Discover millions of ebooks, audiobooks, and so much more with a free trial

Only $11.99/month after trial. Cancel anytime.

Делай, что хочешь: эскапистский роман
Делай, что хочешь: эскапистский роман
Делай, что хочешь: эскапистский роман
Ebook1,068 pages10 hours

Делай, что хочешь: эскапистский роман

Rating: 5 out of 5 stars

5/5

()

Read preview

About this ebook

Эскапизм — бегство, спасение от реальности. Эскапистский роман «Делай, что хочешь» уносит читателя в страну без названия, в романтическую местность, где неспокойную границу охраняют мужественные ополченцы. Какая эпоха? Ополченцы скачут на лошадях и стреляют из карабинов. Сюда спасается от своей реальности герой романа Алекс, молодой юрист из столицы. Он бежит от праздности и от диктата родителей… Вот что удивительно: в романе Елены Иваницкой эскапизм оказывается лучшим способом с головой окунуться в реальность. Это случится и с героями романа и с читателем. Видимо, чтобы проникнуть в современную действительность и человеческую природу, необходимо «спастись от реальности»» и взглянуть на нее со стороны.
LanguageРусский
Release dateApr 4, 2016
ISBN9785990715943
Делай, что хочешь: эскапистский роман

Related to Делай, что хочешь

Titles in the series (38)

View More

Related ebooks

Contemporary Romance For You

View More

Related articles

Reviews for Делай, что хочешь

Rating: 5 out of 5 stars
5/5

3 ratings0 reviews

What did you think?

Tap to rate

Review must be at least 10 words

    Book preview

    Делай, что хочешь - Елена Иваницкая

    Елена Иваницкая

    Делай что хочешь

    Эскапистский роман

    Пролог

    Бегство от действительности и прорыв к реальности — одно и то же. Это умонастроение еще называют духовным поиском, обретением своего места в жизни, юношеской неприкаянностью и подростковой дурью.

    С годами и под пристальным вниманием не остается ничего явного, что ни стало бы тайным.

    Диктаторская власть — это могучий, грозный таран, чтобы сокрушить вражескую твердыню и оставить в развалинах собственную страну.

    Среди людей, которые не хотят и не умеют подчиняться, хороших руководителей не найти.

    У волка-оборотня человеческая тень, у человека-оборотня — волчья.

    В опасном деле лучшая страховка — готовность к поражению. Но она отнимает победу.

    Призвуком счастливого «наконец-то!» звучит ребенку всякий стук в дверь. «Ты готов?» — слышит молодость. «Да!» — зрелость. Призвуком «Так скоро?» отзывается даже самый долгожданный стук в старости.

    Только жуткие предсказания дают надежду быть услышанным. Чем жутче, те лучше.

    Большинство поколений уверено, что живут в аду, что хуже времен не бывало, и при них все кончится. Меньшинство твердит, что все прекрасно — плывем в солнечное будущее, царство разума или еще куда-нибудь. Но большинство этого меньшинства тоже думает, что живет в аду, хуже времен не бывало и при них все кончится.

    Спасение человечества — весьма распространенная деятельность, от которой солонее всего приходится спасаемым.

    Обида на жизнь — ворон-морок, клюющий печень. И глаза.

    Во времени растут города и сады. В лесу времени не существует.

    Экзамены на вольные и лихие молодеческие пороки еще противнее гимназических.

    Трагическое самопожертвование под иным углом зрения оказывается попросту беспомощным подлаживанием к силе обстоятельств.

    Вырвал и сжег одну за другой все страницы дневника, кроме первой. Сам не знаю зачем. Может быть, в честь отъезда на границу и начала новой жизни.

    Делай что хочешь. Чего не хочешь, не делай. Понимай свои желания…

    Надо же, какие странные бывают принципы.

    Часть I

    Там, на тревожной границе

    История Старого Медведя

    (Начало)

    …Ты слышал когда-нибудь о рудниках Магона? Я там родился. Может, и хорошо, что не слышал, сейчас расскажу. Вроде бы нашли под Магоном богатые залежи железной руды. Не забывай, это еще при диктатуре. Нагнали народу, закрепили за рудниками. Все худшее, что только можно наскрести у крестьян и горожан, собралось у дагонских недокаторжан. Не воля, не каторга, а поближе к каторге. Не город, не деревня, а поближе к деревне. Залежи оказались то ли скудные, то ли трудные, руда выходила золотая, а не железная. Правда, дороги строили, это да. Порядки полувоенные, нищета оголтелая, уезжать запрещено. Беглецов ловили, судили — и на тот же рудник, но уже настоящим каторжником. Но ребенок ведь не знает, в какую жизнь он родился и бывает ли другая.

    Маму звали Катрина, она была из местных, а не пригнанных и жила со своей старшей замужней сестрой, моей теткой Анной. В шестнадцать лет мама вышла замуж и через месяц после свадьбы родила сына. Так что у меня был брат. Он не дожил до года. Мамин муж завербовался на какую-то стройку — единственная возможность вырваться. На рудниках случались лишние рабочие руки. Это было незаметно, потому что на работу гнали всех и очень мало платили. Запрет уезжать закоренел столбом. Ни туда, ни сюда. Вербовщиков однако впускали. Время от времени.

    Три года он изредка писал, а когда вернулся забрать жену — где-то там вцепился зубами, удержался и получил разрешение привезти семью, — у мамы уже был я. Кто мой отец, не знаю. Скорее всего кто-то из заезжих вербовщиков. Даже тетка не знала.

    Ничего этого я, конечно, не помню, а только слышал. Покричали, поплакали, подрались, посуду побили, мама уехала с мужем, а годовалого меня оставила бездетной тетке. Она была гораздо старше сестры. У нее умерли двое детей, но это особая история. Так что маму я совсем не помню и можно сказать, даже не видел. Только младенческими глазами. Когда уже что-то стал понимать, а на улице говорили «этот, которого шалава-мать годовалым бросила», спросил у тетки, что все это значит. И тетка мне объяснила: шалава слово нехорошее, а мама хорошая, так что это неправда. Моя хорошая мама Катрина правильно сделала, что оставила меня ей, Анне, потому что она, Анна, любит меня больше всего на свете и даже купит мне сегодня леденцов и орехов. В общем, тетка меня утешила, порадовала, а попутно и нечаянно искоренила веру в непогрешимость старших и улицы. Я все понял и с тех пор серьезно отвечал, если приходилось, что мама хорошая и правильно сделала. Надо мной потешались, но стали говорить, сначала в насмешку, а потом по привычке — «этот, у которого мама хорошая».

    Я и правда думаю, что хорошая. Страшно представить себе, как могла жить девочка, дите, на рудниках Магона. Не пропала, родила меня. Хвастаться не будем, прямо скажем: ваш Старый Медведь далеко не из последних. Сила есть, голова на месте. Вышел ростом и лицом. Девятнадцатилетняя мама чувствовала, наверное, что если возьмет меня — не справится с мужем, который чужого сына возненавидел, а останется — пропадет. Правильно сделала.

    Но кто был настоящий золотой хороший человек, так это тетка Анна. Душа легкая, веселая. Тогда я этого не знал и не понимал, а она давно забыла. Она вышла замуж за доброго славного парня — с любовью и надеждами. Добрый славный парень пил, зверел, лез к Катрине, а потом тетку бросил, на прощанье выбив ей глаз. Двое детей не выжили. Добрый славный парень бил ее и в положении. Он, собственно, жил тут же в соседнем поселке. В казарме. Нам, разумеется, не помогал, тетка сама справлялась. У нее был домик, на ней лежали подати. Тянулась из последних жил.

    Она меня никогда не била. Могла наподдать под горячую руку, но не больно, а детей, как и жен, у нас били все и всегда. Били так, что лицо перекосит, зубы посыплются, все тело посинеет и вздуется. Но я не знал, что это называется «бить». Если случалось что-то совсем из ряду вон, а случалось часто, то добрые славные парни показывали кулаки-булыжники и горячо, искренне возмущались: «Кого я бил? Никого я не бил! Не видите, что ли? Да если бы ударил, мокрого бы места не осталось!»

    Конец света наступил, когда теткин муж ни с того ни с сего вернулся. Пришел умытый, причесанный, в чистой рубашке, с подарками. Высокий, статный, черноглазый. Мне очень понравился. Тетке бусы стеклянные принес, мне пряничного зай­ца. Этими бусами в тот же вечер ее душил, пьяный, она уже хрипела. Шнурок лопнул. Я так кричал «Не надо, не надо!», что тоже хрипел. Вся улица слышала, никто не пришел. А чего? Ничего не случилось, дело семейное, утром тетка как всегда пошла за водой, только шею косынкой обвязала.

    Вечером он явился уже пьяный и потребовал денег. Тетка протянула ему на кабак, а он ударил ее ногой в живот и закричал: «Не эти гроши, а все давай, что скопила!» Тетка упала, я заорал, он и меня хотел ногой ударить. Или отшвырнуть? Но тетка меня заслонила и на него кинулась. На этот раз он избил ее так, что утром она не пошла за водой. Пошел пятилетний я. Она и на следующий день не встала. Наверное, это было чересчур, потому что помню искреннюю обиду: «Да вы что? Кого я бил? Бил бы — убил бы!» Ритуал соблюли. Но меня он больше не трогал. Он был кровельщик. Говорили, что руки золотые. Дальше было то же самое. Каждый вечер вой: «Всех ненавижу! Разве это жизнь? Убью, раздроблю!» Раздроблю — последнее слово у него оставалось, когда уже сваливался. Лежит тряпкой, но вдруг голову приподнимает и рычит: «Раздроблю…»

    А то вдруг появился трезвый, веселый. В руках ведра — оказалось с пивом, за спиной в мешке раки шебуршат. Смеется: «Вари раков, зови гостей, мы что — не люди?» Из кармана достает конфету, по головке меня гладит. Тетка обрадовалась, захлопотала, разговаривает с ним, как с человеком: «Ты пройдись по соседям, пока мы с Модестом управимся». А он взял гитару, говорит: «Нет, ты управляйся, а мы вдвоем пойдем. Такой хороший, скромный сынок, недаром Модестом назвали». Откуда-то он знал, что мое имя обозначает. Идет, на гитаре играет, подпевай, говорит. Заходим к соседям, зовем, они тоже разговаривают, как с человеком. Гитару он на следующий же день понес продавать, но разбил по дороге. И то странно, что она так долго продержалась. Для меня он человеком не был. Я о нем думал не «кто это?», а «что это?»

    О диктатуре у нас, понятно, никто никогда не говорил. Никто, кроме него. Иногда, пока еще языком ворочает, стукнет кулаком по столу и заладит: «Правильно! Я говорю — да! С нами только так! Нам без палки нельзя!» Мне никто не объяснял, я откуда-то из воздуха понимал, что это он говорит о том, о чем говорить не положено. Лезет зачем-то, куда не надо.

    Пропился он до того, что мы голодали, и нам приходилось просить в долг. Не то что голодали, это я неправильно, но часто ложились спать без ужина, а вот здесь под горлом постоянно тянуло: чего бы съесть? Тетка мучилась — не хотела просить. Почему-то ей и не давали. Этого я до сих пор не понимаю. Пьяницы были все. Перехватывали взаймы все. Большей частью без отдачи. А скрипели, губы поджимали и еле-еле отсчитывали как раз тетке, которая надорвалась бы, но долг вернула.

    Тогда он говорит: продавай дом. Тетка заплакала: это же последнее, куда мы с мальчиком? Я тут же стою, слушаю, ноги не держат. Он бутылку на стол стукнул: «Все равно, — говорит, — не жить, да и незачем». Напился, завыл: «Продавай, убью, раздроблю!» Тетка очень тяжело задумалась. Я и тогда понимал, о чем. О том, что пьяный может ведь и не проснуться. Несколько дней он выл, тетка думала. Я через окно увидел, как она колотится лбом об стол, вбежал, рот разинул, хочу закричать — не могу. Самый настоящий конец света.

    Но тут вечером его притащили полумертвого, волосы в крови слиплись, бок разбит. Кто бил, неизвестно. То есть те же, конечно, кто и принес. Бормотали невнятно, что нашли у дороги, что сам нарывался. Следствие потом началось, но он отвечал: «Пьяный был, ничего не помню». Тем и кончилось. Тетка побежала на рудник за доктором, тот сказал: ладно, утром зайду. Зашел и сразу сказал: не встанет. Я очень обрадовался. Тетка рыдала. Я не понимал. Умирал он целый год. Почти не вставал, плевал кровью, мочился кровью. Оказалось, все-таки человек. Часто просил: посиди со мной. Я придвигал табуретку, садился рядом с койкой, он мне игрушки из дощечек вырезал. Просил: «Поговори со мной». Я серьезно начинал: «Дядя, зачем ты это делал?» И он отвечал. Только непонятно что. Месил слова, жевал. Ясно слышалось только: «Я не хотел». Я не понимал, думал. Однажды надумал и спросил: «Зачем ты делал, что не хотел?» Он даже усмехнулся: «Подрастешь — узнаешь. Жизнь собачья, и мы собаки». «Нет, — говорю, — я не пес, я так не хочу».

    Пришли раз собутыльники эти, которых он не выдал. Принесли угля, муки, денег немножко. Откупились. Тетка работала с утра до ночи — прачкой в казарме, уборщицей в больнице, подсобницей на руднике. Расплатились с долгами.

    Однажды парнишки постарше что-то ладили на пустыре возле нашего дома. Я же не все время с больным сидел. Принесли разлохмаченную плетеную корзину, подперли с одной стороны колышком, привязали к колышку нитку. Я вдумчиво пристроился рядом на корточках. Для чего это, спрашиваю. Сейчас увидишь, говорят, и сыплют под корзинку пшена. Но я не увидел, меня дядя позвал. Тогда он уже окончательно слег. Я ему рассказал, что мальчишки на пустыре какую-то непонятную охоту затевают, а он так ртом дернул, что я понял: он знает, какую, но говорить не хочет. Утром они шептались, что троих поймали, а тот, которому ноги отрезали, еще жив. У меня глаза выпучились: «Кому ноги отрезали?» Они смеются, но как-то странно: «Подожди, рыжий, сейчас принесут кому ничего пока не отрезали». Подбегают двое. У одного карман пищит. Всех я, конечно, знал. И этого, по прозвищу Держись, который вытащил из кармана котенка. Совсем маленького, когда, знаете, ушки уже торчком, а коготки еще мяконькие. Все сели в кружок, и я тоже. Ну держись, хлюпики, говорит Держись и обматывает проволокой котенкину шею. Я сижу, вздохнуть не могу, но вижу ведь, что никто не хочет, чтобы котенка душили. А соглашаются, сопят: мол, как лучше, Держись, — только задушить или совсем шею перервать? Было ему лет десять. Маленький, костлявый, бешеный. Мне только что семь исполнилось, но я был крупный медвежонок. Или бычок. Лобастый. Забодал Держися головой в грудь, выхватил котенка, заревел: «Раздроблю!» — и бегом домой. Держись погнался, но никто с ним не побежал. У меня руки дрожали, дядька проволоку снял, говорит: он еще живой, подуй ему в нос. Я запыхтел. Котенок у нас продышался. Мы потом узнали, у кого Держись его украл, хозяева нам отдали.

    Дядька лежит, котенок под ухом спит. Тетка умилялась, как он полюбил котенка. Наливала в плошку молока, ставила ему на грудь, котенок заберется, лакает, облизывается, лапкой мордочку моет. Они с теткой жалели друг друга, плакали. Однажды мы с ней огород пололи, она говорит: «Пусть бы он меня и дальше тиранил, только бы живой был». Я этого не понимал. Еще с тех пор, как его принесли, а она рыдала. Если она забыла, то я — нет. Говорю: «Он бы тебя убил, а меня бы сделал собакой, потому что жизнь собачья». Тетка онемела, потом осторожно расспросила и стала робко так объяснять, что он ее любил, что жизнь действительно каторжная, что он и правда был добрый и славный, от этого ему тяжелее других доставалось, он больше боялся, вот и озверел. Но я и тогда не понял, и до сих пор не понимаю, и никогда не пойму, почему от плохой жизни надо любимого человека топтать сапогами, калечить и плохую жизнь делать еще хуже.

    А корзинкой они голубей ловили: одному голову отрезали, другому ноги, а третьего живьем ощипали. Нравилось это одному Держисю. Он, конечно, был странный мальчик. Больной. Но я опять думал: почему все соглашались это делать, хотя вовсе не хотели?

    С Держисем мы разошлись сурово, но живые. Вызвал он меня на пустырь. Со свидетелями. Встал шагах в пяти, вполоборота, руки в карманы и тихо так говорит: «Зарежу. Понял, рыжий?» Я тоже: руки в карманы, нос отвернул и — еще тише: «Раздроблю». Меня еще спасала, наверное, дядькина слава буйного. Держись зарезали года через два. Будто бы его же старшие братья. Очень темная была и жуткая история: он заманил свою маленькую сестренку… Не буду вспоминать, что говорили. Долго ахали, шептались, причитали.

    Это была история очень страшная, и о ней очень много говорили. Но было что-то страшнее, о чем молчали. Взрослые, наверное, быстро забывают, как много они сами видели, слышали и понимали детьми. Что сделал душевнобольной мальчик с пятилетней девочкой, обсуждали во всех подробностях, прибавляли, чего, может, и не было. А однажды вечером пришли за механиком с нашего же рудника. Он бросился с крыши казармы. Об этом ни полслова. Испуганная тишина.

    Дядю похоронили. Я его не простил и не полюбил, но жалел больного, а когда хоронили, думал и даже шептал: «Я так не хочу». Много чего не хотел. Лезло в глаза.

    Приткнуться душой было совершенно некуда. Вы скажете — а церковь? Как же, как же, у нас все были ужасно верующие. В некоторых обстоятельствах. Об одной семье пошел слух, что они объеретичились — не верят или верят как-то не так. Пьяная ватага среди ночи ворвалась к ним в хибару. Матери косу отрезали, отца по голове долбанули, кричали, что детей нужно отнять, а потом целый месяц, пока не надоело, следили, прилежно ли они в церковь ходят. Если кто и не одобрял, помалкивали. Священник же так осуждал, что прямо ворковал. Говорил, что с радостью будет проповедовать против погромов, но важно, чтобы они были, потому что в погроме — живое народное чувство святыни.

    Для тетки имело значение, «что люди скажут». Для меня — никакого. Даже не так. Все, что наши люди говорили и делали, — это и было то самое, о чем я твердил себе: не хочу. Если они смеются, значит, это не смешно. Плюются, значит, это не стыдно. На что они обижаются, не стоит обижаться. Из-за чего дерутся, не стоит драться. Во что верят — не стоит верить. Из-за чего плачут… но плакать у них причины были. От пьянства все мучились, но говорили: как не пить — жизнь каторжная. Гораздо позже догадался, что этим наоборотом от них и зависел.

    Не сразу задумался, а чего же я хочу? Чтобы такие мысли не заводились, существовало много присказок. Выбирай горстями. Не так живи, как хочется. Захочется — перехочется. Хотел стать пригожим — получил по роже. Хотел мужик в столицу, да вышло удавиться. Хоть тресни синица, не быть журавлем.

    «Вырасту — так жить не буду». Тетка вздыхала. Понятно, что не верила, но меня не разуверяла. Не то что мне не верила, а всей жизни. Она исповедовала убеждение: «Как всем, так и нам». Понимала под этим что-то строгое и хорошее: всем трудиться, и нам не уклоняться, всем нелегко, и нам ношу не сбрасывать. Но я из себя выходил: «Всем воровать — и нам не отставать? Всем пить — и нам пропиваться? Не хочу».

    Но чего хочу? Уже сейчас, пока не вырос? Вообразилась мне картинка, развернулась подробностями и здорово понравилась. Чтобы было так: приходит вечером тетка, я кормлю ее ужином, а потом, когда отдохнет и успокоится, говорю, что так, мол, и так, я тоже поработал и немножко заработал: «Вот!» — и скромно протягиваю ей получку. Она ахает, удивляется, радуется, как это я хорошо придумал. Кстати, по хозяйству я ей во всем помогал, и стряпать научился, и стирать. Про себя смеялся: если наши бухтят, что ни один уважающий себя мужик бабским делом заниматься не будет, значит, я — буду.

    Посмотрел вокруг практическим взглядом — где подработать? У пацанов была своя система «стырил — толкнул». Не для меня. А бедность такая, что мальцу ничего не светило. Жили бы посвободнее, возможностей сыпалось бы много: кому воды наносить, кому дров нарубить, кому побелить-покрасить.

    Все-таки случай выскочил, а я поймал. Строили у нас новое здание для рудничной конторы. И фундамент, что ли, просел. Велели разобрать все к черту и начинать сначала. Я, как узнал, вертелся рядом и уговорил, взяли меня мусор убирать. В школе на одном-двух уроках посижу — и туда. Уставал, но ничего, вполне по силам.

    В конце недели выстроились работяги за получкой. И я тоже стою. Предвкушаю. Гроши-то жалкие, а как-никак первый заработок. Выплачивал тот самый, который меня нанял. Запускал в закуток по одному. Захожу. Сидит вполпьяна, пустой мерзавчик в пальцах вертит. «А-а, — говорит, — труженик-малолетка! Хвалю. Молодец. Старательный и трезвого поведения. Все шалтай-болтай, а ты на совесть». И смеется, на стуле качается. Просмеялся и спрашивает: «А тебе чего, малец?» Я так и задохнулся. Он брови поднял, удивляется: «Вопрос, что ли, какой? Так ты не вовремя, люди за получкой пришли». Собрался с силами, выговорил: «Я тоже за получкой. Вы меня наняли». Прищурился и головой качает: «Обманывать нехорошо. Ты хотел помочь, я позволил. Неужели я в тебе ошибся, и для тебя главное — кошелек?» Что я чувствовал? Тоску, беспомощность. Что могу ему в горло вцепиться. Буркнул: «Платите, что положено». А он сокрушенно: «Тебе положено расти трудолюбивым и бескорыстным. А у тебя все мысли о деньгах. Ты подаешь дурной пример. Тебя надо примерно наказать». Молчу, не ухожу. И он молчит. Вдруг рявкнул: «Дурак! Приходи, работай. На!» — и кидает на стол деньги.

    Не думайте, что я страдал от унижения или был ему благодарен, что все-таки заплатил: он для меня был никто. Сейчас бы сказал: моральное никто. Шел домой и думал: «Я из этой могилы выкопаюсь, я из этих когтей вывернусь. И тетку вытащу». Пришел, картошки наварил, кастрюлю под тюфяк сунул, чтоб теплая была, сбегал в лавку за маковым пирогом. Жду, сам на седьмом небе. Пришла тетка, серая, замученная. И стал я переводить картинку в жизнь. Вспоминать приятно. Как по писаному вышло. Потом тетка признавалась, что сначала ей страшно стало, что я школу бросил, что надорвусь… Но уж очень я сиял. Заахала, руками всплеснула: «Ты мой кормилец, ты совсем взрослый!» А я скромно так пирог режу. Потом серьезно поговорили. Я рассказал, что на стройке понравилось, что это мое, что хотел бы стать каменщиком. Тетка взяла с меня обещание, что все четыре класса закончу. Мы ведь с теткой разговаривали, а я знал, что в других семьях старшие не разговаривают с детьми.

    Строили у нас немного. Кровельщику было бы больше работы. Но на каждой стройке я тут как тут. В основном, конечно, работали по принципу «сойдет». Но мне было интересно, хотелось научиться. Были и настоящие мастера. Умелец все-таки хочет показать, на что он способен, мне и показывали.Тетка со мной серьезно советовалась, я ужасно гордился. Говорю: уходи с рудника, справимся. Как раз было место уборщицы в больнице, все-таки полегче. Обносилась она страшно. Я-то расту, на меня не напасешься. Но говорит: «Давай гитару купим?» Мне и загорелось. Когда нашли, купили, вся улица заметила наше благополучие. Соседки стали губы поджимать: «Да, Анна, тебе хорошо…»

    Диктатура — это ведь не только донесут, придут, заберут и с места не стронься. Это и вся повседневность, под нее подстроенная. Коренной принцип — «не высовывайся». Продолжение подразумевалось, но вслух не выговаривалось: «… авось придут не за тобой». Это ведь сейчас «диктатура» слово ругательное. А было священное. Официальное название — Диктатура Славы. Двадцать пять лет славились, подумать жутко.

    Что кому положено, что не положено — это в воздухе носилось. Старухе с сиротой положено было бедствовать. Тогда бы нас жалели. Тетка в свои сорок с небольшим считалась старухой. Мне положено было подворовывать, драться и начинать к бутылке прикладываться. Работать всем положено было в обрез на пропой. Нет, непонятно объясняю. Конечно, все понимали, что это плохо хуже некуда. Но равнялись по самому худшему. Потому что жизнь каторжная.

    Как только прояснилось, что мы уже не голодаем, к тетке чередой пошли: займи-выручи. Она всегда выручала. Однажды нас даже обворовали. Брать было нечего. Всех ценностей — гитара, а я вечно ее с собой таскал, хоть в школу, хоть на стройку.

    Одну вещь мы напрасно сделали. Накопительную книжку открыли. Не надо было. Всем работягам внушалось: заводите накопительные книжки. Вообще приказы были обязательные и не очень. Это был как бы не совсем приказ, поэтому мало кто слушался, а кто слушался, у тех на книжке все равно было пусто.

    Работал, четыре класса закончил, записался в дополнительный. Так сильно высунулся, что меня заметил сам подкомиссар. Теперь уже никто и не помнит, что такое были подкомиссары, комиссары и особоуполномоченные. Передал в школу приказ явиться. Тетка так испугалась, что сердце схватило. Отпросилась в больнице, со мной пошла. И я испугался. Но если он воображал, что я боялся его как грозной силы, то ничего подобного. Я боялся его как бешеной крысы, вот как.

    Мы ведь с теткой хоть и оставались еще в когтях и в могиле, но землю отгребли, воздухом дышали. А тут я на него смотрю и понимаю, что он опять нас закопает. И закопал.

    Военная служба тогда — семь лет. Забирали, считалось, по жребию. Выходил указ: выставить с рудничной зоны столько-то ратников. Кто не мог откупиться, тянули жребий. Но это с двадцати одного года. Волонтерами брали с семнадцати. За волонтеров подкомиссару премия.

    Он меня весело встречает, скалится. Выпивши, само собой. «Ты, значит, мечтаешь волонтером пойти? Молодец. Нам такие новобранцы нужны. Что ж сразу ко мне не пришел?» Я не понял сперва. Мне, говорю, четырнадцать. Он горько-горько поморщился, аж глаза закрыл. И молчит. Я тоже молчу. Глаза открывает, посуровел: «Записываю замечание за попытку обмана. Тебе через два месяца семнадцать. Я уже и вид на жительство оформил». Виды с семнадцати выписывали, но они в конторе у него лежали. Лжет не чешется: «Сам прибегал, просился, а теперь в кусты? Не выйдет». Подумал, говорю: «Я единственный кормилец у тетки» — «Записываю, говорит, вторую попытку обмана. Ты снимаешь угол у старухи. Она тебе не тетка, а квартирная хозяйка. Спрашиваю последний раз: будешь дальше врать или заявление напишешь? Ты же сильно грамотный, в дополнительном классе учишься». Я думал, все — вышло удавиться. «Позови, говорит, свою хозяйку, расспрошу ее. Может, ты и не достоин в Армию Славы». Он в окно видел, как тетка сидит поодаль на бревне, плачет. Выхожу на деревянных ногах, рассказываю. Тетка сразу сообразила, побежала.

    Ободрал он нас дочиста. Все, что можно продать, продали, разгородили горницу, жильца взяли, еще мой мастер мне взаймы дал. И с книжки: он-то знал, сколько там тетка скопила. Дом только сохранили, потому что на дом тогда покупателей не было. Но ведь как охотник появится, он опять начнет. Еще раз откупимся домом — и все. Меня упечет, премию получит.

    Сидим, обсуждаем. Тут просвета никакого. Тетка говорит: «Я еще крепкая, ты с ремеслом, по бумагам семнадцать, давай вдвоем завербуемся». И стали мы ждать первого же вербовщика. Появился. Молодой, а важный. Большой риск был, что подкомиссар пригрозит записать попытку уклониться от призыва. Тогда либо на службу, либо на каторгу. Пошли к вербовщику. Я длинный, плечи широченные, а по рожице видно, что не семнадцать. Всей правды не сказали, но признались, что подкомиссар будет против. Но подействовало не так, как мы боялись. Он оказался высокого полета и на подкомиссара сверху плевать хотел. Так и сказал: «Это наплевать, а что-то вы недоговариваете. Расспрошу о вас, тогда вызову». Мы отчаялись. Но тем же вечером сам заходит. Беру, говорит, прачкой и каменщиком, завтра с утра приходите, контракт подпишете и подъемные получите. Странно, похож на человека. Вот, протягивает, ваши паспорта, они теперь у вас будут. Тетка плачет, благодарит, усаживает, вина предлагает. Мы-то капли в рот не брали, но я стрелой в лавку. Еще страннее — садится, смотрит внимательно. А нам не по себе: может, ему чего надо?

    Тетка говорит: «Паренек вовсе не пьет, сама с вами выпью». Он выпил, вздохнул: «Несладко тут у вас живется». Молчим, сказать нечего. А он объясняет, что мы теперь за ним числимся, что подкомиссара можно не бояться, а на сборы неделя, он всех нас партией вывезет.

    Из подъемных вернули мастеру остаток долга, внесли подати. Дом на квартиранта оставили, мы же с него вперед взяли. Стали собираться, а собирать нечего. Узелок и две корзинки. В одной поесть, в другой кошка. Дядькин котенок — это была кошечка. И еще гитара. Провожали нас хорошо. Тетка стол накрыла. Пели, плясали. Смеялись, что кошку везем: «Мышеловом завербовалась!»

    На рассвете пошли к месту сбора. Это в другом, дальнем поселке. Погрузились в фургоны. Выехали с рудников. Я первый раз в жизни, а тетка впервые после двадцати с лишним лет.

    А ехали мы строить крепость в горах. Ту самую крепость Гордого Орла, о которой потом столько ужасов рассказывали. И недаром…

    Глава 1.

    У нас на границе

    Герои Бальзака едут в Париж, герои Скотта — на беспокойную границу…

    А впрочем, лучше начать прямо с того разговора, в котором завязалась безобразная интрига.

    Выпивали. Здешний герой-ополченец по имени Андрес вдруг навязался мне в приятели. Мы перебрасывались репликами, он покручивал и покусывал ус и слегка насмешливо, это чувствовалось, ждал, что же я скажу. Внутренне поймав момент и отхлебнув вина, я начал, как бы проговариваясь, как бы выдавая, о чем все время думал:

    — Нет, это поразительно! Какая красавица эта Марта. Троянские старцы встали перед Еленой Спартанской, но если бы они увидели Марту, встали бы тоже.

    Он подавил улыбку:

    — У вас по отношению к ней серьезные намерения?

    — Можете считать, что во мне говорит бескорыстное восхищение: видя такую красавицу, я не согласен оставаться в стороне.

    — То есть вас можно поздравить, а нашего холостого полку убыло?

    Разговор доставлял мне даже большее удовольствие, чем я ожидал. Хотелось поиграть с фантазиями и возможностями.

    — Почему бы и нет. Красота искупает почти все, если не все. Такую красавицу можно ввести в любое общество. Но я хотел сказать другое. Я со всех сторон слышу — «здесь у нас на границе». Почему здесь у вас на границе вы остались в стороне?

    — Ах даже так… — Он вытащил трубку, вычурную вещицу с чашечкой из красного янтаря, бесцельно повертел и начал сосредоточенно набивать табаком из янтарной шкатулки, которую не сразу нашел, хлопая себя по карманам.

    Неужели я его смутил? Мне бы этого хотелось, хотя я и понимал, что веду себя по-мальчишески. Табак у него был замечательный. Медовый, луговой дым поплыл над столом.

    Он продолжил:

    — Что ж, объяснюсь. Кстати, вы не слышали от сестер их любимую присказку — «говорите прямо»?.. Говорю прямо. Когда я приехал сюда и увидел ее, то подумал то же самое, что и вы. Волк во мне щелкнул зубами. Но и у старого циника есть свои представления о порядочности. Она богиня-охотница, она странно воспитана и очень высоко себя ценит, но ведь по сути она маленькая провинциальная мещаночка. Об их фундаментальном принципе тоже не слышали? Еще услышите. Впечатляющий принцип: делай что хочешь! С такими убеждениями, с такой красотой глупый олененок прямо идет волку в зубы… Но волчина на охоту не вышел.

    Если я и смутил его, то он все отыграл. Волчина. Прямо в глаза мне заявляет, что Марта может высоко носить голову только потому, что он ее пощадил. Если он хочет обострения разговора, то получит.

    — Мне не нравится ваша самоуверенность.

    Он опять усмехнулся и нарисовал трубкой плавный зигзаг в дыму.

    — Не надо принимать близко к сердцу. Я не настаиваю. Надо ведь брать в расчет и почтенного отца. Так называемого Старого Медведя.

    — Могучей лапой голову проломит?

    — И это тоже. Но такая угроза только подзадорила бы. Нет, и мне тогда, и вам сейчас, каждому придется выдержать с ним сравнение. А мы против папаши не тянем, ни каждый по отдельности, ни оба вместе. Если сестры ищут избранников по образцу Старого Медведя, то мы для них опасности не представляем, но искать они будут долго. Старшая проискала до двадцати шести лет и никого не нашла. Вы скажете, что она уж очень некрасивая. Но наша богиня-охотница всего на два года моложе.

    — Некрасивая? Разве? — искренне удивился я. — Да нет, все три как на подбор. И старшая тоже ничего. — Мне стало весело. — Только очень уж рыжая. Рысь. Скулы кошачьи, глаза круглые… Старому Медведю есть чем гордиться.

    — Не спорю. Если намерения у вас не только очень серьезные, но и очень добродетельные, догадываетесь ли вы, что вас ожидает? Пусть красота искупает многое, но скажите прямо, искупает ли она большие планы, широкие замыслы и твердые убеждения? Вам нужна жена с широкими замыслами?

    — У Марты есть замыслы?

    — А как же. Вы уже слышали про целебные источники?

    — Что-то слышал.

    — И не раз еще услышите. Действительно, источники целебные. Сестрам загорелось не то лечебницу строить, не то воду в лечебницы поставлять. Только они сами не справятся и хотят вдохновить энтузиастов на совместную деятельность. Но это замыслы недавние. А про глину вы уж точно слышали, на глине мир стоит.

    Вино приятно шумело в голове. Я хотел преувеличенной мимикой изобразить, что стоящий на глине мир вызывает у меня комический ужас, но вспомнил, что действительно слышал про достоинства местных глин, про черепицу, изразцы и про что-то еще такое…

    — Вы хотите сказать, что с кирпичным заводиком ей интереснее, чем со мной?

    — Почему же только с кирпичным? Вам еще доложат об увлекательных замыслах расширять производство.

    — Посмотрим. А что это за принцип: делай что хочешь?

    — Это вы лучше у них спросите. Принцип, насколько мне известно, семейный, авторство принадлежит Старому Медведю. На меня доморощенная этика провинциальных мудрецов наводит зевоту, я не углублялся. У меня другие принципы: я делаю то, что хочу, из того, что должен. И над тем, что должен, не иронизирую. Так воспитан. А женщина делает только то, что должна, а должна она делать то, что хочу я. Очень стройная система взглядов, вы не находите?

    — Не знаю, — с удовольствием произнес я и приготовился противоречить. — Не знаю, потому что не понимаю.

    Он иронически, но и с интересом поднял бровь.

    — И что же вам непонятно?

    — Такую власть проверить можно только произволом. Ей приходится повиноваться капризному деспоту?

    — Меня как-то не интересовали ее мысли.

    — Когда вы говорите «ее», вы представляете себе Марту?

    — Никого не представляю, — уклонился он. — Пустяки все это.

    В углах комнаты совсем стемнело, но окно выходило на запад, и свет еще не померк. За изломами черепичных крыш тускло горела последняя полоса заката, а над ним зажигались первые звезды в светлом, ясном, синевато-сером небе.

    — У нее глаза вот точно такого цвета. — Тут я почувствовал его досаду, но мне не хотелось менять разговор. — Хочу попросить у вас совета.

    — Валяйте.

    — Здесь у вас на границе…

    — Почему у нас? Теперь и у вас тоже. Вы случайно не врач?

    Я не донес до губ серебряный стаканчик и преувеличенно осторожно поставил его обратно.

    — И случайно и намеренно — нет. Но что вы имеете в виду?

    — То, что сестры очень скоро поинтересуются, если еще не интересовались, с какой целью вы прибыли и что намерены делать. А нам как раз нужен доктор, ищут.

    — Кто ищет?

    — Как кто? Коллегия местного самоуправления. А непосредственно ваша богиня, потому что она секретарь коллегии.

    — Вот даже как. Буду знать. Скажу, что был при смерти болен и приехал лечиться, прослышав про целебные источники.

    Он захохотал.

    — Спросить я хотел вот о чем. Сейчас сформулирую… Что можно ей подарить?

    — Да, вопрос. Цветы у нас не посылают. Билеты на вернисаж не посылают тоже за неимением вернисажей. Вот что сделайте. Посоветуйтесь с ними и закажите ящик книг для библиотеки. Докажете, что вы щедрый поклонник широкой души.

    — Сделаю. Но ей, ей самой?

    — Дайте подумать. Я бы котенка подарил. Хоть и богиня, а заберет его в ладошки ковшиком, станет ахать и сюсюкать и ползать за ним на коленках. Вот увидите. Сам бы с удовольствием посмотрел.

    — У них там кот львиных размеров. Но не в том дело. Вы же сами сказали — провинциальная мещаночка. Мещаночке дарят колечко и сережки. Можно?

    — Как вы это себе представляете?

    — А вот как. — Хмель в голове соблазнительно навевал картины. — Прогулка вдвоем. Тропинка в солнечных зайчиках. Мы говорили, но замолчали. Понизив голос, признаюсь, что хотел бы подарить ей что-нибудь на память об этой тропинке. Из нагрудного кармана достаю сафьяновую коробочку. Там золотая цепочка с брильянтовой капелькой. Прошу разрешения застегнуть на ней цепочку. Как вам такой сюжет?

    Он хмурился и беззвучно барабанил пальцами по столу.

    — Так-так, цепочка вместо колечка, чтобы слишком многозначительно на палец не надевать. А где вы возьмете такую вещицу?

    — В нагрудном кармане в сафьяновой коробочке! — засмеялся я. — Вот она.

    — С собой привезли? Зачем? Славная безделушка. Только она не возьмет.

    — А я так поверну коробку, чтобы под солнцем рассыпалась радуга. И буду очень красноречиво и смиренно уговаривать, удивляться и обижаться. Почему не возьмет?

    — Так мне кажется. Да нет, конечно, не возьмет. По очевидной причине ваших красноречивых намерений.

    — Пари! На что? Назначайте срок. Через неделю?

    — Не выдумывайте. Вы при любом исходе пожалеете, что предлагали. Это некрасиво.

    — Не морализируйте. Вам-то не о чем будет жалеть, если вы в ней уверены. На что?

    — На ящик коньяка. Ни через неделю, ни через месяц, никогда. А коньяку я бы выпил. Пойдемте в буфет. Вино хорошее, но слишком сладкое.

    Коньяк у меня был, я достал фляжку. Выпили.

    — Через неделю вы увидите на ней цепочку.

    — Нет.

    — Через неделю и скажете. А сейчас скажите вот что: неужели и к такой красоте можно привыкнуть, проскальзывать глазами?

    — Я и до сих пор, как ее вижу, с бескорыстным восхищением думаю: это какая же была жена у Старого Медведя, если Марта — живой портрет? У нас такой не будет.

    — А вы ее не видели, она давно умерла?

    — Никто ее не видел. Он приехал сюда уже вдовцом.

    Совсем стемнело.

    — Хватит сентиментальничать в темноте. — Он хлопнул ладонью по столу и встал. Стакан зазвенел на плитках пола. — Предлагаю закончить приятный вечер в обществе мадам Луизы и ее воспитанниц.

    Вот спрашивается, зачем я туда потащился? Зачем мне были нужны эти воспитанницы?

    — Здесь у нас на границе нравы высокие, — издевался он по дороге. — Не ждите, что у мадам вас встретит юный цветник. Все воспитанницы в годах и все рожи. Чертополох. Но что есть, тем и угощаю.

    — Подпольный притон? — пьяно похохатывал я, неубедительно держась на ногах, но что-то пытаясь изобразить.

    — Абсолютно легальное заведение. Пансион. Спросите у секретаря местного самоуправления. С вывеской. «Mens sana in corpore sano". Пришли.

    Глава 2.

    Легенда о воплощенной красоте

    Солнце перевернулось на запад и горячо лилось прямо в лицо через незадернутые занавески, когда я проснулся и вспомнил, чем закончился день, начавшийся под светлым знаком прекрасного впечатления. Головная боль и гадливость разом вцепились в тело и в душу. Стук в дверь попал на злобные мысли о том, как все это выбросить из памяти и завтра — увы, завтра, а не сегодня — вновь увидеть Марту. Я потащил к двери свое всклокоченное похмелье и впустил зловредного искусителя, который насмешливо и шумно, сам зеленый и помятый, явился меня лечить. Мне хотелось одного: чтобы он оставил меня в покое. Вдобавок выяснилось, что мы успели перейти на «ты». Через силу отвечая, я вспомнил, что можно «говорить прямо» и заявил, что чувствую себя отвратительно и спать хочу.

    — В таком случае неделю отсчитываем с завтрашнего дня, — усмехнулся он и убрался наконец.

    Но возник как из-под земли с вопросом «куда это ты?», когда на следующий день я поздним утром спускался по лестнице, чтобы ехать к Марте.

    — По-моему, это и так ясно, — сухо ответил я, не собираясь останавливаться.

    — Если к сестрам, то их дома нет. У нас на границе красавицы в это время работают. Или они тебя на завод звали? К вечеру поезжай, а сейчас давай-ка лучше партию в бильярд.

    Воображением я уже приближался к их дому и видел у веранды пурпурно-розовые костры отчаянно цветущего шиповника, но когда увидел глазами, все равно оказалось рано. Мальчишка-работник повел мою лошадь. Герти, младшенькая, вышла на веранду все в том же белом платье, с озабоченным видом: «Ах, это вы».

    Бессовестные глаза сами собой по привычке изобразили «ты прекрасна, дитя мое…», но я встряхнулся — мысленно, конечно — и взглянул на нее просто и дружески.

    — Никого еще нет, — улыбнулась Герти. — Вы посидите, я вам вина принесу. А я пока позанимаюсь. Сестры вот-вот вернутся, обедать будем.

    — Позанимаетесь — чем? — спросил я, когда она принесла узорный кувшин и керамический стакан.

    — Приход-расход, я же счетовод, — срифмовала она, но не засмеялась. И преспокойно скрылась в доме. Оставить гостя одного — это, наверное, в нравах границы.

    Она сосредоточенно считала на маленьких, с ладонь размером странных счетах вроде античного абака, внимательно записывая результаты в две толстые книги. На меня смотрели ее

    Enjoying the preview?
    Page 1 of 1