Discover millions of ebooks, audiobooks, and so much more with a free trial

Only $11.99/month after trial. Cancel anytime.

Неистощимая
Неистощимая
Неистощимая
Ebook876 pages8 hours

Неистощимая

Rating: 5 out of 5 stars

5/5

()

Read preview

About this ebook

Полный смеха, слез и любви, новый роман Игоря Тарасевича одновременно и страстная мелодрама, и мистический триллер, и захватывающий современный детектив, и памфлет, и фэнтези, обращенное в прошлое, настоящее и будущее.
Окрестности небольшого русского города Глухово-Колпакова хранят тайну небывалого месторождения. Таинственное месторождение во все времена, как могли, скрывали от людей. И немудрено, ведь тут из-под земли бьет неистощимый водочный родник. Вполне реальные спецслужбы всех времен и удивительные мистические силы полтора столетия не давали тайне раскрыться.
А как распорядятся тайной влюбленные пары — и сто пятьдесят лет назад, и сегодня, и в измысленном будущем? Станет ли их неистощимая любовь орудием в руках провидения или любовь преодолеет соблазн суетной власти, а недостижимое счастье явится жертвой ради всеобщего блага?
Написанный отличным литературным языком, роман обладает живой, доверительной интонацией. И автор с улыбкой говорит читателю, что всегда, везде, во все времена побеждает любовь. Во всяком случае, должна побеждать…
LanguageРусский
Release dateApr 21, 2017
ISBN9785000993194
Неистощимая

Related to Неистощимая

Titles in the series (38)

View More

Related ebooks

General Fiction For You

View More

Related articles

Reviews for Неистощимая

Rating: 5 out of 5 stars
5/5

2 ratings0 reviews

What did you think?

Tap to rate

Review must be at least 10 words

    Book preview

    Неистощимая - Игорь Тарасевич

    Я с вами!

    I.

    Сейчас на Кате была маленькая черная шляпка с черной вуалеткою, закрывающей глаза. Синие ее глаза. Если бы Катя сняла шляпку, глаза стали бы видны и обожгли бы темным светом. Так: синяя «амазонка»[4] с золотыми и серебряными пуговицами, шляпка, которую, на самом-то деле, невозможно было бы снять, потому что она была приколота к волосам, а в руке Катя держала стек. Когда б не отсутствие лошади, можно было бы решить, что мадмуазель вот-вот собирается ехать верхом. Огненно-рыжие Катины волосы, не скрываемые шляпкою, горели на солнце.

    — Vous voyez, monsieur, je suis une fille simple…[5] — это ему за то, что начал вдруг на улице громко называть ее княжной. Все princesse да princesse. А он, Красин, ее начал титуловать, потому что она вдруг перекинулась парой слов с двумя незнакомыми ей молодыми людьми в студенческих сюртучках. Те тоже словно бы прохаживались по Невскому и даже, переговоривши с Катею, решили, судя по всему, прохаживаться далее вместе с нею, но, разок встретившись со взглядом молчащего Красина, тут же раскланялись и проследовали вперед. Простая девушка?

    — Il est un point discutable[6], — отвечал Красин.

    — Regardez de plus près[7], — как всегда, издевалась.

    А то он не смотрел. А то он смотрел невнимательно. Возможно ли только взглядом почувствовать гладкость белой, с чуть розоватым налетом, двигающейся при дыхании ее кожи? Вкус ее чуть припухлых, еще, кажется, детских губ? У Красина на шее дернулся кадык; выставил вперед бородку, сглатывая слюну, словно привязанный шнауцер при виде сучки. Сюда бы к ней кавалера в придворном бальном костюме — во фраке и в кюлотах в обтяжку, со шпагою с золотым эфесом, как бы случайно выглядывающим из-под распахнутой полы кафтана — шпага бы сама, как живая, хлопала по голенищам, а треуголку — на отлете, словно кречета на стальной перчатке, на отлете треуголку.

    Красин поперхал горлом, будто бы приуготовлялся петь сейчас. Был в cером сюртуке, вряд ли уместном на этакой жаре, и в новых серых полосатых брюках со штрипками, — те жали в паху, — обузил портной. Красин выглядывал бы записным щеголем сейчас, если бы не его полное внутренней силы лицо атлета. Со своей короткой норвежской бороденкой — без усов — Красин точь-в-точь походил на моряка-китобоя. Хотя мы можем сейчас, словно бы от его имени, признаться, дорогие мои, в одной из крайне малочисленных Красинских слабостей — в море его, как многих сильных людей, укачивало даже на небольшой волне, и Красин, обладая столь флибустьерской внешностью, моря вообще не любил, даже вида моря не переносил. Да-с. Но это в сторону, дорогие мои, в сторону.

    Вернемся на Невский.

    Сейчас на Невском Красин, опомнившись, сорвал с себя котелок, выставил его на отлете, словно ту самую треуголку, выставил, значит, на отлете котелок; трость прижал к карману — чистая выходила шпага у бедра, так что когда Катя протянула руку для поцелуя, — солнечный блеснул браслет, — когда протянула руку, Красин не смог попервоначалу подхватить эту руку и поцеловать — нечем было, руки-то оказались заняты, только губы были свободны. Он сунулся несколько вперед и произвел губами поцелуйный звук — помимо себя, непроизвольно, — будто пуская шагом лошадь. Катя захохотала. Красин выронил и котелок, и трость, прямо на мостовую бухнулся на оба колена, схватил руку ее и поцеловал. И вновь поцеловал. И вновь, в третий раз, поцеловал.

    — Assez, c’est assez. Drop[8].

    Он поднялся, ничуть не смущенный, потому что сам, дурачась, шута представлял из себя, раз-раз — двумя взмахами почистил колени, поднял котелок, отряхнул и надел, поднял и трость; смотрел теперь чуть прищурясь, насмешливо, словно бы невесть что понимал про стоящую пред ним женщину или как будто видел ее голою сейчас.

    — Погоды какие замечательные изволят стоять, благорасполагают к общению, Катерина Борисовна, — щерясь, произнес Красин. — Однако ваше постоянное желание общаться с незнакомыми людьми опасно в нашем богоспасаемом Отечестве. — Интимно наклонился к ее уху, ухо ее заполнило весь взгляд Красина, земля и небо — все, все было только ее нежное, мраморно-белое ухо с упадавшими на него рыжими прядями. Интимно наклонился:

    — В России, ежли дама вступает с доброю улыбкой в беседу с незнакомым мужчиной, тот немедля полагает, что дама эта доступна. И немедленно мужчина превращается в кабана, да-с, Катерина Борисовна. В кабана! То есть, в дикую свинью! — Приосанился: — Но я избавлю вас от любого дикого животного, ваше сиятельство! — продолжал дурачиться, ничего не мог с собою поделать. Это так он защищался от Кати, Красин, — первый и последний раз в жизни Красин полюбил.

    — Assez, — повторила она так же насмешливо. — C’en est trop. Au contraire, si vous venez de me suivre…[9]

    Красин оглянулся вслед за ее взглядом — себе за спину.

    Посередине Невского двигалась толпа человек не менее пятисот в мундирчиках Артиллерийской академии; над головами юнкеров-артиллеристов среди бесчисленных красных полотнищ колыхались портреты Гаврилыча, что оказывалось не совсем удобным — мелькнула тут же у Красина мысль; не совсем удобно встречать манифестацией одного человека с портретами другого в руках, тем более, что и Николай Гаврилович, и Александр Иванович наверняка теперь станут претендовать на одну и ту же роль в событиях; но что же портреты Александра Ивановича? Без них все выглядело прямо как намек, да-с, намек!

    Вдоль проспекта, по обеим сторонам колонны, один за другим, словно гуси, шли жандармы; никто на них не обращал ни малейшего внимания, а те ни во что не вмешивались и даже не говорили между собой, только скрежетали ножнами по мостовой. В арке дома, мимо которого сейчас проходили Катя и Красин, стояла открытая коляска, в которой, то и дело снимая блестящую на солнце каску и вытирая платочком пот с лысины, сидел носатый жандармский полковник с палашом, поставленным между голенищ. На шее у полковника висел багровый аннинский крестик[10], а на палаше болтался георгиевский темляк[11] — полковник, по всей видимости, не век служил в жандармском управлении. За коляскою в три шеренги, но по стойке «вольно» располагалась жандармская рота. Красин отметил помимо себя, что и в следующей арке тоже находилась рота жандармов, а за нею, он успел увидеть, стоял казачий эскадрон; командир, войсковой старшина,[12] сидел на огромном вороном, аж с отливом в синеву коне, уперев правую руку в бок, левой перебирал поводья. Государство, выходит дело, подготовилось к встрече тоже, как и тысячи восторженных адептов Движения.

    Многолетний издатель газеты «Набат», зовущей к установлению в России выборного правительства и демократической конституции, Александр Иванович Херман нынче по Высочайшему разрешению прибывал в Санкт-Петербург из лондонской эмиграции. К тому же самому — к установлению демократической конституции — неустанно призывал в самой России Николай Гаврилович Темнишанский, только что по Высочайшему же повелению освобожденный от дальнейшего отбывания каторги и вот только что — кажется, несколько дней назад — прибывший из Александровского завода Нерчинского округа[13]. Многие объясняли столь странные решения Государя душевной его болезнью. Но освободивши крестьян, следовало дать народу Конституцию, это как бы предполагалось само собою. Да-с! Само собою! И поручить создание нового Правительства… Ну, разве что, дорогие мои, душевной болезнью можно было, значит, покамест объяснить…

    — Бред, — тихонько сказал Красин, словно бы комментируя события, а на самом деле думая всего лишь о портретах. Николай Гаврилович — великий человек, но встречаем-то нынче Александра Ивановича. — Бред, — повторил, оглядываясь в переулок.

    Вчера, несмотря на все усилия различных партий, так и не договорились о распределении возникающих мест, разве что единогласно отдали только один портфель — комиссара по внутренним делам, будущей новой полиции и тайным гражданским пересыльщикам в зарубежных государствах, враждебных России. А военные пересыльщики, кстати тут сказать, отходили бы к будущему комиссариату по военным делам; Красин же не верил в полезность и даже в само существование каких бы то ни было тайных пересыльщиков, но Бог с ними, он вчера проголосовал за портфель первого комиссара Движения — комиссаром по внутренним делам будущей России стал Евгений Васильевич Полубояров, старший врач Санкт-Петербургского дома умалишенных, врач — штатский человек, надворный советник, это, стало быть, если переводить на военные кондиции, подполковник. Ну, Красин, значит, проголосовал. Почему врач не может заведовать полицией и тайными или даже явными пересыльщиками? Да Бога ради. Про Полубоярова он знал только, что тот — Катин земляк, что у него дача где-то неподалеку от Катиной усадьбы, возле небольшого городка Глухово-Колпакова, а это, по мнению Красина, характеризовало господина Полубоярова исключительно с положительной стороны. А об персоне Председателя Кабинета Комиссаров не договорились — Александр Иванович то будет или же Николай Гаврилович. А может, страшно молвить, и вообще иное некоторое, не столь широко известное обществу и Движению лицо.

    Красин усмехнулся, глядя на воодушевленных будущих артиллеристов. Получалось, будто бы скоро обретя новое начальство и зная о направлении оного начальства мыслей, юнкера единодушно выступили встречать приезжающего, чтобы сразу показать тому заведомо подчиненное его положение на Родине. Так, воля ваша, выходила одна только подлость. Следовало, возможно, разъяснить молодым людям положение вещей и уж, во всяком случае, потребовать — временно, конечно, — сложения портретов Николая Гавриловича, уместных только на собраниях в поддержку самого Николая Гавриловича, а вовсе не Александра Ивановича. Однако, с другой стороны, артиллеристы могли, разумеется, вполне искренне следовать собственному душевному порыву и уж точно — не входить в отношения между лидерами Движения. Кроме того, возможно, портретов Александра Ивановича еще просто не успели изготовить — не такое уж простое дело полуметровые отпечатать портреты, да еще в необходимом количестве.

    Красин, не зная, надо ли тут что-то предпринять, пожал плечами и остановился.

    — Eh bien, qu’allez-vous? Vous n’avez pas de fichier ma main?[14] — спросила, теперь довольно раздраженно.

    — Виноват-с!

    Красин даже каблуками щелкнул, выкатывая руку крюком. Они двинулись было параллельно толпе в сторону вокзала, когда вдруг перед ними, бегом пересекши улицу, оказался сам Сельдереев — в полковничьем мундире с аксельбантами и орденами, но почему-то без головного убора. Сельдереев был в приподнятом настроении, улыбка распирала ему щеки, борода его, которую можно было бы ожидать сугубо расчесанною и подровненною сейчас, торчала во все стороны, как и волосы на непокрытой его голове; в этаком виде профессор математики Сельдереев и в аудитории не мог бы показаться у себя в училище, не то что на столь выходящем из ряда вон событии, как сегодня. Но Сельдереев, обычно сдержанный, решительно не в себе находился сейчас. Не совсем понятным было, почему он идет в колонне артиллеристов, когда он уже год как перешел наставником-наблюдателем в Константиновское училище.

    — Здравствуйте, Иван Сергеевич! Радость-то какая… — он возбужденно сунул Красину ладонь дощечкою. — Вы с нами?.. Как раз осталось два места на гостевой трибуне!.. Мадмуазель, — отнесся он к Кате, — простите, не имею чести быть знакомым… Так что? — Сельдереев, оглядываясь на толпу юнкеров, в нетерпении начал перебирать на месте ногами, как застоявшаяся лошадь. — Оставить вам оба места, Иван Сергеевич? Радость-то, говорю…

    Тут он несколько опомнился и, перестав топтаться, выпрямился.

    — Позвольте рекомендоваться: профессор полковник Сельдереев, — отнесся он к Кате. — Участник Движения. Член Главбюро… Э-э… Действительный член с правом голоса!

    — Княжна Кушакова-Телепневская, — протянула руку для поцелуя в длинной, до локтя, белой перчатке; Сельдереев, в наклоне обнажив плешь на макушке, приложился к руке.

    — Ваше сиятельство…

    Красин с ухмылкой наблюдал, как представители радикально противоположных взглядов на события в единое мгновенье слились при этаком знакомстве.

    — Петр Сельдереевич — будущий член Кабинета, Катерина Борисовна, — с улыбкою сказал Красин. — Да-с! Так что, сами понимаете-с. Соответственно-с.

    — Полно, полно… — Сельдереев изобразил смущение, но видно было, что ему приятно. — Между своими без чинов, знаете ли, — добавил он, будто бы не он сам только что отрекомендовался по полной форме и с романовскими — как ни крути, а с романовскими! — «Владимирами» третьей и четвертой степени[15] вышел встречать Александра Ивановича. — Так что? Пойдемте? Два как раз места, говорю вам, неожиданно очистились на гостевой трибуне.

    — Нет-с. Благодарствуйте. Мы желаем с людьми. В гуще народной.

    — А-а… Похвально… — тень мгновенно облетела радостное лицо полковника и тут же растаяла в бороде и в складках воспаленной кожи под очками. — Как угодно. А я побегу. Прощайте! До послезавтра! — это он прокричал уже действительно на бегу, оборачиваясь к Красину.

    Послезавтра Красин должен был присутствовать на заседании Главбюро. Он и присутствовал — меньше, чем через сорок восемь часов. Но за это время столько событий произошло, что оставалось только удивляться, как действительно Красин всюду поспел. Наш-то пострел, а? Мы можем сказать, дорогие мои, что послезавтра на заседании уже был какой-то другой, новый Красин. Но по порядку.

    Красин и Катя вновь медленно двинулись по тротуару параллельно колонне, чтобы пропустить ее и пристроиться, как и собирались, в хвосте. Со стороны они походили на фланирующую по Невскому парочку — в другое время, в отсутствие событий. Вдоль мостовой, разумеется, стояла масса всякого народа, на них с Катею мало кто обращал внимание, все смотрели на мальчишек-артиллеристов с портретами Гаврилыча. Однако и прогуливающихся пар, да иных еще и с детьми, было тут множество; вот здесь-то Катя и Красин время от времени раскланивались со знакомыми — если, конечно, те отрывали взгляды от происходящего, чтобы увидеть Красина и Катю.

    — А вы тоже действительный… член… с голосом? — это она спросила по-русски; русское слово «член» прозвучало весьма смачно в ее устах. Член с голосом.

    — Нет-с! Не сподобил Господь. Я только товарищ члена. Но голос у меня голосующий. Да-с! Голосующий голос.

    Красин меленько засмеялся, как китаец в прачечной: — Хи-хи-хи-хи-хи.

    — Venez[16]. Товарищ члена.

    Она улыбалась — конечно, конечно, она улыбалась кривоватенькой своей улыбочкой, тоже — как китаянка, превративши глаза свои в щелочки; Красин не по-своему засмеялся-то сейчас, обычно он просто хохотал от души, а она, улыбаясь, всегда выглядывала чистою китаянкой — с высокими и широкими своими скулами, — всегда она, щурясь в улыбке, заставляла отстраненно гадать, какая дикая кровь когда-то была добавлена к голубой крови князей Кушаковых-Телепневских, откуда среди гладких голов цвета дымчатого цветочного меда, откуда взялась эта рыжая, как медная проволока, кудрявая голова — кудри-то Kатины уж не от китайца, а прямо от проезжего, прости Господи, молодца. Какая-то Катина бабка или прабабка была лиха — как и сама Катя; Катя была лиха.

    — Вот, упустила новый член — из-за вас между прочим, — произнесла — опять по-русски.

    Красин на это сказал:

    — Хм.

    Без улыбки сказал; ему не нравилось, когда Катя слишком уж начинала показывать лихость.

    — Nous sommes ce que, et aller à pied à la station de chemin de fer.[17] — героическая сказала Катя.

    — М-да-с… До Выборгской стороны… Тут недалеко, ваше сиятельство.

    — Еt le train ne peut pas être en ville à face avec l’équipage?[18] — это она продолжала дразнить Красина. Меж тем Красин прекрасно знал, что переездов в черте города устроено недостаточно, всего десять штук, и крайне неприятных случаев с гибелью людей уже случилось довольное число. Железнодорожный путь финны, строившие дорогу, сделали вровень с городскими улицами, чего допускать было нельзя. Ну, что взять с темной чухны, Бог ты мой! Еще до начала событий Красин вместе с несколькими инженерами подали в канцелярию губернатора записку об поднятии переездов над железной дорогою, но никакого ответа так никто и не получил.

    — Нет-с, — сухо ответил, — столкновение никак невозможно. Машина при движении подает гудки, слышимые всем населением за несколько верст.

    И без улыбки вспомнил сейчас, как первый раз увидел Катю — прошлым августом, стало быть, почти год тому назад. Сейчас только начинался август.

    Катя подъехала на вечной помещицкой бричке — сама правила — а Красин аккурат поднимался по насыпи с берега Нянги, только что проверив начальную кладку первой опоры — камни тесали плохо, подгонка встык оказывалась из рук вон, Красин даже ударил только что одного из молодых каменотесов, тот отлетел на несколько шагов и упал, опершись на локти, выплюнул зуб, с ненавистью посмотрел на Красина. А тот сразу же сам устыдился и своей ярости, и своего мерзкого поступка — мужик ведь не смог бы ответить тем же, то есть — по всему вероятию, не смог бы ответить тем же, и получалось, что он, Иван Красин, сейчас ударил заведомо более слабого, чем он; а мужик-то не виноват, что он мужик, мужик вправе искать свою мужицкую выгоду — работать спустя рукава, мужику, значит, никогда не объяснял никто, что эдак-то нельзя, стыдно, а Бога мужики эти не боятся. Красин сейчас вот — еще до наступления собственных рефлексий — прежде, чем ударить мужика, саданул ногой в деревянное кружало, которое тоже не ахти как стесали плотники — вертикаль должным образом не выдерживалась — без отвеса видно было и на глаз; из-за неровного кружала будущую балку и за нею опору вообще могло повести в сторону; Красин что есть силы стукнул ногой в кружало, хорошо, был в кованых с широким рантом сапогах, а то суставы-то на большом пальце разбил бы как пить дать; он поднимался по насыпи в совершенно растрепанных чувствах, посасывал руку — кровь шла, содрал кожу об проволочную щетину мужика; шляпу сдвинул на затылок. Никогда еще порученное Красину строительство не шло настолько плохо, дорогие мои. Тогда он не понимал, почему. Потом только понял — то был знак Свыше. Да-с. От Бога знак.

    — Dites-moi, monsieur ingénieur, quand la construction d’un pont?[19] — спросила Катя, держа возжи.

    — Je ne sais pas, — Красин попервоначалу и не поглядел на нее и ссаженные суставы на руке не выпустил из чмокающих губ, — pour le dîner ne sera pas la fin[20]. Да-с. К тому же мост будет железнодорожный, и вы вряд ли сможете проехать по нем на бричке.

    — Quelle honte! J’allais à dîner de l’autre côté[21]! — последнюю фразу она произнесла как бы себе под нос, но так, чтобы Красин услышал.

    И тут он впервые по-настоящему увидел ее. Та захохотала. Мгновение показывала ему китайскую свою улыбку, которая, улыбка, и на Красина, как на всех мужчин, произвела обычное свое действие; захохотала — Красин в единый миг стал бледен, смахнул шляпу с головы, как сейчас — котелок. Катя тогда показала уже полную улыбку и захохотала в полную уже силу. А теперь она в толпе крепко держалась за руку Красина; Красин сильно чувствовал ее прикосновение, несмотря на, почитай, двухаршинную[22] по ширине «амазонку», чувствовал, кажется, всю Катю, всю ее — маленькое твердое плечико вверху, а снизу, через платье и все нижние юбки — такое же твердое бедро, а над бедром — твердый же Kатин бок; впрочем, это наверняка были металлические вставки и кринолины[23] в «амазонке», в такой толпе немудрено было и пораниться собственным платьем; однако Красин чувствовал Катину ногу, прижатую сейчас к его ноге. Если б она повернулась чуть более к нему, он бы почувствовал сейчас и ее груди, груди! Катины груди, плечи, бедра и ноги хотели бы прижимать к себе, Красин не сомневался, сотни мужчин, а прижимал ли их к себе кто-то по-настоящему, а не эдак-то, как он, Красин? Но сейчас Красину было все равно, он словно бы обладал Катею сейчас — совершенно забылся Красин.

    Меж тем они подошли уже к жандармскому оцеплению. Стражи порядка стояли двойной шеренгою — впрочем, довольно редкою, так что публика свободно проходила между синими мундирами и палашами, столь мирно висящими в ножнах у поясов.

    — Ваше сиятельство! — вдруг послышалось рядом. Катя и Красин обернулись. К ним подбегал молодой жандармский поручик. — Не узнаeте, ваше сиятельство? — Поручик отдал честь, щелкнув каблуками, — шпоры глухо звякнули: — клац! клац! — Тут же он махом снял с себя каску с кокардою, выплеснув из-под каски короткую светлую челочку. — Лисицын! Павел Лисицын! Ваш батюшка, царствие ему небесное, меня устроил в Корпус! Уж почти три года тому — прямо пред тем, как преставиться! — Лисицын быстро перекрестился. — Не помните меня?.. А я у вас в имении… бывал еще юношей. А вы были совсем маленькой девочкой! — Он восхищенно смотрел на Катю. — А вот вас поистине не узнать, Боже мой! А я узнал! Катя! Катерина Борисовна! Какая вы стали!

    Катя, улыбнувшись, и жандарму тоже протянула руку для поцелуя, и жандарм тут же, как давеча Сельдереев, приложился к ней с видимым наслаждением.

    — Мой друг инженер Красин, — представила, значит.

    Аттестация «мой друг» не прозвучала сейчас двусмысленно, вернее — в том именно смысле, в котором и следовало бы ее воспринимать, и поручик перевел глаза, сразу ставшие жесткими, на Красина, вновь щелкнул каблуками с так же зазвеневшими шпорами, таким же махом надел каску, козырнул и твердо, очень твердо пожал Красину руку.

    — Поручик Лисицын. — И сразу же добавил с остановившимся лицом. — Позвольте вас на секунду в сторонку. Можно? Извините, ваше сиятельство… — он отвел Красина на два шага и быстро огляделся. — Почтительно рекомендую… Катерину Борисовну отсюда увесть поскорее прочь. Это между нами. Я вам ничего не говорил.

    Красинская физиономия тоже стала каменною.

    — А что так? Вы уж говорите все, поручик.

    — Честь имею! — тот еще раз щелкнул каблуками, взял пред Катею под козырек, причем глаза его в этот миг вновь обрели выражение восторга — прежде, чем вновь стать жесткими и сразу же вновь равнодушными; отдал, значит, Кате честь, опять каблуками щелкнул, повернулся и отошел к строю.

    — Очень, очень интересно, — Красин теперь тоже начал крутить головой. — Пойдемте. Вон туда. Вон туда, с краешку встанем.

    — Qu’at-il dit? Mystère?[24]

    — Il a conseillé que vous preniez soin, Katerina Borisovna. Je chérirai.[25]

    — Je ne doute pas.[26]

    Перед новеньким двухэтажным зданием вокзала, только что — в прошлом году — выстроенным на Симбирской улице, в такой же двухэтажный рост помещался ризолит, увенчанный покатою зеленой крышей, а перед ним — еще более вынесенное вперед крыльцо под таким же зеленым железом на металлических стойках — под ним, в теньке, расположились на скамеечке приближенные дамы, числом… две, три… целых пять, значит, дам: прибывшая с Херманом мадам Облакова-Окуркова — жена прибывшего же с Херманом поэта Окуркова, рядом с той сидела Ольга Платоновна Темнишанская — жена Николая Гавриловича, а остальных Красин не знал. Дальше, ниже, в сторону Невы, за восточным крылом здания, стояли такие же новенькие товарные пакгаузы и речной грузовой дебаркадер, пути подходили к самой воде; у пакгаузов виднелись скучающие по случаю временного прекращения работы ломовики. А за ломовиками — Красин аж хмыкнул — все казалось синим не из-за цвета воды, а из-за жандармских мундиров. Оттуда, из-за заборов и с набережной, пройти было бы невозможно, поэтому толпа, обтекая ризолит и само здание, шла и шла с улицы, с обеих сторон, и Красин, очнувшись, вновь начал вертеть головой туда-сюда, интуитивно намечая пути отступления — мало ли что может произойти в толпе-то; трость почти вертикально держал под мышкой. Встреча, разумеется, была официально разрешена, об ней за две недели писали все петербургские газеты, так зачем такие маневры тут? Впрочем, охранять там, где собирается большое число народу — как раз обязанность охранителей, не правда ли?

    — Pourquoi tant de la police?[27] — конечно, не преминула спросить Катя.

    — Чтобы уберечь ваше сиятельство, — по-русски отвечал Красин.

    Катя не успела вставить ответную шпильку, потому что Александр Иванович уже утвердился на небольшой деревянной трибуне, специально построенной к встрече, Красину пришлось сделать над собою усилие, чтобы заставить себя слушать приуготовляющегося выступать.

    Николай Гаврилович стоял перед трибуною в первом ряду лицом к площади, словно бы не замечая собственных многочисленных портретов — будто бы штук двадцать увеличивающих зеркал расположились прямо напротив него; зато Ольга Платоновна со своей скамеечки, улыбаясь, разглядывала один портрет за другим, словно они чем-то отличались друг от друга — совершенно одинаковые выставились портреты.

    На трибуну, вслед за Херманом, полезли Окурков, Сельдереев, Полубояров и еще несколько человек, известных Красину. Красин вдруг почувствовал безотчетное раздражение, словно бы он сам, он, Иван Красин, совершал сейчас нечто неправильное или даже, тем более, неправомерное — такое вот чувство навеял на Красина солнечный августовский день, только что начавшийся.

    Часть Симбирской улицы перед новым вокзалом, еще в прошлом году очищенная от малоценных строений, превратилась в небольшую площадь. Извозчики с площади все были убраны сейчас. Напротив трибуны, на которой стоял Александр Иванович со свитой, так же специально сооружена была более длинная и высокая, в два этажа, вторая трибуна, забитая до отказа людьми — о каких двух очистившихся местах говорил Сельдереев, Бог весть: на второй трибуне сейчас не поместился более бы и ребенок, не говоря уж о Красине — как-никак двух аршин и десяти вершков ростом[28] — и Кате в ее «амазонке» с тюрнюром[29]. Впрочем, и здесь, в толпе, Катя платье, конечно, давно помяла, что уж тут.

    А Красин и в самом деле стал не в себе — то ли из-за тесного Катиного соседства, то ли из-за странного чувства стыда, вдруг возникшего в нем — стал, значит, не в себе, и помстилось ему, будто на обеих трибунах поместились люди без глаз, на месте глаз у них оказывалась совершенно гладкая, словно за заднице, поверность кожи. Все они — с носами и ртами, в сюртуках и жилетах, с торчащими накрахмаленными углами воротничков — штатские, а военные — с посверкивающими эполетами и лучиками орденов — все вдруг безглазо уставились друг на друга, не замечая своего уродства и, видимо, не чувствуя какого-либо неудобства.

    — Ils ne voient pas,[30] — ошеломленно пробормотал Красин. — Ce store… Ils ne vois rien…[31]

    Он потряс головой, стараясь избавиться от наваждения. Катя ничего не услышала, вся устремленная вперед — туда, к Херману; ждала, слушала, что поведает сейчас лондонский сиделец.

    — Господа! — громко сказал Александр Иванович, прокашлявшись.

    Господа зашумели.

    — Друзья! — тут же поправился тот. Как все успешные политики, Александр Иванович обладал отличной реакцией. — Друзья! Товарищи по борьбе с деспотизмом!

    Все бешено зааплодировали, даже Катя пару раз хлопнула перчаткой о перчатку — Катя, разумеется, была воспитанная барышня.

    — Гос… Друзья! В этот знаменательный час… — Херман набрал воздуху в легкие и вытянул правую руку вверх и вперед, словно бы желал обозначить местоположение знаменательного часа в пространстве. — В этот знаменательный час я хочу сказать главное: у русского народа есть права на будущее! Все права на будущее!

    Бешено зааплодировали. Площадь просто-таки содрогнулась от оваций.

    — Прошлое русского народа темно, его настоящее ужасно, но русский народ жив, здоров и даже не стар! Напротив того, он, русский народ, очень молод!

    — Comme bien! Cela est vrai, n’est-ce pas?[32] — Катя обернулась к Красину.

    — Рeuple russe ne crois pas que dans sa forme actuelle, Katerina Borisovna. Donner à Dieu de croire en l’avenir, — сказал на это Красин. — Je vous tiendrai au coude, ne vous dérange pas? Foule.[33]

    Она кивнула, больше уже не отрывая взгляда от Хермана. Красин тут же вцепился в Катин локоть, как клещ. А Херман, Бог весть как, Херман словно бы услышал Красина и продолжал:

    — Русский народ не верит в свое настоящее положение! Нет в России человека, который не желал бы изменить свое настоящее положение! Русский народ имеет дерзость тем более ожидать от времени, чем менее оно дало ему до сих пор! Я говорю о будущем времени, гос… друзья мои, но будущее уже пришло! Будущее мы сами создаем сегодня! И мы создадим его!

    Новые овации потрясли площадь. Николай Гаврилович вместе со всеми аплодировал, поблескивая пенсне.

    Александр Иванович воздел руки, как бы приостанавливая незаслуженные овации; площадь стихла, он продолжал.

    — Самый трудный для русского народа период подходит к концу. Народ ожидает страшная борьба, но народ готов к ней! Готов к жертвам! Безгласная народная Россия, безгласная глубинная Россия поднимает голову! И взгляд ее измученных глаз станет беспощаден! Гроза приближается! Что гроза, друзья мои! Буря! Приближается буря! Очищающая буря!

    Херман вновь воздел — теперь обе руки — долу, и словно бы в ответ на заклинания седобородого колдуна в небе над площадью в гигантскую воронку собрались сизые, ежесекундно темнеющие тучи и закрутились в ней.

    — Аааааааааааа! — ответила площадь.

    — Каков молодец, — несколько удивленно сказал Красин; на резко очерченном, медальном лице Красина появилась недоверчивая и кривая, словно бы у Кати, улыбочка. — Да он тучи может вызывать. — Красин привычно огладил бородку. — Его бы прошлым летом сюда, когда во всей губернии стояла засуха. Да-с. Понапрасну богатырская силушка пропадает.

    — Vous êtes toujours avec ses blagues![34] — Катя, несмотря на высказанное недовольство, интуитивно прижалась к Красину, потому что р-раз — дунул ветер по площади! Полетели шляпы и шляпки. Красин и не думал отпускать Катину руку, а плохо зашпиленную шляпку ее поймал другой рукой, выронив трость; тут же трость поднял, умудрившись сохранить и котелок на собственной голове.

    Первые тяжелые капли дождя упали на толпу.

    — Не извольте беспокоиться, Катерина Борисовна, — прежним своим ерническим тоном произнес Красин. — Я не позволю вам улететь. Да-с. Не позволю. Во всяком случае, не позволю улететь без меня. — Капли продолжали падать, и Красин быстро заговорил по-другому и — по-французски, чтобы быстрее послушалась Катя, и — тихонько, чтобы не разобрали стоявшие рядом: — Là-bas… Il faut aller vite! Dépêchez-vous![35]

    Катя быстро взглянула на Красина, и они начали протискиваться сквозь толпу.

    — Час пробил, господа! — закричал тут Херман громовым голосом, перекрывая крики толпы, шум от движения тысяч ног, короткие недалекие свистки паровых машин, перекрывая сам ветер, уже вовсю свистящий над головами. — Сейчас или никогда! To be or not to be![36]

    Тропический ливень обрушился на людей сверху, как каменная плита. Предусмотрительный Красин уже стоял под каким-то крохотным фронтончиком на другой стороне улицы возле запертой железной двери. Вообще-то в толпе прижиматься к стенам нельзя — сомнут. Но перед этой дверью оказались еще и некое подобие портика и оградка; все это напоминало вход в склеп. И небольшой, в два десятка дюймов, каменный выступ надежно прикрыл Красина с Катей от бегущей толпы. Красин закрывал собой и прижимал к двери Катю, которая, надо тут признать, дорогие мои, ничуть не испугалась. Ничуть, значит, не оказалась Катя напуганной дьявольскими действиями прибывшего мессии.

    — C’est génial! Il est un magicien! Il a déclenché une tempête![37] — Катя говорила в спину Красину, и злобно щерящийся Красин, то и дело отпихивая от себя людские руки и плечи, не понял великого смысла своей и Катиной прозорливости, не понял и согласился: — Да-с! Несомненно! — И добавил: — Сейчас все разбегутся, и дождь тут же закончится, уверяю вас. Волшебство немедля заканчивается в отсутствие зрителей.

    — Comment savez-vous? Vous êtes un magicien, lui aussi?[38] — хихикала Катя, не огорчившаяся даже потерею стека.

    — А как же-с! Будьте благонадежны! Волшебники мы! — отвечал Красин.

    Оба они, несмотря на прикрывающий их фронтончик, уже промокли до костей.

    — Кру-угооом! — раздалась минутой раньше далекая команда, — Бе-егоом!… — А из-за пакгаузов, словно бы отраженное, послышалось: — Ррысьюююю… Марш!

    Жандармов и казаков в секунду не стало возле площади.

    Посреди же площади вдруг оказался Полубояров верхом на вороной кобыле. Во фраке, но без слетевшего давно котелка, с развевающимися по ветру волосами и вылезшими из-под брюк белыми штрипками подштаников он казался сбежавшим из своего желтого дома пациентом. С огромной черной бороды Полубоярова потоком хлестала вода. Полубояров указывал рукою вперед, словно бы Суворов во время сражения, и кричал — слышно не было ни единого слова. Кобыла вдруг подбросила обе задние ноги, словно брыкающийся осел, копыта ударили в спину женщине, та неслышно в шуме ливня вскрикнула, взмахнула руками и упала ничком. Полубояров, ничего не замечая, крутился на лошади; женщину за ноги потащили прочь, насквозь мокрое платье тут же оказалось у нее на голове, обнажив нижние юбки и панталоны, тут же и панталоны полопались, стали видны ослепительно белые, словно бы фосфоресцирующие в опустившейся тьме толстые голые ляжки. Троекратно блеснула молния, то делая совершенно черной, то мгновенно озаряя зеленою вспышкой площадь с бегущими людьми, то вновь делая черным все вокруг, то вновь озаряя сатанинским огнем.

    — Траххх! — страшно ударил гром. — Траххх! Траххх!

    Юнкера бежали, прикрываясь портретами Темнишанского. А как же-с на поле боя? — позвольте нам спросить, дорогие мои, — при настоящих ударах артиллерии? Тоже побегут? Но это так, кстати, это в сторону. Тем более, что дамы на мостовой, поднимая мокрые юбки, визжали, перекрывая грозу и все ее громовые удары — дамы, брошенные кавалерами своими, не знали, куда бежать, но побежали и они — туда, куда указывал комиссарским перстом Полубояров. Единственно мужественный, собственною своею персоной Николай Гаврилович Темнишанский, как скала, недвижимо стоял посреди хаоса, устроенного политическим конкурентом и безостановочно протирал, и протирал, и протирал пенсне носовым платком.

    Поверх голов Красин прекрасно видел, как прямо по людям к трибуне подкатила черная карета с четверкой вороных — откуда у них у всех именно вороные? — еще успел подумать Красин; лошади трясли ушами под ливнем. Это уж, воля ваша, выходило совсем как совершенно дурацкое какое представление. Он что, Херман, знал, что будет ливень? Специально подобрали дьявольских таких лошадей? Чудо! Чудо Господне явил нам Александр Иванович Херман. Раздавленные ползли в сторону от кареты, под ноги бегущим.

    Херман вместе с Окурковым и мадам Облаковой-Окурковой, с Ольгой Платоновной, а также с каким-то молодым человеком в нахлобученном котелке — с котелка потоками лила вода молодому человеку прямо за шиворот, тот не обращал ни малейшего внимания на этакое небольшое обстоятельство — все они, значит, мгновенно попрыгали внутрь кареты, как сказочные оловянные солдатики в коробку, следом, уже на ходу, на подножку вскочил еще один молодой человек, тоже в котелке, кучер хлестнул по лошадям, те с места взяли галопом, и карета покатила с площади прочь; в последний раз мелькнули притороченные сзади в неимоверном количестве чемоданы, и вмиг карета исчезла, словно бы фантом. За каретою, смешно подбрасывая толстую задницу в седле, проскакал Полубояров и тоже исчез. И ни одного человека из встречающих более не осталось на площади, только несколько корчившихся под ливнем еще живых раздавленных, несколько неподвижных тел да всеми забытый Темнишанский, лидер Движения. Одиноко стоя словно бы в центре еще не созданного мироздания, Николай Гаврилович непоколебимо продолжал протирать пенсне.

    Молния прошила небо. Трахххх! — ударило с верхотуры. — Траххх! Темнишанский в этот миг собрался надеть пенсне, но выронил его и затоптался на месте, тыча руками в воздух — без очков он ничего не видел; встал на колени, бесполезно нашаривая невидимые стеклышки в потоках воды; струи, кипя, обтекали его ноги, словно опоры моста. Красин было дернулся туда, к пустой трибуне, но он не мог оставить Катю. Слава Богу, тут подбежали чуть не десяток человек — один безуспешно боролся на ветру с зонтом, наконец, бросил зонт в сторону, — подбежали, значит, раненых подхватили и понесли, а Гаврилыча бегом повели прочь. Слава Богу! Слава Богу! И тут же в единый миг небо вычистилось, ни облачка не осталось на нем, и мгновенно вновь оказалось над головой прекрасное летнее утро. Правильно Красин-то предсказал.

    — Je dois changer immédiatement. Emmenez-moi.[39] — как ни в чем ни бывало, распорядилась Катя. Словно бы Красин, значит, не понимал, что Кате немедленно нужно домой и словно бы не собирался ее провожать!

    Увы. Увы! Катиному платью пришлось высохнуть на ней самой, без стирки и утюга. Так вот сложился этот непростой день, дорогие мои. Любимая синяя Катина «амазонка», всего лишь второй раз надетая ею сегодня, более никогда в жизни, кроме нынешнего дня, не послужила ей, и мы можем признаться, что сама судьба замечательного платья, платья чистого шелка, платья с золотыми и серебряными вставками, с оборками, отворотами, с чудовищного размера тюрнюром, платья с перламутровыми, серебряными и золотыми пуговицами — судьба синего платья станет известна только лет через сто пятьдесят… Когда ни самой Кати, ни Красина, ни волшебника Хермана, ни героического Темнишанского — никого, кто случился сегодня на площади Финляндского вокзала, не останется на свете. Ну, чуть меньше — через сто сорок лет… Подождем? Это совсем скоро, госпо… Это совсем скоро, дорогие мои. Сто сорок лет — совсем немного, уверяю вас. И Катя словно бы оживет для нас тогда, как только мы узнаем о судьбе синей «амазонки». Но это не сейчас. Не сейчас.

    А за полчаса до страшного ливня Александра Ивановича вынесли из вагона на руках. Он держал, не снявши перчаток, цилиндр и трость и слегка размахивал ими, будто бы дирижировал встречающими. Сильно состарился за годы своего отсутствия в России Александр Иванович Херман, но выглядывал бодрым и веселым и непрерывно улыбался в бороду; а что ж тут сейчас — плакать ему, что ли? Был во фраке с малиновым жилетом и поблескивающим бархатным пластроном к жилету в тон, с жемчужною булавкой. Да-с, вынесли, значит, Александра Ивановича из вагона. Но прежде подкатили к тамбуру ковровую дорожку — не попали к поручням-то, вернее — машина не попала так, чтобы, вставши, к раскатанной дорожке аккурат бы угадать с тамбуром вагона, в котором ожидался Александр Иванович. Проехал вагон саженей пять мимо. Бросились — которые переносить дорожку, не скатывая другой раз, а прямо-таки таща конец жестко вытканной красной ленты вслед за двигающимся еще поездом, которые же — скатывать, чтобы раскатать вновь к нужному-то месту дебаркадера; столкнулись лбами, телами, руками.

    — Господа! Господа!… — Господа нынче в Москве, милости­cдарь! А тут товарищи! — Да что ж это!.. Это! — Руками-то!.. — Господа! — Nettoyez vos mains! — Faut d’abord rouler, puis les déployer![40] — Идиот! — Что-с? Как вы изволили? — Cochon! De porcs cochon![41] — Да заносите, заносите, Господи, Боже мой! Останавливается ведь! — Господа! Господа! Товарищи! — Да заносите ж! — Подлец! Vous n’êtes pas digne de participer à la Go![42] — Ты руки убери свои! Гусь! — Как вы изволили? — Я изволил сказать, что ты гусь. Гусак! Гоголевский гусак! — А вы подлец, милостидарь! Мерзавец! — Да заносите, Господи!

    Наконец победили те, которые желали тянуть ковер, не сворачивая; потащили к вагону.

    — Друзья! Ммать вашу! Уйдите же с дорожки! Дайте перенести! Неужели непонятно?!

    Хермана, значит, вынесли на руках и потащили к выходу, в начало перрона. За Херманом, никем уже не замеченные, самостоятельно вышли поэт Окурков в сером дорожном плаще и таком же сером цилиндре, как у Хермана, и, добавим тут, в точно такой же седой словно бы присыпанной перцем бороде, как у него, как будто они с Херманом были однояйцoвые близнецы; вышли, значит, Окурков и мадам Облакова-Окуркова, которая, как было известно общественности, жила на самом деле не с мужем, а с Херманом — тоже в сером же дорожном плаще и маленькой шляпке на затылке, подколотой чуть не аршинной золотою шпилькою; мадам встала в вагонной двери и вздернула носик — где встречающие? Нет. Нету!

    Окурков помог жене спуститься по железным ступенькам на низкий дебаркадер; они мгновение постояли возле вагона, ожидая хотя бы толику приветствий, но вся публика уже двинулась от вагона прочь — на площадь, где сейчас должно было состояться — и состоялось! — историческое рукопожатие Александра Ивановича и Николая Гавриловича.

    — Приехатт, коспота короший! — сверху, из тамбура, сказал странным супругам финн-проводник, выпячивая живот; его силуэт в форменном картузе казался одним темным пятном — тут, в тамбуре, лишенном жгущего снаружи солнца, повисла тьма, словно в пещере. По договору с Великим Княжеством Финляндским дорога Княжеству Финляндскому и принадлежала, и на дороге работали одни только финны. — Припытт изфолитт! — проводник единым махом снял с головы форменный картуз и важно поклонился, насколько ему позволяло брюхо. — Припытт! Фсе! Фсе! Конец тфишення! Конец, — удовлетворенно повторил проводник, это слово он почему-то выговаривал совершенно чисто. — Припытт!

    Окурковы переглянулись, поэт отвернул плащ, затем так же отвернул полу фрака под плащом, сунул палец в жилетный карман и вытащил монету. Это оказался серебряный английский фунт — прямо скажем, дорогие мои, — неимоверные деньги в тогдашней России. Проводник, не успевши распрямиться, немедля застыл в поклоне, словно надгробное изваяние. Окурков повертел монету в пальцах, пожал плечами и бросил серебряный кругляш вверх, в тамбур, словно бы на кон ставил судьбу — орел или решка. Проводник с мгновенной ловкостью, коей от человека с такой комплекцией ожидать было никак нельзя, цепким обезьяньим движением поймал монету на лету, и тут же монета исчезла у него из рук, пропала. Так что судьбу поэта определить с помощью монеты не удалось; да что там — у всех поэтов вечно одна и та же судьба: суета и томление духа. Потому и мы с вами скажем сейчас: «Все, господа!» — скажем, значит, и мы с вами. — «Все! Приехали! При-е-ха-ли! Конец!»

    Окурковы отправились следом за всеми на площадь. Шли они не торопясь, постоянно оглядываясь на четверых носильщиков, тащивших чемоданы, не торопясь, значит, шли, а то бы они успели увидеть, как поставленный по его решительному требованию на землю Александр Иванович сам опустился на колени и благоговейно поцеловал вокзальную питерскую брусчатку. Тут давно уже начавшиеся на площади аплодисменты усилились многократно.

    — Que fait-il? Que fait-il maintenant?[43] — спрашивала Катя у Красина, вытягивая шею. — Allez, dites-moi ce qu’il fait? Je ne vois pas d’ici![44]

    — Землю целует родную, — совершенно без ёрничества ответил Красин. — И тут же впал в прежний свой тон: — Землю целует сквозь гранитный камень. Да-с! Экий горячий поцелуй — прожигает камень насквозь, словно гаубичный снаряд.

    — Fi, — сказала на это Катя, с деланною жеманностью оглядываясь на Красина. — Fi! Fi! Fi!

    Красин засмеялся — своим собственным смехом, смехом сильного, большого, красивого, успешного и уверенного в себе тридцатишестилетнего человека. Засмеялся хорошим добрым смехом счастливого человека, потому что любящий человек всегда счастлив. Всегда.

    А потом, значит, потом начался ливень, как мы уже рассказывали. А потом вновь засияло солнце.

    1.

    Цветков первый раз вышел на работу первого сентября.

    С утра он почувствовал в себе то успокаивающее и бодрящее чувство готовности к работе, радости от того, что работа сегодня, наконец, предстояла ему — радости, которой он не испытывал уже много месяцев, по которой соскучился и без которой он много месяцев просыпался, не зная, что ему сегодня с собою делать. Лёжачи в утренней постели, он и не торопился подниматься, хотя подняться, разумеется, надо было хотя бы для того, чтобы пойти пописать. Обычно он и вставал лишь зайти в туалет — канализация еще работала, а потом вновь укладывался, включал телевизор, хотя оставшийся единственным телеканал и то, что по нему показывали, вызывали только чувство омерзения — и под бормотание телевизионной панели вновь погружался в дрему. Потом со стонами все-таки поднимался, потому что следовало обязательно пройти в разливочный пункт, отстоять очередь и получить свои сто грамм, которые государство выдавало каждому своему гражданину с четырнадцатилетнего возраста, вне зависимости от пола. Ну, это как бы само собою, это Цветков не считал выходом из дому.

    А нынче он вскочил огурцом, да-с, огурцом вскочил и даже некие физзарядочные движения произвел руками и головою, чего он не делал тоже уже несколько месяцев. Совсем было распустил себя Цветков. Последним индикатором распущенности служила незастеленная кровать — это уж полная была сдача позиций, потому что ежли мужик, кстати вам сказать, дорогие мои, ежели мужик, оставшись в одиночестве, не может с утра убрать белье в ящик, это выходит не мужик, а полное безвольное и депрессивное ничтожество. Цветков так и понимал про себя, что он полностью потерял всякое уважение к себе, когда подписал ту, ту предложенную ему для подписания бумагу и, более того, зачитал только что подписанный текст перед телекамерой — как ему сказали, в прямом эфире. Перед зачтением текста перед Цветковым ниоткуда, словно бы из воздуха, появился белый халат, и немедленно был халат этот на Цветкова надет поверх комбинезона и застегнут под горло — выступая, Цветков постоянно ворочал головой, словно удушаемый. Он и был удушаемый, если честно-то сказать. А что, спросим мы, надо было дать себя удушить? Признаться, сейчас у нас нет ответа на этот вопрос, но, возможно, он появится впоследствии. Возможно. Мы подождем, не правда ли?

    После того, как на телекамере погас красный огонечек, свидетельствующий о том, что камера работает, чьи-то сильные руки приподняли Цветкова над стулом, содрали с него халат, — халат немедленно испарился за спиной Цветкова точно так же, как пять минут назад возник из воздуха, — Цветкова, значит, приподняли и даже слегка подтолкнули в спину.

    — Идите.

    Потерявший в тот миг всякое соображение Цветков кротко спросил:

    — Куда?

    Просто он в тот миг полагал, что теперь каждый свой шаг он будет согласовывать с поступающими указаниями. Вот и спросил в автоматическом режиме. В ответ раздался дружный добродушный смех. Нет, Цветкову не сказали, куда идти, чего можно было бы вполне ожидать, поэтому он, переставляя несгибающиеся ноги, словно описавшийся, пошел к выходу. Он и был описавшийся, скажем мы — только что был удушаемый, а, прочитавши текст под телекамеру, стал еще и описавшийся. Обоссавшийся.

    Вернувшись домой, Цветков обнаружил, что от него ушла Настя. Настя оставила на кухонном столе записку, Цветков ее прочитал и на всякий случай тут же положил неровно оторванный кусочек бумаги в рот, прожевал и съел. И даже подошел к раковине, налил себе из-под крана воды в свою чашку — вода в кране сегодня как раз была — и запил бумажный комок, стоящий в горле. Можно было бы запить Hастину записку водкой, и именно сейчас Косте как раз надо было бы выпить, но их общую ежедневную двухсотграммовую дозу Цветковы неизменно выливали в раковину, и сейчас водки никакой в распоряжении брошенного мужа не оказалось. И слава Богу, скажем мы с вами, дорогие мои. К лучшему.

    Поскольку записку Цветков съел, мы определенно не можем сообщить, что в ней было, какие такие слова, объяснения или обвинения. Ну, разве два-три слова возможно упомянуть — «слабак» и «предатель». И еще «ненавижу». Еще в записке было обещание неких безумных антиправительственных действий, так что оставлять такую явную улику против Насти Цветков никакой не имел возможности.

    Съевши записку, Цветков плюхнулся на пластмассовый стул в кухне. Остекленевший взгляд Цветкова упал на валяющийся на полу обтрепанный и обтертый, чуть не ветхозаветного возраста буклет «Западно-европейская живопись». Это был любимый буклет Настиной юности, видимо, она в спешке его выронила и не заметила, что выронила, а то бы непременно взяла бы с собою, не оставила б Цветкову. Буклет оказался раскрытым точно посередине, по скрепке — на репродукции с фрески Джотто «Бегство в Египет».

    Цветков, разумеется, знал эту фреску.

    Исполняя волю царя Ирода к избиению младенцев, среди которых якобы есть будущий царь Иудейский, по всему Вифлеему шастали стражники, алчущие избить каждого, родившегося в эту ночь. Потому Святое Семейство по дороге, указанной Божьим Ангелом, немедленно прямо из ослиных яслей двинулось в Египет, в теплый и спокойный Египет. Бежало Святое Семейство в Египет, полный света и тишины. Покорный ослик вез на себе Марию с Младенцем, Иосиф шел впереди, оглядываясь на Жену с Ребенком и разговаривая с попутчиками, потому что дорога в Египет, судя по всему, знаема была множествoм людей, но Ангел указывал путь именно им, и можно было предположить, что им одним, ведь именно Марии показывал Ангел дорогу — туда, вперед, в благословенный Египет. Младенец вернется, Он придет, чтобы спасти всех нас, но Самому погибнуть. Вот почему покорность судьбе и готовность к новому горю изображалось на лике Марии, а тревога — на лице Иосифа, вот почему суровый лик Младенца обращен был не вперед, к теплу и свету, к покою и жизни, а в сторону только что покинутого Вифлеема, где всему семейству грозила смерть, где смерть и забвенье, где нет спасения — никому.

    Никому.

    Сейчас Цветков так понял, что Бог его оставляет, что Бога увозят от него, Цветкова, что он теперь обречен жить не только без Насти, но и без Бога, без будущего.

    Стеклянные глаза Цветкова погасли. Цветков распахнул окно — жили они с Настею на восьмом этаже, вполне достаточно для ожидаемого завершения полета — распахнул окно, но тут на него сзади буквально набросилась, вставши на задние лапы, обхватив передними, обхватив, словно бы обнимающий другого человека человек, — набросилась, обхватила и уцепилась зубами за воротник его собака Фрося. Так что Фрося тогда спасла Цветкову жизнь — временно, конечно, сами понимаете, потому что как возможно раз и навсегда спасти кому-нибудь жизнь? Но зачем теперь была нужна жизнь Цветкову?

    А «Бегство в Египет» Цветков вырезал из буклета, аккуратно свернул старенькую репродукцию вчетверо и положил в карман штанов, словно бы не давая Марии с Иосифом увозить Сына из жизни Цветкова. Как там Господу нашему вместе со всем Святым Семейством, да еще с летучим Ангелом, с попутчиками, с ослом, с горами и кедровыми деревьями, не дающими тени — как там им всем в кармане Kостиных штанов — легко ли оказалось обустроиться, поистине Бог весть, а мы пока не знаем, дорогие мои. Надеемся, все Они еще выкажут к Цветкову Константину Константиновичу свое отношение.

    Зато теперь Косте казалось, что он все-таки не совсем один.

    Если бы не утренняя эрекция — совершенно сейчас напрасная, скажем мы, потому что вставлять Цветкову было почти некуда, если бы, значит, не утренняя эрекция, Цветков бы полагал, что он и не живет вовсе. Но сны, сны… Детские эротические сны… Настя-то оставалась теперь только во сне, так что, значит, утренняя эрекция у просыпавшегося от тяжелых снов Цветкова была ломовой.

    Цветков никогда никому так и не расскажет, а мы можем сообщить, дорогие мои, что снился Цветкову чаще всего один и тот же сон — будто бы он с Фросей, а Фрося, увы, к нынешнему дню, в котором мы с вами пребываем вместе с Цветковым, к первому сентября Фрося уже месяц, как умерла; ну, о смерти Фроси как-нибудь потом, если придется случай рассказать, — да-с, один и тот же, значит, сон: будто бы он с Фросей на поводке идет к дому и видит, как Настя голая выходит на балкон и машет рукой, и зовет их, Цветкова и Фросю, и манит, зовет к себе — совершенно явственно видел это Цветков, уверяю вас. Видел-то совершенно явственно, каждый кудрявый волосок на заросшем черными джунглями Hастином лобке видел совершенно явственно, но никак почему-то не мог к Насте приблизиться. И тут же весь в слезах просыпался. Такое вот бесплатное кино Цветков — в разных, конечно, вариациях — смотрел практически ежедневно. И просыпался, значит, в слезах и с рукою, а то и с обеими — с обеими руками на детородном своем органе. Ну, что ж тут, правда так правда, из песни слова не выкинешь. Вы понимаете меня, дорогие мои?

    Смерть Фроси Цветкова окончательно подкосила. Цветков завернул Фросю в простыню и отнес на край бульвара Юных Храпуновцев, куда с другой стороны выходило окончание Большой Мормышевской улицы — на край бывшего бульвара, потому что сейчас весь бульвар занимала муниципальная помойка. Цветков, с него сталось бы, Цветков мумифицировал бы Фросю и мумию хранил бы дома, но доступа к каким бы то ни было препаратам он уже был лишен, так что приходилось хоронить. Ночью Цветков зарыл Фросю на краю помойки, а уже через несколько дней могилу накрыло разрастающейся вонючей дрянью — помойка, разумеется, продолжала расширяться по всем законам МХПР — Мормышево-Храпуновской партии России. Большая Мормышевская улица, таким образом, являлась воплощенным принципом современного бытования населения.

    Да, так смерть Фроси Цветкова окончательно, значит, подкосила, Цветков начал было уже разговаривать с предметами — например, с вилкой:

    — А не воткнуть ли мне тебя, дорогая, себе в шею?

    Поскольку вилка отвечала несколько неопределенно или же не отвечала вовсе, Цветков так и не успел прекратить, наконец, свои сновидения. Тут и наступило наше первое сентября — день выхода на работу. Накануне Цветкову позвонили оттуда… представляете себе? оттуда! Из мормышевского горкома! Да-с, позвонили, значит, оттуда и мягким женским голосом предложили немедленно же, сегодня, явиться в Семнадцатую Инспекцию Чистого Города для оформления трудоустройства, а первого сентября сего же

    Enjoying the preview?
    Page 1 of 1