Наслаждайтесь этим изданием прямо сейчас, а также миллионами других - с бесплатной пробной версией

Только $9.99 в месяц после пробной версии. Можно отменить в любое время.

Лурд

Лурд

Читать отрывок

Лурд

Длина:
862 страницы
8 часов
Издано:
Mar 6, 2017
ISBN:
9783961644780
Формат:
Книга

Описание

«Лурд» — произведение французского писателя и публициста Э. Золя (1840–1902). Это один из романов антиклерикальной трилогии автора «Города». Он написан в 1894 г. Также в трилогию входят романы «Рим» (1896) и «Париж» (1898). Французский город Лурд — очень популярный в Европе центр паломничества. Драма героя романа аббата Пьера Фромана, ищущего справедливости, дана как момент критики капиталистического мира, открывающей возможность примирения с ним. Сыновья аббата, который снял рясу, выступают в качестве евангелистов реформистского обновления. Перу Золя принадлежат и такие произведения: «Радость жизни», «Творчество».
Издано:
Mar 6, 2017
ISBN:
9783961644780
Формат:
Книга

Об авторе


Связано с Лурд

Похожие Книги

Предварительный просмотр книги

Лурд - Эмиль Золя

«Творчество».

Первый день

I

Поезд катился по рельсам. Паломники и больные, скучившиеся на жестких скамьях вагона третьего класса, допели мелодию Аve maris Stella, которую они затянули, когда поезд отходил от орлеанского вокзала. Мария приподнялась на своем скорбном ложе и, волнуясь, заметила укрепления.

— Ах, укрепления! — радостно воскликнула она, несмотря на свои страдания. — Наконец-то мы выехали из Парижа!

Сидевший напротив отец Марии де Герсен ответил улыбкой на ее радостное восклицание; аббат Пьер Фроман, смотревший на нее с нежностью любящего брата, невольно высказал вслух мысли, тревожившие его сострадательное сердце:

— В вагоне придется пробыть до завтрашнего утра; мы приедем в Лурд только в сорок минут четвертого. Больше двадцати двух часов езды.

Поезд отошел в половине шестого. Солнце недавно взошло и лучезарно разгоралось в прозрачной синеве ясного утра. Это было в пятницу, 19-го августа. На краю неба небольшие, как бы отяжелевшие облака предвещали удушливо знойный день. Косые луча солнца прорезали отделения вагона, наполнив его колебавшимися золотистыми пылинками.

Мария, вновь охваченная нетерпеливым волнением, прошептала:

— Да, двадцать два часа! Господа, как долго ждать еще!

Отец помог ей улечься в узкий ящик, похожий на желоб, в котором она жила уже семь лет. В багаж, в виде исключения, согласились принять две пары колес, которые отвинчивались и прилаживались, когда Марию вывозили на прогулку.

Заключенная между досками этого подвижного гроба, она занимала три места на скамье. Девушка опустила веки. Исхудалое лицо ее приняло землянистый оттенок; несмотря на свои двадцать три года, она сохранила хрупкость ребенка, казалась очаровательной в убранстве чудных русых волос, которые пощадила даже болезнь.

У ворота простенького платья из скромной черной шерстяной ткани висел билет от общины сестер милосердия, с номером и именем опекаемой. Мария сама пожелала проявить в этом свое смирение, тем более что ей хотелось избавить от расходов на нее родных, которые постепенно впали в большую нужду. Таким образом, она очутилась в вагоне третьего класса, в «белом» поезде, — в поезде труднобольных, самом скорбном из четырнадцати поездов, отходивших в Лурд в этот день. Кроме пятисот здоровых богомольцев, в этом поезде теснилось около трехсот несчастных, изнуренных болезнью, страданиями, мчавшихся на всех парах из одного конца Франции в другой.

Пьер пожалел, что его неосторожные слова огорчили больную. Он продолжал смотреть на нее взором растроганного старшего брата. Ему исполнилось тридцать лет; он был бледен, худощав, с большим лбом. Подготовив мельчайшие подробности поездки, он решил сопровождать Марию. Его приняли в члены помощники общества l’Hospitalite de Notre-Dame de Salut. На рясе Пьера значился красный с оранжевой каймой крест санитаров.

Де Герсен приколол булавкой к своему серому суконному пиджаку маленький пурпурный крест простых паломников. Он, по-видимому, чрезвычайно радовался путешествию, заглядывал в окна, то и дело оборачивал свое добродушное, птичье лицо с рассеянным взглядом; он казался очень моложавым, хотя ему перевалило за пятьдесят.

В соседнем отделении, несмотря на жестокую тряску, вырывавшую стоны из груди Марии, сестра Гиацинта встала со своего места. Она заметила, что молодая девушка не защищена от солнечного припека.

— Господин аббат, опустите-ка штору… Примемся за дело: нам надо устроиться, наладить наше маленькое хозяйство.

Сестра Гиацинта, в черном платье сестер общины Успения, смягчаемом белым чепцом, нагрудником и широким передником, бодро улыбалась, собираясь приступить к хлопотам. Небольшой рот, румяные губы, прекрасные голубые глаза, всегда светившиеся добротой, — все дышало в ней молодостью. Черты ее лица, быть может, не были красивы, — но это не мешало ей производить чарующее впечатление; стройная, высокая, с неразвитою грудью, закрытою передником, она напоминала мальчика с белоснежным цветом лица, цветущего здоровьем, веселостью и невинностью.

— Солнце уже припекает нас! Прошу вас, сударыня, опустите и вашу штору.

Госпожа де Жонкьер сидела в углу, около сестры милосердия. Небольшой дорожный мешок лежал на ее коленях. Она неторопливо опустила штору. Полная брюнетка, она еще сохранила привлекательность, хотя дочери ее Раймонде уже исполнилось двадцать четыре года. Госпожа де Жонкьер сочла необходимым, в видах приличия, поместить дочь в вагоне первого класса с двумя дамами-патронессами, госпожами Дезаньо и Вольмар. Сама же она, в качестве директрисы одной палаты в больнице de Notre-Dame des Douleurs, в Лурде, сопутствовала своим больным; снаружи, на двери отделения, колебался обычный аншлаг с ее именем, под которым значились и фамилии двух сопровождавших директрису сестер общины Успения.

Овдовев после того, как муж ее разорился, она скромно существовала с дочерью на ренту в четыре с небольшим тысячи франков, занимая квартиру, выходящую на двор одного дома в улице Вано, л вся отдалась делу благотворения. Она все свое время посвящала обществу l’Hospitalite de Notre-Dame de Salut; на ее сером шерстяном платье также красовался красный крест этого учреждения. Госпожа де Жонкьер принадлежала к числу самых деятельных ревнительниц его. Отличаясь характером не чуждым некоторого тщеславия, она любила внушать сочувствие и выслушивать похвалы. Ежегодные поездки в Лурд всегда радовали ее, доставляя удовлетворение и самолюбию, и влечениям сердца.

— Вы правы, сестра, нам пора устроиться. Я и сама не знаю, с какой стати вожусь с этим мешком.

Она положила ридикюль подле себя, под скамейку.

— Поглядите, — заметила сестра Гиацинта, — у вас в ногах стоит жбан с водой. Он стесняет вас.

— Нет, уверяю вас. Оставьте его, пусть себе стоит. Надо же ему стоять где-нибудь.

Затем обе женщины стали устраивать, как они выражались, свое хозяйство, чтобы с наибольшим комфортом прожить в вагоне сутки со своими больными. Они очень сожалели, что не могли включить Марию в свое отделение, так как молодая девушка не хотела, чтобы Пьер и ее отец сидели отдельно. Но через низкую перегородку ничто не мешало им переговариваться, установить добрые соседские отношения. Притом же весь вагон, пять отделений по десять мест, составлял как бы одну палату, движущуюся общую залу, которую можно было окинуть одним взором. Желтые деревянные доски перегородок, покрытый белой краской потолок придавали вагону йодное сходство с бараком; беспорядок, господствовавший вокруг, напоминал наскоро устроенный перевязочный пункт. Из-под скамеек виднелись миски, тазы, веники, губки. В поезд не принимали багажа в отдельный вагон; повсюду была нагромождена поклажа, чемоданы, жестянки, картонки со шляпами, пешки, разный хлам, перевязанный веревками; над сиденьями раскачивались от сотрясения вагона одежда, узлы, корзины, висевшие на медных розетках у окон. Больные, страдающие тяжелыми недугами, лежали среди этой ветоши на узких тюфяках, колеблясь от толчков, сообщаемых вагону грохочущими колесами; больные, которые могли сидеть, прислонились к перегородкам, подложив под голову подушки. По правилу, на каждое из отделений полагалось по одной надзирательнице. На другом конце вагона хлопотала вторая сестра общины Успения, сестра Клэр Дезанж. Здоровые паломники встают с мест, уже пьют и едят. В дамском отделении теснятся десять паломниц, — молодых и старых; все они одинаково жалки и некрасивы. Присутствие чахоточных не позволяло опустить стекла; становилось жарко; с каждым сотрясением несшегося на всех парах поезда в вагоне все больше сгущался невыносимый запах.

В Жювизи прочли молитву.

Пробило шесть часов, поезд промелькнул, как стрела, мимо станций Бретиньи. Сестра Гиацинта встала; она читала все молитвы, большинство паломников следило за ней по книжечкам в синей обложке.

— Молитва к Пресвятой Богородице, дети мои, — сказала она, улыбаясь с материнской ласковостью, производившей чарующее впечатление по контрасту с юностью сестры Гиацинты.

Вагон снова огласился многократными Аvе. Когда смолкли звуки молитвы, Пьер и Мария стали присматриваться к двум женщинам, занимавшим два остальных угла их отделения. Одна из них, сидевшая у ног Марии, имела вид мещанки; худая блондинка, лет тридцати с небольшим, она, по-видимому, состарилась преждевременно. Она старалась не обращать на себя внимания, не занимать много места; от ее темного платья, блеклых волос, исхудалого и грустного лица веяло глубоким одиночеством, безграничною печалью. Сидевшая напротив, рядом с Пьером, другая женщина такого же возраста, работница в черном чепце, с лицом, изможденным от нужды и горя, держала на коленях семилетнюю девочку, такую бледную и исхудалую, что ее можно было принять всего за четырехлетнюю. Девочка сидела с опущенными, посинелыми веками, с неподвижным, принявшим восковой оттенок, лицом. Она не могла говорить; уста ее издавали лишь тихий стон, каждый раз раздиравший сердце склонившейся над нею матери.

— Не скушает ли она немного винограду? — робко предложила молчавшая все время дама. — У меня есть виноград, он здесь, в корзине.

— Благодарю вас, сударыня, — ответила работница. — Она питается одним молоком, да и то с трудом… Я позаботилась захватить для нее бутылку молока.

Чувствуя, как и все несчастные, потребность налить свое горе, она рассказала свою печальную повесть. Ее зовут Венсан; муж ее, занимавшийся позолотным мастерством, умер от чахотки. Овдовев, она стала работать день и ночь иглой, чтобы воспитать свою обожаемую маленькую Розу. Но девочка заболела. Вот уже четырнадцать месяцев, как она держит ее так, на своих руках; дочь все слабеет, тает, как свеча. Однажды она, никогда не ходившая на мессу, вошла в церковь и, охваченная отчаянием, стала молиться об исцелении дочери. Там ей послышался голос, приказавший ей свезти дочь в Лурд, где Пресвятая Дева смилосердится над нею. Не имея никаких знакомств, не зная, как устраиваются паломничества, она вся предалась осуществлению своего плана; скопить, работая изо всех сил, денег на путешествие и купить билет; она уехала с оставшимися у нее тридцатью су и бутылкой молока для ребенка, не позаботившись запастись хотя бы куском хлеба для себя.

— Какою болезнью страдает ваша девочка? — спросила дама.

— Ах, сударыня, у нее верно детская сухотка. Но доктора называют эту болезнь по-своему… Сначала у нее появились легкие боли в желудке, затем живот вздулся, бедная девочка переносила такие страдания, что нельзя было смотреть без слез. Теперь живот опал; но она точно перестала жить, не держится на ногах от истощения и при этом постоянный пот…

Роза простонала, приподняв веки; мать побледнела, заглянула ей в лицо с чрезвычайным волнением.

— Сокровище мое, золото мое, что с тобой?.. Ты хочешь пить?

Но девочка уже закрыла свои, на мгновение взглянувшие, мутно голубые глазки; она даже не ответила и снова впала в беспамятство. Она казалась побелевшею в своем белом платье, — мать, движимая чувством скорбного кокетства, пожелала произвести эту бесполезную трату, в надежде, что Богоматерь скорее смилуется над беленькой и нарядной маленькой больной девочкой.

Помолчав немного, госпожа Венсан спросила:

— А вы, сударыня, вероятно, для себя едете в Лурд? По вашему лицу заметно, что вы нездоровы.

Дама всполошилась, встревоженно юркнула в свой угол и пробормотала:

— Нет, нет! Я не больна… О, если бы Господь смилостивился и послал мне болезнь! Я страдала бы меньше.

Ее зовут госпожа Маз, сердце ее поражено безысходным горем. Выйдя замуж по любви за красивого, цветущего молодого человека, она была покинута им после года счастливой жизни. Муж ее постоянно разъезжает, торгуя ювелирными вещами, зарабатывает много денег, пропадает по шесть месяцев, изменяя жене по всему пространству Франции, да возит с собою негодниц. А она обожает его, страдает так ужасно, что с горя ударилась в набожность. В конце концов, она решилась поехать в Лурд, чтобы умолить Пресвятую Деву исправить и вернуть ей неверного мужа.

Госпожа Венсан бессознательно чувствовала, что тут кроется глубокое нравственное горе; и обе продолжали смотреть друг на друга, — покинутая жена, изнывавшая от своей страсти, и мать, погибавшая от того, что умирал ее ребенок.

Однако Пьер слышал все, так же, как и Мари. Он вмешался в разговор и выразил удивление по поводу того, что работница не отдала в попечительство своей больной дочки.

Общество Notre-Dame de Salut было основано после войны отцами августинцами Успения, с целью содействовать общими молитвами и делами благотворительности спасению Франции и защите церкви. Вызвав к жизни большие паломничества, они, в частности, создали и неустанно расширяли в течения 30-ти лет ежегодное национальное паломничество в Лурд, происходившее к концу августа месяца. Таким образом, мало-помалу образовалась и усовершенствовалась обширная организация: значительные пожертвования собирались по всему миру, в каждом приходе вербовались больные, с железнодорожными обществами заключались договоры. Кроме того, видными деятелями явились сестры общины Успения и попечительство Notre-Dame de Salut, — грандиозный источник милосердия, — где мужчины и женщины, большею частью хорошего общества, под надзором директора паломничеств, ухаживали за больными, переносили их и заботились о поддержании дисциплины. Больные должны были подавать письменное заявление о принятии их в попечительство, которое за свой счет возило их и кормило на месте. За ними являлись на дом — и доставляли их туда же обратно; следовательно, им оставалось только запастись кое-какой провизией на дорогу. Большая часть больных, конечно, была рекомендована священниками или благотворителями, наблюдавшими за собиранием справок и точным записыванием их, за удостоверениями личности и докторскими свидетельствами. А затем больным уже ни до чего не было дела: они превращались в печальные тела, подвластные стараниям и чудесам в братских руках попечителей и попечительниц.

— Однако, сударыня, — объяснял Пьер, — вам стоило лишь обратиться к вашему приходскому священнику. Это бедное дитя заслуживало общих симпатий. Ее бы немедленно приняли.

— Я не знала этого господин аббат.

— Так как же вы поступили?

— Господин аббат, я взяла билет в месте, которое мне указала одна соседка, читающая газета.

Она говорила о билетах, продававшихся по крайне пониженным ценам паломникам, которые могли платить. Слушая это, Мария почувствовала великую жалость и отчасти стыд: обладая все-таки кое-какими средствами, она попала в попечительство, благодаря Пьеру, тогда как эта мать и ее бедное дитя, истратив свои несчастные сбережения, остались без гроша.

В это время, от более сильного толчка вагона, у нее вырвался крик.

— Отец! Умоляю тебя, подними меня немного. Я не ногу более лежать на спине.

И когда господин де Герсен усадил ее, она тяжко вздохнула. Поезд только что прошел Этамп, на расстоянии полутора часа от Парижа, но усталость уже чувствовалась от более горячих лучей солнца, от пыли и шума. Госпожа Жонкьер приподнялась и через перегородку стала утешать молодую девушку. Сестра Гиацинта, в свою очередь, также снова встала и весело захлопала в ладоши для того, чтобы могли слышать ее приказания во всем вагоне.

— Ладно, ладно! Перестанем думать о наших болезнях. Давайте молиться и петь, Святая Дева будет с нами.

Она сама начала петь молитву, по тексту, установленному для Notre-Dame de Louvres, и все больные паломники последовали ее примеру. Это были пять радостных таинств — Благовещение, Посещение, Рождество, Сретение и Обретение Христа. Затем все запели псалом: «Contemplons le celeste archange…» Голоса и покрывались шумом колес, и слышен был лишь глухой гул этого стада, которое задыхалось в закрытом вагоне, безостановочно катившемся вдаль.

Де Герсен, хотя и старался выполнять религиозные обряды, однако, никак не мог дождаться терпеливо, пока окончится пение псалма. Он то вскакивал, то снова садился. Наконец, он облокотился на перегородку и стал вполголоса разговаривать с больным пассажиром, сидевшим в соседнем отделении, прислонявшись к этой же перегородке. Господин Сабатье было около пятидесяти лет, он был приземист, с большой, совершенно лысой головой и добродушным лицом. Он уже пятнадцать лет болен спинной сухоткой, припадками которой страдал периодически; ноги его, разбитые параличом, отнялись безвозвратно. Жена, сопровождавшая Сабатье, передвигала ему омертвелые ноги, когда они, подобно свинцовым слиткам, утомляли его своею тяжестью.

— Да, сударь, вот в каком я положении!.. А прежде я служил преподавателем пятого класса в лицее Шарлеман. Сначала я думал, что у меня простой ревматизм. Затем появилась острая, стреляющая боль, точно от укола раскаленной шпаги в мускулы. В продолжение десяти лет болезнь постепенно одолевала меня, я советовался со всеми докторами, ездил на всевозможные воды; теперь боли сделались слабее, вот я не могу двинуться с кресла… И вот, я, который жил прежде, не заботясь о религии, вернулся к Богу: сознавая себя столь несчастным, я подумал, что Лурдская Богоматерь не может не сжалиться надо мною.

Пьер, заинтересовавшись словами больного, также наклонился над перегородкой и стал вслушиваться.

— Не правда ли, господин аббат, — страдания есть лучшее средство для пробуждения души? Я уже седьмой год езжу в Лурд, не отчаиваясь в своем излечении. В нынешнем году, я убежден, Пресвятая Дева исцелит меня. Да, я еще надеюсь ходить, и живу только этим упованием.

Господин Сабатье прервал свою речь, попросив жену передвинуть ноги влево; Пьер с удивлением смотрел на него, пораженный столь упорной верой у человека интеллигентного, принадлежащего к университетскому персоналу, обыкновенно закоренелому в вольтерьянстве. Каким образом зародилась и упрочилась в его сознании вера в чудеса?

По словам самого Сабатье, только тяжкое испытание могло вызвать эту потребность в иллюзии, этот расцвет вечно утешающей силы.

— Моя жена и я, как видите, одеты нищенски, потому что в нынешнем году я хотел превратиться в бедняка; я поехал ради уничижения, за счет благотворительного общества, чтобы Пресвятая Дева присоединила меня к числу несчастных своих детей… Однако, не желая отнять место у действительно нуждающегося, я внес пятьдесят франков в кассу Hospitality, — что, как вам известно, дает право предоставить участие в паломничестве одному больному по своему назначению. Я даже познакомился с этим больным, едущим на мой счет. Мне представили его перед отходом поезда, на вокзале. У него, как говорят, чахотка, он, на мой взгляд, совсем, плох, совсем плох…

Снова наступило молчание.

— Что же, пусть Пресвятая Дева спасет и его. Она может сделать все, — тогда я буду вполне счастлив. Она исполнит все мои желания!

Трое собеседников продолжали разговаривать, как бы уединившись около своей перегородки; заговорив о медицине, они перешли к романскому стилю архитектуры, заметив вдали, на холме, колокольню, при виде которой все паломники перекрестились. Молодой священник и его два спутника, увлеченные привычкой к размышлению, которую привило им образование, как будто забыли, что их окружают бедные, страждущие люди, неразвитые умы, подавленные скорбью. Так миновал час, паломники пропели еще два псалма, поезд миновал станции Тури и Дезобре; в Божанси они прекратили, наконец, свой разговор, услышав, что сестра Гиацинта, похлопав в ладони, запела своим свежим, певучим голосом:

— Parce, Domine, parce populo tuo…

И снова раздались звуки пения; голоса паломников слились в один аккорд, непрерывно оглашая вагон словами молитв, утоляющих скорбь, возбуждающих надежду, постепенно захватывающих страждущее сердце, томящееся жаждой милости и исцелений, за которыми эти несчастные пускаются в столь далекий путь.

Пьер, садясь на скамью, посмотрел на Марию; он заметил, что она побледнела, веки ее опустились. Тем не менее, по болезненному выражению ее лица он понял, что больная не спит.

— Вам хуже? Вы страдаете, мой друг?

— О, да, ужасно. Я не вынесу этого… эти постоянные толчки измучили меня…

Мария простонала, раскрыла глаза. Присев на своей постели, она в изнеможении стала смотреть на других страдальцев. В соседнем отделении, против господина Сабатье, поднялась со скамьи высокая девушка, Ла-Гривотт, лежавшая до тех пор неподвижно, точно мертвая. Ей было лет за тридцать; она ходила, переваливаясь, и производила странное впечатление своим круглым, поблекшим лицом, казавшимся почти красивым, благодаря вьющимся волосам и глазам, горевшим лихорадочным блеском. У нее была чахотка в третьем периоде.

— Послушайте, mademoiselle, — обратилась она к Марии осипшим, невнятным голосом, — как хорошо было бы теперь вздремнуть хоть малость. Но нет никакой возможности забыться, — мне так и кажется, что все эти колеса вертятся у меня в голове…

Несмотря на утомление, которое она чувствовала при разговоре, чахоточная упорно вдалась в подробное тесание своей жизни.

Она — матрацница, долго занималась, вместе с одной из своих теток, производством тюфяков, переходя из дома в дом, в Борея; она приписывает свою болезнь заражению от шерсти, которую расчесывала в молодости. За последние пять лет она обошла все парижские больницы. О знаменитых докторах ока говорила, как о близких знакомых. Сестры общины Ларибуазьер, заметив, что Ла-Гривотт страстно увлекается религиозными обрядностями, уверяли чахоточную, что Пресвятая Дева ожидает ее в Лурде и исцелит ее.

— Нечего говорить, что я нуждаюсь в ее помощи: они уверяют, что у меня одно легкое никуда не годится, да и другое немногим лучше… Знаете, — каверны… Сначала у меня болело между плечами, я отхаркивала мокроты. Затем я исхудала до такой степени, что страшно было смотреть. Теперь я постоянно обливаюсь потом; от сильного кашля у меня точно обрывается сердце, я не могу отхаркивать мокроту, — она слишком густа… И, как видите, ноги не держат меня, я ничего не ем.

Кашель заставил ее умолкнуть; она задыхалась, посинела.

— А, все-таки, я не хотела бы поменяться с миссионером, которого поместили в другом отделении, за вами. У него то же самое, что у меня, но в худшей степени.

Больная заблуждалась. За перегородкой, рядом с Марией, действительно, лежал на тюфяке молодой миссионер, брат Изидор; его не видно было, потому что он не мог пошевелить даже пальцем. Но он умирал не от чахотки, а от воспаления печени, которым заболел в Сенегале. Длинный, тощий, с желтым, высохшим, как пергамент, мертвенным лицом, он страдал невыносимо. Нарыв, образовавшийся в печени, вскрылся наружу, гнойное истечение изнуряло больного. Он не переставал лихорадочно дрожать, подвергался тошноте и бредил. Жизнь сохранилась только в глазах его, светившихся неугасимой любовью, озарявших своим выражением лицо, напоминавшее лик страдавшего святого; черты простого крестьянского типа, освещенные верой и душевным увлечением, казались по временам дивно прекрасными. Он был родом из Бретани, — тщедушный отпрыск слишком многочисленной семьи, он покинул родину, чтобы старшим братьям досталось больше земли. Ему сопутствовала одна из сестер; Марта была моложе его на два года. Она служила «одной прислугой» у господ в Париже, — ничтожная служанка проявила высокое самоотвержение, она оставила место, чтобы последовать за больным братом, не жалея своих скудных сбережений.

— Я лежала на дебаркадере, когда его втащили в вагон, — снова заговорила Ла-Гривотт, — четверо людей несли его…

Она не окончила рассказа. Удушливый приступ кашля потряс все ее тело, заставил опуститься на скамью. Она задыхалась, красные пятна на щеках привяли синеватый оттенок.

Сестра Гиацинта тотчас же подошла к ней, приподняла голову и обтерла губы полотенцем: полотно окрасилось багровыми пятнами. Госпожа Жонкьер в тоже время ухаживала за больной, сидевшей против нее. Ее звали госпожой Ветю; муж ее бедный часовщик из квартала Муффетар, не мог отлучиться из своего магазина, чтобы проводить ее в Лурд. Она заручилась опекой благотворительного общества, чтобы не лишиться ухода во время путешествия. Страх, внушаемый смертью, заставил ее обратиться к религии, хотя она ни разу не побывала в церкви со дня своего первого причащения.

Она знала, что доктора призвали ее неизлечимой: рак в желудке подтачивает ее жизненные силы. Лицо ее уже приняло зловещий вид желтоватой маски, присущий страдающим этою беспощадною болезнью; испражнения ее сделались совсем черными, точно организм выделяет сажу. Она не произнесла ни слова с самого начала пути, губы ее судорожно сжались от жестокой боли. Затем ее стало тошнить, она лишилась сознания. Когда она раскрыла рот, вокруг распространялось невыносимое, надрывающее душу зловоние.

— Это невыносимо, — прошептала госпожа де Жонкьер, чувствуя, что голова ее кружится, — необходимо несколько проветрить вагон.

Сестра Гиацинта уложила чахоточную на подушки.

— Конечно, мы можем открыть окно на несколько минут. Но, пожалуйста, не с этой стороны, я боюсь, что приступ кашля повторится… Откройте с вашей стороны.

В вагоне жара становилась все более удушливой, воздух сделался спертым и зловонным. Когда открыли окно, стало несколько свежее. Сестра милосердия торопливо занялась очисткой, она опростала за окно сосуды и тазы, а дама-патронесса вытерла губкой пол, вздрагивавший от сильной качки. Затем пришлось все прибрать. В это время прибавилась новая забота: четвертая больная, ничем не проявившая до тех пор своего присутствия, — худенькая девушка с лицом, закутанным в черную косынку, — заявила, что ей хочется есть.

Госпожа Жонкьер не замедлила, с присущим ей спокойно-самоотверженным видом, предложить свои услуги.

— Не трудитесь, сестра моя. Я нарежу ей хлеба небольшими кусочками.

Мария, стараясь чем-нибудь развлечься, заинтересовалась неподвижной женщиной, прячущей свое лицо под черным покровом. Она догадывалась, что косынка закрывает какое-нибудь повреждение на лице. Ей сообщили, что эта девушка служила бонной. Несчастная, уроженка Пикардии, но имени Элиза Рукэ, должна была оставить свое место и поселиться в Париже, у сестры, которая обращалась с нею очень дурно. Ее не принимали ни в какую больницу, не признавая серьезно больною. Отличаясь глубокою набожностью, она всею душой стремилась в Лурд.

Мария ожидала с бессознательной тревогой, когда же раскроется косынка.

— Достаточно ли мелко порезала я кусочки? — материнским тоном спросила госпожа де Жонкьер. — Можете ли вы просунуть их в рот?

Из-под черной косынки послышался хриплый голос:

— Да, да, сударыня.

Наконец, косынка опустилась. Мария содрогнулась от ужаса. Нос и рот оказались покрытыми волчанкой (lupus), которая постепенно распространилась путем медленного нагноения. Лицо с большими, круглыми глазами, удлинившееся и принявшее сходство с очертаниями передней части собачьей головы, было обрамлено жесткими волосами и производило отталкивающее впечатление. Хрящи носа уже почти разрушились, рот скосился влево от опухоли на верхней губе, сделался похожим на кривую, гнойную и безобразную трещину. Из огромного темного изъязвления сочилась гнойная материя, смешанная с кровью.

— О, посмотрите, Пьер! — прошептала, содрогаясь, Мария.

Священник также вздрогнул, взглянув на Элизу Рукэ, осторожно просовывающую небольшие кусочки хлеба в кровоточивую рану, в которую превратился ее рот. Пассажиры вагона ужаснулись при виде отталкивающего зрелища. И все эти сердца, исполненные надежды, прониклись одним страстным желанием: «Пресвятая, Всемогущая Дева, — вот будет чудо, если такая язва исцелится!»

— Дети мои, перестанем думать о себе, чтобы исцелиться, — воскликнула сестра Гиацинта, не изменяя своей ласковой, утешающей улыбке.

Она подала знак к чтению второй молитвы, сопровождаемой перебиранием четок; в ней упоминается пять скорбных моментов: Христос в Масличном саду, Христос, побиваемый тростью, Христос, увенчанный терниями, Христос, несущий крест, Христос, умирающий на кресте. Затем последовало пение псалма: «Je mets ma confiance, Vierge, en votre secours»… («Уповаю на Твое заступничество, Пресвятая Дева»)…

Поезд уже миновал Блуа, со времени отъезда прошло больше трех часов. Мария, перестав смотреть на Элизу Рукэ, обратила внимание на пассажира, поместившегося в углу другого отделения, с правоq стороны, где положили брата Изидора.

Мария уже несколько раз посматривала на этого молодого человека с редкою, уже седеющею бородою; он был одет в поношенный черный сюртук. Небольшой, тощий, с впалым, покрытым испариной лицом, он, по-видимому, переносил тяжелые страдания. Тем не менее, он хранил полную неподвижность, как будто замер в своем углу, не произнес ни одного слова и не переставал всматриваться своими расширившимися зрачками в одну точку. Мария заметила, что его веки вдруг опустились: больной паломник лишился сознания.

Она поспешила позвать сестру Гиацинту.

— Посмотрите-ка, сестра! Этому господину, кажется, дурно.

— Которому, мое дорогое дитя?

— Вон тому, который откинул назад голову.

Все население вагона заволновалось; здоровые паломники встали с мест, чтобы досмотреть. Госпожа де Жонкьер крикнула Марте, сестре Изидора, чтобы она потрогала за руки больного.

— Расспросите его, узнайте, что у него болит.

Марта приблизилась, стала расспрашивать. Но паломник не откликался, хрипел и не открывал глаз.

Кто-то крикнул испуганным тоном:

— Кажется, он умирает.

В вагоне водворился еще больший переполох, отовсюду доносились восклицания, советы. Никто из паломников не был знаком с пассажиром, которому сделалось дурно. Он, несомненно, не принадлежал к числу лиц, состоящих под опекой благотворительного общества Hospitality, у него на груди не было билета, — белого, как и сам поезд. Кто-то сообщил, что больной явился на вокзал всего за три минуты до отхода поезда. Он едва дотащился до вагона и с необычайно утомленным видом забился в угол, где готовится теперь испустить последнее дыхание. С самого начала пути он не трогался с места. На крючке, возле него, висела потертая, высокая шляпа, за лентой которой виднелся железнодорожный билет.

Сестра Гиацинта воскликнула:

— Он очнулся! Спросите, как его зовут?..

Но больной и на этот раз ничего не ответил на вопрос Марты; из груди его вырвался стон, невнятная жалоба:

— О, как я страдаю!

С этих пор он не переставал повторять эти слова. В ответ на расспросы, — кто он такой, где живет, какою болезнью страдает, чем можно помочь ему, он не давал никакого разъяснения, не прекращая своих стонов:

— О, как я страдаю!.. О, как я страдаю!..

Сестра Гиацинта едва сдерживала свое нетерпение.

Увы, она попала не в одно отделение с этим больным! Она непременно пересядет на первой же станции, на которой остановится поезд. К сожалению, остановка предстоит не скоро. Впечатление, производимое больным, сделалось потрясающим, когда он снова откинул к спинке скамьи свою голову.

— Он кончается, он кончается, — повторил прежний голос.

Господи, что же теперь делать? Сестра Гиацинта знала, что один из отцов ордена Успения, отец Массиас, сопровождает поезд со священным елеем для напутствования умирающих; во время поездок ежегодно повторялись смертные случаи между паломниками. Сестра, однако, не решалась подать сигнал для остановки поезда.

В поезде имеется также отделение с различный припасами, которым заведует сестра Сен-Франсуа; это отделение снабжено небольшой аптекой. В нем же помещается доктор. Если больной доживет до Пуатье, где они остановятся на полчаса, ему будет оказана самая тщательная медицинская помощь. Но доживет ли он? — вопрос мучительный и ужасный.

Понемногу, однако, все успокоились. Хотя обморок продолжался, но больной дышал свободнее, казался уснувшим.

— Умереть, не доехавши, — прошептала Мария, вздрагивая всем телом, — умереть у предела земли обетованной.

Отец стал успокаивать ее.

— Но я также трудна и так мучительно страдаю!

— Уповайте, — сказал Пьер, — Пресвятая Дева бодрствует над вами.

Мария не могла больше сидеть на постели; пришлось снова уложить ее в ее тесную домовину. Отец и священник принуждены были соблюсти при этом чрезвычайную предусмотрительность, так как малейшее сотрясение вызывало стон у больной девушки. В ореоле своих пышных, золотистых волос, недвижная, почти бездыханная, с лицом, отражающим страдание, она напоминала покойницу.

Прошло уже четыре часа, поезд мчится, мчится без остановки. Вагон трясло невыносимо, раскачивая, как маятник, вследствие того, что он был прицеплен в хвосте поезда, лязг цепей и грохот колес казались оглушительными. В окна, которые пришлось оставить полуоткрытыми, проникала едкая и горячая пыль. Но больше всего изнурял паломников удушливый, палящий зной, предшествующий грозе. Небо, окрасившееся бурым колоритом, все гуще заволакивалось тяжелыми тучами. Нагревшиеся отделения вагона превратились в духовые печи; в этих движущихся клетках люди ели, пили, больные удовлетворяли всем своим потребностям, дыша испорченным воздухом, среди шума стонов, звуков молитв и пения псалмов.

Не одна только Мария чувствовала себя хуже, другие больные также изменились в дороге. Маленькая Роза лежала неподвижно на коленях впавшей в отчаяние матери, не сводившей с ее лица своих больших глаз, наполненных слезами. Девочка так сильно побледнела, что госпожа Маз два раза наклонялась и пожимала ей руки, боясь, что они похолодели.

Госпожа Сабатье должна была ежеминутно передвигать мужу ноги; он жаловался, что они своею тяжестью оттянули ему бедра.

Брат Изидор, несмотря на свое беспамятство, издавал глухие стоны; сестра, чтобы облегчить его страдания, приподняла брата и держала на своих руках.

Ла-Гривотт, казалось, уснула, но все тело ее вздрагивало, точно от икоты, тонкая струйка крови сочилась изо рта.

Госпожа Ветю еще раз наполнила вагон зловонием своего черного выделения. Элиза Рукэ не старалась больше сбывать отвратительную язву, зиявшую на ее лице. Неизвестный пассажир продолжал хрипеть в своем углу, тяжело дыша, точно готовясь умереть с минуты на минуту.

Госпожа де Жонкьер и сестра Гиацинта хлопотали неутомимо, но и они не успевали облегчить всех страданий. По временам этот вагон, мчавшийся на всех парах, сотрясаемый боковою качкой, колеблющею багаж, разный хлам, развешенный на розетках, и старые корзины, перевязанные веревками, представлялся скорбным и зловещим порождением кошмара. В дамском отделении, десять старых и молодых паломниц, все одинаково жалкие и невзрачные, пели, не умолкая, пронзительными, заунывными и фальшивыми голосами.

Пьер перенесся мысленно в остальные вагоны поезда, — этого «белого» поезда, в котором перевозили труднобольных: все они мчатся, вмещая в себе страдальцев, — триста больных и пятьсот здоровых паломников.

Затем он подумал о других поездах, которые выходят в этот день из Парижа; поезда серый и синий предшествуют белому, поезда зеленый, желтый, розовый, оранжевый отходят позже. По всему протяжению линии поезда назначены ежечасно. Молодой священник вспомнил об иных еще поездах, отходящих в этот день из Орлеана, Мана, Пуатье, Бордо, Марсели, Каркасона. Почва Франции в эту минуту испещрена по всем направлениям подобными поездами, стремящимися туда, к Священной Пещере, влекущими тридцать тысяч больных и паломников к стопам Богоматери. Толпы богомольцев, спешащие в Лурд в этот день, не прекращают своего наплыва и в остальное время. Не проходит недели без того, чтобы туда не прибыло партии паломников; поклониться Лурдской Богоматери стремится вся Европа, весь мир, а не одна Франция: в некоторые годы, отмеченные особенным подъемом религиозного чувства, число паломников в больных достигает трехсот и даже пятисот тысяч.

Пьеру как будто слышится грохот этих быстрых поездов, исходящих отовсюду и стекающихся к одной цели: к скалистой пещере, где теплятся свечи. Все эти поезда стучат колесами, оглашаются стонами страдальцев и пением псалмов. Это — движущиеся госпитали для безнадежных больных, подхваченные волной человеческого страдания, рвущегося в надежде на излечение, — в непреодолимой жажде облегчения, несмотря на опасность ускорить смерть лишениями в пути и беспомощною скученностью в вагонах. Поезда мчатся, мчатся один за другими, мчатся без конца, катя по рельсам земное страдание, жаждущее небесной иллюзии, дающей исцеление недужным и утешающей скорбящих.

И сердце Пьера переполнилось безграничною жалостью к слабому, беспомощному человечеству, проливающему столько слов, переносящему столько скорби и болезней; глубокая печаль охватила его душу; в тайниках ее разгорелось жгучее сострадание, неугасимый пламенник братской любви во всему существующему и живущему.

В половине одиннадцатого, когда поезд отошел от станции Сен-Пьер-де-Кор, сестра Гиацинта подала знак к чтению третьей молитвы, произносимой с четками; в этой молитве прославлялись пять светлых таинств: Воскресение Господа нашего Иисуса Христа, Вознесение Его, Сошествие Св. Духа, Успение Пресвятой Богородицы и Собор Пресвятой Богородицы. Затем паломники спели псалом Бернадетты, — бесконечную, жалобную песнь, состоящую из семидесяти двух стихов, после каждого из которых неизменно повторяется «ангельское целование»; псалом этот постепенно убаюкивает, овладевает всем существом и переходит, наконец, в грезы экстаза, в сладостное предчувствие чуда.

II

По обеим сторонам полотна железной дороги замелькали зеленые полосы равнин Пуату. Аббат Пьер Фроман смотрел в окно на точно убегавшие из виду деревья; мало-помалу глаз перестал различать их. Показалась и так же быстро скрылась колокольня; все паломники перекрестились.

В Пуатье поезд должен был прибыть лишь в тридцать пять минут первого; вагоны продолжали нестись по рельсам, прорезая сгустившийся, удушливый воздух знойного, грозового дня. Молодой священник углубился в свои мечты, звуки псалмов доносились до него, как убаюкивавший напев морского прибоя.

Пьер утратил сознание настоящего, воспоминания о прошлом овладели всеми его помыслами. Он стал перебирать свои самые ранние воспоминания.

Он видит себя в Нейли, в доме, где он родился и живет поныне, — в этом мирном, трудовом доме с садом, в котором зеленеет несколько тенистых деревьев; живая изгородь и плетень отделяют их от сада соседнего, совершенно такого же дома. Ему года три, четыре; Пьеру представляется летний день, стол в тени коренастого каштанового дерева, сидящие за завтраком отец, мать и старший брат. Отца, Мишеля Фроман, он видит неясно, точно сквозь туман; знаменитый химик, член академии, он уединился в лаборатории, которую устроил на окраине малолюдного квартала. Но образ брата Гильона, которому в то время было лет четырнадцать, памятен Пьеру вполне отчетливо; Гильом с утра отпущен домой из лицея по какому-то праздничному случаю. В особенности ясно проносится перед ним кроткое, ласковое лицо матери, с глазами, выражавшими нежную заботливость.

Позднее Пьер узнал, какие огорчения перенесла эта религиозная, веровавшая женщина, согласившаяся, из уважения и по долгу признательности, выйти замуж за человека наворовавшего и старше ее на пятнадцать лет; он оказал ее семье важные услуги. Пьер, позднее дитя этого брака, родился, когда отцу было уже под пятьдесят; он помнит свою мать только в то время, когда она преклонялась и благоговела перед мужем, пламенно полюбив его, — но сердце ее ужасалось при мысли, что душа любимого человека обречена на гибель.

Затем другое, ужасное воспоминание овладело вниманием Пьера: ему вспомнилась смерть отца, убитого в своей лаборатории взрывом реторты. Ему было тогда пять лет, в его памяти неизгладимо врезались мельчайшие подробности, — крик матери, когда она увидела раздробленное, лежавшее среди обломков тело, затем ее ужас, ее рыдания и молитвы, при мысли, что Господь поразил Своим молниеносным гневом нечестивого, осужденного на вечные муки.

Но осмеливаясь сжечь бумаги и книги, она ограничилась лишь тем, что заперла кабинет на ключ и никого не пускала туда. С этого рокового мгновения ее стали преследовать картины воображаемого ада, ее умом овладело одно желание — приобрести неограниченное влияние над меньшим, столь юным сыном и воспитать его в строгой набожности, сделать из него искупительную жертву за грехи отца. Старший сын, Гильом, уже вне ее власти. Он вырос в коллеже и уже проникся современными идеями. Зато младший, Пьер, не расстанется с домашним кровом, в наставники ему будет приглашен священник; втайне мать мечтала, питала сокровенную, страстную надежду увидеть когда-нибудь самого сына священником, представляла себе его служащим первую мессу, облегчающим страдания душ, обреченных на вечные муки.

На фоне зеленых ветвей, осыпанных блестками солнечных лучей, выступила другая живая картина. Пьер увидел перед собою Марию де Герсен, — однажды утром она представилась ему такою, когда он заметил ее сквозь щель в изгороди, разделявшей соседние сады. Господин де Герсен, потомок одного из незнатных дворянских родов Нормандии, был по профессии архитектором и по влечению ума — изобретателем. Он занимался в то время постройкой селений для рабочих, с церковью и школой; увлекающийся, беспечный, точно артист-неудачник, он рискнул своим состоянием в триста тысяч франков для этого крупного, но недостаточно обдуманного дела. Госпожу Герсен с госпожой Фроман сблизила одинаковая страстность религиозной веры. Первая из них, женщина энергичная и суровая, держала весь дом в своих твердых руках, оберегая семью от упадка. Она воспитывала своих обеих дочерей, Бланш и Марию, в строго набожном духе. Старшая дочь унаследовала сдержанный характер матери; Мария, несмотря на глубокую религиозность, была полною жизни, резвою девочкою, оглашавшею дом своим беззаботным, звонким смехом, Пьер и Мария были товарищами игр с первых лет своего детства, обе семьи сталкивались постоянно, то и дело, сносясь через живую изгородь.

В ясное солнечное утро, которое вспомнилось Пьеру, девочке исполнилось десять лет. Ему стукнуло шестнадцать, в следующий вторник он поступил в семинарию. Он раздвинул зеленые ветви и смотрел. Никогда еще Мария не казалась ему столь прекрасной. Ее золотистые волосы так длинны, что совершенно закрывают ее, когда она распускает косы. Пьер с поразительной отчетливостью воскрешает в своем воображении ее лицо, каким оно было тогда, — ее полные щеки, голубые глаза, румяные губы и, в особенности, белоснежный атлас ее кожи. Она была свежа и ослепительна, как солнце; и на ресницах ее дрожали слезы: она узнала о предстоящем отъезде Пьера. Они присели вместе под тень изгороди, в глубине сада. Руки их соединились, им хотелось плакать. Во время своих игр они никогда не обменивались никакими клятвами. Наивность и невинность их были безграничны. Но накануне разлуки сердечная нежность сама собой просилась на уста, они говорили, не понимая значения своих слов, давали обещание постоянно думать друг о друге, встретиться когда-нибудь, как встречаются на небесах, — чтобы изведать блаженство. Затем, сами не понимая, как это случилось, они крепко обнялись и, обливаясь горючими слезами, стали осыпать поцелуями друг друга. Пьер сохранил чарующее воспоминание об этих мгновениях, — воспоминание это нигде не покидало его, оно до сих пор живет в его душе, после стольких лет и стольких скорбных утрат.

Резкий толчок вывел его из задумчивости. Он скользнул рассеянным взором по лицам страдальцев, ехавших в вагоне, досмотрел на застывшую, сокрушенную горем госпожу Маз, на маленькую Розу, жалобно стонавшую на коленях матери, на Ла-Гривотт, задыхавшуюся от хриплого кашля. На мгновение внимание его привлекло улыбающееся лицо сестры Гиацинты, окаймленное белым чепцом. Трудный путь продолжается по-прежнему, маня вдаль лучом божественной надежды. Потом все окружающее понемногу снова расплылось в поток воспоминаний, нахлынувших из пережитого; до слуха Пьера доносится лишь убаюкивающее пение псалма, — чьи-то невнятные голоса, долетающие из незримого пространства.

Вот, Пьер поселился в семинарии. Он отчетливо помнит классы, двор, обсаженный деревьями. Но перед ним, точно в зеркале, ярче всего вырисовывается образ юноши: это он сам. Он глядит на этот образ, рассматривает с такою подробностью, точно это кто-то посторонний. Высокий и тонкий, он, выделяется удлиненным лицом, с сильно развитым лбом, прямым и высоким точно башня, челюсти суживались, завершались почти острым подбородком. Рассудочность, по-видимому, всецело преобладала в нем, — только губы, довольно пухлые, сохраняли нежное выражение. Когда серьезность лица смягчалась, рот и глаза дышали неутомимою жаждою любви и ласки, неудержимым стремлением отдаться всей душой и испытать очарование жизни. Впрочем, такие порывы тотчас же подавлялись пытливою рассудочностью, он постоянно стремился — знать и понимать.

Он не без удивления вспоминает о годах, проведенных в семинарии. Как мог он переносить так долго суровую дисциплину слепой веры, как мог он подчиняться приказанию верить во все, не проверяя? У него требовали полного отречения от своей мысли, — и он принудил себя к этому, ему удалось подавить в себе мучительное влечение к исканию истины. Его воля, очевидно, была подавлена слезами матери, его воодушевляло лишь одно желание: осчастливить ее, осуществив заветную мечту.

Теперь он припоминает, однако, что по временам его смущало желание сбросить с себя этот гнет, — он проводил иногда ночи в слезах, они плакал, сам не зная отчего… В такие ночи перед ним проносились смутные очертания пестрых видений: ему слышался трепет свободной и деятельной жизни, кипевшей за стенами семинарии, и в то же время ему беспрестанно чудился образ Марии, — сияющей красотой заплаканной и целующей его от всей души, как в то незабвенное утро. И только эти минуты сохранились в его душе: годы духовного обучения, однообразные уроки, службы и обрядности слились в объятую мертвенным безмолвием, сумеречную дымку.

Поезд, не останавливаясь, пролетел на всех парах мимо станции. Под стук колес в смутных мечтах Пьера продолжал развертываться свиток воспоминаний. Он увидел перед собой обширное, пустынное, обнесенное заборами поле. Ему двадцать лет. Довольно продолжительная болезнь, прервав учение, заставила отослать его в деревню. Он долго не виделся с Марией: два года, во время каникул, проведенных в Нейли, Пьер не мог встретиться с нею, потому что она постоянно путешествовала. Он знал, что подруга детства опасно заболела вследствие падения с лошади; этот несчастный случай произошел, когда ей было тринадцать лет, в период созревания. Госпожа де Герсен, в отчаянии, теряясь от противоречивых советов докторов, ежегодно возила дочь на воды по различным лечебным станциям. Затем Пьер услышал о скоропостижной смерти этой суровой, но столь необходимой для своей семьи, матери. Она умерла при трагических условиях: ее в пять дней свело в могилу воспаление легких, которым госпожа де Герсен заболела в Бурбуле, на вечерней прогулке, сняв с себя накидку, чтобы покрыть плечи Марии, привезенной туда лечиться. Отцу пришлось ехать в Бурбул, привезти домой свою дочь, почти обезумевшую от горя, и тело покойной жены. К довершению несчастья, после кончины матери материальное положение семьи пошатнулось: дела архитектора все больше запутывались, он безрасчетно расточал свое состояние, затевая рискованные предприятия. Мария уже не вставала со своего переносного стула-кушетки; хозяйством заведовала одна Бланш, — но старшая сестра была всецело поглощена своими последними экзаменами, настойчиво добиваясь дипломов, в предвидении, что в будущем ей непременно придется искать заработков.

Среди этих неясных, полузабытых воспоминаний ярко выделяется отчетливая картина. Когда ему исполнилось двадцать четыре года, слабое здоровье снова заставило его испросить отпуск. Он на много отстал от своих сверстников, получил только четыре младших духовных чина: но, по возвращении из отпуска, его назначают помощником диакона, причем он должен будет навсегда отречься от мирской жизни, пронести ненарушимую присягу.

Как ясно представляется ему свидание, пережитое в том же садике де Герсенов, в Нейли, где он так часто играл в детстве! Кресло Марии подкатили к высоким деревьям, зеленевшим у изгороди. Они беседовали наедине, среди печального безмолвия осеннего вечера. Мария, в глубоком трауре по своей матери, полулежит; ноги ее неподвижны. Пьер, также в черной одежде — он уже носил рясу — сидит возле нее, на железном стуле. Прошло уже пять лет с тех пор, как она заболела. Ей было тогда восемнадцать лет; она сделалась бледною и исхудала, но казалась по-прежнему очаровательной, болезнь пощадила ее пышные, золотистые волосы.

Пьер считал ее неизлечимо больной, осужденной никогда не дозреть, не сделаться женщиной. Доктора, расходившиеся во мнениях о ее болезни, отказались от нее. В тот сумрачный осенний вечер, который ему вспоминается, она, вероятно, рассказывала ему обо всем этом, под шелест осыпающихся, поблекших листьев. Но он не запомнил ее слов. В его памяти сохранилась лишь кроткая улыбка молодого, все еще столь прекрасного лица, на которое легла тень отчаяния, сожаления о неизведанной и уже загубленной жизни. Он догадался, что Мария вспоминает их давнишнее прощание перед разлукой, на этом же месте, у изгороди, озаренной блестками солнечных лучей. Все прежнее, — их слезы, поцелуи, обеты встретиться со временем для несомненного счастья, — все как будто умерло… Они встретились, — но что за польза теперь в этом? Она как бы перестала жить, а он собирается отречься от радостей земного существования. Врачи признали свое бессилие, признали, что она никогда не сделается женщиной, не будет ни женой, ни матерью, что же препятствует и ему отречься от стремлений своего пола, предаться всем существом Богу, на служение Которому посвятила его мать? Пьер переживает скорбное обаяние этого последнего свидания; Мария печально улыбалась, вспоминая их детскую привязанность, говорила о счастье, которое ему, несомненно, сулит служение Господу. Эта мысль так растрогала ее, что она взяла с Пьера слово, что он пригласит ее на свою первую мессу.

У станции Сент-Мор послышался стук, заставивший Пьера обратить внимание

Вы достигли конца предварительного просмотра. Зарегистрируйтесь, чтобы узнать больше!
Страница 1 из 1

Обзоры

Что люди думают о Лурд

0
0 оценки / 0 Обзоры
Ваше мнение?
Рейтинг: 0 из 5 звезд

Отзывы читателей