Наслаждайтесь этим изданием прямо сейчас, а также миллионами других - с бесплатной пробной версией

Только $9.99 в месяц после пробной версии. Можно отменить в любое время.

Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны

Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны

Читать отрывок

Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны

Длина:
947 pages
8 hours
Издатель:
Издано:
Jan 28, 2021
ISBN:
9785040555093
Формат:
Книге

Описание

Только в 1860-е годы, вместе с реформами Александра II, Москва станет истинным городом, кипучим, деятельным, отчасти европейским, но при этом не растеряет национальных русских черт. До начала Первой мировой – пятьдесят с небольшим лет. Полвека, от великих реформ до великой войны.

Как изменилась Москва на рубеже веков? Как протекали процессы урбанизации? Как росла, прихорашивалась столица, но при этом не замалчивала текущих проблем и честной бедности? Отправляемся в путь!

Издатель:
Издано:
Jan 28, 2021
ISBN:
9785040555093
Формат:
Книге


Связано с Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны

Похожие Книги

Похожие статьи

Предварительный просмотр книги

Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны - Гнилорыбов Павел Александрович

возможным

Введение

О, Москва, Москва! – жить и умереть в тебе, белокаменная, есть верх моих желаний. Признаться, брат, – расстаться с Москвою для меня все равно, что расстаться с раем.

В. Г. Белинский, 1833

Москва погубила меня… в ней нечем жить и нечего делать, и нельзя делать, а расстаться с нею – тяжелый опыт.

В. Г. Белинский, конец 1830-х

…Эх, Москва, кем хоть раз были хаемы

С незапамятных дней старины

Твои калачи с расстегаями,

Твои пироги да блины!..

Задирается через бульвары и вывески

Сухаревки заиндевевший нос…

А с неба, над часовнею Иверской

Наклонился Иисус Христос!..

Н. Я. Агнивцев

Москва традиционно считается городом, который несколько веков рос стихийно и без предварительного плана. Кривые улочки не имели привычной для нас сплошной линии фасадов, и Москва полностью оправдывала обидное прозвище «большой деревни». Сердцем столицы издавна был Кремль. Он воспринимался как полноценное автономное поселение, а за пределами стен шла своя жизнь – бестолковая, бойкая, торговая. Пространство московского Китая, Белый и Земляной город, заливные луга, сады, бесконечные урочища, избушки, дороги… Москва XV–XVII веков со своим слободским устройством во многом занималась обслуживанием княжеского и царского двора. Дальше шло кольцо монастырей-сторожей, которое верующие люди называли «ожерельем Богородицы».

«Вид Моховой и дома Пашкова в Москве», Жерар Делабарт

Однако внешняя неупорядоченность искупалась особой поэтикой городского пространства. Дадим слово Дон-Аминадо: «Санкт-Петербург пошел от Невского Проспекта, от циркуля, от шахматной доски. Москва возникла на холмах: не строилась по плану, а лепилась. Питер – в длину, а она – в ширину. Росла, упрямилась, квадратов знать не знала, ведать не ведала. Посад к посаду, то вкривь, то вкось, и всё вразвалку, медленно, степенно. От заставы до другой, причудою, зигзагом, кривизной, из переулка в переулок, с заходом в тупички, которых ни в сказке сказать, ни пером описать. Но всё начистоту, на совесть, без всякой примеси, без смеси французского с нижегородским, а так, как Бог на душу положил». Если хорошенько постараться, то за один-единственный день в Москве XIX века мы бы обнаружили и непроходимую рощу, и прохладные пруды, и болота, и пасторальные села, и оживленные торговые улицы. Константин Аксаков с восторгом говорил Ивану Панаеву, когда они прогуливались в районе Москвы-реки близ Дорогомилова: «Есть ли на свете другой город… в котором бы можно было расположиться так просто и свободно, как мы теперь?.. Далеко ли мы от центра города, а между тем мы здесь как будто в деревне». Пассаж о деревне повторяется в произведении Тургенева. В век конных экипажей поездка в противоположную часть города воспринималась как длительное путешествие. В романе «Накануне» отец семейства мучительно доказывает жене, что полная нелепость «…скакать из Кунцева в Москву, а из Москвы в Царицыно, а из Царицына опять в Москву, а из Москвы опять в Кунцево».

Вид на Замоскворечье. Часть панорамы Д. Индейцева

Но находились же волевые люди и правители, старавшиеся изменить этот издавна заведенный хаос? Да, такие имелись, но вплоть до XIX века Москве удавалось эти попытки успешно игнорировать. Рассмотрим несколько типичных примеров. На заре Московского княжества главным бичом города считались пожары. Порой стихийные бедствия толковались посадской толпой как наказание свыше. В 1493 году очередной «красный петух» уничтожил чуть ли не половину города. Огонь вспыхнул в Замоскворечье и был перенесен ветром в центральную часть столицы. Погибло около 200 человек. Разрушительная сила огня была помножена на эсхатологические настроения москвичей: 1492 год в древнерусском летоисчислении предстал 7000-м годом от сотворения мира. Все дружно ждали конца света и небесных кар за грехи, о чем свидетельствует митрополит Киприан: «Ныне последнее время, и летам скончание приходит и конец веку; бес же весьма рыкает, хотя всех поглотить, по небрежению и лености нашей. Ибо оскудела добродетель, перестала любовь, удалилась простота духовная, и зависть, лукавство и ненависть водворились».

Огонь затронул и княжескую семью. Иван III лично помогал разбирать сгоревшие здания, и вплоть до осенних холодов ему пришлось переехать из пострадавшего Кремля в район сельца Подкопаева. Встревоженный страшными событиями, Иван издает любопытный указ о полной очистке всей территории вокруг Кремля: «Того же лета повеление великого князя Ивана Васильевича церкви сносиша и дворы за Неглимною; и постави меру от стены до дворов сто сажен да девять». Москвичи кряхтели и вздыхали, но выполняли предначертание власти. Цифра в 109 саженей стала не только противопожарной мерой, но и сакральной границей, за которую нельзя переступать. В советский период черта оседлости для неугодных выросла до 100 километров.

Попытки навести порядок в городской среде мы находим и позже. В XVII веке Красная площадь воспринималась обывателями отнюдь не как торжественный плац-парад. Храм Покрова на Рву восхищал иностранцев, сияли на солнце часы Спасской башни, но простые посадские люди спешили на площадь за покупками. Проезды и проходы были заняты мелочными торговцами, предлагавшими квас, сбитень, блины, лубочные картинки. Это вызвало гнев Федора Алексеевича, выпустившего в 1679 году специальный указ: «А которые всяких чинов торговые люди ныне торгуют на Красной площади, и на перекрестках, и в иных неуказанных местах, поставя шалаши, и скамьи, и рундуки, и на веках всякими разными товары: и те шалаши, и скамьи, и рундуки, и веко с тех мест великий государь указал сломать и впредь на тех местах никому, ни с какими товары торговать, чтобы на Красной площади и на перекрестках стеснения не было».

Воробьевы горы и знаменитое наводнение 1908 г.

В XVII веке вносить исправления в столичную стихию взялся будущий император. Петра Великого можно понять – грязно, зловонно, лопухи растут. Да, церквей много, но каков толк от храма, если за пределами своего двора порядок навести не желаешь, дохлые кошки валяются да «иная мертвечина»? При Петре Москва напоминала центральный город только издали: «Народ валом валил вдоль узкой навозной улицы. Из дощатых лавчонок перегибались, кричали купчишки, ловили за полы, с прохожих рвали шапки, – зазывали к себе. За высокими заборами каменные избы, красные, серебряные крутые крыши, пестрые церковные маковки. Церквей – тысячи. И большие пятиглавые, и маленькие – на перекрестках – чуть в дверь человеку войти, а внутри десятерым не повернуться. В раскрытых притворах жаркие огоньки свечей. Заснувшие на коленях старухи. Косматые, страшные нищие трясут лохмотьями, хватают за ноги, гнусавя, заголяют тело в крови и дряни… Прохожим в нос безместные страшноглазые попы суют калач, кричат: «Купец, идем служить, а то – калач закушу…» Тучи галок над церквушками…» Приказная картина наводит сон. «В сводчатых палатах Дворцового приказа – жара, духота – топор вешай. За длинными столами писцы, свернув головы, свесив волосы на глаза, скрипят перьями. В чернилах – мухи. На губы, на мокрые носы липнут мухи. Дьяк наелся пирогов, сидит на лавке, в дремоте».

Петру не на кого опереться в старом городе. Франц Лефорт умирает, остается Алексашка Меншиков, а у того обе руки вороватые. Император не сдается. Возносится Меншикова башня, радует глаз Сухарева, растут дворцы, заводится театр. Но московская стихия сопротивляется и тянет назад. Петру ничего не остается, как перенести столицу в Петербург, дабы новый город соответствовал монаршему нраву. Всегда легче строить с нуля, нежели исправлять дарованное предками. Москву оставляют в покое, полтора столетия подряд она объедается на масленую и месит дивный калач из патриархального воспитания и университетской образованности.

Только в 1860-е годы, вместе с реформами Александра II, Москва станет истинным городом, кипучим, деятельным, отчасти европейским, но при этом не растеряет национальных русских черт. До начала Первой мировой Провидение отмерило Первопрестольной пятьдесят с небольшим лет. Полвека, от великих реформ до великой войны. В начале XX столетия московский губернатор В. Ф. Джунковский искренне удивлялся скромному размеру городского хозяйства при его предшественниках: «Оригинальный отчет обер-полицеймейстера за 1811 г., когда в Москве числилось каменных домов 2567, деревянных 6584, гимназий 1, театров 1, клубов 2, благородных и купеческих собраний 2, жителей: мужчин 157 152, женщин 113 032; пожаров за год было 68, убийств 6 и самоубийств 32».

При самом Джунковском жителей – почти два миллиона, центр города радует шестиэтажными домами, фабрики и заводы охватили Первопрестольную исполинским многокилометровым кольцом. Эта скромная работа поведает заинтересованному читателю о том, как титанически изменилась Москва на рубеже веков, как протекали процессы урбанизации, как росла, прихорашивалась столица, но при этом не замалчивала текущих проблем и честной бедности. Отправляемся в путь!

I

Перемены стучатся в дверь

Если смотреть на историю российской столицы поверхностно, то рубеж 1830–1840-х годов не назовешь самым интересным периодом в истории города. Общественная жизнь переместилась в салоны и клубы, литературная – в журналы. Все самое интересное происходило «в интерьерах», а не на улице. М. Гершензон, начиная «Историю молодой России», отмечает, что именно в эти годы заработал «ледокол» русской мысли: «Стоит лишь сравнить Чацкого, Онегина, Печорина с любым идеалистом 30-х годов, чтобы оценить всю важность перемены: там, где первые только холодно и высокомерно презирали окружающую среду за ее пошлость и умственное ничтожество, там Станкевич и Белинский болеют сердцем или страстно ненавидят»[1].

«Вовне» значительных событий не происходило, строительство храма Христа Спасителя только начиналось, железная дорога в город еще не пришла. Вряд ли, конечно, репрезентацией московской уличной жизни той поры мы вправе считать известную картину Добужинского «Город в николаевское время», но громкие события будто покинули вторую столицу в период между войной 1812 года и эпохой великих реформ Александра II. Простого обывателя смена генерал-губернаторов и открытие очередной гимназии, очевидно, заботили мало – он жил интересами своей семьи, района, церковного прихода. Мы изучили официальные отчеты московского городского обер-полицмейстера за 1830–1840-е годы, чтобы понять, насколько сильно изменился социальный характер города за это, казалось бы, «потерянное» пятилетие. В 1838 году в Москве проживало 348 562 чел., в 1839 году – 349 068 чел., в 1840 году – 347 224 чел., в 1841 году – 349 167 чел., в 1842 году – 357 185 чел., в 1843 году – 369 912 чел. За пять лет население города увеличилось больше чем на 20 тысяч человек (или на 5,77 %).

Карьеру в 1830–1840 годы предпочитали делать в Петербурге. Число чиновников, несмотря на рост населения, оставалось примерно одинаковым и колебалось в пределах 3–4 тысяч человек. Гражданских служащих в Москве в 1838 году насчитали 3065 чел., в 1839 году – 2923 чел., в 1840 году – 3993 чел. (из них больше тысячи пока не имеют чинов), в 1841 году – 4393 чел., в 1842 году – 4023 чел., в 1843 году – 3431 чел. Значительное число чиновников уже закончили свою службу в «чернильных» учреждениях. Так, в 1843 году отчет фиксирует 3240 отставных гражданских служащих.

Медленно, но верно растет значение купечества. Оно готовится к выходу на историческую арену. В 1838 году в Москве было 10 752 представителя купечества обоего пола, получивших гильдейский документ в Первопрестольной, и 1251 иногородний купец. Купцов первой гильдии на весь город – 734. Основную массу давали купцы третьей гильдии, составлявшие 86,6 % всего проживавшего в городе торгового сословия. В 1839 году в Москве проживает 12 835 купцов обоего пола, в 1840 году – 16 555 чел., в 1841 году – 16 559 чел. Затем идет резкое статистическое сокращение: отчет 1842 года фиксирует только 10 949 лиц купеческого звания. К 1843 году этот показатель подрастет до 12 945 чел. В 1843 году гильдейское купечество составляло лишь 3,5 % населения Москвы.

С некоторыми колебаниями растет число почетных граждан: в 1838 году их было 682 чел., в 1839 году – 762 чел., в 1840 году – 982 чел., в 1841 году – 1040 чел., в 1842 году – 905 чел., в 1843 году – 993 чел. Важную роль в николаевское время играло духовенство. В 1838 году Москву считали своим домом 5154 лица духовного звания (в т. ч. 784 монашествующих и 454 монастырских служителя), в 1840 году – 5632 чел., в 1841 году – 5561 чел., в 1842 году – 4961 чел., в 1843 году – 5179 чел. В 1843 году духовенство составляло 1,4 % населения.

Не сильно колеблется число проживающих в Москве иностранцев. В 1838 году их было 3371, в 1839 году – 4089, в 1840 году – 3830, в 1841 году – 3864, в 1842 году – 3848, в 1843 году – 3853 человека. Значительный процент населения составляют мещане, московские и иногородние. В 1838 году таковых было 57 989 чел., в 1839 году – 55 380 чел., в 1840 году – 63 588 чел., в 1841 году – 63189 чел., в 1842 году – 59 602 чел., в 1843 году – 60 796 чел. Единожды, в отчете 1841 года, мелькает категория «разночинцы». Таковых было 7589 жителей.

Несмотря на явное превосходство относящих себя к православным, растет число представителей других конфессий. В городе действуют католические и лютеранские соборы. Отчет 1839 года фиксирует в городе 115 англикан, 5430 католиков, 3186 лютеран, 296 армяно-григориан, 270 мусульман, 475 иудеев. Из последних 115, как ни странно, являлись нижними чинами московской полиции. Отчет 1843 года говорит о 228 англиканах, 1697 католиках и 469 последователях «реформатского исповедания», 6400 лютеранах, 217 армяно-григорианах, 185 мусульманах и 256 иудеях. В 1839 году инославные верующие составляли лишь 2,9 % населения Москвы. Они, несомненно, делали ее портрет более разнообразным, как в конце XVII века несколько сотен жителей Немецкой слободы стали катализатором проводящихся в Российском государстве реформ.

Художник О. Кадоль запечатлел Горбатый мост в районе Пресни

Несмотря на довольно высокий темп прироста населения, в Москве сохраняется невероятный уровень младенческой смертности. В 1843 году в городе умерло 35 % младенцев мужского пола и 31 % новорожденных женского пола. В том же году «браком сочеталось» 1658 пар. Среди статистических данных о смертности особый интерес представляет раздел «Нечаянно умерло». Обер-полицмейстер отчитывался, что в 1843 году утонуло 11 человек, «найдено всплывших тел» – 7, «от разных ушибов и раздавленных тяжестями» – 20, на пожаре погиб 1 человек, «утонуло в ретирадном месте» – 1, «задохлось от испорченного воздуха в водопроводной канаве» – 1. В Москве в тот год 2 человека погибло от удара молнией. Среди внезапных смертей господствует апоплексический удар (114 человек), а «умерших в домах от обыкновенных болезней» косили чахотка, водянка, «старческое изнурение» и «воспалительная нервная горячка».

В городе практически не осталось пустых участков и следов пожара 1812 года, поэтому строительная деятельность представляется довольно кипучей. В 1843 году в городе «перестроено и вновь выстроено» 149 домов и 452 флигеля, а сломано только 6 домов. В числе «пустопорозжих мест» названы 422, среди них 43 казенных и 226 обывательских. Многие держали землю в городе «про запас», а хаотический спрос на нее начнет расти только в 1870—1880-е годы вместе с настоящей строительной лихорадкой. В 1843 году Москва может похвастаться 58 больницами, при которых работают 162 врача. В городе одно заведение, где лечат минеральными водами, и 39 аптек – 13 казенных и 26 частных.

В общем, довольно архаичный город, весьма однородный, модернизационные процессы еще впереди. А где у нас пресловутое «общество», которое должно двигать машину вперед? Профессоров и учителей – 171. Абсолютно всех медиков – 498, включая 7 дантистов, а большая часть суть повивальные бабки. Нотариусов и маклеров – 33. Музыкантов – 273. Танцовщиков и танцовщиц – 75. Актеров и актрис – 72. Ювелиров – 23. Трубочистов – 89. Полицейских будок – 382. Лошадей – 28 291. Исторических сочинений издано 32, философское – 1 (какое, интересно), юридическое – 1, романов – 14. Собаки покусали 18 человек, кошки покусали 2 человек. Уголовное дело года – 25-летний повар Зарубин отправил доктору Попандопуло четыре письма с требованием положить в определенное место 200 рублей, иначе грозился сжечь дом. Суд назначил ему 30 плетей и отправил в Сибирь на поселение.

ПЕРЕМЕНЫ СТУЧАТСЯ В ДВЕРЬ

«Билло». Рай для иностранцев, рейнские вина льются рекой. Персонал свободно говорит на французском и немецком. Примета времени – кегельбан, лучший в городе! Если вы подданный Австро-Венгрии и приехали в Россию налаживать деловые связи, то вам сюда, на Большую Лубянку. Номера – до 12 рублей.

«Савой». Дорого, буржуазно, но не особенно вычурно. Здание было построено на деньги страхового общества «Саламандра» в 1910-е годы, когда в моду вновь вернулась классика. Пообедать можно в соседней «Альпийской розе».

«Большая Московская». На рубеже веков здание на Воскресенской площади переделали в гостиницу европейского уровня. «Хороший ресторан. Русская и французская кухни. Бильярды. Зал для чтения с русскими и иностранными газетами и журналами. Телефон. Ванны. Омнибусы на все вокзалы железных дорог. Комиссионеры и переводчики для иностранных языков».

«Метрополь». Красоту всегда пытаются ранить. «Метрополю», крупнейшему памятнику модерна, крупно не везло. Сначала обанкротился Савва Мамонтов, стройка почти остановилась, потом в здании произошел крупный пожар. Но в итоге первоклассную гостиницу открыли в 1905 году. Ресторан со стеклянной крышей, крупный кинотеатр, мозаика на фасадах – визитные карточки.

«Большая Сибирская». Гостиницу в районе Маросейки возведут на деньги богатого купца Николая Стахеева. До делового центра Москвы, Китай-города, несколько сотен метров.

«Дрезден». Классическая гостиница на Тверской плошади. Вид на конный памятник генералу Скобелеву и дворец генерал-губернаторов. Здешний комфорт до революции успели оценить Пирогов, Суриков, Тургенев и Чехов. Дерут за номер до 35 рублей.

«Националь». Лучший вид на Кремль. Цена, правда, кусается – верхний потолок составляет 40 рублей. 160 комфортабельных номеров. Идиллия, правда, продлится недолго. Большевики сделали «Националь» 1-м Домом Советов. Самый знаменитый постоялец – Ленин.

«Боярский двор». Место надежное, расположена гостиница прямо за Китайгородской стеной. Высокая архитектура в плюс – строил сам Федор Шехтель. Здраво оцените собственные запросы и приготовьте от трех до пятнадцати рублей.

«Берлин». Место не из вершины списка, но довольно приличное. От скромного здания на Рождественке рукой подать до Сандуновских бань, ресторана Люсьена Оливье и центральных пассажей. Номера – от двух до восьми рублей.

«Деловой двор». Современная, пусть и несколько тяжеловесная гостиница. Инвестор – самый богатый человек в России, Николай Второв.

«Лоскутная». Название ласкает ухо после всех обезличенных «Националей» и «Метрополей». Вот оно, настоящее московское гостеприимство. Телефоны в каждом номере, электричество, мебель работы фабриканта Шмидта.

Меблированные комнаты. Учету практически не поддаются, плодятся с каждым годом. Презрительно именуются «меблирашками», но цена демократична: от 75 копеек до 5 рублей в сутки. Здесь предпочитают останавливаться холостяки со средним и скромным достатком, иногда комнаты снимаются годами. «Меблирашки» популярны и у творческой интеллигенции, газетной братии. Чехов отмечает: «Пишущие домов не покупают, в купе первого класса не ездят, в рулетку не играют и стерляжьей ухи не едят. Пища их – мед и акриды приготовления Саврасенкова, жилище – меблированные комнаты, способ передвижения – пешее хождение».

II

Шестидесятые и накануне

Волшебный град! Там люди в деле тихи,

Но говорят, волнуются за двух,

Там от Кремля, с Арбата и с Плющихи

Отвсюду веет чисто русский дух;

Всё взоры веселит, всё сердце умиляет,

На выспренний настраивает лад —

Царь-колокол лежит, царь-пушка не стреляет,

И сорок сороков без умолку гудят.

Н. А. Некрасов

Век шествует путем своим железным;

В сердцах корысть, и общая мечта

Час от часу насущным и полезным

Отчётливей, бесстыдней занята.

Исчезнули при свете просвещенья

Поэзии ребяческие сны,

И не о ней хлопочут поколенья,

Промышленным заботам преданы.

Е. А. Баратынский

«Для путешественника любо, когда он проезжает чистым, веселым городом, в котором можно остановиться в удобной гостинице и поесть хорошо, и потолковать с ловким прислужником о местных достопримечательностях. Такой город непременно покажется ему цветущим в торговом и промышленном отношении, так он его и занесет в свои записки», – иронично замечал А. Н. Островский[2]. На рубеже 1850–1860 годов столица по-прежнему поражала немногочисленных туристов колокольным звоном и обилием золотых маковок. Однако первое впечатление часто разбивалось о кривые улицы, скверные мостовые и прочие пикантности, невидимые издалека. «В ней можно восхищаться лишь тем, что кажется, напр., видом с Кремлевской набережной на Москворечье, но не тем, что есть в ней внутри, ибо внутри грязь и сор и духовные и материальные», – писал о Москве В. Ф. Одоевский.

Потеря столичного статуса отразилась на внутреннем состоянии города. Москву стали воспринимать как тихое место для окончания дней своих, карьеру предпочитали делать в Петербурге. Впрочем, верноподданническая литература нисколько не обижалась: «Повинуясь неисповедимым судьбам Божиим, помня, что и ей били челом когда-то Великий Новгород, Тверь и Владимир, в свою очередь, без ропота склонилась она пред молодым, щеголеватым Петербургом, уступила ему право на главу России, сама же осталась одним сердцем ее»[3]. Аполлон Майков выразил народные настроения стихами:

Давно цари России новой,

Оставив стольный град Москвы,

В равнинах Ингрии суровой

Разбили лагерь у Невы;

Но духом ты, Москва, не пала

И, древнею блестя красой,

Ты никогда не перестала

Быть царства нашего душой…

Москва при этом не переставала быть центром российской провинции, о чем пишет географ В. Л. Каганский. Постоянное соперничество двух городов, Москвы и Петербурга, он сравнивает с эстонским феноменом Таллин – Тарту. И. С. Аксаков, кстати, был благодарен Петру за 150-летнюю передышку для родного города: «Тем свободнее могла производиться в Москве работа народного самосознания и очищаться от всех исторических случайностей и всякой исключительности русская мысль. Москве предстоит подвиг завоевать путем мысли и сознания утраченное жизнью и возродить русскую народность в обществе, оторванном от народа. Довольно сказать, что Москва и Русь одно и то же, живут одною жизнью, одним биением сердца, – и этими словами само собою определяется значение Москвы и отношение ее к Петербургу»[4].

Москва будто вырастала из губерний Центральной России и жадно сплетала в один узел все тропы и тракты. Она представлялась городом законченным, самодостаточным, на осмысление которого приходилось потратить не один год. Здесь, в домике на Басманной, совсем отчаялся оторванный от Европы Чаадаев, но и Катков питался в Москве излишними надеждами. Славянофилы в своем неприятии Северной столицы доходили до гротеска: «Первое условие для освобождения в себе пленного чувства народности – возненавидеть Петербург всем сердцем своим и всеми помыслами своими».

Пушкин предвидел многие процессы, окончательно взявшие верх во второй половине XIX века. Александр Сергеевич едет по символической дороге из одной столицы в другую, отдавая дань памяти Радищева: «Упадок Москвы есть неминуемое следствие возвышения Петербурга. Две столицы не могут в равной степени процветать в одном и том же государстве, как два сердца не существуют в теле человеческом. Но обеднение Москвы доказывает и другое: обеднение русского дворянства, происшедшее частию от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою… Но Москва, утратившая свой блеск аристократический, процветает в других отношениях: промышленность, сильно покровительствуемая, в ней оживилась и развилась с необыкновенною силою. Купечество богатеет и начинает селиться в палатах, покидаемых дворянством».

Старики ценили Москву за обилие садов и зелени, относительно здоровый климат, не идущий в сравнение с петербургским. Общественная жизнь, правда, не радовала разнообразием. Балы и театры посещали только избранные, а простой москвич выбирал между гуляньями, крестным ходом и посиделками в трактире. «…Я, если и не совсем покойница, но решительно похоронена в грязи, соре и запустении того, что смеют звать московской жизнию. Хороша жизнь!.. Стоит смерти, но не имеет ее выгод, – уединения и молчанья!» – возмущалась Евдокия Ростопчина в конце сороковых годов[5].

Иногда одуревающих от скуки горожан развлекал приезд панорамы «знаменитой американской реки Миссисипи» или верблюд с пуделем, играющие в домино на Рождественке[6]. Чахленькие бульвары, сады, улочки летом превращались в сплошной цветущий сад. Д. И. Никифоров сравнивал Москву с большим селом – город в теплый сезон покидали дворяне, крестьяне, студенты, чиновники. Николаевская эпоха как будто остановила время: «Вставали на восходе, ложились на закате. Движение было только в городе, да на больших улицах, и то не на всех, а в захолустьях, особенно в будни, целый день ни пешего, ни проезжего. Ворота заперты, окна закрыты, занавески спущены. Что-то таинственное представляло из себя захолустье. Огромная улица охранялась одним будочником. Днем он сидел на пороге своей будки, тер табак, а ночью постукивал в чугунную доску и по временам кричал во всю глотку на всю улицу: «По-сма-три-вай!..» Хотя некому было посматривать и не на что: пусто и темно, только купеческие псы заливались, раздражаемые его криком»[7].

Но тут, на беду для старичков и на счастье для молодых, скончался Николай. «Реформы!.. Сперва – воля крестьянам, потом – воля вину, затем – начатки самоуправления: хочешь – чини мосты, хочешь – нет, хочешь – на пароме переезжай, хочешь – вплавь переправляйся! – и, наконец, открытые настежь двери в суды: придите и судитесь, сколько вместить можете!»[8] Салтыков-Щедрин перечисляет вехи великих реформ: отмену крепостничества и системы откупов, появление земств, гласного и состязательного суда.

Декабрист Александр Беляев вспоминает свою встречу с Москвой как раз на пороге великих реформ: «В первый раз я ее видел 10-летним мальчиком, когда мы, ехавши в Петербург, остановились в ней с князем Долгоруковым, в 1813 году, на другой год ее наполеоновского разгрома, чисто русской жертвы всесожжения, и потому у меня в памяти были одни развалины, торчащие трубы и растрескавшиеся стены домов, а проезжая ее, ехавши в отпуск, мы только останавливались на станции и, переменив лошадей, ехали дальше, и потому теперь она представилась мне уже в новом виде, фениксом, из пепла возрожденным».

Первые годы царствования Александра II заставили Москву встряхнуться после продолжительной николаевской эпохи, когда общественная жизнь переместилась в салоны. Освобождение крестьян дало стране миллионы рабочих рук. Бывшие земледельцы приходили в город на заработки и подстегивали начинавшийся процесс урбанизации: если с 1830 по 1864 год население Москвы увеличилось лишь на 60 тысяч человек, то всего за семь лет, с 1864 по 1871 год, прирост составил 238 тысяч человек (с 363 до 602 тысяч жителей).

Конечно, столичные окраины еще долго сохраняли налет «большой деревни», но решительный шаг навстречу преобразованиям Москва сделала именно в 1860-е годы. Да и что такое Европа в понимании простого москвича? Е. П. Ростопчина упоминала беседы о Европе, «…о которой здесь хотя и имеют некоторые понятия, но вообще очень сбивчивые и неопределенные; иные представляют ее себе в виде ресторации, где бессменно подаются и пожираются лучшего сорта трюфли и паштеты; для других она – сераль продажных баядерок; для дам – модный магазейн; для Хомякова и его шумливых, нечесаных, немытых приверженцев – бедный заграничный мир, только сцена, на которую они поглядывают спокойно с своего тепленького местечка, зеваючи или припеваючи, как кому случится…»

Первый вокзал столицы, Николаевский

Москву из русского человека не вытравить. Интересно, что даже в 1860-е годы современники принимали стареющего Герцена за типичного москвича, сохранившего за границей все характерные черты жителя Первопрестольной: «На всем моем долгом веку я не встречал русского эмигранта, который по прошествии более двадцати лет жизни на чужбине… остался бы столь ярким образцом московской интеллигенции 30-х годов на барско-бытовой почве. Стоило вам, встретившись с ним… поговорить десять минут или только видеть и слышать его со стороны, чтобы Москва его эпохи так и заиграла перед вашим умственным взором. Вся посадка тела и головы, мимика лица, движения, а главное – голос, манера говорить, вся музыка его интонаций – все это осталось нетронутым среди переживаний долгого заграничного скитальчества…»

Гравюра И.Н. Павлова из серии «Уходящая Москва», изображающая дом Леонтьевых в Гранатном переулке

Столица шестидесятых! Обывательские дома тянулись до горизонта, изредка их единообразие прерывалось заколоченными и обветшалыми особняками времен Екатерины. Сплошная застройка чередовалась с пустырями и огромными, поросшими травой площадями. Улицы в Замоскворечье, одном из самых консервативных и дальних районов, продолжали поражать случайных путешественников пустынностью и отсутствием людей: «К десяти часам вечера огни в домах почти везде бывают погашены, и по широким улицам властительно царствует мучительный стук дворницких колотушек и лай полканов и барбосов. В одиннадцать часов редко встретится какой-нибудь запоздалый прохожий или протрясется ванька, а в двенадцать можно быть уверену, что не встретишь никого. Только тусклые фонари уныло мигают друг другу, как будто говоря: и нам бы на боковую пора!»[9] Жители Первопрестольной говорили, что когда на Арбате и Пречистенке просыпаются, Замоскворечье только отходит ко сну.

Путеводитель 1865 года издания также отмечает своеобразие отдаленного района: «Замоскворечье… уже теряет характер столицы; в нем мало жизни, движения; тут много деревянных зданий, мало общественных учреждений. Это другой город, похожий более на губернский или хороший уездный…»[10] Купечество долго держало закрытыми сословные перегородки, а ко всякого рода нововведениям, касавшимся быта, относилось недоверчиво. Проветривать комнаты считалось негигиеничным, особняк отапливали до седьмого пота и одурения, а для некоторой свежести бесконечно курили «смолку» или клали раскаленный кирпич в ушат с мятной водой.

Несомненно, «вечно кипящая жизнею Тверская улица, боярская Пречистенка и нарядный Кузнецкий Мост с его заманчивыми французско-русскими вывесками» шли заметно впереди. Иностранные магазины еще не делились по специальностям и торговали всем подряд, от изысканных вин до женской пудры. Вывески снабжались обязательными рисунками или пиктограммами для неграмотных: булочные шли в комплекте с калачом, цирюльни и парикмахерские – с банкой пиявок. На здании одной пивной была намалевана бутылка с вылетевшей пробкой. Надпись рядом гласила: «Эко пиво!» Знаменитый трактир Воронина в Охотном Ряду узнавали по птице с блином в клюве и тексту: «Здесь Воронины блины».

В центре шла насыщенная уличная жизнь. Бытописатель 1840-х годов Иван Кокорев подробно описывает торговлю вразнос в Охотном Ряду. Московские лоточники предлагали горячие блины, сбитень, сдобренный кипятком, белые баранки, гречневики, гороховый кисель с маслом, жареный мак. Особенно славились парни из-под Ярославля, начинавшие с мелочной торговли, а заканчивавшие жизнь с собственными трактирами и доходными домами.

Уличное движение 1860-х годов

Такой услужливый брюнет будет кланяться всякому прохожему, одного назовет «почтеннейшим», другого «добрым молодцем». Ласковое слово и кошке приятно! Продавец блинов так нахваливает свой товар, что вокруг через несколько минут соберется толпа, жадная до песен и прибауток. Разносчики обычно предлагали свой товар в людных местах – возле бань, мостов, рынков, вокзалов.

В постные дни продавали гороховый кисель. Его обильно поливали маслом и резали щедрыми ломтями. Когда на календаре стояли скоромные дни, появлялся овсяный кисель. Другой своеобразный московский «фастфуд» – гречневики или «гречники». Они были похожи на толстые пирамидки из крупы. Их разрезали пополам и посыпали приправами. Продавец горячего напитка, сбитня, обычно давал каждому клиенту в качестве бесплатного бонуса изрядный кусок калача. Как приятно есть горячую закуску в морозный день!

Очень часто услугами разносчиков пользовались озябшие извозчики, которые в ожидании клиентов грелись вокруг костров или металлических бочек. Еще в середине XIX века в Москве встречались необычные «вывески», когда булочник подвешивал к своему окошку только что испеченные калачи. У сытных белых булок полагалось выбрасывать «ручку» из тонкого теста – ее подбирали нищие или обгрызали бродячие собаки. Дело в том, что калач обычно держали за нижнюю часть представители грязных профессий. Они не могли помыть свои ладони перед трапезой. Выражение «дойти до ручки» напрямую связано с калачами – насколько же человек опустился, если вынужден кусочки хлеба подбирать?

«Калашни» начинали работать рано утром, чтобы любой студент или мастеровой мог позавтракать свежим хлебом. Калачи и булки в симметричном порядке укладывали на длинные лотки. Московскую снедь доставляли на специальных санях и к императорскому столу в Петербурге – замороженные калачи постепенно оттаивали в горячих полотенцах.

Купцы могли заказать себе горшок щей, не выходя из лавки. Специальные повара носили завернутые в одеяло огромные сосуды с первым блюдом. В корзинке торговцы держали отдельные миски, столовые приборы, хлеб. Порция горячего стоила 10 копеек. Купец обедал и оставлял посуду на полу. После трапезы повар вновь проходил по рядам, собирал пустые тарелки и протирал их тряпкой.

Разносчики сновали по рядам со скоростью кометы. Петр Вистенгоф жаловался: «Вдруг неожиданно пролетит мимо вас, как угорелый, верзило с большим лотком на голове и отрывисто прокричит что-то во все горло… Я, сколько ни бился, никак не мог разобрать, что эти люди кричат, а как товар покрыт сальною тряпкою, то отгадать не было никакой возможности… От купцов уже узнал я, что это ноги бараньи, или «свежа-баранина», разносимая для их завтрака». У женщин с удовольствием покупали блины. Редкие залетные финны торговали крендельками из Выборга.

Да, еще кутили последние чудаки и оригиналы, принимал суеверных просителей Иван Яковлевич Корейша. Дмитрий Никифоров с типичными для старого москвича воздыханиями в начале XX века вспоминал пышные приемы 1860-х годов: «Не то теперь! Прежний танцевальный вечер на 70 или 100 человек обходился от 150 до 200 рублей. Теперь нельзя обернуться в 3000 и 5000 руб. Во-первых, заведено устраивать непременно буфет с глыбами льда и замороженным шампанским, которое и молодежь и старики истребляют с начала до конца вечера… В старину, когда шампанское продавалось 3 рубля бутылка, его подавали только за ужином, а теперь, когда цена его более чем удвоилась, его пьют не переставая в течение всей ночи… В старое доброе время ужины готовили свои повара из привезенной своей деревенской провизии… Туалеты барышень были проще и почти всегда без кричащих нынешних отделок»[11].

К.Т. Солдатенков, один из самых успешных предпринимателей Москвы XIX века

Общественная атмосфера отличалась вольностью и непринужденностью: «Зима 1857/58 года была в Москве до крайности оживлена. Такого исполненного жизни, надежд и опасений времени никогда прежде не бывало… В обществе, даже в салонах и клубах только и был разговор об одном предмете – о начале для России эры благих преобразований, по мнению одних, и всяких злополучий, по мнению других; и московские вечера, обыкновенно скучные и бессодержательные, превратились в беседы, словно нарочно созванные для обсуждения вопроса об освобождении крепостных людей. Одним словом, добрая старушка Москва превратилась чуть-чуть не в настоящий парламент»[12]. Москвичи много веселились в конце 1850-х годов – давал знать о себе хороший урожай, в имениях еще не перевелись жирные гуси и поросята.

Д. И. Никифоров утверждает, что приемы были чрезвычайно скромными. В начале вечера гостей угощали чаем, конфетами, лимонадом, потом следовал ужин из трех блюд, все получали по бокалу шампанского и отправлялись танцевать. Сословия веселились пока еще раздельно: «В конце пятидесятых годов… московское купеческое общество только что начинало стремиться войти в общение с образованным московским дворянским обществом. На купеческих балах понемногу начала появляться дворянская молодежь…»

Еще слушали старичков, начинающих длинные рассказы о пожаре или о днях Александра Благословенного. Собирался и шумел Английский клуб, но ничто уже не напоминало о временах золотого века: «Понемногу, по оскудению средств дворянства, число членов уменьшалось постепенно и из 600 членов и 100 временных посетителей обратилось в 200 человек, да и то туда попали лица, в прежнее время не мечтавшие и прогуляться по залам в качестве гостя». Евдокия Ростопчина, отошедшая на тот свет в конце 1850-х, писала о постепенной утрате дворянством своих позиций:

Но жизни нет! Она мертва,

Первопрестольная Москва!

С домов боярских герб старинный

Пропал, исчез, и с каждым днем

Расчетливым покупщиком

В слепом неведеньи, невинно

Стираются следы веков,

Следы событий позабытых,

Следы вельможей знаменитых,

Обычай, нравы, дух отцов…

Сокрушаться по ушедшим временам свойственно представителям каждой эпохи, но переход от николаевского царствования к александровскому сопровождался в Москве сильными социальными потрясениями: «В 50-х годах Е. П. Янькова, урожденная Римская-Корсакова, помнившая чуть ли не пять поколений, с горечью смотрит на московское дворянство: живут в меблированных комнатах, по городу рыщут на извозчиках, едва наберешь десятка два по всей Москве карет с гербом, четверней… «Поднял бы наших стариков, дал бы им посмотреть на Москву, они ахнули бы, на что она стала похожа!»[13]

Уходило в небытие то самое барство, наполнявшее столицу вскоре после Рождества и тратившее налево и направо доходы от имений. После освобождения крестьян многие дворяне кинулись перестраивать хозяйство, заводили сельскохозяйственные машины, затыкали дыры в семейном бюджете. Не сразу откажешься от вырабатывавшейся столетиями привычки жить на широкую ногу! «Московское дворянское общество сильно редело. Многие уехали жить в чужие края, думая тем сократить расходы, живя в дешевых меблированных комнатах; другие поместились в губернских городах, третьи бросились искать какой-нибудь службы. Так все оторвались от своих насиженных гнезд, но не имея руководящей нити, как безрульный корабль погибли в пучине общественной жизни», – сокрушается Д. И. Никифоров, описывая реалии конца 1860-х годов.

Дворянин оставался дворянином, пока служил или делал вид, что служит. А когда у твоего дома отняли фундамент, что остается делать? М. Е. Салтыков-Щедрин писал о резком изменении общественного устройства в пореформенные годы: «Вообще судьба этих людей представляет изрядную загадку: никто не следил за их исчезновением, никто не помнит о них, не знает, что с ними сталось. Такого-то видели в Москве – «совсем обносился»; такого-то встретили на железной дороге – в кондукторах служит. А большинство совсем как в воду кануло. Во всяком случае, эта помещичья разновидность встречается в настоящее время как редкое исключение. Ее заменил разночинец, который хозяйствует на свой образец»[14]. Куда же делись дворяне? Они «…разделили выкупную ссуду по равной части между трактирами: московским, новотроицким и саратовским. То была последняя вспышка доказать, что представление о «славе» еще не умерло, но сколько было по этому случаю выпито водки – про то знает только грудь да подоплёка!»

А ведь еще в конце пятидесятых у всех московских дворян была, как правило, крепостная прислуга и ежемесячные оказии из деревни – длинными караванами шли в столицу соленья, варенья, наливки, настойки… А. Ф. Писемский в начале шестидесятых лежал на диване, страдал животом и попивал минеральную воду, жалуясь окружающим: «Ох, батюшка!.. Уходил себя дикой козой! Увидал я ее в лавке у Каменного моста… Три дня приставал к моей Катерине Павловне (имя жены его): «Сделай ты мне из нее окорочок буженины и вели подать под сливочным соусом». Вот и отдуваюсь теперь!»

Дворянин, дворянин, где же ты? Москва потеряла своих вельмож и чудаков не разом. Еще Пушкин писал о намечавшемся упадке: «Ныне в присмиревшей Москве огромные боярские дома стоят печально между широким двором, заросшим травою, и садом, запущенным и одичалым. Под вызолоченным гербом торчит вывеска портного, который платит хозяину 30 рублей в месяц за квартиру; великолепный бельэтаж нанят мадамой для пансиона – и то слава богу! На всех воротах прибито объявление, что дом продается и отдается внаймы, и никто его не покупает и не нанимает. Улицы мертвы; редко по мостовой раздается стук кареты; барышни бегут к окошкам, когда едет один из полицмейстеров со своими казаками. Подмосковные деревни также пусты и печальны. Роговая музыка не гремит в рощах Свиблова и Останкина; плошки и цветные фонари не освещают английских дорожек, ныне заросших травою, а бывало уставленных миртовыми и померанцевыми деревьями. Пыльные кулисы домашнего театра тлеют в зале, оставленной после последнего представления французской комедии. Барский дом дряхлеет. Во флигеле живет немец-управитель и хлопочет о проволочном заводе». Оскудение дворянства началось не сразу, но аристократы старались искусственно продлить золотой век. Итог мы видим на картине В. Максимова «Все в прошлом».

Одновременно с увеличением численности населения начинается многоэтажная застройка центра столицы. Если в дореформенное время ведущим типом жилья оставалась усадьба, а приезжим сдавались преимущественно флигели и мезонины, то с 1860-х годов горожане начинают ценить удобство и прелесть отдельных квартир. «Москва усадебная, живущая за счет пензенских и тамбовских душ, быстро преобразуется в Москву капиталистическую. На сцену выступает новый могущественный класс, успевший в тиши патриархальных лабазов накопить огромную экономическую силу… Приобщенное к гражданским правам и демократизованному образованию, бывшее темное царство формируется в городскую промышленную буржуазию в европейском значении этого слова»[15]. Купцы терпели гоголевского городничего, кланялись, давали взятки, но в итоге дождались собственного выхода на историческую арену. «Кубышки» их стремительно росли. М. П. Рябушинский в 1858 году владел 2 миллионами рублей, Прохоровы на исходе сороковых годов хвастались тремя миллионами. Сколотивший состояние на винных откупах В. А. Кокорев в 1861 году отчитывался о состоянии в 7,3 миллиона рублей[16].

П. Бурышкин в популярном труде «Москва купеческая» исследует русскую литературу XIX века и приходит к выводу, что положительный образ торговца и предпринимателя в ней практически не представлен. Купечеству только предстояло завоевать себе место под солнцем. «На купца смотрели не то чтобы с презрением, а так, как-то чудно. Где, дескать, тебе до нас! Такой же ты мужик, как и все, только вот синий сюртук носишь, да и пообтесался немного между господами, а посадить обедать с собою вместе все-таки нельзя – в салфетку сморкаешься», – отмечал публицист Сергей Терпигорев (Атава).

Реформы, особенно великие, всегда бьют по сознанию граждан. Сложнейший комплекс проблем, связанный с модернизацией страны, в Москве оказался помножен на процессы урбанизации, становления капитализма и развития экономики. Усиливается приток «чужаков», носителей абсолютно иной, сельской ментальности.

Старый горожанин путается в новых реалиях, не всегда чувствует себя комфортно. В 1860-е годы начинается не только перестройка Москвы по новым образцам, но и трансформация личности обывателя. В городском пространстве у человека больше свободного времени, характер здесь формируется позже, значительной части людей даже в зрелом возрасте присущ инфантилизм.

Сельские реалии гораздо жестче: в деревне нужно вгрызаться в почву и требовать от скудной русской земли справедливого вознаграждения. В патриархальной культуре села гораздо меньше места отводится развлечениям. Кусок хлеба в городе заработать легче, хотя процент выброшенных на обочину высок.

Александр II вторит пушкинским строкам и начинает изменения сверху: «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества». «Городовое положение» реорганизовало Московскую думу, ставшую бессословным органом. Исполнителем думских решений была городская управа. В 1863 году отменили публичные наказания и жестокое клеймение преступников. Через два года не стало предварительной цензуры в печати. «Давно ли газетного шута и доносчика Булгарина Леонтий Васильевич Дубельт драл, как школьника, за уши? Крутой переход ко вниманию, поощрению и исканию помощи в литературных деятелях был и достаточно неожиданным, и казался знаменательным после того, как по делу Петрашевского поплатились ссылкою несколько человек, заявивших свои имена в печати, после того, как И. С. Тургенев успел посидеть в Москве в арестантской Пречистенской части»[17].

Многие москвичи, воспользовавшись послаблениями, устремились за пределы отечества: «За границу» кинулись к 60-м годам все, кто только мог. Рухнули николаевские порядки, когда паспорт стоил пятьсот рублей, да и с таким неслыханным побором вас могли – и очень! – не пустить. Теперь это сделалось банально… Но сколько же тронулось тогда всякого шляющегося народа! Выкупные свидетельства после 1861 года зудели в руках дворян-помещиков. Где же легче, быстрее и приятнее можно было их спустить, как не за границей…»[18]

Дмитрий Никифоров вспоминает становление отечественного капитализма: «Москва бросилась на спекуляции; все мечтали об учреждении разных банков, постройке железных дорог… Всех поразило неожиданное богатство, свалившееся на двух железнодорожников: Дервиза и фон Мекка». В аферах с железными дорогами активно участвовали Губонины и Поляковы. П.Г. фон Дервиз оставил своим наследникам акции, каждый год дававшие около трех миллионов рублей. «Средним числом концессии выдавались по такой цене за версту, что в карман входило около пятидесяти тысяч рублей за каждую версту… Ну, а пятьсот-шестьсот верст концессии – это, кроме процентов дохода, составляло «маленькие» капиталы в двадцать пять – тридцать миллионов рублей в виде запасов на «черные дни», – отмечал князь Мещерский[19]. Огромные выкупные суммы были выброшены на рынок и сразу попали в руки предприимчивых дельцов. Деловая горячка, переходящая в раж!

Московских обывателей охватывает коммерческое сознание, они начинают понимать, что каждый кусок земли, особенно в центре, имеет немаленькую цену. Показательна сценка, описанная в романе А. Ф. Писемского «Мещане»: «Бегушев, как мы знаем, имел свой дом, который в целом околотке оставался единственный в том виде, каким был лет двадцать назад. Он был деревянный, с мезонином; выкрашен был серою краскою и отличался только необыкновенною соразмерностью всех частей своих. Сзади дома были службы и огромный сад»[20]. Героя всячески убеждали сделать дом немного современнее: «Его надобно иначе расположить, надстроить, выщекатурить, украсить этими прекрасными фронтонами». Бегушев блюл дедовскую старину и возмущался: «Это не фронтоны-с, а коровьи соски, которыми изукрасилась ваша Москва!» Далее следует долгий спор, посвященный судьбе земельного участка: «… Это варварство в столице оставлять десятины две земли в такой непроизводительной форме, как сад ваш». Герой в типичной для того времени форме отказывается пускать землю в коммерческий оборот: «Я дворянский сын-с, – мое дело конем воевать, а не торгом торговать… Чтобы тут какой-нибудь каналья на рубль капитала наживал полтину процента, – никогда!»

Уже с середины 1870-х годов путеводители сулят Москве достаточно быстрое развитие: «Это рост, напоминающий собой рост американских городов. В этом факте и залог и признак огромной будущности нашего родного города»[21]. В 1865 году ямщики, расселенные в районе Бутырской слободы и современной Долгоруковской улицы, продавали ее немыслимо дешево – по рублю или два за квадратную сажень[22]. Исследователи предвидели промышленный бум и строительную лихорадку в центре. Да, отмечают они, в Замоскворечье еще заметны допетровские порядки, однако «купеческие сынки… ходят в модных пиджаках, лиловых перчатках, пьют шампанское, бросают деньги камелиям, но дома еще подвергаются временным внушениям своих тятенек. Впрочем, в самое последнее время, так называемый город (Китай-город. – Прим. авт.) стал перестраиваться, и некоторые мечтают, что он сделается русским Сити». Именно так впоследствии и произошло – к 1880-м годам Китай-город закрепил за собой статус финансового и делового квартала, хотя размах торговли оспаривался ближайшими артериями, прежде всего Петровкой, Мясницкой и Кузнецким Мостом. Рады и архитекторы – появился массовый спрос на их труд. Спрос, конечно, существовал и раньше, но главный заказчик в империи был только один – Высочайший.

Заправилы Китай-города все реже стригутся в скобку, меняют кафтан времен Ивана Грозного на европейскую одежду. «Темное царство» пятидесятых-шестидесятых выдвигает вперед Козьму Солдатенкова и Василия Кокорева. Правда, о последнем отзывались весьма нелестно: мол, и подкуп для него наипервейшее средство достижения целей, и нравственность он в грош не ставит, и веры ему давать не следует. Деньги легко кружили голову.

Хрестоматийным стал случай из московской светской хроники XIX века. Купцы, видя, что бумажки и золото решают многое, если не все, купили у клоуна Танти знаменитую ученую свинью за 2000 рублей и съели ее (впрочем, некоторые считают, что это лишь легенда).

Костюм по-прежнему является важным социальным маркером. На Руси всегда встречали по одежке, хоть и провожали по уму. В. П. Рябушинский не без горести отмечал: «Начитанный, богатый купец-старообрядец с бородой и в русском длиннополом платье, талантливый промышленник-хозяин для сотен, иногда тысяч, человек рабочего люда и в то же время знаток русского искусства, археолог, собиратель русских икон, книг, рукописей, разбирающийся в исторических и политических вопросах, любящий свое дело, но полный и духовных запросов, такой человек был «мужик», а мелкий канцелярист, выбритый, в западном камзоле, схвативший кое-какие верхушки образования, в сущности малокультурный, мужика глубоко презирающий, один из предков грядущего русского интеллигента, – это уже «барин».

В то десятилетие столица получает новые культурные учреждения. В 1861 году из Петербурга в Москву переводят Румянцевский музей. Приветствуя это решение, Владимир Одоевский писал: «Мое главное дело сделано: Музеум обезопасен от верной и неминуемой гибели. А со мною, что будет, то будет; авось не останется втуне моя 16-летняя должность верной собаки при Музеуме. Хотелось бы мне в Москву – нет при нашей скудности никакой возможности жить долее в Петербурге»[23]. Наследие Николая Румянцева в Москве слили с зоологической коллекцией университета. Румянцевский музей получил в пользование прекрасное здание дома П. Е. Пашкова, выстроенное, вероятно, В. И. Баженовым в 1784–1786 годах. С 1830-х годов великолепный особняк пребывал в запустении: «Окна забиты были досками, сад беспорядочно зарос травою, редкие птицы исчезли»[24]. Музей вернул памятнику классицизма былую славу. Новое учреждение разделили на три отдела, в том числе живописный и гравюрный.

Н. П. Румянцев спонсировал первое русское кругосветное путешествие на шлюпах «Нева» и «Надежда», поэтому бумаги и собрания Крузенштерна с Лисянским заняли достойное место в его коллекции. Александр II подарил музею 200 картин из коллекции Эрмитажа, отдел живописи был пополнен картинами собирателя Прянишникова. В

Вы достигли конца предварительного просмотра. Зарегистрируйтесь, чтобы узнать больше!
Страница 1 из 1

Обзоры

Что люди думают о Москва в эпоху реформ. От отмены крепостного права до Первой мировой войны

0
0 оценки / 0 Обзоры
Ваше мнение?
Рейтинг: 0 из 5 звезд

Отзывы читателей