ВОПРОСЫ
ФИЛОСОФИИ
НАУЧНО-ТЕОРЕТИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ
№3 ИЗДАЕТСЯ С ИЮЛЯ 1947 ГОДА 2012
ВЫХОДИТ ЕЖЕМЕСЯЧНО
С ОД Е РЖ А Н И Е
Философия и общество
Г.С. Киселев – История и ее подобие................................................................................ 48
Д.В. Трубицын – Индустриализм как технолого-экономический детерминизм
в концепции модернизации: критический анализ ..................................................... 59
Т.Т. Ахмедова – Политические и экономические аспекты глобализации ..................... 72
Философия и культура
В.В. Бычков – Символизация в искусстве как эстетический принцип ........................ 81
Э.М. Спирова – Символ как понятие философской антропологии ............................... 91
1
Философия и наука
Д.Г. Лахути – Милль, Пирс и Поппер о логике научного открытия .............................. 101
Р.М. Нугаев – Коперниканская революция: интертеоретический контекст .................. 110
Из редакционной почты
К.М. Долгов – Учение о Логосе и его значение для европейской и мировой культуры 163
С.Н. Корсаков – Об универсальности и уникальности человека .................................. 167
Критика и библиография
РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ:
П.П. Гайденко, А.А. Гусейнов, В.К. Кантор, В.А. Лекторский, В.Л. Макаров,
В.В. Миронов, Н.С. Мотрошилова, И.С. Разумовский (ответственный секретарь),
А.М. Руткевич, Ю.Н. Солонин, В.С. Степин,
Н.Н. Трубникова (заместитель главного редактора), Т.В. Черниговская
Сайт журнала – http://www.vphil.ru
2
К 70-ЛЕТИЮ ВОССОЗДАНИЯ ФИЛОСОФСКОГО ФАКУЛЬТЕТА В МОСКОВСКОМ
ГОСУДАРСТВЕННОМ УНИВЕРСИТЕТЕ им. М.В. ЛОМОНОСОВА
Как возможна метафизика? Ответ на этот вопрос может быть получен с помощью
кантовского трансцендентального метода. Согласно Канту, в основании метафизи-
ки лежит metaphysica naturalis, которая связана со спекулятивной возможностью чело-
веческого разума ставить и разрешать такие вопросы, которые превосходят возможный
опыт и выходят за рамки наличной “физической” ситуации. Тем самым человек являет-
ся homo metaphysicus. Существуют два модуса академической метафизики. Возможность
metaphysica naturalis коренится в нашей способности к воображению и связана с нашим
языком, его метафизикой. Возможность metaphysica generalis связана с наличием в нашем
языке (resp. уме) особых метафизических/онтологических предикатов (категорий). Воз-
можность metaphysica specialis связана с наличием в нашем языке (resp. уме) метафизиче-
ских целостностей (ср. с “Объемлющим” К. Ясперса).
How is metaphysics possible? The answer to this question can be received by means of
Kant’s transcendental method. According to Kant, the basis (background) of any metaphysics
is metaphysica naturalis, which is conceived as human reason speculation demand to arise and
solve questions that are beyond possible experience and exceed the limits of a current ‘physical’
situation. Thereby the man is homo metaphysicus (Aristotle. Kant). Possibility of metaphysica
3
naturalis roots in the human faculty of imagination and is connected with our language, its
metaphysics. There are two modus of the academic metaphysics. Possibility of metaphysica
generalis is connected with presence in our language (resp. Mind) special metaphysical (ontologic)
predicates (categories). Possibility of metaphysica specialis is connected with presence in our
language (resp. Mind) wholeness, or encompassing totalities (comp. with the Encompassing of
K. Jaspers).
КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: трансцендентальная философия, трансцендентальный ме-
тод (аргумент), metaphysica naturalis, metaphysica generalis, metaphysica specialis, homo
metaphysicus, пресуппозиция, целостность.
KEY WORDS: transcendental philosophy, transcendental method (argument), metaphysica
naturalis, metaphysica generalis, presupposition, encompassing totalities (the Encompassing),
homo metaphysicus.
Аристотель начинает свою “Метафизику” с тезиса о том, что “все люди от приро-
ды стремятся к знанию”, наиболее полным проявлением которого является метафизи-
ка (“первая философия”) как исследование первых причин бытия, или сущего самого по
себе. Спустя более чем 2000 лет Кант, по сути, повторяет тезис Аристотеля, определяя ме-
тафизику как природную склонность (metaphysica naturalis) достигшего зрелости челове-
ческого разума, состоящую в его способности ставить и разрешать такие спекулятивные
вопросы, которые выходят за рамки возможного опыта [Кант 1994а, 42 (В 21)]. При этом
и Аристотель, и Кант соотносят возможность метафизики с природой человеческого разу-
ма, что, в противовес широко растиражированному тезису о “смерти метафизики”, свиде-
тельствует о сущностной неизбежности метафизики для человеческого разума, ее укоре-
ненности в человеческой культуре (что, конечно, не исключает возможности перехода от
классических к неклассическим ее формам). Для решения этой проблемы надо поставить
вопрос о трансцендентальных условиях самой метафизики, т.е. вопрос о том, как возмож-
на метафизика.
В истории европейской мысли можно выделить два модуса метафизики. Начинается
она с открытия Парменидом мета-физической реальности Единого в ее отличии от фи-
зической реальности Многого. Этим – фактом рождения метафизики – определяется и ее
первая граница. Метафизика выступает здесь как исследование Сущего, нацеленное на
поиск первоначал бытия. Тем самым Парменид задает онтологический модус метафизики,
или онтологическую мета-физику, развиваемую далее Платоном, Аристотелем и другими
мыслителями Античности и Средневековья. В свою очередь, в классической метафизике
можно выделить metaphysica generalis (онтологию), предметом изучения которой являет-
ся сущее само по себе, и metaphysica specialis, которая состоит из психологии, космологии
и естественной теологии и предметом исследования которой выступают, соответственно,
человек (“Я”), природа (“Космос”) и “Бог”.
Второй исторический модус метафизики связан с эпистемологическим поворотом
Нового времени, которое по отношению к вопрошанию Античности (“ЧТО такое метафи-
зика?”) занимает рефлексивную мета-позицию. Например, Канта интересует уже не столь-
4
ко факт наличия метафизики, сколько основания этого факта, условия ее возможности,
т.е. вопрос “КАК возможна метафизика?”. Если Парменид и последующая классическая
традиция рассматривает метафизику как деятельность эмпирического субъекта, то Новое
время в лице Канта ставит вопрос о возможности метафизики как деятельности транс-
цендентального субъекта. Тем самым метафизика из исследования Сущего преобразует-
ся в исследование Существа (субъекта познания), исследующего это сущее. Здесь про-
ходит вторая граница метафизики, которая из онтологии превращается в гносеологию,
точнее в гносеологическую мета-психологию: в отличие от онтологии античности мета-
физика определяется теперь как наука о первоначалах (Баумгартен3), или трансценден-
тальных условиях познания (Кант). При этом происходит уточнение предмета метафи-
зики, хотя более важным представляется модификация ее метода, который через задание
критерия метафизического, позволяет превратить “школьную метафизику” из “алхимии
(астрологии) в [научную] химию (астрономию)” [Кант 1994б, 132], т.е. в “строгую науку”
(Гуссерль).
Современная философия проходит под знаком “поворота к языку” (Р. Рорти). Это на-
кладывает свой отпечаток на современную метафизику, хотя, как показывают тексты Пла-
тона и Аристотеля, метафизика изначально была связана лингвистической проблематикой.
Так, первая из развитых метафизических систем – “категориальная сетка” Аристотеля во
многом связана с грамматической структурой греческого языка, а размышления греков о
Сущем – с наличием в греческом языке глагола-связки “есть” [Бенвенист 1974]. Лингви-
стический поворот не приводит к конституированию нового модуса метафизики, но по-
лученные в его рамках результаты надо учитывать при современном анализе метафизики,
тем более что аналитическая философия вполне вписывается в трансцендентализм, по-
скольку “наш способ познания” с необходимостью является языковым.
Перейдем к трансцендентальному анализу основных модусов метафизики, а начнем с
аристотелево-кантовской metaphysica naturalis, которая выступает основанием для акаде-
мических metaphysica generalis и metaphysica specialis.
Одним из ключевых для нас выступает тезис о том, что метафизическая способность
человека, его metaphysica naturalis, коренится в человеческом языке, по крайней мере, – в
языках европейского типа (стандарта SAE, по Уорфу), само устройство которых склоняет
людей к спекулятивной метафизике.
В основе нашего тезиса лежит простой факт, что вещь и слово в общем случае не сов-
падают, между ними всегда есть известное напряжение: слово, предназначенное для по-
знания вещи, никогда не схватывает ее полностью. Ведь вещь находится в постоянном
изменении, а слово схватывает лишь оставленный ею “след”, не успевая за очередным из-
менением вещи. В этом смысле, вещь всегда богаче слова, которое никогда не может пол-
ностью описать конкретную вещь во всем богатстве ее содержания и многообразии ее из-
менений.
Однако в другом отношении слово оказывается гораздо богаче вещи. Рассмотрим эле-
ментарный познавательный акт. Например, мы называем видимую нами вещь домом. Со-
ответственно, в языке мы даем описание типа “Это – дом”, в котором фиксируется резуль-
тат этого акта видения. Попробуем на этом простом примере показать основные моменты
метафизичности нашего языка.
Во-первых, следует обратить внимание на то, что, строго говоря, мы не имеем права
называть воспринимаемое в опыте (одной) вещью. Скорее, находящее передо мной высту-
пает сейчас как некоторое “Это1”, а в следующий момент t2 (в силу изменения как самой
вещи, так и меня и/или моего местоположения) “Это1” превращается в “Это2” и т.д. Для
фиксации же всех этих (множественных) временных модусов в качестве одной вещи (в на-
шем случае – дома), мы должны совершить, по Канту, синтетический акт схватывания, ко-
торый превращает воспринимаемое чувственное многообразие в [единый] образ какого-то
5
одного предмета (многое vs. единое). Причем при формировании образов осуществляется
переход на другой масштаб рассмотрения: из разных цветовых пятен, образуемых на сет-
чатке нашего глаза, мы синтезируем образы тех или иных предметов. И хотя наше вообра-
жение, как способность формирования образов, представляет собой, скорее, до-языковую
деятельность, но именно на этой основе конституируются метафизические утверждения
о том, что дом существует (Сущее) и существует как что-то одно (Единое)4.
Во-вторых, понятие дома “больше” воспринимаемого здесь и сейчас вот-этого дома.
Понятие дома применимо не только к видимой единичной вещи, но и к другим таким
же вещам. В силу своей общности понятие подчиняет себе не только сегодняшний и на-
ходящийся здесь, но и вчерашний и/или завтрашний дом, а также дома, расположенные
в других местах; оно применимо не только к существующим в действительности, но и к
возможным предметам этого типа. При этом наше описание фиксирует, скорее, факт вос-
приятия не конкретного дома (the house), а дома вообще (resp. схемы дома), что выражает-
ся, например, в английском языке при помощи неопределенного артикля “а” (a house).
В-третьих, в нашем описании “дом” является словом определенного типа, а именно
именем существительным. Это связано с тем, что наш язык, как это обнаружили уже Пла-
тон и особенно Аристотель, является неоднородным образованием и производит катего-
риальную разметку действительности, особо выделяя среди схваченного содержания то,
что мы называем сущностями (вещами). В этой связи уместно привести метафору язы-
ка как ящика с инструментами, каждый из которых имеет свое функциональное предна-
значение: например, пила и линейка по своим функциям сильно отличаются друг от друга
[Витгенштейн 1994б, § 11].
При этом, если быть точным, вещей как таковых мы не воспринимаем: органы чувств
человека схватывают не сами вещи (resp. сущности), а лишь их свойства (существитель-
ное vs. прилагательное). Например, наш глаз воспринимает серый цвет, точным описани-
ем которого было бы указание на восприятия серого как такового, но язык фиксирует это
метафизически, говоря, что воспринимается “что-то серое”, где что-то выступает в ка-
честве субстанциальной “подкладки” для воспринимаемых свойств. В последующем же
с помощью предложений типа “Этот дом серый, кирпичный” (качество) или “Этот дом
имеет высоту три метра” (количество) мы конкретизируем первоначальный метафизиче-
ский акт, выделяя и фиксируя различные типы категорий.
Еще одним проявлением метафизичности языка, его несовпадения с реальностью яв-
ляется функционирование в нем так называемых “языковых фикций” (или идеальных эле-
ментов, по Гильберту), которые не имеют точного “физического” смысла (ср. с максимой
Шалтая-Болтая о произвольном характере языковых выражений из кэрролловской “Али-
сы в стране чудес”). Так, в современной логике показано, что “языковые фикции” в общем
случае неустранимы из логико-математических формализмов, а их введение в логиче-
ские исчисления, например в epsilon-calculus Д. Гильберта или в методе метапеременных
С. Кангера, существенно повышает их эффективность.
Развивая (и обобщая) тезис о понятийной и категориальной природе языка, необходи-
мо выделить такую важнейшую характеристику языка, как смысл, экспликацией которо-
го является семиотический треугольник Фреге/Ричардса–Огдена), постулирующий нали-
чие у слов не только (физического) значения (денотата), но и (метафизического) смысла
(коннотата). Имеющийся у слов смысл отсылает нас уже не к физической, а к некоторой
метафизической реальности, к некоторому “третьему миру” (Фреге, Гуссерль, Поппер).
Со смыслом связана и наша способность к символическому схватыванию, заключающая-
ся в том, что мы можем извлекать из предметов (слов) дополнительные – не-физические –
смыслы, прежде всего социокультурного характера. Животный разум вряд ли увидит в
деревянной или кирпичной конструкции то, что мы называем домом, в небольшом пря-
моугольном куске разрисованной бумаги – денежную купюру, а в палке – возможное ору-
дие труда. Более того, смыслы имеют тенденцию порождать новые смыслы, превращаясь
в смыслы более высоких порядков, а человек, соответственно, – опознавать (resp. порож-
дать) смыслы более высоких порядков, создавая при этом вторичные языковые системы
(метаязыки), денотатами которых являются коннотаты предшествующего уровня [Барт
6
2000, 247–312]. Кроме того, смыслы в составе связанной системы, каковой является язык,
могут определенным образом “взаимодействовать” друг с другом, что приводит к их видо-
изменению и/или даже появлению новых смыслов (целое vs. сумма частей; явление смыс-
лового резонанса5).
Наконец, метафизичность языка связана также с тем, что человеческий язык явля-
ется связанной структурой и заключает в себе некоторую логическую структуру (resp.
логическую форму), имеющую априорный характер. Согласно Канту, присущая нашему
языку (мышлению) связность привносится нами в окружающий мир. Например, все зако-
ны классической физики, которые выражают собой ту или иную причинную связь, пред-
определены существующей в языке логической импликацией (“если…, то…”). Конечно,
без конкретного – опытного – содержания никакой закон сформулировать нельзя, но если
бы в нашем языке не было соответствующей логической формы для выражения законов,
то мы в принципе не смогли бы сформулировать ни одного закона, а если бы язык содер-
жал другие логические формы, то законы имели бы совершенно другую логическую фор-
му, которая для нас была бы немыслимой: например, если бы импликация (resp. причин-
ная связь) была бы не двухместным, а трехместным (или более) отношением. Тем самым
можно сказать, что структура физического мира является отражением логической (resp.
метафизической) структуры нашего языка (resp. лежащими в его основании априорны-
ми формами нашего сознания (Кант)). Об этом же говорит и гипотеза лингвистической
относительности Сепира–Уорфа, говорящая, что наше видение мира предопределяется
“устройством” – грамматической структурой – используемого нами языка.
Таким образом, язык обладает собственной метафизикой, а теоретическая метафизи-
ка (в духе Аристотеля), скорее, лишь эксплицирует эту языковую метафизику, выступает
как метафизика метафизики. Точнее, теоретическая метафизика представляет собой вы-
явление и исследование не-опытной – метафизической – составляющей нашего знания,
которая предопределяется метафизичностью нашего языка. Трансцендентальной основой
metaphysica maturalis выступает кантовское продуктивное воображение (resp. аристоте-
левская фантазия), которое позволяет нашему уму “творить [метафизические] концепты”
(Ж. Делёз), выходящие за рамки наличного (возможного) опыта6.
7
называет трансцендентальный метод “измененным методом мышления” и соотносит его с
методом “мысленного эксперимента” Галилея. Например, никакое тело никогда не падает
вниз в отсутствие воздушной среды, но Галилей формулирует свой закон падения тел для
идеального случая, который, тем самым, носит уже не эмпирический, а трансценденталь-
ный характер. Вместе с тем трансцендентальное не тождественно субъективному, это не
наше субъективное представление объективного, а знание, имеющее объективную значи-
мость (Кант), т.е. пригодное для использования в опыте.
Согласно А.Ф. Лосеву, истоки трансцендентализма содержатся в работах Плотина,
сумевшего синтезировать Платона и Аристотеля [Лосев 1969]. Трансцендентальный ме-
тод можно определить как метод идеального осмысления вещей, стремящегося выявить
условия мыслимости тех или иных эмпирических данных [Лосев 1969, 192, 215]. Так,
“чтобы мыслить пространственно-временную вещь, уже надо иметь представление о про-
странстве вообще и времени вообще” [Лосев 1969, 216]; а, например, условием мыслимо-
сти зеленого цвета является понятие о цвете вообще [Лосев 1969, 49]. При этом трансцен-
дентальный метод выставляет некоторую гипотезу как смысловую конструкцию, с точки
зрения которой рассматривается тот или иной эмпирический материал, которая далее под-
вергается новому осмыслению, и, если это необходимо, заменяется альтернативной гипо-
тезой, или же полагается новая гипотеза, являющаяся основанием первой гипотезы и т.д.,
в результате чего и происходит выявление [трансцендентальных] “первых причин” [Ло-
сев 1969, 255, 218].
Логической основой трансцендентального метода выступает особая трансценден-
тальная аргументация (от англ. transcendental argument(s)10), под которой понимают,
прежде всего тип рассуждений, используемый Кантом в его трансцендентальной дедук-
ции категорий и аналогиях опыта из “Критики чистого разума”. Формально структура
трансцендентального аргумента выглядит так:
1. E (где E – некоторый опытный факт);
2. P есть необходимое условие E (где P – не-опытная (априорная) “гипотеза”);
3. Следовательно, P.
Таким образом, метафизика-как-наука представляет собой набор предпосылок P неко-
торой совокупности опытных [“физических”] данных E, или трансцендентальных усло-
вий данности явлений сознанию [Кант 1994а, 504 (A 106)], выявление и исследование ко-
торого и составляет предмет (задачу) трансцендентальной метафизики.
8
построения метафизической системы). Искомую трансцендентальную метафизику Кант
соотносит с трансцендентальной логикой, которая выступает как “наука, определяющая
(1) происхождение, (2) объем и (3) объективную значимость” [Кант 1994а, 73–74 (В 81)]
метафизических концептов и основоположений. При этом глубинным ядром кантовской
метафизики является его учение о категориях, или аналитика понятий, в составе которой
можно выделить две взаимосвязанные и дополняющие друг друга дедукции категорий –
метафизическую и трансцендентальную, – первая из которых гарантирует полноту полу-
ченной системы, а вторая – ее непротиворечивость, что обосновывает объективную зна-
чимость категорий, их возможность использования в опыте.
При этом Кант в своей трансцендентальной metaphysica generalis существенно пере-
осмысливает аристотелевский набор категорий, отнеся аристотелевские категории места
(пространства) и времени к априорным формам чувственности, а предлагаемый им набор
рассудочных (метафизических) категорий трактуя уже не как свойства (предикаты) ве-
щей, а как характеристики суждений о вещах: так, например, кантовские категории каче-
ства и количества характеризуют не саму вещь, а являются [логическими] параметрами
суждений. Тем самым кантовские категории мыслятся им уже не как реальные, а как фор-
мальные предикаты11, являющиеся характеристиками нашего логико-трансцендентально-
го описания действительности, аналогично тому, что пространство и время являются фор-
мальными характеристиками нашего способа созерцания предметов.
Для прояснения специфики метафизического воспользуемся метафорой А. Эддинг-
тона, в рамках которой субъект познания уподобляется рыбаку, забрасывающему в ходе
исследования внешнего мира “познавательную сеть”. Понятно, что результаты познания
существенным образом зависят от характеристик этой сети, в частности, от размеров ее
ячеек, который предопределяет размер извлекаемых из “мира” предметов. Тем самым ме-
тафизические предикаты выступают не реальными предикатами, т.е. характеристиками
предметов-самих-по-себе, а характеристиками нашей “познавательной сети”, которые в
кантовской терминологии соответствуют характеристикам вещей-для-нас.
Причем на особую природу метафизического указывал уже Аристотель, который в
своей “Метафизике” говорит, что Сущее и Единое не являются наивысшими родами, полу-
ченными в результате видо-родового обобщения12. Суть его аргументации состоит в том,
что по принципу nota notae род сказывается о предметах вида, а не о самих видовых отли-
чиях (resp. признаках понятий). Например, если род – “цвет”, а вид – “белое”, то цветным
является любой белый предмет, но не признак “белое”. А Сущее (Единое) сказывается не
о самих предметах, а видовых отличиях, каждое из которых существует и является един-
ственным. На уровне грамматики непредикативный характер Сущего (Единого) можно
выразить посредством различения “пресуппозиции vs. предикаты”: первые из них можно
разместить перед, а вторые – после субъекта предложения. Так, в предложении “Сократ –
человек” предикатом является человек, в то время сущее (единое) является не предикатом,
а пресуппозицией, поскольку никаких новых предикатов Сократу не приписывает. Т.е. с
учетом пресуппозиций это предложение может быть записано так: “[Один, сущий (суще-
ствующий)] Сократ – человек”. Заметим также, что в современной логике Сущее выража-
ется не предикатом, а квантором [существования], что представляет собой одну из воз-
можных логических реализаций тезиса Аристотеля – Канта.
Не-реальность метафизических предикатов можно понимать как указание на их лин-
гвистическую природу: они характеризуют не мир, а используемый нами “языковой кар-
кас” (Р. Карнап) или “сетку метода” (А. Эддингтон). При такой – слабой – трактовке пред-
мет исследования метафизики ограничивается областью языка, а сама она превращается в
методологию науки. Однако наряду с подобной трактовкой метафизического, характерной
для современного позитивизма (номинализма), можно выделить и более “сильный” модус
классической метафизики, в основании которого лежит тезис о том, что каждая вещь обла-
дает не только материально-физической, но и формально-логической структурой, иссле-
дование которой составляет предмет собственно онтологии. В этом смысле трансценден-
тальную metaphysica generalis можно трактовать как формальную онтологию, или общую
[формальную] теорию предмета (опыта)13.
9
В рамках такого понимания вещь, помимо своего вещественно-полевого устроения,
как бы состоит из материи и формы (Аристотель) и/или сущности и существования
(Фома Аквинский), а ее уникальность задается отличной от материи и формы этостью
(Дунс Скот). Причем материя может мыслиться либо континуально, по типу фалесовской
воды или анаксимандровского апейрона, либо дискретно, как состоящая из атомов (Де-
мокрит) или гомеомерий (Анаксагор).
Остановимся подробнее на возможных трактовках метафизического Сущего.
Во-первых, Сущее можно понимать как субстанциальную – фюсисную – основу су-
ществующих вещей. Однако при этом недопустимо трактовать метафизическую субстан-
цию, которая выступает “подпоркой” для свойств, в качестве физического вещества, из ко-
торого состоит вещь.
Во-вторых, Сущее можно понимать как особую метафизическую среду, в которой
“находится” отдельная взятая вещь. В этом случае Сущее уже не является субстанциаль-
ной “внутренностью” вещей, а выступает как ясперовское “Объемлющее [Umgreifende]”
для вещей (ср. с абсолютным пространством Ньютона). Так, в платоновской онтологии
вещь определяется через свою причастность к идеям, т.е. как бы находится в “простран-
стве” свойств, а в онтологии Витгенштейна вещь находится в “логическом пространстве”
фактов14.
Наконец, в-третьих, Сущее, вслед за Аристотелем, можно отождествить с Единым,
поскольку каждая вещь является “одной” и представляет собой единство своих реальных
предикатов, т.е. Единое выступает условием существования вещей. Этот тип онтологии
получил свое блестящее развитие в неоплатонизме [Плотин 1994, 2, VI 9, 1–2]. В отли-
чие от первой трактовки Сущего как quasi-материального единства вещи, в данном случае
речь идет, скорее, о формальном единстве. Хотя возможна и более субстанциальная трак-
товка Единого, когда его функцией является препятствовать распаду целого (многого) на
части. В этом смысле оно будет выступать аналогом сил современной физики (материя vs.
сила), которые и обеспечивают подобное единство существующего. Например, для ядра –
это сильные взаимодействия, атома – слабые взаимодействия, тел – электромагнитные
силы, астрофизических систем – гравитационные силы.
Последующее развитие метафизики в Новое время вносит в понимание Суще-
го два принципиально новых момента. Первый из них связан с тем, что существование
вещи предполагает не только наличие у нее некоторой субстанциальной основы, но и
ее способность воздействовать на наши органы чувств, ее способность быть восприни-
маемой (Дж. Беркли). Правда, впервые это было осознано еще Парменидом, отцом ев-
ропейской метафизики, сформулировавшим тезис о тождестве Бытия и Мышления, в
рамках которого преодолевается “фюсисное” понимание Сущего, характерное для ми-
летских “физиков”. Бытие – это то, что делает вещи открытыми для нас, а “существо-
вать” означает не просто из чего-то “состоять”, но быть способным к взаимодействию с
другими вещами и прежде всего к взаимодействию с человеком в акте познания. В рам-
ках этой интуиции бытие – это не какая-то особая материя, а скорее способ или состоя-
ние существования Сущего: существующие вещи находятся в открытом состоянии, а
если они перестанут взаимодействовать с другими вещами, то перейдут в закрытое со-
стояние и тем самым перестанут существовать15. Осмысляя это достижение антич-
ной мысли, Хайдеггер предложил назвать его концепцией алетейи (открытости). Имен-
но открытость вещей, наряду с интенциональностью нашего сознания, и делает вещи
существующими.
Вторая новация, которая конкретизирует тезис Парменида–Беркли, связана с “копер-
никанским переворотом” Канта и может быть выражена словами У. Матураны: “Всё ска-
занное (о вещах) – говорится наблюдателем”. Это означает, что в нашем описании ве-
щей-для-нас есть не только онтологические, но и эпистемологические предикаты, и мы
должны провести ревизию прежней метафизики с целью их выявления. Или, другими сло-
вами, помимо реальных – первичных – качеств [вещей самих по себе] существуют также
и субъективные – вторичные – признаки [вещей для нас], каковыми являются, например,
кантовские априорные формы пространства/времени. По Райлу (resp. Канту), категори-
10
альной ошибкой будет выражение “яблоко является красным и трехмерным”, поскольку
краснота является реальным свойством самого яблока, а его трехмерность – характери-
стикой не яблока самого по себе, а нашего познавательного аппарата16: мы воспринима-
ем яблоко (яблоко-для-нас) трехмерным, но отсюда вовсе не следует, что яблоко на самом
деле является таковым.
При этом Кант говорит об объективной [онтологической] значимости предлагаемых
им категорий, решающим аргументом в пользу которой выступает наш язык и, прежде
всего имеющаяся в суждениях связка “есть”, главная функция [цель] которой состоит в
том, чтобы “отличить объективное единство данных представлений от субъективного”
[Кант 1994а, 105 (В 142)]. Онтологическая функция кантовских категорий, как чистых по-
нятий рассудка (прежде всего, из класса отношений17), состоит в том, что они подчиняют
себе субъект и предикат суждения, благодаря чему последние, наряду со своим эмпириче-
ски-содержательными характеристиками, приобретают также дополнительное трансцен-
дентальное содержание[Кант 1994а, 86 (В 105)]. Так, например, в суждении “Тела имеют
тяжесть” понятие тело “подчинено” категории субстанции, а в суждении “Солнце нагре-
вает камень” термин Солнце в категориальном плане выступает как причина [нагревания
камня]. Т.е. суждения подобного типа “заимствуют свое объективное значение не от непо-
средственного познания предмета <…>, а всегда от чистого рассудочного понятия” [Кант
1994б, 4, 56]: первое – от категории субстанции (камень таков, что он обладает свойством
тяжести, а его категориальное содержание суждения может быть записано так: “тело [объ-
ективно и необходимо] есть тяжелое”), а второе – от категории причины (солнце таково,
что оно может передавать свою теплоту другим предметам, т.е. “солнце [объективно и
необходимо] нагревает камень”). Поэтому категории субстанции и причины, несмотря на
свой метафизически-априорный характер, имеют объективную значимость, т.е. правомоч-
ны для использования при описании/объяснении опытных фактов18.
11
стностями. Их концептуальное различие состоит в том, что метафизические категории
являются предикатами и подпадают под отношение “род – вид (индивид)”, а метафизи-
ческие целостности выражают собой отношение “часть (элемент) – целое” (именно по-
этому мы и назвали их “целостностями”). Тем самым метафизические целостности не
являются “максимальными родами”, полученными в результате логического обобщения,
а функционируют как специфицирующие [Сущее] региональные пресуппозиции, посред-
ством которых уточняется онтологическое местоположение исследуемого сущего. Так, на-
пример, кантовская идея Мира не является обобщением вещи, хотя Мир (если мы призна-
ем “вещную онтологию”) состоит из вещей. Соответственно, в суждении о Сократе набор
пресуппозиций следует дополнить, и он будет выглядеть так: “[Один, существующий и
находящийся в Мире] Сократ – человек”.
Именно различие между метафизическими предикатами и целостностями лежит в ос-
нове отличия античной диалектики (Платон, неоплатоники) от логики (Аристотель, стои-
ки). Целое [Цельность] в платоновской философии отличается от Многого тем, что все
части целого пронизаны одной идеей, связующей части в нечто Единое; элементы же Мно-
гого такой связностью не обладают, это случайное (внешне-механическое) объединение
(ср. с различением “организм vs. механизм”)20. В ХХ в. были предприняты попытки ло-
гической формализации отношения “часть – целое”, т.е. создания логики целостностей21.
Мета-физический характер целостностей связан с тем, что подобные целокупности
выходят за пределы возможного опыта: например, натуральный ряд чисел или кантовский
Мир ни в каком опыте нам не даны. Метафизические целостности представляют собой
предельные замыкания какого-то ряда условий, а в практике реального философствования
они выполняют роль своеобразного посредника при переходе от Сущего к Сущности как
порождающего принципа этого Сущего. Так, например, целостностью для натурально-
го числа выступает весь числовой ряд, а его [всеобщим] порождающим принципом будет
единица: любое натуральное число может быть получено прибавлением единицы к преды-
дущему. Аналогично этому, Мир также выступает такой объемлющей для вещей средой,
которая позволяет узреть их [вещей] сущностное устроение.
Вместе с тем метафизические целостности выступают Объемлющим не только для ка-
кого-либо региона сущего, но и для субъекта познания. Для получения объективного зна-
ния, каковым выступает наука, субъект познания должен находиться по отношению к объ-
ектам в позиции “внешнего” наблюдателя. В случае же метафизических целостностей это
невозможно, поскольку мы не можем “выпрыгнуть” из, например, собственного “Я” или
Мира и занять по отношению к ним позицию внешнего наблюдателя. Поэтому metaphysica
specialis не может быть конституирована как объективное знание по типу физики, и со-
ответственно, целостности не могут рассматриваться как “физические” объекты. Удиви-
тельно, что о целостностях типа Мира мы вообще можем хоть что-то говорить: ведь они
в принципе ненаблюдаемы, поскольку являются [нашими] умопостигаемыми конструкта-
ми и. В их узрении (точнее: конструировании) и проявляется постулируемая Кантом при-
родная склонность человека к метафизике, связанная с нашей способностью к синтезу
целостностей, которая отличает нас от животных22. Специфика человека в отношении к
Миру (resp. другим целостностям) состоит в том, что он, хотя и не может “выпрыгнуть”,
но может поставить себя на границу Мира, т.е. занять трансцендентальную позицию и
начать философствовать23. Тем самым метафизические целостности, являясь своеобраз-
ными “органами онтологии” (М. Мамардашвили), выполняют важнейшую трансценден-
тальную роль в познании и превращают нас в homo metaphysicus.
ЛИТЕРАТУРА
12
Витгенштейн 1994а – Витгенштейн Л. Культура и ценность / Витгенштейн Л. Философские
работы. Ч. 1. М., 1994.
Витгенштейн 1994б – Витгенштейн Л. Философские исследования / Витгенштейн Л. Фило-
софские работы. Ч.1. М., 1994.
Гуссерль 1999 – Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии.
Т. 1. М., 1999.
Кант 1994а – Кант И. Критика чистого разума. М., 1994.
Кант 1994б – Кант И. Пролегомены ко всякой будущей метафизике, которая может появиться
как наука / Кант И. Соч. В 8 т. Т.4. М., 1994.
Катречко 2005 – Катречко С.Л. Как возможна метафизика? // Вопросы философии. 2005. № 9.
С. 83–95.
Катречко 2008a – Катречко С.Л. Воображение как “деятельная способность синтеза многооб-
разного” в составе познавательной способности // Воображение в свете философских рефлексий.
М., 2008. С. 117–179.
Катречко 2008б – Катречко С.Л. Как возможно творческое воображение? // Воображение в све-
те философских рефлексий. М., 2008. С. 11–27.
Катречко 2008в – Katrechko S. Ding-Ontology of Aristotle vs. Sachverhalt-Ontology of Wittgenstein /
Papers of the 31st International Wittgenstein Symposium (Band XVI). Kirchberg am Wessel (Austria),
2008. Р. 169–172.
Катречко 2010 – Катречко С.Л. Трансцендентальный метод и проблема онтологии / Современ-
ная онтология – IV. Проблема метода. СПб., 2010. Т. 2. C. 43–63.
Лосев 1969 – Лосев А.Ф. История античной эстетики. Софисты. Сократ. Платон. М., 1969.
Плотин 1994 – Плотин. Избранные трактаты в 2 т. (пер. Г.В.Малеванского). М., 1994.
Примечания
1
Данный текст является концептуальным продолжением нашей статьи [Катречко 2005]. См.
также другие работы автора на странице: http://www.philosophy.ru/library/katr/.
2
Перевод дан в нашей редакции.
3
“Metaphysica est scientia prima cognitionis humanae principia continens” (определение из “Мета-
физики” А. Баумгартена 1743 г.).
4
Именно с анализа Сущего и Единого и начинается “теоретическая” европейская метафизика
в лице Аристотеля.
5
Интересным проявлением подобного смыслового резонанса является феномен аликвотных
нот в музыке, которые отсутствуют в первоначальной партитуре, но возникают при исполнении
произведения.
6
Подробнее о творческом характере воображения см.: [Катречко 2008a; 2008б].
7
Под наукой Кант понимает систематическое знание, построенное по типу евклидовой геомет-
рии или механики Ньютона, в противовес разнородному конгломерату спекулятивных предложений
прежней “догматической метафизики” [Кант 1994а, 21, 24, 27 (В XXXV)]. В настоящее время тер-
мин “наука” употребляется в более сильном смысле, а именно: научной является система опытного
знания, т.е. рациональное исследование, основанное на эмпирическом базисе.
8
К таковым можно отнести термины “быть”, “истинный”, “возможный”, выражения “поток
времени”, “протяженность” и др. [Витгенштейн 1994б, фр. 74.]
9
Дунс Скот выдвинул идею метафизики как “scientia transcendens”. Вот что он пишет по этому
поводу: “Необходимо, чтобы существовала некая универсальная наука, которая рассматривала…
трансценденталии per se, и эту науку мы называем метафизикой <…>; она – как бы трансценден-
тальная наука, поскольку повествует о трансценденталиях” (“Тончайшие вопросы к “Метафизике”
Аристотеля”).
10
Как технический термин transcendental argument появляется лишь в 1930-е гг. у Ч. Пирса и
Дж. Остина. В 1970-е годы интерес к этой проблематике возрождает книга П. Стросона “Границы
смысла” (1966), а современные штудии по трансцендентализму представлены, например, в сборни-
ке “Трансцендентальная аргументация” (ред. Р. Стерн; 1999).
11
По Канту, “бытие не есть реальный предикат” [Кант 1994а, 362 (В 626)].
12
[Аристотель 1975 I, 108 (998b22)], см. также фр. 1045а, 1054а из “Метафизики”.
13
Такое понимание восходит к Гуссерлю, который постулирует “эйдетическую науку о пред-
мете вообще”, или науку о «формальной сущности “предмете вообще” и принадлежащими к нему
13
“формальными категориями”» [Гуссерль 1999, 39]. При этом он вслед за Аристотелем и Кантом
различает материальные и формальные предикаты [там же, 44–45].
14
Подробнее об этом [Катречко 2008в, 169–172]; http://www.philosophy.ru/library/katr/.
15
Ср. с различением Бытия и Сущего у Хайдеггера: бытие выступает как [способ] бытия суще-
го, но не наоборот.
16
Ср. с метафорой Б. Рассела, который рассматривает пространство и время не как реальные
характеристики самого мира, а как характеристики надетых на нас познавательных очков (ср. также
с вышеприведенной метафорой Эддингтона).
17
Категории этого класса, которые Кант называет онтологическими предикатами, являются
“понятиями связи и тем самым понятиями самого объекта” [Кант 1994б, 4, 87]. Выделяется три типа
такой связи: субъект–предикат , причина–следствие, часть–целое [Там же, 70].
18
Подробнее о трансцендентальной онтологии Канта см.: [Катречко 2010, 43–63].
19
Аналогичный пассаж относительно времени см.: [Кант 1994а, 55(В 47)].
20
А.Ф. Лосев в этой связи замечает, что у Платона есть два разных термина для обозначения
частей целого: mere (meros) для обозначения “механической” (пространственно-временной) части
целого и moria (morion) для обозначения [идеальной] части [цельности], “несущей на себе энергию
целого” [Лосев 1969 2, 390–395].
21
См., например, мереологию К. Лесьневского или гл. 3 “Логических исследований” Э. Гуссерля.
22
Как сказал по этому поводу Х. Ортега-и-Гассет, человек занимает срединную между всезна-
нием Бога и ничего-не-знанием животных позицию: человек “знает, что ничего не знает” (Сократ),
но именно поэтому он и обладает природной склонностью к (по)знанию (Аристотель, Кант).
23
Именно об этом говорит удивление Платона, или радикальное сомнение Декарта, или эпохе
Гуссерля.
14
От суггестии к сознанию
Е.В. КОСИЛОВА
15
1. Суггестия у троглодитид и у современных людей
Согласно теории интеллекта, которую разработал отечественный антрополог
Б.Ф. Поршнев, первой стадией, от которой мы можем вести развитие интеллекта в фило-
генезе, была стадия суггестии [Поршнев 1974, 187].
Суггестия (внушение) – это механизм общения, не требующий членораздельной речи.
Он основан на общении жестами, мимикой, нечленораздельными звуками и т.п. Значение
каждого сигнала схватывается реципиентами непосредственно, интуитивно. Например,
суггестор указывает рукой на дерево, реципиент понимает, что нужно туда посмотреть.
Согласно Поршневу, суггестия характерна для доречевого этапа антропогенеза. Такого
рода внеречевое общение может использоваться и при наличии речи. У предков же оно
было единственным.
Надо заметить, что суггестия – это вид общения, и на первый взгляд это не то же, что
интеллект. Но, как мы увидим, суггестивное общение сочетается с типом мышления, ко-
торый также может быть назван суггестивным.
Протолюди, или, в терминологии Поршнева, троглодитиды [Там же, 103], держались
стаями средней величины; стая была единицей деятельности. По версии Поршнева, трог-
лодитиды не охотились [Там же, 107], в то время как многие другие исследователи счи-
тают, что охота была важным источником пищи [Марков 2009а, Марков 2009б]. В любом
случае, деятельность была достаточно сложной, требовала организованности. Вероятнее
всего предположить, что большая часть сигналов исходила от вожака. В этой ситуации во-
жак может быть назван суггестором (внушающим), а члены стаи – реципиентами. К суг-
гестии в обоих направлениях должен быть способен любой член стаи, потому что каждый
может и стать вожаком, и лишиться этого положения. Кроме того, имеется товарищеское
общение на равных. Оно, в отсутствие речи, тоже может реализовано только посредством
взаимной суггестии. Допустим, вожак указывает, где кому стоять во время охоты. Но он не
вникает во все тонкости процесса. Может оказаться, что двое имеют два копья и решают,
кто из них которое возьмет. Все это решается только посредством жестов и доносится до
партнера по коммуникации суггестивно.
Вместе с непосредственной суггестией (повелительным жестом вожака) действует
еще так называемая интердикция (запрещение) [Поршнев 1974, 195], под которой пони-
мается торможение собственных рефлексивных ответов на сигналы окружающей среды.
Например, участник коллективной охоты может испугаться, его внутренним побуждени-
ем будет убежать. Однако жест вожака “Стой здесь” действует так, что внутреннее побуж-
дение тормозится. В этом случае достаточно трудно отделить внутреннее торможение от
внешнего насилия. Можно трактовать эту ситуацию так, что вожак требует от рядового
члена коллектива, чтобы тот принес себя в жертву. А можно трактовать так, что внутри
самого индивида приказы действуют сильнее, чем собственные желания. Поэтому сугге-
стивное состояние можно определить таким образом: состояние, в котором информация
от других индивидов действует сильнее, чем непосредственная информация от окружаю-
щей среды, именно этим определением пользовался Поршнев. Мы не будем специально
отделять интердикцию от суггестии на первом этапе, она является вспомогательным ме-
ханизмом. Позже на ее основе будет возникать новый тип мышления.
Важнейшее свойство суггестии – интериоризация. Под интериоризацией мы будем
понимать усвоение некоего материала (это могут быть цели деятельности, программы и
алгоритмы; а у современных людей это могут быть ценности, представления о морали)
без знания о том, что источник этого материала был внешний. Чаще всего вопрос об ис-
точнике не встает, но если встает, то субъект будет отвечать, что “это так вообще” или что
он сам является автором этого материала. Что такое интериоризация суггестии? Проще
всего увидеть это на том же примере совместной охоты. Члены стаи не всегда видят вожа-
ка и друг друга. Возможно, один из членов стаи достаточно долго находится в засаде. Он
не подвергается действию непосредственной суггестии. Но он знает, что он должен будет
делать при появлении добычи. Стая не могла бы успешно действовать как единое целое,
если бы ее члены подчинялись только непосредственной суггестии вожака и переставали
бы подчиняться, как только прекращалась непосредственная суггестия. Каждый охотник
16
должен долго удерживать содержание суггестии “в себе”. Оно должно стать его собствен-
ной целью. Когда цели, которые первоначально вытекали из организации деятельности,
становятся своими – это и есть интериоризация суггестии. В дальнейшем интериоризиру-
ются не только такие “одноразовые” цели, как ожидание в засаде. Если некоторые члены
стаи часто или постоянно выполняют одну и ту же роль, ее цель может интериоризоваться
как базис личности. Может быть, говорить о личности у троглодитид преждевременно, но
мы будем сталкиваться с суггестией и далее.
Благодаря свойству суггестии интериоризироваться деятельность становится как бы
автономной, протекает без непосредственного принуждения. Автономность деятельности
и интериоризация суггестии – это две стороны одного явления.
Именно это я выше назвала “суггестивный тип мышления”. На этапе суггестивного
мышления индивид не отрывает себя от коллектива. Частные цели коллектива, связанные
с этим индивидом, становятся личными целями этого индивида. Общие цели коллекти-
ва могут не осознаваться никем в коллективе, но, наверное, будет правильно сказать, что
обычно они осознаются вожаком. Аналогично, для суггестивного мышления характерно
рассматривать других индивидов как средства для достижения своих целей (неотрывных
от общих целей коллектива). Кратко можно сказать, что на этом этапе индивидуального
мышления нет, есть коллективное, интенсивность которого выше всего у вожака.
У современного человека между “я выполняю долг” (вполне аналогичная охоте ситуа-
ция возникает, например, на войне: разведчик может долго находиться в укрытии, сохра-
няя цель, которую получил в момент приказа) и “это является моей собственной целью”
дистанция больше, чем это было у протолюдей, вследствие появления особого механиз-
ма торможения и контрсуггестии. Мы увидим далее, какую роль в этом играет логическое
мышление. Однако даже для современных людей суггестивный тип взаимодействия явля-
ется достаточно обычным. Почти каждый человек имеет опыт интериоризации коллектив-
ной деятельности. Допустим, в команде строителей может быть тот, кто подвозит матери-
ал и тот, кто его укладывает, а также тот, кто указывает, куда укладывать. Каждый из них
обычно воспринимает непосредственные цели работы как свои собственные цели, инте-
риоризирует их. Это проще и эффективнее, чем относиться к целям отстраненно.
Поршнев особо указывает, что суггестия – первичный механизм, что ее нужно спе-
циально тормозить, для того чтобы заработали другие механизмы [Там же, 187]. Даже
если в норме она у современного человека заторможена, мы можем наблюдать растормо-
жение механизмов суггестии, например, в случае действия толпы (об этом в других тер-
минах писал З. Фрейд в работе “Психология масс и анализ человеческого Я”, см.: [Фрейд
2004]). Поршнев указывает, что многие виды общения, не требующие членораздельной
речи, также близки к суггестивным, например, взаимодействие хозяина с собакой или с
лошадью [Поршнев 1974, 359]. Я полагаю, что правильно будет еще расширить понятие
суггестии и включать сюда, например, невербальное общение близких людей, например,
влюбленных (конечно, не во всех случаях), супругов с большим стажем, и особенно – ма-
тери и младенца. Эффект “понимать друг друга с полуслова” или вообще без слов – это
типичный эффект действующих суггестивных механизмов. На этих примерах мы особен-
но ясно видим, кстати, что было бы большой ошибкой рассматривать суггестию как нечто
насильственное, как какой-то недобровольный гипноз. Суггестивные механизмы действу-
ют обычно быстро, они удобны и пользуемся мы ими совершенно добровольно. Причем
это касается как активной суггестии, так и ее рецепции: нам одинаково удобно и быст-
ро передать свое желание, и когда мы можем это сделать жестом, мы предпочитаем жест
слову, и понять желание другого, и мы, соответственно, предпочитаем понимание жестов
пониманию слов. Наоборот, общение, в котором совершенно отсутствуют элементы суг-
гестии, обычно кажется нам затруднительными, иногда до такой степени, что мы домыс-
ливаем эти отсутствующие механизмы.
Нужно еще ввести понятие “суггестия в широком смысле”. Под этим я понимаю те
свойства индивидуального мышления современного человека, которые являются резуль-
татом интериоризации установок социума. Обычно это ценности, определенные вопросы
17
морали, эстетики, отношения к священному, некоторые мировоззренческие установки и
т.п. То есть суггестия в широком смысле регулирует иррациональную сферу.
2. Сознательное и рефлексия
Является ли мышление протолюдей, которое я выше назвала суггестивным, созна-
тельным? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно дать определение бессознательного и со-
знательного мышления.
Прежде всего не вызывает сомнение, что мышление может быть как сознательным,
так и бессознательным. Когда я пишу эту статью, я сознательно мыслю о суггестии. В то
же время множество мелких мысленных актов протекают бессознательно, например, со-
ставление синтаксически правильных предложений и написание их в соответствии с пра-
вописанием. Это автоматизмы – один тип бессознательного. Можно говорить о том, что
бессознательны интуитивные озарения. Это другой тип бессознательного. Бессознатель-
ными могут быть цели, в этом смысле о бессознательном говорил Фрейд [Фрейд 1989]. Я
могу не осознавать, что скрытой целью написания этой статьи является, допустим, опро-
вергнуть коллегу. Я могу также не осознавать собственных базисных мировоззренческих
установок, я могу пользоваться определенными допущениями, не осознавая, что поль-
зуюсь ими. Короче говоря, можно дать определение бессознательного разными способа-
ми. Мы в дальнейшем будем пользоваться таким пониманием бессознательного: бессозна-
тельное – это то, о чем индивид “не знает”, а то, что он “не знает” – это то, что не попадает
у него в поле рефлексии.
Была ли рефлексия у протолюдей? Под протолюдьми, они же троглодитиды, мы будем
понимать членов стаи, общающихся и мыслящих суггестивно. Понятно, что наверняка тут
трудно что-либо утверждать, но я полагаю, что рефлексии у них не было. Прежде всего
потому, что она была не нужна: рефлексия отражает индивидуальное мышление, а сугге-
стивное мышление коллективно по природе своей. Чтобы утверждать это более обосно-
ванно, давайте рассмотрим свойство коллективного мышления: его результатом является
деятельность коллектива. Ошибки коллективного мышления ведут к ошибкам коллектив-
ной деятельности. Соответственно, корректируются эти ошибки также коллективно. Они
видны, так сказать, в интерсубъективном пространстве. Скажем, если охотник стоит так,
что зверь его может учуять, товарищи скажут (покажут) охотнику, чтобы он встал по-дру-
гому. То есть рефлексия тут не нужна.
Поскольку мы пришли к выводу, что у протолюдей нет рефлексии, мы должны все их
мышление назвать бессознательным. Это немного противоречит обыденному пониманию
бессознательного, потому что бессознательное в обычном понимании не может заполнять
все – что-то должно остаться на сознание, речь ведь о людях (почти о людях), а не об ав-
томатах и не о зомби. Думаю, что логичнее всего решить этот вопрос таким образом, что
сознательным содержанием считать либо то, что находится в поле непосредственного вос-
приятия, либо то, что вызывает сильные эмоции. Однако ни то ни другое не является мыш-
лением. Сознательного мышления у протолюдей нет.
18
ся условия? Это могло быть связано с их распространением в области более холодного
климата или с чем-то еще.
Итак, то направление эволюции, на которое вступили троглодитиды на пути к тому,
чтобы превратиться в людей, можно назвать тормозным. Решающую роль играли меха-
низмы торможения. Выше мы уже встречали один из таких механизмов: это интердикция
[Там же, 194]. На первом этапе интердикция действовала, так сказать, в одном направле-
нии с суггестией, она была направлена на торможение собственных рефлексов. Однако
здесь наиболее важно то, что в изменяющихся условиях приходится гораздо чаще прибе-
гать к торможению деятельности, чем в неизменных. Тормозящие механизмы, из которых
интердикция была лишь первым, развивались с опережением, это было основным смыс-
лом эволюции троглодитид в людей. Поршнев, рассматривая этот вопрос, в качестве кос-
венного доказательства приводит такой аргумент, что у современного человека высшие
отделы мозга оказывают преимущественно тормозящее влияние на нижние отделы. Уси-
ление тормозящих механизмов как таковых носит в теории Поршнева название “тормоз-
ная доминанта”.
Появляется контрсуггестия [Там же, 195 сл.]. Сначала она, как и интердикция, была
направлена на торможение деятельности, которая в измененных условиях становится не-
адекватной. Если рядовой член коллектива сталкивается с неадекватностью старой дея-
тельности быстрее, чем сталкивается вожак, то он попадает в такое положение, что от во-
жака приходят “устаревшие” команды. В интересах деятельности возражать на такие
команды. Конечно, имеется более простой, так сказать, “позитивный” способ возражения,
который находится еще в рамках суггестии: жестами сигналить о неудаче, ими же пред-
лагать свой вариант. Но не всегда это действует. Ведь мы помним, что суггестия часто дей-
ствует интериоризированно. Если интериоризируется неадекватная суггестия, то в отсут-
ствие вожака тормозить приходится суггестию внутри себя, как бы возражать самому себе.
Это важный момент: контрсуггестия – это внутренний механизм, который подавляет
не внешние сигналы, а другой внутренний механизм, а именно желание подчиняться этим
сигналам. Выход из-под суггестии теоретически является выходом в свободу. Но на прак-
тике первоначально это могло быть только торможение одной суггестии, неадекватной, в
поисках другой, более адекватной. Однако с развитием торможения начинала вытормажи-
ваться любая суггестия, то есть ослабевала суггестивная способность как таковая.
Чем слабее суггестия, тем большая нагрузка ложится на самостоятельное мышление.
Разумеется, в качестве интериоризации самых общих целей коллектива – совместного вы-
живания – суггестия не вытормаживалась никогда. Мы, современные люди, мыслим себе
выживание как совместное, точно так же, как это было у первобытных людей. Но в обла-
сти мелких алгоритмов – как обтесывать колья новыми камнями, как делать копья из но-
вых деревьев – наоборот, на самостоятельное мышление ложилась возрастающая нагрузка.
Чем более возрастала в коллективе роль индивидуального мышления, тем слабее была
суггестия, поскольку тормозящие механизмы вытормаживали ее – иначе собственное мыш-
ление не могло работать. Этот процесс, возможно, являлся даже самоусиливающимся: чем
слабее суггестия, тем больше нагрузка на самостоятельное мышление, чем больше рабо-
тает самостоятельное мышление, тем сильнее тормозится суггестия. Если это так, то мы
не должны удивляться, что Поршнев указывает на крайне, неправдоподобно короткие сро-
ки, которые заняла эволюция троглодитид в людей (порядка 30 тысяч лет). Если не так,
то вопрос о сроках мы отложим и просто скажем, что общее направление эволюции со-
стояло в том, что суггестия тормозилась, а роль индивидуального мышления возрастала.
При ослабленной суггестии возникает запрос на иные пути взаимодействия между
членами коллектива. Возникает запрос на речь. Появление речи мы рассмотрим отдельно.
В теории Поршнева большую роль играет вопрос взаимодействия с теми потомка-
ми общего предка, которые пошли по другому пути эволюции. Это достаточные своеоб-
разные моменты поршневского учения, которые не всегда легко пересказать убедительно.
Я постараюсь по возможности обойти этот вопрос, хотя совсем избежать его не удастся. В
точности родственные отношения выяснить не просто, но очевидно, что очень долго все
(возможно, более чем две) ветви общего предка были одним видом, то есть они спарива-
19
лись между собой [Хайфилд 2006]. Мы в первом приближении можем отождествить вто-
рую ветвь с неандертальцами. У неандертальцев не было торможения суггестии, у них она
продолжала оставаться единственным средством общения.
Взаимоотношения троглодитид и неандертальцев были драматическими [Порш-
нев 1974, 377]. Главный и непримиримый конфликт возникал между самцами. Спарива-
ние требует интенсивного взаимодействия между самцом и самкой, которое, разумеется,
очень хорошо обеспечивается суггестией. Неандертальцы, которые в полной мере обла-
дали способностями к непосредственной суггестии, значительно легче достигали успеха
в принуждении самок к спариванию, чем троглодитиды, чья суггестия была заторможена.
Не приходится удивляться, что индивидуальные стычки, которые возникали на этой ос-
нове, переходили в межплеменные столкновения, когда одновременно несколько десят-
ков троглодитид осознавали, что их врагами являются несколько десятков неандерталь-
цев. Согласно Поршневу, вражда между неандертальцами и троглодитидами привела к
бегству последних, что, в свою очередь, привело к расселению их по всем континентам
[Там же, 380]. Распространение приводило у троглодитид к особенно быстрому измене-
нию условий и, соответственно, особенно сильному развитию торможения. В ситуации
совсем новых условий (например, достигнут край материка, далее океан) почти никакие
из суггестивных механизмов не работают.
20
слова – в теории Поршнева это проторечевая стадия. Поппер вводит четыре функции язы-
ка, которые в некотором смысле можно рассматривать так же как стадии развития речи:
1) экспрессивная; 2) сигнальная; 3) дескриптивная; 4) аргументативная [Там же].
Эта схема мне нравится своей простотой, но я решительно не согласна с порядком
расположения двух последних стадий. Гораздо логичнее получается, если их переставить
местами. Тогда за сигнальной будет следовать аргументативная, а затем – стадия дескрип-
ции. Сейчас я постараюсь набросать схему, как происходит этот переход.
На аргументативной стадии речь носит побудительный характер, по функции она не
отличается от проторечи. Единственное отличие – она становится членораздельной. Мож-
но полагать, что начало членораздельности – отщепление существительных от глаголов.
Существительные начинают существовать самостоятельно. Основная форма глагола –
по-прежнему императив. Самостоятельное существительное тоже может функциониро-
вать в качестве побуждения, то есть вожак вместо “дай” либо “дай–копье” (то и другое –
это еще слова-монолиты) говорит “копье”, и хотя это по смыслу то же самое приказание
дать копье, но это уже не слово-монолит, а настоящее слово, знак предмета. Оно может
склоняться, примерно так: “Копьем его!”, “По копьям ищи!”.
Аргументативная стадия развития языка в обособленном виде существует не долго,
поскольку развитый язык сам по себе достаточно быстро порождает новые возможности.
Фундаментальный перелом эволюции мышления происходит тогда, когда на смену аргу-
ментативной приходит дескриптивная стадия [Там же, 67].
Дескрипция – это описание, которое может быть отвлеченным. Первоначально де-
скрипция, несомненно, была вплетена в аргументативную речь и ни в коей мере не была
отвлеченной. “Пошли на юг, мамонты пошли на юг, разведчик это видел!” По функции
это, конечно, один большой аргумент, но в его состав входят дескриптивные элементы.
Если некто считает, что мамонты, наоборот, пошли на север, он может усомниться и пере-
спросить: “Какой разведчик видел это? Я видел, что они шли на север”. Соответственно,
он может получить примерно такой ответ: “Разведчик Ястребиный глаз вчера сказал, что
мамонты идут на юг”. Здесь уже аргументация переходит в чистую дескрипцию. Потом,
возможно, двое начнут выяснять, у кого из них следует предположить искажение зрения
и памяти, и дескрипция примет весьма специфическую форму, в которой, однако, веро-
ятно ее особенно интенсивное развитие. Особенность употребляемых при этом дескрип-
тивных аргументов такова, что они не обязательно являются истинными (“ты сам слепой,
мать твоя была слепая и бабка твоя была слепая”). Я думаю, нельзя предположить, что на
ранних стадиях развития мышления использовалась намеренная ложь. Ложь, скорее всего,
является более поздним эволюционным механизмом. Однако эмоциональные преувеличе-
ния, скорее всего, были обычным делом. Причем на этой стадии суггестивные источники
были по меньшей мере столь же сильны, как и сигналы окружающей среды. Другими сло-
вами, если авторитетный вожак сказал, что мамонты пошли на юг, а рядовой своими гла-
зами видел, как они идут на север, то еще не известно, что именно он будет думать.
Сейчас нам важно зафиксировать появление совершенно нового запроса: запроса на
истину. Ложной может быть только дескрипция. Ни суггестия, ни аргумент ложными быть
не могут, потому что они побуждают, а не описывают. Дескриптивное высказывание пред-
полагается истинным, но может быть ложным. Возникает запрос на то, “как на самом
деле” [Там же, 66].
У Поппера встречается любопытное предположение, что впервые дескриптивная функ-
ция языка развивается у детей в играх, которые задействуют воображаемые ситуации [Там
же, 67]. Дети, играя, развивают именно дескриптивную функцию (а не саму речь, аргумен-
тативной форме которой они уже научились у взрослых). Они рассказывают друг другу
сказки и выдуманные ситуации. Поскольку дело происходит в игре, факт “ложности” де-
скрипции не отрицается, запроса на истину, на первый взгляд, тут вообще нет. К чему это
приводит? С одной стороны, учитывая гораздо более высокие языковые способности де-
тей, по сравнению со взрослыми, тренировка игровых дескрипций может привести к бы-
строму развитию языка. С другой стороны, такого рода явные выдумки, несомненно, го-
раздо более непосредственно приходили в столкновение с реальностью, чем суггестия. За
21
суггестией стояла, если можно так выразиться, деятельностная правда. Когда авторитетный
вожак сказал, что мамонты пошли на юг, а рядовой видел, что на север, то сомнение в ав-
торитете вожака – это сильный социальный жест, который может привести к тяжелым по-
следствиям, как для совместной деятельности, так и лично для сомневающегося. Совсем
другое дело, если маленький мальчик выдумал, что мамонты пошли на юг, а папа видел,
что на север. Тут достаточно просто сказать: “Не выдумывай”. Так появляется, наряду с
запросом на истину, понятие “выдумка”, “неправда”, а затем и “ложь”. Это, в концепции
Поппера, та бомба, взрыв которой привел к человеческому мышлению и появлению Я.
5. Я и истина
Попперовская концепция “третьего мира” хорошо известна [Там же, 70], я не буду пи-
сать о ней. Позаимствуем только идею, что во втором мире находится Я, которое имеет
природу посредника между первым и третьим миром.
Это Я – отвлеченное. Оно сознательно, рефлективно, логично, рационально. Конечно,
может показаться на первый взгляд, что Поппер описал некий весьма возвышенный тип
человека-мыслителя. По его схеме может показаться, что едва ли не у большинства людей
вообще нет Я. Однако давайте вспомним ситуацию первобытного охотника, использую-
щего дескриптивную функцию языка. “Мамонты пошли на юг”, – говорит вожак. “Я ви-
дел, что они пошли на север”, – возражает разведчик Ястребиный глаз. “Неверно, что p и
не-p”, – совершает умозаключение первобытный охотник, тем самым исключая возмож-
ность поверить обеим сторонам. Это логическое умозаключение есть результат поиска от-
влеченной истины, оно апеллирует к третьему миру. Даже простейшая бытовая логика вы-
зывает третий мир из небытия и вместе с ним из небытия появляется Я. Это Я можно назвать
свободным, насколько вообще может быть свободно Я. Оно свободно от того, что пред-
шествовало логической мысли – от суггестии. Это Я связано только с мозгом и с треть-
им миром. Между прочим и их оно тоже связывает свободно, потому что их внутренние
законы имеют над ним только ограниченную власть. (Тут я хочу заметить, что я имею в
виду не то, что Я свободно от непреложных каузальных законов мозга, а скорее то, что мозг
сконструирован таким образом, что он оказывает очень мало каузального давления на Я.)
Коллективное мышление в виде рудиментов суггестии всегда присутствует в жизни
любого человека, но мы свободны в той мере, в какой противостоим его соблазну. Полной
свободы у Я нет, ни в действии, ни в мысли. Но Я может постоянно освобождаться, и те
оковы, от которых оно должно освобождаться, – это суггестия.
6. Рефлексия и атомизированное Я
Выше я писала, что только рефлексивное мышление мы можем определить как со-
знательное. На этом основании любое суггестивное мышление отождествляется с бессо-
знательным, хотя я признаю, что это, в некотором смысле, слишком сильное определение.
Скажем, некто в составе толпы может впасть в полностью суггестивное состояние (фено-
мен толпы достаточно описан, и поршневская идея суггестии очень хорошо ложится на
эти описания) и, возможно, совершить в составе толпы некоторые противоправные дей-
ствия, за которые затем он должен будет отвечать по закону. Если бы он совершил эти дей-
ствия в полностью бессознательном состоянии, суд счел бы его невменяемым. Но то, что
он действовал в составе толпы, никто не квалифицирует как бессознательное состояние.
Человек помнит, что он делал. По меньшей мере на этом основании мы можем сказать, что
он и в момент совершения действия знает, что делает. Поэтому это не бессознательное в
узком смысле этого слова.
Что можно сказать о роли рефлексии для сознания? Прежде всего, если мы опреде-
ляем “сознательное” как то, что попадает в поле рефлексии, то в таком случае рефлексия
будет просто необходима и достаточна для сознания. Но даже если мы пользуемся более
близким к здравому смыслу понятием сознания, то то, что абсолютно не доступно рефлек-
сии, не будет являться сознательным.
Как мы определим рефлексию? Я бы предложила такое определение: рефлексия – это
восприятие собственных физических и ментальных состояний, отличное от их непосред-
22
ственного восприятия (непосредственного знания о них). Данные рефлексии почти всегда
совпадают с непосредственными данными, но приходят, однако же, по каким-то другим
каналам. Рефлексия – это не свойство любого работающего сознания-мышления, а некий
особый добавочный механизм. Он у современных людей есть, но не всегда активен.
Мне кажется очень правдоподобным, что естественным механизмом рефлексии явля-
ется интериоризация, подобная интериоризации суггестии: интериоризация коллектива
(или, выражаясь философским языком, Других). То есть рефлексия – это часть внутренне-
го разговора с воображаемыми собеседниками. Здесь нужно разобраться, как связаны ин-
териоризация суггестии, о чем была речь выше, и интериоризация коллектива. Видимо, у
них общий механизм, но они противоположны по результатам. Интериоризация суггестии
приводит к слаженной деятельности коллектива, а интериоризация коллектива, приводит,
как ни странно, к его распадению. Чем более выражена рефлексия, даже в таком прими-
тивном виде, как диалог с воображаемыми собеседниками, тем меньше потребность в ре-
альном диалоге (и тем он делается более сложен). Опуская многие интересные вещи, ко-
торые можно здесь написать, я прихожу к выводу, что интериоризация коллектива – это
следующая ступень вслед за интериоризацией суггестии. В принципе они могут работать
на одну и ту же цель: в нашей модельной ситуации, когда разведчик получает суггестив-
ное приказание сидеть в засаде и удерживает его (это интериоризация суггестии), он мо-
жет затем начать думать сам и спросить себя: “Что бы сейчас приказал вожак, если бы он
был здесь?”. Особенно вероятен такой поворот событий, если ситуация непредсказуемо
изменяется. Это уже интериоризация коллектива, которая начинается, очевидно, со зна-
чимых представителей. Мы видим на этом примере, что интериоризация коллектива – это
вещь более тонкая и дробная. По-видимому, для нее нужно уже пройти стадию контрсуг-
гестии, научиться спорить с непосредственной суггестией (в нашем примере непосред-
ственная суггестия велит продолжать сидеть в засаде, несмотря ни на что, более того, все
противоречащие сигналы вытормаживаются интердикцией, так что непосредственную
суггестию, очевидно, нужно затормозить). По-видимому, после стадии контрсуггестии
интериоризация, сохранившись как механизм, начинает, так сказать, работать на другой
материал. Интериоризуются потенциальные спорщики. Конечно, интериоризуются также
друзья, а также я вряд ли ошибусь, если предположу, что одними из первых интериоризу-
ются сексуальные объекты. Совокупность интериоризированных объектов и разговоров с
ними кладет начало внутреннему миру.
Собственно разговор с внутренними собеседниками – это еще не рефлексия. Я вооб-
ще полагаю, что феномен внутренней речи иногда можно объяснить, не прибегая к поис-
ку внутренних собеседников. Возможно, это такая холостая работа речевого механизма,
которая относится к “настоящей” речи как тонус мышц относится к “настоящим движе-
ниям”, то есть к тем, которые имеют цель. Вот я сейчас печатаю пальцами по клавиатуре,
мои пальцы совершают “настоящие” движения. А когда я не буду ничего ими делать, они
не будут совершать настоящих движений, но полностью не расслабятся: у них останется
тонус. В речевом отделе мозга, например, вполне может быть свой феномен тонуса. Ко-
нечно, и разговор с внутренними собеседниками тоже частое явление.
Нам интересен вопрос о происхождении рефлексии через интериоризацию коллекти-
ва (Других). В истоке рефлексии, скорее, лежит ощущение присутствия других, даже ко-
гда их нет. Поэтому человек с рефлексией особым образом “знает, что делает” – он это
знает, с одной стороны, непосредственно, а с другой стороны, еще неким добавочным зна-
нием, которое ему сообщает интериоризованный взгляд Других. Иногда в психопатоло-
гии мы этот феномен можем наблюдать в виде галлюцинаций или псевдогаллюцинаций:
больной слышит, как некие голоса сообщают ему, что он делает. Это такая болезненная
рефлексия, которая теряет интериоризированный характер и вторично экстериоризуется.
Видимо, у здорового человека есть еще какие-то специальные механизмы, которые удер-
живают содержание рефлексии в интериоризованном состоянии, то есть, попросту говоря,
напоминают, что воображаемых собеседников на самом деле нет.
Что мы имеем в результате рефлексии? (И что, возможно, теряем?) Прежде всего име-
ем атомизацию. При коллективной деятельности рефлексия не нужна, как я писала выше,
23
но обратим внимание, что, когда рефлексии нет, возможна только коллективная деятель-
ность. Ошибки ведь всегда есть, и кто-то должен их исправлять. Свои собственные дей-
ствия я не могу исправить без рефлексии, это может сделать коллектив. А вот индивид с
рефлексией способен действовать самостоятельно, его ошибки исправит рефлексия, и тут
даже можно сказать грубее: их исправят внутренние собеседники.
У меня получилась такая схема, в которой атомизация первоначальной социальности
происходит практически неизбежно, по законам тех психологических механизмов, кото-
рые обслуживают социальность:
суггестия → интериоризация суггестии → [контрсуггестия] → интериоризация кол-
лектива (Других) → рефлексия
Контрсуггестия здесь стоит в скобках, потому что она, насколько я понимаю, возника-
ет не сама собой, а потому что такой запрос возник в изменяющихся условиях.
Атомизация – это то направление эволюции, по которому и ныне движется челове-
ческий вид. Это направление одновременно и биологическое, и культурное. Я не знаю,
обеспечивается ли оно у современных людей какой-либо биологической изменчивостью.
Однако, поскольку атомизация – это результат работы контрсуггестивных механизмов, ко-
торые и доныне действуют явным образом, она появляется сама собой. Она – неизбежный
итог развития человека. Что касается культурной эволюции, то эволюцию культур от со-
циальных к атомистическим мы не только можем наблюдать в данных истории за послед-
ние 5 тысяч лет, особенно в Западной Европе, но и ощущаем ее сейчас на своем собствен-
ном обществе. Еще лет 200 назад русская культура почти не была атомистична, а сейчас
нашу культуру раздирают две силы: одна требует атомизации, другая ей сопротивляет-
ся. Типичные западные культуры – английская, французская, шведская – продвинулись по
пути атомизации далее нас. Насколько могу судить, некоторые западные, например, ис-
панская, находятся на сравнимом с нами уровне. А вот восточные и южные существен-
но менее атомизированы. Американская культура имеет в этом смысле достаточно любо-
пытную историю: она началась не с коллективной стадии, первые переселенцы были уже
представителями атомизированного социума. Но, видимо, там имела место заметная вто-
ричная коллективизация.
Самый интересный феномен – еврейская культура, которая претерпела вынужденную
атомизацию очень давно, по меньшей мере при рассеянии I–II вв., а возможно, и еще рань-
ше. Сама по себе культура атомистической стать не могла, в те времена не было еще ни-
каких предпосылок для этого (сейчас характерными чертами атомической культуры яв-
ляются светскость, демократия, отсутствие национальной идентичности, большая роль
права, денежный и, предположительно, даже виртуально-денежный характер экономи-
ки). Но, безусловно, атомизировалось сознание отдельных людей. О какой интериоризо-
ванной суггестии можно говорить, когда соплеменников вокруг намного меньше, чем не
соплеменников? Наоборот, в такой среде суггестию нужно как можно быстрее выторма-
живать и заменять индивидуальным сознанием. И сейчас, как можно наблюдать, евреи
представляют более атомизированное сознание, чем, например, русские (их много и сре-
ди тех, кто работает на атомизацию русского общества). Однако еврейская культура в це-
лом оказывается удивительно стойкой и удерживает некоторые черты коллективности, ко-
торые, насколько могу судить, разрушаются, когда атомизируются другие, менее стойкие
культуры. В частности, во многих западных культурах происходит очень быстрый распад
национальной идентичности и религии, в то время как у евреев уровень религиозности
выше, чем можно было бы ожидать при такой длительной атомизации, а уж сохранение
ими национальной идентичности – это, как всем известно, загадка, которую еще никто
не разгадал.
Короче говоря, только рефлексивное Я мы можем назвать настоящим Я, тем, кото-
рое мы опознаем как Я современного человека. Еще ближе к идеалу Я атомизированное
Я. Уточню на всякий случай, что рефлексия и атомизированность – это не одно и то же:
довольно долгий период эволюции приходится на Я, которое уже рефлексивно, но еще не
атомизировано; думаю, большинство из нас находятся на стадии, которую условно можно
назвать “в конце рефлексивности, но до атомизированности”.
24
Интересно, что в этом пункте концепцию Поршнева (от которой, правда, я отошла
уже очень далеко, но уверена, что по-прежнему нахожусь в рамках ее идеологии) можно
сблизить с некоторыми ницшеанскими идеями. Род человека действительно развивается
от протолюдей к сверхлюдям. Во всем остальном, кроме этого утверждения, Ницше, судя
по всему, ошибся. Мы видим, что сверхлюди будут предельно атомизированы. Нет осно-
ваний предполагать, что им будет свойственна какая-то особая воля к власти. Это будут
много говорящие сами с собой и проводящие много времени в судах не религиозные и не
имеющие национальности торговцы виртуальными деньгами.
7. Рефлексия и логика
Отношения между рефлексией и логикой – сложный вопрос, к которому я подошла в
этой статье два раза с разных сторон. И рефлексия, и индивидуальная логика противосто-
ят суггестивному мышлению.
Возможна ли рефлексия без логики и логика без рефлексии? Рассмотрим.
Логика без рефлексии – означает логические умозаключения в общении между чле-
нами коллектива. Это, видимо, возможно, но только как единичный акт. В нашем примере
со спором первобытных охотников один говорит А, другой говорит не-А. Более того, если
у вожака не слишком развиты собственные рефлексия и логика – а, я думаю, эти свойства
были характерны отнюдь не для вожаков – то вожак и сам мог на протяжении недолгого
периода утверждать и А, и не-А, что при достаточной сложности среды вполне объясни-
мо. Тогда естественное умозаключение реципиента, обладающего способностью к логике,
таково: “Это невозможно”. Это именно единичное действие ума, за которым, в общем слу-
чае, ничего не следует. Состояние нервной системы в такой ситуации обычно генерализо-
ванно возбужденное, в павловской школе оно называлось “сшибка”. Если собаке дать две
взаимоисключающие команды, она начнет возмущенно лаять. Впрочем, возможно тормо-
жение. В теории Поршнева мы скорее должны предполагать, что у протолюдей в таком
случае возникал ступор (пароксизмальная контрсуггестия, задачей которой было оградить
систему от катастрофы противоречивых команд). Короче говоря, система, получив про-
тиворечивые сигналы, приходит в патологическое состояние. Но что касается системы не
только с логикой, но и с речью, то она, вероятно, могла выходить из патологического со-
стояния. Выразив несогласие в словах (это возможно даже на уровне слов-монолитов –
“дык туда или сюда, а?”), нервная система успокаивается. Во время ступора даже может
появиться внутренняя речь в той же функции.
Однако далее единичного умозаключения такая логика не идет. Правда, даже единич-
ного умозаключения в данном случае достаточно для освобождения от суггестии, то есть
освобождающую функцию индивидуальной логики мы все равно видим, так что в прин-
ципе мы можем сказать, что логика может возникнуть без рефлексии, на этапе суггестии и
самого начала контрсуггестии. Далее для ее удержания нужен развитый язык, которого на
столь ранних этапах вроде бы не было. В дескриптивном языке, по Попперу, она удержи-
вается уже его внутренними законами.
Вообще, существенное свойство логического мышления – оно может быть коллек-
тивным, причем не менее, чем суггестивное. Один член коллектива сказал: “Весной ма-
монты идут на север”. Второй член сказал: “Сейчас весна”. Третий заключил: “Сейчас ма-
монты идут на север”. Это модус поненс, который реализовался на трех людях. Конечно,
если рассуждать формально, то умозаключение по modus ponens здесь делает только тре-
тий субъект, но для осуществления полноценного мышления нужны все трое. Мы ведь
еще даже не касались проблемы, насколько сложно выйти из-под суггестии к простому
восприятию реальности! То есть роль второго, да и первого не так проста, как может по-
казаться. Вожак услышал третьего, при этом совершенно не разбираясь, каким образом
сделан вывод. Для деятельности важно коллективное мышление. При деятельности оно и
эффективно. Кто-то мог добавить другие посылки и потом еще кто-то – сделать следую-
щие выводы. Отсюда мы делаем вывод, что единичное логическое умозаключение не вы-
водит человека к полной свободе от коллектива, хотя безусловно оно делает его свобод-
ным от суггестии.
25
То есть, скорее всего, роль логики следует резюмировать так: она выводит из сугге-
стии, но не из коллектива, потому что логическое мышление бывает и индивидуальным,
и коллективным.
Что касается рефлексии, то она выводит из-под власти коллектива, как то было по-
дробно показано выше, но не из-под власти суггестии. Это делается тем более понят-
но, если учесть, что она начиналась с интериоризации. Это была интериоризация не суг-
гестии, а Других, но ясно, что четкую границу провести нельзя, да и в принципе нельзя
интериоризовать Других и оставаться при этом совершенно свободным от их суггестии;
мы предположили, что на этапе возникновения рефлексии суггестия интериоризирует-
ся вместе с контрсуггестией. Мы и у современных людей можем наблюдать, что сильная
склонность к рефлексии сочетается с напряженной борьбой между суггестией и контр-
суггестией. Причем, поскольку рефлексирующий индивид обычно достаточно отдален от
коллектива, драматические сражения между суггестией и контрсуггестией обычно разво-
рачиваются в одиночестве. Хорошо помню, как я в молодости в одиночестве спорила с об-
разами значимых других и как эти споры тотчас выключались в коллективе.
Тем более рефлексия прекрасно совмещается с “суггестией в широком смысле”, то
есть с глубоко интериоризованными ценностями, шаблонами мышления, мировоззренче-
скими парадигмами. Рефлексия не затрагивает вопроса об истоках вещей, она предназна-
чена, насколько мы можем судить, прежде всего, для того чтобы корректировать ошибки.
Если я совершаю мировоззренческую ошибку, то рефлексия позволяет мне ее понять, но
она не меняет мировоззрения и не выводит меня из-под влияния референтной группы, ко-
торой я обязана своим мировоззрением.
Короче говоря, логическое мышление может быть коллективным, но не может быть
суггестивным, а рефлексивное мышление может быть суггестивным, но не может быть
коллективным. Логика направлена против суггестии, рефлексия – против коллективного
мышления. Действуя вместе, они дают тот вектор, который характерен для мышления со-
временного человека – вектор на индивидуальное логическое мышление. Именно вместе
они способны дать мышлению свободу. Рефлексия играет в этом подчиненную роль, но
она необходима: благодаря ей современный человек имеет содержательный внутренний
мир. Если бы не этот внутренний мир, то, как мы видели выше, логическое мышление
ограничивалось бы единичными актами. Однако благодаря рефлексии оппоненты и по-
тенциальные партнеры интериоризуются, что дает возможность удерживать многозвен-
ные логические цепи. Именно такой расклад мышления современного человека дал мне
возможность, например, написать эту статью, для которой мне пришлось удержать в себе
немало чужих мыслей и провести между ними много актов сравнения и вывода.
Вместе взятые рефлексия и логика могут быть названы Я, или сознанием, современ-
ного человека.
ЛИТЕРАТУРА
26
Проблематика духовности
простого человека
в духовно-просветительских
и богословских трудах Жана Жерсона
Н. В. ХАНОВА
27
следовании нас интересует лишь одна из тенденций развития предреформационной мыс-
ли, ярко представленная в деятельности выдающегося французского богослова и педагога
Жана Жерсона (1363–1429). На материале его биографии и творчества мы исследуем рост
интереса к духовности людей, не обладающих специальным богословским образованием.
Развитие этой тенденции заложило основы дальнейшей эволюции европейской культуры,
что наиболее ярко проявилось в церковной и образовательной сферах.
Богословскую мысль, предшествующую Жерсону, сравнительно мало интересовала
культура повседневности, в особенности религиозность простых людей. Деятельность
орденов терциариев и Милиции Иисуса Христа, в состав которых входили миряне, под
контролем, соответственно, францисканского и доминиканского орденов, являлась ско-
рее исключением из правил. В средневековой культуре мирянам традиционно отводилась
пассивная роль в духовной жизни, и большая часть религиозной литературы создавалась
духовенством и для духовенства. Аудитория религиозно-этических произведений была
ограничена, и миряне, не имеющие соответствующего образования, практически не име-
ли возможности религиозного саморазвития без прямого участия духовенства, оставаясь
в рамках учения церкви.
На рубеже XIV–XV вв. богословская мысль католической церкви претерпела сущест-
венное изменение: в поле культурной рефлексии была включена духовная жизнь мирян.
Именно в тот период создаются приближенные к тексту переводы фрагментов Библии и
молитв, широко распространяется богословская литература на народных языках.
Рассуждая о причине подобных изменений и проявления данной тенденции в твор-
честве Жерсона, следует обратиться как к общеисторическим предпосылкам, так и к био-
графии богослова. В работе “Жан Жерсон и последняя средневековая реформация” иссле-
дователь Брайан Патрик МакГуайр задаётся вопросом, каким образом Жерсону, человеку
низкого происхождения, старшему из двенадцати детей в крестьянской семье, удалось
сделать столь головокружительную карьеру. МакГуайр предполагает, что одной из при-
чин этого был демографический кризис 1340–1360-х гг., связанный с эпидемией чумы в
Западной Европе. Эти трагические события сыграли и положительную роль в европей-
ской культуре, увеличив социальную мобильность и позволив многим отпрыскам кресть-
янских семейств заняться церковной карьерой, что было бы немыслимо в таком масшта-
бе при условии стабильного демографического роста [МакГуайр 2005, 1–2]. Мы полагаем,
что данные исторические предпосылки стали основой для обращения богословской мыс-
ли позднего средневековья и Реформации к проблеме духовности простого человека.
Если для дворянской семьи уход одного из сыновей на стезю духовной карьеры яв-
лялся одним из способов решения материальных проблем, в соответствии с правом майо-
рата, для крестьян подобное событие прежде всего означало потерю рабочих рук и ущерб
для хозяйства. Для семьи крестьянина было предпочтительней, чтобы в таком случае сын
становился приходским священником, нежели монахом, не имеющим возможности ока-
зывать материальную помощь родным и во многих случаях – вообще поддерживать свя-
зи с ними.
Выходцы из крестьянских семей, посвятившие себя церковному служению, как пра-
вило, в большей степени поддерживали связь с миром – не только с семьёй, но и с прихо-
дом, о котором должен заботиться пастырь. Данная историческая закономерность, харак-
терная для позднего средневековья, распространилась и на Жерсона.
Успехи Жана Жерсона были обусловлены и личным стремлением к образованию, а
также тем, что его родители заботились о просвещении каждого из своих детей. Не толь-
ко Жан, но и все его братья, за исключением Пьера, умершего в раннем детстве, избрали
для себя духовную карьеру. Старший из братьев, также получивший имя Жан, стал мона-
хом-бенедиктинцем. Самые младшие сыновья из этой большой семьи, Николай (родился
в 1382 г., дата смерти неизвестна) и еще один Жан (1384–1434), получили образование в
Парижском университете. Впоследствии они вступили соответственно в бенедиктинский
и целестинский ордены; примечательно, что каждый из них принял постриг под именем
Жан. Стоит заметить, что и сёстры Жерсона были обучены грамоте. До нашего времени
сохранилось письмо, в котором мать Жерсона Елизавета Шарденская обращается к двум
28
своим младшим сыновьям. В этом документе присутствует упоминание о том, что пись-
мо было записано рукой Понсеты, младшей из дочерей в семействе [Документы 1883,
24–25]. Следует упомянуть о том, что многие исследователи приписывают авторство дан-
ного письма самому Жану Жерсону [Документы 1883, 22; МакГуайр 2005, 5]. Тем не ме-
нее, даже в случае правильности этой гипотезы примечательно, что ни автор, ни адресаты
письма не видят ничего удивительного в том, что младшая дочь в их семье умеет писать.
В одном из писем Жерсон обращается к своим сёстрам, замечая: “У вас достаточно
писем и книг, чтобы вы всегда могли учиться тому, как служить Богу и обретать духовные
утешения” [Жерсон 1998, 157]. Таким образом, мы можем сделать вывод, что чтение за-
нимало важное место в повседневном быте крестьянской семьи, в которой вырос извест-
ный богослов.
Жан Жерсон провёл большую часть своей жизни вдали от семьи. История не сохрани-
ла каких-либо свидетельств его возвращения на малую родину с тех пор, как он отправил-
ся на обучение в Парижский университет в 1377 г. Парадоксальным для нынешнего вре-
мени является тот факт, что Жерсон, вероятно, впервые встретился со своими младшими
братьями Николаем и Жаном только тогда, когда они приехали в Париж на обучение.
Для молодого Жерсона возвращение домой было бы позором. В одном из писем к по-
кровителю (вероятно, к Пьеру Д’Айи), прося о материальной помощи, он подчёркивает,
сколь тяжело было бы для его родителей узнать, что старший сын был вынужден оставить
обучение. “Я боюсь, что, не дай Бог, они станут притчей во языцех для соседей, посмеши-
щем для посторонних и грубым анекдотом для низких людей. Быть может, несправедли-
вые обратят своё презрение против тебя, насмехаясь над моими родителями…” [Жерсон
1998, 152]. Хотя подобные просительные письма к родителям или покровителям были ти-
пичны для студентов в Средние века, МакГуайр отмечает, что в послании Жерсона деталь-
но описаны, скорее всего, реальные трудности [МакГуайр 2005, 31]. Обратим внимание
на то, что Жерсону-студенту был свойствен страх перед возможным прекращением уни-
верситетской карьеры.
Стремление найти своё место в интеллектуальной среде Парижа, сделать изучение
богословия своим призванием в определённой степени побуждало юного Жерсона к от-
чуждению от семьи. Но, без сомнения, связи Жерсона с родителями, братьями и сёстрами
не прерывались – он поддерживал переписку с родными и периодически виделся с брать-
ями в годы их обучения, а затем и монашеского служения.
Говоря о ностальгии Жерсона по родному дому, следует сделать небольшое отступ-
ление о его сочинении под заглавием “Маленький поучительный трактатец о том, что со-
стояние девства лучше, чем замужество” (“Petit traitie exhortant à prendre l’éstat de virginité
plus que de mariage”), также известном как “Речь о превосходстве девства” (“Discours de
l’excellence de la virginité”). Текст был написан в промежутке между 1395 и 1399 г. Про-
изведение, написанное на французском языке, было рассчитано на женскую аудиторию, в
первую очередь на сестёр автора. Жерсон, ссылаясь на опыт своих знакомых женщин, как
замужних, так и не состоящих в браке, стремится убедить читательниц в том, что сохране-
ние девства предпочтительней, чем вступление в брак.
“Речь” содержит многочисленные предостережения, касающиеся невзгод супруже-
ской жизни. Муж может оказаться пьяницей, игроком, транжиром или, напротив, скуп-
цом. Даже жизнь с добродетельным человеком может стать источником бед и ущерба для
хозяйства в случае неудач в делах. Более того, муж может потерять интерес к жене, при-
нося ей страдания своими изменами, и, возможно, даже совсем оставить её. Если супруга
привлекательна, мужчина может замучить её ревностью и подозрениями. Болезнь, изме-
ны и смерть спутника жизни могут принести горе каждому из состоящих в браке [МакГу-
айр 2005, 103–104].
Даже о воспитании детей Жерсон пишет в негативном ключе, подчёркивая тяжесть
всех возможных забот, с которыми может столкнуться мать. Он упоминает о ссорах, о бо-
лезни детей и о расходах, которые могут стать непосильными для семьи в случае смерти
мужа. С другой стороны, потакание желаниям своих детей может толкнуть мать на путь
греха и поставить под угрозу спасение её души [МакГуайр 2005, 103–104].
29
Жерсон представляет брак как большое искушение для женщины, поскольку утоле-
ние плотских желаний лишь заново разжигает страсть и, кроме того, может побудить за-
мужнюю даму к совершению прелюбодеяния, поскольку, познав одного мужчину, она мо-
жет воспылать страстью к другому, который покажется ей лучше, чем её муж [МакГуайр
2005, 104–105].
По своему содержанию “Речь о превосходстве девства” перекликается с популярным
в то время анонимным французским произведением “Пятнадцать радостей брака”, соз-
данным в конце XIV в. Это сочинение представляет жизнь семьи в ироническом ключе,
перечисляя женские привычки, мучительные для мужей. Здесь рассказывается о расточи-
тельстве жён, их капризах, лукавстве, лицемерии и склонности к прелюбодеяниям – мно-
гие из этих качеств Жерсон приписывает мужьям. Неизвестный автор “Пятнадцати радо-
стей” представляет историю Святого Семейства как возможный аргумент оппонентов в
пользу семейной жизни, сам же отстаивает ценность свободы со светских позиций [Бес-
смертный (ред.) 1991, 7]. При этом его практические аргументы в пользу безбрачия пере-
кликаются с текстом Жерсона, хотя и отличаются по стилю.
Исследователи высказывают различные точки зрения на причины, побудившие Жер-
сона так резко высказаться против брака. В работе “Пастырь и миряне в богословии Жана
Жерсона” историк Кэтрин Браун утверждает, что подобный взгляд свидетельствует о со-
временной Жерсону критике взглядов Церкви на брак как на менее предпочтительный по
сравнению с безбрачием образ жизни; трактаты богослова, рассказывающие о преимуще-
ствах девства1, защищали позицию Церкви [Браун 2007, 228]. Однако при отсутствии сви-
детельств распространения подобной критики в конце XIV – начале XV в. данное предпо-
ложение остаётся лишь гипотезой ad hoc.
Б.П. МакГуайр, отмечая, что автор не призывает читательниц к принятию монашест-
ва, полагает, что Жерсон побуждал своих сестёр к созданию “неформальной религиозной
общины” [МакГуайр 2005, 103], подобной братствам Общей Жизни, появившимся в рам-
ках движения “нового благочестия” на рубеже XIV–XV вв. Хотя вначале автор призывает
своих сестёр выбрать в качестве жениха Иисуса Христа, а не земного мужчину [Там же,
105], в тексте не содержится прямых побуждений к принятию монашества. По мнению
МакГуайра, ограниченность семьи в средствах не позволяла каждой из сестёр заплатить
взнос монастырю, и продолжение совместной жизни в родительском доме избавляло их от
расходов, требующихся как для вступления в брак, так и для ухода в монастырь [Там же,
103]. Данные объяснения представляются нам вероятными, но недостаточными для объ-
яснения позиции Жерсона.
Прежде чем высказать нашу версию, обратим внимание на некоторые особенности
позиции Жерсона. Прежде всего следует подчеркнуть, что автор не стремится к созданию
универсального наставления для всех женщин – его рассуждения обращены именно к его
сёстрам. Работа Жерсона не претендовала на общезначимость и, несмотря на название,
носила характер в большей степени личного письма, нежели отвлечённого сочинения на
этическую тему.
Общие взгляды Жерсона на таинство брака соответствовали учению апостола Пав-
ла, в соответствии с которым безбрачие предпочтительно, но вступление в брак являет-
ся средством избежать искушения и блуда для тех, кто не в силах ограничить себя (1 Кор.
VII, 1–11). В “Речи о превосходстве девства” также отмечается, что части женщин необхо-
димо выходить замуж – как для того, чтобы избегать плотских грехов, так и для продол-
жения рода. И всё же Жерсон отмечает, что женщины, вступившие в брак, “выбрали ме-
нее благую долю” [Браун 2007, 227], и полагает, что его сёстры не должны следовать их
примеру [Там же].
Автор не запрещает сёстрам выходить замуж, впрочем, подчёркивая, что та из них, ко-
торая пожелает вступить в брак, не должна пытаться переубедить своих сестёр также от-
казаться от безбрачной жизни в кругу семьи своих родителей [МакГуайр 2005, 106]. Тем
не менее забота об отце и матери не являлась главным мотивом написания трактата. Жер-
сон сам признавал, что сгущает краски для того, чтобы убедить своих сестёр не выходить
30
замуж. Он просит прощения у всех благочестивых замужних женщин, в том числе у своей
матери, за столь резкие высказывания о браке [Там же, 105].
Опасения перед возможным замужеством сестёр настолько владели Жерсоном, что
многие из его представлений и чувств были бы непонятны не только людям нашего вре-
мени, но и многим современникам богослова. В частности, в той же работе Жерсон сра-
зу после выражения соболезнований сестре Марион в связи с недавней смертью её мужа
заявляет о том, что это прискорбное событие избавило её от бремени семейной жизни.
По его словам, утрата спутника жизни позволила Марион остаться в родительском доме
и вернула ей “покой, отраду и удобство, большее, чем то, которым она обладала в браке”
[Там же, 106].
Следует также обратить внимание на одно из замечаний в письме отца Жерсона, кре-
стьянина Арно. Этот документ относится к промежутку между 1395 и 1396 г., когда Жан
Жерсон только занял должность канцлера Парижского университета. Рассказывая сыну о
жизни его сестёр, Арно замечает: “Они не более обеспокоены, чем были в возрасте шести
лет. Я не думаю, что они вообще задумаются о замужестве, пока… это не будет приемле-
мым для нас и для тебя” [Жерсон 1998, 156].
С учётом того, что в письме упоминается смерть мужа, мы приходим к выводу, что под
“обеспокоенностью” подразумевается не столько волнение в связи с жизненными труд-
ностями как таковыми, сколько стремление устроить свою личную жизнь. Тем не менее
сравнение молодых женщин с шестилетними девочками говорит если не об определённой
иронии по отношению к убеждениям сына, то, по крайней мере, о больших преувеличени-
ях, направленных на то, чтобы уверить его в спокойной обстановке в семье.
С годами разлуки семья становилась для Жерсона всё более далёким, идеализиро-
ванным и статичным образом, постепенно теряющим свои конкретные черты. Не имея
возможности видеться с родными людьми, богослов стремился не только сохранить их
в своей памяти, но и предотвратить какие-либо изменения, способные разрушить привыч-
ные образы. Именно по этой причине Жерсон убеждал своих сестёр не вступать в брак,
в то же время не побуждая их уйти в монастырь, и, вероятно, испытывал определённое
облегчение, узнав о смерти мужа Марион.
Через несколько лет после написания “Речи о превосходстве девства” Жерсон смяг-
чил свои взгляды на возможное вступление сестёр в брак. В частности, в работе “Один-
надцать правил” богослов лишь советует девушкам в случае получения предложения о
вступлении в брак сообщить об этом семье, в том числе и ему, чтобы получить добрый
совет [Жерсон 1998, 126]. Тем не менее изначальному пожеланию Жерсона было сужде-
но сбыться – Марион была единственной из его сестёр, которая вышла замуж. Более того,
после смерти мужа, как уже было сказано, она продолжила жизнь в родительском доме, не
вступив в повторный брак.
Находясь вдали от семьи, Жан Жерсон продолжал выполнять обязанности покрови-
теля и старшего сына, главного помощника родителей. Этим объясняется его постоянная
забота о жизни сестёр, проявившаяся в создании многочисленных дидактических и бого-
словских сочинений. Часть подобных работ не сводится к обычным письмам, содержа-
щим советы и рекомендации близким, но может быть рассмотрена в качестве самостоя-
тельных духовно-просветительских произведений.
Будучи священником, Жерсон был обязан заботиться о пастве, и обращённость мно-
гих его сочинений к “простым людям” (les simples gens) объяснялась чувством ответствен-
ности не только за семью, но и за приход. Тем не менее на всё творчество Жерсона, свя-
занное с вопросами повседневной религиозности, оказали влияние воспоминания о семье.
Говоря о простых людях, богослов подразумевал под этим понятием прежде всего своих
родных.
Стоит отметить, что быт семьи Жерсона, в особенности после того, как сыновья по-
кинули родительский дом и вступили на путь духовного служения, в действительности
во многом напоминал уклад домов братьев и сестёр Общей Жизни. Эти религиозные об-
щины представляли собой один из главных типов организаций движения “нового бла-
гочестия” (devotio moderna), существовавшего на территории Нидерландов, Германии, а
31
впоследствии и Франции [Бройкхёйзен web] в конце XIV – середине XVI в. Члены таких
общин посвящали свою жизнь Богу, формально не принимая монашества, но фактически
придерживаясь принципа “верности без обетов”. Каждый из подобных домов собирал лю-
дей одного пола, проводивших время в совместных трудах и молитвах. Запрет на сбор по-
даяния привёл к активной общественной роли братств Общей Жизни, поддерживающих
существование организаций собственным трудом, посредством участия в различных от-
раслях производства. При каждой из общин жили несколько священников, не связанных с
приходом, но выполнявших роль духовных руководителей домов2, а также поддерживав-
ших связи с другими общинами движения. Тем не менее братья и сёстры Общей Жизни
относились к приходам местных церквей, не имели в одежде каких-либо знаков отличия
от мирян и имели право покинуть дом по своей воле.
Совместный быт во всех сферах жизни и общая собственность, существование на
собственные средства, стремление почитать Бога в миру, поддержание связи с обычным
церковным приходом и при этом ведение жизни, подобной монашеской – данные черты
братств Общей Жизни были свойственны и семье Жерсона. Обязанности духовных руко-
водителей общины исполняли отец семейства Арно, а также сам Жан Жерсон, хотя и по-
кинувший родительский дом, но продолжавший общаться с родными посредством писем
и присылать им свои советы и духовные наставления.
Ошибочно было бы предположить, что быт семьи Жерсон целенаправленно строил-
ся по образцу братств Общей Жизни. Напротив, следует отметить, что по самому укладу
жизни подобные организации devotio moderna напоминали большие семьи. Как и монахи,
члены общин назывались братьями и сёстрами. Фактически, несмотря на утверждения са-
мих представителей движения, у домов существовали уставы [Ван Энген (ред.) 1988, 155,
176; Бройкхёйзен web], представленные в виде сводов обычаев и рекомендаций для чле-
нов общин3. Свой регламент, распорядок и нормы подчинения присутствовали, пусть и в
формально не зафиксированном виде, в крестьянской семье в силу сложившихся тради-
ций. Возможно, что дух “нового благочестия”, присущий семье Жерсон, впоследствии по-
зволил Жану высоко оценить значимость devotio moderna для распространения и развития
духовности в душах простых людей и войти в число сторонников движения. Обвинения
в ереси бегинок и стремлении основать новый монашеский орден были сняты с братств
Общей Жизни в 1417 г. в ходе Констанцского собора во многом благодаря участию Жер-
сона в полемике с монахом-доминиканцем Матфеем из Грабова [Шишков 2003, 546; Ван
Энген (ред.) 1988, 13].
Более того, в годы канцлерства Жерсон уже сознательно стремился уподобить жизнь
своих родных, остающихся в миру, быту домов братьев и сестёр Общей Жизни. Об этом
свидетельствует наставление, известное под названием “Одиннадцать правил” и создан-
ное примерно в 1400–1401 гг. Оно содержит главным образом формальные предписания,
касающиеся распорядка дня и норм поведения сестёр, сходные с содержанием уставов
братств Общей Жизни. Жерсон предполагает, что в соответствии с распоряжением гла-
вы семьи одна из сестёр будет назначена “настоятельницей”, чтобы остальные девушки
следовали её распоряжениям [Жерсон 1998, 126–127]. При этом в предисловии богослов
отмечает, что даёт лишь советы, добавляя: “И пусть это будет понято должным образом,
чтобы в этом распорядке не было обнаружено ничего опасного в плане обетов или обя-
зательств” [Жерсон 1998, 125]. Данное замечание свидетельствует о знакомстве Жерсона
не только с укладом жизни братств Общей Жизни, но и о взглядах противников движе-
ния. Будучи сторонником движения “нового благочестия”, богослов стремился уподо-
бить быту его мирских общин жизнь своей семьи, в то же время заранее стараясь уберечь
своих родных от возможных нападок, сходных с обвинениями в адрес домов братьев
и сестёр Общей Жизни.
Неоднократно в сочинениях Жерсона учёности и гордыне университетской среды
противопоставляются мудрость и смирение простых людей, по версии богослова, в боль-
шей степени способных к постижению откровения. В частности, в трактате “О вершине
созерцания” Жерсон сравнивает два типа людей с двумя братьями, один из которых не зна-
ет тайн своего отца, но искренне привязан к нему и всегда готов прийти ему на помощь,
32
второму же ведомо многое из того, что скрыто от первого из братьев, но не свойственны
сыновняя любовь и почтение. Как подчёркнуто в трактате, именно первый сын заслужит
уважение отца. “Более того, ему откроют тайны отца и предоставят всё наследство, в то
время как второй сын будет осуждён за неблагодарность, недостаток благочестия и озлоб-
ленность” [Жерсон 1998, 80].
Образ простого человека стал особенно важным для Жерсона в годы его разочарова-
ния в университетской карьере. Через несколько лет пребывания в должности канцлера
собственная деятельность начала казаться Жерсону пустой, бессмысленной и искусствен-
ной. В 1400 г. он попытался уйти с должности.
О причинах этого события красноречиво рассказывается в документе, который ис-
следователи считают письмом, обращённым к учителю Жерсона Петру д’Айи или же к
парижскому капитулу. Тем не менее следует обратить внимание на то, что в тексте от-
сутствуют какие-либо обращения к собеседнику. Кроме того, в большинстве своих работ
Жерсон определяет аудиторию сочинения – если не посредством прямого обращения, то
путём пояснений и комментариев в предисловии или сопроводительном письме4. В тек-
сте же данного документа указание на адресатов является очень отвлечённым: “Здесь опи-
саны некоторые из трудностей и бед, с которыми я сталкиваюсь, находясь на должности
канцлера Парижского университета. Я составил этот список непосредственным и свобод-
ным образом, чтобы посоветоваться с самыми праведными и богобоязненными людьми”
[Жерсон 1998, 161]. Таким образом, можно предположить, что перед нами не письмо, а до-
кумент, не предназначенный для посторонних лиц, возможно, даже дневниковая запись.
Приведённая выше цитата является единственным непосредственным упоминанием о лю-
дях, которым автор собирался передать эти свои размышления. Возможно, рассматривае-
мый документ – заготовка для речи Жерсона, хотя и не являвшейся официальным выступ-
лением, но связанной с важным шагом, который собирался предпринять канцлер.
Текст исполнен глубокого разочарования в университетских порядках, и большая
часть документа выглядит как оправдание. Многие предложения первой части текста на-
чинаются со слова “cogor” – “я вынужден” [МакГуайр 2005, 110]. Но оправданию подле-
жит не намерение Жерсона покинуть должность канцлера, а деяния, которые он посто-
янно вынужден совершать, занимая этот важный пост. Жерсон обеспокоен тем, что ему
приходится угождать своим недругам – не только личным недоброжелателям, но и просто
неправедным людям, способствовать продвижению безнравственных и неучёных людей,
оставляя без внимания более достойных [Жерсон 1998, 161]. Он подчёркивает, что вынуж-
ден напрасно тратить время на составление бессмысленных речей, не находя достаточно
времени на посещение церковных служб и молитвы, а также на продолжение своего об-
учения [Жерсон 1998, 162]. Есть и вполне бытовые жалобы: на сплетни, зависть окружаю-
щих и на недостаток средств [Там же, 162–164]. Канцлер стремится доказать, что каждая
из описанных трудностей неразрывно связана с занимаемой им должностью и представ-
ляет опасность для его души [Там же, 162].
Жерсона не беспокоит то, что его уход может стать поводом для сплетен и неодобре-
ния, с которыми он постоянно сталкивается и в должности канцлера. Главная сложность,
которая действительно беспокоит его при намерении оставить пост, связана с возникнове-
нием трудностей в церковной карьере его братьев. “Я допускаю, что эта мирская причина
может в конечном счёте превозмочь меня” [Там же, 165]. Только рассуждая о трудностях
для семьи, которые может создать его уход с должности, канцлер говорит о возможности
остаться на своём посту.
После неудавшейся попытки ухода Жерсон продолжал занимать должность канцлера
более десяти лет. Тем не менее после Констанцского собора богослов не мог вернуться в
Париж – потому что в своих выступлениях он резко осудил оправдание убийства герцо-
га Людовика Орлеанского, совершённого людьми Иоанна Бесстрашного, герцога Бур-
гундского. Изгнание позволило Жерсону посвящать больше времени духовному само-
совершенствованию, видеться с братом, настоятелем целестинского монастыря в Лионе,
где бывший канцлер провёл последние годы своей жизни, и заняться обучением детей,
2 Вопросы философии, № 3 33
к которому богослов был расположен в большей степени, чем к административной дея-
тельности.
Значительная часть работ Жерсона – как проповедей, так и текстов, предназначенных
для самостоятельного чтения, – была направлена на просвещение простых людей. В числе
этих произведений присутствуют как сочинения, непосредственно предназначенные для
паствы, так и руководства для священников и преподавателей. К произведениям первого
рода относятся многие письма и проповеди Жерсона, примыкающие к ним по содержа-
нию этические работы, пособия по основам веры, такие как “Азбука для простого народа”
и “Трёхчастное сочинение”, а также трактат “О вершине созерцания”, посвящённый ми-
стическому познанию Бога. Ко второй группе произведений относятся сочинения этиче-
ского и педагогического содержания, такие, как “Об искусстве выслушивания исповедей”,
“О различении истинных и ложных откровений”, “О необходимости приведения детей ко
Христу”, “Послания к наставникам Наваррской коллегии”, “Записка о реформе теологи-
ческого образования”.
Стоит отметить, что в педагогических работах Жерсона, направленных на реформу
университетского образования, и сочинениях, созданных для просвещения простых лю-
дей, также проявляется общая тенденция, связанная с преобладанием этико-практической
составляющей над теоретической. По мнению богослова, в ходе получения образования
следует “научиться не столько спорить, сколько жить” [Шишков 2003, 547], и педагогам
необходимо уделять больше внимания формированию личности учеников, нежели препо-
даванию теоретических дисциплин, подавая подопечным личный пример нравственной
жизни.
В определённом смысле можно признать, что Жерсон стремился к усреднению обра-
зования студентов, получающих знания в рамках регламентированной университетской
системы, и простецов, постигающих основы богословия как в приходских школах, так
и в ходе общения со священниками, а также самостоятельного чтения книг – практик,
в большинстве случаев носящих нерегулярный характер. Даже с учётом того, что уни-
верситетское образование является более углублённым и обширным по своему содержа-
нию, Жерсон считал необходимым исключить из программы бесполезные предметы, уде-
лив больше внимания преподаванию Библии и этических дисциплин (стоит отметить, что
практическая полезность в понимании Жерсона в первую очередь подразумевала значи-
мость для спасения души).
Было бы чрезмерным упрощением считать, что для Жерсона противопоставление на-
учно-богословской жизни и быта простых людей сводилось к антитезе созерцательного и
деятельного образа жизни (vita contemplativa et vita activa). С точки зрения богослова, каж-
дый из родов занятий обладал достоинствами, но таил в себе и определённые угрозы.
Проповедническая и научно-педагогическая деятельность для Жерсона относилась к
сфере vita activa. С точки зрения богослова, данные занятия полезны для обучения и на-
ставления других людей, но их существенный недостаток заключается в том, что они от-
нимают у деятеля время и силы, необходимые для самосовершенствования и созерцания.
Чрезмерное обращение к vita activa препятствует и духовному развитию простого че-
ловека. В частности, об этом Жерсон подробно рассуждал в “Речи о превосходстве дев-
ства”, подчёркивая, что замужней женщине приходится угождать в большей степени мужу
и детям, чем Богу, и таким образом, перед безбрачными девами открывается большая сво-
бода (в том числе и экономическая) и более широкие возможности духовной жизни [Мак-
Гуайр 2005, 105].
В свою очередь, созерцание как средство познания Бога было, по мнению Жерсона,
также доступно и для просвещённых богословов, и для простых людей. “Мы видели и ви-
дим во многих случаях, что святые отшельники и некоторые женщины достигают больше-
го в любви Божьей посредством созерцательной жизни, чем удаётся многим великим учё-
ным”, – пишет богослов в трактате “О вершине созерцания” [Жерсон 1998, 77].
При этом Жерсон всё же считает, что люди с теологическим образованием облада-
ют более широкими возможностями богопознания, поскольку способны не только к эмо-
циональному, но и к интеллектуальному созерцанию, способствующему открытию новых
34
истин веры, обучению им и их защите от еретиков. Этот вид созерцания доступен про-
стым людям лишь “посредством божественного откровения или необыкновенного чуда”
[Там же, 78], как в случае с апостолами. В отличие от интеллектуального, эмоциональное
созерцание доступно всем и является, по мнению Жерсона, “высочайшей мудростью, ко-
торой мы можем обладать на земле” [Там же, 78], тогда как интеллектуальное созерцание
носит инструментально-аргументативный характер, поясняет и доказывает истины веры.
Тем не менее vita contemplativa была связана с иным видом опасности, поскольку за
откровение могут быть приняты иллюзии, творения неустойчивого воображения и резуль-
таты дьявольского искушения. Мистическое созерцание могло стать источником форми-
рования ереси, что могло произойти как с образованными, так и с неучёными людьми.
В частности, в трактате “О различении истинных и ложных откровений” (“De
distinctione verarum revelationum a falsis”), посвящённом проблеме определения ортодок-
сальности мистического опыта, Жерсон рассказывает читателям о случаях опасных иллю-
зий, принятых мистиками и их окружением за божественное откровение. В его примерах
упоминаются как образованные богословы, так и простые люди. В трактате говорится о
неком учёном человеке, изначально убеждённом, что ему суждено стать Папой, а впослед-
ствии одержимым мыслью о том, что он будет Антихристом или, по меньшей мере, его
предшественником [Там же, 336]. В дальнейшем Жерсон рассказывает о замужней даме
из Арраса, которую почитали за то, что время от времени в течение нескольких дней она
отказывалась от пищи. Как определил сам автор трактата после беседы с “праведницей”,
эта женщина была далека от церковной жизни и находилась на грани безумия [Там же,
343–344].
Подразумевая, что сам мистик не в состоянии объективно оценить свой опыт созерца-
ния, Жерсон отмечает, что оценкой откровений должен заниматься богослов, обладающий
высоким образованием и большим опытом, что позволяет оценить нравственные качества
и душевное здоровье мистиков [Там же, 337].
С точки зрения Жерсона, совмещение созерцательной и деятельной жизни необходи-
мо для каждого из людей. В трактате “О вершине созерцания” богослов отмечает: “Нет
человека, который настолько предан активной жизни, что ему следует никогда не думать о
Боге и совести, или об исповеди и покаянии, как нет и <такого> созерцателя, который не
нуждается в каком-либо труде. Таким образом, всегда необходимо, чтобы в человеке Мар-
фа была с Марией, а Мария с Марфой” [Там же, 91].
Подводя итоги, мы можем сделать вывод, что обращение к духовности простого чело-
века у Жана Жерсона было обусловлено как общеисторическими, так и конкретно-биогра-
фическими предпосылками. Стремление богослова заложить основы духовного развития
для мирян объясняется тем, что понятие простых людей для богослова было тесно связа-
но с образами родных, оставшихся в миру.
Монашество было главным образом ограничено средой монастыря, ордена, универси-
тета или духовенства как такового. Это представляло существенное препятствие для реф-
лексии над духовной жизнью простецов, до определённого этапа находившихся на пери-
ферии картины мира средневековых богословов. Повышение социальной мобильности к
концу XIV в. привело к изменению состава духовенства, увеличению в нём доли священ-
ников, не являющихся монахами. Для немонашеского священства, как и для клириков,
сохранивших тесные связи со своими семьями, было более естественно внимание к об-
разованию мирян – в большей степени этическому, нежели теоретико-богословскому, но
никогда не исключающему последней из названных составляющих. Предпосылкой к это-
му являлось признание за мирянами способностей к самостоятельному духовному разви-
тию, иногда превосходящему развитие погрязшего в гордыне духовенства.
Педагогические, этические и мистические произведения Жерсона, предназначенные
для наставления и просвещения простых людей, знаменуют перелом в богословской мыс-
ли, признавшей за мирянином активную роль в духовном развитии, в том числе и воз-
можность богопознания путём мистической жизни. Сходные взгляды во времена Жерсона
были присущи представителям движения devotio moderna, а впоследствии – таким выдаю-
щимся мыслителям, как Николай Кузанский и Эразм Роттердамский. Эволюция образа
2* 35
простого человека в позднесредневековой картине мира и просветительская деятельность,
во многом подготовленная работами Жерсона и в дальнейшем получившая широкое рас-
пространение благодаря изобретению книгопечатного станка, стала одним из важнейших
факторов эволюции культуры, подготовивших почву для Реформации.
ЛИТЕРАТУРА
Бессмертный (ред.) 1991 – Пятнадцать радостей брака и другие сочинения французских авто-
ров XIV–XV вв. Сост. и отв. ред. Ю.Л.Бессмертный. М., 1991.
Браун 2007 – Brown D.C. Pastor and Laity in the Theology of Jean Gerson. Cambridge –NY, 2007.
Бройкхёйзен web – Broekhuysen A. Gerard Groote and the Brothers of the Common Life. http://
wisdomsgoldenrod.org/publications/misc/gerard_groote.html
Ван Энген (ред.) 1988 – Devotio Moderna. Basic Writings. Transl. and intr. by Engen J. van. NY,
1988.
Документы 1883 – Documents sur la famille du Chancelier Gerson et sur les villages de Gerson et de
Barby. Reims, 1883.
Жерсон 1998 – Gerson J. Early Works. NY, 1998.
МакГуайр 2005 – McGuire B.P. Jean Gerson and the Last Medieval Reformation. University Park,
2005.
Шишков 2003 – Шишков А.М. Жан Жерсон / Шишков А.М. Средневековая интеллектуальная
культура. М., 2003. C. 541–557.
Примечания
1
В их числе следует также упомянуть “Духовный диалог” (“Dialogue spirituel”, ок. 1407) и
“Диалог о безбрачии священников” (“Dialogus de celibatu ecclesiasticorum”, 1413).
2
В домах братьев Общей Жизни обязанности священника были, как правило, возложены на
настоятеля, в домах сестёр священник и настоятельница совместными усилиями осуществляли ду-
ховное руководство [Ван Энген (ред.) 1988, 162, 167, 176, 185].
3
Подобная предосторожность служила прежде всего для того, чтобы защитить общину от воз-
можных обвинений в создании нового монашеского ордена, что было запрещено IV Латеранским
Собором в 1216 г.
4
Примером подобных пояснений может послужить вступление к трактату “О вершине созер-
цания” [Жерсон 1998, 75] или письмо Жерсона, которым он сопроводил своё “Трёхчастное сочине-
ние”, отправленное неизвестному адресату [Жерсон 1998, 224].
36
Исторический очерк спора
об универсалиях
в Львовско-Варшавской школе
Ж. П. АЛФИМОВА
37
шее влияние на развитие самой школы, чем то освещает существующая по данной те-
матике литература1. Нельзя сказать, что такой литературы нет вообще. Однако иссле-
дования, которые были мне доступны, освещают поднятую проблему фрагментарно:
чаще всего они касаются взглядов конкретного представителя Львовско-Варшавской
школы. В результате довольно сложно составить целостное представление о разви-
тии этой проблематики в историческом срезе. Тем не менее мне бы хотелось сделать
именно такой исторический очерк спора об универсалиях, который имел место в са-
мой известной и влиятельной польской философской школе, чтобы оторванные друг
от друга эпизоды, – известные как, например, реизм Тадеуша Котарбиньского, “Ос-
нования математики” Станислава Лесьневского, исследование Яном Лукасевичем на-
следия Аристотеля, – не представлялись разрозненными явлениями, а сложились в
последовательный рассказ, в целую историю, которая сама была бы свидетельством
целостности школы.
Говорить о некой целостности в отношении философских школ вообще трудно и не
всегда оправданно. Принято искать и находить общие основания для тех, кого мы назы-
ваем, скажем, стоиками, неоплатониками, оккамистами и т.п. – хотя мы и отдаём себе
отчёт в том, что не следует забывать о множестве различий между конкретными мыс-
лителями, концепциями, аргументациями. Тем не менее в отношении Львовско-Варшав-
ской школы может показаться, что таких оснований гораздо меньше, и ни одно из них
не способно обеспечить целостное восприятие школы как феномена, кроме разве что ге-
незиса школы, т.е. учительско-ученических отношений, и географического критерия (и
вместе с ним языкового). Трудно найти в этой школе общую проблематику, или методо-
логию, или – совсем невозможно – единую философскую концепцию, присущую всем её
представителям2. Объединяющим был, прежде всего сам импульс, поданный через ос-
нователя школы Казимежа Твардовского. Это было желание создать в польской акаде-
мической среде настоящую научную философию (импульс, идущий, в свою очередь, от
брентановской традиции, и также не получивший некой единой интерпретации в рам-
ках школы). Впрочем, здесь я не буду углубляться в вопрос о том, можно ли говорить
об этом единстве школы и было ли оно скорее искусственным, нежели само собой разу-
меющимся. На этот счёт существуют самые противоположные мнения, и аргументации в
пользу той или иной позиции, опять же, зависят от критериев и оснований, по которым
можно его определить, сопоставляя различных философов. Однако важно то, что под-
нятая в Львовско-Варшавской школе проблема универсалий является одним из возмож-
ных оснований, позволяющим протянуть единую нить (но не единственную) через всю
историю школы и нанизать на неё интереснейшие концепции и интерпретации старого
философского спора.
Претензия на исторический очерк, сколь бы кратким он ни был, обязывает меня,
во-первых, провести условные границы во времени, а во-вторых, предполагает некую пе-
риодизацию. Я не буду ставить сейчас этот вопрос по отношению к Львовско-Варшавской
школе вообще: если можно чётко сказать, когда она появилась, то этого нельзя сделать,
говоря о прекращении её деятельности. Однако ограничить во времени сам спор об уни-
версалиях я всё же попытаюсь, а также выделить основные этапы в развитии этого спо-
ра. Его основания закладываются в габилитационной работе основателя школы Казимежа
Твардовского, защищённой в 1894 г. Заканчивается эта полемика в конце 30-х гг., когда в
силу известных исторических обстоятельств академическая философия в Польше на не-
которое время вообще прекращает своё существование; в послевоенное же время спор об
универсалиях не имел концептуального продолжения в собственном смысле слова. Ско-
рее он уже становится предметом исследования; в крайнем случае, производились коррек-
тировки основных концепций, заявленных ещё до войны. Это также представляет собой
интереснейший материал для исследования, однако здесь мы не будем останавливаться на
подробном рассмотрении этого периода. На наш взгляд, наиболее удобно и оправданно
выделить три основные фазы этого спора.
38
1. 1894–1910 гг.
2. 1911–1927 гг.
39
существования общих предметов. Это развитие событий представлено в статьях “Попыт-
ка доказательства онтологического принципа противоречия” [Лесьневский 1912]8 и “Кри-
тика логического принципа исключённого третьего” [Лесьневский 1913б], где Лесьнев-
ский формулирует свой главный довод против существования общих предметов, который
основывается на выявлении внутренней противоречивости любой универсалии. Это дока-
зательство (известное позже как “аргумент 1913 года”) впоследствии прошло через весь
спор об универсалиях в Львовско-Варшавской школе; опирается оно на принципиальную
возможность применения принципа противоречия к универсалиям. И опять же благодаря
Лукасевичу, Лесьневский впервые столкнулся с парадоксом Рассела9, касающимся мно-
жества всех множеств, не являющихся элементами самих себя, что обратило его интерес
к теории множеств вообще, а значит, к анализу понятия класса. Именно это в 1914–1917
годах10 позволило ему создать новую дедуктивную систему, известную как “мереология
Лесьневского” [Рогальский 1995, 13]. Эта концепция также имеет косвенное отношение к
пониманию Лесьневским общих предметов и их существования.
Взгляды Лесьневского на проблему существования универсалий стали первой чёт-
ко выраженной номиналистической позицией со своей аргументацией, что спровоциро-
вало, во-первых, дальнейшее развитие номиналистических тенденций в рамках школы,
а во-вторых, ответные реакции со стороны тех, кто так или иначе был более близок к по-
зиции реалистической. Первым на номиналистические выводы Лесьневского отозвался
Владислав Татаркевич в 1913 г. на собрании Польского Философского Общества (крат-
кий конспект его выступления содержится в отчёте Общества за 1914 г. в журнале “Ruch
Filozoficzny”11). В своём выступлении “Являются ли идеальные предметы предметами
общими?” Татаркевич представил собственную концепцию идеальных предметов и пер-
вым подверг критике доказательство Лесьневского [Татаркевич 1914–1917]. К сожалению,
подробности этой критики сохранились только в конспективном варианте в упомянутом
выше докладе.
Следующим ясно выраженным антиноминалистическим выступлением стали рабо-
ты Мариана Боровского, появившиеся в “Философском обозрении” в начале 20-х годов.
Нельзя сказать, что в предыдущие годы (1914–1920 гг.) обсуждение проблемы общих по-
нятий было приостановлено. В это время появляется несколько статей, проблематика ко-
торых тесно связана с возникшим спором или даже напрямую касается вопроса об уни-
версалиях, хотя эти статьи несколько выпадают из общего русла, в котором спор получил
своё продолжение в дальнейшем. Однако все эти тексты свидетельствуют о том, что вни-
мание польских логиков и философов теперь было прочно привязано к данной пробле-
ме12. Прежде всего речь идёт о статье З. Янишевского “О реализме и идеализме в матема-
тике” [Янишевский 1916] и докладе Л. Хвистека “Три лекции о понятии существования”,
прочитанном 19 апреля 1917 года в Кракове на заседании Философского Общества [Хви-
стек 1917].
В статье “Что есть предмет?” [Боровский 1920] М. Боровский открыто полемизиру-
ет с доказательством Лесьневского от 1912–1913 гг., опираясь на собственное убеждение,
что принцип противоречия не может быть применён к общим предметам (подобная точ-
ка зрения уже выражалась ранее Лукасевичем, однако менее эксплицитно и ещё до появ-
ления номиналистической аргументации Лесьневского). Ещё через год появляется статья
“О предметах физических, психических, идеальных и мнимых” [Боровский 1921], в ко-
торой он продолжает поднятую ранее проблематику определения и классификации пред-
метов, защищая реалистическую точку зрения на вопрос об универсалиях. Работы Бо-
ровского и его атака на основное доказательство польских номиналистов спровоцировали
новую волну спора. На этот раз её “лицом” становится Тадеуш Котарбиньский, который
в том же 1921 г. выступает в полемической по отношению к позиции реализма статьёй
“Вопрос существования идеальных предметов” [Котарбиньский 1921]. Причём если из-
начально данный текст не был направлен на защиту именно Лесьневского, то с содержа-
тельной стороны это было практически повторение и “усиление” его аргументации. Эта
работа и последующее за ней укрепление позиции Котарбиньского получили вскоре на-
звание “расправы с идеальными предметами”13, хотя ядро этой позиции и собственного
40
доказательства Котарбиньского было во многом заимствовано из рассуждений Лесьнев-
ского 1913 г. Сам Котарбиньский пишет следующее: «Пониманием выражений “сущест-
вующий”, “предмет”, “множество”, “класс”, “элемент” и “часть”, первым доказательством
противоречивости общих предметов, формулировкой антиномии свойств и антиномии от-
ношений, а также множеством других вещей я обязан Станиславу Лесьневскому» [Котар-
биньский 1921, 116]. Однако, чтобы не ставить Котарбиньского в полную зависимость от
мысли Лесьневского, отмечу, что упомянутая статья стала началом формирования кон-
цепции, которую сам Котарбиньский назовёт “реизмом”14 (в противоположность тради-
ционному пониманию реализма), нашедшим более полное выражение несколько позже, а
именно в 1929 г.
Спор об универсалиях становится более похожим на диалог, причём диалог достаточ-
но интенсивный, к которому присоединяются всё новые участники. Во-первых, на ста-
тью Котарбиньского тут же отвечает Боровский (“К вопросу о существовании идеальных
предметов” [Боровский 1922]), который явным образом не принимает аргументов свое-
го коллеги, защищая идеалистическую точку зрения (для Боровского понятия идеализ-
ма и реализма в рамках спора об универсалиях практически всегда приравниваются), и
продолжает дискуссию путём уточнения терминологии и тщательного анализа предыду-
щей статьи Котарбиньского. Следующая реакция на реистическую позицию последовала
от Романа Ингардена в 1923 г. [Ингарден 1972]; замечу, что параллельно с анализом су-
ществования идеальных предметов эти же три автора ведут дискуссию о сущности внут-
реннего опыта, также начатую выступлением и статьёй Котарбиньского [Котарбиньский
1922а]15, где он поднимает проблему интенциональности и существования интенциональ-
ных предметов (в чём он им также отказывает, хотя эти предметы не отождествляются им
с идеальными). С содержательной точки зрения эта полемика под новым названием име-
ет непосредственное отношение к основной обсуждаемой проблеме универсалий, однако
внешне, как свидетельствуют о том и заголовки статей, дискурс ведётся в иной плоскости,
а именно на почве феноменологии и психологии. В этом проявляется достаточно важная
характерная черта развития спора об универсалиях в Львовско-Варшавской школе, а имен-
но постоянное перекрещивание различных философских традиций (философской логики,
к которой больше тяготели, например, Лукасевич, Лесьневский, описательной психологии
и феноменологии, поддерживаемой, прежде всего, Твардовским). Впрочем, Котарбинь-
ский отвечает Боровскому и Ингардену ещё в 1922 г. сразу по всем направлениям их кри-
тики текстом с лаконичным названием “Ответ” [Котарбиньский 1922б].
Несколькими годами позже спор об общих понятиях возник между Т. Чежовским и
А. Вегнером [Чежовский 1926; Вегнер 1927]. Данная полемика, правда, не была непосред-
ственно привязана к только что минувшей, однако касалась всё той же проблематики. Сле-
дует также упомянуть о статье М. Вальфиша “На каком основании мы связываем действи-
тельные предметы в классы?” [Вальфиш 1925].
Полемика, в первую очередь вызванная ярко выраженными антиреалистическими
концепциями Лесьневского и Котарбиньского, а также их спорными аргументациями (обе
они могут быть рассмотрены как два варианта одного и того же хода мысли) постепенно
исчерпывает себя, поэтому второй этап в дискусии об общих понятиях постепенно усту-
пает место новому витку в развитии спора.
3. 1927–1939
41
ского приравнивается к “предметам мыслимым”) и окончательно формулирует свою кон-
цепцию17, выдвигая три базовых тезиса реизма. Именно это стало главным поводом для
начала нового витка в обсуждении проблемы универсалий и для возобновления антиноми-
налистической критики, последовавшей сразу после выхода упомянутого труда.
Коротко говоря, эта концепция (пожалуй, одна из наиболее известных в истории
Львовско-Варшавской школы) базируется на следующих положениях. Предметами явля-
ются только конкретные материальные вещи, тогда как никакие свойства, отношения или
события, а также время и пространство18 не обладают статусом предметности и вообще
каким-либо онтологическим статусом (об этом Котарбиньский говорил ещё в 1921 г. в ста-
тье “Вопрос существования идеальных предметов”). Более того, только те имена в языке,
которые являются именами вещей, суть подлинные имена и могут выступать в качестве
подлежащего в предложениях типа “а есть В”; использование же остальных имён ведёт к
ошибочному гипостазированию19. Таким образом, реизм выступает сразу в двух аспектах:
онтологическом и семантическом.
Если своеобразный довод Лесьневского не стал предметом столь живого спора, то
номиналистические воззрения Котарбиньского, изложенные в книге гораздо более из-
вестной, встретились с незамедлительной реакцией. Сначала появилась неодобритель-
ная рецензия краковского философа Владислава Голембского, который в статье “Критика
реизма” [Голембский 1930] попытался опровергнуть концепцию Котарбиньского (нельзя
сказать, что у него это получилось достаточно солидно) и дискредитировать её как “ан-
тифилософский бунт”. Впрочем, в данной рецензии мы не найдём практически ничего
интересного по существу проблемы универсалий, а только эмоционально выраженную
личную позицию автора, что, вероятно, стало причиной отсутствия какой бы то ни было
реакции на данный текст. Зато в этом же году появляется гораздо более содержательная
критика реизма со стороны Казимежа Айдукевича, выраженная, прежде всего в его рецен-
зии на упомянутую книгу [Айдукевич 1930], а чуть позже в статьях “В защиту универ-
салий” [Айдукевич 1932] и “К вопросу об универсалиях” [Айдукевич 1934]. К. Айдуке-
вич подвергает обстоятельному анализу, прежде всего, саму реистическую концепцию, а
также номиналистическую аргументацию против существования “общих предметов”. Он
приписывает главным тезисам Котарбиньского тавтологичность, упрекает его за неразли-
чение (точнее, за смешение) метафизической и семантической составляющих, демонстри-
рует недостаточность условий, при которых “доказательство против универсалий” могло
бы быть верным. При введении же этих условий реизм становился бы в ещё большей сте-
пени программой, нежели теорией. Здесь следует заметить, что если для Котарбиньского
реизм семантический был скорее следствием реизма онтологического, то для Айдукевича
эта связь строилась в обратном направлении, поэтому он и кладет в основу критики собст-
венную концепцию конвенционального использования языка. Айдукевич не был одинок в
подобном “гносеологическом крене” (хотя немного странно говорить о таком крене с точ-
ки зрения общих тенденций в философии XX в.): в 1935 г. к критике реизма и проявлению
симпатии к универсалиям присоединяется также Тадеуш Витвицкий20, выступая в своей
книге “О репрезентации, или об отношении образа к воспроизведённому предмету” с не-
кой средней позиции между гносеологией и психологией [Витвицкий 1935].
К критике присоединяются также Р. Ингарден [Ингарден 1935], С. Виткевич [Витке-
вич 1978] (ок. 1934 года); в 1938 г. И. Бохеньский выступает с реконструкцией концепции
универсалий Фомы Аквинского [Бохеньский 1938], и в этом тексте он не только произво-
дит анализ мысли средневекового философа, но также подвергает критике номинализм
Лесьневского и Котарбиньского. Однако наибольшее влияние на дальнейшее развитие и
корректировку конкретизма оказал именно Айдукевич. Котарбиньский, уже в 1930 г. напи-
савший “Замечания на тему реизма”, заметил, что у данной концепции быстро появились
не только сторонники и противники, но также и аналитики [Котарбиньский 1930–1931] –
под последними он имел в виду в первую очередь Айдукевича.
В этот же период (1936–1938 гг.) о своей симпатии к реалистической позиции снова
заявляет Ян Лукасевич, который в ряде публикаций спорит с А. Якубищаком, защищаю-
42
щим то мнение, что вся современная логика в сущности своей номиналистична и не может
быть никакой иной [Якубищак 1936; Лукасевич 1936; Лукасевич 1937, 22].
Таково краткое описание, обозначившее лишь самые главные вехи, развития пробле-
мы “общих предметов” в Львовско-Варшавской школе до 1939 г. После Второй мировой
войны спор об универсалиях перестал быть именно тем живым “спором”, каким он ещё
представлялся в конце 30-х гг., однако нельзя также сказать, что проблематика оконча-
тельно ушла в историю Львовско-Варшавской школы. Скорее он вошёл в фазу, которую
можно было бы назвать переформулировкой позиций, заявленных участниками спора ра-
нее, уточнением этих позиций и исследованием того, что уже было сделано. Было произ-
ведено, с одной стороны, несколько попыток формальной реконструкции системы реиз-
ма, которые позволили бы теперь избежать упрёков, высказанных Айдукевичем; с другой
же стороны, были и попытки, направленные на преодоление номинализма Лесьневского.
Наибольшего внимания здесь заслуживают работы следующих авторов: Чеслав Леевский
(“О драматичной фазе в развитии пансоматизма Котарбиньского” [Леевский 1979]), Хен-
рик Хиж (“О вещах” [Хиж 1959]), Янина Котарбиньская (“Проблемы с существованием”
[Котарбиньская 1967]), Тадеуш Чежовский (“Является ли современная логика номинали-
стичной?” [Чежовский 1958]), Йозеф Мария Бохеньский (“Проблема универсалий” [Бо-
хеньский 1956]) и другие.
Хотя мы не рассматривали подробно каждую концепцию, все доказательства, крити-
ческие замечания, а лишь проследили за общим развитием спора в его историческом сре-
зе, всё же можно сделать несколько обобщений, позволяющих более целостно взглянуть
на спор об универсалиях в традиции Львовско-Варшавской школы.
Начало каждой фазы спора (за исключением первой, “подготовительной”) обусловле-
но активной позицией номиналистов, которые приводят всё новые доводы и конкретизи-
руют свои концепции. Сторонники реалистической точки зрения не обладали здесь такой
же заметной инициативой, и их выступления носили ответный характер, прежде всего,
критический. Можно сказать, что аргументация со стороны реалистов была преимущест-
венно негативной, т.е. основывалась на опровержении уже предложенных доказательств
(исключений здесь немного, но они существуют: уже в 30-х годах несколько “позитив-
ных” доказательств в пользу существования универсалий выдвинули Айдукевич и Лука-
севич). Таким образом, само развитие спора шло волнообразно. В Львовско-Варшавской
школе проблема универсалий была воспринята не только как логическая или гносеологи-
ческая, но в первую очередь как онтологическая21; это позволяет утверждать, что деятель-
ность представителей школы не имела антиметафизического характера, несмотря на до-
вольно частое сопоставление её с Венским кружком22.
Спор об универсалиях был сформулирован польскими философами в языке своего
времени (а это был и язык формальной логики, а также феноменологический и психоло-
гический дискурсы) и, с одной стороны, был напрямую привязан к традиционной мета-
физической проблеме, известной со времён Платона, с другой же имел непосредственное
отношение к вопросам, поставленным перед представителями школы современностью и
затронувшим помимо философии логику, математику, лингвистическую науку.
ЛИТЕРАТУРА
Айдукевич 1930 – Ajdukiewicz K. Reizm. Studium krytyczne: Elementy teorii poznania, logiki
formalnej i metodologji nauk Tadeusza Kotarbińskiego // Przegląd Filozoficzny, 33 (1930). S. 140–160.
Айдукевич 1932 – Ajdukiewicz K. W obronie uniwersaliów // Przegląd Filozoficzny, 35 (1932).
S. 40b–41b.
Айдукевич 1934 – Ajdukiewicz K. W sprawie uniwersaliów // Przegląd Filozoficzny, 37 (1934).
S. 219–234.
Борзым 1987 – Borzym S. Z dziejów szkoły Lwowsko-Warszawskiej / Polska filozofia analityczna.
Analiza logiczna i semiotyczna w szkole Lwowsko-Warszawskiej. Praca zbiorowa pod redakcją M.
Hempolińskiego. Wrocław, 1987. S. 49.
Боровский 1920 – Borowski M. Co to jest przedmiot? // Przegląd Filozoficzny, 23 (1920). S. 55–86.
43
Боровский 1921 – Borowski M. O przedmiotach fizycznych, psychycznych, idealnych i fikcyjnych //
Przegląd Filozoficzny, 24 (1921). S. 139–163.
Боровский 1922 – Borowski M. W sprawie istnienia przedmiotów idealnych // Przegląd Filozoficzny,
25 (1922). S. 491–505.
Бохеньский 1938 – Bocheński J.M. Powszechniki jako treści cech w filozofii św. Tomasza z Akwinu //
Przegląd Filozoficzny, 41 (1938). S. 136–149.
Бохеньский 1956 – Bocheński J.M. The Problem of Universals // The Problem of Universals. (Red.:
J.M. Bocheński, A. Church, N. Goodman). Notre Dame, 1956. Р. 33–54.
Вальфиш 1925 – Walfisz M. Na podstawie jakiego stosunku lączymy przedmioty rzeczywiste w
klasy? // Przegląd Filozoficzny, 28 (1925). S. 291–292.
Васюков 2006 – Васюков В.Л. Метапарадигма Львовско-Варшавской философской школы /
Исследования аналитического наследия Львовско-Варшавской философской школы. Выпуск 1. Отв.
ред. В.Л. Васюков. СПб., 2006. С. 11–18.
Вегнер 1927 – Wiegner A. Przedmioty pojęć ogólnych // Przegląd Filozoficzny, 30 (1927). S. 211–
213.
Верников 1978 – Верников М.Н. Методологический анализ кризиса философского идеализма.
На материалах польской философии конца XIX – 1-й трети XX вв. Киев, 1978.
Витвицкий 1935 – Witwicki T. O reprezentacji, czyki o stosunku obrazu do przedmiotu odtworzonego.
Lwów, 1935.
Виткевич 1978 – Witkiewicz S.I. Krytyka reizmu – poglądu Tadeusza Kotarbińskiego // Witkiewicz
S.I. Zagadnienie psychofizyczne. Warszawa, 1978. S. 117–167.
Воленьский 1984 – Woleński J. Reizm a ontologia Leśniewskiego // Studia Filozoficzne, 22 (1984).
S. 37–41.
Воленьский 1985 – Woleński J. Filozoficzna szkoła Lwowsko-Warszawska. Warszawa, 1985. S. 296–
305.
Воленьский 1997 – Woleński J. Szkoła Lwowsko-Warszawska w polemikach. Warszawa, 1997.
Голембский 1930 – Gołembski Wł. Krytyka reizmu // Kwartalnik filozoficzny, 8 (1930). S. 255–274.
Грыгянец 2000 – Grygianiec M. Spór o uniwersalia w szkole Lwowsko-Warszawskiej. Rozprawa
doktorska. Warszawa, 2000.
Ингарден 1922 – Ingarden R. W sprawie “istoty doświadczenia wewnętrzego” // Przegląd Filozoficzny,
25/4 (1922). S. 512–534.
Ингарден 1935 – Ingarden R. Vom formalen Aufbau des individullen Gegenstandes // Studia
Philosophica I (1935). S. 29–106.
Ингарден 1972 – Ingarden R. W sprawie istnienia przedmiotów idealnych / Ingarden R.
Z filozoficznych podstaw logiki. Warszawa, 1972. S. 483–507.
Котарбиньская 1967 – Kotarbińska J. Kłopoty z istnieniem / Fragmenty filozoficzne. Seria III. Księga
pamiątkowa ku czci Tadeusza Kotarbińskiego w 80-tą rocznicę urodzin. Warszawa, 1967. S. 129–146.
Котарбиньский 1921 – Kotarbiński T. Sprawa istnienia przedmiotów idealnych / Księga pamiątkowa
ku uczczeniu 25-rocznej działalności nauczycielskie na katedrze filozofii w Uniwersytecie Lwowskim
Kazimierza Twardowskiego. Lwów, 1921. S. 149–170.
Котарбиньский 1922а – Kotarbiński T. O istocie doświadczenia wewnętrzego // Przegląd Filozoficzny,
25/2 (1922). S. 184–196.
Котарбиньский 1922б – Kotarbiński T. Odpowiedź // Przegląd Filozoficzny, 25/4 (1922). S. 535–
540.
Котарбиньский 1929 – Kotarbiński T. Elementy teorii poznania, logiki formalnej i metodologji nauk.
Lwów, 1929.
Котарбиньский 1930–1931 – Kotarbiński T. Uwagi na temat reizmu // Ruch Filozoficzny, 12 (1930–
1931). S. 1–7.
Котарбиньский 1958 – Kotarbiński T. Fazy rozwojowe konkretyzmu // Studia Filozoficzne, 4
(1958).
Леевский 1979 – Lejewski Cz. On the Dramatic Stage in the Development of Kotarbiński’s
Pansomatism / Ontology und Logik. Berlin, 1979.
Лесьневский 1911 – Leśniewski S. Przyczynek do analizy zdań egzystencjalnych // Przegląd
Filozoficzny, 14 (1911). S. 329–345.
Лесьневский 1912 – Leśniewski S. Próba dowodu ontologicznej zasady sprzeczności // Przegląd
Filozoficzny, 15 (1912). S. 202–226.
Лесьневский 1913а – Лесневскiй С.И. Логическiя разсужденiя. СПб., 1913.
Лесьневский 1913б – Leśniewski S. Krytyka logicznej zasady wyłączonego środka // Przegląd
Filozoficzny, 16 (1913). S. 315–352.
44
Лесьневский 1914 – Leśniewski S. Czy klasa klas, nie podporząkowanych sobie, jest podpo-
rząkowana sobie? // Przegląd Filozoficzny. 17 (1914). S. 63–75.
Лесьневский 1927 – Leśniewski S. O podstawach matematyki, I // Przegląd Filozoficzny, 30 (1927).
S. 164–206.
Лукасевич 1906 – Łukasiewicz J. Analiza i konstrukcja pojęcia przyczyny // Przegląd Filozoficzny, 9
(1906). S. 105–179.
Лукасевич 1907 – Łukasiewicz J. Logika a psychologja // Przegląd Filozoficzny, 10 (1907). S. 489–
492.
Лукасевич 1910а – Łukasiewicz J. O zasadzie sprzeczności u Arystotelesa. Kraków, 1910.
Лукасевич 1910б – Łukasiewicz J. O zasadzie wyłączonego środka // Przegląd Filozoficzny, 13
(1910). S. 372–373.
Лукасевич 1930 – Łukasiewicz J. Logistyka a filozofia // Przegląd Filozoficzny, 39 (1936). S. 115–
131.
Лукасевич 1937 – Łukasiewicz J. W obronie logistyki // Studia Gnesnensia, 15 (1937). S. 22.
Рогальский 1995 – Rogalski A.K. Z zastosowań ontologii Stanisława Leśniewskiego. Lublin, 1995.
Синиси 1969 – Sinisi V.F. Leśniewski and Frege on Collective Classes // Notre Dame Journal of
Formal Logic, 10 (1969). S. 239.
Татаркевич 1914–1917 – Tatarkiewicz Wł. Czy przedmioty idealne są przedmiotami ogólnymi? //
Ruch Filozoficzny, 5 (1914–1917). S. 28a–29b.
Твардовский 1924 – Twardowski K. O istocie pojęć / Odczyty filozoficzne, II. Lwów, 1924.
Твардовский 1964 – Twardowski K. O treści i przedmiocie przedstawień. Z badań psychologicznych /
Twardowski K. Wybrane pisma filozoficzne, tłum. I. Dąbska. Warszawa, 1964. S.3–91.
Твардовский 1982 – Twardowski K. Zur Lehre von Inhalt und Gegenstand der Vortellungen. Eine
psychologische Untersuchung. München–Wien, 1982.
Хвистек 1917 – Chwistek L. Trzy odczyty, odnoszące się do pojęcia istnienia // Przegląd Filozoficzny,
20 (1917). S. 122–151.
Хиж 1959 – Hiż H. O rzeczach / Fragmenty filozoficzne. Seria II. Księga pamiątkowa ku uczczeniu
czterdziestolecia pracy nauczycielskiej w Uniwersytecie Warszawskim profesora Tadeusza Kotarbińskiego.
Warszawa, 1959.
Чежовский 1925 – Czeżowski T. Teoria pojęć Kazimierza Twardowskiego // Przegląd Filozoficzny,
28 (1925). S. 106–110.
Чежовский 1926 – Czeżowski T. Kilka uwag o uogólnieniu i o przedmiotach pojęć ogólnych //
Przegląd Filozoficzny, 29 (1926). S. 195–199.
Чежовский 1958 – Czeżowski T. Czy współczesna logika jest nominalistyczna? / Czeżowski T.
Odczyty filozoficzne. Toruń, 1958.
Шанявский (ред.) 1989 – The Vienna Circle and the Lvov-Warsaw School. Ed. by Szaniawski K.
Dordrecht; Boston: Kluwer Academic Publishers, 1989.
Ядацкий 1987 – Jadacki J.J. Semiotyka szkoły Lwowsko-Warszawskiej: główne pojęcia / Polska
filozofia analityczna. Analiza logiczna i semiotyczna w szkole Lwowsko-Warszawskiej. Praca zbiorowa
pod redakcją M. Hempolińskiego. Wrocław, 1987. S. 131–138.
Якубищяк 1936 – Jakubisiak A. Od zakresu do treści. Warszawa, 1936. T. 7.
Янишевский 1916 – Janiszewski Z. O realizmie i idealizmie w matematyce // Przegląd Filozoficzny,
19 (1916). S. 161–170.
Примечания
1
Действительно, дискуссия об общих понятиях, или общих предметах, имеющая место в шко-
ле в течение многих лет, повлияла на большинство польских мыслителей, а также на некоторых
западных философов аналитической традиции.
2
Хотя на этот счёт также не существует единого мнения, всё же мне представляется практи-
чески невозможным найти такую единую (а точнее, объединяющую) концепцию. См., например:
[Васюков 2006, 11–18]. Противоположную точку зрения можно встретить, например, у профессора
Яцека Ядацкого [Ядацкий 1987, 131–138].
3
Сразу следует заметить, что почти все представители Львовско-Варшавской школы, будучи
участниками данного спора, употребляют выражения “общий предмет” (przedmiot ogólny) и “общее
понятие” (pojęcie ogólne) как взаимозаменяемые (хотя они и не являются синонимами в строгом
смысле этого слова). Такое приравнивание этих выражений не прописано чётко никем, однако появ-
45
ляется практически у каждого участника спора. Отметим также, что в польском языке для обозначе-
ния универсалий используются два слова: uniwersalia и powszechniki (досл. “всеобщности”).
4
Речь идёт об онтологическом толковании принципа противоречия. Согласно Лукасевичу, дан-
ный принцип может иметь троякое толкование, а именно: логическое, психологическое и онтологи-
ческое. Отделение друг от друга первых двух трактовок прослеживается и в более ранних работах
Лукасевича, например: [Лукасевич 1907].
5
“Пусть Р1 и Р2 будут предметами, а с1 и с2 – их чертами соответственно. То, что Р1 обладает
чертой с1, является причиной того, что Р2 обладает чертой с2, а то, что Р2 обладает чертой с2, явля-
ется следствием того, что Р1 обладает чертой с1, действительно тогда и только тогда, когда: если Р1
обладает чертой с1, то с необходимостью Р2 обладает чертой с2, и если Р2 не обладает чертой с2, то
необходимо, что Р1 не обладает чертой с1, однако возможно, что Р2 обладает чертой с2 при том, что
Р1 не обладает чертой с1, и также возможно, что Р1 не обладает чертой с1, но Р2 обладает чертой с2.
(При этом выражение “Необходимо, что Р2 обладает чертой с2” значит то же, что выражение “Если
бы Р2 не обладал с2, то Р2 был бы противоречивым предметом”)”. См. тж.: [Борзым 1987, 49].
6
В сжатом виде Лесьневский выразил основные мысли, представленные в этой работе, в ста-
тье: [Лесьневский 1911].
7
Лесьневский посчитал “О принципе противоречия у Аристотеля” за один из наиболее ориги-
нальных и даже гениальных трудов в области философской логики. Более того, чтение этой работы
стало причиной существенного поворота в научном пути Лесьневского, который окончательно от-
ступил от Корнелиуса и психологических теорий Петражицкого и обратился к логике. См.: [Синиси
1969, 239].
8
Эта и предыдущая упомянутая статья были опубликованы также в 1913 г. в России как одна
монография [Лесьневский 1913а].
9
Следует заметить, что всеобщее внимание логиков и математиков обратил на эту антиномию
именно Б. Рассел в 1903 г., хотя уже сам Г. Кантор в 1895 г. формулирует антиномию, возникшую в
рамках наивной теории множеств, названную “парадоксом множества всех множеств” (Menge aller
Mengen), а в 1897 г. Ч. Бурали-Форти демонстрирует парадокс множества порядковых чисел, похо-
жий, по сути, на вышеупомянутый.
10
Наиболее значима здесь его статья “Является ли множество множеств, не включённых в эле-
менты самих себя, элементом самого себя?” [Лесьневский 1914].
11
Этот философский ежегодник, один из важнейших в философской периодике на польском
языке, был основан К. Твардовским в 1911 г. как главный печатный орган Польского Философского
Общества (само Общество было основано в 1904 г. во Львове, где журнал издавался до 1946 г.).
12
Здесь аудитория участников спора выходит за пределы собственно Львовско-Варшавской
школы, поэтому в развитии данной проблематики встречаются имена, например, Леона Хвистека
или Романа Ингардена, которые, не являясь представителями школы, находились в постоянном
контакте с ней. Вступление в дискуссию этих мыслителей нельзя было бы совсем оставить без
внимания, т.к. оно свидетельствует, во-первых, о возрастающей популярности вопроса об общих
предметах, а во-вторых, о некотором единстве и живом развитии научной философии в польских
академических кругах того времени.
13
Котарбиньский достаточно широко трактует понятие идеального предмета, который, впрочем,
не всегда отождествляется с универсалией. Понимая необходимость более чёткого исследования
“идеальных предметов”, он выделяет следующие их категории: а) фиктивные (например, литератур-
ный персонаж); б) любые математические предметы; в) дистрибутивные множества (здесь очевидно
влияние мереологической теории Лесьневского) – именно они, по мнению Котарбиньского, и могут
называться универсалиями; г) свойства и отношения; д) время и пространство (сводимые в его кон-
цепции к категории отношения). См. также: [Воленьский 1997, 97–118].
14
Впоследствии реизм достаточно далеко отошёл от номинализма Лесьневского и стал напоми-
нать скорее физикализм Карнапа, хотя и сам Котарбиньский, и исследователи постоянно подчеркива-
ют эту “генетическую” зависимость. “И вот он [конкретизм. – Ж.А.] нашёл неожиданную поддержку
в системе формальной логики Станислава Лесьневского” [Котарбиньский 1958, 4]; “Котарбиньский
всегда использовал логические идеи Лесьневского в своей реистической онтологии, сперва выбо-
рочно, а затем программно” [Воленьский 1997, 101]; см. также: [Воленьский 1984, 37–41].
15
Доклад, прочитанный в Варшаве 13 марта 1922 г. См.: [Ингарден 1922].
16
Лесьневский предлагает рассматривать три логические системы, созданные им (мереологию,
онтологию и прототетику), как основание для современной математики. Важно, что эти системы в
некоторой степени являются результатом его номиналистических воззрений. Работа “Об основа-
ниях математики” публиковалась в “Философском обозрении” по частям и, к сожалению, не была
закончена (последний отрывок относится к 1931 г.).
46
17
Сам Котарбиньский дал несколько названий для своей философской позиции: кроме “реизма”
он использует также термины “конкретизм” и “пансоматизм”; также иногда он задействует выра-
жение “радикальный реализм”, которое, однако, предполагает нечто совершенно противоположное
традиционному пониманию реализма в контексте проблемы универсалий.
18
В этом разделении Котарбиньский берёт за основу таблицу онтологических категорий
В. Вундта.
19
Эта семантическая составляющая реизма в большей степени зависит от логики Лесьневского,
чем остальные тезисы, т.к. сам Лесьневский утверждал существование только единичных предме-
тов, но при этом не ограничивал такие предметы материальной “вещностью”.
20
Этот автор – сын Владислава Витвицкого, одного из крупнейших польских психологов-тео-
ретиков, а также историков философии.
21
К такому выводу приходит, например, М.Н. Верников, отмечая, что в Львовско-Варшавской
школе общая теория предмета “была воспринята как вид метафизики, как определенная онтологиче-
ская теория” [Верников 1978, 186]. Такое же заключение в отношении проблемы универсалий встре-
тилось мне в диссертации М. Грыгянца: “Можно признать, [...] что в кругу Львовско-Варшавской
школы разрабатывалась традиционная метафизическая проблематика” [Грыгянец 2000].
22
Стоит помнить, что между традициями Львовско-Варшавской школы и Венского кружка
существовали некоторые сходства, например, в сфере методологии науки [Шанявский (ред.) 1989].
Однако в ЛВШ не была принята ни сформулированная в рамках Кружка концепция значений, ни
эмпирический критерий познавательной деятельности, ни физикализм. См.: [Воленьский 1985,
296–305].
47
ФИЛОСОФИЯ И ОБЩЕСТВО
История и ее подобие
Г. С. КИСЕЛЕВ
48
Мнения о смысле и целях истории, приведенные в эпиграфах, казалось бы, проти-
воречат друг другу. Понятно, что такая неясность требует от философской мысли своего
разрешения. Некоторым соображениям на этот счет, ни в коей мере не претендующим, ко-
нечно, ни на полноту решения вопроса, ни на его развернутое обсуждение, и посвящена
предлагаемая читателю статья.
Сначала несколько предварительных – в целом общеизвестных, но необходимых – за-
мечаний.
Мир, в котором мы живем, мир человека, уникален не только своей грандиозной ма-
териальной культурой. Поистине поразителен он духовным, или нравственным началом.
Именно оно достраивает над природным миром этот подлинно человеческий мир.
Последний парадоксален; он, очевидно, не имеет природного происхождения и во
многом противоречит законам природы. Создается он по мере постепенного превращения
существа, рожденного и первоначально всецело обусловленного природой, в свободную
личность. Личность – это прежде всего нравственное существо, интеллектуально и граж-
дански зрелое, несущее осознанную ответственность за свой мир. Поэтому важнейшие
критерии мира человека – право, гражданственность, государственность. Право подразу-
мевает своеобразный “договор” между автономными индивидами, ограничивающий есте-
ственные отношения господства – подчинения. Право и государство становятся механиз-
мом сдерживания природного хаоса, разрешения социальных (и прочих) противоречий.
Превращение индивида в личность – как в индивидуальной, так и в общественной
жизни – объективируется очень разными способами в таких многозначных феноменах,
как культура и цивилизация1. В целом достижения культуры и цивилизации распростране-
ны весьма неравномерно, имея своеобразный очаговый характер. Важнейшая (но не един-
ственная) из исторических причин этого, верная для всех времен, была отмечена X. Орте-
гой-и-Гассетом: “радикальней всего, – по его словам, – делить человечество на два класса:
на тех, кто требует от себя многого и сам на себя взваливает тяготы и обязательства, и на
тех, кто не требует ничего, и для кого жить – это плыть по течению, оставаясь таким, ка-
ков ни на есть, и не силясь перерасти себя” [Ортега-и-Гассет 1997, 46].
Как бы то ни было, на большей части ойкумены мир человека еще весьма неразвит.
Здесь далеко до достижений Западной цивилизации; тут господствуют социальное угне-
тение и материальные лишения.
Каковы перспективы сохранения и расширения человеческого мира? Философское
знание пытается ответить на этот вопрос, решая проблему смысла и цели истории.
* * *
На этом пути мы прежде всего встречаемся с методологическими сложностями. Так,
понятие “история” имеет в философском языке особый смысл. Его можно раскрыть, толь-
ко в достаточной мере представляя себе всю парадоксальность того существа, которое на-
зывается человеком.
Философская антропология начинается с выбора исходной позиции. При изучении
феномена человека такой выбор свободен. Так, мы вольны видеть в нем сложнейшее пси-
хофизическое, но полностью природное существо. Эта точка зрения представлена рож-
денным в Новое время позитивизмом.
Но можно полагать, что человек уникален потому, что он имеет две неотъемлемые
друг от друга стороны: природную (телесную) и сверхприродную (духовную)2. Эта точка
зрения восходит в итоге к представлениям христианской антропологии.
Если мы выберем ее, а именно этот выбор я и предлагаю читателю, то volens nolens
последуем в понимании истории за религиозно-нравственной философией, в частности,
русской. Ее создатели видели историю как становление личности в противоборстве упо-
мянутых сторон, представляющих собой несовершенную (грешную) природу – зло, с од-
ной стороны, и сверхприродное, Божественное, совершенство – добро, с другой.
Такое противоборство идет прежде всего в самом человеке. Поэтому в философии
“человек” – не совсем то, что в обыденном языке. Это не просто существо, которое от-
личается от прочих созданий природы прямохождением и речью. Собственно человеком
49
быть нельзя, им можно только становиться, ибо у индивида имеется способность к нрав-
ственному самостроительству, т.е. к бесконечному самоизменению, постоянному измене-
нию, достраиванию своей природной сущности. Неудивительно, что философское знание
не оперирует понятием “человек” как чем-то статичным, уже случившимся. По выраже-
нию М. Хайдеггера, человек – это “задание”. К. Ясперс отмечал, что человек “незавершен
и незавершим в своей сущности” [Ясперс 1991, 71].
Христианская мысль связывает само будущее человечества со способностью совер-
шенствовать себя, а следовательно, и мир, согласно нравственному закону. По словам
Вл. Соловьева, речь идет о пути от зверочеловека к богочеловеку. Христианство пророче-
ствует о появлении Богочеловечества, т.е. о воссоединии человека с Богом, обожении че-
ловека, и преображении мира. В итоге цель и смысл истории открываются как эсхатоло-
гическая перспектива окончательного торжества Божественного совершенства (Царства
небесного).
Обеспечить относительно немалую степень достоинства и свободы человек, создан-
ный “по образу и подобию” Божиему, способен и в нашем весьма далеком от совершен-
ства мире. Об этом свидетельствует общественное устройство, которое основано на связке
гражданского общества и правового государства. Такое устройство сложилось в Западной
цивилизации в итоге длительной эволюции, взявшей начало в античном мире. Основные
исторические виды угнетения человека здесь существенно смягчены, хотя, конечно, и не
преодолены.
Вместе с тем христианское представление об истории совсем не предполагает не-
уклонное, безальтернативное расширение и совершенствование мира человека. Хотя оно
и содержит идею о процессе, ведущем в пределе к осуществлению Божественной правды
на преображенной земле, оно далеко от примитивной линейности. Преображению неда-
ром предшествует Апокалипсис – гибель этого мира.
Это представление свидетельствует о всей глубине исторической интуиции христи-
анства. Не случайно два тысячелетия спустя после того, как человеку была открыта Бла-
гая весть, мир, претерпевший колоссальные социальные, хозяйственные, политические
и прочие изменения, по-прежнему лежит во зле. Конца старой, как мир, вражде между
людьми не видно. Напротив, в последние столетия совершались жутчайшие по существу
и невиданные по масштабам злодеяния.
Неудивительно, что уже довольно давно начали говорить о нарастающем всесторон-
нем кризисе мира человека (в первую очередь современного Запада), кризисе прежде все-
го духовном, обусловленном упадком христианства. Н. Бердяев, например, полагал, что в
Новое время начался процесс, обратный тому, который зародился в библейское время и в
античности и ознаменовался появлением личности. Кризис этот нарастает: как точно за-
метила Р. Гальцева, “сто лет назад воскликнули: “Бог умер!” – теперь не помнят о том, что
Он жил” [Гальцева 2008, 204].
Понятно, что на этом фоне стала распространяться мысль о по меньшей мере отно-
сительности того, что мы привычно называем общественным прогрессом3. Прежде все-
го было замечено, что прогресс обратим. Так, С. Франк утверждал: “мы потеряли веру в
“прогресс” и считаем прогресс понятием ложным, туманным и произвольным. Человече-
ство вообще, и европейское человечество в частности, – вовсе не беспрерывно совершен-
ствуется, не идет неуклонно по какому-то ровному и прямому пути к осуществлению доб-
ра и правды. Напротив, оно блуждает без предуказанного пути, подымаясь на высоты и
снова падая с них в бездны” [Франк 1990, 141]. Ортегa-и-Гассет обнаружил: “Реалистич-
ней думать, что не бывает надежного прогресса, нет такого развития, которому не грозили
бы упадок и вырождение. В истории все осуществимо, все, что угодно, – и непрерывный
подъем, и постоянные откаты” [Ортега-и-Гассет 1997, 86].
В наши дни мысль о том, что сложение мира человека может стопориться, “зависать”,
а может даже локально оборачиваться регрессом, стала уже привычной. Неудивительно,
что идут разговоры о своеобразной архаизации, “неоварваризации” современного обще-
ства, когда общности людей, уже достигшие некоторого уровня “очеловечения”, начинают
стагнировать или даже расчеловечиваться, “дичать” 4.
50
Так мы сталкиваемся с тем, что из истории можно “выпасть”. Видимо, помимо по-
степенного сложения мира человека, последовательно ограничивающего зло мира и веду-
щего в итоге к его преображению, имеет место и движение по кругу или вспять – дурной,
бессмысленный круговорот событий. Очередной виток ведет к возвращению собственно-
го неразрешившегося прошлого. Поэтому представляется, что можно говорить, с одной
стороны, о “собственно истории” и, с другой, – о каком-то ее подобии, или “квазиисто-
рии” (“как бы истории”). Последняя являет собой просто ряд следующих друг за другом,
“пустых” с точки зрения “очеловечения” событий. В этом случае время идет, а зло мира не
уменьшается, опыт не осмысливается, проблемы не решаются, мир человека деградирует.
Жизнь не проживается, a имитируется.
Поэтому существование человечества в целом, похоже, представляет собой перепле-
тение разномасштабных, более или менее длительных периодов “собственно истории”,
когда мир “очеловечивается”, накапливается культура, и периодов, когда люди живут в ос-
новном вне культуры (паразитируя на достижениях прошлых поколений или обессмысли-
вая их). Вспомним в связи с этим идею Ясперса об “осевом времени” (800–200 гг. до н.э.),
когда сформировался интеллектуально-духовный тип современного человека. По мысли
Ясперса, это было завершением первого, так сказать, очеловечивающего “дыхания”, про-
рыва, за которым последовал относительный застой. Тем не менее, как полагал философ,
“после того как совершился прорыв осевого времени и сформировавшийся в нем дух стал
посредством своих идей, творений, образов доступен каждому, кто был способен слышать
и понимать, когда стали ощутимы безграничные возможности, все последующие народы
становятся историчными в зависимости от степени интенсивности, с которой они отзыва-
ются на совершившийся прорыв” [Ясперс 1991, 78].
С эпохи науки и техники, полагал Ясперс, начинается еще одно “дыхание”. Мысли-
тель надеялся, что оно, “быть может, приведет... к новому, еще далекому и невидимому
второму осевому времени, к подлинному становлению человека” [Ясперс 1991, 52].
Итак, философски говорить об истории можно, таким образом, лишь в том случае, ко-
гда имеется в первую очередь воспроизводство мира человека и накопление культуры, и
во вторую – сложение и усложнение цивилизации.
* * *
Идея о двойственности истории раскрывается глубже, если посмотреть на нее со сто-
роны философии сознания.
Сознание и есть то, что в первую очередь выделяет человека из всего природного
мира. Природа его в целом таинственна – так же, как таинственны происхождение Все-
ленной и появление жизни. Можно, с одной стороны, пытаться изучать сознание сред-
ствами естественных наук, а с другой – философствовать о таких его характеристиках, как
рефлексия и способность изменять мир.
Для наших размышлений существенно именно последнее.
М. Мамардашвили отстаивал то понимание сознания, что это – не только содержание
сознательных актов, но прежде всего – само их свершение. Когда индивид своим интел-
лектом и своим врожденным нравственным чувством совершает сознательное усилие, он
фактически достраивает свою естественную природу и мир при этом изменяется. Нрав-
ственный по самой своей природе, акт сознания являет собой экстраординарное усилие,
“сдвиг” (“размыкание человека” в терминах С. Хоружего), в результате чего появляется
некая искусственно созданная реальность – то, чего прежде не было и, самое главное, по
законам этого мира не могло даже появиться. Речь идет о возникновении специфически
человеческой – духовной невидимой реальности.
Не случайно один из основных философских вопросов мыслитель формулировал
так: “почему есть нечто, а не ничто?” В самом деле, почему вообще есть мир челове-
ка? Если бы этого “нечто” вовсе не было, не было бы и необходимости решать какие-то
проблемы. Все было бы ясно, как это ясно мифологическим представлениям. То очевид-
ное, что эта проблема есть и что человек стремится ее разрешить, как раз и говорит о
51
появлении вне природы какого-то совершенно новой реальности, а именно – состояния
сознания.
При этом отдельные сознательные акты в совокупности (а такая совокупность не-
избежно возникает там, где имеется множество субъектов и где возникает, следователь-
но, проблема коммуникации) сливаются в некую, условно говоря, сферу, образуя то, что
Платон называл идеями, а Кант – чистыми формами. Отсюда второй вопрос Мамарда-
швили: “почему много, а не одно?” Для ответа мыслитель использовал метафору тигля,
где в результате переплавки отдельных элементов возникает уникальная амальгама – “ре-
жим сознания”, или “поле сознания” в котором свершаются все новые акты сознания. Ма-
мардашвили уточнял эту мысль даже таким парадоксальным утверждением: “Возможно,
cущественным каким-то первичным образом сознание размещено вне индивида и пред-
ставляет собой какое-то пространственно-подобное или полевое образование” [Мамарда-
швили 1992, 73].
Когда же акты сознания не совершаются, человек оказывается “бес-сознательным”,
или “не-разумным”. Это не значит, конечно, что он лишается способности к рефлексии,
что не работает его интеллект; последний-то как раз может действовать безукоризнен-
но. Интеллект, действующий вне нравственности, – это, увы, едва ли не норма для со-
циума. Тут мы имеем дело с “квазисознанием”, “нечеловеческим духом”, по выражению
Бердяева5.
“Квазисознание” способно порождать широчайший спектр проявлений зла – от дале-
ко не безобидного личного эгоизма до захватывающих целые народы человеконенавист-
нических идеологий. Христианство еще в давние времена отдавало себе отчет в том, что
сверхприродность человека, явленная в его сознании, может обернуться своей противопо-
ложностью, став одной из основных угроз для его мира. Отсюда представление об Анти-
христе, или “дьяволе”, – воплощении зла в христианской мифологии.
То, что “квазисознание” едва ли не на протяжении всей истории приводило к мас-
штабным и трагическим последствиям, совсем неудивительно. Бердяев красноречиво ха-
рактеризовал активность позитивистов и материалистов (в частности, марксистов): “Па-
фос знания вам чужд. Никогда не было у вас жажды знания. Знание ваше было ...орудием
разрушения. Не знание, не наука вдохновляли вас, а отрицательное “просвещение”, кото-
рое есть полупросвещение и нигилизм” [Бердяев 1970, 34]. (Между прочим, “демониче-
ской силой” называл невежество и сам Маркс.)
Существование “по ту сторону” добра, это основанное на ложных представлениях о
действительности своеволие, формирует, в частности, разрушительные иллюзии, утопи-
ческие ожидания и устремления. Франк говорил о “ереси утопизма” – навязывании со-
циуму проектов, построенных на умозрительных идеологемах за счет органического ес-
тественного развития. Поэтому человек оказывается единственным на земле существом,
способным поставить под угрозу саму жизнь – и свою собственную, и природы. Так зада-
ча человекa в мире во многoм сводится к предотвращению зла, способного быть порож-
денным им же самим. Нужно отдавать себе отчет: речь идет о необходимости колоссаль-
ного духовного прорыва в сферу сознания. Перед человечеством стоит грандиозная задача
изжить “квазисознание”.
Понятно, что для этoго необходимы недюжинные интеллектуально-нравственные
усилия. Человечеству их, видимо, пока не хватило.
* * *
Но не противоречит ли идея о “квазисознании” и “квазиистории” христианской эсха-
тологии? На первый взгляд это так, однако противоречие здесь мнимое. Эсхатологическое
представление о конце истории есть дело веры. Христианскому взгляду (если, конечно, из-
бран именно такой взгляд) смысл истории ясен изначально. Перспективы же мира челове-
ка здесь, на “грешной земле” вполне можно осмысливать в рамках философского знания.
Тут эволюция рассматривается как вероятностный процесс, а это подразумевает, что “ква-
зиистория” способна оттянуть разрешение истории на неопределимое будущее, если во-
обще не поставить его под вопрос.
52
Чтобы получить представление, о чем идет речь, достаточно оценить последствия
(о них здесь можно сказать лишь совсем кратко), к которым привело человечество “квази-
сознание”. Они оказались поистине трагическими.
Едва ли не больше всего это относится к судьбе самого христианства. Давно было за-
мечено, что дуальность христианства опасна возможностью преобладания либо его “по-
сюсторонней”, земной, стороны, либо же – сверхприродной. Так и случилось. Природное
начало как человека, так и явившейся церкви в итоге возобладало над духовным; немало
сказано уже о том, что историческая Церковь в значительной мере приспособилаcь к миpу,
обмирщилась. Исторические церкви не смогли избежать соблазна ложных ориентиров,
затемнявших грандиозную задачу самосозидания человека и со-творения его мира. Они
пожертвовали нравственностью в пользу властныx и имущественныx интересoв выcшей
иерарxии, сервильнoсти перед державой, церковнoгo национализмa; нравственное ядро
христианства оказалось на его периферии.
Следствием всего этого, значение чего трудно переоценить, стал разрыв между чело-
веком и далеким всемогущим властелином, таким отличным от тринитарного Бога.
Разрушительной в итоге оказалась роль “квазисознания” и в судьбе секулярных идео-
логических течений, появившихся в Новое время и освобождавших человека от омерт-
вевших церковных воззрений и порядков. Эта роль, как наглядно показал Франк, свелась
к развитию “профанного гуманизма” через “титанизм” к “демоническому бестиализму”
[см. Франк 1949]. Идеологические течения – такие, как социализм, либерализм, нацио-
нализм, все эти построения не сомневающегося в себе разума, декларативно или мол-
чаливо “отставившего” христианские ценности как устарелые, во многом определили
развитие сначала Европы и Северной Америки, а потом и других частей света вплоть
до наших дней.
За свое освобождение человечество дорого заплатило. Отвергнув религиозные смыс-
лы бытия, объявив себя венцом и смыслом мироздания и задумав, как выразился Досто-
евский, “устроиться без Бога навсегда и окончательно”, оно оказалось в плену у химер:
мифологии классовой ненависти, превосходства расы или нации; родились коммунизм,
крайние формы национализма и шовинизма, нацизм и пр. Двадцатое столетие (две миро-
вые войны, ГУЛАГ и Освенцим – его главные вехи) показало, на какое невообразимое зло
способен человек, вооруженный фантастическими достижениями науки и техники, но ли-
шенный нравственности.
Идеологии весьма эффективно манипулируют массами, и в ХХ столетии это прояви-
лось как нельзя нагляднее: на его рубеже сложился феномен массового общества.
“Восстание масс”, как его назвал Ортега-и-Гассет, это прежде всего социокультур-
ное явление: имеется в виду не социальное или имущественное возвышение одних групп
за счет других, а выход на первый план нравственно и культурно неразвитых масс. Речь
идет об антиподах личности, об отсутствии подлинно человеческого качества, о восста-
нии “квазисознания” против сознания, цивилизации против культуры. К.-Г. Юнг подчер-
кивал, что именно отказ от религиозных ценностей породил ту искаженную ценностную
систему, которая овладела массами (толпой) и облегчила мощный выплеск их разруши-
тельного подсознания [Юнг 1992, 11 и сл].
В результате триединого процесса – сложения индустриального строя, выхода на аре-
ну истории масс и оттеснения культуры секулярной цивилизацией общество, которое
по-прежнему именует себя христианским, превратилось в целом в сознательно безрелиги-
озную, бездуховную массу. Политические свободы, расцветшие при повсеместно наблю-
дающемся “повреждении нравов”, свободы, которыми воспользовались “освобожденные”
от христианской морали люди, во многом оказались свободой от ответственности – непре-
менного атрибута граждански-зрелой личности.
Cовременный человек не умеет и не хочет пользоваться свободой, добытой предше-
ствующими поколениями. Напротив, он, по выражению Фромма, “бежит от свободы”,
либо передоверяя ответственность за свою жизнь тоталитарной власти (в первой полови-
не ХХ столетия), либо вообще забывая о какой-либо ответственности ради неограничен-
53
ного потребления. Ортега-и-Гассет оценивал такую ситуацию как “самый тяжелый кризис
европейских народов и культур” [Ортега-и-Гассет 1997, 43].
Сегодня всеобщий культ денег, богатства, приобретательства и потребительства –
подлинные ценности массового мира. По словам о. Шмемана, который сам жил на Запа-
де и немало ценил его свободы, «в сущности “Запад” страшен. Страшен своим фарисей-
ством, своим отождествлением свободы с наживой... ужасен своей низостью решительно
во всем» [Шмеман 2005, 170].
Конечно, при всем том Западная цивилизция остается наиболее свободной. Она в це-
лом гарантирует человеку безопасность и гражданские права. Однако очевидность поли-
тических свобод (особенно ценимых теми, кто таких свобод не имеет) не отменяет их во
многом относительного характера. Будучи собственным порождением Запада, массовое
общество постепенно и незаметно изменяет сами его основания. Эта угроза, скрытая глуб-
же, выступила на первый план, когда отступила угроза тоталитаризма, прежде заслоняв-
шая собой все остальные. Многие мыслители справедливо видели главную угрозу культу-
ре и самой цивилизации в идеологиях (социализма/коммунизма, а также фашизма), т.е. в
проектах преобразования мира через создание “нового человека” (при сведении его фак-
тически к природному существу, обобществленному государством). Ныне же положение
изменилось.
Основные западные ценности – правовое государство, политическая свобода, свобод-
ный рынок – никоим образом не ставятся под сомнение. Руководствуясь именно этими
ценностями, Западный мир вступил в вынужденный союз со Сталиным и разгромил не-
мецкий нацизм. Но ныне реальность, которая стоит за ними, уже несколько иная, чем
нежели даже полвека назад. Рынок ограничен не только государством, но и транснацио-
нальными компаниями с их эгоистическими интересами и невиданной мощью. Все более
четко проявляется теневая власть финансо-промышленных групп, включающих, в част-
ности, сферу средств массовой информации. Последние в невиданных прежде масштабах
манипулируют индивидами с помощью обработанной информации и так называемой мас-
совой культуры.
Массовое общество вступает, таким образом, во все более отчетливое противоречие
с правовым порядком. При этом оно маскирует его искажение, создавая разнообразные
имитации. В частности, имитации, основанные на вовлечении в той или иной форме ши-
роких масс в политическую жизнь, в которой они играют реальную, но исключительно
отведенную им роль. Это свидетельствует о глубинном родстве любого массового обще-
ства с тоталитарными режимами, которые целиком построены на манипуляции массами
и внедряют собственное понимание демократии – типа хорошо известной нам “советской
социалистической демократии” или “суверенной демократии”.
Современный посткапитализм в целом не изменил тенденции на дегуманизацию че-
ловека. Оставшись столь же безрелигиозным, политически он стал более олигархическим,
экономически – относительно освободил лишь малую часть, так называемый “золотой
миллиард”, оставив в то же время “третий мир” в положении угнетенного большинства.
Составляющая основу посткапитализма и во многом изменяющая облик западной циви-
лизации экономика знаний имеет наряду с чертами, революционизирующими весь уклад
жизни7, явно негативные признаки. Так, все более сужающаяся специализация лишь уси-
ливает упрощение, “уплощение” человека, и без того производимое массовым обществом.
Характерно, что деградация ценностной системы обусловила и то, что человек про-
должает делать со своей средой обитания: если биосферу считать его домом, то он уни-
чтожает собственное жилище. Много уже сказано о том, что биосфера уже с трудом вы-
держивает человека. Более того, и сам он, адаптируясь к жизни в многомиллионных
городах-монстрах, неизбежно меняется – и духовно, и психически.
Как можно надеяться на расширение мира человека, если сам идеал свободы серьезно
скомпрометирован? Едва ли он может в нынешних условиях быть привлекательным для
традиционалистских незападных обществ, жизнь которых во многом определяют религи-
озные ценностные системы. Он таковым и не является, о чем ярко говорит так называе-
мый “конфликт цивилизаций”.
54
Веками Запад и большая часть остального мира находились в состоянии двусторонне-
го общения, представлявшего собой не только противостояние, основанное на геополити-
ческих и экономических интересах, но и своеобразную конкуренцию ценностных систем.
В рамках диалога проводилось сравнение и отдавалось предпочтение различным интер-
претациям добра и зла, смысла жизни, сакрального и профанного и т.п.
Ныне же диалог во многом уступает место противостоянию: в ходе глобализации
между обеими общностями усиливаются противоречия, питаемые эгоизмом, алчностью
и экспансией сильных и богатых и отсталостью, угнетенностью и инфантильно-потреби-
тельскими настроениями бедных и неудачливых. Большинство населения земли не только
не живет в условиях правового государства, но и прозябает в бедности и нищете, нередко
недоедает и голодает, страдает и вымирает от насилия и болезней. По мере развития гло-
бализации оно оказывается в положении более или менее угнетаемого или, по меньшей
мере, пренебрегаемого развитым миром объекта. Выстраиваемая система международныx
отношений во многом ограничивает национальный суверенитет “третьего мира”.
Глобализация во многом выглядит поэтому как агрессивная вестернизация, которая
прежде всего навязывает ему чуждые ценности и модели поведения. При этом на поверх-
ности оказываются и формируют облик Запада именно те его негативные черты, которые
отражают всю проблематичность этого “эксперимента со свободой”. Ответные реакции
незападных обществ выражаются в росте фундаментализма и отторжении всего “чужо-
го”. Заодно отрицаются основные демократические ценности Запада – отделение религии
от государства, разделение властей, независимый суд, свобода мысли, эмансипация жен-
щины.
В особенности это относится к мусульманскому миру. За сегодняшним напряжени-
ем между ним и Западом стоит стремление исламского сообщества утвердить свое, “ис-
тинное”, понимание места религии в общественной жизни и справедливости социального
устройства, обусловленного нормами ислама. В данном случае диалог все больше вытес-
няется монологом – односторонним утверждением своего понимания истины.
В основе такого напряжения в не меньшей мере лежит и игнорирование этой циви-
лизационной специфики. Так, не обращают должного внимания на то, что традициона-
листские религиозные системы ценностей не принимают западные безрелигиозность,
всеобщее падение нравов. Нет адекватного понимания того, что представляет собой “об-
щинный” человек. Поэтому усилия по “экспорту демократии”, плохо продуманные, наив-
ные и негибкие – едва ли не основной стимул фундаменталистской реакции на вестерни-
зацию и – в частности – вдохновитель исламистской ветви международного терроризма.
Сказанное во многом объясняет, почему во второй половине ХХ и начале ХХI столе-
тий не оправдались надежды на распространение во всем мире либеральной демократии,
а также на установление более справедливого международного порядка, связанные с рас-
падом колониальной системы, концом холодной войны и крахом коммунизма. Помимо
того, что западный эксперимент, как мы видели, едва ли безусловно годится на роль этало-
на, подобные надежды – весьма наивные – не учитывали того, что перенесение на чужую
почву каких-либо эталонов развития в принципе маловероятно.
Вместе со всем тем нужно признать: незападный мир – несмотря на все великие до-
стижения высокой элитарной культуры отдельных его стран – в целом не дал человеку
даже той свободы, которой сейчас легкомысленно злоупотребляет Запад. Конечно, этот
мир значительно дифференцирован, и в некоторых его ареалах смогли сложиться элемен-
ты гражданского общества и правового государства. Исследования незападного мира по-
казали разнообразные возможности синтеза, которые в итоге могут создать предпосылки
для возникновения правового государства. Однако в прочих регионах появление этих до-
стижений по меньшей мере проблематично.
Таким образом, то, что было названо “конфликтом цивилизаций”, нередко приобрета-
ет характер именно противостояния свободы (пусть и относительной) и несвободы (пусть и
не абсолютной). В этой ситуации необходимо различать необходимость содействовать диа-
логу культур и безусловный долг борьбы с силами зла, к какой бы культуре они не при-
надлежали (например, с исламистским терроризмом). Диалог совсем не тождествен по-
55
литике уступок террористам. Вспомним принципиальную антитолстовскую позицию
Вл. Соловьева в вопросе о безусловной – хотя и вынужденной и неизбежно также грехов-
ной – обязанности христианина применять силу, чтобы предотвратить еще большее насилие.
Подведем итог. Когда культура отступает перед цивилизацией, а та – перед новей-
шим варварством, когда мир человека стагнирует, теряя свою основную характеристи-
ку – ориентацию на нравственный закон, когда различные силы в менее развитых ареалах,
имеющие иное представление о духовных ценностях, фактически отказываются от диа-
лога, призывая или к “уничтожению Большого Сатаны” или к скидыванию целой страны
в море, тогда приходится серьезно задуматься, находимся ли мы в истории или же пребы-
ваем в небытии.
* * *
О трагической ситуации человека C. Булгаков писал так: “Человек не в силах вынести
земного благополучия, ему дана только борьба, только крест, и когда он землю проклятия,
которая так глубоко пропитана потом и кровью, превращает для себя в удобную постель и
покойную подушку, забывая обо всех противоречиях своего бытия, он опускается и пош-
леет” [Булгаков 1908]. Вот суть парадокса: истинный человек, будучи созданием приро-
ды, не может в то же время не отрицать ее законы и не стремиться строить свой мир, про-
тиворечащий им.
Чем же может обернуться такая ситуация?
Христианство в этом смысле оптимистично. Оно утверждает: после гибели этого не-
совершенного мира последует воскрешение из мертвых; воскресшие увидят Царство не-
бесное. Так разрешится история, земной дуализм будет преодолен Божественным мониз-
мом, “тварь воссоединится с Богом”. Христианские мыслители, таким образом, видели
смысл истории человечества, процесса исключительно “посюстороннего”, во всем при-
надлежащего падшему миру, в предуготовлении грядущего преображения мира. Бердяев
писал, что “история только в том случае имеет положительный смысл, если она кончится.
Вся метафизика истории ...ведет к сознанию неизбежности конца истории. Если бы исто-
рия была бесконечным процессом, плохой бесконечностью, то история не имела бы смыс-
ла” [Бердяев 1990а, 159]. Именно в этом смысле нужно понимать слова мыслителя о том,
что “история... есть неудача человека, неудача культуры” [Бердяев 1994, 318].
Для нецерковной мысли, пусть и близкой христианской, вопрос остается открытым.
С одной стороны, нельзя не видеть, что на сегодняшний момент опыт, накопленный че-
ловечеством, совсем не дает оснований для оптимизма в отношении его будущего. C дру-
гой – этот oпыт в сущности ничтожен: в эволюции в целом эпоха Homo Sapiens Sapiens’a
занимает слишком уж незначительное место. Вместе с тем, как точно заметил Франк, мы
приходим в историю не в ее начале и покидаем ее далеко не в конце. И поэтому мы не
вправе ни всерьез говорить об каких-либо окончательных итогах, ни делать уверенные
прогнозы относительно отдаленного будущего. На пути в это будущее всегда может слу-
читься нечто, после чего дальнейшее развитие окажется принципиально непредсказуе-
мым (бифуркация).
Поэтому не будем забывать об ограниченности своих возможностей. На сегодня мы
можем констатировать лишь следующее.
Действительно, человечество уже способно уничтожить себя. Апокалипсис может
случиться в результате применения ядерного оружия – будь то в ходе войны между ядер-
ными державами или следствием “столкновения цивилизаций” (если оно попадет в руки
международных террористических сетей, наподобие Аль-Каиды). Антропологическая ка-
тастрофа может наступить и вследствие нанесения невозместимого ущерба окружающей
среде, или, наконец, как результат каких-либо комбинаций всех этих факторов.
Но в то же время реальна и перспектива того, что сообщество людей, физически вы-
живая, будет, благодаря своим преступлениям, заблуждениям и ошибкам, продолжать бес-
смысленное движение, возвращаясь к непрожитому, непреодоленному 7. Люди застынут в
ожидании своего второго осевого времени. Они так и не смогут стать человечеством; ис-
тория так и не разрешится (хотя и не утратит шанса на это). Обращаясь к используемой
56
Франком библейской метафоре, свет не исчезнет, – но и тьма не будет рассеиваться. Кру-
жение без цели, вне истории также станет антропологической катастрофой.
Если же дерзнуть помыслить, что человечество в эсхатологической перспективе ока-
жется способным преодолеть фантомы “как бы сознания” и создать мир, в целом опре-
деляемый сознанием, то такой прорыв будет означать именно наступление порядка не от
мира сего – Царства небесного. Тогда история наконец разрешится и откроет свой смысл.
Но для человека конец истории значил бы утерю своей природной (в частности, телес-
ной) стороны... Осмыслить это уже вне сил нашего разума. В это можно только верить.
ЛИТЕРАТУРА
Бердяев 1970 – Бердяев Н.А. Философия неравенства. Письма моим недругам по социальной
философии. Париж, 1970.
Бердяев 1990а – Бердяев Н.А. Смысл истории. Опыт философии человеческой судьбы. М.,
1990.
Бердяев 1990б – Бердяев Н.А. Царство духа и царство Кесаря. М., 1990.
Бердяев 1994 – Бердяев Н.А. Судьба человека в современном мире // Философия свободного
духа. М., 1994.
Булгаков 1908 – Булгаков C. Интеллигенция и религия // Русская Мысль, 1908, III (http://www.
wco.ru/biblio/books/bulgak2e/Main.htm).
Гальцева 2008 – Гальцева Р. Знаки эпохи. Философская полемика. М. – СПб., 2008.
Зубов 2005 – Зубов А. Циклы русской истории // Вопросы философии. 2005. № 3.
Кара-Мурза 1995 – Кара-Мурза А.А. “Новое варварство” как проблема российской цивилиза-
ции. М., 1995.
Кантор 2005 – Кантор В.К. Русская классика, или бытие России. М., 2005.
Мамардашвили 1992 – Мамардашвили М.К. Дьявол играет нами, когда мы не мыслим точно //
Как я понимаю философию. М., 1992.
Мотрошилова 2006 – Мотрошилова Н.В. Варварство как оборотная сторона цивилизации //
Вопросы философии. 2006. № 2.
Неклесса 2007 – Неклесса А.И. Миропознание и миростроительство: ценности, мышление,
знание (генезис и динамика форм) // http://www.intelros.ru/2007/07/22).
Ортега-и-Гассет 1997 – Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс // Избранные труды. М., 1997.
Франк 1990 – Франк С. Крушение кумиров // Сочинения. М., 1990.
Франк 1949 – Франк С. Свет во тьме. Париж, 1949.
Фромм 1990 – Фромм Э. Бегство от свободы. М., 1990.
Шмеман 2005 – Шмеман А. Дневники. М., 2005.
Юнг 1992 – Юнг К.-Г. Современность и будущее. Минск, 1992.
Ясперс 1991 – Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991.
Ясперс 2007 – Ясперс К. Общая психопатология. М., 2007.
Примечания
1
Многозначность этих понятий стала уже притчей во языцех. Определяя их философское со-
держание, нужно отличать две противоположные характеристики, парадоксально связанные друг с
другом. Первая – соотнесенность прежде всего с работой духа – нематериальной и невидимой глазу.
Вторая – фиксирующая объективизацию этой работы, вполне наглядную. Подобная объективизация
имеет много уровней. Из них следует выделить тот, на котором объективированные достижения
духа (культура) проникают в сферу социальности, порождая цивилизацию. Таким образом, здесь
под цивилизацией понимается – в русле шпенглеровской традиции – та сторона деятельности че-
ловека, которая организует исключительно социальную, познавательную (наука) и материальную
(производство и быт) стороны жизни человека.
2
Ясперс сформулировал это так: “Человек – не просто разновидность животного; но человек и
не чисто духовное существо, о котором мы ничего не знаем и которое в прежние времена мыслилось
как ангел. Скорее следовало бы сказать, что человек – это нечто единственное в своем роде. Отчасти
он принадлежит к разряду живых существ, отчасти к разряду ангелов, но отличается как от тех, так
и от других. …В проявлениях своего наличного бытия человек может уподобляться животным, в
57
основах своей природы – Божественному как трансценденции, которая, как он знает, есть источник
его свободы” [Ясперс 2007, 40].
3
В общественных науках имеются pазныe подходы к вопросу o прогрессе истории, его цене
и целях. B основе oднoгo из ниx – тезис о нeвозможности какого-либо прогресса. Это – так на-
зываемый цивилизационный (локальный) подход, исходящий из идеи множественности времени и
соответствия между временем и культурно-историческим развитием конкретного общества. Харак-
терный пример – идеи Шпенглера и Тойнби (теории “культурных циклов”). Локальному подходу
противостоит универсалистский, подразумевающий линейно-стадиальное видение исторического
процесса и признающий прогресс истории, a следовательно, и возможность ee завершения, т.е.
“конца истории”.
4
Хорошо известен феномен так называемого “нового варварства”; см., например: [Кара-Мурза
1995; Мотрошилова 2006; Неклесса 2007].
5
В. Кантор говорит о феномене “знания помимо и вне понимания”, о “недостаточной разрабо-
танности нашего мышления и сознания, приводящей к роковым аберрациям, создающим определен-
ные фантомы в нашем восприятии самих себя” [Кантор 2005, 19, 23].
6
Так, наемный труд в высокотехнологичном производстве понемногу приобретает творческий
характер. Начинает стираться грань между рабочим и свободным временем работника, пользующе-
гося персональным компьютером и глобальными информационными сетями для решения задач, ко-
торые он во многом ставит себе сам, исходя из своей квалификации. Такая тенденция, несомненно,
способствует развитию индивидуальности и – потенциально – личности.
7
Печальную иллюстрацию сказанному представляет собой наша страна. Еще Чаадаев полагал,
что она показывает остальному миру отрицательный пример: “Мы растем, но не созреваем, мы
подвигаемся вперед по кривой, т.е. по линии, не приводящей к цели”. Прошедшие с тех пор почти
два столетия лишь подтвердили верность такой оценки. Попыткам освобождения человека не дает
реализоваться сама суть “русской системы”, которая сводится к его всевозможному угнетению го-
сударством, ко всяческому подавлению свободы. Власть (причем не только верховная) фактически
выступает как собственник человека. Отсюда в итоге едва ли не все реалии отечественной истории,
вплоть до ужасающего коммунистического тоталитаризма и проворовавшейся “суверенной, или
управляемой демократии” наших дней.
Нельзя не согласиться с А. Зубовым в том, что “три цикла русской истории, три ее смутных
времени – результат повторения властью и народом одних и тех же нравственных ошибок. Причем
с каждым новым смутным временем вина русского народа в катастрофе становится более явной,
хотя осознается обществом все хуже” [Зубов 2005, 163]. Если России не удастся вырваться из этого
круговорота, ее, похоже, ждет судьба “несостоявшихся” стран.
58
Индустриализм как
технолого-экономический детерминизм
в концепции модернизации:
критический анализ
Д. В. ТРУБИЦЫН
Постановка проблемы
59
ключевые факторы данного процесса к сфере экономической деятельности общества.
Экономика выступает в качестве образующего элемента общественной системы, причи-
ны общественной трансформации находятся внутри нее. Начало данному направлению
было положено в первой половине XIX в., когда в условиях происходящего в Европе про-
мышленного переворота было замечено, что изменения в экономической организации об-
щества сопровождаются крупными политическими, социальными и иными переменами
[Джонс 1937]. Таким образом, оформилось главное положение экономического детерми-
низма, гласящее, что основой всякого общества является способ производства и распреде-
ления общественного богатства.
Однако трактовать понятие “способ производства” можно широко, поскольку эконо-
мическая сфера представлена сложным комплексом общественных отношений. Способ
производства может быть:
– технолого-экономическим, когда в основу развития положена эволюция средств тру-
да, обусловливающая последовательную смену типов экономической деятельности обще-
ства;
– социально-экономическим, когда за основу развития принимаются изменения форм
социальных отношений, возникших на основе экономической деятельности людей.
В связи с этим разделение экономического детерминизма на два направления вполне
закономерно. Данные направления могут быть обозначены как технолого-экономический
детерминизм и социально-экономический детерминизм.
Направление технолого-экономического детерминизма представлено теориями инду-
стриального/постиндустриального общества [Арон 1968; Белл 1999; Гидденс 1999; Гэл-
брейт 2004; Дракер 1999; Сакайя 1999; Стюарт 1999; Турен 1998]. Их общие положения
о трансформации аграрного общества в индустриальное, а затем в постиндустриальное,
по существу, и составляют основу теории модернизации в данной методологии. Начи-
ная с первой половины XIX в., когда Сен-Симон впервые ввел в научный оборот понятие
“индустриальное общество” [Сен-Симон 1923], эта теоретическая линия непрерывно раз-
вивалась, сохраняя в качестве своей основы следующее положение: модернизация – это
прежде всего индустриализация, все другие общественные изменения являются сопут-
ствующими.
Эмпирические доводы: провал социалистического эксперимента как историческое
опровержение идеи индустриализма
Теория модернизации в технолого-экономическом варианте вписывается в общую
идею эволюционизма, и модернизация представляет собой закономерный этап историче-
ского развития. Это формирование такого общественного типа, основу которого составля-
ет индустриальная экономика как наиболее развитая из всех существовавших в истории
человечества экономических форм. Она завершает собой последовательную смену этих
форм в рамках производящего хозяйства. Ее основная характеристика – технолого-эконо-
мическая – машинное производство. Сопутствующие характеристики – социально-эко-
номические, политико-правовые и культурные – формирование соответствующих обще-
ственных классов, урбанизация, рынок, частная собственность на средства производства,
конституция и парламентаризм, гражданское общество и правовое государство, свобода
личности, индивидуализм и эгоцентризм, массовое образование и научное мировоззрение.
Индустриализация рассматривается как процесс развития машинного производства
и относится в Европе в целом к XIX в.: в последней трети XVIII в. завершается промыш-
ленный переворот в Англии, во второй половине XIX – в наиболее передовых странах
континентальной Европы. Индустриализация стран Востока (за исключением Японии)
задерживается в силу их общей исторической отсталости, а в начале XX в. приводит к тя-
желейшим социально-политическим конфликтам и повороту этих стран (Россия и Китай)
в сторону “несвободной модернизации”, или “индустриализации без модернизации”, т.е.
достижения одних лишь экономических целей модернизации без ее социально-экономи-
ческих, политико-правовых и культурных составляющих. Такой вариант общественного
развития некоторые исследователи в рамках данного направления посчитали вполне воз-
можным и перспективным, что оформилось в теории конвергенции [Белл 1999; Гэлбрейт
60
2004; Парсонс 1997; Ростоу 1960]. Ее предпосылкой стала идея “единого индустриального
общества”, выдвинутая Р. Ароном. Хотя сам Арон не был сторонником теории, ряд его вы-
сказываний указывает на ее очевидную взаимосвязь с идеей единого индустриального об-
щества и методологией индустриализма. Он писал, в частности, что “накопление капита-
ла и индустриализация осуществляются и вне капитализма” [Арон 1993, 288], что “ключ
к современной экономической истории – в техническом прогрессе… а он может иметь ме-
сто и при капиталистическом, и при социалистическом режиме; это два различных при-
мера одного и того же вида преобразования” [Дарендорф 2002, 137]. Окончательно теория
конвергенции оформилась в 50–60-х годах, но вскоре после распада мировой системы со-
циализма ее опровергла сама история.
Ошибочность теории, на наш взгляд, показательна – ее провал указывает на недо-
статки методологии технолого-экономического детерминизма. Ее сторонники полагали,
что существовавшие тогда общественные системы – капиталистическая и коммунистиче-
ская – есть два исторических пути модернизации. Тем самым допускалась возможность
“несвободной”, или односторонней модернизации, “модернизации без демократизации”.
С точки зрения экономического детерминизма логика не была нарушена: ведь главным в
общественной трансформации аграрного общества в индустриальное является технолого-
экономический показатель, все остальное вторично. Что касается стран Востока и России,
в силу исторически сложившихся особенностей их модернизация как индустриализация
возможна лишь при сохранении деспотических режимов и коллективизма и даже при их
значительном усилении. Главное – достичь определенно высокого уровня технолого-эко-
номического развития, образования и науки, урбанизации и социального обеспечения, а
на каком социально-экономическом, а тем более политико-правовом и культурном фоне
это произойдет – не важно. За этими посылами следовали футурологические прогнозы о
возможном слиянии двух систем в некое единое общественное устройство, которое долж-
но было вместить в себя достоинства капитализма и коммунизма.
Однако реально никакого “сближения” (конвергенции) не произошло. Произошел
распад одной из систем, а дальнейшая интеграция ее общества в мировую индустриаль-
ную экономику и на сегодняшний день испытывает большие затруднения. В чем же несо-
стоятельность теории конвергенции, а вместе с ней всего направления технолого-эконо-
мического детерминизма?
В советской науке теорию конвергенции подвергали ожесточенной критике, разуме-
ется, слева, в то время как ее необходимо критиковать справа. И дело даже не в том, что
фактически ее сторонники теоретически оправдывали тоталитаризм и его человеческие
жертвы, а одно из безусловных достоинств индустриального общества – свобода лично-
сти – отбрасывалось на второй план ради экономических целей модернизации. Проблема
в том, что сторонниками теории упущена свобода как необходимое условие модерниза-
ции. Отметим, мы не выходим здесь за рамки экономического детерминизма и говорим об
экономическом проявлении свободы.
Помимо свободы экономической деятельности был упущен еще ряд важнейших усло-
вий модернизации. Среди них – узкая специализация, которая в рамках советской эко-
номики так и не достигла уровня Запада, личная заинтересованность как дисциплини-
рующий и интенсифицирующий фактор производства, конкуренция и др. Все эти условия
могут быть выражены лишь одним понятием экономической теории – “рынок”. Именно
эта необходимая составляющая модернизации была игнорирована, что выразилось в тео-
ретическом допущении возможности индустриализации на базе государственно-дистри-
бутивной экономики. Однако практически такой путь индустриализации оказался не ва-
риантом модернизации, а тупиком, “псевдомодернизацией”, о чем говорит тяжелейший
экономический кризис начала 90-х годов в России. Глубина кризиса демонстрирует сте-
пень несоответствия этой системы цели модернизации.
Если бы посылы сторонников данного направления были верны и главными в про-
цессе модернизации были технолого-экономические показатели, то переход на рыночные
условия хозяйствования не привел бы к столь глубокому распаду отечественной экономи-
ки. Даже с учетом все же высокого и в целом соответствующего индустриальному обще-
61
ству технолого-экономического уровня советского производства, вряд ли сложилась бы
ситуация, когда даже самые передовые предприятия стали убыточными. Это противоре-
чие, на наш взгляд, имеет только одно решение – истоки кризиса следует искать уже в соз-
дании самой экономической системы социализма. Хронологически это первые советские
пятилетки, когда были заложены технолого-экономические основы государственной эко-
номики, притом, что идейные и политико-правовые были созданы значительно раньше – в
первые месяцы “диктатуры пролетариата”. Именно тогда происходил объективный выбор
“особого пути” модернизации, “модернизации без демократизации”, а затем и индустриа-
лизации как достижения одних лишь экономических целей модернизации. В этой связи
экономическая история СССР с первых дней до последнего может быть охарактеризована
как перманентный экономический тупик, о чем свидетельствуют огромные потери, преж-
де всего человеческие, которые страна понесла на пути “некапиталистической модерни-
зации”. Следует согласиться с тем, что “формула советской модернизации сводилась к
технологическому и материальному прогрессу на основе традиционных социальных ин-
ститутов” [Миронов 2000 2, 333]. Однако именно это обстоятельство и делало советскую
модернизацию “контрмодернизацией”, что не позволяет смягчать позицию по советской
модернизации и говорить об ее “относительных успехах”. Сложно говорить и о том, что
большевики провели “базисную модернизацию” [Ерасов 1995, 74].
Во-первых, именно базисная модернизация большевиков потерпела крах1. Распад
СССР – это прежде всего распад его экономики, а “базис”, созданный большевиками (име-
ется в виду индустриальная экономика), по-прежнему испытывает глубинный кризис, свя-
занный с фундаментальным противоречием между условиями и мотивами его создания (го-
сударственная социалистическая экономика) и современного функционирования (рынок).
Во-вторых, рассматривать советский период отечественной истории как закономер-
ный этап, сыгравший свою позитивную роль в процессе модернизации, не приходится
потому, что по его завершении страна не занимает на мировом рынке разделения тру-
да положения лучше, чем оно было до октября 1917 г. Современное положение России в
структуре мирового производства вполне закономерно и является результатом предшест-
вующих десятилетий развития. Страна не в состоянии занять даже место производителя
информационной продукции по готовым технологиям, т.е. не может стать объектом вы-
воза капитала и технологий, поскольку ни то, ни другое не находит в России ни необхо-
димой правовой базы, ни политических гарантий, ни достаточно качественной рабочей
силы, включая квалификацию, трудовую ответственность, работоспособность, произво-
дительность.
В-третьих, необходимо говорить о человеческой и моральной цене такой “базис-
ной модернизации”. Индустриализация, наука, космос, ядерные технологии – безуслов-
но, большие достижения, но за них отдана не просто большая, а неприемлемая цена, это
оплата в долг, за счет будущих поколений. Тотальное и целенаправленное уничтожение
целых сословий и классов было не “перегибом” сталинской политики, не отклонением от
некоего “истинного пути”, намеченного Лениным, оно вытекало из логики построения со-
циализма, было условием и необходимостью большевистской модернизации. Полагаем, и
морально оно не может быть оправдано никакими будущими успехами: “красота русских
балерин и масштабы электростанции на Днепре не оправдывают массового уничтожения
кулаков” [Мизес 1993, 160].
Таким образом, ошибка сторонников теории конвергенции есть методологическая
ошибка всего технолого-экономического детерминизма – это сужение экономических
факторов модернизации до уровня технолого-экономических процессов. Безусловно вы-
сокие достижения Советского Союза в науке и технике, в индустриальной экономике и со-
циальном обеспечении не сделали аграрное общество индустриальным даже с точки зре-
ния экономического детерминизма. В нем не было свободы экономической деятельности,
рынка, частной собственности, хозяйственной инициативы, конкуренции, не сформирова-
лось сознательное отношение к труду, т.е. понимание труда как ценности, как жизненной
необходимости каждого человека. В противном случае советской идеологической машине
не пришлось бы заниматься пропагандой труда, экономии и дисциплины. В рамках эконо-
62
мической системы социализма не сформировался, да и не мог быть сформирован “чело-
век экономический”, на становление которого в Европе ушли века радикальной общест-
венной трансформации. Есть ли основания утверждать, что эта длительная общественная
эволюция могла быть заменена искусственно путем крайнего напряжения сил и мобили-
зации ресурсов, а по достижении вожделенных 70% индустриального сектора экономи-
ки дать полноценное индустриальное общество, а не его “суррогат”, который при распаде
создавшего его режима обнаруживает тенденцию скорее к деградации, нежели к прогрес-
сивному развитию?
Необходимо отметить, что критика советского опыта модернизации не означает од-
нозначного отказа от безусловных достижений науки и образования, военных, ядерных
и космических технологий, а также уровня социального обеспечения и медицинского об-
служивания, которые, хотя и уступают западным, но намного выше, чем в других разви-
вающихся странах. Это тем более важно, что высока цена их приобретения. Речь идет об
их использовании, но в рамках принципиально иной общественно-экономической систе-
мы, что опять-таки вызывает проблему. В процессе социальной трансформации эти отрас-
ли испытали и испытывают до настоящего момента серьезные потрясения именно в силу
своей “внеэкономичности”, что ярко видно на примере современного состояния ЖКХ.
Более того, методология технолого-экономического детерминизма стала основой изо-
ляционизма, и не менее надежной, чем культуроцентризм. На феномен “индустриализа-
ции без демократизации” как культурно детерминированной модернизации стран Востока
теоретически вышел Ш. Эйзенштадт [Эйзенштадт 1999]. В отечественной интерпретации
это звучит следующим образом: социалистическая индустриализация должна рассматри-
ваться как единственно возможный путь развития России, Советский Союз был принци-
пиально жизнеспособен, он не смог лишь “осуществить прорыва” в постиндустриальные
технологии в силу “отдельных недостатков”. Нужно было не разрушать социализм, а ре-
формировать его. Советский Союз вышел бы на новый уровень развития экономики и тех-
нологии, обогнал США и продолжал бы существовать. Под “отдельными недостатками”,
помимо всего прочего, иногда понимается некомпетентность советского руководства [Ря-
занов 2001; Сенявский 2002, 64].
Однако, на наш взгляд, такая интерпретация недавнего прошлого нашей страны не
выдерживает критики. Государственные образования, а тем более претендующие на ти-
тул новой формации, не разрушаются вследствие “отдельных недостатков”. Скорее ока-
зывается, что у них есть один-единственный недостаток – общественный строй, несовме-
стимый с их дальнейшим существованием. “Реформировать” к концу Перестройки было
уже нечего, поскольку сама Перестройка стала попыткой реформирования общественно-
экономической, а затем, примерно с 1989 г., и политической системы социализма. Эта по-
пытка, во-первых, показала, что система принципиально не реформируется, во-вторых,
привела к ее неизбежному распаду [Пихоя 2002; Лопатников 2000, 25]. “Некомпетент-
ное руководство” – не причина, а следствие и свидетельство нарастающего кризиса. Но
в рамках критики данного направления нас интересует технолого-экономический аспект
проблемы: на момент середины 80–90-х гг. СССР не мог не только совершить “прорыв” в
постиндустриальные технологии, он безнадежно отстал от Запада в индустриальных2.
Итак, практический технолого-экономический детерминизм потерпел историческое
поражение. Своеобразный методологический итог этим экспериментам, подчеркнув зна-
чение распада СССР, подвел Р. Дарендорф. «К концу века надежда “третьего мира”, все
глубже погружающегося в нищету, болезни и войны, что собственный путь поможет ему
разрешить все проблемы, потеряна вместе с распадом “второго”, коммунистического мира.
Потому без всякого преувеличения и без чувства торжества я исхожу из того, что, лишь
сосредоточив внимание на странах ОЭСР, можно получить ключ к пониманию разворачи-
вавшихся в течение столетия процессов» [Дарендорф 2002, с. 5]. Коммунизм стал не вари-
антом модернизации, а ее отрицанием, поэтому следует согласиться с тем, что только из
Азии советская и западная экономика казались двумя версиями индустриального общест-
ва [Зарин 1991, 66].
63
Теоретические доводы
64
Свободный крестьянин, собственник обрабатываемой им земли, трудится эффективнее,
чем крестьянин феодально или лично зависимый. Такой крестьянин уже фактически не
крестьянин, а фермер, и фермером его делают не трактор и сенокосилка, а личная свобода,
возможность использования наемного труда и частная собственность на землю.
Упущение сторонниками направления возможности самостоятельной эволюции форм
собственности и сопутствующих им социально-экономических отношений независимо от
каких-либо технических усовершенствований представляется очевидным. Читателю мо-
жет показаться, что подобная критика индустриализма устарела – в литературе высказа-
но достаточно много аргументов против данного направления. Однако в рамках проблемы
модернизации России такая критика все еще актуальна. Это хорошо видно из политиче-
ского курса, осуществляемого российской властью в последнее время, который, по ее мне-
нию, должен обеспечить России прорыв в постиндустриальную стадию.
66
что информационные технологии – атрибут и продукт информационного постиндустри-
ального общества, в доиндустриальном обществе они не имеют такого значения с точки
зрения проблемы их саморазвития. Теоретическое допущение возможности модерниза-
ции только лишь за счет информационных технологий порождает еще более опасную ил-
люзию, трагически характерную для российской общественно-политической мысли – ил-
люзию возможности “перемахнуть” через целый этап общественного развития, в данном
случае на социальной базе общества незавершенной модернизации создать общество пост-
индустриальное [Красильщиков 1993; Иноземцев 2003; Федотова 2000; Трансформации
2000]. Однако какое значение могут иметь информационные технологии в постсоветской
России, где главным препятствием модернизации является низкая экономическая актив-
ность населения? Могут ли компьютеры заменить собой активность и трудолюбие, ответ-
ственность и трудовую дисциплину, целеустремленность и бережливость, что приходит
только лишь в результате длительного и свободного экономического развития? Сказан-
ное не означает, что необходимо отказаться от распространения информационных техно-
логий, но следует помнить, что модернизация как индустриализация заключается в ком-
плексе социально-экономических изменений, технологические – не более чем их аспект.
Представляется, что принадлежность общества к определенному уровню развития де-
монстрирует не факт наличия или отсутствия технологий данного уровня, а новое каче-
ство отношения человека к труду и к другому человеку. Именно поэтому приобретение
высоких технологий на Западе, например, закупка медицинского оборудования в поре-
форменной России не способствовала совершенствованию отечественного здравоохране-
ния и выходу его на западный уровень, тем более, не изменила ситуацию в плане здоровья
нации в лучшую сторону. То же самое можно сказать о результатах заимствования образо-
вательных технологий – вступления в “болонский процесс”, введения двухуровневой си-
стемы высшего образования, “системы менеджмента качества” и проч. Форма не может
подменить собой содержание, и при осмыслении сущности модернизации как индустриа-
лизации необходимо говорить не о внедрении технологий, а об их создании. Информаци-
онным является не общество, которое умеет работать на компьютере, а общество, которое
эти компьютеры создает, имея в виду даже не сборку по уже имеющимся технологиям, а
их первичную разработку. Оценка уровня экономического развития России в этой связи
весьма неутешительна.
Наиболее реальная, на наш взгляд, оценка перспективы “прорыва” России в постинду-
стриальную фазу высказана К. Лиухто [Лиухто 2005]. Компьютеризация и включение Рос-
сии в мировое постиндустриальное пространство происходит быстрыми темпами, но не за
счет качественного роста самой России, а за счет продажи ресурсов. Если учесть, что ди-
намики в плане увеличения конкурентоспособности страны на мировом рынке не обнару-
живается никакой (70-е место из 104 включенных стран), то перспективы вырисовывают-
ся не самые лучшие. При этом автор подчеркивает, что единственный путь качественного
экономического роста, т.е. роста, приводящего к увеличению реальной конкурентоспособ-
ности – свободное экономическое развитие, развитие в условиях либеральной рыночной
модели. Но именно эта модель подвергается в России остракизму [Лиухто 2005, 120].
Наше глубокое убеждение состоит в том, что любой экономический рост, любой тех-
нологический скачок, пусть даже он будет называться “инновацией”, является не резуль-
татом усилий государственных властей “сверху”, а следствием роста экономической ак-
тивности “снизу”, но именно такой активности в стране не наблюдается. Напротив, все
более очевидным становится директивный курс развития российской экономики: “…на-
лицо воспроизводство традиций советской экономики… многие прогнозные документы
несут в себе ярко выраженный отпечаток директивной плановой системы с ее атрибутом –
оценкой за план. Внедрение этих принципов весьма опасно в условиях современной ди-
намичной экономики” [Мау 2008, 5]. Ни для кого не секрет, что современная Россия все
3* 67
больше начинает походить на свое недавнее прошлое с его формализацией трудовой дея-
тельности в ущерб ее содержанию. Прежде всего это касается так называемой “бюджет-
ной сферы”, где вместо пересекающихся и встречных потоков товаров/услуг и денег – т.е.
реальных продуктов человеческого труда и его эквивалента, все более увеличиваются по-
токи директив и отчетных документов. Очевидно также, что и власть все больше руко-
водствуется в своих оценках и решениях не столько реальностью, сколько показателями
этих отчетов. Чего стоит одно только решение увеличить таможенные пошлины на япон-
ские автомобили, с тем чтобы поднять качество отечественных. Это решение, при котором
исключается единственно возможный стимул улучшения качества труда – конкуренция.
Если бы мы могли решить проблему автопрома одними только пошлинами и денежными
вливаниями, мы решили бы так все проблемы российской модернизации. Здесь очевидно
непонимание сути модернизации, да и всей современной экономической системы, как вла-
стью, так и значительной частью российского общества.
Одной из главных проблем российской модернизации, таким образом, мы видим не
технологическое отставание и недостаточное финансирование науки и высокотехноло-
гических отраслей, а низкий уровень экономической активности, затрагивающий прак-
тически все сферы общества – экономику, политику, образование, науку. Помимо повсе-
дневных наблюдений за мотивами поведения людей (студентов, аспирантов, рабочих,
служащих), об уменьшении экономической активности говорит снижение показателя ран-
него предпринимательства (за последний предкризисный 2007–2008 год сократился вдвое
[Образцова, Чепуренко 2008, 97]). Полагаем, что отсутствие стимулов к повышению соци-
альной и предпринимательской активности напрямую связано с фактом наличия в стране
“легких денег” от продажи ресурсов и распределения их госаппаратом посредством меха-
низмов “раздаточной экономики”. Бум предпринимательской активности, который имелся
в стране в 90-х годах, сегодня практически полностью утрачен. Для молодежи становит-
ся все более непривлекательным организовывать собственный бизнес и брать на себя все,
связанные с частным предпринимательством риски, ответственность, трудности, особен-
но на фоне растущих зарплат, льгот и латентных возможностей и власти “силовиков” и чи-
новников. Куда проще получить диплом об образовании и занять место в структуре госап-
парата, получив тем самым доступ к распределяемым в стране нефтедолларам. При этом
нужно учесть, что и без данного показателя (двукратное уменьшение раннего предприни-
мательства) Россия относится к числу стран с минимальной предпринимательской актив-
ностью [Образцова, Чепуренко 2008, 97].
Социально-экономическая активность, лежащая в основе любых технологических и
экономических “прорывов”, напрямую зависит от формы социально-экономических от-
ношений в обществе. И как бы сегодня мы не оценивали результаты либеральных реформ
в России, их следствием стал рост таковой активности. И не потому ли мы сегодня име-
ем ее спад, что именно с конца 90-х годов обнаруживается стремительный, устойчивый и
беспрецедентно высокий рост цен на нефть на мировом рынке? И не потому ли государ-
ство тем больше вынуждено искусственно стимулировать развитие высокотехнологиче-
ской сферы и постоянно это подчеркивать, чем сильнее оно свертывает или ограничива-
ет рыночные механизмы? Наличие неограниченных ресурсов при сохранении стабильно
высоких цен на энергоносители и сырье на мировом рынке позволяет современному рос-
сийскому обществу и его политической элите игнорировать уже отмеченную исследовате-
лями модернизации такую ее характеристику, как комплексность, т.е. несводимость сути
данного процесса к какому-либо одному фактору или аспекту.
Что же ждет нас при таких темпах снижения деловой активности хотя бы в обла-
сти высоких технологий, т.е. в той области, на которую более всего рассчитывает нынеш-
няя власть? При нулевой активности снизу, при тотальной невостребованности продук-
ции НИОКР современной российской экономикой все, вложенные в инновации средства,
будут просто потеряны. Произойдет то, что происходило с попытками “ускорения” и “на-
учно-технической революции” в поздней советской экономике – результаты этих усилий
и капиталовложений будут видны только в отчетных документах и в заявлениях офици-
альных СМИ. Даже если предположить, что указанный инновационный сценарий будет
68
осуществлен, он не решит проблемы хронического отставания российской экономики от
развитых экономик Запада, стран Восточной и Юго-Восточной Азии и группы BRIC (ра-
зумеется, без России). В лучшем случае, даже если такие технологии появятся, они будут
касаться исключительно узких сфер, имеющих государственную значимость – атомной
энергетики, космоса, производства вооружений, – но не широкого рынка товаров и услуг –
основы современной экономики.
Так, в 2006 г. высокотехнологический сектор в ВВП России составил 3,9 %, что не со-
поставимо даже со странами BRIC (Бразилия – 25,3; Китай – 47,6; Индия – 15,2), не го-
воря уже о постиндустриальных странах (США – 50,4, страны ЕС – 45,3; Япония – 63,9)
[Григорьев, Плаксина, Салихов 2008, 34–35]. При этом, по численности научных кадров
эти показатели вполне сопоставимы даже со странами первой тройки – США, Евросоюза,
Японии [Григорьев, Плаксина, Салихов 2008, 35].
Поэтому мы полагаем, что, вопреки заявлениям руководителей страны и официаль-
ных СМИ реальный сценарий развития российской экономики будет не “инновацион-
ным”. Скорее он будет находиться где-то между “инерционным” (маневрирование пра-
вительства между группами интересов с приоритетом экономической и политической
“стабильности”) и “экспортно-сырьевым” (централизация и перераспределение через го-
сударственный бюджет ренты от природных ресурсов [Сенчагов 2008, 120]). Но произой-
дет это не потому, что неверно избран путь развития и экономической политики, а потому
что невозможен в принципе никакой путь вне формирования современного индустриаль-
ного общества с его отношением к труду. Мы вновь возвращаемся к высказанной мысли о
том, что отнюдь не технологии решают проблемы социальной трансформации аграрного
общества в индустриальное и постиндустриальное.
Заключение
69
замыкается, и внедриться в него доиндустриальному обществу без глубокой социально-
экономической трансформации не удастся. У него есть только один путь – подняться до
этого уровня в ходе длительной и непростой общественной эволюции.
ЛИТЕРАТУРА
Арон 1968 – Aron R. 18 Lectures on Industrial Society. London: Weidenfeld and Nicholson, 1968.
Белл 1999 – Белл Д. Грядущее постиндустриальное общество. Опыт социального прогнозирования.
Пер. с англ. М.: Academia, 1999.
Бжезинский 1989 – Бжезинский З. Большой провал: рождение и смерть коммунизма в двадца-
том веке. New York: Liberty Publishing Hoise, 1989.
Гидденс 1999 – Гидденс Э. Последствия модернити // Новая постиндустриальная волна на Западе.
Антология. М.: Academia, 1999. С. 103–122.
Григорьев, Плаксина, Салихов 2008 – Григорьев Л., Плаксина С., Салихов М. Посткризисная
структура экономики и формирование коалиций для инноваций // Вопросы экономики. 2008. № 4.
С. 25–43.
Гэлбрейт 2004 – Гэлбрейт Дж. Новое индустриальное общество: Пер. с англ. М.: Изд-во АСТ,
Транзиткнига; СПб.: Terra Fantastica, 2004.
Дарендорф 2002 – Дарендорф Р. Современный социальный конфликт: очерк политики
свободы / Пер. с нем. М.: РОСПЭН, 2002.
Джонс 1937 – Джонс Р. Экономические сочинения. Пер. с англ. Л., 1937.
Дракер 1999 – Дракер П. Посткапиталистическое общество // Новая постиндустриальная волна
на Западе. М.: Academia, 1999. С. 70 – 100.
Ерасов 1995 – Ерасов Б.С. Одномерная логика российских модернизаторов // Общественные
науки и современность. 1995. № 2. С. 68 – 78.
Зарин 1991 – Зарин В.А. Запад и Восток в мировой истории XIV–XIX вв.: (Западные концепции
общественного развития и становления мирового рынка). М.: Наука, ГРВЛ, 1991.
Иноземцев 1998 – Иноземцев В.Л. За пределами экономического общества: Постиндустриаль-
ные теории и постэкономические тенденции в современном мире. М.: Academia, 1998.
Иноземцев 1998 – Иноземцев В.Л. На рубеже эпох. Экономические тенденции и их неэкономи-
ческие последствия. М.: Экономика, 2003.
Красильщиков 1993 – Красильщиков В.А. Модернизация в России на пороге XXI века // Вопро-
сы философии. 1993. № 7. С. 40–56.
Лиухто 2005 – Лиухто К. Россия на пути к информационному обществу? // Вопросы экономи-
ки. 2005. № 4. С. 113–120.
Лопатников 2000 – Лопатников Л.И. Экономика двоевластия: беседы об истории рыночных
реформ в России. М. – СПб.: Норма, 2000.
Мизес 1993 – Мизес Л. фон. Бюрократия. Запланированный хаос. Антикапиталистическая мен-
тальность. Пер. с англ. М.: Дело, 1993.
Миронов 2002 – Миронов Б.Н. Социальная история России периода империи (XVIII – начало
XX в.): В 2 т. СПб.: Дмитрий Буланин, 2000. Т. 2.
Мау 2008 – Мау В. Экономическая политика 2007 года: успехи и риски // Вопросы экономики.
2008. № 2. С. 4–25.
Пихоя 2002 – Пихоя Р.Г. Почему распался СССР? // Россия в XX веке: Реформы и революции:
В 2 т. Т. 1. М.: Наука, 2002. С. 121–145.
Образцова, Чепуренко 2008 – Образцова О., Чепуренко А. Развитие российского частного пред-
принимательства в межстрановом сопоставлении // Вопросы экономики. 2008. № 8. С. 91–107.
Парсонс 1997 – Парсонс Т. Система современных обществ / Пер. с англ. М.: Аспект Пресс,
1997.
Рязанов 2001 – Рязанов В.Т. Стратегия экономического развития России и постиндустриальные
тенденции в мировой экономике // Модернизация России на рубеже веков. СПб., 2001. С. 5–9.
Ростоу 1960 – Rostow W. The Stages of Economic Growth: A Non-Communist Manifesto. Cam-
bridge: Cambridge University Press, 1960.
Сакайя 1999 – Сакайя Т. Стоимость, создаваемая знанием, или История будущего // Новая ин-
дустриальная волна на Западе. М.: Academia, 1999. С. 340–371.
Сен-Симон 1923 – Сен-Симон А. де. Избранные сочинения. М. – П.: Госиздат, 1923.
Сенчагов 2008 – Сенчагов В. Стратегия развития России: ориентиры и ограничения // Вопросы
экономики. 2008. № 8. – С. 119–130.
70
Сенявский 2002 – Сенявский А.С. Проблемы модернизации в XX веке: диалектика реформиз-
ма и революционности // Россия в XX веке: Реформы и революции: В 2 т. Т. 1. М.: Наука, 2002.
С. 55–69.
Стюарт 1999 – Стюарт Т. Интеллектуальный капитал. Новый источник богатства организа-
ций // Новая индустриальная волна на Западе. М.: Academia, 1999. С. 373–400.
Трансформации 2000 – Трансформации в современной цивилизации: постиндустриальное
и постэкономическое общество (материалы “круглого стола”) // Вопросы философии. 2000. № 1.
С. 3–32.
Турен 1998 – Турен А. Возвращение человека действующего: очерк социологии / Пер. с фр. М.:
Научный мир, 1998.
Федотова 2000 – Федотова В.Г. Россия в глобальном и внутреннем мире // Мир России. 2000.
№ 4. С. 3–33.
Шмелев 1995 – Шмелев Н.П. Экономические перспективы России // Социологические иссле-
дования. 1995. С. 12–16.
Примечания
1
По данным экспертов в середине 90-х годов переход российской экономики к рынку потребо-
вал закрытия до 2/3 ее промышленных мощностей. Эти 2/3 – чистый балласт, за которым стоят не
только производственные мощности, но и непроизводственная инфраструктура и кадры [Шмелев
1995, 12 – 13].
2
Так, З. Бжезинский со ссылкой на данные экономической статистики констатирует, что СССР
увяз в “срединной стадии индустриальной эпохи” [Бжезинский 1989, 43]. “Катастрофическим” на-
зывает технологическое и экономическое отставание СССР от Запада Л.И. Лопатников [Лопатников
2000, 15].
71
Политические
и экономические аспекты глобализации
Т. Т. АХМЕДОВА
72
ровой порядок еще далек от совершенства, и в определении его будущих контуров идет
достаточно жесткая борьба интересов, в том числе политических [Чумаков 2011, 95]. По-
этому глобальные проблемы, как результат глобализации приобрели поистине общечело-
веческое значение и далеко вышли за рамки интересов отдельных групп, народов и госу-
дарств. Соответственно, глобализация становится с 90-х гг. прошлого века одной из самых
модных и обсуждаемых тем в рамках различных общественных наук.
Между тем понятию глобализации соответствует множество различных, порой проти-
воречивых явлений, процессов, тенденций, получивших в той или иной степени распро-
странение в глобальных масштабах. Отсюда – многообразие интерпретаций, множество
“глобализаций” (т.е. теорий ее объясняющих). Кроме того, для подобной неоднозначно-
сти в понимании глобализации имеются причины методологического и идеологического
свойства. Исследователи затрагивают один или несколько аспектов: экономический, по-
литический, культурный, так называемых глобальных проблем человечества (экологиче-
ской, международной преступности) [Гезалов 2009], называются различные истоки, дви-
жущие силы, т.е. первичные, базисные факторы глобализации, опять-таки в различных
сочетаниях (это и трансформация капитализма, и новые информационные технологии, и
экспансионистские устремления ведущих держав). Часть авторов считают процессы гло-
бализации стихийными и неизбежными, другие – направленными, третьи предполагают
сочетание обеих тенденций. Среди ученых есть свои апологеты глобализации, по сути это
сторонники идеологии глобализма, считающие глобализацию явлением почти исключи-
тельно позитивным, а также критики и скептики.
Для глобализации характерна процессуальность, незавершенность, поскольку на се-
годняшний день более или менее гомогенная глобальная цивилизация отсутствует, хотя
есть тенденции к образованию некоего глобального сообщества, в рамках которого гра-
ницы между его сегментами радикально трансформируются и которое можно именовать
“мегаобществом” [Кувалдин 2002, 37–51]. Поэтому в научной литературе получили рас-
пространение многочисленные сценарии и прогнозы относительно ее результатов [Ильин,
Иноземцев 2001], [Малиновский 2001, 5–30].
Следует отметить, что цивилизационная парадигма совместима с парадигмой глоба-
лизации, несмотря на кажущуюся на первый взгляд их несоизмеримость, поскольку пер-
вая предполагает акцентирование цивилизационной самобытности и цивилизационного
плюрализма, а в другой культурный аспект носит подчиненный характер, в силу начавше-
гося в результате глобализации постепенного стирания культурных различий.
Таким образом, глобализация – очень широкое понятие, позволяющее подводить
под него разные явления, имеющие то общее, что они достигают глобальных масштабов.
В сущности, под глобализацией следует понимать втягивание большей части человечест-
ва в единую систему финансово-экономических, общественно-политических и культур-
ных связей на основе новейших средств телекоммуникаций и информационных техноло-
гий [Вебер 2002, 22].
Глобализация не тождественна модернизации или вестернизации, как это иногда при-
нято считать, хотя, безусловно, это взаимосвязанные процессы, поскольку глобализация
стала возможной благодаря всемирной экспансии западной цивилизации, распростране-
нию ценностей и институтов последней на прочие части мира. Кроме того, глобализация
связана с трансформациями внутри самого западного общества, в его экономике, полити-
ке, идеологии, произошедшими за последние полстолетия.
Действительно, уже примерно с середины XIX в. экономическая общественная под-
система (капитализм) становится определяющей в жизни западного общества, остальные
подсистемы (политика, культура) во многом становятся производной от нее, превраща-
ясь, как верно доказывал К. Маркс, в своеобразную “надстройку”. А последние пятьдесят
лет для западной цивилизации стало характерным образование так называемой “сверх-
экономики”, а также соответствующей ей “сверхвласти”, на которую не распространяет-
ся разделение властей, многопартийность и прочие атрибуты демократического правового
государства [Зиновьев 2000, 456–470]. Последнее, впрочем, продолжало успешно функ-
ционировать. По сути, на Западе реальная политическая власть, то есть то, что касалось
73
принятия важнейших решений для общества в целом, частично сместилась от государ-
ственных институтов к экономическим1, образовав при этом своеобразные элитарно-оли-
гархические структуры. Подобное “смещение власти” ранее не было характерно ни для
Запада, ни для других цивилизаций. Экономическая сфера никогда до этого не являлась
столь выраженной детерминантой сферы политической, скорее наоборот; а политическая
власть, была ли она концентрированной или более децентрализованной, прочно ассоции-
ровалась с государственными органами и должностными лицами (будь то монарх, пар-
ламент, народное собрание, бюрократический аппарат и т.п.). Другими словами, полити-
ческая власть из некой “субстанции”, олицетворяемой государственными институтами,
в некотором смысле приняла теневой характер “власти-влияния”, “власти-контроля”, ча-
стично срастаясь с традиционной государственной властью, частью используя ее в своих
интересах.
Параллельно вышеописанному процессу происходило становление глобальной хо-
зяйственной системы, единого глобального рынка, разрушающего границы националь-
ных хозяйств, связывая их прочными торговыми, финансовыми, инвестиционными отно-
шениями.
Экономика, таким образом, становится ведущей сферой глобализации, начиная с ко-
торой она неизбежно распространяется и на другие сферы жизни общества, вызывая да-
леко идущие социальные, социокультурные и политические изменения за пределами того
очага, где они зарождаются. Самой существенной чертой экономической глобализации
стало образование таких структур, как транснациональные корпорации, которые для до-
стижения своих интересов, для дальнейшего усиления своей экономической мощи, от-
крытия и либерализации национальных рынков использовали во многом зависимые от
них государственные институты западных стран (прежде всего США), а также созданные
специально для этих целей международные организации, такие, как Международный ва-
лютный фонд, Всемирный банк, Всемирная торговая организация. Т.е. в экономической
глобализации был задействован фактор сугубо политический, а экономическая власть в
мировом масштабе приобретала политический характер. Так, известный социолог М. Ка-
стельс непосредственно указывает на правительства стран “большой семерки” и контро-
лируемые ими международные финансовые и экономические институты как на главных
агентов в становлении глобальной экономики [Кастельс 2001, 74–82]. Также, по мнению
У. Пфаффа, “опыт последних пяти лет не был результатом действия объективных сил, вы-
растающих из природы самой экономики, или неумолимых технологических сил. Это ре-
зультат сознательного политического выбора, сделанного правительствами стран с раз-
витой экономикой – главным образом правительством США, – действующими с благими
намерениями, но и в соответствии с тем, что они считают своими национальными инте-
ресами и особыми интересами их влиятельных политических клиентур в финансовых и
корпоративных сообществах” [Вебер 2002, 24]. Таким образом, экономический фактор в
глобализации находится, в силу указанных обстоятельств, в сложной системе взаимодей-
ствий с фактором политическим. Максимальную выгоду от экономической глобализации,
очевидно, получают прежде всего США и другие страны Запада.
В подобной ситуации незападные ареалы человечества становятся объектами эконо-
мической глобализации; многие государства при этом теряют значительную часть своего
суверенитета2 в особенности применительно к осуществлению экономической функции,
являясь при этом “не более чем инструментами для продвижения глобального капитализ-
ма”3. На многих из них ложатся издержки экономической глобализации, которая приобре-
тает асимметричный характер, когда богатство в невиданной степени концентрируется на
одном полюсе, а бедность – на другом4.
Таким образом, политическим фактором и одновременно политическим “результа-
том” глобализации являются сформировавшиеся, но не формальные структуры “глобаль-
ной власти”, “глобального управления” (global governance).
Процессы глобализации довольно значительно проявились и в правовой сфере, за-
тронув прежде всего уровень правовых систем национальных государств, а также пра-
во международное. Что касается собственно специфики права локальных цивилизаций
74
(т.е. собственно правовых традиций), то здесь (за исключением самой Западной Европы)
существенных новаций в связи с глобализацией, на наш взгляд, не произошло. Гораздо
раньше, в результате модернизации, затронувшей в той или иной степени все цивилиза-
ции, последними были позаимствованы (а в колониальных странах внедрены принуди-
тельно) многие элементы, присущие изначально правовым семьям, сложившиеся в рамках
западной правовой традиции. К таковым относятся система законодательства, правовая
доктрина, юстиция. Однако такие существенные характеристики, как роль права в обще-
стве, отношение к праву, особых изменений не претерпели. Впрочем, отдельные ученые
совершенно верно указывают на некоторую интенсификацию в связи с глобализацией в
процессах взаимодействия (интернационализации, конвергенции, рецепции, аккультура-
ции и т.п.) между различными правовыми семьями, правовыми системами государств, ци-
вилизационными традициями права [Иванец, Червонюк 2003, 91–92]. Тем не менее вновь
подчеркиваем, что неких качественных изменений не произошло, поскольку все указан-
ные процессы в правовой сфере имеют весьма давнюю историю5.
Исключение (применительно к праву локальных цивилизаций) здесь составляет и
представляет особый интерес такое интеграционное объединение, как Евросоюз. Евро-
пейский Союз обладает в настоящее время собственной территорией, своим граждан-
ством, собственными властными институтами (Европейский парламент, Совет Европей-
ского Союза, Европейская комиссия), собственным бюджетом и единой валютой.
Прочность и устойчивость Европейских сообществ и Европейского Союза объясня-
ется не только тем, что в их состав входят “государства, которые привержены принципам
свободной рыночной экономики и правового государства” [Энтин 2000], но во многом
тем, что большинство из них принадлежат к западноевропейской цивилизации, осознают
свою духовную и культурную общность. С другой стороны, важную роль в европейской
интеграции сыграло осознание экономических выгод от объединения и создание общего
рынка в рамках Европы, поэтому можно согласиться с мнением В. Иноземцева, что Ев-
ропейский Союз служит единственным примером “позитивной глобализации”: “по сути
дела, мы имеем единственный в истории случай организованной передачи власти надна-
циональному правительству” [Иноземцев 2000, 35].
Европейский Союз соединяет в себе качества международной организации и “квази-
государственной федеральной структуры” [Топорнин 1998, 147].
Сочетание в рамках европейского права элементов и начал межнационального и над-
национального правотворчества обуславливает своеобразие структуры европейского
права, в основе которого лежат нормы первичного (или основополагающего) права. Ев-
ропейские сообщества и Европейский Союз созданы и функционируют на основе учреди-
тельных договоров, а 29 октября 2004 г. была подписана и Конституция ЕС.
На базе правовых установлений первичного права формируются и вводятся в дей-
ствие нормы вторичного права, главные особенности которых – верховенство по отноше-
нию к национальным правовым установлениям, прямое действие, интегрированность в
национальное право, обеспеченность судебной защитой.
Европейское право, таким образом, обладает значительным своеобразием, представ-
ляя собой совершенно особую систему права, нормы которой нельзя однозначно отнести
ни к международному, ни к внутригосударственному праву.
Процессы глобализации (экономической, политической) существенным образом по-
влияли на трансформацию международного права. Следует подчеркнуть, что классиче-
ское международное публичное право как особая правовая система, регулирующая межго-
сударственные отношения, и обосновывающая ее доктрина (здесь достаточно вспомнить
знаменитый трактат Г. Гроция “О праве войны и мира”) обязано своим происхождением
западной цивилизации, которая фактически изначально формировалась как цивилизация
“правовая”, с характерной юридизацией межличностных отношений, которая проециро-
валась далее на отношения международные, межгосударственные. В XIX в. к нормотвор-
честву в сфере международного права так называемых “цивилизованных народов” стала
активно подключаться Россия, которая в то время стала одним из главных участников ев-
ропейской и международной политики.
75
После Второй мировой войны, когда, в целях обеспечения международной безопас-
ности, державы-победительницы инициировали создание ООН, международное право
стало эволюционировать в систему с четко выраженным набором принципов (они нашли
свое отражение в Уставе ООН) и довольно большим количеством универсальных норм.
Иначе и быть не могло, поскольку принципы действительно были общепризнанными, а
международные конвенции имели множество государств-участников, заинтересованных
в урегулировании отношений в определенных сферах. Кроме того, увеличивалось число
заключаемых государствами международных договоров, все большее количество между-
народных норм стало включаться во внутригосударственное право. Эта тенденция к уни-
версализации и взаимопроникновению была использована структурами global governance
для навязывания отдельных международных стандартов (а на деле западных ценностей
или других, выгодных этим структурам международных норм). Таким образом, современ-
ное международное право в последнее десятилетие из традиционного средства мирного
разрешения конфликтов между государствами все более превращается в средство оправ-
дания использования силы репрессивным аппаратом системы глобального управления и
таким образом играет роль идеологического института, обосновывающего легитимность
применения насилия в международных отношениях. В особенности это касается так на-
зываемых международных стандартов в области прав человека, которые начинают вы-
полнять функцию ограничения государственного суверенитета, превращаясь в право не
столько международное, межгосударственное, сколько надгосударственное, которое несет
в себе зачатки формирующегося глобального права.
Между тем права человека, без сомнения, являются западными ценностями и связаны
с доктринами, правовой и политической культурой Западной цивилизации. Тем не менее в
международных документах они представлены в качестве ценностей универсальных, об-
щечеловеческих6. Следует отметить, что в правах человека действительно имеется некий
элемент всеобщности: близкие, сходные идеи можно отыскать в духовном, философском
наследии иных цивилизаций. Принципиально некогерентна сама западная ориентация на
права, в основе которой лежит индивидуалистическое стремление отстаивать интересы в
рамках права как основной нормативной системы. В других цивилизациях превалирует
этическая ориентация на обязанностях и их выполнении7.
Как верно отметил Р. Фольк, “Права человека (подлежащие защите в рамках между-
народного права) понимаются исключительно как гражданские и политические, а не эко-
номические, социальные, культурные”8. Это также подтверждает западные истоки прав
человека. Поскольку так называемое “второе поколение прав” имеет незападное проис-
хождение, представляется, что именно в них в большей степени выражена нравственная
составляющая, близкая всем цивилизациям.
Всемирная декларация прав человека была во многом инспирирована гуманными по-
буждениями не допустить в будущем повторения тех преступлений, которые были совер-
шены во время Второй мировой войны.
Тем не менее права человека, несмотря на многие позитивные моменты, присущие их
доктрине, в последнее десятилетие были серьезно дискредитированы из-за агрессивного
навязывания их со стороны Запада тем цивилизациям, которые не хотят принимать их в
каких-либо отдельных аспектах9, а также агрессивного манипулирования ими в практи-
ке так называемых “гуманитарных интервенций”, когда в действиях цивилизации-лиде-
ра (прежде всего США) очевидно присутствует геополитическая мотивация с целью уси-
лить свою доминирующую позицию в мире. Права человека, демократия защищаются при
этом избирательно в зонах особых стратегических интересов США. В этой связи уместно
процитировать выдающегося современного философа Ю. Хабермаса, утверждавшего, что
«политика прав человека ведет к войнам, которые, будучи завуалированными, преподно-
симыми как полицейские акции, приобретают моральное качество; и что это морализиро-
вание превращает противника во врага, и такая криминализация отворяет двери бесчело-
вечности... Эти два частных высказывания обосновываются двумя допущениями: (а) что
политика прав человека служит проведению норм, составляющих часть универсальной
морали; (б) поскольку моральные суждения подчиняются коду “блага” и “зла”, негатив-
76
ная моральная оценка (политического оппонента или) военного противника уничтожа-
ет институционально-правовое ограничение (политической полемики или) вооруженной
борьбы» [Зандкюлер 1999, 49].
Формирование глобального права также связано с так называемой “экономической
глобализацией снизу”. Кроме наднациональной части можно констатировать наличие в
рамках глобального права развивающегося транснационального права, основными субъ-
ектами которого являются ТНК: “Общий смысл концепции транснационального права со-
стоит в том, что участники международных отношений сами вырабатывают нормы поведе-
ния, которые... находятся за рамками и внутреннего, и международного права” [Шумилов
2002, 17]. В своей деятельности ТНК заключают договоры с государствами инвестирова-
ния, а также между собой, создавая тем самым “промежуточный”, “автономный” право-
порядок [Шумилов 2002, 13].
Некоторые зарубежные авторы для обозначения складывающихся глобальных форм
власти и, соответственно, глобального права используют сходные концепты “империи”
и “имперского права”. Разумеется, что в понятие империи в данном случае вкладывается
принципиально иной смысл, чем обычно10. Имеется в виду некая единая структура управ-
ления миром как целостностью, которая включает в себя соответствующие подструктуры,
действующие на национальном, региональном и глобальном уровнях11. Ей соответству-
ет формирующийся глобальный (имперский) правопорядок. Ядром “имперского права”,
в частности, называют право (правовую систему) США, которое “трансформировалось
под влиянием идеологии неолиберализма и распространилось на огромную периферию,
оставшуюся открытой после окончания “холодной войны”12.
Таким образом, позитивные результаты процессов глобализации сомнительны, а нега-
тивные очевидны. В этой связи возникает вопрос: как преодолеть отрицательные послед-
ствия глобализации? Многие правоведы считают, что право (международное и в том чис-
ле складывающееся глобальное), его верховенство способно стать основой нового, более
справедливого мирового порядка [Корелл 2001, 2–8], [Каламкарян 2003, 50–57]. Характер-
но при этом высказывание профессора И.И. Лукашука: “Новый порядок призван вопло-
тить идею единства человечества и опираться на высокоразвитую систему сотрудничества
всех государств на базе единых принципов и целей при уважении многообразия участни-
ков. Этот порядок будет справедливым и демократическим; обеспечит высокий уровень
управления и законности. Новый порядок создает условия для решения коренных про-
блем, поставленных историческим развитием человечества, включая обеспечение мира
и безопасности, устойчивое развитие всех стран, мировой экономики, науки и культуры”
[Лукашук 2002, 10].
Отдельные авторы рассуждают более конкретно, предлагая в рамках складывающей-
ся “мировой глобализированной правовой системы” создать юридические механизмы для
минимизации последствий неолиберальной глобализации. В частности, предлагается вве-
сти геоэкономическую ответственность за геоэкономические преступления, когда стра-
ны-жертвы недобросовестной финансовой конкуренции могли бы поставить вопрос о
возмещении ущерба, а также принять Кодекс международного экономического порядка
[Кочетов 2003, 88–97].
Некоторые ученые выступают приверженцами построения более справедливой и
формально-институционализированной системы global governance, но опять-таки с помо-
щью исключительно “западных” средств. Так, модель “космополитической демократии”
Д. Хелда предполагает “распространение демократии на новых глобальных уровнях вла-
сти через расширение роли глобального гражданского общества, а также реформы сущест-
вующих международных организаций и права”13. Известный британский социолог Э. Гид-
денс пишет, что эффективная система глобального управления могла бы быть создана по
примерно той же схеме, которая положена в основу политических институтов Евросоюза:
представительный орган (парламент), исполнительный (комиссии) и межправительствен-
ный орган (Совет министров), а также международный суд. “Такого рода система инсти-
тутов на глобальном уровне, безусловно, отличалась бы по своей роли и функциям от су-
ществующих ныне институтов ЕС. В то же время не представит особого труда выявить,
77
как они могли бы быть реформированы в данном направлении. Например, ВТО, МВФ,
Всемирный банк могли бы быть слиты в единый орган, тогда как ООН разделена на Пар-
ламент и Совет. Организация экономического сотрудничества и развития могла бы быть
расширена до мирового уровня, поглотив Европейский Союз и усилив свои прерогативы
до прерогатив нынешнего ЕС” [Перегудов 2002, 26]. Предлагаемая схема, по Гидденсу,
обеспечивала бы управляемость на глобальном уровне, а также экспансию демократии в
глобальном масштабе как условия для эффективного регулирования мировой экономики
и уменьшения глобального экономического неравенства.
Несколько отличный проект предлагает немецкий исследователь глобализации У. Бек.
Он также считает, что ЕС может превратиться в образование, активно противодействую-
щее неолиберальной глобализации, но он полагает, что ЕС должен стать одним из элемен-
тов системы транснациональных государств, способной повернуть глобализацию в бо-
лее конструктивное направление [Бек 2001, 268–275]. Одновременно он выступает против
идеи глобального государства.
Проблема заключается в том, что подобного рода разработки и проекты “позитивной
глобализации”, хотя и не выглядят слишком утопичными, тем не менее, перспектив реали-
зации пока не имеют и остаются невостребованными, поскольку нынешним неформаль-
ным структурам global governance (и в частности США как единственной на сегодняшний
день сверхдержаве) весьма выгодно сохранение status quo и вряд ли они самостоятельно и
добровольно станут следовать международным (или глобальным) нормам, которые огра-
ничивали бы их могущество, либо пожелают подвергнуться демократическому контролю.
Кроме того, если затрагивать вышеупомянутые конструкции формирования глобального
управления по образцу Европейского Союза, то они представляются не совсем адекватны-
ми в силу сохраняющейся пока гетерогенности мира. Следует еще раз подчеркнуть, что
Европейский Союз строился не только на осознании общих экономических интересов, но
и понимании собственной Европейской (Западноевропейской, Западной) цивилизацион-
но-культурной идентичности.
Представляется, что для преодоления негативных последствий глобализации, если в
мире не будут складываться новые центры, которые могли бы противостоять Западу, необ-
ходимо создать баланс сил, перейти от униполярной к многополярной системе.
Отдельные ученые считают, что все предпосылки для успешного конкурирования с
западным миром имеет китайская цивилизация.
Если подобные проекты будут реализованы, то действенным инструментом в по-
строении более справедливого международного порядка могло бы стать, в свою очередь,
международное право. Можно согласиться в этой связи с суждением С.Л. Рогожина о том,
что “международное право в перспективе должно стать межцивилизационным, отражать
взаимодействие и идейную борьбу различных религий, идеологий, правовых систем, цен-
ностей и стремиться к их синтезу. В качестве основы международного права логично было
бы утвердить идею человеческого и межэтнического общения, диалога цивилизаций, со-
творчества культур” [Рогожин 2002, 18]. Таким образом, источником международного
права являлось бы не только согласование воль суверенных государств, но и воля народов,
представляющих различные цивилизации.
ЛИТЕРАТУРА
Аверьянов 1993 – Политология: энциклопедический словарь / Общ. ред. и сост. Ю.А. Аверья-
нов. М., 1993.
Алексеев 2001 – Алексеев С.С. Восхождение к праву. Поиски и решения. М., 2001.
Бабурин 2010 – Бабурин С.Н. Государствоведение: научные труды / С.Н. Бабурин; Российский
гос. торгово-эконом. ун-т, Центр исслед. соврем. гос.-правовых технологий. М.: ЮНИТИ-ДАНА,
2010.
Бек 2001 – Бек У. Что такое глобализация? / Пер. с нем. А. Григорьева, В. Сидельника. Общ.
ред. и послесл. А. Филиппова. М., 2001.
78
Боггс 2001 – Boggs C. Economic globalization and political atrophy // Democracy & Nature. 2001.
Vol. 7. № 2.
Вебер 2002 – Вебер А.Б. Неолиберальная глобализация и ее оппоненты // Полития. 2002. № 2.
Гезалов 2009 – Гезалов А.А. Трансформация общества в эпоху глобализации (социально-фило-
софский анализ). М.: “Канон+” РООИ “Реабилитация”, 2009.
Джаясурия 2001 – Jayasuria K. Globalization, sovereignty, and the rule of law: from political to
economical constutionalism? // Constellations. 2001. Vol. 8. № 4.
Доклад ООН 1999 – Доклад ООН “О развитии человека за 1999 год”. Нью-Йорк, Оксфорд:
Оксфорд юниверсити пресс, 1999.
Зандкюлер 1999 – Зандкюлер Х.Й. Демократия, всеобщность права и реальный плюрализм //
Вопросы философии. 1999. № 2.
Зиновьев 2002 – Зиновьев А.А. Запад. М., 2000.
Иванец, Червонюк 2003 – Иванец Г.И., Червонюк В.И. Глобализация, государство, право // Го-
сударство и право. 2003. № 8.
Ильин 2011 – Ильин И.В. Глобалистика в контексте политических процессов / Автореферат
дисс. на соис. уч. ст. доктора полит. наук. М., 2011.
Ильин, Иноземцев 2001 – Мегатренды мирового развития / Отв. ред. М.В. Ильин, В.Л. Инозем-
цев; Центр исследований постиндустриального общества. М., 2001.
Иноземцев 2000 – Иноземцев В. Глобализация: иллюзии и реальность // Свободная мысль –
XXI. 2000. № 1.
Каламкарян 2003 – Каламкарян Р.А. Концепция господства права в современном международ-
ном праве // Государство и право. 2003. № 6.
Карбонье 1986 – Карбонье Ж. Юридическая социология / Пер. с фр. М.: Прогресс, 1986.
Кастельс 2001 – Кастельс М. Глобальный капитализм и новая экономика: значение для Рос-
сии // Постиндустриальный мир и Россия. М.: Эдиториал УРСС, 2001.
Колеман, Портер 2000 – Coleman W.D., Porter T. International institutions, globalisation and
democracy: assessing the challenges // Global Society. 2000. Vol. 14, № 3.
Корелл 2001 – Корелл Х. На пути к господству права в международных отношениях // Между-
народное публичное и частное право. 2001. № 3.
Кочетов 2003 – Кочетов Э.Г. Основные характеристики глобализационных процессов и право-
вое измерение мира // Журнал российского права. 2003. № 3.
Кувалдин 2002 – Кувалдин В.Б. Глобализация, национальное государство и новый миропоря-
док // Полития. 2002. № 2.
Лукашук 2002 – Лукашук И.И. Мировой порядок XXI века // Международное публичное и
частное право. 2002. № 1.
Малиновский 2001 – Малиновский П.В. Глобализация как цивилизационный процесс // Россия
и современный мир. 2001. № 2.
Маркс 2003 – Marks S. Empires law // Indiana Journal of Global Legal Studies. 2003. Vol. 10,
№ 5.
Маттей 2003 – Mattei U. A theory of imperial law: a study on U.S. hegemony and the Latin resistance //
Indiana Journal of Global Legal Studies. 2003. Vol. 10, № 5.
Мур 1998 – Moore R.R. Globalization and the future of U.S. human rights policy // Washington
Quarterly. 1998. Vol. 21, № 4.
Мютцелфельдт, Смит 2002 – Muetzelfeldt M., Smith G. Civil society and global governance: the
possibilities for global citizenship // Citizenship Studies. 2002. Vol. 6, № 1.
Перегудов 2002 – Перегудов С. Неолиберальная глобализация: есть ли альтернатива? // Миро-
вая экономика и международные отношения. 2002. № 4.
Рогожин 2002 – Рогожин С.Л. Международное право как диалог и столкновение цивилизаций //
Московский журнал международного права. 2002. № 3.
Сйоберг, Жилл, Вильямс 2001 – Sjoberg G., Gill E.A., Williams N. A sociology of human rights //
Social Problems. 2001. Vol. 48, № 1.
Топорнин 1998 – Топорнин Б.Н. Европейское право: Учеб. для вузов. М., 1998.
Фольк 1998 – Falk R. A half century of human rights // Australian Journal of International Affairs.
1998. Vol. 52, № 3.
Фольк, Стросс 2001 – Falk R., Strauss A. Toward global parliament // Foreign Affairs. 2001. Vol. 80,
№ 1.
Чумаков 2011 – Чумаков А.Н. Глобализация. Контуры целостного мира: монография. 2-е изд.,
перераб. и доп. М.: Проспект, 2011.
79
Шумилов 2002 – Шумилов В.М. Международное право и Глобальная правовая система // Мос-
ковский журнал международного права. 2002. № 4.
Энтин 2000 – Европейское право: Учеб. для вузов / Под. общ. ред. доктора юридических наук,
проф. Л.М. Энтина. М., 2000.
Примечания
1
См.: [Джаясурия 2001, 444].
2
Исключением, на наш взгляд, здесь являются, кроме США, также крупные государства-циви-
лизации, такие, как Россия, Китай, Индия.
3
См.: [Боггс 2001, 312].
4
В Докладе ООН о развитии человека за 1999 г. говорится, что глобальное неравенство в до-
ходах и уровне жизни достигло “гротескных пропорций”. Например, совокупный доход трех самых
богатых семей мира (примерно 135 миллиардов долларов) больше, чем годовой доход 600 миллио-
нов человек в наименее развитых странах. Во многом такого рода поляризация в доходах связана с
ускоряющимся процессом экономической глобализации: тридцать лет назад разрыв между наиболее
богатой одной пятой населения мира и остальной частью составлял 30 : 1, к 1990 году стал 60 : 1,
и в 1999 составил 74 : 1. (Cм.: [Доклад ООН 1999, 3].)
5
Известный французский социолог права Ж. Карбонье приводит замечательный и нетрадици-
онный пример правовой аккультурации: так таможня и пошлина была позаимствована Францией у
исламского мира (см.: [Карбонье 1986, 199]).
6
В отечественной теории права в последнее десятилетие отчетливо проявилось стремление к
неумеренной апологетике прав человека с особым подчеркиванием их “общечеловечности” (см.,
напр.: [Алексеев 2001]).
7
См.: [Сйоберг, Жилл, Вильямс 2001, 115].
8
См.: [Фольк 1998, 264].
9
Даже экс-премьер-министр такой экономически развитой и вестернизированной страны, как
Япония, Морихиро Хосакава отметил, что западные концепции прав человека не могут быть “без-
оговорочно применены в Азии” (цит. по: [Мур 1998, 196]).
10
Традиционно: империя – государство, объединяющее под началом жесткой централизован-
ной власти гетерогенные этно-национальные и административно-территориальные образования на
основе отношений центр – провинции, метрополия – колонии (см.: [Аверьянов 1993, 119]).
11
См.: [Маркс 2003, 462].
12
См.: [Маттей 2003, 383].
13
Цит. по: [Колеман, Портер 2000, 377]. См. об этом также: [Фольк, Стросс 2001, 212–220];
[Мютцелфельдт, Смит 2002, 55–75].
80
ФИЛОСОФИЯ И КУЛЬТУРА
Символизация в искусстве
как эстетический принцип*
В. В. БЫЧКОВ
*
В статье использованы материалы исследовательского проекта № 11-04-00007а, поддержан-
ного РГНФ.
© Бычков В.В., 2012 г.
81
Бытие подлинного произведения искусства в конечном счете определяется тем, состо-
ялся полноценный акт художественной символизации или нет. Однако проблема художе-
ственной символизации практически не разработана ни в эстетике, ни в соответствующих
науках об искусстве.
Концепция
В процессе творческого акта, который, как правило, и является уже актом символиза-
ции, художник всматривается и вслушивается в ведомые только ему сигналы, знаки, наме-
ки о сущностных основах жизни, бытия, Универсума, в духовно-душевную жизнь самого
себя. Затем, подчиняясь неумолимому принципу внутренней необходимости, управляю-
щему творчеством любого подлинного художника, стремится выразить результат этого ду-
ховного опыта в формах подвластного ему вида искусства.
В акте художественной символизации стирается грань между бытием и кажимостью,
сущностью и видимостью, ноуменальным и феноменальным, коннотацией и денотацией.
Художественная символизация – это борьба за духовные приоритеты, эстетические цен-
ности, за эйдетические основания жизни, за выражение ноэтического в художественно
данном – живописном, поэтическом, музыкальном.
В событии символизации (становления художественного произведения) смысл (эйдос)
как метафизическая сущность бытия, конкретного явления или события стягивается в не-
кую чувственно воспринимаемую субстанцию, выражается в интуитивно сгармонизиро-
ванной художником уникальной системе художественных средств данного конкретного
произведения. Полностью раскрывается эта символически выраженная смысловая пред-
метность только в момент конкретного эстетического восприятия произведения искусства
конкретным реципиентом. Эстетическое восприятие выступает здесь процессом личност-
ной актуализации символа, который (процесс) так же носит ярко выраженный творческий
характер. В целом символизация может быть понята как диалектически-диалогический
процесс “творчества–восприятия-сотворчества”, в центре которого находится худо-
жественный символ, и сквозь него “просвечивает” глубинный смысл символизируемого,
которое само обретает полную актуализацию только в художественном символе.
Этот смысл является уникальным антиномическим единством абсолютной всеобщно-
сти (метафизическая компонента, собственно символизируемое) и уникальной же, прису-
щей только данному конкретному акту творчества или восприятия произведения единич-
ности. При этом сама данная единичность, рассматриваемая со стороны художественного
символа, предстает выражением личностного видения художником абсолютного как не-
изведанного, таинственного, мистического, данного в откровении и в акте символизации
передаваемого через посредство произведения реципиенту, жаждущему принять пере-
даваемое, которое у него, уже как принимаемое, приобретает тоже личностную окрас-
ку. Здесь возникает интересное диалектическое единство принципа “соответствий”
(correspondances Бодлера и символистов), которыми в феноменальном плане пронизан
Универсум, и суггестии, являющейся результатом художественной символизации и ука-
зующей на неизъяснимую, сокровенную суть вещей, открывающуюся конкретной лично-
сти.
Перед нами как бы несовместимое единство противоположностей, которое Вяч. Ива-
нов усматривал еще в самом стихотворении Бодлера “Les Correspondances”, ставшем ма-
нифестом и своего рода “символом веры” символистов. В первой его части Иванов видел
онтологическое понимание символа, во второй же – психологическое. Он, как и многие
русские символисты и религиозные мыслители Серебряного века, признавал истинным
только онтологическое понимание символа, в том числе и в искусстве. Символизм, осно-
ванный на таком понимании символа, называл реалистическим, а символизм психологи-
ческого толка – идеалистическим. Феноменологическая эстетика ХХ в. убедительно по-
казывает нам, что подобная дихотомия не выражает реального положения вещей в сфере
эстетического опыта. Художественная символизация видится сегодня сложной, труднопо-
82
стигаемой на формально-логическом уровне антиномической онто-феноменологической
динамической целостностью, выражающей метафизические сущности в их многоликом
личностном преломлении в процессах творчества и художественного восприятия.
Труднопостигаемое единство бытийственного и феноменологического реализуется в
художественном образе произведения искусства, сущность которого, его ядро составля-
ет в выдающихся, высокохудожественных произведениях художественный символ, кото-
рый, как и сам процесс символизации, обладает анагогическим характером. Суть послед-
него состоит, как известно, в возведении реципиента на более высокие уровни духовного
бытия, возвышение его над эмпирической действительностью.
В акте символизации раскрывается эстетическая достоверность мира, преодолевает-
ся его косность, и он является сознанию художника, а затем и реципиента в первозданной
красоте и гармонии. На выразительном уровне художественный символ предстает систе-
мой многоуровневых отношений между всеми элементами художественного языка, об-
ладающего суггестивной многомерностью значений. Изучение художественного символа
позволяет понять сущностный смысл процесса художественной символизации.
Художественная символизация по-разному реализуется в отдельные периоды истори-
ческого и типологического бытия искусства. В Средние века, особенно отчетливо в визан-
тийско-русском ареале, символизация обретает характер художественной канонизации.
Канон становится ее смысловой антиномической основой. Он на макроуровне художест-
венного выражения сохраняет веками выявлявшиеся эйдосы символизируемых событий
и образов и одновременно преодолевается, снимается в каждом конкретном акте творче-
ства-восприятия канонического произведения. Особенно очевидно это в высокохудожест-
венной классической русской иконописи XV в.
В искусстве Ренессанса – это принцип цветоформной идеализации, тяготеющей не-
редко к более или менее скрытой аллегорезе. Здесь художественный символ как бы посто-
янно вибрирует между рационально понимаемой аллегорией, некой сознательно использо-
ванной условностью, визуальной эмблемой рационально заданного смысла и утонченной
цветоформной, графической, композиционной разработкой конкретного образа, преодо-
левающего аллегорию на художественном уровне. В живописи романтиков мы видим воз-
вышенную одухотворенность природы, сквозь которую часто просвечивает неуловимая,
но хорошо резонирующая с внутренним миром подготовленного реципиента метафизиче-
ская реальность (Фридрих и др.). Романтизм внес в символизацию и сильную струю иро-
низма, которая существенно усилилась у некоторых символистов, а затем стала основой
постмодернистской символизации.
В искусстве западноевропейского символизма мы встречаемся с тонко и многообраз-
но проработанным суггестивным эстетизмом (от декаданса, дендизма до модерна), а тео-
рия и отчасти само искусство русского символизма тяготеют к теургизму и мистериаль-
ности. В авангарде художественная символизация достигает иногда высокого накала на
уровнях цветоформной экспрессии, высокого напряжения цветовых и конструктивных от-
ношений, метафизических и сюрреалистических прорывов на иные уровни реальности.
Постмодернизм демонстрирует активное затухание художественной символизации и ма-
нифестирует антипод художественного символа – симулякр в модусе иронической игры с
классическим символом (символическое у Лакана, “символизм” Бойса и т.п.).
В связи с исторической типологией символизации необходимо всплывает проблема
отличия художественного символа от религиозно-мифологического, который обладает
субстанциальной или энергетической общностью с архетипом и, более того, – проблема
аутентичного бытия иных символов, кроме художественных. Также обращает на себя вни-
мание глубинный антиномизм символа и символизируемого, актуализируется проблема
художественного пространства и т.п. фундаментальные для бытия художественного про-
изведения темы, непосредственно связанные с его художественностью как реализацией
символического отношения.
Процесс художественной символизации – это многоуровневая динамическая система,
разворачивающаяся в многомерном, в принципе неоднородном пространстве: метафи-
зическая реальность – художественное выражение (творчество) – произведение искус-
83
ства – эстетическое восприятие произведения реципиентом. Не все уровни и измерения
этого пространства поддаются вербализации, а то, что поддается осмыслению и описа-
нию, как правило, относится к феноменологическому уровню, т.е. художественная симво-
лизация описуемо-неописуема, принципиально антиномична на уровне дискурса.
Здесь имеет смысл особо подчеркнуть, чтобы не возникало какой-то двусмысленно-
сти, что понятием художественной символизации я обозначаю (и настаиваю на адекват-
ности этого обозначения) весь сложный многоуровневый и многомерный процесс особого
(художественного) освоения человеком метафизической реальности, который включает в
свое поле не только сам акт художественного творчества (символизации в узком смысле –
создание произведения искусства как своеобразного символа вне его находящейся реаль-
ности), но и процесс эстетического восприятия как уникальной личностной актуализации
символа. И художественный символ, как мы увидим далее, и сама символизация находят
свое завершение, полную реализацию только и исключительно в акте конкретного эсте-
тического восприятия произведения искусства, поэтому в сфере эстетического дискурса
под символизацией имеет смысл понимать весь сложный процесс творчества-восприятия
от метафизической реальности до контакта реципиента с Универсумом через посредство
произведения искусства.
Более того, процесс восприятия принадлежит символизации, понимаемой и в узком
смысле – как чисто творческого процесса, т.к. он реализуется не только на этапе эстети-
ческого восприятия произведения реципиентом, но является и важной составляющей са-
мого процесса творчества. Художник творит в состоянии активного восприятия своего
возникающего произведения, руководствуясь помимо внутренней необходимости и “об-
ратной связью” – импульсами, постоянно поступающими из сферы его восприятия; на их
основе он корректирует те или иные элементы возникающего произведения. Эстетическое
(сугубо интуитивное и внесознательное – на уровне художественного вкуса) восприятие
художником собственного произведения в процессе творчества является главным коррек-
тором творческого процесса именно на уровне чистой художественности произведения.
Понятно, что не единственным, т.к. практически в любое произведение искусства входит
множество внеэстетических, внехудожественных компонентов, работой с которыми зани-
маются рационально-рассудочные структуры внутреннего мира художника. Это впрямую
относится и ко всем символическим уровням произведения.
Наиболее полно и относительно точно в пространстве художественной символизации
поддается описанию произведение искусства – материализованный носитель и хранитель
собственно художественного символа в “свернутом” виде. Этим описанием занимается
искусствознание. Эстетику и философию искусства в большей мере интересует сам ху-
дожественный символ – реальность чисто феноменологическая, трудно описуемая, но яв-
ляющая собой собственно жизнь искусства, основу и содержание подлинного художест-
венного опыта, будь то на уровне творчества или на уровне восприятия. В не меньшей
мере нам интересен и сам объект выражения, само символизируемое в символе, но оно в
принципе не вербализуемо. Это подлинно метафизическая реальность, составляющая ос-
нову духовного опыта, но никак иначе не постигаемая в художественно-эстетическом про-
странстве, кроме как посредством художественной символизации, и не поддающаяся вер-
бальному описанию. Она просто являет себя в опыте переживания художника в процессе
творчества и реципиента в акте эстетического восприятия произведения. Сокровенное от-
крывается в художественном символе тем, кому доступен этот опыт.
Здесь нет смысла приводить бесчисленные и часто противоречащие друг другу дефи-
ниции символа, длинной чередой уходящие в глубь веков. Они лишь подтверждают труд-
ноописуемость события символизации и, в общем-то, хорошо известны в эстетическом
пространстве.
Существенно одно, что символ в самом широком понимании – это своеобразный ре-
зультат символизации – выражения некой реальности (смысловой предметности) в кон-
кретной форме, как правило, не изоморфной этой реальности в силу ее принципиальной
а-морфности (отсутствия чувственно воспринимаемой формы – морфэ), но передающей
сущностные характеристики этой реальности. Своеобразие его заключается в том, что
84
это динамический результат символизации, ее завершение и одновременно развитие; это
морфозис (становление формы) того, что в принципе не имеет формы, т.е. феноменальная
форма не имеющего формы. Это метафизический аспект символа, выражающий его сущ-
ность.
Между тем на практике, в реально существующем искусстве (особенно в изобрази-
тельном) мы вроде бы имеем нечто иное – активную работу с формами видимого мира,
т.е. с предметным миром, уже обладающим совокупностью вполне конкретных чувствен-
но воспринимаемых форм. Чтобы разобраться в этом, казалось бы, очевидном противо-
речии, необходимо внимательнее всмотреться в структуру и бытие собственно художест-
венного символа, с которым в эстетике неразрывно связано и понятие художественного
образа. В общем случае произведение искусства – это образно-символический феномен,
в котором художественный символ сокрыт под яркой, многомерной оболочкой художест-
венного образа.
85
В дальнейшем речь будет идти только о художественном образе, поэтому для кратко-
сти я называю его здесь часто просто образом.
Именно в так понимаемом образе полно раскрывается и реально функционирует не-
кий уникальный художественный космос, свернутый (воплощенный) художником в акте
создания произведения искусства (= в акте художественной символизации) в его предмет-
ную (живописную, музыкальную, поэтическую и т.п.) чувственно воспринимаемую реаль-
ность и развернувшийся уже в какой-то иной конкретности (иной ипостаси) во внутреннем
мире субъекта восприятия. Образ во всей его полноте и целостности – это динамический
феномен, сложный процесс художественного освоения человеком Универсума в его сущ-
ностных основаниях, как бы фокусирование его духовной проекции в конкретный момент
бытия в конкретной точке художественно-эстетического пространства. Он предполагает
наличие объективной или субъективной реальности, не всегда фиксируемой сознанием
художника, но давшей толчок процессу художественного отображения. Она более или
менее существенно субъективно трансформируется в творческом акте в некую иную ре-
альность самого чувственно воспринимаемого произведения. Затем в процессе восприя-
тия этого произведения вершится еще один этап трансформации черт, формы, смысла,
даже сущности исходной реальности (прообраза) и реальности произведения искусства
(материализованного, чувственно воспринимаемого формо-образа). Возникает конечный
образ, принципиально не поддающийся вербализации, как правило, достаточно далекий
от первых двух, но сохраняющий, тем не менее, нечто (в этом суть изоморфизма и само-
го принципа отображения), присущее им и объединяющее их в единой системе образно-
го выражения, или художественного отображения. Именно этот, фактически третий образ,
возникший на основе первых двух и как бы втянувший, вобравший их в себя, и являет-
ся в прямом смысле слова полновесным художественным образом данного произведения
искусства, и в процессе его разворачивания (становления) в художественный символ и
может осуществиться реальный контакт (собственно окончательный этап эстетического
акта восприятия произведения искусства) субъекта с Универсумом или даже с его Пер-
вопричиной (как при созерцании, например, иконы) в уникальном, присущем только дан-
ному образу модусе.
Фигурирующий в определении образа принцип изоморфизма, некоего подобия формы,
как основа любого отображения, в искусстве имеет очень широкие смысловые пределы.
В общем случае речь идет о том, что образ сохраняет в себе некоторые черты, присущие
форме, как правило, чувственно воспринимаемой, объекта, явления, ситуации, давших
толчок творческому процессу отображения. Наиболее очевиден этот принцип в визуаль-
ных искусствах и литературе, работающих с так или иначе трансформируемой матери-
альной, обычно визуально воспринимаемой действительностью. Между тем изоморфизм
не утрачивает своего смысла и для таких “абстрактных” видов искусства, как архитекту-
ра, музыка, декоративное искусство или абстрактная живопись, не имеющих чувственно
воспринимаемого прототипа. Здесь он сводится к подобию (адекватности) формы произ-
ведения самой себе, самоадекватности формы, то есть к созданию некой целостной чув-
ственно воспринимаемой замкнутой в себе самодостаточной структуры, являющей одно-
временно и образ и его прообраз, сущностный архетип.
Этот вроде бы парадоксальный факт относится к фундаментальным законам искус-
ства вообще и художественного образа в частности. По крупному счету любой образ ис-
кусства в глубинном понимании содержит свой прообраз в себе, как бы сам про-из-водит
его, является антиномическим единством образа и прообраза. Прообраз произведения ис-
кусства нигде, кроме как в своем образе, и не существует. В этом смысл бытийственно-
сти художественного образа, его метафизический смысл. Тот же изоморфизм (изоморфизм
внешних визуальных структур, например), который мы наблюдаем в подавляющем боль-
шинстве произведений классического искусства, в какой-то мере является именно фор-
мальным, внешним изоморфизмом, хотя ему обязаны своим происхождением понятия
образа и отображения. Форма видимых, чувственно воспринимаемых прототипов произ-
ведения искусства дает только один из импульсов, часто достаточно сильный, к возникно-
вению собственно произведения искусства.
86
Между тем главной особенностью художественного образа является способность
с помощью этого вроде бы внешнего изоморфизма выражать сущность изображаемого
предмета или явления или передавать личностное, часто глубоко интимное отношение ху-
дожника к изображаемому событию, персонажу, вещи и т.п. В этом-то и коренится худо-
жественно-символическая природа образа именно как изоморфного феномена. Большой
художник в пейзаже, натюрморте, портрете и даже в жанровой картине умеет выразить то,
чего в реально существующих объектах (прототипах) его изображения мы и не заметим.
Произведение же искусства волнует нас именно этим – символико-суггестивным воздей-
ствием образа, инициируемым системой художественно данных нюансов изображения,
вроде бы точно передающего форму прототипа. Конечно, искусство нередко стремилось
и к чисто иллюзорному заимствованию, так сказать, к рукотворному удвоению видимой
действительности, но здесь говорить о какой-либо символизации и художественности в
подлинном смысле не приходится. В лучшем случае – о высоком уровне ремесла, владе-
ния иллюзорной техникой.
Например, в иллюзорно проработанных, фотографически точных, рассудочно выве-
ренных пейзажах Шишкина мы видим только фрагмент природного ландшафта (иногда
очень красивый и привлекательный сам по себе). Эстетический опыт с произведениями
подобного рода возникает только в случае, если механически скопированный фрагмент
действительности сам может стать для реципиента эстетическим объектом, как, например,
фотография прекрасного пейзажа или человеческого тела. Здесь фактически нет художе-
ственной символизации, но репродуцирование, удвоение некоего объекта. Другое дело –
пейзажи Федора Васильева, Левитана, Коро, некоторых символистов, импрессионистов
или постимпрессионистов. В них активно работает авторская, как правило, лирически
настроенная художественная символизация. С помощью внесознательно (!), интуитивно
(в этом истинный талант художника) организуемой системы изобразительно-вырази-
тельных средств живописи художнику удается выразить в казалось бы заимствованных
у природы формах нечто вербально невыразимое: или передать свои переживания, впе-
чатления, какие-то внутренние, духовно-душевные движения, или выявить эйдетические
начала природы, принадлежащие к ее сущностным основаниям, или достичь художест-
венного символа во всей его полноте и глубине, как, например, в полотне “Над вечным по-
коем” Левитана. Реакция реципиента на эти образы – радость удивления и приобщения,
духовно-душевное ликование, иногда и полный эстетический катарсис.
Несколько сложнее, хотя по существу так же, обстоит дело и с сюжетными компози-
циями классического искусства. Символизация не там, где мы узнаем в изображении, на-
пример, событие оплакивания Христа, но там, где это “оплакивание” вызывает в нас чув-
ства неописуемой радости, восторга, переживания чего-то прекрасного, возвышенного и
возвышающего. Где мы с помощью художественно организованной структуры изображе-
ния (цветовой гармонии, линеарного ритма, предельно выверенной композиции, свето-
тоновых отношений, экспрессии лиц, поз, жестов персонажей и т.п.) поднимаемся над
конкретной обыденностью (даже священной истории) и воспаряем к ее гармоническим,
эйдетическим, архетипическим основаниям. Где мы, по образному выражению Констан-
тина Бальмонта, введенному в контекст символической образности Павлом Флоренским,
начинаем “стройно, гармонически рыдать”, очищаясь от всего внешнего, наносного, сию-
минутного, т.е. реально переживаем символическое. В этом подлинный смысл художест-
венной символизации изоморфных образов искусства. И великая тайна художественного
творчества, о которой большинство мастеров искусства, даже великих и гениальных ху-
дожников, и не подозревают. Только некоторые, наиболее проницательные из них догады-
ваются. Таким несомненно был Василий Кандинский, художник, сумевший достаточно
адекватно высказаться в своей книге “О духовном в искусстве” на предмет художествен-
ного смысла искусства и сути творческой деятельности художника. Сегодня мы имеем
возможность добавить к этому еще кое-что.
Художник, как правило, начинает работать с установкой создать некое художествен-
ное произведение на какую-то конкретную тему, которая вполне выражается системой
изоморфных, нарративных для словесных искусств, компонентов. Обычно отнюдь не ду-
87
мая ни о каком художественном символизме. Это может быть и символическая или аллего-
рическая картина на религиозные или мифологические темы. Однако этот, на уровне ratio
осмысливаемый и сознательно вводимый в произведение искусства мифологический, ре-
лигиозный или какой-либо иной, символизм или аллегоризм – нечто совсем иное, чем ху-
дожественный символизм, о котором идет речь в данной работе. На его основе, как и на
основе любого конкретного бытового или исторического сюжета или визуального фраг-
мента действительности может возникнуть художественный символ (= художественное
произведение высокого уровня), а может и не возникнуть. Здесь все зависит от художест-
венного таланта мастера. И только.
Так вот, художник начинает писать пейзаж, какую-то тематическую или мифологиче-
скую картину, натюрморт и т.п., и в нем, если это настоящий художник, имеющий твор-
ческий дар в своем виде искусства, немедленно вспыхивает некое творческое горение,
включается особое глубинное видение того, что не поддается (в отличие от сюжетно-те-
матического уровня) никакому вербальному описанию, но начинает управлять его творче-
ским духом, а через него всей системой художественно-выразительных средств.
И в этом нет никакой мистики в примитивном понимании этого термина. Просто на-
чинается собственно творческий процесс создания (возникновения) произведения искус-
ства, когда рационально заданная тема начинает сугубо внесознательно, интуитивно ре-
шаться на художественном уровне. В ней мастер прозревает ее глубинные эйдетические
начала, а гениальный художник и сквозь нее восходит к более общим уровням метафизи-
ческой реальности. Здесь-то и происходит процесс собственно художественной символи-
зации.
Особенно наглядно он виден, например, во многих шедеврах Рогира Ван дер Вейде-
на, в работах мастеров итальянского Ренессанса, в пейзажах романтика Фридриха – во-
обще в любом высоком искусстве. Мы созерцаем пейзаж Фридриха или Коро, а система
художественных средств возбуждает в нас такие эмоциональные, духовно-душевные дви-
жения, которые увлекают нас значительно дальше изоморфных образов, давших толчок
нашим переживаниям и погрузивших в море духовной радости и эстетического наслаж-
дения. Как это происходит, описать не удается. В этом великая тайна искусства; а в том,
что пейзаж Фридриха или картина на христианский сюжет Рогира ведут нас значительно
дальше визуально данного в их работах, и заключается художественный символизм под-
линного искусства. При этом мы, как правило, какой-то периферийной частью эстетиче-
ски настроенного сознания “видим” и сам материализованный “носитель” символизации
(пейзаж Фридриха или сюжетную картину Рогира), но дух наш устремлен к его невизуа-
лизируемым (эйдетическим), но доставляющим большую радость основаниям. Здесь про-
исходит полноценное восприятие художественного образа. Когда же мы вообще забываем
о визуальном “носителе”, перестаем его видеть, но сквозь него как бы проникаем в неопи-
суемый, но эмоционально и духовно обогащающий нас мир, происходит проникновение
в “святая святых” произведения – в его художественный символ, который и возводит нас
к полноте бытия.
Художественный символ
88
менее целостным художественным образом или даже совокупностью промежуточных об-
разов, но не символом. Они и не выводят реципиента на высшие уровни духовной реаль-
ности, но ограничиваются какими-то промежуточными (и бесчисленными), на что уже
указывалось, ступенями к ним – в том числе эмоционально-психологическими уровнями
внутреннего мира реципиента и даже физиологическими реакциями. Практически боль-
шая часть произведений реалистического и натуралистического направлений в искусстве,
жанры водевиля, оперетты, все массовое искусство находятся на этих ступенях художест-
венно-эстетической содержательности – обладают художественной образностью того или
иного уровня, но лишены высшей ступени художественного символизма. Он характерен
только для высокого искусства любого вида, в том числе и сакрально-культовых произ-
ведений высокого художественного качества. Именно такие произведения, как правило,
составляют фонд мировой художественной классики, то есть являются эстетически акту-
альными для человечества в достаточно широких хронологическом и пространственном
диапазонах.
Наряду с тем, что символ составляет сущностную основу любого высокого художест-
венного образа, иногда он словно выходит за его пределы, полностью поглощает образ. В
мировом искусстве существуют целые классы произведений (а иногда и целые огромные
эпохи – например, искусство Древнего Египта), в которых художественный образ практи-
чески возведен до символического. Абсолютными образцами такого искусства являются
готическая архитектура, византийско-русская икона периода ее расцвета (XIV–XV вв. для
Руси) или музыка Баха. Можно назвать и немало конкретных произведений искусства из
всех его видов и периодов истории, в которых господствует символический художествен-
ный образ, или художественный символ. Такие произведения называют символическими
в эстетическом смысле.
Именно их пытались сознательно создавать художники-символисты XIX–XX вв., что
достаточно редко им удавалось. Здесь символ (в смысле символического произведения)
предстает в конкретно оформленной чувственно воспринимаемой реальности более на-
правленно, чем образ, отсылающей реципиента к метафизической реальности в процес-
се неутилитарного, духовно активного созерцания произведения – эстетического созер-
цания. В акте эстетической коммуникации с символическим произведением возникает
уникальная сверхплотная образно-смысловая субстанция эстетического бытия-сознания,
имеющая интенцию к развертыванию в иную реальность, в целостный духовный космос,
в принципиально невербализуемое многоуровневое смысловое пространство, свое для
каждого реципиента поле смыслов, погружение в которое доставляет ему эстетическое
наслаждение от ощущения глубинного неслиянного слияния с этим полем, растворения
в нем при сохранении личностного самосознания и интеллектуальной дистанции. Подоб-
ный символический дух выдающихся произведений искусства почувствовали в свое вре-
мя французские и русские символисты, сформулировав смысл своих ощущений в тезисе,
что всякое подлинное искусство символично.
Символ содержит в себе в свернутом виде и раскрывает сознанию нечто, само по себе
недоступное иным формам и способам коммуникации с Универсумом, бытия в нем. По-
этому его никак нельзя свести к понятиям рассудка или к любым иным (отличным от него
самого) способам формализации. Смысл в символе неотделим от его формы, он сущест-
вует только в ней, сквозь нее просвечивает, из нее разворачивается, ибо только в ней, в ее
структуре содержится нечто, органически присущее (принадлежащее сущности) симво-
лизируемому. Или, как формулировал А.Ф. Лосев, “означающее и означаемое здесь взаи-
мообратимы. Идея дана конкретно, чувственно, наглядно, в ней нет ничего, чего не было
бы в образе, и наоборот” [Лосев 1970, 10].
Художественный символ является своеобразным посредником между божественным
и человеческим, истиной и кажимостью (видимостью), идеей и явлением на уровне духов-
но-эстетического опыта, эстетического сознания. В свете художественного символа созна-
нию открываются, являются целостные духовные миры, не исследимые, не выявляемые,
не выговариваемые и не описуемые никакими иными способами. В подобном смысле сим-
вол был осознан русскими символистами начала ХХ в. Так, Вячеслав Иванов утверждал,
89
что в искусстве “всякий истинный символ есть некое воплощение живой божественной
истины” и поэтому он – реальность и “реальная жизнь”, имеющая как бы относитель-
ное бытие: “условно-онтологическое” по отношению к низшему и “мэоническое” (т.е. не
имеющее реального бытия) по отношению к высшему уровню бытия. Символ представ-
лялся ему некой посредствующей формой, которая не содержит нечто, но “через которую
течет реальность, то вспыхивая в ней, то угасая”, медиумом “струящихся через нее бого-
явлений” [Иванов 1974, 646–647].
Наиболее глубокое определение символа в отечественной науке дал в свое время
о. Павел Флоренский, опираясь на опыт патристики, с одной стороны, и на теории своих
современников символистов, особенно своего учителя Вяч. Иванова, – с другой.
Он был убежден, “что в имени – именуемое, в символе – символизируемое, в изобра-
жении – реальность изображенного присутствует, и что потому символ есть символи-
зируемое” [Флоренский 1992, 35]. В работе “Имеславие как философская предпосылка”
Флоренский дал одно из наиболее емких определений символа, в котором показана его
двуединая природа: “Бытие, которое больше самого себя, – таково основное определение
символа. Символ – это нечто являющее собою то, что не есть он сам, большее его и, одна-
ко существенно чрез него объявляющееся. Раскрываем это формальное определение: сим-
вол есть такая сущность, энергия которой, сращенная или, точнее, срастворенная с энерги-
ей некоторой другой, более ценной в данном отношении сущности, несет таким образом в
себе эту последнюю” [Флоренский 1990, 287]. Здесь ярко подчеркнут онтологический ха-
рактер символа, и я полагаю, что это определение в большей мере подходит к пониманию
религиозных, отчасти художественно-религиозных символов, чем собственно художест-
венных. Во всяком случае, на сегодня я не стал бы впрямую относить это крайне интерес-
ное определение к художественному символу, хотя гипотеза наличия энергии символизи-
руемого в символе представляется мне достойной осмысления.
В некоторых художественно-сакральных феноменах типа иконы, которую Флорен-
ский считал предельной формой выражения символа, художественный символ как бы сли-
вается с религиозно-мифологическим, то есть может обладать энергией архетипа, являть
его в чувственно воспринимаемом мире. Однако это не относится все-таки к его эстетиче-
ской специфике. Последняя, на что я неоднократно указывал, заключается в открывании
перед духом эстетического субъекта ворот, дверей и окон в иные миры, что может быть ис-
толковано и в смысле возведения духа на иные уровни сознания.
В целом же проблемы художественного символа и самого принципа символизации
как эстетической основы художественного выражения представляются мне сегодня край-
не актуальными и требующими пристального изучения.
ЛИТЕРАТУРА
90
Символ как понятие
философской антропологии
Э. М. СПИРОВА
91
явления природного мира и являет собой верховный центр бытия. Что в человеке скры-
ты тайные, оккультные космические силы, неведомые официальной науке и будничному,
дневному сознанию человека, в этом почти невозможно уже сомневаться” [Бердяев 1989,
299].
Не только в мистической духовной традиции, но и в истории философии рефлексив-
ное толкование человека приводило к более глубокому пониманию символа и даже к его
переосмыслению. Одновременно постижение специфики символа рождало новые смыс-
лы в постижении человеческой природы.
Плодотворную встречу символа с рефлексией о человеке прежде всего обеспечива-
ет мир шифров и иносказаний. Э. Фромм расценивает миф как универсальный язык и как
тайный код, позволяющий изучать человека (см.: [Фромм 1998, 287]).
В истории философии миф имел различные толкования. Он оценивался как иноска-
зание и как мудрость, как волшебство фантазии и как бессознательный вымысел. Э. Кас-
сирер утверждает, что искать “основания” в мифе – дело безнадежное. Специфика мифа,
если таковая существует, в том, что он лишен “связи со смыслом”. Сначала древнегрече-
ские мыслители с доверием относились к мифу. Они полагали, что в этих сказаниях со-
держится глубинный смысл. Позже отдельные философы стали высказывать сомнение в
том, что миф – это окончательная мудрость. Они стали критиковать мифы. Критическое
отношение к мифу – начало философии. И все же, я считаю, Кассирер не прав, поскольку
именно в мифе современная философия обнаруживает смыслы, неотъемлемые от пости-
жения человека.
Миф – едва ли не первая форма постижения мира. Можно рассматривать миф как
продукт коллективного бессознательного, как кристаллизацию универсального опыта че-
ловека. Именно поэтому в нем содержится ценнейшее знание о человеке. Здесь нельзя
не упомянуть таких исследователей, как И. Бахофен, О. Ранк, З. Фрейд, К.-Г. Юнг. Они
не только раскрыли религиозное, психологическое и историческое значение мифа, как
подчеркивал Э. Фромм (см.: [Фромм 1998, 421]). В их работах можно обнаружить и фи-
лософско-антропологическое содержание. Такой подход к мифу открывает безграничные
возможности для изучения человеческой природы.
У досократиков “символ” приобретает мировоззренческий характер. Так, уже Де-
мокрит говорит о слове как символе вещи, которое глубоко и всесторонне выражает ха-
рактерные свойства вещи, ее сущность. По Эмпедоклу, символ, разделенный на части,
должен обязательно соединиться в нечто третье, неравное механической сумме его со-
ставляющих. Для пифагорейцев характерно символическое истолкование при исследова-
нии всего таинственного.
Гносеологическое направление философского понятия “символ” начинает обнаружи-
ваться именно в античности. Там мы встречаем первые попытки осмысления сущности и
значения символических феноменов (Пифагор, Сократ, Платон). В этот период заклады-
ваются две традиции понимания “символа”. Согласно первой традиции, символ выступа-
ет как знак, содержательный смысл которого указывает на знак другого рода или другого
языка. Вторая традиция интерпретирует символ как некое знаковое выражение сущности,
которая выходит за пределы знака. В первом варианте символ выражает конвенциональ-
ные знаки, концептуальный смысл которых легко узнаваем и воспроизводим. Во втором
случае символы характеризуются как образы, для постижения которых требуется особый
род интуиции или прозрения.
Понимание символа как некое знаковое выражение высшей и совершенно не-знако-
вой сущности восходит к Платону. Античный философ дал целостную трактовку символа
как интуитивно постигаемого указания на высшую идеальную форму объекта. В диалоге
“Государство” Платон приводит прекрасную иллюстрацию символического познания как
восхождения от “теней” идей к высшему свету блага. Символы трактуются здесь как сущ-
ностные образы, интерпретация которых связана с интуицией, прозрением, наитием. Они
не могут быть раз и навсегда познанными, их смысл не имеет однозначного толкования.
Платон едва ли не первым начал изучение символа. А.Ф. Лосев, оценивая его вклад,
назвал это учение чистейшим символизмом. Он писал: “Сама методология платоновско-
92
го учения об идеях свидетельствует о том, что есть полный и настоящий реалистический
символизм, или символический реализм” [Лосев 1993, 631]. Античный мыслитель пони-
мал символ в предельной конкретности. Мы можем сегодня сказать, что символ – это не
знак, не схема и не аллегория. Как отмечает Лосев, детально исследовавший проблему
символизма в философии и эстетике Платона, последний не пользуется словом “символ”,
однако повсюду руководствуется принципом символизма – тем принципом, который в по-
следующей идеалистической традиции обозначался именно этим термином. Символ ука-
зывает на соединение двух планов действительности. У Платона это – мир чувственных
вещей и сверхчувственных идей, причем последние понимаются как онтологически пер-
вичное по отношению к вещам. Чувственные вещи – не адекватные копии идей и не про-
извольные их знаки, это символы, намекающие на идею.
Напомним, что такие подходы к пониманию символа начинают складываться тогда,
когда символ еще не является философским понятием. Так, исследование Лосевым исто-
рии развития представлений о символе показывает, что символ получил статус философ-
ского понятия только у неоплатоников. В более ранний период символ употребляется как
слово с очевидной и простой семантикой для обозначения явлений общественной или го-
сударственной жизни. “Символ в классической греческой литературе ни на что не указы-
вает, а если иной раз, крайне редко все-таки указывает, то на самое очевидное, видимое,
прямо находящееся перед глазами. Символ в таком случае совсем не отличается от знака
и даже отождествляется с эмблемой”, – пишет А.Ф. Лосев [Лосев 1994, 472]. Подтвержде-
ние этой мысли можно найти и у Тахо-Годи. В частности, она заявляет о “полном отсут-
ствии в литературе классической Греции стремления выразить, закрепить и оформить в
слове явление символизации” [Тахо-Годи 1980, 29]. Символ в большинстве трактовок ука-
зывал на предмет и в этом качестве обнаруживал автономность. “Все тексты классической
античности со словом символ, поражают одной главной особенностью: они всегда утвер-
ждают символ как таковой, не связывая его ни с каким объектом, символом которого он
мог бы явиться. Всюду мы встречаем символ сам по себе, в его чисто предметной образно-
сти. В классических текстах символ есть нечто, но никогда не есть символ чего-то. Грам-
матически это выражено тем, что слово символ не имеет при себе дополнения. Оно само
себя вполне удовлетворяет и не нуждается ни в какой соотносимости с чем-то посторон-
ним, совсем иным. Те моменты, которые должны совпасть в символе, чтобы породить не-
что совершенно иное, новое и вместе с тем целостное в своем единстве с исходными мо-
ментами, здесь непосредственно тождественны друг другу или замещают один другой, не
порождая никакого принципиально нового представления” [Тахо-Годи 1980, 55–56].
Таким образом, отличительной особенностью текстов классической античности яв-
ляется то, что символ всегда состоит из чего-то, т.е. выступает как соединение, синтез
каких-то двух начал. Однако символ в таком понимании не указывает на нечто иное и
является, по сути дела, просто эмблемой. В текстах Плутарха “символ” также трактует-
ся в исконном соединении, встрече двух начал. По мнению Плутарха, символ оказывает
воздействие на человека, колеблющегося в выборе. Вовремя возникший символ склоня-
ет чашу весов в сторону одного из решений, в результате чего воля человека устремляет-
ся вперед и он делает окончательный выбор. То есть символ может оказать значительное
влияние на самостоятельность человека при принятии решения.
Иначе говоря, символ в античной трактовке еще не расщеплен до конца. Он не ука-
зывает на нечто, что можно считать иным. По сути дела он соотносит один знак с другим.
Конечно, у Аристотеля фиксируется противоположность символа и символизируемого.
Формула Аристотеля: содержание звука есть не что иное, как символ душевных состоя-
ний. Между вестью (звук несет весть) и движением души – символическое отношение.
Иначе говоря, им остро не хватает друг друга. Они связаны, но не слиты, потому что одно
может существовать без другого. Для Аристотеля весть – это одно, а соотнесенные с нею
движения души – иное.
В античной культуре человек осмысливался в основном как биологическое создание.
Переосмысление символа в последующую эпоху как указания на иной мир, незримо свя-
занный с земным, изменило и представление о человеке. Согласно средневековым пред-
93
ставлениям человек интересен и значим не только тем, что в нем явлено, но и тем, что
сокрыто. Символ показывает, что человек не является простым агрегатом, состоящим из
тела, души и духа. Он соединяет в одно целое то, что по сути противоположно и несовме-
стимо. Так обнаруживает себя проблема целостности человека.
В средние века, подчеркивает К.Г. Юнг, когда говорили вообще о человеке, неизмен-
но ему давалась метафизическая оценка, которая возникла вместе с мыслью о неутрачи-
ваемой ценности человеческой души [Юнг 1997, 35]. Тяга к трансценденции рождала тре-
петную веру и жаждала сверкающих образов. “Потребность молитвенного обращения к
неизреченному через посредство зримых обозначений приводит к созданию все новых и
новых образов” [Хёйзинга 1988, 221]. В XIV в. креста и агнца уже было недостаточно,
чтобы зримо выразить переливающуюся через край любовь к Иисусу.
Й. Хёйзинга подчеркивает: “Избыточность образных представлений, в которых от-
цветающей мыслью Средневековья было растворено уже почти всё, стала бы, вероятнее
всего, какой-то дикой фантасмагорией, если бы каждое изображение, каждый образ не на-
ходил своего места в обширной, всеохватывающей системе символического мышления”
[Хёйзинга 1988, 221].
Действительно, для средневекового сознания любая вещь была бы бессмыслицей,
если бы значение ее исчерпывалось непосредственной функцией и ее внешнею формой; с
другой стороны, при этом все вещи пребывали целиком в действительном мире. Хёйзин-
га полагает, что такое чувство знакомо и тем, кто живет сегодня. Шум дождя в листве де-
ревьев или свет настольной лампы проникают вдруг до таких глубин восприятия, до каких
не доходят ощущения, вызываемые практическими мыслями и поступками. Порою такое
чувство может представляться гнетуще болезненным, так что все вещи кажутся преиспол-
ненными каких-то угрожающих, направленных против нас лично намерений, либо полны-
ми загадок, отгадать которые необходимо, но и невозможно.
По мнению Хёйзинги, это и есть то чувственное основание, на котором вырастает
символическое восприятие. Так возникает благородный и величественный образ мира, ко-
торый представляется единой огромной символической системой, богатейшим ритмиче-
ским и полифонным выражением всего, что можно помыслить. Сравнивая каузальный и
символический способы мышления, Хёйзинга пишет: “Символизм, рассматриваемый с
точки зрения каузального мышления, представляет собой нечто вроде умственно коротко-
го замыкания. Мысль ищет связь между двумя вещами не вдоль скрытых витков их при-
чинной взаимозависимости – она обнаруживает эту связь внезапным скачком, и не как
связь между причиной и следствием, но как смысловую и целевую. Убеждение в нали-
чии такой связи может возникнуть, как только две вещи обнаруживают одно и то же су-
щественное общее свойство, которое соотносится с некоторыми всеобщими ценностями”
[Хёйзинга 1988, 223].
Другими словами, любая ассоциация на основе какого бы то ни было сходства может
непосредственно обращаться в представление о сущностной, мистической связи. С точки
зрения психологии, такой подход может показаться довольно убогой мыслительной опе-
рацией. Весьма примитивной мыслительной схемой может быть назван такой подход и с
точки зрения этнологии. Примитивное мышление отличается тем, что оно чрезвычайно
слабо устанавливает различительные границы между вещами; в представление об опре-
деленной вещи оно включает все то, что может быть поставлено в связь с нею через сход-
ство или принадлежность.
“Символическое уподобление, – пишет Хёйзинга, – на основе общности отличитель-
ных знаков имеет смысл лишь тогда, когда эти признаки являются для данных вещей
чем-то существенным, когда свойства, которыми обладает как символ, так и символизи-
руемое, рассматриваются в качестве их действительной сущности. Алые и белые розы
цветут в окружении шипов. Средневековый ум сразу усматривает здесь символический
смысл: девы и мученики сияют красою в окружении своих преследователей” [Хёйзинга
1988, 224].
Но как происходит это уподобление? Хёйзинга разъясняет: из-за наличия одинаковых
признаков: красота, нежность, чистота, кровавая алость роз и белизна считаются не про-
94
сто обозначениями физического различия по квантитативному принципу, но рассматрива-
ются как реалии, как факты действительности. Таковыми их может видеть и наше мыш-
ление. Всякий раз, когда оно обращается к мудрости дикаря, рыбака, ребёнка, поэта и
мистика, для которых природные свойства вещей заключаются в их всеобщих особенно-
стях. Для средневекового ума связь между символом и реальностью именно такова: ведь
красота, нежность, белизна, будучи сущностями, есть единства. Все прекрасное, нежное
или белое должно быть взаимосвязано.
Трансценденция рассматривается как нечто, лежащее за краем человеческого сущест-
вования и мира. Оно придает смысл и ценность человеческому бытию, а природа, мифо-
логия, поэзия, философия оказываются своеобразными шифрами, через которые транс-
ценденция обнаруживает себя. Знак не в состоянии выразить непостижимое. Символ же
отраженным светом приближает нас к божественному, сокрытому, потаенному. Осмыс-
ление символа в средневековом сознании глубоко антропологично. Но и философское
осмысление человека в эту эпоху пронизано трансцендентным чувством и опирается на
феномен символа.
Символ выступает как действенное средство обожения человека. Через род как осо-
бую целостность человек включается в историю. Здесь формируется такой тип личност-
ного бытия человека, в котором П. Флоренский видит преодоление “возрожденческого”
идеала человека. Он пытается восстановить антропологический смысл проблемы идеаль-
ного – выхождение сознания человека через идеи и реальности, превышающие реальность
самого сознания и оформляющие его. С другой стороны, Флоренскому важно подчеркнуть
реальность идей – живую реальность: эйдосы-идеи понимаются Флоренским как живые
лики, или призраки существ, не видимых в силу своей онтологической трансцедентности
человеку. Но способность к познающему зрению позволяет человеку увидеть в чувствен-
ных вещах форму, их единство, идею. В подчеркивании антропологического и онтологи-
ческого смысла идей заключена уникальность позиции Флоренского, оценивающего фе-
номен обожения.
Эпоха Возрождения знаменует новое толкование символа. Обожествление человека,
столь присущее данному времени, ослабило сакральный смысл символа. Человек мыслит-
ся как творец, а не как творение. Идея начала истории, этапа, который имеет право зна-
меновать подлинный ход событий, расщепляет средневековое понимание мира. Высшее
сливается с человеческим. Бытие человека с присущей ему волей и обретенной свободой
растворяет символ в земном, повседневном. Не случайно именно в этот период символ
становится эстетической категорией.
Истолкование символа как весьма значимой эстетической категории продолжалось
и в немецкой классической философии. Символ трактовался через призму диалектиче-
ского синтеза двух его аспектов – реального и идеального, чувственного и духовного. Он
осмысливался также и в качестве специфической, органической сущности.
Первым в немецкой классической философии обнаружил интерес к символу И. Кант.
Он характеризовал символ как специфический вид изображения, который пытается обо-
значить то, что по определению неизобразимо. Символ, по Канту, способен дать косвен-
ное изображение понятия, представление о котором достигается с помощью рефлексии в
виде перенесения путем аналогии определенных свойств на другой объект. Это положе-
ние Кант иллюстрирует следующим примером. Монархическое государство можно пред-
ставить как одушевленное тело, если оно управляется по внутренним народным законам.
То же самое можно сказать о машине, к примеру, о ручной мельнице, если она управля-
ется отдельной абсолютной волей. Вполне очевидно, что никакого сходства между деспо-
тическим государством и ручной мельницей нет. Однако если оно, это сходство, обнару-
живается между правилами рефлексии о них и о причинно-следственных связях между
этими правилами, то можно говорить о подобии на уровне схемы. Далее Кант отмечает,
что наш язык содержит массу символических изображений или косвенных суждений по
аналогии.
Иная концепция символа сложилась у Г.В.Ф. Гегеля. В теории символа его соотно-
шение со знаком является едва ли не главной теоретической проблемой. Во многих фи-
95
лософских текстах эти понятия даются без необходимого различения. Между тем только
через последовательное разведение заключенного в них содержания можно понять суть
символа. Гегель выделял в символе знаковый аспект. Символ в трактовке немецкого фи-
лософа это некоторый знак, основанный на “условности”, которая является препятстви-
ем для мышления. Это препятствие подлежит преодолению в понятии. Можно считать,
что Гегель является своеобразным противником символа: “Всё, что должно было бы слу-
жить символом, способно самое большее – подобно символам для природы Бога – вызы-
вать нечто намекающее на понятие и напоминающее его; но... внешняя природа любого
символа не подходит для этого и отношение скорее оказывается обратным: то, что в сим-
воле намекает на некоторое внешнее определение, можно познать только через понятие и
сделать его доступным можно только удалением этой чувственной примеси” [Гегель 1972,
54–55].
Гегель рассматривал символ прежде всего как средство человеческой коммуникации,
как специфический знак. Осмысливая структуру символа, Гегель ставил акцент на его ра-
ционалистической, знаковой стороне. “Символ является таким знаком, который уже в сво-
ей внешней форме заключает в себе содержание выявляемого им представления” [Гегель
1969, 15].
В послекантианской философии сложилось два направления, в рамках которых из-
учался символ. С одной стороны, сформировались и сблизились взгляды Ф. Шиллера и
традиции романтиков (Ф. Шлегель и Ф. Шеллинг), а с другой стороны, можно обозначить
специфический подход к проблеме у И.-В. Гёте. Шиллер обогатил представление о ряде
аспектов символа. Прежде всего он предложил собственную эстетическую концепцию
символа, утверждая, что эстетическое, или красота, – это принцип двух противоположных
состояний человека – “состояние ощущения и мышления”. Символ у Шиллера понимает-
ся как выражение двух диалектически напряженных отношений между духом и материей,
бесконечным и конечным, формой и реальностью, между свободой и бытием. Эти контро-
верзы находят примирение в эстетическом, точнее, в феномене красоты, что делает чело-
века целостным и гармоничным.
В символе получила свое выражение основная идея романтизма. Поскольку роман-
тизм сам может быть охарактеризован как гармоничное соединение двух начал – духовно-
го и чувственного, это обеспечивает символу неисчерпаемую глубину. Что касается второй
интерпретации символа, связанной с именем Гёте, то здесь основное внимание обраще-
но на объективную, природную сторону символа. Он выражает идею в форме образа, но
она “всегда остается бесконечно действенной и непостижимой”. Символ трактуется как
“представление всеобщего в частном, причем как живое, мгновенное откровение” [Гёте
1964, 352]. Согласно Гёте, символом может называться своеобразный принцип соедине-
ния “известной полноты вещей”, который выражен в единичной вещи. Он оценивал все
формы природного и человеческого творчества как значащие и говорящие символы живо-
го вечного становления. “Все, что происходит – символ, и в то же время, когда он вполне
обнаруживает себя, он указывает на все остальное. В этом понимании, мне кажется, лежит
величайшее дерзновение и величайшее смирение” [Гёте 1964, 353].
После рассмотрения символа как природного объекта Гёте обращается к репрезен-
тативному символу – к его выражению в искусстве. Немецкий поэт полагал, что “репре-
зентативный символ обладает теми же качествами, что и природный символ – единством
и цельностью, способностью через частное представлять всеобщее, устремленностью на
выражение человеческих качеств в высшем смысле этого слова, а также неисчерпаемой
глубиной” [Гёте 1964, 353].
В споре с романтиками Гёте связывает неуловимость и нерасчлененность символа не
с мистической потусторонностью, а с жизненной органикой, с теми абсолютными начала-
ми, о которых возвещает символ. Гёте рассматривал символ как универсальную форму че-
ловеческого творчества. Это положение получило признание и у Гегеля.
Немецкие романтики тоже обращались к трактовке символа. Они опирались при этом
на идеи Гёте, полагавшего, что все формы природного и человеческого творчества явля-
ются не чем иным, как символом вечно живого становления. Концепция художественно-
96
го символа как сущностного посредника между материальным миром и сферой духовно-
го бытия стоит в центре внимания романтической эстетики. Все истинное искусство они
воспринимают как символическое. “Такими символами мы пользуемся, – пишет Ф. Рун-
ге, – когда намереваемся сделать ясными, вразумительными для других великие события,
прекрасные мысли о природе, приятные или ужасные ощущения нашей души, пережива-
ния события или же внутреннюю взаимосвязь наших чувств. Мы стараемся отыскать та-
кое событие, чтобы оно характерно соответствовало нашему ощущению, которое намере-
ны мы выразить; когда мы находим такое событие, это означает, что мы выбрали предмет
своего искусства” [Эстетика… 1987, 454].
Шлегель трактовал символ как образ бесконечной субстанции, которую мы видим
фрагментарно, утверждая, что один центр лежит в конечном, другой – в бесконечном.
Именно символ помогает выявить то реальное существование того или иного феномена,
реальный смысл которого возвышается над ним, превосходит его, но в то же время не сов-
падает с иллюзией, фантазией.
Рассмотрев исторические реалии включенности понятия символа в структуру знания
о человеке, мы можем ответить на вопрос «Есть ли основания включать “символ” в систе-
му философско-антропологических категорий?» определенно1. Понятие символа может
выступать одним из ключевых в системе философско-антропологического знания. Есть
основание полагать, что именно философское постижение символа явилось прологом к
осмыслению человека как особого рода сущего. В человеке есть существенное содержа-
ние, которое возвышает его над природой. Естественная сущность человека гораздо лег-
че поддается анализу, нежели тот феномен, который выражает “специфически человече-
ское”. Но как обозначить эту несомненную связь очевидного с тем, что не сразу поддается
конкретному описанию? Символ как раз и раскрывает нерасторжимую связь биологиче-
ского организма с непостижимым, с тем, что нуждается в разгадке, в нетривиальном обна-
ружении человеческого смысла, человеческой сути. Это как раз и позволяет через понятие
символа проникать в глубины философско-антропологической рефлексии.
Раскрывая суть понятия “символ”, Ф.И. Гиренок высказывает интересные идеи. “Сим-
вол относится к двоичным, кентаврическим образованиям, к которым относятся также че-
ловек, образ, химера, андрогин, трансцендентальный схематизм. В нём есть чувственное
и сверхчувственное. Как чувственное он есть знак. Как сверхчувственное он отменяет
свою знаковость, и, обнаружив в себе неполноту, обращается к тому, что может воспол-
нить эту неполноту.
Конечно, если я могу познать предмет непосредственно, то символ мне не нужен? За-
чем мне самому создавать себе трудности? А если не могу? Вот мозг я могу изучать не-
посредственно, вещественно, используя всякие электроды. А сознание я не могу изучать
прямо, не могу объективировать его содержания, не могу поместить его в пространство
представления как предмет. В этом случае мне нужен какой-то посредник, который бы на-
мекал, наводил на сознание. Не являясь сознанием, он мне что-нибудь да рассказал бы о
сознании” [Гиренок 2010, 177].
Значит, в мире есть такая сторона, которая передается не понятиями, а символами,
разъясняет свою концепцию Гиренок. Символ – это след, знак сверхреального, напомина-
ние о встрече абсолютного и относительного, произошедшей в мистериальном действии.
Понятие рассказывает о том, что дано чувственно, опытно, что говорит о наличном. Сим-
волы уводят к тому, что сверх опыта. Так вот, символ – для того, что линейно не упоря-
дочено, что в пространстве не созерцается. Он, как говорит Кант, для мира в целом, для
Бога и для души. Если стул я могу увидеть, минуя слово “стул”, то могу ли я посмотреть
на свободу, минуя слово “свобода”? Дана ли она мне непосредственно, как стул? По мне-
нию Гиренка, свобода нам не дана, а предзадана. Вот эта предрасположенность человека к
свободе символична, ибо она освобождает свободу от речевого знака, предавая забвению
реальность. Символ существует не в языке, а в поступке, в действии, в котором еще нет
ни субъекта, ни объекта.
Символ – это не недоделанный знак, – так думал Гегель. Или как говорил Флорен-
ский, это тождество символа и символизируемого. Развивая его идею, Гиренок пишет,
4 Вопросы философии, № 3 97
что символ – это, скорее, фиксированный ритуальный жест, в котором сливаются проти-
воположности, чтобы обрести полный смысл. Например, левое всегда проясняет правое,
а правое – левое. На Западе правая сторона активна, плодотворна, левая сторона рассмат-
ривается как нечто пассивное и угрожающее. Слияние левого и правого в любой карти-
не задает ее смысл и образ. В Китае же правая рука – женская, она делает низшую рабо-
ту, поднося пищу ко рту, левая рука – мужская, бездеятельная, праздная. Слияние левого и
правого, инь и ян создает полный смысл человека (см.: [Гиренок 2010, 179]).
По сути дела, речь идет о том, что символ позволяет соединить два разных предмета.
Но символ не просто слияние противоположностей, благодаря которому рождается нечто
целое. Слияние противоположностей происходит в понятии. Художественный образ так-
же включает две разности.
Уж солнца раскаленный шар
С главы своей земля скатила,
И мирный вечера пожар
Волна морская поглотила.
(Тютчев ”Летний вечер”, 1828)
Здесь мы можем говорить о слиянии противоположностей – раскаленного шара и
хладной морской волны. Но это образ, а не символ.
Символ имеет свойство оторваться от вещественности и указать на нечто невещест-
венное, не вполне явное, туманное, но, тем не менее, условно связанное с этой предмет-
ностью.
Когда в истории философского постижения человека возникла догадка о том, что че-
ловек не животное, сразу встал вопрос “Если не животное, то кто?”. Может быть, ангел?
Не ангел, поскольку у него есть плоть и не вполне ангельские качества. Может быть, он
Бог? Нет, это вовсе исключено. У Э. Фромма есть работа под названием “Будьте как боги”.
Но ведь “будьте как”, а не богами. К животной природе человека неотъемлемо добавлено
нечто, без чего образ человека будет неполным. Но что такое это нечто? Философы до сих
пор пытаются ответить на вопрос, что же возвышает человека над природой.
Эксперты отмечают, что символ обладает способностью прорастать во внутреннем
мире человека, вживаться в него. Нередко это происходит независимо от воли и желания
субъекта. Получается, что не человек овладевает символом, а символ покоряет его. Так не
символ оказывается орудием человека, а сам человек оказывается орудием символа, ста-
новится “человекоорудием” (Даниил Андреев).
В.В. Бибихин справедливо указывал, что в символе нас влечет не новый способ обо-
значать жизнь во всех ее деталях, а лучик света, пролившийся в гущу ветвей (чащу леса,
рощу вещей) и указавший пусть маленький отрезок пути к их единству (см.: [Бибихин
1998, 401]). Казалось бы, символ менее внятен, чем знак. Но русский философ полагает,
что именно он дает нам спасение от вечной путаницы. “Символ, который назван космиче-
ским или внутрикосмическим, только увеличивает путаницу, открывая разные пути пони-
мания. Наоборот, символ, угаданный как лучик всеобщей связи, становится уже не знаком
еще одной вещи внутри космоса, а связью, спасающей космос от рассыпанности вещей”
[Бибихин 1998, 402].
Кроме констатации мысли, что вещи соединены многочисленными связями, важно
осознать, как можно обнаружить эти связи. “Ведь в конце концов все символы не записа-
ны в какой-то книге” (Бибихин). Нет и законов, которые открывают эти связи. Не означа-
ет ли это, что наше знание о человеке сходно с символом?.. В философской антропологии
нет окончательных выводов. Сталкиваясь с символом, мы вынуждены вычитывать в нем
различные смыслы. В знаке они фиксированы, в символе – неисчерпаемы. Размышляя о
человеке, мы обнаруживаем в наших знаниях бесконечное содержание. Важно его почув-
ствовать и придать ему концептуальный смысл.
Такая установка близка постмодернистам. Они провели ревизию традиционных фи-
лософско-антропологических категорий. Прежние гуманистические представления о це-
лостности человека подверглись переосмыслению. Философы включили в проблему це-
98
лостности человека животную природу человека, которая зачастую элиминировалась в
прежних антропоцентрических воззрениях. Преображению подверглось также соотноше-
ние телесного и духовного, физического и психического. Духовная деятельность, твор-
ческое мышление толкуются ими как связь, внутреннее отношение, где разумное и нера-
зумное не противопоставляются. Поскольку жизнь современного человека не становится
стабильней и надежней, стали обращать внимание на то, что деятельность индивида осу-
ществляется не столько на основе принципа целесообразности, сколько на случайности
целесообразных реакций в контексте конкретных изменений.
Постмодернистские экспертизы создают определенный тип личности, которая преж-
де всего обладает расщепленным сознанием. Поэтому носитель данной психологической
структуры воспринимает мир как хаос, как бессмысленный коллаж иерархически неупо-
рядоченных, децентрированных фрагментов. Человек нашей эпохи открывается через
поэтическое (мифологическое) осмысление.
По сути дела новейшие интерпретации символа придают классической и современ-
ной философско-антропологической мысли новое дыхание. Возникает простор для вы-
страивания логики философского постижения человека – от мифологии до наших дней.
ЛИТЕРАТУРА
Бердяев 1989 – Бердяев Н.А. Смысл творчества / Бердяев Н.А. Философия свободы. Смысл
творчества. М., 1989.
Бердяев 1993 – Бердяев Н.А. О назначении человека. М., 1993.
Бибихин 1998 – Бибихин В.В. Узнай себя. М., 1998.
Бодрийяр 2006 – Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. М., 2006.
Бубер 1995 – Бубер М. Два образа веры. М., 1995.
Гегель 1969 – Гегель Г.В.Ф. Эстетика. В 4 т. Т. 2. М., 1969.
Гегель 1972 – Гегель Г.В.Ф. Наука логики. В 3 т. Т. 3. М., 1972.
Гёте 1964 – Гёте И.-В. Избранные философские произведения. М., 1964.
Гиренок 2010 – Гиренок Ф.И. Аутография языка и сознания. М., 2010.
Кассирер 1988 – Кассирер Э. Опыт о человеке / Пер. А. Муравьева // Проблема человека в за-
падной философии. М., 1988.
Кассирер 2010 – Кассирер Э. Философия символических форм. В 3 т. Т. 2. Мифологическое
мышление. М.-СПб: Университетская книга, 2010.
Лосев 1993 – Лосев А.Ф. Очерк античного символизма и мифологии. М., 1993.
Лосев 1994 – Лосев А.Ф. История античной эстетики: Итоги тысячелетнего развития. Кн. 2. М.,
1994.
Тахо-Годи 1980 – Тахо-Годи А.А. Термин “символ” в древнегреческой литературе // Вопросы
классической филологии. Вып. VII. Образ и слово. М., 1980.
Философская антропология… 2011 – Философская антропология Макса Шелера. Уроки, кри-
тика, перспективы. СПб., 2011.
Флоренский 1990 – Флоренский П.А. У водоразделов мысли. Т. 2. М., 1990.
Фройденталь 2011 – Фройденталь Г. Отсутствующий центр философии Кассирера: Homo faber
in abstracto // Философия и культура. 2011. № 1 (37). С. 8–24.
Фромм 1998 – Фромм Э. Забытый язык / Фромм Э. Душа человека. М., 1998.
Хёйзинга 1988 – Хёйзинга Й. Осень Средневековья. М., 1988.
Эстетика… 1987 – Эстетика немецких романтиков. М., 1987.
Юнг 1997 – Юнг К.-Г. Психологические типы. М., 1997.
Юнг 2008 – Юнг К.-Г. Человек и его символы. М., 2008.
Примечания
1
Некоторые философские концепции напрямую включают символ в систему знания о человеке.
Так, например, известна концепция антропогенеза Э. Кассирера (см.: [Кассирер 1988; 2010; Фрой-
денталь 2011]). Она позволяет на базе таких положений философской антропологии, как неполно-
та человеческой природы и ее открытость, обосновать одну из версий происхождения человека.
4* 99
Кассирер раскрыл те особенности человека, которые не являются у него общими с остальными
животными: ритуал, искусство, смех, плач, речь, суеверие и научный гений, показав, что человек
изначально формировался как символическое животное. Именно в символе обозначается универ-
сальное выражение культурной, духовно-творческой деятельности человека. Он указывает на более
высокий уровень сознания и позволяет яснее и точнее выразить скрытое в архетипе.
Дальнейшее развитие этой концепции, как и ее критическое рассмотрение, невозможно без
привлечения понятия символа. Интересна ”прямая включенность” символа у П.А. Флоренского
(см.: [Флоренский 1990]), у Н.А. Бердяева (см.: [Бердяев 1993]).
Юнг сделал значительный вклад в изучение и переоценку таких “извечных” символов, как Ани-
ма, Анимус и др. (см.: [Юнг 2008]). Он помог развеять ничем не обоснованное представление, со-
гласно которому первобытный человек отличался от современного тем, что символы для него были
естественной частью повседневной жизни, тогда как для современника они как будто бессмысленны
и никчемны. В трудах Юнга получили отражение такие вопросы, как: что такое символ, как он
связан с бессознательным, какова феноменология сновидения с точки зрения изучения символики,
какую роль играет символика в сознании современного человека, в чем различие между знаком и
символом, каким образом символ обеспечивает связь с трансцендентным.
Задолго до Ж. Бодрийяра швейцарский психолог указывал на трансформацию всей системы
знаков и символов в современном мире (см. об этом: [Бодрийяр 2006]). Юнг считает, что символы
появляются не только во сне, но и в любых психических проявлениях. Бывают символические чув-
ства и мысли, действия и ситуации. Зачастую создается впечатление, что даже неживые объекты
взаимодействуют с подсознанием, создавая повторяющиеся символические ситуации. Известны
многочисленные факты, достоверность которых не вызывает сомнений, например ситуации, когда
часы останавливались после смерти их владельца. Один такой случай произошел с маятниковыми
часами Фридриха Великого во дворце Сан-Суси: они перестали ходить после смерти императора.
Известны также аналогичные случаи, когда с приходом смерти разбивается зеркало или падает кар-
тина, или когда при сильном эмоциональном возбуждении одного из живущих в доме происходят
мелкие, но необъяснимые поломки.
В то же время столь видные представители философской антропологии, как М. Бубер, М. Ше-
лер, Э. Левинас и многие другие, не связывают свою рефлексию с понятием символа (см.: [Бубер
1995; Философская антропология… 2011]).
100
ФИЛОСОФИЯ И НАУКА
Взгляды Дж.Ст. Милля, Ч.С. Пирса и К.Р. Поппера (а также П.И. Бернайса) на логику
научного открытия, прежде всего на возможность рационализации процесса порождения
гипотез, сопоставляются под углом зрения современных интеллектуальных компьютер-
ных систем, моделирующих процесс приобретения знаний, прежде всего так называемых
ДСМ-систем. Показывается, что ДСМ-метод можно рассматривать как синтез ключевых
позиций указанных мыслителей, несмотря на (в значительной мере кажущиеся) противо-
речия между ними. В заключение аргументируется приоритетная роль теории истины как
соответствия фактам для логики познания.
Views of J.S. Mill, Ch.S. Peirce and K.R. Popper (and also of P. Bernays) on the logic
of scientific discovery, first of all on the possibility of rationalizing the process of hypotheses
generation, are compared from the point of view of contemporary intelligent computer systems
modeling the process of knowledge acquisition, especially of the so called JSM systems. It is
showed that JSM method can be regarded as a synthesis of the key positions of these thinkers
despite their (to a certain degree spurious) contradictions. Finally is substantiated the prior role
of correspondence theory of truth for the logic of cognition.
КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: логика познания, рационализация порождения гипотез, Дж.
Ст. Милль, Ч.С. Пирс, К.Р. Поппер, П. Бернайс, В.К. Финн, интеллектуальные компьютер-
ные системы, теории истины.
KEY WORDS: logic of cognition, rationalizing the process of hypotheses generation,
J.S. Mill, Ch.S. Peirce, K.R. Popper, P. Bernays, V.K. Finn, intelligent computer systems, theories
of truth.
101
В.К. Финн возглавляет созданную им одну из самых интересных и многообещаю-
щих школ искусственного интеллекта (я имею моральное право говорить это, посколь-
ку сам не принадлежу к этой школе, а только нахожусь в очень выгодном положении для
наблюдения за ее становлением и развитием) – школу ДСМ, где буквы ДСМ означают
“Джон Стюарт Милль”, а основным методом этой школы является, соответственно, ДСМ-
метод автоматического порождения гипотез (АПГ), реализующий современными компью-
терными средствами индуктивные методы Милля. В то же время логика ДСМ представ-
ляет собой синтез основных познавательных процедур – индукции, вывода по аналогии,
в исследование которых основополагающий вклад внес Милль2, абдукции, предложенной
Ч.С. Пирсом, дедукции как средства поиска фальсификации в рамках схемы развития зна-
ния, предложенной К.Р. Поппером. В этой связи, как мне кажется, с точки зрения истории
науки представляет интерес то, как относились к этому комплексу идей, столь органиче-
ски сочетающихся в ДСМ-подходе, сами их авторы.
Исторически первым из них был Милль, не знавший ни о Пирсе и его абдукции, ни
о Поппере и его фальсификационизме. Пирс признавал заслуги Милля, но относился к
нему достаточно критически, отдавая предпочтение в теории индуктивного рассуждения
Хьюэллу (Whewell3). В рукописи Пирса 1893 г. сказано даже: “…what this elusive writer
really meant, if he precisely meant anything, about any difficult point, it is utterly impossible
to determine” – “что этот уклончивый автор действительно имел в виду, если он вообще
что-то определенное имел в виду, по поводу любого затруднительного предмета, совер-
шенно невозможно определить” (см. [Пирс 1955, 135, 149]).
В черновике рукописи своего основного труда на тему логики научного открытия –
Кембриджских лекций 1898 г., опубликованных почти через сто лет (в 1992 г.) под назва-
нием “Рассуждение и логика вещей” (русский перевод вышел в 2005 г.), – Пирс писал:
«Хьюэлл – мыслитель (reasoner), достойный всяческого восхищения, недооцениваемый
просто потому, что он держится в стороне от основных течений как философии, так и
науки. <…> Что же касается “Истории индуктивных наук (The History of the Inductive
Sciences)”, она настолько приближается к тому, что д-р Карус называет κτη̃μα ει̉ς α̉εί4, на-
сколько это возможно в философии. “Логика” Милля была написана для опровержения
этой книги. Я, конечно, не хотел бы потерять “Логику” Милля, как бы ложно она ни пред-
ставляла теорию Индуктивного Рассуждения, но контраст между глубинным знакомством
Хьюэлла с истоками науки и поверхностным обзором Милля прекрасно виден из того об-
стоятельства, что все научные рассуждения, которые хвалил Хьюэлл, все более и более
подтверждаются Временем, тогда как все примеры, подобранные Миллем в первом изда-
нии его книги как образцы успешной индукции, давно были полностью опровергнуты»
[Пирс 2005, 337–338]5. (Приходится только пожалеть, что Пирс не привел примеров ни
тех, ни других рассуждений.)
Поппер неоднократно и последовательно выступал против индукции как средства
оправдания (justification), или верификации (доказательства истинности), эмпирических
обобщений.
Как полагает Пирс, “индукция никогда не дает ни малейших оснований думать, что
закон не имеет исключений”. “Я могу заметить, – добавляет Пирс, – что Милль признает
истинность этого результата” [Там же, 168]. К сожалению, Пирс не указал, где, по его мне-
нию, Милль это признал, так что можно думать, что его позиция в этом вопросе (можно
было бы сказать: и в этом вопросе) была близка к позиции Поппера.
Можно спросить, претендовал ли Милль (или его методы) на установление законов,
не знающих исключений? Похоже, что да, во всяком случае в какие-то моменты. Он писал
об “индуктивном мышлении” как об одном из тех процессов, “при помощи которых нау-
ке действительно удавалось устанавливать общие истины”, что “индукцию можно опре-
делить как процесс нахождения и доказывания общих предложений” и что “так как вся-
кое правильное умозаключение из опыта можно выразить в виде общего предложения,
то анализ процесса выработки общих истин есть в то же время и анализ всякой без ис-
ключения индукции” [Милль 2011, 240]. С другой стороны, на той же странице он гово-
рит о “всем известных или признанных за вероятные” положениях, т.е. дает основания
102
считать, что с точки зрения индукции он не проводит различия между безусловно ис-
тинными и всего лишь вероятными положениями (ср. также ниже цитату из его трактата
“О свободе”). Школа ДСМ сняла это противоречие, введя степени истинности порождае-
мых гипотез.
В комментариях к Кембриджским лекциям Пирса Хилари Патнем отметил, что Пирс
положительно отзывался о миллевском понимании дедукции, но его понимание индук-
ции считал значительно уступающим пониманию Хьюэлла (в чем Патнем с ним согласен
[Пирс 2005, 328 (прим. 29)].
Близость пирсовского фаллибилизма (принципа погрешимости научного и вооб-
ще всякого знания) и попперовского фальсификационизма отмечалась достаточно часто,
чтобы на ней специально останавливаться. В данном контексте особенно стоит отметить
предвосхищение Пирсом “попперовского принципа развития знания” (ППРЗ – термин
В.К. Финна [Финн 2011, 176]6).
В то же время многие комментаторы считают, что Пирс и Поппер по-разному смотре-
ли на процесс выдвижения, или нахождения, гипотез, подлежащих попыткам опроверже-
ния. Поппер считал этот процесс если не в строгом смысле слова случайным, то, как выра-
жались он и его соратник по эволюционной эпистемологии (и автор самого этого термина)
Д. Кэмпбелл, “слепым”, поиском “наугад”.
Пирс же, по словам Н. Решера, «критику попперовской теории эволюции знания на
основе слепого, действующего на ощупь метода проб и ошибок … предвосхитил не только
в ее общей тенденции, но и в деталях. Пирс настаивает на том, что метод проб и ошибок не
может адекватно объяснить существующие факты и что следует признать за человеческим
интеллектом способность тянуться в сторону истины (истинотропизм).
Вот соответствующее утверждение Пирса: “Истинным высказываниям (truths) в
среднем верят чаще, чем ложным. В противном случае, учитывая, что существуют ми-
риады ложных гипотез для объяснения любого конкретного явления на одну-единствен-
ную истинную (или, если угодно, на каждую истинную) гипотезу, первый же шаг к под-
линному знанию граничил бы с чудом”7 … Детальная аргументация Пирса в этой связи
заслуживает довольно длинной цитаты: “Как, однако, получается, что на всю эту ис-
тину проливает свет процесс, в котором нет ничего обязательного и даже нет никакой
тенденции к обязательности? Это что – случайность? Подумайте о множестве теорий,
которые можно было бы предложить в поисках истины. Физик в своей лаборатории на-
тыкается на какое-то новое явление. Откуда он знает, что оно не связано с располо-
жением планет, или, может быть, с тем, что год назад в это самое время вдовствую-
щей императрице Китая случилось выговорить некое слово, одаренное мистической
силой, или с присутствием какого-то невидимого джинна? Подумайте о том, сколько
триллионов триллионов гипотез можно было бы высказать, из которых истинна толь-
ко одна; и все-таки после двух-трех, самое большее – дюжины догадок физик почти без
промаха попадает на правильную гипотезу. С помощью случая он, вероятно, не сделал
бы этого и за все время, прошедшее с тех пор, как Земля затвердела. Вы можете ска-
зать мне, что сначала люди прибегали к астрологическим и магическим гипотезам и
лишь постепенно узнали некоторые общие законы природы, в соответствии с которы-
ми физик ищет объяснение своего явления в четырех стенах своей лаборатории. Одна-
ко если посмотреть на дело пристальней, это объяснение мало что объясняет. Взгля-
нем на вещи шире. Человек занимается научными проблемами не более двадцати тысяч
лет. Пусть этих лет будет в десять раз больше – все равно это даже не одна стотысячная
доля того времени, которое – как можно было бы ожидать – понадобилось бы ему, что-
бы случайно наткнуться на свою первую научную теорию”» [Эволюционная эпистемо-
логия 2000, 215–216].
Однако сам же Пирс указывает на возможный выход из этого положения, напоми-
ная об игре в “20 вопросов”, успех в которой зависит от умения каждым из 20 вопросов
отсечь как можно больше возможных ответов. Какую бы проблему мы ни рассматрива-
ли, для начала достаточно выдвинуть две гипотезы, покрывающие весь спектр возмож-
ных ответов: 1) проблема может быть решена с помощью магии, волшебства, астроло-
103
гии, джиннов и прочих нематериальных факторов и 2) проблема может быть решена с
помощью только материальных факторов. Кто-то может выбрать первую гипотезу, и пе-
ред ним будут триллионы возможностей; но кто-то может выбрать вторую, и эти трил-
лионы возможностей сразу отпадут (можно вспомнить античный анекдот о Демокрите и
привидениях8). А останется гораздо меньшее число возможных гипотез. Я бы попросил
сторонников, условно говоря, “пирсовского” подхода предложить не триллион, а хотя бы
несколько десятков гипотез для объяснения какого-нибудь пока еще не объясненного явле-
ния, несостоятельность абсолютного большинства которых не была бы очевидна с перво-
го взгляда (до сих пор, например, выдвинуто не более десятка гипотез, объясняющих “за-
гадку тунгусского метеорита”, причем не более чем одна из них истинна – а может быть,
и ни одна).
Одной из самых интересных, если не самой интересной из дискуссий, связанных со
взглядами Поппера на процесс выдвижения гипотез, является его дискуссия с Бернайсом,
к сожалению, заглохшая в самом начале – думаю, потому, что она опередила свое время.
Я имею в виду следующее высказывание Бернайса в его статье “О рациональности” из
сборника, посвященного Попперу: “Не следует ли допустить, что угадывание может про-
исходить более или менее рациональным образом? Рациональность в угадывании – это,
собственно говоря, предмет эвристики” [Там же, 158].
Поппер подробно отвечал на статью Бернайса, но – при всей моей любви к Попперу –
следует признать, что этой, чрезвычайно глубокой мысли Бернайса он просто не услышал
и никак на нее не отреагировал, видимо потому, что уж очень она была далека от его соб-
ственного подхода; так что обсуждение этой мысли не состоялось.
Статья Бернайса была написана в 1967 г. Через 15 лет вышла в свет первая статья по
ДСМ-методу.
Весь подход школы ДСМ, основанный на синтезе познавательных процедур, – это по-
пытка именно рационализировать процесс выдвижения догадок, или гипотез, сделать его
организованным, систематическим. И эта попытка оказалась, как теперь уже ясно, успеш-
ной – а для некоторых, как например для профессора Д. Миллера, упомянувшего об этом
в своем докладе на нашей конференции (но думаю, что не только для него), неожиданно
успешной. На что потребовалось без малого тридцать лет и, помимо способностей и ум-
ственной культуры, немало, мягко говоря, упорства.
Возникает вопрос, ответа на который я не знаю, но который может представлять инте-
рес прежде всего для представителей школы ДСМ: применимы ли ее методы порождения
нового знания только в рамках “нормальной науки” в смысле Куна, или на этом пути воз-
можно и выходить за ее пределы?
Что касается отношения трех рассматриваемых здесь мыслителей к понятию “индук-
ция”, то похоже, что у каждого из них был свой вариант как самого понятия индукции, так
и понимания ее роли в познании, что и приводило впоследствии (и до сих пор приводит)
к некоторым недоразумениям. Рассмотреть эти варианты удобнее в обратном хронологи-
ческом порядке, соответствующем усложнению вариантов.
Проще всего воспринимал понятие индукции Поппер, для которого все поня-
тия индукции, включая самые изощренные, сводились к индукции на основе просто-
го повторения. Связано это, как мне кажется, с тем, что индукция интересовала его ис-
ключительно в связи с “проблемой Юма”, т.е. как средство обоснования, оправдания,
доказательства общих высказываний, или универсальных законов, которые предпола-
гаются уже сформулированными9. При таком понимании трудно не согласиться с Поп-
пером, что ему удалось решить эту проблему в отрицательном смысле. На вопрос же о
том, откуда берутся подлежащие обоснованию – или, в терминологии Поппера, те-
стированию и подкреплению (corroboration) – высказывания, Поппер, вслед за Кэмп-
беллом, однозначно отвечал: путем случайных или, скорее, “слепых” догадок [Там же,
49–150], в порождении которых определенную ограниченную роль может играть “твор-
ческая интуиция”, не подлежащая рационализации, причем сама возможность ра-
ционализации процесса их порождения, о которой говорил Бернайс, его попросту
не интересовала.
104
Для Пирса индукция была одним из вариантов вероятностного вывода, понимаемого
как переход от характеристик выборки к характеристикам совокупности, из которой из-
влечена выборка. Он говорит:
“эти S выбраны случайным образом из M;
из этих S доля ζ имеет выбранный наугад признак π;
Вероятно и приближенно доля ζ всех M имеет признак π.
Перед нами формула индукции” [Пирс 2005, 167].
Соответственно, отношение Пирса к “проблеме Юма” было, вероятно, таким же, как
у Поппера (см. цитированное выше его высказывание о том, что “индукция никогда не
дает ни малейших оснований думать, что закон не имеет исключений”). Основой же фор-
мирования гипотез, подлежащих обоснованию (понимание которого у него было очень
близким к попперовскому “подкреплению (corroboration)”10, для него была не индукция, а
то, что он (или его комментаторы) называл “абдуктивным инстинктом”, или “инстинктом
угадывания”, а Н. Решер – “истинотропизмом” [Эволюционная эпистемология 2000, 215]:
“В основании всякой абдукции лежит первичная гипотеза, что человеческий разум (mind)
родствен истине в том смысле, что за конечное11 число догадок он наткнется на верную
гипотезу” [Пирс 1998, 108]12.
Поппер в какие-то моменты приближается к этой точке зрения, например когда в са-
мом начале своей “Логики научного исследования” говорит, что “каждое открытие содер-
жит “иррациональный элемент” или “творческую интуицию” в бергсоновском смысле”
[Поппер 1983, 52], или когда, отвечая Бернайсу, говорит, что «в психологических процес-
сах, ведущих к новым теориям и догадкам, есть две различных компоненты. Одна из них –
творческое воображение или, если угодно, “интуиция”; другая – рациональная критика».
Однако, в отличие от Пирса, Поппер не признает за интуицией никакого “истинотропиз-
ма”: «Я признаю, что оставляю – при формировании теории – некоторое место для ирра-
ционального воображения или интуиции. Но я не приписываю им никакой надежности.
“Интеллектуальная интуиция и воображение очень важны [в науке]”, – писал я, но они не
надежны: они могут показывать нам вещи очень ясно и все-таки вводить нас в заблужде-
ние. Они необходимы как основные источники наших теорий; но большая часть наших
теорий все равно ложны» [Поппер 1989, 28]. Но в основном он предпочитает говорить о
“слепых догадках”.
У Милля, конечно, есть высказывания, свидетельствующие вроде бы о понимании
индукции в смысле Юма (ср. приведенные выше цитаты из “Системы логики…” [Милль
2011]). Однако основное содержание его “индуктивной логики” составляет изложение и
обоснование его “индуктивных методов”, предметом которых является не обоснование
истинности уже сформулированных положений, а нахождение, или формирование, ранее
неизвестных положений о причинно-следственных связях некоторых предметов или яв-
лений, каковые положения имеют характер гипотез, о чем свидетельствует приведенная
Д. Миллером на нашей конференции цитата из трактата Милля “О свободе”13. Иначе го-
воря, методы Милля являются положительным ответом на вопрос Бернайса о том, воз-
можна ли рациональность в порождении догадок, причем ответом конструктивным, пред-
лагающим конкретные способы такой рационализации14. К этим способам можно было
бы предъявить две претензии: (1) что их применение опирается на человеческую изобре-
тательность; (2) что их действие распространяется на ограниченную сферу познания, а
именно на причинно-следственные связи. Ответом на первую претензию может служить
ДСМ-метод АПГ; ответом на вторую – указание на роль причинно-следственных связей
в науке и жизни.
В этой связи стоит вернуться к попперовскому примеру с хлебом, который, выпечен-
ный по традиционной, апробированной опытом технологии из зерна, выращенного также
по традиционной, апробированной опытом технологии, оказывается ядовитым из-за зара-
женности зерна спорыньей, борьба с которой не предусматривалась традиционной техно-
логией. С точки зрения решения “проблемы Юма” его (наряду с другими аналогичными
примерами) можно считать аргументом в пользу ее отрицательного решения. С точки зре-
ния “проблемы Милля–Бернайса” он ставит проблему нахождения причины “сбоя” тра-
105
диционной технологии выпечки хлеба, к которой можно (и даже естественно) применить
миллевский соединенный метод сходства и различия, т.е. искать тот фактор, который при-
сутствует во всех зафиксированных случаях выпечки ядовитого хлеба, но отсутствует во
всех случаях выпечки “здорового” хлеба. Какие объекты/обстоятельства рассматривать в
качестве возможного такого фактора – остается на долю человеческой изобретательно-
сти. В ДСМ-методе АПГ этому соответствует требование адекватности языка описания
данных15.
В заключение. Для Поппера критика составляла существо обсуждения любой науч-
ной проблемы. Я бы сформулировал это как “критика есть вежливость ученого”, если бы
не был согласен с мнением Ландау, что ученым может быть только кот. Поэтому я скажу,
что критика есть вежливость научного работника или даже попросту всякого, обсуждаю-
щего любую проблему. Поэтому в конце я хочу высказать некоторые критические замеча-
ния, или по крайней мере вопросы, по поводу некоторых тезисов В.К. Финна, связанных с
обсуждавшимися на нашей конференции проблемами. Они касаются вопроса о трех тео-
риях истинности.
Мне не совсем ясна формулировка В.К. Финна в его “Введении” к упомянутому выше
5-му русскому изданию книги Милля “Система логики…”, что “процесс порождения ги-
потез с использованием эмпирических данных семантически может быть охарактеризован
тремя теориями истинности – теорией соответствия (для оценки фактов), теорией коге-
рентности или согласованности с имеющимися знаниями (для оценки гипотез), прагмати-
ческой теорией (для оценки полезности гипотез)” [Милль 2011, 10]. Я не думаю, что тео-
рии когерентности и полезности имеет смысл рассматривать как равноправные или как
применимые в каких-то условиях или для каких-то целей на равных правах с теорией со-
ответствия.
В упомянутой выше статье Бернайса (разд. I) сказано: «Во избежание недоразумений
мы должны учесть в нашем анализе взгляды Поппера на то, что он называет исходным
(или фоновым) знанием (background knowledge). “Критика, – замечает он, – никогда не на-
чинает с ничего, хотя каждый из ее исходных пунктов может быть подвергнут сомнению
в ходе критического обсуждения... Всякая критика должна быть пошаговой (piecemeale)...
Во время обсуждения некоторой проблемы мы всегда (хотя бы временно) принимаем в ка-
честве непроблематичных различного рода вещи: для ... обсуждения определенной част-
ной проблемы они образуют то, что я называю нашим исходным знанием”16» [Эволюцион-
ная эпистемология 2000, 155].
Так что требование (частичной!) когерентности с наличным знанием, точнее с неко-
торой его частью, входит в теорию истины Поппера, но не как независимое, само по себе
достаточное требование. В отличие от требования соответствия фактам, которое не всегда
может быть проверено непосредственно (иначе не было бы проблемы истинности!), а мо-
жет быть лишь подкреплено (термин Поппера) неудачей серьезных попыток опроверже-
ния, соответствие (в смысле непротиворечивости) некоторого знания (совокупности, или
системы, высказываний) другому знанию (другой совокупности, или системе, высказыва-
ний) может быть проверено, но, строго говоря, ничего не сообщает нам о его соответствии
действительности. Собственно говоря, если рассматривать теорию когерентности как са-
модовлеющую, то никакое радикальное научное открытие, выходящее за пределы просто-
го добавления новых сведений к уже имеющимся в рамках существующей теории, никакая
“научная революция” типа коперниканской, галилеевской, эйнштейновской и т.п. невоз-
можна, так как суть ее состоит именно в опровержении (отмене) какой-то части имеющих-
ся знаний. Поэтому, как мне представляется, теория истины как когерентности может иг-
рать лишь вспомогательную роль по отношению к теории истины как соответствия.
Соответствие имеющимся знаниям (определенной их части) может быть условием
приписывания гипотезе определенного значения истинности, как это имеет место в ДСМ-
методе, но не определением истины.
Поппер, последовательный сторонник теории соответствия, признавал роль требова-
ния когерентности в процессе роста научного знания, но для него речь шла о необходимо-
сти согласованности нового знания с какой-то частью существующего знания, которую
106
он называл исходным, или фоновым, знанием (background knowledge) (ср., например, п.
XV разд. 4 гл. 10 его “Предположений и опровержений”, озаглавленного “Исходное зна-
ние и рост науки”). Но это требование не было для него абсолютным: “любая отдельная
часть (курсив мой – Д.Л.) его (исходного знания – Д.Л.) в любое время может быть под-
вергнута сомнению” [Поппер 1983, 360].
Если мы будем оценивать гипотезу исключительно с точки зрения теории когерентно-
сти, то, с одной стороны, никакая гипотеза, выводящая нас за рамки “нормальной науки”
в смысле Куна, не будет признана истинной, а с другой стороны – многие ложные частные
гипотезы, не противоречащие имеющимся знаниям, могут быть признаны истинными.
Не вполне ясна для меня и формулировка В.К. Финна о прагматической теории ис-
тинности как средстве оценки полезности гипотез. Мне представляется, что прагмати-
ческая теория истины, которая кратко может быть сформулирована как “Полезная гипо-
теза истинна” (или “Истинна та гипотеза, которая полезна”; или, как в книге Финна, в
еще более общей форме: “Истинно то, что полезно” [Финн 2011, 48]), не может исполь-
зоваться для оценки полезности гипотез, ибо исходит из полезности гипотезы как дан-
ного. А для того, чтобы эффективно использовать прагматическую теорию истинности
для оценки истинности гипотезы, надо было бы предварительно решить вопрос о том,
что такое полезность гипотезы, в частности – для чего или для кого она полезна? Мно-
гие согласятся с тем, что гипотеза, согласно которой “учение Маркса всесильно, потому
что оно верно”, была долгое время весьма полезна (в самом приземленном смысле) очень
многим, и очень многим не полезна; как и гипотеза “Deutschland über alles”. Но даже во-
прос о том, действительно ли эти гипотезы были полезны тем, кто их считал для себя по-
лезными, вполне открыт: здесь мы переходим из области фактов в область ценностей
с ее отсутствием общезначимых критериев18 (о чем весьма убедительно, на мой взгляд,
говорил Поппер).
Замечу также, что в описании процедур ДСМ-метода понятие “полезности” нигде не
встречается, так что если у него и есть место в ДСМ-рассуждениях, то разве что в мета-
теории, и то не ясно, где и какое.
ЛИТЕРАТУРА
ПРИМЕЧАНИЯ
1
Статья представляет собой расширенный доклад, прочитанный на российско-британской кон-
ференции “Идеи Д.С. Милля об индукции и логике наук о человеке и обществе в когнитивных ис-
следованиях и системах искусственного интеллекта” (Москва, РГГУ, 15–17.06.2011) 15 июня 2011 г.
107
2
Для Милля нет принципиальной разницы между индукцией как рассуждением от частного к
общему и аналогией как рассуждением от частного к частному. Индукция для него есть, так сказать,
“аналогия через обобщение”, причем “обобщение, хотя оно и представляет собой пособие, и притом
наиболее важное из всех пособий для умозаключения, все же не необходимо” [Милль 2011, 181]: ко
всему, к чему мы можем прийти по индукции, через обобщение, мы можем прийти непосредственно
по аналогии, разве что с большей вероятностью ошибок (см. кн. II, гл. III, § 3 “Системы логики сил-
логистической и индуктивной” Д.С. Милля; этот основной логический труд Милля был переиздан
на русском языке впервые с 1914 г. по инициативе проф. Финна).
3
Фамилия Whewell по-английски произносится как Хьюэлл. Однако в русской философской
литературе употреблялись также написания Уэвелл, Уэвелль, Юэлл и Юэл.
4
κτημα
̃ ει̉ς α̉εί (греч.) – приобретение на все времена.
5
Русский перевод книги Милля сделан с 8-го, последнего прижизненного издания.
6
«С другой стороны, – и это отмечают почти все комментаторы – концепция индуктивного про-
цесса у Пирса обнаруживает большое сходство с моделью “предположительного знания” К. Поппе-
ра. Ч. Пирс утверждал, что в качестве гипотез, подлежащих испытанию, предпочтительны наиболее
“смелые” догадки, в наибольшей степени подверженные опровергающему экспериментированию
или, в терминах Поппера, имеющие максимальный круг потенциальных фальсификаторов. Некото-
рые высказывания Пирса по этому вопросу можно легко принять за выдержки из известных сочи-
нений К. Поппера. Например, Пирс писал: “С гипотезами (в терминах ППРЗ – пробными теориями
ТТ. – Д.Л.) следует поступать следующим образом: дедуктивно вывести следствия, сравнить их с
результатами эксперимента, используя индукцию, отбросить гипотезу в случае неудачи, повторить
попытку (устранив ошибки, в терминах ППРЗ – ЕЕ. – Д.Л.) и т.д. Как долго будет продолжаться этот
процесс, пока мы не найдем гипотезу, которая выдержит все испытания, сказать нельзя; но можно
надеяться, что в конце концов нам удастся это сделать”» (Порус 2002, 252). Здесь не хватает только
Р2, новой проблемы, чтобы получился ППРЗ.
«Было бы большим заблуждением полагать, что ум практического исследователя мог бы удов-
летвориться такими научными положениями, которые, не будучи доказаны со всей тщательностью,
выглядят в высшей степени вероятными. Напротив, ученый предпочитает гипотезы, кажущиеся поч-
ти невероятными, и рассматривает их снова и снова. Почему? Да просто потому, что любое научное
высказывание может быть опровергнуто и вскоре забыто. Гипотеза – нечто такое, что может оказать-
ся истинным, – необходимо должна подвергаться проверке и опровержению фактами. Наилучшие
гипотезы, то есть наиболее привлекательные для исследователя – те, которые в наибольшей степени
подвержены опровержению, если они ложны. Это их преимущество перевешивает все другие мел-
кие достоинства. Ведь что такое эти “вероятные гипотезы”? Это те гипотезы, которые в большей
степени соответствуют имеющимся у нас идеям. Но наши идеи могут быть ошибочными. Именно
их подверженность ошибкам – как раз то, чем особенно интересуется ученый» [Там же, 252–253].
7
Цит. [Пирс 1934, 431].
8
Рассказывали, что, ища тишины и одиночества для размышления, Демокрит дни и ночи прово-
дил на кладбище. Какие-то шутники, замаскировавшись, вздумали напугать его привидениями. Но
философ не испугался. “Перестаньте, сказал он затейникам: вы не испугаете того, кто твердо знает,
что душа, расставшись с телом, уже решительно ничего собою не представляет”.
9
Об этом свидетельствуют примеры, неоднократно используемые Поппером для обоснования
своего решения, в частности пример с хлебом, выпеченным по традиционной технологии, но оказав-
шимся ядовитым (см. [Поппер 2002, 100], а также ниже, в связи с пониманием индукции Миллем).
10
“Ретродукция, – пишет Пирс, – это временное принятие гипотезы по той причине, что все
возможные ее следствия можно проверить экспериментально, так что можно ожидать, что неуклон-
ное (percevering) применение одного и того же метода обнаружит ее несогласие с фактами, если
она действительно с ними не согласуется” (цит. по статье Ю. Фримена и Г. Сколимовского “Поиск
объективности у Пирса и Поппера” (см.: [Эволюционная эпистемология 2000, 270–271]).
11
И притом небольшое!
12
Цитируем работу Пирса “О логике извлечения истории из старинных документов, особенно
из свидетельств” (1901).
13
“Для нас не существует никакого другого ручательства в истинности какого бы то ни было
мнения, кроме того, что каждому человеку представляется полная свобода доказывать его ошибоч-
ность, а между тем ошибочность его не доказана. Если вызов на критику не принят, или если принят,
но критика оказалась бессильной, то это еще нисколько не значит, что мы обладаем истиной, – мы
можем быть еще очень далеко от истины, но, по крайней мере, мы сделали все для ее достижения,
что только могло быть сделано при настоящем состоянии человеческого понимания, – мы по край-
ней мере не пренебрегли ничем, что могло раскрыть нам истину, и если поле для критики остается
108
открытым, то мы можем надеяться, что ошибки, какие есть в нашем мнении, будут раскрыты для
нас, как только ум человеческий сделается способен к их раскрытию, а покамест имеем основание
думать, что настолько приблизились к истине, насколько это возможно для нас в данную минуту. Вот
только до какой степени человек достигает знания истины, и вот единственный путь, которым он
может достигать этого знания” [О Свободе 2000, 288–392]. Цитируемый перевод А.Н. Неведомского
я изменил только в одном месте: “Если вызов на критику не принят, или если принят” вместо “Если
вызов на критику не принять, или если принять…”. “Большая разница – предполагать известное
мнение истинным на том основании, что оно не было опровергнуто, несмотря на полную свободу
опровергать его, или – утверждать просто, что такое-то мнение истинно, и на этом только основании
не дозволять никаких на него возражений. Полная свобода возражать на наше мнение, оспаривать
его составляет существенное условие, необходимое для оправдания с нашей стороны такой уве-
ренности в его истине, чтоб мы могли руководиться им в своих действиях: существо, имеющее
не более как только человеческие способности, не может без этого условия иметь сколько-нибудь
рациональной уверенности в истине своего мнения” [Там же]. Это практически не отличается от
позиции Поппера.
14
Интересно все-таки, почему Бернайс, обсуждая вопрос о возможности рационализации уга-
дывания, не упомянул о методах Милля?
15
“Структура данных, используемая для представления фактов в БФ (базе фактов – Д.Л.), долж-
на быть пригодна для формализации структурного сходства фактов” [Финн 2011, 45].
16
Цитируется [Поппер 1989, 238], в русском переводе используемый К. Поппером в этом от-
рывке термин “piecemeale” переведен в отличие от издания 1983 года [Поппер 1983, 360], не как
“постепенный”, а как “пошаговый”.
17
Писарев отрицал то, что казалось несомненным Жуковскому – “что прелестью живой стихов
я (Пушкин. – Д.Л.) был полезен”; а Маяковский, исходя из того, что “в наше время тот поэт, тот
писатель, кто полезен”, приходил к выводу, что в СССР 1924 г. “поэтов, к сожаленью, нету”. Не все
с этим согласятся.
109
Коперниканская Революция:
Интертеоретический контекст
Р. М. НУГАЕВ
110
Индуктивистское объяснение представляется самым поверхностным, поскольку ис-
торики науки давно показали, что обе конкурировавшие теории – и Коперника, и Птоле-
мея – были несовместимы с известными наблюдательными данными. Для того чтобы не
вдаваться в утомительные подробности, приведем мнение одного из авторитетных авто-
ров: “Теория Птолемея была не очень аккуратна. Например, положение планеты Марс на
небосводе она описывала с точностью около 5 градусов. Но… предсказания положений
планет в теории Коперника… были также плохи…”[Гингерих 1973, 266–267].
Фальсификационистская реконструкция перехода “Птолемей – Коперник” сводится к
двум вариантам. Согласно первому из них, теория Птолемея была неопровержима и пото-
му ненаучна, а теория Коперника – наоборот. Птолемеевская эвристика могла задним чис-
лом объяснить, ассимилировать любой факт за счет бесконечного умножения эпициклов и
эквантов. Но на самом деле коперниканская теория могла ассимилировать не меньшее ко-
личество эпициклов и дифферентов.
Согласно второму варианту (К. Поппер), обе теории были на протяжении долгого вре-
мени одинаково опровержимыми, но в конечном счете поздний критический эксперимент
опроверг Птолемея и поддержал Коперника. Когда же это произошло? В 1616 г., когда Га-
лилей открыл фазы Венеры?
Но аргумент Галилея в пользу теории Коперника – наблюдения при помощи теле-
скопа рельефа на других планетах, значительно отклоняющегося от идеального (сфе-
рического), свидетельствующий о том, что они устроены подобно Земле, – не был столь
убедительным, как это, по-видимому, представлялось его автору. Его оппонентов – ари-
стотелианцев, отказывавшихся доверять наблюдательным данным, полученным при по-
мощи только-только появившегося прибора со спорными принципами действия, можно
понять. “Хроматическая аберрация была большей помехой, чем при астрономических на-
блюдениях, а отсутствие диафрагмы не позволяло уменьшить сферическую аберрацию…
Отсюда недоверие многих ученых первой половины XVII в., продолжавших линию схо-
ластов, которые отвергали известную в их время лупу, под технически понятным тогда
предлогом, “что природа должна быть наблюдаема без посредника” из опасения получить
лишь искаженное и обманчивое изображение” [Шоню 2008, 324].
Согласно конвенционалистскому объяснению, мы не можем сделать выбор между
теориями на эмпирических основаниях. Одна теория лучше другой потому, что она “про-
ще”, “согласованнее”, “экономичнее”, чем ее соперница. Но, как отмечают И. Лакатос и
Э. Захар, “миф о большей простоте был отвергнут тщательной и профессиональной рабо-
той современных историков… Коперниканская система, конечно, проще, поскольку она
покончила с эквантами и некоторыми эксцентриками; но каждый удаленный эквант и экс-
центрик должны были заменить на новые эпициклы. Эта система проще, поскольку она
оставляет восьмую сферу – сферу фиксированных звезд – неподвижной и устраняет две
разновидности ее птолемеевских движений; но Коперник должен был заплатить за эту не-
подвижность передачей ее нерегулярных движений Земле, которую Коперник заставил
вращаться с достаточно сложными качаниями; он также вынужден был поместить центр
Вселенной не на Солнце, как он сначала хотел, но в пустое место недалеко от него” [Ла-
катос, Захар 1974, 362].
Куновская позиция по отношению к коперниканской революции не оставалась неиз-
менной: она эволюционировала от “интерналистского симплицизма” его “Коперникан-
ской революции” (1957) в сторону сугубо социологических объяснений, начиная с его
“Структуры научных революций” (1962). Тем не менее для всего его творчества харак-
терны хорошо известные идеи, переходившие из одной книги в другую и составлявшие
“ядро” куновской исследовательской программы. Так, например, “для астрономов перво-
начальный выбор между системами Птолемея и Коперника мог быть только делом вкуса,
а дела, связанные со вкусами, сложнее всего обсуждать или оспаривать. Но пренебрегать
ими нельзя, как об этом свидетельствует сама Коперниканская революция. Ухо, оснащен-
ное для различения геометрической гармонии, может обнаружить новую чистоту и согла-
сованность в гелиоцентрической астрономии Коперника, и если бы эту чистоту и согласо-
ванность не обнаружили, Революции могло бы и не быть” [Кун 1957, 177].
111
Согласно Куну, птолемеевская астрономия в 1543 г. находилась в состоянии “пара-
дигмального кризиса”, являющегося неизбежной прелюдией к любой научной револю-
ции, т.е. к скачку коллективного сознания из одного состояния в другое. “Состояние пто-
лемеевской астрономии было признанным скандалом до того, как Коперник предложил
внести изменения в основы астрономической теории, а его предисловие, в котором Копер-
ник описывает причины инновации, является классическим описанием состояния кризи-
са” [Кун 1963, 367].
Но, как справедливо спрашивают Имре Лакатос и Эли Захар, сколько людей, кроме
Коперника, ощущали этот “кризис сообщества”? И был ли он на самом деле? Уже в случае
перехода от классической теории излучения к квантовой понятие “парадигмальный кри-
зис” является весьма спорным и сомнительным [Нугаев 2000]. Кто его зафиксировал? Ло-
ренц? Где? – А вот другой патриарх теоретической физики – лорд Кельвин – писал лишь
о “двух облаках” на светлом горизонте физического знания, но не о “двух торнадо” или
“двух ураганах” [Кельвин 1901].
В случае Коперника ситуация осложняется тем, что “научное сообщество” в те вре-
мена было весьма невелико. И если, как полагает Кун, его анализ структуры научных ре-
волюций применим к случаю Коперника в полной мере, почему так мало исследователей
присоединилось к Копернику до Кеплера и Галилея?
Согласно лакатосовской методологии научно-исследовательских программ (методо-
логии НИП), центральная проблема философии науки – это проблема нормативной оцен-
ки научных теорий. Оценка изменения является нормативной проблемой и относится к
ведению философии. А объяснение изменения – действительного принятия и отверже-
ния теорий – это “психологическая проблема”. Единицей оценки роста научного знания
является НИП – развивающаяся последовательность теорий, обладающая определенной
структурой.
Коперниканская программа была, несомненно, “теоретически прогрессивной”. Она
предвосхищала новые факты, которые до нее не наблюдались. Она предвосхитила фазы
Венеры. Она также предсказала звездный параллакс, хотя и качественно, поскольку Ко-
перник не знал размеров Солнечной системы. Поэтому об эмпирическом прогрессе копер-
никанской программы можно говорить, только начиная с 1616 г. Правда, с уверенностью
можно утверждать об эмпирическом прогрессе только начиная с Ньютона.
В итоге, подход Лакатоса и Захара объясняет достижения Коперника как представ-
ляющие действительный прогресс по отношению к Птолемею. “Коперниканская револю-
ция стала великой научной революцией не только потому, что она изменила европейское
мировоззрение, не потому, – как хотел бы Пол Фейерабенд, – что она стала революцион-
ным изменением в видении человеком своего места во Вселенной, но просто потому, что
она была научно превосходящей. Она также показывает, что у Кеплера и Галилея были хо-
рошие объективные причины одобрить гелиоцентрическую гипотезу, поскольку уже Ко-
перниканская (а на самом деле – аристарховская) модель обладала избыточной предсказа-
тельной мощью по сравнению со своей птолемеевской соперницей” [Лакатос, Захар 1974,
380].
Таково описание перехода “Птолемей–Коперник”, предложенное методологией НИП.
Не хотелось бы сводить дело к мелким недостаткам, которые всегда можно найти [Томас-
сон 1992]. Дело в принципе. Цель методологии НИП – дать объективную оценку сдви-
га в развитии научного знания, но не объяснение его действительных причин. “Наше ис-
следование является подчеркнуто интерналистским. В нем нет места духу ренессанса,
столь близкого сердцу Куна; для неразберихи Реформации и контрреформации; нет вкла-
да церковников; нет и следа предположительного или реального становления капитализма
в XVI в.; нет мотивов, связанных с навигацией, которым такое внимание уделял Бернал.
Все исследование является узко интерналистским; его прогрессивная часть могла иметь
место в любое время, при условии существования гения Коперника, между Аристотелем и
Птолемеем или в любом году, скажем, после перевода в 1175 г. “Альмагеста” на латынь”
[Лакатос, Захар 1974, 381].
112
Поэтому в рамках такого исследования кажется совершенно естественным предполо-
жить, что все содержание коперниковской программы могло быть произведено еще Ари-
стархом Самосским. Почему же он этого не сделал? И почему эти соображения не оказа-
ли никакого влияния ни на Птолемея, ни на его коллег?
Соответственно, цель данной статьи – попытаться дополнить подход Лакатоса – Заха-
ра и дать не только оценку, но и теоретическое объяснение причин генезиса и победы ко-
перниканской научно-исследовательской программы, руководствуясь методологическими
принципами, изложенными ранее [Нугаев 2007]. В частности, в соответствии с известным
положением дюркгеймовской методологии социального познания о характеризующих со-
стояния коллективного сознания социальных фактах, “определяющую причину данного
социального факта следует искать среди предшествующих социальных фактов, а не в со-
стояниях индивидуального сознания” [Дюркгейм 1995, 126].
В данной статье концепция генезиса и структуры научных революций сложившаяся
в результате обобщения опыта эйнштейновской революции и изложенная в предыдущих
публикациях [Нугаев 1993; Нугаев 1999], применяется к революции коперниканской, при-
ведшей к становлению науки Нового времени. Согласно этой концепции, эйнштейновская
революция возникла из попыток осознания и разрешения ряда так называемых “противо-
речий встречи” между основными исследовательскими программами классической физи-
ки – ньютоновской механикой, максвелловской электродинамикой, статистической меха-
никой и термодинамикой.
Соответственно, я полагаю, что и коперниканская революция также возникла в ре-
зультате осознания и разрешения определенного дуализма – между математической аст-
рономией и квалитативной физикой Аристотеля в птолемеевской космологии. Работы Ко-
перника, Галилея, Кеплера и Ньютона были этапами как нисхождения математики с небес
на Землю, так и воцарения земной физики на небе.
113
текучего, изменчивого, неточного, область, где царят “более или менее”, “почти”, “типа
того”, “приблизительно”, “вроде как” и т.д. В природе не существует ни кругов, ни эл-
липсов, ни парабол, ни гипербол, ни прямых лучей света, ни хорошо заасфальтирован-
ных улиц.
Поэтому античная мысль и возможности не допускала, чтобы в “подлунном мире”
существовала точность и чтобы “материя этого нашего подлунного мира могла предста-
вить во плоти математические существа” [Койре 1985, 110]. Как провозглашал сам Стаги-
рит, “точность, именно математическую точность, нужно требовать не во всех случаях, но
лишь для предметов, у которых нет материи. Таким образом, этот способ не подходит для
науки о природе; ибо природа во всех, можно сказать, случаях связана с материей” [Ари-
стотель 2006, 45].
Но зато на небесах, утверждала аристотелевская физика, все происходит диаметраль-
но противоположным образом. Там совершенные и абсолютно упорядоченные движения
звезд происходят в полном соответствии с самыми строгими и неизменными законами
геометрии. “Круговое же движение связывает конец с началом, и оно одно совершенно…
никакое изменение не является бесконечным и непрерывным, кроме кругового перемеще-
ния” [Аристотель 1936, 166].
Поэтому, согласно Аристотелю, математическая астрономия возможна, а математиче-
ская физика – нет. Не случайно греческая астрономия не только успешно применяла ма-
тематику, но и с поразительным терпением и точностью наблюдала небо, пользуясь из-
мерительными инструментами. Но она даже и не пыталась ни математизировать земные
движения, ни применить измерительные инструменты на Земле.
Наивысшего расцвета античная космология достигла при математике Клавдии Птоле-
мее (87–150 гг. н.э.), который был также известен как географ, оптик и астролог. Его труд
“Альмагест” занял господствующее место в европейской астрономии на 14 столетий. Он и
завершил конструирование первой в истории человечества научной парадигмы. Птолемей
скептически относился к гелиоцентрической гипотезе Аристарха Самосского по вполне
рациональным соображениям, связанным с принципами физики Аристотеля. “Движение
небесных тел должно быть наименее вынужденным и наиболее легким. Среди плоских
фигур окружность есть путь наименьшего сопротивления движению, а сфера – среди объ-
емных тел” (Цит. по: [Клайн 2007, 95]).
У Птолемея Солнце движется вокруг определенного центра, расположенного непо-
далеку от Земли. И это характерно для всех его математических построений. Тщатель-
но выверяя комбинации эпициклов и дифферентов, Птолемей, в духе восточной инстру-
менталистской традиции, руководствовался соображениями “экономии мышления”, не
утруждая себя размышлениями о “природе вещей”. Он пошел по вполне рационально-
му пути дальнейшего усложнения создаваемых идеальных моделей и соответствующего
совершенствования вычислительной техники, добавив к позитивной эвристике понятие
“эквант”. Эпицикл каждой планеты движется у него равномерно не относительно центра
дефферента, но относительно другой точки, получившей название экванта. Тем не менее
в случае Меркурия даже эту весьма искусственную схему пришлось усложнить. Центр
дефферента Меркурия сам описывает небольшую окружность, так что эпицикл этой пла-
неты периодически то приближается к Земле, то удаляется от нее.
С современной точки зрения эквант Птолемея – предтеча будущих кеплеровских эл-
липсов. Но по мнению таких пристрастных критиков Птолемея, как Коперник, введение
экванта – типичная гипотеза ad hoc, нарушавшая “дух программы Птолемея – Аристоте-
ля” – равномерность движения относительно центра Вселенной.
В программе Птолемея математическая точность, требовавшая введения некруговых
орбит небесных тел и центров вращения, не совпадающих с Землей, все более и более на-
чинала расходиться с прекрасно обоснованными на опыте принципами аристотелевской
физики. Поэтому в конечном счете космологию Птолемея мы можем оценить как дуа-
листическую теоретическую схему, механически объединявшую принципы платоновской
математики и аристотелевской физики. Особенно явно эти принципы вступали в проти-
воречие друг с другом в “теории планет” – объектов, для описания движения которых при-
114
ходилось идти на особенно значительные нарушения принципов аристотелевской физики.
Как показали И. Лакатос и Э. Захар, после отбрасывания модели Евдокса каждое новое из-
менение геоцентрической программы противоречило платоновской эвристике. “Эксцен-
трик сместил Землю в сторону от центра окружности; эпициклы Аполлона и Гиппарха
означали, что реальные траектории движения планет вокруг Земли не были круговыми; и,
наконец, птолемеевские экванты означали, что даже движение пустого центра эпицикла
не было одновременно равномерным и круговым. Оно было равномерным, но не круго-
вым с точки зрения экванта; оно было круговым, но не равномерным с точки зрения деф-
ферента; равномерное вращение было заменено квази-равномерным, псевдо-круговым”
[Лакатос, Захар 1974, 371].
Особенный удар по платоновской эвристике нанесло введение экванта: оно было рав-
носильно ее полной отмене.Дело доходило до того, что для описания движения некоторых
планет автор “Альмагеста” создавал несколько альтернативных теоретических схем, за-
тем, правда, отдавая предпочтение более простой в математическом отношении. Занимая
подчеркнуто скептическую позицию, он неоднократно провозглашал, что в астрономии
всегда следует стремиться к наиболее простой математической модели. Но позже средне-
вековье с варварской непосредственностью восприняло птолемеевскую космологию как
истину в последней инстанции.
Основное противоречие, выявление (осознание) и разрешение которого составля-
ет интертеоретический контекст коперниканской революции, уже давно, где-то в 50-х гг.
прошлого века было выявлено французским историком и философом науки А. Койре. Это
противоречие – “вопиющий разрыв” (термин А. Койре) между математической астроно-
мией и квалитативистской физикой Аристотеля в рамках птолемеевской космологии. Со-
ответственно, основной мотив создания собственной – гелиоцентрической – программы
состоял не в стремлении устранить расхождения определенных положений птолемеевской
космологии с опытом, а в соображениях эстетического и метафизического порядка, свя-
занных с осознанием Коперником указанного выше дуализма.
Тем не менее точка зрения самого А. Койре на генезис коперниканской программы не
представляется нам полностью убедительной. В самом деле, с одной стороны, Койре со-
вершенно справедливо утверждает, что основным мотивом для создания гелиоцентризма
были эстетические и метафизические соображения, но, с другой, гелиоцентризм Копер-
ника он объясняет тем, что великому астроному Солнце казалось разумом, управляющим
миром и в то же время создающим его.
Действительно, мы приводили выдержку из книги Коперника, со ссылками на Гер-
меса Трисмегиста. Она сама по себе действительно допускает подобное толкование. Но
если мы сравним эту единичную цитату, более похожую на демонстрацию эрудиции, со
всем многостраничным корпусом книги Коперника, если мы проанализируем еще и его
многочисленные аргументы против системы Птолемея, то вырисовывается несколько
иная картина. Более того, существование языческих склонностей, “огнепоклонничества”
у видного деятеля католической Церкви, каноника фромборкского собора, племянника и
секретаря епископа, друга епископов и доверенного лица папы римского довольно стран-
но. Не проще ли предположить, что твердая христианская вера в сотворенность мира еди-
ным Творцом по простым и ясным математическим законам, единым для всех его обла-
стей, неизбежно вступала в противоречие с действительно языческими представлениями
грека Аристотеля и египтянина Птолемея?
Но обратимся к самой работе Коперника. С нашей точки зрения, она сама по себе сви-
детельствует о том, что именно глубокая религиозность Коперника послужила основным
мотивом разработки гелиоцентрической теории. Он и ценил свою работу прежде всего за
то, что она открывала “истинную гармонию, симметрию и божественный план мирозда-
ния”. Обратимся к введению и предоставим слово самому автору.
“После того как в течение долгого времени я обдумывал ненадежность математиче-
ских традиций относительно установления движения небесных сфер, я стал досадовать,
что у философов не существует никакой более надежной теории движения мирового меха-
низма, который ради нас создан великолепнейшим и искуснейшим творцом [здесь и далее
115
в текстах Коперника курсив мой. – Р.Н.]” [Коперник 2009, 17]. Ведь не случайно “многие
философы ввиду необычайного совершенства неба называют его видимым богом. Поэто-
му, если оценивать достоинства наук в зависимости от той материи, которой они занима-
ются, наиболее выдающейся будет, конечно, астрономия” [Там же, 20].
В своей гелиоцентрической системе Коперник усматривал убедительное свидетель-
ство божественного провидения. В самом деле, в предисловии к своему основному труду,
посвященному “святейшему повелителю великому понтифику Павлу III” Коперник пи-
шет, что “к размышлениям о другом способе расчета мировых сфер меня побудило имен-
но то, что сами математики не имеют у себя ничего вполне установленного относи-
тельно исследования этих движений. Прежде всего они до такой степени не уверены в
движении Солнца и Луны, что не могут при помощи наблюдений и вычислений точно
установить на все времена величину тропического года. Далее, при определении движе-
ний как этих светил, так и других 5 блуждающих звезд, они не пользуются одними и теми
же принципами и предпосылками или одинаковыми способами представления видимых
вращений и движений; действительно, одни употребляют только гомоцентрические кру-
ги, другие – эксцентры и эпициклы, и все-таки не получается полного достижения желае-
мого…” [Там же, 17].
Ну и что? Почему же разные части Вселенной нельзя описывать разными способами?
А потому, что они созданы одним и тем же Творцом по единому плану. “Таким образом,
с ними [т.е. с языческими математиками. – Р.Н] получилось то же самое, как если бы кто-
нибудь набрал из различных мест руки, ноги, голову и другие члены, нарисованные хотя и
отлично, но не в масштабе одного и того же тела; ввиду полного несоответствия друг дру-
гу из них, конечно, скорее составилось бы чудовище, а не человек” [Там же].
В полном соответствии с Аристотелем, Коперник был убежден в том, что круговое
движение является “наиболее естественным”. Поэтому движения небесных тел должны
быть либо непосредственно круговыми, либо представлять собой различные комбинации
круговых движений. Каждая планета должна двигаться по своему эпициклу с постоян-
ной скоростью. В то же время центр каждого эпицикла должен с необходимостью дви-
гаться с постоянной скоростью по несущей его окружности. Но “те же, которые измыс-
лили эксцентрические круги, хотя при их помощи и получили числовые результаты, в
значительной степени сходные с видимыми движениями, однако должны были допустить
многое, по-видимому противоречащее основным принципам равномерности движения”
[Там же].
Действительно, “в своем круговращении они не кажутся движущимися равномерно.
Оказывается, что Солнце и Луна движутся то быстрее, то медленнее, а остальные 5 пла-
нет, как мы видим, движутся иногда и попятным движением, кое-где останавливаясь. И
тогда как Солнце прямо идет по своему пути, эти светила блуждают различным образом,
отклоняясь то к северу, то к югу, из-за чего они и были названы планетами, то есть блуж-
дающими” [Там же, 27].
Этимология слова “блуждающий”, восходящая к слову “блуд”, “блудить”, весьма ха-
рактерна для искренне верующего католика, поэтому неудивительно, что “т.к. и то и дру-
гое противно нашему разуму и недостойно предполагать что-нибудь подобное в том,
что устроено в наилучшем порядке, то следует согласиться, что равномерные движения
этих светил представляются нам неравномерными… в результате того, что Земля не нахо-
дится в центре кругов, по которым они вращаются” [Там же].
Мировоззрение Коперника и особенно настороженное отношение к аргументам языч-
ника Аристотеля характеризует то, что он не ограничивается отсылкой к этому авторите-
ту для обоснования неприемлемости неравномерного движения. Вместо этого он вводит
свой собственный метафизический аргумент: причиной переменной скорости может быть
только переменная сила. Бог же, как первопричина всех движений, всегда постоянен.
Фактически Коперник сконструировал настоящую гибридную теорию (аналогичную
первой полуклассической теории Планка), положившую начало взаимопроникновению
математики Неба в физику Земли. Как образно выразился современный французский ис-
торик: “Коперник вкрадчиво, возможно не отдавая себе отчет, вводит в аристотелеву твер-
116
дыню два небольших допущения, через которые Кеплер, Галилей и Декарт подорвали эту
твердыню” [Шоню 2008, 430].
По сути дела Коперник, найдя благодарную аудиторию в лице папы Павла III (кото-
рому он посвятил свою книгу), папы Климента VII (который не только одобрил работу,
но и потребовал, чтобы автор опубликовал ее), своего дядюшки епископа, своего друга
епископа Тидемана Гизе и др., порицает Птолемея за язычество. Он критикует египтяни-
на Птолемея за то, что в его изощренно разработанной системе нет, тем не менее, едино-
го Бога, за то, что разные элементы его космологии отражают замыслы разных творцов.
Именно таким образом Коперник, возможно того и не желая, подготовил почву для Гали-
лея: если Земля – рядовая планета, то законы математики должны быть применимы и к ее
движению вокруг собственной оси и вокруг Солнца, и к движению тел на ее поверхности.
В дальнейшем в работах Галилея аристотелевские “естественные движения” превратятся
в движения инерциальные.
117
ществование пятой стихии, весьма отличной от наших стихий, образующих земные тела,
возникающих, уничтожаемых, изменчивых и т.д., или другое, которое отрицает такое раз-
личие частей вселенной и считает, что Земля наделена тем же самым совершенством, как
и другие тела, входящие в состав вселенной, т.е. является подвижным и блуждающим ша-
ром, подобным Луне, Юпитеру, Венере и др. планетам … в конце концов мы пришли к за-
ключению, что это второе мнение вероятнее первого” [Там же, 91].
Но, с точки зрения физики Аристотеля, система Коперника бессмысленна, посколь-
ку, в соответствии с концепцией естественного движения, движение Земли (неважно – во-
круг собственной оси или вокруг Солнца) физически невозможно. Естественное движе-
ние земных тел (камней и воды) состоит в прямолинейном движении по направлению к
центру вселенной.
Каждое простое тело может участвовать в одном и только в одном естественном дви-
жении. Учение же Коперника стремится приписать Земле по меньшей мере три естествен-
ных движения: вращение Земли как целого по орбите вокруг Солнца; вращение Земли во-
круг своей оси и участие земных тел в свободном падении к центру Земли. Как отмечал в
“Диалоге” Сальвиати, “все соответственные свойства, которыми, по Аристотелю, отлича-
ются небесные тела от элементарных, выводятся им из различия естественных движений
первых и вторых. Таким образом, если отрицать, что круговое движение присуще только
небесным телам, и утверждать, что оно свойственно также всем естественно движущим-
ся телам, то с необходимостью придется признать, что такие атрибуты, как возникаемость
или невозникаемость, изменяемость или неизменяемость, делимость или неделимость и
пр. в равной мере принадлежат всем мировым телам, т.е. как небесным, так и элементар-
ным, и что неправильно и ошибочно Аристотель вывел из кругового движения те атрибу-
ты, которые он приписал небесным телам” [Галилей 1948, 43].
Таким образом, в борьбе за реализацию коперниканской программы необходимо было
подорвать физику Аристотеля. И в программном сочинении “Пробирных дел мастер”
(1623) Галилей провозглашает: “Философия природы написана в величайшей книге, кото-
рая всегда открыта перед нашими глазами, – я разумею Вселенную, но понять ее сможет
лишь тот, кто сначала выучит язык и постигнет письмена, которыми она начертана. А на-
писана эта книга на языке математики, и письмена ее – треугольники, окружности и дру-
гие геометрические фигуры, без коих нельзя понять по-человечески ее слова: без них –
тщетное кружение в темном лабиринте” (цит. по: [Клайн 1984, 58]).
И для того чтобы у читателей не возникало никаких сомнений в том, кем эта замеча-
тельная книга написана, позже, в знаменитом введении к “Диалогу” Галилей подчеркива-
ет: “Вернейшее средство направить свой взгляд вверх – это изучить великую книгу приро-
ды, которая и является настоящим предметом философии. Хотя все, что можно прочесть в
этой книге, является творением всемогущего художника и расположено самым совершен-
ным образом, наиболее достойно изучения в первую очередь то, что показывает нам тво-
рение и творца с более возвышенной стороны” [Галилей 1948, 21].
Судя по всему, галилеевская интерпретация христианской теологии вдохновлялась и
направлялась Платоном, в частности, мифом о сотворении мира, изложенным в его зна-
менитом диалоге “Тимей” (любимом диалоге и одного из основателей квантовой теории
В. Гейзенберга, который использовал его в качестве регулятивного принципа в физике
элементарных частиц). Персонаж этого платоновского произведения – Демиург (верхов-
ный бог) – нарезав в пространстве маленькие треугольнички, сотворил из них элементар-
ные тела, а из этих тел, в свою очередь, реальные тела, растения, животных, человека …
Более того, именно благодаря “Тимею” понятие бога-творца было обогащено понятием
извечно предустановленного им плана.
Итак, природа проста и в высшей степени упорядочена именно потому, что при сотво-
рении мира Бог вложил в него строгую математическую необходимость. Поэтому матема-
тическое знание не просто истинно, но священно, – и даже в большей степени, чем Биб-
лия. Если по поводу интерпретаций Священного писания существует много разногласий,
то математические истины бесспорны.
118
С другой стороны, когда на этот раз уже в “Диалогах” венецианец Сагредо выража-
ет притворное удивление, почему система Коперника, если она так хорошо согласуется с
фактами, не является до сих пор, мягко говоря, общепринятой, флорентинец Сальвиати с
достоинством парирует: “Вас удивляет, что у пифагорейского учения так мало последова-
телей, я же изумляюсь тому, что находятся люди, которые усваивают это учение и удивля-
ются ему, и я не могу достаточно надивиться возвышенности мысли тех, которые его при-
няли и почли за истину: живостью своего ума они произвели такое насилие над своими
чувствами, что смогли предпочесть то, что было продиктовано им разумом, явно противо-
речащим показаниям чувственного опыта” [Галилей 1964, 423].
В целях последовательной математизации Галилей коренным образом преобразу-
ет методологию естественных наук, возведя идеализацию и мысленный эксперимент на
пьедестал ведущих методов научного познания. Все это и позволило ему, помимо проче-
го, как сформулировать “принцип инерции”, так и вплотную подойти ко второму закону
Ньютона.
Сходные платоновские (и неоплатонистские) установки, а особенно – “восхититель-
ное соответствие между Космосом и Божественной Троицей” привели Кеплера к поиску
математических законов, управляющих движением планет. Между взглядами Коперника
и Кеплера было одно принципиально важное отличие. Для Коперника движение планет
было, как и для Птолемея, круговым; поэтому оно не требовало какой-либо причины и
происходило по инерции. Поэтому Солнце не было для него “центром силы” и положение
его вовсе не обязано было совпадать с центром земной орбиты. Только Кеплер, размышляя
об источнике движущей силы планет, раскрыл роль Солнца, и эта идея помогла ему рас-
крыть механику движения планет [Данилов, Смородинский 1973].
Кеплер сделал второй шаг к единству математической астрономии и физики, от-
крыв законы, грубо нарушающие аристотелевско-птолемеевский принцип равномерно-
го вращения небесных тел. Три закона Кеплера оказались первыми научными законами,
сформулированными в математической форме. “Небо” начало сокрушать квалитативист-
скую физику. Гармоничный союз небесного и подлунного отодвинул в сторону физику
Аристотеля.
Главной задачей всего творчества И. Ньютона было открытие единых законов, управ-
ляющих движением тел как на небе, так и на земле. В самом деле, согласно галилеевскому
“принципу инерции”, тела должны двигаться “естественно” – равномерно и прямолиней-
но – до тех пор пока на них не начнут действовать какие-либо силы. Но планеты Солнеч-
ной системы в соответствии с законами Кеплера обращаются вокруг Солнца по эллипсам.
Следовательно, должна существовать некая сила, постоянно вынуждающая планеты от-
клоняться от состояния прямолинейного и равномерного движения. Судя по всему, на пла-
неты действует сила со стороны Солнца.
С другой стороны, хорошо известно, что и Земля как-то притягивает находящиеся
на ней тела. Поэтому уже Декартом была поставлена задача объединения обеих теорий
притяжения в единой теории. Первое, что должен был на этом пути сделать Ньютон, ру-
ководствуясь позитивной эвристикой Коперника и Галилея, это продемонстрировать, что
та же самая сила, которая притягивает все тела к Земле, заставляет и Луну вращаться во-
круг Земли. Именно это и было сделано в “Математических началах натуральной фило-
софии” (1687). Как резюмирует в предисловии к этой книге ее издатель: “Таким образом,
установлено, что центростремительная сила, которою Луна постоянно отклоняется от ка-
сательной к своей орбите, есть сила тяжести Земли, распространяющаяся до Луны” [Нью-
тон 1989, 32].
При решении главной проблемы своей жизни Ньютон, конечно, по его собственным
словам, “стоял на плечах гигантов”; прежде всего он руководствовался эвристикой Гали-
лео Галилея, которого глубоко почитал. Не случайно в предисловии к первому изданию
“Математических начал натуральной философии” их автор отмечает: “Так как древние,
по словам Паппуса, придавали большое значение механике при изучении природы, то но-
вейшие авторы, отбросив субстанции и скрытые свойства, стараются подчинить явления
природы законам математики. В этом сочинении имеется в виду тщательное развитие при-
119
ложений математики к физике… поэтому и сочинение это нами предлагается как матема-
тические основания физики” [Ньютон 1936, 1–3].
В методологии Ньютона типично галилеевское требование “подчинить явления при-
роды законам математики” представляется основным : надо так по-галилеевски “изнаси-
ловать” свои чувства, возникающие при созерцании природных явлений, так препариро-
вать их, представить их в таком высушенном и расчлененном виде, чтобы результаты их
деятельности допускали аналитическую обработку. Это прежде всего относится к основ-
ным понятиям базисной идеальной модели классической механики – понятиям “сила”,
“пространство” и “время”, которые приобретают характер математических идеализаций.
Создав “твердое ядро” своей программы за счет синтеза гибридных теоретических
схем Коперника, Кеплера, Гука и Галилея в виде конъюнкции трех законов динамики с
законом всемирного тяготения, Ньютон наконец-то обеспечил постоянный эмпирически-
прогрессивный рост коперниканской программе.
ЛИТЕРАТУРА
120
ИЗ ИСТОРИИ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ФИЛОСОФСКОЙ МЫСЛИ
121
вечают природе человека, его естественной потребности быть свободным и равным дру-
гим лицам. Из этого следовал вывод: феодальное государство и право должны быть уп-
разднены, поскольку не соответствуют природе человека. Дуализм права и закона имел в
себе применительно к той эпохе революционное содержание.
В России во второй половине ХVIII в. трактовка идей естественного права носила
значительно более сдержанный характер, что позволило им довольно безболезненно при-
способиться к эпохе просвещенного абсолютизма. И либеральное дворянство (А.Р. Во-
ронцов, Е.Р. Дашкова, Д.А. Голицын, П.И. и Н.И. Панины), и просветители (Я.П. Козель-
ский, Н.Г. Курганов, Н.И. Новиков, А.Я. Поленов, И.А. Третьяков), утверждая ценность
прав и свобод человека, выступали за очень умеренную либерализацию в рамках абсо-
лютизма. Ярко выраженную революционность естественно-правовая теория приобрела
лишь у А.Н. Радищева. В конце ХVIII – первой трети ХIХ в. теорию естественного права
развивали такие русские юристы, как С.Е. Десницкий, В.Т. Золотницкий, А.П. Куницын,
И.Е. Щад, Г.И. Солнцев, П.П. Лодий, В.С. Филимонов [Жуков 2001, 16–17].
В 1830–40-х гг. и в Европе, и в России начинает формироваться юридический по-
зитивизм, основателем которого считается выдающийся английский юрист Дж. Остин.
В России указанное направление развивали Е.Е. Васьковский, Д.Д. Гримм, М.Н. Капу-
стин, Н.К. Реннекампф, Н.И. Палиенко, С.В. Пахман, Г.Ф. Шершеневич и многие другие.
Придя к власти, буржуазия отказалась от революционных лозунгов естественно-право-
вой школы, выдвинув новый политический тезис: “порядок и прогресс” (О. Конт). Бур-
жуазия была заинтересована в создании и укреплении нового государственного механиз-
ма (правового государства), в установлении правопорядка, основанного на идее равенства
и защиты формальных прав и свобод. Рост бюрократического аппарата, развитие товаро-
оборота привело к появлению новых отраслей права и быстрому накоплению массива за-
конодательства, что потребовало от юридической науки заняться его формально-логиче-
ским анализом, классификацией и систематизацией.
Необходимость хозяйственного развития и государственного строительства в России
также обусловили широкое использование юристами формально-логического метода.
В отличие от естественно-правовой теории, основанной на дуализме права и закона,
юридический позитивизм отличался строго монистическим взглядом на право. Предста-
вители юридического позитивизма отождествляли право с нормативным актом, для них
приказ, веление государства и было правом. Сторонники юридического позитивизма от-
рицали идеальные, метафизические основы права, его эйдетическое и аксиологическое
значение, существование неотчуждаемых субъективных прав человека (т.е. основные по-
ложения естественно-правовой школы). Право их интересовало в догматическом, стро-
го юридическом значении, как непротиворечивая, стабильно функционирующая норма-
тивная система. Следует отметить, что такое нормативистское понимание права является
своего рода стихийным рефлексом не только любого практикующего юриста, но и любого
человека, не обладающего профессиональными юридическими знаниями. Ведь для каж-
дого из нас право есть, прежде всего законодательство, данное государством, и только во
вторую или даже третью очередь мы думаем о сущностных и аксиологических свойствах
права.
В последней трети ХIХ в. развивается вторая разновидность позитивистской теории
права – социологический позитивизм, что было вызвано как социальными, так и чисто
эвристическими причинами. Усложнение общественных отношений, их подчас доволь-
но тонкая дифференциация на Западе и в России потребовали от философии права не
только исследования статической части права (формы и системы законодательства), но и
изучения динамической, функциональной стороны права. Социология дала философам
права возможность исследовать право и государство в их социальных взаимосвязях. Осо-
бое внимание мыслители уделяли правоприменительной практике, полагая, что подлин-
ное право живет не в нормативных актах, а в актах применения права – решениях судов и
административных органов.
В Европе социологию права создавали Р. Иеринг (Германия), Е. Эрлих (Австро-Вен-
грия), Ф. Жени (Франция), в России – Н.М. Коркунов, С.А. Муромцев, М.М. Ковалевский.
122
В первой трети ХХ в. в Европе возникают довольно изощренные концепции права
на базе неопозитивизма, продолжающие традиции формально-догматического правоведе-
ния. Ярким представителем юридического позитивизма (нормативизма) в ХХ в. был авст-
ралийский и американский юрист Г. Кельзен, выступавший за создание “чистой” теории
права, свободной от идеологии, аксиологии и любых социологических наслоений. В Рос-
сии нормативистских теорий на базе неопозитивизма не возникло отчасти потому, что в
1920-е гг., когда неопозитивизм в праве активно развивался, в России уже устанавливалась
“общая марксистско-ленинская теория государства и права”.
Особой разновидностью позитивистских правовых теорий стала психологическая
школа права, разработанная в начале ХХ в. русским правоведом Л.И. Петражицким. Пра-
во и государство трактовались им как эмоциональное переживание отдельных лиц. Пра-
во, – как полагал Петражицкий, – это индивидуальное психическое переживание лицом
своего правомочия и своей обязанности. Разделяя право на официальное (т.е. установлен-
ное и гарантированное государством) и неофициальное (т.е. исходящее от негосударствен-
ных социальных союзов – семьи, Церкви, хозяйственных корпораций и т.п.), позитивное
(т.е. гетерономное) и интуитивное (т.е. автономное), Петражицкий стремился доказать
функциональный характер права и государства по отношению к субстанциональной по
своей сути индивидуальной и общественной психике.
В конце ХIХ – начале ХХ в. после долгого перерыва возрождается теория естествен-
ного права: в Европе необходимость ее возрождения провозгласили П.И. Новгородцев и
Л.И. Петражицкий. Интерес к естественно-правовой школе проявили в основном неокан-
тианцы Баденской школы, которые предприняли попытку рассмотреть право и государ-
ство не в качестве сферы насилия и властного механического принуждения, но как мир
нравственных требований, императивов и категорий должного. Возрожденное естествен-
ное право в Европе ни в коей мере не носило революционный характер (как в эпоху бур-
жуазных революций), напротив, оно апеллировало к нравственному совершенствованию
человека, было направлено на гуманизацию общественных отношений, на установление
классового мира на основе правовой защищенности личности и системы гарантий право-
вого государства.
В России, которая опаздывала в своем политическом развитии от Европы на 100–
150 лет и где не было ни правовой защищенности, ни демократических институтов, воз-
рожденное естественное право в некоторой степени имело революционное содержание.
Помещенные в программы либеральных партий (прежде всего кадетов) требования по-
литических, экономических, социальных прав и свобод, акцентирование внимания на их
неотчуждаемом характере в условиях российского абсолютизма не могли не иметь рево-
люционного содержания. Вместе с тем теория естественного права, развиваемая, глав-
ным образом, религиозно ориентированными идеалистами (Н.А. Бердяев, С.Н. Булгаков,
Б.П. Вышеславцев, В.М. Гессен, С.И. Гессен, И.А. Ильин, Б.А. Кистяковский, С.А. Кот-
ляревский, И.В. Михайловский, П.И. Новгородцев, И.А. Покровский, Е.В. Спекторский,
Ф.А. Степун, П.Б. Струве, Е.Н. Трубецкой, Г.П. Федотов, С.Л. Франк, В.М. Хвостов,
А.С. Ященко и др.), наполнялась, помимо революционного, нравственным и религиозным
содержанием. Если в Европе в эпоху буржуазных революций естественно-правовая идео-
логия способствовала становлению формализованных юридических институтов и меха-
низмов либерального правопорядка, то в России теория естественного права, “выражая
очень высокую степень интеллектуального и нравственного напряжения в поисках спо-
собов защиты личности, оптимальных форм ее сосуществования с обществом и государ-
ством в конечном счете была обеспокоена спасением души человека, а не юридической
защитой его прав. В практическом плане такая позиция могла вести и фактически вела к
девальвации права” [Жуков 2001, 29]. Примечательно, что в России естественно-правовая
концепция развивалась не только на основе Баденской школы неокантианства, но также
использовалась методология Марбургской школы неокантианства, гегельянства, экзистен-
циализма, феноменологии, интуитивизма, фрейдизма.
123
Таким образом, в России начала ХХ в. можно выделить четыре основные школы фи-
лософии права: юридический позитивизм, социологический позитивизм, школа естест-
венного права, психологическая школа права.
Известный правовед, идеолог евразийства Н.Н. Алексеев провел детальный анализ
основных направлений юридической науки. Юридический позитивизм, согласно взглядам
Алексеева, используя метод формального, догматического исследования права, выступа-
ет своего рода опытной наукой. Подобно тому, как естествоиспытатель имеет дело с явле-
ниями природы, юрист догматик изучает положительное право в его исторически данных
формах. Перед юристом догматиком положительное право (законодательство, судебный
прецедент, правовой обычай) предстает как факт, как явление действительности, которое
необходимо изучить. “В результате логической обработки норм положительного права, –
отмечает Алексеев, – получается цельная его система. Разрозненный эмпирический мате-
риал становится логически продуманным целым, в котором связи установлены, противо-
речия вскрыты, общие принципы найдены и из них извлечены частные их применения”
[Алексеев 1999, 21]. Таким образом, юридический позитивизм, с точки зрения Алексеева,
имеет несомненные достоинства в деле изучения права.
Вместе с тем догматическое исследование права, по его мнению, имеет существенные
недостатки. Формально-догматический анализ обращен не на существо права, не на сам
предмет, а на его мыслительные, логические формы. Алексеев критикует юридический
позитивизм за его неспособность решить онтологические, гносеологические и аксиоло-
гические проблемы права.
Некоторый выход из условности юридической догматики Алексеев усматривает в со-
циологии права, которая анализирует право с его функциональной стороны. В отличие
от юридического позитивизма, социология права соприкасается с “реальным предметом,
становится наукой о действительных фактах” [Алексеев 1999, 21]. Алексеев позитивно
оценивает социологию как метод познания функциональных связей права, однако к теоре-
тической социологии, претендующей на философские обобщения, у него есть претензии.
В силу специфики своего метода теоретическая социология в состоянии прийти только к
одному выводу: “всякое право вообще есть только социальное явление и больше ничего”
[Алексеев 1999, 21]. Причем эта истина не обосновывается опытным путем, напротив, она
подается как умозрительная гипотеза. С точки зрения Алексеева, связь между правом и
обществом односторонняя, а не взаимная: на почве общества право может вырасти, а мо-
жет и не вырасти. Иначе говоря, для появления права необходимы не только общество, не
только социальные связи, но также какие-то другие компоненты. Таким образом, социо-
логический позитивизм также ограничивается установлением не сути права, а лишь его
отдельных сторон.
Известными преимуществами в деле познания права обладает, по мнению Алексее-
ва, естественно-правовая теория. “В основе учения об естественном праве, в качестве его
всем понятной психологической предпосылки, лежит элементарно простая, но в то же
время научно чрезвычайно неясная мысль: всему произвольно установленному противо-
стоит непроизвольное, неустановленное, само по себе и необходимо существующее; об-
разцом таких свойств является природа; следовательно, неустановленное право есть пра-
во природное или естественное” [Алексеев 1999, 30].
Алексеев выделяет четыре основных типа естественно-правовой теории. Первый тип
теории естественного права восходит еще к римским юристам, которые понимали под ес-
тественным правом принадлежащие людям и животным их природные, физические свой-
ства. В начале ХХ в. таких воззрений придерживался немецкий правовед Э. Юнг, который
полагал, что естественное право основывается на некоем “первоначальном естественном
инстинкте”, “элементарном правоощущении”, вырастающего из потребностей человече-
ской жизни (материальный интерес, инстинкт создания семьи и воспроизводства потомст-
ва и т.п.). В этом своем значении, считает Алексеев, теория естественного права является
учением о “жизненных и социальных отношениях”, т.е. совпадает с социологией права и,
следовательно, не решает задачи познания сущности права.
124
Согласно второму типу естественно-правовой теории природа понимается в естест-
венно-научном смысле, а само естественное право представляет собой совокупность ес-
тественных законов природы, действующих, в том числе и в обществе. Недостаток таких
натуралистических теорий состоит, согласно взглядам Алексеева, в том, что они не учи-
тывают социальную природу права. Логические и аксиологические свойства права ниче-
го общего не имеют с природой, которая всегда остается нейтральной к духовной сфере
человеческой жизни.
Третий тип естественно-правовой теории сближает естественное право с правом бо-
жественным, установленным верховным существом как высший закон. В религиозных
теориях естественного права под “естественностью” понимают некое метафизическое,
сверхприродное существо права, что в античности было представлено еще у стоиков.
В дальнейшем метафизическое понимание права активно разрабатывали отцы церкви, что
наиболее ярко проявилось, по мнению Алексеева, в учениях Дунса Скота и Фомы Аквин-
ского. Согласно воззрениям Дунса Скота, источник права лежит в воле Бога. Иначе гово-
ря, право здесь предстает как функциональное проявление Бога, не содержащее в себе
“божественного логоса”, “идеи права”. Право как нечто волеустанавливающее (хотя бы
и волей Бога) принципиально ничем не отличается от человеческого позитивного права,
для которого характерна условность и относительность. В этом смысле религиозная есте-
ственно-правовая теория Дунса Скота не выводит “из условности юридических установ-
лений, наоборот, она придает этой условности особый метафизический смысл” [Алексе-
ев 1999, 36].
В учении Фомы Аквинского, напротив, природа права связывается не с волей Бога, а
с его разумом. Право, согласно данной позиции, представляет собой проявление “божест-
венного логоса”, “идеи божественной премудрости”. Представление о естественном пра-
ве человеку дается посредством причастности его к “вечному разуму”, “божественному
логосу”. Поскольку между разумом человека и Богом есть внутренняя связь, человек ока-
зывается способным постигнуть подлинную природу права. Такая позиция явно близка
Н.Н. Алексееву. Эйдетическое понимание права, выявление идеи права, а не его атрибу-
тов (что характерно для юридического и социологического позитивизма) – это, по его мне-
нию, верный путь исследовательской работы.
Четвертый тип естественного права возник на базе этической концепции И. Канта, со-
гласно которой, под естественным правом понималось “должное” право, правовой идеал.
Основной недостаток кантианского подхода Алексеев усматривал в том, что право в этом
случае отрывается от метафизики и религии. Вместе с тем кантианская трактовка естест-
венного права, как он полагает, оказала глубокое влияние на “старое учение о логосе”, от-
крыв путь для подлинно эйдетического исследования права. В этой связи Алексеев назы-
вал двух религиозных философов – Б. Больцано и Ф. Брентано, философия которых, по
его мнению, привела к формированию феноменологии Э. Гуссерля.
Сам Алексеев не принадлежал ни к одному из распространенных в России философ-
ско-правовых направлений. Благодаря своему учителю П.И. Новгородцеву, он был близок
к естественно-правовой школе, но попытался создать новое и для России и для Европы на-
правление – феноменологию права.
ЛИТЕРАТУРА
125
Национальная культура
и либерализм в России
(о политической философии П.Б. Струве)
О. А. ЖУКОВА
126
оценивая опыт русского мыслителя, мы осуществляем процедуру философской рефлексии
над культурно-историческим наследием России в сходности задачи, которая стояла и пе-
ред П.Б. Струве. Ее смысл – в создании адекватной модели понимания России и опреде-
лении ее места в современной истории. Настоящую задачу можно обозначить вопросом:
“Что есть Россия?”, или, ориентируясь на формулу известного российского исследовате-
ля, “Как возможна Россия?” [Кара-Мурза 1999]. Русские философы С. Булгаков, Н. Бер-
дяев, В. Вейдле, И. Ильин, Н. Лосский, Ф. Степун, П. Струве, Е. Трубецкой, Г. Федотов,
Г. Флоровский, П. Флоренский, С. Франк, озаботившись этим вопросом, дали в целом до-
статочно определенный ответ. Историческая Россия для них возможна в процессе творче-
ского освоения и переосмысления культурного предания. Во многом историческое преда-
ние Руси/России складывалось под воздействием византийской культурно-политической
традиции, соприкасаясь, с одной стороны, с христианским универсализмом Западной Ев-
ропы, с другой, с влиянием неевропейских цивилизаций. Одна из научных заслуг Струве –
выявление архетипических культурных черт, формирующих социальный порядок в России
исторической и современной. Этот аспект работ Струве пока еще недостаточно проблема-
тизирован. Одна из причин – слабая артикуляция темы культурно-исторической преемст-
венности в России. Параллельно возникает еще одна ключевая для философии и полити-
ческой культурологии проблема. Она обозначена Струве как проблема взаимоотношения
государства, культуры и религии. В споре с Д.С. Мережковским Струве определенно ука-
зывает: “Проблема государства в окончательной своей постановке соприкасается для меня
в настоящее время с проблемой не только культуры, но и религии” [Струве 1997, 71].
В рамках данной проблемы в работах Струве возникает дополнительный весомый ар-
гумент – религиозный фактор русской истории. Сама возможность такого подхода продик-
тована для философа национальной спецификой Руси/России. В истоке она формирова-
лась как культура веры с ярко выраженной доминантой эстетического и морального начала
в постижении целостности Бога, мира, человека. В пражской статье “Россия”, написанной
по просьбе англичан для английского издания, Струве критически упоминает о сложив-
шейся традиции рассматривать Россию с точки зрения ее “особого пути” и “миссии”. Но
он вынужден признать, что такое понимание объективно существует и оформляет нацио-
нальное самосознание. “В учении о религиозном признании России до высочайшего на-
пряжения доведены две идеи, два начала: 1) идея нации как соборной индивидуальности,
в которую погружена, из которой питается человеческая личность как нечто от этой силы
не механически, не в порядке приказа зависимое, а органически, любовно-покорно ей под-
чиняющееся и 2) идея благодати, идея индивидуального и коллективного Божия призва-
ния. Как бы не ускромнять такое понимание призвания, в нем все-таки останется всегда
известное религиозное содержание и религиозный пафос”, – резюмирует Струве [Струве
1997, 409]. Прав Струве и в том случае, когда говорит о несостоявшейся по реформацион-
ному типу секуляризации религиозного сознания и морали. “В России не было реформа-
ции и не произошло поэтому секуляризации христианской морали, того ее превращения
в методику и дисциплину ежедневной жизни, которое совершилось на Западе. В России
была религия и религиозность, но в ежедневную жизнь как дисциплинирующее начало
религия не проникала. Это очевидный и едва ли не самый многозначительный факт рус-
ской истории”, – добавляет автор [Струве 1997, 417].
Тем не менее в истории русской культуры процесс секуляризации был достаточно ак-
тивным. Однако сам принцип взаимообусловленности высоких практик – религии, поли-
тики, искусства, характерный для культуры с доминантой религиозного типа сознания, в
рамках культуры светской, ориентированной на продукт индивидуального творчества, ра-
зумные установки и идеи автора как творца общества и истории, не исчез. Он проявил-
ся в специфическом для русской культуры стремлении к трансцендентному идеалу. Если
религиозная культура высшей целью человека видела спасение как путь совершенствова-
ния в Боге, то в рамках светской человек мог спасти и оправдать себя творчеством. Эту
идею творчества Струве понял на основе христианской ценности свободы, сформулиро-
вав принцип “личной годности” – культурной работы человека в процессе созидания го-
сударства и нации. Этот напряженный духовный поиск отражен в интеллектуальной и по-
127
литической биографии П.Б. Струве. От съезда РСДРП к знаменитому Зарубежному съезду
русской эмиграции в 1926 г., который можно считать пиком общественной карьеры Стру-
ве, от позиции умеренного революционаризма он приходит к осознанию необходимости
либерально-культурного проекта для России, который сам философ в поздние годы харак-
теризовал уже как консервативный. В таком случае уместно ли рассматривать жизненный
опыт Струве в парадигме либеральной культуры и либеральных ценностей? От чего осво-
бождался в дополитическую эпоху и что хотел возродить Струве уже на обломках импер-
ской России?
Известно, что переломным моментом для редактора “Освобождения” стала русская
революция 1905 г. В результате этой идейной перестройки возникла концепция “Великой
России” и идеология “Вех”. В русле данных программ происходило дальнейшее развитие
философско-политической позиции Струве. Заимствуя словосочетание “Великая Россия”
у реформатора П.А. Столыпина, последнего трезвого защитника самодержавия, Струве,
дистанцируясь от реакционного консерватизма проправительственных правых, интеллек-
туально преобразовал запоминающуюся метафору в концепт, философски обосновываю-
щий социальное и культурное развитие России исторической – той, которая столетиями
вырабатывала свой цивилизационный код, усваивая и перетолковывая христианское пре-
дание вместе с Европой. “Великая Россия” осталась своеобразным духовным и политиче-
ским завещанием мыслителя, предельно честного в своих исканиях и отстаивании правды
личностной и гражданской. Может ли быть подвергнута сомнению либеральная идентич-
ность Струве?
На этот вопрос-сомнение исчерпывающий ответ дал другой выдающийся русский фи-
лософ С.Л. Франк, находившийся со Струве в близком общении и так же, как его стар-
ший коллега по интеллектуальному цеху, жестко диагностировавший причины русской
революции. Отмежевываясь от трафаретного понимания политической деятельности, от
шаблонного противоборства консервативного и либерального лагеря, Франк настаивал на
том, что в существе своих воззрений Струве никогда не менялся, поскольку “веровал в
одно и то же” [Франк 1997, 483]. И это убеждение, эта вера были определены главной ли-
беральной ценностью – свободой. Данный тезис – аксиоматичен. Свобода – онтологиче-
ский стержень христианского учения. Духовной реальности свободы Западная Европа в
процессе культурного развития нашла политическую форму выражения. Струве, первона-
чально как марксист-западник и затем как культурный либерал-консерватор всегда и идей-
но, и духовно-психологически был либералом. Именно об этом и свидетельствует Франк:
“От начала до самого конца своей жизни он в своей политической и публицистической
деятельности, как и в своих научно-социологических и экономических убеждениях, был
и оставался сторонником свободы как основного определяющего положительного начала
общественной жизни и культурного строительства” [Франк 1997, 483]. Вступая в ожидае-
мую полемику с многочисленными мнениями о политической эволюции, Струве, наве-
шивающими на него ярлык идейного консерватора, Франк утяжеляет свою аргументацию
религиозным понятием догмата. “Эту свою юношескую веру в ценность экономической
свободы – и свободы вообще как условия социальной и культурной дифференциации и
культурного развития и обогащения, – пишет Франк, – П.Б. не только сохранил вообще
до конца своей жизни – она оставалась в нем основным догматом его политического и
социально-философского миросозерцания” [Франк 1997, 485]. Сравнение политического
убеждения с силой веры – тоже не случайный ход в мемориально-аналитической статье
Франка. Общественная энергия Струве, сохраняемая на протяжении всей жизни, совер-
шенно исключительна и уникальна даже по сравнению с опытом самых активных публич-
ных политиков и культурных деятелей осевого периода России, богатейшего на имена и
события. Подобно героям “Пуритан” Вальтера Скотта, Струве с русской пламенностью и
немецкой последовательностью верил в необходимость социального и культурного пре-
образования России, меняя, по меткому выражению Франка, не убеждения, а “фронты”,
поскольку реальная ситуация в России и с Россией постоянно ломала установившуюся на
какое-то время линию борьбы. Все это и позволило Франку видеть в интеллектуальной и
политической биографии Струве постоянство либеральных идеалов и неуклонное прове-
128
дение либеральной линии во всевозможных исторических перипетиях: «Повторяю: с са-
мого начала своей умственной жизни и до последних ее дней он оставался “либералом”»
[Франк 1997, 485].
Не случайно, что именно Франку принадлежит и одна из самых точных интерпрета-
ций особенностей либерального мировоззрения Струве – его консервативной составляю-
щей. Сущность консерватизма Струве, по мнению автора “Крушения кумиров”, состоит
в убеждении, “что традиция, историческое преемство, органическое произрастание ново-
го из старого есть необходимое условие подлинной свободы и что, напротив, всякий са-
мочинный “революционизм”, всякая насильственная и радикальная ломка общественного
порядка, всякое разнуздание демагогических страстей ведет только к деспотизму и раб-
ству” [Франк 1997, 485]. Почвенный консерватизм Струве вырастает из искреннейшего
патриотического чувства. Его непосредственный идейный предшественник, человек ду-
ховного сродства, – Иван Сергеевич Аксаков. Как и правоведа-государственника Б.Н. Чи-
черина, Струве относил И.С. Аксакова к “консервативным либералам” или “либеральным
консерваторам”. Аксаков был убежденным сторонником эволюционного, органического
пути культурно-политического развития России и ее исторического субъекта – нации. Для
него процесс созидания гражданской нации заключался в неуклонном росте народного са-
мосознания, для чего нужно было включить народ в нацию. Это был своеобразный нрав-
ственный долг русской интеллигенции, ее историческое покаяние. Как писал В.В. Вейд-
ле в “Трех Россиях”: “Россия, созданная Петром, кончилась покаянием, но не только за
царевича Алексея и казненных стрельцов, а за Грозного, за Калиту, за призвание варягов.
Сами варяги и каялись – за то, что Россия стала нацией, но не включила в нацию народа”
[Вейдле 2001, 140]. Процесс включения народа как исторической личности в нацию тре-
бовал времени и глубоко продуманных действий, требовал громадной культурной рабо-
ты по воспитанию исторического чувства. Эталоном этой работы Аксаков, как позднее и
Струве, считал Пушкина. Именно после Пушкина русское общество обрело начатки ис-
торического самосознания. Нехватка исторической рефлексии, по мнению Аксакова, ро-
довая беда русского общества, и, напротив, развитое историческое самосознание – залог
развития нации. “Историческое чувство, историческое сознание!.. да ведь это значит, ува-
жение к своей земле, признание прав своего народа на самобытную историческую жизнь
и органическое развитие; постоянная память о том, что пред нами не мертвый материал,
из которого можно лепить какие угодно фигуры, а живой организм, великий, своеобраз-
ный, могучий народ русский, с его тысячелетней историей! Да не в том ли вся сумма на-
ших бед и зол, что так слабо в нас во всех, и в аристократах, и в демократах, русское исто-
рическое сознание, так мертвенно историческое чувство” [Аксаков 2006, 283–284].
В пушкинской речи Аксакова, знаковой, как и речь Достоевского, содержится ядро
культурного либерализма, для которого идея свободы лица неразрывно связана с иде-
ей культурной преемственности – исторической памятью народа. Либеральное славяно-
фильство Аксакова предшествует в отечественной политической традиции и находится
в логической связи с формулой национально-культурного либерализма, к которой при-
шел Струве и чуть ранее старший современник Струве, выдающийся русский историк
В.О. Ключевский. На богатом историческом материале Ключевский рассуждал о пробле-
ме взаимоотношения западных идей и институтов и русской действительности, о необхо-
димости укоренения ценностей свободы и разума в национальной традиции, на основе на-
ционального культурного предания. Как отмечал Ключевский, ум образованного русского
человека, напитавшись “значительным запасом политических и нравственных идей”, идеи
эти не выработал, а заимствовал их со стороны [Ключевский 2009, 1178]. “Идеи полити-
ческие и нравственные составляли один порядок; жизнь, отношения, которые установи-
лись в русском обществе, составляли другой порядок, и не было никакой связи между тем
и другим” [Ключевский 2009, 1178]. В попытке “примирить свободу и рабство” начался,
по Ключевскому, “двойной процесс в русском уме” [Ключевский 2009, 1179]. Ключевский
и себя считал участником этого трудного процесса – необходимым звеном в разрешении
исторически сложившегося противоречия. Понимая, что русское общество стоит в начале
этого пути, Ключевский, словно бы передавал историческую эстафету следующему поко-
5 Вопросы философии, № 3 129
лению – поколению “деятелей”. К нему принадлежал и сам Струве, и ученик Ключевско-
го, лидер партии кадетов, в которую Струве вошел, П.Н. Милюков.
Справедливо говорить, что В.О. Ключевский, близкий по политическим взглядам к пра-
вому крылу кадетов, обозначает своими взглядами целое направление в развитии общест-
венной мысли. В этом проблемном поле формировалась политическая концепция Струве.
Предшествующее поколение – поколение великих реформ, к которому принадлежал Клю-
чевский, до боли прочувствовало настоятельность работы общества в вопросе синтези-
рования культурных традиций и европейских политических идей, но практически не ре-
шило его, как указывал историк [Ключевский 2009, 1179]. Реформы, их дух, необратимо
изменили жизнь России. Струве был представителем той образованной части общества,
которая попыталась поставить и решить этот вопрос практически, выведя идейные спо-
ры на уровень публичной политики. Особое значение в этом процессе приобретали лич-
ностные характеристики и масштаб усилий, прилагаемый для строительства гражданской
нации. Аксаков, Ключевский и Струве – люди, доказавшие в разные исторические перио-
ды, в конкретных обстоятельствах, свой высочайший коэффициент “личной годности”,
если воспользоваться известной формулой продуктивной личности самого Струве. И упо-
минание выдающихся представителей отечественной культуры в одном ряду – не произ-
вольное сопоставление, а в исследовательском плане реконструкция национально-культур-
ного либерализма в России в его интеллектуальной и общественно-политической форме.
И у Аксакова, и у Ключевского, и у Струве культурное и политическое строительство
нации невозможно без трех важных условий, по своей природе либеральных принципов:
экономического развития, деятельного правосознания на основе признания прав и свобод,
защищаемых государством, и, главное, нравственной работы самого общества. Эта концеп-
ция культурной работы общества – в экономическом ли делании, с его знаменитым призы-
вом Струве “идти на выучку к капитализму”, или в политическом обустройстве России –
центральная и основополагающая. Франк выскажется по этому поводу весьма определенно,
подмечая любовь Струве к жизни, ее богатству и полноте: “Доминирующая в его миро-
созерцании идея культуры – всяческой культуры, материальной не менее, чем духовной,
или – точнее – неразрывного единства в культуре ее материального базиса и воплощения
с ее духовной сердцевиной – вытекала из этой его органической обращенности на жизнь”
[Франк 1997, 480]. Фундаментальные принципы культурного либерализма получают в
лице Струве теоретика и деятельного практика, а сама идея свободы остается главенствую-
щей в духовном устройстве личности до конца жизни. По словам Франка, “начав юношей
с утверждения, что свобода может быть достигнута и основана только на положительном
развитии и обогащении культуры, он кончил в старости тем же заветным убеждением о
неразрывности связи свободы с преемственным развитием культуры” [Франк 1997, 487].
Заметим, что тема преемственности со всей остротой обнаружила себя в дискуссии о
месте и роли России в мировой истории уже в XIX в. А на рубеже столетий драматический
процесс становления национально-исторического самосознания, подогреваемый непри-
миримыми спорами почвенников и западников, консерваторов и либералов, монархистов
и социалистов, стал уже не только предметом философской рефлексии, но и политической
борьбы Струве. Любая политическая модернизация содержала в себе потенцию колеба-
ния культурных основ, что, собственно, по причине отсутствия гражданско-политических
механизмов регулирования общественной жизни и привело к первой русской революции.
В атмосфере контрреформ Александра III и Николая II, продолжившего курс отца, куль-
турная традиция представала уже как архаика и рутина, как безжизненный традициона-
лизм социальных и политических форм, как “неконвертируемое” в будущее прошлое. Стру-
ве одним из первых указал на родовую травму русской цивилизации – на возникший в ней
разрыв метафизических и инструментальных ценностей. Сакральное восприятие власти,
отсутствие полноценных гражданских институтов, низкий уровень хозяйственной куль-
туры рутинизировали социальный порядок в жесткую, косную форму традиционалист-
ской военно-бюрократической империи, в которой свобода лица была резко ограничена.
Путь русского освобождения был крайне тяжелым. В первом номере “Русских ведо-
мостей” за 1906 г. Струве писал: “В новый год Россия вступает нерадостно. Мы все на-
130
строены если не горестно, то во всяком случае торжественно-серьезно. Перелом народ-
ной жизни ломает и ранит каждого из нас. Но как ни ужасны картины гражданской войны,
оглядываясь на истекший 1905 год, мы можем и должны с гордостью сказать: страна свер-
шила великое дело; родилась русская свобода, создан русский гражданин. Никакие безум-
ства ослепленных людей, никакие преступления слуг старого порядка, никакие подлоги
не вычеркнут этого дня из русской истории, не упразднят всенародного подвига обновле-
ния, родившегося от “великой любви” и “святого гнева” целых поколений борцов за рус-
ское освобождение” [Струве 1997, 15–16]. Следом, в другой январской статье, говоря об
отсутствии навыка свободной гражданской жизни в стране, в которой есть духовные тра-
диции, но нет еще политического опыта, Струве обосновывает свой центральный тезис о
“принципиально-моральном отношении к политической деятельности” [Струве 1997, 17].
Из этого тезиса, по сути, вырастает вся концепция “Вех” и усиливается осознание куль-
турной ценности государства как теоретической основы либерального консерватизма уже
зрелого политика. Идея культуры как преемственности духовно-исторического опыта на-
ции в политическом мышлении Струве все отчетливее проявляет себя: “В огромной пе-
рестройке всего народного быта, происходящей в современной России, культурным побе-
дителем выйдет то политическое направление, которое соединит в себе революционный
энтузиазм с мудрым уважением к самодеятельности народа, отрицающим творческую
силу приказов и внушений. Чем раньше вся русская идейная интеллигенция станет на эту
точку зрения, – заключает Струве, – тем кратковременнее будет торжество реакции и тем
полнее и прочнее будет победа русской демократии” [Струве 1997, 18].
В эти три послереволюционных года Струве были продуманы основные положения
философии политики как философии культурного дела. Теперь уже задача соединения ис-
тории с современностью для ученого и политика Струве означала борьбу за государствен-
ную целостность России с сохранением ее самобытного культурного лица. Революцион-
ные действия и лозунги он посчитал внушенными “духом, враждебным культуре, ибо они
подрывали самую основу культуры – дисциплину труда” [Струве 1997, 55]. Как утверждал
Струве, “Великая Россия для своего создания требует от всего народа, и прежде всего от
его образованных классов, признания идеала государственной мощи и начала дисципли-
ны труда” [Струве 1997, 55]. По сути в знаменитой работе 1908 г. кристаллизуется полити-
ческая концепция либерал-консерватора Струве с его идеей культурно ориентированного
государственного строительства. Ее основные категории – национальная жизнь, культура
как содержание политического сознания, крепость государства, его хозяйственная мощь,
право и права: “Политика общества и должна начать с того, чтобы на всех пунктах нацио-
нальной жизни противогосударственному духу, не признающему государственной мощи
и с нею не считающемуся, и противокультурному духу, отрицающему дисциплину тру-
да, противопоставить новое политическое и культурное сознание. Идеал государственной
мощи и идея дисциплины народного труда – вместе с идеей права и прав – должны обра-
зовать железный инвентарь этого нового политического и культурного сознания русского
человека” [Струве 1997, 55].
Строя теорию государства, Струве мыслит его как политическое тело нации. Это не
тождественные понятия, поскольку нация шире и глубже укоренена в истории, чем го-
сударство, тем не менее, для него они составляют органический субстрат исторической
жизни, имеющий и метафизическое измерение. “Государственная мощь невозможна вне
осуществления национальной идеи. Национальная идея современной России есть прими-
рение между властью и проснувшимся к самосознанию и самодеятельности народом, ко-
торый становится нацией. Государство и нация должны органически срастись”, – пишет
Струве [Струве 1997, 61–62]. “В основе нации всегда лежит культурная общность в про-
шлом, настоящем и будущем, общее культурное наследие, общая культурная работа, об-
щие культурные чаяния, – продолжает рассуждать автор. – Это было ясно еще в класси-
ческой древности, где эллинство было широкой национальной идеей, не умещавшейся в
государственные рамки… Ценность и сила нации есть ценность и сила ее культуры, изме-
ряемая тем, что можно назвать культурным творчеством” [Струве 1997, 61–62].
5* 131
Разграничение между государством и нацией идет по линии культуры, т.к. только
культура высвобождает личность, дает ей основу для выстраивания индивидуальной жиз-
ненной стратегии, задает горизонт совершенствования. “Всякая крупная нация стремится
создать себе государственное тело. Но идея и жизнь нации всегда шире, богаче и свобод-
нее идеи и жизни государства. Гете несомненнее Бисмарка, как сказал бы Тургенев, как
он сказал, что Венера Милосская несомненнее принципов 1789 г. В нации, которая есть
лишь особое, единственное выражение культуры, нет того жесткого начала принуждения,
которое неотъемлемо от государства. Ибо культура и по своей идее, и в своих высших ре-
альных воплощениях означает всегда духовные силы человечества в их свободном росте
и объединении. Национальное начало мистично так же, как государственное. Но с дру-
гим оттенком, более мягким и внутренним, в силу которого оно без всякого принуждения
владеет человеком. Можно ненавидеть свое государство, но нельзя ненавидеть свою на-
цию”, – заключает Струве в “Отрывках о государстве” [Струве 1997, 67].
При рассмотрении ключевых моментов философии политики и культуры Струве не-
избежно возникает вопрос: применимы ли его идеи и теоретические конструкты к опыту
современности, насколько совпадает образ Великой России с внутриполитической и гео-
политической повесткой дня сегодняшнего? Как видно из работ, основные понятия, опре-
деляющие его исследовательский горизонт, – государство, нация, культура – рождены
эпохой модерна. Но историческая парадигма модерна сменяется постсовременностью –
привычные границы культурных миров трансформируются. Культуры в их языковой, ре-
лигиозной, бытовой, хозяйственно-экономической и политической форме выражения все
менее привязаны к национальным традициям, а государства, включаясь в систему гло-
бального рынка, делегируют часть своего суверенитета иным структурам – политическим,
военным, финансово-экономическим. Миграционные потоки рабочей силы изменяют эт-
ноконфессиональный состав населения. Метафизические смыслы культуры, о воплоще-
нии которых в реальной практической и политической жизни говорил Струве, теряют
свое значение вместе с деактуализацией религиозно-культурных традиций, в первую оче-
редь христианской. Культурная идентичность теперь не является “наследственным” фак-
тором – акцент с усвоения традиции как готового культурного образца жизни переносит-
ся на рефлексию исторического опыта, во многом конструируется заново. Существование
национальных культур и государств, как основной философской темы Струве, осложнено
глобальной открытостью мира – интенсивностью цивилизационных взаимодействий по-
литических и экономических субъектов.
Все эти “симптомы” говорят о том, что эпоха глобализации выступает едва ли не без-
альтернативным проектом современности. Не является ли тогда государственно-культур-
ное мышление политика и философа П.Б. Струве архаичным, может ли оно быть кон-
вертировано как интеллектуальный капитал в процесс строительства политической нации
современной России? Вероятно, национально-государственнической риторикой зрелого
Струве можно обозначить одну из контртенденций эпохи глобализации, которая связа-
на с сохранением национальными культурами своих традиций, а государствами – суве-
ренитетов. В отношении к России возникают и дополнительные трудности, связанные с
национальным вопросом: к какой культуре и традиции сегодня должен отнести себя ее
гражданин, учитывая фактор полиэтничности и многоконфессиональности. В современ-
ной России проживают представители более ста народов и малых этнических групп, про-
должающих сохранять бытовую культуру и хозяйственно-экономический уклад, язык, си-
стему верований и ценностей, обрядово-ритуальную практику, ментальные установки и
поведенческие модели, формы художественного творчества. Как видится, в логике Струве
мы должны будем признать особенность сложения российской общности и выделить госу-
дарственную и культурообразующую роль русского народа, в опоре на православный тип
духовности создавшего национальное государство и мощную культурную традицию. Но в
таком случае удастся ли избежать конфликта культурных систем и найти новую формулу
культурно-политического единства? Другими словами, смог бы Петр Струве сегодня ска-
зать, какой путь в ситуации жесткой исторической конкуренции должна избрать Россия?
Удержался бы он на либеральных позициях? Какой тип культурно-политического мышле-
132
ния, исходя из философской логики Струве, российская нация должна выработать, чтобы
дать ответ глобальной современности?
Как представляется, проблема заключается в характере синтезирования индивиду-
ального рефлексирующего сознания и духовных смыслов традиции, укорененных в прак-
тиках культуры, на языке Струве – синтезирования индивидуального опыта личности и
культурного творчества нации в совместной государственно-исторической работе. При-
внести эти идеи в общественное сознание, в язык и концептуальные модели внутрен-
ней и внешней политики – означает привнести культурно-политическое мышление автора
“Великой России”, осуществляющее синтез метафизических и инструментальных цен-
ностей. На наш взгляд, альтернативы могут быть следующими: 1) консервация и неиз-
бежная рутинизация традиции; 2) радикальное ее обновление вплоть до полного разрыва;
3) переосмысление и творческое развитие. Собственно только последний вариант по-на-
стоящему жизнеспособен и является вполне “струвевским”. По сути, в связи с теорети-
ческим наследием Струве приходится отвечать на один вопрос: завершилось ли время
национальных государств и культур? Если ответ положительный, то концепт Великой Рос-
сии сгодится, увы, для политических спекуляций записных традиционалистов, как спра-
ва, так и слева, овладевших патриотической риторикой, но озабоченных только своим
выживанием. В этом случае вся жизнь и борьба Струве, его послание в будущее должны
быть признаны утопией, пусть блестящим по замыслу и идейному уровню, но нереалисти-
ческим культурно-историческим проектом. Ведь фундаментом всей политической концеп-
ции Струве и главное духовным стержнем его личности – мыслителя, политика, общест-
венного деятеля, христианина, человека русской культуры – является общенациональная и
общегосударственная идея исторической России. Что вкладывал в эти понятия П. Струве?
В полемике с Ф. Степуном и новоградцами он обосновывает свое понимание этой ме-
тафизической и культурно-политической реальности. Быть носителем исторической Рос-
сии означает чувствовать “себя едиными со всей историей России, с тем длинным рядом
“памятников” и с той непрерывной цепью “памятей” о которых знаменитый русский исто-
рик говорил как о “нравственном запасе, завещанном нам великими строителями нашего
нравственного порядка”” [Струве 2004, 693]. Показательно, что Струве делает ссылку на
речь В.О. Ключевского (1892) о “Значении преподобного Сергия для русского народа и го-
сударства”. Здесь раскрывается и глубинная христианская интуиция Петра Струве. Чело-
век был призван Богом к соработничеству, к возделыванию сада – это культурная работа.
Смысл культуры – возделывание, предельная цель – совершенствование самого человека.
Проповедь совершенствования универсальна, а векторы деятельности многообразны, по-
скольку культура – это и материально-предметный мир, и тип отношений, и социально-по-
литический уклад. Струве убежден, что русская культура в своем национальном развитии
достигла мирового значения, и в этом смысле представляет собой развитие христианской
цивилизации, ее ценностей, смыслов и культурных практик. Для Струве национальная
культура стала проводником христианского универсализма. Как отмечал Д.С. Лихачев, в
основании ценностно-смысловой сферы европейской культуры находятся три моделирую-
щих ее категории: личностность, универсализм, свобода [Лихачев 1991, 15–16]. Безуслов-
но, историческая Россия Струве – это вариант русской Европы. Поэтому если свести итог
творческой эволюции русского философа к какой-то одной самоценной для него идее, то
справедливо говорить о национально-культурной формуле либерализма.
После революции 1917 г. концепция Великой России разрабатывается как проект
устройства России будущего. Он включает в себя сильное государство, способное осуще-
ствлять власть, гарантировать свободу и права личности, дисциплинировать социальную
жизнь; нацию, которая является выражением духовного единства государства и народа; ре-
лигию, выступающую в качестве духовной основы жизни; империю, репрезентирующую
мощь национального государства. Объединяющим началом для государства, нации и лич-
ности выступает культура, в которую вкладывается смысл духовного переживания чело-
веком истории и общественной солидарности. Признавая неразвитость гражданского об-
щества, бесформенность государства, деградацию национального самосознания, тем не
менее, Струве видит образ Великой России как национальную версию европеизма.
133
Анализируя события прошлого и настоящего, Струве предлагает культурно-полити-
ческий проект Великой России как действенный план борьбы за Россию историческую.
Струве противостоит мнению И. Бунина, что России конец. Он как бы не хочет слышать
горькие размышления бунинского героя, плывущего на пароходе в Константинополь, в
рассказе с характерным названием “Конец” – “России конец, всей прежней жизни тоже
конец”. Один из самых ярких патриотов, Струве страшно переживает эту катастрофу. Но,
расставаясь с Россией, он ее не хоронит. В 1934 г., в Белграде, Струве выступает с изло-
жением восьми положений, где признает свершившуюся революцию политической, куль-
турной и моральной катастрофой, но утверждает вечность России как национально-исто-
рической личности, ставит перед ней задачу изживания язвы большевизма, подчеркивает,
что большевики произвели первый раздел России – ее расчленение. Однако, по глубокому
убеждению Струве, “России нужна не реставрация, а возрождение или новое рождение.
Возрождение потому нужно, что только оно и возможно. Реставрация же невозможна”
[Струве 2004, 349]. Философ ставит диагноз: главное бедствие современной России –
потеря чувства исторической связи большого времени культуры. На это самоощущение
русского человека, приведшее Россию как историческую личность к великой катастрофе
ХХ в., он указывает со всей силой своего публицистического таланта. Струве предлага-
ет вернуться в историю, т.е. в христианский универсализм и европейскую идентичность
через национальное государство. По Струве, русский человек обязан стать европейцем,
идя по пути освоения национальной культуры. Рассуждая в “Вехах” о русской интелли-
генции, он подчеркивает, что “русская идейная жизнь связана с духовным развитием дру-
гих, дальше нас ушедших стран, процессы в них происходящие, не могут не отражаться на
состоянии умов в России” [Вехи 2007, 222]. В другой работе Струве отмечает отсутствие
критической традиции в русской философии и говорит о том, что надо учиться у Запада:
“В этом отношении мы должны многому еще учиться на Западе, где критический дух есть
ход многовекового развития культуры и науки… в русских умах есть какая-то философ-
ская свежесть… но, для того чтобы пустить в ход эту свежую силу, необходимо и ее дис-
циплинировать и настоящим образом ввести в русло мировой науки” [Струве 1997, 265].
Проблема дисциплины мышления – это проблема культурной работы, созидающей
личность, это проблема европеизации и окультуривания русского социума, в широком смыс-
ле слова, о необходимости которой постоянно говорил Струве. Его интеллектуальная био-
графия представляет собой именно попытку восполнения дефицита знаний и рациональной
рефлексии, продолжая в то же время традицию русской культуры, созидающей себя в язы-
ке и духовно-эстетическом переживании. Тем самым философ и политик выстраивал про-
странство “срединной” культуры, на отсутствие которой обращали внимание и Н. Бер-
дяев, и Ф. Степун. Как нам представляется, Струве нашел способ создания “срединной”
культуры, выдвинув тезис о единстве политики и культуры. Развивая мысль о демокра-
тии культуры, он шел от идеи воспитания культуры, под которой понимал общественную
эволюцию на основе политических преобразований, чьей целью является воспитание че-
ловека-гражданина. Для Струве человек социума, гражданской общественности – это че-
ловек культуры. Русская мысль, как пишет Струве, именно культуру вычеркивала в своих
идейно-политических проектах. По его словам, “она создана утилитаристами и аскетами,
отрекшимися от культуры, то во имя мужика, то во имя Бога… и жало этого миросозер-
цания направлено, прежде всего, против идеи культуры, против самодовлеющей ценности
духовных идеалов, воплощаемых в исторической жизни” [Струве, Франк 1999, 134–135].
Справедливо говорить, что культуру Струве понимает, как своего рода, ресурс самоорга-
низации. Она дает возможность определенные идеи – политические и религиозные – “ве-
рифицировать” своим личностным опытом. Именно культура становится полем борьбы за
человека. Культура диалогична, организовывая собой пространство идейной борьбы и со-
циальной коммуникации, влияющее на политику. Политика же, по Струве, это конкретная
форма культурной работы, где метафизические ценности утверждаются через определен-
ный набор инструментальных действий. Всем своим опытом П. Струве пытался преодо-
леть сложившийся в русской истории разрыв метафизических и инструментальных ценно-
стей, который, как правило, стягивался посредством мифологизации культурного предания.
134
В отстаиваемой Струве позиции можно видеть творческую программу христианско-
го гуманизма. Без христианства, по Струве, нас ожидает новое варварство. Христианство
смогло включить в себя науку и дать светскую (гражданскую) концепцию права, защи-
щающую онтологию личности – свободы лица, открытую искупительной жертвой Хри-
ста. Если попытаться свести все многообразие тем, которые были в той или иной мере
затронуты вниманием П.Б. Струве, то главным сюжетом, своего рода, “становым хреб-
том” его мировоззрения окажется проблема культуры и свободы, что так точно подметит
С.Л. Франк. Свобода и культура, по Струве, встречаются в личности. Сама же личность
становится движущим актором всей новой политической истории: “Идея личности запол-
няет собою новейшее политическое развитие человечества. Идея эта не была совершен-
но чужда древности, но только христианская культура нового времени облекла ее в ясные
формулы” [Струве 1997, 309]. Таким образом, согласно Струве, носителем христианского
универсализма является свободно-творческая личность, чувствующая незримую духов-
ную связь с нацией и черпающая потенциал своего развития в почвенном слое националь-
ной культуры. Нация же – это общность, идущая путем социально-культурных преобразо-
ваний – путем постоянной социальной, политической, экономической работы и духовного
творчества. На этом понимании и основывается проект созидания Великой России, вы-
ношенный Струве в процессе борьбы за историческую Россию и отложенный в качестве
стратегической задачи ее будущего созидания. Идейный базис и инструментарий, который
содержит программа Великой России, действительно актуален. Ее целью является новое
политическое сознание человека русской культуры, задачей – мощь страны как результат
внутриполитического, экономического и культурного развития, конкретными направле-
ниями работы – дисциплина труда, идея права и прав, свобода лица.
С нашей точки зрения, запрос на консервативно-либеральный проект, теоретиком ко-
торого является Струве, в современной России начинает формироваться. В российском
обществе он имеет специфический исторический разворот – целостность политической
нации в многообразии национальных культур. Программа Струве предполагает строитель-
ство социальных институтов, создание разумной прагматической инфраструктуры жиз-
ни – культурной и экономической, оздоровление общественной нравственности с доми-
нированием ценностей труда, интеллекта, знания, а также ценностей Дома и семьи – тех
идеалов, которые были выношены и подтверждены духовными традициями народов, со-
ставляющих гражданскую нацию современной России. Политическое мышление Стру-
ве формирует пространство “срединной культуры” и утверждает культуру как медиатора
и коммуникатора в диалоге этнических и национальных общностей, социальных институ-
тов и духовных традиций, что может стать концептуальной основой возрождения страны.
ЛИТЕРАТУРА
Аксаков 2006 – Аксаков И.С. У России одна – единственная столица… М., Русскiй мiръ, 2006.
Вейдле 2001 – Вейдле В.В. Умирание искусства. М.: Республика, 2001.
Вехи 2007 – Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. М.: Грифон, 2007.
Кара-Мурза 2007 – Кара-Мурза А.А. Как возможна Россия? М.: Советский спорт, 1999.
Ключевский 2009 – Ключевский В.О. Курс русской истории. Полное издание в одном томе.
М.: “Издательство АЛЬФА-КНИГА”, 2009.
Лихачев 1991 – Лихачев Д.С. Три основы европейской культуры и русский исторический опыт
//Наше наследие. 1991. № VI (24). С. 15–16.
Струве 2004 – Струве П.Б. Дневник политика (1925–1935). М.: Русский путь, Париж: YMCA-
Press, 2004.
Струве 1997 – Струве П.Б. Patriotica: Политика, культура, религия, социализм. М.: Республика,
1997.
Струве, Франк 1999 – Струве П.Б., Франк С.Л. Очерки философии культуры. Сб. статей.
М., 1999.
Франк 1997 – Франк С.Л. Умственный склад, личность и воззрения П.Б. Струве / Струве П.Б.
Patriotica: Политика, культура, религия, социализм. М.: Республика, 1997.
135
Дрезденские размышления:
российские мотивы
(приложение – письма Ф.А. Степуна
и Д.А. Оболенского)
В.К. КАНТОР*
136
В мире культуры существуют символические встречи людей, несущих в себе зна-
чительные культурные смыслы. Столь же полны символического значения и места этих
встреч. Одно из таких мест – город Дрезден, весьма важный и для русской, и для немец-
кой истории мысли. Удивительный город! Кажется, Гердер первым еще в 1802 г. назвал
его “Флоренцией на Эльбе” (Elb-Florenz). “Флоренция на Эльбе” – это культурное имя
Дрездена. Казалось бы, странное сближение. Почему вдруг возрожденческая Италия? Од-
нако вспомним “Сикстинскую мадонну” Рафаэля, которая для всех европейцев, но прежде
всего для русских – и это исторический факт – словно создавала некое магическое поле,
не было знаменитого русского, который как-то не отнесся бы к ней1. Надо сказать, что в
культурно-историческом смысле Дрезден и впрямь можно назвать родиной Сикстинской
мадонны. Не из монастыря в Пьяченце, а именно из Дрездена пошла всемирная слава кар-
тины, когда в начале XIX в. молодые немецкие романтики открыли для себя Ренессанс.
300 лет (с 1512 г.) практической безвестности и затем – мировой триумф. В сущности, по-
вторилась судьба Шекспира, которого вроде бы и знали, но которого открыл миру Гёте.
А Дрезден – это город, словно созданный для культурного досуга, для занятия ис-
кусством. Здесь ставил свои оперы Карл Мария фон Вебер и великий Рихард Вагнер,
создал потрясающее здание Оперы Готфрид Земпер, несколько лет жил гений-романтик
Э.Т.А. Гофман, это место действия одной из его глубочайших новелл, здесь творил вели-
кий теолог Пауль Тиллих. Воистину культурная столица, ну, по крайней мере, Саксонии.
Существенно добавить, что саксонские правители, как Петр Великий, скупали и перево-
зили в Дрезден все великое, что было создано в Европе. Интересно, что “Золотой всадник”
(конная статуя курфюрста Августа Сильного, поставленная в 1735 г.) удивительно напо-
минает памятник Петру Великому, с легкой руки Пушкина именуемый “Медный всад-
ник”. К этому стоит добавить, что Август Сильный был союзником Петра в Северной
войне (против Швеции). Начиная с Петра Великого, можно назвать среди побывавших и
поживших в этом городе имена П.Я. Чаадаева, К.Ф. Рылеева, В.А. Жуковского, М.А. Ба-
кунина, П.В. Анненкова, А.К. Толстого, Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, Н.Н. Страхо-
ва, С.В. Рахманинова, П.А. Столыпина, трагического героя русской истории (который был
рожден и крещен в Дрездене), Ф.А Степуна. На этом имени я, пожалуй, завершу список,
хотя он практически бесконечен. И поскольку простое перечисление бессмысленно, я вы-
делю три имени, которые именно в Дрездене оказались в центре важнейшего российско-
европейского сюжета, – Бакунина, Достоевского, Степуна. Но их имена звучат в контек-
сте немецких имен – Гофмана, Вагнера, Тиллиха. Разумеется, немецкие и русские творцы
как-то причудливо переплетались в интеллектуальном пространстве. Но контекст не слу-
чаен, поскольку в городе кроется и нечто пограничное, связывающее разные культурные
пласты. Об этом я и хотел бы поразмышлять. Ведь имя Флоренции, данное городу, пред-
полагает и мощное духовное поле, в котором существуют творцы, причастные к высшим
смыслам. Недаром Достоевский дни проводил в Цвингере, великая живопись задавала
уровень его текстам. Стоит привести слова Тиллиха из его автобиографии: “Я уехал в
Дрезден и стал отходить от более традиционной теологической позиции Гиссена по при-
чине большей открытости Дрездена как в пространственном, так и в культурном отноше-
нии. Дрезден был центром визуального искусства, живописи, архитектуры, танца, опе-
ры, – и со всем этим я близко соприкасался” [Тиллих 2002, 168]. Открытость мировому
духу – это очень много!
Чтобы была понятнее моя тема, замечу, что именно в этом городе великий русский пи-
сатель Достоевский написал “Бесы”, самую свою грозную книгу о судьбах России, да, как
оказалось, и всей Европы. Ведь раз Флоренция, то должен и здесь явиться свой Данте с
рассказом про “Ад”. Он и явился в образе русского писателя Достоевского, которого нем-
цы не раз сравнивали с Данте (Шпенглер, Гессе и др.), а его “Бесы” с дантовским “Адом”.
Ни в одном европейском городе Достоевский не жил так долго, как в Дрездене.
Случайно ли, что Достоевский узнал о “нечаевском деле” (об убийстве студента Ива-
нова Сергеем Нечаевым, срастившим политическое движение с уголовщиной) и начал пи-
сать “Бесы” именно в Дрездене? Вроде бы случайно. Но в высших пересечениях куль-
турных смыслов случайностей, наверно, не бывает. По воспоминаниям жены писателя, в
137
1869 г. в Дрезден приехал ее брат, учившийся в Петровской земледельческой академии в
Москве, и рассказал об убийстве в Петровском парке студента. “Тут-то и возникла у Федо-
ра Михайловича мысль, – пишет она, – в одной из своих повестей изобразить тогдашнее
политическое движение и одним из главных героев взять студента Иванова (под фамилией
Шатова), впоследствии убитого Нечаевым” [Достоевская 1971, 191]. Достоевский, одна-
ко, не только слушал рассказ своего шурина, но подробно читал русские газеты, и в газе-
те “Московские ведомости” за 1870 г. он мог прочитать статью Михаила Каткова, редак-
тора журнала “Русский вестник”, с которым он сотрудничал. А Катков писал по сути дела
об идеологе преступления – о Михаиле Бакунине. Он писал: “Скипетр русской революци-
онной партии перешел в руки к другой знаменитости, к тому Бакунину, который в 1849 г.
бунтовал на дрезденских улицах, попал за то в австрийские казематы, был потом выдан
нашему правительству, сидел в крепости, писал оттуда умилительные и полные раскаяния
письма, был помилован и выслан на житье в Сибирь, где ему была дарована полная сво-
бода, служил там по откупам <…>, когда разыгралось польское дело, бежал из Сибири;
в 1863 г. вместе с несколькими сорванцами польской эмиграции предпринимал морскую
экспедицию против России, но предпочел высадиться на шведском берегу. Вот он, этот
вождь русской революционной партии, организатор заговора, покрывшего теперь своей
сетью всю Россию. <…> Фигура интересная. Тень ее ложится на всю колоссальную Рос-
сию!” [Катков 2009, 364]. Итак, вождь наступавшей на Россию демонической, или (как
писал Достоевский, бесовской) смуты опробовал себя первый раз именно в Дрездене. То
есть на той земле, где находился в тот момент Достоевский.
И, может, не покажется уже случайным, что в ХХ в. Пауль Тиллих написал здесь свой
текст “Das Dämonische. Ein Beitrag zur Sinndeutung der Geschichte (1926)”. И что имен-
но он считается современными американскими исследователями (скажем, Ролло Мэем)
мыслителем, которому принадлежит основная заслуга в пробуждении нашего внимания
к демоническому. Будучи убежденным рационалистом, Тиллих, тем не менее, как фило-
соф понимал, что если существует “рациональное”, то по закону диалектики существует
и его антиномия – “иррациональное”, с которым он боролся. Он писал, что демоническое
по сути своей амбивалентно, что в гуманистические моменты в нем сильна созидающая,
творческая струя, но в эпохи повышенного социально-религиозного брожения: “демони-
ческое так сближается с сатанинским, что вся его творческая потенция исчезает” [Тиллих
2008, 142].
Слова Тиллиха переносят нас почти на сто лет назад к русскому выученику немецких
философов – М.А. Бакунину, дружившему с левым гегельянцем Арнольдом Руге, который
издавал в Лейпциге “Немецкий ежегодник по науке и культуре”. Живя в 1842 г. в Дрезде-
не, Бакунин опубликовал у Руге под псевдонимом Жюль Элизар статью “Реакция в Герма-
нии”, где был сформулирован неожиданный для европейской культуры принцип: “Дайте
же нам довериться вечному духу, который только потому разрушает и уничтожает, что он
есть неисчерпаемый и вечно созидающий источник всякой жизни. Страсть к разрушению
есть вместе с тем творческая страсть!” (Die Lust der Zerstörung ist zugleich eine schaffende
Lust)” [Бакунин 2010, 73]. Итак, все отрицающий и разрушающий дух, т.е. Дьявол, Сата-
на, объявлен учителем новых творцов. Для Тиллиха, напротив, сатана разрушает творче-
скую потенцию. Немецкий мыслитель, конечно, учитывал опыт ХХ в. Но впервые на ев-
ропейском языке (у Бакунина) разрушение получило теоретическое обоснование, причем
высказанное публично, более того, разрушение именовалось творчеством. Обычно разру-
шителями в мировой истории выступали те, кого не без основания называли варварами,
т.е. людьми, соприкоснувшимися с цивилизацией, но относящимся к ней грабительски и
потребительски, не воспринимающими ее духовные ценности. Ранее почти никогда сре-
ди таковых нельзя было представить образованного человека. А Бакунин был человек об-
разованный, воспитанный на немецкой классической философии, с красотой не боролся,
просто эту красоту, красоту духовную не воспринимал, не хотел воспринимать. В романе
“Бесы” Ставрогин, центральный герой романа, прототипом которого считается Бакунин,
задает вопрос священнику Тихону: “А можно ли верить в дьявола, не веря в Бога?”.
138
Не забудем, что Бакунин волею судеб оказался руководителем майского восстания
1849 г. в Дрездене, где проявил себя тоже незабываемым образом. По воспоминаниям его
друга Герцена, Бакунин как бывший артиллерийский офицер учил военному делу подняв-
ших оружие профессор