Открыть Электронные книги
Категории
Открыть Аудиокниги
Категории
Открыть Журналы
Категории
Открыть Документы
Категории
Дела святые
Моей сестре Лауре, моему брату Пабло и Густаво Кьярамонте
Сон праведников
Это было в тот самый год, когда войска федералистов изготовили из генерала Эусебио
Понтеведры отличные четки, взяв для ремешка кожу с его спины, и нанизали на ремешок его
же зубы; в тот самый год, когда отряд унитариев обезглавил полковника Вальярдеса и
разыграл его голову (губы все еще дергались) в игре наподобие конного поло. В тот самый
год, в день святого Симеона, покровителя ростовщиков, мой лейтенант приказал мне
доставить некую пленницу из казарм Кинта-дель-Медио к какой-нибудь затерянной горе по
ту сторону границы, где ей полагалось быть расстрелянной и надежно закопанной вашим
покорным слугой.
— Она переходит в ваше ведение и под вашу ответственность, — пояснил мой
лейтенант Северино Соса, вручая мне ружье и лопату, между тем как конвой из четырех
солдат сопровождал пленницу к воротам нашей казармы.
Северино Соса распланировал и лично возглавил операцию по поимке Мэри Джейн
Спенсер, англичанки, вышедшей замуж за одного из вражеских министров. Цель операции
заключалась в переговорах о выдаче всех наших военнопленных и ускорении капитуляции
войск-оккупантов; помимо всего прочего, мой лейтенант надеялся таким образом
возвыситься до заслуженного им звания полковника и удостоиться благодарности от нашего
главнокомандующего команданте Либардо де Анчорены.
Однако план удался не до конца: один капрал раскрыл мне под секретом, что
похищенная женщина была вовсе не Мэри Джейн Спенсер, а мисс Шинед О'Хара. Она
оказалась не англичанкой, а ирландкой; не супругой вражеского министра, а бабушкой
нашего заслуженного полководца; ее похитили не из дома, где проживал министр: дело в
том, что Северино Соса по ошибке забрался в дом самого команданте Либардо де Анчорены,
который в данный момент являлся главнокомандующим всех наших войск и, по стечению
обстоятельств, соседом этого враждебного министра.
У моего лейтенанта возникли проблемы, и не только из-за того, что у него не было
пленных на обмен и мы никак не могли принудить оккупантов выкинуть белый флаг. Нет, он
ведь похитил ни больше ни меньше как бабушку самого команданте. Боже мой, будь я
верующим, тут же препоручил бы себя святой Лукреции, которая защищает всех солдат от
гнева их начальников. За куда меньшие провинности наш команданте приказал живьем
содрать кожу с несчастного сержанта Обрегосо — да примет его Господь под правую руку
— и, чтобы с этим делом покончить, велел его также и обезглавить.
Северино Соса часами курил свою пенковую трубку, мотаясь взад и вперед, словно
тигр в клетке, и какого хрена было напрягать мозги, если эти недоумки врываются в первый
попавшийся дом и втыкают кляп первой попавшейся бабе, вооруженной, блин, только
палкой для ходьбы, и куда, на хер, девать нам эту старуху, — гиеной выл мой бедный
лейтенант, уже не понимая, как выбраться из-под груза собственных ошибок, и, главное,
дело требовало скорейшего решения: на следующий день команданте Либардо де Анчорена
(поклявшийся живьем закопать вероломных похитителей его пресвятой бабушки) собирался
устроить смотр своим войскам и лично обследовать казарму.
Перед рассветом, так и не сомкнув глаз, Северино Соса вызвал меня.
— Увезите эту гринго, — приказал он мне без дальнейших уточнений.
— Куда же ее увезти, мой лейтенант? — Я помню, что успел задать свой вопрос,
прежде чем он схватился за ножны и красный, как перец, выставил меня из комнаты,
размахивая саблей.
— Убейте ее! Отвезите подальше и убейте, — успел приказать мой лейтенант, раньше
чем нас разделила захлопнувшаяся дверь.
Я со своей пленницей отправился в путь еще до зари. Мы ехали в молчании. Ирландка
не удостоила меня ни единым взглядом. Должен признаться, мое сердце разрывалось при
виде ее связанных рук — все-таки не овца! Еще не доехав до границы, я спешился и развязал
веревку. Но старуха так и не отвела взгляда от точки, находившейся где-то за горизонтом.
— Хотите воды? — спросил я, предлагая ей бурдюк, в котором плескалась свежая вода.
Но гринго даже не соизволила посмотреть в мою сторону. Одному Господу известно,
насколько меня угнетало такое безучастие.
Ближе к полудню мы остановились на берегу Лагуны-дель-Медио. Ирландка не
проявляла никаких признаков усталости, голода, жажды, уныния и даже страха перед
грядущей смертью. Гордость ее была столь же велика, сколь и моя растерянность. Этот
пригорок возле лагуны — самое подходящее место, решил я. Я поднял ирландку на руки,
снял с коня и уложил на темный песок. Она не сопротивлялась. Я собирался зарядить ружье,
но подумал, что пуля — слишком много для такого крохотного тельца. Вытащил из ножен
кинжал и, даже не глядя на свою жертву, прикинул силу удара, чтобы достало до сердца.
Если бы она меня хотя бы выбранила, если бы нашлась хоть какая-то причина… но нет —
эта старуха была как невинный, но при этом очень высокомерный агнец. Нет. Так у меня не
получится. Я вынул из седельной сумки другой бурдюк, с вином, и влил в себя глоток
мужества. Только тогда я разглядел, что ирландка смотрит на красную струйку вина с
невыразимой тоской, что ноздри ее трепещут, как будто она только что унюхала
прекраснейший на свете аромат. Я протянул ей бурдюк, исполняя последнее желание
обреченной. Старуха приподнялась с песка и вдруг с силой медведя, с незримой быстротой
жабьего языка вырвала сосуд с вином из моих рук; я в изумлении наблюдал, как ее
старческие скрюченные пальцы сжимают горлышко бурдюка — так удавы обвиваются
вокруг своей добычи. В мгновение ока ирландка выпила все до последней капли.
Удовлетворенно рыгнув, она снова разлеглась на песке и в первый раз посмотрела на меня:
взгляд ее был полон нежности и неизвестной мне доселе благодарности. Ирландка была
пьяна вдрызг, и, хорошенько ее рассмотрев, я пришел к выводу, что именно таким и было ее
естественное состояние; хорошенько ее рассмотрев, я понял, что именно так, опьянев до
последней степени, она только и могла общаться с окружающим миром; что именно так,
наполнившись алкоголем до краев, воспринимают мир ирландцы. Хорошенько ее
рассмотрев, я окончательно убедился, что не смогу ее убить. Ирландка, привольно
раскинувшись на своем похоронном ложе, напевала самую сладкую песню, которую я только
слышал в своей жизни; она пела на таком звучном и таком далеком языке, что мне казалось,
эта песня пришла не из нашего мира. А потом, прикрыв глаза и что-то нашептывая, она
уделила мне место между распятием, свисавшим с ее шеи, и грудью, и вот там-то я и заснул
сном праведника. Я спал бессчетное количество часов, спал так, словно сон был каким-то
новым, неизвестным мне прежде явлением.
Проснулись мы уже беглецами. Раньше чем над горами появилось солнце, мы перешли
через лагуну, направляясь к болотистой границе между Кинта-дель-Медио и Перевалом
Монахов. Ирландка вела своего першерона за недоуздок, и я не понимал, отчего такая
зверюга кротко подчиняется воле этой махонькой сгорбленной женщины: мне-то
приходилось воевать со своим конем, который слушался меня все хуже, по мере того как мы
удалялись от знакомых мест. Глубокой ночью мы пересекли границу и только тогда,
откровенного говоря, осознали, что идти нам некуда. Даже если мы затянем пояса, припасов
нам хватит на один день: немного вяленого мяса, считаное количество галет и почти
никакого вина. Мы шли — неизвестно почему — к северу. Меня подстегивал не страх и даже
не воспоминание о покойном капрале Паредесе — дезертире, которого в качестве
показательной меры мой лейтенант приказал повесить вниз головой, — ну это только так
говорится, поскольку голову ему отрубили еще раньше, — чтобы всем стало ясно, какая
судьба ожидает беглецов; нет, меня подстегивал не страх, а сладкий шепот песен ирландки,
ее руки, ласкавшие холку лошади, которая слепо и покорно следовала за хозяйкой; меня
подстегивала не трусость, а убежденность в том, что я никогда не расстанусь с этой
женщиной, потому что — в этом я был уверен — между распятием у нее на шее и ее грудью,
под прикрытием ее теплой руки со мной не могло случиться ничего плохого. Если бы у меня
был дом, туда бы я ее и отвез, но у меня никогда не было иного пристанища, кроме военных
палаток, никогда не было иной семьи, кроме моих товарищей по оружию, — не было ни
Конфедерации, ни Союза, никакой Родины, кроме седла собственной лошади.
На рассвете у нас не оставалось больше ни мяса, ни галет, ни вина. Нужно было идти
через Перевал Монахов. Военная форма выдавала меня, словно тюремная роба. С ранчо
доносился аромат жарящейся ягнятины, и я увидел блеск в глазах ирландки, когда она
заметила, что перед золотистым распятым животным повар выставил бутылку граппы. Мне
пришлось удерживать старуху за руку. Гордость не позволяла мне идти побираться, а чтобы
воровать, не хватало смелости. Рты наши наполнились слюной. Я снял форменную тужурку,
пояс и патронташ, избавился от сабли, кинжала и ружья и сказал ирландке, пусть она меня
дожидается; дождись меня, сказал я, я обязательно вернусь, перекрестился и вышел из
кустов — голяком и с сердцем в пятках. Здесь жили опасные люди.
— Вы что, пришли один и пешком, приятель? — недоверчиво спросил повар, не
отрывая взгляда от лезвия ножа, сновавшего взад-вперед по точильному бруску: выглядело
это как угроза.
— Именно так, — ответил я, протягивая свой рюкзак.
— Здесь христианину не откажут в пище, — произнес второй мужчина, появившийся в
дверях ранчо. — Но почему бы вам не остаться перекусить с нами. Мы что, молодой
человек, похожи на прокаженных?
— Быть может, он здесь не один, — заметил толстяк, возникший в дверях вслед за
вторым; он ковырялся ножом в зубах.
— Кто его знает, — вздохнул повар.
— Кто знает, — подтвердил толстяк.
Судя по различным клеймам на их лошадях, привязанных к столбу, эти трое были
конокрады. Было ясно, что им уже кое-что известно и они пытаются меня разговорить. Такие
типы способны продать собственную матушку. Я заметил, как двое из них сложили ладони
козырьком, что-то пробормотали и принялись разглядывать горный склон. Я быстро
догадался, что им известно все и что они ищут взглядами ирландку, за которую уже
назначена хорошая цена. Я развернулся и что есть духу кинулся прочь. Мою руку ожгло
огнем. Меня ранили. Когда я пришел в себя, все трое сидели прямо на мне, и — где ж
старуха-то, сукин ты сын, — кричали они, размахивая ножами возле моей глотки, и —
вырвите его язык, если не заговорит, куманек, — и они пучками выдирали мне волосы на
затылке, — и где, на хер, ты прячешь свою старуху? Я понял, что умираю, когда перестал
что-либо чувствовать. Потом открыл глаза и увидел, что все трое, раскрыв рты, смотрят в
одну и ту же точку. Остановившись возле коновязи, скрюченная, точно плакучая ива,
морщинистая, точно изюминка, и беззащитная, точно ягненок, там стояла моя гринго. Трое
куманьков тотчас забыли про меня, отшвырнули, как старую тряпку. Я хотел броситься
бежать, когда увидел, что ирландка достает руки из-за спины, и не успели мои мучители
сделать и шаг, как она нацелила пистолет, который забрала из моей сумки, и залепила
толстяку пулю между бровей. Вот старая стерва, — собрался произнести второй, но не успел
закончить фразу: гринго угодила ему прямо в сердце. Моя подруга стреляла со снайперской
меткостью. Третий спасся бегством. Только тогда ирландка вдохнула дымок из пистолетного
ствола и опустила оружие, затем подошла к столу, залпом опустошила бутылку граппы,
оторвала лоскут от рубашки толстяка, валявшегося в луже крови, подошла ко мне,
перевязала рану и, поцеловав меня в лоб, уделила мне место между распятием и своей
грудью.
Потом мы поели.
К вечеру мы — беглецы и конокрады — покинули Перевал Монахов, уводя с собой
чужой скот. Мы двигались все дальше на север — неизвестно почему, — воодушевленные
той всепобеждающей волей, которая управляет стрелкой компаса. Гринго ехала в молчании;
как можно было догадаться, шаг за шагом, милю за милей моя пленница в таком же
соотношении избавлялась от тоски столь же древней, как и потаенной, от тоски столь же
обширной, как и океан, отделяющий ее от родного кельтского естества.
В Трех Ручьях мы по хорошей цене продали свой скот. В Калете ограбили один из
складов, в Корковадо сбежали от солдат, которые собирались арестовать нас за это деяние; в
Касадо у нас вышла перебранка с бродячими разбойниками — дело решалось по
справедливости, и, да простит меня Господь, они и получили по всей справедливости. И так
уж случилось, что мы, беглецы поневоле, совершили в Белен-де-лас-Пальмас налет на
Благотворительный банк. Ирландка держала всех на мушке — и только не двигайтесь,
приятель, ведь старушка стреляет со снайперской меткостью, и, пожалуйста, заполните эту
сумку, мы ведь торопимся, и о монетах, пожалуйста, не забудьте, дружище, не стоит
выводить бабушку из себя.
В Лос-Мадерос мы проснулись знаменитыми и богатыми. У нас не было никакой цели,
кроме как брести как бредется, все время наверх, все время на север. Так мы и двигались: на
рассвете отправлялись в путь до жары, пока не добирались до какого-нибудь поселка, — и
уложите все в сумку, не вздумайте геройствовать, не то старушка рассердится. Так мы и
продвигались до наступления ночи, покуда ирландка не уделяла мне место между распятием
и своей грудью, и тогда под сладкий шепот и под крылом ее теплой руки я засыпал. И
больше от этой жизни я ничего не просил.
Все случилось в день святого Рамона Нонато — ему возносят свои молитвы девушки,
которые рожают в первый раз, чтобы груди их наполнились хорошим молоком. В то утро, по
своему обыкновению, гринго остановилась, чтобы прочитать нашу судьбу но морщинкам на
коре тополя, потом взглянула на меня и улыбнулась — но не сразу. Так я догадался, что она
прочла какую-то черную весть. С неба капал мелкий бесшумный дождик.
Ирландка не отводила взгляда от горизонта. Ближе к полудню мы услыхали топот
несметного количества лошадей. Мы стали забирать поближе к горам. Добравшись до берега
узкого ручейка, мы увидели по другую сторону отряд человек двадцать, не меньше; это были
мои товарищи. Я узнал Перейру и моего друга Лаухе, Индейца и Сирио Ривьеру. Все они
целились в нас. Мы одновременно выпалили, не слезая с лошадей, и кинулись в другую
сторону. До спасительного леса мы не добрались: нам наперерез выехало еще два десятка
всадников. Первым, с саблей наголо, скакал мой лейтенант.
Залп из сорока ружей прозвучал как единый выстрел. Свалившись к ногам своего
першерона, согнувшись, как плакучая ива, ирландка как будто бы все еще смотрела на меня.
Я спешился и пошел к ней, чтобы уснуть сладким сном праведника между распятием и
ее грудью, под все еще теплым крылом ее руки, где ничего, даже смерть — которая ожидает
меня сегодня, — не могло причинить мне вреда.
Милосердные души
Это было в тот самый год, когда войска федералистов сделали из Верона де Астрады
конские путы, ремешками для которых послужили полоски кожи, содранные с его
собственной спины; в тот самый год, когда отряд унитариев изготовил из генерала Валье
Риваса изящную табакерку, воспользовавшись кожей, снятой с его мошонки; в тот самый год
меня призвали служить в армию. Меня направили воевать в Коррьентес под началом
генерала Эча гуэ.
В политике я не разбирался. Унитарии и федералисты — как сейчас, так и в те времена
— для меня все едины; ясно было только, что я попал в пехотный отряд численностью в
шестьдесят человек. Задачей нашей было сдержать нападение в Паго-Анчо, которое Лопес
Чико готовил, чтобы прорваться в Энтре-Риос. А затем, разгромив Лопеса, мы должны были
наступать на Курусу -Куатья, где оставшимся в живых предстояло встретиться в решающей
схватке. Однако все дело в том, что Лопес Чико, узнав о нашем продвижении, переместился
к Ринкон-дель-Саусе, удалившись от Паго-Анчо на четырнадцать миль, и, когда наш отряд
вошел в это селение, люди Лопеса, как звери, набросились на нас с обоих флангов, оставив
нас без оружия, без боеприпасов и без офицеров.
Тридцать пять покойников и пятнадцать пленных — каковых, включая раненых,
повесили на главной площади. Из притолоки на дверях в мэрию устроили
импровизированный эшафот, где и повесили вниз головой — ну это только так говорится —
нашего обезглавленного командира. Нам, меньшинству, удалось разбежаться куда глаза
глядят, а люди Лопеса открыли на нас охоту, у них был приказ перерезать глотку каждому,
кого найдут.
Я был ранен в ногу, но все-таки сумел спрятаться в каком-то загоне для скота. Я
настолько ослабел, что не мог даже отогнать кур, которые сбегались, чтобы поклевать мясо
на моей открытой ране. На второй день я принял определенное решение умереть. Однако
возможности не представилось. С площади до меня доносились крики людей Лопеса Чико,
которые, упившись до смерти, за ноги привязывали пленных к лошадям и разбивали им
головы о ступени церкви. На третий день я услышал, как открывается дверь загона, и, будь я
верующим, тут же препоручил бы себя святой Урсуле, которая покровительствует
отчаявшимся юношам, однако из-за шкур, которыми укрывался, я разглядел силуэт
женщины, а за ней — силуэт огромной и тощей собаки. Выстрелы теперь раздавались все
реже и реже, и запах пороха уступил место тошнотворному аромату мертвечины — тени
повешенных можно было разглядеть через дальнюю стенку загона. Я, насколько мог,
задержал дыхание; по правде говоря, я не знал, что лучше — открыться этой женщине,
рискуя быть немедленно выданным, или дожидаться непонятно чего, пока меня не найдут
или пока понемножку не расклюют куры. Вот в каких раздумьях я пребывал, пока не ощутил
справа от себя липкое горячее дыхание: я раскрыл глаза и увидел прямо перед собой
великолепные, точно перламутровые, челюсти под отвислой губой этого пса, который, судя
по всему, был готов разорвать меня на куски. Матерь Божья, будь я верующим, я препоручил
бы себя святой Агеде, помогающей от волков и одичавших собак. Тогда — не знаю уж каким
образом — я набрался спокойствия и обратился к хозяйке пса: пожалуйста, сеньора, уберите
с меня этого зверя, он, конечно, bi граве меня сожрать, но только, будьте милосердны,
отгоните страшилище, не то я обосрусь от страха, и долой унитариев, если вам так угодно,
или же смерть федералистам, если вам так заблагорассудится, только, ради Бога, отзовите
это животное, пока оно не разобрало меня по частям!
Когда первые страхи остались позади, я заметил, что девушка забавляется
происходящим; вволю насмеявшись, она потрепала пса по загривку, и он тотчас же спрятал
зубы. Но смех ее сразу же оборвался, когда она увидела струю крови, сочившуюся из моей
раны и терявшуюся под грудой шкур, которые наполовину меня закрывали. Не сказав ни
слова, девушка выскользнула за дверь и вскоре вернулась с тазом чистой воды, бутылью
уксуса и ворохом тряпок. Все так же молча она отерла холодный пот с моего лба, промыла
рану, сняла с меня ботинки, дала попить и перевязала бедро шалью, которая была у нее на
плечах. Прежде чем снова оставить меня одного, девушка на секунду остановилась и велела
мне спать, — спите, сказала она, это то, что вам сейчас нужно, спите до самой ночи, а потом
я вернусь. И исчезла, как гаснет свет свечей, когда кто-то отправляется ко сну.
Сколько я проспал, мне неизвестно, спал я сном праведника. Спал так, как будто воздух
пах не мертвечиной, а жасмином и ладаном.
Оккупация продолжалась уже больше двух недель. Я находился в том возрасте, когда
на щеках понемногу начинает проступать борода. Вдова обращалась со мной нежно, как с
ребенком, и ласково называла меня «мой капитан». Однажды утром, обрабатывая мне рану,
она, словно по рассеянности, задержала руку на моей промежности: что это у вас здесь, мой
капитан? Да простит меня мой благоверный, однако таких размеров я никогда раньше не
встречала, — и мое сердце билось, как у лошади. Кресенсия Кастаньеда взяла меня за
запястья и моими руками приподняла юбки — и, о нет, мой капитан, не искушайте меня,
поскольку я сама за себя не отвечаю, — и так, все еще не отпуская моих запястий, она
потерлась о мои ладони своими грудями, твердыми и белыми, — о нет, мой капитан, не
ищите того, что собираетесь отыскать, — а потом она уселась на моих бедрах (я все так же
пребывал в неподвижности), — только не это, мой капитан, вы мне сделаете больно, и ах,
мой капитан, — а я, с сердцем как у загнанной лошади, позволял проделывать с собой все,
что угодно.
Дела святые
I
II
III
IV
Остров обреченных
Дождь лил три дня не переставая. Когда на небе как будто разъяснело, перемирие
нарушила вспышка молнии и вода вновь заплясала по лужам. Почта так и не прибыла,
дорогу размыло, река вышла из берегов.
Из окна своей камеры я наблюдал, как пампа понемногу отвоевывает свой зеленый
цвет, утраченный с наступлением ненастья. И все же с восточной стороны оставалась
большая заводь — даже если дождь перестанет, она никуда не денется в течение ближайших
дней, а потом превратится в кладбище погибших животных. Непогода одарила людей
пневмонией: в соседней камере заболели уже двое.
Альфонсо Переда здесь в самом большом почете — не только среди заключенных, но и
среди некоторых надзирателей, и, несмотря на то что Северино Соса старается подвергать
его телесным наказаниям не реже четырех раз в неделю, начальнику тюрьмы все еще не
удалось сломить дух Переды. Альфонсо Переда подошел ко мне, чтобы рассказать, что
заболели еще двое заключенных. В этот момент мы заметили, что Сеферино Рамальо,
индеец, проведший здесь уже четырнадцать лет, повалился на пол в конвульсиях, задыхаясь
в блевотине. «Это не пневмония», — шепнул мне Альфонсо Переда и бросился на помощь
своему другу.
Утром в воскресенье начальник тюрьмы проснулся с жестокой болью в желудке.
— Должно быть, это серьезный запор, — сказал священник Торибьо де Альмада,
отслужив мессу и прописав больному банки.
Ночью умер один из заключенных, которого вчера перевезли в приют, а утром
заболели двое солдат из охраны. В полдень скончался еще один арестант, находившийся в
Приюте для бедных и умалишенных, туда переправили еще двоих, чтобы не пустовали
освободившиеся койки. К вечеру отдали концы тюремный повар и двое больничных
практикантов. В полночь умерли два чиновника из мэрии, а поутру заболел сам мэр
Кинта-дель-Медио; он послал за доктором Перрье. Но доктор вот уже два дня как пребывал в
агонии. Тогда мэр распорядился доставить врача из Лухана; к его величайшему
разочарованию, ему сообщили, что все пути отрезаны водной стихией и что
Кинта-дель-Медио невозможно ни посетить, ни покинуть. Поселок оказался островом
посреди континента. К полудню умерли еще четверо заключенных, а к полуночи слег
Альфонсо Переда, и все-таки он отказывался смириться с неизбежным, и вот с болью, от
которой кишки переворачиваются, он поднялся с постели и, нетвердо глядя перед собой,
обливаясь холодным потом, побрел между рядами покойников, умирающих и все еще
стоящих на ногах, возносящих молитвы Всевышнему и исповедующихся друг перед другом,
потому что отец Торибьо де Альмада тоже находился в агонии. И тогда Альфонсо Переда,
шатаясь от стенки к стенке, приказал безнадежно больным подниматься, потому что в этой
сраной тюрьме никто больше не умрет, — так что вставайте, вашу мать, — и вот, со
сведенным от боли животом и помутившимся от лихорадки рассудком, он приказал
мертвецам воскреснуть: вставайте, вашу мать, — а потом Альфонсо Переда забрал ружье у
одного из мертвых охранников и в ослеплении лихорадки и бреда приказал всем подыматься
прямо сейчас — или я всех вас перестреляю, — и тогда ужас сделался сильнее болезни и
обнаружились различия между мертвыми и живыми. Живые начали медленно подниматься
на карачки, помогая друг другу, и вот постепенно охранники возвращались к своему
оружию, а заключенные — в свои камеры, восстанавливая тем самым нарушенный болезнью
порядок, когда офицеры, младшие чины и их подопечные перемешались в единую
человеческую массу. И тогда Альфонсо Переда выстрелил в воздух и приказал заключенным
выходить из камер, а охране — раздать заключенным оружие умерших солдат и указал на
кучу трупов, и — какого хрена, ведь все мертвяки одинаковы, кем бы они ни были
раньше, — и тут уж званиям конец. Переда раздавал должности и задания, он облазил всю
тюрьму, подсчитывая мертвых, вытаскивая больных и заставляя трудиться тех из нас, кто все
еще мог держаться на ногах. Я ходил вслед за Альфонсо Передой в служебные помещения —
мы забрали оттуда начальника тюрьмы, который агонизировал на полу, придавленный
трупами двух охранников. Тогда Альфонсо Переда перенес начальника на койку в барак,
который мы превратили в больницу, и лупил по щекам, чтобы тот открыл глаза. «Посмотри
на меня, ублюдок, — сказал он, и задрал рубаху, и показал следы от плети, которые неделю
назад оставил на его спине этот самый Северино Соса. — Посмотри на меня, ублюдок, —
сказал он, и спустил штаны, и показал ожоги от сигары, которые этот самый Северино Соса
оставил на его яйцах месяц назад, и Альфонсо Переда схватил его за волосы. — Посмотри на
меня, ублюдок», — сказал он, и раскрыл рот, и показал дыры вместо зубов, которые этот
самый Северино Соса вырвал у него год назад, и потом Альфонсо Переда поднял ружье и
прицелился ему в голову. Когда он был готов уже спустить курок, сзади раздался страшный
вопль. Переда оглянулся и увидел умирающего Сеферино Рамальо — тогда он отшвырнул
ружье, и бросился обнимать друга, и со слезами на глазах говорил ему: «Не умирай, говеный
индеец, только не ты! — И побежал к конюшне, и вскочил на коня Северино Сосы, и,
передавая мне ружье, сказал: — Вы остаетесь за главного, я еду в Лухан».
На насыпи, которая отделяет тюрьму от солеварни, я распорядился копать могилы,
чтобы хоронить мертвецов, — ведь земля там размокла меньше всего, — и все-таки это было
не рытье, а плескание лопатами по воде. Из одежды покойников мы соорудили костер,
который дождь упорно пытался загасить.
«Переда не вернется, — сказал мне один из охранников, пополам согнутый от боли,
полувисящий на своем ружье, и добавил, хрипло дыша: — Сейчас до Лухана добраться
невозможно, а если подобное чудо и произойдет, он все равно не вернется. Этот человек
приговорен к смертной казни и дважды пытался бежать. Переда не вернется».
Я распорядился собирать дождевую воду и проследил, чтобы каждому дали напиться.
Теперь, куда ни бросишь взгляд, повсюду вздымались столбы черного дыма: это мы сжигали
трупы животных, чтобы остановить распространение заразы. А еще мы видели, как умирают
лошади, привязанные к коновязи или просто не выпряженные из своих телег. А слух наш
был наполнен визгом стреноженных свиней, которые тоже гибли.
Вчера четверо заключенных надумали устроить побег. Сегодня они вернулись еле
живые — не было никакой возможности выбраться с Кинта-дель-Медио. Они принесли
свежую новость: видели лошадь Северино Сосы, которую носило по воде среди бурой травы.
Об Альфонсо Переде не было ни слуху ни духу. Сеферино Рамальо умрет сегодня ночью, а
если не подоспеет помощь, все мы умрем завтра. По нашим подсчетам, Северино Соса
должен был скопытиться еще утром. Однако он все еще жив. Мэр умрет, вероятно, к
полудню. Священник Торибьо де Альмада, сам сотрясаясь в конвульсиях, отслужил сегодня
последнее причастие у постели доктора Перрье, но мы-то знаем, что врач не захотел
повиноваться святому слову и тоже не помер. Я, со своей стороны, никак не могу свыкнуться
с болью, грызущей мои кишки, впрочем, я уже смирился. Я знаю, что умру к концу дня,
часов в одиннадцать или — если немного повезет — в двенадцать. Эта мысль уже начинает
меня радовать.
«Альфонсо Переда не вернется», — заверил меня все тот же охранник, скрючившись
над своим ружьем, а потом выстрелил себе в рот.
Сегодня мы даже не пересчитывали умерших, и не копали новых могил, и не раздевали
мертвецов, чтобы сжечь одежду. Дождь зарядил по новой, и река разбухла еще больше.
Кинта-дель-Медио — это смердящий котел, куда ни глянь, повсюду плавают трупы: люди,
коровы, собаки, — и больше никто не утруждает себя их вылавливанием.
Из окна моей камеры я наблюдал, как сегодняшний дождь капает поверх вчерашнего и
позавчерашнего и поверх дождя с прошлой недели. Дождь без перерывов падает на купол
мэрии, и на колокольню, которая вот уже много лет как лишилась своего колокола, и на
балкон Приюта для больных и умалишенных, и на навесы солеварни, и на ветви мелий2, и на
угольки жизни, которые теплятся в тех из нас, кто все еще не умер, хотя, конечно, это только
так говорится. Я видел, как дождь падает на дождь, добавляя заразу к заразе. Я видел, как
мертвецы падают на мертвецов.
Когда я уже собирался в последний раз взглянуть на этот мир и отойти ко сну, мне
показалось, что я различаю где-то по ту сторону гор — там, где совсем недавно была пампа,
а теперь нет ничего, кроме громадной зловонной лужи, уходящей за край горизонта, — мне,
говорю вам, показалось, что я различаю далекие фигурки человека и коня. Они сохраняли
совершенную неподвижность и все же становились все ближе и ближе. Уверенный, что это
лишь причуды моего лихорадочного, гибнущего рассудка, я не отрывал взгляда от этих
фигур и наконец определенно распознал очертания Альфонсо Переды. Я упорно не желал
верить увиденному, однако отчаянный вопль с балкона приюта подтвердил мою правоту.
Это было подобно материализации всех моих бредовых видений, но я рассмотрел
бревенчатый плот, на котором Альфонсо Переда возвращался на наш кошмарный остров,
словно оборванный смуглый Мессия. Забегая в воду по самый край сапог или же погружаясь
до самых ушей, все мы, кто еще держался на ногах, вышли ему навстречу даже раньше, чем
плот причалил к ветке казуарины3, до сих пор возвышавшейся над водой, даже раньше, чем
всадник разместил тяжелые сумки на спине своей лошади и сам уселся верхом.
Даже раньше чем он успел спешиться перед тюремными воротами, я подошел к Переде
и вернул ему порученное мне ружье. Но, не удостоив меня взглядом, всадник соскочил на
землю, снова подхватил свои сумки и, не проронив ни слова, поспешил к воротам, пересек
кирпичный дворик, заполненный покойниками и больными, простиравшими к нему руки. Он
прошел мимо, упорно глядя вперед, а дойдя до второго барака — того самого, который мы
превратили в больницу, — направился прямо к койке Сеферино Рамальо. Одной рукой
Альфонсо Переда задрал ему голову, другой нашарил в сумке какой-то пузырек, откупорил
его и дал индейцу выпить. Переда не отходил от своего друга, пока тот не раскрыл глаза;
только тогда он удостоил взглядом толпу больных, тянувших к нему руки.
Сначала он дал напиться тем, кто находился в агонии, затем, вытащив три бутыли с
сульфамидами, приказал распределить их между приютом, мэрией и церковью. Он выстроил
нас в две очереди: сначала заключенные, потом охрана — и напоил каждого из нас, потом
Перевернутый компас
Это было в тот самый год, когда войска цивилизованных сделали из генерала Мануэля
д'Андреа костяную трубку, вытащив мозговую косточку из его собственного скелета; в тот
самый год, когда отряд пунцовых изготовил из Антонио де Асебаля элегантный бич,
воспользовавшись его собственными кишками. В тот самый год в борделе Польки я
познакомился с Матильдой; эта девчонка до сих пор сохранила невинность во взгляде. Она
занималась в заведении уборкой и стряпней и стоила шесть песо за пятнадцать минут. Ее
купили в Греции за четырнадцать драхм, а в порту Пирей перепродали за шестнадцать и
увезли в Новый Орлеан. В этом городе дон Хасинто де Альвеар приобрел ее по цене четверть
доллара за каждый фунт веса и доставил в Буэнос-Айрес в качестве подарка английскому
послу, и тот появлялся с нею на званых вечерах, которые устраивало в его честь семейство
Анчорена.
Несмотря на попытки многочисленных хозяев превратить ее в этакую веселую мадам
Дюбарри,4 Матильда не желала расставаться с тоскливым взглядом Магдалины. Она молча
плакала. Была она бледна, как фарфор, и в профиль походила на мраморную камею. Она
выглядела так, как выглядят иностранцы, только что сошедшие с корабля, — такое
выражение не покидает их лица до самой смерти, а потом уже они выглядят как покойники,
и тут уж все равно, иностранец ты или креол.
Матильда была не самой дорогой шлюхой в заведении. Как я уже сказал, ее услуги
стоили шесть песо. За других приходилось выкладывать все десять, а то и двенадцать.
Правда, встречались там женщины и по три песо, и даже дешевле. Я видел у Польки
негритянку с такими громадными грудями, что ей приходилось ходить чуть откинувшись
назад, словно чтобы не потерять равновесие и не хлопнуться лицом о землю. Негритянка
была высоченная — метра два с половиной, клянусь вам, — входя в двери, она склонялась в
три погибели, чтобы не влететь лбом в косяк. Как говорили, обрабатывать ее можно было
только на полу: ни у одной кровати длины не хватало. Если кому-то хотелось поразвлечься с
ней, он должен был заплатить двадцать пять песо — или двадцать, если немного
поторговаться.
Полька всегда стояла за особой конторкой, надзирая за всем заведением, ведя
бухгалтерию и принимая клиентов. Она была похожа на зебу 5 , наряженную в платье с
кружавчиками. Шею ее прикрывал тройной или четверной жирный подбородок, заросший
пушком, который все-таки не достигая размеров бороды.
На стене позади конторки, рядом с картиной, изображавшей голую женщину в
шезлонге, висел плакат следующего содержания:
4 Мари Жанна Бекю, по мужу графиня Дюбарри (1746–1793) — официальная фаворитка французского
короля Людовика XV, в молодости была проституткой.
Обеты молчания
Кто-то скоро умрет. Я это понял, как только увидел этого человека. Я знал его только
по имени, как и все, но еще раньше, чем имя это прозвучало, ко мне пришло понимание, что
средневековая фигура, застывшая в дверном проеме, — это и есть Натан Негропонте. Одно
только упоминание о нем внушало ужас. Негропонте убил человек шестьдесят, не меньше. И
все-таки этот убийца из тени (как его называют) не выносит вида крови. Он никогда не
применяет оружия и не пачкает в крови свои руки. Он вообще не пользуется руками для
убийства, говорят, что он никогда не прикасался к людям, которых убивая. Никому не
известно, как убивает Натан Негропонте, однако достаточно назвать ему имя жертвы — и
этот человек погибнет. Негропонте — убийца-иллюзионист, маг, не вступающий со своими
жертвами в прямой контакт, подобно цирковому фокуснику, который перемещает игральную
карту в карман зрителя, даже к нему не приближаясь. Однако же покойники, которых
заказывали самому изощренному убийце в Санта-Мария-де-лос-Буэнос-Айрес, — это вовсе
не иллюзия: трудно сказать, как он это делает, но очень легко удостовериться, что люди
действительно погибают. Таково его ремесло, и наниматели Негропонте не должны задавать
вопросов: ему нужно узнать только имя жертвы.
Натан Негропонте прошел мимо меня, не удостоив даже взглядом. Губернатор
приказал, чтобы принесли вина и чтобы потом все вышли из кабинета, оставив их наедине.
Меня это, разумеется, не касается. Вот они сидят друг напротив друга. Пьют молча, смотрят
изучающе. Обменялись банальными фразами. Снимая плащ, посетитель смотрит на меня —
так что мурашки бегут по спине — и взглядом вопрошает губернатора, почему я здесь.
— Не беспокойтесь, — Губернатор тычет в мою сторону пером, которое лежало на его
столе рядом с бумагами. — Он глух как пробка и немножко не в своем уме.
Ответ, по-видимому, удовлетворяет посетителя. Теперь они приступают к деловому
разговору.
Возвращение
Как только его увидели, все поняли, что этот полумертвый всадник и есть Миранда.
Его знали все, по крайней мере по имени. Даже теперь, постаревший и умирающий, он
внушая страх. Такой, что никто не осмелился предложить ему кров или помощь. И не из
презрения. Даже не из ненависти — из страха. И вот этот человек ехал, отдавшись на волю
своего коня. Впервые его увидели в Тольдери и, по ту сторону Пилкомайо, а ближе к
полудню, говорят, он уже проезжая Эспинильо. Миранда покинул наши края тридцать лет
назад, но помнили о нем все. Уезжал он уже стариком.
Я узнала, что он возвращается к нам, в Кинта-дель-Медио, только вечером.
— Донья Авелина, — прибежал ко мне Росендо Фретес, — я видел вашего отца на
излучине ручья. Он забирал все круче в горы. Видно было плохо.
Вот что сказал мне Росендо Фретес. Только я ему не поверила.
Не прошло и часу, как ко мне заявилась с визитом донья Энкарнасьон.
— Ваш отец вернулся, — объявила она. — Его видели в Тольдерии, потом в
Эспинильо, а теперь он приехал в Кинта-дель-Медио. Он умирает, не сходя с лошади.
Вот что сказала мне донья Энкарнасьон.
Не успела она выйти за порог, как появились братья Прадо:
— Сеньорита Авелина, мы видели вашего отца. Сеньор Миранда странствует по всему
поселку, отдавшись на волю своего коня. Мы спросили его: «Что с вами, сеньор Миранда?»
— но он как будто нас и не слышал. Не мог произнести ни слова.
Я снова не поверила. И все-таки приоткрыла дверь.
В шесть часов вечера какая-то лошадь въехала в мой двор и остановилась перед моей
дверью. И тогда я увидела всадника, упавшего на шею лошади, его руки безвольно свисали
по бокам, а сама животина не желала уходить от моего дома.
Я уже тридцать лет не видела своего отца, но признала его в ту же секунду. Он был
очень стар и больше походил на мертвеца. Но все еще дышал. И тогда я сняла его с седла,
умыла, переодела в чистое белье и уложила на кровать. Заварила ему мате, к которому он
даже не притронулся. Я поднесла к его губам рюмочку водки, и, не приходя в себя, он выпил
ее до последней капли. И он лежал на моей постели — вне сна и вне яви, вне жизни и вне
смерти. Я так и сидела рядом с ним, ожидая, чтобы отец пришел в себя, — наверное, он
заблудился в горах и душа его следовала за копытами его лошади.
Все так и случилось. Около полуночи душа отыскала тело, лежащее на постели: мой
отец очнулся и, еще не открыв глаза, понял, что рядом с ним его дочь.
— Моя сеньорита, — так он обращался ко мне в детстве и теперь говорил так, как
будто бы никогда и не уезжал, — моя сеньорита, вы спасли мне жизнь.
— На то была воля Господня, папа, — ответила я, потому что Бог направляет лошадей,
когда всадник уже не в силах.
Моему отцу было девяносто пять лет.
Однажды вечером, когда я стирала белье, он меня подозвал:
— Моя сеньорита, я хочу вам рассказать, почему уехал отсюда.
— Я вас об этом не спрашивала, папа, — сказала я, — и вы не обязаны ничего мне
рассказывать.
— И все равно я расскажу, — ответил он.
И он рассказал. Кое-что я знала, кое-что — нет. Мой отец занимался политикой и был
известной фигурой. Когда случился переворот, он отправился воевать. Вначале сражался в
Консепсьон, затем в Пуэрто-Касадо. Он дважды возвращался в Кинта-дель-Медио, чтобы
повидаться с моей матушкой, которая зовется Хасинта. А потом он не возвращался уже
никогда. Когда столкновения закончились, он все равно не вернулся. В Белене он нашел
новую женщину — бразильянку по имени Мария, — и плодами их союза явились еще двое
детей. Отец прожил с бразильянкой тридцать лет, но когда заболел и оказался на грани
смерти, Мария усадила его на коня, накрыла двумя одеялами и отпустила в чистое поле
(даже шпор не надела на сапоги). Четыре дня он скитался по воле своего коня, пока Господь
не привел его к моему дому.
Таков был его рассказ.
— Моя сеньорита, — произнес он в завершение, — я хочу покинуть этот мир рядом с
моей сеньорой. Я хочу, чтобы вы позволили мне вернуться домой.
— Ваша сеньора, моя матушка Хасинта, не желает видеть вас в своем доме. Она так и
не простила вашего отъезда, — сказала я.
— Просите ее, моя сеньорита, умоляйте, чтобы я смог вернуться к ней.
Не помню, когда я плакала в последний раз, но вот теперь я разрыдалась и сказала
отцу:
— Вам не нравится, как я за вами ухаживаю?
— Бог сказал, что мое место там, рядом с моей супругой.
И вот, повинуясь просьбе моего отца, я отправилась в дом к моей матери. Однако
просить и умолять не пришлось.
— Ха, — ответила матушка (так она смеялась), — одну комнату я для него всегда
держу. Я знала, что он вернется. Теперь самое время. Ну что ж, пусть возвращается, —
сказала мне мать.
— И это все, мама?
— И это все.
— А кто же будет о нем заботиться?
— Бог о нем позаботится.
И тогда мы собрали его пожитки, усадили его на коня и перевезли в дом моей матери.
Я навещала отца каждый вечер и приносила то, что он любил: немного хлеба и бутылку
тростниковой водки. Вот что я ему приносила. И каждый раз, когда я приходила, он говорил:
— А вот и мое спасение.
Матушка с ним не разговаривала и даже не заходила в его комнату.
— Моя сеньора… — просил он.
Но она не отвечала.
— Моя сеньора… — умолял он.
Но она как будто не слышала.
Через две недели моего отца охватила лихорадка. Мы отвезли его к доктору, доктор
сказал, что нам нужно к священнику. Священник причастил его в последний путь, но в тот
день отец мой не умер. Не умер он и на следующий день, ни через два дня.
Он больше не разговаривал, он больше не ел. Он был как неприкаянная душа. И тогда
мы снова призвали священника.
— Все, чего хочет этот человек, — это прощение. Вот отчего он не может умереть, —
объявил священник.
И тогда я обратилась к своей матери:
— Мама, настало время прощения. И если вы не знаете, как это сделать, я подскажу
вам слова.
И я подсказала слова:
— Во имя Господа, да будет вам прощение, и покойтесь с миром, пусть Он вас простит,
и дело ваше пусть будет закрыто, и пусть ваша тоска и ваш и страдания окажутся в руках
Господних. — Вот что я сказала.
И тогда моя мать впервые зашла в комнату моего отца. Мой отец уже не двигался и не
разговаривал. Моя мать взяла его за руку и сказала ему:
— Я прощаю вам во имя Бога, Миранда, все, что вы со мной сделали. Я говорю это во
имя Господа, Миранда.
И тогда он открыл глаза и произнес:
— Я тоже прощаю вам, моя сеньора.
Отец не умер в тот день — только на следующий.
И тогда моя матушка, освободившись от вины, о которой никто не знал, тоже смогла
упокоиться с миром, похоронив Миранду.
Заказ
Северино Соса отправил на тот свет тридцать четырех мужчин, семь женщин и четырех
детей. Он убивал заговорщиков по просьбе министров, он убивал министров по заказу
заговорщиков.
Но от себя лично он никого не убил. Он не убивал из ненависти или же из-за любви.
Северино Соса убивает руками, зубами, а в определенных случаях использует бечевку.
Несложно отличить тех, кого убил Северино Соса.
Мужчины больше не пьют. Министр расплачивается четырьмя золотыми монетами.
Никакого рукопожатия. Северино Соса покидает форт. Каракара все видит и летит к хозяину.
Черный никогда не садился к нему на плечо, Черный никогда не ел с руки хозяина. Обоим
известно, кто есть кто.
Покойник пока что не умер, однако приговор ему уже вынесен. Работу следует
выполнить сегодня ночью.
Северино Соса уверенным шагом направляется к дому, где вскоре должна пролиться
кровь. Покойник не знает, что участь его уже предрешена. Черный летит низко, не теряя
хозяина из поля зрения. Он, кажется, лучше всех понимает смысл фразы, написанной на
медали хозяина. Можно подумать, он чует запах смерти, которая не заставит себя долго
ждать. Теперь он летит нетерпеливо, следя за хозяином. Можно подумать, что Черному
известно, что прячет этот громадный мужчина под своим плащом, что он обовьет бечевкой
свое запястье, прежде чем бесшумно проникнуть в дом. Покойник наслаждается тишиной
этой ночи, не зная, что она для него последняя. Летящая птица смотрит, как уверенно
движется ее хозяин. Она наблюдала такую картину уже множество раз. Черный заранее
ощущает свой любимый запах.
Можно также подумать, что Черному известно, что внутри дома хозяин тихонько
подкрадется к человеку, читающему в кресле, спиной к двери, без малейшего шума выбросит
вперед руки и натянет бечевку. Даже не видя убийцу и покойника, Черный знает, что они
уже дышат одним и тем же воздухом, наполненным запахом смерти. И можно даже сказать,
ему известно, что, когда жертву и убийцу будут разделять всего три шага, читающий человек
обернется в кресле и скажет:
— Я вас ждал.
Он произнесет эти слова, прицелившись из двуствольного револьвера. Можно
подумать, Черный знает, что человек в темном плаще будет удивлен, однако его естество
падальщика подсказывает, что, поскольку убийца умеет рассуждать не так, как все прочие
люди, он все-таки не удивится. Быть может, птице также известно, что, прежде чем его
хозяин накинет бечевку на шею жертвы, он получит две пули прямо в лоб. Можно также
подумать, что Черный увидит, как хозяин заваливается на спину, а его убийца что-то
успевает шепнуть ему на ухо, а потом выкалывает ему глаза и ломает ребра. Собственными
зубами откусывает ему язык и вешает Северино Сосу на бечевке, которую тот принес с
собой. Быть может, птица заранее видит, как новый убийца срывает медаль с груди
покойного — он предъявит ее некоему министру в доказательство выполненного задания.
И вот наконец, вцепившись когтями в верхушку кресла, Черный дождется, когда
человек с пистолетом снова вернется к своей газете, и тогда он сможет наброситься на
висящее тело.
Сначала он расклюет внутренности, затем прогуляется по впалой груди, а потом вонзит
свой клюв в глазницы, добравшись до идеально округлых шаров. Но ничто не привлекает его
так, как подушечки пальцев мертвеца. Впервые — и это известно Черному — он поест из рук
своего хозяина, ныне покойного.
Над безмолвным городом Санта-Мария-де-лос-Буэнос-Айрес раздалось глухое
карканье, но никто ничего не услышал.
Буэнос-Айрес, бар «Академия», 1984 год
Дольмен
Это было в тот самый год, когда флегматичные сотрудники британских спецслужб
превратили лидера ирландского ордена оранжистов в решето из мяса, использовав для этого
несколько обойм патронов для браунинга калибра девять миллиметров; в тот самый год,
когда боевики из «Айриш Ривендж» сотворили из верховного комиссара Скотленд-Ярда пазл
на 348 кусочков, которые невозможно было собрать обратно из-за двух килограммов
тротила, который они подложили под его новенький «Ягуар V12». В конце концов, в тот
самый год, когда на семь тысяч миль южнее Королевский флот обратил крейсер «Мануэль
Бельграно» в пылающую жаровню, от которой закипали ледяные воды, пока судно плавно
садилось на задницу в глубину Атлантического океана.
В тот самый год Сегундо Мануэль Раттаган записался волонтером в резерв
аргентинской армии, побужденный на это единственной и тайной целью. Через два дня
после принятия этого решения Раттаган увидел, как его длинные рыжие патлы опадают к его
черным туфлям: он превратился в забритого новобранца, ничего не понимающего, одетого в
форму рядового на два размера больше, чем его изысканный костюм. На плечи ему навесили
рюкзак и вместе с еще девятнадцатью парнями куда-то повезли в кузове раздолбанного
«унимога», потом его высадили на авиабазе Паломар, заставили подняться в раскрытую
задницу «Геркулеса», а потом доставили в только что построенный аргентинский порт, на
самую дальнюю оконечность Мальвинских островов.
Отряд волонтеров, в который записался Сегундо Раттаган, находился под
командованием лейтенанта Северино Сосы, здоровяка родом из Коррьентеса, который до
сего времени полагал, что война — это пытки и убийства связанных и измученных
пленников, насилие над женщинами и обыски домов безоружных граждан. Однако теперь, в
ожидании назначения на фронт, куда — нескоро, но неминуемо — по морю и с воздуха
нагрянет враг, Северино Соса испытывал такой ужас, от которого кишки звенели. Его отряду
было поручено по суше добраться до Гансо-Верде, попутно минируя все побережье. В
Гансо-Верде они соединятся с другим отрядом и переправятся на остров Соледад, где в их
задачи входило копать окопы и противодействовать высадке англичан.
Рядовой Раттаган ни с кем не разговаривал. Казалось, приближение противника ничуть
его не заботит. Неизбежность наступления войны как будто не имела к Раттагану никакого
отношения. Он не выказывал признаков холода, голода, страха и даже скуки в течение этих
бесконечных мертвых часов ожидания. Все выглядело так, как будто у него совсем иные
задачи, как будто он явился на Мальвинские острова, чтобы развязать собственную войну.
Лейтенант Северино Соса понял: чтобы скрыть собственную трусость и исполниться
боевого духа, он должен держать своих бойцов в постоянном страхе — с помощью криков,
угроз и всяческих унижений. Лейтенант просто не мог примириться с удивительным
спокойствием рядового Сегундо Раттагана. Он взирал на своего подчиненного со смесью
антипатии, настороженности и даже страха — из всего этого получилось презрение,
которому вскоре было суждено переродиться в ненависть. Лейтенанту никоим образом не
удавалось взять в толк, что фамилия Раттаган — не английская, а ирландская и что все
ирландцы (и даже их потомки) коренным образом отличаются от англичан. Вдобавок в
последний момент лейтенант получил из военной комендатуры сведения, что у волонтера
Раттагана имеется старший брат, местонахождение коего комендатуре установить не
удалось. Семь лет назад рядовой Раттаган лично наблюдал, как его брата вытащили из
комнаты, за волосы проволокли по лестнице, а потом долго избивали армейскими ботинками
— такими же, какие носил теперь он сам. А затем его, полумертвого, закинули в кузов такого
же «унимога», на котором рядового Раттагана доставили на авиабазу. С тех пор он больше не
видел старшего брата.
На второй день ожидания лейтенант Северино Соса, желая продемонстрировать своему
войску, как наказывают за невыполнение приказов, выстроил бойцов перед окопами и
превратился в яростную завывающую гиену.
— Ну что, блядское отродье, куски дерьма, — рычал он. — Скоро у нас будут
посетители, — лаял он, — а сейчас мы увидим, дебилы, как нужно привечать
англичанина. — И тогда лейтенант Северино Соса указал на рядового Раттагана суковатой
палкой, которую использовал вместо трости, и заорал: — А ну-ка, крыса, блядская
английская крыса, два шага вперед!
Рядовой Раттаган вышел из строя. И тогда лейтенант Северино Соса распорядился его
распять между двух столбов. Распластав солдата на снегу, лейтенант собственноручно
затягивал бечевки на его запястьях, пока не выступила кровь. Раттаган не отводил взгляда от
глаз своего начальника и, даже когда волокно бечевки начало краснеть, не издал ни стона.
Его распяли на двенадцать часов.
Если пропадала банка консервов, похитителем объявлялся рядовой Раттаган; если в
строю слышались разговорчики, когда Северино Соса приказывал молчать, рядовой Раттаган
обвинялся в нарушении приказа; если начинался дождь или, хуже того, снег, вина опять-таки
падала на Раттагана. Однажды исчезла плитка шоколада, которую лейтенант зарезервировал
для себя. Северино Соса устроил общее построение и направился прямо к рядовому
Раттагану.
— Грязная крыса, — заорал лейтенант, — открыть рот!
И весь отряд смотрел, как Северино Соса вырывает ему два верхних зуба клещами для
гвоздей, а затем бережно прячет свой трофей в карман жилета. Рядовой Сегундо Мануэль
Раттаган, истекая кровью, дрожа, но по-прежнему стоя по стойке «смирно», не издал ни
звука. Если бы он не имел за душой единственного, тайного и непреклонного намерения,
рядовой грохнулся бы в обморок от боли. В другой раз лейтенант приметил отсутствие пачки
сигар, которые он предназначил в свое личное пользование. И тогда он решил использовать в
качестве пепельницы рядового Раттагана: все тринадцать сигар, которые лейтенант выкурил
в течение того дня, он затушил о яйца своего подчиненного.
На пятый день из-за горизонта послышался нарастающий, апокалипсический грохот.
Целая эскадрилья «харриеров» подбрила солдатам затылки. Непосредственно вслед за этим
произошла ярчайшая вспышка, ослепившая рядового Раттагана. Это был взрыв, шум от
которого он даже не расслышал: рядовой Раттаган в буквальном смысле взлетел на воздух и
пролетел шестьдесят метров. Он попытался подняться на ноги, но не смог. Он оглох и
совершенно ослеп. Постепенно, когда зрение начало возвращаться, перед Раттаганом
возникла картина, страшнее которой он в жизни не видел: вокруг все еще не остывшего
кратера валялись дымящиеся, искалеченные останки его товарищей по оружию. Несмотря на
то что Раттаган полностью утратил ощущение времени и пространства — его так шарахнуло,
что и собственное имя вспоминалось с трудом, — он помнил, какая задача привела его в эти
места, которые сейчас было и не узнать. И Раттаган пополз, подтягиваясь на локтях, на
поиски неизвестно чего. Он добрался до искореженного обломка бомбы, сверкавшего как
адское пламя, и, греясь возле этой металлической печки, попытался собраться с мыслями.
Ему страшно хотелось спать — сон никогда прежде не одолевал его с такой силой. И тогда
Раттаган убедился, что это не сон, а сладкая колыбельная, предвестник смерти. Если бы он
не имел за душой единственного и тайного намерения, то поддался бы искушению этого
последнего сна.
Рядовой Раттаган не смог бы подсчитать, сколько мертвецов встретилось ему на его
черепашьем пути в никуда. Он ползал кругами. И вдруг он внезапно понял, что именно
ищет. Он искал в обезображенных лицах, искал в оторванных частях тел, искал в солдатских
одеждах, искал, переползая от одного рюкзака к другому, искал среди боеприпасов и в
глубоком снегу, рылся в бесполезных обломках оружия; точно пес, он задрал нос к небу и
принялся искать по запаху. Раздался почти неразличимый звук. Словно вздох. И тогда
рядовой Раттаган повернул голову и заметил, что снег рядом с ним подрагивает. Он
ящерицей метнулся к дрожащей вершине, принялся рыться в инее уже нечувствительными к
боли пальцами, нашарил армейский сапог, развернулся и начал копать обеими руками в
другую сторону, пока не добрался до окаменевшего подбородка. И когда Раттаган понял, что
нашел своего лейтенанта Северино Сосу, впервые с прибытия на Мальвинские острова он
рассмеялся. Он хохотал так, как не хохотал никогда в жизни. Его лейтенант был захоронен в
снегу, и Раттаган хлестал его по щекам и, ослепленный болью от ран, приговаривал, не
переставая хохотать: посмотри на меня, ублюдок, — и рядовой Раттаган приподнял свою
верхнюю губу и показал своему лейтенанту пустоту на месте зубов, которые тот выдрал
накануне, и — посмотри на меня, ублюдок, — кричал он, показывая запястья с кровавыми
следами от впившейся бечевки, с помощью которой его распинали на столбах, и — посмотри
на меня, ублюдок, — говорил он, не переставая хохотать, поднимая застывшие веки своему
лейтенанту, чтобы тот увидел обожженные яйца рядового Раттагана. Если бы он не имел за
душой единственного и тайного намерения, Раттаган тотчас бы прикончил своего
начальника. Рядовой подхватил лейтенанта под мышки и, помогая себе коленями и локтями,
окончательно вытащил из могилы. Усадил на большой камень и, ухватив за волосы,
повторял: «Сейчас ты не умрешь, ублюдок, только не сейчас». Лейтенант завалился на
колени. Северино Соса умирал. Рядовой снова поставил его на ноги, наполнил легкие
ледяным воздухом, зажал лейтенанту нос и, прижавшись губой к губе, подарил ему
собственное дыхание.
Рядовой Раттаган заполнил рюкзак валявшимися повсюду припасами, соорудил из
тряпок и деревяшек носилки, уложил на них Северино Сосу, нацепил на грудь винтовку FAL
и, словно тягловая собака, устремился вниз к подножию горы. Он двигался, пока солнце еще
различалось размытым пятном на горизонте, пока оно не скрылось за свинцовый небесный
свод. Он полз между гор, сам не зная куда. Он окончательно заблудился.
Когда силы рядового подошли к концу и он уже был уверен, что не сдвинется вперед
ни на шаг, Раттаган разглядел на склоне горы тонкую струйку белого дыма, и это, сказал он
себе, не последствия бомбардировки. Он осторожно подполз поближе и увидел невысокую
трубу дымохода. Рядовой Раттаган снова водрузил на себя драгоценный паланкин, на
котором лежал лейтенант, и снова отправился в путь. Когда до дома оставалось лишь десять
шагов, измученный, контуженный и почти замерзший рядовой Раттаган потерял сознание.
Когда он вновь открыл глаза, ему отчетливо показалось, что он находится у себя дома.
Сегундо Раттаган огляделся по сторонам. На ночном столике возле постели он увидел
образок святой Бригитты, такой же, какой стоял в спальне его матери. Чуть дальше, на
подоконнике из тонких реек, лежала Библия на английском языке, а на книжной полке
Раттаган прочел названия других книг, расставленных без явного порядка. Там находились
сочинения Йейтса, Синга и Бёрка, Голдсмита и Свифта, а еще несколько томиков с
коричневыми нечитаемыми корешками. Раттаган готов был поклясться, что это библиотека
его брата. Задрав голову, в изголовье кровати рядовой Раттаган из своего лежачего
положения увидел перевернутый крест с кельтским кругом. Совершенно ясно, подумал он,
что этот реечный потолок, теплый и уютный, не часть его дома. Но полную уверенность, что
все это только бред его рассудка, внушила ему старинная ирландская песня на гэльском
языке, которую Раттаган слышал только из уст своего дедушки. Он приподнялся на локтях и
только тогда понял, что под ним действительно кровать. В той же комнате какой-то человек
кормил дровами камин в виде саламандры, в котелке побулькивало жаркое. Это был старик,
смотревшийся как настоящий дольмен: огромный и согбенный, он выражал каменное
равнодушие ко всему на свете. Его седые волосы были собраны в косичку, голубизна глаз
подчеркивалась очками без оправы с золотыми дужками. Одет этот человек был в
старомодное пальто, черное, поношенное, до самых щиколоток; оно придавало старику вид
квакера. Раттаган следил за передвижениями этого гиганта. Куда бы тот ни направился,
всегда брал с собой полный стакан виски. Не отрывая взгляда от огня, горевшего внутри
саламандры, старик на чистейшем английском языке пробормотал слова, которые рядовой
автоматически перевел на испанский:
— Вас можно назвать счастливчиком. Вы отделались только вывихами плечей и
коленей, переломом двух фаланг на пальцах, трещиной ребра, перебитой носовой
перегородкой да еще кое-какими царапинами. Меня зовут Шон Фланаган.
Рядовой Раттаган еще раз подивился росту этого человека и вдруг заметил, что сам он
почти весь обложен лубками.
— В отношении вашего товарища прогноз мой не столь оптимистичен, — заметил
старик, указав направо от Раттагана.
Рядовой повернул голову и увидел другую кровать, стоявшую параллельно. На ней
умирал лейтенант Северино Соса. Голова его была обмотана бинтами до самых бровей, обе
руки его покоились в лубках, правая нога под углом возвышалась над кроватью. Его
лейтенант был разобран на куски.
— Все, что вы видите, еще ничего страшного, проблема заключается во внутренних
кровоизлияниях.
Старик поднялся с места и подошел к рядовому Раттагану. Уселся на край его кровати
и открыл ему рот, изучая прорехи на верхней челюсти.
— Это не боевые раны, — пробормотал старый ирландец, сделав глоток виски. — И
это тоже, — прибавил он, осматривая ожоги на мошонке. — Скорее, это напоминает мне
пепельницу.
Рядовой Раттаган отвел взгляд. Старик подошел к кровати, на которой лежал
лейтенант. Указал на него бутылкой виски и спросил:
— Его работа?
Солдат, не глядя на собеседника, отрицательно покачал головой. Старик почесал
голову и сказал по-английски «не понимаю». Потом отошел к саламандре и отвернулся,
теребя подбородок.
— Это его работа, — уверенно произнес ирландец и впервые посмотрел солдату в
глаза.
Сегундо Раттаган еще раз покачал головой. Старик одним глотком осушил стакан
виски, подошел к ночному столику, достал что-то из ящика, поднес закрытую руку к
переломанному носу солдата и медленно разжал ладонь. И Раттаган увидел свои два зуба.
— Они лежали в жилетном кармане вашего друга; полагаю, что они принадлежат вам.
А потом он показал рядовому сигару, которую обнаружил в одежде лейтенанта:
диаметр ее в точности совпадал с размерами ожогов на коже солдата.
Шон Фланаган удалился куда-то в глубь дома, куда не проникал свет от открытого
камина, и вернулся из сумерек с двуствольной винтовкой. Зарядил оба ствола, подошел к
Северино Сосе, прицелился ему в лоб и взвел курки. В этот самый момент раздался вопль
рядового Раттагана:
— Нет! Умоляю вас, не делайте этого!
Старик взглянул на солдата со смесью удивления и недовольства.
— И почему же нет? — попросту спросил он.
И тогда рядовой Раттаган начал говорить. Он рассказал то, что никогда никому не
рассказывал. Он говорил на чистейшем английском языке. Он объяснил старику, почему
нельзя убивать лейтенанта и какова его собственная роль на этой войне. Дед Раттагана
родился в Белфасте, приехал в Аргентину совсем молодым человеком. Отец Раттагана был
домоправителем в усадьбе семейства Анчорена, где бабушка служила гувернанткой;
Раттаган говорил о своей матери и об образке святой Бригитты — совершенно таком же, как
и тот, что лежал теперь на ночном столике. А еще он рассказал про своего брата. Глубоко
вздохнул и снова заговорил. Его старшего брата звали Патрисио, Патрисио Раттаган, и он
тоже читал Джойса и Йейтса, Синга и Бёрка, Голдсмита и Свифта, а еще одного ирландца,
который на самом деле был аргентинцем, Уолша, Родольфо Уолша. Его брат тоже занимался
литературой: Сегундо Раттаган мог бы процитировать наизусть всю книгу, написанную его
братом Патрисио. Он рассказал, как однажды июльской ночью 1976 года возле дверей их
дома остановился армейский грузовик и из зеленого брезентового кузова выскочил десяток
вооруженных мужчин, как они взломали дверь, поднялись по лестнице, схватили его брата,
протащили его вниз и избили на улице ногами. Обливаясь слезами, он рассказал, что сам он,
Сегундо Мануэль Раттаган, спрятался тогда за дверью и пришел в ужас: он не понимал, что
происходит. Он рассказал старику, как в буквальном смысле обкакался от страха. Его
детские глаза запечатлели всю эту картину, а после он никогда не простил себе, что ничем не
помог Патрисио. Рядовой помолчал, а потом сказал, что больше никогда не видел своего
брата. Впервые в жизни Сегундо Раттаган признался, что с тех пор не мог жить спокойно: с
течением лет лицо брата постепенно стиралось из его памяти. И все-таки одно лицо так и не
забылось: оно появлялось перед ним каждую ночь, словно назойливая мошка. Солдат
рассказал старому ирландцу, что так и не забыл лица того, кто отдавал распоряжения, когда
увозили его брата. Он рассказал, что с тех самых пор повсюду разыскивал это лицо. В метро,
в автобусах, в толпе прохожих, на страницах газет и журналов — пока в один прекрасный
день не увидел его в телевизоре: это было коротенькое сообщение о героическом батальоне
63:3, который первым ступил на землю отвоеванных островов. И лицо это не смогло
избежать притяжения славы и произнесло свое имя, глядя прямо в камеру: лейтенант
Северино Соса. И вот тогда он, Сегундо Мануэль Раттаган, решил записаться волонтером в
батальон 63:3. И, указав на человека, лежавшего бок о бок с ним, Раттаган сказал старику:
— Он похитил моего брата.
Когда рядовой Раттаган завершил свой рассказ, старик посмотрел ему прямо в глаза и
долго молчал. Он присел, снова опорожнил одним глотком свой стакан и снова встал. Он
заходил взад-вперед по комнате и в итоге изрек:
— Я понимаю вашу точку зрения, но если вас интересует мое мнение, его надо тотчас
же пристрелить.
Не дожидаясь ответа Раттагана, Шон Фланаган подсел на край его кровати и рассказал,
что привело его самого на край света. С моря доносились далекие разрывы бомбардировок,
слышно было, как пролетали «харриеры». Старый ирландец впервые разглядел перед собой
не солдата, а мальчишку. Он поставил перед ним стакан, плеснул виски — сначала себе, а
после гостю — и с винтовкой на коленях осушил и этот стакан до дна. Затем старик
хорошенько рыгнул и начал свой рассказ. Он бросал отрывистые фразы, разговаривал как
будто со своим стаканом или — лучше сказать — с его содержимым, поскольку каждый раз,
как стакан пустел, старик замолкал и, заново его наполнив, продолжал свой монолог. Старик
поведал, что тоже родился в Белфасте, что в двадцать шесть лет женился на сестре
милосердия, обладательнице самой потрясающей задницы на всю Ирландию, и что на
следующий год у них родился сын Джеймс; дальше старик рассказал, что они были
воинствующими католиками, что он входил в состав разных политических групп, а потом
посвятил себя самой радикальной борьбе, пять лет просидел в тюрьме, а вернувшись
однажды ночью к себе домой, обнаружил, что у него нет больше дома, что его разрушила
бомба LVF. 11 Что обладательница самой потрясающей задницы на весь Белфаст
превратилась в обугленный труп, который он с трудом узнал, и что его малютка Джеймс…
Старик не мог продолжать свой рассказ. Этот великан с прозрачными глазами, этот
гигантский дольмен, лишенный, казалось, всяких эмоций, вскочил, чтобы укрыться в самом
темном углу комнаты, куда не проникал свет саламандры. До рядового Раттагана донеслись
приглушенные стыдом рыдания. Рассказ на этом оборвался.
Они поели в молчании. Перед сном Шон Фланаган повторил:
— Если вам интересно мое мнение, я считаю, его нужно пристрелить. Это не
человеческое существо.
В полночь рядовой Раттаган внезапно проснулся. Он мог бы поклясться, что слышал
какой-то шум, какое-то резкое движение со стороны постели лейтенанта Северино Сосы.
Раттаган приподнялся и увидел, что раненый лежит в той же самой позе, что и раньше. И