Вы находитесь на странице: 1из 4

Кацис Л.Ф., Одесский М.П.

«СЛАВЯНСКАЯ ВЗАИМНОСТЬ»: МОДЕЛЬ И


ТОПИКА: Очерки. М.: Regnum, 2011.314 с. — 500 экз. — (Selecta XIII).

Почему-то авторы книги, посвященной описанию исторического «движения» той


социальной идеи, которая в разные времена носила различные названия, предпочли
обозначить ее абстрактно и приблизительно: «славянская взаимность». Заглавие это явно
«обманы-вает»: исторически эта идея именовалась совсем иначе.

Лидер русского славянофильства А.С. Хомяков, рассуждая о «насмешливом» прозвании


московского кружка («имя, составленное на иностранный лад, но которое в русском
переводе значило бы славянолюбцы»), заявлял: «Я с своей стороны готов принять это
название и признаюсь охотно: люблю славян». И добавлял: «...нет русского человека,
который бы их не любил; нет такого, который не сознавал бы своего братства с
славянином и особенно с православным славянином».

Но обозначать исследуемое явление «славянофильством» авторы опасаются: все-таки


исторически такое заглавие предполагало бы особенную «модель и топику», отнюдь не
сводившуюся к идее «взаимности».

Опасаются они и понятия «панславизм», которое еще в словаре Брокгауза—Ефрона


определено как «стремление к объединению славянских народностей, которое отразилось
прежде всего в сочинениях словака Коллара». Про «словака Коллара» авторы пишут
много, — но «панславизм» стараются всуе не поминать. Тогда придется помянуть еще и
«чеха Ганку», разрабатывавшего, на радость имперской политике Николая I, идею
политического единения славян под главенством России и употребления русского языка в
качестве «общеславянского». Тогда придется вспомнить и Вл. Соловьева, который
характеризовал подобное образование («панмонголизм») как «имя дико», которое, однако,
«ласкает слух» — с чего бы это?

Авторы старательно «обходят» те проблемы и «движения», которые были особенно


показательны для «панславизма» XIX—XX вв.: ни тебе славянофильства, ни «славянских
комитетов», ни «всеславянства», ни «евразийства».

То содержание, которое может нести в себе идея «славянской взаимности», оказывается,


по существу, вполне органичным. Об этом писал, например, «передовой боец
славянофильства» К.С. Аксаков, недоумевавший по поводу самого «имени»
представляемого им направления: «Можно назвать славянофилом немца или француза, —
но странно было бы называть француза галлофилом или немца германофилом, точно так
же как славянина по место-рождению славянофилом» (РГАЛИ. Ф. 10. Оп. 5. Ед. хр. 30).
Идея «славянской взаимности», в сущности, естественна для бытия и сознания каждого
славянина.

С другой стороны, ни идеи «галльской взаимности», ни идеи «германской взаимности»


почему-то не вызывали того странного противодействия, какой в иные времена вызывала
аналогичная идея у славян. Почему-то именно у них в идею «взаимности» постоянно
вмешивался «славянский старый спор».
В книге Л.Ф. Кациса и М.П. Одесского, впрочем, рассматривается не историческое бытие
идеи, а лишь движение той идеологической «модели», которая (авторы прямо это
указывают на с. 12) далеко не исчерпывает «славянскую идею» как таковую.
Подзаголовок же «очерки» позволяет и еще сузить предмет: в книге представлены лишь
отдельные эпизоды, часто далеко не главные для «славянской взаимности». Авторы
разбирают существо раз-личных «моделей» установления искомой «взаимности», каждая
из которых сама по себе «становилась сложной системой образов, подтекстов,
политических намеков и иных средств реализации идеологии в художественных или
публицистических текстах» (с. 97).

А насколько «востребованы» были сами эти «тексты» в идеологическом движении той


или иной эпохи — это авторов мало волнует. Рассматривается, к примеру, модель
«славянской взаимности», заявленная в стихотворении А.И. Одоевского «Славянские
девы», написанном еще до начала польского восстания 1830—1831 гг., но
опубликованном и ставшем более или менее известным лишь в 1859 г., когда уже
общество новыми «моделями» наполнилось. То же самое — и с откликом Ф.И. Тютчева
на это польское восстание: он стал известен уже после смерти поэта, в 1879 г. (и, отметим,
уже после войны за освобождение Болгарии!). Так что большинство из «образов,
подтекстов, политических намеков и иных средств реализации идеологии», деталь-но
разобранных в книге, остались не бо-лее как литературными фантомами...

В книге, с одной стороны, установка на событийную «всеохватность» — от Яна Коллара,


Пушкина и Мицкевича до Всеволода Некрасова: выстраивается, как заявляют авторы,
один «текст» о соотношении «славянской взаимности и глобального мессианства» (с.
300). С другой стороны, этот текст избирателен: то о Тютчеве (пропустив всех
«сопутствующих» ему «панславистов»), а от Тютчева — сразу к Велимиру Xлебникову (и
тоже — от Коллара!). А там уж недалеко до «дела славистов» и прочих политических
игрищ советской власти.

Авторы идут от установки на сенсационность, особенную броскость. И охотно


используют те откровения, которые имеют к поставленной проблеме, мягко говоря,
косвенное отношение. Так, на фоне разговора о «балкан-ском и карпатском вопросах»
первых десятилетий XX в. описываются «славянофильские» творения И. Зданевича,
которые представляют собою «крайний случай антизаддинщичества (?)» (с. 200), — и как
будто забывается, что в книге речь идет о принципиально ином явлении — о «славянской
взаимности». Зачем здесь Зданевич? И почему тогда не вписать в контекст «славянской
взаимности» деятельность, к примеру, украинских «самостийников»: он гетмана Мазепы
(тоже поэта!) до Степана Бандеры?

Вот, силясь связать «Реквием» Анны Ахматовой с поставленной в заглавии проблемой,


авторы сначала уведомляют, что среди «чужих голосов» в знаменитом произведении «уже
опознаны <...> Еврипид, Данте, Шекспир, Йетс, Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок,
Мандельштам» (с. 281). И тут же выявляют самый главный «голос» — стихотворение Я.
Коллара «Липы» в переводе В.А. Гиляровского, опубликованное в 1902 г. «в солидном
журнале "Русская мысль"»! В этом, вполне типовом для начала XX столетия пере-воде
усматривается «поразительное сходство» со второй частью эпилога ахматовского
«Реквиема»: оно написано тем же стихотворным размером («по типу "Лесного царя"
Жуковского» — экая редкость!), да к тому же здесь разрабатывается та же «ситуация
постановки монумента лирическому герою — поэту, болеющему за свой угнетенный
народ». Указанного типового для начала XX в. мотива вполне достаточно, чтобы этот
журнальный перевод «с полным правом отнести к числу претекстов "Реквиема"» (с. 282).

Конечно же, авторы сознают, что предлагают «странное сближение», и даже


подчеркивают это риторическим вопросом: «.насколько правомерно связывать поэзию
Ахматовой с творчеством идеолога панславизма?» (с. 283). Ну какой же может быть
вопрос о «правомерности», если перевод стихотворения Коллара стал источником
«Реквиема» «с полным правом»!

Затем приводится множество «кос-венных» доказательств — вроде того, что Ахматова в


молодости была знакома с переводчиком славянских поэтов «царскоселом» С.В.
Штейном, который подарил свою книгу «маститому ученому-слависту» С.В. Будиловичу,
который в своих работах высоко оценил Коллара, поставив его «в общий контекст» с А.С.
Xомяковым, который, в свою очередь, написал стихотворение «Не терпит Бог людской
гордыни.», которое «удивительно близко» ахматовскому стихотворению «Не с теми я, кто
бросил землю.» и т.д. Заблудившись в этом «доме, который построил Джек», читатель
должен удовлетвориться заключительным выводом, что только «практическая
невозможность беспристрастного изучения (?) славянской проблематики» не позволяет
полностью понять «систему ахматовского жизнестроительства», в которой эта
«проблематика» играла «самую существенную роль» (с. 296).

Из подобных мнимо сенсационных очерков и составлена вся книга. С самого начала


авторы оговаривают, что «не претендуют на полноту» в рассмотрении «славянской идеи»
как «некоей идеологии и одновременно родового понятия». Но они в начале как будто
обещают рассмотреть многие «исторические разновидности» этого «понятия»:
«панславизм в версии М.П. Погодина, славянофильство, "славянскую федерацию" М.А.
Бакунина, Н.И. Костомарова, польский мессианизм А. Мицкевича, австрославянизм, идею
единого славянского языка Й. Юнгмана, М. Мааяра...» (с. 11). А в конечном счете
оказывается, что ничего этого даже близко не рассмотрено.

Удостоены вниманием лишь некие «вторичные» и «необязательные» мо-дели «славянской


взаимности» (или, напротив, отказа от «взаимности») — те, которые оказались «на виду».
За-одно густо наклеены политические «ярлыки»: В. Маяковский и И. Эренбург — «агенты
влияния», Р.О. Якобсон — «разведчик поневоле», а Н.С. Державин — просто «вёрткий
академик» (с. 268). Вообще же перед нами — типичная «книга ни о чем». Ведь даже,
казалось бы, «безусловные» ее эпизоды и рассуждения (о том, к примеру, насколько
«шинельным» было стихотворение Пушкина «Клеветникам России») имеют значение
разве что в контексте биографии самого Пушкина, а отнюдь не в контексте
конструирования модели «славянской взаимности».

Самую же точную «модель» славянского единения привел тот же Пушкин в


неоконченном стихотворном воспоминании о Мицкевиче «Он между нами жил.». Авторы
привели эти слова (с. 37), но как-то даже не обратили на них внимания:

Когда народы, распри позабыв,


В великую семью соединятся.
Обратим внимание: не «победив», не «разъяснив», не «преодолев», а
именно позабыв былые «распри»! Это в данном случае — самое трудное! Всякие раны,
возникшие как издержки стремления к «взаимности», — самые болезненные. В иных
случаях их лучше «не страгивать». А тем более — не касаться в погоне за сенсациями.

В.А. Кошелев

Источник: http://magazines.russ.ru/nlo/2012/113/k47.html