Вы находитесь на странице: 1из 33

Прочитать:

1. Хорос, Плимак, Пантин, стр. 132–159; 183–225


2. Флоровский о Достоевском
3. http://dostoevskiy-
lit.ru/dostoevskiy/public/petrashevcy/primechaniya.htm
4. Первые русские социалисты
5. Достоевский. Мой парадокс
6. Достоевский. Социализм и христианство
7. Ермилов Достоевский
8. Достоевский Бедные люди и другие произведения
9. Кирпотин Достоевский и Белинский
10. Допросы Достоевского, том 18.
11. Володин, моя книга
12. Петербургские сновидения в стихах и прозе
13. Достоевский. Книжность и грамотность.
14. Розанов. Легенда о Великом инквизиторе.
15. Гроссман. Достоевский-реакционер.
16. Молодой Герцен, кружок в университете и его арест.
17. Достоевский о Жорж Санд

Достоевский-петрашевец. Отношение раннего


Достоевского к социализму
В советскую эпоху одним из важных аргументов в пользу
легитимации творчества Достоевского в советской культуре, несмотря
на его ярко выраженные реакционные черты, было подчеркивание
того обстоятельства, что в молодости Достоевский был
революционером: членом кружка Петрашевского, приговоренным за
участие в нем к смертной казни, которую ему заменили на каторгу. В
упрощённых представлениях того времени доходило до того, что
ранний Достоевский мог представать чуть ли не борцом за народное
счастье.
В качестве красноречивой иллюстрации этого обстоятельства
можно сослаться на следующий курьезный исторический документ. С
него, кстати, начинает жизнеописание Достоевского Л. Сараскина в
серии ЖЗЛ. Таким образом он становится своего рода введением или
знаком в исполненные парадоксов жизнь и творчество Достоевского.
А именно, в разгар Гражданской войны на юге России, 5 мая 1919 года,
в портовом городе Скадовске на свет появился уникальный документ.
«УДОСТОВЕРЕНИЕ № 626. Предъявитель сего, Екатерина Петровна
Достоевская, согласно предъявленных ею документов... является
женой Феодора Феодоровича Достоевского – сына знаменитого
русского писателя Феодора Михайловича, старого Революционера,
арестованного в 1849 году при царе Николае Павловиче за
“злоумышленное” выступление против государственно-исторического
строя вместе с другими революционерами и был приговорен к
смертной казни через расстреляние. Уже на эшафоте, когда подали
команду стрелять — приговор был смягчен. Феодор Михайлович
Достоевский получил 4 года каторги. А в 1881 году 28 января он умер и
унес с собою живого защитника обездоленных, но оставив нам свои
неоцененные труды для дальнейшего перевоспитания человечества.
Глубоко уважая память товарища Ф. М. Достоевского, просим не
стеснять его прямых родственников, внуков, отпрысков борца за
свободу человечества»11.
Отметим здесь два момента, выделенные в этом почти курьезном
документе, который, тем не менее. был выдан вполне всерьёз: 1)
участие Достоевского в кружке Петрашевского, арест и каторга, роль
«старого революционера»; 2) сочувствие к обездоленным в его
«неоцененных трудах для дальнейшего перевоспитания
человечества», признание его как «борца за свободу человечества».
В связи с этим особенный интерес представляют вопросы, каким
петрашевцем Достоевский был на деле, что это было вообще за
движение и кружок, и какие позиции он в нём занимал? Принадлежал
ли он к радикалам или умеренным представителям посетителей
«пятниц» у Петрашевского? И как его как бы революционное
прошлое как петрашевца отразилось на его дальнейшем творчестве?
Насколько адекватны суждения, что он вообще был революционером?
Непосредственно связанные с этим вопросы – как относился к
социализму ранний Достоевский, и что от этого отношения перешло в
его художественные произведения, а также сохранилось и в его более
позднем творчестве? Разумеется, последний вопрос имеет громадную
1111
Цит. по: Сараскина Л.И. Достоевский (серия ЖЗЛ). Москва: Молодая гвардия,
2011. С. 6.
историю обсуждения и множество различных проблемных аспектов.
По определению не претендуя на исчерпывающее раскрытие темы,
мы здесь мы можем разве что остановиться на одном-двух из них
Кто такие были петрашевцы?
Именно с петрашевцев Ленин отсчитывал возникновение в
России социалистической интеллигенции1. Тем не менее, это не было
движением собственно политических заговорщиков, а скорее (sit venia
verbo) «разговорщиков». Сами они дополнительно были разбиты на
иные кружки-собрания. Регулярные встречи у Петрашевского не были
единственным регулярно функционирующим объединением, были и
другие (у Бекетовых, у С.Ф. Дурова), связанные с ним кружки, где
дополнительно собирались как те, кто посещал Петрашевского, так и
те, кто по каким-то причинам не хотел ходить именно к нему.
Эта сеть кружков была что-то вроде вольнодумно-
просветительских салонов, куда вхожи были не только дворяне,
чиновники и офицеры, но и в том числе даже разночинцы и купцы. У
них не было какой-то единой политической программы, они не
приступили или не успели приступить к каким-либо практическим
действиям, разве что перед самым арестом более тесный кружок из 7-
8 человек, куда входил и Ф.М Достоевский, решил создать
типографию, для чего был заказан и изготовлен печатный станок.
Однако пустить в дело его не успели, петрашевцы были арестованы
сразу после его изготовления (Первые русские социалисты, стр. 20–
23). В целом это были собрания достаточно вольного характера, на
которых обсуждались преимущественно в либерально-
свободолюбивом ключе насущные и злободневные вопросы и
проблемы того времени. Немалое место в этих обсуждениях занимало
и обсуждение трудов и идей тогдашних теоретиков европейского
теоретического социализма, особенно Ш. Фурье, который был
кумиром немалого числа принимавших участие во встречах. Как
позже вспоминал сам Достоевский в своем «Дневнике писателя», в
статье «Одна из современных фальшей», сравнивая себя тогдашнего и
других петрашевцев уже с нечаевцами, «мы заражены были идеями
тогдашнего теоретического социализма. Политического социализма
11
Ленин, т. 7, с. 438: Недостаточная классовая определенность 6-ти групп:
самодержавие более всего определяет (реакционеры — культурники — либералы).
Мелкая буржуазия, рабочие, буржуазия — намечаются уже к л а с с о в ы е
группировки*. (Не «последних дней» (создание – социалистическая
интеллигенция), а полувековое создание, начиная от кружка петрашевцев 207,
примерно).
тогда еще не существовало в Европе, и европейские коноводы
социалистов даже отвергали его» (т. 21, с. 130).
Регулярные собрания у выпускника Царкосельского лицея и
юридического факультета Петербургского университета, служащего
МИД Михаила Васильевича Петрашевского начались осенью 1845-го
года в его собственном двухэтажном деревянном доме на
Тургеневской площади. Посещали его известные люди, в том числе
будущие знаменитости, например, Салтыков-Щедрин или Н.Я.
Данилевский, увлеченный тогда фурьеризмом и с увлечением
читавший на встречах рефераты об этом движении. В кружке бывали
люди самых разных профессий – литераторы, композиторы и
музыканты (М.И. Глинка, А.Г. Рубинштейн), поэты (Аполлон
Григорьев и Алексей Плещеев), офицеры, чиновники, и многие
другие. Особенностью квазисалонного движения петрашевцев было
то, что потом вызовет повышенную озабоченность полиции: в нем
принимали участие не только петербуржцы, но люди из разных
регионов: москвичи, волжане, даже сибиряки и уральцы
(промышленник Черносвитов).
Сначала во встречах принимало участие 10-15 человек, потом
около 20. Могло бы быть и больше, но Петрашевский пускал не
всякого – сперва знакомился с желающими участвовать в кружке,
выяснял интересы и степень идеологической и научной
подготовленности, давал книги, если находил ее недостаточной, и
лишь потом вводил в кружок. Лишь с осени 1848-го года собрания
приобретают боле или менее систематическую форму. Порядок был
установлен такой, что по определенной теме читается доклад,
избирается президент данного собрания, который следит за порядком
и очередностью выступлений. Самые частые темы, которые обсуждал
на этих встречах, были о гласном судопроизводстве, крепостном
праве, свободе книгопечатания, современных общественно-
политических учениях, «ненадобности религии в социальном
смысле». Среди самых радикальных участников случались и
разговоры о революции.
Абсолютно все участники были противниками крепостного
права. Очень сильны в кружке были влияния идей христианского
социализма (Ламенне, Жорж Санд), хотя среди заметных петрашевцев
было немало и атеистов: сам М.В. Петрашевский, один из самых
радикальных участников кружка и друг Ф.М. Достоевского Н.А.
Спешнев, поручик лейб-гвардии Московского полка Н.А. Момбелли,
преподаватель политической экономии И.Л. Ястржембский, и другие.
Помимо неудавшейся затеи с устройством подпольной
типографии, которая, впрочем, так и осталась неизвестна следствию, к
самым крамольным деяниям петрашевцев относятся в частности
следующие:
1) У Н.А. Спешнева при обыске был обнаружен черновой проект
подписки для вступающих в русское тайное общество. Один из
немногих радикалов, послуживший позже одним из прототипов князя
Ставрогина из «Бесов», Спешнев имел сильное нездоровое влияние на
Ф.М. Достоевского, и тот его даже называл «мой Мефистофель». На
следствии Спешнев отрицал, что действительно предполагал собрать
около себя законспирированную группу лиц для участия в восстании,
связав их подпиской. А записка эта дескать, выписки из истории
европейских революций, которые он с учебными целями делал 4 года
назад, находясь в Европе. Однако косвенные данные указывают, что
эта записка была составлена гораздо позже, осенью 1848 года, и цели
вряд ли были отвлеченно-учебные.
Всего в записке три пункта. Вот как она начинается и каков её
первый пункт:
«Я, нижеподписавшийся, добровольно, по здравом
размышлении и по собственному желанию, поступаю в Русское
Общество и беру на себя следующие обязанности, которые в точности
исполнять буду;
1. Когда Распорядительный комитет общества, сообразив силы
общества, обстоятельства и представляющийся случай, решит, что
настало время бунта, то я обязуюсь, не щадя себя, принять полное и
открытое участие в восстании и драке, т. е. что, по извещению
Комитета, обязываюсь быть в назначенный день, в назначенный час, в
назначенном месте, обязываюсь явиться туда, и там, вооружившись
огнестрельным или холодным оружием, или тем и другим, не щадя
себя, принять участие в драке и, как только могу, способствовать
успеху восстания ».
Второй и третий пункты записки, совсем краткие, говорили о
путях вербовки новых членов в предполагаемое тайное общество.
2) Другим из наиболее инкриминируемых деяний был
написанный Н.П. Григорьевым рассказ «Солдатская беседа». В нем
были изображены картины полного бесправия солдат, а также сцена
избиения солдат самим царем(!).
Григорьев читал свое сочинение 7 апреля 1849 года на вечере у
С.Ф. Дурова, где Достоевский, порицая статью Григорьева, пытался
объяснить, что их встречи примут преступное направление, если они
будут читать статьи преступного содержания и рассуждать о
преступных способах распространения мыслей; призывал
остановиться, не сделать из простого удовольствия видеть друг друга
«вещи преступной».
Также члены кружка Петрашевского устраивали торжественные
обеды в честь дня рождения Фурье, для чего из Парижа выписали
портрет кумира. На этих обедах также звучали речи весьма
вольнодумного содержания. Например, речь А.В. Ханыкова содержала
резкую критику самодержавия, религии и Русской православной
церкви, и одновременно в духе передовых идей того времени
восхваляла, науку, разум, индустрию и социализм (Петрашевцы об
атеизме, религии и церкви, стр. 186–188.).
Емкую и цельную характеристику собраний у Петрашевского
оставил в своих мемуарах «Из моих воспоминаний» Д.Д. Ахшарумов.
Мы хотим привести оттуда большой фрагмент, поскольку он хорошо
обрисовывает общий смысл и характер этого движения:
«Теперь прошло уже 35 лет, и я спрашиваю себя: в чем же тогда
состояла моя вина и за что я был так внезапно схвачен как преступник
и посажен в крепость? Всякое деяние человека может быть оценено
различно, смотря по периоду времени, строю жизни, общественной
среде и месту, где оно совершается. То, что в 49-м году вменялось нам
в вину и за что, после восьми-месячного одиночного заключения,
полевым уголовным судом мы были приговорены к смертной казни
расстрелянием, – в настоящее время показалось бы маловажным и
незаслуживающим никакого преследования: у нас не было никакого
организованного общества, никаких общих планов действия, но раз в
неделю у Петрашевского бывали собрания, на которых вовсе не
бывали постоянно все одни и те же люди; иные бывали часто на этих
вечерах, другие приходили редко и всегда можно было видеть новых
людей. Это был интересный калейдоскоп разнообразнейших мнений о
современных событиях, распоряжениях правительства, о
произведениях новейшей литературы по различным отраслям знания;
приносились городские новости, говорилось громко обо всем, без
всякого стеснения. Иногда, кем-либо из специалистов, делалось
сообщение в роде лекции: Ястржембский читал о политической
экономии, Данилевский – о системе Fourier. В одном из собраний
читалось Достоевским письмо Белинского ъ Гоголю, по случаю выхода
его “Писем к друзьям”. Белинского избавила только болезнь и
преждевременная смерть от общей с нами участи. Для порядка и
предупреждения шума от одновременных разговоров и споров многих
лиц, Петрашевский поручал кому-либо из гостей наблюдать за
порядком в качестве председателя. На собраниях этих не
вырабатывались никогда никакие определенные проекты или
заговоры, но были высказываемы осуждения существующего порядка,
насмешки, сожаления о настоящем нашем положении. Что было бы
впоследствии – конечно, неизвестно. Если и предположить, что, по
истечении многих годов, могло бы образоваться общество, имеющее
целью ниспровержение существующего государственного строя, к
которому примкнули бы, может быть, весьма многие, то, во всяком
случае, можно почти наверно сказать, что, по новости и совершенной
неопытности ведения такого дела, действия его были бы, в раннем
периоде обнаружены и дальнейшее его развитие остановлено
правительством. Наш кружок, выражавший собою современные
общечеловеческие стремления, был одним из естественных передовых
явлений в жизни народа и несомненно оставил по себе некоторые
следы.
Число арестованных, явно прикосновенных к этому делу,
хотя и казалось незначительным, – оно доходило до 100, может быть и
превышало это число, но мы не были какими-либо выродками,
происшедшими самопроизвольно и внезапно, мы были произведения
образованного класса земли русской – эндатические растения страны,
в которой мы рождены, а потому и оставшихся на свободе людей
одинакового с нами образа мыслей, нам сочувствовавших, без
сомнения, надо было считать не сотнями, а тысячами. Наш маленький
кружок, сосредоточивавшийся вокруг Петрашевского в конце 40-хъ
годов, носил в себе зерно всех реформ 60-хъ годов <…> Все мы вообще
были то, что теперь называют либералами, но общественного союза в
каком-либо определенном направлении между нами не было и мысли
наши, хотя выражались словами в разговорах, и ими иногда
пачкались, наедине, клочки бумаги, но в действие они никогда не
приходили» (С. 177–178, 182).
Каким петрашевцем был молодой Достоевский?
Очень интересно, что Достоевский на допросах во время
следствия берет под определенную защиту слова «либерализм» и
«вольнодумство», пытается отстоять их определенную правомерность.
При этом он подчеркивает, что его никто не сможет уличить, что он
желал насильственных переворотов и перемен, возбуждая желчь и
ненависть, что он никогда не выступал против самодержавия и для
него нет ничего нелепее республиканского правления в России.
Однако тут же он отстаивает свое право говорить и рассуждать «о
политике, о Западе, о цензуре, и проч.» (Т. 18. С.122). Он вполне
логично и ожидаемо спрашивает, зачем же он тогда учился и получал
образование, если ему не позволительно высказывать свое личное
мнение о самых злободневных вещах, происходящих прямо на глазах,
когда на Западе, в наступившую эпоху важнейших перемен,
«происходит зрелище страшное, разыгрывается драма беспримерная.
Трещит и сокрушается вековой порядок вещей. Самые основные
начала общества грозят каждую минуту рухнуть и увлечь в своем
падении всю нацию. Тридцать шесть миллионов людей каждый день
ставят словно на карту всю свою будущность, имение, существование,
свое и детей своих! И эта картина не такова, чтоб возбудить внимание,
любопытство, любознательность, потрясти душу?» (Т. 18. С.122). К 40-
м годам XIX века в России образовался уже значительный слой или
прослойка молодых людей, «которым дали известную степень
образования, в которых возбудили жажду знания и наук» (Т. 18.
С.122), и которые не могли не реализовывать свое любопытство и не
высказывать свое мнение, с чем объективно были сопряжены, как мы
видим, огромные риски для существовавшего в России социально-
политического строя.
Будучи уже известным литератором, автором «Бедных людей» и
«Двойника», великий писатель познакомился с M. В. Буташевичем-
Петрашевским, по собственному свидетельству, весной 1846 г., а его
собрания («пятницы») начал посещать с марта-апреля следующего
года. Познакомился он с Петрашевским, как видно из его показаний
Следственной комиссии, через поэта A. H. Плещеева. Встретив его
вместе с Плещеевым случайно в кондитерской и узнав от Плещеева,
кто его собеседник, Петрашевский первый обратился к Достоевскому
и задал ему вопрос: «Какая идея вашей будущей повести, позвольте
спросить?».
Итак, посетив впервые собрания Петрашевского весной 1847
года, Достоевский бывал сначала у него очень редко, раз в три-четыре
месяца. Однако зимой 1848/1849 г. он вместе со своим старшим
братом М.М. Достоевским стал там бывать более часто и регулярно.
Арестован он был утром 23 апреля 1849 г. вместе с другими
посетителями «пятниц» Петрашевского, после чего провел восемь
месяцев под следствием в Алексеевском равелине Петропавловской
крепости.
Впрочем, еще до знакомства с Петрашевским Достоевский,
увлекался романами Ж. Санд и был знаком с идеями французских
утопических социалистов. Особое значение тут имело знакомство и
близкое общение с В.Г. Белинским: «Я уже в 46 году был посвящен во
всю правду этого грядущего “обновленного мира” и во всю святость
будущего коммунистического общества еще Белинским» (Т. 21. С. 131).
Правда, тут не совсем понятно, как следует понимать это посвящение.
Как преимущественно ознакомление с этими идеями, или как
согласие с ними? В какой степени Достоевский разделял взгляды
Белинского?
Также знакомство и общение молодого Достоевского с
прогрессивно настроенными В. H. Майковым, A. H. Плещеевым, Д. В.
Григоровичем и др., чтение передовых литераторов (Шиллер, Ж.
Санд, Э. Сю, Бальзак, Гюго, Герцен) и французских газет и журналов –
всё это подготовило Достоевского к участию в кружках петрашевцев,
ввело его в эту тематику.
Что касается того, какие именно политические позиции занимал
Ф.М. Достоевский, когда являлся участником собраний у М.В.
Петрашевского, то основная масса свидетельств говорит о том, что он
относился скорее к умеренным участникам кружка, и отнюдь не был
крайним радикалом или сторонником революции. Об этом говорят,
например, воспоминания П.П. Семенова Тянь-Шанского (Первые
русские социалисты, стр. 77 – 96), А.П. Милюкова (стр. 131–143). Это
согласуется и с тем, что сам Достоевский говорил о себе на следствии.
Например, по выступлениям и высказываниям в кружке С.Ф. Дурова
он запомнился тем, что, когда кто-то выразил сомнение в
возможности освобождения крестьян легальным путем, Ф.М.
Достоевский резко возразил, что в никакой другой путь он не верит (с.
134).
Вот что про Ф.М. Достоевского и его взгляды также вспоминал
А.П. Милюков: «Все мы изучали этих социалистов, но далеко не все
верили в возможность практического осуществления их планов. В
числе последних был Ф.М. Достоевский. Он читал социальных
писателей, но относился к ним критически. Соглашаясь, что в основе
их учений была цель благородная, он, однако ж, считал их только
честными фантазерами. В особенности настаивал он на том, что все
эти теории для нас не имеют значения, что мы должны искать
источников для развития русского общества не в учениях западных
социалистов, а в жизни и вековом историческом строе нашего народа,
где в общине, артели и круговой поруке давно уже существуют основы
более прочные и нормальные, чем все мечтания Сен-Симона и его
школы. Он говорил, что жизнь в икарийской коммуне или фаланстере
представляется ему ужаснее и противнее всякой каторги. Конечно,
наши упорные проповедники социализма не соглашались с ним».
Однако существуют и два свидетельства, проистекающие,
впрочем, от одного лица, что Достоевский якобы как минимум в
непродолжительный момент времени был сторонником
революционного заговора и переворота. На эти два свидетельства,
стоящие особняком и не совпадающие ни с признаниями самого
Достоевского, ни с остальными свидетельствами в мемуарах и
воспоминаниях, очень любили ссылаться и подчеркивать их важность
в советской историографии. Они для нее были важны в качестве
подтверждения декларировавшегося революционного настроя
молодого Достоевского, того, что он и правда был революционером.
Первое – это письма А.Н. Майкова, который с молодых лет был
другом Достоевского, к П.А. Висковатову о Достоевском-петрашевце.
Вот отрывок из письма Майкова к Висковатову 1885 г.: «Раз, кажется,
в январе 1848 г., приходит ко мне Ф. M. Достоевский, остается
ночевать — я жил один на своей квартире — моя кровать у стены,
напротив диван, где постлано б<ыло> Дост<оевско>му. И вот он
начинает мне говорить, что ему поручено сделать мне предложение:
Петрашевский, мол, дурак, актер и болтун; у него не выйдет ничего
путного, а что люди подельнее из его посетителей задумали дело,
которое Петр<ашевско>му неизвестно, и его туда не примут, а
именно: Спешнее, Пав<ел> Филиппов (эти умерли, так я их называю,
другие, кажется, еще живы, потому об них все-таки умолчу, как
молчал до сих пор целые 37 лет обо всем этом эпизоде) и еще пять или
шесть, не помню, в том числе Достоевский. И они решили пригласить
еще седьмого или восьмого, то есть меня. А решили они завести
тайную типографию и печатать и т. д. <…> И помню я –
Д<остоевск>ий, сидя как умирающий Сократ перед друзьями, в
ночной рубашке с незастегнутым воротом, напрягал все свое
красноречие о святости этого дела…».
Впрочем, если внимательно вчитаться в письмо, то мы у том
числе видим, что в нем рассказывается на самом деле об уже
известном нам обстоятельстве. Даже в приговоре по делу петрашевцев
было сказано, что Достоевский был приговорен к смертной казни за
попытку создания подпольной типографии.
Более своеобычно другое свидетельство – устный рассказ того же
А.П. Майкова, записанный с его слов его близком другом поэтом
Арсением Аркадьевичем Голенищевым-Кутузовым (1848–1913), где
приводятся в основном те же детали, что и в процитированном письме
выше, но есть и следующее: На вопрос, с какой целью создается
типография, Достоевский якобы отвечает: «Конечно, с целью
произвести переворот в России…» (Первые русские социалисты, с.
336).
Однако это свидетельство, что молодой Достоевский якобы
желал революционного переворота в России, является единственным
в подобном роде. Тут возникает ряд серьезных сомнений: раз рассказ
противоречит большинству дошедших свидетельств, он мог быть
записан неточно; Майков неточно вспомнил и приписал Достоевскому
то, чего он на самом деле не говорил; Достоевский мог действительно
это сказать, но не совсем серьезно и в состоянии запала, патетического
аффекта.
Все-таки эти слова о перевороте из записанного Голенищевым-
Кутузовым устного рассказа стоят слишком особняком, и не
согласуются с основным массивом свидетельств. Да, Достоевский
вошел в этот тайный круг или сообщество по созданию подпольной
типографии, но целью ее создания могла рассматриваться
деятельность по просвещению, но непосредственная подготовка
политического переворота?..
Позже, в «Дневнике писателя» за 1873 год, в знаменитой статье
«Одна из современных фальшей», Достоевский будет подчеркивать,
что «мы заражены были идеями тогдашнего теоретического
социализма» (Т. 18. С. 130).
Заявления Достоевского на следствии о его отношении
к социализму
Очень интересно и важно то, что о своем отношении к
тогдашнему теоретическому социализму молодой Достоевский
изложил на следствии как на допросах, так и письменно в своем
«Объяснении» после своего ареста. Последнее написано весьма
подробно, живо и, судя по всему, вполне искренне.
Итак, он там заявляет, что, хотя сам никогда не был социалистом
в собственном смысле этих слов, но «любил читать и изучать
социальные вопросы»2. Среди причин этой любви к чтению
социалистической литературы – интерес к политической экономии
(«социализм есть та же политическая экономия»), любовь к истории и
ее драмам. Еще одна причина – «во имя человеколюбия, ибо
настоящее положение Запада крайне бедственно» 3. Мотив
человеколюбия, жалости к «униженным и оскорблённым», схожий с
22
Достоевский Ф.М. Объяснения и показания Ф.М. Достоевского по делу
петрашевцев. // Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 томах. Том
18. Ленинград: издательство «Наука», 1978. С. 162.
33
Там же. С. 162.
побудительными мотивами социализма, к тому моменту уже был, и в
дальнейшем будет одним из самых мощных во всем творчестве
Достоевского.
Тем не менее, Достоевский подчеркивает, что он не верит в
осуществимость и истинность этих теорий. Согласно протоколам
допросов он говорит, что, хотя социалистические книги «писаны
умно, горячо и нередко с неподдельной любовью к человечеству, … я
(хотя мои познания далеко не окончательные) вижу ошибки каждой
социальной системы. Я уверен, что применение хотя которой-нибудь
из них поведет за собой неминуемую гибель. Я уже не говорю у нас, но
даже во Франции»4.
Правда, особые симпатии Достоевский в протоколах допросов
выражает к фурьеризму: «Фурьеризм – система мирная; она
очаровывает душу своею изящностью, обольщает сердце тою любовью
к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он создавал свою
систему, и удивляет ум своею стройностью. Привлекает к себе она не
желчными нападками, а воодушевляя любовью к человечеству. В
системе этой нет ненавистей. Реформы политической фурьеризм не
полагает; его реформа – экономическая. Она не посягает ни на
правительство, ни на собственность»5. Однако в то же время
Достоевский говорит, что «...эта система вредна, во-первых, уже по
одному тому, что она система. Во-вторых, как ни изящна она, она все
же утопия, самая несбыточная». Но вред от фурьеризма – «более
комический, чем приводящий в ужас», потому что «нет системы
социальной, до такой степени непопулярной, освистанной, как
система Фурье на Западе. Она уже давно померла, и предводители ее
сами не замечают, что они только живые мертвецы и больше ничего» 6.
И очень любопытно и крайне важно своего рода резюме
Достоевского по этой теме: «Наконец, вот вывод, на котором я
остановился. Социализм – это наука в брожении, это хаос, это
алхимия прежде химии, астрология прежде астрономии; хотя, мне
кажется, из теперешнего хаоса выработается впоследствии что-нибудь
стройное, благоразумное и благодетельное для общественной пользы
точно так же, как из алхимии выработалась химия, а из астрологии –
астрономия»7.
На основании всего ранее изложенного у нас нет оснований не
верить высказанному выводу в протоколе. Несомненны тут его
44
Там же. С. 162.
55
Там же. С. 133.
66
Там же. С. 133.
77
Там же. С. 162.
критический настрой к состоянию тогдашнего социализма и его
наличным формам, то, что его ум не может успокоиться и
удовлетвориться этим «брожением». Характерно и то, что его еще
молодого отталкивает прежде всего то, что социализм – это система.
Заметно и его общее благожелательное отношение к социализму и
фурьеризму, и ожидание от них чего-то великого в будущем, что он
станет наукой и облагодетельствует человечество. Но это мнение
неустойчивое, не обретшее чётких форм, мнение в поиске. Это
преимущественно пока интерес к данному предмету (тогдашний
теоретический социализм), и интерес критический, который не мог
стать основой для каких-то системных практических революционных
действий и даже настроений.
Поэтому мнение о молодом Достоевском как о революционере –
это очень пристрастная интерпретация того, кем он был тогда в
действительности, важная составляющая полумифического образа
«советского Достоевского», но не реального Ф. М. Достоевского 1846–
1849 гг.
Петрашевцы и нечаевцы
Между тем пребывание Достоевского среди петрашевцев, опыт
общения и нахождения среди них много ему дали в дальнейшем для
понимания умственного склада и психологии, особенностей
мировоззрения русской революционной молодежи и русского
революционного движения, которое начинает активно развиваться в
пореформенные годы. Когда он был захвачен убийством студента
Иванова, совершенным группой печально знаменитого С.Г. Нечаева и
писал антинигилистический и антиреволюционный роман «Бесы», то
он узнавал в действиях нечаевцев и нечто общее с петрашевцами. В
подготовительных записях к «Бесам» он в частности записывает
большими буквами «НЕЧАЕВ — ОТЧАСТИ ПЕТРАШЕВСКИЙ», и
отмечает на полях пятью крестами.
О сходствах между нечаевцами и петрашевцами Достоевский
говорит в «Дневнике писателя» за 1873 год, в статье «Одна из
современных фальшей»: «Я сам старый “нечаевец”, я тоже стоял на
эшафоте, приговоренный к смертной казни, и уверяю вас, что стоял в
компании людей образованных <...> Знаю, вы, без сомнения,
возразите мне, что я вовсе не из нечаевцев, а всего только из
петрашевцев. Пусть из петрашевцев (хотя, по-моему, название это
неправильное; ибо чрезмерно большее число, в сравнении с
стоявшими на эшафоте, но совершенно таких же, как мы,
петрашевцев, осталось совершенно нетронутым и необеспокоенным.
Правда, они никогда и не знали Петрашевского, но совсем не в
Петрашевском было и дело во всей этой давнопрошедшей истории,
вот что я хотел лишь заметить).
Но пусть из петрашевцев. Почему же вы знаете, что петрашевцы
не могли бы стать нечаевцами, то есть стать на нечаевскую же дорогу,
в случае если б так обернулось дело? Конечно, тогда и представить
нельзя было: как бы это могло так обернуться дело? Не те совсем
были времена. Но позвольте мне про себя одного сказать: Нечаевым,
вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь,
может, и мог бы... во дни моей юности» (т. 21, с. 129).
То есть, Достоевский признает, что и сам мог бы стать нечаевцем,
«если б так обернулось дело», если бы его молодость пришлась на 20
лет позже, когда идеи политического радикального социализма
получили уже достаточно широкое распространение, или (кто знает?)
если бы полиция вовремя не пресекла действие кружка петрашевцев.
То, что Достоевский и правда имел основания усмотреть в
некоторых действиях некоторых участников кружка Петрашевского
прообраз будущих действий Нечаева и нечаевцев, можно увидеть из
следующего. Безусловно, в действиях и личности самого М.В.
Петрашевского-Буташевича было нечто общее с реальным С.Г.
Нечаевым, хотя то, что совсем уж пышным цветом зацвело у второго, у
первого было еще, так сказать, по большей части in nuce. Но оно все
равно уже отдает какими-то инфернальными чертами. Петрашевский
порой демонстрирует склонность к изворотливым мистификациям и
лжи. Например, в написанной в Сибири совместно с Ф.Н. Львовым
для «Колокола» Герцена «Записке о деле петрашевцев» он
приписывает следствию изощренные пытки, производившиеся над
некоторыми арестованными, в том числен и над ним: систематическое
отравление наркотическими средствами, морение голодом,
коварнейшие попытки сведения с ума: «Вот в какое положение
приводили несчастных страдальцев. Расширение зрачка, видение мух
или искры перед глазами, приливы крови к голове, запор на низ,
жиление, которое оканчивалось у некоторых выпадением
заднепроходной кишки и разрывом промежности; страшное
раздражение слуха и осязания до такой степени, что кажется вся кожа
слышала, а малейший стук казался пушечным выстрелом. Упадок
воли, чрезвычайное развитие фантазии и воображения. Неудержимая
наклонность к нелепым действиям (напр. улететь в форточку).
Галлюцинации, бешенство и продолжительные обмороки. И в это-то
время за стенами начинались разговоры, казалось, что невидимые
духи окружают несчастного и терзают его, казалось, что летающие
призраки, мухи говорят и неотвязно жужжат около него иногда одно
нелепое или бранное какое-нибудь слово. В другое время слышался
рассказ, что будто в Петербурге произошла революция и все товарищи
во главе временного правительства, а пытаемого оставили будто в
крепости, потому что не хотят с ним разделить власти; или что
крепость еще держится и пробрались только смельчаки, которые
требуют приказания, что делать с императором. Если ты боишься
сказать, то плюнь, когда пробьют часы, – это будет значить, что его
надобно убить. Но более всех досталось Григорьеву. Не зная с какой
стороны его взять, они окружали его то мнимыми франкмасонами, то
иллюминатами, то староверами или раскольниками, то иезуитами-
поляками и даже евреями, и все они обещали его освободить, если он
скажет, что он их». (ПРС, с. 55–57, 71).
В подготовительных материалах к роману Достоевский часто
называет своего персонажа из «Бесов» Степана Верховенского
Нечаевым. И этот литературный персонаж, и его реальный прототип
объединяют с Петрашевским ещё и такая черта, как эксцентричность
поведения, порой на грани сумасбродства. Можно вспомнить эпизод
из «Воспоминаний» Веры Засулич, как Нечаев буквально при втором
с ней разговоре вдруг сказал, что полюбил ее, чем поставил ее в тупик
и растерянность («Воспоминания», 1931, с. 60). Отказав ему во
взаимности («я очень дорожу вашим хорошим отношением, но я вас
не люблю») Засулич пишет, что она позже поняла, что Нечаев это
сделал в интересах дела, чтобы приобрести в ее лице верную
помощницу. Но это не отменяло того крайне странного впечатления,
которое произвел на нее нечаевский поступок. Также и многие
знакомые Петрашевского отмечали, что он «казался нам крайне
эксцентричным, если не сказать сумасбродным» (ПРС, 78). Семенов-
Тянь-Шанский в частности вспоминает: «В костюме своем он
отличался крайней оригинальностью: не говоря уже о строго
преследовавшихся в то время длинных волосах, усах и бороде, он
ходил в какой-то альмавиве испанского покроя и цилиндре с
четырьмя углами, стараясь обратить на себя внимание публики,
которую он привлекал всячески, - например, пусканием фейерверков,
произнесением речей, раздачею книжек и т. п., а потом вступал с нею
в конфиденциальные разговоры. Один раз он пришел в Казанский
собор переодетый в женское платье, стал между дамами и
притворился чинно молящимся, но его несколько разбойничья
физиономия и черная борода, которую он не особенно тщательно
скрыл, обратили на него внимание соседей, и когда наконец подошел
к нему квартальный надзиратель со словами: “Милостивая
государыня, вы, кажется, переодетый мужчина”, он ответил ему:
“Милостивый государь, а мне кажется, что вы переодетая женщина”.
Квартальный смутился, а Петрашевский воспользовался этим, чтобы
исчезнуть в толпе, и уехал домой» (ПРС, 79).
Надо подчеркнуть, что портрет революционной молодежи у
Достоевского в «Одной из современных фальшей» достаточно
сложный, не представляет собой одноцветной картины. Хотя он и
писал эту статью в «Дневнике писателя» всего через два года после
публикации «Бесов», он несколько отходит от преимущественно
памфлетного тона, свойственного роману при описании
нигилистической молодежи, как нечаевцев, так и их
предшественников петрашевцев. Он отмечает как положительные
черты образованность тех и других, а также их идеализм и
субъективную порядочность, простодушие и чистосердечие. В каком-
то смысле он берет их отчасти под защиту, доказывая, что нечаевы
вовсе не сплошь фанатики и идиоты, как это любят бездумно
изображать в прессе: «В моем романе “Бесы” я попытался изобразить
те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже
чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены
к совершению такого же чудовищного злодейства. Вот в том-то и ужас,
что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не
будучи вовсе иногда мерзавцем! Это и не у нас одних, а на всем свете
так, всегда и с начала веков, во времена переходные, во времена
потрясений в жизни людей, сомнений и отрицаний, скептицизма и
шатости в основных общественных убеждениях. Но у нас это более чем
где-нибудь возможно, и именно в наше время, и эта черта есть самая
болезненная и грустная черта нашего теперешнего времени. В
возможности считать себя, и даже иногда почти в самом деле быть,
немерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость, — вот в чем наша
современная беда!»1. Но ведь еще на следствии в 1849 году
Достоевский помимо прочего говорил о честности и благородстве
Петрашевского: «Впрочем, я всегда уважал Петрашевского как
человека честного и благородного» (т. 18. С. 118).
Спустя почти 25 лет Достоевский таким образом отмечает, что
как минимум некоторые петрашевцы были в сущности очень
неплохие молодые люди: искренне желавшие добра, жертвенные,
готовые даже на смерть за свои убеждения, «чистейшие сердцем и
простодушнейшие». Переносит он это суждение и на рядовых
нечаевцев. Это «молодежь прилежная, горячая, именно учащаяся и

11
Достоевский Ф.М. Дневник писателя. 1873 год // Достоевский Ф.М. Полное
собрание сочинений в 30 томах. Том 21. Ленинград: издательство «Наука», 1980.
С. 131.
даже с хорошим сердцем, а только лишь дурно направленная» (т. 21, с.
128). Однако даже не смотря на их образованность и знания (а может,
и благодаря им?) в переходную эпоху, полную сомнений, скептицизма
и «общей шатости», они не могли бороться с общим «передовым»
духом времени и легко попадали под его влияние: «“Монстров” и
“мошенников” между нами, петрашевцами, не было ни одного (из
стоявших ли на эшафоте, или из тех, которые остались нетронутыми,
— это всё равно). Не думаю, чтобы кто-нибудь стал опровергать это
заявление мое. Что были из нас люди образованные — против этого,
как я уже заметил, тоже, вероятно, не будут спорить. Но бороться с
известным циклом ю идей и понятий, тогда сильно укоренившихся в
юном обществе, из нас, без сомнения, еще мало кто мог». (т. 21, с. 130).

Ну что вы тем докажете, господа, и чем облегчите дело, если


начнете удостоверять (и, главное, бог знает для чего), что
«увлекающаяся» молодежь, то есть те, которые могут «увлечься»
(пусть даже и Нечаевым), непременно должны состоять из одних
только 10 «праздных недоразвитков», из тех, которые вовсе не учатся,
— одним словом, из шалопаев с самыми дурными наклонностями?
Таким образом, уединяя дело, выводя его из сферы учащихся и сводя
непременно лишь на «праздных недоразвитков», вы тем самым уже
заранее обвиняете этих несчастных и отказываетесь от них
окончательно: «Сами виноваты, буяны и ленивцы, ж смирно за столом
не умели сидеть». Уединяя случай и лишая его права быть
рассмотренным в связи с общим целым (а в этом-то и
состоит единственная возможная защита несчастных
«заблудшихся»!), вы тем самым не только как бы подписываете им
окончательный приговор, но даже удаляете от них самое милосердие,
ибо прямо удостоверяете, что сами заблуждения их произошли
единственно от отвратительных качеств их и что эти юноши, даже и
без всякого преступления, должны возбуждать к себе презрение и
отвращение.
Т. 21. С. 128. «Одна из современных фальшей»
Да, из Нечаевых могут быть существа весьма мрачные, весьма
безотрадные и исковерканные, с многосложнейшей по
происхождению жаждой интриги, власти* с страстной и болезненно-
ранней потребностью выказать личность, но — почему же они
«идиоты»? Напротив, даже настоящие монстры из них могут быть
очень развитыми, прехитрыми и даже образованными людьми.
Т. 21. С. 128–129. «Одна из современных фальшей»

И почему вы полагаете, что Нечаевы непременно должны быть


фанатиками? Весьма часто это просто мошенники. «Я мошенник, а не
социалист», — говорит один Нечаев, положим, у меня в моем романе
«Бесы», но уверяю вас, что он мог бы сказать это и наяву. Это
мошенники очень хитрые и изучившие именно великодушную
сторону души человеческой, всего чаще юной души, чтоб уметь играть
на ней как на музыкальном инструменте. Да неужели же вы вправду
думаете, что прозелиты, которых мог бы набрать у нас какой-нибудь
Нечаев, должны быть непременно лишь одни шалопаи? Не верю, не
все; я сам старый «нечаевец», я тоже стоял на эшафоте,
приговоренный к смертной казни, и уверяю вас, что стоял в компании
людей образованных.
Т. 21. С. 129. «Одна из современных фальшей»

Д.Д. Ахшарумов.
http://az.lib.ru/a/ahsharumow_d_d/text_1851_iz_mouh_vospomin
ay_oldorfo.shtml
На обѣдѣ этомъ не было, однако же, самаго главнаго ревностнаго
послѣдователя и талантливаго проповѣдника ученія Фурье -- Н. Я.
Данилевскаго, впослѣдствіи извѣстнаго славянофила. Незадолго до
моего знакомства съ Петрашевскимъ, читалъ онъ лекціи о системѣ
Фурье, которыя сохранились въ памяти у всѣхъ присутствовавшихъ, и
были, по словамъ слушателей, очень увлекательны. Ему извѣстно
было о нашемъ обѣдѣ, и онъ обѣщалъ Петрашевскому быть, но
обѣщанія своего не исполнилъ. Причины тому остались для насъ
совершенно неизвѣстными и мы всѣ очень сожалѣли о его неприходѣ.
Мы разошлись поздно вечеромъ. При выходѣ Петрашевскій
задержалъ меня и двухъ Дебу и уговорилъ насъ сопровождать его къ
Данилевскому, чтобы пристыдить его въ его ренегатствѣ. Былъ
поздній часъ ночи и мы ѣхали на двухъ петербургскихъ гитарахъ --
дрожки того времени, на которыхъ садились верхомъ или бокомъ.
Я ѣхалъ съ К. Дебу и мы оба были того мнѣнія, что Данилевскаго
слѣдовало оставить въ покоѣ. Желаніе Петрашевскаго было
исполнено; мы прибыли на квартиру Данилевскаго,-- онъ жилъ,
кажется, на Офицерской улицѣ. Петрашевскій разбудилъ его, вызвалъ
его изъ спальни и въ нашемъ присутствіи упрекалъ -его въ
неприбытіи. Не помню, что Данилевскій отвѣчалъ и какъ
оправдывался, но при видѣ человѣка разбуженнаго и сконфуженнаго,
я пожалѣлъ еще болѣе о моемъ участіи въ этомъ дѣлѣ, да и, кромѣ
того, мы не имѣли никакого права упрекать его. Если онъ живъ, то я
отъ всей моей души прошу у него прощенія въ этомъ неразумномъ
моемъ поступкѣ.
Вотъ въ чемъ состояла вина такъ называемыхъ нынѣ
петрашевцевъ или апрѣлистовъ, какъ я слышалъ это названіе отъ
нѣкоторыхъ случайно встрѣчныхъ людей на Кавказѣ и въ Россіи, и
впервые отъ графа Лорисъ-Меликова, во время проѣзда его чрезъ
Сунженскую станицу съ плѣнникомъ Хаджи-Муратомъ, тогда
бывшимъ въ чинѣ полковника при корпусномъ штабѣ. Въ
дѣйствительности однако же ни то, ни другое изъ выше приведенныхъ
названій не соотвѣтствовало разнообразію кружковъ сходившихся
людей въ домѣ Петрашевскаго. Болѣе подходящимъ для насъ было бы
названіе "русскихъ соціалистовъ" 1849 года, въ смыслѣ тогдашняго
идеальнаго направленія различныхъ соціальныхъ ученій во Франціи.
Наше возбужденное, какъ бы протестующее, состояніе и было
настоящимъ отголоскомъ событій, совершившихся въ Европѣ въ 1848
году.
С. 183.

И почему вы полагаете, что Нечаевы непременно должны быть


фанатиками? Весьма часто это просто мошенники. «Я мошенник, а не
социалист», — говорит один Нечаев, положим, у меня в моем романе
«Бесы», но уверяю вас, что он мог бы сказать это и наяву. Это
мошенники очень хитрые и изучившие именно великодушную
сторону души человеческой, всего чаще юной души, чтоб уметь играть
на ней как на музыкальном инструменте. Да неужели же вы вправду
думаете, что прозелиты, которых мог бы набрать у нас какой-нибудь
Нечаев, должны быть непременно лишь одни шалопаи? Не верю, не
все; я сам старый «нечаевец», я тоже стоял на эшафоте,
приговоренный к смертной казни, и уверяю вас, что стоял в компании
людей образованных. Почти вся эта компания кончила курс в самых
высших учебных заведениях. Некоторые впоследствии, когда уже всё
прошло, заявили себя замечательными специальными знаниями,
сочинениями. Нет-с, нечаевцы не ^всегда бывают из одних только
лентяев, совсем ничему не учившихся.
С.

134. A. H. МАЙКОВУ. 11 (23) декабря 1868. Флоренция


Порадовало меня, между прочим, известие о статье
Данилевского «Европа и Россия», о которой Ник<олай>
Ник<олаеви>ч пишет как о капитальной статье.4 Признаюсь Вам, что
о Данилевском я с самого 49-го года ничего не слыхал, но иногда
думал о нем. Я припоминал, какой это был отчаянный фурьерист. И
вот из фурьериста обратиться к России, стать опять русским и
возлюбить свою почву и сущность! Вот по чему узнается широкий
человек!5 Тургенев сделался немцем из русского писателя, — вот по
чему познается дрянной человек. Равномерно никогда не поверю
словам покойного Аполлона Григорьева, что Белинский кончил бы
славянофильством.6 Не Белинскому кончить было этим. Это был
только паршивик — и больше ничего. Большой поэт в свое время; но
развиваться далее не мог. Он кончил бы тем, что состоял бы на
побегушках у какой-нибудь здешней м-м Гегг адъютантом по
женскому вопросу на митингах и разучился бы говорить по-русски, не
выучившись все-таки по-немецки.7

145. H. H. СТРАХОВУ. 24 марта (5 апреля) 1870. Дрезден


(На вещь, которую я теперь пишу в «Русский вестник», я сильно
надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется
высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя
художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и в сердце;
пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь. Надеюсь на успех.
Впрочем, кто же может садиться писать, не надеясь на успех?)

Вы слишком, слишком мягки. Для них надо писать с плетью в


руке. Во многих случаях Вы для них слишком умны. Если б Вы на них
поазартнее и погрубее нападали — было бы лучше. Нигилисты и
западники требуют окончательной плети.

150. A. H. МАЙКОВУ. 9 (21) октября 1870. Дрезден


Мы уже теперь с Вами не ребята, многоуважаемый Аполлон
Николаевич, мы знаем, например, вот какой факт: то, что в случае —
не то что русской беды, а просто больших русских хлопот, — самая
нерусская часть России, то есть какой-нибудь либерал —
петербургский чиновник или студент, и те русскими становятся,
русскими себя начинают чувствовать, хотя и стыдятся признаться в
том. Я вон как-то зимою прочел в «Голосе» серьезное признание в
передовой статье, что «мы, дескать, радовались в Крымскую
кампанию успехам оружия союзников и поражению наших». Нет, мой
либерализм не доходил до этого; я был тогда еще в каторге и не
радовался успеху союзников, а вместе с прочими товарищами моими,
несчастненькими и солдатиками, ощутил себя русским, желал успеха
оружию русскому и — хоть и оставался еще тогда всё еще с
сильной закваской шелудивого русского либерализма,
проповедованного говнюками вроде букашки навозной
Белинского и проч.,3 — но не считал себя нелогичным,
ощущая себя русским. Правда, факт показал нам тоже, что
болезнь, обуявшая цивилизованных русских, была гораздо сильнее,
чем мы сами воображали, и что Белинскими, Краевскими и проч. дело
не кончилось. Но тут произошло то, о чем свидетельствует евангелист
Лука: бесы сидели в человеке, и имя им было легион, и просили Его:
повели нам войти в свиней, и Он позволил им. Бесы вошли в стадо
свиней, и бросилось всё стадо с крутизны в море, и всё потонуло. Когда
же окрестные жители сбежались смотреть совершившееся, то увидели
бывшего бесноватого — уже одетого и смыслящего и сидящего у ног
Иисусовых, и видевшие рассказали им, как исцелился
бесновавшийся.4 Точь-в-точь случилось так и у нас. Бесы вышли из
русского человека и вошли в стадо свиней, то есть в Нечаевых, в
Серно-Соловьевичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а
исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног
Иисусовых. Так и должно было быть. Россия выблевала вон эту
пакость, которою ее окормили, и, уж конечно, в этих выблеванных
мерзавцах не осталось ничего русского. И заметьте себе, дорогой друг:
кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и
Бога. Ну, если хотите знать, — вот эта-то и есть тема моего романа. Он
называется «Бесы», и это описание того, как эти бесы вошли в стадо
свиней. Безо всякого сомнения, я напишу плохо; будучи больше
поэтом, чем художником, я вечно брал темы не по силам себе. И
потому испорчу, это наверно. Тема слишком сильна. Но так как еще
никто, из всех критиков, судивших обо мне, не отказывал мне в
некотором таланте, то, вероятно, и в этом длинном романе будут места
недурные. Ну вот и всё.
А что у вас в Петербурге, кажется, еще много умного народу,
которые хоть и ужаснулись мерзавцев, вошедших в свиней, но всё еще
мечтают о том, как хорошо было в либерально-туманные времена
Белинского и что надо бы воротить тогдашнее просвещение. Ну-с, вот
эту-то мысль даже можно увидать теперь в самых новообращенных
националистах и проч. Старики не сдаются: Плещеевы, Павлы
Анненковы, Тургеневы и целые журналы вроде «Вестника Европы»
держатся этого направления. А продолжают ли на выпусках, в
гимназиях, раздавать гимназисткам книги вроде полного собрания
сочинений Белинского, в которых тот плачет, зачем Татьяна осталась
верна мужу?5 Нет, долго еще это не искоренится, и потому, мне
кажется, нам нечего бояться даже и внешних политических
потрясений, н<а>прим<ер> европейской войны за славян, хотя дело
страшное: мы одни, а они-то все.6 Дают теперь нам обстоятельства
года два или
467
три наверного мира — поймем ли наше положение?
Приготовимся ли? Настроим ли дорог и крепостей? Заведем ли еще
хоть миллион штук оружия? Станем ли твердо на окраинах, и решатся
ли у нас на реформу в подушном поборе7 и рекрутчине? Вот чего надо,
а прочее, то есть русский дух, единение, — всё это есть и будет и в
такой силе, в такой целости и святости, что даже мы не в силах
проникнуть во всю глубину этой силы, не только иностранцы, и — моя
мысль — девять десятых нашей силы именно в том состоит, что
иностранцы не понимают и никогда не поймут всей глубины и силы
нашего единения. О, как они умны! Вот уже три года читаю усидчиво
все политические газеты, то есть главное большинство. До какой
степени хорошо они знают свои дела! Как предсказывают вперед!
Какое умение иногда ударить в самую настоящую точку! (Какое
сравнение с нашими политическими газетами с подражающею
дрянью, кроме лишь разве «Моск<овских> ведомостей».) И что же?
Чуть лишь дело коснется до России, — точно горячешный человек в
темноте забормочет черт знает что такое! Я думаю, звезду Сириус
основательнее знают в Европе, чем Россию. Это-то вот до времени и
есть наша сила. А другая сила была бы наша собственная вера в свою
личность, в святость своего назначения. Всё назначение России
заключается в православии, в свете с Востока, который потечет к
ослепшему на Западе человечеству, потерявшему Христа. Всё
несчастие Европы, всё, всё безо всяких исключений произошло оттого,
что с Римскою церковью потеряли Христа, а потом решили, что и без
Христа обойдутся. Ну, представьте же Вы себе теперь, дорогой
мой, что даже в таких высоких русских людях, как,
например, автор «России и Европы», я не встретил этой
мысли о России, то есть об исключительно православном
назначении ее для человечества.8 А коли так — то
действительно еще рано спрашивать от нас
самостоятельности.

Г-н Н. М. в первый раз поразил мое внимание своим отзывом о


моих отзывах о Белинском, социализме и атеизме, а потом о моем
романе «Бесы». Отвечать ему по поводу моего романа я немного
упустил время, хотя и хотел было; но о социализме непременно
отвечу. И вообще о социализме буду писать во второе полугодие моего
редакторства. Главное, никак не могу понять, что хотел мне
сказать г-н Н. М., уверяя меня, что социализм в России был
бы непременно консервативен? Не думал ли он меня этим как-
нибудь утешить, предположив, что я консерватор во что бы ни стало.
Смею уверить г-на Н. М., что «лик мира сего» мне самому даже очень
не нравится. Но писать и доказывать, что социализм не атеистичен,
что социализм вовсе не формула атеизма, а атеизм вовсе не главная,
не основная сущность его, — это чрезвычайно поразило меня в
писателе, который, по-видимому, так много занимается этими
темами. Пишу теперь обо всем этом к слову, именно чтоб показать на
примере, как трудно теперь у нас в литературе рассуждать или спорить
с кем-нибудь и о чем-нибудь, даже с непритворяющимися и
простодушнейшими людьми. (NB. Простодушие вовсе не исключает
ни ума, ни таланта.) Об г-не же Н. М. я именно вспомнил потому, что
всё хочу ему ответить, но никак не удается.
Т. 21. С. 157.

Я сказал, что русских не любят в Европе. Что не любят — об этом,


я думаю, никто не заспорит, но, между прочим, нас обвиняют в
Европе, всех русских, почти поголовно, что мы страшные либералы,
мало того — революционеры и всегда, с какою-то даже любовью,
наклонны примкнуть скорее к разрушительным, чем к
консервативным элементам Европы. За это смотрят на нас многие
европейцы насмешливо и свысока —- ненавистно: им не понятно, с
чего это нам быть в чужом деле отрицателями, они положительно
отнимают у нас право европейского отрицания — на том основании,
что не признают нас принадлежащими к «цивилизации». Они видят в
нас скорее варваров, шатающихся по Европе и радующихся, что что-
нибудь и где-нибудь можно разрушить, — разрушить лишь для
разрушения, для удовольствия лишь поглядеть, как всё это
развалится, подобно орде дикарей, подобно гуннам, готовым
нахлынуть на древний Рим и разрушить святыню, даже без всякого
понятия о том, какую драгоценность они истребляют. Что русские
действительно в большинстве своем заявили себя в Европе
либералами, — это правда, и даже это странно. Задавал ли себе кто
когда вопрос: почему это так? Почему чуть не девять десятых русских,
но всё наше столетие, культурясь в Европе, всегда примыкали к тому
слою европейцев, который был либерален, к «левой стороне», то есть
всегда к той стороне, которая сама отрицала свою же культуру, свою
же цивилизацию, более или менее конечно (то, что отрицает в
цивилизации Тьер, и то, что отрицала в ней Парижская коммуна 71-го
года, — чрезвычайно различно). Так же «более или менее» и так же
многоразлично либеральны и русские в Европе, но всё же, однако,
повторю это, они наклоннее европейцев примкнуть прямо к крайней
левой с самого начала, чем витать сперва в нижних степенях
либерализма, — одним словом, Тьеров из русских гораздо менее
найдешь, чем коммунаров. И, заметьте, это вовсе не какие-нибудь
подбитые ветром люди, по крайней мере — не всё одни подбитые
ветром, а и имеющие даже и очень солидный и цивилизованный вид,
иногда даже чуть не министры. Но виду-то этому европейцы и не
верят: «Grattez le russe et vous verrez le tartare», — говорят они
(поскоблите русского, и окажется татарин). Всё это, может быть,
справедливо, но вот что мне пришло на ум: потому ли русский в
общении своем с Европой примыкает, в большинстве своем, к крайней
левой, что он татарин и любит разрушение, как дикий, или, может
быть, двигают его другие причины, — вот вопрос!.. и согласитесь, что
он довольно любопытен. Сшибки наши с Европой близятся к концу;
роль прорубленного окна в Европу кончилась, и наступает что-то
другое, должно наступить по крайней мере, и это теперь всяк сознает,
кто хоть сколько-нибудь в состоянии мыслить. Одним словом, мы всё
более и более начинаем чувствовать, что должны быть к чему-то
готовы, к какой-то новой и уже гораздо более оригинальной встрече с
Европой, чем было это доселе, — в Восточном ли вопросе это будет
или в чем другом, кто это знает!.. А потому всякие подобные вопросы,
изучения, даже догадки, даже парадоксы, и те могут быть любопытны
хоть тем одним, что могут навести на мысль. А как же не любопытно
такое явление, что те-то именно русские, которые наиболее считают
себя европейцами, называются у нас «западниками», которые
тщеславятся и гордятся этим прозвищем и до сих пор еще дразнят
другую половину русских квасниками и зипунниками, — как же не
любопытно, говорю я, что те-то скорее всех и примыкают к
отрицателям цивилизации, к разрушителям ее, к «крайней левой», и
что это вовсе никого в России не удивляет, даже вопроса никогда не
составляло? Как же это не любопытно?

Я прямо скажу: у меня ответ составился, но я доказывать мою


идею не буду, а лишь изложу ее слегка, попробую развить лишь факт.
Да и нельзя доказывать уже по одному тому, что всего не докажешь.
Вот что мне кажется: не сказалась ли в этом факте (то
есть в примыкании к крайней левой, а в сущности, к
отрицателям Европы даже самых яростных наших
западников), — не сказалась ли в этом протестующая русская
душа, которой европейская культура была всегда, с самого
Петра, ненавистна и во многом, слишком во многом,
сказывалась чуждой русской душе? Я именно так думаю. О,
конечно, этот протест происходил почти всё время
бессознательно, но дорого то, что чутье русское не умирало:
русская душа хоть и бессознательно, а протестовала именно
во имя своего русизма, во имя своего русского и
подавленного начала? Конечно, скажут, что тут нечему радоваться,
если б и было так: «всё же отрицатель — гунн, варвар и татарин! —
отрицал не во имя чего-нибудь высшего, а во имя того, что сам был до
того низок, что даже и в два века не мог разглядеть европейскую
высоту».
Вот что несомненно скажут. Я согласен, что это вопрос, но на
него-то я отвечать и не стану, а лишь объявлю голословно, что
предположение о татарине отрицаю из всех сил. О, конечно, кто
теперь из всех русских, и особенно когда всё прошло (потому что
период этот и впрямь прошел), кто из всех даже русских будет спорить
против дела Петрова, против прорубленного окошка, восставать на
него и мечтать о древнем Московском царстве? Не в том вовсе и дело и
не об том завел я мою речь, а об том, что как это всё ни было хорошо и
полезно, то есть всё то, что мы в окошко увидели, но все-таки в нем
было и столько дурного и вредного, что чутье русское не переставало
этим возмущаться, не переставало протестовать (хотя до того
заблудилось, что и само, в огромном большинстве, не понимало, что
делало) и протестовало не от татарства своего, а и в самом деле, может
быть, от того, что хранило в себе нечто высшее и лучшее, чем то, что
видело в окошке... (Ну, разумеется, не против всего протестовало: мы
получили множество прекрасных вещей и неблагодарными быть не
желаем, ну, а уж против половины-то, по крайней мере, могло
протестовать).
Повторяю, всё это происходило чрезвычайно
оригинально: именно самые ярые-то западники наши,
именно борцы-то за реформу и становились в то же время
отрицателями Европы, становились в ряды крайней левой...
И что же: вышло так, что тем самым сами и обозначили себя
самыми ревностными русскими, борцами за Русь и за
русской дух, чему, конечно, если б им в свое время
разъяснить это, — или рассмеялись бы, или ужаснулись.
Сомнения нет, что они не сознавали в себе никакой высоты
протеста, напротив, всё время, все два века отрицали свою
высоту и не только высоту, но отрицали даже самое
уважение к себе (были ведь и такие любители!) и до того, что
тем дивили даже Европу; а выходит, что они-то вот и
оказались настоящими русскими. Вот эту догадку мою я и
называю моим парадоксом.
Белинский, например, страстно увлекавшийся по натуре своей
человек, примкнул, чуть не из первых русских, прямо к европейским
социалистам, отрицавшим уже весь порядок европейской
цивилизации, а между тем у нас, в русской литературе, воевал с
славянофилами до конца, по-видимому, совсем за противуположное.
Как удивился бы он, если б те же славянофилы сказали ему тогда, что
он-то и есть самый крайний боец за русскую правду, за русскую особь,
за русское начало, именно за всё то, что он отрицал в России для
Европы, считал басней, мало того: если б доказали ему, что в
некотором смысле он-то и есть по-настоящему консерватор,
— и именно потому, что в Европе он социалист и
революционер? Да и в самом деле оно ведь почти так и было.
Тут вышла одна великая ошибка с обеих сторон, и прежде всего та, что
все эти тогдашние западники России смешали с Европой, приняли за
Европу серьезно и — отрицая Европу и порядок ее, думали, что то же
самое отрицание можно приложить и к России, тогда как Россия вовсе
была не Европа, а только ходила в европейском мундире, но под
мундиром было совсем другое существо. Разглядеть, что это не
Европа, а другое существо, и приглашали славянофилы, прямо
указывая, что западники уравнивают нечто непохожее и
несоизмеримое и что заключение, которое пригодно для
Европы, неприложимо вовсе к России, отчасти и потому уже,
что всё то, чего они желают в Европе, — всё это давно уже
есть в России, по крайней мере в зародыше и в возможности,
и даже составляет сущность ее, только не в революционном
виде, а в том, в каком и должны эти идеи всемирного
человеческого обновления явиться: в виде божеской
правды, в виде Христовой истины, которая когда-нибудь да
осуществится же на земле и которая всецело сохраняется в
православии. Они приглашали сперва поучиться России, а потом
уже делать выводы; но учиться тогда нельзя было, да, по правде, и
средств не было. Да и кто тогда мог что-нибудь знать о России?
Славянофилы, конечно, знали во сто раз более западников (и это
minimum), но и они действовали почти что ощупью, умозрительно и
отвлеченно, опираясь более на чрезвычайное чутье свое. Научиться
чему-нибудь стало возможным лишь в последнее двадцатилетие: но
кто и теперь-то что-нибудь знает о России? Много-много, что начало
положено изучению, а чуть явится вдруг важный вопрос — и все у нас
тотчас же в разноголосицу.
Т. 22. С. 38–41.

Но если славянофилов спасало тогда их русское чутье, то чутье


это было и в Белинском, и даже так, что славянофилы могли бы счесть
его своим самым лучшим другом. Повторяю, тут было великое
недоразумение с обеих сторон. Недаром сказал Аполлон Григорьев,
тоже говоривший иногда довольно чуткие вещи, что «если б
Белинский прожил долее, то наверно бы примкнул к славянофилам».
В этой фразе была мысль.
Т. 22. С. 42.

Примечание:
— В статье А. А. Григорьева «Знаменитые европейские писатели
перед судом русской критики» говорилось: «Белинский был прежде
всего доступен — даже иногда неумеренно доступен всякому новому
проявлению истины. Можно без особенной смелости предположить,
что в 1856 году он стал бы славянофилом, и несомненно полагать, что
еще в 1851 году указал бы он на Островского как на провозвестника
нового литературного движения...» (Время. 1861. № 3. Отд. II. С. 47). С
различными нюансами эта мысль повторялась и в других статьях А. А.
Григорьева, написанных в том же году и составивших цикл «Развитие
идеи народности в нашей литературе со смерти Пушкина». В
различные периоды Достоевский по-разному относился к этой точке
зрения. В начале 60-х гг. он ее разделял и повторил суждение А. А.
Григорьева в объявлении об издании «Времени» на 1862 г. Во второй
главе «Зимних заметок о летних впечатлениях» Достоевский
объяснил, в каком отношении и почему он подозревал в Белинском
«тайного славянофила», указав одновременно, что ему не
приходилось встречать «более страстно русского человека». «Время»
старалось подкрепить «почвенничество» авторитетом Белинского,
ревизуя его взгляды таким образом, чтобы представить его своим
идейным предшественником. В этом плане очень удобной
оказывалась гипотетическая эволюция Белинского к
славянофильству, т. к. она подразумевала его отказ от
социалистических и западнических «заблуждений» и тем самым
приводила к выводу, что в 60-х гг., если бы он до них дожил, он бы
занимал позицию, близкую к позиции журнала братьев Достоевских.
Позднее, в период враждебного отношения к Белинскому,
Достоевский отвергал точку зрения А. А. Григорьева на возможную
эволюцию взглядов Белинского. О своем несогласии с нею он писал А.
Н. Майкову 11 (23) декабря 1868 г.; и с нею же он полемизировал в
очерке «Старые люди» («Дневник писателя» за 1873 г.)

II. ВЫВОД ИЗ ПАРАДОКСА


Итак, скажут мне, вы утверждаете, что «всякий русский,
обращаясь в европейского коммунара, тотчас же и тем
самым становится русским консерватором»? Ну нет, это
было бы уж слишком рискованно заключить. Я только хотел
заметить, что в этой идее, даже и буквально взятой, есть
капельку правды. Тут, главное, много бессознательного, а с
моей стороны, может быть, слишком сильная вера в
непрерывающееся русское чутье и в живучесть русского
духа. Но пусть, пусть я и сам знаю, что тут парадокс, но вот что,
однако, мне хотелось бы представить на вид в заключение: это тоже
один факт и один вывод из факта. Я сказал выше, что русские
отличаются в Европе либерализмом и что, по крайней мере, девять
десятых примыкает к левой, и к крайней левой, чуть только они
соприкоснутся с Европой... На цифре я не настаиваю, может быть, их и
не девять десятых, но настаиваю лишь на том, что либеральных
русских даже несравненно больше, чем нелиберальных. Но есть и
нелиберальные русские. Да, действительно есть и всегда были такие
русские (имена многих из них известны), которые не только не
отрицали европейской цивилизации, но, напротив, до того
преклонялись перед нею, что уже теряли последнее русское чутье свое,
теряли русскую личность свою, теряли язык свой, меняли родину и
если не переходили в иностранные подданства, то, по крайней мере,
оставались в Европе целыми поколениями. Но факт тот, что все
этакие, в противуположность либеральным русским, в
противуположность их атеизму и коммунарству, немедленно
примыкали к правой, и крайней правой, и становились страшными и
уже европейскими консерваторами.

Многие из них меняли свою веру и переходили в католицизм.


Это ли уж не консерваторы, это ли уж не крайняя правая? Но
позвольте: консерваторы в Европе и, напротив, совершенные
отрицатели России. Они становились разрушителями России, врагами
России! Итак, вот что значило перемолоться из русского в настоящего
европейца, сделаться уже настоящим сыном цивилизации, —
замечательный факт, полученный за двести лет опыта. Вывод тот, что
русскому, ставшему действительным европейцем, нельзя не сделаться
в то же время естественным врагом России. Того ли желали те, кто
прорубал окно? Это ли имели в виду? Итак, получилось два типа
цивилизованных русских: европеец Белинский, отрицавший в то же
время Европу, оказался в высшей степени русским, несмотря на все
провозглашенные им о России заблуждения, а коренной и
древнейший русский князь Гагарин, став европейцем, нашел
необходимым не только перейти в католичество, но уже прямо
перескочить в иезуиты. Кто же, скажите теперь, из них больше друг
России? Кто из них остался более русским? И не подтверждает ли этот
второй пример (с крайней правой) мой первоначальный парадокс,
состоящий в том, что русские европейские социалисты и коммунары —
прежде всего не европейцы и кончат-таки тем, что станут опять
коренными и славными русскими, когда рассеется недоумение и когда
они выучатся России, и — второе, что русскому ни за что нельзя
обратиться в европейца серьезного, оставаясь хоть сколько-нибудь
русским, а коли так, то и Россия, стало быть, есть нечто совсем
самостоятельное и особенное, на Европу совсем непохожее и само по
себе серьезное. Да и сама Европа, может быть, вовсе
несправедлива, осуждая русских и смеясь над ними за
революционерство: мы, стало быть, революционеры не для
разрушения только, там, где не строили, не так гунны и
татары, а для чего-то другого, чего мы пока, правда, и сами
не знаем (а те, кто знает, те про себя таят). Одним словом, мы
— революционеры, так сказать, по собственной какой-то
необходимости, так сказать, даже из консерватизма... Но всё
это переходное, всё это, как я сказал уже, постороннее и боковое, а
теперь на сцене вечно неразрешимый Восточный вопрос.
Т. 22. С. 42–44.

Из СД ФЖ 1

Очень интересно о своем отношении к социализму


молодой Достоевский говорил в протоколах допросов после
ареста петрашевцев. Он заявляет, что, хотя сам никогда не
был социалистом в собственном смысле этих слов, но
«любил читать и изучать социальные вопросы»2. Среди
перечисленных мотивов этой любви к чтению
социалистической литературы – интерес к политической
экономии («социализм есть та же политическая экономия»),
любовь к истории и ее драмам, и, что очень немаловажно,
«во имя человеколюбия, ибо настоящее положение Запада
крайне бедственно»3. Мотив человеколюбия, жалости к
22
Достоевский Ф.М. Объяснения и показания Ф.М. Достоевского по делу
петрашевцев. // Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 томах. Том
18. Ленинград: издательство «Наука», 1978. С. 162.
33
Там же. С. 162.
«униженным и оскорблённым», схожий с побудительными
мотивами социализма, всегда будет одним из самых мощных
во всем творчестве Достоевского.
В то же время Достоевский говорит согласно протоколам
допросов, что, хотя социалистические книги «писаны умно,
горячо и нередко с неподдельной любовью к человечеству, …
я (хотя мои познания далеко не окончательные) вижу ошибки
каждой социальной системы. Я уверен, что применение хотя
которой-нибудь из них поведет за собой неминуемую гибель.
Я уже не говорю у нас, но даже во Франции»4.
Правда, особые симпатии Достоевский в протоколах
допросов выражает к фурьеризму: «Фурьеризм – система
мирная; она очаровывает душу своею изящностью,
обольщает сердце тою любовью к человечеству, которая
воодушевляла Фурье, когда он создавал свою систему, и
удивляет ум своею стройностью. Привлекает к себе она не
желчными нападками, а воодушевляя любовью к
человечеству. В системе этой нет ненавистей. Реформы
политической фурьеризм не полагает; его реформа –
экономическая. Она не посягает ни на правительство, ни на
собственность»5. Однако в то же время Достоевский говорит,
что «...эта система вредна, во-первых, уже по одному тому,
что она система. Во-вторых, как ни изящна она, она все же
утопия, самая несбыточная». Но вред от фурьеризма –
«более комический, чем приводящий в ужас», потому что
«нет системы социальной, до такой степени непопулярной,
освистанной, как система Фурье на Западе. Она уже давно
померла, и предводители ее сами не замечают, что они
только живые мертвецы и больше ничего»6.
И очень любопытно резюме 27-летнего Достоевского:
«Наконец, вот вывод, на котором я остановился. Социализм –
это наука в брожении, это хаос, это алхимия прежде химии,
астрология прежде астрономии; хотя, мне кажется, из
44
Там же. С. 162.
55
Там же. С. 133.
66
Там же. С. 133.
теперешнего хаоса выработается впоследствии что-нибудь
стройное, благоразумное и благодетельное для
общественной пользы точно так же, как из алхимии
выработалась химия, а из астрологии – астрономия»7.
Несомненны тут его критический настрой к состоянию
тогдашнего социализма и его наличным формам, то, что его
ум не может успокоиться и удовлетвориться этим
«брожением». Характерно и то, что его еще молодого
отталкивает прежде всего то, что социализм – это система.
Но в то же время заметно и его общее благожелательное
отношение к социализму и фурьеризму, и ожидание от них
чего-то великого в будущем, что он станет наукой и
облагодетельствует человечество.
Некоторые мотивы и настроения, характерные для его
раннего увлечения социализмом, перешли в его дальнейшее
творчество: сочувствие к «оскорбленным и униженным»,
мысль о социальной справедливости и необходимости
обеспечить каждому человеку средства для развития его
духовной и материальной жизни. Например, значительно
позже, в 1876 году, он замечает в «Дневнике писателя»: «Я
никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля
людей должна получать высшее развитие, а остальные
девять десятых должны лишь послужить к тому материалом
и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить
и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов
русских (или сколько их там народится) будут все когда-
нибудь образованы, очеловечены и счастливы. Я знаю и
верую твердо, что всеобщее просвещение никому у нас
повредить не может. Верую даже, что царство мысли и света
способно водвориться у нас, в нашей России, еще скорее,
может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто
не захочет стать за идею о необходимости озверения одной
части людей для благосостояния другой части,

77
Там же. С. 162.
изображающей собою цивилизацию, как это везде во всей
Европе»»8.
Несомненен утопизм этих строк даже в не том смысле,
что «все наши девяносто миллионов русских» будут
образованы, но в том смысле, что они все будут счастливы.
Получается, Достоевский верил в возможность счастья на
земле! С ортодоксально-христианской позицией это не
слишком сочетается, и, как я считаю, К.Н. Леонтьев был прав,
когда критиковал его за это.
А знаменитый отрывок из «Зимних заметок о летних
впечатлениях» показывает, что Достоевский не принимал и
критиковал самые идеологические основы или принципы
буржуазного строя: «В самом деле: провозгласили вскоре
после него: Liberté, egalité, fraternité. Очень хорошо-с. Что
такое liberte? Свобода. Какая свобода? Одинаковая свобода
всем делать всё что угодно в пределах закона. Когда можно
делать всё что угодно? Когда имеешь миллион. Дает ли
свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без
миллиона? Человек без миллиона есть не тот, который
делает всё что угодно, а тот, с которым делают всё что
угодно»10.

88
Достоевский Ф.М. Дневник писателя. 1876 год // Достоевский Ф.М. Полное
собрание сочинений в 30 томах. Том 22. Ленинград: издательство «Наука», 1980.
С. 31.
1010
Достоевский Ф.М. Зимние заметки о летних впечатлениях // Достоевский
Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 томах. Том 5. Ленинград: издательство
«Наука», 1978. С. 78.

Вам также может понравиться