Вы находитесь на странице: 1из 131

Людвик Флек

ВОЗНИКНОВЕНИЕ И РАЗВИТИЕ НАУЧНОГО ФАКТА


Введение в теорию стиля мышления и мыслительного коллектива

В. Порус
НА ПУТИ К СРАВНИТЕЛЬНОЙ ЭПИСТЕМОЛОГИИ

Имя замечательного польского ученого-гуманиста, врача-микробиолога и философа


Людвика Флека (1896–1961) все еще недостаточно известно. Спустя несколько месяцев
после его смерти, в 1962 г., в Чикаго вышла в свет наделавшая много шума в среде
философов и методологов науки книга Томаса Куна «Структура научных революций».
Переведенная на множество языков, в том числе на русский (1975, 1979 гг.), она
принесла международную известность автору, чья концепция скачкообразных,
«катастрофических» изменений в науке и научном знании оказалась в центре
наимоднейших дискуссий 60–70 гг. В предисловии к этой книге Т. Кун сослался на мало
кому знакомого польского ученого Л. Флека, наряду с блестящими именами А. Койре, Э.
Мейерсона, Ж. Пиаже, Е. Мецгер и др., как на теоретические источники собственных
воззрений о природе научного познания и роли истории науки в формировании
эпистемологических моделей[1]. Так внимание специалистов было вновь обращено к
человеку, судьба которого, равно как и судьба его трудов, — один из поучительнейших
примеров нелегкой судьбы науки и философии в культуре нашего наконец-то уходящего в
историю века.
Коротко о жизненном пути Л. Флека. Он родился 11 июля 1896 г. во Львове в
культурной ориентированной на европейские стандарты образованности польско-
еврейской семье. Гимназия, медицинский факультет университета им Яна Казимира,
практика в ряде медицинских учреждений Пшемысля и Львова, затем — после конфликта с
городскими властями, замешанными в антисемитских выходках, — уход из официальных
медицинских учреждений. Некоторое время Флек работал в открытой им частной
бактериологической лаборатории. После присоединения Западной Украины к СССР Флек
работал в мединституте и заведовал городской санитарно-бактериологической
лабораторией. В июне 1941 г. Львов был оккупирован немецкими войсками; Флек с женой
и сыном оказался в еврейском гетто. Здесь он работал, продолжая исследования,
начатые им до войны: разработку методов получения противотифозных вакцин в массовых
количествах с использованием доступных материалов и простейшего оборудования.
Далеко продвинувшись в этой области, Флек был одним из крупнейших европейских
специалистов. Зная об этом и рассчитывая использовать уникальные знания и
способности ученого, гитлеровцы в декабре 1942 г. арестовали Флека и вывезли его
вместе с семьей. В январе 1943 г. он попадает в Освенцим, где его вынуждают
работать в серологической лаборатории над методами диагностирования тифа, сифилиса
и других эпидемических заболеваний. Жена и единственный сын Флека из Освенцима
вскоре были переправлены в другие концлагеря, где находились до конца войны. Флек
понимал, что жизнь его семьи зависит от его согласия работать на Третий рейх;
выбора не было.
Лаборатория, в которой работал Флек, располагалась в блоке № 10 — зловещем
здании, где проводились «опыты» по стерилизации над заключенными. Вскоре эсэсовцы
создали в Бухенвальде лабораторию, в которой должны были разрабатываться методы
массового производства противотифозной вакцины. В декабре 1943 г. туда был
доставлен Л. Флек.
В блоке № 50, где проводились эксперименты (материал для них поставлялся из
блока № 46, в котором узников заражали тифом, чтобы из их мочи и крови готовить
препараты для исследований), заключенные врачи и другие участники «мыслительного
коллектива», по терминологии Л. Флека, находились в условиях относительной свободы,
максимальной в Бухенвальде: гитлеровцы избегали появляться в тифозном корпусе.
Может быть, это в немалой степени спасало жизнь Флеку и его коллегам. Именно об
этом периоде идет речь в статье «Проблемы науковедения», помещенной в этом издании.
В Бухенвальде, где люди использовались как «экспериментальный материал» наряду с
крысами и кроликами, заключенный-врач размышлял не только о медицинских и
бактериологических проблемах, но и о философском содержании научного поиска. Жизнь
науки в концентрационном лагере давала возможность наблюдать и участвовать в
уникальном «методологическом эксперименте»: ученый использовал и эту возможность,
чтобы найти подтверждение своим гипотезам., высказанным еще в начале 30-х годов, о
том, как коллективный характер научного исследования влияет на содержание идей и
теорий, как это меняет «классические» представления об истине и заблуждении[2].
Отрезанный от научного мира научный коллектив разработал метод изготовления
вакцин, который оказался неэффективным из-за ложной интерпретации наблюдений. Узнав
об этом, группа решила продолжать работу (уже как форму саботажа). Сложная и
смертельная игра продолжалась до марта 1945 г. Немецкие специалисты из «Института
гигиены» Waffen-SS так и не успели раскрыть заговор ученых[3].
В конце марта, когда стало ясно, что американские войска вот-вот войдут в
Бухенвальд, нацисты стали заметать следы своих преступлений. Спасаясь от
«эвакуации», а скорее всего от немедленной гибели, Флек бежал из блока № 50 и
вместе с несколькими другими политзаключенными и евреями скрылся в подполье. 11
апреля Бухенвальд был освобожден. Чудом уцелевший ученый попал в госпиталь, а
затем, в июле 1945 г., возвратился в Польшу.
После войны Флек руководил кафедрой медицинской микробиологии Люблинского
университета им. Марии Склодовской-Кюри. С 1950 г. он ординарный профессор этого
университета; с 1952 г. работает в Институте матери и ребенка Варшавского
университета, в 1954 г. избирается членом-корреспондентом, а вскоре академиком и
членом Президиума Польской академии наук. В конце 1957 г. Л. Флек уехал из Польши в
Израиль, где после войны оказался его сын. Там он принял предложение возглавить
кафедру экспериментальной патологии в Институте биологических исследований. В
последние годы жизни он работал над проблемами иммунитета и продолжал исследования
открытого им явления лейкергии, а также готовил курс лекций по философии науки для
Еврейского университета в Иерусалиме. Лекции не состоялись, жизнь подошла к концу.
Умер Флек 5 июня 1961 г.
Как философ, Флек не был достаточно известен и при жизни. Его статус в науке
определялся достижениями в микробиологии. Ему принадлежит свыше 130 научных работ
(на русском, польском, иврите, немецком, английском и французском языках) в этой
области. Он был членом многих международных научных сообществ, в том числе Нью-
йоркской Академии наук, Международного Гематологического Общества, Международного
Микробиологического Общества. Его работы по серологии, иммунологии, проблемам
вакцинации и серологической диагностики высоко оценивались в мировой науке.
Эпистемологические же исследования, опубликованные в 30–40 гг. в малоизвестных
польских журналах, и даже его монография впервые напечатанная на немецком языке в
Швейцарии, книга, которую сейчас ставят в ряд основополагающих трудов по
современной социологии науки и социальной эпистемологии, остались почти
незамеченными в мировой философской литературе.
«Время, как мы теперь видим, перевернуло соотношение этих ценностей, — пишет 3.
Цацковский, под редакцией которого в 1986 г. в Польше был издан сборник избранных
философских работ Л. Флека. — Специально-научное наследие Флека постепенно
растворилось в современном микробиологическом знании, утратив свою уникальность, а
мало-помалу и свое значение, и потому стало забываться. Напротив, философское
наследие его вышло из забвения и приобретает все большее значение и признание»[4].
Чем объясняется эта метаморфоза? Не будучи специалистом, я не могу судить о
судьбе микробиологических исследований Флека. Но драматическая судьба его
философских работ вполне объяснима. Сюжет этой драмы обусловлен борьбой
эпистемологических концепций в философии науки середины нашего века.
Сформировавшееся в начале 30-х годов движение, отождествившее философию науки с
логическим анализом языка научных теорий, тон в котором задавали участники Венского
кружка и Львовско-Варшавской школы, скоро стало господствующим и оттеснило
соперничавшие с ним направления; был период, когда сам термин «философия науки»
понимали как синоним комплекса идей этого направления. В конце 50-х годов
многочисленные противоречия, к которым приводили попытки применения постулатов
этого направления к проблемам обоснования научного знания, а в еще большей степени
— к проблемам рациональной «реконструкции» истории науки, наряду с другими
причинами привели к уходу логико-аналитической парадигмы с авансцены философских
дискуссий. На ее место пришли школы и доктрины, усвоившие некоторые уроки
аналитизма, но в то же время развившие его критику в опоре на идеи, которые некогда
были отброшены как несовместимые с рациональной философией науки, а теперь вышли на
первый план.
Из таких идей, в первую очередь, следует назвать нерасторжимое единство
когнитивного и социального аспектов науки, научного познания. Эта идея с порога
отвергалась теми, кто считал сферой рационального анализа науки только так
называемый «контекст обоснования» (Г. Райхенбах), т. е. логический анализ структуры
научного знания; конечной целью такого анализа должна была стать строгая демаркация
между наукой и не-наукой, в первую очередь метафизикой. Из этой концепции вытекало
и отношение к процессу развития научного знания. Рациональная модель такого
развития, какие бы методологические предпосылки в нее ни закладывались, будь то
индуктивизм или гипотетический дедуктивизм, была по существу кумулятивистской:
знание развивается накапливая максимально обоснованные эмпирически и отбрасывая
опять-таки эмпирически опровергнутые положения. Правда, К. Поппер подверг критике
индуктивистский кумулятивизм («Логика исследования» К. Поппера вышла в свет почти
одновременно с монографией Л. Флека, но в отличие от последней сразу же вошла в
обиход современной философии науки; Поппер был намного ближе к «эпицентру»
философской и научной европейской мысли, чем львовский врач-бактериолог). Но и
Поппер разделял идею демаркации, хотя и подходил к этой проблеме иначе, чем
философы Венского кружка.
«Демаркационисты» сравнивали эпистемологию с логическим анализом «контекста
обоснования». «Контекст открытия», т. е. изучение всей совокупности социальных и
психологических факторов возникновения и развития научных идей и теорий, из этой
сферы исключался. Тем более из нее исключалось все, что так или иначе определяло
характер научных процессов, но не укладывалось в рамки логиконормативной
методологии: идеологические, политические, экономические, социально-психологические
и прочие факторы, «внешние» по отношению к рациональной (по определению) науке и
потому представляющие интерес для различных специальных дисциплин (социологии,
психологии и пр.), но не для эпистемологии.
Альтернативой такого подхода и была концепция культурно-исторической
детерминации научного знания, одним из активных сторонников которой в 30-е годы
выступил Л. Флек.
Было бы неправильно помещать идеи Флека в русло «социологии познания» или
«социологии науки» в том узком смысле, когда культурно-историческая детерминация
понималась исключительно «внешним» для когнитивного содержания науки образом. Фйек
был скорее близок к некоторым принципиальным мыслям К. Мангейма и Э. Дюркгейма, а
до известной степени — и М. Вебера, к установлению важных зависимостей между
социальными условиями возникновения и развития знания и содержанием самого знания,
закономерностями его функционирования и изменения. Практическая реализация этих
тенденций — задача, которую взял на себя Флек, — требовала искусного маневрирования
между крайностями вульгарного социологизма, с одной стороны, и интерналистского
«имманентизма», исходившего из прямолинейной идеи самодетерминации научного знания
— с другой.
Вот как он понимает задачу эпистемологического исследования: «Зависимость
содержания науки от эпохи и среды, тем более очевидная, чем более длительный период
развития науки мы рассматриваем и чем резче заявляют о себе социальнополитические
условия нашего бурного времени, должна получить гносеологический смысл (курсив
мой. — В. П.). Отбросив скептицизм, мы должны понять эту зависимость в ее
эвристической значимости…» (наст, изд., с. 169). Речь идет о гносёологической
программе, к не о возможности или необходимости социологических исследований
процесса научного познания, важных самих по себе, но не имеющих собственно
гносеологической значимости. И Флек хорошо ощущал опасность. кроющуюся в
поверхностном истолковании этой программы, опасность скептицизма и релятивизма,
идущую, как думал Флек, от вульгарного социологизма.
Против этого Флек выступал самым недвусмысленным образом. Ему претили пустые
фразы о «пролетарской» или «буржуазной» физике или биологии (а в середине XX века
эти фразы звучали совсем не комично, за ними стояли трагедии поколений ученых!).
Вульгарная социология познания — путь, на котором безвозвратно теряются вечные
ценности науки: истинность и объективность научного знания. Опасность вульгарного
социологизма скрывается, замечал Флек, даже в остроумных, но поверхностных
параллелях, которыми соблазнялись некоторые историки науки (например, параллель
между ростом индивидуализма в Голландии второй половины XVII века и открытием
сперматозоидов А. Левенгуком). Гносеологический подход к проблеме социальной
детерминации требует не аналогий и параллелей, а выработки таких понятий, в которых
получил бы выражение тот механизм, при помощи которого социальный контекст науки
преломляется в когнитивных процессах и наполняет их определенным содержанием.
Такими понятиями для Флека были «стиль мышления» (Denkstil) и «мыслительный
коллектив» (Denkkollektiv). Собственно, это не разные понятия, а две стороны одного
и того же явления, подобно тому как понятие «парадигмы» сопряжено с понятием
«научного-сообщества» в терминологии Т. Куна[5].
Стиль мышления, по Флеку, одновременно является и условием, и следствием
коллективного характера познавательных процессов. «Любая теория познания, не
принимающая во внимание этой социальной обусловленности всякого познавательного
действия, не более чем тривиальна. В то же время те, кто считает социальную
обусловленность malum neccesarium[6] или признаком человеческого несовершенства,
который можно преодолеть, не замечают того, что вне социальной обусловленности
познание было бы вообще невозможно, а также того, что сам термин «познание» имеет
смысл только в связи с каким-либо мыслительным коллективом» (наст, изд., с. 66).
Гносеологическая теория, за которую выступает Флек, рассматривает мышление не как
процесс, замкнутый рамками индивидуального «Я», а как результат социальной
деятельности в той мере, в какой общественный «запас интеллекта» определяет
уровень, достижимый индивидом.
Теория познания, опирающаяся на понятие индивидуального гносеологического
субъекта, характеристики которого как бы не подвержены влияниям исторического
времени и социальной конкретности и сводятся к чувственным способностям и мозговым
компьютерным операциям, является, как совершенно справедливо считал Флек,
безнадежно устаревшей. Но именно такая теория познания лежит в подоплеке
примитивного интернализма, против которого и выступает Флек.
Что же предлагается взамен этих анахронизмов? Прежде всего, традиционное
гносеологическое отношение «субъект — объект» заменяется связью «субъект —
мыслительный коллектив — объект», в которой главную роль играет второй компонент.
Именно мыслительный коллектив детерминирует характер мыследеятельногти индивида и
вследствие этого определяет также характер познаваемых объектов., Отсюда следует
вывод, радикально меняющий курс всего эпистемологического анализа. Теперь он
направляется, прежде всего, на характерные особенности «мыслительных коллективов».
Эпистемология становится сравнительно-исторической дисциплиной, в которой решающую
роль начинают играть социологические и историко-научные составляющие: «по меньшей
мере три четверти, если не все содержание науки обусловлено и может быть объяснено
через историю мысли, психологию и социологию мышления» (наст, изд., с. 46).
Отсюда исключительный интерес, который проявляет Флек к истории науки. История,
полагал он, способна прояснить то, что скрыто от взгляда методолога-нормативиста,
верующего в незыблемость научных фактов и логических магистралей, ведущих от них к
теориям. Само название книги Флека есть полемика с одной из «догм эмпиризма», по
выражению У. Куайна. Факт науки не есть «открываемое», раз и навсегда данное,
бесспорное основание научных выводов. На примерах исторического формирования
понятия «сифилис» и открытия серологической реакции Вассермана Флек показывает, что
так называемые «факты» в науке — не что иное, как мыслительные конструкции,
возникающие на основе принятого и усвоенного учеными стиля мышления. Открытие
Августом фон Вассерманом и его сотрудниками серодиагностической реакции на сифилис
быстро стало общепризнанным фактом науки, хотя исходные теоретические предпосылки
его работы были, как выяснилось впоследствии, ложными, а эксперименты —
недостоверными. Это произошло не только из-за исключительной практической важности
установленной реакции, но, прежде всего, потому, что она соответствовала тому, что
«должно было быть», согласно господствовавшему в начале века стилю мышления в
бактериологии и иммунологии, в котором важное место занимала диагностическая
методология Ж. Борде и 0. Жангу, позволявшая использовать явление гемолиза для
определения природы инфекции. Став классической, реакция Вассермана положила начало
современной серологии как научной дисциплины, а впоследствии обнаруженные
недостатки ее теоретического обоснования и практического применения не только не
уменьшили ее значения, но, напротив, поставили ее в ряд фундаментальнейших научных
достижений, сама проблемность которых оказывалась сильнейшим стимулятором
революционных преобразований в науке.
Для Флека этот поучительный эпизод из истории серологии является свидетельством
того, что содержание фактов, наблюдений (конечно, если речь идет о научных фактах,
а не о тривиальных констатациях элементарных наблюдений, хотя и в таких случаях за
внешней простотой часто стоят глубокие проблемы) определяется интерпретацией,
вытекающей из принятого учеными стиля мышления. Задолго до разгара дискуссий по
проблеме «теоретической нагруженности» наблюдений, которая в 60-70-е гг. стала
полем наибольшей конфронтации «логического эмпиризма» и различных
«постпозитивистских» направлений в философии науки, Л. Флек выдвигает эту проблему
на первый план. Заметим, что и нашумевшие в этот же период споры вокруг так
называемой проблемы «несоизмеримости» научных теорий, тесно связанной с проблемой
«теоретической нагруженности» фактов наблюдения, также были предвосхищены Флеком,
склонявшимся к идее несоизмеримости стилей мышления[7].
Поскольку стиль мышления, как его трактует Флек, становится центральной
категорией эпистемологии, важнейшее значение приобретает история
формировани5Гстилей, наряду с выяснением механизмов их современного
функционирования. Иначе эпистемология была бы слишком далека от живого процесса
научного познания, превратилась бы в набор мертвых и бесполезных схем.
Сравнительно-историческая эпистемология должна рассматривать любую теорию, любое
значительное понятие в науке лишь как временную остановку на пути развития, звено в
последовательности идей (Ideengang); такими звеньями могут быть и «протоидеи»,
образы, продукты фантазии, вхождение которых в интеллектуальный арсенал
человечества определяется социальным и социально-психологическим санкционированием,
а не логическим или эмпирическим обоснованием. Поэтому для эпистемолога так важны
факторы эуого санкционирования: иерархическая структура научных сообществ, борьба
авторитетов, культурный фон научного исследования, совокупность политических
событий, влияющих на умонастроения ученых, идеологические течения и т. п., — ибо
все они участвуют в формировании стиля мышления, сквозь призму которого
преломляется объективная реальность.
Увлеченный этими идеями, Флек шел так далеко, что оказался в противоречии со
своими же намерениями. Он выступал против насильственного втискивания живой истории
науки, реального процесса научного познания в мертвые схемы, будьто схема
логической реконструкции или же вульгарная социологема. Его цель заключалась в
максимизации возможностей анализа того таинственно-величественного процесса, итогом
которого является объективное научное знание. Но полностью переключив акцент на
анализ истории этого процесса, он выпустил из рук «нить Ариадны»: объективность и
истинность научного знания утратили свой гарант — отношение к объективной
реальности, вне которого научные понятия не могут обладать общезначимой ценностью.
Поставив в зависимость от стиля мышления все содержание и способы оценки
научного знания, Флек волей-неволей должен был прийти к мысли, что изменения стиля
влекут за собой и изменение мира, реальности (впоследствии ту же мысль выразит Т.
Кун, сказав, что «после революции ученые работают в другом мире»), В процессе
познания стиль мышления играет активную роль. Реальность же — это источник
«пассивных» элементов познания, тех тяжелых частиц, которые «оседают» в потоке
изменения знаний. Оседают не навечно — более мощные последующие течения рано или
поздно уносят и эти частицы, но в каждый данный момент ученый-старатель может
увидеть в своем лотке эти блестящие крупицы, принимая их за чистое золото.
Но и эти частицы — смесь того, что «от реальности» и от стиля мышления. Поток
познания постепенно и непрерывно размывает эту смесь, изменяет ее так, что ни одна
частица не может считаться абсолютно устойчивой. «В потоке событий и процессов,
множества проявлений скрывается не абсолютная действительность «в-себе», а
свободная, коллективная, «творческая фантазия» — человеческая активность»[8].
Так в концепции Флека творческая субъективность познания заполняет собой все
пространство эпистемологического анализа. Объективная реальность уходит за кулисы и
превращается в кантовскую «вещь-в-себе». «Соответствие с реальностью» перестает
быть работающим эквивалентом понятия истины. В этом и заключается драматическое
противоречие, пронизывающее концепцию Флека. Ученый, ратующий за истину и
посвятивший ей свою жизнь, и философ, для которого вечность научного поиска,
неуспокоенность мысли, историческая изменчивость знания оказываются аргументами
тезиса о недостаточности и недостижимости этой цели, — Флек был и тем и другим.
Оттолкнувшись от позитивистского индуктивизма и кумулятивизма, он пришел к
противоположной крайности, теряя почву объективности, без которой понятие прогресса
в науке неизбежно приобретало релятивистский смысл. Опасность релятивизма настигала
его как раз на том пути, которым он надеялся уйти от нее.
Очевидно, что главным источником противоречия для Флека стало отождествление
понятия «истины» с понятием абсолютного и неизменного совпадения знания и объекта.
Симпатий — персонаж, устами которого в статье «Проблемы науковедения» говорит
автор, — доказывает простаку Симплицию абсурдность такого представления о
содержании и целях науки, которое исходит из возможности законченной «объективной»
(т. е., по Флеку, буквально совпадающей с реальным положением дел) картины мира или
даже какого-либо ее фрагмента. Ведь достигнув такого состояния, наука не могла бы
развиваться дальше, а вся ее история была бы представлена как путь к этому
конечному «Кодексу премудрости», путь, который оказался слишком длинным и сложным
из-за бесчисленных ошибок, неверных гипотез, неправильных истолкований опыта —
всего того, что Должно быть отброшено или сохраниться только в «Комментариях», где
эти досадные заблуждения (которых могло и не быть!) станут предметом интереса
психологов или социологов знания либо просто экспонатами в кунсткамере человеческих
слабостей.
Такое деление на подлинную, «живую» историю науки и ее «рациональную
реконструкцию», т. е. историю, которая «должна была иметь место», если бы процесс
научного познания направлялся исключительно рациональными нормами, кодексом
совершенной методологии, — деление, при котором «живая» история стала бы
комментариями, заметками на полях рациональной реконструкции, впоследствии было
проанализировано И. Лакатосом[9]. Он понимал, что без такого деления рациональность
научного познания теряет свои четкие очертания и это грозит иррационализмом (в
котором Лакатос обвинял Куна, чей «исторический» подход к определению
рациональности представлялся ему релятивизмом), но он понимал также и то, что
«рациональная реконструкция» может стать «прокрустовым ложем» и для реального
процесса развития научного знания, и для развития методологических представлений об
этом знании. Вот эту вторую мысль и подчеркивал Л. Флек.
В «Комментарии», говорит Симпатий, оказалась бы не только история науки
(исторически изменяющаяся последовательность идей, методов, теорий, гипотез и
т. д.), но и философия (отброшенная демаркационистами метафизика!), математика и
логика, как не имеющие «объективного» содержания (здесь Флек-Симпатий повторяет
одно из важнейших положений логического эмпиризма), практические знания, навыки,
умения, техника экспериментирования, «неявное» или «личностное» знание (если
выражаться терминами М. Полани) и многое другое.
Такой «Комментарий» оказался бы, конечно, важнее и интереснее самого
комментируемого «Кодекса премудрости», а последний пришлось бы охранять от
возможных посягательств на него со стороны еретиков, вольнодумцев, усомнившихся в
его абсолютности, сохранять… с помощью полиции. Абсолютное знание — синоним
религии, его основы — чудо, тайна и авторитет, но не бесконечное, высокое (даже в
своей безнадежности!) стремление к совершенству, к идеалу.
Кумулятивист и «реалист» Симплиций парирует полемический выпад Симпатия: «Если
«окончательное состояние науки» не более чем пустой звук, можно ли говорить о
приближении к нему?» — следующим аргументом: если нет «конечного состояния» как
достижимой цели научного развития, то нет и выхода из бесплодного скептицизма; но
позиция скептика опровергается прямым указанием на успех практического воплощения
научного знания, например, в современной технике. И надо признать, аргумент этот
оказывается неотразимым для Симпатия.
Хотя он и не согласен с ним, возразить по существу ему нечего. Он прибегает к
риторике, красноречию, с пафосом утверждая, что его выводы не направлены на
принижение науки, а, напротив, возвышают ее: благородная ценность науки не в голом
практицизме и утилитаризме, а в самодостаточном импульсе, устремляющем ее к вечному
поиску… недостижимой истины. Вслед за неокантианцами или Ч. Пирсом Симпатий мог бы
объявить цель науки «регулятивной идеей», попадая при этом в хорошо известные в
истории философии ловушки и противоречия.
Он не делает этого, по-видимому ощущая, что такой ход мысли был бы слишком
традиционно-гносеологичен. Упор на социальное «измерение» процесса познания,
надеется Симпатий, поможет избежать противоречий подобной гносеологии.
На примере деятельности лагерной лаборатории Флек хочет доказать, что именно
социальная коллективная природа научного познания исключает саму постановку вопроса
об окончательной, т. е. не подверженной никаким последующим верификациям, научной
истине. Те же рассуждения мы находим на страницах повествования Флека о работе
коллектива под руководством прославленного бактериолога фон Вассермана. Понятие
истины, вообще, имеет смысл только тогда, когда указаны конкретно-исторические
условия его применения в рамках, определяемых стилем мышления. По логике
рассуждений Флека, это ведет не к агностициз* му или скептицизму, а, напротив, к
максимально возможному оптимизму: никогда не будет остановлен процесс научного
поиска, борьбы мнений, совершенствования аргументов; наука не умрет, не окостенеет
в догматике, не превратится в «священное писание», останется навсегда живым,
развивающимся организмом.
Однако позиция оптимиста должна быть укреплена, иначе она может быть подорвана
скепсисом. Нельзя противопоставлять скептицизму одну лишь оптимистическую
декларацию. Воюя с «метафизическим реализмом» в теории познания, с примитивным
кумулятивизмом, логицистскими и эмпирицистскими методологическими концепциями, Флек
не мог найти достаточно устойчивой опоры в своем «историцизме». Сравнительно-
историческая эпистемология, как ее понимал Флек, оказалась (скорее всего, против
воли ее глашатая) сродни релятивизму. Рассмотрение процесса научного познания,
ограниченное только социальной стороной последнего, через которую Флек пытался
выразить все прочие характеристики и стороны этого процесса, привело к утрате
ориентиров, позволяющих отличить заблуждение от истины. Флек, безусловно, осознавал
это обстоятельство, но с присущим ему полемическим задором пытался обратить его в
пользу развиваемой им концепции. Попытки эти не могли увенчаться успехом.
Но означает ли это, что сама эпистемологическая концепция польского микробиолога
стала лишь зигзагом в развитии философии науки? Такой вывод был бы абсолютно
неверным. Идейное содержание этой концепции шире и глубже тех неприемлемых
следствий из нее, которые возникают из-за упрощенной трактовки ее ключевых понятий
и критических интенций.
Исключительно важное значение имеет главная идея Флека: продуктивная
эпистемология не может развиваться в отрыве от социального и социально-
психологического аспектов научного познания. Эпистемологические понятия должны
анализироватъся и разрабатываться в «многомерном пространстве», образуемом
совокупностью когнитивных и социальных измерений науки. В таком анализе должны
приобрести новое содержание традиционные эпистемологические понятия (факт, теория,
метод, истина, доказательство и др.), а рядом с ними стать такие понятия, как
«стиль мышления», «мыслительный коллектив», «идеал познания», «консенсус» и другие,
имеющие очевидную социальную и социально-психологическую нагруженность. Понятие
истины должно быть поставлено в смысловую связь с этими понятиями. Отсюда глубокая
реформа теории научной рациональности, которая должна открыть новые перспективы
эпистемологии.
Флек был одним из пионеров этой реформы, трудно, с противоречиями пробивающей
себе путь в философии науки. И поэтому его работы в этой области сохраняют свое
значение и в настоящее время, когда синтез когнитивно-методологического и
социальных аспектов науки становится одной из главных тенденций современной теории
научного познания.

Т. Кун
ПРЕДИСЛОВИЕ К АНГЛИЙСКОМУ ПЕРЕВОДУ[10]

Выход английского перевода книги Людвика Флека «Происхождение и развитие


научного факта» знаменует осуществление проекта, который я настойчиво рекомендовал
своим друзьям и знакомым (но не редакторам нынешнего издания), хотя впервые я
познакомился с этой книгой четверть века назад. Советуя им перевести книгу Флека, я
не просто хотел сделать ее доступной англоязычному читателю, а, скорее, вообще
сообщить о ней читателям. За двадцать шесть лет я встретил только двух человек,
которые прочли эту книгу независимо от моих советов. (Одним из них был Эдвард
Шильс, который вообще читал все на свете; вторым был Марк Кац, знавший автора этой
книги лично). По словам редакторов этой книги, они впервые узнали о ней от меня.
Учитывая это, я не мог отказать в их просьбе написать несколько вступительных слов
о том, чем я обязан Флеку.
Насколько мне не изменяет память, я впервые прочитал эту книгу в 1949 г. или в
начале 1950 г. В то время я был членом Гарвардского Научного общества (Society of
Fellows), пытаясь одновременно подготовиться к переходу от исследований в области
физики к истории науки и разработать ту идею, которая осенила меня двумя или тремя
годами ранее[11]. Она касалась той роли, которую в развитии науки играют отдельные
некумулятивные эпизоды, с тех пор называемые мною научными революциями. На эту.
тему, которая не имела тогда еще своего названия, не было и подобранной
библиографии, и сформировать круг моего чтения было, скорее, исследовательской
задачей, часто решаемой по наитию. Одно примечание в книге Р. Мертона «Наука,
технология и общество в Англии XVII века»[12] навело меня на работы по генетической
психологии Жана Пиаже. Хотя книга Мертона была, безусловно, подарком для
начинающего историка науки, книга Пиаже, конечно, таковой не была. Но еще более
неожиданным было примечание, которое привело меня к Флеку. Я нашел его в книге
Ганса Райхенбаха «Опыт и предсказание»[13].
Конечно, Райхенбах как философ вряд ли согласился бы с тем, что у фактов есть
свой жизненный цикл. Упоминая гравюру, в которой Флек видел пример изменения
представлений о строении человеческого скелета, он писал: «Интеллектуальные
операции указали нам путь к преодолению ограниченности наших субъективных
интуитивных способностей… Каждая картинка, несмотря на содержащиеся в ней частные
ошибки, может добавить некоторые истинные детали в композицию». Флек не мог бы
написать такую фразу точно так же, как Райхбнбах не стал бы говорить о
«происхождении и развитии научного факта». Но последнее выражение было названием
книги Флека, и Райхенбах должен был привести его, когда упомянул об этой гравюре.
Прочитав это, я сразу же понял, что книга с таким названием должна касаться как раз
тех проблем, которые волновали меня. Знакомство с книгой Флека вскоре подтвердило
эту интуицию, и тем самым было положено начало моим не всегда последовательным
усилиям дать этой книге более широкую аудиторию. Одним из тех, кому я показал ее,
был Джеймс Браян Конант (James Bryant Conant), в то время Президент Гарварда, а
вскоре чрезвычайный посол (High Commissioner) США в Германии. Несколько лет спустя
он не без юмора рассказывал о реакции немецких коллег, которых он познакомил с этим
названием: «Как возможна такая книга? Факт — это факт. У него нет ни возникновения,
ни развития». Такая парадоксальность, конечно, и привлекла меня к этой книге.
Меня не раз спрашивали, что я взял у Флека, и я могу только ответить, что почти
совершенно не знаю, что сказать об этом. Конечно, меня подбодрило существование
этой книги, что было немаловажно, потому что в 1950 г. и еще несколько лет после
этого я не знал никого, кто бы так смотрел на историю науки, как я в то время.
Также весьма вероятно, что знакомство с работой Флека помогло мне понять, что
проблемы, которыми я занимался, имеют фундаментальное социологическое измерение. Во
всяком случае, именно в этой связи я упомянул его книгу в моей «Структуре научных
революций»[14]. Но я не уверен, что взял что-либо конкретное из книги Флека, хотя,
очевидно, мог бы взять и, несомненно, должен был это сделать. В то время язык, на
котором написана книга Флека, был для меня слишком труден, отчасти оттого, что мой
немецкий был в не лучшем состоянии, и отчасти потому, что я не имел достаточной
подготовки и не знал терминологию настолько, чтобы воспринимать дискуссию по
медицине и биохимии, особенно когда эта дискуссия велась в неизвестном мне и даже
как бы неприемлемом ракурсе социологии коллективного ума. Отметки на полях моего
экземпляра этой книги свидетельствуют, что я обращал внимание главным образом на
то, что уже было вполне понятно мне: изменения гештальтов, в которых нам является
природа, возникновение трудностей в том случае, если «факты» полагаются
независимыми от «точки зрения». Даже в это время, хотя я находился под впечатлением
от работ Келера, Коффки и других гештальтпсихологов, у меня вызывало внутреннее
сопротивление (которое, конечно, испытывал и Флек) то, что они постоянно подменяли
понятие «видеть» понятием «видеть как». То, что я вижу, когда смотрю на известную
картинку «кролик-утка», это либо утка, либо кролик, а не черточки на странице — по
крайней мере, до тех пор, пока не будет сделано более сознательное усилие. Эти
черточки — не факты, по отношению к которым «утка» или «кролик» выступают как
альтернативные интерпретации.
Перечитывая эту книгу заново, чего я не делал с тех пор, я нахожу в ней много
мыслей, которые могли бы с пользой для дела войти в мою концепцию. Например, мне
очень импонирует то, как Флек рассуждает на тему об отношении между журнальной
наукой и наукой учебника (гл. 4, § 4). Последнее, возможно, вполне могло бы стать
исходным моментом моих собственных замечаний о науке учебника, но Флек занимается
другой проблемой — личностным, предположительным и некогерентным характером
журнальной науки наряду с креативными и направленными на выявление существа дела
действиями тех индивидов, которые с помощью селективной систематизации
устанавливают порядок в науке и авторитет общедоступных руководств.
Я не касался этих проблем, но они заслуживают гораздо большего внимания не
только потому, что могут исследоваться эмпирически. С другой стороны, если взять те
проблемы, которыми я занимался, мне особенно пришлись по душе замечания Флека (гл.
4, § 3) о. трудностях, связанных с обменом идеями между двумя «мыслительными
коллективами», особенно (в конце параграфа) о возможностях и ограничениях участия в
нескольких «мыслительных сообществах». («Одна и та же проблема может исследоваться
в рамках совершенно различных стилей мышления, и это бывает чаще, чем применение к
ее решению близких стилей. Чаще бывает, что врач исследует болезнь и с точки зрения
клинико-терапевтической (бактериологической), и с точки зрения культурно-
исторической, нежели с точки зрения клинико-терапевтической (бактериологической) и
чисто химической»), И здесь Флек раскрывает широкую перспективу для эмпирических
исследований.
Читатели найдут много других подобных aperçus[15] в содержательной и глубокой
книге Флека. Хотя уже много воды утекло со времени ее публикации, она остается
прекрасным и еще совершенно неисчерпанным источником идей. Но концепция, которая в
ней выражена, не свободна от фундаментальных проблем, и я думаю, что они
сосредоточены вокруг понятия «мыслительного коллектива». Меня беспокоит не то, что
«мыслительный коллектив» — это гипостазированная фикция, хотя я думаю, что это
действительно так. По-видимому, Флек адекватно ответил но такого рода возражение
(гл. 4, § 3, прим. 1). Скорее, я нахожу это понятие внутренне ошибочным, приводящим
к многочисленным трудностям в книге Флека.
Если говорить кратко, похоже, что мыслительный коллектив функционирует как Некий
сверхиндивидуальный разум, потому что многие люди обладают им (или он ими
обладает). Чтобы объяснить его явно принудительную власть, Флек поэтому не раз
обращается к терминам, заимствованным из рассуждений об индивидах. Иногда он пишет
об «устойчивости замкнутых систем убеждений» (гл. 2, § 3; курсив мой). В другом
месте он говорит об этой устойчивости, как о том, что вытекает из «доверия», из
зависимости от «общественного мнения», из «интеллектуальной солидарности» (гл. 4,
§ 3). Отвечая на действие этих сил, члены успешного «мыслительного коллектива»
приходят к тому, что Флек называет «гармонией иллюзий» (гл. 2, § 3). Конечно,
последнее выражение употреблено метафорически, но это опасная метафора, ибо она
усиливает впечатление, что при отсутствии социального давления иллюзии можно было
бы избежать: «Если бы его (Сигеля) открытие имело соответствующее влияние на ученых
и должным образом распространилось в мыслительных коллективах, сегодня мы имели бы
другое понятие сифилиса» (гл. 2, § 4, курсив мой).
Некоторые выражения в книге Флека характеризуют его позицию так, что она иногда
сильно отличается, а иногда чрезвычайно близка к моей. Сила мыслительного
коллектива, например, иногда сравнивается с «принуждением» или «внутренним
ограничением» (гл. 3). В другом месте Флек пишет, что «внутриколлективный обмен
мыслями ipso sociologico facto — независимо от логического обоснования и
содержательной стороны этих мыслей — приводит к укреплению мыслительной структуры
(Denkgebilde)» (гл. 4, § 3). Эти и многие другие выражения в книге указывают на то,
что результатами участия в «мыслительном коллективе» является нечто категорическое
или априорное. То, чем коллектив сплачивает своих членов, есть нечто похожее на
категории Канта, предшествующие любому мышлению вообще. Таким образом, сила
мыслительного коллектива скорее усматривается в логике, чем в социальных
отношениях, хотя эта сила имеет место по отношению к индивиду только тогда, когда
он входит в группу.
Эта позиция, конечно, крайне проблематична, и спорадические попытки Флека
разработать ее, различая пассивные и активные элементы знания, кажутся мне
туманными. «Пассивность» и «активность» — это опять-таки термины, заимствованные из
индивидуальной психологии и примененные к коллективу. Значительно более полезным в
этих и других пассажах было бы эпистемическое различение между знанием и мнением
(belief). (Например, если «знание» заменить «мнением» в приведенном выше выражении
«устойчивость замкнутых систем мнений», то «устойчивость», а может быть, и понятия
«замкнутости» и «системы» стали бы излишними). Но как ни важны эти проблемы, они не
могут снизить значение книги Флека[16]. Трудности, о которых мы здесь говорим,
стали центральными в философии после работ Витгенштейна[17] и все еще остаются
неразрешенными. Раскрыть их на эмпирическом материале истории науки — это уже
немалое достижение.
Июнь 1976

ВОЗНИКНОВЕНИЕ И РАЗВИТИЕ НАУЧНОГО ФАКТА

ВВЕДЕНИЕ В ТЕОРИЮ СТИЛЯ МЫШЛЕНИЯ И МЫСЛИТЕЛЬНОГО КОЛЛЕКТИВА Перевод с


немецкого по изданию: Entstehung und Entwicklung einer wissenschaftlihen Tatsache.
Einfiihrung in die Lehre vom Denkstil und Denkollektiv. Basel. Benno Schwabe. 1935.
Сверен с английским и польским переводами: Fleck L. Genesis and Development of
Scientific Fact. Chicago and London. The University of Chicago Press. 1979; Fleck
L. Powstanie i rozwoj faktu naukowego. Wprowadzenie do nauki о stylu myslowym i
kolektywie myslowym. Lublin. Wydawnictwo Lubelskie. 1986.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Медицинский факт имеет особое значение для наших рассуждений, благодаря своему
богатому содержанию и богатой истории, а также потому, что до сих пор его не
рассматривали в теоретико-познавательных исследованиях.
Что такое факт? В отличие от изменчивых теорий, в нем видят нечто определенное,
устойчивое, независящее от субъективных взглядов исследователя. Факт — это цель
любого научного исследования; анализ путей, ведущих к факту, составляет предмет
теории познания.
Однако часто теория познания совершает принципиальную ошибку: она ограничивает
свое рассмотрение только привычными фактами обыденной жизни или примерами, взятыми
из классической физики. Поэтому ее результаты отмечены некоторой наивностью,
присущей такому подходу. Более того, это становится препятствием для критического
анализа механизмов познания. Например, тот факт, что нормальный человек видит двумя
глазами, становится настолько привычным для нас, что как бы утрачивает свое научное
содержание; мы не ощущаем своей познавательной активности. Наше познание выглядит
пассивным по отношению к чему-то внешнему, что называют «бытием» или «реальностью».
Мы уподобляемся тому, кто выполняет ежедневные ритуальные или привычные действия
чисто механически, не ощущая своей власти над ними, не имея возможности совершать
какие-либо иные действия, отличные от данных. Может быть, это легче представить по
аналогии с поведением человека, захваченного каким-либо массовым процессом,
например, новичка на бирже, воспринимающего катастрофическое падение курса акций
как действие некоей враждебной силы, как нечто объективно существующее, и не
дающего себе отчет в том, как его собственное возбуждение само является фактором
усиления паники. Обыденные факты малопригодны для теоретико-сознавательных
исследований.
Но и факты такой науки, как физика, слишком отягощены привычным их восприятием
либо затерты чересчур частым применением в теоретических рассуждениях. Поэтому,
думаю, «новейший факт», т. е. не так давно замеченный и еще неиспользовавшийся в
гносеологических анализах, лучше других поможет непредвзятому исследованию. Факты
медицины, исключительно богатые историческим содержанием, в особенности те,
значимость и релевантность которых не может быть оспорена, вполне отвечают такому
требованию. Поэтому я остановился на одном из медицинских фактов, получившем
наибольшее подтверждение, а именно на том факте, что реакция Вассермана имеет связь
с сифилисом. Каким же образом возник и из чего состоит этот опытный факт?
Львов, Польша, лето 1934 г.

ГЛАВА 1
КАК ВОЗНИКЛО СОВРЕМЕННОЕ ПОНЯТИЕ СИФИЛИСА

Мистико-зтическая, змпирико-терапевтическая, патогенетическая и этиологическая


спецификации болезни и их историческое развитие.
История науки о сифилисе восходит к концу XV столетия. Исторические источники
содержат более или менее дифференцированные описания этой болезни (говоря по-
современному — спецификации болезни [Krankheitseinheit]), которые, несмотря на
различные определения заболевания и особую номенклатуру, соответствуют современным
представлениям о сифилисе. Подверглась определенным изменениям и симптоматика
заболевания. Ретроспектива развития знаний о сифилисе, восходя к концу XV столетия,
теряется в тесных переплетениях мнений того времени о явлениях инфекционных
заболеваний кожного характера, часто локализованных на половых органах,
заболеваний, которые иногда приобретали масштабы эпидемий.
В этой неразберихе самых различных, лишь впоследствии, спустя века, различенных
болезней, современный врач найдет помимо сифилиса проказу, чесотку, туберкулез
кожи, кости и желез, оспу, микозы кожи, гонорею, мягкий шанкр, возможно, также
паховую гранулему и ряд других заболеваний, еще и теперь считающихся
неспецифическими кожными болезнями, а также общеконститутивные заболевания, такие
как подагра.
Сложные социально-политические и жизненные условия Европы конца XV века: войны,
голод, стихийные бедствия (необычайные засухи и наводнения), поражавшие обширные
области, — приводили к резкому увеличению числа различных эпидемий и
заболеваний[18]. Частота этих несчастий и вызываемые ими страдания были так велики,
что это не могло не привлечь усиленного внимания исследователей и стимулировало
развитие сифилидологии.
Кроме того, надо отметить особое влияние астрологии, если не на все эти
исследования, то, по крайней мере, на некоторые из них. «Большинство авторов
допускают, что соединение 25 ноября 1484 г. Сатурна и Юпитера под знаком Скорпиона
в Доме Марса было причиной уязвления плоти (Lustseuche). Благой Юпитер был подавлен
злыми планетами Сатурном и Марсом. Знак Скорпиона, который ведает половыми
органами, объясняет, почему именно они и подверглись в первую очередь нападению
новых болезней»[19].
Принимая во внимание доминирующую роль астрологии в ту эпоху, легко понять
убедительность, какую имели подобные объяснения причины сифилиса. Примечательно
также, что почти все авторы того времени указывали на звезды как на первую и
важнейшую причину эпидемий этого заболевания. «Praeterea, affectus hie secundum
plurimum initium sumit in pudendis, indeque expanditur per universum corpus, neque
alius reperitur morbus qui sic initiatur. Sed existimo ego hoc contingere propter
Analogiam quandam inter pudenda et morbum hunc, merito coelestis ifluxus ut
affirmant Astronomi, ex coniunctione Saturni et Iovis in tertia scorpionis facie in
23 gradu transacta 1484 tumque aliarum stellarum fixarum configuratione tunc
temporis simul concurrencium, unde in longis temporum spatiis multi visuntur morbi
insurgere, simulque veteres deperire ut infra clare ostendemus. Cumque merito
stellarum concursus morbus hie originem traxerit, tumque ab eodem foveatur,
praesertim a scorpionis signo, pudenda respicit…»[20].
Объяснение какого-либо явления укореняется и развивается в данном обществе, —
если только оно соответствует господствующему стилю мышления данной эпохи. Именно
поэтому астрология способствовала тому, что венерическое Происхождение сифилиса
стало differentia specified последнего. Религиозные учения, в соответствии с
которыми болезнь рассматривалась как кара за греховное сладострастие, а половые
связи рассматривались под углом зрения моральных норм, легли краеугольным камнем
сифилидологии, придали ей особый этический смысл. «Полагают, что эту болезнь
посылает Бог для того, чтобы люди бежали от греха сладострастия»[21].
Эпидемии дали материал для исследований и, в конечном счете, стимулировали их.
Астрология, как господствующая наука, и религия, создававшая мистический настрой
сознания, создали социально-психологическую атмосферу, в течение столетий
способствовавшую постоянному подчеркиванию венерического характера обнаруженной
болезни. По этой причине заболевание сифилисом в восприятии широких масс и по сей
день отмечено как бы клеймом рока и греха.
Это первоначальное понятие сифилидологии — убеждение в венерической природе
сифилиса[22] или в том, что болезнь посылается за греховное наслаждение — выглядит
сегодня слишком широким. Под него подпадает не только сифилис, как мы его знаем
сегодня, но и другие венерические заболевания, например, гонорея, мягкий шанкр и
паховая гранулема. Однако социально-психологическое и историческое обоснование
этого понятия было настолько сильным, что потребовались четыре столетия, прежде чем
развитие иных областей знания привело к окончательной спецификации этих
заболеваний. Такая инертность мысли доказывает, что формирование и установление
идеи зависит не от так называемых эмпирических наблюдений, исключительно важную
роль в этом процессе играют факторы, берущие начало в психологии и традиции.
К концу XV и на протяжении XVI столетия стала возникать первоначальная форма
науки о сифилисе. Однако она не была единственной. С ней взаимодействовали три
другие идеи, корнями уходящие в иные социальные уклады и эпохи. Лишь в этом
взаимодействии, в единстве и борьбе этих идей, определение сифилиса как
специфического заболевания смогло развиться до современного уровня.
Вторая идея идет от врачей-практиков, использовавших различные фармацевтические
средства. Судхоф пишет об этом: «Десятилетия практики, результаты которой
передавались из поколения в поколение, сделали возможным выделить и различить из
огромного количества хронических кожных заболеваний отдельные группы, которые
поддавались лечению с помощью ртутных препаратов… Знание этого способа лечения
становилось достоянием узких групп врачей, и в середине XIV века мы уже впервые
встречаем подробное описание таких хронических кожных заболеваний, лечение которых
связано с общим методом втирания ртутных мазей. Другие виды чесоток, например,
хроническая экзема и подобные ей кожные заболевания, такие как Scabies grossa,
такому лечению не подлежали»[23].
Судхоф говорит об использовании ртути, которое берет начало в очень древней
металлотерапии, как о настоящем и единственном источнике понятия о сифилисе. Но я
думаю, что это неверно. Во-первых, в известных и очень давних трактатах, в которых
сифилис рассматривается как кожное заболевание; нет даже упоминания о ртути. Во-
вторых, ртуть была излюбленным средством лечения многих других кожных заболеваний,
таких как чесотки и проказа. Втретьих, если бы применение ртути было единственным
решающим указателем на сифилис, то другие венерические болезни, такие как мягкий
шанкр и гонорея, вообще не ассоциировались бы с сифилисом, поскольку ртуть при их
лечении совершенно бесполезна. Лечебный эффект ртути поэтому представляется мне
второстепенным фактором образования понятия о сифилисе.
Однако не следует и недооценивать значение этого фактора, поскольку лечение
сифилиса ртутью было очень распространено. Например, мы читаем: «MetalИса praecipue
sunt argentum vivum» или «Compingitur autem materia cum iis metallis et maxime cum
argento vivo, ego tamen magis utor cinaprio quam sublimato»[24].
Заслуживает внимания то, что даже токсическое слюноотделение при втирании ртути
считалось терапевтическим результатом эвакуации сифилитических токсин. «Sed,
utplurimum per sputum fit (scl. evacuatio) ad quod faciendum nihil est argento vivo
praestantius»[25].
Применение ртути в лечении сифилиса считается чем-то давно известным и
очевидным. Хотя это было связано с риском отравления, всегда считалось, тем не
менее, что «tam nobilis, tamque multis nominibus utilis, ac necessarius
mercurius»[26]. Co временем лечебный эффект ртути стал общепризнанным, и он
использовался также для диагностирования ex juvantibus[27].
Однако вплоть до XIX века определение понятия сифилиса так и не могло вполне
состояться на основе применения ртути. Согласно с идеей наказания за разврат, к
сифилису относились и другие венерические заболевания, такие как гонорея, мягкий
шанкр и осложнения, связанные с ними, впоследствии выделенные путем
патогенетических и этиологических исследований. Сюда же относились локальные, даже
сегодня считающиеся «неспецифическими», заболевания половых органов, такие как
воспаление крайней плоти. На эти заболевания ртуть не действовала; чтобы соединить
обе концепции — применения ртути и наказания за плотский грех — делали такой вывод:
«Ртуть иногда не лечит болезни разврата и даже иногда ухудшает состояние
больного»[28]. ТЬк решалась эта проблема. Идея применения ртути собственно
относилась только к так называемому конститутивному сифилису, т. е. к стадии общего
заболевания. Она не касалась первичной, чисто венерической стадии болезни,
локализованной на половых органах, которая полагалась наказанием за плотский грех.
Эти две концепции развивались бок о бок, совместно, то взаимодействуя, то
борясь друг с другом: (1) мистико-этическая идея наказания за «плотский грех»; (2)
эмпирико-терапевтическая идея заболевания. Ни одна из этих концепций не была вполне
последовательной, идеи сочетались друг с другом, хотя друг другу противоречили. Они
сплетались между собой не по правилам логики, но по правилам психологии:
теоретические элементы и практические, априорные и чисто эмпирические; опыт явно
уступал эмоциональному априоризму. Были также врачи, которые вообще сомневались в
существовании сифилиса. В одном из трактатов XVI века читаем: «Dicunt itaque
nonnulli haud extare Gallicum morbum, sed esse nostrorum hominum illusionem
quandam. Nam quod Gallicum dicimus aiunt esse diversas affectiones»[29].
Сомневающиеся были еще в конце XIX века. Д-р Юзеф Германн (Josef Hermann), на
протяжении многих лет (1858–1888) «ординатор и руководитель кафедры сифилиса в
Имперском и Королевском Госпитале Вены» опубликовал приблизительно в 1890 г.
брошюру под названием «Конститутивный сифилис не существует»[30]. По его мнению,
сифилис является «простой, локальной болезнью, которая никогда не переходит в кровь
человека, полностью излечима, не оставляет никаких последствий и никогда не
передается через зачатие и по наследству». Она проявляется как твердый шанкр или
гонорея, «а также со всеми непосредственными симптомами этих двух исходных
заболеваний». В то же время все общие симптомы, вся «совокупность болезненных форм,
которые столь глубоко затрагивают социальную жизнь человечества и даже целые
поколения людей, вовсе не являются сифилисом, а суть исключительно результаты
лечения ртутью или вызваны иными отклонениями от нормального состава крови».
Сифилис все еще рассматривается им как наказание за грешное наслаждение
(Lustseuche), как болезнь без общей симптоматики, как локальное заболевание. Только
обнаружением изменений в крови можно было бы доказать общий характер заболевания
сифилисом, однако «наличие сифилитической крови есть лишь догматическая формула,
для которой нет наималейшего обоснования». Германн утверждает, что «никакого
патогномического проявления нельзя обнаружить в крови тех, кто перенес сифилис в
прошлом».
Воззрения этого аутсайдера выглядят архаичными даже по сравнению с современным
ему уровнем знания, однако для нас они имеют особый смысл. Они наглядно
демонстрируют, как тесно были связаны между собой сифилис и ртуть, перед какими
проблемами стояли врачи, наблюдавшие плеоморфизм симптомов сифилиса. В свою
очередь, это вело к «требованию анализа крови» как единственной возможности точного
определения болезни[31].
Понятие сифилиса, таким образом, было еще неопределенным и неразработанным. Два
подхода к нему противоречили друг другу. Это становилось тем более очевидно, что
влияние исходной морально-мистической идеи ослабевало как под воздействием общих
изменений стиля мышления, так и благодаря росту специальных знаний.
Понятие сифилиса было еще слишком шатким и недостаточно связанным с наличным
знанием, чтобы его можно было считать вполне установленным, прочно обоснованным,
объективным и выступающим как несомненный «реальный факт».
Некоторые исключительно важные факторы не учитывались вовсе, что нарушало
ясность мысленной картины: не обращали внимания на разделение венерических болезней
на те, которые имеют общую симптоматику, и такие, в протекании которых эти симптомы
не обнаруживались или встречались крайне редко (гонорея). Следующей проблемой был
наследственный сифилис и физическая дефективность детей у родителей-сифилитиков.
Неразрешимой задачей оставались латентный сифилис и рецидивы заболевания. Делались
различные гипотезы о связи сифилиса с другими болезнями, такими как сухотка
спинного мозга и прогрессивный паралич, волчанка, золотуха и др. В целом уже
начиналась эпоха эксперимента и разностороннего знания, разработанного в деталях.
История свидетельствует о бесчисленных опытах и наблюдениях, касающихся
прививок и иммунных свойств организма. Однако заблуждается тот, кто верит, будто
даже наилучшим образом задуманные опыты давали всегда «правильные» результаты. Они
имели значение как отправные моменты для новых методов, однако не имели силы
доказательств.
Спор шел между сторонниками тождества гонореи, сифилиса и мягкого шанкра
(теория идентичности) и теми врачами, которые хотели разделить наказание за
плотский грех на ряд болезней. «Многие врачи, в частности Андре (Andre) и Шведиауэр
(Swediauer), пытались доказать идентичность инфекционного материала из гонорейной
слизи и гноя из мягкого шанкра. После ряда экспериментов они утверждали, что
гонорейный токсин может иногда вызывать мягкий шанкр и, наоборот, гной из шанкра
может вызывать гонорею. Многие исследователи присоединились к этому мнению. Фритце
(Fritze) считал, «что оба заболевания различаются по роду, но не по виду»[32].
Различие в том, что для некоторых организмов инфекционный материал «является
слишком слабым, чтобы вызывать гонорею». Хунтер[33] прививал гонорейную слизь на
кожу половых органов здорового человека и получил шанкр, после которого появился
типичный сифилис. Отсюда он вывел тождество гонореи и сифилиса, однако различал
мягкий и твердый шанкры; последний имел место только при сифилисе («дуалистическая
теория»). Отсюда возникла наука о псевдосифилисе — так называемой болезни, похожей
на сифилис, но, по сути, отличающейся от него и непредваренной твердым шанкром.
Еще одна школа отличала токсин гонореи от токсина сифилиса, но полагала гонорею
первичной стадией общей конститутивной болезни, «которую назвали «гонорейной
инфекцией» (здесь мы видим влияние теории сифилиса). «Унитаристы»[34], еще одна
школа тех времен, полностью отделяли гонорею от сифилиса, но высказывались за
тождество мягкого и твердого шанкра. Они говорили о специфической
предрасположенности к заболеванию общей сифилитической болезнью, в которой
обязательно присутствует стадия, на которой после появления шанкра начинается общая
симптоматика. Наконец, «новая дуалистическая теория» отличала как гонорею, так и
мягкий шанкр от сифилиса[35].
Все это имеет отношение только к вопросу о спецификации различных венерических
болезней, но не охватывает всей проблематики сифилиса, например, его связи с
сухоткой спинного мозга или прогрессивным параличом. Эти проблемы были решены во
второй половине XIX и в начале XX века, когда было развито учение о патогенезе и
этиология.
Чисто теоретический анализ воззрений XVIII и первой половине XIX веков приводит
к следующим выводам.
Понятие сифилиса, которое рассматривается здесь в связи с реакцией Вассермана,
связано также с рядом других понятий. Если сравнивать различные ранее названные
определения сифилиса как (1) кары за греховное сладострастие; (2) эмпирико-
терапевтическое понятие, связывающее сифилис с применением ртути;-(3)
экспериментально-патологическое, по-разному трактуемое унитаристами, дуалистами,
сторонниками теории идентичности и др. — исключительно по их формальной структуре,
независимо от их культурно-исторической обусловленности, могло бы возникнуть
впечатление, что спор между ними — это различие между определениями. Все эти
концепции связаны с определенными наблюдениями, иногда и с экспериментами, причем
ни об одном из них нельзя сказать, что он ложен. Сифилис можно понимать так или
иначе, но выводы из принятых определений должны согласовываться друг с другом. Пока
выбор не сделан, за исследователем сохраняется известная свобода, и лишь после
сделанного выбора вступают в силу определенные ограничения. Такая позиция могла бы
вполне устроить конвенционалистов. Например, можно определить сифилис как кару за
греховное сладострастие, тогда под это понятие попадут гонорея, мягкий шанкр и
другие венерические заболевания. Это привело бы к отказу от спецификации болезни, а
значит, и к отходу от рациональной терапии. Можно построить определение на
эффективности лечения ртутью, и это был бы очень практичный подход, свойственный
врачам, к тому что теперь называют первичной и вторичной стадиями заболевания, но
тогда под такое определение нельзя подвести третичную стадию и метасифилитические
болезни. Унитаристы и другие исследователи должны были бы принять ряд весьма
сложных соглашений, но в конце концов можно было бы сконструировать и такое
описание сифилиса, которое соответствовало бы их требованиям.
С такой формальной точки зрения, исследователь свободен, когда речь идет о
выборе некоторых характеристик в качестве исходных, но обязан вывести остальные
характеристики, основываясь на этом выборе. Те, кто придерживается принципа
экономии мышления как предпосылки исходного выбора, стоят на позиции Э. Маха[36].
Во-первых, сторонники подобного формализма либо вовсе не учитывают, либо
слишком мало учитывают культурно-историческую обусловленность теоретико-
познавательного выбора или упомянутого выше соглашения. В XVI веке не было
возможности заменить мистико-этическое понятие сифилиса понятием, опирающимся на
естествознание и теорию патогенеза. Единство стиля мышления, связывающего все или
большинство понятий того времени, основано на их взаимовлиянии. Стиль мышления,
можно сказать, детерминирует все эти понятия. Поэтому соглашения, с формальной
точки зрения равно вероятные, в действительности очень редко понимаются как
равноправные, не говоря уже о всевозможных утилитарных влияниях на эту трактовку.
Во-вторых, мы хотели бы установить особые исторические закономерности, которым
подчинено развитие идей, некоторые общие явления, характерные для истории познания
и бросающиеся в глаза каждому, кто изучает историю идей. Например, многие теории
проходят через две стадии своего развития: классический период, в течение которого
все находится в удивительном согласии, и затем второй, когда на первый план выходят
исключения из общих законов. Очевидно также, что некоторые идеи появляются намного
раньше, чем их рациональные обоснования, и независимо от них. Далее, пересечение
нескольких линий развития мысли способно вызвать особые эффекты. Наконец, чем
систематичнее разработана какая-то область знаний, чем она богаче деталями и чем
теснее связана с другими областями, тем меньше различий во мнениях внутри нее.
Если общие культурно-исторические и специфически. е связи принимаются во
внимание теорией познания, позиция конвенционализма заметно ослабевает. Свободный
рациональный выбор уступает место названным специфическим обусловленностям. Тем не
менее, всегда имеют место другие связи, обнаруживающиеся в содержании знания и
неподдающиеся ни психологическому (будь то в смысле индивидуальной или коллективной
психологии), ни историческому объяснению. По этой причине они и кажутся
«реальными», «действительными» и «истинными». Назовем их пассивными,
детерминированными связями, в отличие от остальных, которые назовем активными. В
нашей истории понятия сифилиса соединение всех венерических болезней в одно общее
понятие «кары за греховное сладострастие» было активным сопряжением (ассоциацией)
явлений, объяснение которому дает история культуры. В отличие от него ограничение
лечебной эффективности ртути, о котором шла речь выше («ртуть иногда не излечивает
болезнь греховного сладострастия, а, напротив, ухудшает ее протекание»), является
пассивной ассоциацией мыслительных актов. Понятно, что сама по себе пассивная
ассоциация без понятия «болезни греховного сладострастия» даже не могла бы быть
сформулирована; впрочем, и само это понятие содержит в себе не только активные, но
и пассивные элементы содержания.
Помимо различения пассивных и активных ассоциаций и указания на необходимость
их взаимосвязи, история развития понятия сифилиса указывает на ограниченность роли
любого эксперимента по сравнению со всей совокупностью опыта в определенной области
знаний, в которую включаются эксперименты, наблюдения, профессиональные навыки
(умения) и трансформации понятий. Даже героический «experimentum cruris»[37],
произведенный Хунтером, ничего не доказывает, ибо его результат может и должен быть
оценен как случайность или ошибка. Сегодня ясно, что более полный опыт в области
прививок заставил бы Хунтера пересмотреть свои взгляды.
Однако есть большое различие между экспериментом и так понимаемым опытом: если
эксперимент можно понимать просто как попытку получить ответ на поставленный
вопрос, то опыт следует понимать как весь комплекс интеллектуального взаимодействия
между познающим субъектом, имеющимся у него знанием и тем, что еще предстоит
познать. Приобретение физических и психических навыков, накопление определенного
числа наблюдений и экспериментов, способность преобразования понятий, относятся к
таким факторам познания, которые не контролируются формально-логическими правилами,
и потому познавательный процесс не может быть интерпретирован чисто формально-
логически.
Поэтому спекулятивная теория познания не имеет под собой оснований; ее нельзя
вывести и из каких-либо отдельных примеров познавательных процессов. Перед
гносеологом открывается широкая перспектива эмпирического исследования
познавательной деятельности, обещающая множество открытий.
Возвращаясь к нашему предмету, в частности к дальнейшей истории понятия
сифилиса, мы должны упомянуть еще о двух идеях, которые привели к современной
трактовке этого понятия. Одной из них является понимание сифилиса как патогенного
специфического заболевания (в широком смысле этого термина), вторая — это понимание
сифилиса как особого этиологического объекта.
Патогенное понятие сифилиса или представление о механизме патологических
ассоциаций возникло еще в самых ранних трактатах о сифилисе. Почти все они
основывались на теории дискразии, науке о плохой, испорченной смеси гуморов. Эта
наука, точнее этот набор пустых фраз (она вся состояла едва ли из десятка возможных
комбинаций гуморов, которых было недостаточно, чтобы охватить все болезни),
господствовала во всей медицине. Описание всех ее перипетий вывело бы нас за рамки
настоящей работы, но следует подчеркнуть один важный аспект: из общей теории о
смеси гуморов вытекает мысль об испорченности крови больного сифилисом.
Это «alteratio sanguinis» [изменение крови] было одним из излюбленных способов
объяснения всех общих заболеваний[38]. Однако если по отношению к другим болезням
этот способ со временем вышел из употребления и был забыт, то его роль в объяснении
сифилиса лишь возрастала и обогащалась новым содержанием.
Вначале вникнем в содержание таких высказываний: «Forte cum ossa vel panniculi
et nervi nutriantur sanguine melancholico, qui cum infectus sit a mala qualitate,
non convenienter transmutatur in substantiam nutriti, hinc fit, ut superfluitates,
plurimae multiplicentur, quae ibi stantes, sunt causa dolorum praedictorum»[39].
Так объясняются костные боли при сифилисе. Или: «Et sicut tempore febrium
epidemialium, mala qualitas occulta existens in aere, respicit ipsum cor, spiritus
et sanguinem corrumpendo»[40]. Или: «Sanguis [при сифилисе] a bono ad malum et
praeter naturalem habitum convertitur»[41]. «Hie vero adapertis, uclus et crustas
subesse perspicuo cernitur. Causa vero est sanguis abunde fervens et crassus,
venenosa qualitate infectus»[42]. Или: «Neque hoc, vaide alienum esse constat in
his qui Gallico malo laborant, quando per eius morbi initia, sanguis commaculetur
contagione adhibita, absque putridinis, minima quidemm nota»[43]. Или: «Morbus
Gallicus est passio oriens ab universale infectione in massa sanguinea» (Cataneus)
[44]. Или: «Sanguis a naturali statu recendes immutatur» (Fallopio)[45].
Сифилис — болезнь исключительно плеоморфная, многообразная. В старых трактатах
мы можем часто прочесть, что она является «morbisproteiformis», из-за многообразия
своих проявлений напоминает «Protheum vel Camaleonta» [Протея или Хамелеона][46].
Блох (Bloch) замечает, что почти нет болезни или симптома, которые не приписывались
бы сифилису[47]. Поэтому исследователи искали то общее, что имеется у всех этих
проявлений, и находили, что дело в испорченной крови.
«Попытки распознания сифилиса на основании анализа крови восходят ко времени,
когда изучение патологии этой болезни обрело более определенные очертания, и стало
совершенно очевидно огромное многообразие клинической картины сифилиса»[48].
«Вначале считалось, что инфицирующий агент — это кислая, едкая жидкость,
которая, смешиваясь с кровью, образует самостоятельную форму»[49]. «Позже, когда
убеждение в том, что сифилитическая инфекция зависит от изменений в крови и других
гуморах, распространилось еще больше[50], стали считать, что «сифилитическая сыпь —
это попытка природы «через кожу избавиться от болезнетворной субстанции[51].
«Morbus Gallicus est pustulae ex varia humorum corruptione generatae» (Leonicenus)
[52]. Излечение понималось как очищение или освежение крови. «Membra enim sanguinem
infectum pro suo alimento deputatum, cum ad ipsa nutrienda venerit, spernunt, et ad
cutem tamquam ad emunctorium totius corporis a natura expellitur. Unde primum
gignitur accidens, cutis videlicet defoedatio, et hinc est, quod exoriuntur
pustulae saphati et cutis asperitates, defoedationesque» (Cataneus)[53].
Примерно в 1867 г. Гайгель писал, что «кровь, как общий резервуар питательных
веществ, подвержена определенным физическим изменениям при сифилисе, а поскольку
эти изменения не одинаковы во всех стадиях сифилиса, можно заключить с полным
основанием, что эти изменения вызываются только аномалиями в питании»[54].
Райх в 1894 г., перебрав все возможные и невозможные проявления сифилиса,
писал: «Все они выступают несомненными результатами изменений химического состава
крови»[55]. «Различные проявления болезни косвенно указывают на то, что кровь
сифилитиков отличается от крови здоровых людей. На это указывает также Э. Готье (Е.
J. Gauthier), который подтвердил наличие пониженного содержания воды и поваренной
соли». В этот период начинает конкретизироваться идея сифилитической крови.
Германн, уже знакомый нам бунтовщик-аутсайдер, гомерические нападки которого на
«догмат сифилитической крови» мы уже приводили, описывает несколько современных ему
опытов, которые должны были доказать изменения в сифилитической крови. Так,
проводились опыты, якобы доказывающие возможность перенесения сифилиса через
кровь[56]. «Другим аргументом в пользу того, что существует сифилитическая кровь,
был факт перенесения сифилиса через прививку оспы»[57]. Германн рассказывает, как
на заседании Медицинского Общества в Вене 12 января 1872 г. «молодой сын Эскулапа
(д-р Лосторфер) заявил, что прежние исследования крови не дали реальных результатов
из-за неправильной методики, и свидетельствовал, что он является первооткрывателем,
а точнее, тем, кто постулировал наличие сифилитических корпускул в крови
сифилитиков. Обнаружение этих корпускул в крови якобы позволяет точно
диагностировать конститутивный сифилис». Уже через несколько дней была доказана
ложность примененного метода, поскольку эти сифилитические корпускулы «не являются
вполне специфическим симптомом сифилиса». Этот факт указывает также на то, что
«исследования сифилитической крови велись с применением всех химических и
микроскопических средств»[58].
Подробно об этом сообщает Брук[59]. «Издавна ведущиеся биохимические
исследования сифилитической крови не приводили к эффективным методам диагностики.
Нейманн-Конрид (Neumann-Konried), Райе (Reiss), Стонковенофф-Селинефф
(Stonkovenoff-Seleneff), Лиге (Liegeois), Малассез (Malassez), Рилле (Rille),
Оппенхайм (Oppenheim) и Лёвенбах (Lowenbach) проводили исследования изменений числа
кровяных телец, гемоглобина, содержания железа, которые так и не принесли методов,
применимых при диагностике. Нагелыимидт (Nagelschmidt) не подтвердил сообщений Моно
(Monnod), Вератти (Verratti), Серентина (Serentin) и особенно Юстуса (Justus) об
ослаблении эритроцитов в крови сифилитиков, что, как утверждалось, проявляется в
снижении гемоглобина после первой инъекции ртути. Не привели к цели исследования
повышенного содержания белка в сифилитической крови (Рико [Ricord], Гросси [Grossi]
и др.). Даже труды Детре (Detre) и Селли (Sellei), посвященные проблеме
агглютинации нормальной и сифилитической крови, соответствующие уже современным
научным знаниям об иммунитете, как и работы Нагельшмидта об агглютинации, гемолизе
и преципитации сифилитической крови, не имели практического значения.
С поразительным и беспримерным упорством испытывалисъ всевозможные методы,
чтобы подтвердить и реализовать старую идею сифилитической крови. В конечном счете,
это удалось сделать с помощью так называемой реакции Вассермана. Это открытие
положило начало исключительно важным исследовательским направлениям; без
преувеличения можно сказать, что оно стало эпохальным событием.
Во-первых, теперь сифилис получил новое определение, прежде всего, во вторичной
стадии (lues secundaria) и в поздней стадии (lues tertiaria), особенно, однако, в
стадии металюисных болезней, так называемых сухотки спинного мозга и прогрессивного
паралича. Далее, была решена проблема наследственного сифилиса и латентного
сифилиса. Затем отпали фантастические ассоциации сифилиса с различными
заболеваниями, такими как фтизис, волчанка, рахит и др., что совпало с прогрессом в
других областях знания.
Вместе с реакцией Вассермана возникла и серология как самостоятельная наука.
Эта генетическая связь серологии с реакцией Вассермана еще живет в популярной
медицинскои терминологии: часто реакцию Вассермана называют просто «серологическим
тестом».
Одновременно развилась наука об этиологии сифилиса, которая стала эффективно
применяться для определения болезни на первичной стадии. До настоящего времени (!)
тем самым определяются границы сифилиса.
Адекватное описание истории какой-либо области знания — вещь исключительно
трудная, если вообще возможная. В это описание должны войти многие сталкивающиеся
между собой и взаимопроникающие течения мысли. Все они должны быть представлены:
во-первых, как линии непрерывного развития и во-вторых; как взаимосвязанные линии.
В-третьих, следовало бы основное направление развития, которое является
идеализированной равнодействующей этих линий, рассматривать и вместе с другими, и
отдельно от них. Это подобно тому, как если бы мы описывали естественный ход
оживленной беседы многих участников. Все они говорят одновременно, беспорядочно, и
все же в беседе вырисовывается некая общая мысль. Мы должны на каждом шагу
прерывать временную непрерывность мыслительной линии, чтобы вводить другие линии,
задерживать развитие, чтобы представить частные связи, многое упускать, чтобы
удержать общую мысль. Таким образом, вместо описания динамического взаимодействия
мыслей мы получаем более или менее искусственную схему.
Если бы я захотел проследить путь, ведущий от мистико-символического понятия о
духе, вызывающем болезнь, далее о болезнетворном червяке, о яде, отравляющем кровь
больного, от понятия contagium vivum[60] вплоть до современной идеи о
бактериологическом характере заболевания, идеи из которой выкристаллизовалось
понятие патогенного агента сифилиса, мне пришлось бы обратиться к далекому
прошлому. Я должен был бы показать, как мысль о патогенном агенте повстречалась с
мыслью о причине сифилиса, как на некоторое время отделилась от последней, а затем
уже в новой форме снова соединилась с ней, чтобы уже не разлучаться до наших дней.
Но подробное описание этой истории не так уж необходимо, поскольку она
аналогична рассмотренному ранее развитию идеи сифилитической крови, и для теории
познания это не дало бы ничего принципиально нового. Надо только отметить одно
важное отличие: до того как было найдено непосредственное доказательство
существования патогенного агента, уже имелись косвенные доказательства,
инфекционный характер заболевания подтверждался в наблюдениях и экспериментах.
Имела место аналогия с другими областями патологии, в которых идея носителя
инфекции была уже достаточно признана в ту эпоху, когда понятие бактерии было
«популярным». Открытие возбудителя сифилиса в основном опиралось на знания,
накопленные современной бактериологией. Реакция Вассермана стала непосредственным
результатом сифилидологии, а затем привела к возникновению самостоятельной науки —
серологии.
Открытие Spirochaeta pallida стало возможным благодаря обычной целенаправленной
работе врачей, находящихся на государственной службе. После многочисленных
безуспешных экспериментов, поставленных с целью найти возбудитель сифилиса другими
исследователями, «Сигель в 1904 и 1905 гг. описал факторы, вызывающие различные
инфекционные заболевания: оспу, ящур, скарлатину и сифилис. Он интерпретировал их
как до тех пор неизвестные возбудители этих болезней и полагал, что они являются
одноклеточными, Protozoa. Учитывая значение открытия Сигеля (если бы оно нашло
подтверждение), тогдашний президент Имперского Министерства здравоохранения д-р
Кёлер счел необходимым провести контрольные эксперименты в учреждениях
министерства, чтобы иметь основания для оценки»[61].
«После совещания 15 февраля 1905 г., проведенного под председательством д-ра
Кёлера (Kohler), было решено направить сотрудника министерства, советника
правительства д-ра Шаудинна (Schaudinn) вместе с его помощником д-ром Нейфельдом
(Neufeld) к директору Имперской кожно-венерической университетской клиники проф.
Jleccepy (Lesser) с просьбой оказать помощь Министерству здравоохранения
материалами клиники для проведения исследований с целью найти возбудитель сифилиса.
Проф. Лессер согласился оказать необходимую помощь и привлек к сотрудничеству
своего ассистента, военврача д-ра Хоффмана (Hoffmann)». Уже 3 марта 1905 г.
Шаудинну удалось увидеть в свежем выделении из сифилитической папулы «очень тонкую,
хорошо различимую лишь в очень сильном микроскопе активно движущуюся Spirochaeta.
Он назвал ее Spirochaeta pallida, отличая от более «толстых форм», которые часто
наблюдались на слизистой оболочке полости рта и половых органов. Вскоре был получен
положительный результат в эксперименте по прививке материала, содержащего
спирохету, обезьянам. Несмотря на это, а также на то, что свыше ста авторов нашли в
различных люэтических продуктах Spirochaeta pallida, Министерство здравоохранения,
где, собственно, произошло открытие, было чрезвычайно сдержанно в его описании.
«В отчете Министерства здравоохранения от 2 августа 1905 г., составленном д-ром
Провазеком (Provazek), проверенном и подписанном д-ром Шаудинном, направленном
секретарю Министерства внутренних дел 12 августа 1905 г., сказана, что вывод об
этиологической природе Spirochaeta pallida, вызывающей сифилис, имеет определенные
основания»[62]. С такой осторожностью, трезвостью и с таким чувством
ответственности работало и делало выводы государственное учреждение, которому,
собственно, принадлежит честь открывателя возбудителя сифилиса. С той же
осторожностью, трезвостью и ответственностью работают и поныне наследники этого
интеллектуального достояния.
После того как были получены чистые культуры Spirochaeta pallida, которые были
привиты кроликам и обезьянам, тезис о том, что сифилис вызывается этим
возбудителем, был подтвержден.
Так возникло современное понятие сифилиса. Еще раньше были открыты возбудители
гонореи и мягкого шанкра, и это позволило исключить оба эти заболевания из картины
сифилиса. Открытие Spirochaeta pallida вместе с реакцией Вассермана позволило
окончательно решить вопрос о связи сухотки спинного тчозга и прогрессивного
паралича с сифилисом. Поскольку спирохеты сразу после заражения были найдены в
лимфатических узлах, первичную стадию сифилиса также перестали считать локальным
заболеванием.
Дальнейшая судьба четырех мыслительных линий, которые связались узлом в
современном понятии сифилиса, складывались следующим образом:«lues veneria»,
венерическое заболевание стало собирательным понятием. Связь венерической болезни с
половым актом была перенесена из морально-мистической на чисто физиологическую
почву. Из этой группы была окончательно исключена, во всяком случае более точно
определена, паховая гранулема. Ту же роль, какую реакция Вассермана играет по
отношению к сифилису, по отношению к паховой гранулеме играет так называемый кожный
тест по Фраю (Frei), разработанный в рамках теории о бациллах ТВС. Были проведены
дальнейшие исследования возбудителя. Не исключено, что будут найдены и другие
возбудители венерических заболеваний, поскольку постоянно встречаются так
называемые неспецифические появления шанкров на половых органах, и во многих
случаях врачи затрудняются поставить диагноз. В сложных случаях
приходится диагностировать psevdo-ulcus molle, или псевдосифилио. Половым путем
переносятся некоторые тропические болезни. Из идеи эффективного применения ртути
выросла общая химиотерапия, одним из плодов которой является Salvarsan и некоторые
другие лекарственные препараты. Хотя химиотерапия применяется в самых различных
областях, наиболее эффективна она при лечении сифилиса Йдругих болезней, вызываемых
одноклеточными.
06 идее сифилитической крови (это третья линия мысли) речь пойдет далее.
Несколько важных фактов нужно добавить к вопросу об идее возбудителя.
Биологические особенности Spirochaeta pallida являются причиной некоторых симптомов
заболевания. Особые нейротропные и дерматропные вирусы, которые могут быть
вариациями Spirochaeta pallida, по мнению некоторых специалистов, оказывают влияние
на протекание заболевания[63]. Различные стадии сифилйса, в частности рецидивы
болезни, иногда пытаются объяснить определенными изменениями в поколениях
возбудителя. Другие важные явления из области патогенеза и эпидемиологии, а также
бактериологии как самостоятельной науки, сегодня уже позволяют обнаружить
определенные расхождения между развитием понятия самой болезни и понятием
вызывающего ее микроорганизма.
Здесь, в первую очередь, надо назвать бессимптомное заражение (Nicolle),
которое протекает без клинических проявлений и которое при некоторых инфекционных
заболеваниях, например, при тифе, имеет большое значение. Другим примером, вероятно
родственным, является совершенно безвредное для пациента носительство бактерий; в
случае некоторых бактерий это явление более распространено, чем заболевание,
вызываемое ими (например, дифтерия, менингококки и др.).
Наличие микроорганизмов, таким образом, не является однозначным показателем
заболевания, и поэтому общепризнанная в классической бактериологии роль возбудителя
теперь уже может быть поставлена под сомнение. Вновь возрождаются более старые
теории, например, идея Петенкоффера (Petenkoffer). Сегодня можно почти с полной
уверенностью сказать, что «возбудитель» является только одним из многих симптомов,
вообще говоря, даже не самым важным, которые говорят о заболевании. Само по себе
наличие возбудителя еще не говорит о болезни, поскольку многие микробы настолько
вездесущи, что могут обнаруживаться автоматически, если имеют место соответствующие
условия.
В теоретической бактериологии есть и другие внутренние трудности. Биологические
характеристики Spirochaeta pallida весьма сходны со Spirochaeta cunuculli,
Spirochaeta pallidula, Spirochaeta dentium и др. Различить их можно только с
помощью прививок животным[64]. Spirochaeta pallida, таким образом, можно определить
как то, что вызывается сифилисом, а не наоборот, когда сифилис определяют как
болезнь, вызываемую этой спирохетой. Как болъшинство бактерий, Spirochaeta pallida
вряд ли определима как вид чисто ботанически. Можно определить этот вид
бактериологически, однако часто это определение не совпадает с теми данными,
которые дает патология, как это доказывает теория вибрионов[65].
Кроме того, необходимо учитывать исключительную вариативность бактерий, которая
у некоторых видов настолько высока (например, в группе дифтерита-псевдодифтерита),
что не может быть и речи о классификации видов.
Непредсказуемые флуктуации вирулентности, такие как трансформации сапрофитов в
паразитов и обратно, в совокупности разрушают однозначность зависимости между
бактериями и заболеваниями, которая некогда казалась столь очевидной. Недавно
Уленхут (Uhlenhut) и Цюльзер (Ziilzer) в экспериментах на морских свинках добились
трансформации безвредных спирохет в вирулентные.
Итак, нельзя считать, что сифилис гносеологически может быть определен только
через Spirochaeta pallida. Представление о бактериологически детерминированной
этиологии сифилиса ведет к неопределенностям, связанным с понятием
бактериологических видов как такбвых, и зависит от возможного будущего развития
этой области науки.
Развитие понятия сифилиса как специфической болезни также не является и не
может являться законченным, поскольку оно зависит от многих открытий и новинок
патологии, микробиологии и эпидемиологии[66]. Его характер менялся от мистического
к эмпирическому и общепатогенному и затем — к этиологическому по преимуществу. При
этом было найдено много интереснейших деталей, но также и потеряно много деталей
старой науки. Теперь мы уже слишком мало обращаем внимания, если вообще обращаем,
на зависимость сифилиса от климата, времени года и общей телесной конституции
больного, тогда как в старых трактатах можно найти довольно много наблюдений,
связанных с этими факторами. Вместе с изменением понятия сифилиса возникли новые
проблемы и новые области знания, так что, собственно, все еще впереди.

ГЛАВА 2
ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКИЕ ВЫВОДЫ ИЗ ПРЕДСТАВЛЕННОЙ ИСТОРИИ ПОНЯТИЯ

1. ОБЩИЕ РАССУЖДЕНИЯ О ЗНАЧЕНИИ ИСТОРИИ НАУКИ

Научное понятие как итог исторического развития мысли.


История возникновения научного понятия может оставить равнодушными только тех
эпистемологов, которые полагают, будто ошибки, скажем Роберта Майера, не имеют
никакого значения для оценки принципа сохранения энергии. Здесь можно сказать
следующее: во-первых, наверное, в науке не бывает ошибок в полном смысле слова, как
нет и полной истины. Рано или поздно закон сохранения энергии будет переосмыслен, и
тогда, возможно, потребуется возвращение к упомянутым «ошибкам». Во-вторых, хотим
мы того или нет, мы не можем освободиться от прошлого со всеми его ошибками. Они
продолжают жить в принятых нами понятиях, в понимании проблем, в школьном обучении,
в повседневной жизни, в языке и в социальных институтах. Понятия не рождаются из
ничего (generatio spontanea), они, так сказать детерминированы своими
предшественниками. Прошлое небезопасно, а иногда и очень опасно именно тогда, когда
связь с ним не осознается или остается неизвестной.
Биология научила меня исследовать любую развивающуюся область знаний всегда с
точки зрения истории этого развития. Возможна ли современная анатомия без
эмбриологии? Поэтому теория познания без исторических и сравнительных исследований
— пустая игра слов, epistemologia imaginabilis[67].
Мнение о том, что история познания имеет столько же общего с содержанием
научного знания, сколько история телефонного аппарата с содержанием телефонных
разговоров, является ошибочным. По меньшей мере, три четверти, если не все
содержание науки, обусловлены и могут быть объяснены через историю мысли,
психологию и социологию мышления.
Возвращаясь к теме настоящей работы, можно с уверенностью сказать, что к
понятию сифилиса можно было прийти не иначе, как через исследование истории этого
понятия. Как мы показали ранее, сама по себе Spirochaeta pallida недостаточна для
определения сифилиса. Нельзя сифилис определить как болезнь, вызываемую бледной
спирохетой, напротив того, Spirochaeta pallida может характеризоваться как
«микроорганизм», имеющий связь с сифилисом. Любая другая дефиниция этого
возбудителя безуспешна, и кроме того, из-за нерешенности проблемы, связанной с тем,
что носителями спирохеты могут быть вполне здоровые люди, однозначное определение
этого заболевания через понятие Spirochaeta pallida попросту невозможно.
Было бы неверно также определять сифилис феноменологически, а не понятийно,
например, как определяют растения или животных по их внешним признакам. Хотя
историческое развитие этого понятия было трудным и сложным, было бы наивностью
считать, что сегодня мы в состоянии сформировать понятие сифилиса как специфической
болезни, используя только имеющиеся в наличии средства наблюдения и эксперимента.
Такое допущение нельзя принять даже как мысленный эксперимент
[Denkexperiment]. Современные средства исследования также являются результатом
исторического развития, они таковы, как они есть, именно потому, что имели такую, а
не иную историю. Например, современное понятие специфической болезни также является
итогом определенного развития, а не просто одной из логических возможностей. Как
показывает история, можно вводить совершенно иные классификациии болезней, более
того, можно вообще обойтись без понятия «спецификация болезни» [Krankheitseinheit].
Вместо этого можно говорить только о различных симптомах и состояниях, о
различных пациентах и различных случаях заболевания. Такой подход был бы достаточно
практичен, поскольку всегда различные формы и состояния болезни, а также различные
индивиды с различной телесной конституцией, требуют особого лечения. Из этого
следует, что формирование понятия «спецификация болезни» предполагает как синтез,
так и анализ, и что современное понятие ни логически, ни содержательно не является
единственным решением проблемы. Вообще нельзя говорить о таком решении как о чем-то
раз и навсегда данном.
Многолетний опыт работы в венерологическом отделении столичной клиники убедил
меня в том, что вооруженный всевозможными интеллектуальными и материальными
средствами современный исследователь не может вычленить из множества случаев, с
которыми он имеет дело, все многообразие картин заболевания и efo последствий, а
также отделить от них все возмржные осложнения, вызываемые этой болезнью, и связать
все это в единое целое. Только организованный коллектив исследователей, оснащенный
всем накопленным в этой области знанием и работающий на протяжении жизни не одного
поколения, мог бы получить такую целостную картину уже хотя бы ротому, что развитие
проявлений этого заболевания продолжается десятки лет. Но это и означает, что
профессиональная подготовка, овладение техническими средствами и сама организация
сотрудничества раз за разом возвращает исследователя на путь исторического развития
познания. Разрыв с историей просто невозможен.
Могут возразить, что теория познания не занимается исследованием того, каким
путем происходит открытие каких-либо связей, а интересуется только научным
обоснованием, объективностью доказательств и логической корректностью. На это можно
ответить следующим образом. Такое обоснование, безусловно, очень важно в науке
вообще и в нашем случае — в_разумных пределах и с определенной степенью точности —
в частности. Без этого условия сифилидология не была бы научным знанием. Но я не
могу согласиться с точкой зрения, согласно которой исследование системы понятий на
предмет ее согласованности и взаимосвязанности является единственной или самой
важной задачей теории познания.
Знание — для тех, кто занимается исследованиями в какой-то конкретной
области, — всегда выглядит систематическим, доказанным, практически полезным и
очевидным. А чуждые системы знания (для тех же исследователей) выступают как
противоречивые, безосновательные, практически бесполезные, фантастические или
мистические. Не пришло ли время занять менее эгоцентрическую и более универсальную
позицию и говорить о сравнительной теории познания? История естественных наук
показывает нам, что принцип мышления, позволяющий учесть большее число деталей и
обязательных связей, заслуживает особого внимания. Я полагаю, что принцип, которому
я следую в данной работе, позволяет учесть и исследовать многие такие связи,
которые иначе могли бы быть упущенными. Понятие сифилиса должно исследоваться как
событие в истории идей, как результат развития и взаимного влияния различных идей,
выработанных коллективным мышлением.
Невозможно обосновать «экзистенцию» сифилиса иначе, чем исторически. Чтобы
избежать ненужной и устаревшей мистики, целесообразно понимать «экзистенцию» лишь
как вспомогательный термин, как удобное сокращение[68]. Но было бы большой ошибкой
ограничиться только утверждением, что это понятие не может быть получено без
анализа конкретных исторических связей. Необходимо еще исследовать закономерности,
которые, возможно, стоят за этими связями, и раскрыть действующие при этом
социокогнитивные силы.

2. ПРОТОИДЕИ КАК НАПРАВЛЯЮЩИЕ ЛИНИИ РАЗВИТИЯ ПОЗНАНИЯ

Хотя множество хорошо подтвержденных научных фактов связываются между собой и


с донаучными, более или менее смутными, протоидеями (или предидеями), бесспорными
историческими звеньями развития, содержательную связь между ними обосновать не так
просто.
Как мы уже видели, смутная идея изменения крови сифилитика существовала за
сотни лет до ее научного обоснования. Она возникала из хаотического смешения
различных идей, развивалась в течение многих эпох, обогащалась новым содержанием,
становясь все более точной и предметной. Постепенно возник и упрочился догмат
сифилитической крови. Сколько исследователей, подобно Готье (Gautier), уступая
давлению общего мнения, приводили совершенно несостоятельные доказательства этой
идеи! Наверное, как ни в одном другом случае здесь был задействован весь доступный
в те времена исследовательский арсенал до тех пор, пока цель не была достигнута и
идея сифилитической крови не получила научное воплощение в реакции Вассермана, а
затем в позднейших более простых реакциях. Но и до сих пор она остается в обыденном
сознании, когда говорят о нечистой крови больного сифилисом.
С этой точки зрения, реакция Вассермана в своем отношении к сифилису является
определенным научным выражением древней протоидеи, которая принимала участие в
формировании понятия сифилиса.
Протоидеи фигурируют и в других областях знаний. Греческая античность оставила
в наследство современной теории атома протоидею, в особенности развитую Демокритом
в его «атомизме». Историки науки, например, Пауль Кирхбергер[69] или Ф. А. Ланге,
согласны в том, что «современная наука об атоме шаг за шагом вышла из атомизма
Демокрита»[70]. Многие мотивы современной атомистики, которые можно обнаружить в
высказываниях древних атомистов, все еще изумляют нас: это идеи комбинации атомов и
их разделения, взаимного притяжения и вытекающих из этого следствий, давления и
соударения атомов и т. д. Аналогично дело обстоит и в других теориях: идея
химического элемента и химической связи, закон сохранения материи, идея сферичности
Земли и гелиоцентризм — все они развивались исторически из более или менее смутных
протоидей, которые существовали гораздо раньше, чем их естественнонаучные
обоснования, и прежде чем они получили современные выражения, они по-разному
обосновывались в различные исторические периоды.
Задолго до современной теории инфицирования, и даже до изобретения микроскопа,
некоторые исследователи достаточно ясно говорили о мельчайших, невидимых, но живых
болезнетворных агентах. Высказывания Варро (Marc. Terent. Varro): «Animalia minuta,
quae non possunt oculi consequi et per aera intus in corpus per os, nares
perveniunt et efficiunt difficiles morbos» [Мельчайшие живые существа, невидимые
глазу, входят в тела из воздуха через рот и нос и вызывают различные заболевания] —
как будто взяты из популярной книжки Флюгге о капельной инфекции[71].
Я не хочу этим сказать, что для каждого научного открытия можно найти
соответствующую протоидею, если н, е заниматься натяжками. Напрасно мы* искали бы
протоидеи таких понятий, как изомерия или деление бактерий по Грэму (Gram). С
другой стороны, не всякая древняя идея, которая выглядит похожей на более поздние
открытия, связана с ними исторически; наверное, нет никакой связи между
диагностированием беременности по Зондеку-Эшхайму (Zondek-Aschheim) со
средневековой идеей распознавания девственности или беременности по моче.
Случалось, что идея отбрасывалась из за того, что долгие поиски ее научного
обоснования оказывались безуспешными. Например, в течение многих веков искали
«абсолют», а сегодня наука даже не находит подходящих слов, чтобы выразить это
понятие. Может ли теория познания пройти мимо того обстоятельства, что многие.
научные понятия постоянно развиваются из протоидей, которые в свое время не нашли
доказательств, ценность каковых сохранилась бы до наших дней?
Рассмотрение и исследование таких понятий необходимо, но, конечно, не в том
смысле, который напоминал бы гипотезу о «причудах природы» из предыстории
палеонтологии; их следует понимать как исторически обусловленные, — возникшие на
определенной социокогнитивной основе рудименты современных теорий.
ТЯ5ытует мнение, что если история порождает огромное количество более или
менее смутных идей, то именно наука и способна отобрать из них «правильные» и
отбросить «ошибочные». Если бы так и было в действительности, то нельзя было бы
объяснить, как возможно возникновение столь большого числа «правильных» догадок о
неизвестных объектах. Принципиально бшибочно implicite содержащееся в таком мнении
положение о том, что к древним и смутным идеям применимы категории истинности и
ложности. Была ли истинна идея испорченной сифилитической крови, «испорченной или
меланхо-, лической», слишком «горячей и густой»? «Испорченность» — это не строго
научное определение. Мы не можем решить, применимо ли оно к сифилису изза его
многозначности и неясности. Оно годилось как исходный пункт для развития
определенного понятия, но в наши дни уже не может считаться понятием, которое
включается в[72] научную систему.
Мы также не можем оценить степень точности даже наиболее применимого
старинного определения alteratio sanguinisибо alteratio — это неопределенное
свойство: всякому состоянию любой болезни соответствует какое-то» значение
alteratio sanguinis. Кроме того, понятие «сифилис» сегодня означает нечто иное, чем
прежде. Ценность этой протоидеи заключена не в ее внутренней логике и не в ее
«объективном» содержании, а лишь в ее эвристической роли, которую она играла в
естественном ходе исторического развития.
Tie подлежит сомнению, что определенный факт шаг за шагом выводится из этой
смутной протоидеи, которая сама по себе не является ни истинной, ни ложной.
Что касается других идей, скажем греческих протоидей атома или элемента, то и
здесь мы не можем решить, являются ли они истинными или ложными, вырывая их из
контекста времени, в котором они относились к иному мыслительному коллективу и
соответствовали иному стилю мышления. И хотя они. не соответствуют современному
способу научного мышления, в глазах своих создателей они, несомненно, были
истинными.
Оценивать истинность устаревших теорий, исходя из абсолютного критерия, так же
неверно, как было бы неверно применять критерий приспособляемости, независимый от
времени, к палеонтологическим видам. Бронтозавр наверняка был приспособлен к
окружавшему его миру не хуже, чем ящерица к нынешнему. Вырванные из своей среды,
они не могут считаться ни «приспособленными», ни «неприспособленными».
Развитие мышления происходит намного быстрее, чем развитие, о котором идет
речь в палеонтологии. Мы постоянно наблюдаем «мутации» стиля мышления. Изменения в
физике и ее стиле мышления под влиянием теории относительности или в бактериологии
под воздействием теории вариабельности и циклогении могут служить примерами таких
«мутаций». Мы внезапно утратили былую ясность относительно того, что такое индивид,
что такое вид, насколько широко следует понимать жизненный цикл. То, что несколько
лет назад считалось естественным явлением, сегодня выглядит скоплением артефактов.
Мы вскоре не сможем сказать, правильна или неправильна теория Коха, поскольку в
нынешней неразберихе возникают все новые понятия, которые не согласуются с
понятиями Коха.
Быть может, другое сравнение лучше объяснит роль протоидей. Это пример,
который в последнее время приводится некоторыми психологами, занимающимися
проблемой происхождения слов. «Слова не были изначально наборами звуков, которые
произвольно приписывались определенным предметам, вроде слова UFA, обозначающего
немецкую киностудию, или «L», обозначающего самоиндукцию; они, скорее, являются
перенесением содержания опыта и объектов на тот материал, который легче всего
формировать и который всегда под рукой. Воспроизведение слов поэтому первоначально
не было логически точным обозначением, но лишь отображением (в динамическом смысле
геометрии). Смысл был бы непосредственно включен в звуковые структуры, возникающие
таким образом»[73]. Наверное, существование протоидей опирается на подобные
допущения: воспроизводство мыслей не было изначально логически точным обозначением,
но являлось перенесением опыта на материал, который легко сформировать и который
всегда под рукой. Зависимость между воспроизведением и опытом нетождественна
обычному отношению между каким-либо символом и тем, что он символизирует, но
основана на психологическом соответствии между ними.
Возникающие таким образом мыслительные конструкции обнаруживают это с
очевидностью.
Итак, слова не были изначально именами объектов, а мышление, по крайней мере
изначально, не является ни реконструкцией, ни прототипом явлений, ни
приспособлением мысли к каким-либо внешним фактам, которые, по Маху, даны сознанию
любого индивида[74]. Слова и идеи изначально являются звуковыми и мысленными
эквивалентами опыта, возникающего вместе с ними. Этим объясняется магическая роль
слов и догматическое, фетишистское значение предложений.
Такие протоидеи с самого начала слишком широки и недостаточно конкретны.
Согласно Хорнбостелю (Hombostel), идеи, как и значения слов, развиваются «не путем
восхождения от частного к общему, но путем дифференциации или конкретизации от
общего к частному)^

3. УСТОЙЧИВОСТЬ СИСТЕМ УБЕЖДЕНИЙ И ГАРМОНИЯ ИЛЛЮЗИЙ

Мнения как автономные структуры, обладающие стилем.


Как только структурно завершенная, замкнутая система убеждений, складывающаяся
из многих деталей и связей, сформирована, она оказывает упорное сопротивление всему
тому, что ей противоречит.
Хорошим примером может служить история понятия «кары за греховное
сладострастие», упорно сопротивлявшегося всякому иному понятию. Речь идет не только
о пассивном сопротивлении или консервативности по отношению к новизне, а именно об
активном сопротивлении, которое проходит через несколько этапов:
1) противоречие системе убеждений совершенно немыслимо;
2) все, что не согласуется с системой, просто не замечается;
3) если и замечается, то замалчивается;
4) затрачиваются огромные усилия, чтобы объяснить, что данное исключение вовсе
не противоречит системе;
5) несмотря на то, что противоречащие системе явления получают подтверждения,
в них все же видят описания и даже иллюстрации того, что соответствует
господствующим взглядам, как бы реализации последних.
В истории науки нет формально-логической связи между понятиями и их
доказательствами: последние часто подгоняются к теоретическим концепциям и,
наоборот, концепции подгоняются к доказательствам. Концепции не являются
логическими системами, хотя всегда стремятся к этому, но они суть смысловые
конструкты, соответствующие стилю мышления, и лишь в качестве таковых они
развиваются или подлежат забвению, переходят в другие конструкты вместе со своими
доказательствами. Как всякая социальная структура, каждая историческая культурная
эпоха имеет свои доминирующие концепции, но при этом сохраняет концепции,
оставшиеся от прошлых эпох, а также зародыши концепций, которым суждено будущее.
Одной из наиболее важных задач сравнительной теории познания должна была бы стать
задача: выяснить, каким образом мнения, смутные идеи переходят из одного стиля
мышления в другой, как они внезапно выходят на первый план в виде спонтанных идей,
как благодаря определенной гармонии заблуждений превращаются в устойчивые,
застывшие структуры. Только так, исследуя и сопоставляя эти связи, мы могли бы
понять культурную среду, в которой пребываем.
Чтобы пояснить эту мысль, можно привести несколько примеров, иллюстрирующих
различную степень устойчивости убеждений.
I. Если какое-то мнение достаточно прочно обосновалось в мыслительном
коллективе, если оно проникает в обыденную жизнь и становится привычным языковым
выражением, если оно становится в полном смысле воззрением, то противоречие ему
немыслимо и непредставимо. Вспомним, что приходилось слышать Колумбу: «Можно ди
быть столь безрассудным, чтобы полагать, будто существуют антиподы, люди, которые
ходят вниз головой и вверх ногами? Что на Земле есть место, где все наоборот:
вверху то, что должно быть внизу, где деревья растут вниз, а дождь, снег и град
падают наверх? Ведь все эти глупости вытекают из заблуждения, согласно которому
Земля круглая». И так далее.
Это сегодня всем ясно, что за подобными рассуждениями стоит абсолютизация
понятий «верх» и «низ», и что все они теряют смысл, если мы становимся на точку
зрения относительности. Но и в наши дни можно встретиться с подобными же
заблуждениями, когда, например, абсолютизируются такие понятия, как «бытие»,
«реальность», «истина» и т. п. Канту был необходим непознаваемый субстрат
чувственных явлений — «вещь сама по себе»: иначе, считал он, «мы пришли бы к
бессмысленному утверждению, будто явление существует без того, что является»[75].
Аналогичен вопрос Вундта: «Что делать со свойствами и состояниями, которые не
являются свойствами и состояниями чего бы то ни было?»[76].
II. Каждая достаточно содержательная теория проходит в своем развитии
классическую стадию, когда она замечает только те факты, которые ей в точности
соответствуют, и затем стадию осложнений, когда на первый план выходят исключения.
Это хорошо понимал великий теоретик Пауль Эрлих, который писал: «К сожалению, это
ничем не отличается от всех прочих научных проблем, поскольку они всегда становятся
все более сложными»[77]. Часто исключений становится так много, что их количество
начинает превышать число нормальных случаев. Именно такое отношение имеет место
между классической химией и химией коллоидов. Коллоидные реакции шире
распространены в природе, чем классические химические реакции; тем не менее,
коллоидные реакции гораздо дольше ожидали своего научного открытия. Множество
явлений, наблюдавшихся в кожевенном, красильном деле, в клеевой и резиновой
промышленности, в производстве взрывчатых веществ, не соответствует законам
классической химии; нужны специальные законы, чтобы объяснить, как почва может
удерживать питательные для растений соли, которые по законам классической химии и
физики должны были беспрепятственно вымываться грунтовыми водами.
Длительное время такие «исключения» вообще не замечались. Поразительным
примером являются наблюдения, проделанные в 1908 г. Бьерумом и Хантчем (Bjerrum,
Hantzsch), которые, не согласуясь с классической теорией диссоциации электролитов,
ждали около десятка лет, пока другие исследователи не провели такие же наблюдения.
Признание же их наступило после гораздо более поздней публикации работ Лауэ и
Брэгга (Laue, Bragg). Не замечался простой факт, состоящий в том, что цвет
ионизированного раствора соли при разжижении может так изменяться, что степень
диссоциации как бы остается неизменной; или тот факт, что добавление CaCl2 к
солевому раствору сдвигает нормальную реакцию смеси в сторону кислоты.
А вот пример из повседневной жизни. В те времена, когда сексуальность
считалась чем-то грязным, а наивность равнялась духовной чистоте, невинные дети
считались бесполыми. Их сексуальность не замечалась. Поразительно! Ведь мы все
некогда были детьми, и никто из нас не живет в полной изоляции от детей. Но лишь
психоанализ смог обнаружить детскую сексуальность.
То же самое можно сказать о классической теории инфекционных заболеваний: она
приписывала каждой инфекционной болезни маленьких живых «возбудителей» и не
замечала, и не могла заметить, что те же самые «возбудители» обнаруживались и у
здоровых людей, до тех пор пока не было открыто явление бациллоносителей. Другим
шоком стала изменчивость микроорганизмов. Во времена Коха, в период, когда теория
специфичности была повсеместно распространена, нельзя было признать никакой
изменчивости, пока позднее не умножилось число наблюдений этого явления[78]. Третий
удар классической теории инфицирования был нанесен теорией вирусов, способных
проходить сквозь фильтры. Было показано, что классическое заражение, так называемая
инвазия возбудителя, как раз является исключением в общем механизме инфицирования.
Именно этот пример показывает, насколько в большой степени консервативность
мыслительных систем, выступающих как замкнутые целостности, относится к физиологии
познания (Erkenntnisphysiologie): той силой, которая способна обеспечить прогресс,
должна быть только классическая теория с ее истинными (т. е. неразрывно связанными
с данной культурной эпохой), замкнутыми (т. е. ограниченными), общепринятыми (т. е.
релевантными господствующему стилю мышления) связями идей. Бациллы Леффлера
(дифтерийные палочки), например, никогда не были бы признаны возбудителями
заболевания, если бы их вначале обнаружили у здоровых людей. В такие времена, когда
люди безумно хотят знать «причины» чего бы то ни было, никто не обратил бы
достаточного внимания и не предпринял бы энергичных усилий для этого именно потому,
что отсутствовала бы необходимая связь этих микроорганизмов с заболеванием.
Таким образом, открытие неразрывно связано с так называемыми ошибками: чтобы
познать какую-то связь, надо пренебречь некоторыми другими связями, допустить
некоторые противоречия или не заметить их.
Физиология познания аналогична физиологии движения: чтобы выполнить какое-то
движение одной конечностью, нужно приостановить опорную или миостатическую систему.
Каждое движение складывается из двух активных процессов: возбуждения и торможения.
В физиологии познания этому соответствует целенаправленная детерминация и
противоположно направленная абстракция, дополняющие друг друга.
III. Наряду с различными по степени проявлениями консервативной тенденции
мыслительных систем, как мы уже говорили, имеют место прячущиеся до поры
«исключения». Таким исключением, как один из множества примеров, можно считать
движение Меркурия по отношению к законам небесной механики Ньютона. Хотя
специалисты знали об этом исключении, его в общем замалчивали, поскольку оно не
согласовывалось с господствующими воззрениями. Его стали приводить в качестве
аргумента тогда, когда это оказалось полезным для теории относительности.
IV. Поучительно упорство, с каким соглашатели пытаются «объяснить» наблюдения,
противоречащие общепринятым взглядам. Оно показывает, как любой ценой стремятся
получить логически согласованные системы и как логика может интерпретироваться в
исследовательской практике. Всякая теория хочет быть логической системой, но как же
часто это стремление заводит ее в ловушку petitio principii!
Наверное, стоит привести следующий пассаж из Парацельса как набор отличных
иллюстраций к сказанному выше: «Человеку, который сверяет свой путь с видимым
светом Природы, представляется невероятным, вызывает в нем гнев и отвращение то,
что люди могут быть настолько одержимыми дьяволом, что про какого-то человека можно
сказать: это не человек, а дьявол. Разве не чудо Господне, что живущий на Земле
человек может уподобиться дьяволу? Ведь человек есть образ и подобие Бога, а не
дьявола, который отличается от человека, как камень от дерева. Но ведь человек не
только создан по образу и подобию Божию, он еще и искуплен Сыном Божиим от дьявола.
Насколько же невероятно, что несмотря на это, он брошен в такую ужасную западню и
остается там без помощи!»[79].
Здесь два догмата веры противостоят друг другу: человек одержим дьяволом и
человек искуплен от дьявола. Ни одно из этих утверждений не может быть поставлено
под сомнение, но ведь надо кое-что уступить и логике! Что же может восстановить
согласие? Божье чудо! Теперь и логика спасена и разум человека избавлен от
«отвращения и гнева». Хотя это явный алогизм, он вполне соответствует стилю эпохи.
Представим себя в мире Парацельса! В мире, где каждая вещь, каждое событие
выступают как символы, и в то же время любой символ, любая метафора обладают
объективным значением. В мире, наполненном тайным смыслом, духами и неведомыми
силами, в мире, где бунт уживается с покорностью, любовь с ненавистью. Как еще
можно жить в реальности, столь бурной, неопределенной, опасной, иначе, чем верой в
чудо? Чудо — это и есть самый фундаментальный принцип, самый непосредственный опыт
этой действительности, оно таится везде и всюду и пронизывает собой все знание,
является предпосылкой любого размышления и следствием из него.
Ограниченная своим стилем мышления система непосредственно невосприимчива к
новым идеям. Чтобы войти в систему, эти идеи должны быть переосмыслены так, чтобы
ей соответствовать.
V. Самую инертную систему образуют убеждения, порожденные творческой
фантазией, в которых ожидания или мечтания индивида чудесным образом обретают, так
сказать, научное воплощение.
Примером здесь может служить чуть ли не любая теория, ибо все теории содержат
в себе какой-то элемент мечтаний исследователей. Но я приведу конкретные и
специальные примеры не для того, чтобы просто убедить читателя в том, что такие
мечтания действительно существуют, а чтобы проследить, как далеко они могут идти.
В те времена, когда уже само изумление перед природой считалось наукой, когда
еще не было другой силы, способной вести вперед исследование, кроме этого
изумления, предметом восхищения и слишком большой переоценки была целесообразность
явлений живой и неживой природы. Особенно поражало совершенство инстинктов. Вуд
(Wood) в опубликованной в 1867 г. работе «О жилищах животных» рассказывает:
«Маральди (Maraldi) заметил исключительную регулярность пчелиных сот. Он измерил
углы ромбовидных стенок сот и нашел, что они в точности равны 109°28′ и 70°32\
Будучи уверен, что данные значения углов связаны с наиболее экономным строением
сот, Реомюр (Reamur) попросил математика Кёнига (Konig) вычислить форму
гексагонального сосуда, образованную тремя ромбами, так чтобы этот сосуд имел
максимальный объем при минимальной поверхности. Кёниг ответил Реомюру, что
ромбические углы должны составлять 109°26′ и 70°34′, что отличалось от измеренных
значений лишь на 2′. Чтобы устранить это несовпадение, Маклорен (Maclaurin)
повторил измерения Маральди и признал их точными. Тогда он проверил вычисления
Кёнига и нашел, что в таблицу логарифмов, которой тот пользовался, вкралась ошибка.
Таким образом, ошибались не пчелы, но математики, а пчелы только помогли обнаружить
эту ошибку». Мах добавляет к этому: «Те, кто знает, как измеряются кристаллы, и кто
видел пчелиные соты, имеющие довольно шершавую, а вовсе не полированную
поверхность, станут сомневаться в том, можно ли при измерении ячеек сот получить
точность до 2′. Следует признать все это плодом смелого воображения математиков
[…]. При этом надо заметить, что задача была слишком неточно сформулирована, чтобы
сказать, как далеко продвинулись пчелы в ее решении»[80].
Кому этой забавной истории[81], поданной, впрочем, в наукообразном виде, будет
недостаточно для доказательства того, что некоторые мечты ученых сбываются как бы
сами собой (Wunschtraumerftillimg), тому мы покажем еще более «объективные
фантазии», воплощенные в рисунках.
В амстердамском издании «Epitome» Везалия[82] на с. 33 мы видим изображение
матки, а на с. 32 читаем такое пояснение. Такое же мнение можно найти и у других
авторов, ср.: «Pet. Per quas vias, mulier semen suae gravidationis tempore
ejaculatur, si uterus tarn arete claudatur, ut ne quidem acus eum intret, lauctore
Hippocrate, lib. V. aphorism, li. et. liv? Resp. Per ramum quendam deductum a vase
ejaculatorio in uteri cervicem insertum. Ut hac figura constat»[83].
Старинная идея о полной аналогии между мужскими и женскими половыми органами
представлена на этом рисунке самым впечатляющим образом, как если бы эти органы так
и выглядели в действительности. Те, кто знаком с анатомией, сразу же заметят, что
пропорции органов, как и их взаимное расположение, стилизованы так, чтобы они
соответствовали принимаемой аналогии (см. рисунок 1).
Истина и вымысел или, лучше сказать, те характеристики, которые и сейчас
признаются наукой, и те, которые отброшены ее развитием, здесь идут рука об руку.
Обратим внимание на то, что обозначено на рисунке литерой S. Это «проток, через
который беременная женщина выбрасывает семя, попавшее в нее во время полового
акта»; никакого такого протока современная анатомия не знает, но здесь он нужен для
того, чтобы имела место указанная аналогия. Анатомия того времени представляет его
так, как того требует общепринятая теоретическая схема, — не обращая внимания на
данные наблюдения, сколь бы достоверными они ни были.
Когда я отбирал эту иллюстрацию для данной работы, у меня появилось искушение
противопоставить ей для сравнения «правильный» рисунок, который соответствует
действительности. Просмотрев современные анатомические атласы и учебники по
гинекологии, я нашел в них множество прекрасных иллюстраций, но среди них ни одной,
которая соответствовала бы действительности; все они соответствующим образом
препарированы, схематичны, почти символичны, все подогнаны под теорию, но не
соответствуют природе. В учебнике по технике анатомирования я нашел даже
фотографию, также соответственно стилизованную, с нанесенными стрелочками и линиями
для удобства обучения. И я убедился, что не смогу осуществить свой замысел:
показать рядом с устаревшим рисунком такой, который соответствует природе. Теорию
можно сравнивать только с теорией. Конечно, современная наука основывается на
несравненно более развитой технике исследования, на более широком опыте и более
основательных теориях. Теперь уже никто не прибегает к сомнительной аналогии между
половыми органами мужчины и женщины, нам известно гораздо больше их признаков, чем
прежней науке. Но путь от анатомического стола к формулируемой теории все же
остается крайне сложным и не прямым, а культурно опосредованным. Чем это яснее, тем
в большей степени мы интересуемся такими исторически и психологически
обусловленными связями идей, которые ведут нас к их авторам. В естественной науке,
и в искусстве, и в жизни нет другого способа быть верным природе, кроме как быть
верным культуре.
Любая попытка объявить какой-то конкретный подход единственно верным и
правильным не может не быть ограниченной, поскольку она связана с определенным
мыслительным коллективом. Стилевые особенности убеждений, как и технические
средства, необходимые в каждом научном исследовании нельзя выразить чисто
логически. Такая легитимация мнений возможна только тогда, когда она уже не нужна,
т. е. в среде людей с одинаковой, соответствующей определенному стилю мышления
организацией психики и более или менее одинаковым уровнем образования и
профессиональней подготовки.
Беренгар (Berengar) так рассматривает старый спор о месте в человеческом теле,
из которого берут начало вены: по Аристотелю, вены исходят из сердца, по Галену —
из внутренностей. «Dico tamen […] quod venae non oriuntur пес a corde пес ab
hepate, nisi improprie et metaphorice, et dico eas ita metaphorice oriri magis ab
hepate quam a corde et in hoc magis teneo cum medicis, quam cum Arist.»[84].
Очевидно, что никакая логически корректная дискуссия здесь невозможна. Мы не
признаем подобных «метафорических и фигуральных» источников вен, а признаем, только
морфологические, филогенетические или эмбриологические «источники» кровеносных
сосудов. Для нас организм — это не собрание метафор и символов, хотя мы не можем
привести логические обоснования того, почему мы изменили стиль наших убеждений.
Здесь дело не просто в отсутствии «прямого контакта с природой» во время и
благодаря анатомическим вскрытиям — ведь очень часто даже самые абсурдные
утверждения сопровождались словами: «как показало вскрытие». Правду сказать, такой
контакт действительно был слабым. Врачи, скорее, обращались к древним мнениям, чем
к анатомическим вскрытиям, однако это было и основанием, и следствием старого стиля
мышления. Тысячи раз цитировавшиеся мнения древних авторитетов для этих
исследователей значили больше и были более определенными, чем вскрытия, эта
«horridum officium»[85][86].
В это время господствует особая «anatomia imaginabilis», после чего наступает
черед чисто морфологической анатомии. Она не могла обойтись без филогенетических,
онтогенетических и сравнительных символов[87]. Затем наступает время
физиологической анатомии, которая использует физиологические символы и говорит о
химических органах, эндокринной системе, ретикулярно-эндотелиальной системе, о
системах, которым не соответствуют какие-либо точно определенные органы. Каждый из
этих периодов использует в своем стиле совершенно ясные понятия, ибо их ясность —
это их сочетаемость с другими присущими данному стилю понятиями. Несмотря на эту
ясность, непосредственное общение сторонников различных стилей мышления
невозможно[88]. Кто, например, мог бы перевести древнее анатомическое понятие
«лоно» [Schoss] на язык современных определений? Где мог бы локализоваться этот
мистический орган? Рассмотрев рисунок из научного труда XVII века, перейдем к
рисунку XIX века. Когда Геккель (Hackel), этот романтический, вдохновенный рыцарь
истины, хотел продемонстрировать свою идею о происхождении человека, он, не
задумываясь, использовал одни и те же клише для изображения различных объектов
(например, эмбрионов животных и человека), которые, согласно его теории, должны
выглядеть одинаково. Его «История естественного творения» прямо-таки кишит
тенденциозными, т. е. соответствующими его стилю, иллюстрациями. Стоит только
взглянуть на умную морду старого шимпанзе или старой гориллы на рис. ХШ, чтобы
сравнить их с ужасными физиономиями австралийских аборигенов или папуасов (рис.
XIV).
Наконец, приведу особенно яркий пример тенденциозного отстаивания принятого
убеждения. «Наверное, самой лучшей поддержкой теории наследования приобретенных
признаков являются опыты Каммерера (Kammerer). Увлажняя клетки и применяя желтую
подстилку в них, а также меняя другие общие условия содержания, он получил из
пятнистых экземпляров Salamaridra maculosa полосатых. Этим искусственно выведенным
зверькам он удалил яичники и пересадил им яичники пятнистых животных. Когда он
случал таких животных с обычными пятнистыми саламандрами, их потомство рождалось с
пятнами, расположенными в упорядоченные полоски. Был сделан вывод, что это
искусственно измененные соматические клетки оказывали влияние на чужие половые
клетки». Этот результат стал сенсацией, но затем обнаружилось, что опыты Каммерера
были фальсифицированы (конец 1926 г.), и, когда подлог был обнаружен, исследователь
покончил с собой»[89].
Если кто-то скажет — особенно имея в виду последний пример, — что все это
искажения нормального хода познания, то я должен признать, что многие
«самосбывающиеся мечты» действительно можно оценить именно так. Но как врач, я
знаю, что нет резкой границы между нормальным и аномальным: аномальное — это часто
лишь усиление нормального. Кроме того, ведь известно, что социальное воздействие
как нормального, так и аномального часто бывает одинаковым. Если мотивы философии
Ницше, например, были психопатологическими, то социально они действуют точно так
же, как нормально обусловленные воззрения. Высказанная мысль относится к тем
социальным силам, которые создают понятия и мыслительные навыки: она входит в связь
с другими мыслями и совместно они уже определяют то, что «иначе и мыслить нельзя».
Даже если какое-то отдельное высказывание оспаривается, мы формируем свое мышление
в кругу той проблематики, которая возникает в результате этого спора, и сам этот
спор приобретает, таким образом, социально значимую роль[90]. Это становится
осязаемой реальностью, которая затем уже обусловливает все дальнейшие акты
познания. Возникает самодостаточная гармоническая система, внутри которой уже
нельзя найти логические истоки каких-то отдельных элементов. От каждого
высказывания что-то остается: решение или проблема, даже если это проблема
рациональности самой проблемы. Каждая формулировка проблемы уже содержит в себе
половину ее решения. Каждое будущее исследование должно пройти по уже существующим
мыслительным тропинкам. Будущее никогда не может полностью освободиться от
прошлого, нормального или аномального, разве что отбросит его по правилам, которыми
характеризуется его особая мыслительная система.
Устойчивость мыслительных систем доказывает, что с ними нужно считаться как с
определенными единицами, самостоятельными стилевыми системами. Они не только
являются суммами своих частей, но выступают как гармонические целостности, в
которых выражаются определенные характеристики этого стиля, характеристики,
которыми определяется и обусловливается каждая частная функция познания.
Замкнутость системы, взаимодействие между познанным, тем, что должно быть
познано, и познающим обеспечивает гармонию внутри системы, но в то же время —
гармонию иллюзий, от которых затем никак нельзя избавиться в рамках данного стиля
мышления.

4. ВВОДНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ О МЫСЛИТЕЛЬНОМ КОЛЛЕКТИВЕ

Социальная обусловленность любого познавательного факта.


Обычная трактовка познания как отношения между субъектом и объектом, познающим
и тем, что должно быть познано, не может удовлетворить сравнительную теорию
познания. Решающую роль в любом вновь возникающем акте познания играет третий член
этого отношения — наличное состояние знания. Без учета этой роли нельзя понять, как
возникает замкнутая система (стиль мышления) и почему в прошлом обнаруживаются
зародыши нынешнего знания, неимевшие в то время, когда они возникали, никаких
«объективных» оснований (протоидеи).
Исторически обусловленные, соответствующие определенному стилю мышления
элементы знания своим существованием доказывают, что между предметом познания и
самим познавательным актом имеет место взаимосвязь. То, что познано, оказывает
влияние на форму и характер нового познания, которое, в свою очередь, расширяет,
обновляет, придает новый смысл познанному.
Познание — не индивидуализированный процесс, происходящий в какомлибо
теоретически мыслимом «конкретном сознании». Скорее, это результат социальной
активности, поскольку существующий запас знаний превышает уровень, достигаемый
отдельным индивидом. Утверждение типа: «Некто познает нечто» (какую-либо связь,
факт, вещь), как мы видим, неполно. В нем не больше смысла, чем в предложении: «Эта
книга больше» или «Город А левее города Б». В (таких высказываниях кое-чего не
хватает. Например, ко второму надо прибавить: «чем вот эта книга»; к третьему:
«если стоять лицом на север, находясь на пути от А к Б» или «если идти от С к Б».
Относительные понятия «больше» и «левее» получают определенный смысл в сочетании с
дополняющими их компонентами.
Точно так же предложение: «Некто познает нечто» требует подобного дополнения,
например, «в соответствии с определенным состоянием знания», или «как член
определенной культурной среды», или «в рамках определенного стиля мышления, в
определенном мыслительном коллективе».
Если определить «мыслительный коллектив» как сообщество людей, взаимно
обменивающихся идеями или поддерживающих интеллектуальное взаимодействие, то он
станет в наших глазах единицей развития какой-либо сферы мышления, определенного
уровня знания и культуры. Это и есть то, что мы называем стилем мышления.
Мыслительный коллектив — это недостающий член искомого отношения в гносеологии.
Когда мы говорим, что «Шаудинн открыл Spirochaeta pallida — возбудитель
сифилиса», то это предложение без добавочных определений лишено однозначного
смысла, поскольку нет никакого «сифилиса самого по себе». Существовало релевантное
своему времени понятие, основываясь на котором, развивая которое, Шаудинн смог
сделать свое открытие. Если слово «сифилис» вырвать из этого контекста, оно
лишается определенного смысла, а термин «открыл» сам по себе говорит не больше, чем
термины «больше» или «левее» в приведенных примерах.
Сигель (Siegel) считал одноклеточных возбудителями сифилиса также в
соответствии со знанием своего времени. Если бы его открытие имело соответствующее
влияние на ученых и должным образом распространилось в мыслительных коллективах,
сегодня мы имели бы другое понятие сифилиса: часть проявлений сифилиса (по
современной номенклатуре) была бы признана оспой или иной болезнью, вызываемой
чужеродными клетками. Другие проявления считались бы болезнями конститутивного
характера sensu stricto[91]. В связи с идеей «болезни греховного наслаждения»
возникли бы совершенно иные представления об инфекционном характере заболевания и о
его спецификации. Наконец, мы пришли бы к гармонической системе знания, которая
очень отличалась бы от нынешней.
Все это действительно может рассматриваться, как одна из логических
возможностей, и даже «объективных» возможностей, но исторически это было
невозможно. В то время, когда работал Сигель, понятие сифилиса уже было
недостаточно гибким для столь решительных изменений. За сто лет до этого, когда
понятие было еще довольно гибким, не было ни технико-интеллектуальных, ни технико-
материальных условий, которые могли бы привести к подобному открытию. Без колебаний
мы можем сказать, что открытие Шаудинна было правильным, а открытие Сигеля —
неправильным. Первое обладало единственной — или почти единственной — возможной
связью с мыслительным коллективом, которой не было у второго. Смысл и значимость
открытия Шаудинна зависит, таким образом, от сообщества, которое, осуществляя
интеллектуальное взаимодействие на основе общего интеллектуального прошлого,
создало возможность зтого открытия и затем продолжило развитие в данном
направлении. Поэтому правильно было бы сказать: «Шаудинн предложил в соответствии с
существовавшими тогда представлениями о сифилисе и его возбудителе признать
Spirochaeta pallida возбудителем сифилиса. Это значение Spirochaeta pallida было
принято и послужило дальнейшей разработке знания о сифилисе». Разве не таким именно
образом представлен этот вопрос в хороших учебниках по бактериологии?
Итак, познанное — это, прежде всего, принятое как следствие из данных
предпосылок. Предпосылки соответствуют активным элементам и образуют коллективную
сторону познания. Вытекающие с необходимостью из этих предпосылок следствия
соответствуют пассивным элементам и образуют то, что воспринимается как объективная
действительность. Роль индивида заключается в акте данного утверждения.
Три составных элемента познания: индивид, коллектив и объективная истина (то,
что должно быть познано) — это не метафизические сущности; они также могут быть
исследованы, поскольку они имеют и иные связи друг с другом. Эти связи состоят в
том, что, с одной стороны, коллектив складывается из индивидов, а с другой стороны,
объективная действительность помещается в контекст исторических последовательностей
идей, принадлежащих мыслительному коллективу. Поэтому можно элиминировать один или
даже два элемента с точки зрения сравнительной теории познания.
Хотя мыслительный коллектив состоит из индивидов, он не сводится к их простой.
сумме. Индивид никогда (или почти никогда) не осознает коллективный стиль мышления,
который почти всегда оказывает абсолютно принудительное воздействие на его мышление
вопреки которому ничего нельзя даже помыслить. Стиль мышления образует необходимую
основу «мыслительного коллектива». Если кто-либо, несмотря ни на что, все же хотел
бы элиминировать понятие мыслительного коллектива, он был бы вынужден ввести в
теорию познания догматы веры или оценочных суждений и отказаться от общей
сравнительной в пользу частной и догматической теории познания.
До какой степени научная работа является коллективной, показывает изложенная в
первой главе история науки о сифилисе. Прежде всего, всякая тема, обсуждаемая в
определенной последовательности идей, берет начало в коллективных понятиях.
Например, болезнь «как кара за греховное наслаждение» — это коллективное понятие
религиозного сообщества. Болезнь как результат сочетания звезд — это понятие,
возникающее в сообществе астрологов. Спекулятивная металлотерапия врачей породила
идею ртути, лечебный эффект которой определяет природу заболевания. Мысль о
сифилитической крови принадлежит врачам-теоретикам, следовавшим старинному
изречению, отражающему voxpopuli[92]: «Кровь — сок особенного свойства»[93]. Мысль
об инфекционном возбудителе восходит от современной этиологии к древнему
коллективному представлению о демоне болезни.
Не только основные идеи, но также и все стадии развития понятия сифилиса —
результаты коллективного, а не индивидуального интеллектуального труда. Если
вспомнить об открытии Шаудинна, описанном в предыдущей главе, то этот исследователь
персонифицирует работу слаженной команды врачей, которую нельзя раздробить на
индивидуальные вклады. Как мы увидим, и открытие реакции Вассермана было
осуществлено благодаря определенному коллективному опыту, который, собственно, был
обращен против взглядов Вассермана. Как и Шаудинн, Вассерман — это скорее
знаменосец открытия, чем его единственный автор.
Если прежде всего обращать внимание на формальную сторону научной
деятельности, то ее социальная обусловленность очевидна. Мы видим организованный
коллектив с внутренним разделением труда, с техническим обслуживанием, со взаимным
обменом идеями, с традициями полемики и т. д. Многие публикации имеют нескольких
совместно работающих авторов; кроме того, в естественнонаучных публикациях обычно
принято называть учреждение, в рамках которого проведено данное исследование, и имя
его руководителя. Существует научная иерархия, научные школы, сторонники и
противники определенных направлений, научные общества, конгрессы, периодическая
печать, обмен информацией и пр. Хорошо организованный коллектив — это носитель
знаний, объем которых далеко превышает возможности отдельного человека.
Познание — это наиболее социально обусловленная деятельность человека; «но
является, прежде всего, социальным продуктом. Уже в самой структуре языка заключена
определенная навязываемая данному обществу философия, и даже одно слово может
выражать собой сложную теорию. Кому принадлежит эта философия, эта теория?
Мысли переходят от одного человека к другому, и всякий раз как-то
переиначиваются, поскольку разные индивиды по-разному ассоциируют их. Точнее
говоря, реципиент никогда не понимает сообщаемые ему идеи в точности так, как того
хотел бы тот, кто эти идеи сообщает. После нескольких таких переходов от
первоначального содержания мысли почти ничего не остается. Чья же эта мысль,
проделавшая столь сложный путь? Это именно коллективная мысль, не принадлежащая
никакому отдельному индивиду. Являются ли какие-то идеи истинными или ошибочными,
выглядят ли они правильными или нет, они вращаются в обществе, шлифуются,
преобразуются, усиливаются или ослабевают, оказывают влияние на другие открытия,
понятия, мнения и интеллектуальные традиции. После ряда таких кругообращений в
сообществе некое открытие часто возвращается к своему первому автору, и он уже
смотрит на него иными глазами — либо не признает его своим, либо, что бывает чаще,
ему кажется, что он с самого начала видел его таким, каким оно стало теперь.
История реакции Вассермана — это пример, в котором явно заметны перипетии,
претерпеваемые совершенно «эмпирическим» открытием.
Социальность, присущая самой природе научной деятельности, имеет существенные
последствия. Простые слова могут становиться лозунгами; простые предложения могут
стать боевыми призывами. От этого полностью зависит их социокогнитивная значимость.
Слова приобретают магическую силу, воздействуя на сознание не своим логическим
содержанием, часто даже вопреки ему, а только одним фактом своего существования.
Взять, к примеру, такие слова, как «материализм» или «атеизм», которые в одних
странах дискредитируют своих сторонников, а в других, напротив, внушают доверие к
ним. Магическая сила лозунга пронизывает самую сердцевину даже научных
исследований: «витализм» в биологии, «специфичность» в иммунологии, «трансформации
микроорганизмов» в бактериологии. Если подобные слова находят в научных текстах,
они не анализируются логически, а сразу привлекают к себе друзей или обретают
врагов.
Такие мотивы, как пропаганда, имитация, авторитет, конкуренция, солидарность,
враждебность, дружеское расположение, конечно, не могли бы возникнуть в отдельном
индивидуальном мышлении. Каждый мотив такого рода приобретает эпистемологическое
значение, поскольку весь корпус знаний и коллективное взаимодействие участвуют в
любом конкретном акте познания, который без них был бы принципиально невозможен.
Любая теория познания, не принимающая во внимание этой социальной обусловленности
всякого познавательного действия, не более чем тривиальна. В то же время те, — кто
считает социальную обусловленность malum neccesarium[94] или признаком
человеческого несовершенства, который можно преодолеть, не замечают того, что вне
социальной обусловленности познание было бы вообще невозможно, а также того, что
сам термин «познание» имеет смысл только в связи с каким-либо мыслительным
коллективом.
Тем не менее, какой-то суеверный предрассудок удерживает нас от признания
того, что составляет наиболее интимную часть человеческой личности — мышление —
атрибутом определенного мыслительного коллектива[95]. Мыслительный коллектив
возникает уже тогда, когда двое или больше индивидов обмениваются своими мыслями.
Плох тот наблюдатель, который не заметит, как живая беседа двух человек приходит к
такому моменту, когда каждый ее участник оказывается в состоянии высказать такие
мысли, каких в одиночку или в другом обществе не смог бы сформулировать. Создается
особый настрой, который никто из собеседников не мог бы обрести иначе и который
возникает всегда, как только собеседники встречаются вновь.
Если такая ситуация длится достаточно долго, из взаимопонимания и непонимания
возникает структура мышления, не принадлежащая уже никому из данных индивидов, но
тем не менее не лишенная содержания. Кто же является носителем и создателем этой
структуры? Не кто иной, как небольшой коллектив, пусть даже состоящий всего из двух
человек. Если в него входит кто-то третий, то возникнет уже новый коллектив; а тот,
что был раньше, исчезает, и вместе с ним исчезает и та творческая сила, которая
была ему свойственна.
Может быть, следовало бы согласиться с теми, кто назвал бы мыслительный
коллектив фикцией, персонификацией некоторого общего результата взаимодействия. Но
что же такое личность, если не персонификация множества различных моментальных
состояний личности, их общий психологический гештальт? Точно так же и мыслительный
коллектив складывается из разных личностей и так же обладает своими особыми
правилами поведения и своей особой психологической формой. Как целостность, он даже
более стабилен и последователен, чем так называемый индивид, личность которого
всегда сопряжена с противоречивыми тенденциями.
Индивидуальная жизнь человеческой души включает в себя несовместимые элементы.
Религиозные принципы и суеверия, берущие начало в разных личностных комплексах,
нарушают чистоту любой научной теории, любой системы понятий. Кеплер и Ньютон,
внесшие столь значительный вклад в современное понимание природы, в своих базисных
установках были людьми ритуально-религиозными; педагогические идеи Руссо нашли
большее воплощение в соответствующем мыслительном коллективе, чем в его личной
жизни.
Индивид может принадлежать нескольким мыслительным коллективам одновременно.
Ученый-исследователь — член сообщества, в котором он работает. Именно с него, хотя
он этого может и не осознавать, иногда начинают свой путь идеи, которые в своем
дальнейшем развитии обретают независимость и часто даже оборачиваются против своего
создателя. Как член политической партии, общественной группы, нации или даже расы,
он принадлежит другим коллективам. Попав в некое сообщество, он вскоре становится
одним из его членов и подчиняется его правилам. Об индивиде можно судить с точки
зрения того коллектива, которому он принадлежит, и, наоборот, о коллективе — по
входящим в него индивидам. Конечно, как в том, так и в другом случаях специфика
отдельной личности и коллектива в целом определяется лишь с помощью адекватных
методов. История науки, конечно, знает и независимые, так сказать, персональные
героические свершения. Но эта независимость заключается лишь в отсутствии
сотрудников и помощников, а также, может быть, предшественников; иначе говоря, она
проявляется в оригинальной и автономной концентрации как исторического, так и
современного влияния коллектива. Точно так же, как деяния отдельных личностей в
других сферах общественной жизни, подобные научные свершения могут одержать верх,
если только они обладают особой-суггестивностью, возникая в то время, когда этому
благоприятствуют социальные обстоятельства. Таким высокохудожественным и
героическим свершением было открытие Везалия — создателя современной анатомии. Живи
тот же Везалий в XII или. XIII столетии, его работа осталась бы незамеченной.
Трудно даже представить его в эту эпоху, как, например, представить Наполеона до
Французской революции. Вне соответствующих исторических условий они никогда бы не
смогли достигнуть своего исторического величия. Бесплодность творческого труда,
неимеющего опоры в духе своего времени, хорошо видна на примере великого глашатая
прекрасных идей Леонардо да Винчи, который, несмотря на свою гениальность, не
оставил науке ни одного положительного научного достижения.
Это, конечно, не означает, что индивид вообще не играет никакой роли, что им
можно пренебречь как эпистемологическим фактором. Физиология чувственных органов и
психология, безусловно, очень важны. Но эпистемология не может иметь твердого
основания без исследования мыслительного сообщества (Denkgemainschaft). Я позволю
себе несколько поверхностную аналогию. Если индивида сравнить с отдельным
футболистом, мыслительный коллектив — с сыгранной футбольной командой, а процесс
познания — с самой игрой, то спросим себя, можно и стоит ли анализировать матч,
принимая во внимание только удары по мячу, сделанные этим футболистом? Весь смысл
игры был бы потерян!
Значение социологических методов в исследовании интеллектуальной деятельности
признавалось еще Огюстом Контом. Недавно оно было подчеркнуто школой Дюркгейма во
Франции, а в Вене, среди прочих философов, Вильгельмом Ерусалемом.
Дюркгейм настаивает на том, что со стороны социальных систем на индивида
оказывают влияние как объективные обстоятельства, так и контроль за его поведением.
Он также говорит о сверхиндивидуальном и объективном характере идей, вырабатываемых
коллективом. Он описывает то, что является результатом деятельности коллективного
интеллекта, «что проявляется в языке, в религиозных и магических верованиях, в
существовании незримых сил, бесчисленных духов и демонов, господствующих над всей
природой, всей жизнью племени, всеми его традициями и обычаями…»[96].
Ученик Э. Дюркгейма Л. Леви-Брюль пишет: «Коллективные представления имеют
свои собственные законы, которые не могут быть обнаружены, особенно если дело идет
о первобытных людях, изучением белого взрослого и цивилизованного индивида.
Напротив, лишь изучение коллективных представлений и их связей и сочетаний в низших
обществах сможет, несомненно, пролить некоторый свет на генезис наших категорий и
наших логических принципов. Путь этот, несомненно, приведет к новой и позитивной
теории познания, основанной на сравнительном методе»[97]. Леви-Брюль выступает
против веры в «торжество «человеческого духа», совершенно одинакового с логической
точки зрения всегда и повсюду»[98]. Он полагает, что «представление об
индивидуальном человеческом сознании, не затронутом каким-либо опытом, является
столь же химерическим, как и представление о дообщественном человеке»[99].
Гумплович остроумно говорит о значении коллектива: «Самой большой ошибкой
индивидуалистической психологии является допущение о том, что мыслит некая персона.
Из этой ошибки затем вытекает бесконечный поиск источника мысли в самом индивиде и
причин, почему он мыслит так, а не иначе. Философы и психологи выводят отсюда
различные заключения и даже советуют, как человек должен мыслить. Все это одна цепь
заблуждений. Во-первых, то, что мыслит в человеке, — это не он сам, а его
социальная среда. Источник его мышления находится не в нем самом, его следует
искать в социальной среде, в которой он живет, в социальном воздухе, которым он
дышит. Его сознание формируется, и это совершенно неизбежно, под влиянием этой
вездесущей социальной среды, и он не может мыслить иначе»[100].
Эта проблема затрагивается Ерусалемом в нескольких статьях, йз которых
последняя удачно называется «Социальная обусловленность мышления и мыслительных
форм». Глубокая убежденность Канта в существовании вневременной, совершенно
неизменяемой логической структуры нашего рассудка, убежденность, которая с тех пор
стала всеобщим достоянием всех априористов и которую энергично поддерживают
новейшие представители этого направления, не только не была подтверждена
современной этнографией, но и совершенно опровергнута последней[101]. «Примитивный
индивид чувствует себя только членом своего племени и с невероятным упорством
поддерживает традиционный способ интерпретации чувственных ощущений»[102]. «Нельзя
со мневаться в том, что подтверждается различными социальными институтами, с
которыми мы встречаемся в первобытных обществах, а именно, что члены племени
поддерживают друг у друга веру в вездесущность духов и демонов. Уже одного этого
достаточно, чтобы придать этим плодам воображения реальность и устойчивость. Этот
процесс взаимной поддержки мы находим не только в первобытных обществах; он в
полной мере существует и сегодня, в особенности в нашей повседневной жизни. Я
обозначил бы этот процесс и любую слетему убеждений, сформированную и упроченную
посредством него, «социальной консолидацией»[103].
«Даже конкретные и объективные наблюдения требуют подтверждения в наблюдениях
других людей. Только тогда они станут общим достоянием и смогут найти практическое
применение. Такого рода социальная консолидация сплошь и рядом наблюдается в науке.
Это особенно видно в тех случаях, когда мы наблюдаем то сопротивление, на которое,
как правило, наталкивается новое направление мысли»[104]. Все эти мыслители, чье
мировоззрение складывалось под влиянием социологии и классической гуманистики, как
бы ни были прогрессивны их идеи, тем не менее совершают характерную ошибку. Они
слишком высоко оценивают естественнонаучные факты, прямо-таки поклоняются им.
Как пишет Леви-Брюль, «раз мистические элементы теряют свой перевес, то тем
самым объективные свойства начинают больше привлекать и удерживать на себе внимание
человека. Доля восприятия в собственном смысле слова увеличивается в той пропорции,
в какой уменьшается доля мистических коллективных восприятий»[105].
Леви-Брюль полагает, что в научном мышлении существуют понятия, которые
выражают «исключительно объективные свойства и отношения существ и явлений»[106].
Но вряд ли он сам смог бы точно определить, что следует понимать под «объективными
свойствами» или «восприятиями в собственном смысле слова». Более того, привлечение
внимания объективными свойствами ipso facto[107] психологически невозможно.
Восприятие научно признанных свойств (допустим, что Леви-Брюль считает их
«объективными») — это то, чему вначале нужно научиться. Это не может произойти ipso
facto, на самом деле способность воспринимать так, как рекомендует наука,
приобретается нами в процессе обучения. Первым проявлением этой способности
является открытие, которое совершается сложным социально обусловленным образом,
подобно тому, как возникают другие коллективные представления.
Далее Леви-Брюль утверждает, что «одновременно с тем, как мышление обществ
низшего типа становится более проницаемым, более податливым в отношении опыта, оно
становится также более чувствительным к противоречию»[108]. «Когда, однако, в
каком-нибудь обществе мышление эволюционирует вместе с институтами <…>, начинают
восприниматься иные отношения между существами и предметами, представления начинают
принимать характер общих и отвлеченных понятий, а одновременно с этим уточняется
как ощущение того, так и представление о том, что является физически возможным или
невозможным. Значит, с физической нелепостью дело обстоит так же, как и с
логической. Одни и те же причины делают пралогическое мышление нечувствительным к
одной и к другой»[109].
Вообще следует возразить, что никто не обладает ощущением или знанием о том,
что физически возможно, а что невозможно. То, что мы ощущаем как невозможность,
есть лишь несоответствие с принятым стилем мышления. Еще не так давно трансмутация
элементов и множество других явлений современной физики, не говоря уже о волновой
теории материи, считались совершенно невозможными. «Опыт как таковой», к которому
можно иметь или не иметь доступ, это химера. Каждый человек переживает по-своему.
Сегодняшние переживания связываются с прошедшими и таким образом изменяют условия
будущих. Итак, каждое существо создает свой «опыт» в том смысле, что за свою жизнь
изменяет способ своего реагирования. Специальный научный опыт вытекает из особых
условий, создаваемых историей идей и обществом. В этот опыт вовлекаются
традиционные образцы «интеллектуального тренинга», без которых он недостижим.
Ерусалем также верит в возможность «чисто теоретического мышления» и «чисто
объективной констатации фактов». «Эту способность человек обретает медленно и
постепенно в зависимости от того, в какой мере он сам может преодолеть состояние
полной социальной зависимости и подняться до уровня независимой и
самоопределяющейся личности»[110].
«Лишь окрепший индивид приобретает способность чисто объективного наблюдения
фактов и тем самым обучается теоретическому мышлению, свободному от эмоций»[111].
Ерусалем называет это «связью между фактом и индивидом». Однако как это можно
согласовать с высказыванием о значении социальной консолидации в науке?
Суждение является истинным в объективном смысле только тогда, когда оно может
рассматриваться исключительно как функция процесса суждения. Это новый, чисто
объективный критерий истины, которую до сих пор чаще всего пытались определить
поверхностными и бесполезными формулировками типа «соответствия суждений фактам»,
должен считаться следствием индивидуалистической тенденции развития»[112].
На это можно ответить следующим образом: мышление, свободное от эмоций, может
означать только мышление, независимое от сиюминутного личностного настроения, или
от усредненного настроения коллектива. Понятие мышления, вообще лишенного эмоций,
совершенно бессмысленно. Свобода от эмоций как таковая либо чистая рациональность
как таковая просто не существуют. И как можно было бы установить такие состояния?
Есть только совпадение или несовпадение эмоций, а совпадение эмоций внутри
данного коллектива принимается за свободу от эмоций. Это совпадение создает
возможность (без значительных деформаций) коммуникативного или так называемого
формально-схематического, определимого словами и высказываниями мышления. Ему-то и
приписывается бесстрастная способность устанавливать независимые существования.
Такое мышление и называется рациональным. Причинно-следственная связь в течение
длительного времени считалась чисто рациональной, хотя в действительности она была
реликтом исключительно эмоционально окрашенных демонологических представлений
мыслительного коллектива. Пытаясь in concrete[113] критически отделить так
называемое субъективное от так называемого объективного, мы снова и снова
обнаруживаем активные и пассивные связи в познании, о которых шла речь выше. Из
одних только пассивных связей нельзя построить ни одного предложения. Всегда имеет
место какой-либо активный фактор, который иногда неправильно называется
субъективным. Какая-то пассивная связь, рассмотренная с иной точки зрения, может
считаться активной, и наоборот, об этом еще пойдет речь ниже. Почему современные
научные высказывания должны занимать особое положение, как считают названные
мыслители?
Они полагают, что научные мнения нашего времени полностью противоположны всем
другим способам мышления. Как будто бы мы стали самыми мудрыми и наши глаза
полностью раскрылись, как будто бы мы отряхнули всю детскую наивность первобытного
и архаического мышления. Мы как бы обладаем «истинным мышлением» и «истинным
наблюдением» и, следовательно, то, что мы считаем истинным, и есть истина ipso
facto. А то, что другие, первобытные, древние люди, душевнобольные или дети
объявляют истинным, — только кажется истинным им самим. Это архинаивное мнение,
которое не позволяет сформулировать научную теорию познания, сильно напоминает
теорию одного французского филолога XVIII века, который утверждал, что слова pain,
sitos, bread, Brot, panis — это произвольные обозначения одной и той же вещи, но,
согласно его теории, разница между французским и другими языками заключается в том,
что только французское слово pain действительно обозначает хлеб.
Столь же характерную, но противоположную ошибку совершают философствующие
естествоиспытатели. Они понимают, что нет никаких «единственно объективных свойств
и отношений», а есть только отношения, определимые в рамках более или менее
произвольной системы отсчета. Их ошибка состбит в чрезмерном преувеличении значения
логики, в почти религиозном поклонении логическим выводам[114].
В глазах натуралистически ориентированных эпистемологов, например, для
Венского кружка (Шлик, Карнап и др.), человеческое мышление (по крайней мере, как
идеал, как то, что должно быть) является чем-то неизменным, абсолютным, в то время
как эмпирический факт — чем-то относительным. Наоборот, те философы, которые,
главным образом, основываются на гуманитарном знании, как абсолют превозносят
факты, а в человеческом мышлении подчеркивают относительность. Характерно, что и те
и другие переносят fixum[115] на чуждую для себя почву!
Но нельзя ли вообще обойтись без всякого «fixum»? Изменчивы как факты, так и
мышление уже хотя бы потому, что изменения в мышлении проявляются в изменениях
фактов, и, наобор. от, принципиально новые факты можно открыть только благодаря
новому мышлению. И к этому мы еще вернемся в дальнейшем.
Плодотворность теории мыслительного коллектива как раз и обнаруживается в
возможности сравнения и однородного исследования как первобытного, архаического,
детского, так и психотического мышления. Ее можно применить также к мышлению нации,
класса и какой-либо иной социальной группы, независимо оттого, как она образована.
Я рассматриваю требование «максимизации опыта» как высший закон научного мышления.
Таким образом, как только возникает возможность сравнительной эпистемологии,
следовать ей уже необходимо. Старая концепция, невыходящая за рамки нормативных
установок о «плохом» или «хорошем» мышлении, сходит со сцены.
Все сказанное вовсе не означает какого-либо скептицизма. Безусловно, мы можем
знать многое. И если мы не можем знать «все», как того требует традиционный подход,
то лишь потому, что не совсем понятно, что делать с термином «все». Ведь с каждым
новым шагом познания возникает, по крайней мере, одна новая проблема: исследовать
то, что познано, и, таким образом, число проблем оказывается бесконечным, а термин
«все» — бессмысленным.
Но если невозможно «все», то нет никакого «окончательного», фундаментального
знания, на котором можно было бы логически выстраивать новые открытия. Знание не
зиждется на каком бы то ни было фундаменте; механизм идей и истин работает только в
режиме постоянного движения и взаимодействия.

ГЛАВА 3
О РЕАКЦИИ ВАССЕРМАНА И ЕЕ ОТКРЫТИИ

Роль личности и коллектива в открытии. Как из ложных предпосылок и первых


невоспроизводимых опытов возникает истинное знание. Что видит автор в
ретроспективе?
Я долго думал над тем, как описать открытие реакции Вассермана, чтобы это было
понятно и неспециалистам. Разумеется, никакое описание не может вполне представить
картину, которая складывается в многолетней практике применения этой реакции. Это
исключительно содержательная и сложная область, тесно связанная с химией,
физической химией, патологией и физиологией.
Механизм реакции основан на действии пяти малоизвестных широкой публике
факторов, взаимовлияние которых контролируется определенной системой действий
исследователя. Наиболее важным из этих факторов является так называемый «антиген»,
или «экстракт», который применяется после многочисленных и разнообразных
предварительных тестов, а также после сравнения с ранее подготовленйыми препаратами
этого экстракта. Точность результатов зависит от постоянного, регулярного и
тщательно подготовленного выполнения реакции на многочисленных пробах крови, причем
пробы каждой серии сопоставляются с предыдущими. Обязателен контроль за этими
результатами, включая сопоставление лабораторных данных с клиническими
наблюдениями, а также правильное руководство всем процессом исполнения.
Несмотря на такое обеспечение, применение этой реакции всякий раз сулит нечто
новое и неожиданное, время от времени открываются многообещающие перспективы и
связи, которые затем исчезают, как миражи. Реакция имеет четкую схему, но
модификаций ее применения, наверное, столько, сколько лабораторий, где ее проводят.
Она связана с детальными вычислениями, но опыт или, если угодно, «серологический
инстинкт», всегда оказывается более важным, чем любые вычисления. Люди с нормальной
кровью могут иметь положи тельную реакцию Вассермана, а сифилитики — отрицательную,
причем без каких-либо заметных ошибок в технике выполнения реакции. Это со всей
очевидностью выявилось на Вассермановских конгрессах, проводимых под эгидой Лиги
Наций, где лучшие серологи из разных стран исследовали одни и те же пробы крови
одновременно и независимо друг от друга. Оказалось, что их результаты не
согласовались ни друг с другом, ни с клиническими наблюдениями заболевания.
Тем не менее, реакция Вассермана — одно из самых значительных врачебных
средств, применяемых ежедневно в тысячах клиник и теоретически разрабатываемых во
множестве научных исследований. Очевидным показателем ее значения является то, что
она регулируется официальным законодательством и что во многих странах далеко не
всем лабораториям позволено проводить эти исследования.
Вся эта сфера — целый «мир-в-себе» — не может быть полностью вербализована,
как, впрочем, и другие сферы естествознания. Слова сами по себе не обладают
значениями, они приобретают их, только будучи включены в определенную систему,
помещаясь в определенную интеллектуальную среду. Нюансы смысла становятся понятными
только после того, как осуществляется это «включение», будь то дидактическим путем
или путем исторического экскурса.
И тот и другой путь не являются чисто рациональными. История понятия, как и
история естественных событий, не может быть реконструирована чисто логическими
средствами хотя бы потому, что в эту историю входит и процесс развития смутных и
неопределенных идей. Чем более подробно и дифференцированно описание какой-либо
области интеллектуального развития, тем более сложными, взаимозависимыми и
взаимосвязанными будут понятия из этой области. Они образуют единое целое, которое
нельзя разделить, органическую систему с единой эволюцией, элементы которой взаимно
влияют друг на друга. Когда развитие подходит к какой-то итоговой точке, исходный
пункт может стать непонятным, и его даже не удается выразить в словах. Поэтому
итоговую точку нельзя представить как логическое следствие из предшествующих
допущений. Можно ли развитие понятия химического элемента представить как
формально-логический вывод из античных качественных идей вплоть до современных
представлений, в которых главную роль играет атомный вес? Значения понятий атомного
веса, химического элемента, химического соединения радикально менялись в истории
науки, хотя эти изменения происходили в гармоническом взаимодействии этих понятий.
Средневековый химик не смог бы понять современные законы химии так, как мы их
понимаем сегодня, и наоборот.
Но и дидактическое или авторитарное введение понятий не является чисто
рациональным. Современное состояние знания не может быть понято без знания его
истории, как и история — без овладения современным состоянием знания. Любое
введение понятия в какую-либо область знаний проходит через этап, на котором
дидактика преобладает. Интеллект как бы приготовляется для данной области знаний;
его вводят в замкнутый в себе мир. Это напоминает обряд посвящения. Если этот обряд
проходят целые поколения, как это бывает, например, при обучении современной
физике, он становится совершенно естественным, индивид как бы забывает, что когда-
то был посвящен, потому что он не видит вокруг себя ни одного непосвященного.
Могут возразить, что если даже такое посвящение имеет место, только новичок
воспринимает его «некритически», а подлинный специалист должен быть свободным от
авторитарного принуждения, он должен стремиться к рациональному оправданию своих
принципов, с тем чтобы его убеждения стали чисто рациональной системой.
Однако специалист — это человек, взгляды которого сформированы особым образом,
так что он не может пренебречь своими связями с традицией и коллективом, вне
которых он не является специалистом. Чтобы знание могло не только передаваться в
процессах посвящения, но и развиваться дальше, и даже для обоснования знания в
данной области, без чего не существовала бы и наука как таковая, всегда нужны
факты, которые не имеют логически совершенного подтверждения.
Теперь пора посвятить читателя в круг проблем, связанных с реакцией Вассермана,
по образцу, заданному немецкой ритуальной традицией. Для этой цели нам пригодится
краткий учебник Цитрона (Citron), ученика Вассермана, изданный в 1910 г. Он и
сейчас еще может служить учебным пособием, хотя от современного уровня исследований
его уже отделяет порядочная дистанция.
Д-р Юлиус Цитрон МЕТОДЫ ИММУНОДИАГНОСТИКИ И ИММУНОТЕРАПИИ Лейпциг, 1910.
Лекция 1.
ВВЕДЕНИЕ Понятия иммунитета и антитела. Значение контрольных анализов.
Господа, для диагностики инфекционных заболеваний применяются различные подходы.
Помимо клинических наблюдений за температурной кривой и изменениями в телесных
органах, фиксации сыпи, а также иных биохимических процессов в организме,
этиологические исследования дали возможность понята непосредственное воздействие
особых возбудителей, а иммунология позволила использовать особые реакции организма
для диагностирования заболевания. Сегодня мы знаем, что развитие инфекционного
заболевания зависит не только от типа, количественных характеристик и вирулентности
возбудителей, но и от поведения зараженного организма. Заболевание должно
рассматриваться как взаимодействие как одних, так и других факторов названных
типов, хотя невозможно в деталях определить, какие именно влияния оказывают
возбудители и их продукты а какие зависят от специфических реакций организма.
Несмотря на то, что реакции индивидуального организма чрезвычайно разнообразны,
обнаруживается, что строго определенным видам бактерий и продуктам их
жизнедеятельности могут быть поставлены в однозначное соответствие столь же
типичные формы защитных реакций организма. Организм использует в защитных целях
клеточные либо гуморальные средства. Инфекционные заболевания могут быть
упорядочены таким образом, что, с одной стороны, в их картине будут доминировать
клеточные, а с другой — на первый план выйдут гуморальные реакции, причем
существуют различные промежуточные картины между крайними случаями.
Например, в достаточно разнообразной картине туберкулеза мы всякий раз
наблюдаем так называемые узелки как типичный продукт клеточной реакции, а заражение
сифилисом или проказой вызывает клеточные изменения, характерные для этих
заболеваний. Труднее обнаружить тонкие биологические реакции (из-за того, что они
не видны ни в микроскоп, ни, тем более, невооруженному глазу), которые происходят
при инфекционных заболеваниях в гуморах. Для обнаружения и распознания гуморальных
изменений, особенно в сыворотке крови, необходимы специальные методы.
Теперь мы знаем, что и гуморальные, и клеточные иммунологические реакции не
являются только следствиями инфекционных заболеваний; гораздо важнее то, что они
являются выражением нормальных физиологических и патофизиологических состояний.
Благодаря гениальной теории боковых цепей Эрлиха мы имеем принципиальную основу
понимания гуморальных реакций: физиологические явления, происходящие при
ассимиляции пищи, потреблении энергии организмом суть те же явления, которые в
патологических случаях связаны с возникновением противоинфекционных продуктов
реакции. К тому же выводу приводят не менее замечательные наблюдения Мечникова,
который показал, что одна и та же группа клеток, образующаяся когда организм
мобилизуется на борьбу с бактериальным врагом, у целого ряда животных выполняет
множество физиологических и физиолого-патологических функций. У низших животных
клетки взаимодействуют при метаморфозе строения тела, благодаря своей способности
приводить к исчезновению целых органов.
Они также участвуют в сокращении матки после родов у женщин и пожирают нервные
клетки в центрах, подвергшихся атрофии, наконец, как хромофаги, они вызывают
поседение как признак старения. Граница между физиологическим и патологическим не
является точной с биологической точки зрения. Это непрерывная цепь явлений с
многочисленными промежуточными звеньями.
Господа, чтобы в дальнейшем мы понимали друг друга, теперь определим смысл
некоторых понятий, вероятно, уже известных большинству присутствующих.
Прежде всего, нуждается в пояснениях термин «иммунитет». Всем вам знакомы
поразительные явления, состоящие в том, что после большинства инфекционных
заболеваний в организме происходят изменения, которые нельзя наблюдать ни макро-,
ни микроскопически, ни химическими методами; они предохраняют организм от
повторного заболевания той же болезнью или, по крайней мере, облегчают его
протекание. Поскольку, как мы увидим позднее, следует различать несколько видов
иммунитета, для того чтобы лучше понять, что все это означает, нужно добавить
несколько характеристик. Когда организм сопротивляется заболеванию собственными
силами, это мы назовем «активным иммунитетом». Вам известно, что Дженнер и Пастер
вызывали искусственно эту форму иммунитета, приобретаемую после перенесенного
заболевания, делая предохранительные прививки. Мы и сегодня не вполне знаем, что
лежит в основе активной иммунизации. Можно только предположить, что в активно
иммунизированном организме возникают некоторые специфические вещества,
противодействующие возбудителям заболевания и их токсинам. Эти вещества, которые
главным образом содержатся в крови, называется антителами. Роль антител, которые
называются по-разному, в зависимости от их действия, весьма различна. Такие
антитела, как агглютинины и преципитины, по-видимому, не обладают иммунными
функциями, другие же антитела, бесспорно, служат защите организма, либо нейтрализуя
непосредственно токсины бактерий (антитоксины), либо убивая бактерии (бактерициды,
бактериолизины), либо изменяя бактерии таким образом, что они легче становятся
добычей клеток организма (бактериотропины, опсонины). Соответственно, можно
говорить об антитоксинном, бактерицидном и клеточном иммунитетах, между которыми
могут располагаться различные промежуточные виды. Весьма вероятно, что кроме
названных типов, существуют и другие, пока неизвестные. Наверное, можно сказать,
что клеточный иммунитет имеет большее значение, чем то, какое ему приписывают на
основании известных на сегодня данных. Возможно, существует клеточный иммунитет,
который работает без посредничества каких-либо сывороточных субстанций, мы назовем
его «гистогенным» или «тканевым» иммунитетом.
Если сыворотку из крови иммунизированных животных, содержащую антитела,
впрыскивают животным здоровым, неиммунизированным, то таким способом часто можно
получить иммунитет против бактерий, которыми животные иммунизированы. В таких
случаях иммунный механизм не продуцирует защитные вещества своими клетками, а
получает их в готовом виде. Поэтому мы называем такую форму иммунитета пассивной,
отличая ее от активной. Общим для этих форм является то, что они приобретаются
благодаря определенным действиям: либо через заболевание, спонтанное или
искусственно вызванное, либо через занесение в организм антител. От приобретенного
иммунитета надо отличать естественный иммунитет, под которым понимается тот факт,
что не все виды животных подвержены любому заболеванию. Например, человек обладает
врожденным иммунитетом против ряда страшных для животных болезней, таких как
куриная холера или свиной сифилис. Естественный иммунитет почти всегда клеточного
вида. Важнейшим природным оружием является способность лейкоцитов «пожирать»
бактерии — фагоцитоз.
Наконец, надо коротко напомнить о локальном и общем иммунитете, чтобы указать
на различие, характерное для разных органов одного и того же организма по отношению
к заболеванию; можно еще упомянуть о полном или относительном иммунитетах, между
которыми есть количественные различия, а также об устойчивом или временном
иммунитетах.
Господа, следующее понятие, которое нам следует уточнить в первую очередь, это
понятие антитела. Ранее я уже говорил, что мы понимаем под этим понятием
специфические факторы реакции организма против бактерий и продуктов их
жизнедеятельности. Теперь я должен добавить к этому, что антитела образуются и
тогда, когда в организм вводятся парэнтерально, т. е. минуя кишечник, какой-либо
чужеродный альбумин небактериального типа, например, кровь различных животных или
белок куриных яиц.
Чтобы лучше понять сущность антител, их пытались представить в чисто химической
форме, но все попытки такого рода закончились безуспешно. Химическую природу
антител мы так и не знаем[!] Мы не знаем также, является ли вообще то, что мы
называем антителом, самостоятельной химической структурой (соединением)[!] Нам
известно только действие сыворотки.
Из дидактических соображений в дальнейшем мы будем говорить о различных
антителах, об антитоксинах, антигглютининах и т. д., если иметь в виду
антитоксическое или агглютинное действие сыворотки.
При всем разнообразии действий отдельных антител одно их объединяет —
специфичность. Под этим понимается то, что противотифозные антитела вступают в
иммунную реакцию только с тифозными бактериями, противохолерные антитела — только с
возбудителями холеры и т. д.
Свойство специфичности настолько существенно, что вещества, имеющие все прочие
характеристики антител, но необладающие этим свойством, нельзя считать антителами.
Очевидно, что закон специфичности антител применяется не в столь явной форме, как я
вам его здесь представил. Мы еще будем иметь возможность подробно обсудить суть
специфичности, и тогда станет ясно, в каких пределах она имеет место. Но сейчас я
прошу вас запомнить, что каждое подлинное антитело специфично, и все вещества,
необладающие этим свойством, не являются антителами. Закон специфичности является
исходной предпосылкой серодиагностики. Например, чтобы правильно диагностировать
тиф, мы должны знать, что сыворотка из ткани пациента обнаруживает иммунологическую
реакцию только с настоящими тифозными бактериями в том случае, если пациент
действительно болен тифом. Если специфичность реакции сомнительна, то ее применение
в диагностике теряет свою эффективность. По этой причине мы обязаны постоянно
обсуждать, почему и в какой мере каждая реакция специфична, добиваясь подлинной
специфичности любым из возможных способов, в особенности посредством контрольных
проверок. Позвольте мне уже на первой лекции обратить особое внимание на значение
адекватных контрольных проверок.
На первый взгляд, может показаться излишним педантизмом то, что контрольные
проверки даже самых простых тестов требуют во много раз больше усилий, чем сами эти
тесты. Может даже возникнуть искушение обойтись без такого рода проверок, если в
серодиагностической практике вы убедитесь, что можете получить достаточно хорошие
результаты в большом количестве исследований без требуемого контроля. Тем не менее,
господа, я прошу вас проникнуться важностью вышесказанного и никогда не работать
без необходимого контроля. Тем самым вы избегнете крупных ошибок и ложных выводов,
от которых не застрахован даже самый опытный исследователь, если он работает без
достаточного числа контрольных проверок. Это имеет особое значение, когда вы
приступаете к самостоятельным научным исследованиям или хотите вынести свое
суждение о них.
Работа без достаточного контроля, исключающего любые, даже самые невероятные
ошибки, не позволит вам получить научно-значимые результаты. Я сам следую этому
правилу и рекомендую вам при ознакомлении с научными сообщениями из области
серодиагностики прежде всего обращать внимание на данные проведенных контрольных
проверок. Если эти данные недостаточны, то независимо от содержания работы, она не
имеет большой научной ценности, поскольку все данные, приведенные в ней, даже если
они подлинные, не могут приниматься как основание для необходимых выводов.
В чем убеждает нас это превосходное введение? И можем ли мы найти в нем
какие-либо неподтвержденные элементы? Последнее сделать нетрудно, поскольку мы уже
знаем другие точки зрения, до настоящего времени ненашедшие отражения в учебных
пособиях. Эти новые воззрения, в свою очередь, не могут считаться окончательно
подтвержденными, но поскольку авторитет старых воззрений ослаб, у нас появилась
возможность сравнения.
I. Понятие инфекционного заболевания. В данном рассуждении оно связано с
понятием организма как единого целого и с понятием чужеродного этой целостности
возбудителя болезни. Возбудитель производит разрушение организма (нападение),
организм отвечает реакцией (защита). Так завязывается борьба, которая и составляет
сущность заболевания. Вся иммунология пронизана таким примитивным способом борьбы.
Эта идея восходит к мифу о злых духах болезни, которые вселяются в человека. Только
здесь злые духи превратились в возбудителей. Но сама идея борьбы, которая должна
завершиться поражением или победой над «причиной» заболевания, жива и поныне.
В то же время нет ни одного экспериментального свидетельства, вынуждающего нас
принять такое воззрение, если мы сохраняем полную непредвзятость наблюдений. К
сожалению, мы далеко вышли бы за рамки нашей темы, если бы рассмотрели одно за
другим все явления бактериологии и эпидемиологии, чтобы показать: злой дух болезни
стоял у колыбели современных концепций инфекционных заболеваний и, невзирая ни на
какие рациональные аргументы, навязывал их исследователям. Будет достаточно, если я
приведу ряд возражений против этого воззрения.
Нельзя понимать организм как самодостаточную целостность с точно определенными
границами, как это утверждают некоторые материалистические теории[116]. Это весьма
абстрактное и конструктивное понятие, его специфический смысл зависит от цели
исследования. В морфологии оно выступает в виде понятия генотипа — идеальной
конструкции, выражающей результат действия наследственных факторов. В физиологии мы
встретимся с понятием «гармонического живого индивида», «которому свойственно то,
что действия всех его частей взаимодополняемы, взаимозависимы и благодаря этому
образуют жизнеспособную целостность» (Градманн [Gradmann]). Этой способностью не
обладает организм в его морфологическом смысле (индивид определенного вида как
таковой). Например, гармоническую живую целостность представляет собой лишайник,
части которого имеют различное видовое происхождение: одна часть — водоросль,
другая — гриб. Но они настолько зависят друг от друга, что чаще всего не могут
существовать раздельно. Всевозможные симбиозы, например, между бактериями,
связывающими азот почвы, и фасолью, между микоценой и некоторыми лесными породами
деревьев, между некоторыми животными и бактериями, осуществляющими фотосинтез,
между некоторыми насекомыми и грибами и т. д., образуют «гармонические живые
целостности»; сюда же можно отнести колонии муравьев, экологические системы, такие
как лес.
Образуется целая шкала сложных комплексов, которые в зависимости от целей
исследования могут считаться биологическими индивидами. Одни исследователи
рассматривают клетку как индивид, для других индивид — это множество клеток, для
третьих — это симбиоз, наконец экологическая система. «Поэтому было бы
предрассудком выставлять на первый план в качестве живых индивидов организмы (в
старом смысле слова), предрассудком, которому нет места в современной
биологии»[117]. В свете этих понятий человек предстает как комплекс, для
гармонического развития которого необходим целый ряд бактерий. Кишечная флора
необходима для усвоения пищи, многие бактерии, живущие на слизистой оболочке
желудка, необходимы для нормального функционирования последнего, и т. д. Некоторые
виды в своих жизненных функциях еще более зависимы от других видов. Их метаболизм,
процессы размножения да и весь жизненный цикл зависят от гармонического
взаимодействия с другими видами. Некоторые растения опыляются только насекомыми,
Plasmodium malariae <возбудитель малярии> всю свою жизнь проводит в путешествиях
между телом человека и комара.
При таком понимании комплексного индивида непрерывные биологические изменения в
нем связаны с явлениями, которые можно условно разделить на несколько категорий.
Это либо (1) спонтанные или конституциональные процессы внутри генотипа; например,
мутации и спонтанные изменения генов, которые можно приблизительно сравнить со
спонтанными радиоактивными явлениями в атоме; сюда же можно отнести некоторые
заболевания, такие как гемолитическая желтуха (Нэгели [Nageli]), а также вспышки
некоторых эпидемий; либо (2) циклические изменения, частью обусловленные
генетически, частью — взаимодействием элементов комплексной живой целостности,
например, цикл жизни организмов (старение), смена поколений, часть диссоциативных
изменений бактерий. Сюда относится как серогенез, так и иммуногенез, вирулентность
как жизненная фаза бактерий и даже некоторые инфекционные заболевания, например,
фурункулез при половом созревании. Наконец, это могут быть (3) чистые изменения
взаимодействия частей единой целостности, сравнимые, например, с реакцией между
ионами в каком-либо растворе, гипертрофия одного элемента биологического индивида
за счет других, вызванная нарушением равновесия между явлениями первой и второй
категорий либо внешними физико-химическими условиями. Сюда относится большинство
инфекционных заболеваний. Возможна ли инвазия в старом понимании этого термина,
т. е. интерференция совершенно чуждых друг другу организмов, происходящая в
естественных условиях, это более чем сомнительно: для совершенно чуждого организма
не найдется способных реагировать на него рецепторов, биологический процесс не
состоится. Поэтому следует говорить, скорее, о чрезвычайно сложной революции внутри
комплексной живой целостности, а не об инвазии[118].
Эта идея до сих пор не находит понимания, она, скорее, обращена к будущему,
нежели к настоящему биологии. В современной биологии она присутствует лишь
implicite, недостаточно развита и проработана.
Понятия «болезни» и «здоровья» не имеют четких границ; то, что мы называем
инфекционным заболеванием и распространением эпидемий, частично относится к первой,
частично — ко второй и третьей категориям явлений. С биологической точки зрения,
это включает в себя такие явления, как носительство инфекции, бессимптомное
заражение, аллергия и серогенез, которые не имеют никакой непосредственной связи с
болезнью, хотя очень важны для понимания механизмов заболевания; поэтому старое
понятие болезни становится несоизмеримым с новыми понятиями, и для него нет
адекватной замены среди них.
II. Следовательно, понятие иммунитета в своем классическом смысле должно быть
отвергнуто.
Изменение реактивности на повторный стимул — фундаментальное свойство всех
биологических объектов. Иногда оно выражается в иммунитете того или иного вида то
ли в форме толерантности к токсину, то ли в форме подлинного иммунитета по
отношению к данной инфекции. Известен также механический иммунитет, например,
против ожогов (огрубление кожи) или против перелома костей (возникновение рубцов).
Иногда (или даже в тех же случаях, но в разных местах организма) наблюдается
аллергия. Пользуясь достаточно чувствительными методами, можно с равным основанием
констатировать и одно и другое: в одних случаях — возрастание иммунитета, в других
— повышенную восприимчивость. Таким образом, на место понятия иммунитета могут
претендовать понятия обычной аллергии (изменения реактивности), отсутствие
реактивности (Гиршфёльд [Hirszfeld]) или гиперреактивность. Вместо того чтобы
говорить об антителах, говорят о реагинах, подчеркивая отсутствия направленности
реакции, поскольку реагины приводят не только к разложению раздражителей, в
результате чего последние становятся безопасными, но могут также выступать как
стимулы раздражения, увеличивая или уменьшая его.
Многие классические понятия иммунологии возникли в период увлечения химией,
когда под влиянием великих достижений химии в физиологии стремились всю или почти
всю биологию трактовать через воздействие химически определенных веществ. Говорят о
токсинах, амбоцепторах, комплементах, считая их химическими частицами, в
противоположность которым существуют антитоксины, антикомплементы и т. д. Эта
примитивная схема, по которой вещества делятся на активизирующие и тормозящие
биологические процессы, теперь уже почти сходит со сцены под воздействием
современных исследований физической химии в области коллоидов и других областях.
Теперь уже предпочитают говорить о состояниях (или системах), а не о веществах,
допуская, таким образом, возможность того, что измененная форма реакции является
следствием определенного физико-химического состояния, а не какого-то химического
вещества или смеси веществ.
III. В savoir-vivre[119] по серологии Цитрона можно обнаружить много других
мыслительных стереотипов, которые сегодня уже не могут найти достаточного
оправдания. Например, нельзя на современном уровне объяснить разделение факторов на
гуморальные и клеточные (французы подчеркивают значение вторых, немцы — первых). То
же можно сказать о понятии специфичности в обычном смысле. Это совершенно
мистическое понятие!
IV. Лекция Цитрона — это также и методическое посвящение. Начинающие должны,
прежде всего, узнать о значении контроля. Мы уже говорили о биологических
сравнительных тестах, которые выполняются параллельно с основной реакцией.
Биология, и в особенности серология, не располагают общей системой измерения.
Результаты количественных тестов считываются лишь миниметрически, через разжижение
сыворотки до пределов реактивности и последующее сопоставление со стандартными
реагентами и их комбинациями. Эффект, производимый комбинацией реагентов, также
сравнивается с эффектом неполных комбинаций, из которых какой-либо реагент
намеренно устраняется. Все эти сопоставления служат для проверки результатов и
потому именуются «контрольными тестами». С эпистемологической точки зрения, это
может быть и не самый совершенный метод, но у нас пока нет лучшего.
V. В лекции содержатся, помимо конкретных, также и общие установки. Прогресс
познания обеспечивается накоплением наблюдений (как клинических, так и
лабораторных) различных явлений частного порядка, а не интуицией, не вживанием в
целостность исследуемого явления. Цель исследования — то, что называют диагнозом,
определение состояния болезни, причем предполагается, что такое состояние реально
существует, и это может быть установлено аналитическими методами.
Такие установки характеризуют стиль мышления научного сообщества серологов.
Именно они направляют исследовательскую работу и связаны с определенной традицией.
Разумеется, эти установки постоянно меняются. Чтобы избежать недоразумений, надо
еще раз подчеркнуть, что речь идет не о том, чтобы столкнуть понятия вчерашнего дня
науки и современные понятия или противопоставить понятиям, взятым из учебников, те
идеи, которые развивают ведущие исследователи. Вообще говоря, нерационально
полагать, будто принятые и развиваемые данным мыслительным коллективом убеждения
можно оценить по схеме: истина или заблуждение. Эти убеждения вели науку вперед и
приносили удовлетворение. Они сменились другими не потому, что были ложны, а
потому, что мысль развивается. И наши сегодняшние понятия — не истина в последней
инстанции, ибо развитие знания бесконечно, как, возможно, бесконечно развитие иных
биологических форм.
Дело в том, что даже специальное знание не просто растет, но принципиально
изменяет свои основания. Но нам не следует ограничиваться банальным утверждением об
изменении человеческого знания.
Принимая определенные активные допущения, в любом познавательном процессе
необходимо принять и вытекающие из этого пассивные отношения. Понимание того, что
допущения могут изменяться, достигается только тогда, когда подвергается
исследованию стиль мышления. Стиль мышления, диктующий свои законы уже при входе в
какую-то область знания, распространяет свое влияние на все его детали и требует
для своего понимания социологических методов в теории познания.
Стиль мышления — это не только различия в смысловых нюансах понятий или
определенный способ их взаимосвязи. Это определенные границы мышления; это общая
готовность интеллекта видеть и действовать так, а не иначе. Зависимость научного
факта от стиля мышления неоспорима.
Так, в лекции Цитрона, которая еще около двух десятилетий назад могла считаться
изложением высших достижений науки, видна зависимость этой науки от мыслительного
коллектива, на нем явственно лежит печать социально детерминированного мышления. В
дальнейшем, говоря о реакции Вассермана, мы еще рассмотрим эту связь между
индивидом, коллективом и фактом.
Если прививают (иммунизируют) животное, например, кролика, убитыми бактериями
или кровяными корпускулами животных другого вида, то сыворотка из крови этого
животного (иммунная сыворотка) приобретает способность растворять эти бактерии или
кровяные капельки. Серологи это свойство, так сказать, овеществили, называя
гипотетический фактор или даже «символическую материю» иммунной сыворотки
«бактериолизином» или, соответственно, «гемолизином». Бактериолиз или,
соответственно, гемолиз имеют место только тогда, когда сыворотка привитого
животного свежая; если сыворотка остается некоторое время при комнатной температуре
или нагревается до 56–60 °C, она утрачивает это свойство, хотя и не навсегда. Оно
может вернуться, если в инактивированную старением или нагреванием сыворотку
добавить свежей сыворотки не иммунизированного животного, лучше морской свинки.
Сама сыворотка не оказывает никакого антимикробного действия или действия против
кровяных корпускул. Она только дополняет бактериолизин или, соответственно,
гемолизин инактивированной иммунной сывороткой. Это свойство серологи также
материализовали; гипотетический фактор, содержащийся в свежей сыворотке, в
присутствии которого наступает растворение, они назвали «комплементом». Для
возникновения бактериолиза или гемолиза, таким образом, требуются два фактора: (1)
бактериолизин или, соответственно, гемолизин; (2) комплемент. Они действуют только
совместно. Бактериолизин или гемолизин являются теплостойкими факторами, т. е. они
без вреда для себя переносят повышение температуры до 5б-60 °C, комплемент же не
переносит повышения температуры и уничтожается при этой температуре, а также при
старении сыворотки. В терминологии немецких серологов, выработанной благодаря
трудам Эрлиха, антитела типа бактериолизина или гемолизина называются амбоцептором,
поскольку они объединяют и связывают два фактора: предназначенный для иммунизации
антиген и комплемент.
Эрлих, в соответствии со сложной теорией боковых цепей, ввел совершенную ясную
и легко запоминаемую символику. Амбоцепторы специфичны, т. е. действуют только с
теми антигенами, которые используются для иммунизации, например, только с овечьей
кровью или только с холерными вибрионами, и т. п. Комплемент присутствует в
нормальной сыворотке и действует со всеми амбоцепторами.
Была поставлена проблема: имеет ли место в одной и той же нормальной сыворотке
единственный однородный комплемент или несколько различных комплементов: одни — для
бактериолизина, другие — для гемолизина. Эрлих и его последователи придерживались
плюралистической точки зрения, но Борде и Жангу (Bordet, Gengou) доказали правоту
унитаризма в 1901 году следующим экспериментом. Если бактерии (антиген 1)
смешиваются с соответствующей инактивированной иммунной сывороткой (1), т. е. с
бактериологическим амбоцептором, и комплементом, то наступает бактериолиз
(растворение бактерий). Теперь если добавить смесь кровяных корпускул (антиген 2) и
соответствующую иммунногенную сыворотку (2), т. е. гемолитический амбоцептор, то
гемолиз не происходит, поскольку комплемент был израсходован в первом процессе (при
бактериолизе) и его не хватило для второго. Это можно показать на схематическом
рисунке 2[120].
Гемолиз обнаружить легче, поскольку он виден невооруженным глазом; для
наблюдения бактериолиза нужны микроскопические исследования. Это связывание
комплемента стало самым важным инструментом в серологии: гемолитическая система
(гемолитический амбоцептор + соответствующие кровяные корпускулы) по этой схеме
может использоваться как индикатор наступления бактериолиза и подтверждение того,
что используемый бактериолизин был направлен против соответствующих бактерий.
Если известны бактерии, то этим методом можно подтвердить бактериолиз и,
наоборот, если известна сыворотка (бактериолизин), то можно диагностировать наличие
бактерий. В первом случае (когда известны бактерии) мы обладаем методом, с помощью
которого можно определить присутствие определенных антител в сыворотке пациентов;
на этом может основываться диагноз. Во втором случае (когда известны антитела)
можно с большой вероятностью утверждать общий вид неизвестных бактерий,
использованных для искусственной иммунизации. Метод связывания комплемента Борде и
Жангу вскоре был с большим успехом применен Видалом и Лесурдом (Widal Le Sourd) при
диагностировании брюшного тифа, а Вассерманом и Бруком (Bruck) — брюшного тифа и
менингита, затем очень многими авторами при определении свиного сифилиса, холеры,
гонореи и др.
В 1906 г. «Вассерман и Брук впервые применили реакцию для обнаружения антигена
в вытяжках из человеческих и животных органов. С помощью специфических иммунных
противотуберкулезных сывороток они обнаружили наличие туберкулина (вещества
растворенных туберкулезных бацилл) в пораженных туберкулезом органах. С помощью
туберкулина они продемонстрировали наличие специфических антител, или
антитуберкулина в сыворотке»[121]. Вейль (Weil) без обиняков писал о «невызывающих
большого доверия опытах Вассермана и его сотрудников, в которых с некоторой
вероятностью удалось показать в туберкулезных очагах специфический антиген и
антитела, а в случае рассеянного туберкулеза — туберкулин в крови»[122]. Эти
эксперименты не имели непосредственного влияния ни на практику, ни на теорию. Их
результаты не могли считаться твердо установленными; тем не менее, они стали
отправной точкой для исследований Вассермана по сифилису.
Интересно проследить, что стимулировало эти исследования. Сам Вассерман говорит
об этом так: «Министр Фридрих Альтхофф (Althoff) пригласил меня в министерство
после возвращения Нейссера (Neisser) из его первой экспедиции[123] в тот самый
период, когда французская наука получила большое преимущество в научно-
экспериментальных исследованиях сифилиса, и попросил меня заняться этим
заболеванием, чтобы вернуть немецкой экспериментальной науке достойное место на
этом поприще»[124]. Таким образом, с самого начала открытие реакции Вассермана
зависело не только от чисто научных факторов. Оно направлялось мощной социальной
мотивацией: соперничеством национальных научных команд в той области, важность
которой была очевидной для любого профана; устами министерского чиновника говорил
voxpopuli. Научная работа начиналась под значительным социальным давлением. И
здесь, так же как при открытии Spirochaeta pallida, эту работу выполнял
организованный коллектив, а не одиночный исследователь.
Оживленная полемика и личные споры, имевшие место между сотрудниками этого
коллектива, представленные на страницах «Berliner Klinische Wochenschrift» в
1921 г., не могут нам указать какого-то единственного автора этого открытия. Борде
и Жангу в споре с Эрлихом нашли средства, Вассерман и Брук усовершенствовали эти
средства и расширили область их применения, Альтхофф (в атмосфере соперничества с
французами) указал на новую область исследований и осуществил необходимую
поддержку, Нейссер внес свой огромный врачебный опыт и предоставил патологический
материал для исследования, Вассерман, будучи руководителем лаборатории, отвечал за
план исследований, Брук, его сотрудник, был исполнителем[125]. Шухт (Schucht),
ассистент Нейссера, готовил вытяжки из тканей, Зиберт (Siebert) готовил сыворотку.
Это только те, чьи имена известны. Но кто назовет всех тех, кто обеспечил
достоверность данных, благодаря кому делались технические усовершенствования,
модификации и комбинации? Цитрон в решающий момент предложил улучшенный вариант
дозировки, Ландштайнер (Landsteiner), Мари и Левадити (Marie, Levaditi), а также
многие другие подготовили описание практических рекомендаций при выполнении
вытяжек.
Экспериментальные факты, идеи («ложные» и «истинные») переходили из рук в руки,
от одной головы к другой, при этом, конечно, изменяя свое содержание как в чьем-то
индивидуальном сознании, так и в этих переходах, поскольку полное понимание
транслируемого знания вряд ли возможно. Наконец, возникла конструкция знаний,
которую никто не предвидел и не намеревался строить. Она возникла даже как бы
вопреки намерениям некоторых отдельных исследователей, участвовавших в процессе его
получения.
С Вассерманом и его сотрудниками случилось то же, что некогда с Колумбом: они
искали свою Индию и были убеждены, что нашли дорогу к ней, а открыли свою Америку.
Мало того, они не шли последовательно в каком-то одном направлении, но делали
зигзаги, меняя маршрут. Они получили совсем не то, что искали: антиген и амбоцептор
так и не были найдены, зато они осуществили давнее устремление коллектива — открыли
сифилитическую кровь.
Первая публикация под названием «Серодиагностическая реакция на сифилис»
появилась 10 мая 1906 г., она была подписана А. Вассерманом, А. Нейссером и К.
Бруком. Из ее содержания следует, что авторы стремились найти антиген в
сифилитических органах и крови методом связывания комплемента, а также (что было
для них вторичной задачей) антитела в сифилитической крови пациента. «Метод состоит
в том, что инактивированная сыворотка из тканей обезьян, ранее привитых
сифилитическим материалом, смешивается с тканевой вытяжкой или сывороткой больных
сифилисом, добавляется комплемент (сыворотка нормальной морской свинки), и все это
оставляют на некоторое время для связывания. Затем посредством инактивированной
специфической гемолитической сыворотки и соответствующих кровяных корпускул
проверяют, полностью или частично израсходован ранее добавленный комплемент. Если
добавленные корпускулы крови частично гемолизированы или совсем не подверглись
гемолизу, это означает, что комплемент был израсходован ранее и гемолиз
заторможен[126]. Если бы удалось получить регулярные доказательства присутствия
сифилитических веществ или антител в циркулирующей крови больного сифилисом, это
имело бы огромное значение с диагностической и терапевтической точек зрения.
Действительно, в ряде случаев эти доказательства были получены (неожиданным образом
лучшие результаты были получены при использовании вытяжек из дефибринированной
крови, а не из кровяной сыворотки), но в другйх случаях нас постигала неудача.
Очевидно, здесь решающую роль играет потенциал иммунной сыворотки. Поэтому нашей
следующей задачей станет получение специфической сыворотки с наибольшим потенциалом
противосифилитического действия, что, возможно, и не удастся в нашем климате из-за
крайней чувствительности обезьян, которую они проявляют во всех
экспериментах»[127].
Непредвзятый наблюдатель заметит, что описанная здесь реакция еще очень
примитивна и совершенно отличается от той, которую сегодня называют реакцией
Вассермана. То, что было тогда решающим фактором, а именно: иммунная сыворотка из
тканей обезьян, а также вытяжки из дефибринированной крови — сегодня исчезло из
описаний реакции, поскольку сейчас ищут амбоцептор, а не антиген[128].
Важно заметить, что год спустя Брук, один из авторов этой статьи, уже видел ее
содержание в совсем ином свете, не так, как ее видит непредвзятый наблюдатель. В
1924 г. он писал: «В дискуссии между Вассерманом, Нейссером и Бруком последний
получил предложение разработать эту проблему и пришел… к положительному результату
до такой степени, что мог продемонстрировать своему тогдашнему руководителю
Вассерману оригинальный метод, который и по сей день в принципе остался
неизменным[129], что было отмечено в официальном протоколе. В то же время появилось
первое сообщение, подготовленное Бруком, но подписанное также Вассерманом,
Нейссером и Бруком: «Серодиагностический метод при сифилисе»[130].
Ретроспективно Брук видит созревший плод уже в семечке и даже не замечает, что
многие из посеянных семян так и не дали всходов. Подобное описание можно найти
также и у Вассермана.
Вторая статья тех же авторов совместно с Шухтом под названием «Дальнейшие
наблюдения демонстрации специфических сифилитических веществ при помощи связывания
комплемента» также появилась в 1906 г.[131] Обнаружение специфических
сифилитических веществ в вытяжках из органов (т. е. обнаружение антигена) снова
упомянуто как имеющее принципиальное значение, а поиск антител в сыворотке
сифилитиков — только второстепенное значение. Техника, необходимые проверки и
статистика результатов — все это описано подробно. Сифилитический антиген был
обнаружен в 64 из 76 вытяжек из сифилитических органов, в том числе в 29 из 29
вытяжек из установленных сифилитических образований, но ни разу из 7 мозговых
вытяжек при прогрессирующем параличе, и из 257 исследованных сифилитических
сывороток в 49 случаях были обнаружены антитела (амбоцепторы), что составило всего
19 %.
Таким образом, второй эксперимент (обнаружение амбоцептора) дал намного худшие
результаты, чем первый (обнаружение антигена). Отсюда понятно, почему авторы
упоминают обнаружение антигена как то, что имеет первостепенное значение. Они
вполне согласны с теоретическим допущением о том, что «это специфическая реакция
между сифилитическим антигеном и сифилитическими антителами»[132], что указывает на
иммунитет против спирохет. Это, как выяснилось позднее, ложное мнение, вскоре якобы
получило поддержку в результатах Баба (Bab) и Мюленса (Miihlens), будто бы
установивших корреляцию между числом спирохет в использованных для вытяжек
внутренностях и потенциалом действия вытяжек, взятых из этих органов.
Вскоре Цитрон показал, что нельзя подтвердить вывод о вытяжках из кровяных
корпускул, которые содержат сифилитический антиген, поскольку «такие вытяжки у
здоровых людей дают ту же самую реакцию, хотя и значительно реже». Таким образом,
обнаружение сифилитического антигена было вообще опровергнуто, хотя в начальных
экспериментах уже были получены «хорошие» результаты, что особо акцентировалось.
Наиболее значительный в теоретико-познавательном отношении поворот произошел
при исследовании вопроса об обнаружении антисифилитических антител (обнаружение
амбоцептора). В первых опытах получали едва 15–20 % положительных результатов в
случаях установленного сифилиса. Как же случилось, что этот показатель возрос до
70–90 % в более поздних статистических отчетах? Именно этот поворот знаменовал
собой действительное открытие реакции Вассермана как практически ценного теста.
Теория реакции, исторические и психологические детали, сопутствовавшие его
концепции, мало что значили для практики. Если связь реакции Вассермана с сифилисом
является фактом, то таковым она стала лишь благодаря своей высокой практической
ценности, благодаря высокой вероятности подтверждения в конкретных случаях. Когда в
точности произошел этот поворот, определить вряд ли возможно. Нельзя указать
авторов, которые бы сознательно совершили этот поворот, нельзя точно установить, в
какой момент времени это произошло, и даже логически трудно объяснить, как это
случилось.
Об этом повороте много говорили. Но сами его герои не могли сказать ничего,
кроме того, что, прежде всего, потребовалось разработать технику исследований.
Иногда этот поворот приписывают Цитрону, поскольку это именно он предложил
увеличить дозу сыворотки. Вассерман и его сотрудники использовали вначале 0,1 см3
сыворотки больного. Цитрон же рекомендовал 0,2 см3. Сегодня можно пользоваться даже
объемом 0,04 см3, если только остальные факторы точно подобраны. Именно это
уточнение факторов и то, что исследователи научились правильно читать результаты,
сделало реакцию Вассермана практически значимой.
Результаты, однако, расходились: в одних опытах было слишком много
положительных результатов (в том числе у людей не больных сифилисом), в других —
слишком много отрицательных (в том числе у сифилитиков). Надо было найти среднее
значение между наименьшей специфичностью и наибольшей чувствительностью. Это была
целиком коллективная работа, как правило, безымянных исследователей, которые то
добавляли «немного меньше» реагента, то «немного больше», то «немного меньше», то
«немного больше» времени давали действовать реагентам, иногда «немного точнее», а
иногда «более приблизительно» читали результаты. К этому добавлялись модификации
приготовления реагентов и других технических манипуляций: пробы перед выполнением
основной реакции, титрование и подгонка. «Некоторые авторы, — писал Цитрон, —
определяют как положительные только те пробы, в которых наблюдалось полное
торможение гемолиза. Это плохой метод, как показывают статистические данные,
опубликованные, например, Бруком и Стерном (Stern). Очень много установленных
случаев сифилиса реагируют негативно, хотя положительная реакция должна была бы
наступать со всей вероятностью»[133]. Здесь описывается ситуация, в которой была
недостаточна чувствительность. «Следует при этом помнить, — писал Вейль в
1921 г., — что в то время, когда проводились эти исследования, техническая сторона
реакции Вассермана была еще не завершена, поэтому опыты склонялись к ограничению
чувствительности реакции, чтобы получить большую клиническую значимость. Должен еще
упомянуть, что большинство полученных нами реакций были слабо положительными, и
тогда этому придавалось большое значение, тогда как позднее такие результаты уже
считались отрицательными»[134]. Здесь описывается ситуация, в которой преобладала
преувеличенная чувствительность или неспецифичность.
Коллективным опыт был во всех сферах, которые имели связь с реакцией
Вассермана, пока эта реакция не стала использоваться уже без оглядки на
теоретическую сторону дела и независимо от идей отдельных индивидов. Столь
утомительный, но и благодарный труд был предпринят коллективом только потому, что
он занимался исключительно важной с социальной точки зрения проблемой, каковой был
сифилис и сифилитические изменения в крови больных людей.
Многочисленные и всесторонние эксперименты вскоре показали (1907 г.), что
вместо вытяжек из сифилитических органов, которые, как предполагалось, должны
продуцировать антиген, т. е. спирохетные вещества, для реакции можно употреблять
водные или спиртовые вытяжки из нормальных тканей, которые не имели никакой связи
со специфическим антигеном, т. е. со Spirochaeta pallida. Почти одновременно об
этом сообщили Ландштайнер, Мюллер (Miiller) и Петцлъ (Potzl), Поргес (Porges) и
Майер (Meier), Мари и Левадити, Левадити и Яманучи (Jamanouchi).
Таким образом, убеждение Вассермана и его сотрудников в том, что ими был
обнаружен спирохетный антиген и спирохетный амбоцептор, иначе говоря, специфическая
реакция «антиген-антитело», было полностью ошибочно. Это стало совершенно очевидно
после экспериментов Кру (Кгоо), в которых было показано, что иммунизация убитыми
спирохетами не вызывает у человека положительной реакции Вассермана, хотя в крови
пациента обнаруживались спирохетные антитела. Это значит, что реакция Вассермана
обнаруживает только наличие особых изменений в крови сифилитика, и даже сегодня мы
немногое смогли бы добавить к этому. Вместо антигена, введение которого
предусматривалось теоретической схемой, сегодня почти во всех случаях применяют
спиртовые вытяжки из бычьего или человеческого сердца. По рекомендации Закса
(Sachs), к ним добавляют также холестерин[135]. Сифилитическая сыворотка
флокулирует с такими вытяжками, что ясно видно при определенных условиях. На этом
основаны флокуляционные реакции, имеющие практическое применение. Преципитат,
получаемый смешиванием сифилитической сыворотки с вытяжкой из органов, оказывает
особое воздействие, возможно, изза адсорбции, которая удаляет комплемент из
гемолитической системы (корпускулы овечьей крови плюс соответствующий
гемолитический амбоцептор). Этим и вызывается торможение гемолиза, что
свидетельствует о положительной реакции Вассермана.
Согласно другой теории [теория ауто-антитела, предложенная Вейлем (Weil)],
реакция Вассермана — это не лабильная реакция, основанная на гемолизе как
комплексном биологическом индикаторе, а иммунная реакция, основанная на
действительном связывании комплемента в смысле Борде-Жангу, которая, однако,
происходит с продуктами тканевого распада при сифилисе, а не непосредственно со
Spirohaeta pallida. Вытяжки из органов здоровых людей соответствуют продуктам
тканевого распада у больных, что объясняет их применимость. Есть и другие теории,
но как бы то ни было предположение Вассермана было ошибочным.
Брук сам писал в 1921 г. об «исключительно счастливом случае», который позволил
открыть «во время практического исполнения замысла Вассермана реакцию на сифилис,
природа которой и сегодня еще не вполне ясна»[136]. В 1921 г. Вейль утверждал, что
допущение, из которого исходил Вассерман, было ложным и лишь случайно привело к
открытию огромной практической ценности[137].
В 1930 г. Лаубенхаймер писал: «Хотя впоследствии выяснилось, что путь мысли,
которым шли Вассерман и его сотрудники и который привел их к открытию метода,
сегодня называемого просто реакцией Вассермана, был неверным, сама реакция за
двадцать лет своего существования доказала свою значимость для серологической
диагностики сифилиса, и до настоящего времени ее не может заменить ни один из
известных теперь методов»[138]. Наконец, Плаут с высоты современного ему знания в
1931 г. пишет: «Теперь, оценивая состояние серологии в целом и реакцию Вассермана в
особенности, кое-кто хотел бы упрекнуть Августа фон Вассермана в том, что он,
дескать, исходил из ложных допущений. Если и так (а вопрос все еще остается
открытым), то слава Богу, что Вассерман принял эти ложные допущения; пожелай он
дожидаться истинных допущений, ему бы никогда не открыть своей реакции. И сегодня,
шесть лет спустя после его смерти, мы все еще не знаем истинных предпосылок этой
реакции. Время от времени раздаются не слишком умные суждения о том, что открытие
реакции Вассермана было простым везением. 0 везении в исследованиях такого рода
можно говорить лишь тогда, когда речь идет о чистой случайности. Но в данном случае
все было как раз наоборот. Вассерман нашел свою реакцию не случайно, а именно
потому, что искал ее, действуя вполне систематически и опираясь на современное ему
состояние знания. Но так уж бывает, что везет именно умным идеям, а счастье
сопутствует умелым рукам. В этом и состоит необъяснимая природа гениальной личности
исследователя, позволяющая ему находить тропинку среди множества возможностей,
приводящую его к решению проблемы и к успеху»[139].
Интересно отметить, что сам Вассерман думал об этом впоследствии. «Я прошу
учесть, что, разрабатывая серодиагностику сифилиса, я руководствовался вполне
сознательно идеей поиска диагностически значимого амбоцептора, т. е. вещества,
связывающего антиген, а затем, когда процесс подходит к точке насыщения,
связывающего добавляемый комплемент, в соответствии с законами Борде и Эрлиха. В
качестве антигена мы с моим сотрудником Бруком использовали вытяжки из органов
людей, больных сифилисом, и обезьян, которых А. Нейссер искусственно заражал этой
болезнью»[140].
Если рассматривать эти высказывания беспристрастно, то ни в коем случае, при
самом позитивном отношении к автору, нельзя согласиться с его словами. Вассерман не
искал в своих первых работах «диагностически значимый амбоцептор». Он, прежде
всего, искал «сифилитические вещества», которые, как он полагал, являются
«растворенными микроорганизмами», т. е. антигенами, а вовторых, «специфические
антитела, противостоящие веществу микроорганизмов, вызывающих сифилис», т. е.
специфический амбоцептор. Впоследствии выяснилось, что (1) демонстрация наличия
сифилитических веществ (антигенов) абсолютно ничего не дает для диагностики; (2)
что амбоцептор, обнаруживаемый с помощью реакции, если и является таковым, то ни в
коем случае не может считаться специфическим по отношению к данной инфекции. Таким
образом, конечный результат исследования существенно отличается от того, что было
задумано. Спустя пятнадцать лет в мысли Вассермана происходит отождествление
намерений и результатов. Ломаная линия развития, этапы которого он, безусловно,
глубоко переживал, теперь предстает как прямой целенаправленный путь[141]. Да и
могло ли быть иначе? Все это время Вассерман проводил дальнейшие эксперименты,
постепенно утрачивая осознание собственных ошибок. Теперь он уже не мог бы «64 раза
находить специфический антиген в 69 вытяжках из сифилитической ткани» и получить в
14 контрольных опытах одни лишь отрицательные результаты.
Итак, можно говорить о твердо установленных фактах, которые, по-видимому,
являются парадигмой многих открытий: из ложных посылок и невоспроизводимых
начальных экспериментов, после множества ошибок и ложных ходов, возникло открытие
огромной важности. Основные действующие лица этой драмы не могут поведать нам, как
именно это произошло. Они рационализируют, идеализируют пройденный путь. Одни
очевидцы говорят о счастливом случае, другие, подчеркивая свое положительное
отношение, — о гениальной интуиции. Суждения одних и других не имеют научного
значения. Те же самые люди не поступали бы столь поверхностным образом, когда бы
речь шла о решении научной проблемы. Не значит ли это, что теория познания — это не
наука?
Проблема не может быть решена, если оставаться на позиции индивидуалистической
теории познания. Если же подвергнуть процесс подобного открытия научному
исследованию, то это заставит нас принять социальную точку зрения. Это значит, что
такое открытие должно рассматриваться как социальное событие.
В первую очередь, древние протонаучные идеи способствовали упрочению
социального стереотипа по отношению к проблемам сифилиса. Это была, вопервых, идея
сифилиса как наказания за плотский грех, идея, в значительной степени окрашенная
этически[142]; во-вторых, это живучая идея изменения сифилитической крови, которая
требовала своего подтверждения.
Нельзя переоценить то влияние, которое оказывала на исследования в этой области
моральная атмосфера вокруг сифилиса, привлекавшая общественное внимание к
достигнутым результатам, придававшая им особую значимость, стимулировавшая
дальнейшее развитие. Туберкулез, который в течение многих сотен лет причинял
человечеству гораздо больший ущерб, к сожалению, не привлек к себе аналогичного
внимания, ибо считался не «проклятой и позорной», а скорее даже «романтической»
болезнью. И никакие разумные доводы, никакая статистика не могли изменить это
положение; исследования по туберкулезу не получили от общества столь же сильного
стимула, не было соответствующего социального напряжения, которое должно было
разрядиться путем исследований. Успехи, достигнутые в экспериментах по туберкулезу,
не могут идти в сравнение с реакцией Вассермана или Salvarsan’ом. Если бы дело шло
о какой-нибудь пузырчатке, вряд ли можно было ожидать соперничества национальных
престижей. Трудно даже представить, чтобы какой-нибудь министр здравоохранения
взялся за мобилизацию усилий лучших исследовательских умов нации для разрешения
проблемы, связанной со столь малозначимым с социальной точки зрения заболеванием.
Такие исследования не нашли бы ни одной клиники, ни опытного руководителя, ни
охваченных энтузиазмом ассистентов, ни поддержки общественных фондов; они не
вызвали бы всеобщей дискуссии, соперничества, не нашли бы широкого общественного
признания. Ученые, занимающиеся такой проблемой, не испытывали бы столь высокого
напряжения творческих сил, ощущения жизненной важности своего труда.
Этой общей атмосфере сопутствовал еще и особый настрой, идущий от древней идеи
изменений в крови сифилитиков. Если бы общественное мнение столь настойчиво не
взывало к необходимости проверки крови, эксперименты Вассермана никогда не нашли бы
такого резонанса, необходимого для дальнейшей разработки реакции, ее «технического
совершенствования», для концентрации коллективного опыта. Вассерман вначале работал
над проблемами серологической диагностики туберкулеза. Где были тогда
многочисленные энтузиасты проверочных экспериментов, доброжелательные amici
hostels[143] тысячекратные вариации дотошных конкурентов? Потому и немногое
получилось из этих работ. А ведь они были не хуже двух первых работ по сифилису,
которые также не были лишены недостатков, хотя их авторам и сотрудникам, работавшим
с ними, они казались впоследствии (уже после достигнутого успеха) совершенными.
Именно социальная атмосфера содействовала сплочению мыслительного коллектива,
участники которого, постоянно сотрудничая и взаимодействуя друг с другом, смогли
провести экспериментальную работу, в результате которой возникла «реакция
Вассермана», а вклад каждого из них остался в значительной степени анонимным. Был
оставлен поиск антигена, а количество позитивных результатов возросло с 15–20 % до
70–90 %. Результаты стали более стабильными, объективными. Усилиями мыслительного
коллектива реакция Вассермана стала эффективным диагностическим средством, а после
введения спиртовых вытяжек — не только эффективным, но и практичным. Этот же
коллектив добился унификации технической стороны дела, используя для этого почти
исключительно социальные методы: организацию конгрессов, пропаганду в прессе, а
также администрирование и законодательство.
То, что с точки зрения индивидуалистической гносеологии выглядит лишь
случайностью или чудом, с точки зрения коллективистской теории познания становится
легко объяснимым, если к тому же принять во внимание исключительно сильную
социальную мотивацию. Случайность — это когда камень попадает в точно
соответствующую ему по размерам лунку, но пыль, крутящаяся в воздухе, необходимо
проникает во все возможные поры, хотя каждая пылинка совершенно случайно
оказывается на том или ином месте.
Сама по себе лабораторная практика достаточно хорошо объясняет, почему вначале
спирт, а затем ацетон заменили воду в процессах получения вытяжек и почему здоровые
органы стали использоваться для этой цели наряду с пораженными сифилисом. Многие
исследователи выполняли подобные эксперименты почти в одно и то же время, но
настоящим их автором является коллектив исследователей, работавших как одна
команда.
Быть может, сравнение поможет понять, как из неясных первоначальных
экспериментов, из множества ошибок и ложных ходов возникает истинное познание. Как
получается, что все реки в конце концов попадают в море, хотя поначалу текут совсем
не в ту сторону и делают всевозможные повороты и зигзаги? Нет никакого «моря самого
по себе», а есть определенное место в низине, где и собираются воды, которые
называют морем! Если в реке достаточно воды и если есть гравитационное поле, все
реки в конце концов приходят к морю. Гравитационное поле — это общий настрой,
определяющий направление мысли, вода — труд всего мыслительного коллектива.
Неважно, куда течет каждая отдельная капля в любой данный момент: конечный
результат зависит от общего направления гравитации.
Так становится понятным возникновение и развитие реакции Вассермана. Она
выступает как единственно возможный результат пересечения линий мысли: древней идеи
крови, новой идеи связывания комплемента, идеи химии, — которые, войдя в обиход
ученых, связываются в единый узел. Он-то и становится отправной точкой для новых
линий, которые расходятся во все стороны, чтобы где-то опять пересечься одна с
другой. Изменяются и старые линии[144], возникают все новые узлы, а старые
смещаются по отношению друг к другу. Вся зта сеть, находящаяся в состоянии
постоянной флуктуации, и есть то, что называют реальностью или истиной.
Последнее замечание не следует, однако, понимать так, что исторические,
индивидуальнои коллективно-психологические моменты позволяют легко сконструировать
реакцию Вассермана со всем ее действительным содержанием. В исследованиях такого
рода всегда есть нечто обязательное, неизменное, чего нельзя объяснить одними
историческими факторами. Например, коллективнопсихологический подход мог бы
объяснить, почему после первых работ Вассермана по серологии сифилиса многие другие
исследователи принялись за ту же проблему, пытаясь как проверить его результаты,
так и «технически усовершенствовать» их. Однако то, что результат оказался
положительным, как и его действительное содержание, нельзя объяснить исключительно
историческими моментами. Те, кто «проверял» эти результаты, придумали множество
различных вариантов, но далеко не все из них были признаны достаточно хорошими;
какой-то один вариант должен был оказаться лучшим, или, по крайней мере, некоторые
из них должны были оказаться лучше других. Какие именно — это вопрос, который
нельзя решить, опираясь только на исторические обстоятельства.
То же самое можно сказать и о проблеме вытяжек. Коллективная психология
объясняет, почему наряду с водными испытывались также и спиртовые вытяжки. Но
почему именно они оказались эффективными, этого не объяснить ни историческими
наблюдениями, ни данными коллективной и личностной психологии. Здесь можно
применить сделанное ранее различение активных и пассивных элементов знания.
Введение спиртовых вытяжек — это активный элемент. Но эффективность этих вытяжек —
это уже необходимость, которая и определяет собой пассивный элемент в данном
познавательном акте.
Мы еще вернемся к этой проблеме, чтобы показать, как эта необходимость
становится понятной только путем сравнительного теоретико-познавательного анализа,
и объясняется, как то, что следует из принятого стиля мышления.
Еще несколько исторических штрихов. Древняя идея сифилитических изменений в
крови не нашла окончательного воплощения на описанном этапе развития реакции
Вассермана. Эта реакция слишком сложна, и не вполне ясна ее природа. «Попытки
замещения реакции связывания комплемента другими, возможно, более простыми
реакциями можно разделить на четыре группы. Прежде всего, это попытки выполнить
реакцию связывания и преципитацию с помощью чистых липоидов и мыл, значение которых
в серодиагностике сифилиса постоянно возрастало. Здесь следует упомянуть опыты
Поргеса-Мейера (Porges-Meier) с лецитином, Сакса-Альтмана (Sachs-Altmann) с
холестерином и солью олеиновой кислоты, Элиаса (Elias), Поргеса, Нойбауэра
(Neubauer) и Саломона (Salomon) с гликолатной солью и холестерином. Другая группа
охватывала возможные практические применения преципитации глобулина. Сюда относятся
исследования Клаусснера (Klaussner), в которых применялась преципитация
дистиллированной водой, и Брука — преципитация азотной кислотой, спиртом и молочной
кислотой. Опыты третьей группы состояли в замещении связывания комплемента
химическими и биологическими методами. Здесь, в первую очередь, надо назвать метод
Шурманна (Schumann) — Н2О2-фенол-хлорное железо; Ландау (Landau) — иодированное
масло и Винера-Торди (Wiener-Torday) — цианистое золото; затем метод Вейхардта
(Weichardt) — реакция эпифанина; Асколи (Ascoli) — мейостагминовая реакция;
Карвонена (Karvonen) — конглютинация; Хиршфельда-Клингера (Hirschfeld-Klinger) —
реакция коагуляции. Наконец четвертая группа — это попытки применить используемые в
связывании комплемента вытяжки из органов для диагностической реакции флокуляции.
Сюда относятся фундаментальные исследования Михаэлиса, Якобшталя и Брука-Хидака
(Michaelis, Jacobsthal Hidak), а также методы Мейницкого (Meinicki), Сакса-Георги
(Sachs-Georgy), Долда (Dold), Гехта (Hecht), Брука и др. Эти реакции имеют большое
практическое значение как важные дополнения и контролирующие тесты для реакции
связывания комплемента»[145].
Нельзя не упомянуть о множестве модификаций и упрощений реакции Вассермана.
Есть методы, в которых используется не комплемент морской свинки, а комплемент,
содержащийся в человеческой сыворотке, так называемые активные методы: Стерн
(Stem), Ногучи (Noguchi) и др. Есть также методы, в которых не добавляется
гемолитический амбоцептор, в оригинальном методе получаемый из сыворотки
иммунизированного кролика, а используется амбоцептор, находящийсяв сыворотке
здорового человека (Bauer). Мутермильх (Mutermilch) не добавлял ни амбоцептор, ни
комплемент. Еще в одном методе (Sciarra) не добавляется антиген, поскольку
предполагается, что антиген находится в сифилитической крови. Существует также
великое множество модификаций, связанных с методами инактивации сыворотки пациента,
с техникой использования комплемента изготовления вытяжек, гемолизина, со способом
использования кровяных корпускул или формой хранения реагентов, и т. д. Чтобы
оценить размеры лавины, которую вызвала реакция Вассермана, надо заметить, что в
1927 г. Лаубенхаймер (Laubenheimer) называет около 1500 работ на эту тему, хотя он
ограничивается только самыми новыми работами[146]. Если же к этому добавить
малоизвестные работы на различных языках и клинические отчеты, которые не были
полностью учтены Лаубенхаймером, и те, которые были опубликованы до 1927 г., их
число перевалит за 10000. Вряд ли можно назвать много научных специальных проблем,
которым было бы посвящено такое огромное количество опубликованных работ.

ГЛАВА 4
ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКИЕ РАССУЖДЕНИЯ ОТНОСИТЕЛЬНО ОТКРЫТИЯ РЕАКЦИИ ВАССЕРМАНА

1. ОБЩИЕ ВЫВОДЫ

Чем глубже мы проникаем в какую-нибудь область знания, тем сильнее становится


связь со стилем мышления.
Сравнивая историю понятия сифилиса с историей открытия реакции Вассермана, мы
замечаем, что последняя требует намного больше технических выражений. Для этого
необходима более серьезная подготовка: широкое специальное образование, поскольку
мы здесь довольно далеко уходим из сферы обыденного опыта и вступаем в
специализированный мир науки. Мы также вплотную подходим к субъекту познания (как
индивидуальному, так и коллективному), нам придется также называть большее число
имён. Это обычное явление. Чем глубже мы входим в какую-то область научного знания,
тем теснее становится связь с мыслительным коллективом и тем более непосредственным
контакт с исследователем. Коротко говоря, увеличивается количество активных
элементов познания.
В то же время происходит иной сдвиг: растет число пассивных отношений,
связывающих каждый активный элемент знания с соответствующим пассивным элементом,
необходимо вытекающим из предыдущего. Мы уже назвали ранее несколько таких связей,
например, использование спирта для приготовления вытяжек есть активный элемент
науки, тогда как эффективность таких вытяжек — это пассивный элемент, необходимо
вытекающий из подобных действий.
То же самое можно сказать о других областях знания. Например, в истории
развития знаний о химических элементах можно выделить две фазы: преднаучную и фазу
научной химии. В каждой из этих фаз имеют место как активные, так и пассивные
элементы знания.
Сами понятия атома и химического элемента можно вывести из исторических и
коллективно-мыслительных характеристик: они, так сказать, являются продуктами
коллективного воображения. Но тот факт, что эти понятия имеют эффективное
применение в химии, — обстоятельство, которое не зависит от индивидуального
познающего субъекта. То, что атомный вес кислорода равен 16, — это устанавливается
в соответствии с определенным и почти произвольным соглашением. Но если атомный вес
кислорода равен 16, то атомный вес водорода необходимо равен 1,008. Таким образом,
соотношение этих двух атомных весов является пассивным элементом научного знания.
Я хотел бы подчеркнуть, что в первой фазе истории развития химического знания
количество как пассивных, так и активных элементов меньше, чем во второй. Во всяком
суждении, в любом химическом законе есть пассивная и активная части. Чем глубже
наука входит в какую-либо область знания, тем больше элементов обеих частей, хотя,
на первый взгляд можно было бы предположить, что возрастает только пассивная часть.
Теперь мы можем определить научный факт как понятийную структуру
(Begriffsrelation), соответствующую стилю мышления, которую можно изучать с
исторической, индивидуальнои коллективно-психологической точек зрения, но которую
нельзя полностью реконструировать на основании только такого подхода. Здесь мы
встречаемся с феноменом неразрывной связи между активной и пассивной частями
знания, а также с тем, что обе эти части возрастают вместе с нарастанием количества
фактов.
Следует к тому же отметить, что чем более разработана какая-то область знания,
чем более она развита, тем меньше в ней наблюдается различий во мнениях. В истории
понятия сифилиса мы встречаемся с весьма различными мнениями, тогда как в истории
реакции Вассермана это многообразие значительно сокращается и становится еще меньше
к тому времени, когда работа над реакцией подходит к концу. Если продолжить наше
сравнение с постоянно флуктуирующей сетью, здесь как бы увеличивается число узловых
точек и уменьшается пустое пространство, т. е. свободное течение мысли встречает
больше сопротивления и ограничивается. Это очень важно, хотя применимо скорее к
анализу заблуждения, чем к анализу фактов.

2. НАБЛЮДЕНИЕ, ЭКСПЕРИМЕНТ, ОПЫТ

Открытие как смена стиля мышления. Научный факт как событие в истории мышления
и сигнал о сопротивлении мыслительного коллектива.
Существует широко распространенный миф о наблюдении и эксперименте.
Познающий субъект выступает подобно Юлию Цезарю, который выигрывал сражения по
формуле veni, vidi, vici[147].Человек хочет что-либо узнать — он наблюдает или
ставит. эксперименты, и дело сделано. Даже исследователи, которым случалось
выигрывать подобные сражения, верят в эту наивную байку, когда ретроспективно
смотрят на собственную работу. Правда, они иногда признают, что первое наблюдение
было не совсем точным, но зато уж второе или третье «соответствовали фактам». Столь
простые отношения имеют место только в некоторых, довольно ограниченных сферах
научного знания, например, в современной механике, оперирующей фактами обыденного
опыта, давно и почти всем известными. В новейших, далеко ушедших от обыденного
опыта и все еще неясных сферах:-науки, где еще нужно научиться наблюдать и ставить
вопросы, дело обстоит иначе (так, видимо, происходило вначале во всех областях
научного знания). Так происходит до тех пор, пока традиция, воспитание и привычка
не сформируют готовность к стилевому, т. е. направленному и ограниченному,
восприятию фактов и деятельности. Так продолжается, пока вопросы в принципе
содержат в себе ответы, и нужно только сказать «да» или «нет» или, возможно, найти
количественные определения, пока методы и понятийный аппарат заменяют собой большую
часть наших мыслительных действий.
Вассерман и его сотрудники ставили эксперимент по методу Борде и Жангу,
стремясь обнаружить сифилитический антиген в пораженных органах и
антисифилитические антитела в крови. Их первая работа, скорее, проникнута духом
надежды, чем наполнена положительными результатами. Когда речь идет об удачных и
неудачных пробах, то авторы не могут определить в точности причину того и другого.
Несомненно, они ошибались в оценке значения уровня титрования иммунной сыворотки,
полученной из органов обезьян. Во втором эксперименте число успешных тестов, т. е.
таких, результаты которых совпадали с предсказаниями, выросло настолько, что авторы
решились на публикацию статистики: из 76 вытяжек из сифилитических органов
сифилитический антиген был обнаружен в 64 случаях, семь вытяжек (из 76) были
сделаны из мозговой ткани больных прогрессивным параличом, и все они дали
отрицательный результат (по этому поводу Вейль выразил свое особое мнение). Если же
не брать в расчет эти семь случаев, то успешные результаты составили почти 93 %.
Все контрольные тесты с подтвержденными несифилитическими вытяжками из ткани
здоровых людей были отрицательными, т. е. результат на 100 % совпадал с
предсказанием.
Сегодня мы понимаем, что на такие результаты нельзя было даже надеяться: во-
первых, обнаружение антигена в вытяжках из органов — задача исключительной
технической сложности и даже при использовании лучшей приборной техники решается
нерегулярно; во-вторых, вытяжки из несифилитических органов после добавления
сифилитической сыворотки связывают неспецифический комплемент. Таким образом,
отрицательные результаты контрольных тестов становятся непонятными, а высокий
процент положительных результатов выглядит как случайность. Во всяком случае,
первые эксперименты Вассермана невоспроизводимы.
Его допущения не имели обоснования, первые эксперименты нельзя было повторить,
однако и то и другое имело огромную эвристическую ценность. Так и бывает со всеми
действительно ценными экспериментами: они всегда неясны, незавершенны, уникальны.
Когда они становятся ясными, точными и когда их можно воспроизвести, тогда для
исследовательских целей они уже, собственно, и не нужны, а служат только для
обучения или отдельных уточнений. Чтобы понять первые работы Вассермана, представим
себя на его месте. Он имел готовый план исследования и был уверен в его
результатах. Правда, метод исследования еще нуждался в доработке. Например, его
беспокоило то, что для иммунизации большинства своих обезьян ему приходилось
использовать сифилитический материал, взятый у человека, поскольку тогда еще не
могли выращивать чистые культуры Spirohaeta pallida. Конечно, были контрольные
животные, привитые материалом зараженных обезьян, однако он получил от большинства
из них сыворотку, которая помимо антисифилитических антител содержала антитела
против человеческого белка (альбумина). Связывание комплемента с такой сывороткой
не всегда было специфическим для сифилиса. Далее, титрование вытяжек и все прочие
подготовительные экспериментальные процедуры не были до конца разработаны: не
хватало точного подбора реагентов. Более того, не было известно, какая степень
гемолиза должна считаться положительной реакцией, а какая — отрицательной[148].
Таким образом, ясно, что параметры эксперимента не были строго определены.
Результаты некоторых проб были неоднозначны, и часто исследователям приходилось
принимать решение, говорить ли о положительных или об отрицательных результатах
эксперимента. Ясно также, что Вассерман за всей этой какофонией все же различал
мелодию, звучавшую в нем, но эта мелодия не была слышна непосвященным[149]. Он сам
и его сотрудники так долго прислушивались к этой мелодии и так тонко настраивались
на нее, что слух их стал избирательным, а мелодия вскоре зазвучала и для
непосвященных. Но кто мог бы назвать момент, когда это впервые стало возможным?
Число тех, кто исполнял музыку, и тех, кто слушал ее, постоянно возрастало.
Разговор об ошибочности или корректности этих первых экспериментов вряд ли уместен,
поскольку в конце концов из них непосредственно получилось нечто правильное, хотя
сами эти эксперименты нельзя считать правильными.
Если бы исследовательский эксперимент был ясным, он был бы совершенно не
нужен: чтобы поставить такой эксперимент, надо было бы заранее знать, каким именно
должен быть результат, тем самым точно определяя границы и цель эксперимента. Чем
больше неизвестных, чем новее область науки, тем более неясными становятся
эксперименты.
Если какая-то область уже настолько разработана, что лишь некоторые результаты
могут быть подтверждены, исключены или, возможно, уточнены, эксперименты становятся
все яснее. Однако это уже не оригинальные эксперименты, поскольку они основываются
на системе более ранних экспериментов и исследовательских решений. В такой ситуации
сегодня в значительной степени находятся физика и химия. Такая система явно
становится savoir-vivre, применение и действие которого человек себе даже не
представляет. Если спустя годы он ретроспективно оценивает сделанное им в какой-то
области, в его сознании стираются трудности творческого поиска, он склонен
рационализировать и схематизировать пройденный путь: он проецирует на замыслы
достигнутые им результаты. Может ли быть иначе? Ведь он теперь обладает уже
сформировавшимися понятиями, которые непригодны для выражения несформировавшихся
мыслей.
Процесс познания изменяет познающего, гармонизируя его отношение к познанному.
Этим и достигается соответствие с господствующим представлением об источнике
познания: отсюда и вытекает теория познания, руководствующаяся принципом «veni,
vidi, vici», к которой иногда присоединяется мистическая эпистемология интуиции.
Так возникает гармония иллюзий (или, как теперь уже можно сказать, внутренняя
гармония стиля мышления), которая дает практическую возможность использования
научных результатов и придает сильнейшую веру в существующую независимо от нас
реальность. Рациональная теория познания, однако, исходит из трехчленности
познавательной функции и взаимосвязи между познанием и тремя его факторами. Она
неизбежно приходит к исследованию стиля мышления как своего собственного предмета.
То, что было сказано об эксперименте, в еще большей степени относится к
наблюдению, поскольку эксперимент — это и есть направленное наблюдение. Я хотел бы
здесь рассказать о некоторых недавно опубликованных мною наблюдениях вариабельности
бактерий, которые были, по крайней мере для меня, новыми[150].
Мы вырастили культуру стрептококков из мочи одной пациентки и обратили
внимание на необычайно быстрый и обильный ее рост, а также на редкую окраску для
бактерий такого рода. Поскольку я ранее никогда не видел стрептококки с такой
интенсивной окраской и не мог поручиться, что когда-нибудь читал о чем-то подобном,
мне захотелось поближе рассмотреть выращенную культуру. У меня были соответствующие
питательные вещества, я привил животных и, кроме того, выполнил несколько
серологических и химических исследований пигмента; из всей этой работы получилось
исследование вариабельности бактерий. Как это могло произойти?
Несколькими месяцами ранее, по поручению коллег, я готовил обзорный доклад о
понятии вида в бактериологии, что позволило мне ближе познакомиться с явлениями
вариабельности бактерий. В докладе шла речь о группе Coli-Tyfus, систематизирование
которой было связано с большими трудностями из-за их исключительной изменчивости. Я
же не впервые обращал особое внимание на это обстоятельство. Мне пришлось собрать
сообщения о мутациях, модификациях, зависимых от условий выращивания бактериальной
культуры, а также о так называемых видовых трансформациях; их анализ привел меня к
выводу, что без установления определенного порядка в сфере вариабельности никакое
непротиворечивое понятие вида невозможно. Однако этот порядок не мог быть
установлен без основательного обсуждения понятия индивида, что подвело меня к
знакомству с соответствующими работами школы Логхема (Van Loghem).
Это стало психологической причиной наблюдений за стрептококками. Любой
сотрудник бактериологической лаборатории знает по опыту работы, что стрептококки
похожи на стафилококков. Я припомнил, что мне приходилось читать о выделении
культуры разноцветных стафилококков из одной и той же колонии. Я попросил свою
сотрудницу пронаблюдать, не возникают ли в выращенной нами культуре колонии более
светлые и более темные, чем остальные. На следующий день я получил ответ, что
действительно имела место именно такая диссоциация: наряду с сотнями обычных
колоний, желтоватых и прозрачных, появилось очень небольшое количество беловатых и
непрозрачных. Я проделал целую серию опытов с несколькими поколениями
стрептококков, чтобы установить: 1) относятся ли эти новые колонии к той же самой
культуре и 2) как сильно они отличаются от остальных.
На первый вопрос был получен утвердительный ответ, поскольку эти колонии
состояли из организмов, морфологически, биохимически и патогенетически не
отличавшихся от типичных колоний. Второе направление исследований прежде всего
требовало проведения многочисленных проб для выработки методики и множества попыток
сформулировать проблему. Ведь было неясно, действительно ли существует какая-то
проблема, на самом ли деле новые колонии чем-то определенным отличаются от старых?
Все отличия, впервые возникавшие (меньшее количество, более светлая окраска и
непрозрачность), затем не сохранялись в последующих поколениях. Поразительно было
то, что все же оставалась разница, поначалу даже неуловимая, между потомством этих
новых колоний и потомством остальных, разница, даже возраставшая при новых посевах,
во время которых проводился почти бессознательный отбор наиболее дивергентных
колоний при инокуляции. Все попытки сформулировать, в чем же состоит эта разница,
терпели неудачу, и, наконец, когда мы уже накопили достаточно разносторонний опыт,
мы сформулировали следующий тезис: наблюдается невыделение новых вариаций бактерий,
различающихся большей или меньшей интенсивностью пигментации. Происходит нечто
иное: выделяются колонии, имеющие другую структуру, но ту же самую окраску. Таким
образом, структурная вариабельность оказывается намного сильнее, чем изменчивость
пигментации. Кроме того, структурные вариации, в отличие от вариаций по окраске,
могли продолжаться и при новых посевах. Инокуляция этих новых колоний привела к
установлению того, что было затем названо гладким типом (тип G), в отличие от
курчавого типа (тип L) колоний стрептококков.
Позднее обнаружилось, что гладкие типы всегда более прозрачны, чем курчавые;
поэтому непрозрачные колонии, замеченные в первых наблюдениях при диссоциации
(именно с этого и началось исследование), нетождественны им. Действительно ли имела
место диссоциация? Этот вопрос следует признать все еще открытым, ибо первые
наблюдения остались невоспроизводимыми. Мы не могли их даже вполне ясно описать,
потому что во время работы возникли понятия и определения, которые не были
адекватными этим первым наблюдениям.
История этого небольшого эксперимента со стрептококками может служить
эпистемологическим примером. На этом примере мы видим следующее: (1) материал
наблюдения появляется случайно; (2) имеет место психологический настрой, который
определяет направление исследований; (3) в игру вступают коллективно-
психологические мотивировки ассоциаций с имеющимися профессиональными навыками; (4)
«первые» наблюдения невоспроизводимы в дальнейшем и не могут быть ретроспективно
ясно поняты; одним словом — хаос; (5) далее идет медленная и трудоемкая разработка
и осознание того, что мы собственно «видим»: концентрация опыта; (б) то, что
разработано и сознательно выражено в некотором итоговом научном суждении, является
искусственной структурой, лишь генетически связанной с первоначальным замыслом и
первыми наблюдениями. Эти первые наблюдения даже необязательно относятся к той же
самой группе фактов, которые фиксируются в итоге.
Следовательно, практически невозможно сформулировать какие-либо протокольные
предложения (Protokollsatze), относящиеся к непосредственному наблюдению, из
которых на основании логических допущений выводятся следствия[151]. Это возможно
только при последующем подтверждении какого-либо открытия на практике, но
совершенно невозможно в то время, когда это открытие совершается. Пользуясь языком
первых наблюдений, нельзя получить итоговые результаты, и наоборот, на языке
итоговых результатов нельзя выразить эти первые наблюдения.
Каждое предложение о «первых наблюдениях» — это допущение; если мы пытаемся
избежать каких-либо допущений и только ставим вопросительные знаки, то и это тоже
является допущением, выражающим наши сомнения и зачисляющим то, относительно чего
эти сомнения выражены, в класс научных проблем, т. е. допущением, соответствующим
стилю мышления.
Можно было бы сказать, что предложение «В поле микроскопа сегодня появилось
100 больших по размеру, желтоватых и непрозрачных колоний и две меньшего размера,
более светлые и непрозрачные колонии» является в нашем случае описанием чистого
наблюдения беспристрастного наблюдателя. Однако это суждение содержит в себе
гораздо больше, чем «чистое наблюдение», в нем утверждается нечто большее:
предполагается различие колоний, которое можно установить только после длительного
последующего исследования, причем, что очень важно, именно это исследование и
показывает, что имеет место различие совсем другого рода.
Нет двух совершенно одинаковых колоний; поэтому можно сказать, что мы имеем
102 различные колонии. Прежде всего, необходимо определить, на сколько существенно
то или иное различие, чтобы говорить о различных колониях, оправданно ли такое
различение с научной точки зрения. Следует также определить, возникают ли, и если
да, то каким образом, из различных колоний колонии одного и того же типа.
Утверждение о том, что две колонии могут отличаться от остальных ста и что они как-
то связаны между собой, — это ни в коем случае не одно лишь «чистое наблюдение», а
гипотеза, которая может подтвердиться или нет, из которой может развиться другая
гипотеза и т. д.
На практике исследователь вначале не сознает гипотетическую природу своих
утверждений: если названное утверждение не является констатацией «чистого
наблюдения», то оно может выражать «непосредственное наблюдение», т. е. то, что
увидел бы любой специалист, наблюдая бактериальную культуру. Например, опытный
специалист по вариабельности микроорганизмов не впадет в заблуждение относительно
того, что все колонии различаются по форме. Он не будет останавливаться на
«незначительных различиях». С первого взгляда и без всякого анализа или гипотез он
сразу же увидит два типа колоний. Могут возразить, что хотя с психологической точки
зрения, действительно, нет «чистых, т. е. беспредпосылочных наблюдений», однако они
возможны логически и даже необходимы (как дополнительная конструкция) для
подтверждения какого-либо открытия. Если вернуться к нашему примеру, специалист
сразу видит среди 102 колоний 2 отличающиеся от других и не обращает внимания на
случайные и несущественные различия между 100 остальными. Приобретаемая с опытом
способность непосредственного получения результата из длинного ряда сравнений и
комбинаций все же может быть, согласно этому мнению, замещена эксплицитным и
строгим методом. Рассуждают примерно так: все 102 колонии надлежит исследовать с
точки зрения всех их признаков и теоретически возможных комбинаций и таким путем
найти различные типы колоний в их естественной полноте. Например, можно обнаружить:
— количество
1. Колонии диаметром 5–6 мм — 30
4-5 мм — 60
3-4 мм — 10
0,5–1 мм — 2
— 102
2. Колонии с интенсивностью пигментации 100 (по какой-либо шкале) — 70
80 — 25
70 — 5
5 — 2
— 102
Затем ту же процедуру по выяснению признака прозрачности и по всем прочим
признакам надо повторить. Если сравнить эти данные и сопоставить их с порядковыми
номерами соответствующих колоний, то обнаружится, что наиболее светлая пигментация
вместе с другими характерными свойствами встречается только у двух небольших
колоний и что отличительные признаки, свойственные этим колониям, намного превышают
различия между признаками всех остальных колоний, и таким образом получить
доказательство существования типов колоний, которое не опиралось бы ни на какие
предпосылки.
Подобное описание метода заключает в себе грубые ошибки, которые, между
прочим, совершают многие теоретики. Во-первых, уже сам выбор и ограничение предмета
исследований содержит в себе некоторые предпосылки. Например, в питательном
бульоне. Где выращивается бактериальная культура, наряду с несомненными 102
колониями наверняка есть и еще какие-то сомнительные зерна и точки, которые можно
было бы принять за колонии бактерий или за случайные образования — в зависимости от
принимаемых допущений.
Во-вторых, вообще неразумно говорить о всех свойствах какой-либо структуры.
Число свойств может быть как угодно велико, а число возможных детерминаций этих
свойств зависит от мыслительных навыков, которыми обладают специалисты в той или
иной области научного знания, а это и значит, что здесь наличествуют определенные
предпосылки. Механический перебор комбинаций либо произволен, либо зависел от стиля
мышления исследователя.
В-третъих, путем таких сопоставлений таблиц и механического комбинирования
невозможно совершить открытие точно так же, как нельзя написать стихотворение,
механически сочетая различные наборы букв. Поэтому оставим в стороне
«беспредпосылочные наблюдения»[152], которые абсурдны с психологической и лишь
забавны с логической точек зрения. Позитивного исследования, учитывающего
определенную шкалу переходных форм, заслуживают два типа наблюдений: (1) первичные,
еще неясные наблюдения и (2) развитое непосредственное видение формы
(Gestaltsehen).
Чтобы непосредственно видеть форму, исследователь должен иметь опыт
мыслительной работы в соответствующей области. Способность непосредственно
воспринимать смысл, форму, целостность приобретается только большой
экспериментальной практикой, которой предшествует основательная подготовка. Однако,
приобретая эту способность, мы в то же время утрачиваем другую: видеть нечто такое,
что не согласуется с воспринимаемой формой. Именно эта готовность к ограниченному
восприятию является основной составляющей частью стиля мышления. Таким образом,
видение формы — это определяющая функция стиля мышления. Мы еще остановимся на этом
подробнее, сейчас же заметим, что понятие опыта, связанного с экспериментом,
раскрывая некую присущую ему иррациональность, приобретает существенное значение
для теории познания.
Противоположностью непосредственному видению формы является первичное, неясное
и непосредственное видение: оно хаотично, запутанно, в его формировании участвуют
отдельные моменты различных стилей мышления, разнонаправленные импульсы расшатывают
это восприятие, превращают его в поединок возможных мыслительных стратегий. В нем
нет ничего постоянного, признаваемого за факт. В поле такого видения объект может
быть как одним, так и другим. Нет твердого основания, четких границ, устойчивости,
«твердой почвы фактов». Поэтому каждое эмпирическое открытия может считаться
дополнением, дальнейшей разработкой, развитием или трансформацией стиля мышления.
Чем объяснить, что бактериологи в течение длительного времени не замечали
явления вариабельности микроорганизмов? Ведь была эпоха, когда, несмотря на
многообразие мнений и мало связанных между собой наблюдений, все же доминировала
вера в изменчивость бактерий. Так, Бильрот (Billroth) был убежден, что существует
только одна универсальная Coccobakteria septica, которая, изменяясь, способна
принимать различные формы. Затем наступил классический период Пастера и Коха. Под
влиянием убедительных практических успехов и личностей этих ученых образовался
догматический стиль в бактериологическом мышлении. Признавались только вполне
ортодоксальные методы, с помощью которых получали лишь ограниченные,
унифицированные результаты. Например, бактериальные культуры прививались только
через 24 часа. Слишком свежие (2 или 3 часа) или слишком старые (около б месяцев)
культуры не рассматривались как предмет исследования. Поэтому от внимания
исследователей ускользали все вторичные изменения культур, которые и составляют
исходный пункт науки об изменчивости микроорганизмов в соответствии с новым стилем
мышления. Те явления, которые не соответствовали принятой схеме описания,
объявлялись «инволюционными формами», патологиями, либо «искусственными
модификациями», появляющимися под влиянием внешних условий. Так создавалась
гармония иллюзий: виды микроорганизмов оставались неизменными, поскольку их
исследования Проводились ограниченными, устоявшимися методами. С одной стороны,
работающий таким образом стиль мышления создавал возможность видеть форму и многие
практически важные факты, с другой стороны, делал невозможным иное видение формы и
установление других фактов. Сейчас наблюдается обратное.
Идея изменчивости никогда полностью не оставлялась исследователями, однако
соответствующие наблюдения трактовались последователями классической школы как
технические ошибки, просто замалчивались или отвергались. Первое детальное
наблюдение изменчивости бактерий, которое было воспринято с достаточной
серьезностью, сделано Нейссером и Массини (Neisser, Massini) в 1906 г. Наблюдалась
бактериальная культура Coli mutabile. Его нельзя было совсем замолчать, поскольку
оно было произведено почти в полном соответствии со стилем мышления и расходилось с
ним только в одном пункте, но это расхождение имело революционизирующее
воздействие: авторы исследования применяли классический метод подсчитывания посева,
но с одной модификацией — посевы контролировались не только через 24 часа, но и
через несколько дней. Если бы были одновременно применены несколько модификаций,
признание результатов, скорее всего, наступило бы гораздо позднее. Ученые заметили,
что спустя несколько дней в центре колоний вырастал бутон, содержащий
модифицированные бактерии. Посев этого бутона, а также другие, менее значимые
признаки роста бактериальных колоний вскоре стали излюбленным объектом
исследований. Знаменательно, что йовая теория изменчивости родилась не в стране
классической бактериологии; для этой цели лучше подошла бедная традициями Америка,
тогда как на родине Коха она подвергалась наиболее резкой критике.
Примечательно и то, что эта теория не была простым возвратом к идеям эпохи
изменчивых видов: само понятие вида понималось теперь иначе, нежели в прошлом.
Поэтому в данном случае нельзя говорить о простом увеличении объемов знания либо о
непосредственной связи с бактериологией до Коха: изменился стиль мышления.
Характерно также, что в то время, как менялся стиль мышления (или стиль опытного
познания), наблюдение Нейссера-Массини, которое послужило первым толчком к
проведению подобных экспериментов, еще не включалось в сферу новой науки. С
сегодняшней точки зрения, оно должно рассматриваться не как «классическая
вариабельность» (теперь ее уже можно назвать классической), а как результат
действия бактериофагов.
И на этом примере можно проследить три этапа: (1) неясная визуальная перцепция
и неадекватное первое наблюдение; (2) иррациональный, но приводящий к образованию
нового понятия и перемене стиля мышления; (3) развитая, воспроизводимая,
соответствующая стилю мышления перцепция формы.
Это и есть описание того, как происходит открытие. Многие исследователи найдут
в нем аналогию с собственным методом. Первое наблюдение (хаос стилей) подобно
смешению (хаосу) чувств: здесь и удивление, и поиск совпадений, и стремление все
проверить в повторных опытах, и надежда, и разочарование. Чувства, воля и разум
работают как одно целое. Исследователь идет на ощупь: все шатается, нигде нет
прочной опоры. Все, что происходит, он воспринимает как нечто искусственное,
подчиняющееся его воле, но каждая новая формулировка расплывается при следующей
попытке. Он ищет опору, границы для собственной мысли, силу, под действием которой
мысль стала бы пассивной. На помощь призывается память и то, чему его обучали: в
момент научного творчества исследователь персонифицирует всех своих духовных и
физических предков, всех друзей и врагов. Они в чем-то помогают, а в чем-то мешают
ему. Исследователь должен разобраться в этом хаосе, в этой путанице: что происходит
в зависимости от его воли, а что неподвластно ей и обладает спонтанным бытием. Это
и есть та твердая почва, которую он, вернее мыслительный коллектив, к которому он
относится, постоянно ищет. Ранее мы назвали это пассивными элементами знания.
Поэтому общее направление интеллектуального труда всегда таково: максимум
мыслительного ограничения при минимальном интеллектуальном произволе. Вот как
возникает факт: вначале сигнал сопротивления в первоначально хаотичном мышлении,
затем определенное мыслительное ограничение и, наконец, форма, которая
воспринимается непосредственно. Факт — это всегда определенное событие в контексте
истории мысли и всегда является результатом определенного стиля мышления[153].
Цель всех эмпирических наук — найти эту «твердую почву фактов». Для теории
познания важны две вещи: во-первых, эта работа не имеет ни начала, ни конца, она
всегда непрерывна. Знание живет в коллективе и непрерывно им перерабатывается.
Изменяется состав фактов: то, что ранее относилось к пассивным элементам какой-либо
науки, может перейти в состав активных элементов. Например, соотношение атомных
весов кислорода и водорода (16:1,008) считается пассивным элементом (при
определенных условиях). Однако, если бы удалось разделить кислород на два элемента,
то это соотношение можно было бы истолковать как результат неадекватности
предыдущего метода и заменить его другим соотношением.
Во-вторых, как уже было сказано, невозможно представить пассивные элементы
знания как таковые. Пассивные и активные элементы нельзя отделить друг от друга
полностью — ни логически, ни исторически. Действительно, ведь даже в сказке имеются
определенные пассивныё элементы. В этом смысле миф от науки отличается только
стилем мышления: наука стремится включить в свою систему максимум пассивных
элементов, безотносительно к их интеллектуальной прозрачности; миф же содержит лишь
небольшое число таких пассивных элементов, зато они образуют художественную
целостность.
Необходимость приобретения опыта вносит в знание иррациональный элемент, не
имеющий логического обоснования. Введение, если угодно посвящение новичка,
совершаемое другими людьми, только открывает ему путь в науку, опыт же,
приобретаемый всегда только лично, дает возможность активного самостоятельного
познания. Не имеющий опыта только учится, но не познает.
Любой ученый-экспериментатор знает, как мало доказывает и слабо убеждает
единичный эксперимент. Чтобы иметь доказательство, требуется целая система
экспериментов и контрольных испытаний, выстроенных вокруг некоторой гипотезы и
выполняемых опытным специалистом. Именно эта способность делать допущения и умение
работать руками и головой как в самом эксперименте, так и в его интерпретации, как
ясно понимаемый, так и смутный, «инстинктивный» способ познания, присущий данному
исследователю, образуют то, что я называю «опытностью» (Erfahrenheit). Итоговый
отчет о проделанной исследовательской работе в некоторой области содержит в себе
только небольшую часть соответствующего опыта исследователя, и даже не самую
важную, т. е. не ту, которая позволила бы иметь детерминированное стилем мышления
видение формы.
Отчеты Вассермана о его реакции содержат только описание связи между сифилисом
и одной из характеристик крови, но не это в нем самое важное. Важнее то, что сам
Вассерман и его ученики приобрели опыт применения этой реакции и раскрыли
возможности серологии. Опыт, благодаря которому реакция Вассермана стала
воспроизводимой и возникли другие серологические методы. Опыт, который со временем
стал общим достоянием и практически обязательным для всех последователей (его-то и
не хватало первым критикам реакции Вассермана). О том, как формировался этот опыт
Вассерманом и его сотрудниками, было сказано выше. Надо к этому добавить, что и
сегодня каждый, кто самостоятельно пытается выполнить реакцию Вассермана, должен
приобрести такой опыт в весьма широком объеме, прежде чем получит заслуживающие
доверия результаты. Опытным путем он приобщится к стилю мышления, и только это дает
возможность увидеть в связи «сифилис-кровь» определенную форму.
Можно упомянуть здесь несколько случаев, в которых особенно необходимо иметь
такой опыт, включающий в себя иррациональное, «серологическое» восприятие.
1. Наверное, наибольшего опыта требует подготовка и титрование вытяжек из
органов. Опыт теоретический здесь может оказаться недостаточным, необходимы навыки
изготовления гомогенных растворов вытяжек. Неумелый исследователь получит
нерегулярные результаты, если будет слишком быстро или, наоборот, слишком медленно
растворять вытяжки. К этому реакция Вассермана чрезвычайно чувствительна.
Растворение тканевых вытяжек, проделанное двумя разными исполнителями, может
привести к различным (как бывало не раз) результатам. Психологические и физические
различия между исполнителями этого серологического теста приводят к различиям в
степени дисперсности коллоидного раствора из спиртовых вытяжек, который всегда
должен быть приготовлен заново для каждой реакции.
2. Объединение всех пяти необходимых для реакции компонентов таким образом,
чтобы обеспечить высокие и не вызывающие сомнений результаты, требует опытности и
слаженности исполнительской команды, сравнимой с сыгранностью оркестра (почти
всегда такая реакция выполняется коллективными усилиями). Смена персонала часто
нарушает проведение анализа даже в тех случаях, когда вновь поступивший в команду
сотрудник достаточно хорошо работал в другом коллективе. Этим объясняются те
казусы, которые обнаруживались на Вассермановских конгрессах, проводимых под эгидой
Лиги Наций, даже в докладах очень хороших исследователей (об этом мы уже упоминали
выше).
3. Кроме того, конечно, необходимы навыки элементарных манипуляций, таких как
измерение, микродозирование, сохранение сывороток, промывание посуды и т. п.
Теперь уже можно сделать некоторые гносеологические выводы о связи реакции
Вассермана и сифилиса. Открытие (или изобретение) реакции Вассермана было
уникальным историческим процессом, который не может быть обоснован ни логически, ни
экспериментально. Реакция была разработана, несмотря на множество ошибок и
благодаря социально-психологической мотивации, опираюсь на коллективный опыт. С
этой точки зрения, связь между реакцией Вассермана и сифилисом — несомненный факт —
становится уникальным событием в истории мышления. Этот факт не может быть
установлен каким бы то ни было отдельным экспериментом, для этого нужна широкая
экспериментальная база, но еще важнее то, что здесь действует определенный стиль
мышления, который строится на фундаменте предшествующего знания, на множестве
удачных и неудачных экспериментов, длительной выучки и воспитания, и, наконец что
наиболее важно в гносеологическом отношении, этот факт требует многочисленных
адаптаций и трансформаций понятий. Без всего этого не были бы выработаны ни понятие
сифилиса, ни понятие серологической реакции, исследователи не могли бы
подготовиться к выполнению реакции Вассермана. Даже неудачные попытки и ошибки дают
материал для конструирования научного факта. Реакция Вассермана, с этой точки
зрения, может рассматриваться как решение следующей проблемы: «Как можно определить
понятие сифилиса и как сделать анализ крови, чтобы после накопления определенного
опыта почти любой исследователь мог практически продемонстрировать связь между
первым и вторым?» Очевидно, что уже в такой постановке проблемы обнаруживается
коллективный характер познания. Ведь для того чтобы обрести необходимый опыт, надо
сопоставить свою работу с тем, как работают другие исследователи; необходимо также
поддерживать связь с традиционными, еще несовершенными понятиями сифилиса и анализа
крови.
Фактическая связь между сифилисом и реакцией Вассермана — это такое решение
проблемы, которое при определенных условиях обеспечивает при минимуме произвола
мышления максимум мыслительного принуждения. Таким образом, зтот факт является
зависимым от стиля сигналом сопротивления мысли. Поскольку мыслительный коллектив
является носителем стиля мышления, можно коротко определить его как сигнал
сопротивления коллективного мышления (denkkollectives Widerstandsaviso).

3. ДАЛЬНЕЙШИЕ ЗАМЕЧАНИЯ О МЫСЛИТЕЛЬНОМ КОЛЛЕКТИВЕ

Общее определение стиля мышления и мыслительного коллектива. Общая структура и


свойства мыслительных коллективов. Социальные силы, действующие в мыслительном
коллективе и связывающие коллектив. Обмен идеями внутри коллектива и между
коллективами.
В предыдущем разделе мы стремились показать, каким образом даже про стейшее
наблюдение зависит от стиля мышления, т. е. связано с мыслительным сообществом.
Поэтому мы назвали мышление коллективной деятельностью, которая не может быть
локализована в границах индивида.
Коллективный труд может иметь Двоякую форму: он может быть аддитивен
(например, поднятие тяжестей) либо быть собственно коллективным, когда
индивидуальные усилия не. могут быть просто суммированы; в последнем слу-, чае речь
идет об особой системе взаимодействий, которую можно уподобить футбольному матчу,
беседе или игре оркестра. Обе формы имеют место в мышлении, особенно в процессах
познания. Можно ли рассматривать игру оркестра как работу отдельных инструментов,
без учета смысла и правил их совместного звучания? Такие же правила диктует стиль
мышления. На пути к положительной, плодотворной эпистемологии мы необходимо
встречаемся с понятием стиля мышления, формы которого сравниваются между собой и
рассматриваются в исторической обусловленности их развития.
Как и любой стиль, стиль мышления складывается из определенного настроя и его
реализации в способе деятельности. Настрой имеет две взаимосвязанные стороны:
готовность к избирательному восприятию и к соответственно направленному действию.
Он создает адекватные формы: религиозные, научные, формы искусства, традиции,
способы ведения военных действий и пр., каждая из которых по-своему зависит от
преобладания некоторых мотивов и коллективно используемых средств. Поэтому ложно
определить стиль мышления как направленное наблюдение вместе с соответствующей
ментальной и предметной ассимиляцией воспринимаемого. Для него характерны общие
проблемы, которыми занимается коллектив, общие суждения, принимаемые за очевидные,
общий метод, используемый как познавательное средство. Стилю мышления могут
соответствовать технический и литературный стили, свойственные данной системе
научного знания.
Поскольку он является достоянием сообщества, стиль мышления получает
социальную поддержку (об этом еще пойдет речь ниже). Такая поддержка свойственна
всем социальным структурам. Стиль мышления развивается целыми поколениями. Он
становится чем-то обязательным для индивида, он определяет собой то, «о чем нельзя
мыслить иначе». Поэтому целые эпохи живут в условиях определенных мыслительных
ограничений. Еретики, которые не разделяют этой коллективной предрасположенности,
рассматриваются этим коллективом как преступники, которых следует наказать. И так
продолжается до тех пор, пока не изменится настрой, не возникнут новый стиль
мышления и иные оценки.
Но всегда что-то остается от всякого стиля мышления. Во-первых, небольшие
отдельные сообщества сохраняют старый стиль в неизменности. Еще и сегодня
встречаются астрологи и маги, чудаки, которые либо сливаются с низшими,
непросвещенными, социальными классами, либо становятся шарлатанами, ибо они не
разделяют общцй мыслительный настрой, господствующий в обществе. Во-вторых, в
каждом стиле мышления всегда находятся следы многих исторически преходящих
элементов, относящихся к иным стилям. Наверное, немного можно назвать новых
понятий, которые не имели бы какой-либо связи с предшествующими стилями мышления.
Чаще меняется только их окраска — подобно тому, как научное понятие силы выводится
из обыденного понятия силы или новое понятие сифилиса из мистического.
Так возникает историческая связь стилей мышления. В развитии идей путь от
примитивных протоидей часто ведет к современным научным понятиям. Поскольку
исторические ходы мысли часто переплетаются и всегда связаны со всем объемом
знаний, которым располагает мыслительный коллектив, каждое конкретное их выражение
обретает черты уникального исторического события. Например, можно проследить
развитие понятия какого-либо инфекционного заболевания от примитивной веры в
демона, далее через стадию представлений о миазмах болезни — к науке о
болезнетворных возбудителях. Эта наука, как я сказал ранее, близка к исчерпанию
своих потенций. Но пока она еще сильна, только одно единственное решение каждой
конкретной проблемы может соответствовать стилю мышления[154]. Такое решение,
соответствующее стилю мышления, единственное возможное решение, называется истиной.
Это не «относительная» или даже не «субъективная» истина в обычном значении этого
слова. Она всегда или почти всегда полностью детерминирована каким-то стилем
мышления. Нельзя сказать, что одна и та же мысль для А истинна, а для В — ложна.
Если А и В относятся к одному и тому же мыслительному коллективу, то мысль для
обоих либо истинна, либо ложна. Если же они относятся к разным мыслительным
коллективам, то это не одна и та же мысль: для одного из них она либо неясна, либо
иначе понимается. Но истина также и не конвенция: скорее, (1) в исторической
перспективе — событие в истории мысли; (2) в современном контексте — мыслительное
ограничение со стороны стиля.
Высказывания, не относящиеся к науке, также содержат в себе нечто вытекающее
из подобного ограничения. Например, в мифе древних греков об Афродите, Гефесте и
Аресе Афродита могла быть женой только Гефеста, а любовницей — Ареса. Нити фантазии
снуют долго, но всегда — это знают все поэты — из них сплетаются необходимые связи,
вытекающие из своего собственного содержания и формы. Например, в рыцарском романсе
нельзя заменить слово «конь» словом «жеребец», хотя это синонимы, отличающиеся
только стилем. Музыкальная фантазия также ищет обязательные связи, которые подобны
приведенному выше примеру: «Если принять 0=16, то Н должно равняться 1,008». И
живопись также знакома с принудительной силой стиля, в чем легко убедиться, если
расположить фрагмент какойлибо картины поверх другой картины, выполненной в ином
стиле: эти фрагменты будут противоречить друг другу, хотя по содержанию они могут
быть хорошо подогнаны. В каждом продукте мыслительного творчества есть то, что
соответствует обязательным или пассивным связям в научных утверждениях. Можно, так
сказать, объективировать эти связи и считать, например, выражением «красоты» или
«истины». Существуют и особые индивидуальные и коллективные обстоятельства,
благоприятствующие такому объективированию.
В сфере мышления сигнал сопротивления, противостоящий свободному произволу
мышления, — это то, что называется фактом. К этому сигналу сопротивления следует
добавить прилагательное «коллективно-мыслительный», поскольку факт имеет троякое
отношение к мыслительному коллективу: (1) каждый факт должен лежать в сфере
интеллектуальных интересов коллектива, поскольку сопротивление возможно только там,
где есть целенаправленное движение; поэтому факты эстетики или правоведения часто
не признаются таковыми учеными-естественниками; (2) сопротивление обязательно
наличествует в мыслительном коллективе и навязывается каждому его члену наряду с
формами, доступными непосредственному — наблюдению. В процессах познания факт
выступает как связь явлений, которая ни в коем случае не может быть нарушена в тех
рамках, в которых мыслит данный коллектив[155]. Эта связь и выступает как истина,
для которой находятся логические и содержательные обоснования. Только после того
как происходит смена стиля мышления, сравнительно-эпистемологический анализ или
даже просто сравнение открывают путь научному анализу подобных связей. В
классической бактериологии, если рассматривать ее с современной точки зрения,
господствовал принцип неизменяемости видовых характеристик. На вопрос: «Почему
видовые характеристики понимаются так, а не иначе, или почему следует
придерживаться этого принципа», — ученый, воспитанный в этой традиции, ответил бы
просто: «Потому, что это истинно». И только после того как сменится стиль мышления,
становится ясно, что подобный ответ предопределен господствующей научной
методологией. Пассивность связи, фиксируемая в одном стиле мышления, переходит в
активность в рамках другого (см. определения в главе I);[156] (3) факт обязательно
находит свое выражение в стиле мышления данного мыслительного коллектива.
Понимаемый таким образом факт — сигнал сопротивления мыслительного коллектива
— может быть выражен целым спектром выразительных средств: плачем ребенка, который
ушибся, галлюцинацией больного и, наконец, системой научных понятий.
Ни один факт не является совершенно независимым от прочих: они выступают как
более или менее связанная смесь различных сигналов, как система знания,
подчиняющаяся собственным закономерностям. Поэтому всякий факт воздействует на
множество других фактов, а сфера влияния каждого нового открытия, каждого изменения
знания оказывается практически безграничной. Для развитого знания, образовавшего
последовательную систему, характерно, что каждый новый факт естественно (хотя не
всегда в равной степени) способен изменить содержание всех прочих фактов. В этом
смысле каждое открытие действительно оказывается творением мира заново, которое
совершает мыслительный коллектив.
Так формируется универсальная взаимосвязанная система фактов, равновесие
которой поддерживается динамически. Это придает «миру фактов» инертную устойчивость
и создает ощущение стабильной действительности, независимого существования мира.
Чем менее взаимосвязанна система знания, тем более она подвержена магии, тем менее
стабильна и допускает чудеса ее действительность; всегда это соответствует данному
коллективному стилю мышления.
Мыслительный коллектив — это коллективный «носитель» стиля мышления. Понятие
мыслительного коллектива, которое я использую для исследования социальной
обусловленности мышления, не связано ни с какой определенной социальной группой, ни
с каким социальным классом. Это, так сказать, функциональное понятие, подобное,
скажем, понятию силового поля в физике. Мыслительный коллектив возникает уже тогда,
когда двое или более собеседников обмениваются мыслями: это временный или случайный
коллектив, множество которых постоянно возникает и распадается. В таких коллективах
возникает особый настрой, который не мог бы возникнуть иначе ни у кого из его
участников и который часто возникает вновь, когда на время расставшиеся лица опять
встречаются.
Кроме этих случайных и временных мыслительных коллективов существуют
стабильные или относительно стабильные коллективы: чаще всего они возникают там,
где есть организованные социальные группы. Если большая социальная группа
существует достаточно долго, стиль мышления приобретает устойчивость и формальную
структуру. Импульс исполнения преобладает над импульсом творчества, мыслительный
настрой коллектива обретает дисциплинарный, гомогенный, дискретный характер. Именно
таково современное знание — особая коллективно-мыслительная структура
(denkkollektivesgebilde).
Мыслительное сообщество (Denkgemeinschaft) не вполне совпадает с официальным
сообществом. Так, религиозный мыслительный коллектив объединяет всех верующих,
тогда как официальная религиозная община объединяет всех своих формально принятых
членов независимо оттого, каков образ их мыслей. Можно принадлежать к какому-либо
религиозному мыслительному коллективу, даже не будучи официально зачисленным в
общину, и наоборот. Внутренняя структура и организация мыслительного коллектива
также не совпадает с организацией официального сообщества. Духовные лидеры и
образующиеся вокруг них группы — это далеко не всегда то же самое, что официальная
иерархия и организация.
Чтобы ближе рассмотреть стиль мышления и общие социальные характеристики
мыслительных коллективов в их взаимосвязи, необходимо остановиться на стабильных
мыслительных коллективах. Стабильные (илц относительно стабильные) мыслительные
коллективы, подобно другим организованным общностям (Gemeinden), характеризуются
определенной замкнутостью как с формальной, так и с содержательной стороны.
Мыслительная общность замкнута формально (хотя не в абсолютном смысле) юридическими
нормами или традиционными установлениями, иногда особым языком или специфическим
жаргоном. Например, такими мыслительными коллективами были старинные гильдии. Но
более важна содержательная замкнутость мыслительного коллектива, ограничивающая
особую сферу мышления. Каждая профессия, каждая область искусства имеет свой период
ученичества, в котором мыслительная структура навязывается новичкам авторитарно, и
это не может быть заменено «общерациональным» ходом мысли. Даже самая развитая
научная система, обладающая оптимальной организованностью своих принципов, будет
совершенно непонятной новичку, тогдй как для специалиста она и убедительна, и
выступает как единственно верный эталон мышления. Подобную ситуацию мы уже описали,
когда речь шла о мыслительных границах серологии, в которыые новичков вводят путем
серии традиционного, а не «рационального» посвящения.
Любое дидактическое введение поэтому действительно является «введением» в
буквальном смысле, своего рода ненасильственным принуждением. В педагогических
целях иногда учитель проводит своего ученика по историческому пути, которым шло
познание в данной области, поскольку более старые понятия обладают преимуществом
более лёгкой усвояемости из-за своей меньшей мыслительной специфичности. Кроме
того, эти понятия известны большинству членов мыслительного сообщества. Поэтому
новообращенным введение в какой-либо стиль мышления кажется чем-то аналогичным (с
эпистемологической точки зрения) обряду посвящения, известному из этнологии и
истории культуры. Это не просто формальная процедура: Святый Дух нисходит на
новообращенного, и то, что было ранее незримым, предстает перед ним воочию. Так
ассимилируется стиль мышления.
Органическая замкнутость каждого мыслительного сообщества сопровождается
соответствующим стилю ограничением круга допустимых проблем. Многие проблемы
отбрасываются как не заслуживающие внимания, незначительные или бессмысленные. Даже
современное естествознание различает «реальные проблемы» и бесполезные
«псевдстроблемы». Отсюда особая шкала оценок и специфический дефицит терпимости как
общие характеристики всех замкнутых сообществ.
Каждому стилю мышления соответствует круг его следствий или практических
применений. Всякая мысль может быть использована. Подтвержденные или отброшенные
гипотезы стимулируют мыслительную активность. Поэтому верификация так же связана со
стилем мышления, как выдвижение гипотез. Навязываемый ход мысли, мыслительные
навыки или, по крайней мере, настороженность по отношению к иному образу мысли,
отличному от данного — все это способствует установлению гармонии между стилем
мышления и его практическим применением. Например, гильдии — это сообщества,
очевидным образом ориентированные на определенные практические цели. Обратим
внимание на то, как в рамках различных профессий по-разному расцениваются
практические проблемы. Так, трещина на стене выглядит по-разному для художника,
расписывающего эту стену, и для строителя. Художник увидит дефект поверхности, к
которому имеет свое специфическое отношение; строитель же задумается о структуре
кладки и захочет ее изменить. В каждом из этих мыслительных действий
просматривается определенный стиль[157].
Как уже было сказано, все мыслительные коллективы, независимо от формы своей
организации и конкретного содержания, обеспечивающих их устойчивость (будь то
церковная община или профсоюз), обладают общими структурными свойствами. Так, общим
является то, что вокруг каждого мыслительного образования (Denkgebilde), будь то
догмат веры, научная идея или художественный замысел, образуется узкий
эзотерический круг и более широкий экзотерический круг участников мыслительного
коллектива. Мыслительный коллектив складывается из большого числа таких кругов,
которые могут пересекаться. Индивид может принадлежать нескольким экзотерическим
кругам, а также небольшому числу эзотерических кругов, возможно к единственному
кругу. Существует иерархия степеней посвящения в эту эзотерику, множество нитей
связывает и эти различные степени, и различные круги. Экзотерический круг
включается в данную мыслительную структуру только при посредничестве эзотерического
круга. Связь большинства членов мыслительного коллектива со структурой мысли
(Denkgebilde), соответствующей стилю мышления (Gebilde des Denkstiles), основана,
таким образом, на доверии к посвященным. Но и эти посвященные не вполне независимы:
сознательно или бессознательно они испытывают зависимость от «общественного
мнения», т. е. от суждений экзотерического круга. Так, в общих чертах, образуется
внутренняя замкнутость стиля мышления и присущая ему тенденция к соответствующему
воспитанию новообращаемых.
Эзотерические круги находятся в постоянном контакте с соответствующими им
экзотерическими кругами. В социологии это называют отношением элиты и массы. Если
позиция массьгболее сильна, такой контакт приобретает демократический характер.
Элита, уступая в определенной мере общественному мнению, стремится сохранить
доверие массы. Примерно в таком положении находится сегодня мыслительный коллектив
современного естествознания. Если же позиция элиты сильнее, то она дистанцируется
от «толпы» и изолируется от нее: таинственность и догматика становятся нормой жизни
мыслительного коллектива. Таковы сегодня религиозные мыслительные коллективы.
Демократическая форма приводит к развитию идей и прогрессу, противоположная ей
форма (при определенных условиях) — к консерватизму и застою.
В рамках межколлективного обмена идеями возникают и особые отношения между
отдельными индивидами. Если между двумя индивидами имеет место очевидная
интеллектуальная субординация, как, например, между учителем и учеником, то в этом
отношении нет ничего собственно личностного — это отношение аналогично отношению
между элитой и массой. С одной стороны, преобладает доверие, с другой стороны,
наличествует определенная зависимость от «общественного мнения», от «здравого
смысла». Если же это два равноправных участника одного и того же мыслительного
коллектива, то возникает устойчивая связь интеллектуальной солидарности,
совместного служения общей сверхиндивидуальной идее. Это создает определенную
духовную взаимозависимость и общий настрой: ни одна из поставленных проблем не
должна оставаться неразрешенной, каждый вопрос обсуждается и занимает свое место в
сфере, очерченной стилем мышления. Это настроение взаимной симпатии ощущается
немедленно, стоит лишь участникам беседы обменяться парой фраз. Тогда только и
возникает возможность коммуникации, в противном случае взаимопонимание почти
невозможно. Поэтому обмен мыслями внутри коллектива предполагает наличие этого
чувства взаимной зависимости. Общая структура мыслительного коллектива имеет своим
следствием то, что внутриколлективный обмен мыслями ipso sociologico facto[158] —
независимо от логического обоснования и содержательной стороны этих мыслей —
приводит к укреплению мыслительной структуры (Denkgebilde). Доверие к посвященным и
зависимость последних от общественного мнения, солидарность между равноправными
участниками, служащими одной и той же идее, — все это социальные факторы,
способствующие возникновению общего специфического настроя и придающие мыслительным
структурам все большую прочность и адекватность стилю мышления. Чем больше
временная и пространственная дистанцированность от эзотерического круга, чем дольше
продолжается обмен мыслями внутри одного и того же мыслительного коллектива, тем
определеннее эти мыслительные структуры. Если человек с раннего детства
воспитывается в определенной интеллектуальной традиции, а сама эта традиция
складывается усилиями многих поколений, она обретает твердокаменную прочность.
На определенной стадии мыслительные навыки и нормы приобретают статус
очевидности, воспринимаются как единственно возможные, как нечто такое, над чем не
следует задумываться. Они даже могут восприниматься как нечто сверхъестественное,
выступать как догмы, аксиомы, а не просто полезные соглашения. В этой связи было бы
интересно сопоставить историю науки с историей спорта (от политеистического
античного общества до физкультуры, имеющей гигиеническую направленность в наше
время).
Сложностью современных социальных систем объясняется то, что мысли тельные
коллективы во многих случаях пересекаются и вступают в различные взаимоотношения во
времени и в пространстве. Мы видим различные профессиональные и
полупрофессиональные мыслительные сообщества в различных сферах: бизнесе, военном
деле, спорте, искусстве, политике, моде или в какойлибо области науки, религии и
т. д. Чем более специфично, чем более специализировано какое-то мыслительное
сообщество, тем прочнее особые мыслительные связи между его членами. Эта связь не
знает границ ни между нациями и государствами, ни между классами или возрастными
группами. Это можно сравнить с социальной ролью спорта или спиритуализма. Особые
термины: матч, фол, walkover[159] в спорте, демарш, expose[160] в политике, сальдо,
конто, «быки» и «медведи» на бирже, бутафория, экспрессия в искусстве —
используются внутри мыслительных коллективов, независимо от границ национальных
языков. Печатное слово, кино, радио — все это служит взаимному интеллектуальному
воздействию внутри мыслительного коллектива. Они также способствуют поддержанию
связи между эзотерическими и экзотерическими кругами, как бы ни были они отделены
друг от друга и сколь бы ни были редкими и опосредованными их контакты.
Показательным примером, на котором хорошо видна общая структура мыслительного
коллектива, является мода, если рассматривать только ментальное единство
поклонников какой-либо моды, отвлекаясь от общих экономических, социальных и
межличностных, профессиональных и коммерческих факторов этой сферы. Речь идет
только о мышлении, определяющем моду как таковую, независимо от ее конкретного
содержания.
Особый настрой мыслительного коллектива моды заключается в расположенности его
участников непосредственно воспринимать то, что признано модным, в признании
неоспоримой ценности моды, в чувстве солидарности с другими участниками этого же
коллектива и безграничном доверии эзотерическому кругу. Наиболее верные сторонники
моды принадлежат экзотерическому кругу, но они не вступают в непосредственное
общение с теми, кто диктует моду, из кого формируется эзотерический круг. Особые
продукты деятельности последнего проникают в экзотерические круги по официальным,
если можно так выразиться, каналам коммуникации внутри данного коллектива, они
лишены какой-либо персональной идентификации, а сила принуждения, с какой они
воздействуют на рядовых участников коллектива, постоянно возрастает. В них нет
указания на какие-либо частные мотивы. Просто говорят: «Се qu’il vous faut pour cet
hiver» [ «Это то, что вам нужно носить этой зимой»], или «А Paris la femme porte…»
[ «В Париже женщины носят…»], или «Lance au printemps par quelques jeunes femmes de
la societe partisienne…» [ «Известные законодательницы парижской моды рекомендуют
публике…»]. Это наиболее сильное из возможных принуждений, ибо оно воспринимается
как самоочевидная необходимость, а не как принуждение. Горе той верующей, которая
не захочет или не сможет подчиниться этому диктату: она ощущает себя оставленной
всеми, на ней как бы лежит клеймо, которое, как ей хорошо известно, уличает ее в
измене перед всеми ее подругами. Члены эзотерического круга испытывают гораздо
меньшее давление: они даже могут позволить себе коекакие новшества, которые
обретают принудительную силу только впоследствии, благодаря внутриколлективной
коммуникации. Однако и они вынуждены следовать определенной «обязательности»:
нельзя, чтобы у костюма в стиле ампир были рукава в стиле барокко, etc.
Сравнивая стили мышления, мы тотчас замечаем, что различия между ними могут
быть меньшими и большими. Например, различие между стилями мышления физиков и
биологов не так уж велики, если только последние не стоят на позиции витализма.
Гораздо больше различий между стилями мышления физиков и филологов, еще большая
разница между стилем мышления современного европейского врача и специалиста по
китайской медицине или мистика Каббалы. Можно говорить о нюансах стиля, о
вариативности стилей, о различных стилях. Но построение исчерпывающей теории стилей
мышления не может быть задачей этой книги. Здесь хотелось бы только указать на
некоторые особенности межколлективной коммуникации стилей.
Чем больше различие между двумя стилями мышления, тем более заторможена
коммуникация идей между ними. Если же коммуникация реально существует, то возникают
общие черты у сообщающихся между собой коллективов, даже если каждый из них
уникален. Принципы чужого коллектива, если их вообще замечают, рассматриваются как
нечто произвольное, а попытки их легитимации отвергаются по обвинению в petitio
principii. В чужом стиле мышления усматривают мистику, то, что отвергается этим
стилем, признается наиважнейшим, принятые в нем объяснения объявляются
неубедительными или ошибочными, проблемы мало существенными, чуть ли не пустой
забавой. Отдельные факты и понятия, фигурирующие в рамках чужого стиля мышления,
считаются выдумками, которые не следует принимать в расчет (например, «факты
спиритизма» именно так расцениваются учеными-естествоиспытателями); впрочем, здесь
многое зависит оттого, насколько далеки стили мышления друг от друга; если же
мыслительные коллективы не слишком разнятся, то понятия и факты одного стиля
мышления претерпевают переистолкование в рамках другого, они как бы переводятся на
иной язык и только так могут быть восприняты соответствующим мыслительным
коллективом (например, факты спиритизма — теологами). Так современная наука
восприняла многие факты алхимии. Так здравый смысл, воплощающий в себе мыслительный
коллектив обыденной жизни, становится универсальным гарантом взаимопонимания
специализированных мыслительных коллективов.
Слова языка — это универсальный посредник в процессах межколлективной
коммуникации. Поскольку все слова обладают более или менее заметной окраской в
зависимости от стиля мышления, и эта окраска меняется, когда слова переходят из
одного стиля в другой, постольку слово переходит от одного мыслительного коллектива
к другому, изменяя определенным образом свое значение. Примером может служить
трансформация значений таких слов, как «энергия», «сила» или «эксперимент», когда
их употребляют физики или, скажем, филологи, или спортсмены, «объяснение» в смысле,
привычном для философа или химика, «луч» — для художника или физика, «закон» — для
юриста или ученого-естественника и т. д.
Одним словом, каждая интерколлективная коммуникация идей влечет за собой сдвиг
или изменение ценностных характеристик этих идей. Общий настрой внутри коллектива
усиливает эти характеристики, а изменение настроя в то время, когда идеи
путешествуют между мыслительными коллективами, может изменить их ценность в очень
широком диапазоне: от незначительных нюансов до полного изменения смысла и даже его
исчезновения (например, так изменялась смысловая нагруженность философского понятия
«абсолют» в мыслительном коллективе современного естествознания).
В первой главе мы уже описали приключения понятия сифилиса при его переходах
от одного мыслительного сообщества к другому, сопровождающихся метаморфозами этого
понятия и гармонизацией стиля мышления нового мыслительного коллектива в целом,
который обретает сплоченность, ассимилируя свои понятия. Изменения стиля мышления,
иначе говоря, изменение способности направленного наблюдения, создает новые
эвристические возможности и новые факты. В этом наиболее важное эпистемологическое
значение межколлективной коммуникации идей.
Об индивиде, который может относиться к нескольким мыслительным сообществам и
выступает как проводник интерколлективной коммуникации идей, надо сказать еще
следующее: однородность мышления как социального явления есть фактор, намного более
мощный, чем логическая структура индивидуального мышления. Если в сознании индивида
соседствуют такие элементы, которые противоречат друг другу, это, как правило, не
вызывает психологического сопротивления, и эти элементы как-то существуют
независимо: что-то относится к вере, что-то к компетенции науки, и эти сферы
практически не влияют друг на друга, хотя логически их совместить нельзя. Гораздо
чаще бывает, что один и тот же человек является участником нескольких, сильно
отличающихся друг от друга «мыслительных коллективов, чем коллективов, родственных
друг другу. Например, некоторые физики присоединяются к религиозному стилю мышления
или к спиритизму, но редко встретишь физиков, интересующихся биологией, с тех пор
как она стала самостоятельной наукой. Многие «Врачи занимаются историческими или
эстетическими штудиями, но лишь немногие из них всерьез интересуются естественными
науками. Если стили мышления сильно различаются, то они могут уживаться в одном и
том же индивиде, но если это родственные стили, то такое сосуществование становится
весьма затрудненным. Конфликт между близкими стилями мышления делаетневозможным их
совмещение и обрекает индивида на бесплодность мышления или создает особый стиль
«пограничной полосы». Однако конфликт стилей внутри индивидуального мышления не
следует смешивать с ограниченностью круга проблем, которыми это мышление
занимается: напротив, одна и та же проблема может исследоваться в рамках совершенно
различных стилей мышления, и это бывает чаще, чем применение к ее решению близких
стилей. Чаще бывает, что врач исследует болезнь и с точки зрения клинико-
терапевтической (бактериологической), и с точки зрения культурно-исторической,
нежели с точки зрения клинико-терапевтической (бактериологической) и чисто
химической.
Поскольку я выбираю из огромного множества данных лишь несколько феноменов
мыслительной коммуникации, я отдаю себе отчет в неизбежной фрагментарности такого
изображения. Однако, может быть, и этих фрагментов достаточно, чтобы даже теоретики
естественной науки согласились с тем, что даже простейшие научные сообщения нельзя
уподобить перемещению твердых тел в эвклидовом пространстве: оно никогда не
происходит без трансформаций, зато всегда связано с преобразованием стиля мышления.
Если перемещение происходит внутри коллектива это усиливает изменение, если между
коллективами — приводит к принципиальным изменениям. Кто этого не понимает, тот
никогда не придет к позитивной эпистемологии[161].

4. НЕКОТОРЫЕ ОСОБЕННОСТИ МЫСЛИТЕЛЬНОГО КОЛЛЕКТИВА СОВРЕМЕННОЙ НАУКИ

Журнальная, наука учебника и популярная наука, ее социальное и


гносеологическое значение. Демократический характер современного научного
мыслительного коллектива.
В предыдущем разделе мы описали общую структуру мыслительных коллективов: их
эзотерические и экзотерические круги, общие принципы межколлективной и
внутриколлективной коммуникации идей. Теперь рассмотрим специальную структуру
научного мыслительного коллектива, в частности то, как эзотерическое и
экзотерическое проявляются в науке. Здесь мы не будем подробно останавливаться на
характерных особенностях каких-то специфических мыслительных коллективов (физиков,
социологов и др.), поскольку структура современной науки имеет много черт, общих
для всех подобных коллективов.
Высококлассный исследователь, творчески разрабатывающий какие-либо
фундаментальные проблемы, выступает как «эксперт», вокруг которого формируется
эзотерический круг в данной области знания (например, специалист по радий-в науке о
радиоактивности). В этот круг входят также «эксперты по общим вопросам», работающие
над соответствующими проблемами, например, в физике. В экзотерический круг входят
более или менее образованные «дилетанты». Таким образом, контраст между экспертным
и популярным знанием является первым следствием из общей структуры мыслительного
коллектива в науке. Благодаря богатству этой сферы даже внутри эзотерического круга
экспертов можно выделить узких специалистов и специалистов широкого профиля.
Поэтому можно говорить также о журнальной и учебниковой науках, вместе образующих
экспертную науку. Поскольку посвящение в науку происходит по особым педагогическим
правилам, к этому надо еще добавить как четвертую социоинтеллектуальную форму —
науку школьных учебников, но в данном контексте ее значение для нас будет менее
важно.
Рассмотрим эти круги, начиная с популярной науки. Поскольку популярная наука
обеспечивает большую часть знаний каждого человека, а также поскольку даже самый
рафинированный специалист обязан ей многими понятиями, множеством сравнений и общей
структурой своих мнений, она выступает как универсальный фактор всякого
познавательного процесса и поэтому должна рассматриваться как проблема теории
познания. Если экономист говорит о хозяйственном организме, философ — о субстанции,
а биолог — о «клеточном государстве» (Zellstaat), то они употребляют понятия,
заимствованные из популярного знания и перенесенные в специальные научные сферы.
Вокруг этих понятий выстраиваются специальные области науки. У нас еще будет
возможность показать, что в недрах этих наук находятся элементы популярного знания,
заимствованные из других областей. Эти элементы часто выступают в роли ориентиров
специального знания, определяя его развитие на десятилетия вперед.
Популярная наука представляет собой особую сложную структуру. Поскольку
спекулятивная теория познания никогда не исследовала подлинного познания, а
занималась только его фантастическими изображениями, эпистемологическое
исследование популярной науки по-настоящему еще не начиналось, по крайней мере,
насколько мне это известно. И в этой работе у нас нет возможности исправить это
положение, я ограничусь только несколькими замечаниями.
Популярное знание sensu stricto[162] — это знание не для специалистов, а для
широких кругов взрослых дилетантов, имеющих общее образование. Поэтому его нельзя
считать вводной наукой; этим целям служат школьные учебники, а не популярные книги.
Характерной чертой популярного изложения научных знаний является отсутствие деталей
и, прежде всего, спорных мнений, вследствие чего эти знания предстают искусственно
упрощенными. Форма этого изложения обладает художественной привлекательностью,
живостью и доступностью. Еще более важно, что оно излагается в аподиктической
манере, позволяющей просто принять или отбросить какие-либо точки зрения.
Упрощенность, образность и аподиктичность суждений наиболее характерные черты
экзотерического знания. Вместо специфических ограничений, накладываемых на мышление
особыми доказательствами, поиск которых сопряжен с большими усилиями, популярная
наука оперирует упрощениями, однозначными оценками и наглядными живыми образами.
Конечной цепью популярной научи является мировоззрение (Weltanschauung) — особая
мыслительная конструкция (Gebilde), возникающая на основе эмоциально окрашенного
выбора из различных сфер популярного знания.
Мировоззрение не оказывает слишком заметного влияния на специальное знание
(если вообще оказывает), но оно может стать основанием, определяющим общие контуры
стиля мышления специалиста-эксперта. Это может быть чем-то вроде возвышенного
чувства единства всего человеческого знания или веры в возможность универсальной
науки. Но это может быть также просто верой в возможность хотя бы ограниченного
развития науки. Так замыкается круг межколлективной зависимости научного знания: из
специальной (эзотерической) науки возникает популярная (экзотерическая) наука.
Становясь упрощенной, образной и аподиктичной, наука приобретает определенность
своих очертаний, приглаженность, видимое единство. Вокруг нее возникает
определенное общественное мнение, она участвует в формировании мировоззрения и
через эти каналы оказывает обратное воздействие на специалистов-экспертов.
Хорошим примером может служить бактериологическое исследование, которое
эксперты одной лаборатории изложили практикующему врачу-терапевту. Диагноз,
поставленный в результате анализа мазка из горла пациента, выглядел следующим
образом: «Микроскопический анализ обнаруживает множество небольших бактериальных
палочек, по форме и взаимному расположению соответствующих дифтеритным бациллам.
Выращенная из образца бактериальная культура является типичной культурой бацилл
Лёфлера (Loffler)». Такое заключение, специально подготовленное для практикующего
врача, не соответствует экспертному знанию. Оно выражено в аподиктической,
упрощенной, не оставляющей сомнений форме. Оно специально сформулировано так, чтобы
врач-практик мог опереться на него в своей работе. Однако, если бы эксперт должен
был описать тот же самый результат своего анализа другому эксперту, заключение
выглядело бы примерно так: «При микроскопическом наблюдении установлено наличие
многочисленных палочек, часть которых имеют клубкообразную или искривленную форму,
часть — тонких и прямых, часть — толстых с неспецифическими очертаниями. Взаимное
расположение в некоторых местах пальцеобразное, в других — решетчатое, иногда —
уникальное, нерегулярное. Палочки грамм-положительные, для некоторых характерна
положительная окраска препаратом Нейссера. При окрашивании метиленовой синькой
Лёфлера обнаруживается много погибших бактерий. Культура по тесту Поста (Costa) —
фиолетово-розовая, слегка вязкая, колонии четко выражены, составляющие их палочки в
большинстве случаев имеют типичную окраску, морфологию и взаимное расположение.
Выделение или нейтрализация токсинов не установлены. Учитывая происхождение
исследуемого материала, его морфологические и культурные характеристики, можно
считать, что диагноз «палочки Лёфлера» достаточен для практических целей».
Такая версия заключения, хотя теоретически она выглядит более точной, не
удовлетворила бы практикующего врача, в особенности то утверждение, из которого
получается, что основанием для экспертного вывода является происхождение
исследуемого материала (здесь оно действительно играет важнейшую роль). «Что это
значит? — вправе заявить этот врач. — Ведь я спрашивал, что реально находится в
данном мазке, а мне отвечают: так как мазок взят из горла, то это, скорее всего,
дифтерия. Но ведь это трюкачество: я хотел бы опереться на заключение экспертов, а
они, в свою очередь, опираются на меня самого». Но даже и это экспертное заключение
является упрощенным и аподиктическим: из него удалено все, что не является
существенным (с точки зрения данных экспертов), например, наличие в мазке
сопутствующей бактериальной флоры (т. е. того, что на сегодняшний день считается
несущественным бактериальным фоном). Не учтены также неточности определения вида
Согупnebacterium, а заключение о тождественности бактерий, обнаруженных под
микроскопом, и бактерий, выращенных в культуре (что является типичным искусственным
приемом в специальных исследованиях такого рода) представлено в виде тривиального
факта. Кроме того, данный случай слишком прост: далеко не всегда все так удачно
сходится. Взаимное расположение палочек часто нетипично, окраска не всегда очевидна
(она может быть положительной, отрицательной или неопределенной), культура может не
соответствовать микроскопическому препарату и т. д.
Независимо оттого, мог или не мог быть иначе описанный случай, подобное
описание всегда является упрощенным, насыщенным аподиктическими и образными
элементами. Любая коммуникация и даже составление номенклатуры ведут к тому, что
каждый фрагмент данного знания становится все более экзотеричным и популярным.
Иначе следовало бы к каждому слову прибавлять примечание, чтобы учитывать все
возможные ограничения и объяснения. Каждое слово примечания, в свою очередь,
нуждалось бы в еще одной словесной пирамиде. Если продолжать в том же духе,
полученная структура могла бы изображаться только в многомерном пространстве. Такая
структура, представляющая в полном объеме экспертное знание, была бы совершенно
необозрима и практически бесполезна. Следует отметить, что такая пирамида не
зиждется на каких-либо наиболее общих, повторяющихся элементах, с помощью которых
она могла бы быть принципиально упрощена. Мы всегда остаемся в одном слое понятий,
всегда на одном и том же удалении от «фундаментальных понятий», возможные
конструкции из которых наличествуют в любой познавательной деятельности, и,
следовательно, всегда сталкиваемся с одними и теми же трудностями. Однозначность,
упрощенность, наглядность — эти характеристики возникают в популярной науке. Именно
здесь источник, из которого эксперт черпает веру в эту триаду как идеал знания. В
этом заключается общее теоретико-познавательное значение популярной науки.
Наш пример касается экзотерической науки, которая очень близка к
эзотерическому центру. Практикующий врач широкого профиля не так уж далек от
эксперта-бактериолога. Когда же мы переходим к более широкому кругу людей с общим
образованием, знание становится еще более образно-наглядным и упрощенным.
Постепенно исчезают доказательства, накладывающие ограничения на движение мысли,
мышление становится еще более аподиктичным. Матери ребенка, у которого был взят
мазок из горла, сказали просто: «У вашего ребенка нашли дифтерию».
Следующее популярное описание классического периода в бактериологии мы находим
в замечательной книге Готтштейна по эпидемиологии. «Бактериологические исследования
проводились либо на пациентах, либо на животных, которым прививали болезнетворный
материал, после чего они заболевали исследуемой болезнью. Изобретались специальные
методы получения чистых культур возбудителей в соответствующих искусственных
средах. Многие поколения бактерий выращивались в подобных средах со строгим
соблюдением мер, предотвращающих любые загрязнения культур другими бактериями.
Особенности бактерий-возбудителей изучались как непосредственно, так и путем
прививок выращенных культур опытным животным, посредством которых репродуцировалось
данное заболевание. Так замыкалась цепь доказательств. Репродуцирование характерных
заболеваний всегда давало положительный результат в отдельных экспериментах и по
сей день остается таковым[163].
Каким же простым, однозначным и наглядным было бы бактериологическое открытие,
если бы все было так, как здесь сказано! Но улучшить это описание другим популярным
же вариантом нельзя. Как общая схема, оно в принципе верно. Однако оно не
соответствует детализированному экспертному знанию. Кроме того, что в нем опущены
многие ограничения и сложности, а также спорные мнения и заблуждения
исследователей, оно полностью замалчивает взаимодействие между генезисом какого-
либо открытия и генезисом понятий. Это описание выглядит так, будто определенные
понятия и идеи существуют априорно, например, понятие возбудителя болезни,
«определенного микрогрибка», чистой культуры, зависимости болезни от
микроорганизмов; будто «последовательное» применение этих понятий само по себе
приводит к открытиям; будто невозможны никакие другие понятия. Так, истина
провозглашается чем-то объективно существующим, а исследователи делятся на две
группы: «хороших парней», которым открыта истина, и «плохих парней», от которых она
прячется. Такая оценка, характерная для экзотерического мышления, вытекает из
требований межколлективной коммуникации идей и оказывает обратное воздействие на
экспертное знание.
Возьмем еще один пример. В книге Готтштейна история понятия сифилиса
изображена следующим образом: «В 1495 г. внезапно и с неслыханной силой вспыхнула
новая болезнь — сифилис, которая распространилась среди наемных французских солдат,
воевавших в Италии, а затем была быстро разнесена по всей Европе. Столь быстрое
распространение эпидемии указывало на то, что речь шла о новой болезни, и
напрашивалось допущение, что она была завезена из недавно открытой Америки, где
она, как было известно, встречалась повсеместно, хотя и в более легкой форме. До
сих пор продолжаются споры об американском происхождении болезни, но утверждают
также, что в Старом Свете она встречалась еще с древности. Как бы то ни было, в то
время она охватила огромные области и отличалась очень тяжелым протеканием. С тех
пор и вплоть до наших дней сифилис как массовое заболевание нисколько не утратил
своей роли, хотя проявления этой болезни подверглись значительным изменениям».
Какая простая и кристально ясная история! На что же пошел тяжкий труд по
выработке специального понятия «сифилиса»? В этом описании совершенно незаметны
метаморфозы стиля мышления от XV до XX столетия, когнитивно-историческая и
социально-историческая детерминация этапов его развития. Из такого рода описаний
затем и возникает убеждение в том, что не происходит никакого развития идей.
Убеждение, которое, в свою очередь, воздействует на экспертов-специалистов и
становится эталоном для гносеологов, которые усматривают свою задачу исключительно
в том, чтобы решать вопрос об «истинном» и «неистинном» знании.
Наглядность знания имеет особую силу. Используемая вначале каким-либо
Экспертом для объяснения некоей проблемы (или по каким-либо иным мнемотехническим
соображениям) наглядность из средства выражения превращается в особую цель
познания. Наглядный образ обретает преимущество перед специальными доказательствами
и уже в этом новом качестве часто снова возвращается к эксперту-специалисту. Это
явление хорошо просматривается на примере прозрачной символики Эрлиха, приведенной
в главе 3 данной книги. Образ ключа и замка превратился в теорию специфичности и на
длительное время овладел серологией, проникая в самую глубину специального научного
знания.
Помимо общего описания того, как популярная наука оказывает обратное
воздействие на экспертное знание, можно привести множество примеров ее
специфического влияния в каждой отдельной дисциплине. Вот один из таких примеров.
Вся липоидная теория реакции Вассермана основана на популярном химическом понятии
липоидного тела, которое совершенно не тождественно специально химическому понятию.
Возникает странная ситуация: нынешняя серология понимает под липоидом нечто совсем
иное, нежели химия; что-то подобное мы видим в биологии, где понятие «государства»
(организм как государство клеток) понимается совершенно по-другому, чем в
политической науке.
Если еще более отойти от эзотерического круга по направлению к экзотерической
периферии, мышление будет выглядеть еще более насыщенным эмоциональными образами,
которые создают субъективное ощущение определенности, самоочевидности и
целостности. Здесь уже не нужны строгие доказательства, заключающие мысль в
определенные рамки: здесь «слово» уже стало «плртью». У меня перед глазами яркий
пример популярного знания: это иллюстрация из одного текста по гигиене, на которой
изображен факт капельного инфицирования. Изможденный, как скелет, человек с серо-
фиолетовым лицом сидит в кресле и кашляет. Одной рукой он тяжело опирается на
подлокотник, другой сжимает впалую грудь. Из открытого рта вылетают злые бактерии в
виде маленьких дьяволят… Ничего неподозревающий розовенький младенец стоит рядом.
Одна дьявольская бацилла уже близко, совсем близко подлетает к губам ребенка… Так
на этой картинке изображается наполовину как символ, наполовину как предмет веры
сам дьявол. У этого дьявола есть и еще одно излюбленное логово: он проник в самую
глубину иммунологической теории с ее образными представлениями о бактериальном
нападении и защите от него.
В отличие от популярной науки, стремящейся к образной наглядности. специальное
знание требует для своего оформления в учебнике критического объединения в
согласованной системе.
Рассказывая об истории реакции Вассермана и в главе 4 о наблюдении и
эксперименте, я пытался охарактеризовать творчески работающего специалиста как
персонификацию пересечений различных мыслительных коллективов, а также различных
линий развития идей, как личность, стоящую в центре возникновения новых идей.
Разработанный им отчет изначально имеет форму, которую мы назовем журнальной наукой
(Zeitschriftenwissenschaft).
Если бы мы захотели изобразить журнальную науку как некую однородную
целостность, н&amp;м пришлось бы быстро убедиться в том, что это не так просто.
Выражение различных точек зрения и методы работы настолько индивидуальные, что
никакая органическая целостность не может быть получена из противоречивых и
несогласных между собой фрагментов. Из журнальных статей нельзя составить какой-
либо учебник простым суммированием. Только после социокогнитивной миграции
фрагментов личностного знания внутри эзотерического круга с последующей обратной
реакцией (Riickwirkung) со стороны экзотерического круга эти фрагменты изменяются
так, что из неаддитивных и имеющих личностный характер они становятся аддитивными и
безличностными.
Журнальная наука, таким образом, как бы несет на себе печать временности и
индивидуальности. Первая, в частности, проявляется в том, что кроме явного
ограничения разрабатываемых проблем, она всегда акцентирует связь со всей
проблематикой данной научной области. Каждая опубликованная в научном журнале
статья содержит во введении или в заключении такие ссылки на компендиумы научного
знания, как свидетельство того, что автор стремится включить данную статью в этот
компендиум и рассматривает ее нынешнее состояние как временное. Это проявляется и в
замечаниях автора о его творческих планах и надеждах, а также в полемических
суждениях. Сюда же следует отнести специфическую сдержанность тона статей,
публикуемых в журналах: ее можно заметить по характерным выражениям типа: «Как я
пытался показать…», «Представляется возможным, что…» или (в форме отрицания):
«Здесь нет возможности показать, что…». Этот жаргон нужен для того, чтобы первейшее
право исследователя на суждение о существовании или несуществовании какого-либо
явления передать тому или иному признанному мыслительному коллективу. И только в
уже обезличенном компендиуме научных знаний можно найти такие выражения, как: «Это
существует (или не существует)», «Имеет место то-то и то-то» или «Точно
установлено, что…». Получается так, что каждый компетентный исследователь нуждается
помимо собственного контроля за соответствием своей деятельности стилю мышления еще
и в контроле со стороны коллектива, который мог бы и корректировать эту
деятельность. Он как бы сознает, что лишь межколлективная коммуникация идей дает
возможность перейти от сдержанной неопределенности к уверенной определенности.
Другой особенностью журнальной науки, определенно связанной с предыдущей,
является ее личностный характер. Фрагментарность проблем, случайность материала
исследований (например, казуистика в медицине), технические подробности, короче —
уникальность и новизна обрабатываемого материала неразрывно связаны с личностью
автора. Каждый исследователь осознает это, и в то же время он ощущает личностный
характер своей работы как ее недостаток; почти во всех случаях он хотел бы скрыть
свою личностную идентификацию. Это можно заметить, например, по характерному «мы»
вместо «я», этой специфической pluralis modestiae[164] в которой содержится скрытая
отсылка к мыслительному коллективу. Та особая скромность исследователей, которую,
скорее, можно назвать стремлением быть незаметным на общем фоне, складывается из
этого стремления и связанной с ним сдержанности в суждениях.
Из временной, неопределенной, личностно-окрашенной и неаддитивной журнальной
науки, в которой находят выражение с огромным Трудом вырабатываемые сигналы к
мысленному сопротивлению, через внутриколлективную миграцию идей возникает, прежде
всего, наука учебника. В каждой исследовательской статье, как уже было сказано,
ощущается ориентация на научное сообщество и тем самым как бы признается
преобладание членов естественнонаучного мыслительного коллектива над его элитой.
Требование «общей верифицируемое™» есть не что иное, как демагогический постулат,
ибо, во-первых, это не всеобщая верификация[165], а лишь мыслительный контроль со
стороны мыслительного коллектива, а во-вторых, этот контроль заключается только в
проверке какого-либо знания, принадлежит ли оно определенному стилю мышления.
Учебник, таким образом, возникает не путем компиляции или коллекционирования
различных журнальных публикаций. Первое невозможно, поскольку журнальные публикации
часто противоречат одна другой; второе также не может привести к замкнутой системе,
на которую нацелена наука учебников. Учебник возникает из индивидуальных работ, как
мозаика из множества цветных камешков путем подбора и упорядоченного их
составления. План такого подбора и составления определяет основные линии дальнейших
исследований: в соответствии с ним определяется, какие понятия будут фигурировать
как основные, какие методы будут признаны правильными, какие направления
перспективными, каких исследователей следует отметить, а каких попросту забыть.
Такой план вырабатывается эзотерическим мышлением, в дискуссии между экспертами-
специалистами, где определяются основы взаимопонимания и непонимания, где
совершаются взаимные уступки и проявляется взаимное упорство при отстаивании своих
взглядов. Когда в конфликт вовлечены две идеи, в ход идет весь арсенал
демагогических приемов. При этом, как правило, побеждает некая третья идея,
содержание которой образуется сложным переплетением нитей, берущих начало в
экзотерических кругах, чужих мыслительных коллективах, в неразрешенных
контроверзах.
Процесс превращения личностно-окрашенной и временной журнальной науки в
коллективную, общезначимую науку учебника был описан при изложении истории реакции
Вассермана. Эта реакция впервые возникла в результате определенного сдвига значений
используемых понятий и переформулирования проблемы и затем аккумулировала в себе
коллективный опыт, сформировав готовность к направленному восприятию и специальному
ассимилированию воспринятого. Такое эзотерическое движение мысли отчасти возможно
даже в рамках индивидуального мышления отдельного исследователя: он сам ведет
диалог с самим собой, сопоставляет, обдумывает решения и принимает их. Чем в
меньшей степени принятие решений зависит от приспособления к науке учебника, чем
оригинальнее и смелее личностный стиль мышления данного индивида, тем дольше
продолжается процесс коллективизации его результатов.
Примером эзотерической коммуникации идей внутри временного мыслительного
коллектива может служить следующее событие. На заседании одного общества по
изучению истории медицины обсуждалась история болезни, как она изложена в одном
старинном описании; вопрос стоял так: можно или нельзя поставить современный
диагноз, принимая в расчет только это описание? Один из участников дискуссии
утверждал, что это невозможно, поскольку методы исследования древнего автора
слишком отличаются от современных. Другой выступавший возразил, что в принципе
поставить диагноз все-таки можно, поскольку болезни остаются теми же самыми, что и
в давние времена. Но для этого нужно проанализировать данное описание так, чтобы
возникла определенная картина заболевания. Первый диспутант отвечал на это: «Да,
конечно, бойезни остались такими же, как прежде, но мы уже иначе образованы, а
потому не сможем выстроить такую картину из эмоционально нагруженных описаний,
которые, быть может, верно передают тяжесть заболевания и ее опасность, но не дают
объективных точек опоры для современного диагноза. Например, в этом описании много
говорится о запахе, исходящем от больного, о том, как расслоены его экскременты,
как изменяется потовыделение, как больной кричит от боли и страха, но из всего
этого мы не можем даже заключить, находится ли больной в жару или нет».
Развернулась оживленная дискуссия, продолжавшаяся более часа, от казуистики перешли
к принципиальным вопросам, но, что замечательно, в основе всех рассуждений
постоянно принималось утверждение, что болезнь как таковая (т. е. спецификация
болезни) не могла измениться. Это высказывание, а точнее просто ляпсус второго
оратора (в чем он сам позднее признался мне), получило подкрепление столь же
непродуманными возражениями первого, и так совершенно неожиданно стало приниматься
как нечто бесспорное. Когда этот мыслительный коллектив распался, ни один из
участников дискуссии не взял на себя ответственность за принятие этой «аксиомы».
Конечно, это высказывание не может быть обосновано, и потому «аксиома» имела столь
короткую жизнь, но то, как действовал, так сказать, сверхиндивидуальный механизм ее
принятия (в котором не было никакого сознательного и ответственного решения какого-
либо индивида), может служить образцом для типичных утверждений из науки учебника.
Очень часто просто нельзя найти автора идеи, возникшей в ходе дискуссии и критики,
затем не раз менявшей свой смысл, адаптировавшейся и ставшей всеобщим достоянием.
Таким образом, она приобретает сверхиндивидульное значение и становится аксиомой,
которая направляет линию развития мышления.
В упорядоченной системе понятий какой-либо науки, которая представлена
учебником, всякое высказывание ео ipso[166] выглядит много определеннее, более
обоснованным, нежели в каком-либо фрагментарном описании из журнала. Оно
приобретает силу определенного ограничителя свободного мышления.
Вот один из примеров. Из разрозненных статей в журналах нельзя вывести
этиологическое понятие состояния болезни. В конечном счете, оно выводится из
экзотерических (популярных) идей и понятий, сформировавшихся вне рамок данного
коллектива, но свое современное значение приобретает в ходе эзотерической
коммуникации идей. Сегодня это одно из центральных понятий бактериологической науки
учебников. Оно могло быть выработано только путем направленного отбора частных
исследований и направленной их компиляции. Но когда оно уже попадает в учебник и
используется всеми, то становится краеугольным камнем системы понятий и накладывает
определенные ограничения на соответствующие мыслительные процессы. Например,
высказывание: «Morbus Gallicus, сифилис или болезнь греховного наслаждения,
возникающая в зараженных, имеющих шанкр на половых органах, является дочерью
проказы, а при некоторых условиях, в свою очередь, может стать и матерью
проказы»[167], — становится бессмысленным. Но это происходит только в рамках нашего
нынешнего стиля мышления, т. е. такого стиля, который связан со. знанием,
опирающимся на этиологическое понятие этой болезни и из которого следует, что
сифилис вызывается спирохетами, а проказа вызывается специфическим возбудителем,
так что между этими заболеваниями нет никакой связи. Если же болезнь определять
через ее симптомы, то родство этих заболеваний выглядит несомненным, и тогда данное
высказывание обретает глубокий смысл. Как уже было сказано ранее, этиологическое
понятие болезни не является логически единственно возможным. Оно также не может
возникнуть само собой в результате накопления определенных знаний.
Тем не менее, современные ученые (или, по крайней мере, большинство из них)
находятся под давлением этого понятия и не могут мыслить иначе. Оно оказывает свое
воздействие на всю патологию и бактериологию. Последняя становится областью
медицины и почти утрачивает свою связь с ботаникой. Стиль мышления общей патологии
и бактериологии становится небиологическим, что проявляется как в методологии этих
наук[168], так и в узости проблемного поля, ограниченного медицинскими
применениями.
Нечто весьма похожее происходит с современным понятием химического элемента,
основанным на весовых соотношениях. И это понятие также является результатом
действительно коллективного труда, начало которому было положено в ходе
эзотерической коммуникации, инициированной отдельными индивидуальными работами. В
итоге оно стало элементом систематической, лишенной личностных нюансов науки
учебника. «Со времен Бойля попытки изменить некоторые вещества тай, чтобы при этом
не увеличивался их вес, оказывались безуспешными. Так, все изменения, которым может
подвергаться железо, связаны с увеличением веса… Постепенно выяснилось, что, по
крайней мере, семьдесят различных веществ следует в этом смысле считать
элементами…»[169]. Много нового в развитие понятия элемента внес Лавуазье, точнее
эпоха Лавуазье, которая научила нас считать весовые соотношения постоянными.
Оствальд, говоря об этой эпохе, упоминает «странное психологическое явление,
которое часто случается в моменты значительного прогресса в науке»[170]. Именно
Лавуазье своей теорией горения и законом сохранения массы обеспечил идее о том, что
весовые соотношения имеют решающее значение для определения понятия химического
элемента, необходимую поддержку. И тот же Лавуазье наряду с весомыми элементами
материи признавал невесомые (тепло и свет), «становясь тем самым в оппозицию
собственной идее». Оствальд полностью разделяя индивидуально-психологическую точку
зрения, объясняет эту удивительную ситуацию чисто психологически, утверждая, что
часто, «когда надо сделать последний шаг, чтобы укрепить новую идею в ее споре со
старыми, сами творцы новой идеи либо не замечают этого, либо не в состоянии это
сдедать». Это происходит, считает он, из-за усталости исследователя, у которого уже
не остается сил для того, чтобы окончательно доработать свою идею. Я думаю, что
изложенные выше наблюдения ясно показывают несовпадение между тем, как идея
предстает в ретроспективном анализе, и тем, как она выглядит в представлениях ее
«авторов» (репрезентативных исследователей). Это объясняется просто тем, что не
отдельный индивид, а мыслительный коллектив является подлинным творцом новой идеи.
Как я уже не раз под» черкивал, коллективная переработка некоторой идеи приводит к
тому, что когда изменяется стиль мышления, проблема, поставленная ранее, уже не
вполне ясна. Современное понятие химического элемента, как известно, имеет свою
предысторию, которая так же, как история этиологического понятия заболевания, может
быть прослежена вплоть до мифических времен. И в этом случае современная версия,
изложенная в учебниках, сформирована в иных мыслительных коллективах, в
экзотерических кругах и в ходе эзотерической коммуникации идей. Такие примеры,
число которых можно умножить, делают особенно очевидной роль науки учебника: она
производит отбор, смешивание, подгонку и соединение экзотерического знания, знания,
берущего начало в иных мыслительных коллективах, и знания строго специального в
единую систему. Возникающее таким путем понятие становится доминирующим и
обязательным для каждого специалиста-эксперта. Первоначальный сигнал сопротивления
впоследствии становится ограничением свободной мысли, которое и определяет, о чем
«ельзя мыслить иначе, что должно быть опущено или не замечено, а где, напротив,
следует искать с удвоенной энергией. Готовность к направленному восприятию
консолидируется и приобретает определенную форму.
В современной прогрессирующей науке это отношение между журнальной наукой и
наукой учебника проявляется в характерной структуре эзотерического круга. Это
напоминает колонну на марше. В каждой дисциплине по отношению почти к каждой
проблеме существует авангард, группа исследователей, практически разрабатывающих
эту проблему. За ним идет основная группа: официальное сообщество и, наконец, более
или менее разобщенная группа аутсайдеров. Такая структура тем отчетливее, чем
больший прогресс наблюдается в данной области науки. Между журнальной наукой, в
которой фигурируют самые новые работы, и наукой учебников, которая всегда отстает
от переднего края, образуется более или менее заметная дистанция. Авангард не
занимает определенной позиции; он день ото дня, час от часу находится в ином месте.
Основная группа движется медленней, ее позиция меняется, часто скачками, только
через годы, иногда через десятилетия. И путь ее не тот же самый, что у авангарда;
правда, основная группа следует указаниям авангарда, но при этом сохраняет
известную самостоятельность. Никогда нельзя предвидеть заранее, какое именно
направление из числа указанных авангардом она изберет. Кроме того, эта группа сама
прокладывает тропки на этом пути, выравнивает дорогу и т. д., так что рельеф сильно
меняется, прежде чем станет местом пребывания основной группы.
Этот несомненный феномен очевидным образом социален по своему характеру и
имеет важные теоретические следствия. Если какого-либо исследователя спрашивают,
как он представляет себе какую-то проблему, то он, прежде всего, сошлется на точку
зрения, изложенную в учебнике, как на нечто сверхличностное, относительно
постоянное, даже если он сознает, что эта точка зрения уже устарела. Затем он
должен привести различные мнения исследователей, работающих над этой проблемой, и
обозначить их как личные точки зрения, хотя бы он и знал, что среди этих точек
зрения могут быть такие, которые впоследствии войдут в учебники. Социальная природа
науки проявляется в том, что она по отношению к каждой проблеме занимает, если
можно так сказать, репрезентативную, устойчивую позицию, наряду с которой возможны
и другие, нерепрезентативные и временные. Особое значение длй теории познания имеет
тот факт, что это устойчивое положение рассматривается как эзотерически
определенное в большей степени, чем временное; это указывает на то, что масса
преобладает над элитой в демократическом мыслительном коллективе.
Если под фактом понимать нечто устойчивое, несомненное, то он существует
только в науке учебника. Подготовительная стадия, характерная для журнальной науки,
на которой еще только впервые звучит неясный вызов свободному мышлению, создает
лишь предпосылки для возникновения такого факта. И только затем, на стадии
популярной науки, когда некоторое знание становится обыденностью, факт начинает
воплощать в себе то, что называют непосредственно воспринимаемым фрагментом
реальности.

5. О СТИЛЕ МЫШЛЕНИЯ

Примеры и сравнения некоторых стилей мышления. Готовность к восприятию,


детерминированному данным стилем. Старые и новые анатомические описания и
иллюстрации как свидетельства того, что каждое наблюдение соответствует
определенному стилю видения (Sinn-Sehen), а каждая иллюстрация есть не что иное,
как идеограмма (Sinn-Bild). Специфический интеллектуальный настрой современной
науки.
На фоне специфической структуры современного мыслительного коллектива
становится понятным его особый стиль мышления. Чтобы еще более прояснить понятие
стиля мышления и приблизить его к нашей реальности, сравним одну современную
научную версию с несколькими другими, более ранними.
«Было время, — приводим слова д-ра Самуэля Брауна, — когда металлы были
солнцами и лунами, королями и королевами, прекрасными женихами и возлюбленными
невестами. Золото было Аполлоном, солнцем на вершине небесного купола, серебро —
Дианой, прекрасной луной, стыдливо пробирающейся сквозь небесные рощи; ртуть —
Меркурием в крылатых сандалиях, посланцем богов, вспышки сияния которого заметны на
вершине холма, целующего небо; железо — красным Марсом в полном боевом снаряжении;
олово — Сатурном с тяжелыми веками, спокойным как скала посредине дремучего леса
материальных форм; цинк — diabolus metallorum, настоящим дьяволом среди металлов и
т. д. Все это было наполнено глубоким мистическим смыслом. Там были крылатые птицы,
зеленые драконы и красные львы. Там были девственные источники, королевские купели,
живая вода и соль мудрости, духовные эссенции и т. п.»[171]
Вот так выглядела химия до ее вступления в современную эпоху. От мистических
аллегорий и сравнения от эмоционально окрашенных образов веет духом, который
совершенно чужд нашему научному мышлению. Сравнение золота с солнцем и серебра с
луной теперь сохранилось только в популярных фантазиях. Связь между оловом и
Сатурном или между цинком и дьяволом вообще утратила какой-либо смысл даже в такого
рода фантазиях. Это особый стиль мышления, замкнутый в себе, по своему
последовательный. Люди того времени мыслили и видели иначе, чем мы. Они
использовали символы, которые нам представляются вымышленными, фантастическими,
произвольными. Но можно спросить: а как отнеслись бы средневековые мыслители к
символам, которые используем мы, например, таким, как потенциалы, физические
константы, гены наследственности и т. п.? Можно ли предположить, что восхищенные
«корректностью» этих символов, они позволили бы нам поучать себя? Или, наоборот,
они посчитали бы нашу символику столь же фантастической, произвольной и
вымышленной, какой в наших глазах выглядит теперь их символика?
Если мы хотим проникнуть в некий старый стиль мышления, то нам следует понять
те проблемы, которые рассматривались в рамках этого стиля, а не останавливаться на
современных оценках тех взглядов, которые ушли в прошлое. У Парацельса мы находим
следующие фразы: «Если у вас есть вера с горчичное зерно и души ваши несут бремя
земного существования, насколько выше поднялись бы они, будь вера ваша размером с
дыню; и как высоко вознесся бы ваш дух, если бы вера ваша была величиной с
тыкву…»[172]. Наглядное сравнение веры с горчичным зерном — это еще можно
допустить, хотя бы потому, что мы помним евангельское выражение, осознавая его
метафорический, притчевый характер. Но то, что масштаб человеческой веры можно
измерять предметами различной величины, — это уже поражает. Каждый из нас мог бы,
например, сказать: «Плохо, если ты ни на волос не хочешь поступиться своими
желаниями тогда, когда необходимо уступить на пядь или на локоть». Подобная
геометрия по отношению к переживаниям души есть не что иное, как иррациональная
поэзия или художественное воображение. А у Парацельса? Была ли его система
измерения веры метафорой или настоящей системой? Это проясняют другие отрывки из
его текстов. Так, в трактате «О порождении чувственных вещей в разуме» мы читаем:
«Несущая в себе семя матка не порождает ничего более. Она спокойна, совершенна и
потому плодородна; и так до тех пор, пока не охладит ее старость, и тогда уже
ничего не зародится в ней, ибо притягивающая ее сила умирает в холоде»[173]. Он
объясняет бесплодие старых женщин холодом-старости, который убивает притягивающую
силу матки (эта сила, видимо, зависит от температуры). Холод старости для него —
это не метафорический парафраз «охлаждения чувств», это нечто совершенно
тождественное физическому холоду. Или в некоторых старинных текстах мы читаем,
например, что «волчий аппетит» (Heisshunger), подобно огню, способен поджаривать
сырую пищу, которая таким образом становится съедобной.
В книге, вышедшей спустя двести лет[174], мы читаем: «Почему человек натощак
тяжелее, чем после еды? Потому, что еда увеличивает число духов, которые своей
легкостью и огнистостью облегчают тело человека, ибо огонь вместе с воздухом делают
любое тело легким. Поэтому веселый человек много легче печального, ведь он
заключает в себе больше маленьких духов. И мертвый гораздо тяжелее живого, ведь
живой наполнен духами, а мертвый оставлен ими». Чувство тяжести (угнетенности),
физический вес в сегодняшнем смысле этого термина, тоска (Schwermut) и трудности
(неудобство) при поднимании мертвых останков здесь трактуются как тождественные
явления и объясняются общей причиной: отсутствием или недостатком огнистых и
эфирных духов, которые, подобно воздуху и огню, делают более легкими все тела.
Перед нами замкнутая логичная система, основанная на определенном анализе ощущений
(по крайней мере, на сходстве чувств). Но эта система совершенно не похожа на Ту,
какой пользуемся мы сегодня. Люди того времени обдумывали, находили сходства и
ассоциировали их, устанавливали общие принципы, но их знание было совершенно иным,
нежели наше. «Тяжесть» в этом случае и наше понятие физического веса — это
совершенно разные вещи. Таких примеров можно привести множество: они показывают,
что мышление той эпохи и наш способ понимания предметов и явлений совершенно
различны, наша физическая реальность просто не существовала для людей того времени.
В то же время многое другое — то, чего мы сейчас уже не в силах понять, — было для
них действительностью. Именно поэтому мы имеем перед собой столь поражающие нас
символы, параллели, глубокие сравнения и утверждения.
Чтобы сравнить чуждый нам старый стиль мышления с современным, научным, стоит
обратить внимание на медицинские статьи, в особенности по анатомии или физиологии,
поскольку они ближе нам, чем древние химические или физические идеи, совсем
утратившие свое значение для нас.
Вот передо мной книга доктора медицины и хирургии Юзефа Лёва (Jozef Low) «О
моче» (Landhut, 1815). Этот человек не принадлежал к тем, кто создавал современный
стиль мышления: книга проникнута духом натурфилософии XVIII века. Например, мы
читаем: «Проявления жизни возникают лишь благодаря ее творениям. Сама жизнь есть
только плодоношение и созидание, а очевидным и совершенным образом этой непрерывной
жизценной инспирации является органическое тело как ее основа[…]». И далее: «Ибо
через внутреннюю с ней (жизнью) общность органическая материя получает жизненность
во всей ее полноте и становится все творящей и порождающей субстанцией, которую
древние называли prima materia, а современные исследователи называют это
кислородом, азотом, или фосфором» (S. 10). «Чем является образование мочи как
жидкости, тем же является образование кости в период, когда формируется твердый
костный скелет; в кости фосфор находится в металлической форме, а в моче он вместе
с другими продуктами, сопутствующими ему в процессах формирования костей, вновь
находится в жидком виде, и тем самым обусловлены изменения веществ в самой костной
системе. Поэтому процессы формирования костей и мочи — это один и тот же процесс,
но протекающий в разных направлениях. И то и другое имеет место на определенном
уровне развития всех видов животных…» (S. 41). «Количество фосфорной кислоты
увеличивается (с возрастом), и мочевина, мочевая кислота, таким образом, выступает
как некий дух, который находится только в моче человека и означает возвышение его
над животным состоянием» (S. 56).
Ю. Лёв не только не принадлежит авангарду, но явно относится к аутсайдерам. В
его книге еще находит убежище флогистон (S. 128), а понятие веса, которым он
пользуется (Schwere), совершенно не соответствует своему времени: «…Покой умершего
является свидетельством возвращения в мир металлов; как только человек умирает, его
тело становится более тяжелым[175], или металлическим» (S. 43). Тем не менее, стиль
его мышления можно сравнивать с современным, поскольку многие детали его книги
допускают прямое сопоставление с деталями, исследованными современной наукой. Ю.
Лёв считает себя трезвым исследователем и находит много слов для осуждения
фантастической науки о моче, имевшей место в средние века: «Лишь в XVI веке, когда
богатая фантазиями наука о моче, развитая арабами, стала вызывать сомнения,
наступил поворот к нормальному, естественному наблюдению в этой области…» (S. 246).
Он рассматривает свою науку как то, что связано с естественным наблюдением, точно
так же, как многие современные естествоиспытатели рассматривают свои теории.
Красной нитью через все его химические рассуждения проходит фосфор. Но было бы
большой ошибкой полагать, что это понятие тождественно современному химическому
элементу под тем же названием, хотя, несомненно, между ними имеются некоторые общие
черты. «Во всех естественных свойствах мочи участвует фосфор, этот наиболее
совершенный продукт животного жизненного процесса, определяющее и поистине
одухотворяющее начало не только для многочисленных солей с азотно-щелочной основой
в животном белке, когда он выступает в форме слизи или желатина, но и в своей
первичной жизнетворящей функции либо в разлагаемой основе пищи, либо в качестве
элемента в процессе возникновения первых животно-растительных существ, либо в
качестве конституента бензойной или соляной кислот» (S. 12).
«Именно наличие фосфора становится ферментом смерти при задержке
мочеиспускания, поскольку это быстро влечет за собой переход от воспалительного
процесса к гангрене. Фосфор в моче также может стимулировать процесс выделения
фосфора во всем организме, как при febris urinosa, гнилой горячке наихудшего вида,
вызываемой длительной задержкой мочи. Из-за фосфора метеоэлектрические явления в
атмосфере… имеют столь значительное влияние на мочевыделяющую систему» (S. 12).
«Количество фосфорной кислоты увеличивается у людей, употребляющих мясо, и у диких
животных… Выделение специфических запахов такими животными, также как специфически
животный запах пота у людей, питающихся мясом, тесно связано с повышенным
выделением фосфорной кислоты в моче» (S. 27). «Из-за увеличенного количества мочи,
фосфорной кислоты и мочевых солей в моче как мужчин, так и женщин, выделяется
обильный осадок кристаллов, но у женщин, благодаря их большей близости к процессу
зачатия жизни, выделение фосфора происходит в более студенистой, желатинообразной,
маслянистой и жирной форме» (S. 44). «Фосфорная кислота, названная Гэртнером
(Gartner) фосфоресциновой кислотой, поскольку она часто вызывает фосфоресцирование
мочи и в некоторых случаях потовыделений, это единственная кислота в моче, которая
может быть выделена в чистом виде…» (S. 63). «Фибрин крови… представляет собой
металлический фосфор» (S. 100). «Повышенное выделение фосфора в моче (при
воспалениях) легко можно определить по цвету, температуре, консистенции, по
количеству и качеству мочи» (S. 115). «Обе кислоты — мочевая и фосфорная, — вообще
говоря, не появляются в моче под воздействием нервных импульсов, поскольку они
являются непосредственным выражением одухотворяющего начала. Однако, если нервное
воздействие заторможено, то эти кислоты будут обязательно отсутствовать и не смогут
быть генерированы» (S. 157). «Наличие фосфора в моче, то ли в виде фосфорной
кислоты, то ли как ее основа, наряду с другими солевыми и земельными качествами…
подвержено этому стимулированию…» (S. 206). «Большинство мочевых отложений содержит
фосфор в мочевой кислоте…, который выступает как ее постоянное основание» (S. 206).
В современной науке нет термина, который бы адекватно передавал значение
такого фосфора. Здесь он выступает как определенное начало, аксиома, символ некоей
силы, способной «одухотворять», «анимализировать» и даже убивать («фермент
смерти»). Он связан с метеоэлектричеством, с выделением специфических запахов, с
фосфоресцированием, воспалением и гниением. Подобно хамелеону, он принимает
множество форм: металлическую, мыльную, желатиновую или маслянистую. Он проявляет
себя в мочевой кислоте и как краситель, он образует отложения, он придает моче
цвет, температуру и особую консистенцию. Хотя это некий принцип, он тем не менее
обнаруживается в растворах наряду с солями, его можно взвешивать, повышать или
уменьшать его содержание, и он может даже вовсе исчезнуть. Поэтому он не похож и
то, что мы теперь называем принципом, ибо принципы и символы, как мы сегодня
полагаем, не могут быть взвешены.
И все же этот объект имеет нечто общее с тем, что в наши дни называют
фосфором. Прежде всего, это фосфоресценция, затем легкая воспламеняемость, вблизи
него ощущается запах озона, тот самый запах, которым сопровождаются
метеоэлектрические явления. В заметных количествах он обнаруживается в моче, в
костях и в нервной ткани. Несомненно, есть что-то родственное между современным
понятием фосфора и тем, что о нем говорит Ю. Лёв. Это «нечто» очень трудно выразить
точным естественнонаучным языком. Может быть, было бы лучше заимствовать из сферы
искусства термин «мотив» и говорить совпадении некоторых мотивов в обеих системах.
Среда, в которой обнаруж вается фосфор, особая связь с огнем и запахами — это общие
мотивы, фигурирующие как в сегодняшнем научном понятии фосфора, так и в описаниях
Лёва[176].
Такими же свойствами, какими обладает фосфор Лёва (полупринцип, полусубстанция
в смысле современной науки), обладают и другие вещества, такие как металл, вода,
моча. Это накладывает на знание о нем особый отпечаток. Принципы объединяются в
волнующие идеи, возвышенные корреляции и сравнения.
В такого рода реальности все имеет значимость символа, все имеет внешнюю
форму, что менее важно, и глубокий внутренний смысл. Цель такой науки — переживание
смысла как глубокой тайны, а не раскрытие этой тайны и объяснение ее. Так, мы
читаем: «Почки, срастающиеся со слизистой оболочкой гениталий, имеют особое,
скрытое, отношение и сродство с половой системой» (S. 43). «Но именно это
порождение, эта препарация все порождающей и жизнетворящей субстанции связывает
половую и мочевую системы глубокой и столь же таинственной связью» (S. 44).
Глубокая тайна, которую здесь находит автор, — это не загадка, которую надо
разгадать, и не какая-то зависимость, которую можно объяснить, исследуя некоторые
связи. Напротив, само познание этой зависимости заключается в том, что ее называют
глубокой и таинственной — тайной, переживаемой именно как тайна; та дрожь, которой
сотрясается человек при взгляде на окутанную покрывалом Изиду, — это то
интеллектуальное наслаждение, которого ищет автор и которое приносит ему
удовлетворение.
Если Лёв наблюдает некую, как мы бы теперь сказали, чисто механическую связь,
это его не удовлетворяет, и он пытается найти за этим нечто более глубокое. «При
общем параличе всех органов воли и движения, кожных складок и сфинктеров,
экскременты удаляются непроизвольно из-за растворения всех соков организма…».
Невозможность задержания мочи является только выражением общего colliquativen
Profluvien, проявляющегося в том, что кровь делается «более жидкой, бесцветной,
черной и пенистой», а также в кровавом поту и диарее. Рассмотрение любого предмета
связано у него с тем, что он немедленно видит и описывает глубокие и таинственные
связи. «Подобно тому как кожа [тяжело больного] создает вокруг себя атмосферу,
насыщенную азотом, с трупным запахом и опасную для жизни, так и мочевая система
производит мутную, черную, пенистую мочу, из которой быстро выделяется черный, как
сажа, осадок, похожий на осадок кофе, от которого исходит гнилой, отвратительный
запах» (S. 111). Обратим внимание на то, как совпадают унылые тона, в какие
окрашены подробности этой картины: мрачный прогноз — черная моча; страх смерти и
заражения — трупный запах, гнилой и отвратительный. Это не просто эмоциональная
фантазия. Здесь явная параллель между описываемыми явлениями и смыслом всей
картины, как если бы каждая ее деталь определялась в своем значении этим смыслом:
черный цвет мочи как бы символизирует печальный прогноз заболевания. Точно так же
«цвет, температура, консистенция, количество и качество мочи» прямо и «несомненно»
сигнализируют о «значительном выделении фосфора». Эти «сигнатуры» исполнены
глубокого смысла, которого Лёв ищет везде и всюду (он также говорит о «ряде
симптомов мочи» при какой-либо болезни или об «утробной сигнатуре мочи»), и они
придают явлениям символический характер[177].
Читая подобные описания, мы поражаемся тому, как много в них используется
терминов, значение которых нам чуждо. Например, в данном тексте на с. 120 мы читаем
о «злокачественной гнойной жидкости коричневого цвета со сморщенной поверхностью»,
в которую вырождаются жидкости из гангренозных органов. На с. 142 и 146 можно
прочитать о «юментозной моче» (jumentosem Urin), что должно означать внешнее
сходство с мочой травоядных животных. Кроме того, в этих описаниях очень много
данных о свойствах, которые выглядят для нас плеоназмами. «Картина лихорадки
(Synochus) может быть прослежена по моче, которая изменяет свой цвет, становится
мутной, не поддается кипячению и равномерному размешиванию (Mangel an Kochung),
окрашивается в малиновый или темно-красный цвет, становится липкой, в ней выпадает
хлопьевидный, грязно-белый, иногда иначе окрашенный, чаще серый, слизистый осадок,
который состоит из разложившейся слизи, белка, мочевины и фосфора. После выпадения
осадка моча остается столь же мутной. Эти свойства моча сохраняет вплоть до
последней стадии лихорадки». А вот как то же состояние описывается сегодня:
«Мутная, малиновая или темно-красная моча с хлопьевидным осадком». Все остальное
либо не нужно (обесцвечивание мутной консистенции, липкость), либо замещается
данными о микроскопическом исследовании осадка (сложный анализ мочевого осадка).
Такие предложения, как «не поддается кипячению и равномерному размешиванию», нам
вообще непонятны. Впрочем, значение этих терминов можно объяснить: они
соответствуют патологической теории, согласно которой все болезни развиваются в
определенных фазах, первая из которых именуется «стадией незрелости» (cruditas). Ей
соответствует urina cruda (незрелая моча), «густая, мутная, с неприятным цветом,
негомогенная». Характерно, что Лёв наряду с очевидными свойствами мочи называет эту
«невозможность кипячения», как будто она столь же очевидна, тогда как для нас, по
крайней мере сегодня, это свойство не существует. Таким образом, это не что иное
как теоретически сконструированный гештальт—Лёв это непосредственно видел, а мы
сегодня не видим. Есть много и других, чуждых нам определений, вроде названной выше
«юментозной мочи» травоядных животных, которые соответствуют готовым теоретическим
гештальтам (Gestalten), которых мы не видим, но Лёв, благодаря своей стилевой
готовности к их наблюдению, видел непосредственно, аналогично тому, как гештальты
современной науки непосредственно воспринимаются нами без каких-либо
подготовительных церемоний, непосредственно, как об этом мы говорили в этой главе в
разделе о наблюдении и опыте.
Итак, Лёв обладал совершенно иной, чем наша, готовностью к видению предметов и
явлений и иным способом научного осмысления увиденного. Здесь не должно быть
недоразумений: конечно, он, скорее всего, не был светилом своего времени, и даже
вряд ли его можно считать типичным представителем современной ему науки. Но он
являет собой пример научного мышления, отличающегося от нашего. Лёв рассматривает
мир сквозь призму особого настроя и видит в нем глубокие связи, вещи, наполненные
особым символическим смыслом, что в наших глазах выглядит фантастическим и
мистическим. Это особая ограничительная рамка мышления (Denkzwang), которая
способна обеспечить непосредственное восприятие соответствующих гешталътов. При
этом он остается трезвым мыслителем, описывающим только то, что наблюдается.
Чтобы еще больше прояснить различия между научными наблюдениями, связанными с
двумя различными стилями мышления, наверное, стоит сравнить анатомические описания
и рисунки из старых и новых школьных учебников. Я перелистал несколько учебников по
анатомии XVII и XVIII веков и нашел в них несколько почти одинаково подходящих для
этого примеров. Вначале процитирую описание ключицы (claviculae) из книги Фомы
Бартолина:[178]«Claviculae, kleides, quod thoracem claudant, et instar clavis
firment scapulam cum sterno: vel quod claves aedium antiquas referant, Patavii in
antiquis aedibus a Spigelio visas. Celsus jugula vocat a jungendo, alii ligulas, os
furcale, furcalem superiorem. — Sitae sunt transversim sub imo collo, in pectoris
summo, utrinque una. — Figura est oblongi S Latinie, hoc est, convexa, extrinsecus
leviter cava, ne vasa ibi lata comprimantur. In viris vero magis incurvantur, ut
minus impediatur brachii motus: in mulieribus minus, pulchritudinis ergo, cumfoveae
eo in loco поп ita conspicuae sint in foeminis atque in viris, unde et minus agiles
sunt ad projiciendos lapides. — Substantia crassa est, sed fistulosa et fungosa;
unde saepe frangitur, et facile coalescit. — Superficies aspera et inaequalis. —
Connectuntur cum scapulae processu superiore per cartilaginem, quae tamen ei
connascitur, ut cedat nonnihil in motibus scapulae atque brachii, sed tantum
ligamentis detinetur articulum amplexantibus, capite lato et oblongiusculo et cum
sterno alio capitulo jungitur, ut supra dictum. — Usus est, ad varios motus
brachii, quod quia hoc osse tanquam palo stabilitur, ideofacilius sursum et
retrorsum movetur. hinc bruta claviculis carent; exceptissima, scuiro, mure,
etechino»[179].
Это описание состоит из (1) лингвистического анализа терминов, который
занимает 1/5 всего фрагмента; (2) краткого описания расположения ключицы и довольно
детального описания ее связи с другими костями; (3) весьма четкого, но небогатого
подробностями описания формы; (4) очень краткого описания поверхности («superficies
aspera et inequalis») и внутренней структуры («substantia crassa est, sed fistulosa
et fugosa»); (5) нескольких сравнительно обширных и очень подробных телеологических
замечаний, занимающих около 1/4 всего объема; (6) нескольких кратких замечаний по
сравнительной анатомии («Hinc bruta claviculis carent. etc.»).
Сравним с этим современное описание, которое, например, можно найти в весьма
сжатом учебнике по анатомии Мёллера-Мюллера:[180]«Clavicula, ключица. На кости
выгнутой в форме литеры S, между лопаткой и грудиной, выделяется центральная часть,
конец грудной и плечевой. Центральная часть имеет верхнюю и нижнюю поверхности с
мелким углублением (musculus subclavicus); переднюю (М. pectoralis major ё
deltoideus) и заднюю кромки. Плечевой конец призматический, имеет переднюю (М.
pectoralis major), заднюю (М. sterno-hyoideus), нижнюю и среднюю поверхности (Fades
articularis sternalis), верхнюю (М. sternocleidomastoideus), нижнюю и заднюю
кромки. На нижней поверхности находится реберный, костальный бугорок (Lig.
costoclavicular). Плечевой конец имеет верхнюю, нижнюю и поперечную поверхности
(Fades articularis acromialis), переднюю (М. deltoideus) и заднюю кромку (М.
trapezius). На нижней поверхности есть «вороний бугорок» (Lig. coracoclaviculare).
Развитие: основной стержень находится в средней части с основанием на грудном
конце».
По сравнению с приведенным выше описанием XVII века заметны следующие
изменения. Вовсе нет: (1) псевдолингвистического анализа терминов; (2) большей
части образных сравнений при описании формы и положения; (3) телеологических
замечаний. Вместо этого имеется: (4) подробная информация о мускулах и их связи с
костью; (5) намного больше описаний поверхностей, кромок, отдельных частей кости.
Явно заметен сдвиг интеллектуальных интересов: то, о чем Бартолин упоминает в
нескольких словах, расширено в десятки раз, а то, о чем он долго распространяется,
почти полностью исчезло. Вместо занимающего почти половину текста анализа термина и
телеологии введено подробное описание связей внутри телесной структуры.
Терминологическая сторона дела, равно как популярный аспект формы и цели,
отодвинуты за кулисы, тогда как на авансцену выходит детальное описание
взаимосвязей в духе технико-механической теории.
Перечисленные здесь характеристики свойственны всем старым анатомическим
описаниям, даже в еще более выразительной и яркой форме. Встречается анализ
терминов, занимающий полстраницы с цитатами, дискуссиями, выводами, перечислением
различных мнений. В «Анатомии» Везалия, изданной фонтанусом[181], в разделе о
бедренной кости анатомическому строению в современном смысле этого слова посвящено
всего 31 слово, зато 135 слов посвящены описанию термина «femur», как он
встречается у Плиния, Плавта, Вергилия, Горация и др. У Бартолина читаем:
«Ventriculus dictus quasi parvus venter» (s. 66), или «Testes seu testiculi, quasi
attestantes virilitatem» (s. 208), или «Cor a currendo ob motum dictum» (s. 353).
Здесь термин имеет совершенно иное значение, чем сегодня, он вовсе не случаен или
произволен, его определение исторически обусловлено: в самом термине заложен
непосредственный смысл и его исследование является частью знания о том, что им
называется; имя есть важное свойство того, что именуется.
Характерна особая графичность старых анатомических описаний и иллюстраций. Мы
видели это в описании ключицы. А вот как Бартолин пишет о почке: «Figura est
phaseoli, item folii asari, si planam superficiem spectes. Exterius in dorso seu ad
ilia gibbosa et rotunda est figura; inferius ad partem supremam et imam gibba, sed
ad mediam concava et sima» (s. 177). В анатомических книжках XVII и XVIII веков
можно найти совершенно роскошные графические изображения человеческой иннервации и
человеческих внутренностей, которые было бы напрасно искать в новых учебниках. Но
эта графичность окрашена особым образом: фигуры скелетов — это не просто кости, или
костная система; они являются эмоциональными символами смерти, в руках они держат
лопаты, косы или другие знаки смерти[182].Фигуры людей с обнаженными мускулами
изображены в виде мучеников, другие фигуры также изображены в патетических позах.
На их лицах не пустое выражение мертвеца, они изображены не схематически, как на
современных иллюстрациях; это выразительные, характерные, скульптурные лица. Если
изображен еще неродившийся ребенок, пропорции его тела и положение членов скорее
похожи на то, как изображались купидоны: маленькая голова, члены сложены в умильной
позе, вовсе не напоминающей свернутую фигуру эмбриона[183]. Рассматривая наиболее
старые анатомические рисунки[184], мы поражаемся прежде всего их примитивно-
символическим и схематическим видом. Схемы одинаково условны, органы изображены
символически, например, как круговой проток в грудной клетке, который должен
символизировать протекание воздуха в груди или схематическое 5-дольное изображение
кишечника. Это идеограммы (Sinnbilder), которые соответствуют распространенным в то
время идеям, а не формам природы, как мы их теперь понимаем. Например, на
изображениях клубка внутренностей мы не видим определенного количества правильно
уложенных слоев, а видим только ряд спиралевидных линий, символизирующих
внутренности[185]. Невидим также точного изображения мозговых извилин, в видим
только «сморщенную поверхность мозга»; не видим определенного числа ребер, а видим
некую «ребристость» (грудной клетки)[186]; мы не видим точно разделенных слоев в
разрезе глаза, а видим только схематически изображенную многослойность, что делает
рисунок похожим на изображение разреза луковицы[187].
Это идеограммы, т. е. графические изображения определенных идей, смыслов,
понятий; через них смысл предстает как свойство изображаемого объекта.
С таким идеовидением (Sirai-Sehen), возможно, связана детально разработанная
телеология как стремление найти смысл в каждой детали. В книге Фонтануса мы читаем:
«Inferiores vero costae breviores sunt, ne ventriculus repletus nimium comprimatur,
et eandem ab causam molliores» (s. 7). Костные швы черепа предназначены для
выведения «vapores» (испарений) (s. 3). То, что пальцы имеют три фаланги, что
хрящевые кольца трахеи не полностью замкнуты и т. д. — все эти детали имеют, так
сказать, непосредственное целевое назначение.
Понимание анатомических иллюстраций как идеограмм тем более напрашивается, чем
более чужд нам стиль мышления автора, чем более отдалена от нас его эпоха; в
средневековых персидских или арабских рисунках мы видим теперь только схематический
язык знаков и почти ничего реалистического. Различие между каким-либо из этих
чуждых нам стилей мышления и современным стилем заключается не в том, что мы знаем
больше: о том, что в их действительности обладало большей ценностью, чем в нашей,
они также могут сказать больше нашего. Так, у Бартолина мы находим раздел «de
ossibus sesamoideis» (s. 756), который несколько длиннее, чем раздел «de musculis
cervicis seu colli», и состоит из количества слов примерно в 20–30 раз большего,
чем то, какое используют современные анатомические справочники в описаниях этих
косточек»[188].
Эти (сезамовидные) кости важны для его остеологии, тогда как для нашей они не
имеют серьезного значения; сегодня они, можно сказать, находятся вне костной
системы. Бартолин еще поддерживает старую фантастическую легенду, по которой эти
косточки суть не что иное, как семена, из которых могут вырасти тела — «veluti
planta ex semine». Сам он не очень верит этой легенде, но считает себя обязанным
приводить мнения других авторов, обсуждать целевое назначение этих косточек,
заниматься их формой и положением, его удивляет значительная вариативность их числа
в организме и т. п. Короче, он может сказать об этом гораздо больше, чем мы, даже
больше, чем о мускулах шеи, которые сегодня образуют содержание богатой области
миологии.
Почти пять страниц занимает его описание девственной плевы (гимена), тогда как
сегодня это описание укладывается всего в одно-два предложения. Много места в
старой анатомии занимает подсчет составных анатомических частей. Фонтанус:
«Calvariae ossa viginti sunt, octo quidem capitis et maxillae superioris duodecim»
(s. 36) или что существует 28 костей в пальцах ног, что число человеческих костей в
сумме составляет 364, что семь пар мускулов двигают глазами, а четыре пары — веками
и губами, что воротная вена образует пять ответвлений и т. д. Сегодня такой подсчет
невозможен, хотя бы потому, что мы часто произвольно определяем, можно ли в данной
совокупности костей выделить три или четыре отдельные кости. Но есть стили
мышления, в которых подсчет выступает не как средство описания, а как нечто важное
само по себе — подобно тому, что ранее было сказано об имени описываемого объекта.
У Фонтануса мы находим уже только следы мистики чисел; многие стили мышления, такие
как китайский или индийский, имеют разработанную систему такой мистики вплоть до
каббалистики, где каждое число имеет свой особый смысл и каждая связь между ними —
свое особое значение. Если стиль мышления столь далек от нашего, то никакое
взаимопонимание между ними уже невозможно. Слова непереводимы, понятия ничего
общего не имеют с нашими, нет даже общих мотивов, наподобие тех, какие мы находим у
понятия фосфора у Лёва и сегодняшнего химического понятия.
Бесхитростному исследователю, ограниченному своим стилем мышления, любой
чуждый стиль представляется чем-то вроде свободного разгула фантазии, поскольку он
способен видеть в них только активные элементы, обладающие почти полной свободой. В
то же время его собственный стиль кажется ему императивным, хотя он и сознает свою
пассивность, его собственная активность, зависимая от воспитания, научной
подготовки и участия во внутриколлективной мыслительной коммуникации,
представляется ему чем-то само собой разумеющимся, естественным, почти как дыхание.
Современные анатомы рассматривали бы как излишние эмоциональные украшения любые
изображения скелетов в виде символов смерти, тогда как это было совершенно типично
для Везалия и его современников. Но и наши сегодняшние анатомические иллюстрации
могут показать нам, какой специфический интеллектуальный настрой лежит в их
подоплеке. Посмотрим, например, на рис. 120 и 121 анатомического атласа Гейцмана
(Heitzmann)[189], на которых изображена грудная клетка. Это изображение пронизано
механико-техническим мотивом в точности в той же мере, в какой в скелетах Везалия
звучит тема смерти. Нельзя думать, что сходство с каркасом возникает здесь «само
собой»; нет, оно возникает в результате (1) целенаправленной препарации ребер; (2)
целенаправленного составления реберных сплетений; (3) целенаправленного монтажа
всей целостности так, чтобы в перспективе получилось то самое сходство, подобно
тому как целенаправленно монтировались идеограммы старой анатомии; (4) нанесения
линий, указывающих места присоединения мускулов, что также подчеркивает смысл
идеограммы, как символика смерти у Везалия подчеркивается добавлением косы.
Современные иллюстрации являются идеограммами ничуть не в меньшей степени, чем
фигуры у Везалия. Визуальная перцепция не может не быть идеограмматической, и нет
иллюстраций, которые не были бы идеограммами.
Всем изображениям костной системы в современной анатомии созвучны механико-
технические мотивы. Так, костная система превращается в опорный каркас. Именно
такое понимание знакомо всем нам со школьной скамьи и соответствует нашему стилю
мышления настолько, что хочется воскликнуть: «Но ведь это же и на самом деле
каркас!» Да, это и в самом деле каркас, если мыслить о нем в соответствии с
современным стилем мышления. Однако же нетрудно представить такую систему знания, в
которой скелет не является поддержкой тела. Например, если принять понятие тяжести
(Schwerebegriffe), которое использует Шрегер (Schreger) или тот же Лёв, то скелет
уже никак не мог бы считаться опорой для тела, ведь организм наполнен эфирными
телами и огнистыми духами, которые, стремясь вверх, удерживают тело в вертикальном
положении. Тогда кости были бы чем-то оказывающим сопротивление этому движению,
чем-то мертвым, «металлическим», «неодухотворенным». Вспомним: «Все живые люди
после смерти становятся более тяжелыми или металлическими»… И как неодухотворенная
часть тела, как некий балласт, скелет заслуживал бы гораздо меньшего интереса к
себе и, скорее, изображался бы некоей грудой костей, а не каркасом, — как на
современных анатомических рисунках. Это почти так, как на современных анатомических
рисунках жировая ткань изображается не как нечто неотъемлемое от организма, а,
скорее, напоминает фотографический негатив: он нужен для того, чтобы сделать
снимок, а потом его выбрасывают. \ / Мы определили стиль мышления как готовность к
направленному восприятию и соответствующему пониманию того, что воспринято. Уже
говорилось об Определенном настрое, благодаря которому создается эта готовность в
различных стилях мышления. В задачу данной работы, конечно, не входит исчерпывающее
исследование стилей мышления — на это ушли бы, наверное, усилия всей жизни. Я бы
только хотел отметить еще один аспект современного научного стиля мышления, особый
интеллектуальный настрой, в особенности характерный для естественных наук. Как было
сказано выше, этот настрой непосредственно связан со специфической структурой
мыслительного коллектива.
Он выражается во всеобщем преклонении (Verehrung) перед определенным идеалом —
идеалом объективной истинности, ясности и точности. Он складывается из веры
[Glauber] в то, что этот идеал может быть достигнут хотя бы и в очень отдаленном,
быть может, бесконечно далеком будущем; из высокой оценки [Lobpreisung] своего
служения этому идеалу; из культа героев [Heroenkult] и определенной традиции. Все
это образует основной фон общего настроя, из которого черпает свою жизненную силу
мыслительный коллектив современного естествознания. Никто из посвященных служителей
этого идеала не станет утверждать, что научное мышление вовсе свободно от эмоций.
Но после того, что нам удалось выяснить в предыдущих рассуждениях, нельзя отрицать
и того, что этот настрой оказывает влияние не только на то, как проводится научная
работа, но и на ее результаты. Это значит, что он получает конкретное выражение в
готовности к направленному восприятию.
Как реализуется этот настрой? Прежде всего, как обязательство элиминации своей
личности, взятое исследователем; это проявляется также и в демократическом
равенстве всех субъектов познания. Все исследователи в принципе признаются
равноправными, и все те, кто служит данному идеалу, в равной степени должны
отодвигать в тень все, что связано с их индивидуальностью. Личное мнение в науке
считается чем-то преходящим: в этом проявляется специфика структуры научного
мыслительного коллектива. Мы уже говорили о центробежной тенденции мыслительных
структур естественнонаучных коллективов [der Naturwissenschaftlichen Denkgebilde] и
о центростремительном возврате этой тенденции в форме миграции идей внутри
коллектива между эзотерическим и экзотерическим кругами. Мы подчеркивали также
особую pluralis modestiae вместе с личной скромностью и сдержанностью в суждениях.
Настрой естественнонаучного коллектива, далее, реализуется в особой склонности
к объективации мыслительных структур [Denkgebilde], создаваемых самим же этим
коллективом. Это аналогично обязательству устранения всего личностного,
принимаемому членами коллектива. Такая тенденция к объективации и реификации
мыслительных структур, как было показано выше, возникает во время миграции идей
внутри коллектива и неразрывно с нею связана. Можно выделить несколько фаз: все
начинается с высказываний отдельных ученых с последующим развитием поставленных
проблем, в котором она (проблема) утрачивает следы своего личностного
происхождения. Затем вводится специальная терминология — «технические выражения». К
этому добавляются специальные символы, возможно, даже полностью символизированный
язык, наподобие того, каким пользуются специальные дисциплины — химия, логика или
математика. Такой отчужденный от жизни [lebensfremde] язык обеспечивает постоянство
значений понятий, а вместе с тем абсолютизирует их, препятствуя дальнейшему
развитию. Важной особенностью следует признать особое преклонение перед числом и
формой, а также стремление к наглядности и замкнутости понятийной системы. От нее
требуется максимум информации, максимум взаимосвязанности ее отдельных элементов —
во имя веры в то, что чем ближе мы подходим к идеалу объективной истины, тем больше
взаимосвязей становятся нам известными[190].
Так, шаг за шагом, возникает определенная структура, которая от исторически
конкретной уникальности мысли [Entdeckung], от открытия, благодаря специфическим
силам мыслительного коллектива, становится чем-то необходимым, воспроизводимым,
т. е. объективным и действительным познанием [Erkenntnis].
Общий дисциплинирующий настрой научного мышления, складывающийся из
перечисленных элементов, связанный с практическими средствами и результатами,
создает особый стиль научного мышления. Хорошие, т. е. выполненные в соответствии
со стилем работы немедленно вызывают у читателя чувство солидарности, и именно оно
позволяет уже после нескольких фраз высоко оценить целую книгу, делает ее
воздействие эффективным. Лишь затем приходит черед проверкам различных частностей:
могут ли они соединиться в систему, т. е. последовательна ли данная реализация
стиля мышления, в особенности же — соответствует ли эта процедура установленной
традиции (скажем, подготовки исследователя). Все это должно легитимизировать
научную работу в качестве того, что может быть присоединено к корпусу научного
знания, и превращает ее содержание в научный факт.

СТАТЬИ

СТАТЬИ ЛЮДВИГА ФЛЕКА:


НАУКА И СРЕДА (1939)
ДИСКУССИЯ С Т. БИЛИКЕВИЧЕМ (1939)
ПРОБЛЕМЫ НАУКОВЕДЕНИЯ (1946)

НАУКА И СРЕДА[191]

Проблема зависимости науки от эпохи и социальной среды в наше время особенно


актуальна. Дело не только в зависимости труда научных работников от социальных
условий и не в том, что эти условия могут ускорять либо замедлять развитие науки.
Речь идет о зависимости самого содержания науки, ее проблем и даже фактических
данных. Конечно, обе эти зависимости науки от социальной среды и эпохи связаны
между собой, поскольку изменение условий труда не может не сказываться на его
результатах. Но людей науки больше всего интересует и беспокоит связь между
научными воззрениями и характером социальной среды.
Историки философии издавна рассматривали философские системы на общем фоне
культурной эпохи, учитывали связи между философией и природными условиями той или
иной страны, ее искусством или политикой в конкретные исторические периоды. Но
историки науки все же продолжали верить, что, по крайней мере, некоторые элементы
«подлинной науки» не зависят от места и времени. «Подлинная», т. е. эмпирическая
наука, вырастая и развиваясь с XVI века до триумфов XIX и XX веков, сама определяет
свое собственное содержание.
Между тем сами ученые, специалисты из различных областей знания, все чаще
признают, что содержание научных воззрений обусловлены средой, в которой они
развиваются. Я напомню работу Э. Шредингера «Ist die Naturwis senschaft
milieubedingt?» (1932)[192], в которой этот выдающийся физик показывает родство
современной физики с некоторыми чертами современного искусства [Die reine
Sachlichkeit] или с некоторыми особенностями нашей общественной жизни [Methodik der
Massenbeherrschung teils durch rationelle Organisation, teils durch fabrikmassige
Vervielfaltigung; Die statistische Methode em Charakterzug unserer Zeit и т. д.].
Напомню еще о Я. Дембовском, его интересной статье об эволюционной теории в
биологических науках, где автор доказывает, что «наука — не тепличный цветок,
выращиваемый в полной изоляции от мира. Она творится людьми, живущими в обществе, и
значительные общественные явления не могут не оказывать сильного и постоянного
воздействия на человеческую психологию, а следовательно, и на психологию
ученого»[193].
Проблема связи между наукой и культурой целой эпохи изящно и подробно
рассмотрена Т. Биликевичем в книге «Эмбриология в эпохи барокко и рококо», где
прослежены параллели «между понятиями этой дисциплины и соответствующими
культурными реалиями»[194]. Эта работа позволяет «с вполне специальной точки зрения
пролить свет на сложное и загадочное явление интеллектуальной жизни». Как только в
переходный период между барокко и рококо начинает ослабевать политический
абсолютизм, вместе с влечением к индивидуальной жизненной свободе, в эмбриологии
появляется открытие сперматозоидов, в которых усматривали независимую vita
propria[195] живых существ (анималькулисты Левенгук, Хартсукер, Эндри и др.). С
ростом общественной роли женщин (кое-кто даже называл XVIII век «веком женщин»)
приходят овисты (Валлиснери, Бурже), а «Бюффон пошел в признании равенства полов
так далеко, что даже якобы обнаружил женские сперматозоиды»[196]. Борьба
преформизма с эпигенетизмом, витализма с механицизмом происходила на определенном
политическом, художественном, философском и культурном фоне[197]. Каждый этап в
развитии науки формируется под влиянием всего многообразия факторов и явлений
культуры данной эпохи.
Зависимость содержания науки от эпохи и среды, тем более очевидная, чем более
длительный период развития науки мы рассматриваем и чем резче заявляют о себе
социально-политические условия нашего бурного времени, должна получить
гносеологический смысл. Отбросив скептицизм, мы должны понять эту зависимость в ее
эвристической значимости, что могло бы стать исходным пунктом позитивных
исследований в отличие от поверхностных замечаний о невозможности
«voraussetzungloser Wissenschaft» [беспредпосылочного знания] или от
меланхолических рассуждений о «неопределенности всякого человеческого знания».
Да, мы стоим у крутого поворота в развитии науки, перед нами раскрываются
совершенно новые, ни с чем не сравнимые перспективы. Немудрено, что
«респектабельные», то бишь консервативно настроенные ученые боязливо щурятся от
этой ослепительной новизны, тогда как шустрые политики, напротив, наперебой
подхватывают новости науки, превращая их в демагогические лозунги. Например, из
факта социальной, коллективной природы познания выводят насквозь политиканский
тезис о социально-классовой обусловленности научного знания, а другое, враждующее с
этим, политическое направление создает мировоззренческий миф о национальном и
расовом духе, пронизывающем в£е культурные эпохи. Если всякое знание зависимо от
среды, то почему бы не обернуть смысл этого высказывания: к произвольно изменяемой
среде подверстать и соответствующее знание — ведь все равно никакой объективной
науки нет! И значит, физика или химия могут быть «левыми» или «правыми»,
пролетарскими или национальными и т. п. Можно учредить плановое хозяйство в сфере
мысли, из бюрократических центров управлять творчеством, упразднить
интеллектуальную свободу, вытеснить пропагандой независимое движение идей в
обществе.
Все это было бы смешно, когда бы не было так опасно. Невежды или полуневежды,
краем уха слышавшие о влиянии специальной кормежки на выведение пород лошадей, тут
же бросаются выкармливать пегасов… Из множества опасностей, стоящих за этим, одна
наиболее очевидна: растет поколение будущих научных работников, впитавших в себя
мысль о том, что нет истины, как она понималась в старом, добром смысле учеными-
специалистами. Утратив доверие к разуму, одни становятся фанатиками, другие —
циниками, убедившись в том, что нет столь большой глупости, которая не могла бы
снискать всеобщее одобрение благодаря умелой и назойливой пропаганде.
Вот почему сегодня проблема зависимости знания от среды и эпохи особенно
актуальна.
Но понимание этой зависимости, часто встречающееся у некоторых авторов, скорее,
образное, литературное, чем научное, понимание, основанное на интуитивном
схватывании некоторых сходств (у Шредингера это сходство между гладкими
поверхностями в архитектуре и вакуумными объемами в физике, у Биликевича: Kampf
zwischen Verstand und gefahl [борьба рассудка и чувства] в жизни и Kampf des
Mechanismus mit dem Vitalismus [борьба механицизма и витализма] как аналог
современного политического абсолютизма) и связей (например, уже названная связь
между ростом индивидуализма в общественной жизни и открытием сперматозоидов) —
такое понимание недостаточно для научного исследования. Оно слишком книжно,
произвольно, убедительность подобных аналогий чаще всего зависит от литературных
достоинств текстов, в которых они приведены, но, будучи извлечены из этих текстов и
подвергнуты беспристрастному анализу, они сразу теряют эту убедительность. Предмет
исследования растворяется, исчезает, как призрак при свете дня. Сохраняя трезвость
мысли, нам трудно понять, при чем тут индивидуализм, когда речь идет об открытии
сперматозоидов, какая связь между социальным явлением и наблюдением капли семени
под микроскопом?
Да, конечно, сегодня мы знаем, что стоит взглянуть на эту каплю в микроскоп,
чтобы увидеть сперматозоиды. Но первое наблюдение, открытие, не могло бы
состояться, будь наблюдатель в обычном, так сказать, неразбуженном состоянии ума.
Нужен особый, беспокойный настрой, чтобы искать нечто новое. Но чтобы увидеть нечто
новое, нужна некая направленная готовность мысли. И это беспокойство, и эта
готовность возникают под влиянием среды. Смутные контуры нового наблюдения
приобретают четкость предмета целенаправленного исследования, внимание
сосредоточивается на этом предмете, выделяет его, характеризует так, чтобы вызвать
соответствующие размышления у других людей — все это очевидным образом зависит от
среды. Среда — это услышанные кем-то высказывания, ежедневный обмен мнениями,
дурные и приятные впечатления повседневной жизни, это образование, получаемое в
научных школах, и т. п. Действие такого рода факторов создает направленную
готовность интеллекта к определенной исследовательской деятельности. Ученый
размышлял о независимости и свободе личности — и потому готов был увидеть их
повсюду. Вот почему он открыл свободно двигающиеся, «вольные», независимые
сперматозоиды. Напомним, что свобода в те времена, прежде всего, ассоциировалась с
отсутствием ограничений в передвижениях. С другим настроем, т. е. в другой среде,
на эти подвижные запятые просто не обратили бы внимания, не стали бы их исследовать
и описывать, а если бы кто и заметил их, то скорее всего быстро забыл бы эту
неясную, ранее не виданную картину, одну из многих, какие могли бы предстать перед
ним. Направленный коллективный настрой познания, ведущий к общему стилю мышления, —
это и есть тот предмет, какой должен изучать исследователь науки как процесса
познания.
Поэтому я думаю, что отправным пунктом позитивного исследования влияний эпохи
на науку должна стать общая социология мышления. Ее развитие должно привести к
концепции мыслительного коллектива и стиля мышления, подверженного историческим
изменениям.
Мне кажется, что историки склонны переоценивать значение отдельных эпох.
Конечно, если смотреть на общество в целом, то в каждый исторический период можно
найти некоторые общие социальные характеристики; но в исторической перспективе эта
общность легко преувеличивается, тем более что об эпохе мы часто судим по ее
нескольким наиболее заметным личностям. Гораздо реальней мы оценим историю
умственной жизни, если будем рассматривать отдельные мыслительные коллективы и их
развитие, взаимодействие, конкуренцию и сотрудничество в различные исторические
периоды.
Прежде всего, мы сможем таким образом понять, как развивались и с чего
начинались конкретные стили мышления, например, в химии, анатомии, астрономии и
т. д. Мы ближе подойдем к проблемам данной области знаний, к их решениям, к научным
фактам и их открытиям. Мы узнаем стилевую ауру понятий, для нас обретут смысл на
первый взгляд непонятные старинные высказывания, мы найдем свидетельства того, как
сегодняшнее значение научных понятий возникает из первоначального.
На место образных впечатлений, интуитивных догадок, субъективных ощущений
придут, таким образом, связи, выводимые из специальных законов социологии мышления
и теории развития мышления. Тем самым мы избежали бы бесплодных Ideologienlehre
[идеологических дискуссий], приходя к динамичной и содержательной науке о познании.
Рискну предположить, что анализ отдельных фрагментов текста, проведенный
наподобие расшифровки неизвестного кода, иногда дает больше, чем рассмотрение целых
учений и теорий, например, эмбриологического эволюционизма XVIII века[198].
Термины, употребляемые нами сегодня, не передают содержания воззрений отдаленной от
нас эпохи, поскольку понятия, которыми пользовались тогда, несоизмеримы с
нынешними. Например, «зародыш», по воззрениям XVIII века, — это нечто совершенно
иное, чем «зародыш», соответствующий стилю современной эмбриологии. В книге Т.
Биликевича, где рассказывается о периоде упадка эволюционизма и механицизма, хорошо
показано, «как в определенный момент, когда изменяется стиль мышления, весь
многолетний спор вдруг оказывается спором об определениях, о значениях слов»[199].
Стилевая аура понятий изменяется, а за нею меняются и воззрения. Поэтому нужно
прежде всего исследовать эту ауру, стилевую окраску понятий, отражающуюся в обычае
использовать определенные слова языка, в особенности когда эти слова употребляются
метафорически. Лишь так можно проложить путь к стилю мышления данной эпохи.
Есть еще одна причина актуальности проблемы связи между наукой и средой, может
быть, не столь очевидная, но даже еще более важная.
С ростом специализации, неизбежной из-за огромного роста знаний, становятся все
более важными социологические проблемы отдельных наук. Это проблемы организации и
педагогики, проблемы стыковки различных областей научного знания, популяризации и
профессиональности, проблемы объединения научных дисциплин и пр. Это совсем не
простые проблемы.
Растет абсолютное и относительное (к численности населения) количество научных
центров, растет потребность в научном знании, повышается общий уровень образования.
Постоянно увеличивается специальная литература, возникают все новые и по-разному
ориентированные на читателей журналы. Тропы, которыми расходится научная мысль,
становятся все длиннее, все извилистей. Книга, которая наподобие какого-то
справочника содержала бы в себе все, что сделано в некоторой области науки,
становится все более невозможной: прежде чем она будет написана и издана, она уже
станет анахронизмом. Сегодняшнее состояние знания во многих сферах — это либо уже
устаревшие обобщения, либо еще не решенный спор различных авторитетов. Только очень
хороший специалист может разобраться в этом. Чем больше распространяется научное
знание, тем в большей степени оно становится уникальным, трудно доступным.
Некогда верили, что благодаря науке таинственная и сложная система природы
когда-нибудь станет чем-то простым и ясным для понимания. Но теперь наука сама
стала творением, ни в своих основах, ни в целом не более простым, чем природа, и
даже еще менее доступным. В лесу труднее заблудиться, чем в ботанике, вылечить
больного легче, чем узнать, что с ним в действительности происходит. Открытие,
сделанное специалистом, должно быть несколько раз переоткрыто популяризаторами,
чтобы, пройдя ряд этапов, наконец, сделаться доступным для профана или для
специалиста, работающего в другой области науки. Поэтому возникает профессиональное
посредничество, которым занимаются люди, ставящие своей главной целью согласование,
выравнивание уровней знания. Но это уже чисто социальная задача, а не внутренняя
цель специальных отраслей научного знания. Результаты работы этих посредников
оказывают влияние и на специалиста, который за рамками своей области полностью
полагается на них и черпает у них общие понятия, воззрения и стимулы для своих
рассуждений.
Наука стала слишком сложным явлением, подчиненным каким-то особенным, нам пока
еще не известным законам, действующим, как правило, независимо от намерений и
мнений отдельных ученых. Ее черты могут даже казаться иррациональными хотя бы
потому, что их нельзя предвидеть; исследователь не может заранее знать, чем станут
результаты его собственных исследований, пройдя через огромную мельницу
коллективного мышления. Будут ли они подхвачены, или канут в безмолвие, или как-то
странно преобразятся? Часто все это зависит не от содержания, а от формы полученных
результатов. Слово, в какой-то момент родившееся лишь как наименование вещи, к
изумлению автора, может стать лозунгом, уже потерявшим прямую связь с этой вещью.
Лозунг этот вызывает у научной общественности непредвиденные реакции. Здесь мы
встречаемся не с зависимостью от культурной среды, а с коллективной природой самого
научного труда.
Исследователь в современной науке ощущает глубокое несоответствие между
практикой научной работы и насквозь устаревшей теорией познания, опирающейся на
традиции, на индивидуального «эпистемологического субъекта», неизменного во времени
и в пространстве, обладающего в принципе только двумя органами: глазом-фотокамерой
и мозгом-регистратором фотограмм. Что за примитивная картина! Она выглядит наивной,
если даже сравнить ее с простым фотоаппаратом!
Это несоответствие отбивает охоту у специалиста заниматься общими проблемами,
делает его равнодушным или верующим в чудеса. Перед нами удивительное явление:
идеологический кризис и разочарование среди специалистов и в то же время —
усиленный интерес к научному знанию со стороны широких кругов, что выражается хотя
бы в растущем спросе на популярные книжки. Это не пустяк, поскольку популяризация в
таких условиях становится занятием людей, не имеющих к этому призвания.
Исправить положение может только основательная наука о знании, опирающаяся,
прежде всего, на социологию познания. Обе проблемы: зависимость науки от культурной
среды и эпохи и проблема теснейшей зависимости индивидуального мышления от
коллектива в науке — связываются между собой единым подходом, предлагаемым теорией
мыслительных коллективов и стилей мышления.

ДИСКУССИЯ С Т. БИЛИКЕВИЧЕМ

Т. Биликевич
ЗАМЕЧАНИЯ К СТАТЬЕ ЛЮДВИКА ФЛЕКА «НАУКА И СРЕДА»[200]

Проблема «наука и среда» связана с двумя группами вопросов, четко намеченных в


интересных заметках Людвика Флека. Речь идет о выяснении зависимости, с одной
стороны, научного труда, с другой — содержания научного знания от влияний среды.
Ясное дело, влияние на содержание научного знания может происходить только при
посредничестве научного труда; сюда следует отнести также психологические и
эпистемологические условия, в которых протекает интеллектуальная деятельность
исследователя. Отвлекаясь от последних, мы получаем то, что следовало бы называть
содержанием научного знания.
Надеюсь, что не слишком упростил суть дела, сказав, что принципиальное
различие между моими взглядами и взглядами Людвика Флека заключается именно в том,
что я, главным образом, пытался выяснить влияние среды на содержание научного
знания, тогда как Флек преимущественно исследует влияние среды на условия
познавательной деятельности, включая в эти эпистемологические рассуждения важные и,
к сожалению, до сих пор не учитывавшиеся социологические моменты. Влияние среды на
содержание научного знания Флек рассматривает сквозь призму эпистемологии или,
прямо говоря, сквозь призму социологической критики познания.
Хотя эпистемологические выводы Флека представляются мне правильными, меткими и
плодотворными, я, тем не менее, полагаю, что дискуссия утратила бы свою значимость,
если бы я не высказал ряд возражений против некоторых его выводов[201].
Итак, я, наверное, не слишком погрешил бы против истины, если бы отметил во
взглядах Флека отголосок трансцендентального идеализма в духе неокантианцев.
Конечно, эта установка выводит за рамки кантианских форм познания, охватывая всю
полноту познающего интеллекта по отношению к действительности (в психологическом, а
не в «чистом» смысле). Сущность эпистемологии Флека заключается в том, что процесс
познания не является пассивным, без опережения, отображением объекта, но является
творением действительности по образцам, заданным культурой. Таким образом, исчезает
пропасть между культурой и природой. Как то, так и другое — суть творения
познающего разума. Однако необходимо заметить, что Флек уделяет гораздо меньше
внимания врожденной, индивидуальной, психогенетически понимаемой структуре
субъекта. Скорее, его увлекают социологические условия познавательного творчества,
всегда происходящего в духе и в направлении определенного «стиля мышления»,
господствующего в данной научной среде. Эту среду он называет «мыслительным
коллективом».
С этим можно было бы вполне согласиться, если бы речь шла только о выяснении
влияния среды, мыслительного коллектива или стиля на результаты познавательного
процесса. Однако это не так. Читая работы Флека, постепенно приходишь к выводу, что
раскрытие подобных влияний повлекло за собой определенные метафизические следствия.
Создается впечатление, что картина действительности в значительной мере зависит
оттого, к какому коллективу относится исследователь и какой стиль мышления он
разделяет, что в зависимости от этого сама познаваемая действительность изменяется,
становится объективно иной. Другими словами, действительность. Ding an sich, не
существует абсолютным образом, независимым от познающего человека. Человек создает
эту абсолютную действительность актом познания и делает ее такой, какой она должна
быть в соответствии со стилем мышления. Таковы метафизические следствия из
эпистемолдгических допущений Флека.
Прежде чем обозначить свою позицию по отношению к этому мировоззренческому
аспекту проблемы, я хотел бы вначале подвергнуть критике принципиальный
терминологический пункт в рассуждениях Флека, а именно термин «стиль». Несомненно,
что этот термин употребляется здесь не совсем в обычном смысле. Обычно под стилем
мы понимаем форму, в которую облекается определенный вид творчества. Флек же
употребляет этот термин в значении совокупности социологических условий, от которых
зависит не только форма, но и материя творчества. Из некоторых высказываний Флека
вытекает, что его «стиль» — это то же самое, что установка, точка зрения,
диспозиция познания, интеллектуальная предрасположенность. Все это возникает и
становится возможным благодаря полученной информации и вновь создаваемым понятиям.
При таком содержании и таком объеме понятия «стиль» мы можем уяснить, почему теория
познания для Флека является наукой о стилях мышления в их историческом, а также
социологическом развитии.
Следствием такой постановки вопроса является невозможность общего критерия
истины в духе классических теорий познания; вместо этого признание истины выступает
лишь как актуальный этап изменения стиля мышления. Отсюда неизбежно вытекает
гносеологический релятивизм, который приписывает различным картинам
действительности, возникающим в различных мыслительных стилях, одинаковую
значимость даже в том случае, когда эти картины противоречат одна другой.
Я так подробно останавливаюсь на метафизических основаниях концепции Флека,
чтобы подчеркнуть, что если бы не они, то было бы легко вполне согласовать наши
взгляды на проблему отношения науки к среде. В моей книге «Die Embriologie im
Zeittalter des Baricks und Rokoko» (Lipsk, Thieme, 1932) я пытался на конкретном
примере эмбриологических взглядов XII и XIII веков показать — в русле концепции
Joel’a и Вёльфлина — влияние культурно-цивилизационной среды на содержание этих
взглядов. Хотя и с помощью иных терминов, я в этой книге постоянно подчеркивал
влияние социологических факторов на науку. Я делал это на историческом материале,
что открывало передо мной более широкую перспективу и тем самым давало большую
свободу движения.
Теперь я задумываюсь над тем, как выглядели бы мои исторические наблюдения и
выводы из них, если рассматривать их сквозь призму концепции Флека. Я прихожу к
заключению, что они проиграли бы при этом. Проиграли бы именно вследствие
метафизического аспекта его концепции. Возьмем пример. Я утверждал, что
предустановленная гармония Лейбница является ничем иным, как переводом на
философский язык теории эмбриологического преформизма. До сих пор этого не замечал
и не мог заметить ни один историк философии. Ведь для этого следовало сопоставить
такую специальную область науки, как эмбриология, с философией. Это явление, как и
множество других аналогичных, я объяснял образованием в мышлении исследователей
определенных образцов, заранее придающих форму, стиль и направление познавательному
процессу. Эти образцы возникают, действуют, оказывают влияние, воплощаются в жизнь
в определенной среде и в данной эпохе, после чего исчезают, уступая место другим. В
определенный исторический период эти образцы были и оставались общеизвестными. Они
постоянно дают о себе знать с незапамятных времен, проявляясь в моде, обычаях,
течениях мысли. Откуда берется это необычайное принуждение, заставляющее различных
индивидов творить в зависимости от таких идеальных образцов, — это не так легко
выяснить. Во всяком случае, это принуждение складывается из множества психолого-
социологических факторов, еще ожидающих своего исследователя. Среди этих различных
факторов я старался выяснить, по крайней мере, один, наиболее простой — фактор
индивидуально-психологический. Эта совокупность черт характера человека, его
предпочтений, его эстетических, прагматических и других склонностей, благодаря
которым действия определенного индивида в различных сферах обнаруживают
определенное сходство. На этом явлении мы практически основываем свои предвидения о
том, как поведет себя данный индивидуум в каких-либо условиях; и эти предвидения
(при достаточном опыте общения с людьми), вообще говоря, подтверждаются. Это же
самое явление дает нам путеводную нить в биографических, криминологических,
исторических исследованиях, не говоря уже о педагогике, политике и т. д. По
вырванной страничке из какой-то повести мы правильно угадываем уже откуда-то
известного нам автора. По ногтям и каблукам мы узнаем характер данной персоны. По
нескольким мелодиям не только знаток, но и средний меломан, без сомнения, узнает
классическую или романтическую, испанскую или русскую музыку, узнает Чайковского,
Берлиоза или Дебюсси. Никакими словами невозможно выразить, в чем заключается стиль
этих столь различных творений, но этот стиль схватывается на лету и безошибочно.
Стили комбинируются, сочетаются либо противоречат один другому. Личный стиль
мастера, если тот является истинным выразителем своей среды, соответствует духу
среды или времени. Иногда же он вновь вступает в конфликт с их целостностью по
разным причинам, требующим специальных исследований. Иерархия стилей может быть
многоступенчатой. Шопен обладает своим личным стилем, соответствующим стоящему над
ним польскому стилю, который, в свою очередь, соответствует славянскому стилю, а
тот, со своей стороны, является составной частью того, что можно было бы назвать
европейским стилем, в отличие от негритянского стиля, и т. п.
Я, однако, намеревался показать, что творчество в других сферах, куда
эстетизирующая мысль как будто не проникает, также формируется в соответствии со
стилем. Этот стиль, по меньшей мере, не является чем-то совершенно другим. Это тот
же самый стиль, какой мы находим в искусстве. Научное творчество в своем теоретико-
гипотетическом аспекте, включая сферу интересов либо (выражаясь в терминах Флека)
мыслительную предрасположенность и т. д., также подлежит этим незримым, неуловимым
и не поддающимся описанию образцам, стилям эпох и сред. В своей книге я постоянно
пытался раскрыть стиль, его колебания и изменения, его господство в виде моды,
привычек, интеллектуальной инерции, а именно стиль научных теорий, гипотез,
исследовательских интересов на почве эмбриологии и т. д.
В связи с этим я ограничил свою задачу. Я не пытался выйти за границы опыта. Я
допускал, что существует объективное положение вещей, познаваемое в достаточно
высокой степени. Задачей науки является познание этого объективного положения
вещей, отображение его в сознании исследователя и передача содержания познания, или
истины (так, как она является нам), другим исследователям. Углубление в условия, от
которых зависит правильность познания, изучение влияний, искажающих объективность
исследовательской работы, искривляющих направление интересов, возникающих в
сознании исследователя под воздействием его пристрастий или интеллектуальных
факторов, все более глубокое погружение в сферу влияний, сквозь призму которых,
психологическую или социологическую, исследователь рассматривает свой объект — все
это хотя и создает соблазн гносеологического релятивизма, агностицизма,
скептицизма, в действительности же, через критику познавательных способностей,
способствует правильности и надежности нашего знания о действительности.
Наши исследования, направленные на выяснение влияния среды на науку, как раз и
должны устранить эти влияния на процессы познания. Исследуя эти явления на
историческом материале, изучая ту устремленность, с которой исследователи прошлых
времен присоединялись к господствующему стилю, мы тем самым создаем урок памяти для
собственных познавательных усилий. Процесс познания, чтобы его точность была
гарантирована, должен быть освобожден от всяких влияний, по крайней мере, он должен
стремиться к такому идеальному состоянию абсолютной непредвзятости. Именно поэтому
я столь критично отношусь к тенденции Флека к стиранию границ между «природой» — с
одной и «культурой» — с другой стороны. Социологическая, как и всякая другая,
критика познавательных способностей стремится именно к тому, чтобы результаты
познания не были подобны творениям культуры. Историк действительно должен признать,
что влияние среды на науку бывало, с точки зрения эвристики, весьма положительным,
тогда как эпистемолог обязан позаботиться о том, чтобы познание не зависело от
влияний такого рода, учитывая не только ошибки, к каким такое влияние вело, но и
невозможность применения критерия истины (хотя бы самого неопределенного), которому
нет места там, где речь идет о творениях культуры.
Если же, несмотря на все эти важные и строгие предостережения, исследователи
будут и далее прибегать к методам, заимствованным из сферы культуры, то не потому,
что это допустимо с эпистемологической точки зрения, а потому, что человеческий
интеллект ограничен и немощен в своих познавательных способностях. Жесткие
предписания научной эпистемологии имеют непосредственное применение к фактам и
ситуациям простым, ясным и хорошо исследованным. Здесь дрстаточны описание,
количественное отображение, обобщение, наблюдение, очевидность, здесь излишни
гипотезы и теоретические философские обобщения. По мере того как мы уходим от
«легких», простых, не вызывающих сомнения предметов познания к трудным,
недоступным, сложным, нерасчлененным, мы все более вынуждены прибегать к методам
«творческим», когда методы «репродуктивные» оказываются недостаточными. По мере
углубления в незнаемое наш ум все больше поддается различным социологическим
влияниям. Это неизбежное зло, а не научная необходимость.
«Устаревшая», «наивная», «отброшенная» эпистемологическая ситуация: с одной
стороны — пассивный, независимый, беспристрастный субъект познания, с другой —
природная действительность, независимая от исследователя — не является совершенно
ошибочной. Она лишь требует определенных корректировок, оговорок, указания на
исключения. Я поставил бы в упрек Флеку, что для своих эпистемологических выводов
он использовал слишком узкое основание одного лишь естественно-медицинского опыта.
Этот упрек не может быть отведен тем, что в своей основной работе (1935) он широко
использует историю реакции Вассермана, поскольку его рассуждения, как бы они ни
опирались на исторический материал, по своему характеру являются не гуманитарными,
а философско-естественнонаучными. Если бы Флек в своей эпистемологии опирался на
опыт историков, он бы наверняка убедился, что подобная «наивная» эпистемологическая
ситуация-случается достаточно часто. Познаваемый исторический факт, по
преимуществу, не зависит от исследователя в отличие от естественнонаучного факта,
который изменяется в ходе экспериментирования и исследования; в обычных условиях
историк также является (по крайней мере должен являться) субъектом чисто
рецептивным, отображающим, пассивным в своей познавательной деятельности. Если со
стороны исторического факта ощущается какое-либо влияние на его познавательные
способности, то оно имеет другую природу, чем в естествознании: историк, например,
может находиться в каком-то особом эмоциональном состоянии по отношению к своему
предмету, что противоречит его объективности. В естествознании это случается реже,
хотя также возможно; например, открыватель какого-то явления становится предвзятым
и склонен все наблюдения истолковывать так, чтобы они соответствовали его открытию.
Легко, впрочем, заметить, что «вина» здесь, прежде всего, лежит на субъекте. В
исторических науках предметом чаще всего выступают письменные источники.
Элементарным познавательным действием здесь является прочтение и, конечно,
понимание прочитанного. Это элементарное действие является таким же простым и
«легким», как в естественных науках констатация или описание простого факта,
например, что у человека на руке пять пальцев. Такими примерами руководствовались
эпистемологи прежних времен, когда они создавали идеал «наивной» эпистемологической
ситуации. Однако в действительности она встречается и в исторических науках, даже,
может быть, чаще, нежели в естественных, а что еще важнее — выступает как идеал, к
которому мы стремимся, продвигаясь по нелегкому пути под все более жесткой критикой
условий познания.
Как в естествознании, так и в гуманитарных науках теории и гипотезы становятся
необходимыми с того момента, когда мы уходим от простых и легких фактов, стремясь к
сложному и неизвестному. В исторических науках, когда нам недостаточно одних
фактов, либо когда их не хватает, мы прибегаем к синтезу. Не отображение
действительности, приближение к исторической истине придает смысл историческим
исследованиям. Исторические исследования имеют смысл, если они дают нам
познавательную ориентацию[202]. Отдельные факты имеют значение лишь постольку,
поскольку создают возможность этой познавательной ориентации. Если они не могут
выполнить эту роль, мы признаем их маловажными и опускаем. В естественных науках то
же самое: отдельный факт может не иметь никакого значения, если он не возбуждает
нашего интереса, если у нас нет по отношению к нему мысленной предрасположенности,
если он не соответствует нашему стилю мышления. Тогда входит в игру новый стиль,
опущенные ранее факты приобретают значение. В исторической перспективе
игнорирование фактов на предшествующих стадиях мы должны признать ошибкой, которая
была исправлена благодаря эвристической роли нового стиля. Не следует, однако,
забывать, что мы опускаем бесчисленное множество фактов, подобных друг другу. В то
же время значение для нас имеют абстрагирование, редукция, закон природы, синтез.
И лишь по отношению к синтезу или гипотезам, будь то естественнонаучные или
гуманитарные, оказывается нужным какой-то стиль. Только теории, предположения,
истолкования, мысленные построения, гипотезы могут изменяться, выступая иногда,
даже при имеющихся в них противоречиях, одинаково важными по отношению к
подразумеваемому действительному положению вещей. Одинаковая значимость
противоречащих друг другу теорий, вырастающих из различных сопутствующих или
следующих за ними стилей мышления, всегда есть лишь выражение ограниченности
познавательных способностей человека. Невозможно, чтобы возникли хотя бы две не
согласующиеся между собой, не говоря уже о противоречиях, теории по поводу таких
фактов, как «нормальная человеческая рука имеет пять пальцев» или «шея соединяет
голову с туловищем», хотя бы исследователи и принадлежали к наиболее отдаленным
друг от друга «мыслительным коллективам». Это вопрос не стиля, а нормального
взгляда на вещи. Конечно, я не беру в расчет суждения умственно больных. В то же
время принципиальные эмбриологические проблемы XVII века должны были вызвать к
жизни противоречащие друг другу теории, поскольку тогдашние исследователи были
невеждами с современной точки зрения. Незнание фактов они должны были восполнять
догадками или фантазиями. В этом они были подобны творцам культуры. И лишь в этом
смысле они следовали стилю мыслительных коллективов, если Флек возражает против
понятия «стиль эпохи». Тем не менее, между культурой и «природой» остается
непроходимая пропасть: в сфере культуры, например, в искусстве, «позволительно»
творить безответственно, без какого бы то ни было контроля со стороны
действительности, позволительно ошибаться (определение в сфере искусства
бессмысленно, конечно не считая эстетических норм); в то же время аналогичное
творчество в сфере изучения «природы» есть лишь прием, способ нахождения истины,
попытка приобрести познавательную ориентацию и ничто другое. Все, что выходит за
рамки эпистемологической цели, не относится к науке, а, в крайнем случае,
принадлежит опятьтаки культуре. Если такой результат научного обобщения не
выдерживает критики, то переходит в историю заблуждений, приобретая «лишь
историческое» значение, т. е. утрачивая значение вообще. Утрата значения в сфере
«природы» не мешает тому, что такой результат мог бы и далее иметь свое почетное
место в сфере «культуры». Таким образом, творчество в науке не есть творение, но
лишь воспроизведение. Если оказывается, что предполага емое воспроизведение было
творчеством, то все интеллектуальное усилие идет насмарку, хотя следует признать,
что прежде чем это происходит, из самой ошибки могло быть так или иначе получено
достаточно пользы для познания действительности самой по себе.
Чтобы покончить с вопросом различия между культурой и природой, нужно
окончательно решить, должны ли рассуждения по проблеме влияния среды на науку
проводиться историческим или естественнонаучным методом. Точнее, вопрос стоит так:
относятся ли эти рассуждения к истории или к естественным наукам?
Я должен заметить, что как в работах Joel’а и Вёльфлина, так и в моих
собственных, речь шла о исторических исследованиях. Если подобные концепции создают
впечатление художественной, литературной, интуитивной, субъективной, а не научной
работы, то это происходит лишь потому, что здесь мы вступаем в область фактов,
установление которых исключительно трудно. Понимание связей, имеющих место между
отдельными произведениями одного и того же стиля, по крайней мере не такое простое,
как это могло бы показаться в свете некоторых замечаний Флека. Например, речь не
может идти о такой точности в исторических исследованиях, которой, несомненно,
требовали бы «отдельные законы социологии мышления». Сходство различных
произведений одного и того же стиля есть результат необычайно сложных
психологических процессов. Действительно, мы можем допустить, что эти явления
происходят по определенным точным законам, среди которых не последнюю роль играет
социологический фактор. Но от такого допущения до раскрытия причин и механизмов
взаимовлияния людей еще очень далеко. Волей-неволей историк обречен на субъективную
оценку того факта, что среда влияет на индивидуальное научное творчество.
Рассматривая исторический материал, историк видит уже готовые плоды этих влияний в
форме сходств, аналогий, общности содержаний. Интуитивность и субъективность
проведенных таким образом наблюдений не противоречит историческому методу, хотя
верно и то, что последний не уступает в точности методу естественнонаучному. При
всем при этом нельзя, однако, забывать, что исторические исследования, хотя они не
так точны, как исследования в естествознании, все же являются научными
исследованиями. Обвинение в ненаучности, предъявляемое историческим исследованиям,
может возникнуть только в среде, в которой господствует естественнонаучный стиль
мышления. В то же время совершенно иной вопрос состоит в том, чтобы раскрыть на
историческом материале определенные естественные, психологические, социологические
законы.
Я уже заметил, что хотя Флек часто использует исторические материалы, он
однако ни на миг не перестает быть естествоиспытателем. Цель и смысл его
исследований, таким образом, имеют не исторический, а естественнонаучный,
социологический и психологический характер. Поэтому-то я и заметил вначале, что
если бы мои исследования в области эмбриологии XVII и XVIII веков перевести на язык
и понятия Флека, они при этом много утратили бы. Дело в том, что они перестали бы
быть историческими исследованиями, а превратились бы лишь в основание естественно-
социологических изысканий. Сходство преформизма и предустановленной гармонии
Лейбница должно быть для Флека явлением незначительным, по крайней мере ничего не
дающим для его концепции. Такое сходство, имеющее для историка огромное значение,
должно представляться Флеку проявлением художественного, субъективного, т. е.
ненаучного, суждения исследователя. С другой стороны, историка не вполне
удовлетворяет даже эвристическая ценность «мыслительного коллектива», исследуемого
на историческом материале, поскольку она служит только для раскрытия или
подтверждения некоторых социологопсихологических законов и не имеет гуманитарного
применения. Если бы действительно воплотить в жизнь некоторые убеждения Флека, то
исторические исследования перестали бы быть таковыми, а превратились бы только в
добычу примеров, источников и доводов для социологически ориентированной
эпистемологии. Историк был бы занят изучением мыслительных коллективов в их
историческом развитии и взаимодействии в различные исторические периоды, но в то же
время оставил быв стороне собственную задачу, которая, несмотря на любые изменения
и усложнения, всегда будет свойственна историческим исследованиям. Эта задача
состоит в выработке познавательной ориентации по отношению к событиям прошлого, а
не в выведении из них каких-либо всеохватных законов социологии мышления.
Подчеркивая то расхождение, какое имеет место между гуманитарными и
естественно-социологическими интересами в рамках данной проблемы, мы ясно видим,
что эти исследования, чтобы быть плодотворными, должны опираться на тесное
взаимодействие обеих сторон. Но одно дело сотрудничество, а другое дело отсутствие
различий в целях и задачах столь отдаленных друг от друга сфер, как гуманитарные и
естественные науки.

Л. Флек
ОТВЕТ НА ЗАМЕЧАНИЯ ТАДЕУША БИЛИКЕВИЧА[203]

Замечания коллеги доцента Тадеуша Биликевича, заключающие в себе ряд глубоких


мыслей, я прочитал с большим интересом. Что более может удовлетворить
исследователя, чем обсуждение занимающих его проблем? И что полезнее для науки, чем
выяснение проблемы с различных позиций, в особенности, если речь идет о столь
сложной и важной как с теоретической, так и с практической сторон проблеме, как
проблема зависимости науки от среды? Может быть, в этом обсуждении еще примут
участие и другие специалисты: гуманитарии, естествоиспытатели и философы. В таком
случае цель этой работы была бы достигнута.
Однако, я должен разъяснить несколько недоразумений. Ничто мне не чуждо более,
чем метафизика. Я просто не могу взять в толк ни суждения о том, что «вещь сама по
себе» существует абсолютным, независимым от познающего субъекта образом, ни
противоположного утверждения о том, что «вещь сама по себе» не существует
абсолютным образом. Термин «действительность» я использую (по грамматическим
соображениям) только как подлежащее в предложениях о познавательных действиях. Я
думаю, что следует избегать любых онтологических высказываний о «действительности»,
подобно тому как бесплодны были бы высказывания о том, существуют ли числа, имеют
ли они бытие, независимое от математиков, или нет. Я не имею ничего общего с
идеализмом, будь то в старой или в новой модификациях. Но из своей собственной
практики, как и из практики своих коллег, я знаю, что невозможно исследование
какого бы то ни было предмета без воздействия на него, т. е. без его изменения.
Ведь даже самое обычное наблюдение невозможно, по крайней мере, без освещения, а
оно уже само по себе изменяет наблюдаемый предмет, что с тех пор, как был
сформулирован постулат Хайзингера, настойчиво подчеркивают физики.
Нельзя сказать, что действительность становится «объективно иной» в
зависимости от стиля мышления, как и нельзя сказать, что с возникновением
инфинитезимальных исчислений числа стали объективно иными, чем были до этого. Любые
онтологические выводы в таких случаях являются именно ненужной метафизикой, как и
та «действительность сама по себе», которая представляется Биликевичу целью
познания.
Из теории стилей мышления не вытекает никакого гносеологического релятивизма.
«Истина» как актуальный этап в развитии стиля мышления всегда только одна: она без
остатка детерминируется стилем. Разнообразие картин реальности является прямым
следствием разнообразия предметов познания. Я не утверждаю, что «одно и то же
высказывание» является либо истинным, либо ложным для двух различных стилей
мышления. Если имеют место различные стили мышления, то, собственно, и нет «одного
и того же высказывания», ибо высказывание, сформулированное в одном стиле, либо
непонятно, либо понимается иначе в другом стиле.
В XIII веке часто говорили, что человек натощак тяжелее, чем после еды.
Существовало даже теоретическое объяснение этого: «дух» после еды становится более
огненным и возносит тело вверх, как бы отнимая у него вес[204]. Сегодня мы вполне
уверены в противоположном: после еды человек становится тяжелее. Вот два
высказывания, которые, на первый взгляд, противоречат друг другу. Историку старое
высказывание представляется курьезом, естествоиспытатель усмехается в сознании
своего превосходства. И то и другое одинаково бесплодно. Анализ стилей мышления
позволяет найти другой подход. Конечно, дело не в том, что истина относительна, что
в XIII веке человек был «воистину тяжелее» натощак, чем после еды. Дело в том,
чтобы показать: 1) что слово «тяжелый» в то время означало нечто иное, по сравнению
с современным значением; 2) что это старое значение соответствует понятию, которое
сегодня уже не существует и, следовательно, не может быть передано ни одним из ныне
существующих слов; 3) что из старинного протопонятия развилось несколько
современных понятий, а также что некоторые осколки этого старинного понятия
сохранились в современных языковых выражениях.
Наше физикалистское понятие тяжести, или веса, в те времена не было
общезначимым. «Тяжесть» в старинном смысле — это свойство, которое сегодня можно
было бы описать целым рядом определений. Тяжелое — это то, что нелегко сдвинуть,
например, большой камень. Но в то же время это нечто малоподвижное, вроде вязкой
жидкости. Это нечто отягощенное физически и психически, как сонный человек или
животное. Кроме того, это нечто несподручное, вроде неудобного для переноски груза
или мертвого тела, наконец, нечто трудное для понимания — чужой язык или сложная
мысль. И еще это нечто угнетающее, например, большое несчастье. Какое слово сегодня
могло бы передать содержание этого старинного понятия и в то же время охватить весь
его объем? Различные, совершенно гетерономные в современном понимании явления
одновременно соединяются в одну понятийную форму, в которой содержится зародыш и
нашего нынешнего физического понятия веса, но кроме этого еще и множество
определений, которые сегодня выглядят лишь метафорами. В нем заключен источник
многочисленных языковых выражений («тяжкое чувство», «человек, тяжелый на подъем»)
и зародыш многих психологических и физиологических наблюдений. Перевести это слово
«тяжелый» на современный язык нельзя, ибо, подставляя на его место какое-либо
нынешнее слово, мы уничтожаем весь ход мысли: аналогию с тяжестью останков, связь с
вознесением пламени вверх («понижение тяжести посредством огня» — наглядный символ
жизни, подвижности, легкости). Это слово можно только интерпретировать, описывать,
но не переводить, потому что интерпретатор не только имеет иной язык, но, прежде
всего, иной стиль мышления. Выделение и разработка современного физического понятия
тяжести из этого протопонятия — это сложный процесс, который проходил ряд этапов:
Галилей, Ньютон, Лавуазье, Эйнштейн. И можно с уверенностью сказать, что нынешний
этап не будет последним. Сообщество физиков создало и постоянно трансформирует свой
собственный стиль; его утверждение имеет особый смысл. Разве он единственно
«хороший» или «наилучший из возможных»? Стиль физика приспособлен к специальным
задачам, поэтому он наиболее точен, но вместе с тем наиболее односторонен. В
старом, неприемлемом для нас ответе содержались, как в зародыше, наблюдения,
сравнения, сопоставления из нескольких областей, ныне отделенных одна от другой: из
физики, физиологии, психологии. Сегодняшний физик чуток к физическим явлениям, но
более или менее закрывает глаза на явления психологические и физиологические. На
этом в значительной мере основана его проницательность.
Биликевич полагает, что невозможно возникновение хотя бы двух теорий, которые
бы не были согласны между собой относительно таких фактов, как «на обычной
человеческой руке пять пальцев», даже если исследователи относятся к наиболее
далеким друг от друга мыслительным коллективам. По его мнению, это вопрос не стиля,
но здравого разумения.
Однако это совсем не так. В высшей мере зависит от стиля, что мы понимаем под
«нормальной рукой». Врач понимает под правильным органом некоторую теоретическую
фикцию, совершенно недоступную непосредственному наблюдению, подобно тому, как
недоступен наблюдению «идеальный газ» физиков. Профан под «нормальным» понимает
просто «привычное», «чаще всего встречающееся», иначе говоря, то, что выводится из
сравнения большого количества рук, а не то, что непосредственно наблюдается. Но,
помимо этих трудностей, утверждение о том, что пальцев пять, требует, прежде всего,
общего понятия «палец», затем счета, т. е. понятия числа, что также есть вопрос
стиля мышления. Все это утверждение, которым выражается в нашем стиле несомненный
факт, в рамках иных стилей может быть бессмысленным. Такие стили существуют;
очевидно, что они очень далеки от наших современных европейских стилей, но в целом
не так далеки, чтобы мы не могли о них ничего сказать. Многие первобытные племена
не имеют общего определения «пальца», подобно тому как они не обладают общим
определением «лошади», а используют десятки определений разных лошадей: белых,
гнедых, пестрых, молодых, старых и пр. В их стиле наше высказывание не может быть
выражено. Многие примитивные общества (Австралия, Южная Америка) имеют только для
чисел 1, 2, 3 различные названия, а сверх того туземцы говорят: много, большое
количество, множество. Таким образом, высказывание «на руке пять пальцев» не может
быть переведено на их язык. Они говорят: «на руке множество пальцев», и это уже
теория совсем отличная от нашей. Другие примитивные коллективы (папуасы) используют
для определения числа пять слово «рука», для числа десять — «две руки». Они не
могут сказать «на руке пять пальцев», ибо это была бы тавтология, а вопрос, сколько
пальцев на руке, для них практически не имеет смысла, подобно тому, как для нас
столь же бессмысленны вопросы, сколько стоит один злотый или как долго длится один
час. Пигмеи с Андамановых островов вместо слова «пять» говорят «все», и их
высказывание звучит как «на руке все пальцы». И это еще одна теория, которая не
противоречит нашей, но несоизмерима с ней. Это не просто языковые различия, ибо
употребляемые для определения числа пять слова «много», «рука», «все» имеют
совершенно иной объем, нежели слово пять. Это совершенно иной стиль мышления.
Бесспорно, он примитивен в сравнении с нашим, но, вообще говоря, его вовсе нельзя
назвать нереальным или нежизненным, ведь эти люди живут и ориентируются в своем
мире.
Стили мышления изменяются, развиваются или закостеневают в результате вращения
идей в кругу соответствующих сообществ и действия особых социологических сил. Я не
думаю, чтобы главной причиной общности стиля в рамках сообщества было сознательное
следование ему. Как правило, участник сообщества просто не способен мыслить иначе,
чем его окружение, не способен иначе видеть, использовать другие понятия и образы,
нежели те люди, с которыми он живет. Он враждебно настраивается ко всему чуждому.
Лишь очень медленно, вместе с переменами общественной жизни изменяется его стиль.
Исключительные творческие индивиды — или, быть может, творческие моменты — это уже
другая проблема.
Биликевич полагает, что исследование влияния среды на науку должны быть
направлены на то, чтобы устранить эти влияния на познавательные процессы. Но как же
так? Исходная ситуация каждого познания задана именно средой, ее историей и
актуальным состоянием. Откуда же возьмутся познавательные процессы, если не
возникнут новые ситуации, новые понятия и новые проблемы, которые всегда лишь в
ходе коллективной жизни вызываются к жизни? Я думаю, что Биликевич под средой
понимает в данном случае профанов, общую человеческую среду, а не особую среду
совместно работающих специалистов. Однако я не согласился бы даже с потерей
стимулов и влияний со стороны профанов. Или мы должны вернуться в башню из слоновой
кости, к языку, отчужденному от жизни, напустить на себя замкнутый таинственный вид
средневекового ученого-отшельника? Как бы выглядела наука без понятий стандарта,
буфера, уровня, резерва, вклада depot, центра, регуляции и множества других
понятий, взятых в современной жизни, на улице, в магазине, в сутолоке ежедневных
перемещений? Разве мог бы отшельник, располагающий только древними книжками,
создать хотя бы одно из них? Сомнительно, чтобы Шредингер отказался от тех
элементов современной физики, которые он выделяет как связанные с современным
искусством и современным образом жизни. Одно дело чуждый импульс, другое дело
плодотворное, необходимое влияние среды. Изолированный исследователь без
воздействующих на него сил окружающей среды и без влияния эволюции этой среды был
бы слеп и бездумен. Устранить влияние окружающей среды — значит, по меньшей мере,
затормозить познавательные процессы.
По мнению Биликевича, впрочем совпадающему с общественным мнением,
принципиальная разница между наукой и искусством заключается в том, что искусство
творит свободно, тогда как наука лишь «отображает» нечто существующее независимо,
как бы срисовывает природу при помощи предложений. Скажем точнее — однозначно
отображает ее с помощью системы знаков.
Однако это различие является лишь мнимым или, скорее, является только
количественным различием. Художник передает свои переживания в определенном
материале, соответствующем традиции, используя, как правило, традиционные методы.
Его индивидуальная свобода сильно ограничена: если он переходит определенные
границы, то исчезает и произведение искусства. Исследователь также передает свои
переживания, однако его методы и материал еще более связаны с особой (научной)
традицией. Используемые им знаки (понятия, слова, предложения) и способ их
употребления более точно определены, более зависимы от коллектива, более социальны
и более традиционны, нежели знаки художника. Если назвать количество связей между
членами коллектива «социальной плотностью» последнего, то различие между
коллективом людей искусства и коллективом людей науки можно просто понять как
различие по этой плотности: коллектив науки обладает большей плотностью, нежели
коллектив искусства. Сопротивление, которое тормозит исследователя в его свободном
творчестве, эта «твердая почва реальности», которую он ощущает в своей работе,
вытекает именно из этой плотности. Чем более высокое положение занимает то или иное
исследовательское учреждение, чем меньше вокруг него коллективов, тем в большей
степени творчество его сотрудников похоже на художественное творчество. Научное
творчество, конечно, никогда не бывает индивидуально-свободным, поскольку всегда
соотносится с другими областями науки, требует воспитания и образования, т. е.
связано с историей науки.
Итак, не нужно метафизики, чтобы отличить миф от научного взгляда на вещи:
коллективный характер научного стиля мышления и непрерывность его исторического
развития практически детерминируют результаты познания исчерпывающим образом.
Однако не в этом состоит наиболее важный вывод из теории стилей мышления. В
конечном счете, само по себе не так уж и важно, понимаем ли мы процесс
прогрессивного развития науки как развитие стиля мышления или же как приближение к
«объективной действительности». В самом деле, наблюдения показывают, что
специалисты все меньше связывают себя с концепцией «вещи самой по себе», потому что
чем более они углубляются в свои исследования, тем дальше они от «вещи» и тем ближе
к «методу»; чем дальше в лес, тем меньше деревьев и тем больше лесорубов. Тем не
менее «вещь сама по себе» как недостижимый идеал не мешает специальной
познавательной деятельности. Гораздо более важны другие полезные качества теории
стилей мышления. Прежде всего, это возможность сравнительной теории познания, во-
вторых — возможность исследования самого исторического развития мышления. Уже этого
достаточно, чтобы заняться этой теорией. Я совершенно согласен с Биликевичем, что
такие исследования требуют сотрудничества специалистов во многих областях.

Т. Биликевич
ОТВЕТ НА РЕПЛИКУ ЛЮДВИКА ФЛЕКА

Чтобы наша дискуссия не проходила по принципу «брито-стрижено», что угрожает


любой дискуссии, если точки зрения слишком далеки одна от другой, я ограничусь
несколькими краткими возражениями.
Итак, я полагаю, что обсуждение теории стилей мышления не может быть сведено,
как это делает Людвик Флек, только к вопросам терминологического порядка. Например,
я не вижу ничего удивительного в утверждениях ученых XIII века о том, что человек
натощак тяжелее, чем после еды. Если некоторые историки не поняли этого
утверждения, то, по-моему, не потому, что их стиль мышления отличается от стиля
мышления их предков, а потому, что они не овладели как следует исторической
терминологией. Приведенное высказывание как бы осталось в чуждом языке. Вначале его
надлежит перевести на язык современности, и тогда оно звучало бы примерно так:
человек натощак более «тяжел на подъем» или «находится в более тяжелом состоянии».
Еще яснее эта терминологическая проблема проглядывает из рассуждений Флека по
поводу высказывания «нормальная человеческая рука имеет пять пальцев». Из того, что
папуасы или дети не имеют достаточно понятий и терминов, чтобы прийти к пониманию
этого высказывания, по крайней мере, не следует принадлежность к совершенно иному
стилю мышления в том, что касается данного вопроса. Со столь простым предложением
как то, какое было приведено в качестве примера, с предложением, подтверждаемым
воочию, согласятся все без исключения, независимо оттого, к какому мыслительному
коллективу они принадлежат, — конечно, при условии, что все владеют одним и тем же
языком, как в лингвистическом смысле, так и в смысле терминологии. Для того чтобы
согласиться с утверждением: «нормальная человеческая рука имеет пять пальцев»,
конечно же, нужно установить понятие нормальности, уметь считать до пяти, знать
элементарные анатомические термины и т. п. Все это, на мой взгляд, ничего общего не
имеет со стилем мышления. По крайней мере, нельзя растягивать объем понятия «стиль
мышления» столь сильно. Иначе использование этого понятия будет не более чем
тривиальным.
Меня также не очень убедили выводы Флека о влиянии среды на познавательные
процессы. Каждый, конечно, согласится с тем, что такие влияния имеют место, что они
играют огромную роль, что часто лишь благодаря им познание становится возможным.
Как профаны, так и рафинированные специалисты подвержены этим влияниям. Это влияние
полезно, плодотворно, иногда даже составляет единственное эвристическое основание.
В этом мы согласны. Однако, если оценивать результаты исследований объективно
(насколько это вообще возможно), то мы должны четко разграничить то, что оказалось
научно правильным, от того, что оказалось ошибочным. Таким образом, исследования
стиля мышления становятся особенно уместными для понимания происхождения этих
ошибок в науке. Тогда оказывается, что данная ошибка была совершена потому, что
исследователь безвольно следовал стилю мышления своей среды. В этом смысле я
говорил, что изучение влияния среды на науку должно быть направлено на то, чтобы
освободить от этих влияний познавательный процесс, т. е. усилить критицизм в тех
случаях, когда чуждое влияние может угрожать научному познанию.
Итак, можно сказать, что влияние среды на науку позволительно в той мере, в
какой оно оказывает положительное эвристическое воздействие. Но очень плохо, когда
это влияние заводит исследователя в тупик.
То же самое mutatis mutandis[205] можно сказать о роли квазихудожественного
творчества в науке. Если результатом этого творчества станет концепция, теория или
гипотеза, плодотворные с эвристической точки зрения, то такое творчество может быть
«терпимым». В случае ошибки такое творчество уязвимо для критики. Тогда это
творчество будет поставлено в ряд с несбыточной фантазией, мифом, произволом.
Как справиться с оценкой этих явлений без «объективной реальности», я и в
самом деле не знаю. Хорошо еще, что даже самый завзятый враг метафизики, равно как
и самый последовательный идеалист или солипсист, в жизни и в своих научных
исследованиях практически всегда держатся этой столь неопределенной онтологически
«твердой реальности».

ПРОБЛЕМЫ НАУКОВЕДЕНИЯ[206]

Любопытнейший факт: ученые, всю свою жизнь посвятившие отличению заблуждений от


реальности, когда речь идет о самой науке, часто совершенно не способны отличить
свои мечтания от реального положения дел.
Реальность отличается от мечтаний прежде всего тем, что наука не существует как
нечто единое; в настоящее время можно говорить только о существовании частных наук,
которые во многих случаях не имеют между собой никакой связи; некоторые из них
отличаются друг от друга даже своими фундаментальными характеристиками. О науке
можно говорить только так, как говорят об «искусстве», обозначая этим словом всю
совокупность различных тенденций и направлений в музыке, живописи, поэзии и т. д.
По аналогии можно было бы сказать, что все науки обладают общей тенденцией к
идеальному конечному состоянию, которое называют истинным знанием. Но точно так же,
как искусство нельзя считать суммой музыки, живописи и т. п., отдельные науки не
складываются в согласованную однородную целостность.
Например, между лингвистикой и химией если и имеется какая-то связь, то она
практически несущественна. Допустим, что должно быть иначе, допустим даже, что
настанет когда-нибудь время и эта связь будет существенной; но для того чтобы это
случилось, и химия, и лингвистика должны сильно измениться. Если же говорить о
сегодняшнем дне, химия и лингвистика слишком далеко отстоят одна от другой.
Кроме того, ни одна из наук не может претендовать на объективную картину мира,
если под последней понимать одно-однозначное соответствие между терминами и их
семантическими значениями. Нельзя говорить даже о какойлибо части такой картины.
Если бы имелась такая картина или ее часть, в науке была бы некая неизменная,
стабильная система знаний, которая развивалась бы путем простого приращения
сведений; однако опыт показывает, что наука непрерывно изменяется как целое.
Изменяются даже ее самые фундаментальные основания.
Любой специалист отличит старый учебник в своей дисциплине от нового — старый
будет полным анахронизмом. Взяв в руки учебник физики, химии или бактериологии,
скажем 1910 или 1920 года издания, мы сразу же обнаружим, что он устарел не только
потому, что в нем не будет сведений о более поздних открытиях, но и потому, что
устарел весь ход содержащихся в нем рассуждений.
Науки не растут, как кристаллы, скорее, они похожи на живые организмы, в
которых каждый или почти каждый элемент развивается в гармоническом единстве с
целым.
В моей области науки я не знаю окончательных, застывших результатов, напротив,
я знаю, что каждый результат рано или поздно станет источником новых проблем, а не
тот, какой был в них вложен их авторами. Я знаю, научные работники часто пытаются
убедить самих себя и других, что они этот новый смысл как раз и предвидели некоей
чудесной интуицией, но документальный анализ свидетельствует против этого. Автор
видит кирпичики своего труда, встроенные в здание, сложенное другими работниками. И
вот он удивляется тому, что отшлифованные грани образуют внешнюю поверхность стен
этого здания, а другие, напротив, упрятаны вовнутрь кладки. Бывает, что какой-
нибудь край кирпичика, обозначившийся при обтесывании, становится частью орнамента,
которого вообще не было в первоначальном плане. Бывает, что свою собственную давно
высказанную мысль через некоторое время хотел бы отбросить как неверную и
нежизнеспособную, но с изумлением видишь, что именно она развилась и разрослась в
научном сообществе. Научные результаты живут своей особенной жизнью, идут своим
путем; чем выше скорость развития науки, тем быстрее изменяются и ее прошлые
результаты. Вечно неизменными остаются только предрассудки и суеверия, в этом их
сходство с тавтологиями математики и логики.
Иногда говорят, что постоянная изменяемость — это некое временное состояние,
свидетельствующее о несовершенстве сегодняшней науки и вместе с тем о тенденции к
ее совершенствованию; возможно некое окончательное состояние, уже не подверженное
изменениям, к которому наука и приближается в своем развитии. Конечно, в настоящее
время еще ни одна наука не содержит в себе даже части объективной картины мира, но
общая тенденция состоит в приближении к этой картине.
Поскольку каждое значительное открытие изменяет всю целостность, такое
окончательное состояние, даже если говорить о какой-то одной важной проблеме, было
бы достижимо лишь после того, как будут получены ответы на все связанные с ней
вопросы. Но что значит «все вопросы», если постоянно могут возникать новые? Нужно
было бы остановить движение планет, хаос пылинок, трепещущих в воздухе, эволюцию
живых существ и, что наиболее важно, движение человеческой мысли, ибо иначе
постоянно будут возникать новые, неожиданные вопросы, ответы на которые вынудят
пересмотреть всю систему. Симплиций: Ты ошибаешься, число подлинно значимых
вопросов ограниченно. По мере прогресса наук целые группы вопросов будут сведены к
единому, основному вопросу, и, прежде всего, будут элиминированы псевдовопросьт.
Симпатий: Тогда конечное состояние науки, наверное, выглядело бы следующим
образом: Всесовершенный Codex Pansophiae и как необходимое дополнение к нему —
Комментарий, в который, прежде всего, вошли бы принципы трансформации, редукции и
элиминации проблем. Например, о проблеме философского камня в Кодексе не было бы и
помину, но в Комментарии был бы обширный обзор развития химии из алхимии и ссылки
на Кодекс, на тот его раздел, где речь шла бы об учении современной физики и
трансмутации элементов, на раздел из биологии о гормонах, старости и смерти
(эликсир жизни) и на раздел из медицинской патологии о болезнях, которые должны
были излечиваться этим камнем. В то же время, скажем, целый ряд вопросов химии,
таких как растворимость вещества, температура его замерзания, оптические
характеристики и т. п., упоминался бы в Комментарии отсылкой к одной-единственной
формуле Кодекса, из которой все это можно вывести. В Комментарии мы нашли бы также
предписание, как практически использовать эту формулу. Каждый специалист, ищущий
ответ на вопрос из незнакомой ему области, должен был бы вначале научиться находить
и преобразовывать этот вопрос в Комментарии. Упрямый философ не нашел бы в Кодексе
ответы на проблемы Абсолюта, Первопричины, Идеи Блага, Сущности мира и т. п., но
все это было бы в Комментарии вместе с разъяснением того, как эти проблемы были
элиминированы. Ученик, пожелавший узнать, что делает ветер, когда он не веет, или
почему софистам казалось, что Ахиллес не догонит черепаху[207], и множество
подобных вещей, не найдет этих вопросов в Кодексе, он отыщет в Комментарии
соответствующие разъяснения, почему нельзя задавать такие вопросы… Симплиций:
Верно.
Симпатий: Давай подумаем, где будет находиться логика (вместе с обожаемой тобой
логистикой[208]) — в Кодексе или же в Комментарии? А математика? А теоретическая
физика? Словом, я боюсь, что Комментарий будет значительно интересней, чем Кодекс.
Туда попадет вся история наук, все проблемы, в том числе имеющие прямое
практическое значение, 99 % философии, вероятно — все формальные науки[209],
популярное изложение научных знаний для тех, кто еще не овладел всей системой
образования (или, по-твоему, люди будут рождаться с уже законченным высшим
образованием?). В Комментарии будут также практические рекомендации для
экспериментаторов; ведь если даже эксперименуы для новых открытий уже не будут
нужны, то все же для практических целей они останутся необходимыми.
К тому же, как я думаю, Codex Pansopfiae будет раз и навсегда составлен
международной комиссией как сборник формул и графиков, расположенных в некотором
порядке, для которого будет придумано теоретическое обоснование. На первой
странице, где обычно находится содержание книги, будет помещена формула этого
порядка. А графики текста будут «цветными n-мерными стереографиками» для
рассматривания через очки со стеклами, которые будут изменять цвет 20 (п-2) раз в
секунду, чтобы поочередно наблюдаемые детали рисунка давали впечатление п-мерности,
подобно тому, как возникает иллюзия движения в кино. Сколь прекрасное переживание
даст разглядывание такого графика! Ни дать ни взять — Фауст перед знаком Космоса!
Да, но ведь мог бы найтись какой-нибудь смельчак среди составителей
Комментария, пожелавший внести изменения в Кодекс под предлогом его улучшения; это
наверняка вызвало бы неприятные потрясения, поэтому Кодекс нужно будет тщательно
охранять. И в то же время Комментарии будут живо меняться, улучшаться, развиваться…
Не кажется ли тебе, Симплиций, что твоя Пансофия оставалась бы неизменной
только благодаря полиции и уподобилась бы мертвым надписям или культовым ритуалам,
а подлинной наукой стали бы как раз Комментарии? Что возникали бы все новые
неофициальные Кодексы, которые со временем приобретали бы все большее число
сторонников? И что тогда это так называемое конечное состояние, по сути, ничем не
отличалось бы от сегодняшнего? И что сам этот термин «конечное состояние» (если уж
принять твою терминологию) ничего не означает? Ну, уж если тебе хочется, представь,
что мы уже пришли к этому «конечному состоянию»: panta rhei[210] — вот тебе и весь
Кодекс всезнания. Или, если угодно, А=А. Все прочее — это Комментарий к этому
Кодексу[211]. Если же такое знание покажется тебе слишком уж абстрактным и тебе
захочется чего-нибудь поконкретнее, то, может быть, придется считать системой
всезнания саму Вселенную, а нашу науку — комме