Вы находитесь на странице: 1из 9

1.

ИСТИНА И ИЗМЕНЕНИЕ ПСИХИКИ


Вместо предисловия

Время от времени я пытаюсь понять, кем я стал и становлюсь как психоаналитик, когда пишу о том,
что наблюдаю в своей работе (Ogden, 1994, 1997a, 1997b, 2004, 2009). Очень сложно сказать точно,
когда начался процесс трансформации, но отправным пунктом стало мое осознание того, что с
приходом каждого пациента мне приходится изобретать психоанализ заново. Далее я расскажу о
разных аспектах моей клинической работы, хотя их очень сложно свести в одно гармоничное целое,
способное полностью описать весь мой опыт. Однако в попытке донести до читателя (и себя)
понимание особенностей психоаналитической работы, мы сможем открыть для себя что-то новое.
Каждый раз я сталкиваюсь с тем, что разговариваю с разными клиентами по-разному: меняется тон
голоса, тембр, громкость, скорость речи, я использую разные слова и выражения, для каждого
находится свой уникальный способ взаимодействия. Для меня в этом нет ничего удивительного, ведь
со своими детьми (которые уже стали взрослыми) я тоже говорю по-своему; я разговаривал со своим
отцом, совсем не так, как с матерью, с женой у меня тоже свой стиль общения. Любой человек, с
которым у меня завязываются близкие отношения, влияет на меня, а я на него. Мы становимся немного
другими, поэтому изменяется и наша речь. Чем ближе мы друг с другом, тем существеннее эти
изменения. Отношения с клиентами относятся к числу самых близких в моей жизни.
Я считаю, что все мои пациенты очень сильно удивились, если бы услышали, как я говорю с другим
клиентами. Они бы просто не узнали меня, для кого-то мои слова показались бы слишком
«отцовскими», «материнскими», формальными, официальными и т.д. Они бы просто решили, что им
такой аналитик не подходит, и были бы правы, потому что то, что я говорю, рождается специально для
каждого из них и подходит исключительно им.
Ритм обмена репликами в терапевтическом диалоге тоже уникален для каждого пациента. Под
ритмом я не имею ввиду мое молчание во время того, как говорит пациент. Он также не похож на
обычный разговор вне сессии. Ритм аналитического диалога не похож ни на что другое по нескольким
причинам.
Во-первых, сеттинг предоставляет аналитику и пациенту возможность фантазировать несколькими
способами: в виде грез наяву (мечты и фантазия), «речи подобной мечтам/сновидениям» (Ogden, 2007),
«сновидного мышления» и «трансформирующего мышления» (см Главу 2). В попытке создать
пространство для мечтаний, отличающихся от первоначальных сессий), я сижу в кресле за спиной у
пациента, лежащего на кушетке. Каждому клиенту я поясняю, что такое расположение в кабинете
помогает мне погрузиться в особый стиль мышления, который отличается от взаимодействия при
встречах лицом к лицу. Думаю, сами пациенты тоже видят разницу.
Во-вторых, я не придерживаюсь основного правила психоанализа, которое нам оставил Фрейд. Я и
мои коллеги полагаем, что попытка «говорить все, что приходит в голову» нарушает право пациента
на уединение, что необходимо для свободы фантазирования во время сессии. Вместо этого я
предлагаю пациентам (иногда прямо, иногда косвенно), что он может говорить все, что хочет и не
говорить мне того, что решает оставить при себе – равно как и я (Ogden, 1996).
Основой задачей такого контейнируюшего слушания является создание ритма диалога, который
отличается от любого другого. При таком взаимодействии я всегда присутствую в кабинете (слушаю
и иногда говорю) в то время, когда мы оба переключаемся между разными видами фантазирования.
Другими словами, самой важной частью терапевтического процесса является понимание, нахождение
и обсуждение смыслов фантазий, появляющихся в кабинете.
Данные процессы в сочетании с целью помочь пациенту вырасти психологически влияют на ритм
аналитического взаимодействия. Он отличается от клиента к клиенту и от сессии к сессии, но в целом
на встрече больше говорит пациент, но никто из нас не «доминирует» в разговоре. Я не ограничиваюсь
короткими предложениями. Иногда мой ответ может быть очень объемным, я могу даже рассказать
какую-то историю (возможно, пациент ее уже слышал, но притворяется, что не знает, и слушает
именно мое изложение). Этот пример описывает практически любое взаимодействие в кабинете,
диалог между аналитиком (которым я становлюсь в процессе анализа данного пациента) и пациентом
– это исключительно их уникальное творение.
Когда я не создаю психоанализ для данного пациента или вместе с ним, терапия становится
абсолютно безликой для обоих участников процесса. В такие моменты меня начинает одолевать скука
и я даже могу заснуть. Если я начинаю проваливаться в сон, это для меня сигнал о том, что у меня
отключилась способность к мечтанию вместе с пациентом, возможно, таким образом я пытаюсь
бессознательно убежать в сон и там грезить о текущей сессии в одиночестве.
Я считаю, что моя задача заключается в фантазировании о пациенте и его опыте, который для него
слишком болезнен для выполнения такой работы в одиночку (Ogden, 2004). Я использую термин
«мечтание» для описания бессознательного мышления, которое на мой взгляд является самой ценной,
мощной и глубокой формой мышления человека, потому что оно одновременно содержит в себе
эмоциональную составляющую и несколько типов мышления: первичные и вторичные процесса,
синхронические и диахронические аспекты времени, причинно-следственные отношения (более
подробно см. Главу 2 в разделе посвященному «сновидному мышлению»).
Невозможно сказать, откуда «приходят идеи». Моими учителями в области психоанализа были
Фрейд, Кляйн, Фейрберн, Винникотт, Бион, Левальд и Сирлс, но очень многое я почерпнул из поэзии,
прозы, театра. С одной стороны, каждое предложение, в котором я говорю о «моем» способе работы,
должно сопровождаться длинными комментариями и сносками на работы тех, кто помог мне прийти
к мысли, изложенной в нем. Но с другой стороны, я не сопровождаю свои мысли сносками, поскольку
хотя я и пришел к ним в процессе прочтения чьих-то текстов, они появились в результате моего
уникального способа мышления.
В разные периоды моей жизни мои родители и три аналитика оказали на меня самое существенное
влияние. Мне очень повезло, потому что эти изменения привели к росту и развитию. Я чувствую, что
теперь на мне лежит ответственность за то, чтобы я стал еще более лучшим аналитиком по сравнению
с ними. Мне кажется, что такая же ответственность возникает у детей перед родителями и
следующими поколениями. Желание превзойти своих предшественников (родителей и аналитиков) не
является выражением протеста или революции; это попытка взять от них что-то ценное и развить это
по максимуму. Я знаю, что мои родители хотели бы быть более лучшими родителями для меня, думаю,
с аналитиками происходит примерно тоже самое. Это желание стало очень важным для моей идеи о
поиске в воображении (в мечтах) способа стать еще лучшим родителем для своего ребенка
(аналитиком для пациента). Когда я общаюсь со своими внуками, я вижу, что мой сын превзошел меня
в роли отца. И я не чувствую по этому поводу какой-то своей дефектности или проигрыша, словно мой
сын победил меня; совсем наоборот, разве это не самый лучший дар со стороны собственного ребенка?
Когда я говорю о ребенке или пациенте, которые превосходят своих родителей или аналитиков, я
имею ввиду, что наряду с другими положительными качествами ребенок (аналитик, ныне наш
пациент) развивает в себе большую способность переносить боль ребенка (своего собственного
пациента) до тех пор, пока этот ребенок (свой пациент) не будет достаточно зрелым, чтобы справляться
с этой болью самостоятельно. В каждом случае родитель (аналитик, ныне наш пациент) должен будет
не только переносить боль ребенка (своего пациента), но и обязательно возвращать ее обратно на
каждом этапе развития, потому что это его боль (ребенка, пациента), его неотъемлемая часть Я. Этот
факт оказывается самым важным в терапии травмированных пациентов, поскольку человека настолько
«убило» какое-то тяжелое событие, что часть его остается в «непрожитом» состоянии. Этап
возвращения боли является невероятно сложным, потому что вместе с ней мы возвращаем ему
ответственность за боль, которую мы несли на себе за него и его потребность в нас. Вернуть боль очень
тяжело еще и потому, что мы, родители и аналитики, должны будем отказаться от идеи о том, что
другой нуждается в нас, теперь он станет самодостаточным и самостоятельным. Отпускать эту мысль,
которая лежит в основе нашей профессии (быть с теми, кто нуждается в нашей помощи), невероятно
сложно.
В моей работе с пациентами я убедился, что теория психоанализа не так уж и далеко ушла от
практики, она всегда где-то рядом. Даже если я не думаю о каких-то теоретических положениях
осознанно, они создают своего рода «матрицу» (психический контекст, символическую матку),
которая определяет мой стиль работы с пациентом. Как могут такие фундаментальные понятия, как
бессознательное (именно в контексте психоанализа, а не широкого понимания этого понятия не-
аналитиками), фантазия (тоже как психоаналитический термин), мечты, перенос, инфантильная и
детская сексуальность, страх распада не быть частью моего разума и мышления? Теория становится
обузой, только если я пытаюсь ответить на какие-то теоретические вопросы в области психоанализа.
Значение теории меняется от пациента к пациенту, от сессии к сессии, и даже минуты. Существует
огромное количество случаев, когда теория оказалась незаменимой для практической работы. Не знаю
почему, но мне вспоминается случай, когда мои размышления о теории психоанализа во время сессии
стали способом дистанцироваться от того, что происходило в тот момент в кабинете. За несколько лет
работы с г-ном А. я ощущал на себе его психотический страх исчезновения в пустоте, я оставался один
на один с этим страхом. Вынести этого я не мог. Вместо этого я переносился в теорию, рассуждал о
ней с пациентом и лишь позже понимал причину такого переключения: я пытался создать иллюзию
диалога двух здоровых людей, которых интересовал психоанализ и его достижения в работе с
примитивными состояниями Я. Включаясь в разговоры о теории (в том числе и с воображаемыми
авторами данных теорий), я пытался вынести те ужасные переживания, которые индуцировал во мне
пациент.
Спустя много лет после окончания анализа г-на А. я понял, что мои «отключения» были связаны с
теорией примитивного ужаса и превращались в фантазию о том, что мне придется одному переживать
это состояние. Я полагаю, что эта мысль, которую я не озвучивал пациенту, стала основным способом
коммуникации между нами, и своим нежеланием говорить о происходящем я сообщал пациенту, что
ему тоже придется пройти через это самостоятельно. В этом примере теория психоанализа стала не
просто абстрактным набором идей (источником смыслов и символов), а разумным «языком», при
помощи которого я говорил сам с собой на встречах, между ними и после. (Конечно, я не считаю, что
мы должны использовать теорию именно так, просто мне вспомнился этот пример.)
Идея о том, что человеку нужна правда (истина) так же, как вода и еда (Bion, 1962a), и что наш разум
(особенно бессознательное) постоянно ищет истину, стала центральной в моем понимании
аналитического процесса. Умение войти в резонанс и соприкоснуться с тем истинным, что происходит
на встрече в данный момент, тесно связано с ощущением, что сессия оживает. Если происходит
обратное, то я и пациент переживаем что-то ненастоящее, фальшивое. Не то чтобы мы «врем» или
«сопротивляемся», мы скорее боимся прикоснуться к истине, посмотреть ей в глаза и увидеть, что же
происходит между нами сейчас на самом деле (Ogden, 1995).
Идея о том, что бессознательное не только должно обрести смысл, но и открыть истину (Grotstein,
2007; также см главу 4), во многом повлияла на мою работу в кабинете. Сейчас мне вспоминается
случай г-на К., пациента с ДЦП. Мое всемогущее желание «вылечить» его от паралича защищала меня
от очевидного: я был не способен принять пациента таким, какой он есть, как и его мать, которая не
справилась с инвалидностью сына. Она выплескивала на него свой гнев, обзывала его монстром. Я не
злился на него, но был неспособен принять правду и его самого. Мне понадобилось очень много
времени, чтобы увидеть, что бессознательно в своей фантазии я переживал его как «дефектного»
человека по сравнению с тем, кем бы он мог стать (и что хуже – должен был бы стать), не будь у него
ДЦП. По мере развития наших отношений моя способность принять очевидное переросла в любовь
(другого подходящего слова мне не найти) к этому человеку, я полюбил его именно за то, кем он был.
В конце терапии г-н К. рассказал мне свой сон: «Ничего особенного во сне не было. Я был собой,
ДЦП никуда не исчез. Я мыл машину и громок слушал музыку, которая играла по радио из
автомобиля». Пациенту в первый раз приснился сон, в котором его тело было таким же, как и в
реальности. Более того, меня поразила его фраза, которой он это описал «я был собой, ДЦП никуда не
исчез». Разве можно более точно и правдиво выразить признание факта наличия заболевания и
принятия себя? Во сне он олицетворял мать, которая заботливо и с удовольствием купает своего
ребенка (автомобиль) и слушает музыку, льющуюся у него изнутри. Это сон выражал не победу, он
был вполне обычный, но полный любви: «Ничего особенного во сне не было».
Меня очень тронул этот сон, и я сказал: «Замечательное сновидение». Эти слова отражали мою
попытку разделить чувства клиента и в тоже время посмотреть на него со стороны и
засвидетельствовать правду его жизни (отношения со мной и миром вне кабинета).
Только после того, как я принял пациента полностью, он впервые в жизни почувствовал, что его
любят таким, какой он есть, и ощутил себя живым, настоящим и заплакал. В этот момент я
почувствовал к нему то, что переживал по отношению к своим детям, когда они только родились. Опыт
работы с этим пациентом помог мне вырасти профессионально и стать еще лучшим отцом и дедом. Г-
н К. по-прежнему существует в моем мире спустя 40 лет после завершения его анализа.
Осознание мысли о том, что люди нуждаются в признании существования их истины, оказало на
меня огромное влияние. Необходимость увидеть истину не имеет ничего общего с выведением на
чистую воду (правда или ложь); это скорее выражение желания «свободы видеть» реальность такой,
как ты ее чувствуешь (Symington, 1983), что мы и делаем в кабинете вместе с пациентом. Я, как
аналитик, должен помочь пациенту вырасти и повзрослеть, чтобы лучше справляться со своими
переживаниями и особенностями внутреннего мира. Повернуть человека лицом к его истине, которая
основана не его жизненном опыте и чувствах, - это не конфронтация. Я не «тыкаю его носом» в
очевидные факты, не размахиваю ими перед его лицом, я проживаю вместе с ним его состояния до тех
пор, пока он не сможет увидеть их сам и облечь их в слова или выразить любым другим способом. В
этом процессе очень важную роль играет степень доверия пациента ко мне и моя надежность для него.
«Священное пространство открытого существования (слушания, чтения, говорения) требует огромной
чувствительности, уязвимости и максимального доверия, доверия к другому, веры в его доброту, свою
собственную способность быть гибким, умирать и воскресать, расти и меняться, не теряя свое
собственное Я» (Warren Poland, в личном разговоре, 2014).
Самыми ценными для меня теориями в психоанализе для меня являются те, которые пытаются найти
точные и искренние метафоры для описания сокровенных человеческих переживаний. Они
отбрасывают в сторону весь терминологический аппарат и пытаются описать происходящее с точки
зрения своего Я и истинности его ощущений. Другими словами, язык – это не просто средство для
передачи идей: то, как мы используем его для выражения мысли неотделимо от ее содержания.
Для иллюстрации вышесказанного я хотел бы привести цитату из работы Винникотта
«Примитивное эмоциональное развитие» (1945), которую я высоко ценю за неповторимый стиль
изложения и оригинальное мышление:

. . . у младенца существуют инстинкты и хищнические желания. У матери есть грудь, способность


давать молоко и желание того, чтобы ее атаковал голодный ребенок. Желания младенца и матери
совпадут только тогда, когда они вместе проживут этот опыт нападения на грудь. В этой
ситуации именно мать является более зрелой и физически способной вынести и понять это
взаимодействие, именно она создает ситуацию, которая при благополучном исходе станет основой
для установлений первых отношений младенца с внешним объектом.
Винникотт рассказывает историю «младенца-хищника» (злодей в подгузнике), «атакующего» мать;
и историю матери, обладательницы груди, которая «хочет быть атакована» этим злодеем (чью
энергичность и аппетит она обожает, хотя его повторяющиеся нападения могут стать для нее своего
рода испытанием). Совмещение страстных желаний обоих позволяет им «прожить этот опыт вместе»
(эти простые слова во многом изменили развитие психоанализа). Парадокс одновременной
раздельности (нападение ребенка на мать и ее радушное принятие этой атаки) и единства (мать и дитя
вместе проживают некий опыт) описывает эмпирическую среду для «установления первых отношений
младенца с внешним объектом».
Винникотт очень искусно вводит радикально новое явление – появление у младенца осознания своей
матери как чего-то внешнего по отношению к нему, так он узнает свою отдельность от нее. Между
строк Винникотт рассказывает нам о том, как у ребенка появляется «своя точка зрения» (как у человека
отдельного не только от матери, но и от самого себя), из которой потом возникает сознание и
самосознание. «Истории» Винникотта невероятно изящны, лаконичны, просты по форме и в тоже
время обладают глубоким смыслом.
Существуют и другие примеры умелого сочетания простоты изложения, искусного стиля и весьма
аналитических идей:

Фрейд: «При печали обеднел и опустел мир, при меланхолии - само Я» (1917).
Левальд: «В роли детей своих родителей, проявляя подлинную независимость мы действительно
убиваем в них нечто жизненное - не все одним ударом и не во всех отношениях, но способствуем
их умиранию» (1979).
Бион: «Пациент, который не способен видеть сны, не может ни заснуть, ни проснуться.
Следовательно, когда психотический пациент ведет себя так, словно он находится именно в этом
состоянии, в его клинической картине наблюдается специфическая картина» (1962a).

Процессы «объяснения» и «понимания» всегда ощущаются как нечто отличное друг от друга, но
только недавно я смог увидеть эту разницу и использовать в своей клинической работе. Типичный
пример объяснения чего-то пациенту выглядит примерно так: «Мне кажется, что сегодня утром вы
проспали и опоздали на сессию, потому что ваши вчерашние слова о благодарности, которую вы
чувствуете ко мне, напугали вас». У такой интерпретации (даже если вы ее просто сформулировали
про себя и не озвучили, и даже если она максимально точна) есть свой недостаток – она
объективизирует пациента. Аналитик говорит о нем, а не с ним. В процессе объяснения мы полагаемся
на сознание и вторичное мышление, но при этом хотим достучаться до бессознательного нашего
клиента. Реакция человека на некий опыт не подчиняется законам причинно-следственных
отношений, логики и существования линейного времени. Весь наш опыт – это то, что мы переживаем
в данный момент. Прошлое не позади нас, оно в нас. Бессознательное не лишено времени, оно
переполнено им (как и вся наша жизнь).
В отличие от объяснения понимание в аналитическом процессе начинается с совместного
проживания и переживания пациентом и аналитиком некоторого опыта, как говорил Винникотт.
Данный этап разворачивания процесса понимания основан на примитивном, недифференцированном
способе коммуникации, во время которого аналитическая пара обменивается некоторым
переживанием или ощущением подобно тому, как это происходит между матерью и младенцем. Эта
особенность приводит нас к следующему парадоксу: понимание является более интимной формой
взаимодействия, чем объяснение, но при этом сильнее всего ощущается отличие и отдельность
пациента и аналитика друг от друга. Другими словами, понимание в терапии (как это видится и
переживается мной) подразумевает признание аналитиком и пациентом того, что они два отдельных
человека: я отличаюсь от тебя, а ты отличаешься от меня. Таким образом, аналитик понимает пациента
в процессе одновременного единения и автономности. Если мы пропустим состояние раздельности,
осознания, что я другой, пациент просто будет говорить сам с собой.
В этом смысле «понимание» - это переживание, при котором истинное Я одного человека признается
другим. Данный процесс может происходить только при наличии глубокого доверия с обеих сторон.
В случае отсутствия доверия понимание приводит к возникновению невероятного ужаса: тот, кто меня
понимает, становится человеком, который существует отдельно от меня; я не могу его контролировать,
но при этом он знает меня от и до, и при желании мог бы воспользоваться этим и ужасно ранить меня.
Когда человек пытается «умертвить» себя – например, при помощи диссоциации, маниакальных
защит, соматизации и т.д. – мы понимаем, что на карту поставлено существование его истинного Я,
которое он таким образом пытается защитить любой ценой и способом.
Как только я увидел разницу между пониманием и объяснением, я заметил, как самый обычный
вопрос «Почему?» запускает в пациенте самый сильный отклик его сознательного Я (оно использует
вторичные процессы мышления и логику причинно-следственных отношений). Вопрос «Что вы
чувствуете?» наоборот приглашает к использованию метфор и всего богатства языка
бессознательного.
Я часто спрашиваю себя: что я делаю в процессе терапии в кабинете? Ответ нашелся относительно
недавно, когда я стал размышлять, что же приносит каждый из пациентов в анализ, хотя зачастую
описать это словами невозможно. Все они чувствуют, что в младенчестве или детстве (иногда позже)
что-то в них словно умерло, и теперь они надеются, что аналитик поможет им вернуть утраченное, их
«непрожитую жизнь» (Ogden, 2014). Как мы увидим в третьей главе, источником психической смерти
часто становится череда событий в раннем детстве, которые переживались как невыносимая для
пациента «примитивная агония» (Winnicott, [1971] 1974). Перед лицом ужасных событий он
отстраняется от жизни и тем самым защищает себя от разрушения и хронического психоза. Пациент
ограждает себя от этого при помощи некоторого психологического состояния, при котором
невыносимые переживания не допускаются и остаются в виде «непрожитой жизни». Человек начинает
предпринимать бесконечные попытки создать внутри себя способ удержать невыносимые
переживания, которые он так и не смог прожить. В кабинете мы создаем особую психическую
структуру в виде совместного бессознательного пациента и аналитика. Именно она и помогает нам
проводить психоанализ, ее создание и есть наша профессиональная задача.
У каждого из нас есть непрожитые моменты из детства, которые слишком болезненны. Они
остаются жить в виде наших недостатков и внутренних ограничений. Мы по-разному встречаемся с
ними, включая не безграничную щедрость, избирательное сострадание и выборочную любовь по
отношению к нашим любимым, детям, родителям, друзьям, пациентам, ученикам и обычным
незнакомцам на улице, ведь только мы решаем, кому протянем руку помощи, а кому нет. Мне кажется,
что самым лучшим способом возвращения «непрожитой жизни» является фантазирование (грезы во
сне и наяву, в одиночестве и вместе с кем-то).
Для того, чтобы пояснить, что я имею ввиду, я прибегну к помощи самого эффективного
инструмента аналитика – примеры из клинической практики.
Господин В. ходил ко мне в анализ уже некоторое время (5 сессий в неделю), но у меня сохранялось
какое-то смутное неприятное ощущение. Оно появлялось каждый раз в начале встречи. Спустя год
после начала терапии мне приснился очень яркий сон, в котором я был среди группы людей,
спасающихся бегством от чего-то непонятного, но очень ужасного; мы совершили нечто плохое,
возможно, убийство. Полиция сидела у нас на хвосте и должна была либо поймать, либо убить. Потом
я увидел себя в руках с пистолетом, я целился в молодого полицейского (он был просто мальчишкой),
который наступал на меня. Меня удивило, что при себе у него не было никакого оружия, на нем не
было пуленепробиваемого жилета и шлема; у него не было даже дубинки. Я направил дуло пистолета
ему в грудь, но не хотел стрелять. Я проснулся от невыносимых страданий из-за того, что не могу
принять решение, стрелять мне или нет.
На следующий день я вспомнил этот сон, как только увидел г-на В. в коридоре моего офиса, но не
смог понять, какая может быть связь. Во время сессии он впервые заговорил о своем младшем брате.
Пациент часто рассказывал о своей сестре, называл ее по имени, но о брате было сказано ни слова.
Он сказал, что Пол (брат) позвонил вчера: «Я всегда расстраиваюсь после разговоров с ним. Хотя,
это даже сложно назвать разговором. Он просто говорит и говорит, а я молча слушаю. Я даже не
понимаю, что он хочет мне рассказать».
Пациент сказал, что Пол был очень умным и артистичным парнем, но на первом курсе института у
него был приступ шизофрении. Он так и не женился, а на работе не мог продержаться дольше
нескольких месяцев, он жил на деньги родителей.
По мере того, как я слушал рассказ господина В., я вспомнил образ молоденького полицейского из
своего сна, которого я был вынужден убить, иначе он арестует меня или убьет.
В этот момент я пожалел о тех интервенциях, которые предпринимал на предыдущих встречах с
данным пациентом. Они были не только преждевременными, но и пустыми (в них не было смысла,
они не отражали того, что происходило между нами), но до сих пор у меня не было слов, чтобы описать
наше взаимодействие. Я понял, что все мои интервенции были попыткой спрятать (от себя и пациента)
тот факт, что я ощущаю себя абсолютно потерянным с ним в кабинете. Слово «потерянный» было
самым правдивым, точно описывающим мое состояние. Я предположил, что господин В. пытался
создать со мной связь именно в моменты, когда ощущал себя ужасно потерянным. Он часто говорил
со мной так, словно я ничего не знаю и не понимаю ни в литературе, ни в музыке, ни в кино, ни в
театре, ни в искусстве в целом.
Пока я размышлял над всем этим, пациент замолчал, что было для него необычно, а потом сказал:
«Я не знаю, почему чувствую себя ответственным за жизнь Пола. Я учился тогда в другом
университете и узнал о случившемся только после его госпитализации. Его поместили в
психиатрическую больницу в каком-то захолустье, поэтому я не смог навещать его. Хотя, кому я вру?
Мог, конечно, мог, просто не хотел видеть его в таком состоянии».
Я спросил почему, и тут же пожалел о том, что задал вопрос именно так. Я ужасно забеспокоился,
что не смог защитить пациента от конфронтации с тем, что заключено в ответе на мой вопрос. Мне
показалось, что я тоже боюсь услышать правду по своим причинам. Я почувствовал, что коснулся и
того, что происходило между нами, хотя описать это взаимодействие словами я пока еще не мог.
Несмотря на мои бессознательные попытки уйти от того, что рассказывал мне пациент, сессия прошла
довольно оживленно и успешно. Позже я предположил, что работа произошла именно в моем сне
(который был и сном пациента, потому что был навеян им) и анализ продвинулся дальше. С этого
момента я почувствовал большее сочувствие к г-ну В. Его манера общения со мной была попыткой
сохранить чувство собственного достоинства и повысить свою самооценку. Теперь я предположил,
что пациент защищается от чего-то более опасного, чем то признание, он боялся того, что могло его
«убить»: факт существования брата, которого он исключил из анализа до сих пор. Он боялся не встречи
с братом в психбольнице, а того, что пытался сообщить мне в кабинете: что у него, как и у его брата,
был в детстве нервный срыв, от которого он так и не оправился. Именно этого «брата» он так
старательно пытался спрятать и не пустить в кабинет. Из его рассказов мне показалось, что его срыв в
детстве остался абсолютно никем не замеченным, ему так никто и не помог. «Они» (родители, учителя,
родственники и другие взрослые) закрыли глаза и предпочли не видеть того, что происходило с ним,
они отказались понимать и принимать происходящее. Их отношение к нему отразилось на его манере
обращения со мной, словно я ничего не понимаю в искусстве, литературе и т.д. Он, как и мальчик из
моего сна, был абсолютно один перед лицом обстоятельства, вопроса жизни и смерти (потерять разум
или потерять себя, а значит и свою жизнь).
Я все еще размышлял о чем-то, когда после продолжительной паузы пациент ответил на мой вопрос
о том, почему он не навестил своего брата в больнице: «Мне так стыдно. Я боялся, что меня заставят
прийти на сеанс семейной терапии и тогда я услышу, насколько я важен для него, что я его подвел, а
теперь я должен буду его спасать».
Он повернулся на кушетке лицом к стене и продолжил: «Есть кое-что, что я не хочу рассказывать
вам. Я знаю, что должен пытаться говорить обо всем». Я спросил, откуда он это взял.
- Но это же одно из правил, так ведь?
- Это одно из ваших правил.
- А у вас тогда какие?
- Вы можете рассказывать мне о том, о чем хотите и не говорить о том, о чем не хотите.
Г-н В. замолчал. Мне показалось, что ему было сложно поверить в искренность моих слов и идею
того, что он может защитить себя. Часть его очень сильно хотела посмотреть правде в глаза и
рассказать о своем «сумасшествии», но бессознательно говорил о том, что я должен помочь ему
сделать это, потому что если он останется один на один с правдой о себе, то он этого не переживет.
Мой вопрос «почему» поверг его в замешательство, потому что я словно дистанцировался от него (от
его ужасной и смертельной правды) и бросил его, как и все остальные взрослые в детстве. Но в тоже
время он бессознательно почувствовал, что во мне что-то изменилось из-за того, что понял, какое
оказал действие на него мой вопрос.
К сожалению, я не могу полностью привести описание этого случая в данной главе, но мне кажется,
что я мог показать, что такое правда, как она пугает нас и пациентов.
Сегодня, когда я пишу эти строки, я чувствую огромную благодарность и счастье, что моя жизнь
сложилась именно таким образом: я стал психоаналитиком, написал несколько книг и статей о своей
работе, пытаясь рассказать о практике и теории психоанализа; я писал о том, какое значение играет
поэзия и проза в моей работе; мне посчастливилось написать несколько художественных
произведений и научить других людей психоанализу и креативному письму во время семинаров и
консультаций. Весь мой разнообразный опыт отражает мое Я, которым я делюсь со своими
пациентами, учениками и коллегами.
Я повзрослел и состарился вместе с моими пациентами, учениками и коллегами, я стал мудрее.
Поскольку терапевтические отношения – это одни из самых близких в моей жизни, мне повезло – я
любил много раз. Самое ценное заключается в том, что я прошел вместе с пациентами то, что до этого
они не переживали ни с кем и никогда, их «непрожитые жизни», я стал свидетелем невероятного
мужества.

* * *
Цель данной книги – не только свести воедино материалы разных статей, но и побудить читателей
прислушаться ко мне и к себе, вступить в диалог и создать нечто новое, свое собственное.

Список литературы

Bion, W. R. (1962a). Learning from experience. In Seven servants. New York: Aronson, 1977.
Bion, W. R. (1962b). A theory of thinking. In Second thoughts (pp. 110–119). New York: Aronson, 1967.
Freud, S. (1912). Recommendations to physicians practising psychoanalysis. S. E., 12.
Freud, S. (1917). Mourning and melancholia. S. E., 14 (pp. 242-258).
Grotstein, J. S. (2007). A beam of intense darkness: Wilfred Bion’s legacy to psychoanalysis. London:
Karnac.
Loewald, H. (1979). The waning of the Oedipus complex. In Papers on psychoanalysis (pp. 384–404). New
Haven, CT: Yale University Press, 1980.
Ogden, T. H. (1994). The analytic third: Working with intersubjective clinical facts. International Journal
of Psychoanalysis, 75, 3–20.
Ogden, T. H. (1995). Analysing forms of aliveness and deadness of the transference-countertransference.
International Journal of Psychoanalysis, 76, 695–710.
Ogden, T. H. (1996). Reconsidering three aspects of psychoanalytic technique. International Journal of
Psychoanalysis, 77, 883–899.
Ogden, T. H. (1997a). Reverie and interpretation. Psychoanalytic Quarterly, 66, 567–595.
Ogden, T. H. (1997b). Reverie and metaphor: Some thoughts on how I work as a psychoanalyst.
International Journal of Psychoanalysis, 78, 719–732.
Ogden, T. H. (2004). This art of psychoanalysis: Dreaming undreamt dreams and interrupted cries.
International Journal of Psychoanalysis, 85, 857–877.
Ogden, T. H. (2007). On talking-as-dreaming. International Journal of Psychoanalysis, 88, 575–589.
Ogden, T. H. (2009). Rediscovering psychoanalysis. In Rediscovering psychoanalysis: Thinking and
dreaming, learning and forgetting (pp. 1–13). London: Routledge.
Ogden, T. H. (2010). Why read Fairbairn? International Journal of Psychoanalysis, 91, 101–118.
Ogden, T. H. (2014). Fear of breakdown and the unlived life. International Journal of Psychoanalysis, 95,
205–224.
Symington, N. (1983). The analyst’s freedom to think as agent of therapeutic change. International Review
of Psychoanalysis, 10, 283–291.
Winnicott, D. W. (1945). Primitive emotional development. In Through paediatrics to psycho-analysis (pp.
145–156). New York: Basic Books.
Winnicott, D. W. (1971/1974). Fear of breakdown. In C. Winnicott, R. Shepherd, and M. Davis eds,
Psychoanalytic explorations (pp. 87–95).
Cambridge, MA: Harvard University Press, 1989.