Владимир Соловьев
Исторические дела философии5.
5
Текст печатается по изданию: В. Соловьев. Исторические дела философии//Вопросы философии. № 8,
1988. С. 118-125.
Мм. Гг.! Приглашая вас к свободному занятию философией, я хочу
прежде всего ответить на один вопрос, который может возникнуть по этому
поводу.
Философия существует в человечестве более двух с половиной
тысячелетий. Спрашивается: что сделала она для человечества за это долгое
время? Что сделала философия в области отвлеченного мышления, при
разрешении чисто умозрительных вопросов о бытии и познании, - это
известно всем, занимавшимся философией. Но ведь философия не для них же
одних существует. ведь другие науки хотя также имеют свои чисто
теоритические задачи, доступные только тем, кто их изучает, однако они не
ограничиваются этими задачами они хотя разрабатываются и изучаются
теоретически немногими, но практическое значение имеют для всех;
коренясь в школе, явные плоды приносят для жизни. Мы знаем, что науки
естественные существуют не для одних физиков, химиков и физиологов, а
также и для всех граждан, содействую прогрессу общественных и
политических отношений между людьми. Но, может быть, философия ближе
к искусству, чем к науке, может, может быть, она, как и чистое искусство,
рождена не для житейского волнения, не для корысти, не для битв? Но ведь и
искусство не остается в кругу художников и эстетиков, а стремится
доставлять свои наслаждения и тому множеству людей, которые не имеют
никакого понятия ни о теории, ни о технике искусства. Так неужели одна
философия составляет исключение и существует только для тех, кто сам ею
занимается, для авторов философских исследований или хотя бы только для
читателей Канта или Гегеля? Если так, то занятие философией является как
дело, может быть, и интересное, но непохвальное, а потому эгоистичное.
Если же нет, если и философия имеет в виду не отвлеченный интерес
одиноких умов, а жизненный интерес всего человечества, то нужно прямо
ответить на этот вопрос: что же делает философия для человечества, какие
блага ему дает, от каких зол его избавляет.
Чтобы разрешать этот вопрос не наобум, обратимся к истории, потому
что если философия вообще способна приносить живые плоды, то она,
конечно, должна была уже принести такие плоды в столь долгое время
своего существования.
Начинаю с Востока и именно с Индии не только потому, что в Индии мы
имеем наиболее типичную и определенную форму восточной культуры, но
главное потому, что изо всех народов Востока только индусы обладают
вполне самостоятельной и последовательной философией.
В Индии первоначально, более чем в какой-либо другой стране Востока,
человеческая личность была поглощена внешней средой; это была по
преимуществу страна всякого рабства, неравенства и внешнего обособления.
Не четыре, как обыкновенно принимают, а более тысячи каст разделяли
население неодолимыми преградами. Понятия о человечности, т.е. о
значении человека как человека, не было совсем, потому что человек низшей
касты в глазах дважды рожденного представителя касты высшей был хуже
падали; и вся судьба человека исключительно зависела и заранее
предопределялась случайным фактом рождения его в той или другой касте.
Религия носила характер грубого материализма: человек рабствовал перед
природными богами, как перед подавлявшими его силами, от которых
зависела его материальная жизнь. В древних гимнах Риг-Веды главным
предметом желаний и молитв арийца являются хорошая жатва, побольше
коров и удачный грабеж.
И вот в этой-то стране рабства и разделения несколько уединенных
мыслителей провозглашают новое, неслыханное слово: все есть одно; все
особенности и разделения суть только видоизменения одной всеобщей
сущности, во всяком существе должно видеть своего брата, себя самого.
Все есть одно - это было первое слово философии, и этим словом
впервые возвещались человечеству его свобода и братское единение. Этим
словом в корне подрывалось рабство религиозное и общественное,
разрушалось всякое неравенство и обособление. Ибо если все есть одно, если
при виде каждого живого существа я должен сказать себе: это ты сам, то куда
денется разделение каст, какая будет разница между брамином и чандалом.
Если все есть видоизменение единой сущности и если эту сущность я
нахожу, углубляясь в свое собственное существо, то где найдется внешняя
сила, могущая подавлять меня, перед чем тогда я буду рабствовать? Но
недолго слово всеединства оставалось сокровенною тайной, скоро оно
сделалось общим достоянием, приняв форму новой религии - буддизма. Если
пантеизм браминов был религией, превратившейся в философию, то буддизм
был, наоборот, философией, превратившейся в религию. В буддизме начало
единства ясно - определяется как начало человечности. Если все есть одно,
если мировая сущность во всем одна и та же, то человеку незачем ее искать в
Браме или Вишну, она в нем самом, в его самосознании она находит саму
себя, здесь она у себя, тогда как во внешней природе она действует
бессознательно и слепо. Вся внешняя природа есть только ее покров,
обманчивая маска, в которой она является, и только в пробужденном
самосознании человеческого духа спадает этот покров, снимается эта маска.
Потому нравственная личность человека выше природы и природных богов:
человеку Будде, как своему учителю и владыке, поклоняются не только Агни
и Индра, но и сам верховный Бог Брама. Буддизм - в этом его мировое
значение - впервые провозгласил достоинство человека, безусловность его
человеческой личности. Это был могущественный протест против той слепой
внешней силы, против материального факта, которым на Востоке так
подавлялась человеческая личность и в религии, и в общественном быте, это
было смелое восстание человеческого лица против природной внешности,
против случайности рождения и смерти. «Я больше тебя, потому что я могу
уничтожить тебя в себе, могу порвать те связи, которые меня к тебе
привязывают, могу погасить ту волю, которая меня с тобой соединяет. Я
независим от тебя, потому что не нуждаюсь в том, что ты можешь мне дать, и
не жалею о том, что ты отнимешь». Так здесь человеческая личность находит
свою свободу и безусловность в отречении от внешнего природного бытия.
Для Сознания выросшего на почве первобытного натурализма, исходящего
из религии грубо материалистической, все существующие являлось лишь в
форме слепого внешнего факта, во всем данном ему оно видело только
сторону фактического неразумного бытия, грубый материальный процесс
жизни, и потому, когда человеческое сознание впервые переросло этот
процесс, когда этот процесс стал в тягость сознанию, то оно, отрекаясь от
него, отрекаясь от природного хотения и природного бытия и природного
бытия, естественно думало, что отрекаясь от него, отрекаясь от природного
хотения и природного бытия, естественно думало, что отрекается от всякого
бытия, и та свобода и безусловность, которые личность находила в этой силе
отречения, являлась свободной чисто отрицательной, безо всякого
содержания. Оставляя внешнее материальное бытие, сознание не находило
взамен никакого другого, приходило к небытию, к Нирване. Далее этого
отрицания не пошло индийское сознание. Переход от коров Риг-Веды и
буддистской Нирване был слишком велик и труден, и, совершив этот
гигантский переход, индийское сознание надолго истощило свои силы. За
великим пробуждением буддизма, поднявшим не только всю Индию, но и
охватившим всю Восточную Азию от Цейлона до Японии, за этим могучим
пробуждением последовал для Востока долгий духовный сон.
Двинуть далее дело философии и вместе с тем дело человечества выпало
естественным образом на долю того народа, который уже в самой природе
своего национального сознания, духа заключал то начало, к которому
индийское сознание пришло только в конце своего развития - начало
человечности. Индийское сознание сперва было одержимо безобразными
чудовищными богами, носителями чуждых диких сил внешней природы;
греческое национальное сознание отправлялось от богов уже
идеализированных, прекрасных, человекообразных, в поклонении которым
выражалось признание превосходство, высшего значения человеческой
формы. Но в греческой религии боготворилась только человеческая
внешность, внутреннее же содержание человеческой личности было
раскрыто греческой философией, вполне самобытное развитие которой
начинается с софистов; потому что в предшествующую, предварительную
эпоху греческая философия находилась под господствующим влиянием
восточных учений, следуя которым философское знание искало себе
содержание вне себя и за верховные начала жизни принимало стихии и
формы внешнего мира, и только в софистах это сознание решительно
приходит в себя. Сущность софистики - это отрицание всякого внешнего
бытия и связанное с этим признание верховного значения человеческой
личности. Имея в виду предшествующих философов, искавших безусловно
бытия вне человека, софист Горгиас доказывает, что такого бытия совсем не
существует, что если бы оно существовало, мы не могли бы иметь о нем
никакого познания, а если имели такое, то не могли бы выразить, другими
словами: человек только в себе может найти истину, что и было прямо
высказано другим софистом Протагором, утверждавшим, что человек есть
мера вещей - существующих, что они существуют, и не существующих, что
они не существуют. Из этого не исключается и боги, утрачивающие, таким
образом, всякое самостоятельное значение. Тогда как представители прежней
философии, как, например, Ксенофан, с жаром и увлечением полемизируют
против национальной мифологии, софисты уничтожают ее своим полным
равнодушием. «Относительно богов, - говорит тот же Протагор, - мне не-
известно, существуют, они или нет,- узнать это мешает многое - как
трудность предмета, так и краткость человеческой жизни». Невозмутимо -
презрительный тон этого изречения сильнее всякого напряженного
отрицания доказывает полное освобождение человеческого сознания от
внешней религии.
Несмотря на кажущуюся разнородность, софисты представляют
существенную аналогию с буддизмом: и там, и здесь отрицаются всякое
внешнее бытие, и боги; и софистика Греции, и буддизм Индии являются в
этом смысле нигилизмом; вместе с тем и там, и здесь верховное значение
признается за человеческой личностью - и буддизм, и софистика имеют
выдающийся характер гуманизма. Но велика и разница. Тогда как индийский
гимнософист усиленно и напряженно боролся с материальным началом, и
достигнув победы перед ним и сознания своего отрицательного
превосходства, не находил в себе никакой положительной жизненной силы и
истощенный погружался в Нирвану, софистам Греции, уже в общем
народном сознании находившим форму человечности, победа над внешними
силами давалась легче, и хотя они после этой победы, также как и буддисты,
не находили никакого положительного содержания для освобождения
человеческой личности, но у них оставалась личная энергия, с которой они и
выступали в жизнь, не стесняясь никакими формами и порядками этой
жизни, заранее уже отвергнутыми, и стремясь исключительно во имя своей
личной силы и энергии получить господство над темной массой людей. Если
человеческое сознание в буддизме говорило внешнему бытию: я больше
тебя, потому что я могу отречься от существования, то сознание софиста
говорило этому внешнему бытию: я больше тебя, потому что я могу жить
вопреки тебе, могу жить в силу своей собственной воли, своей личной
энергии. Софистика - это безусловная самоуверенность человеческой
личности, еще не имеющей в действительности никакого содержания, но
чувствующей в себе силу и способность овладеть всяким содержанием. Но
эта в себе самодовольная и самоуверенная личность, не имея никакого
общего и объективного содержания по отношению к другим является как
нечто случайное, и господство ее над другими будет для них господством
внешней чужой силы, будет тиранией. Так здесь освобождение личности
только субъективное. Для настоящего же объективного освобождения
необходимо, чтобы лицо, освобожденное от внешнего бытия, нашло
внутреннее содержание, господство факта заменило бы господство идеи, это
требование объективной идеи для освобожденной личности мы находим у
Сократа - центрального образа не только греческой философии, но и всего
античного мира.
Сократ был величайшим софистом и величайшим противником со-
фистики. Он был софистом, поскольку вместе с ними решительно отвергал
господство внешнего факта, не находил безусловной истины и правды ни в
каком внешнем бытии и ни в каком внешнем авторитете - ни в богах
народной религии, ни в материальной природе мира, ни в гражданском
порядке своего отечества; он был вместе с тем противником софистов,
потому что не признавал за свободной личностью права господствовать во
имя своей субъективной воли и энергии, решительно утверждал, что
свободное от внешности лицо имеет цену и достоинство, лишь поскольку оно
эту внешность заменит положительным внутренним содержанием, поскольку
оно будет жить и действовать по идее, общей во всех и по тому внутренне
обязательной для каждого.
Это идеальное начало, долженствующее наполнить человеческую
личность, Сократ только утверждал (что оно есть), ученик же Платон указал
и определил его сущность (что оно есть). Внешнему бытию, случайному,
неразумному, недолжному он противопоставил идеальной бытие, само по
себе доброе, прекрасное разумное - не Нирвану буддистов, не простое
единство элеатов, а гармоническое царство идей, заключающее в себе
безусловную и неизменную полноту бытия, достижимую для человека не
через внешний опыт и внешний закон, а открывающуюся ему во внутреннем
созерцании и чистоте мышления; здесь человеческая личность получает то
идеальное содержание, которым обуславливается ее внутреннее достоинство
и ее положительная свобода от внешнего факта, здесь положительное
значение принадлежит человеку как носителю идеи; теперь он уже имеет на
что опереться против неразумной внешности, теперь ему есть куда уйти от
нее. В свете платонического миросозерцания человеку открываются два
порядка бытия - физическое материальное бытие (недолжное или дурное) и
идеальный мир истинной сущего, мир внутренней полноты и совершенства.
Но эти две сферы так и остаются друг против друга, не находят своего
примирения в философии платонической. Идеальный космос, составляющий
истину этой философии, имеет бытие абсолютное и неизменное, он
пребывает в невозмутимом покое вечности, равнодушный к волнующемуся
под ним миру материальных явлений, отражаясь в этом мире, как солнце в
мутном потоке, но оставляя его без изменения, не проникая в него, не очищая
и не перерождая его. И от человека платонизм требует, чтобы он ушел из
этого мира, вынырнул из этого мутного потока на свет идеального солнца,
вырывался из оков материального бытия, как из темницы или гроба души. Но
уйти в идеальный мир человека может только своим умом, личная же воля и
жизнь его остаются по сю сторону, в мире недолжного, материального
бытия, и неразрешенный дуализм этих миров отражается таким же
дуализмом и противоречием в самом существе человека, и живая душа его не
получает действительного удовлетворения. Эта двойственность, остающаяся
непримиренной в платонизме, примиряется в христианстве в лице Христа,
как его индивидуальный процесс, могло совершиться в остальном
человечестве и во всем мире лишь как собирательный процесс, долгий и
сложный и порою болезненный. Оставленная Христом на земле
христианская истина явилась в среде смешенной и разнородной, в том хаосе
внутреннем и внешнем, который представляется тогдашним миром; и этим
хаосом она должна овладеть, употребить его себе и воплотиться в нем.
Понятно, что это не могло свершиться в короткий срок. Большинство
тогдашнего исторического человечества было пленено христианскою
истиною, но не могло усвоить ее сознательно и свободно; она явилась для
этих людей как высшая сила, которая овладела ими, но которыми они не
овладели. И вот христианская идея, еще не уподобивши себе фактическую
действительность, сама явилась в форме акта, еще не одухотворивши весь
внешний мир, она сама явилась как внешняя сила с вещественной
организацией (в католической церкви). Истина облекалась в авторитет,
требующий слепого доверия и подчинения. Являясь сама как внешняя сила и
внешнее утверждение, церковь не могло внутренне осилить, идеализировать,
одухотворить существующих фактических отношений в человеческом
обществе, и она оставила их рядом с собой, довольствуясь их наружною
покорностью.
Итак, с одной стороны, человек, освобожденный христианством от
рабства немощным и скудным стихиям мира, впал в новое, более глубокое
рабство внешней духовной власти; с другой стороны, мирские отношения
продолжали основываться на случайности и насилии, получая только
высшую санкцию от церкви. Христианская истина в неизвестной форме
внешнего авторитета и церковной власти и сама подавляла человеческую
личность и вместе с тем оставляла ее на жертву внешней мирской неправды.
Предстояла двоякая задача: освободить христианскую истину от
несоответствующей ей формы внешнего авторитета и вещественной силы и
вместе с тем восстановить нарушенные, непризнанные лже-христианством
права человека. За эту двойную освободительную задачу принялась
философия; началось великое развитие западной философии; под
господствующим влиянием которого совершены, между прочим, два важных
исторических дела: религиозною реформацией XYI века разбита твердыня
католической церкви, и политической революцией XYIII века разрушен весь
старый строй общества.
Философия мистическая провозгласила божественное начало внутри
самого человека, внутреннюю непосредственную связь человека с божеством
- и внешнее посредство церковной иерархии оказалось ненужным, и пало
значение церковной власти; подавленное внешней церковностью
религиозное сознание получило свободу, и христианская истина, замершая в
исторических формах, снова получила свою жизненную силу.
Философия рационалистическая провозгласила права человеческого
разума, и рушился основанный на неразумном родовом начале гражданский
строй за грубыми стихийными силами, делавшими французскую революцию,
скрывался, как двигательная пружина, принцип рационализма, выставленный
предшествовавшей философией; не даром чуткий инстинкт народных масс на
развалинах старого порядка воздвигнул алтарь богине разума.
Заявив столь громко и внушительно свои права во внешнем мире,
человеческий разум сосредоточился на самом себе и, уединившись в
германских школах, в небывалом дотоле размерах обнаружил свои
внутренние силы созданием совершеннейшей логической формы для
истинной идеи. Все это развитие философского рационализма от Декарта до
Гегеля, освобождая разумное человеческое начало, тем самым сослужило
великую службу христианской истине. Принцип истинного христианства
есть богочеловечество, т.е. внутреннее соединение и взаимодействие
божества с человеком, внутреннее рождение божества в человеке: в силу
этого божественное содержание должно быть усвоено человеком от себя,
сознательно и свободно, а для этого, очевидно, необходимо полнейшее
развитие той разумной силы, посредством которой человек может от себя
усваивать то, что дает ему бог и природа. Развитию именно этой силы,
развитию человека, как свободно-разумной личности, и служила
рациональная философия.
Но человек не есть только разумно-свободная личность, он есть также
существо чувственное и материальное. Это материальное начало в человеке,
которое связывает его с остальной природой, это начало, которое буддизм
стремился уничтожить, от которого платонизм хотел отрешиться и уйти как
из темницы или гроба души, - это материальное начало по христианской вере
имеет свою законную часть в жизни человека и вселенной, как необходимая
реальная основа для осуществления божественной истины, для воплощения
божественного духа. Христианство признает безусловное и вечное значение
за человеком не как за духовным существом только, но и как за существом
материальным - христианство утверждает воскресение и вечную жизнь тел; и
относительно всего вещественного мира целью и исходом мирового процесса
по христианству является не уничтожение, а возрождение и восстановление
его как материальной среды царства Божия - христианство обещает не только
новое небо, но и новую землю. Таким образом, когда вскоре после шумного
заявления прав разума французскою революцией, в той же Франции один
мыслитель в тишине своего кабинета, с немалою энергией и увлечением,
провозгласил восстановление прав материи, и когда потом
натуралистическая и материалистическая философия восстановила и развила
значение материального начала в человеке и мире,- эта философия, сама того
не зная, служила и христианской истине, восстанавливая один из
необходимых ее элементов, пренебреженный и отринутый односторонним
идеализмом.
Восстановление прав материи было законным актом в освободительном
процессе философии, ибо только признание материи в ее истинном значении
освобождает от фактического рабства материи, от невольного материализма.
До тех пор, пока человек не признает материальной природы в себе и вне
себя за нечто свое, пока он не сроднится с нею и не полюбит ее, он не
свободен от нее, она тяготеет над ним, как нечто чужое, неведомое и
невольное.
С этой стороны развитие натурализма и материализма, где человек
именно полюбил и познал материальную природу как нечто свое близкое и
родное, развитие материализма и натурализма составляет такую же заслугу
философии, как и развитие рационализма, в кото-ром человек узнал и
определил силы своего разумно-свободного духа.
Итак, что же делала философия? Она освобождала человеческую
личность от внешнего насилия и давала ей внутреннее содержание. Она
низвергала всех ложных чужих богов и развивала в человеке внутреннюю
форму для откровений истинного божества. В мире древнем, где
человеческая личность по преимуществу была подавлена началом
природным, материальным, как чуждою внешнею силою, философия
освободила человеческое сознание от исключительного подчинения этой
внешности и дала ему внутреннюю опор, открывши для его созерцания
идеальное духовное царство, в мире новом, христианском, где само это
духовное царство, само это идеальное начало, принятое под формою
внешней силы, завладело сознанием и хотело подчинить и подавить его,
философия восстала против этой изменившей своему внутреннему характеру
духовной силы, сокрушила ее владычество, освободила, выяснила и развила
собственное существо человека сначала в его рациональном, потом в его
материальном элементе.
И если теперь мы спросим: на чем основывается эта освободительная
деятельность философии, то мы найдем ее основание в том
существеннейшем и коренном свойстве человеческой души, в силу которого
она не останавливается ни в каких границах, не мирится ни с какими извне
данными определениями, ни с каким внешним ей содержанием, так что все
блага и блаженства на земле и на небе не имеют для нее никакой цены, если
они не ею самой добыты, не составляют ее собственного внутреннего
достояния. И эта неспособность удовлетвориться никаким извне данным
содержанием жизни, это стремление к все большей и большей внутренней
полноте бытия, эта сила - разрушительница всех чуждых богов,- эта сила уже
содержит в возможности то, к чему стремится,- абсолютную полноту и
совершенство жизни. Отрицательный процесс сознания вместе с тем процесс
положительный, и каждый раз, как дух человеческий, разбивая какого-
нибудь старого кумира, говорит: это не то, чего я хочу,-он уже этим самым
дает некоторое определение того, чего хочет, своего истинного содержания.
Эта двойственная сила и этот двойственный процесс, разрушительный и
творческий, составляя сущность философии, вместе с тем составляет и
собственную сущность самого человека, того, чем определяется его
достоинство и преимущество перед остальной природой, так что на вопрос:
что делает философия?- мы имеем право ответить: она делает человека
вполне человеком. А так как в истинно человеческом бытии равно нуждается
и бог, и материальная природа,- Бог в силу абсолютной полноты своего
существа, требующий другого для ее свободного усвоения, а материальная
природа, напротив, вследствии скудости и неопределенности своего бытия,
ищущей другого для своего восполнения и определения,- то, следовательно,
философия, осуществляя собственно человеческое начало в человеке, тем
самым служит и божественному и материальному началу, вводя и то и
другое в форму свободной человечности.
Так вот, если кто из вас захочет посвятить себя философии, пусть он
служит ей смело и с достоинством, не пугаясь ни туманов метафизики, ни
даже бездны мистицизма: пусть он не стыдится своего свободного служения
и не умаляет его, пусть он знает, что, занимаясь философией, он занимается
делом хорошим, делом великим и для всего мира полезным.
Вопросы и задания:
1.В. Соловьев остроумно замечает, что философия существует не только
для тех, кто занимается философией. А для кого еще? Что сделала она для
человечества за все время своего существования? А для Вас лично? Как Вы
думаете? А как отвечает на этот вопрос В. Соловьев? Вы с ним согласны?
Почему?
2.Индийские мыслители провозгласили: «Все есть одно». Сравните с
этим мысль Фалеса, с которой началась греческая философия: «В основании
всего сущего лежит вода». В чем тождество и различие этих двух
философских принципов? Что значит «одно»? Какие ассоциации у Вас это
слово вызывает?
3. Если «все есть одно» и «при виде каждого живого существа, я должен
сказать себе: это ты сам», то почему тогда я называю себя «человеком»?
Почему тогда (благодаря чему) я отличаю себя (если «все есть одно») от всех
остальных живых существ и называюсь собственным именем – «человек»?
Что делает меня человеком?
Примечание: чтобы ответить на эти вопросы нужно вспомнить сказку Р.
Киплинга про «Маугли» - тот момент, где – впервые – он, увидя людей,
осознает себя человеком и, прощаясь со стаей, говорит: «Мы с тобой одной
крови: ты и я».
Где еще в мировой литературе отразилась эта мысль («все есть одно»)?
Дополните список сами:
Ф.М. Достоевский «Братья Карамазовы»: «Все во всем виноваты».
Н.А. Бердяев: «Нравственное сознание началось с вопроса: «Каин, где
брат твой Авель?» Теперь подошло время другого вопроса: «Авель, где брат
твой Каин?».
Джон Донн: «Нет человека, который был бы, как остров, сам по себе.
Каждый человек – это часть материка. Если смоет в море береговой утес,
замок твой или друга твоего, меньше станет Европа. Так смерть каждого
человека умаляет и меня, поэтому не спрашивай по ком звонит колокол: он
звонит по тебе».
А. де Сент-Экзюпери «Планета людей»: «Мы команда одного корабля.
Все мы пришли на эту землю вкусить хлеба среди товарищей, и нам незачем
ненавидеть друг друга».
Как эти высказывания раскрывают смысл древнеиндийского принципа
«все есть одно»?
4. В.В. Бибихин писал: «Только философ, связавший себя работой
узнавания себя, в меру возвращения к себе, смеет говорить мужественно Я» 6.
Почему только философ имеет право говорить о себе «Я»? Согласны ли Вы с
Владимиром Вениаминовичем? Почему? Какие у В.В. Бибихина имеются
основания для подобного суждения? Ответьте на этот вопрос, учитывая
размышления В. Соловьева.
М.К. Мамардашвили
Как я понимаю философию7
В области приобщения к философскому знанию мы имеем дело с
фундаментальным просчетом, касающимся природы самого дела, которому в
6
В.В. Бибихин. Герменевтика//Бибихин В.В. Слово и событие. Писатель и литература. М.: Русский Фонд
Содействия Образованию и Науке, 2010. - С. 252.
7
Текст печатается по изданию: М.К. Мамардашвили. Как я понимаю философию. М.: Прогресс, 1990. - С.
14-27, 28-30, 32-35, 54-61.
мыслях своих хотят научить. Речь идет о природе философии, о природе того
гуманитарного знания или гуманитарной искры, ее какой-то производящей
духовной клеточки, которая описывается в понятиях философии и связана с
духовным развитием личности. Преподавание философии, к сожалению, не
имеет к этому отношения. Но у философии есть своя природа. Природа
философии такова, что невозможно (и, более того, должно быть запрещено)
обязательное преподавание философии будущим химикам, физикам,
инженерам в высших учебных заведениях. Ведь философия не представляет
собой систему знаний, которую можно было бы передать другим и тем
самым обучить их. Становление философского знания – это всегда
внутренний акт, который вспыхивает, опосредуя собой другие действия.
Действия, в результате которых появляется картина, хорошо сработанный
стол или создается удачная конструкция машины, требующая, кстати,
отточенного интеллектуального мужества. В этот момент может возникнуть
некоторая философская пауза, пауза причастности к какому-то первичному
акту. Передать и эту паузу, и новую возможную пульсацию мысли
обязательным научением просто нельзя. Ставить такую задачу абсурдно. Это
возможно только в том случае, если то, что называется философией,
воспринимают как институционализированную часть государственного
идеологического аппарата, некоторое средство распространения
единомыслия по тем или иным мировоззренческим проблемам.
Более того, философия, как я ее понимаю, и не была никогда
системой знаний. Люди, желающие приобщиться к философии, должны
ходить не на курс лекций по философии, а просто к философу. Это
индивидуальное присутствие мыслителя, имеющего такую-то фамилию, имя,
отчество, послушав которого можно и самому прийти в движение. Что-то
духовно пережить... Этому нельзя научиться у лектора, просто
выполняющего функцию преподавателя, скажем, диамата. Общение
возможно лишь тогда, когда слушаешь конкретного человека. Например, у
Иванова есть какой-то свой способ выражения себя и в этом смысле – своя
философия, т.е. есть уже некий личный опыт, личный, пройденный
человеком путь испытания, которое он пережил, узнал и идентифицировал в
философских понятиях, воспользовавшись для этого существующей
философской техникой. И, исходя из своего личного опыта, он вносит что-то
новое в эту технику. Короче говоря, философия -это оформление и до
предела развитие состояний с помощью всеобщих понятий, но на основе
личного опыта.
Плохо, что многие начинают и заканчивают изучение того, что в
наших вузах называют философией, так ни разу и не коснувшись ее, не поняв
специфики ее предмета. Логика такого антифилософского приобщения к
философии очень проста – ее сводят к овладению знаниями,
зафиксированными даже не в философских текстах, а в учебниках.
Ведь с чем прежде всего сталкивается студент и насколько он готов
к философии?
Когда студент встречается с философией – а это и есть исходная
точка понимания ее, – он встречается прежде всего с книгами, с текстами.
Эти тексты содержат в себе какую-то совокупность понятий и идей,
связанных по законам логики. Уже сам факт соприкосновения с их словесной
и книжной формой как бы возвышает тебя, и ты задаешься вопросами,
которые возникают в силу индукции из самих же понятий. Они сами как бы
индуцируют из себя вопросы. Но, очевидно, первым среди них должен бы
быть вопрос, а что же, собственно, является вопросом? Действительно ли,
схватив себя в задумчивости за голову, я мыслю? Действительно ли в этот
момент я задаю вопрос, имеющий какой-либо подлинный интеллектуальный
смысл? Каждый из нас прекрасно знаком с феноменом ненужной и
выморочной рассудочности, возвышенного умонастроения, когда,
столкнувшись с чем-то возвышенным, смутно ощущаешь, что здесь что-то не
так. А что здесь не так? И что есть, если действительно что-то произошло и
это что-то заставило использовать тебя какие-то понятия, имеющие
привлекательную и магическую силу собственной возвышенности?
Например, часто мы спрашиваем себя: что такое жизнь? что такое
бытие? что такое субстанция? что такое сущность? что такое время? что
такое причина? и т.д. И перед нами выстраиваются какие-то понятийные,
интеллектуальные сущности, одетые в языковую оболочку. И мы начинаем
их комбинировать. Один мой земляк, Зураб Какабадзе, называл этот процесс
разновидностью охоты на экзотичных зверей под названием "субстанция",
"причина", "время". Конечно, он говорил об этом иронически. Но ирония тут
вполне оправданна, потому что в действительности на вопрос, что такое
субстанция, ответа просто нет. Ибо все ответы уже существуют в самом
языке. Я хочу сказать, что в языке существует некоторое потенциальное
вербальное присутствие философской мысли. И незаметно для себя мы
оказываемся в плену этой вербальной реальности.
Между прочим, именно в этой связи, о которой я сейчас говорю, у
Канта появилось странное выражение "экспериментальный метод", причем
он имел в виду его приложение к философии, пользуясь аналогией с
экспериментальным методом в физике. Что Кант имел в виду? Вместо того
чтобы спрашивать, что такое мышление, что такое причина, что такое время,
нужно, считал он, обратиться к экспериментальному бытию этих
представлений. Нужно задаться вопросами: как должен быть устроен мир,
чтобы событие под названием "мысль" могло произойти? Как возможен и как
должен быть устроен мир, чтобы были возможны этот акт и это событие,
например время? Как возможно событие под названием "причинная связь" и
произойдет ли наше восприятие этой связи, если нам удастся ее узреть или
воспринять? Мы философствуем в той мере, в какой пытаемся выяснить
условия, при которых мысль может состояться как состояние живого
сознания. Только в этом случае можно узнать, что такое мысль, и начать
постигать законы, по каким она есть; они выступают в этой разновидности
эксперимента. Это и называл Кант экспериментальным или
трансцендентальным методом, что одно и тоже.
Вообще вопрос "как это возможно?" и есть метод и одновременно
способ существования живой мысли. Но если это так, то, следовательно,
порождать такой вопрос может только собственный невыдуманный живой
опыт. То есть те вопросы, которые вырастают из этого опыта и являются
вопросами, на которые можно искать ответ, обращаясь к философским
понятиям. До возникновения такого вопроса не имеет смысла читать
философские книги. И совершенно иллюзорно то ощущение якобы
понимания, которое мы можем испытывать, встречая в них такие высокие
понятия, как бытие, дух и т.д.
Следовательно, есть какой-то путь к философии, который пролегает
через собственные наши испытания, благодаря которым мы обретаем
незаменимый уникальный опыт. И его нельзя понять с помощью дедукции из
имеющихся слов, а можно только, повторяю, испытать или, если угодно,
пройти какой-то путь страдания. И тогда окажется, что испытанное нами
имеет отношение к философии.
Чаще всего наше переживание сопровождается отрешенным
взглядом на мир: мир как бы выталкивает тебя в момент переживания из
самого себя, отчуждает, и ты вдруг ясно что-то ощущаешь, сознаешь. Это и
есть осмысленная, истинная возможность этого мира. Но именно в видении
этой возможности ты окаменел, застыл. Оказался как бы отрешенно
вынесенным из мира. В этом состоянии тебе многое способно открыться. Но
для того, чтобы это открытие состоялось, нужно не только остановиться, а
оказаться под светом или в горизонте вопроса: почему тебя это так
впечатляет? Например, почему я раздражен? Или наоборот: почему я так
рад? Застыть в радости или страдании. В этом состоянии – радости или
страдания – и скрыт наш шанс: что-то понять. Назовем это половиной пути
или половиной дуги в геометрическом смысле этого понятия. Полпути...
Так вот, в крайней точке этого полпути мы и можем встретиться с
философским постижением мира. Ибо по другой половине дуги нам идет
навстречу философия уже существующих понятий. То есть, с одной стороны,
философ должен как бы пройти полпути вниз, к самому опыту, в том числе и
к своему личному опыту, который я назвал экспериментом, а не просто
эмпирическим опытом. А с другой стороны, философские понятия позволяют
продолжать этот путь познания, поскольку дальше переживать без их
помощи уже невозможно. Дальше, например, мы можем ударить того, кто
нас обидел, или же самовлюбленно нести свою обиду и обвинять во всем
окружающий мир, лишившись тем самым возможности заглянуть в себя и
спросить: а почему, собственно, я злюсь? Ведь в самой злобе есть что-то и
обо мне. Направленная на внешние предметы, в действительности она что-то
говорит или пытается сказать и о нас самих, о том, что есть на самом деле;
что происходит и в нас и вне нас. И вот наше дальнейшее движение,
связанное с продолжением переживания, оторвавшись от наших реактивных
изживаний, идет уже на костылях, на помочах понятий.
А теперь вернусь к характеристике переживания, к тому, почему я
коснулся вопроса о страдании. Понимаете, та точка, в которой ты
остановился, – это, грубо говоря, не геометрически идеальная точка. Эта
точка как бы является началом какого-то колодца, колодца страданий. И в
жизни мы часто проходим мимо такого колодца, видя на его месте просто
точку. Хотя на самом деле эта точка и была знаком остановки, знаком того,
что в другом измерении, в другой перспективе, там – колодец. Для того,
чтобы пояснить свою мысль, сошлюсь на "Божественную комедию". Как
известно, поэма Данте – это не что иное, как символическая запись
странствий души, или один из первых европейских романов, посвященных
воспитанию чувств. Уже в самом начале этой поэмы мы сталкиваемся с
потрясающим образом. Как вы помните, она начинается с фразы, что ее
герой в середине жизненного пути оказывается в темном сумрачном лесу.
Середина пути – важная пометка. Веха. 33 года – это возраст Христа. Когда
его распяли. Этот возраст часто фиксируется в поэзии.
И вот герой поэмы, оказавшись в лесу, видит перед собой светлую
точку на вершине горы. Гора – символ возвышенного, духовного рая. Но
достичь его можно, только пройдя лес. Казалось бы, один шаг, протянутая
рука отделяют героя от вершины. Вершина – как бы преднамеренная его
цель. Но все то, что происходит с героем дальше, говорит о том, что то, к
чему идешь, не может быть получено преднамеренно.
Нельзя прийти к тому, что вроде бы лежит перед самым носом,
продолжением самого себя. Если вы помните, вначале дорогу герою
преграждает волчица. Символы – орудия нашей сознательной жизни. Они –
вещи нашего сознания, а вовсе не аналогии, не сопоставления, не метафоры.
Волчица – символ скупости, жадности. Какая же скупость имеется в виду?
Естественно, наша предельная, действительная скупость в отношении нас
самих. Мы бережем себя как самое драгоценное сокровище. Но какого себя?
В данном случае – устремленного к возвышенному, сознающего себя
возвышенным, ищущего высшего смысла жизни, высшей морали. А на
поверку -все это просто скупость и жадность. И что же происходит с героем
дальше? Он пошел. Но куда? Вовнутрь. Спустился в колодец страдания и,
перевернувшись, возвратился обратно. И при этом оказался там же, но только
уже под другим небом. Он – на горе.
О чем говорит этот символ? Если ты не готов расстаться с самим
собой, самым большим для себя возлюбленным, то ничего не произойдет.
Кстати, не случаен в этой связи и евангельский символ: тот, кто отдает свою
душу, ее обретет, а кто боится потерять, тот теряет.
Значение такого рода символов для единственно возможного
режима, в котором могут совершаться и совершаются события нашей
сознательной жизни, – очевидно.
Ведь очевидно, например, что то состояние, которое мне кажется
столь возвышенным, мне нужно изменить. Что к моменту, когда должно что-
то произойти, я должен стать иным, чем был до этого. И тогда в
трансформированном состоянии моего сознания может что-то возникнуть,
появиться. Сыграет какая-то самосогласованная жизнь бытия, реальности,
как она есть на самом деле. Но для этого я должен быть открыт, не беречь,
отдать себя, быть готовым к чему-то, к чему я не смог бы прийти
собственными силами; чего не смог бы добиться простым сложением
механических усилий. По определению. Ведь анализу поддается только то,
что может быть нами создано самими. То, что мы можем создать, то можем и
проанализировать. А здесь попробуй получить это. Невозможно. И, более
того, происшедшее, вспыхнувшее (помните, я сказал, что философский акт –
это некая вспышка сознания), невозможно повторить: раз нельзя выразить
словами, значит, нельзя и повторить. Поэтому отсюда появляется еще один
символ – символ мига, мгновения. Но не в смысле краткости времени. Это
мгновение как пик, вершина, господствующая над всем миром. И только
оказавшись в этом миге сознания и осознав вопросы, мы можем считать, что
они осмысленны, т.е. не относятся к той категории вопросов, о которых
сказано, что один дурак может задать их столько, что и миллион мудрецов не
ответит. Такова опасность дурацких состояний возвышенного, в которых мы
самоудовлетворяемся, самоисчерпываемся. Или полны гордости, раз вообще
способны судить, что такое жизнь, каков смысл жизни или что такое
субстанция.
Я думаю, что существует все же некий пробный камень, с
помощью которого можно определить, мыслимо ли что-то, реальна ли
возможность моего собственного мышления. Например, есть какая-то мысль
Платона или Канта. Но мыслима ли она как возможность моего собственного
мышления? Могу ли я ее помыслить как реально выполненную, не как
вербально существующую, а как реально выполненное состояние моего
мышления? Некоторые вербальные записи мыслеподобных состояний такого
испытания не выдерживают, показывая тем самым, что хотя и есть
мыслеподобие, но, строго говоря, это не мысли, потому что я не могу их
исполнять. Ведь мысль существует только в исполнении, как и всякое
явление сознания, как и всякое духовное явление. Она существует, повторяю,
только в момент и внутри своего собственного вновь-исполнения. Ну так же,
как, скажем, симфония, нотная запись которой, конечно же, еще не является
музыкой. Чтобы была музыка, ее надо исполнить. Бытие симфонии, как и
бытие книги, – это бытие смысла внутри существ, способных выполнить
смысл. А какие мысли оказываются не-мыслями? Те, которые помыслены
так, что исключен тот, кому эта мысль сообщается. Как выражался по этому
поводу Мандельштам, необходим "дальний собеседник". Не ближний, а
дальний, для понимания, например, поэтического акта. Поэтический акт,
который не имитирует дальнего собеседника, не может и совершиться в
качестве поэтического. Это будет квазипоэтический акт. Говоря о "дальнем
собеседнике" я имею в виду другую точку человеческого пространства и
времени, человеческого бытия, в которой твой акт может заново возродиться
как возможность мышления, выполненного другим человеком. Возрождение
– вот опять символ, указывающий на некое устойчивое образование. Я уже
говорил, что нужно отказаться от себя, чтобы что-то понять. Отказаться,
чтобы возродиться, или, как писал Декарт, – "родиться второй раз". А это
связано, конечно, с некоторым фундаментально дискретным устройством
нашей сознательной жизни. Акты сознания в том разрезе, о котором я
говорю, явно дискретны. Дискретен, например, опыт религиозного
переживания. Если помните, Христос в Евангелии от Иоанна говорит: вот
сейчас я есть перед вами и исчезну, потом снова появлюсь и снова исчезну.
То есть перед нами как бы серия дискретных вспышек, дискретных мигов.
То, что я говорил о философии, фактически означало следующее. Я
полагаю, что наша сознательная жизнь устроена таким образом, что все, что
осуществляется посредством актов сознания или является проявлением
жизни сознания, будь то мастерское создание ремесленного шедевра
(скажем, стула) или поэмы или поступок нравственный и т.д., – все это
некоторая последовательность шагов. И вместе с тем во всем этом есть
нечто, еще один ход, который, не являясь ни одним из них, как бы заполняет
интервалы между ними. Этот элемент нашей сознательной жизни, жизни
нашего сознания, и имеет отношение к философской мысли, его и можно
эксплицировать с помощью того, что оказывается затем философским
понятием. То есть это не само художественное произведение или
художественное творчество; философия не сводится к ним, хотя и является
их опосредующим элементом. Но это и не философия понятий или учений, а
философия, которую я назвал бы реальной. Следовательно, есть некая
реальная философия как элемент устройства нашего сознания, и есть
философия понятий и учений, предметом которой является экспликация
реальной философии. Предметом философии является философия же, как это
ни покажется, возможно, парадоксальным. Но этот элемент, эквивалентный
философскому доказательству, – я мыслю, я существую, – выполняется и при
создании художественного образа. Помните, как Пруст определял поэзию?
Поэзия есть чувство собственного существования. Это философский акт. Но
он философский, когда осуществлен с применением философских понятий.
Тогда это философия, а не поэзия, конечно. Поэтому я и говорю, что
отличить их очень трудно, если анализ осуществляется на уровне события.
Есть определенная соотнесенность философии и стиля жизни. Эта
соотнесенность сама есть реальность. Но в то же время хотел бы
предупредить об искушении жить только философией. Эмпирическая жизнь
в смысле своего внутреннего дыхания может совпадать с философской
жизнью, но внешне может и отличаться. Иногда человек носит, например,
маску почтенного гражданина, считая (и считал справедливо), что
формальное выполнение ритуала гражданской жизни делает возможным его
мирное сосуществование с другими людьми. Только такая "скованность"
формой и является условием раскованности в творчестве и в мысли,
поскольку при этом не уходит энергия на то, чтобы заниматься сведением
счетов, борьбой, участием в склоках. Здесь ведь тоже имеются свои
призраки, свои иллюзии, которые мы воспринимаем как серьезные проблемы
на уровне вкусовой интуиции, на уровне музыкального слуха: что-то
скрипит, а что-то делается со скрипом. Американцы говорят: "Легко это
сделать можно, а если напрячься – нельзя". Так вот, эмпирически,
поверхностно жизнь может совпадать с тем, что является философией; лучше
философствовать, не нося колпак философа в жизни, а нося просто шляпу
или кепку. Такую же, какую носят другие. Колпак может быть весьма
тяжелым одеянием. Философия может быть и профессией. Но гораздо
важнее то, что она – часть жизни как таковой. Если, конечно, эта жизнь
проживается человеком как своя, личностная, единственная и неповторимая.
Философ – это, конечно, не духовный отец и не общественный
деятель (да это, кстати, тавтология). Я сказал бы так. Если кто-то занимается
философией, то он и политик, и общественный деятель, но не в том смысле,
что он "занимается общественной деятельностью". Это было бы внешнее,
искусственное повторение того, что он совершает на самом деле, но в виде
философского акта. Что это означает?
Любое дело можно представить как последовательность актов. Но
среди них есть некий акт, который не является ни одним из них. Нечто вроде
паузы, интервала, внешне не выраженного никаким продуктом; нечто,
требующее громадного труда, являющееся точкой очень большого
напряжения всех человеческих сил, но никак не разряжающееся в
реактивных поступках, в делании дела и даже эмоциях и страстях.
Чтобы понять эту особенность философского акта, представьте себе
нормальные человеческие реакции: гнев в ответ на оскорбление или радость
от обладания желанным предметом. Но ведь возможны и непотребление
желаемого, и неответ обидчику, когда как бы застываешь в этом состоянии, в
паузе.
Мы живем среди людей и с другими людьми и создаем для себя
образ происходящего, но он всегда неадекватен, ибо мы видим не то
происходящее, не там и не тогда, когда оно происходит. Все дело в том, что
мир меняется с большей скоростью, чем мы реактивно занимаем свои точки в
пространстве мира. Он всегда успевает принять такую конфигурацию,
которая по сравнению с созданным нами образом уже отлична от
представляющейся нам. Поэтому, кстати, правильно утверждение, согласно
которому истина всегда смотрит на нас. Она имеет знак "уже"; для нас же это
знак "слишком поздно".
Так вот, учитывая это вечное запаздывание, и можно говорить о
философствовании как об особом акте осмысления мира и себя в нем; акте,
дающем нам некое обобщенное, универсальное знание, свободное от
повседневной "гонки за происходящим". Представьте, что в пространстве
мира есть какая-то точка, попав в которую мы просто вынуждены обратить
себя, свое движение и остановиться. В этой-то точке как раз пересекаются
определяющие бытие "силовые линии", попав в перекрестье которых мы и
замираем, пораженные открывшейся вдруг мудростью бытия, мудростью
устройства мира.
Если же понимать под философией элемент некоего
фундаментального устройства жизни сознания (а сознание как некое
подспудно упорядоченное целое, как локальное присутствие глобального),
тогда очевидно, что этот реальный процесс философской работы – работы
думания – является частью жизни сознания, совершающейся в жизни в
широком смысле слова, потому что жизнь в целом и есть жизнь сознания.
Это думание происходит не произвольно, не при произвольном выборе
предметов интеллектуального внимания, а экзистенциальным путем. Мы,
очевидно, понимаем что-либо неизбежным, а не избирательным образом, ибо
нас приводит в состояние или движение понимания какой-то узел,
завязавшийся в самом нашем существовании в потоке жизни. Так вот этот-то
узел и есть момент остановки, паузы, о котором я упоминал.
Философия, как мне уже приходилось говорить, – это публичное
сознание, то есть сознание, которого нельзя не высказать, сознание вслух. И
в этом смысле оно неотвратимо. Философ нефилософом быть не может, если,
конечно, он попал на эту прямую мысли, вырастающую из того узла,
который заставил тебя остановиться. Это судьба!
Сознание вслух – нецеленаправленно, нецеленамеренно и тем более
незлонамеренно. Оно не для того, чтобы показать себя или утвердиться
социально, или ущемить кого-то, подорвать существующий строй,
покуситься на власть имущих (хотя, конечно, кому-то и может быть обидно,
может показаться, что это философствование что-то подрывает). Вообще
философ беззащитен – по сравнению, скажем, с поэтом или драматургом.
Шекспир мог сказать: это Гамлет говорит, а не я. Философ же может
говорить только от своего имени. Поэтому я и называю это "публичным
сознанием", "сознанием вслух". Конечно, не буквально – речь может быть
письменная или устная. Это может быть и разговор с самим собой, внешне
выглядящий как молчание. Это сознание вслух, высказываемое по правилам
языка, по законам самой же мысли. Сознание вслух в этом смысле –
профессия, поскольку высказывается профессионально.
Философия может быть как источником науки, так и ядром уже
ставшей науки. Философия породила науку из акта философствования в том
смысле, о котором мы говорили. Когда я говорю "философия", то иногда это
специальность, квалификация, отрасль культуры или духовной деятельности
человека, а иногда это термин для обозначения того элемента или остановки,
паузы, интервала, который присущ устройству жизни нашего сознания,
присущ актам человеческим – будь то акт написания романа, создания
шедевра ремесленного или акт научного наблюдения и рассуждения. И вот
для того, чтобы описать эти вещи, мы вынуждены вводить понятия,
совокупность которых и составляет философию уже в профессиональном,
квалификационном смысле.
Философия в смысле таких (человеческих) актов – самая
распространенная вещь. В той мере, в какой нам удается возвыситься над
своей собственной естественной природой, приблизиться к образу человека,
мы прибегаем к философствованию. Именно, возвышаясь к собственно
человеческому в нас самих, мы и совершаем эти паузы. Это нечто вроде
музыки мироздания. Может быть, не случайно у пифагорейцев и был этот
образ, эта метафора – музыка небесных сфер. Они ведь не буквально
понимали, что сферы издают звуки. Они, видимо, ощущали то, о чем мы
сейчас говорим.
Я все время говорю о чем-то невероятно трудном для нас и в то же
время самом близком. Ведь что может быть ближе того, что я на самом деле
чувствую или на самом деле думаю? Или о чем говорю. Итак, я предлагаю
следующую формулу: самое близкое к нам то, о чем на самом деле идет речь,
– и самое трудное, но важное. И все это я назвал бы сверхчувственным
интервалом. В материи опыта, в эмпирическом сознании или
взаимоотношении его с бытием мы этого интервала не имеем. Напротив,
когда мы отождествляем бытие и мышление, мы тем самым предполагаем,
что между ними нет никакого интервала. Сказать - бытие, сказать то же
самое, что мысль, говорил Парменид. А сказать мысль – значит высказать
бытие. Для меня же сознание есть некий сверхчувственный интервал. Или
какой-то ритм, и философия есть запись такого ритма. Ритма, который
является условием выполнения или реализации нашей сознательной жизни
как человеческих существ. То есть философия закодирована в некий акт,
лишь потом называемый "философией". Или, скажем так, потом могущий
быть названный "философией". Когда уже есть философский язык, то мы
можем назвать этот акт философией и эксплицировать его. В этом смысле
цель философии как элемента, являющегося условием выполнения других
частей или областей нашей сознательной жизни, заключена в самой же
философии. Или, другими словами, философия есть мысль мысли. Тот акт,
который я назвал интервалом, он как бы встроен в режим выполнения
человеком своих сознательных, духовных целей в жизни. Это пауза
недеяния, поскольку я говорил, что движение сознания ненаблюдаемо, оно
ничего не производит, никаких наблюдаемых продуктов. Или скажем так:
есть реальная философия, которая присуща нам, если мы живем как
сознательные существа. Если мы выполняем свою человечность.
Философский акт как пауза в ряду других актов, являющихся условием
самой их возможности и определенной последовательности. Назовем это
реальной философией. И есть философия понятий и систем, в которых этот
акт или элемент нашей духовной жизни может быть эксплицирован. Тогда
философия предстает как удачный язык, посредством которого что-то
эксплицируется. Но удачен он только потому, что люди проделали до нас
подвиг мысли, подвиг медитации или какого-то очень сложного
психотехнического опыта, что ушло затем в толщи истории культуры.
Итак, сделаем выводы, касающиеся уже нашего самосознания, если
брать этот велеречивый философский термин на уровне просто самочувствия
нас как философов.
Ну, ясно, конечно, что если мы так определили философию, если
она невербальна, но в ком-то из нас тем не менее заговорила или кому-то
запала в душу до того, как заговорила, то такой человек не может выбирать:
быть ему философом или не быть. Ибо философом он быть обречен. Это
первое. И второе. Если такой человек философствует, то он ни на что не
покушается, не подрывает никаких основ, никому не мыслит назло или в
угоду. Он просто есть некто, вынужденный по синтаксису и
профессионально высказать сознание. Свидетельствовать. Разумеется, не
исключено, что кто-то может при этом считать себя философом и иметь
подобные цели. Это может быть совмещено в одном лице. Но в данном
случае я говорю о философе, который выполняет свое предназначение или
призвание. Философ – это ходячее сознание вслух. А от сознания нельзя
отказаться. Философ в принципе общественен. Я же говорил о сознании. А
сознание есть нечто, что может проявляться лишь одновременно на
множестве точек. Философское свидетельство хотя и обращено к высшему
судье, но это всегда общественное свидетельство. Философ не может не
чувствовать себя своеобразной точкой пересечения общественных состояний
и тенденций. В его топосе они сходятся. И он должен как философ извлечь из
выпавшей ему удачи загадочного впечатления правду по законам мысли и
слова, правду о своем собственном состоянии, свидетельствующем о чем-то.
То есть философ имеет дело прежде всего со своим индивидуальным
сознанием и, ориентируясь на это сознание, обязан выразить правду своего
состояния. А это очень сложно, поскольку такая правда может быть
получена, открыта и сообщена другим лишь по законам самой мысли, без
привнесения туда чего-то постороннего. Ни предубеждений, ни своих
комплексов, ни, с другой стороны, внешне продиктованных желаний кому-то
угодить или что-то опровергнуть и т.д. Того, что есть, уже вполне, с
избытком достаточно. Дай Бог правду узнать о собственных состояниях, о
чем они говорят. А это, повторяю, трудно.
Я хочу подчеркнуть, что философом является каждый человек – в
каком-то затаенном уголке своей сущности. Но профессиональный философ
выражает и эксплицирует особого рода состояния, которые поддаются
пересказу лишь на философском языке. Иначе они остаются той самой
ласточкой Мандельштама, которая вернулась в "чертог теней", не найдя
слова.
Я хочу определить философию как сознание вслух, как явленное
сознание. То есть существует феномен сознания - не вообще всякого
сознания, а того, которое я бы назвал обостренным чувством сознания, для
человека судьбоносным, поскольку от этого сознания человек, как живое
существо, не может отказаться. Ведь, например, если глаз видит, то он всегда
будет стремиться видеть. Или если вы хоть раз вкусили свободу, узнали ее,
то вы не можете забыть ее, она – вы сами. Иными словами, философия не
преследует никаких целей, помимо высказывания вслух того, от чего
отказаться нельзя. Это просто умение отдать себе отчет в очевидности -в
свидетельстве собственного сознания. То есть философ никому не хочет
досадить, никого не хочет опровергнуть, никому не хочет угодить, поэтому и
говорят о задаче философии: "Не плакать, не смеяться, но понимать". Я бы
сказал, что в цепочке наших мыслей и поступков философия есть пауза,
являющаяся условием всех этих актов, но не являющаяся никаким из них в
отдельности. Их внутреннее сцепление живет и существует в том, что я
назвал паузой. Древние называли это "недеянием". В этой же паузе, а не в
элементах прямой непосредственной коммуникации и выражений
осуществляется и соприкосновение с родственными мыслями и состояниями
других, их взаимоузнавание и согласование, а главное – их жизнь,
независимая от индивидуальных человеческих субъективностей и
являющаяся великим чудом. Удивление этому чуду (в себе и в других) –
начало философии (и...любви).
Философию можно определить и так: философия есть такое занятие,
такое мышление о предметах, любых (это могут быть предметы физической
науки, проблемы нравственности, эстетики, социальные проблемы и т.п.),
когда они рассматриваются под углом зрения конечной цели истории и
мироздания. Сейчас я расшифрую, что это значит. Конечный смысл
мироздания или конечный смысл истории является частью человеческого
предназначения. А человеческое предназначение есть следующее:
исполниться в качестве Человека. Стать Человеком.
Теперь я выражусь иначе. Предназначение человека состоит в том,
чтобы исполниться по образу и подобию Божьему. Образ и подобие Божье –
это символ, соотнесенно с которым человек исполняется в качестве
Человека. Сейчас я поясню, что значит этот символ, поскольку в этой
сложной фразе я ввел в определение человеческого предназначения
метафизический оттенок, то есть какое-то сверхопытное представление, в
данном случае – Бога. Но на самом деле я говорю о простой вещи. А именно:
человек не создан природой и эволюцией. Человек создается. Непрерывно,
снова и снова создается. Создается в истории, с участием его самого, его
индивидуальных усилий. И вот эта его непрерывная создаваемость и задана
для него в зеркальном отражении самого себя символом "образ и подобие
Божье". То есть Человек есть такое существо, возникновение которого
непрерывно возобновляется. С каждым индивидуумом и в каждом
индивидууме.
Философию можно определить и как бы тавтологически, по примеру
физики. Физика – это то, чем занимаются физики. И философия – это то, о
чем можно говорить на языке философии и чем занимаются философы.
Мне кажется существенной такая связка. Фактически я говорю, что
целью философии является сама философия (я имею в виду "реальную
философию" как конструктивный элемент режима, в каком может
осуществляться жизнь нашего сознания). Так же, как уже сказано, что цель
поэзии – сама поэзия. Поэзия избирает средства, которыми можно открывать
и эксплицировать поэтичность. Она существует независимо от языка. Так же
и реальная философия существует, и люди, сами не зная, ею занимаются –
независимо от удач или неудач, независимо от уровня их философского
языка. Но когда этот уровень есть и что-то мыслится по его законам, то тогда
"реальная философия" и "философия учений" как бы соединены в одном
человеке. В философе. Соотнесенность с изначальным жизненным смыслом
у великих философов всегда существует. И даже на поверхностном уровне
текста. (Она может затмеваться в университетской или академической
философии, которая занята в первую очередь передачей традиции и языка
этой традиции – там этот изначальный смысл может выветриваться.) Язык
великих понятен, и человек обычный, не философ, может в отвлеченных
понятиях, которые философы строят по необходимости языка, узнать их
изначальный жизненный смысл. И тем самым в языке философа узнать
самого себя, свои состояния, свои проблемы и свои испытания.
Вопросы и задания:
1. Что удивило Вас в размышлениях Мераба Константиновича?
Показалось неожиданным?
2. М.К. Мамардашвили пишет, что наш «путь к философии пролегает
через собственные наши испытания, благодаря которым мы обретаем
незаменимый, уникальный опыт». Но опыт страданий, испытаний,
переживаний присутствует в жизни каждого человека, без
исключения, как говорит немецкий философ ХХ в. Ганс-Георг
Гадамер: «это тот опыт, от которого никто не может быть избавлен» 8.
Почему же в философию он приводит не всех (не каждого)?
Примечание: чтобы ответить на этот вопрос необходимо вспомнить
фразу французского философа ХХ в. Альбера Камю: «Опыт служит
человеку, когда он осознается, иначе он просто лишен смысла» 9;
сравните с этим высказывание Г.Гадамера – Ав.Бека: «опыт как таковой
– это всегда «познание познанного»10. Что значит «осознать» («познание
познанного»)? Камю говорит об этом так, будто хочет показать, что
основная масса человеческого опыта остается ощутимой, но не
осознанной. Мы можем возразить: опыт пережитого не просто
осознается – он помнится, мы запоминаем наиболее сильные пережитые
нами страдания и испытания. Да, но если все так, как мы говорим,
почему тогда опыт повторяется? В народе про это даже поговорку
сложили: «Наступать на одни и те же грабли». О чем хочет сказать
Камю, когда говорит, что опыт должен быть осознан? Что хочет сказать
нам Гадамер, определяя опыт как «познание познанного»? – ответ мы
получим, вспомнив размышление В.В. Бибихина: «Философия есть
постоянное спрашивание, начиная с самого себя: что я делаю, говорю и
думаю, когда я все это делаю, говорю и думаю?»11
Каким тогда должен быть опыт, который пролагает путь в
философию?
3. Мераб Константинович говорит, что для свершения философского
или поэтического акта необходим «дальний собеседник», в котором
акт мысли, например, М.К. Мамардашвили или Осипа
8
Х.-Г. Гадамер. Истина и метод. М.: Прогресс, 1988. - С. 419.
9
А. Камю. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде//Сумерки богов. М.: Политиздат, 1989. - С. 270.
10
Х.-Г. Гадамер. Философия и герменевтика//Гадамер Х.-Г. Актуальность прекрасного. М.: Искусство,
1991. - С. 14.
11
В.В. Бибихин. Внутренняя форма слова. СПб.: Наука, 2008. - С. 48.
Мандельштама, «может заново возродиться», но уже «как
возможность мышления, выполненного другим человеком». Каким?
Кто этот таинственный «дальний собеседник»?
4. Вспомните, что говорит М.К. Мамардашвили о философии как
«элементе нашей сознательной жизни, жизни нашего сознания», о
философии, которую он называет «реальной» и у которой есть
прототип, двойник – «философия понятий и учений, которая является
выражением реальной философии». Ответьте, пожалуйста, на вопрос:
человек, впервые сталкивающийся с философией, познает ее или же
узнает? Почему? Какая разница между этими двумя однокоренными
глаголами? О чем они нам говорят (свидетельствуют, указывают)?
Какие ассоциации вызывает у Вас глагол узнавать»? К какому выводу
Вы можете придти: человек познает философию? Почему? – или же
узнает? Как (в качестве чего) что?
5. В.В. Бибихин писал: «Человеку не свойственно иногда
философствовать, а человек и есть в своем существе философия»12.
Как мысль В.В. Бибихина раскрывает (проясняет) мысль М.К.
Мамардашвили, процитированную выше (см. 4 вопрос)? Значит ли
это, что понятия «человек» и «философ» в определенном смысле
синонимы? В каком? Видовое определение человека - homo sapiens
(человек разумный); а философия – это школа мышления. Значит ли
это, что, занимаясь философией, человек на личностном,
индивидуальном уровне реализует видовую цель? Какова она?
Сформулируйте.
6. Когда человек занимается философией? - Тогда, когда он ею
занимается? Или же когда… Закончите мысль сами.
12
В.В. Бибихин. Язык философии. М.: Прогресс, 1993. - С. 86.
Литература по теме:
1. Викторук Е.Н., Махонина В.П., Черняева А.С. «Исторические дела
философии» Владимира Соловьева как введение в университтский курс
философии//Соловьевские исследования. № 4 (36), 2012. - С. 177 — 184.
2. Гобозов И.А. Что происходит с философией?//Философия и общество.
№ 2, 2007. - С. 5-18.
3. Межуев В.М. Кому и зачем нужна сегодня философия?//Философский
журнал. № 2, 2012. - С. 5-16.
4. Миронов В.В. Философия и Слово (еще раз о специфике
философии)//Вопросы философии. № 1. 2012. - С. 14-27.
5. Ойзерман Т.И. О смысле вопроса «Что такое
философия?»//http://vphil.ru/index.php?
option=com_content&task=view&id=249&Itemid=55
6. Подорога В.А. О чем спрашивают, когда спрашивают «что такое
философия»?// Философский журнал. № 1, 2009. - С. 5-17.
7. Столович Л.Н. Философия и юмор//Вопросы философии. № 7, 2011. -
С. 58-68.
13
Ю. Фучик. Письмо сыну//sherp.relline.ru/jphome/prose/fucik.htm
АЛЬБЕР КАМЮ
Миф о Сизифе14
Боги приговорили Сизифа поднимать огромный камень на вершину
горы, откуда эта глыба неизменно скатывалась вниз. У них были основания
полагать, что нет кары ужасней, чем бесполезный и безнадежный труд.
Если верить Гомеру, Сизиф был мудрейшим и осмотрительнейшим из
смертных. Правда, согласно другому источнику, он промышлял разбоем. Я
14
Текст печатается по изданию: А. Камю. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде// Сумерки богов. М.:
Политиздат. 1989.
не вижу здесь противоречия. Имеются различные мнения о том, как он стал
вечным тружеником ада. Его упрекали прежде всего за легкомысленное
отношение к богам. Он разглашал их секреты. Эгипа, дочь Асона, была
похищена Юпитером. Отец удивился этому исчезновению и пожаловался
Сизифу. Тот, зная о похищении, предложил Асопу помощь, при условии, что
Асоп даст воду цитадели Коринфа. Небесным молниям он предпочел
благословение земных вод. Наказанием за это стали адские муки. Гомер
рассказывает также, что Сизиф заковал в кандалы Смерть. Плутон не мог
вынести зрелища своего опустевшего и затихшего царства. Он послал бога
войны, который вызволил Смерть, из рук ее победителя.
Говорят также, что, умирая. Сизиф решил испытать любовь жены и
приказал ей бросить его тело на площади без погребения. Так Сизиф
оказался в аду. Возмутившись столь чуждым человеколюбию послушанием,
он получил от Плутона разрешение вернуться на землю, дабы наказать жену.
Но стоило ему вновь увидеть облик земного мира, ощутить воду, солнце,
теплоту камней и море, как у него пропало желание возвращаться в мир
теней. Напоминания, предупреждения и гнев богов были напрасны. Многие
годы он продолжал жить на берегу залива, где шумело море и улыбалась
земля. Потребовалось вмешательство богов. Явился Меркурий, схватил
Сизифа за шиворот и силком утащил в ад, где его уже поджидал камень.
Уже из этого понятно, что Сизиф - абсурдный герой. Такой он и в своих
страстях, и в страданиях. Его презрение к богам, ненависть к смерти и
желание жить стоили ему несказанных мучений - он вынужден бесцельно
напрягать силы. Такова цена земных страстей. Нам неизвестны подробности
пребывания Сизифа в преисподней. Мифы созданы для того, чтобы
привлекать наше воображение. Мы можем представить только напряженное
тело, силящееся поднять огромный камень, покатить его, взобраться с ним по
склону; видим сведенное судорогой лицо, прижатую к камню щеку, плечо,
удерживающее покрытую глиной тяжесть, оступающуюся ногу, вновь и
вновь поднимающие камень науки с измазанными землей ладонями. В
результате долгих и размеренных усилий, в пространстве без неба, во
времени без начала и до конца, цель достигнута. Сизиф смотрит, как в
считанные мгновения камень скатывается к подножию горы, откуда его
опять придется поднимать к вершине. Он спускается вниз. Сизиф интересует
меня во время этой паузы. Его изможденное лицо едва отличимо от камня! Я
вижу этого человека, спускающегося тяжелым, но ровным шагом к
страданиям, которым нет конца, В это время вместе с дыханием к нему
возвращается сознание, неотвратимое, как его бедствия. И в каждое
мгновение, спускаясь с вершины в логово богов, он выше своей судьбы. Он
тверже своего камня.
Этот миф трагичен, поскольку его герой наделен сознанием. О какой
каре могла бы идти речь, если бы на каждом шагу его поддерживала надежда
на успех? Сегодняшний рабочий живет так всю свою жизнь, и его судьба не
менее трагична. Но сам он трагичен лишь в те редкие мгновения, когда к
нему возвращается сознание. Сизиф, пролетарий богов, бессильный и
бунтующий, знает о бесконечности своего печального удела; о нем он думает
во время спуска. Ясность видения, которая должна быть его мукой,
обращается в его победу. Нет судьбы, которую не превозмогло бы презрение.
Иногда спуск исполнен страданий, но он может проходить и в радости.
Это слово уместно. Я вновь представляю себе Сизифа, спускающегося к
своему камню. В начале были страдания, когдa память наполняется земными
образами, когда непереносимым становится желание счастья, бывает, что к
сердцу человека подступает печаль: это победа камня, это сам камень.
Слишком тяжело нести безмерную ношу скорби. Таковы наши ночи в
Гефсиманском саду. Но сокрушающие нас истины отступают, как только мы
распознаем их. Так Эдип сначала подчинялся судьбе, не зная о ней. Трагедия
начинается вместе с познанием. Но в то же мгновение слепой и отчаявшийся
Эдип сознает, что единственной связью с миром остается для него нежная
девичья рука. Тогда-то и раздается его высокомерная речь: "Несмотря на все
невзгоды, преклонный возраст и величие души заставляют меня сказать, что
все Хорошо" . Эдип у Софокла, подобно Кириллову у Достоевского, дает нам
формулу абсурдной победы. Античная мудрость соединяется с современным
героизмом.
Перед тем, кто открыл абсурд, всегда возникает искушение написать
нечто вроде учебника счастья. "Как, следуя, по столь узкому пути?.." Но мир
всего лишь один, счастье и абсурд являются Порождениями одной и той же
земли. Они неразделимы. Было бы ошибкой утверждать, что счастье
рождается непременно из открытия абсурда. Может случиться, что чувство
абсурда рождается из счастья. "Я думаю, что все хорошо",- говорит Эдип, и
эти слова священны. Они раздаются в суровой и конечной вселенной
человека. Они учат, что это не все, еще не все исчерпано Они изгоняют из
этого мира бога, вступившего в него вместе с неудовлетворенностью и тягой
к бесцельным страданиям. Они превращают судьбу в дело рук человека,
дело, которое должно решаться среди людей.
В этом вся тихая радость Сизифа. Ему принадлежит его судьба. Камень -
его достояние. Точно так же абсурдный человек, глядя на свои муки,
заставляет умолкнуть идолов. В неожиданно притихшей вселенной слышен
шепот тысяч тонких восхитительных голосов, поднимающихся от земли. Это
бессознательный, тайный зон всех образов мира - такова изнанка и такова
цена победы. Солнца нет без тени, и необходимо познать ночь. Абсурдный
человек говорит "да" - и его усилиям более нет конца. Если и есть личная
судьба, то это отнюдь не предопределение свыше, либо, в крайнем случае,
предопределение сводится к тому, как о нем судит сам человек: оно фатально
и достойно презрения. В остальном он сознает себя властелином своих дней.
В неумолимое мгновение. когда человек оборачивается и бросает взгляд на
прожитую жизнь. Сизиф, вернувшись к камню, созерцает бессвязную
последовательность действий, ставшую его судьбой. Она была сотворена им
самим, соединена в одно целое его памятью и скреплена смертью.
Убежденный в человеческом происхождении всего человеческого,
желающий видеть и знающий, что ночи не будет конца, слепец продолжает
путь. И вновь скатывается камень.
Я оставляю Сизифа у подножия его горы! Ноша всегда найдется. Но
Сизиф учит высшей верности, которая отвергает богов и двигает камни. Он
тоже считает, что все хорошо. Эта вселенная, отныне лишенная властелина,
не кажется ему ни бесплодной, ни ничтожной. Каждая крупица камня,
каждый отблеск руды на полночной горе составляет для него целый мир.
Одной борьбы за вершину достаточно, чтобы заполнить сердце человека.
Сизифа следует представлять себе счастливым.
Вопросы и задания:
1. Почему А. Камю говорит, что камень Сизифа – это его достояние?
2. Прочтите отрывки из стихотворений И. Бродского:
***
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
***
"То, что дозволено Юпитеру,
не дозволено быку..."
Каждый пред Богом
наг.
Жалок,
наг
и убог.
В каждой музыке
Бах,
В каждом из нас
Бог.
Ибо вечность --
богам.
Бренность --
удел быков...
Богово станет
нам
Сумерками богов.
И надо небом
рискнуть,
И, может быть,
невпопад
Еще не раз нас
распнут
И скажут потом:
распад.
И мы
завоем
от ран.
Потом
взалкаем даров...
У каждого свой
храм.
И каждому свой
гроб.
Юродствуй,
воруй,
молись!
Будь одинок,
как перст!..
...Словно быкам --
хлыст,
вечен богам
крест.
Что позволено Юпитеру, что не позволено быку? А почему бык не
становится богом? Сопоставьте свой ответ с ответом французского
философа ХХ в. Андре Мальро: «Люди не поднялись до высоты
своих страданий – люди недостойны своей смерти»15.
Прочтите отрывки из «Посмертных афоризмов» Ф.Ницше: «Все,
что может быть сосчитано и уплачено – дешево стоит. Это учение я
бросаю в лицо торговцам. Поэтому то, что мне приходится делать для
вас, вы могли бы и не оплачивать мне: нет возмездия! Вы называете
меня приносящим жертву: но тот, кто когда-нибудь приносил
жертвы, знает, что не жертвою было то, что приносил он. Он
жертвует собой, но не из сострадания, а потому, что считает себя
15
А. Мальро. Предисловие к роману Луи Гийу «Черная кровь»//Мальро А. Зеркало лимба. М.: Прогресс,
1989. - С. 263.
богатым: он отдает… отдает себя»16.
Сопоставьте размышления Фридриха Ницше со стихами И.
Бродского. Как через стихи И. Бродского и афоризмы Ницше
раскрывается образ Сизифа?
3. Прочтите письмо выдающегося советского философа Эвальда
Ильенкова Александру Суворову (тогда – студенту МГУ,
воспитаннику школы-интерната для слепоглухих детей, теперь –
профессору, доктору психологических наук):
«Дорогой Саша!
Получил твоё письмо, и оно заставило меня очень и очень
задуматься. Имею в виду письмо про одиночество и “выходы”.
Дорогой ты мой человек, на проблемы, которые ты наставил, думаю,
что сам Гегель не сумел бы дать окончательного и конкретного
ответа. По существу ведь речь идёт о том, зачем человечество вообще
вышло из животного состояния и обрело себе такую хлопотную
способность, как сознание. Зачем? Я искренне думаю, что на этот
вопрос (“зачем?”) ответа нет. У материалиста, разумеется, – марксизм
вообще, как верно говорил Ленин, прочно стоит на почве вопроса
“Почему?”, и на этот вопрос можно питать надежду найти ответ.
Зачем существует солнце? Зачем существует жизнь? Любой ответ на
эти вопросы будет относиться к области фантазии, плохой или
хорошей поэзии. Таких ответов навыдумывано миллион, – иногда
остроумных, иногда поповски-тупых. И пессимистических, и
казённо-оптимистических.
Единственное, на чём может тут сойтись материалист с идеалистом,
или фантазёром, так это то, что сознание – как факт – величайшее из
чудес мироздания (только, пожалуй, кибернетики считают, что им раз
плюнуть, чтобы его объяснить).
16
Ф. Ницше. Посмертные афоризмы//Ницше Ф. Философия в трагическую эпоху. М.: ''REFL – book”, 1994.
- С. 358, 400.
Ты верно и остро понял, что проблемы, в которые ты упёрся,
абсолютно ничего специфического для слепоглухого не составляют.
Не буду лицемерить и говорить, что зрение и слух – вообще
маловажные вещи, что в силу известной диалектической истины –
“Нет худа без добра” – ты в свои двадцать один год уже дорос до
такого сознания, которым дай бы бог обладать миллионам
зрячеслышащих. Зная тебя, знаю, что сладеньких утешений ты не
примешь, что ты к ним глух. Я понимаю, что слепоглухота не создаёт
ни одной, пусть самой микроскопической, проблемы, которая не
была бы всеобщей проблемой. Слепоглухота лишь обостряет их, –
больше она не делает ничего. И поэтому ты в свои двадцать лет
осознал и выразил их острее, чем большинство зрячеслышащих с
высшим образованием, – так остро, как очень немногим удалось их
осознать. Поверь мне, это вовсе не льстивый комплимент,
продиктованный желанием как-то скрасить твои мучительные
размышления и настроения.
Сознание – это не только чудо из чудес, – это и крест, – гораздо
больше мыслителей (и не только мыслителей) всерьёз полагают, что
без этого «проклятого» Дара Божьего человек был бы счастливее, и
что вся боль мира существует, собственно, только в сознании.
Недаром ведь, когда вырезают хотя бы аппендикс, стараются на это
время сознание погасить. В той же книге, где сказано, что человек не
единым хлебом жив, сказано так же: «Во многой мудрости много
печали; и кто умножает познания, умножает скорбь...» (это из
Библии, из главы «Экклезиаст» – то есть, по-русски, «проповедник»).
С этими же идеями связана и старинная сентенция, что на
самоубийство способен только человек (о скорпионах это давно
разоблачённая сказка). Не удивляйся, что я тебе цитирую библию, –
это ведь вовсе не поповская книга, каковою ее сделали попы. Это
величайшее поэтическое произведение, равное «Илиаде» и «Эдде», –
и «Экклезиаст» (как звали его на самом деле, никто уже, наверное, не
узнает) был очень большим поэтом. Это ему принадлежит
определение мира и жизни как «суеты сует и всяческой суеты».
Пожалуй, это самый большой пессимист из всех поэтов. Но и очень
неглупый. Знаешь ли ты, что его слова: «Кто копает яму, тот упадёт в
неё», и «Кто разрушает ограду, того ужалит змей»?.. И еще сотни
афоризмов, вошедших во все языки и культуры мира? – Вот еще
образчик (думаю, что и не подозревал, что это – всё тот же
«Экклезиаст»): «Лучше слушать обличения мудрого, чем слушать
песни глупых», и: «Не будь поспешен на гнев, потому что гнев
гнездится в сердце глупых», «Ибо как сновидения бывают при
множестве забот, так голос глупого познаётся при множестве слов».
Прости, я рискую перепечатать всю поэму.
Саша, я это всё к тому, что сознание – это не только чудо и крест, а и
тончайший предмет в мироздании, – тончайший, и поэтому его могут
сгубить вещи, которых другой предмет и не почувствует. И не от
“силы воли”, как говорили некоторые негодяи, “мыслители”, а только
оттого, что не хватало ума и мужества, некоторые человеки
“укокошивали себя”. Сознание, или “Дух”, как его называли и
называют, есть – Гегель – «способность выносить напряжение
противоречия». Собственно, это просто другая дефиниция сознания.
Тяжкая оно, сознание, вещь, когда мир не устроен по-человечески, а
ты знаешь, как он может быть устроен. А тебя не слушают, над тобой
даже смеются, обзывают “утопистом”. Нельзя ни в коем случае
поддаваться минутам отчаяния. Я прожил пятьдесят лет и знаю: они
всё же проходят, эти минуты, и даже думать о “выходе” из игры не
нужно. Пока есть капля силы, надо бороться. За то, что ты считаешь
мудрым и человечным. Опять тот же «Экклезиаст»: «Время плакать,
и время смеяться; время сетовать, и время плясать». Твёрдо знаю, что
настанет и твоё время плясать, даже если и настало твоё время
плакать. Пройдёт.
«У мудрого глаза его – в голове его, а глупый ходит во тьме». И это
«Экклезиаст», который не был знаком с проблемой слепоглухоты, а
как поэт понял, – согласись, – суть дела умнее, чем Матушка Зима...
Если бы ты был действительно один – одинок, – я не имел бы права
советовать тебе мужество сознания. Ты не один, славный и мудрый
мой друг. Приедешь – будем говорить с тобой долго и всерьёз.
Твой Э.В. 17».
Прочитав это письмо, перечтите снова слова А. Камю: «Я вижу
Сизифа, спускающегося тяжелым, но ровным шагом к страданиям,
которым нет конца, В это время вместе с дыханием к нему
возвращается сознание, неотвратимое, как его бедствия. И в каждое
мгновение, спускаясь с вершины в логово богов, он выше своей
судьбы. Он тверже своего камня.
Этот миф трагичен, поскольку его герой наделен сознанием. О
какой каре могла бы идти речь, если бы на каждом шагу его
поддерживала надежда на успех? Сегодняшний рабочий живет так
всю свою жизнь, и его судьба не менее трагична. Но сам он трагичен
лишь в те редкие мгновения, когда к нему возвращается сознание.
Сизиф, пролетарий богов, бессильный и бунтующий, знает о
бесконечности своего печального удела; о нем он думает во время
спуска. Ясность видения, которая должна быть его мукой,
обращается в его победу».
Сопоставьте это высказывание Альбера Камю с размышлениями
Э. Ильенкова. Как теперь открывается образ Сизифа?
4. А.Камю называет Сизифа «трагическим героем». А можем ли мы
17
Э. Ильенков. Письмо А. Суворову. // Ильенков Э. Философия и культура. М.: Политиздат, 1991. - С. 446-
447.
сказать, что Сизиф – пессимист? В чем разница между трагизмом и
пессимизмом?
Прочитайте характеристику, которую выдающийся французский
философ и психоаналитик ХХ в. Жак Лакан дает трагическому герою.
Сопоставьте образ Сизифа с характеристикой, данной Ж. Лаканом:
«Когда я противопоставил героя обычному человеку, кое-кого из вас
это задело. Однако я не рассматриваю их как две различные породы
людей – в каждом из нас есть путь, проложенный для героя, но
проходя этот путь, он делает это в качестве такого же человека, как
все, потому что для того, чтобы быть героем, герою нет нужды в
героизме.
Герой – это тот, кого можно предать безнаказанно.
Трагический поступок героя приносит свободу даже его
противнику»18.
Как раскрывается образ Сизифа через определение, данное Ж.
Лаканом трагическому герою?
5. Почему «Сизифа следует представлять себе счастливым»?
Эвальд Ильенков
Что же такое личность?19
Так что же такое «личность» и откуда она берется?
18
Ж. Лакан. Семинары. Этика психоанализа. Кн. 7. М.: Гнозис; Логос, 2006. - С. 407, 408, 409.
19
Текст печатается по изданию: Э. Ильенков. Философия и культура. М.: Политиздат, 1991. - С. 369-415.
отдельной личности настолько органически, что если ее отнять, то
исчезнет и сама личность. Но эта неповторимость свойственна личности
не в силу того, что она – человеческая личность, а постольку, поскольку
она нечто единичное вообще, «индивид вообще», нечто «неделимое».
Точно так же знание особенностей мозга человека не раскроет нам тайны его
личности. Наличие медицински нормального мозга – это одна из
материальных предпосылок (повторим это еще раз) личности, но никак не
сама личность. Ведь личность и мозг – это принципиально различные по
своей «сущности» «вещи», хотя непосредственно, в их фактическом
существовании, они и связаны друг с другом столь же неразрывно, сколь
неразрывно слиты в некое единство образ «Сикстинской мадонны» и те
краски, которыми он написан на куске холста Рафаэлем, троллейбус и те
материалы, из которых он сделан на заводе. Попробуйте отделить одно от
другого. Что у вас останется? Железо и краски. «Сикстинская мадонна» и
«троллейбус» исчезнут без следа. А железо и краски останутся именно
потому, что они лишь предпосылки, лишь внешние (а потому
безразличные) условия существования данной конкретной вещи, а никак
не сама вещь в ее конкретности.
В связи с этим возникает вопрос: в каком виде и где таились эти неведомые
герою силы, беспощадно развеивающие его прежнее самосознание,
представляющее собой лишь трагическую иллюзию личности о себе
самой? Где, в каком пространстве они прятались от самосознания и от
самочувствия индивида, чтобы вдруг выступить перед ним в образе
собственного поступка, неожиданного и непредвиденного для него
самого, и в виде его ужасных последствий? Несомненно, внутри
личности, хотя и не внутри ее самосознания. Где же?
Так, именно «телу короля» (его «голубой» крови, или, выражаясь языком
«современной науки», особо тонкой структуре тех дезоксирибонуклеиновых
цепочек-молекул, в коих закодирована программа формирования всех
органов его тела, включая, разумеется, и мозг) и приписывалась роль
глубочайше всемогущей естественно-природной причины того
обстоятельства, что он – «король». И другие – его «подданные» – обязаны
относиться к нему как к «королю», а к себе соответственно как к
«подданным», ибо таковы они по рождению, «от природы». И у «подданных»
на роду написано («закодировано в генетической программе»), как именно
они должны себя вести в присутствии «короля» и даже только при
упоминании его имени или титула. Способ их поведения (т.е. реальный
способ их отношения к «королю» и к себе) предопределен природой, и тут
уж ничего не поделаешь. А в итоге «король» и «подданный» обретают
соответствующее непосредственное самочувствие: один чувствует себя
«королем», а другой – «его верным подданным»; каждый из них чувствует
себя и потому сознает себя именно таким, каким он на самом-то деле
(органически) не является. Иначе говоря, в итоге на обоих полюсах
отношения возникает одинаково ложное «единичное самосознание».
Легко допустить, что А.С. Пушкин мог вложить в уста своего героя и такую
фразу: «Откупори бургундского бутылку иль перечти «Женитьбу
Фигаро»...», а вот вариант вроде: «Откупори шампанского бутылку или
вчитайся в «Исповедь» Руссо» – вряд ли. Первое с образом личности
Сальери вяжется, а второе – нет. Дело в том, что в одних индивидуальных
особенностях человека выражается, проявляется его личность, а в других
выражает себя все, что угодно, – тончайшие особенности биохимии его
организма, мода века, просто причуды вкуса, только не личность.
А если жизнь все-таки с человека эту маску сорвет, то образ возникает еще
более кошмарный: маска сорвана, а под нею и за нею собственного лица
уже вообще нет. Человек без лица, как часы без стрелок, – бесформенная
масса, биохимия плоти. Зрелище тем более страшное, что иллюзия
наличия личности – индивидуально-неповторимое самочувствие этой
плоти – не только полностью сохраняется, но и становится болезненно
гипертрофированной. Это ситуация абсолютного одиночества среди
толпы, сходная с той, в какую попадают герои бергмановского
«Молчания», люди, приехавшие в чужой город, где никто не понимает их
родного языка, где они никому не в состоянии поведать самых простых
вещей, где никому нет никакого дела до их личности, ибо никто ее просто
не видит, не слышит, не ощущает. Потому ли, что отсутствуют
взаимопонятные средства общения личности с личностью? Или потому,
что никакой личности ни с той, ни с другой стороны тут уже и нет?
Потому-то личность и есть лишь там, где есть свобода. Свобода подлинная, а
не мнимая, свобода действительного развертывания человека в реальных
делах, во взаимоотношениях с другими людьми, а не в самомнении, не в
удовольствии ощущения своей мнимой неповторимости.
Вопросы и задания:
1. Григорий Нисский (4 в. н. э.) и Фридрих Энгельс (19 в.) считали, что
возможность появления и развития разума в человеке связана с
наличием свободных рук (с освобождением рук в результате
прямохождения). Каким образом? Что нового могла выполнять
освобожденная человеческая рука по сравнению с лапой животного?
Свободная рука позволила человеку проявиться как… - в качестве чего
(кого)? Закончите мысль сами.
Примечание 1: в качестве ключа к ответу стихотворение Александра
Володина:
***
На фронте была далеко идущая мечта: если бы мне разрешили -
потом... потом, когда кончится война, когда совсем кончится и все уже
будет позади, - пускай не жить, к чему такая крайность, но просто
оказаться Там и просто увидеть, просто посмотреть вокруг - что будет?
Тогда, тогда, когда - совсем, совсем!..
И мне разрешили. Не просто смотреть, но: купаться, кататься,
кувыркаться, одеваться, раздеваться, подниматься, опускаться,
напиваться и не напиваться, обижаться и не обижаться, забываться и не
забываться и еще тысячу всего только на эту рифму, и еще сто тысяч –
на другие.
Стыдно быть несчастливым.
А есть собаки. Они не умеют читать, ничего не читали, ни одной
строчки! Ни разу по этому поводу у них не колотилось сердце, не
подступал комок к горлу, они ни разу не хохотали, не перечитывали
вслух своим знакомым.
Стыдно быть несчастливым.
А есть коровы - только и знают, что жуют свою жвачку и ничего не
делают своими руками. Не смогли бы, даже если бы захотели!
Пустяковый подарочек теленку - и то не в силах. Не говоря уже о
работе ума: что-нибудь сочинить, сделать мало-мальское открытие на
пользу таким же коровам, как они, и заволноваться, и вскричать: "Черт
побери!" Ничего этого для них не существует.
Стыдно быть несчастливым.
Да что там, есть улитки! Им за всю свою жизнь суждено увидеть метр
земли максимум... Просто увидеть! Просто смотреть, что происходит
теперь, теперь, когда совсем, совсем кончилась война. Нет, если бы мне
разрешили одно только это - я бы и тогда сказал:
«Стыдно быть несчастливым».
И каждый раз, когда я несчастлив, я твержу себе это:
«Стыдно, стыдно, стыдно быть несчастливым!»
20
Бибихин В.В. Деррида читает Хайдеггера//Ж. Деррида. Позиции. М.: Академический Проект, 2007.
научила (позволила) человека пользоваться верхней конечностью так,
что она превратилась из звериной лапы в человеческую руку - есть
способность смотреть на предмет, на мир в целом не с позиции…, а с
точки зрения… Вставьте (пропущенные) недостающие по смыслу
слова. О чем, о каком противопоставлении идет речь?
3. Опираясь на исследования Э.Ильенкова, ответьте на вопросы: человек
существо естественное или искусственное? Книга? Дерево? А человек?
4. Человек существует в природе? Что значит, что человек существо
рукотворное – раскройте все смыслы и скрытые подтексты (используя
всевозможные ассоциации) этого слова.
5. Испанский философ ХХ в. Хосе Ортега-и-Гассет сказал: «У человека
нет природы. У него есть история». А у животного? Что это значит?
Расшифруйте (проясните) высказывание Х. Ортега-и-Гассета,
сопоставляя с размышлениями Э. Ильенкова.
Жан-Поль Сартр
Экзистенциализм – это гуманизм21
Я хотел бы выступить здесь в защиту экзистенциализма от ряда упреков,
высказанных в адрес этого учения.
21
Текст печатается по изданию: Ж.-П. Сартр. Экзистенциализм — это гуманизм//Сумерки богов. М.:
Политиздат, 1989.
Основное обвинение, нам предъявляемое, состоит, как известно, в том, что
мы обращаем особое внимание на дурную сторону человеческой жизни.
Мне рассказывали недавно об одной даме, которая, обмолвившись
грубым выражением, заявила в виде извинения «Кажется, я становлюсь
экзистенциалисткой». Следовательно, экзистенциализм уподобляют
непристойности, а экзистенциалистов объявляют «натуралистами». Но,
если мы действительно натуралисты, вызывает крайнее удивление, что
мы можем пугать и шокировать в гораздо большей степени, чем
натурализм в собственном смысле. Человек, относящийся терпимо к
такому роману Золя, как «Земля», испытывает отвращение, читая
экзистенциалистский роман; человек, ссылающийся на народную
мудрость, которая весьма пессимистична, находит нас законченными
пессимистами. И в то же время трезво рассуждают по поводу того, что
«своя рубашка ближе к телу» или что «собака любит палку». Есть
множество других общих мест, говорящих о том же самом: не следует
бороться с установленной властью, против силы не пойдешь, выше
головы не прыгнешь, любое не подкрепленное традицией действие -
романтика; всякая попытка, не опирающаяся на опыт, обречена на
неудачу, а опыт показывает, что люди всегда скатываются вниз, что для
того, чтобы их удержать, нужно нечто твердое, иначе воцарится анархия.
И, однако, те самые люди, которые пережевывают эти пессимистические
поговорки, которые заявляют всякий раз, когда они видят какой-нибудь
более или менее отвратительный поступок: «Да, таков человек!», и
которые кормятся этими «реалистическими напевами», - эти же люди
упрекают экзистенциализм в излишней мрачности, и притом так
упрекают, что иногда спрашиваешь себя: не за то ли они им недовольны,
что он, наоборот, слишком оптимистичен? Что, в сущности, пугает в этом
учении? Не тот ли факт, что оно дает человеку возможность выбора?
Чтобы это выяснить, надо рассмотреть вопрос в строго философском
плане. Итак, что такое экзистенциализм?
Это позволяет нам понять, что скрывается за столь громкими словами, как
«тревога», «заброшенность», «отчаяние». Как вы увидите, в них заложен
чрезвычайно простой смысл. Во-первых, что понимается под тревогой.
Экзистенциалист охотно заявит, что человек - это тревога. А это означает,
что человек, который на что-то решается и сознает, что выбирает не
только свое собственное бытие, но что он еще и законодатель,
выбирающий одновременно с собой и все человечество, не может
избежать чувства полной и глубокой ответственности. Правда, многие не
ведают никакой тревоги, но мы считаем, что эти люди прячут это
чувство, бегут от него. Несомненно, многие люди полагают, что их
действия касаются лишь их самих, а когда им говоришь: а что, если бы
все так поступали? - они пожимают плечами и отвечают: но ведь все так
не поступают. Однако на самом деле всегда следует спрашивать, а что бы
произошло, если бы все так поступали? От этой беспокоящей мысли
можно уйти, лишь проявив некоторую нечестность. Тот, кто лжет,
оправдываясь тем, что все так поступают, - не в ладах с совестью, так как
факт лжи означает, что лжи придается значение универсальной ценности.
Тревога есть, даже если ее скрывают. Это та тревога, которую Кьеркегор
называл тревогой Авраама. Вы знаете эту историю. Ангел приказал
Аврааму принести в жертву сына. Хорошо, если это на самом деле был
ангел, который пришел и сказал: ты - Авраам и ты пожертвуешь своим
сыном. Но каждый вправе спросить: действительно ли это ангел и
действительно ли я Авраам? Где доказательства? У одной сумасшедшей
были галлюцинации: с ней говорили по телефону и отдавали приказания.
На вопрос врача «Кто же с вами разговаривает?» - она ответила: «Он
говорит, что он бог». Но что же служило ей доказательством, что это был
бог? Если мне явится ангел, то откуда я узнаю, что это и на самом деле
ангел? И если я услышу голоса, то что докажет, что они доносятся с
небес, а не из ада или подсознания, что это не следствие патологического
состояния? Что докажет, что они обращены именно ко мне?
Действительно ли я предназначен для того, чтобы навязать человечеству
мою концепцию человека и мой выбор? У меня никогда не будет
никакого доказательства, мне не будет дано никакого знамения, чтобы в
этом убедиться. Если я услышу голос, то только мне решать, является ли
он гласом ангела. Если я сочту данный поступок благим, то именно я, а
не кто-то другой, решаю, что этот поступок благой, а не злой. Мне вовсе
не обязательно быть Авраамом, и тем не менее на каждом шагу я
вынужден совершать поступки, служащие примером для других. Для
каждого человека все происходит так, как будто взоры всего человечества
обращены к нему и будто все сообразуют свои действия с его
поступками. И каждый человек должен себе сказать: действительно ли я
имею право действовать так, чтобы человечество брало пример с моих
поступков? Если же он не говорит себе этого, значит, скрывает от себя
свою тревогу. Речь идет здесь не о том чувстве, которое ведет к
бездействию. Это - тревога, известная всем, кто брал на себя какую-либо
ответственность. Когда, например, военачальник берет на себя
ответственность, отдавая приказ об атаке и посылая людей на смерть, то,
значит, он решается это сделать и, в сущности, принимает решение один.
Конечно, имеются приказы свыше, но они слишком общи и требуют
конкретного истолкования. Это истолкование исходит от него, и от этого
истолкования зависит жизнь десяти, четырнадцати или двадцати человек.
Принимая решение, он не может не испытывать какого-то чувства
тревоги. Такая тревога знакома всем руководителям. Однако она не
мешает им действовать, наоборот, составляет условие действия, так как
предполагает, что рассматривается множество различных возможностей.
И когда они выбирают одну, то понимают, что она имеет ценность
именно потому, что она выбрана. Эта тревога, о которой толкует
экзистенциализм, объясняется, кроме того, прямой ответственностью за
других людей. Это не барьер, отделяющий нас от действия, но часть
самого действия.
Достоевский как-то писал, что «если бога нет, то все дозволено». Это -
исходный пункт экзистенциализма. В самом деле, все дозволено, если
бога не существует, а потому человек заброшен, ему не на что опереться
ни в себе, ни вовне. Прежде всего у него нет оправданий. Действительно,
если существование предшествует сущности, то ссылкой на раз навсегда
данную человеческую природу ничего нельзя объяснить. Иначе говоря,
нет детерминизма, человек свободен, человек - это свобода.
Если ценности неопределенны и если все они слишком широки для того
конкретного случая, который мы рассматриваем, нам остается довериться
инстинктам. Это и попытался сделать молодой человек. Когда я
встретился с ним, он сказал: «В сущности, главное - чувство. Мне следует
выбрать то, что меня действительно толкает в определенном
направлении. Если я почувствую, что достаточно люблю свою мать,
чтобы пожертвовать ради нее всем остальным - жаждой мести, жаждой
действия, приключений, то я останусь с ней. Если же, наоборот, я
почувствую, что моя любовь к матери недостаточна, тогда мне надо будет
уехать». Но как определить значимость чувства? В чем значимость его
чувства к матери? Именно в том, что он остается ради нее. Я могу
сказать: «Я люблю своего приятеля достаточно сильно, чтобы
пожертвовать ради него некоторой суммой денег». Но я могу сказать это
лишь в том случае, если это уже сделано мною. Я могу сказать «Я
достаточно люблю свою мать, чтобы остаться с ней», в том случае, если я
с ней остался. Я могу установить значимость данного чувства лишь тогда,
когда уже совершил поступок, который утверждает и определяет
значимость чувства. Если же мне хочется, чтобы чувство оправдало мой
поступок, я попадаю в порочный круг.
Никакая всеобщая мораль вам не укажет, что нужно делать; в мире нет
знамений. Католики возразят, что знамения есть. Допустим, что так, но и
в этом случае я сам решаю, каков их смысл. В плену я познакомился с
одним примечательным человеком, иезуитом, вступившим в орден
следующим образом. Он немало натерпелся в жизни: его отец умер,
оставив семью в бедности; он жил на стипендию, получаемую в
церковном учебном заведении, и ему постоянно давали понять, что он
принят туда из милости; он не получал многих почетных наград, которые
так любят дети. Позже, примерно в 18 лет, он потерпел неудачу в любви
и, наконец, в 22 года провалился с военной подготовкой - факт сам по
себе пустяковый, но явившийся именно той каплей, которая переполнила
чашу. Этот юноша мог, следовательно, считать себя полным
неудачником. Это было знамение, но в чем заключался его смысл? Мой
знакомый мог погрузиться в скорбь или отчаяние, но достаточно здраво
рассудил, что это - знак, указывающий на то, что он не создан для
успехов на мирском поприще, что ему назначены успехи в делах религии,
святости, веры. Он увидел, следовательно, в этом перст божий и вступил
в орден. Разве решение относительно смысла знамения не было принято
им самим, совершенно самостоятельно? Из этого ряда неудач можно
было сделать совсем другой вывод: например, что лучше стать плотником
или революционером. Следовательно, он несет полную ответственность
за истолкование знамения. Заброшенность предполагает, что мы сами
выбираем наше бытие. Заброшенность приходит вместе с тревогой.
Квиетизм - позиция людей, которые говорят: другие могут сделать то, чего не
могу сделать я. Учение, которое я излагаю, прямо противоположно
квиетизму, ибо оно утверждает, что реальность - в действии. Оно даже
идет дальше и заявляет, что человек есть не что иное, как его проект
самого себя. Человек существует лишь настолько, насколько себя
осуществляет. Он представляет собой, следовательно, не что иное, как
совокупность своих поступков, не что иное, как собственную жизнь.
Отсюда понятно, почему наше учение внушает ужас некоторым людям.
Ведь у них зачастую нет иного способа переносить собственную
несостоятельность, как с помощью рассуждения: «Обстоятельства были
против меня, я стою гораздо большего. Правда, у меня не было большой
любви или большой дружбы, но это только потому, что я не встретил
мужчину или женщину, которые были бы их достойны. Я не написал
хороших книг, но это потому, что у меня не было досуга. У меня не было
детей, которым я мог бы себя посвятить, но это потому, что я не нашел
человека, с которым мог бы пройти по жизни. Во мне, стало быть,
остаются в целости и сохранности множество неиспользованных
способностей, склонностей и возможностей, которые придают мне
значительно большую значимость, чем можно было бы судить только по
моим поступкам». Однако в действительности, как считают
экзистенциалисты, нет никакой любви, кроме той, что создает саму себя;
нет никакой «возможной» любви, кроме той, которая в любви
проявляется. Нет никакого гения, кроме того, который выражает себя в
произведениях искусства. Гений Пруста - это произведения Пруста,
Гений Расина - это ряд его трагедий, и кроме них ничего нет. Зачем
говорить, что Расин мог бы написать еще одну трагедию, если он ее не
написал? Человек живет своей жизнью, он создает свой облик, а вне этого
облика ничего нет. Конечно, это может показаться жестоким для тех, кто
не преуспел в жизни. Но, с другой стороны, надо, чтобы люди поняли,
что в счет идет только реальность, что мечты, ожидания и надежды
позволяют определить человека лишь как обманчивый сон, как
рухнувшие надежды, как напрасные ожидания, то есть определить его
отрицательно, а не положительно. Тем не менее, когда говорят: «Ты есть
не что иное, как твоя жизнь», это не значит, что, например, о художнике
будут судить исключительно по его произведениям; есть тысячи других
вещей, которые его определяют. Мы хотим лишь сказать, что человек
есть не что иное, как ряд его поступков, что он есть сумма, организация,
совокупность отношений, из которых составляются эти поступки.
Во-вторых, нам говорят, что мы не можем судить других. Это отчасти верно,
а отчасти нет. Это верно в том смысле, что всякий раз, когда человек
выбирает свою позицию и свой проект со всей искренностью и полной
ясностью, каким бы ни был этот проект, ему невозможно предпочесть
другой. Это верно в том смысле, что мы не верим в прогресс. Прогресс -
это улучшение. Человек же всегда находится лицом к лицу с меняющейся
ситуацией, и выбор всегда остается выбором в ситуации. Моральная
проблема ничуть не изменилась с тех пор, когда надо было выбирать
между сторонниками и противниками рабовладения во время войны
между Севером и Югом, вплоть до сегодняшнего дня, когда нужно
голосовать за МРП или за коммунистов.
22
См. сноску № 1.
Литература по теме:
1. Агацци Э. Человек как предмет философии// Вопросы философии.
№ 2, 1989.
2. Гусейнов А.А. Что мы такое?//Человек, 2-2001. С.5-19.
5-2007. С. 84-92.
16.
5. Лекторский В.А. Умер ли человек?//Человек, 4-2004. С.10-16.
54-64.
36.
Заключение
Вы прочитали тексты, обращенные к Вам. Надеюсь, что все письма
нашли своих адресатов. Каким было это чтение? Хочется надеяться, что оно
не было снобистским, чтобы слова Ницше: «Попасть к нему не в руки, а в
мысли – вот, что для меня самое страшное»23 - были сказаны не про нас.
Если это диалог, то что должно быть его итогом? Согласие или не
согласие? Ни то, ни другое, ведь, по слову В.В. Бибихина, философ пишет
свои статьи и книги «не для того, чтобы что-то объяснить себе и другим, а
чтобы поставить еще раз свои вечные вопросы» 24. Потому итогом этой
23
См. сноску № 19. С. 387.
24
В.В. Бибихин. Искусство и обновление мира//В.В. Бибихин. Слово и событие. Писатель и литература.
беседы является вопрошание себя самого. Переадресовывание вопросов от
автора к себе – и есть ответ на эти вопросы.
Если Вам было трудно во время чтения, то это не значит, что автору
было легче. Наоборот: «Философ, который воинственен, вызывает проблемы
на поединок»25 (Ф.Ницше). Рассматривайте эти тексты – письма как, своего
рода, приглашение на рыцарский турнир, где вызов (очередная философская
проблема или вопрос) – это не попытка поставить Вам подножку, а оказание
чести, признание того, что Вы можете быть достойным собеседником и
другом, а значит – диалог состоится.