Открыть Электронные книги
Категории
Открыть Аудиокниги
Категории
Открыть Журналы
Категории
Открыть Документы
Категории
просвещения
Безусловной вершиной немецкого и европейского Просвещения является творчество
Иоганна Вольфганга Гѐте (Johann Wolfgang Goethe, 1749–1832). Гѐте – один из самых
необычных феноменов мировой культуры. Это касается в равной степени как его
личности, так и творчества, отмеченного художественной мощью и универсализмом.
Среди многочисленных откликов на смерть Гѐте были и замечательные строки русского
поэта Е. А. Баратынского, акцентирующие именно эту универсальность и глубину
мирообъемлющего гения Гѐте, подлинным масштабом которого были весь мир и весь
человек:
Погас! Но ничто не оставлено им
Под солнцем живых без привета;
На все отозвался он сердцем своим,
Что просит у сердца ответа;
Крылатою мыслью он мир облетел,
В одном беспредельном нашел он предел.
Все дух в нем питало: труды мудрецов,
Искусств вдохновенных созданья,
Преданья, заветы минувших веков,
Цветущих времен упованья.
Мечтою по воле проникнуть он мог
И в нищую хату, и в царский чертог.
С природой одною он жизнью дышал:
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье;
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна.
Изведан, испытан им весь человек!
И ежели жизнью земною
Творец ограничил летучий наш век
И нас за могильной доскою,
За миром явлений, не ждет ничего:
Творца оправдает могила его.
(«На смерть Гѐте»)
Гѐте обладал чрезвычайно разнообразными талантами: лирический поэт, наделенный,
по словам немецкого поэта XX в. И. Р. Бехера, «всеми мелодиями души», и эпический
певец, автор эпопей и идиллий, романист, новеллист, драматург, эпиграмматист,
искусствовед и театральный критик, актер, режиссер и директор театра, живописец,
натурфилософ и естествоиспытатель, чьи исследования и сегодня не утратили своей
ценности, знаток минералов и древних монет… Этот список можно продолжать.
Кажется, нет такой сферы деятельности, которой не интересовался бы Гѐте и в которой
он не оставил хотя бы какой-нибудь след. Но самое главное – он обладал талантом жить
и быть счастливым, обновлять себя и строить свою судьбу вопреки самой судьбе и
неблагоприятным обстоятельствам. Гѐте поражает исключительным совпадением в нем
масштаба дарования и масштаба личности. Не случайно самые знаменитые образы, им
созданные, – Гѐц и Вертер, Эгмонт и Вильгельм Мейстер, мудрец Хатем и Фауст –
воспринимались уже его современниками (и тем более потомками) как отражение души
их творца. Недаром молодой Генрих Гейне, посетив в Веймаре знаменитого поэта, с
восхищением писал: «В Гѐте действительно во всей полноте ощущалось то совпадение
личности с дарованием, какого требуют от необыкновенных людей. Его внешний облик
был столь же значителен, как слово, жившее в его творениях…»[305] Эту мысль
продолжил Бехер в речи «Освободитель», посвященной 200-летию со дня рождения
Гѐте: «В своем самом всеобъемлющем и глубоком самораскрытии, какое только когда-
либо встречалось, Гѐте предстает великим воспитателем человечества и
провозвестником нового гуманистического учения. Предстает не в пророчествах и не в
поучениях, – воплощая собой новый образ человека, он рисует его с самого себя»[306].
Однако сам поэт не считал свою универсальность и свой талант исключительно
собственной заслугой. В 1830 г., за два года до смерти, Гѐте сказал слова, которые могут
рассматриваться как своего рода завещание: «Что я собой представляю, что я совершил?
Все, что я видел, слышал и наблюдал, я собирал и использовал. Мои произведения
вскормлены бесчисленными различными индивидуумами – невеждами и мудрецами,
людьми с умом и глупцами. Детство, зрелый возраст, старость несли мне свои мысли,
свои способности, надежды и взгляды на жизнь. Я часто пожинал то, что сеяли другие.
Мои труды – это труды коллективного существа, которое носит имя Гѐте». И все же это
«коллективное существо», даже если поверить скромному гению, воплотилось в одном
человеке, которому удалось стать тем, кем он стал, благодаря тому, что он был на высоте
своей эпохи. Не случайно Гѐте говорил: «Человек – всегда более или менее орган своего
времени». Он был этим чувствительнейшим органом своего времени, его напряженным
слуховым и зрительным нервом. В «Разговорах с Гѐте в поздние годы жизни» И. П.
Эккермана сохранены следующие слова поэта: «Мое большое преимущество – в том, что
я родился, когда назрели величайшие мировые события; они происходили в течение всей
моей долгой жизни, так что я был живым свидетелем Семилетней войны, затем
отделения Америки от Англии и, наконец, всей наполеоновской эпохи и всех
последующих событий. Благодаря этому я пришел к совсем другим выводам и взглядам,
чем те, которые будут возможны для всех, кто родился сейчас».
Гѐте стал свидетелем перелома эпох, кризиса просветительского сознания,
становления романтизма. И хотя он относился к последнему настороженно и
скептически, романтики считали его одним из своих духовных отцов, а сам великий
поэт, шутя, говорил, что это он подсказал романтикам, куда идти и что искать. Все это
обусловило сложность творческого метода Гѐте, который невозможно отнести ни к
одному из направлений или стилей той эпохи. В нем переплетаются и сложно
взаимодействуют рококо, барокко, сентиментализм, классицизм (в его классическом
варианте, сложившемся в XVII в.), специфический «веймарский классицизм» и даже, как
полагают некоторые исследователи, черты преромантизма или самого романтизма. Это
позволяет определить индивидуальный творческий метод Гѐте как «художественный
универсализм» (термин А. А. Аникста[307]).
Во многом сложность и полистал истинность художественной манеры Гѐте связаны со
сложностью его творческого пути, протянувшегося более чем на шестьдесят лет, –
случай, не столь уж частый в литературе. Творческий путь великого поэта наглядно
воплощает его собственный знаменитый девиз, являвшийся одновременно его
жизненным и художественном кредо: «Stirb und werde!» Эти два императива не так
просто перевести на другие языки: «Умри и становись!»; «Умри и пребудь»; «Умри и
возродись!» В любом случае он означает вечное движение, преодоление смерти и новое
рождение, отрицание себя самого в прежнем качестве и рождение в новом, бесконечное
обновление. Этот девиз Гѐте в высшей степени передаст своему Фаусту, но и сам будет
двигаться в соответствии с ним – по своего рода диалектической спирали.
Гигантский творческий путь Гѐте можно условно разделить на две неравные во
временном отношении части: 1) конец 60-х гг. XVIII в. -1775 г. (год переезда поэта в
Веймар); 2) 1775–1832 гг. Первый период связан в основном с движением «Бури и
натиска», т. е. со штюрмерством, одним из лидеров которого являлся Гѐте, второй –
преимущественно с «веймарским классицизмом», основоположником которого также
стал Гѐте. Кроме того, веймарский период, как он условно именуется, сам по себе
насыщен сложными философско-эстетическими и художественными исканиями и также
разделяется на несколько этапов. Финальный этап – начиная с конца 90-х гг. XVIII в. –
может быть определен как собственно этап «художественного универсализма», когда все
лучшее, что было найдено Гѐте в области философии, эстетики и художественного
творчества, сливается в едином мощном потоке, образуя новое качество, и в первую
очередь – в «Фаусте».
1. Молодой Гѐте: начало творческого пути и штюрмерский период
Становление поэта
Иоганн Вольфганг Гѐте родился 28 августа 1749 г. во Франкфурте-на-Майне в знатной
бюргерской семье имперского советника Иоганна Каспара Гѐте. Отец дал своему сыну
очень разностороннее домашнее образование, план которого разработал сам: вместе с
сестрой Корнелией будущий поэт изучал древние и новые языки, историю, литературу,
Библию, живопись, музыку, естественные науки, брал уроки фехтования и в целом
занимался физическими упражнениями (последнее было очень важно, ибо мальчик
родился с сильной асфиксией и долгое время был очень слабеньким). Таким образом,
истоки универсальности личности Гѐте были заложены еще в детстве, благодаря отцу;
ростки разнообразных талантов не были подавлены, но успешно росли и развивались,
чтобы соединиться затем в древо гениальности. Гѐте обладал выдающимися
способностями и развивал их благодаря упорному труду и невероятной
любознательности, позволившими ему проявить себя в самых различных сферах жизни,
науки и искусства.
Начало литературной деятельности Гѐте приходится на годы его учебы в Лейпцигском
университете (1765–1768) – крупнейшем центре немецкого Просвещения. Благотворное
влияние на него оказало знакомство с К. Ф. Геллертом, лекции которого он слушал и в
доме которого был тепло принят. Первые произведения Гѐте были созданы в русле
рококо, для которого характерны внимание к частной жизни человека, здоровый
гедонизм, вытекающий из «естественной» природы человека, утонченность форм,
легкость, игривость, эротизм, ироничность манеры. Все эти черты присутствуют в
ранних произведениях Гѐте – пьесах «Капризы влюбленного» («Die Laune des
Verliebten», 1768), «Совиновники» («Die Mitschuldigen», 1768), в анакреонтических
стихотворениях. Особенно в анакреонтике, очень органичной для рококо, выявляется
солнечный, искристый, жизнерадостный талант Гѐте. Даже изменчивость бытия
осмысливается поэтом как бесконечная жажда наслаждения и ожидание счастливых
перемен – например, в стихотворении «Смена» (1768), где и уход разлюбившей
возлюбленной воспринимается только как предвестие новой любви, подобно тому, как
одна ласковая волна сменяется другой:
Лежу средь лесного потока, счастливый,
Объятья раскрыл я волне шаловливой, —
Прильнула ко мне, сладострастьем дыша,
И вот уж смеется, дразня, убегая,
Но, ластясь, тотчас набегает другая,
И сменою радостей жизнь хороша.
И все же влачишь ты в печали напрасной
Часы драгоценные жизни прекрасной,
Затем, что подруга ушла, не любя.
Верни же веселье, мгновеньем играя!
Так сладко тебя расцелует вторая,
Как первая – не целовала тебя.
(Перевод В. Левика)
Продолжая традиции Ф. фон Хагедорна и других анакреонтиков, Гѐте варьирует
классические рокайльные мотивы, насыщая легкие, певучие, звучные строфы тонким
эротизмом, как, например, в стихотворении «Первая ночь» (1767), где непременный
Амур становится свидетелем брачной ночи, а лирический герой соревнуется с ним в
искусстве любви и где откровенная чувственность соединяется с целомудрием и
осеняется святостью любви:
В покое брачном, в полумраке,
Дрожит Амур, покинув пир,
Что могут россказни и враки
Смутить постели этой мир.
Свечам урок священный задан —
Вам чистый трепет передать,
Разлит в алькове нежный ладан,
Пора любимую обнять.
Как сердце бьется в такт старинным
Часам, торопящим гостей.
Как хочется к устам невинным
Припасть всей силою своей.
Как долго ждал ты этой встречи
И таинств ласковых молил;
Амур, залюбовавшись, свечи
Наполовину пригасил.
Целуешь ты нетерпеливо
Лицо, и плечи ей, и грудь,
Ее неопытность пуглива,
Но страстью можно ли спугнуть?
Раздеть ее одним движеньем —
Быстрей, чем смог бы сам Амур!
И вот, лукаво, но с почтеньем
Глаза отводит бедокур
(Перевод В. Топорова)
Неповторимый поэтический почерк Гѐте особенно сказывается в тех стихотворениях,
где чувства поэта сливаются с окружающим ландшафтом, одухотворяя и его, и типичную
галантную тему – например, в стихотворении «Прекрасная ночь» (1767/1768),
построенном на антитезе одной ночи, проведенной с возлюбленной, и тысячи других,
бесцветных, не наполненных страстью:
Покидаю домик скромный,
Где моей любимой кров.
Тихим шагом в лес огромный
Я вхожу под сень дубов.
Прорвалась луна сквозь чащи:
Прошумел зефир ночной,
И, склоняясь, льют все слаще
Ей березы ладан свой.
Я блаженно пью прохладу
Летней сумрачной ночи!
Что душе дает отраду,
Тихо чувствуй и молчи.
Страсть сама почти невнятна.
Но и тысячу ночей
Дам таких я безвозвратно
За одну с красой моей.
(Перевод А. Кочеткова)
Пройдут многие годы, но Гѐте сможет удивительным образом сохранить свой,
возможно, самый главный талант: умение воспринимать жизнь сразу всеми чувствами,
вновь и вновь переживать ее радость и красоту, не утрачивать способности удивляться ее
чуду В позднем стихотворении «Парабаза» («Parabase», 1820) поэт скажет: «Immer
wechselnd, fest sich haltend, // Nah und fern und fern und nah: // So gestaltend, umgestaltend –
// Zum Erstaunen bin ich da» («В вечных сменах сохраняясь, // Было – в прошлом, будет –
днесь. // Я, и сам, как мир, меняясь, // К изумленью призван здесь»; перевод Н.
Вильмонта).
Н. Н. Вильмонт, известный исследователь творчества Гѐте и переводчик его поэзии,
писал: «То, что отличает лирику Гѐте от лирики его великих и малых
предшественников, – это повышенная его отзывчивость на мгновенные, неуловимо-
мимолетные настроения; его стремление – словом и ритмом – преображенно отображать
живое биение собственного сердца, сраженного необоримой прелестью зримого мира
или же охваченного чувством любви, чувством гнева и презрения – безразлично; но,
сверх и прежде всего, его способность мыслить и ощущать мир как
неустанное движение и как движение же поэтически воссоздавать его»[308] (курсив
автора. – Г. С.).
Уже в годы учебы в Лейпциге мысль молодого поэта сосредоточивается на
таинственной фигуре Фауста, имя которого мелькает на страницах первых гѐтевских
произведений. Как полагают исследователи, именно в Лейпциге – городе, который
сохранил следы присутствия реального исторического Фауста и предания о нем, –
складываются первые сцены будущего гѐтевского «Фауста», и в первую очередь прямо
связанные со студенческой жизнью: Фауст и Мефистофель в винном погребке Ауэрбаха,
Мефистофель в одежде Фауста дает остроумные и иронические советы не очень
сообразительному и настроенному весьма прагматично абитуриенту – «какой бы
факультет избрать».
Однако пока что Гѐте вынужден прервать учебу: июльской ночью 1768 г. у него пошла
горлом кровь. Кровотечение удалось остановить, но состояние молодого человека никак
не улучшалось, и 28 августа, в день своего девятнадцатилетия, он вернулся в
родительский дом во Франкфурте, где провел два года. Так и осталось невыясненным,
что за болезнь поразила поэта, но она все-таки отступила, а он силой своего духа,
упорной работой над своим физическим здоровьем сотворил чудо, до конца жизни
оставаясь на удивление здоровым и молодым человеком.
Во время двухлетнего пребывания во Франкфурте Гѐте подружился и духовно
сблизился с Сусанной фон Клеттенберг, принадлежавшей к религиозной секте
гернгутеров[309]. Под ее влиянием Гѐте всерьез заинтересовался мистикой, магией,
алхимией (позднее эти знания скажутся в «Фаусте», в сцене вызывания Духа и не только
в ней). Гѐте штудирует также книгу известного пиетиста Г. Арнольда «Беспристрастная
история Церкви и ересей», которая оказала достаточно сильное влияние на оформление
позиции поэта по отношению к Богу, религии,
Церкви. Сохраняя, как и все деисты, веру в существование Творца, Гѐте считает
религиозное чувство естественным, Божьи законы – естественными законами
мироздания и полагает, что, сохраняя веру, человек вовсе не обязательно должен
ограничиваться рамками той или иной конфессии и быть человеком воцерковленным.
Это ярко отразится в «Фаусте» – и в беседах Фауста с Маргаритой о вере, и в строках,
прямо несущих в себе отзвуки чтения книги знаменитого пиетиста:
Немногих проникавших в суть вещей
И раскрывавших всем души скрижали
Сжигали на кострах и распинали,
Как вам известно, с самых давних дней.
(Перевод Б. Пастернака)
За десять дней до смерти, 11 марта 1832 г., в беседе со своим секретарем И. П.
Эккерманом, Гѐте произнесет: «―Духа не угашайте‖, – говорит апостол. Очень уж много
глупостей в установлениях Церкви. Но она жаждет властвовать, а значит, нуждается в
тупой, покорной толпе, которая хочет, чтобы над нею властвовали. Щедро оплачиваемое
духовенство ничего не страшится более, чем просвещения широких масс. Оно долгое,
очень долгое время утаивало от них Библию. И правда, что должен был подумать бедный
человек, принадлежащий к христианской общине, о царственной роскоши богато
оплачиваемого епископа, прочитав в Евангелии о бедной и скудной жизни Христа,
который ходит пешком со своими апостолами, тогда как князь Церкви разъезжает в
карете шестериком»[310]. Здесь устами Гѐте говорит дух пиетизма и одновременно дух
истинного Просвещения.
Тем не менее Гѐте с его пытливым умом не мог остаться в рамках пиетизма, в котором
весьма часто набожность становилась самоцелью. Великий поэт скажет позднее в
«Максимах и рефлексиях»: «Те, кто видит в набожности самоцель и конечное
назначение, обычно впадают в ханжество». Для Гѐте ничего не было противнее
религиозного ханжества, любой конфессиональной ограниченности. В той же
предсмертной беседе, мечтая о грядущей духовной свободе немцев и всего
христианского мира, Гѐте сказал: «Не будет долее существовать и убогое протестантское
сектантство, а вместе с ним – вражда и ненависть отца к сыну, брата к сестре. Ибо когда
человек усвоит и постигнет чистоту учения и любви Христовой, он почувствует себя
сильным и раскрепощенным и мелкие различия внешнего Богопочитания перестанут его
волновать. Да и все мы мало-помалу от христианства слова и вероучения перейдем к
христианству убеждений и поступков»[311]. Более того, Гѐте как истинный сын Века
Разума приходит к убеждению, что Божественная истина – прерогатива не только
христианства, что человек в целом не должен оцениваться ни по сословной, ни по
конфессиональной принадлежности. Ускорило осознание этого общение с И.Г.
Гердером, который не раз повторял своему младшему другу, что неизменна не буква
догматики, но те великие духовные силы, которыми Бог наделил человека, что подобно
тому как в древности посланцами Бога являлись Моисей, Иов и Давид, так теперь ими
являются Ньютон, Лейбниц и другие великие, оставившие замечательный след в
культуре. Эккерман сообщает все о той же предсмертной беседе с Гѐте: «Теперь уже
разговор коснулся великих людей, живших до Рождества Христова среди китайцев,
индусов, персов и греков, в которых Божественное начало проявлялось с не меньшей
силой, чем в великих иудеях Ветхого Завета. Из этого разговора возник вопрос, как
являет себя Божественная сила в великих того мира, в котором мы сейчас живем. ―Если
послушать людей, – сказал Гѐте, – то, право же, начинает казаться, будто Бог давным-
давно ушел на покой, человек целиком предоставлен самому себе и должен управляться
без помощи Бога, без Его незримого, но вечного присутствия. В вопросах религии и
нравственности вероятность вмешательства Господня еще допускается, но никак не в
искусстве и науке, – это, мол, дела земные, продукт чисто человеческих сил, и только. Но
пусть кто-нибудь попытается с помощью человеческой воли и силы создать что-либо,
подобное тем творениям, над которыми стоят имена Моцарта, Рафаэля или Шекспира. Я
отлично знаю, что, кроме этих троих великих, во всех областях искусства действовало
множество высокоодаренных людей, которые создали произведения, не менее великие.
Но, не уступая им в величии, они, следовательно, превосходят заурядную человеческую
натуру и так же боговдохновенны, как те трое. Да и повсюду что мы видим? И что все
это должно значить? А то, что по истечении шести воображаемых дней творения Бог
отнюдь не ушел от дел, напротив, Он неутомим, как в первый день. Сотворить из
простейших элементов нашу пошлую планету и из года в год заставлять ее кружиться в
солнечных лучах, вряд ли бы это доставило Ему радость, не задумай Он на сей
материальной основе устроить питомник для великого мира духа. Так этот дух и доныне
действует в высоких натурах, дабы возвышать до себя натуры заурядные‖»[312]. Вера в то,
что великий дух – дар Духа Божьего – действует через художника, гения, являлась
непреложной для Гѐте с юности, с того времени, когда он, наряду с Гердером, стал
одним из идейных вождей и вдохновителей движения «бурных гениев».
Новый виток творческого развития Гѐте начинается с переездом в Страсбург летом
1770 г., чтобы продолжить учебу в Страсбургском университете. Здесь, в Страсбурге,
бывшем немецком Эльзасе, который стал областью Франции, немцы в первую очередь
чувствуют себя немцами, не расколотыми на баварцев, саксонцев и т. д. Здесь как нигде
талантливая молодежь ощущала единство немецкого духа, болела за самобытный путь
развития немецкой культуры. Кружок молодых талантов группировался вокруг Иоганна
Готфрида Гердера. Встреча с этим человеком, который на всю жизнь стал одним из
ближайших друзей Гѐте, произвела самый настоящий переворот в душе и сознании
молодого поэта. Гердер, которого еще во время его учебы в Кѐнигсберге Иммануил Кант
назвал «бушующим гением», поразил Гѐте вдохновенностью, резкой критичностью по
отношению к действительности, неутомимыми поисками нового. Все эти качества его
личности предстанут перед читателем в образах Фауста и Мефистофеля, но прежде всего
именно фаустовский дух вечного движения, неудовлетворенности собой, неустанного
поиска истины жил в сердце молодого человека, который уже тогда, в момент встречи в
Страсбурге со своим младшим другом, был духовным лидером движения «Бури и
натиска».
Гердер, создатель философской и эстетической базы штюрмерства, познакомил Гѐте с
новыми идеями. Родоначальник исторического подхода к искусству, он открыл своему
младшему другу понимание национального своеобразия литературы каждого народа,
обусловленности ее развития на каждом этапе определенными историческими
причинами – и вместе с тем глубочайшее единство всей мировой культуры. Стремление
Гердера создать единую историю философии и культуры (во многом осуществившееся в
его философских, литературоведческих и фольклористических трудах) стимулировало
выработку понятия «мировая литература», сформулированного позднее Гѐте. В
мироощущении Гердера Гѐте привлекает также его спинозизм – взгляд на природу и –
шире – универсум как на целостную, динамичную, вечно живую субстанцию, в каждой
частице которой присутствует Творец (влияние Спинозы и далее остается чрезвычайно
важным для Гѐте). Благодаря Гердеру Гѐте тщательно штудирует Дидро и Руссо.
Руссоистский культ природы и чувства, страстный протест против сословного
неравенства чрезвычайно важны для молодого Гѐте.
Гердер также по-настоящему открывает для него Шекспира как величайший образец
«самобытного гения». В статье «Ко дню Шекспира» («Zum Shakespears Tag», 1771) Гѐте
пишет, каким потрясением было для него это открытие: «Первая же страница Шекспира,
которую я прочел, покорила меня на всю жизнь, а одолев первую его вещь, я стал как
слепорожденный, которому чудотворная рука вдруг даровала зрение» (здесь и далее
перевод Н. Ман)[313]. Герои Шекспира становятся для Гѐте олицетворением
естественности и жизненной полноты, воплощением самой природы. Он не щадит даже
Вольтера за его неприятие Шекспира, равно как и не принимающих его немецких
классицистов: «Вольтер, сделавший своей профессией чернить великих мира сего, и
здесь проявил себя подлинным Ферситом. Будь я Улиссом, его спина извивалась бы под
моим жезлом. Для большинства этих господ камнем преткновения служат прежде всего
характеры, созданные Шекспиром. А я восклицаю: природа, природа! Что может быть
больше природой, чем люди Шекспира!»[314]
Через Гердера Гѐте познакомился также с «философией чувства и веры» И. Г. Гамана.
Идеи «северного мага» (как называли Гамана, жившего в Кѐнигсберге) о единстве
вселенской жизни, органичной целостности универсума, который можно охватить не
столько разумом, сколько интуитивным переживанием, а также мысли о первичности и
первоначальности чувств, о том, что эмоционально-образное мышление, поэзия –
«изначальный язык рода человеческого», оказали сильное влияние на мироощущение не
только Гердера, но и Гѐте. Гердер же привил своему младшему другу глубокий интерес и
любовь к фольклору, и не только немецкому, а также к древним культурам и
литературам Востока, к библейской поэзии.
Под влиянием Гердера и Гамана написана программная статья Гѐте-штюрмера «О
немецком зодчестве» («Von deutscher Baukunst», 1771), опубликованная Гердером в
сборнике «О немецком духе и искусстве» (1773), ставшем самым важным манифестом
движения «Бури и натиска». Статья Гѐте – восторженный гимн создателю
Страсбургского собора Эрвину фон Штейнбаху, а на самом деле – гимн творческой
фантазии гения, которая не может быть ограничена никакими правилами и канонами,
которая есть проявление Духа Божьего через дух художника: «Чем больше искусство
проникает в сущность духа, так что кажется, будто оно возникло вместе с ним и ничего
больше ему и не нужно, и ничего другого он создать не может, тем счастливее художник,
тем совершеннее его творения, тем ниже преклоняем мы колена перед ним,
помазанником Божьим» (перевод Н. Ман)[315].
В Страсбурге Гѐте становится одним из вождей «Бури и натиска». В штюрмерский
период творчества им созданы многочисленные лирические стихотворения, драма «Гѐц
фон Берлихинген с железной рукой» («Götz von Berlichingen mit eisernen Hand», 1771–
1773), роман «Страдания юного [молодого] Вертера» («Die Leiden des jungen Werthers»,
1774). В эти же годы начинается упорная работа над сюжетом о Фаусте, и Гѐте еще не
знает, что она продлится до конца его жизни. Пока же то, что создано, – трагедия,
написанная импульсивной штюрмерской прозой, – кажется завершенным. Впоследствии,
однако, первый «Фауст» (исследователи назовут его «Urfaust» – «Прафауст») в
переработанном виде (прежде всего переведенном в стихотворную форму) станет первой
частью окончательного «Фауста».
Лирика штюрмерского периода
Одним из самых удивительных явлений немецкой и мировой поэзии стала лирика
молодого Гѐте, в которой впервые с необычайной непосредственностью и глубиной
раскрылся духовный мир молодого человека, «бурного гения», исполненного
неукротимых страстей и стремлений, выразились различные состояния его души,
ощущение органичного единства с природой и мировым целым, тонкость чувств,
мимолетных впечатлений и невероятная творческая мощь. В лирике Гѐте штюрмерского
периода отчетливо выделяются и одновременно переплетаются две тенденции,
коррелирующие с двумя различными жанровыми формами. Первая из них, по сути,
основанная Гердером и Гѐте, связана с небольшим по размерам лирическим
стихотворением, которое, подобно мгновенному фотоснимку, передает состояние души,
тончайшие нюансы чувств и одновременно стремится к выразительной простоте, к
песенному строю (к этому же разряду лирики примыкают и стихотворения-песни,
стилизованные в жанре народной баллады и продолжающие традицию Г. А. Бюргера).
Вторая тенденция является продолжением новаторских поисков Ф. Г. Клопштока и
связана с жанром философского гимна в свободных ритмах (в форме верлибра). Однако
и в том и в другом случае, и в кажущейся простоте и акварельной прозрачности песенной
формы, и в сложнейшем прихотливом рисунке философского гимна лирический герой
Гѐте, его безусловное alter ego, предстает как «бурный гений», наделенный невероятной
активностью, неукротимой жаждой жизни, страстным стремлением к неизведанному.
Именно Гѐте первым осуществил мечту Гердера о создании поэзии, близкой по форме,
духу, языку народной песне, первым в таких больших масштабах начал традицию тонкой
стилизации фольклорных песен и баллад, написанных народным немецким дольником
(акцентным тоническим стихом), и тем самым проторил дорогу немецким романтикам,
особенно представителям гейдельбергской школы (прежде всего – Л. А. фон Арниму и
К. Брентано с их «Волшебным рогом мальчика»). Недаром некоторые стихотворения
молодого Гѐте действительно стали народными песнями: «Дикая розочка»
(«Heidenröslein», 1771), «Фиалка» («Das Veilchen», 1773), «Фульский король» («Der
König von Thule», 1774), «Спасение» («Rettung», 1774) и др. Они отличаются сочетанием
необычайной легкости интонации и глубины чувств, мастерским использованием
аллитераций и ассонансов, рефренов и ретрементов:
Мальчик розу увидал,
Розу в чистом поле,
К ней он близко подбежал,
Аромат ее впивал,
Любовался вволю.
Роза, роза, алый цвет,
Роза в чистом поле!
(«Дикая роза». Перевод Д. Усова)
Даже в неплохом переводе не удалось вполне сохранить особую звукопись оригинала,
особенно рефрена, где на фоне необычайно мягко и нежно звучащего уменьшительного
суффикса – lein в слове Röslein («розочка») шестикратно повторяется твердый звук [г]:
«Röslein, Röslein, Röslein rot, // Röslein auf der Heiden» («Розочка, розочка, розочка
красная, // Розочка на пастбище [в поле]». – Подстрочный перевод наш. – Г. С.).
Прекрасную балладу о фульском короле («Es war ein König in Thule…» – «Король жил
в Фуле дальной…»), о его верности своей таинственной возлюбленной, в память о
которой он хранил ее прощальный дар – золотой кубок, Гѐте вложит позднее в уста
своей Гретхен, через эту песенку выразив силу ее любви к Фаусту и надежду на
взаимность этой любви:
…Когда он пил из кубка,
Оглядывая зал,
Он вспоминал голубку
И слезы утирал.
И в смертный час тяжелый
Он роздал княжеств тьму
И все, вплоть до престола,
А кубок – никому.
Со свитой в полном сборе
Он у прибрежных скал
В своем дворце у моря
Прощальный пир давал.
И кубок свой червонный,
Осушенный до дна,
Он бросил вниз с балкона,
Где выла глубина.
В тот миг, когда пучиной
Был кубок поглощен,
Пришла ему кончина,
И больше не пил он.
(Перевод Б. Пастернака)
В небольшой балладе «Перед судом» («Vor Gericht», 1775), представляющей своего
рода параллель – но с другим исходом – к истории Гретхен в «Фаусте», безымянная
героиня, бедная девушка, родившая ребенка вне брака и заклейменная как «грязная
шлюха», отстаивает свою честь и любовь и дает достойный ответ неправедному суду:
…А вот и не так:
Я честно всю жизнь жила.
Я вам не скажу, кто возлюбленный мой,
Но знайте: он добр был и мил,
Сверкал ли цепью он золотой
Иль в шляпе дырявой ходил.
И поношения и позор
Приму на себя сейчас.
Я знаю его, он знает меня,
А Бог все знает про нас.
Послушай, священник, и ты, судья,
Вины никакой за мной нет.
Мое дитя – есть мое дитя!
Вот вам и весь мой ответ!
(Перевод Л. Гинзбурга)
Одной из вершин немецкой поэзии стали «Зезенгеймские песни» («Sesenheimer
Lieder», 1770–1771), навеянные свежим и радостным чувством молодого Гѐте к Фрид
ерике (Рике) Брион (Friederike Brion), дочери пастора из деревушки Зезенгейм под
Страсбургом. Эти стихотворения отличает столь личностный характер, что многие из
них были опубликованы только после смерти поэта. В «Зезенгеймских песнях»
с необычайной силой передана ликующая мощь любви, преображающая и самого
влюбленного, и внешний мир, заставляющая его сверкать ослепительно яркими
красками, как, например, в стихотворении «Проснись, Фридерика…» («Erwache,
Friederike…», 1771; в переводе В. В. Левика – «Фридерике Брион»), исполненном
неудержимого порыва и властных императивов любви, нежных укоров возлюбленной,
проспавшей свидание, и страстных признаний:
В сознании и сердце влюбленного (между ним и поэтом – никакой дистанции, отсюда
– предельная искренность чувств) соловьиный плач-томление вливается в его песнь
любви, а возлюбленная – простая сельская девушка, естественная, как сама природа,
сливается с образом Музы (Камены):
Erwache, Friederike,
Vertreib die Nacht,
Die einer deiner Blicke
Zum Tage macht.
Der Vögel sanft Geflüster
Ruft liebevoll,
Dass mein geliebt Geschwister
Erwachen soll.
Ist dir dein Wort nicht heilig
Und meine Ruh‗?
Erwache! Unverzeihlich —
Noch schlummerst du!
Horch, Philomelas Kummer
Schweigt heute still,
Weil dich der böse Schlimmer
Nicht meiden will.
…Ich seh‗ dich schlummern, Schöne,
Vom Auge rinnt
Mir eine süsse Träne
Und macht mir blind.
Wer kann es fühllos sehen,
Wer wird nicht heiss,
Und wär‗ er von der Zehen
Zum Kopf von Eis!
Проснись, восток белеет!
Как яркий день,
Твой взор, блеснув, развеет
Ночную тень.
Вот птицы зазвенели!
Будя сестер,
Поет: «Вставай с постели!»
Их звонкий хор.
Ты слов не держишь, видно,
Я встал давно.
Проснись же, как не стыдно!
Открой окно!
Чу, смолкла Филомела!
Всю ночь грустя,
Она смутить не смела
Твой сон, дитя.
…Ты спишь! Иль нежной снится —
О, счастье! – тот,
Кто здесь, бродя, томится
И муз клянет,
Краснеет и бледнеет,
Ночей не спит,
Чья кровь то леденеет,
То вновь кипит.
(Здесь и далее перевод В. Левика)
В сознании и сердце влюбленного (между ним и поэтом – никакой дистанции, отсюда
– предельная искренность чувств) соловьиный плач-томление вливается в его песнь
любви, а возлюбленная – простая сельская девушка, естественная, как сама природа,
сливается с образом Музы (Камены):
Die Nachtigall im Schlafe
Hast du versäumt,
So höre nun zur Strafe,
Was ich gereimt.
Schwer lag auf meinem
Busen Des Reimes Joch:
Die schönste meiner Musen,
Du – schliefst ja noch.
Ты проспала признанья,
Плач соловья,
Так слушай в наказанье,
Вот песнь моя!
Я вырвался из плена
Назревших строф.
Красавица! Камена!
Услышь мой зов!
Подчеркивая новаторство ранней лирики Гѐте, Т. Манн писал: «Как все это было ново,
сколько здесь чудесной свободы, мелодичности и красочности, как под бурным порывом
этих ритмов летела пудра с рационалистических париков!»[316] В своей любовной лирике
Гѐте акцентирует в первую очередь естественность чувства и естественность самой
поэтической мелодии, непросредственно изливающейся из сердца, всегда несущей
отпечаток его лихорадочного биенья, его радости или тоски:
Скоро встречу Рику снова,
Скоро, скоро обниму.
Песня вновь плясать готова,
Вторя сердцу моему.
…Мучусь скорбью бесконечной,
Если милой нет со мной,
И глубокий мрак сердечный
Не ложится в песен строй.
(«Скоро встречу Рику снова…» Перевод А. Кочеткова)
Даже традиционные мотивы рокайльной поэзии, отчасти сохраняющиеся в
штюрмерской лирике Гѐте, обретают новое дыхание: на глазах читателя буколическая
условность декораций, традиционные зефиры и ленты из роз сметаются бурным вихрем
истинного чувства, как, например, в стихотворении «С разрисованной лентой» (1771):
И цветочки и листочки
Сыплет легкою рукой,
С лентой рея в ветерочке,
Мне богов весенних рой.
Пусть, зефир, та лента мчится,
Ею душеньку обвей;
Вот уж в зеркало глядится
В милой резвости своей.
Видит: розы ей убором,
Всех юнее роз – она.
Жизнь моя! Обрадуй взором!
Наградишь меня сполна.
Сердце чувства не избудет.
Дай же руку взять рукой,
Связь меж нами да не будет
Слабой лентою цветной.
(Перевод С. Шервинского)
Одно из самых знаменитых стихотворений зезенгеймского цикла – «Свидание и
разлука» («Willkommen und Abschied», 1771), многократно положенное на музыку
различными композиторами, в том числе и Ф. Шубертом. Оно создано под
непосредственным впечатлением ночных поездок Гѐте верхом в Зезенгейм, где в
условленном месте, под гигантским дубом за околицей деревушки, он встречался с
Рикой. Поэт очень тонко передает лихорадочно-взволнованное состояние влюбленного,
стремящегося к своей возлюбленной через ночь, исполненную мистически-сладостного
ужаса, его душевный порыв, стук его сердца, обгоняющий стук конских копыт:
Es schlug mein Herz. Geschwind, zu Pferde!
Und fort, wild wie ein Held zur Schlacht.
Der Abend wiegte schon die Erde,
Und an den Bergen hing die Nacht.
Schon stund im Nebelkleid die Eiche
Wie ein getrümter Riese da,
Wo Finsternis aus dem Gesträuche
Mir hundert schwarzen Augen sah.
Der Mond von einem Wolkenhügel
Sah schläfrig aus dem Duft hervor,
Die Winde schwangen leise Flügel,
Umsausten schauerlich mein Ohr.
Die Nacht schuf tausend Ungeheuer,
Doch tausendfacher war mein Mut,
Mein Geist war ein verzehrend Feuer,
Mein ganzes Herz zerfloss in Glut.
Душа в огне, нет силы боле,
Скорей в седло и на простор!
Уж вечер плыл, лаская поле,
Висела ночь у края гор.
Уже стоял, одетый мраком,
Огромный дуб, встречая нас;
И тьма, гнездясь по буеракам,
Смотрела сотней черных глаз.
Исполнен сладостной печали,
Светился в тучах лик луны,
Крылами ветры помавали,
Зловещих шорохов полны.
Толпою чудищ ночь глядела,
Но сердце пело, несся конь,
Какая жизнь во мне кипела,
Какой во мне пылал огонь!
(Здесь и далее перевод Н. Заболоцкого)
Никакие ночные ужасы не могут остановить влюбленного, наоборот – они стократно
усиливают любовь:
В моих мечтах лишь ты носилась,
Твой взор так сладостно горел,
Что вся душа к тебе стремилась
И каждый вздох к тебе летел.
И вот конец моей дороги,
И ты, овеяна весной,
Опять со мной! Со мной! О боги!
Чем заслужил я рай земной?
Позднее Гѐте скажет: «Близость возлюбленной сокращает время». Однако этот
великий закон любви он сформулировал уже в «Свидании и разлуке», навсегда ставшем
одним из лучших образцов любовной лирики в мировой поэзии вообще. Слишком
быстро пролетает сладостная ночь свидания, счастье сменяется тоской разлуки, но
последняя – столь жизнерадостно мировосприятие молодого Гѐте – призвана только
усилить предвкушение нового свидания, ощущение безмерного счастья любить и быть
любимым:
Но – ах! – лишь утро засияло,
Угасли милые черты.
О, как меня ты целовала,
С какой тоской смотрела ты!
Я встал, душа рвалась на части,
И ты одна осталась вновь…
И все ж любить – какое счастье!
Какой восторг – твоя любовь!
Показательно, что даже самая интимная лирика у Гѐте не может замкнуться в узком,
камерном мирке, она властно требует простора, ей нужны величие и неистовость чувств,
захлестывающих душу, переливающихся через край. Особенно ощутимо это в
знаменитой «Майской песне» («Mailied»; первоначально – «Maifest» – «Майский
праздник», 1771), где буйно расцветающая природа и душа влюбленного человека, его
могучий дух сливаются в едином неукротимом порыве к счастью, к блаженству любви,
осмысливающейся как универсальный Божественный закон мироздания, как великая
творящая сила:
Как все ликует,
Поет, звенит!
В цвету долина,
В огне зенит!
Трепещет каждый
На ветке лист,
Не молкнет в рощах
Веселый свист.
Как эту радость
В груди вместить! —
Смотреть! и слушать!
Дышать! и жить!
Любовь, роскошен
Твой щедрый пир!
Твое творенье —
Безмерный мир!
Ты все даришь мне:
В саду цветок,
И злак на ниве,
И гроздный сок!..
Скорее, друг мой,
На грудь мою!
О, как ты любишь!
Как я люблю!
Как я люблю!(Перевод А. Глобы)
Предельно короткие строки, перенасыщенные восклицаниями и эмоциональными
возгласами, апофатическими взываниями, как нельзя лучше передают экстатическое,
восторженное состояние человеческого духа, ощущающего свое растворение в
универсуме. И эти же качества гѐтевского текста делают его труднопереводимым: ни
один из существующих переводов на русский язык (в том числе и такого мастера, как А.
А. Фет) не передает до конца необычайную динамику и экспрессию этого стихотворения,
его великолепную звукопись: «О Lieb, о Liebe! // So golden schön, // Wie Morgenwolken //
Auf jenen Höhn!» («О любовь, о любовь! // Такая золотая и прекрасная, // Как утренние
облака // Над теми вершинами!» – Подстрочный перевод наги. – Г. С.).
Штюрмерская лирика Гѐте не только перенасыщена эмоциями, но и несет в себе
глубокую философскую мысль. Прежде всего в ней преломляется
панентеизм[317] молодого Гѐте, сформировавшийся не только под влиянием Спинозы и
Гамана, но и Я. Бѐме. Одна из центральных идей философской лирики великого поэта (и
она проходит через все его творчество) – идея органичного единства «одного и всего»
(позднее стихотворение «Одно и всѐ»), личности и универсума. Если выразиться словами
Ф. И. Тютчева, одним из первых открывшего для русского читателя поэзию Гѐте и
испытавшего его сильное влияние, это ощущение «всѐ во мне, и я – во всем». Идея
полного слияния человека с природой, пантеистического (или панентеистического)
растворения в ней звучит не только в «Майской песне», но и в философском гимне
«Ганимед» («Ganymed», 1774). Преображая известный греческий мифологический сюжет
о прекрасном юноше, сыне троянского царя Приама, полюбившемся Зевсу, похищенном
им с помощью орла и ставшем виночерпием на Олимпе, переосмысливая этот сюжет в
библейском духе, поэт изображает экстатическое восхождение человеческого духа ко
Вселюбящему Отцу (Богу; в переводе В. В. Левика – Отцу Вседержителю), растворение
всего человеческого существа в Божественной Любви:
Hinauf! Hinauf strebt‘s.
Es schweben die Wolken
Abwärts, die Wolken
Neigen sich der sehnenden Liebe.
Mir! Mir!
In eurem Schosse
Aufwärts,
Umfangend umfangen!
Aufwärts An deinen Busen,
Alliebender Vater!
К вершине, к небу!
И вот облака мне
Навстречу плывут, облака
Спускаются к страстной
Зовущей любви.
Ко мне, ко мне!
И в лоне вашем —
Туда, в вышину!
Объятый, объемлю!
Все выше! К Твоей груди,
Отец Вседержитель
(Перевод В. Левика)