Вы находитесь на странице: 1из 445

ДЫМАРСКИЙ

Михаил Яковлевич

ПРОБЛЕМЫ ТЕКСТООБРАЗОВАНИЯ
И
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕКСТ
(на материале русской прозы XIX-XX вв.)
2
[Аннотация:]

Монография посвящена теоретическим основам русского текстообразования


(грамматики текста) и проблеме изучения художественного текста — в
частности, с применением разрабатываемого исследовательского аппарата.
Дается развернутое описание системы строевых единиц текста, вводится и
подробно рассматривается понятие сверхфразового уровня организации
(художественного) текста, исследуются различия между классическим и
неклассическим типами нарратива.
Для специалистов по лингвистике и философии текста, стилистике, общему
языкознанию, литературоведению и смежным дисциплинам — преподавателей,
аспирантов, студентов.
Во втором издании текст исправлен и дополнен новыми разделами.
3

СОДЕРЖАНИЕ

ВВЕДЕНИЕ........................................................................................................

ГЛАВА I. ЭЛЕМЕНТЫ ТЕОРИИ ТЕКСТООБРАЗОВАНИЯ


1. Текст как объект теории текстообразования
1.0. Исходные положения...........................................................................................
1.1. Является ли текст (языковым) знаком?..............................................................
1.2. Соотношение категорий текста, дискурса и художественного текста............
2. Понятие смысловой структуры текста
2.1. Специфика смыслового содержания текста
2.1.1. Смысл текста как концепция ......................................................... 72
2.1.2. Смысл текста vs. смысл произведения ........................................... 75
2.2. Характеристика смысловой структуры текста..................................................
3. Единицы текстообразования
3.1. Противопоставленность синтаксических единиц языка, речи и текста
3.1.1. Энтропия упорядоченности синтаксической системы ................ 101
3.1.2. Синтаксические системы речи и текста как противовес энтропийной
тенденции ........................................................................................... 111
3.1.2.1. К основам синтаксиса речи .................................................. 113
3.1.2.2. К основам синтаксиса текста ................................................. 116
3.1.2.3. Взаимодействие системных принципов речевого и текстового
синтаксиса .................................................................................................. 117
3.1.3. Необходимое отступление ........................................................... 122
3.2. Понятие единицы текстообразования
3.2.1. Определение единицы текстообразования .................................. 125
3.2.2. Критерии вычленения единиц текстообразования ..................... 130
3.3. Состав единиц текстообразования
3.3.1. Несколько замечаний об истории вопроса ................................. 147
3.3.2. Основные (элементарные) единицы текстообразования ............ 151
3.3.3. Регулярные и иррегулярные единицы текстообразования ......... 160
3.4. Регулярные единицы I: Сложное синтаксическое целое................................
3.4.1. Тема-рематическая перспектива ССЦ ......................................... 165
3.4.2. Интегральная семантическая структура ССЦ ............................ 170
3.5. Регулярные единицы II: Свободное высказывание первого типа (СВ-1).......
3.6. Иррегулярные единицы I: Свободное высказывание второго типа (СВ-2). .
3.7. Иррегулярные единицы II: Линейно-синтаксическая цепь (ЛСЦ)..................
4. Система единиц текстообразования........................................................................
5. Понятие нормы текстообразования.........................................................................
6. От теории текстообразования — к обучению текстовой компетенции...............
4
ГЛАВА II. СВЕРХФРАЗОВЫЙ УРОВЕНЬ ОРГАНИЗАЦИИ ХУДОЖЕСТ-
ВЕННОГО ТЕКСТА
1. Понятие сверхфразовой организации текста (на материале рассказа
В.В.Набокова "Возвращение Чорба")
1.1. Постановка проблемы..........................................................................................
1.2. Рассказ "Возвращение Чорба" в интерпретациях критики..............................
1.2. Диспозиция, композиция, событийная и мотивная структуры и их
соотнесенность с абзацным членением текста
1.2.1. Категория события в лингвистической литературе и "сюжетное
событие" как категория художественного текста .................................... 256
1.2.2. Анализ соотношения диспозиции и композиции, событийной и
мотивной структур текста ......................................................................... 271
1.3. Характеристика сверхфразовых компонентов текста.......................................
1.3.1. Смена композиционно-смысловых типов речи ................. 290—291
1.3.2. Темпоральная организация текста рассказа ...................... 291—295
1.3.3. Две модели третьеличной формы повествования .............. 299—308
1.4. Понятие сверхфразовой организации текста...............................................311
1.4.1. О характере отношений между сверхфразовыми компонентами
текста ................................................................................................ 318—323
1.5. Необходимое уточнение................................................................................330
2. Композиция и сверхфразовый уровень организации текста рассказа
И.А.Бунина "Холодная осень"
2.1. Сверхфразовое членение в соотношении с композиционной и сюжетной
организацией рассказа................................................................................................
2.2. Характер сверхфразовых компонентов текста..................................................
3. Композиция и сверхфразовый уровень организации текста рассказа
В.С.Маканина "Страж"
3.1. Общая характеристика композиции и сверхфразовой организации текста.. .
3.2. Характер сверхфразовых компонентов текста..................................................

ГЛАВА III. D E U S E X T E X T O , ИЛИ СПЕЦИФИКА МОДЕРНИСТСКОЙ


МОДЕЛИ НАРРАТИВА (НА МАТЕРИАЛЕ РУССКОЙ ПРОЗЫ В.В.НАБО-
КОВА)
0. Введение.....................................................................................................................
1. Дейктический модус текста и дейктический паритет в классической vs.
модернистской моделях нарратива (“Машенька” как предтеча набоковского
модернизма)...................................................................................................................
2. Единицы текстообразования в модернистском тексте (на материале рассказа
"Королек")......................................................................................................................
3. Вторичная дискурсивность набоковской модели нарратива
3.1. Понятие вторичной дискурсивности модернистского текста..........................
3.2. Различие проявлений вторичной дискурсивности текста на сверхфразовом
уровне в зависимости от жанра..................................................................................
5

ЗАКЛЮЧЕНИЕ..................................................................................................

СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ..............................................


6

ВВЕДЕНИЕ
В 1979 г. Г.А.Золотова, завершая одну из самых блестящих своих статей, не
без иронии заметила: "Думается, что современная лингвистика текста
несколько преждевременно поспешает к глобальной теории текста вообще.
Между тем актуальной задачей представляется не создание интегрального
конструкта текста, а дифференциация типов текста, накопление знаний об их
лингвистических свойствах и построение на этой основе типологии текстов"
(Золотова 1979: 133). Смысл этого высказывания прочитывается и как
напоминание о том, что если лингвистика текста стремится к построению
действительно лингвистической теории текста, то ей надлежит опираться
прежде всего на изучение собственно языковой устроенности — то есть
"грамматики" — текста, а не заниматься применением обобщений семиотики,
теории литературы, культурологии, психологии и пр. к "общей
лингвистической теории текста".
В 1979 г. это замечание звучало действительно остро, ибо для отечественного
языкознания это было время "текстового бума" (напомним, что широко извест-
ный VIII выпуск "Нового в зарубежной лингвистике", озаглавленный
"Лингвистика текста", вышел в свет лишь годом раньше; вообще, вторая
половина 70-х и начало 80-х гг. в нашем языкознании вполне могли бы
удостоиться характеристики, сходной с той, которую Т.М.Николаева дала чуть
более раннему аналогичному западноевропейскому "буму" в своем
предисловии к этому выпуску [Николаева 1978]). Не случайно
О.И.Москальская в своем докладе на XII Виноградовских чтениях в Москве
(январь 1981 г.) констатировала смену первого этапа развития лингвистики
текста (когда последняя фактически не выходила за пределы "замкнутой
цепочки предложений") новым, "характеризующимся переключением внимания
исследователей на целый текст, целое речевое произведение — высшую
коммуникативную единицу, не поддающуюся однозначному определению в
7
понятиях грамматики" (см. Белоусова 1981: 152). Г.А.Золотова одной из первых
проницательно отметила эту тенденцию.
Как ни странно, через 20 лет ее замечание вспоминается с некоторой
ностальгией. Эпоха — вернее, смена эпох — сыграла злую шутку с
отечественной лингвистикой текста, если иметь в виду ее основу —
"грамматику текста"1. Уже в конце 80-х могло показаться, что язвительность
цитированного замечания обращена едва ли не в пустоту, потому что
грамматика текста уже никуда и не "поспешала". И не потому, что все задачи
были решены, а потому, что утратила ориентиры.
В разработке проблемы текста наше языкознание несколько отставало от
западного, хотя, казалось бы, приоритет был за отечественными учеными —
И.А.Фигуровским, Н.С.Поспеловым, В.В.Суренским, — которые еще в 30—40-
е гг. подняли проблему изучения сверхпредложенческих единств, причем их
усилия были поддержаны авторитетом академиков В.В.Виноградова, Л.В.Щер-
бы, Л.А.Булаховского. Причина заключалась в том, что в 50-е и 60-е гг. не был
сделан шаг к более широкой постановке этого вопроса — как проблемы
лингвистического осмысления самого феномена текста; речь шла только о
речевых единствах рангом выше предложения, и сам вопрос мыслился
исключительно как синтаксический. Между тем, пока в нашей стране
(довольно вяло) развивалось изучение сложного синтаксического целого (в 50-
е гг. — Г.А.Золотова, в 60-е — Г.Я.Солганик, Л.М.Лосева, Н.И.Серкова2) и
абзаца (Т.И.Сильман, Е.В.Падучева, В.П.Николаева, И.А.Турчин, причем в их
работах предмет исследования был фактически тот же), западные лингвисты на
совершенно иных основаниях, нисколько не отталкиваясь от идеи "содружества

1 Здесь и в дальнейшем мы будем пользоваться этим термином на равных правах с термином


"текстообразование".
2 Плюс, конечно, известная книга И.А.Фигуровского "Синтаксис целого текста и

ученические письменные работы" [курсив, разумеется, мой. — М.Д.], вышедшая в 1961 г., —
революционная по названию, но весьма традиционалистская по содержанию, ибо одной из
главных теоретических идей автора была экстраполяция того, что известно о единицах
"малого" синтаксиса, на "целый текст".
8
предложений", упомянутый шаг сделали3. "Текстовый бум" охватил западную
лингвистику по меньшей мере на пятилетие раньше, чем отечественную:
работы В.Коха, М.Бенса, Х.Бринкманна, П.Хартманна, К.Хайдольфа,
М.А.К.Хэллидэя и др. датированы серединой 60-х гг., во второй половине этого
десятилетия уже существуют специальные периодические издания (например,
"Cahiers d'analyse textuelle"), проводятся конференции, между тем как в СССР
первые монографии появляются в конце 60-х гг. 4, первая крупная конференция
по лингвистике текста состоялась в 1974 г. (Москва, МГПИИЯ им. М.Тореза).
Следует отметить также, что в СССР едва ли не первыми оценили
перспективность нового направления не "чистые" лингвисты, а специалисты по
теории информации и машинному переводу: индекс цитируемости работ
И.П.Севбо, Г.В.Дорофеева и Ю.С.Мартемьянова5 и др. в исследованиях
лингвистов первой половины 70-х гг. очень высок.
В тот момент, когда у нас лингвистика текста находилась на подъеме, ее
западная "старшая сестра" уже стремительно превращалась из принцессы в
Золушку, и появления гонцов от короля не предвиделось. Не будь смены эпох
— возможно, и продолжалось бы более или менее последовательное движение
"младшей сестры" в избранном ею направлении (и, вероятно, более
продолжительное, поскольку разрушительные постмодернизм и

3 Работа Хэрриса "Discourse Analysis" (Harris 1952), вопреки О.И.Москальской, вряд ли


может рассматриваться в качестве одной из первых ласточек западной лингвистики текста,
ибо по методу она представляла собой вполне стандартную дескриптивную лингвистику, а
предметом описания был, по сути, не текст как целое, а, как верно отмечает сама
О.И.Москальская, его сегменты и методика их препарирования по аналогии с низшими
единицами (Москальская 1981: 6—7; см. особенно в прим. 2 на с. 6: "Дресслер
переоценивает роль Херриса [sic] в развитии лингвистики текста"). Аналогичное верно отме-
чено и по отношению к работам К.Бооста. "Подлинный взрыв интереса к этой области" — то
есть подлинное начало лингвистики текста — О.И.Москальская относит к рубежу 60-х—70-х
гг. и справедливо свяывает с другими именами (В.Кох, П.Хартманн, К.Хайдольф,
М.А.К.Хэллидэй, В.Дресслер, З.Шмидт, Г.Вайнрих, Х.Изенберг и др.) (там же: 8—9).
4 Л.П.Доблаев. Логико-психологический анализ текста. Саратов, 1969; Л.М.Лосева.

Межфразовая связь в текстах монологической речи: Автореф. докт. дисс. Одесса, 1969).
5 Севбо И.П. Структура связного текста и автоматизация реферирования. М., 1969; Дорофеев

Г.В., Мартемьянов Ю.С. Логический вывод и выявление связей между предложениями в


тексте // Машинный перевод и прикладная лингвистика. Вып. 12. М., 1969.
9
постструктурализм к нам вряд ли были бы допущены). Смена же эпох, если
датировать ее начало 1985-м г., с одной стороны, ликвидировала "железный
занавес", с другой — примерно совпала с широким распространением именно
постмодернистской парадигмы, уничтожившей — в глазах многих и многих —
самое базу, на которой основывалась лингвистика текста: представление о
завершенности, целостности текста, и даже об объективности его
существования как семиотического, в частности лингвистического, объекта.
Возникла ситуация внутреннего разноязычия, вызванного не различием
специализаций (что естественно для любой науки), а сосуществованием
противоречивых посылок нередко даже в рамках одной концепции. Характерно,
например, широкое использование многими лингвистами понятия
интертекстуальности, заимствованного из постструктуралистской "новой
критики" Ю.Кристевой, Р.Барта и др. (о чем лингвисты не всегда помнят), на
правах мирного соседства с декларациями о целостности текста как
лингвистического объекта: ведь понятие интертекстуальности — в
оригинальном толковании — стоит в одном ряду с отрицанием первичности и
целостности текста; не случайно оно возникло одновременно с идеологией и
методологией деконструктивизма, с такими его ключевыми понятиями, как
деконструкция и децентрация, определяющими лицо деконструктивизма как
постмодернистско-постструктуралистской парадигмы (Ж.Лакан, Ж.Деррида,
1960-е гг.; американская версия — П. де Мэн, начало 1970-х) (см. Ильин 1992б).
В изучении логических, прагматических, когнитивных,
психолингвистических, нейролингвистических и пр. аспектов текста наша
лингвистика поспешала за западными исследователями, тем самым — отчасти
— пытаясь пройти чужой путь. Спору нет, чужой опыт необходим и полезен,
но вряд ли стоит подменять им свой собственный.
Что же в итоге? За прошедшие два десятилетия отечественными учеными
создано огромное количество трудов по разным аспектам лингвистической
теории текста, предложен ряд "глобальных" концепций текста; и в то же время
10
число работ по грамматике текста крайне незначительно 6. Следует по
достоинству оценить тот факт, что за почти двадцать лет, отделяющих нас от
момента выхода в свет известной "Грамматики текста" О.И.Москальской (Мос-
кальская 1981), построенной исключительно на материале немецкого языка (как
указано в подзаголовке, это "пособие по грамматике немецкого языка для ин-
тов и фак. иностр. яз."), в нашей стране так и не появилось русской
"Грамматики текста" (!). А ведь именно на русском материале, напомним еще
раз, была впервые поставлена проблема сложного синтаксического целого, то
есть, в сущности, проблема грамматической единицы текста — центральная для
этой дисциплины.
Больше того. Вся грамматика текста, или текстообразование, по праву может
считаться специфической отраслью именно русской версии лингвистики текста:
ведь в западноевропейской и, тем более, американской версиях учение о
собственно языковой организации текста никогда не выделялось в особую
ветвь. Наблюдения над многочисленными способами межфразовой связи, тема-
рематическими последовательностями и прочими средствами когезии и
когерентности неизменно включались в более общие построения,
претендующие на "глобальную теорию текста вообще" — ср., например,
известную монографию Т.А. ван Дейка "Some Aspects of Text Grammars" и в
особенности ее подзаголовок: "A Study in Theoretical Poetics and Linguistics"
(The Hague, 1972; курсив мой. — М.Д.). Что же касается учения о "сверхпредло-
женческих единствах", составляющего ядро грамматики текста, то аналогов ему
в западноевропейской лингвистике просто нет. О.И.Москальская в
открывающем ее книгу обзоре пишет, что в 50—60-е гг. "в области изучения
сложного синтаксического целого успешно работают чешские лингвисты",

6 В этой связи назовем работы Ж.Г.Амировой (Амирова 1983), Н.Д.Бурвиковой (Бурвикова


1981), С.Г.Ильенко (Ильенко 1989), Г.В.Колшанского (Колшанский 1983), В.П.Луневой
(Лунева 1982), Л.В.Орловой (Орлова 1983), А.И.Островской (Островская 1981),
М.И.Откупщиковой (Откупщикова 1982). Безусловно, этот список далек от полноты, но
показательно, что большинство перечисленных работ выполнено в начале 1980-х гг.
11
ссылаясь при этом на работы В.Скалички, К.Гаузенблаза, Б.Палека7
(Москальская 1981: 8). Однако достаточно взглянуть только на заглавия
указанных работ, чтобы усомниться в том, что они посвящены именно
сложному синтаксическому целому: статья К.Гаузенблаза, например,
опубликована в переводе в упоминавшемся VIII выпуске "Нового в зарубежной
лингвистике", и уже по ней одной можно судить о том, что О.И.Москальская в
данном случае употребляла термин "ССЦ" в нестрогом смысле, имея в виду
текст.
Итак, именно тем, что может составить гордость отечественной науки, она
великодушно пренебрегает...
Конечно, этот набросок далек от полноты; есть еще целый ряд причин
сложившейся парадоксальной ситуации. Но суть дела, как представляется,
именно такова. А этим объясняется то, что в центре внимания в этой работе
будет как раз "грамматика текста".
В чем заключаются основные цели и задачи этого исследования?
Прежде чем ответить на этот вопрос, обратим внимание на два важных
события лингвистической жизни последних лет. Одним из этих событий стал
выход в свет давно ожидавшейся книги Г.А.Золотовой, Н.К.Онипенко и
М.Ю.Сидоровой "Коммуникативная грамматика русского языка" (Золотова...
1998), которая продолжает линию исследований, начатую Г.А.Золотовой три
десятилетия назад (в триаде "Очерк функционального синтаксиса русского язы-
ка" — "Коммуникативные аспекты русского синтаксиса" — "Коммуникатив-
ная грамматика русского языка" последняя работа может рассматриваться и
как завершающая).
Второе событие — появление книги Б.М.Гаспарова "Язык, память, образ.
Лингвистика языкового существования" (Гаспаров 1996). Симптоматично, что

7 Skalička V. Syntax promluvy (enunciace) // Slovo a slovesnost 21, 1960; его же. Text, Kontext,
Subtext. Slavica Pragensia 3, 1961; Hausenblas K. On the Characterization and Classification of
Discourses. Travaux Linguistiques de Prague. I. Prague, 1964; Palek B. Cross-reference. A Study
from Hyper-Syntax. Praha, 1968.
12
если первая книга издана Московским государственным университетом под
эгидой Института русского языка им. В.В.Виноградова РАН, то вторая — еще
совсем молодым, но уже авторитетным издательством "Новое литературное
обозрение". Первая — коллективное обобщение опыта целого направления
отечественной лингвистики, вторая — попытка нащупать совершенно новые
пути, наметить новое направление осмысления языка в онтологическом плане.
Читателю, знакомому с этими работами, обращение к ним в данном
контексте может показаться неожиданным, поскольку ни первая, ни вторая не
являются исследованиями, посвященными проблеме текста монографически:
имея фундаментальный характер, они представляют собой генерализованные
описания языка в целом. Именно поэтому обе книги являются крупными
событиями, своеобразными вехами, дающими новые точки отсчета. В то же
время в них отчетливо выражены наиболее популярные тенденции, имеющие
прямое отношение и к проблематике лингвистического изучения текста.
Как же авторы названных книг понимают категорию текста? Создатели
"Коммуникативной грамматики" рассматривают в качестве "текста" фактически
любую осмысленную и грамматически правильную словесную
последовательность рангом от предложения и выше. Б.М.Гаспаров пытается
противопоставить текст языку, находя принципы их внутренней организации
противоположными, хотя оказывается не вполне последователен. Ни то, ни
другое не представляется удовлетворительным, если стремиться к осмыслению
проблемы именно текста с лингвистических позиций. Более детальный разбор
концепций текста, которые содержатся в этих работах, будет проведен ниже, в I
главе, здесь же мы по необходимости ограничимся лишь выводом,
вытекающим из этого разбора.
Этот вывод заключается в констатации неудовлетворительного положения
дел в той части современной отечественной лингвистики, которая связана с
проблематикой лингвистической организации текста. Как и четверть века назад,
отсутствует даже подобие терминологической строгости в употреблении слова
13
"текст", границы понятия предельно размыты, а проблема текстообразования
(не в аспекте порождения, а в аспекте грамматики текста) либо вообще не
ставится — так, из концепции Б.М.Гаспарова невозможно понять, каким же
образом возникает текст, — либо сводится к описанию тема-рематических
взаимодействий между высказываниями и рематической доминанты текстового
фрагмента, как это сделано в "Коммуникативной грамматике". Но при этом
апелляция к самой категории "текст" не просто частотна в обеих книгах, но
своеобразно венчает каждую из них.
Неразработанность теории русского текстообразования, с одной стороны, и
то прочное место, которое занимает категория текста и в современных
лингвистических исследованиях, и в практике преподавания отечественной
словесности в высшей, средней и даже начальной школе, с другой стороны,
определяют актуальность нашего исследования.
Из сказанного вытекают две наши главные цели. Первая из них уже сфор-
мулирована выше: попытка выстроить систематическое описание основ
русского текстообразования, предполагающая решение следующих задач:
1) выработка представления о строевой единице текста (единице
текстообразования);
2) выявление состава таких единиц и системных отношений между ними;
3) развернутая характеристика каждой единицы.
Однако для реализации этой цели необходимо, прежде всего,
4) сформировать такое представление о тексте, которое основывается не на
сходствах его с традиционными объектами лингвистического описания, а на его
отличительных, дистинктивных признаках.
Главным, опорным положением в этом случае является тезис об особой
природе и особом статусе текста как такового, исключающих его сведéние как к
фактам языка, так и к фактам речи или речевой деятельности. Краткий обзор
двух концепций, в значительной мере отражающих отношение современной
лингвистики к этой проблеме, свидетельствует о том, что эта задача отнюдь не
14
надуманна и нисколько не устарела. По этим причинам в I главу "Элементы
теории текстообразования" включены также параграфы, посвященные
5) осмыслению самой категории текста в ее соотнесении с категориями, с
одной стороны, языкового знака, с другой — дискурса, категории, все более
явно претендующей на статус некоего родового понятия, охватывающего и
текст, и речевые произведения любого формата, и чуть ли не стремящейся
подменить понятия речевой деятельности, коммуникации, мышления.
Важное место в этой главе занимает
6) характеристика специфики смысловой структуры текста. В связи с
последней проблемой рассматривается вопрос о соотнесенности часто
смешиваемых категорий текста и произведения. В то же время, разумеется, не
ставится задача раз и навсегда "разобраться" с категорией текста и дать ей
твердую дефиницию; очевидно, что это невозможно, как невозможно дать
определение понятию "стиль" и целому ряду подобных (К.А.Долинин).
Решение задач (1—3) приводит к формированию понятия нормы русского
текстообразования (§ 5 первой гл.), что, в свою очередь, позволяет поставить
вопрос о применении положений теории текстообразования к обучению
русской текстовой компетенции как русских школьников, так и иностранных
учащихся (§ 6).
Вторая цель исследования — соотнесение основ русского
текстообразования с категорией художественного текста. Ключевым,
определяющим характер и последовательность изложения здесь является
вопрос о мере применимости общих положений теории текстообразования к
столь "капризному" объекту, каков текст художественного произведения, вроде
бы не приемлющий никаких строгих нормативных ограничений. Выдвигается и
проверяется гипотеза о том, что теория текстообразования дает исследователю
инструмент эффективного анализа структуры художественного текста —
понятие сверхфразового уровня организации текста, органичным образом
связывающее теорию текстообразования с основополагающими категориями
15
художественного произведения (сюжет, фабула, композиция и др.). Главной
задачей в данном случае является выработка понятия сверхфразового уровня
организации (художественного) текста. Основные контуры этого понятия
выявляются в процессе развернутого анализа текста рассказа В.В.Набокова
"Возвращение Чорба"; частичное применение понятия и открываемые при этом
возможности иллюстрируются разбором рассказов "Холодная осень"
И.А.Бунина и "Страж" В.С.Маканина (глава II "Сверхфразовый уровень
организации художественного текста").
Поскольку понятие сверхфразового уровня организации художественного
текста связано с основополагающими категориями эпического произведения,
особую задачу этой главы составило выявление параметров указанной связи.
Решению этой задачи посвящен параграф 1.2.1 гл. II ("Категория события в
лингвистической литературе и "сюжетное событие" как категория
художественного текста").
Однако закономерно предположить, что действенность и объяснительная
сила положений теории текстообразования варьирует в зависимости от типа
художественного текста: интуитивно кажется очевидным, что классический
русский повествовательный текст середины XIX века (где, впрочем, при
детальном расмотрении также обнаруживаются разные тенденции) резко
отличается от текста авангардного, модернистского, постмодернистского типа.
Проверке этого предположения посвящена глава III "Deus ex texto, или
специфика модернистской модели нарратива", в которой рассматриваются
особенности повествовательной манеры В.В.Набокова, выявляемые на
сверхфразовом уровне организации текста (в движении от романа "Машенька"
к сборнику "Весна в Фиальте" и роману "Дар"). Актуальность этой задачи
заключается в необходимости проверки эффективности выработанного
исследовательского инструментария: коль скоро была поставлена цель
разработать исследовательский аппарат, пригодный для изучения
художественного текста без ограничений по эстетическим направлениям, этот
16
аппарат должен быть применим и к таким текстам, которые отличаются от
"традиционных" по ряду существеных параметров.
В этом смысле может показаться не вполне логичным выбор набоковского же
рассказа "Возвращение Чорба" для выработки понятия сверхфразового уровня
организации текста в предыдущей главе: если общий ход исследования
предполагает выработку основных положений на материале классической
повествовательной прозы и последующую проверку их применимости к
текстам неклассического типа, то для выявления основных параметров
сверхфразовой организации текста следовало избрать текст заведомо
классического типа, не набоковский. Однако в реальности имя автора еще не
определяет типа текста: "Возвращение Чорба" — рассказ, в котором черты
неклассического повествования если и присутствуют, то не на уровне
сверхфразовой организации, и в этом отношении текст "Возвращения Чорба"
намного ближе к повествовательным манерам, скажем, И.А.Бунина, или
М.Е.Салтыкова-Щедрина, или А.С.Пушкина (неоднородность ряда здесь
намеренная), чем к манере, в которой написаны, например, рассказ "Набор" или
роман "Приглашение на казнь" самого В.В.Набокова.
Общий ход мысли, связанный с движением от текстов классического типа к
текстам неклассическим, проводится в главах II и III нестрого, в общих чертах,
еще и по той причине, что и само по себе противопоставление классики не-
классике весьма условно и существует более в виде презумпции, нежели в виде
системы конкретных антиномий, позволяющих с достаточной мерой точности
диагностировать "классичность" или "неклассичность" данного конкретного
текста. Не случайно одним из итогов рассмотрения материала в этой главе
оказывается вывод, частично опровергающий интуитивное представление о
глубоком водоразделе, пролегающем между "классическими" и "неклассиче-
скими" текстами, и переводящий это представление в несколько иную
плоскость. Поэтому, хотя в III главе и содержится попытка сформулировать три
"правила классического нарратива" (3.1), эту попытку следует воспринимать
17
лишь как инструмент, изготавливаемый для конкретной частной цели, а не как
генеральные положения, претендующие на глобальный теоретический статус.
В Заключении подводятся основные итоги исследования и намечаются
дальнейшие перспективы.
Основным материалом исследования послужили выборки из произведений
русской повествовательной прозы второй половины XIX — первой трети ХХ
вв. (этот материал лег в основу главы I); главы II и III построены на целостном
текстуальном анализе ряда произведений русской литературы ХХ в.: рассказов
И.А.Бунина ("Холодная осень"), В.В.Набокова ("Возвращение Чорба", "Облако,
озеро, башня", "Круг", "Королек"), В.С.Маканина ("Страж"); к анализу
привлекались также фрагменты из ряда других рассказов И.А.Бунина,
В.В.Набокова, его же романов "Машенька", "Защита Лужина", "Подвиг", "Дар";
кроме того, к анализу привлекались фрагменты из произведений А.С.Пушкина,
М.Ю.Лермонтова, Н.В.Гоголя.
18

Глава I
ЭЛЕМЕНТЫ ТЕОРИИ ТЕКСТООБРАЗОВАНИЯ

1. Текст как объект теории текстообразования

1.0. Исходные положения


Прежде чем формулировать исходные положения, обратимся к двум уже
названным во Введении работам, удачно отражающим существенные черты
понимания категории текст в современной лингвистике, — книгам Б.М.Гас-
парова (Гаспаров 1996) и Г.А.Золотовой, Н.К.Онипенко и М.Ю.Сидоровой
(Золотова... 1998).
В своих концептуальных основах эти работы явным образом
противоположны.
Авторы "Коммуникативной грамматики русского языка", как уже было
сказано, продолжают линию исследований, начатую Г.А.Золотовой четверть
века назад; эта линия, в свою очередь, опирается на богатейшую, и прежде
всего отечественную, традицию лингвистического функционализма. Поэтому,
справедливо называя предлагаемую читателю книгу "новым опытом
современного осмысления грамматического строя русского языка", авторы в то
же время подчеркивают, что она "выросла на фундаменте отечественной науки,
впитав богатства позитивных знаний предшествующих грамматик" (Золотова...
1998: 3). Наиболее общие исходные позиции "Коммуникативной грамматики"
сводятся к следующему (курсив авторский): "Язык существует как структура в
коллективном сознании социума, в языковой компетенции каждого члена
общества. Язык реализуется во множестве текстов, устных и письменных,
либо спонтанно, сиюминутно возникающих для бытовых и деловых
надобностей, либо создаваемых для долгой жизни писателями, учеными,
мыслителями. <...> Уровень общей и речевой культуры личности определяется
19
объемом и качеством освоенных личностью текстов из накопленных обществом
духовных богатств" (там же: 8—9). Задача "Коммуникативной грамматики"
формулируется авторами так: "...слова организуются в тексты волею
грамматики, ее правилами, как общими для любого русского текста, так и
особыми, отражающими различия между текстами того или иного типа.
Выявить эти правила — общие и специфические — задача грамматического
описания языка. <...> Коммуникативная ориентированность грамматики
помогает понять, что правила существуют как средства управления
коммуникативным процессом, как средства порождения и понимания
различных текстов в единстве их формы, содержания и функционального
назначения, в соответствии с потребностями и характером общения" (там же:
8).
Б.М.Гаспаров исходит из кардинально иных позиций. Во-первых, он, в
отличие от авторов "Коммуникативной грамматики", вообще отказывается от
опоры на какие бы то ни было прецеденты описания языкового строя: его цель
— построить принципиально новое описание языка, базирующееся на
вводимом им понятии "языкового существования", за которым стоит "наша
постоянная, никогда не прекращающаяся жизнь «с языком» и «в языке»"
(Гаспаров 1996: 5). Во-вторых, остро критикуя лингвистику за то, что она
последние полтораста лет "продолжала и продолжает идти по дороге,
проложенной рационализмом и детерминизмом Просвещения", за "все ту же
[что и в XVIII веке. — М.Д.] веру в универсальность принципов разумной и
целесообразной организации, <...> все то же иерархическое отношение между
идеальным «внутренним» порядком и его «внешней», несовершенной
реализацией, все ту же устремленность к всеобщему и постоянному, для
которого все индивидуальное и преходящее служит лишь первичным сырым
материалом концептуализирующей работы, наконец, все тот же детерминизм в
выстраивании алгоритмических правил" (там же: 7), — Б.М.Гаспаров
сознательно отказывается, вместе со всеми постулатами "рационалистической"
20
лингвистики, и от функционального принципа. Иначе, по его мнению, и быть не
может, если ученый стремится описать не язык, а языковое существование,
которое является частью "повседневного жизненного процесса". "При таком
подходе, — пишет Гаспаров, — приходится с самого начала распроститься с
стремлением представить язык в виде рационально построенного
концептуального объекта либо слаженного механизма. Дело не в том, что такая
задача представляется автору реально невыполнимой, но в принципиальном
отказе видеть в ней идеальную цель, к которой должны устремляться усилия
исследователя. Всякое образованное по принципу механизма устройство <...>
работает потому, что оно разумным образом составлено по единому плану из
определенных частей, каждая из которых выполняет определенную функцию
<...> специфика всякого устройства состоит также в том, что оно создано
специально для какой-то цели, и соответственно все его строение разумным
образом приспособлено к выполнению этой цели. В отличие от этого,
повседневный жизненный процесс не имеет такого единства и слаженной
разумной организации <...> взятый как целое, процесс языкового
существования представляется мне игрой бесчисленного множества
разнородных и разнонаправленных факторов — открытым полем, в котором
нет ни раз навсегда определенных действий, ни полностью предсказуемых
эффектов, вытекающих из этих действий" (там же: 11—12). Поэтому и язык
представляется автору "гигантским мнемоническим конгломератом, не имею-
щим единого строения, неопределенным по своим очертаниям, которые к тому
же находятся в состоянии постоянного движения и изменения" (там же: 13).
Итак, на одном полюсе — более привычное представление о языке как о
структуре, о его логичном и целесообразном устройстве, обусловленном его
ведущей — коммуникативной — функцией, последовательный учет
позитивного знания, накопленного предшествующей традицией; на другом —
полный отказ от структурных представлений, функционализма и опоры на
традицию. Однако, несмотря на эту полярную противоположность, обе книги
21
объединяет не только блеск теоретической мысли, множество интереснейших
находок и простор открываемых перспектив, но и нечто более конкретное. В
обеих книгах в центре внимания оказываются три категории: во-первых,
говорящий субъект (субъект "языкового существования"), во-вторых, момент
речи, в-третьих — те факторы, действие которых, по мнению авторов, ведет к
тому, что данный субъект в данной ситуации выражает свою мысль именно
данным, а не каким-либо иным высказыванием. (Различие, как можно было
видеть даже из цитированных отрывков, заключается в том, где авторы
склонны эти факторы искать и каким предполагают их характер.) Именно это
внимание к человеку говорящему, широко декларируемое языкознанием
последнего десятилетия, и окажется, судя по всему, эстафетной палочкой,
которую лингвистика завершающегося века передаст веку грядущему. Кстати
сказать, две рассматриваемые концепции не только демонстрируют своей
разностью амплитуду теоретических исканий, которую унаследует
наступающий век, но и могут быть интерпретированы — первая — как
существенный итог развития лингвистики в магистральном для XX века
направлении (Золотова... 1998), вторая — как попытка заглянуть в будущее в
поисках принципиально новых теоретических ориентиров (Гаспаров 1996).
И все же в обеих концепциях обнаруживаются или лакуны, или не вполне
приемлемые, с нашей точки зрения, положения, оставляющие место для
разысканий.
В концепции Золотовой — Онипенко — Сидоровой текст провозглашается
первичной данностью; авторы стремятся построить грамматику особого типа,
"извлекающую лингвистическую информацию из совокупности текстов и
выявляющую закономерности выражения смыслов в текстах различного
общественного назначения, закономерности организации и функционирования
текстов" (Золотова... 1998: 9; курсив мой. — М.Д.). Само по себе это
положение не ново, даже тривиально; но захватывающе новаторским
оказывается то, что авторам удалось опыт такой грамматики построить: уже
22
первая глава "Введение в коммуникативную грамматику" содержит раздел
"Говорящий и текст" (с. 20—34), в котором вводятся понятия субъекта речи как
создателя текста, темпоральных осей текста, коммуникативных регистров (ти-
пов) речи и др. — понятия, которые в дальнейшем изложении образуют основу
описания всего языкового строя; последняя, пятая, глава "Коммуникативная
структура текста" прямо выводит читателя "в текст", демонстрируя при этом
теснейшую связь строя языка и строя текста, какими их видят авторы. Нет
необходимости добавлять, что и в остальном композиция книги, за которой,
кстати, стоит структура оригинального университетского курса "Функци-
онально-коммуникативный синтаксис", довольно далека от традиционных
таксономических грамматик.
Впрочем, общая оценка этого опыта в нашу задачу не входит. Для нас
существенно то, как авторы трактуют ключевое понятие — текст. Самого
беглого знакомства с иллюстративным материалом книги достаточно, чтобы
убедиться: авторы "Коммуникативной грамматики" не проводят никакого
различия между "текстами" устной и письменной форм речи и, более того,
между текстом и речью — для них это явления одного порядка (ср.
цитированный выше фрагмент), в равной мере подлежащие ведению
развиваемой ими концепции. Соответственно, в качестве иллюстраций на
равных правах приводятся то небольшие целостные тексты, то небольшие
монологические (и рядом с ними — диалогические) фрагменты из весьма
значительных по объему текстов, то типичные минимальные предложения-
высказывания, извлеченные из личного языкового опыта. Из этого факта может
быть сделан только один вывод: "выход грамматики в текст", о котором Г.А.Зо-
лотова и Н.К.Онипенко не без пафоса пишут в Заключении ("предложение как
коммуникативная единица человеческого общения существует для того, чтобы
выйти за свои пределы, в текст. Предложение как единица описания
грамматического строя тоже существует для того, чтобы выйти за свои
пределы, в текст. И выходит." — С. 475), — этот выход констатируется
23
авторами без достаточных оснований. Можно, перифразируя давние слова
самой Г.А.Золотовой, сказать, что "Коммуникативная грамматика" несколько
преждевременно поспешает к провозглашению своего выхода в текст, ибо на
самом деле она демонстрирует выход предложения лишь в (связную) речь. Не
случайно в "Коммуникативной грамматике" отсутствуют даже упоминания о
сложном синтаксическом целом (сверхфразовом единстве) или других
специфически текстовых единицах, а те единицы, которые в оглавлении и
заголовке 5-го раздела гл. V названы "текстовыми", здесь же именуются
"речевыми", "композиционно-речевыми", "конститутивно-текстовыми": это
лишь подтверждает наш вывод об отождествлении авторами текста и речи.
Отождествление синтаксиса речи и синтаксиса текста — или, шире,
лингвистики речи, необходимость которой постулировал Ф. де Соссюр, и
лингвистики текста — возникло почти одновременно с обособлением
последней. Обзор Т.М.Николаевой показывает, что сами "зачинщики" новой
дисциплины поначалу были склонны к такому отождествлению: "текст есть
язык в действии" (М.А.К.Хэллидэй); "под лингвистикой текста мы понимаем
научную дисциплину, цель которой — описать сущность и организацию
предпосылок и условий человеческой коммуникации" (Х.Вайнрих и др.) и т.п.
(Николаева 1978: 9, 19). Однако тогда же В.Кох, например, уже указывал на
нетождественность текста и "la parole" (там же: 10). С наших позиций,
синтаксис речи и синтаксис текста (грамматика текста, текстообразование)
являются существенно различными сферами, каждая со своими единицами и
категориями, между которыми прослеживается известная преемственность —
но не более (подробнее об этом см. в разд. I). Отождествление текста и речи,
которое на каком-то этапе было, может быть, даже продуктивно, сегодня
представляется устаревшим и не просто непродуктивным — тормозящим
мысль исследователя. Показательно, кстати, что, обсуждая вопрос о
композиции текста, Г.А.Золотова, Н.К.Онипенко и М.Ю.Сидорова
вооружаются понятными разве лишь в самых общих чертах метафорическими
24
терминами "тактика" и "стратегия", а собственно композицию текста
фактически сводят к чередованию различных "регистровых блоков",
определяемому тактикой и стратегией говорящего / пишущего; проблема же
собственно текстовых закономерностей и способов смены одного блока
другим, внутренней структуры такого блока и т.д. авторами не ставится (кроме,
пожалуй, понятия рематической доминанты).
Приходится, таким образом, признать, что "Коммуникативная грамматика",
возможно, реализует давний (1949 г.) призыв В.Скалички к разработке
лингвистики "la parole", но вряд ли может претендовать на реализацию "выхода
в текст", если под последним понимать не просто высшую форму речи, но
форму обособленную, специфическую, обладающую собственной
системностью, собственными категориями и единицами. Следовательно, задача
систематического описания основ русского текстообразования сохраняет свою
актуальность.
В концепции Б.М.Гаспарова центральное место занимает понятие "комму-
никативный фрагмент", которое вытекает из задачи "показать, как может
выглядеть язык в <...> перспективе, при которой основой владения языком,
обеспечивающей говорящим успешное обращение с ним, признается не
языковая рефлексия, но языковая память" (Гаспаров 1996: 117).
"Коммуникативные фрагменты (КФ) — это отрезки речи различной длины,
которые хранятся в памяти говорящего в качестве стационарных частиц его
языкового опыта и которыми он оперирует при создании и интерпретации
высказываний" (там же: 118). Примеры: «'сам построил дом', 'строительство
жилых домов', 'в недавно построенном доме', 'Чтобы построить дом, нужно /
требуется...'» (там же). Характеризуя КФ как "первичную, непосредственно
заданную в языковом сознании говорящих единицу языковой деятельности" (с.
122), Б.М.Гаспаров подчеркивает, что "именно такие, и только такие частицы
языковой ткани, которые соединяют в себе заданность и пластичность,
непосредственность воспроизведения и узнавания и зыблющуюся текучесть,
25
предметную конкретность и эфирную протеистичность, могут быть признаны
языковыми «единицами», из которых складывается и в параметрах которых
протекает языковое существование" (с. 117). Обратим внимание на характерное
колебание в категоризации описываемого понятия: автор, всегда очень
внимательный к терминологии и к слову вообще, ученый широчайшего
кругозора, опытнейший исследователь, именует КФ то "языковыми «единица-
ми»", то "единицами языковой деятельности", что, очевидно, не одно и то же.
Однако отсутствие соответствующих оговорок не случайно: для автора язык и
"языковая деятельность" именно одно и то же, ибо язык и как структура, и как
система, и как механизм в его концепции фактически отрицается.
Кроме понятия КФ, Б.М.Гаспаров вводит понятия "коммуникативного шва" и
"коммуникативного контура высказывания" (указ. соч., главы 7 и 8); в целом же
все процессы, обеспечивающие возникновение высказывания (в широком
смысле), сводятся к следующему: "Наша языковая деятельность осуществляется
как непрерывный поток «цитации», черпаемой из конгломерата нашей
языковой памяти. Разумеется, языковая цитация имеет такой же небуквальный,
нетвердый, растекающийся характер, как и сам резервуар памяти <...> Мы все
время пытаемся составить вместе различные и разнородные куски нашего
языкового опыта так, чтобы сложившееся из них целое вызывало впечатление,
более или менее соответствующее тому — никогда до конца нам самим не
ясному — движению мысли, которое мы намеревались «выразить». В процессе
такого составления извлекаемые из памяти фрагменты языковой ткани
модифицируются, адаптируясь друг к другу; они подвергаются всевозможным
усечениям, наращениям, аналогическим подменам одних компонентов в их
составе другими, контаминациям, метатезам; они срастаются друг с другом,
растекаются по разным точкам высказывания, редуцируются до едва
намеченных, мерцающих намеков" (с. 14).
Книга Б.М.Гаспарова поражает воображение не только смелостью и
бескомпромиссностью в опрокидывании слишком привычных представлений,
26
но и множеством удивительно точных наблюдений и выводов из них, с
которыми невозможно не согласиться. Кроме того, автор, отнюдь не
ограничиваясь критикой всей предшествующей лингвистики, сумел наметить
контуры лингвистики новой, и можно не сомневаться в том, что многие его
идеи будут развиваться языкознанием XXI века. Тем не менее, в исходных
установках автора есть положения, которые представляются неприемлемыми и
требуют, по меньшей мере, существенной корректировки.
Противопоставляя образ "разумно созданного устройства" образу "повсе-
дневного жизненного процесса", отвергая первый и защищая второй как
единственно возможную основу реалистического представления о языке,
Б.М.Гаспаров сознательно отказывает последнему не только в разумной
устроенности, но и в телеологичности: см. уже цитированное высказывание
(указ. соч., с. 11—12). Логика очевидна: устанавливаются аналогия языка с
набором типичных действий человека и аналогия языкового существования с
повседневным существованием человека, а поскольку последнее "не имеет...
единства и слаженной разумной организации" (там же), ибо вообще не имеет
определенной цели, постольку и языковое существование предстает лишенным
определенной целенаправленности; следовательно, и язык как таковой лишен
единства и слаженной организации и оказывается "гигантским мнемоническим
конгломератом". Точкой опоры в этой цепи умозаключений оказывается тезис о
бесцельности повседневного существования человека; но это утверждение как
раз не представляется аксиоматичным. Ясно, что этот вопрос имеет
философский характер и предполагает два равновероятных ответа; более того,
он относится к числу "проклятых", так как ответ зависит не от способностей и
возможностей человека (во всяком случае, пока), а от его предпочтений — так
же, как в известном примере с бутылкой, наполовину заполненной водой,
иллюстрирующем различие между пессимистом и оптимистом: объект один и
тот же, но оптимист видит наполовину полную бутылку, а пессимист —
наполовину пустую. Поэтому решать этот вопрос мы здесь, разумеется, не
27
будем. Но ясно и другое: Б.М.Гаспаров выбирает из двух равновозможных
ответов тот, который представляется ему более приемлемым. А если отдать
предпочтение другому ответу?
Известно, например, что очень многим людям повседневное существование
человека вовсе не представляется лишенным смысла и цели. И не столько в
силу убеждения в непременном наличии цели у любого человеческого действия
— вполне можно допустить и окказиональную бесцельность (или впечатление
таковой), — сколько в силу того, что вообще существование человека на Земле
не кажется им бесцельным. При этом, добавим от себя, можно опираться на
ничем не мотивируемое убеждение или веру, а можно и исходить из той
посылки, что любая форма жизни есть проявление фундаментального начала
Вселенной, противостоящего не менее фундаментальному началу — энтропии.
Чем сложнее эта форма, тем больше информации она содержит и тем более
устойчиво ее сопротивление распаду. Распад конкретной биологической
единицы неизбежен, но информация передается следующему поколению:
история жизни на Земле, если взять ее в самом обобщенном виде, подтверждает
мысль об устойчивости и фундаментальном характере информационного
начала, противостоящего энтропии. Если же учесть, что коренное отличие
жизни от не-жизни как раз и заключается в способности первой к
самовоспроизведению и что эта способность оказывается эффективным
средством противостояния распаду, то именно вся жизнь человека, а отнюдь не
только его профессиональная, скажем, деятельность, должна быть признана
целеобусловленной, и эта целеобусловленность существует объективно,
независимо от воли и желаний человека. Цель и смысл существования человека
можно обозначить емким словом созидание — в максимально расширенном его
значении8.
8 Приведенное рассуждение опирается на столь давние и богатые философские и
религиозные традиции, что ссылаться на источники с целью подкрепления этой позиции
авторитетом великих представляется излишним. Любопытно другое. Убеждение в
неистребимости информационного начала настолько устойчиво, что проявляется даже в
самых мрачных предупреждениях касательно будущего Земли. Так, в докладе доктора
28
А если это так, то и "языковое существование" (проще говоря, речевая
деятельность) предстает вовсе не бесцельным. Ведущей, базисной функцией
всякой коммуникации является функция регулятивная, обеспечивающая самые
разнообразные взаимодействия людей в "повседневном" — и любом другом —
"жизненном процессе": вспомним, в конце концов, о Вавилоне. Следовательно,
и сам язык по меньшей мере существенно отличается от конгломерата
коммуникативных фрагментов: наличие цели и определяемых ею функций
равносильно наличию системообразующего начала.
Со многими наблюдениями и утверждениями Б.М.Гаспарова, повторим,
невозможно не согласиться. Впрочем, удивительно то, что ученый, резко
критикуя структурную лингвистику в ее многообразных версиях, не замечает,
что в своей позитивной программе он весьма близок к идеям функционального
синтаксиса Г.А.Золотовой (в книге нет ни одной ссылки на ее работы, хотя
многочисленны ссылки на труды, например, Ю.Н.Караулова: может быть, в
"прекрасном далеке" развивается особая избирательность зрения?). В самом
деле, идея "коммуникативных фрагментов" и "коммуникативных контуров
высказывания" не столь уж далеко отстоит от принципа лексического
фундирования функциональной модели предложения: один из "флагов", под
которыми Г.А.Золотова обычно разворачивает "своих страниц войска", как раз
и состоит в демонстрации глубоких различий между членами пар вроде "Папа

геолого-минералогических наук В.А.Зубакова "Сценарий выживания", прочитанном 19


марта 1999 г. на годичной сессии Международной академии "Информация, связь,
управление в технике, природе, обществе", прозвучал тезис о том, что нынешняя
экологическая ситуация, когда человечество прошло уже половину пути к полному
самоуничтожению, весьма напоминает ситуацию, имевшую место на Земле около 10
миллиардов лет назад. Тогда произошла фактически смена одного "ствола жизни"
(выражение автора) другим: все существовавшие на тот момент бактерии вымерли, за
исключением тех, которые питались азотом, а выделяли кислород, представлявший собой яд
для всех остальных бактерий. Выделявшие кислород как раз и дали начало новому "стволу
жизни". По мнению В.А.Зубакова, уже в первой четверти XXI века человечество вплотную
приблизится к сходной "точке бифуркации", только выбор в этом случае должен будет
произойти между "стволом жизни", развивавшимся в условиях преобладания кислорода в
атмосфере и вытекающих из этого параметров среды обитания, и новым "стволом" —
робототехническим, который получит все шансы перехватить информационную "эстафету",
если человечество уничтожит условия собственного нормального существования...
29
приехал" и "Папа спит", или "Стоит полная тишина" и "Стоит полная
женщина". Г.А.Золотова относит члены таких пар к разным моделям и даже к
разным парадигмам, так как в их основе лежат существенно различные
конфигурации семантических категорий, и это резко противоречит
синтаксическим концепциям Грамматики-70 и "Русской грамматики" 1980 г.,
но зато весьма напоминает механизм возникновения высказывания,
намечаемый Б.М.Гаспаровым. Во всех трех случаях — и у Н.Ю.Шведовой, и у
Г.А.Золотовой, и у Б.М.Гаспарова — во главу угла ставится категориальная
семантика; но этот исходный пункт можно, так сказать, "вынести за скобки", а
дальше начинаются расхождения. Если у Н.Ю.Шведовой следующим шагом
оказывается сразу выбор модели предложения, а его лексическое "наполнение"
отодвигается на последнее место, то у Золотовой и Гаспарова — наоборот:
следующим шагом становится выбор словесного блока (чтобы не сказать
"устойчивого словосочетания" или "коммуникативного фрагмента"), а от этого
выбора зависит и конечное оформление высказывания по той или иной
функциональной модели / "коммуникативному контуру".
Зато противоположны концепции Г.А.Золотовой и Б.М.Гаспарова в
отношении к тексту. В то время как Г.А.Золотова и ее соавторы, как было
сказано, фактически сводят текст к языку / речи, Б.М.Гаспаров в определенном
смысле противопоставляет текст языку. Это хорошо видно уже из названия гл.
12 его книги: "Неисчерпаемость памяти и текстуальный герметизм: два полюса
языкового творчества". Утверждая, с одной стороны, что "любое языковое
высказывание <...> представляет собой т е к с т , то есть некий языковой
артефакт, созданный из известного языкового материала при помощи
известных приемов" (Гаспаров 1996: 318; разрядка авторская) — и тем самым
фактически сближаясь с позицией Г.А.Золотовой и ее соавторов, — Б.М.Гаспа-
ров, с другой стороны, настаивает на "парадоксальной природе" языкового
сообщения как текста: оно "представляет собой единство, замкнутое целое" —
и в то же время "это такое единство, которое возникает из открытого, не
30
поддающегося полному учету взаимодействия множества <...> факторов, и
такое замкнутое целое, которое способно индуцировать и впитывать в себя
открытую, уходящую в бесконечность работу мысли" (там же: 321). По мысли
автора, текст обращает свое содержание в "смысловую плазму" именно
благодаря своему герметизму (с. 322 сл.) — но в этом последнем отношении он
как раз противоположен языку, понимаемому как принципиально открытый и
бесконечно изменчивый "конгломерат".
Позиция Б.М.Гаспарова в данном случае, как видим, противоречива и потому
уязвима. Показательно, что, приписывая качество текстуальности "любому
языковому высказыванию", он не анализирует в данной главе ни одного "язы-
кового высказывания" в конкретно-синтаксическом смысле этого выражения:
весь материал главы представляет собой фрагменты из "Войны и мира", "Вос-
кресения" Л.Н.Толстого, "Путешествия в Армению" О.Э.Мандельштама,
отсылки к стихотворениям Пушкина, Лермонтова. Тонкие рассуждения автора
о "презумпции текстуальности", с которыми нельзя не согласиться в целом,
имеют один частный изъян: выражение "презумпция текстуальности всякого
языкового сообщения" (с. 324; курсив мой. — М.Д.) лишено смысла, ибо ставит
знак равенства между "языковым существованием" и "текстовой деятельно-
стью", языком и текстом — но в таком случае теряют опору положения автора о
языке как "конгломерате" и тексте как герметическом целом. Похоже, что в
данном случае автор выпустил из поля зрения некое важное звено, результатом
чего оказалось неоправданное распространение категории "текст" на "любые
языковые высказывания" и приписывание последним, в том числе, очевидно, и
самым примитивным бытовым, свойств, которые присущи лишь тексту в более
точном смысле этого слова, и преимущественно тексту художественному. И
еще одно противоречие: если языковое существование в принципе не
телеологично, а текстовая деятельность ему тождественна и, следовательно,
тоже лишена целеобусловленности, то как вообще может возникнуть текст —
31
не бытовой реплики, конечно, а, скажем, того же "Путешествия в Армению"
или книги "Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования"?
Таким образом, концепции "Коммуникативной грамматики" и "Лингвистики
языкового существования" в одних отношениях существенно расходятся, в дру-
гих — довольно причудливо сближаются. Однако общий итог этого —
безусловно, фрагментарного — анализа сводится к подтверждению
неудовлетворительного положения дел в той части современной отечественной
лингвистики, которая связана с проблематикой лингвистической организации
текста. Если в одном случае текст как лингвистический объект фактически
теряет свою специфичность, будучи сведенным к речи, то в другом текст
противопоставляется языку и речи ("обыденной") и рассматривается как
объект, находящийся в ведении семиотики, философии, теории литературы и
мн. пр. — но в наименьшей мере лингвистики.
Ни первое, ни второе принять нельзя, ибо, с одной стороны, специфика
текста как относительно монолитного и устойчивого в своих конститутивных
признаках объекта, отличающая его от бескрайнего и бесконечно изменчивого
моря фактов речи, представляется слишком очевидной; с другой стороны, не
менее ясно и то, что текст обладает такими аспектами внутреннего устройства,
которые доступны именно лингвистическому анализу, и без такого анализа
семиотические, философские и пр. концепции текста потеряют важную точку
опоры. Таким образом, задача лингвистического изучения текста, и в частности
основ текстообразования, не только не устарела, но приобретает с течением
времени все большую актуальность, поскольку термин и понятие используются
все шире, а востребованность понятия всегда неизбежно ставит задачу его
конкретизации.

Итак, сформулируем наши исходные положения.


32
Под текстообpазованием9 мы понимаем ту область лингвистики текста,
котоpая исследует собственно языковые закономеpности оpганизации
текста и котоpая тpадиционно именуется гpамматикой текста. Сегодня уже
можно говоpить о теоpии текстообpазования, подpазумевая кpуг идей,
опpеделяемых лингвистической теоpией текста и ключевых как для
лингвистики текста вообще, так и для гpамматики текста — в частности. Сpеди
них следует назвать следующие10.
1) Текст (как пpоцесс) обеспечивается изначальной установкой на создание
некоего целого, которое, по мнению его создателя, завершено относительно
исходного автоpского замысла;
2) Текст (как пpодукт) матеpиально воплощает инициальную установку на
создание завеpшенного целого;
3) Текст пpедставляет собой системно-стpуктуpное обpазование, обладающее
упоpядоченной (иеpаpхической) оpганизацией, котоpая обеспечивается
связностью — глубинной и повеpхностной, локальной и глобальной, — что в
итоге оказывается необходимым условием адекватной pеконстpукции
получателем целого; упорядоченность текста в идеале означает прямое и
взаимно-однозначное соответствие его внутренней, смысловой структуры его
внешней, поверхностной структуре (каждый сегмент текста подчинен
выражению соответствующего сегмента смысловой структуры); в реальности
упорядоченность применительно к тексту оказывается понятием градуальным,
9 Термин “текстообразование” не нов. В значении ‘процесс формирования текста’ его давно
употребляла, например, И.Я.Чернухина (Чернухина 1977). Однако С.Г.Ильенко попыталась
придать этому слову собственно терминологический характер, различая два его значения: 1)
(актуальный) процесс формирования текста; 2) раздел лингвистического учения о тексте,
имеющий предметом языковые закономерности формирования текста Ильенко 1990: 17—
18).
10 Нижеследующие тезисы представляют собой опыт обобщения идей многих ученых, в

разное время занимавшихся проблемой интерпретации текста как особого объекта


лингвистики: В.Г.Адмони, И.В.Арнольд, Н.Д.Арутюновой, Н.Д.Бурвиковой, И.Р.Гальперина,
С.И.Гиндина, Т.М.Дридзе, Г.А.Золотовой, С.Г.Ильенко, Г.В.Колшанского, Л.М.Лосевой,
О.И.Москальской, Т.М.Николаевой, Н.С.Поспелова, Е.А.Реферовской, Т.И.Сильман,
Ю.С.Степанова, Х.Вайнриха, А.Вежбицкой, К.Гаузенблаза, Ф.Данеша, Т.А. ван Дейка,
В.Дресслера, Кв.Кожевниковой, Й.Мистрика, Р.Харвега, М.А.К.Хэллидея, З.Шмидта и мн.
др.
33
и разные конкретные тексты могут существенно различаться по степени
упорядоченности; однако общая идея (требование) упорядоченности и
иерархичности структуры является безусловной доминантой процесса
текстообразования и лежит в основе закономерностей этого процесса;
4) Текст является особой, но не единственной формой выражения некоторого
(планируемого отправителем) смыслового содержания. Специфика текста
заключается в том, что это развернутая форма, предполагающая расчленение
исходного смыслового континуума (замысла) на ряд составляющих, — в
отличие от неразвернутых форм, которые позволяют представить смысловое
содержание как нечленимое целое (ср. такие жанры, как пословица, афоризм,
заявление о приеме на работу и др.). От других развернутых форм
представления информации (в частности, словесно-графических: таблица, граф,
диаграмма, ребус и др.) текст отличается тем, что использует исключительно
языковые средства. Поэтому в организации текста огромное значение
приобретают средства делимитации и интеграции;
5) Связность текста обеспечивается опоpой на типизиpованные сpедства —
стpоевые единицы (единицы текстообразования), унивеpсальные и
специализиpованные коннектоpы, многочисленные вспомогательные сpедства
etc.;
6) Текст как пpоцесс и текст как пpодукт — две тесно связанные между
собой, но существенно различные стоpоны одного явления;
7) “Устный” текст и “письменный” текст — также весьма pазличные понятия,
ибо тот и дpугой создаются в pамках глубоко отличных дpуг от дpуга фоpм
pечи (некоторые лингвисты признают текстовый статус только за речевыми
произведениями, зафиксированными письменно или, во всяком случае,
имеющими в качестве источника или ориентира письменный текст).
Приведенные здесь тезисы, насколько можно судить, должны
восприниматься как изложение вполне известных и общепринятых идей и
потому комментария не требуют. Менее распространено, пожалуй, лишь
34
представление о тексте как одной из ряда форм выражения смыслового
содержания (п. 4; это представление было предложено нами в работе
Дымарский 1992). Впрочем, это положение представляется не только
очевидным, но и хорошо согласующимся с теми усилиями по выявлению
специфики данного объекта, которые вот уже несколько десятилетий
предпринимаются лингвистикой текста: ведь специфика некоторого объекта
может быть выявлена только на фоне признаков других объектов,
выполняющих если не идентичную, то, во всяком, сходную функцию,
имеющую ту же природу. Поэтому данное положение делает разговор о
специфике текста более конкретным.
Однако существует еще одно представление, не раз бывшее предметом
дискуссий и проявляющее удивительную живучесть: это неоднократно
высказывавшееся предположение (часто, впрочем, отнюдь не в
предположительной форме) о том, что текст является знаком. Изложенные
тезисы это представление исключают, но, так сказать, имплицитно. Между тем
фигура умолчания — плохой аргумент. Кроме этого представления,
необходимо рассмотреть соотношение понятий "текст" и "дискурс", поскольку
второе из них в последнее время явно стремится поглотить первое. Если
высказанные выше положения в той или иной мере можно считать
общепринятыми и потому не требующими дополнительного обоснования, то
два последних вопроса являются дискуссионными. Поэтому посвятим им два
особых параграфа.

1.1. Является ли текст (языковым) знаком?


Искушение семиотикой — одна из наиболее тяжело избываемых болезней
лингвистики ХХ века. Сложность именно в том, что лингвистика действительно
может рассматриваться как одна из наук о знаках, то есть как одна из ветвей
семиотики. Однако признание этого факта отнюдь не равнозначно переносу на
знак языковой всего того, что известно о знаках, допустим, дорожных. Но
35
соблазн слишком велик, — и не потому, что лингвистам хочется лишить
собственную науку специфического объекта, а, скорее, потому, что язык
продолжает скрывать многие из своих тайн. Отсюда и возникает стремление к
поиску новых путей осмысления языка, новых аналогий и т.д.
Одним из плодотворных путей оказалось расширение синтагматической базы
исследований. Благодаря этому удалось, например, выработать представление о
знаковом характере таких лингвистических единиц, которые ранее
признавались только свободными комбинациями знаков (предложение), что
позволило причислить такие единицы к языковым в полном смысле этого слова.
В этой ситуации не могло не возникнуть предположения о необходимости еще
большего расширения синтагматической базы, хотя бы и вплоть до целого
текста.
Вот здесь и оказалось, что новый лингвистический объект — текст — надо
как-то определить, причем именно с лингвистических позиций. Одним из
"напрашивающихся" решений была несложная экстраполяция, тем более что и
по своему устройству текст вроде бы очень напоминает предложение, тем более
— сложное предложение (ср. хотя бы Салищев 1982, Фигуровский 1974). Суть
этой экстраполяции состоит в переносе, подчас вполне механическом, на текст
тех представлений о лингвистических единицах, которые сложились к середине
60-х гг., и прежде всего представлений о знаковой природе языковых единиц.
У О.И.Москальской читаем: "Аналогия с предложением и перенесение тех
свойств, которые приписывались ранее предложению-высказыванию, на текст,
оказались важными ... при решении вопроса о знаковой природе текста. Коль
скоро оказывается, что подлинным высказыванием является не отдельное
предложение, а сложное синтаксическое целое-текст, в то время как
предложение-высказывание ... лишь его частный случай, то естественно
признать номинативную функцию и за текстом, а следовательно, признать и его
знаковую природу" — и не просто знаковую природу, а именно то, что
"первенствующим языковым знаком является текст" (П.Хартманн) (Москаль-
36
ская 1981: 11—12). О.И.Москальская не дает прямой оценки этой позиции, но,
похоже, весьма ей сочувствует, если учесть, что цитируемое на с. 10—11
трезвое мнение Ф.Данеша11 о невозможности признания "единицы текст in
abstracto и уровня ее" она квалифицирует как "известную осторожность",
которую лингвисты проявляли в этом вопросе "на первых порах" (там же), а
затем рисует картину победного шествия "знакового подхода" к тексту,
ссылаясь на работы В.Дресслера, П.Хартманна, М.Пфютце, Э.Агрикола,
Д.Фивегера.
То же шествие можно было наблюдать и в отечественном языкознании. Вот
примеры: "...с семиотической точки зрения текст — некоторый макро- или
суперзнак, вмещающий в себя все остальные сущности (фонему, морфему,
синтагму и т.д.) как части знака (или, вероятно, микро- или субзнаки)" (Серкова
1978: 79). В этой апологии текста как "суперзнака" (интересно, "суперзнака"
суперчего?) Н.И.Серкова вовсе не одинока. Более того, если она проявляет
определенную осторожность и, хоть и не слишком вразумительно, поясняет,
что текст — "речевой знак" (?!) (там же. Курсив мой. — М.Д.), то, скажем,
М.И.Откупщикова еще более решительна: "Текст является сложным языковым
знаком. Действительно, как и у любого другого знака, во всяком тексте мы
можем выделить план выражения и план содержания, не являющиеся при этом
элементарной комбинацией планов выражения и содержания его компонентов"
(Откупщикова 1982: 27. Подчеркнуто автором. — М.Д.). Можно подумать, что
наличие подобной билатеральности, которая сводится к существованию плана
выражения и плана содержания, "не являющихся при этом элементарной
комбинацией..." и т.д., есть надежный критерий, позволяющий отличить
"(сложный) языковой знак" от любого другого. В этом случае пришлось бы
признать языковыми знаками — такими же, как, например, слова или модели
предложения, — не только дорожные знаки, но даже многие виды одежды.

11 Цитируется статья Ф.Данеша "On Linguistic Strata (Levels)" // Travaux Linguistiques de


Prague. IV. Prague, 1971.
37
Ведь и вечернее платье, и смокинг, и фрак, и спортивный костюм, и — тем
более — целый ряд весьма жестко регламентированных стилей современной
молодежной одежды (одежда так называемых рэперов, рэйверов, скинхедов,
футбольных болельщиков и др.) — все это имеет не только прагматику, но и
явно прочитываемую семантику, то есть план содержания! Очевидно, что
признаки, называемые М.И.Откупщиковой, недостаточны.
Может показаться, что объектом инвективы в данном случае избрана некая
маргинальная точка зрения, устаревшая и не пользующаяся популярностью. Но
вот издание более свежее, представляющее довольно широкий круг авторов
(Принципы... 1992): "Адресованность текста как макрознака —
нерасчлененного сигнала, обладающего единым текстовым значением и
служащего семантическим и формальным прототипом определенного класса
текстов, — детерминируется двумя группами факторов" (Воробьева 1992: 17
—18. Курсив здесь и далее в цитатах мой. — М.Д.). Конечно же, рядом с
подобными высказываниями — и признания текста единицей еще чего-нибудь,
— чаще всего, как нетрудно догадаться, коммуникации: "Особенности
функционирования текста в социальной среде порождают необходимость его
изучения как целостной единицы коммуникации..." (Лосева 1992: 36)12.
Сказанного и процитированного, думается, достаточно, чтобы
удостовериться: проблема не надумана. Мы имеем дело с типологическим
явлением: убеждением весьма многих лингвистов не просто в знаковой природе
текста, но в его знаковом (со всеми мыслимыми префиксами) статусе и,
соответственно, в том, что текст не может существовать иначе, как только в
качестве единицы чего-нибудь. Совсем недавний пример — доклад на тему
"Текст как единица дискурса" (sic!) (Красных 1995), прочитанный в январе 1995

12 Когда-то, на заре лингвистики текста, был очень популярен лозунг: "Мы общаемся не
предложениями, а текстами". Заблуждение здесь представляется очевидным (как и его
причины, которые можно сравнить с юношеским максимализмом): на самом деле мы
общаемся не текстами, а произведениями.
38
г. на Международной юбилейной сессии, посвященной 100-летию со дня
рождения акад. В.В.Виноградова.
Определимся в терминах. По-видимому, все же целесообразно отличать знак
языковой — от других типов знаков. В каком-то смысле, возможно, и является
оправданным такое понимание знака (из которого исходит, например,
М.И.Откупщикова), согласно которому для констатации знакового статуса
некоторого объекта достаточно доказать, что существует некоторое означаемое,
по отношению к которому данный объект является означающим. Правда, и в
этом случае придется доказать соблюдение еще по меньшей мере трех условий:
1) того, что как означающее по отношению к означаемому, так и означаемое по
отношению к означающему являются единственными, — в противном случае
неизбежны нейтрализация того или другого и разрушение знака (или вывод о
его отсутствии); в связи с этим см., помимо прочего, Линецкий 1994: 47; 2) того,
что данный объект обладает признаком воспроизводимости именно в данной
функции, в жесткой связанности данного означающего с данным означаемым;
3) того, что данный объект включен в парадигматические отношения с другими
объектами, также выполняющими знаковую функцию, причем ряд этих
объектов конечен, то есть эти объекты обладают признаком исчислимости.
Однако для языкового знака и этих условий мало. При всей его
произвольности, на которой настаивал Ф. де Соссюр, языковой знак обязан
восприниматься непроизвольно (ср. Соссюр 1977: 100—102, 104—105).
Ассоциирование означающего с означаемым в сознании носителя языка должно
быть не только однозначным (единственным), но и безусловным,
автоматическим. Только в этом случае можно говорить о языковом знаке.
Конечно, из этого не следует, что между восприятием звукового или
графического образа и установлением его связи с определенной семантикой не
должно быть никаких промежуточных звеньев: они обязательно есть, коль
скоро имеет место речемыслительная деятельность; но все эти звенья, сколько
бы их ни было, суть процессы, протекающие не только мгновенно, но и без
39
специального усилия носителя языка, автоматически. Роль пускового
механизма для этих процессов играет восприятие адресатом означающего.
Необходимость же особого усилия на этапе ассоциирования означающего с
означаемым всегда свидетельствует о том или ином отклонении от нормального
состояния: либо адресат незнаком с данным знаком, либо по каким-либо
причинам произошло искажение означающего по сравнению с эталоном.
Наконец — и это еще одно необходимое условие признания некоторого знака
языковым, — он не должен иметь никакого другого функционального
предназначения, помимо обеспечения сигнификативного базиса
коммуникации. Возможное восприятие (использование) объекта в качестве
знака дела не меняет: туча может рассматриваться как знак возможного дождя,
молния — грозы, трехдневная щетина на лице тщательно одетого мужчины —
следования, допустим, определенному поведенческому стереотипу, но кому
придет в голову считать их языковыми знаками?
Однако, когда речь заходит о тексте, почему-то оказывается возможным
игнорировать указанные условия, несмотря на их очевидность (может быть, они
не всегда очевидны именно в силу того, что лежат на поверхности?). Между
тем текст, при ближайшем рассмотрении, не удовлетворяет ни одному из этих
условий.
Во-первых, говорить о воспроизводимости текста в эмическом смысле, как
знака, всегда означающего одно и то же, невозможно.
Во-вторых, поле текстов принципиально открыто и потенциально
бесконечно: текст не обладает признаком исчислимости, множество текстов
нельзя задать исчерпывающим закрытым списком.
В-третьих, в случае текста не соблюдается принцип взаимной
единственности означающего и означаемого. Текст принципиально и
изначально многозначен, и это отнюдь не та языковая полисемия, которую
можно наблюдать на уровне слова: здесь невозможно выделить исходное,
40
первичное, и производные значения, так как здесь вообще отсутствует
диахрония: текст создается многозначным, что для слова-знака немыслимо.
В-четвертых, текст не может восприниматься непроизвольно, ибо и сам
произволен. Кроме того, каждому знакома ситуация, когда значения всех слов в
некоторой фразе известны, а смысл фразы непонятен, и для ее понимания
требуется особое усилие. Подобные ситуации в еще большей мере свойственны
тексту.
В-пятых, текст если что и обеспечивает, то отнюдь не сигнификативный
базис коммуникации: для этого достаточно значительно менее развернутых
форм. Текст же появляется тогда, когда возникает потребность не просто в
передаче информации, а в достижении некоторой новой духовной общности,
что предполагает качественно иной тип "означаемого" и совершенно иные
принципы организации "означающего".
Последнее верно в первую очередь для художественного, научного, научно-
популярного, публицистического, юридического типов текста, но может
показаться сомнительным в отношении, например, текстов официально-дело-
вого регистра (в его сугубо "информационном" варианте) или многообразных
текстов технической литературы. Однако и в этих случаях имеет место не
просто передача некоторой информации, а такое сообщение, которое
характеризуется по меньшей мере двумя специфическими признаками: 1)
"концептуализованностью" информации, то есть группированием ее элементов
вокруг определенного центра, организующего ее осмысление (в газетных
информационных сообщениях политического характера таким
концептуализирующим центром чаще всего оказывается оценка события); 2)
присутствием параметров коммуникативного акта (время, место, отправитель) в
свернутом до номинативного уровня виде.
Может показаться, что, исходя из сказанного, даже предположения о
знаковом статусе текста возникнуть не могло. Почему же оно все-таки
возникло?
41
Искушение семиотикой имеет вполне определенные причины. Конечно,
наивно было бы думать, что оно было вызвано просто стремлением увидеть
привычный объект в новом ракурсе. Нельзя было не замечать, что знаковые
интерпретации разнообразных объектов исследовательского внимания, вплоть
до целых культурных парадигм, давали в трудах "соседей" — литературоведов,
востоковедов, культурологов и др. — поразительно впечатляющие результаты.
Причем существенно, что знаковая интерпретация позволяла достигнуть
небывалого уровня абстрагирования от конкретных реализаций объекта, что,
естественно, не может не выглядеть привлекательно для любого исследователя.
Однако прямой перенос представлений из смежных областей знания
оказывается иногда опаснее заимствований из более далеких сфер — в силу
того, что смежные области имеют дело с тем же — вернее, почти с тем же
объектом. Некритическое усвоение семиотического представления о тексте как
объекте литературоведческого исследования не могло не повлечь за собой
искажения собственно лингвистических представлений, находившихся в стадии
первичного оформления (60—70-е гг.). Между тем можно было бы
прислушаться к авторитетным напоминаниям: "Здесь [то есть при определении
отношения понятия текста к понятию языка. — М.Д.] можно выделить два
подхода. Первый: язык мыслится как некоторая первичная сущность, которая
получает материальное инобытие, овеществляясь в тексте. <...> здесь
выделяется общая презумпция: язык предшествует тексту, текст порождается
языком. <...> наличие кода полагается как нечто предшествующее. С этой
презумпцией связано представление о языке как замкнутой системе, которая
способна порождать бесконечно умножающееся открытое множество текстов.
<...> Второй подход наиболее употребителен в литературоведческих работах
или культурологических исследованиях, посвященных общей типологии
текстов. Здесь сказывается, что, в отличие от лингвистов, литературоведы
изучают обычно не "ein Text", а "der Text". <...> С точки зрения второго
подхода, текст мыслится как отграниченное, замкнутое в себе конечное
42
образование... <...> Меняется соотношение текста и кода (языка). Осознавая
некоторый объект как текст, мы, тем самым, предполагаем, что он каким-то
образом закодирован... Однако сам этот код нам неизвестен — его еще
предстоит реконструировать, основываясь на данном нам тексте" (Лотман
1981: 4—5).
Не нужно особой проницательности, чтобы увидеть, что стремление
лингвистов признать текст неким "знаком" или "единицей" вызвано именно
некритическим восприятием положений, выработанных в рамках второго, по
Ю.М.Лотману, подхода и относящихся не столько к "ein Text", сколько к "der
Text". При этом, естественно, упускается из виду то, что тот или иной подход к
объекту мотивируется целями исследования, которые в случаях лингвистики и
литературоведения весьма различны, о чем в разное время писали Л.В.Щерба
(Щерба 1957), Г.В.Степанов (Степанов 1988) и многие другие ученые. Кроме
того, при этом не обошлось без парадоксальной путаницы: показательно, что
Ю.М.Лотман в цитированном фрагменте употребляет слова язык и код
недифференцированно, называя языком как то, что является исконным
объектом лингвистики, так и то, что образует особый код в рамках данного
художественного текста и предметом лингвистики никак не является,
поскольку строится отнюдь не только из языковых единиц, а если и из них —
то существенно измененных (эстетически модифицированных) 13. Лингвисты же
этой разницы не заметили, тем более что не только терминология, но и методы
изучения были позаимствованы у них же (Степанов 1988: 126—128; ср. также

13 Позже Ю.М.Лотман, как известно, предложит блестящее решение проблемы


дифференциации этих двух понятий: "Фактически подмена термина «язык» термином «код»
совсем не так безопасна, как кажется. Термин «код» несет представление о структуре только
что созданной, искусственной и введенной мгновенной договоренностью. Код не
подразумевает истории, т. е. психологически он ориентирует нас на искусственный язык,
который и предполагается идеальной моделью языка вообще. «Язык» же бессознательно
вызывает у нас представление об исторической протяженности существования. Язык — это
код плюс его история. Такое понимание коммуникации таит в себе фундаментальные
выводы" (Лотман 1992, с. 13).
43
рассуждения классика о лингвистике как "модели [patron général] для всей
семиологии в целом": Соссюр 1977: 101).
Помимо названной причины, существует и "внутрилингвистическая",
представляющая собой упомянутый выше прецедент распространения
знакового статуса на предложение. На первый взгляд, процедура логична:
структурные схемы и исчислимы, и воспроизводимы, следовательно, могут
рассматриваться как единицы языковой системы, а значит, и как знаки, ибо
язык — знаковая система. Но структурная схема — еще не предложение, а
абстракция, и весьма высокого уровня. Не случайны поэтому как та критика,
которой было встречено понятие структурной схемы простого предложения,
так и неоднократные попытки построить альтернативную систему структурных
схем, более приближенных к конкретным реализациям (Русская Грамматика
1979; Киселев 1990 и др.). Не случайно и сама Н.Ю.Шведова, когда разработка
системы структурных схем русского предложения миновала проспективную
стадию и вплотную приблизилась к конкретике, пришла к необходимости
ввести промежуточное понятие "регулярная реализация структурной схемы
простого предложения" (см.: Шведова 1969).
Если предложение и является знаком, то совсем не так, как слово: мысль,
кстати, не новая. В самом деле, словесный знак действительно присутствует в
сознании в полном объеме, в неразрывной связанности всех своих сторон.
Предположение о том, что знаком является не слово как целое, как
совокупность неотчуждаемых аспектов, а некая абстракция от его
грамматического облика (допустим: глагольность + сов. вид + одноактность
+ переходность... и т.п.), показалось бы абсурдным не только любому
лексикологу, но и любому грамматисту. А что же предложение? Может быть,
структурные схемы присутствуют в нашем сознании в качестве абстрактных, но
всегда готовых конкретизироваться моделей? Такое предположение почему-то
уже не кажется абсурдным, а между тем оно именно таково. В нашем сознании
нет "голых" моделей, выражаемых на бумаге известными формулами вида N1—
44
Vf. Любая синтаксическая модель присутствует в нашем сознании не в "чистом
виде" и не как самостоятельная сущность, а в качестве обязательного
компонента конкретной словесной структуры, с необходимостью включающей
один, два, пучок таких компонентов. (Сходные идеи, учитывая мнения многих
других лингвистов, давно развивает Б.Ю.Норман [Норман 1988; Норман 1994];
ср. также известные взгляды С.Д.Кацнельсона [Кацнельсон 1984]; исследования
психолингвистов — из последних работ см. Овчинникова 1994; работы
Ю.Н.Караулова, особенно его "Ассоциативную грамматику", в которой
вскрывается именно грамматический потенциал "ассоциативно-вербальной
сети" [Караулов 1993]. Особо нужно сказать о логике исследовательского пути
Г.А.Золотовой, которая, стремясь приблизить описание синтаксического строя
русского языка к живой коммуникации, пришла от "Очерка функционального
синтаксиса" — через "Коммуникативные аспекты русского синтаксиса" — к
синтаксису слова и "Синтаксическому словарю".) Узнавая новые слова, ребенок
(или изучающий иностранный язык) время от времени узнает — через них — и
новые синтаксические модели. Но никогда — наоборот. Система
синтаксических моделей как таковая — плод лингвистической мысли,
результат огромной теоретической и эмпирико-фактологической работы, но как
самостоятельная языковая сущность, как отдельный компонент языковой
системы она нигде и никак в речи и речевой деятельности не явлена. В отличие
от слова.
Поэтому предложение как языковая единица и, тем более, как знак —
допустимая лингвистическая условность, оправдываемая целью описания язы-
кового строя, но интерполяция этих понятий в онтологическую интерпретацию
предложения — курьез.
В еще большей мере последнее относится к тексту.
Что дает литературоведу знаковое представление о тексте? Прежде всего —
возможность рассматривать текст литературного произведения как
завершенное, самодостаточное целое, в котором, по определению, содержится
45
не только некоторая закодированная эстетическая сущность, но и сам этот код,
причем код — опять же по определению — в принципе обязан поддаваться
реконструкции. Ясно, что такая презумпция влечет исследовательскую
установку на полноту и адекватность анализа, на вожделенную целостность
интерпретации произведения, на неизбежную вписанность последнего в
историко-литературный (как минимум) контекст, — другими словами, эта
презумпция более чем очевидно мотивирована целями его — литературоведа —
ученых занятий.
А что такое представление о тексте дает лингвисту?
Здесь, конечно, можно возразить: смотря зачем лингвист обращается к
изучению текста. Ведь есть же такие области лингвистического знания, которые
ориентированы на произведение (как категорию, отличную от категории текста;
подробнее см. Дымарский 1993а, Долинин 1994) не в меньшей степени, чем
литературоведение: например, лингвопоэтика, язык художественной
литературы, стилистика в нескольких ее разновидностях etc. Спору нет,
ориентация подобных дисциплин не просто на текст, а и на произведение в
целом несомненна. Но стоит ли лукавить?
К какому бы конкретному объекту ни обращался лингвист, он изучает
прежде всего — и в конце концов — человеческий язык, хотя бы и в сколь
угодно широком смысле. И, надо заметить, более сложного, многогранного и
бесконечного объекта ему — лингвисту — не предоставит ни одно
литературное произведение, к какой бы школе или направлению оно ни
принадлежало. Разумеется, лингвисту интересен любой способ
функционирования языка, в любой сфере — в том числе и в тексте. Но при этом
текст не становится объектом, заменяющим язык. Если же текст принимается за
знак, языковую единицу или даже единицу коммуникации, то язык мстит за
измену: он просто исчезает из поля зрения. И, если разобраться, не может не
исчезнуть: там, где созданное из языка перестает рассматриваться в его живой
пульсации и интерпретируется как кирпич в стене — даже если это стена
46
дворца, — никаких наблюдений и выводов, касающихся языка, быть не может.
Результаты такого исследования лежат в совершенно иной сфере. Это можно
показать следующей простой аналогией. Когда литературовед, исследующий
проявления и роль "основного мифа" в некотором художественном тексте,
утверждает: "корень -зов- (-зв-) развертывается из мотива "зовущей звезды" и
повторяется в тексте всегда со значением "соприкосновения с миром иным", см.
зван, призван, перезвон, зазвенел колокольчик и т.д." (Геза Хорват 1994: 7, со
ссылкой на работы Вяч.Вс.Иванова и В.Н.Топорова), — с точки зрения
лингвиста это нонсенс, ибо, даже если доказать этимологическое родство этих
слов, говорить о "развертывании" их корней из какого бы то ни было мотива в
синхронном плане — а ведь любой текст для лингвиста есть образец
функционирования языка на синхронном срезе, независимо от датировки этого
среза — не приходится. Но в литературоведческом исследовании вполне может
оказаться (и оказывается!), что названные отношения имеют место: именно
потому, что уровень рассмотрения, угол зрения совсем другой. Надо ли при
этом пояснять, что вывод исследователя имеет прямое отношение к тексту
романа, скажем, Достоевского, но никакого — к языку?
Не случайно, по-видимому, нам ни разу не удавалось выяснить, что же
конкретно дает лингвисту представление о знаковом статусе текста: в подобных
работах обычно либо ограничиваются декларацией о таком статусе, которая
выглядит абсолютным архитектурным излишеством (такова, например,
упомянутая работа М.И.Откупщиковой), либо трактуют о вещах, имеющих
весьма косвенное отношение собственно к лингвистике (это касается
цитированной статьи Н.И.Серковой).
Другое дело то, что существует особая ветвь филологического знания —
теория текста. Именно ее предметом, в частности, является тот момент, когда
созданное из языка начинает функционировать как особая знаковая система
более высокого, по уровню сложности конституентов и по функции, — и
47
одновременно более примитивного, по принципам внутренней организации 14,
порядка — то есть как вторичная знаковая (моделирующая) система (по
Ю.М.Лотману). На самой грани лингвистики и теории текста располагается
предмет, если можно так выразиться, грамматической стилистики текста, то
есть стилистики текста, построенной на субстрате грамматики текста 15. Для
этой дисциплины в равной степени актуальны два обозначенных Ю.М.Лотма-
ном подхода, хотя лингвистический остается базовым, а семиотико-литерату-
роведческий необходимо учитывается.
В центре внимания "обычной" грамматики текста — его строевые единицы.
"Болевой точкой" их изучения является вопрос об их статусе. Известны
попытки решить этот вопрос, так сказать, аксиоматически: это единицы языка,
и все тут (подробный обзор см.: Дымарский 1988). Более вероятным
представляется предложенное нами ранее решение о признании таких единиц,
как сложное синтаксическое целое (сверхфразовое единство), "свободное
предложение" и др., специфическими строевыми единицами текста
(подробнее об этом см. ниже, в соответствующем параграфе). Как бы то ни
было, грамматика текста изучает сверхфразовые единицы с точки зрения их
языковой организации — и, кстати, обнаруживает, что многое в их организации
можно считать закономерностями, принадлежащими языку. Это не
удивительно: бытование языка не только в устной, но и в письменной форме,
равно как бытование языка не только в монокоммуникативных (обмен
репликами-высказываниями), но и в поликоммуникативных (® текстовых)
формах, рождавшихся из необходимости обеспечить создание произведения
словесного искусства, не могло не наложить на язык своего отпечатка. Целый
ряд закономерностей можно считать откристаллизованным, устоявшимся, что,
впрочем, ничуть не означает, что и сами изучаемые единицы пора признать
языковыми. Но вот парадокс: как только в русской классической прозе XIX

14 Ср. размышления Т.М.Николаевой о "прагматическом коде": Т.М.Николаева 1987, с. 56.


15 Опыт реализации такого подхода см., в частности, во второй главе, пп. 2, 3.
48
века устоялся стереотип сверхфразовой единицы текста (многовариантный, но
все же с просматривающейся инвариантной структурой), проза века двадцатого
принялась этот стереотип расшатывать. Да и в XIX в. картина отнюдь не была
безоблачной и бесконфликтной. В том-то и дело, что текст устроен так, что
любой его значимый сегмент неизбежно подчиняет свою структуру авторскому
замыслу — то есть принимает участие в процессе символизации знаков и
знаковых структур, из которых он состоит, в процессе образования особого
художественного кода. Следовательно, столь специфический компонент текста,
каким является его сверхфразовая единица, оказывается "между двух огней": с
одной стороны, существуют мощные объективные факторы, влекущие
образование в тексте подобных единиц и подчиняющие их организацию
определенным закономерностям, с другой — авторский замысел (если он хоть
сколько-нибудь отмечен печатью оригинальности) оказывает на образуемые
структуры деформирующее воздействие, ибо следование стереотипу для
данного вида семиозиса неприемлемо в любом отношении. В этой сфере и
лежит предмет грамматической стилистики текста, которая, учитывая и
лингвистическое, и литературоведческое представления о тексте, стремится
"остановить мгновение": зафиксировать и рассмотреть именно тот момент, о
котором было сказано выше, когда созданное из языка начинает
функционировать как особая знаковая система более высокого, по уровню
сложности конституентов и по функции, уровня.
Таким образом, будем считать в достаточной мере обоснованным
принимаемое нами представление о том, что с лингвистических позиций текст
сам по себе, как целое, не является знаком ни в каком смысле — ни языковым,
ни "речевым", ни каким бы то ни было еще. Под текстом понимается особая,
развернутая вербальная форма осуществления речемыслительного
произведения.
49
1.2. Соотношение категорий текста, дискурса и художественного
текста
1.2.0. В последние десятилетия наряду с термином "текст" вошел в широкое
употребление термин "дискурс", причем, как это часто бывает, возникла не
только конкуренция терминов, но и элементарная путаница. Дискурс трактуется
весьма многообразно (ср. хотя бы цитированное выше название доклада
В.Красных), и очень часто это понятие, по сути дела, вытесняет понятие текста.
Возникает вопрос о том, должно ли понятие дискурса учитываться теорией
текстообразования, и если да, то — какое место должно занимать это понятие.
В статье "Дискурс" Лингвистического энциклопедического словаря Н.Д.Ару-
тюнова пишет о том, что "в конце 70-х — начале 80-х гг. наметилась тенденция
к размежеванию" понятий "текст" и "дискурс", проистекающая из постепенной
их дифференциации. "Под текстом понимают преимущественно абстрактную,
формальную конструкцию, под дискурсом — различные виды ее
актуализации..." (Арутюнова 1990). Со вторым тезисом согласиться
невозможно, так как термин "текст" по-прежнему наиболее широко
употребляется для обозначения, скажем так, конкретной словесной формы
конкретного речемыслительного произведения (или абстракции первого уровня
от этого понятия), случаи же использования этого термина для выражения
предельно отвлеченного "эмического" понятия несравненно более редки.
Первый же тезис представляется бесспорным. Однако столь же бесспорно и то,
что "развести" указанные понятия — задача непростая, тем более если мы не
принимаем дифференциации, намеченной Н.Д.Арутюновой. Попытаемся найти
другой вариант решения этой задачи.
Начнем 1) с краткого обзора наиболее существенных версий понимания
дискурса, чтобы выявить их инвариантный признак; затем 2) введем посылку,
позволяющую взглянуть на категории текста и дискурса под несколько
необычным углом зрения; после этого 3) выясним, как "выглядят" и чем
различаются под этим углом зрения текст и дискурс.
50
1.2.1. Среди актуальных, наиболее популярных трактовок категории "дис-
курс" можно видеть следующие.
1.2.1.1. В самом широком и наименее "лингвистичном" понимании дискурс
— это текущая речевая деятельность в какой-либо сфере; это бурлящее
варево из частотных слов, удачных или, наоборот, неудачных до курьезности
фраз, из аналитических статей и информационных сообщений, публичных
выступлений, рекламных слоганов, интервью, комментариев, кулуарных
обменов мнениями etc., характеризующее, так сказать, Present Continuous эпохи.
Типичный пример использования понятия "дискурс" в этом значении находим в
статье Е.В.Какориной "Стилистические заметки о современном политическом
дискурсе", где, в частности, читаем: "...в экстренных политических ситуациях в
дискурсе возникает необходимость перейти на торжественный, возвышенный
язык поэзии" (Какорина 1997: 235). Очевидно, что в процитированной фразе
слово "дискурс" может быть вполне эквивалентно заменено словосочетанием
"текущая речевая деятельность в данной сфере".
Представляется очевидной связь этого понимания дискурса с идеями
французского структурализма и постструктурализма. Как указывает И.П.Ильин,
А.-Ж.Греймас и Ж.Курте интерпретируют дискурс "как семиотический процесс,
реализующийся в различных видах «дискурсивных практик». Когда говорят о
дискурсе, то в первую очередь имеют в виду специфический способ, или
специфические правила, организации речевой деятельности" (Ильин 1992а: 50).
Не случайно Ж.-К.Коке называет дискурс "сцеплением структур значения,
обладающих собственными правилами комбинации и трансформации" 16. Для
М.Фуко понятие дискурса является более фундаментальным: в его книге "Ар-
хеология знания" (L'archéologie du savoir, 1969), например, оно занимает
центральное место — от Введения до Заключения (Фуко 1996). Однако, будучи
более фундаментальным, оно у М.Фуко и более многозначно. С одной стороны,
дискурс для М.Фуко "является сложной и дифференцированной практикой,

16 Coquet J.-C. Sémiotique littéraire. — P., 1973. — С. 27—28. Цит. по: Ильин 1992: 50.
51
подчиненной правилам и анализируемым трансформациям" (Фуко 1996: 207),
причем это может быть "практика" и отдельного индивидуума, и социальной
группы, и научной парадигмы, и социума в целом, в том числе в его
исторической перспективе. С другой стороны, дискурс для М.Фуко — это (во-
площенная в слове) человеческая мысль, познание, способность и потребность
рассуждать (ср. основное значение слова discours), и в этом смысле философ
говорит об "истории дискурса" как о "пучке трансформаций", которые он, в
частности, и стремится обнаружить. Наконец, в третьем (но, возможно, не
последнем) значении дискурс у М.Фуко — это, в сущности, инобытие духа,
противостоящее смерти и распаду: "Дискурс, в своем наиболее глубоком
определении, не будет ли простым "следом", не будет ли он в своем шепоте —
жестом бессмертия без субстанции? <...> Дискурс — это не жизнь, у него иное
время, нежели у нас, в нем вы не примиряетесь со смертью" (там же: 206—
207).
Ясно, что понимание дискурса, демонстрируемое Е.В.Какориной,
значительно конкретнее стремящегося к безграничной экспансии понимания
М.Фуко. Однако для нас существенно то, что между этими трактовками нет
противоречия, первая прямо порождена второй.
1.2.1.2. Оригинальную версию трактовки дискурса предложили В.Г.Косто-
маров и Н.Д.Бурвикова в докладе "Субъективная модальность как начало
дискурсии", прочитанном на юбилейной Виноградовской сессии в Москве в
1995 г. В их понимании дискурс — это "текст, образовавшийся в процессе
дискурсии, когда смысл «на выходе» становится адекватным авторскому
замыслу. Дискурсия начинается там, где появляются дополнительные смыслы,
отличные от буквального понимания текста. Приближение к пониманию этих
дополнительных смыслов комплектует будущий дискурс" (Костомаров,
Бурвикова 1995: 238). Таким образом, в данной трактовке дискурс представляет
собой ментальное образование, возникающее в сознании читателя в процессе
такого восприятия текста, которое отталкивается от буквального понимания, и
52
существующее ровно столько, сколько длится процесс восприятия и понимания
текста.
1.2.1.3. Для лингвистики, в частности для лингвистики текста, более
традиционны два понимания, приведенные Н.Д.Арутюновой в уже упомянутой
статье.
1.2.1.3.1. Первое (и старшее) из них: "связный текст в совокупности с
экстралингвистическими — прагматическими, социокультурными,
психологическими и др. факторами" (Арутюнова 1990: 136. Курсив мой. —
М.Д.). Сходным образом определяют дискурс и авторы "Экспериментального
системного толкового словаря стилистических терминов" — а именно как
"последовательность речевых актов, образующих связный текст, погруженный
в экстралингвистический контекст" (Никитина, Васильева 1996: 69). Надо
отметить, что поначалу молодая лингвистика текста на экстралингвистические
факторы обращала меньше внимания, и для В.А.Коха, например, термин
"дискурс" в 1965 г. фактически означал "связный текст". Последнее становится
совершенно очевидным, если вспомнить, что текстом он называл любую
последовательность предложений, графически оформленную как замкнутую (в
том числе и бессмысленные соединения фраз вроде "Charles Dickens lived in
England. Oslo is the capital of Norway" [Чарльз Диккенс жил в Англии. Осло —
столица Норвегии]), а внутри категории "текст" различал тексты
"дискурсивные" и "недискурсивные" (Кох 1978). К.Гаузенблаз тогда же (1966)
называл термином discourse любое произведение речи (по определению
связной, так как случаи отклонения от психической нормы не входят в поле
зрения автора), что и побудило Т.Н.Молошную перевести его статью "On the
Characterization and Classification of Discourses" с последовательной
подстановкой на место термина discourse термина "речевое произведение"
(Гаузенблаз 1978). Лишь несколькими годами позже, в работах прежде всего
Т.А. ван Дейка, обозначилось то специальное внимание к
экстралингвистическим факторам, о котором говорит Н.Д.Арутюнова и которое
53
еще позже приведет к стремлению дифференцировать понятия дискурса и
текста.
Разновидностью этого понимания следует признать попытку Н.А.Слюсаре-
вой закрепить термин "дискурс" за "тематически связным отрезком текста" —
вместо "громоздкого", по ее мнению, термина "сверхфразовое единство" (Слю-
сарева 1982: 35). Любопытно, что Н.А.Слюсарева в смежном контексте (в
предыдущем абзаце) ссылается на только что упомянутую работу В.А.Коха,
который, как мы видели, вкладывал в это понятие более широкий смысл, но
признает неудачными его термины "мотив" и "сюжет", так как они "стирают
границу между языковедческими и литературоведческими феноменами" (там
же). Можно подумать, будто "дискурс" — это такой же бесспорно
лингвистический термин, как "фонема" или "суффикс". Как нетрудно
догадаться, эта попытка ничем не закончилась; термины-близнецы
"сверхфразовое единство" и "сложное синтаксическое целое", несмотря на
громоздкость, благополучно сохранили смыслоразличительную способность и
по-прежнему употребляются всегда, когда нужно ясно обозначить, о чем идет
речь, особенно в научном общении.
1.2.1.3.2. Во второй из называемых Н.Д.Арутюновой версий дискурс — это
"текст, взятый в событийном аспекте; речь, рассматриваемая как
целенаправленное социальное действие, как компонент, участвующий во
взаимодействии людей и механизмах их сознания" (Арутюнова 1990: 137). По-
видимому, это понимание можно переформулировать следующим образом: это
событие, в котором центральное положение занимает словесный компонент;
коммуникативный акт, взятый не только в полноте своей структуры, но и в
своей полной временной протяженности, включающий, в том числе, и
разнообразные его оценки участниками и наблюдателями, и даже
прогнозируемые и действительные последствия. В этом смысле дискурсом
могут быть названы лекция или другое публичное монологическое
выступление, любой диалог — от обмена репликами в телепередаче, в той или
54
иной мере имитирующего живой диалог, до абсолютно спонтанного бытового
речевого взаимодействия, — полилог, имеющий место, например, во время
урока в классе или практических занятий в аудитории, — но взятые в
совокупности всех аспектов коммуникативной ситуации, включая и "шумы" в
канале информации, и многообразные изменения, являющиеся следствием
данного события / действия.
1.2.1.3.3. В последние годы в лингвистике приобрело актуальность еще одно
понимание дискурса, связанное с работами Патрика Серио и поддержанное в
России авторитетом акад. Ю.С.Степанова (Язык и наука... 1995). П.Серио в
своей работе, как известно, рассматривал в качестве особого образования
внутри русского языка своеобразный "язык" официальных документов, речей
политических деятелей, газетных передовиц, лозунгов и т.п. советской эпохи.
Справедливо полагая, что квалифицировать это образование как "язык" в
сколько-нибудь полном смысле этого слова невозможно, П.Серио использовал
для его именования термин "дискурс". Ясно, что к этому пониманию дискурса
довольно близко понимание Е.В.Какориной, но первое отличается от второго
бóльшей определенностью: если "советский политический дискурс" обладает
внутренним единством, то "современный политический дискурс" (Е.В.Какори-
на) представляет собой открытый и беспорядочный конгломерат самых
разнообразных стилевых и пр. тенденций, неспособный противостоять никакой
новой тенденции и фактически лишенный какой бы то ни было внутренней
организованности. Следовательно, если дискурс в понимании П.Серио (и
Ю.С.Степанова) может претендовать на статус лингвистического понятия, то
дискурс в понимании Е.В.Какориной претендовать на такой статус не может.
1.2.1.4. Ни одному из приведенных пониманий, кроме утратившего
актуальность приравнивания дискурса к связному тексту или его "тематически
связному отрезку", не противоречит утверждение о том, что дискурс обладает
признаком процессности. Это означает не просто наличие у него признака
временнóй протяженности. Это означает невозможность существования
55
дискурса вне прикрепленности к реальному, физическому времени, в
котором он протекает, — ср. наличие идеи течения, протекания в самой
внутренней форме франц. discours ( cours), англ. discourse ( course). Не
случайно Н.Д.Арутюнова завершает дефинитивную часть цитированной статьи
словами: "Дискурс — это речь, «погруженная в жизнь». Поэтому термин
«дискурс», в отличие от термина «текст», не применяется к древним и др.
текстам, связи которых с живой жизнью не восстанавливаются
непосредственно" (там же).
Именно в этом смысле дискурс противопоставлен тексту — как
фиксированному результату, продукту (процесса), причем такому продукту,
который в принципе самодостаточен и может работать как "генератор
смыслов" (Ю.М.Лотман). В отличие от дискурса, текст лишен жесткой
прикрепленности к реальному времени, его связь с этим временем носит
косвенный, опосредованный характер. Текст существует в физическом времени
не сам по себе, а лишь в оболочке материального объекта — носителя текста,
который, как и любой материальный объект, подвержен старению и распаду.
Собственно же текст существует не в этом времени, а во времени—про-
странстве культуры.
1.2.2. Еще более определенно в отношении времени, свойственного тексту,
высказывается В.П.Руднев — правда, не имея в виду разграничения категорий
текста и дискурса, а, наоборот, недифференцированно употребляя оба термина
(Руднев 1996). Тем не менее, в своих рассуждениях он исходит все-таки из
определения текста, восходящего к А.М.Пятигорскому: "Текст — это
воплощенный в предметах физической реальности сигнал... передающий
информацию от одного сознания к другому" (там же: 9). Далее, отталкиваясь
от выработанного физикой XX в. представления об анизотропности
(необратимости) физического времени и опираясь на общепринятую "интер-
претацию временной необратимости через второй закон термодинамики,
согласно которому энтропия в замкнутых системах может только
56
увеличиваться" (там же: 10—11), В.П.Руднев приходит к заключению о
противоположной направленности времени физического и времени
семиотического. Эта противоположность основана на том, что "энтропия и
информация суть величины, равные по абсолютной величине, но
противоположные по направлению, то есть с увеличением энтропии
уменьшается информация" (там же: 12). "Вещи увеличивают энтропию,
тексты увеличивают информацию"; "текст движется по времени в
противоположном [физическому времени. — М.Д.] направлении, в направлении
уменьшения энтропии и накопления информации" (там же). Это любопытно
показано путем проверки того, действительны ли постулаты Г.Рейхенбаха 17 о
необратимости физического ("энтропийного") времени применительно к тексту.
По Рейхенбаху, для физического времени действительны следующие
утверждения:
"(1) Прошлое не возвращается;
(2) Прошлое изменить нельзя, а будущее можно;
(3) Нельзя иметь достоверного знания (протокола) о будущем" (там же: 13).
По Рудневу, для семиотического времени, в котором существует текст,
действительны противоположные утверждения:
"(1') Прошлое текста возвращается, так как каждый текст может быть
прочитан сколько угодно раз;
(2')а С позиции автора прошлое текста изменить можно, так как автор
является демиургом всего текста;
(2')б С позиции читателя нельзя изменить ни прошлое, ни будущее текста;
<...>
(3') Можно иметь достоверные знания о будущем текста" (там же).
Думается, что здесь не обошлось без исследовательского перехлеста.
Увлекшись своей идеей, В.П.Руднев не замечает подмены понятий: говоря о

17 В.П.Руднев здесь ссылается на работу: Рейхенбах Г. Направление времени. — М., 1962. —


С. 35—39.
57
семиотическом времени, то есть времени—пространстве культуры, он на самом
деле характеризует внутреннее время текста (например, художественное время
—пространство, хронотоп), которое является, может быть, частным случаем
семиотического времени — но не более того. Вероятно, отношения
семиотического времени и времени физического, энтропийного, значительно
сложнее столь прямолинейной противоположности, поскольку и культура, в
конечном счете, не существует вне некоторого контекста (например,
социального, исторического), неизбежно связывающего ее с физическим
временем—пространством. Отдаленное подобие этой мысли чувствуется и у
самого автора, когда он утверждает: "Можно сказать, что мировая линия
событий в физическом мире представляет собой не луч прямой от менее
энтропийного состояния к более энтропийному, но кривую, где при общей
тенденции к возрастанию энтропии имеют место отрезки, на протяжении
которых энтропия понижается" (там же: 12). По-видимому, нечто сходное, но
с противоположными знаками, можно сказать и о семиотическом времени, если
не сводить его к внутреннему времени текста.
Но как бы то ни было, для нас в данном случае важно четко
сформулированное В.П.Рудневым представление о принципиальном отличии
текста от физических объектов, вещей, существующих лишь в физическом
времени, — отличии, заключающемся в качественно ином характере
свойственного тексту семиотического времени, будь то внутреннее время
текста или время—пространство культуры, в котором он существует.
1.2.4. Косвенным свидетельством в пользу вырисовывающегося
противопоставления дискурса и текста служит ряд дополнительных
соображений.
1.2.4.1. В онтологическую интерпретацию текста органически входит
представление о том, что текст создается с установкой на многократное
воспроизведение (ср. Адмони 1985). Между тем дискурс, если согласиться со
сказанным выше, ни в одном из пониманий воспроизведения не предполагает.
58
1.2.4.2. Весьма показательно то, что исследователи, известные своей
требовательностью к употреблению терминов и стремлением к понятийной
точности, не торопятся с расширением области определения понятия "дискурс".
Приведем лишь один пример. Т.А. ван Дейк, как известно, начинал в 60-е гг. с
исследований в области поэтики. Однако далее, чем явственнее обозначался его
интерес к дискурсу как таковому и чем более отчетливый характер приобретали
представления ученого о нем, тем очевиднее становилось внимание
исследователя к материалу совершенно иного плана: новостям,
информационным сообщениям, живым диалогам и т.п. 18 К поэтике — и,
следовательно, к художественному тексту — ван Дейк пока не возвращается,
хотя, казалось бы, должен возникнуть соблазн применить новые теоретические
разработки именно в этом направлении.
Характерно следующее замечание ван Дейка: "По истечении длительного
времени большая часть информации, содержащейся в тексте, уже не может
быть извлечена из памяти; существует тенденция к запоминанию только
макроструктур воспринятого текста..." (ван Дейк 1988: 143). Ясно, что термин
"текст" здесь используется в значении 'словесная структура, входящая
составной частью в дискурс' — ибо Т.А. ван Дейк не ставил целью разведение
категорий дискурса и текста, — и в данном понимании обозначает совсем не
тот текст, по отношению к которому верны "антирейхенбаховские" постулаты
В.П.Руднева: ведь если прошлое текста может быть возвращено (путем
перечитывания), то вопрос о количестве сохранившейся в памяти информации
лишается смысла. Напротив, если речь идет о дискурсе, физическое время
восприятия которого совпадает с физическим временем его протекания, такой
вопрос уместен; более того, любому человеку знакомо чувство дискомфорта
(чтобы не сказать "ощущение непоправимой потери"), возникающее тогда,

18 Ср. материал, используемый автором в работах "Эпизодические модели в обработке


дискурса", "Анализ новостей как дискурса", "Когнитивные модели этнических ситуаций" и
др., включенных в том избранного Т.А. ван Дейка "Язык. Познание. Коммуникация" (М.,
1988).
59
когда он по какой-либо причине пропустил (или не понял, не разобрал)
некоторую часть монолога учителя, лектора, докладчика, собеседника etc.: в
этой ситуации прошлое невозвратимо.
Вполне понятно в этом контексте стремление человека обеспечить себя
возможностью обращать как можно более широкий круг дискурсивных
процессов в тексты, противостоящие энтропии: примерами могут служить не
только повсеместно распространившиеся бытовые средства магнито- и
видеозаписи, но и стремительно завоевывающие мир лазерные компакт-диски,
позволяющие с помощью компьютера превратить в текст даже такой
специфический дискурс, как посещение музея, школьный урок и др. Можно, не
опасаясь натяжек, утверждать, что если сегодня персональные компьютеры, как
правило, не комплектуются устройством для записи на компакт-диски (CD-
recorder) и последнее является редкостью, то в очень скором будущем наличие
такого устройства станет таким же стандартом, как сейчас — наличие
устройства для считывания информации с компакт-диска (CD-ROM). Уместно
также заметить, что названное стремление человека вполне согласуется с его
общим стремлением к уменьшению энтропии, как в материальной, так и в
духовной сфере: в последнем отношении нельзя не вспомнить хорошо
известные размышления Ю.М.Лотмана по поводу типологичности
представления художника о собственной жизни как о тексте. Но и "обычному"
человеку свойственно желание свести непредсказуемость будущего к
минимуму, "опрокинуть" третий постулат Рейхенбаха: это прослеживается
начиная со стремления к "уверенности в завтрашнем дне" — кончая высоким
чувством ответственности за судьбы будущих поколений.
1.2.5. Таким образом, дискурс, в отличие от текста, неспособен накапливать
информацию. Дискурс, в сущности, лишь способ передачи информации, но не
средство ее накопления и умножения; дискурс не является носителем
информации. Грубо говоря, различие между дискурсом и текстом отдаленно
напоминает различие между радиопередатчиком и магнитофоном. Более того:
60
результатом дискурсивного процесса является умножение информации в мире
— но не в дискурсе; последний исчезает в прошлом, уходит в небытие
немедленно после своего окончания. Носителем информации, переданной в
дискурсе, оказывается человеческая память, магнитофонная или видеопленка,
бумага и т.д., — но ни на одном из этих носителей собственно дискурс, во всей
своей полноте, уже не зафиксирован. "Записать" дискурс полностью так же
невозможно, как невозможно "записать" жизнь человека или даже небольшой
ее фрагмент — в совокупности не только слуховых и зрительных впечатлений,
но также тактильных, обонятельных, вкусовых, соматических ощущений,
психологических переживаний, психических процессов, потока мыслей и т.д.
Можно, конечно, полагать, что такая возможность является техническим
вопросом, решение которого — дело времени; но можно ставить вопрос и в
философском аспекте, подвергая сомнению реализацию этой возможности в
принципе...
Что же касается текста, то он, наоборот, является прежде всего носителем
информации, средством ее накопления и — особенно в случае художественного
текста — "генератором смыслов". Заметим, что не только вторая из этих трех,
но и последняя функция, замечательно описанная Ю.М.Лотманом (Лотман
1981), были бы невозможны при условии необратимости семиотического
времени. Показательна, кроме того, эксплицитная ориентация художественного
текста классического типа, являющегося, безусловно, самым ярким примером
текста, живущего в семиотическом времени, на античные образцы — то есть на
древние тексты, связи которых с современной им "живой жизнью", как точно
заметила Н.Д.Арутюнова, невосстановимы. Сознательная установка на
"классичность" — а мы и сегодня продолжаем успешно создавать тексты
классического типа — предполагает расчет на восприятие произведения не
только современниками, но и потомками (как античных образцов! — этот
мотив без труда прослеживается, например, в истории русской литературы). А
эта направленность, в свою очередь, диктует еще два правила.
61
Это, с одной стороны, отсечение всех внетекстовых связей, которые, по
мнению создателя текста, не являются критически необходимыми для
понимания: имя автора принимает особую форму, в той или иной мере
дистанцирующуюся от имени реального физического лица (от "пропажи"
отчества в русской традиции [Александр Пушкин] — до псевдонима); имена в
посвящениях зашифровываются; имена действующих лиц не совпадают с
именами реальных людей, даже если в основе сюжета лежат реальные события;
отсылки к событиям и реалиям эпохи строго дозируются, а часто
камуфлируются или даются в предельно обобщенной форме, и т.д.
С другой стороны, это неизбежная необходимость обеспечить при
восприятии текста дискурсию в том смысле, в каком ее понимают
Н.Д.Бурвикова и В.Г.Костомаров, а это возможно только путем компенсации
несовпадающих параметров коммуникативной ситуации: разрыва во времени и
пространстве между автором и читателем, неполного взаимоналожения их
прагматических установок, социальных позиций и др. В конечном итоге это
означает, что текст на порядок сложнее дискурса (во всяком случае
художественный), ибо он представляет собой "упакованную" коммуникацию,
включая в свернутом виде не только все элементы коммуникативного акта, но и
сигналы для их дешифровки. Но это ни в коем случае не означает, что текст
является дискурсом. Дискурс в филогенезе предшествует тексту, подобно тому
как диалог предшествует монологу, а речь — языковой системе.
Таким образом, с точки зрения теории коммуникации текст представляет
собой "упакованную" вторичную коммуникацию. Определение "вторичная"
означает, что этот вид коммуникации производен от первичной, прототипиче-
ской коммуникации, акт которой предполагает одновременное наличие двух
партнеров, их равную и одновременную причастность к каналу коммуникации
и ряд других обязательных компонентов. Текстовая форма коммуникации в
этом смысле вторична, поскольку в любом варианте функционирования текста
разворачивающийся при этом коммуникативный акт характеризуется реальным
62
наличием только одного партнера и лишь виртуальным, домысливаемым
наличием второго; аналогичным образом, в силу неравной и неодновременной
причастности партнеров к каналу коммуникации текстовая форма предполагает
реальную субъектную коммуникативную активность ("говорение") виртуально
присутствующего партнера и — наоборот — лишь виртуальную ответную
активность реально присутствующего партнера. Определение "упакованная",
повторим, означает, что текст содержит необходимые компоненты
коммуникативного акта в свернутом виде: адресант может быть минизирован
до имени автора или вообще элиминирован, адресат чаще всего низведен до
никак не выраженной презумпции его наличия, не более; вместо единства
временнóй координаты партнеров в тексте лишь могут быть обнаружены
словесные сигналы, позволяющие адресату как-то соотнести свое время с
предполагаемым временем адресанта, но не более, а иногда и этого нет;
наконец, равная причастность партнеров к каналу коммуникации в случае
текста оказывается замещена, по сути, самим фактом физического
существования последнего в ситуации его восприятия!
Вряд ли есть необходимость уточнять, что категория дискурса неразрывно
связана с первичной, а не вторичной формой коммуникации и что,
следовательно, дискурс не может интерпретироваться и как "упакованная"
коммуникация, поскольку он в этом попросту не нуждается.
Вывод: понятие дискурса к художественному тексту (классического
типа) неприложимо. Неприменимы в этом случае и методики анализа
дискурса — если, конечно, они не представляют собой обычных методик
анализа текста, но с модной "вывеской".
Несколько иначе обстоит дело с нехудожественными текстами. Они не
только могут быть компонентами дискурса в первом значении (см. 1.2.1.1), что
не обязательно влияет на их природу и отнюдь не невозможно для
художественных текстов (не называя сами эти тексты дискурсами, мы все же
можем говорить, например, о художественном дискурсе данной эпохи); они
63
также могут в той или иной мере иметь внутренне дискурсивный характер — в
плане привязанности к конкретному моменту физического времени—про-
странства, к "злобе дня". В этом смысле можно, вероятно, говорить о шкале
дискурсивности нехудожественных текстов. Ясно, что научная статья и
газетная заметка займут на этой шкале разные места, но в пределах каждого
жанра возможна довольно широкая вариативность.
Особого обсуждения заслуживает вопрос о применимости понятия "дискурс"
к текстам произведений модернизма и постмодернизма, в которых отчетливо
просматривается тенденция к имитации дискурсивного процесса — ср. хотя бы
случай "потока сознания", — к "дискурсивизации текста" (первые подступы к
этой теме см. в гл. III). Думается, что это не более чем прием, даже если он
глубоко мотивирован философскими и эстетическими задачами, ибо и здесь
текст остается текстом, рассчитанным на многократное воспроизведение /
восприятие, в том числе и потомками; текстом, работающим и как накопитель
информации, и как "генератор смыслов"; текстом, предназначенным для
существования в семиотическом времени. Однако в этом случае вполне
вероятна необходимость некоторой коррекции исследовательской стратегии.
Еще одно явление, как будто не "вписывающееся" в предложенную систему
координат, — интертекстуальность. Безусловно, интертекстуальная игра,
ставшая неотъемлемой структурообразующей чертой литературы XX века,
вносит в текст элемент дискурсивности. Но, как и в предыдущем случае, это не
затрагивает онтологической природы текста. Интертекстуальность, взятая "в
пределе", дает не дискурс, как можно было бы подумать, а гипертекст 19, что
прекрасно понимал уже В.В.Набоков (и воплотил в своем романе "Бледный
огонь" — "Pale Fire" — хотя "Бледное пламя" в переводе С.Ильина).
Любопытно, что понятие гипертекста уже успело приобрести второе
значение, чего, похоже, не замечает В.П.Руднев, набрасывая картину прямой
19"...в предельном случае постмодернистский текст выступает как гипертекст, то есть такое
художественное построение, которое зиждется на нелинейном и многократном прочтении"
(Руднев 1996: 72).
64
преемственности между гипертекстами постмодернизма и современными ком-
пьютерными гипертекстами, которые строятся по принципу Web-страниц
(userenti sat). Между тем различие существенно, ибо гипертекст во втором
значении представляет собой, собственно говоря, уже не художественный
текст, а... игрушку. Примером такой игрушки — или самоучителя по
составлению бестселлеров? — может служить упоминаемый В.П.Рудневым
"компьютерный роман" "Полдень" Майкла Джойса, устроенный так, что
читатель может "прерывать чтение в любом месте и при помощи комбинации...
клавиш менять сюжетную стратегию, разыгрывая один за другим
альтернативные варианты интриги" (Руднев 1996: 72). В этом случае имеет
место весьма специфическая передача информации и здесь нужно говорить о
некоей особой коммуникации. Такой гипертекст глубоко отличен от
гипертекстов в первом значении — "Игры в классики" Х.Кортасара, "Бледного
огня" В.В.Набокова и не оч. мн. др., — поскольку здесь идеологическая и
эстетическая роль традиционного автора, как и сфера его компетенции,
значительно редуцированы, а его функции стремятся — в пределе — к
функциям конструктора-составителя и инструктора-методиста; читателю же
предоставляется возможность самостоятельно выбирать идеологические,
эстетические и пр. ориентации. В таком гипертексте не соблюдаются не только
постулаты Рейхенбаха, но и альтернативные постулаты Руднева — хотя бы
потому, что в нем категории прошлого и будущего существенно
модифицируются, если не сказать большего, а постулат (2')б меняется на свою
противоположность20. Впрочем, это предмет отдельного рассмотрения, не
имеющего прямого отношения к нашему; и до того, как к этому рассмотрению
приступать, придется решать вопрос о том, можно ли считать игру... хотя бы
дискурсом.
Что же касается собственно литературы и ее экспериментов, то можно с
уверенностью утверждать: мы создаем — на бумаге ли, на экране ли монитора

20 Странно, что В.П.Руднев и этого как будто не замечает и никак не оговаривает.


65
— не дискурс, а текст, и это будет оставаться неизменным до тех пор, пока мы
ставим в конце знак, маркирующий конец.
66

2. Понятие смысловой структуры текста


Выражение некоторого смысла, смыслового содержания — первичная цель
любого текста: без достижения этой цели не будет достигнута никакая другая.
В связи с этим необходимо затронуть два вопроса: 1) о специфике смыслового
содержания текста; 2) о том, что представляет собой смысловая структура
текста, каковы ее компоненты, какие ее аспекты целесообразно различать.

2.1. Специфика смыслового содержания текста


2.1.1. Смысл текста как концепция. Рассматривать проблему смысловой
организации текста в полном объеме мы здесь не будем — по той причине, что,
во-первых, работ, посвященных этой проблеме, огромное множество, они
направлены на выявление весьма различных аспектов столь сложного
феномена, каким является смысловая структура текста; для наших же задач, во-
вторых, требуется довольно узкая и конкретная постановка вопроса. Общая
картина разработки данной проблемы напоминает множество
неконцентрических кругов, которыми обычно изображают пересекающиеся
множества. С одной стороны, существует некоторая область пересечения
весьма различных концепций смысловой структуры текста, и эта область
состоит из ряда вполне бесспорных утверждений: о том, 1) что смысл текста
принципиально отличен от смысловой стороны речевых образований менее
высокого уровня организации, 2) что смысловая структура текста представляет
собой сложное, многоаспектное и многоуровневое образование, 3) что это
именно структура, а не хаотическое нагромождение смыслов, 4) что в этой
структуре целесообразно различать статический и динамический аспекты, 5)
что смысл текста не поддается и не может поддаваться экспликации /
выявлению сугубо лингвистическими методами, так как он возникает отнюдь
не только на основе функционирования языковых единиц и заключает в себе
такие подсмыслы, которые лежат в сфере "ведения" других дисциплин, и мн.
др. (Алефиренко 1998, Аспекты... 1982, Бахтин 1979, Гак 1976, Гальперин 1981,
67
Доблаев 1982, Долинин 1985, Колшанский 1983, Котюрова 1988, Купина 1984,
Кумлева 1988, Ляпон 1986, Москальская 1981, Мышкина 1991, Новиков 1983,
Реферовская 1983, Романенко 1982, Салищев 1982, Тураева 1986, Чернухина
1983, Черняховская 1983 а—б и мн. др.). С другой стороны, за пределами этой
области пересечения лежит широчайший спектр представлений о том, что же
такое, собственно, смысловая структура текста: от сведения ее к системе
денотатов ("содержание текста составляет система его денотатов"; "областью
семантики текста следует считать денотатный уровень его организации"
[Новиков 1982: 21]) — до выведения ее на уровень "динамически целостного
смыслового транспространства артеавтора (как эмерджентного системного
свойства, возникающего в текстовом пространстве вследствие взаимодействия
смысловых транспространств ментеавтора и индукторов)..." (!) (Мышкина 1991:
42); от установления весьма шатких аналогий между семантической
организацией текста и предложения (Салищев 1982 и мн. др.), высказывания
(Доблаев 1982 и мн. др.) — до признания этой структуры явлением совершенно
особого порядка, сложно стратифицированным, интегрирующим особые
смысловые единицы разных уровней, не имеющие прямой прикрепленности к
единицам языковой системы (Черняховская 1983 а—б, Алефиренко 1998; о
концепции Л.А.Черняховской см. ниже).
Исходя из сказанного, наша задача в данном случае сводится к тому, чтобы
лишь подчеркнуть наиболее существенные для наших целей особенности
смысловой стороны текста и выделить тот ее аспект, который наиболее тесно
связан с уровнем текстообразования.
Прежде всего необходимо найти удовлетворительное обозначение
специфики смыслового содержания текста. И.Р.Гальперин предложил
терминологически дифференцировать семантику единиц и единств разных
уровней структурной сложности и различного функционального назначения:
термин “значение” закрепить за номинативными единицами (словоформы,
словосочетания); термин “смысл” — за коммуникативными и
68
поликоммуникативными единицами (предложения, ССЦ); и термин
“содержание” — за текстовыми образованиями (Гальперин 1981: 20—21).
Мотивы такого разграничения, сводящиеся к признанию качественных
различий между семантическими образованиями столь разных уровней,
представляются вполне убедительными, хотя выбор терминов кажется
дискуссионным. Однако простое использование разных терминов не вскрывает
специфики различаемых явлений.
Специфика смыслового содержания текста заключается уже хотя бы в его
объемности; но объемность в данном случае не количественная характеристика,
она производна от особого качества семантики текста. Если смысловая сторона
предложения во всех грамматиках традиционно связывается с понятием
“мысль” (и раскрывается через это понятие), то, продолжая эту линию,
смысловое содержание текста следует связать с понятием “концепция”. Текст,
как особая речемыслительная форма, позволяет представить некоторую
картину мира (фрагмента мира) в виде развернутой системы представлений,
суждений, идей — то есть концепции, — в отличие от неразвернутых форм.
Определенная концепция мира может скрываться, угадываться и за афоризмом,
но она в нем не явлена, не выражена; для того чтобы представить эту
концепцию в явной форме, необходим текст. То, что текст является системно-
структурным образованием, обладающим иерархической внутренней
организацией, обусловлено, таким образом, уже спецификой его семантики.
Необходимо иметь в виду, что если семантика монопредикативного
высказывания представляет собой сложное образование, внутри которого
целесообразно различать особые аспекты, называемые разными лингвистами
весьма многообразно (например, у А.В.Бондарко — “план содержания текста” и
“речевой смысл”21 [Бондарко 1978: 95—127]; подробнее см. ниже), то семантика

21 Вводя эти обозначения, автор специально оговаривает, что “речь идет не о тексте вообще,
а о тексте высказывания, и не о речевом смысле вообще, а о речевом смысле высказывания”,
представляющего собой, как правило, “речевую реализацию предложения, в некоторых
случаях — сложного синтаксического целого” (Бондарко 1978: 96).
69
текста — явление еще более сложное. “План содержания” текста (здесь “текста”
— уже в нашем смысле, то есть не высказывания или микротекста, как в
Бондарко 1978, а целого текста), базирующийся на языковом воплощении
последнего, включает в себя, в самом упрощенном представлении, 1) “план
содержания” (в смысле А.В.Бондарко) единиц коммуникативного уровня (пред-
ложений-высказываний); 2) “речевые смыслы” (А.В.Бондарко), или “актуаль-
ные смыслы” (Долинин 1985: 6—8), тех же единиц; 3) “план содержания”
строевых единиц текста (как правило, поликоммуникативных, сверхфразового
формата); 4) “речевые смыслы” строевых единиц текста; 5) некоторое “резуль-
тирующее” семантическое образование — концепция [данного фрагмента
мира], ради выражения которой и создается текст. Ясно, что эта иерархия
может быть дополнена рядом промежуточных звеньев; но еще более
существенно то, что наличие этой внутренней иерархии (а подобная имеется и в
семантике самого элементарного предложения-высказывания) не отменяет
существования второго плана — того семантического образования, которое не
базируется на языковом воплощении текста, а вытекает из его “плана
содержания” и, как очень точно отметил А.В.Бондарко, обладает смысловой
структурой, не изоморфной языковой структуре плана содержания (Бондарко
1978: 100). Это семантическое образование можно называть смыслом текста, но
оно имеет отношение уже и к смыслу произведения.
Различие между смыслом текста и смыслом произведения целесообразно
учитывать, особенно если речь идет о художественном тексте (см. Лотман
1964 / 1994, Дымарский 1993, Долинин 1994, Кубрякова 1994). Однако
учитывается оно далеко не всегда; например, в концепции Н.Л.Мышкиной
“смысл текста” включает в себя, по сути, все, что только можно помыслить в
связи с некоторым конкретным текстом, в том числе “ореол излучений,
высвечивающих личность автора, его духовность” (??) (Мышкина 1991: 40—
41). Рассмотрим это различие подробнее.
70
2.1.2. Смысл текста vs. смысл произведения. Разведение понятий "текст"
и "произведение" не ново. Известны вполне ясные позиции по этому поводу
М.М.Бахтина (Бахтин 1979), Ю.М.Лотмана (Лотман 1964 / 1994). Известна
также статья Р.Барта "От произведения к тексту" (Барт 1994), которая,
впрочем, полезна для нас лишь принципиальным противопоставлением двух
категорий, ибо французский постструктуралист и "новый критик" трактует их
отнюдь не с точки зрения лингвиста и вкладывает в них содержание едва ли не
противоположное тому, которое видим мы, ср.: "произведение есть
вещественный фрагмент, занимающий определенную часть книжного
пространства (например, в библиотеке), а Текст — поле методологических
операций <...> Произведение может поместиться в руке, текст размещается в
языке, существует только в дискурсе (вернее сказать, что он является Текстом
лишь постольку, поскольку он это сознает) <...> Текст ощущается только в
процессе работы, производства <...> Текст не может неподвижно застыть... он
по природе своей должен сквозь что-то двигаться — например, сквозь
произведение, сквозь ряд произведений" (Барт 1994: 415; заглавные буквы и
курсив автора. — М.Д.). Для Р.Барта различие между произведением и текстом
заключается не только в противоположении статики и динамики
(действительно не только), но также в признании текста некой высшей,
качественно стоящей над произведением, сущностью: "Произведение замкнуто,
сводится к определенному означаемому <...> все произведение в целом
функционирует как знак <...> Произведение в лучшем случае малосимволично,
его символика быстро сходит на нет, то есть застывает в неподвижности; зато
Текст всецело символичен; произведение, понятое, воспринятое и принятое во
всей полноте своей символической природы, — это и есть текст" (там же:
416—417; курсив автора. — М.Д.). Цитирование "пропозиций" Р.Барта, как он
сам их называет, можно было бы продолжить, однако уже ясно, что термином
"текст" он обозначает некий качественно иной, высший тип произведения (как
раз это он имеет в виду, когда утверждает, что, например, Жорж Батай "всю
71
жизнь писал тексты или, вернее, быть может, один и тот же текст", а не
произведения [там же: 415]), и именно этот смысл он, как "новый критик",
вкладывает в заглавие своих "пропозиций": думается, мы не слишком
погрешим против истины, если скажем, что это броский лозунг очередной
"новой волны".
Если же отвлечься от своеобразной революционной романтичности
западноевропейского постструктурализма конца 60-х — начала 70-х (статья
Р.Барта была опубликована в 1971 г.) и вернуться к нашим координатам, то
придется признать, что все, что Р.Барт приписывает "Тексту", с нашей точки
зрения, должно быть "отдано" произведению.
Филология, как известно, изначально имела дело с текстом. "Текст во всей
совокупности своих внутренних аспектов и внешних связей — исходная
реальность филологии" (Аверинцев 1990: 544). Однако здесь необходимо ва-
жное уточнение: она всегда имела дело не просто с текстом, а с текстом
произведения. Для специалистов, прошедших школу более традиционных
филологических занятий, это различие вполне внятно. Стоит обратить
внимание, например, на то, как осторожно пользуется термином Д.С.Лихачев:
"История текста произведения теснейшим образом связана с историей
литературы..." (Лихачев 1990: 203).
"Текст произведения" — понятие существенно иное, нежели "текст, который
сам по себе". В первом отчетливо выявляется признак формальности (он
прежде всего есть форма произведения), в то время как второй начисто его
лишен. Первый может рассматриваться как нечто целое, но при этом ему не
приписывается качество целостности и абсолютизация последней исключена.
Второй как раз на эту абсолютизацию и претендует. Но это может произойти
только в том случае, если тексту приписать все то, что на самом деле
свойственно произведению.
Причина этой "приписки" уже была названа выше (п. 1.1): она заключается в
некритическом усвоении, даже присвоении, положений смежных дисциплин, в
72
"искушении семиотикой", которому лингвистика поддалась. В итоге
лингвистическое представление о тексте, которое на самом деле не может и не
должно буквально повторять представление семиотическое, оказалось
размытым: лингвистика (текста) оказалась перед реальной угрозой утраты
своего специфического объекта. В самом деле: могут ли понять друг друга два
лингвиста, если один из них считает текст неким "макрознаком", а другой —
всего лишь "упорядоченным множеством предложений"?
Если оставить в стороне нелингвистические представления, то целесообразно
провести четкую грань между понятиями "текст" и "произведение", но сделать
это не по Барту, а в ориентирах, обозначенных Бахтиным и Лотманом. Во-
первых, для лингвиста эти понятия охватывают только произведения, имеющие
вербальную форму, в нашем случае — письменную. Во-вторых, текст является
формой осуществления произведения, причем не единственной, так как есть и
другие. Даже письменное речевое произведение может быть осуществлено,
например, в форме таблицы, схемы, ребуса. Специфика текста как одной из
форм заключается в том, что 1) он не предполагает (хотя допускает)
использование графических средств, то есть текст в этом понимании является
самодостаточной словесной формой; 2) он является развернутой формой — в
отличие от неразвернутых (ср. произведения, осуществленные в форме одной-
единственной коммуникативной единицы, то есть в нетекстовой форме —
пословицы, афоризмы, рекламные призывы).
Смысл текста и смысл произведения — существенно различные понятия.
Если первый прямо основывается на семантике языковых единиц, то второй
может возникать на основе любых, произвольных ассоциаций — с ситуациями,
сюжетом, портретами персонажей, отдельными их поступками, отдельными
аспектами их характеристик и т.д. Когда Б.Носик утверждает, что рассказ
В.В.Набокова "Возвращение Чорба" вызван к жизни, помимо прочего, личными
переживаниями автора и передает их так: "Темы невозвратности времени,
невосполнимости утрат, невозможности примириться со смертью близкого
73
существа (потрясение и боль того мартовского дня неизбывны!) 22 продолжали
мучить Набокова" (Носик 1995: 209), — он основывается исключительно на
подобных ассоциациях и говорит о смысле произведения, как он его понимает,
ибо в тексте рассказа нет ничего, что намекало бы на эти личные переживания
писателя. Когда человек, знакомый с русской историей и с биографией
Пушкина, читает стихотворение "Пир Петра Первого" (в котором ровно ни
слова о современности и о Николае I) и выдвигает предположение, что это
нравственный императив, обращенный к безнравственному императору, — он
говорит о смысле не текста, но произведения. (Дополнительные примеры см.:
Долинин 1994).

Определить смысл произведения еще труднее, чем смысл текста. Ясно, что
это — та сверхзадача, к достижению которой стремился автор, "то, чего автор
хотел добиться, создавая данный текст, смысл текста как высказывания в
контексте творчества автора и одновременно как реплики в полилоге
национальной и мировой литературы" (Долинин 1994: 14); но ведь тогда ско-
лько читателей — столько и смыслов произведения. Достаточно вспомнить
одну из самых одиозных в истории мировой литературы интерпретаций смысла
произведения — надпись "Воззвание к революции", сделанную анонимом на
копии лермонтовского стихотворения "Смерть поэта", которая была доставлена
по почте Николаю I (Найдич 1957: 413). По-видимому, как раз там, где
открывается поле для разнообразных интерпретаций, — кончается смысл
текста и начинается смысл произведения, хотя четкой грани между ними, как
точно заметил К.А.Долинин, нет и не может быть: "нельзя толковать о смысле
произведения, не опираясь на смысл текста, точно так же как нельзя,
психологически невозможно, пытаться интерпретировать смысл текста,
полностью абстрагируясь от того, что мы знаем об авторе, о жанре и об эпохе"
(там же: 15). По поводу последнего положения можно, впрочем, заметить, что
почти так приходится поступать читателю, который, листая последний номер
22 Б.Носик имеет в виду гибель В.Д.Набокова.
74
"толстого" журнала, впервые знакомится с творчеством еще никому не
известного автора. Знание о жанре и об эпохе в этом случае в той или иной
мере присутствует, но знание об авторе равно нулю, и это заметно затрудняет
восприятие. Вот только восприятие чего: смысла текста или смысла
произведения? Думается, что в большей мере — все-таки второго, поскольку,
даже и затрудненное, восприятие все-таки происходит, и имя "Солженицын", к
примеру, вскоре начинает уже кое-что означать, помимо именования
физического лица, для очень широкого круга читателей.
Как бы то ни было, трудность разграничения двух категорий отнюдь не
отменяет необходимости их различения. Обращаясь еще раз к пушкинскому
"Пиру Петра Первого", мы можем сказать, что смысл текста (концепция) этого
стихотворения заключается в утверждении милосердия как одной из высших
ценностей вообще и высших добродетелей монарха, поскольку это прямо
следует из способа описания петровского пира, из языковой ткани текста; и
точно так же мы можем сказать, что все дальнейшие выводы, обусловленные
датировкой стихотворения и связанные с Николаем I и судьбой декабристов,
относятся к сфере смысла произведения, ибо, повторим, эти выводы из
собственно текста никак не вытекают. Думается, именно такого рода различия
имел в виду М.М.Бахтин, когда писал: "Лингвистика имеет дело с текстом, но
не с произведением. То же, что она говорит о произведении, привносится
контрабандным путем и из чисто лингвистического анализа не вытекает"
(Бахтин 1979: 302).

2.2. Характеристика смысловой структуры текста


Когда заходит речь не просто о смысле, но о смысловой структуре текста, в
воображении возникает нечто отдаленно напоминающее школьные наглядные
пособия по химии, с помощью которых ученикам дается представление о
кристаллической структуре вещества. Это естественно, если принять во
внимание, что структура — это прежде всего связи между элементами. Но не
75
только они. Обнаружить множественные смысловые связи, пронизывающие
текст (что может сделать и хороший школьник), — это еще не значит описать
его смысловую структуру. Проблема такого описания заключается не столько в
обнаружении связей, сколько в выявлении элементов.
Очевидно, что эта последняя задача может быть решена на путях
абстрагирования, отвлечения от непосредственной "поверхности" текста, иначе
его смысловая структура будет сведена к смысловой структуре предложения-
высказывания и утонет в ней. Именно к таким результатам вело, например,
применение к художественному тексту методики "кустовых иерархических
структур", разработанной И.П.Севбо для целей машинного анализа текста
технического характера (Севбо 1969; Маслов 1973, 1975 а—б; подробнее об
этом см. п. 3.2.2).
Одну из весьма значительных попыток представления смысловой структуры
текста предприняла Л.А.Черняховская (Черняховская 1983 а—б). "Исходя из
предположения, что информационный инвариант смысла текста имеет свою
собственную структуру, не связанную с языковыми структурами, через которые
он манифестируется", она разработала "специальный метод анализа текста",
суть которого — "в опоре на сетку денотатов, выделяемых в тексте
предметными именами, и в привлечении к анализу информации из фонового
знания некоего «усредненного» П<олучателя>" (Черняховская 1983 б: 118—
119)23. Используя названный метод, автор показывает, что "при всем разнооб-
разии содержания в любом тексте имеются информационные комплексы строго
определенного состава, взаимосвязанные и иерархически входящие друг в
друга"; "они могут рассматриваться как строевые элементы информационного
инварианта смысла любого текста" (там же: 120). Л.А.Черняховская выделила
три типа таких "строевых элементов": 1) элементарные смысловые единицы

23 Заметим, что вместо термина "денотат" было бы точнее использовать термин


"сигнификат", ибо денотат — в любом из значений термина, согласно статье
Т.В.Булыгиной и С.А.Крылова в "Лингвистическом энциклопедическом словаре", —
существует вне текста и, следовательно, не может быть в нем "выделен".
76
(ЭСЕ); ЭСЕ = имя "предмета" + информация о наличии этого "предмета" в
экстралингвистической реальности ["сема бытийности обычно содержится в
глагольной форме"] + "оценка степени реальности" его существования ["мода-
льность содержится либо в глагольной форме, либо в отдельных модальных
словах типа «если», «быть может», «вряд ли»"] + "временные параметры" +
"пространственные параметры" (Жил-был король); 2) усложненные смысловые
единицы (УСЕ) двух степеней сложности: а) УСЕ первой степени = ЭСЕ +
характеристика "предмета" по какому-либо свойству, за исключением "свойства
существования", и / или субъективная оценка "предмета" (Жил-был храбрый и
умный король); б) УСЕ второй степени отличается от УСЕ первой степени тем,
что в ее состав входит не "полновесная" ЭСЕ, а ЭСЕ, являющаяся субститутом
предшествующей (... Он был умен и храбр / ..., который был умен и храбр / ..., 
умный и храбрый); 3) УСЕ еще более высоких рангов, возникающие в
результате "иерархического вхождения ЭСЕ и УСЕ одна в другую"; "самая
крупная УСЕ — целый текст" (там же: 120—124). Описав таким образом все
смысловые единицы, Л.А.Черняховская рассматривает возможные
внутритекстовые связи между ними, которых также оказывается три: 1) "вну-
тренняя одинарная связь" (приписывание "предмету" свойства, в том числе
существования); 2) "внешняя групповая связь" (связи взаимной характеризации
между двумя смысловыми единицами, объединяющие эти единицы в более
крупную и "обычно описываемые через глубинные падежи"); 3) "зонтичная
связь смысловой единицы с другими", имеющая место в случае объединения
одной и той же единицы с несколькими другими (там же: 124—126).
Модель, разработанную Л.А.Черняховской, нельзя не признать во многом
удачной. С ее помощью действительно можно эффективно анализировать
базовый ярус семантики текста. Но означает ли это, что перед нами в самом
деле модель именно смысловой структуры текста?
Л.А.Черняховская использует для иллюстрации своих положений такой
пример (сохраняем авторскую нумерацию блоков):
77
СИЛА ПРИВЫЧКИ
1. Впервые за свою 540-летнюю историю аристократический колледж
для мальчиков в английском городе Итоне нарушил традицию. Он
принял на работу учительницу. 2. 27-летняя Элиан Вожель преподает
французский язык. 3. Воспитанники колледжа от нее в восторге. Она
тоже довольна ими. 4. Одно ее смущает. По привычке, обращаясь к ней,
они говорят не «мисс» или «мадемуазель», а «сэр».
В соответствии со своей методикой Л.А.Черняховская выделяет в этом тексте
"4 самых крупных УСЕ" и представляет информацию каждой из них
следующим образом:
1) "факт принятия на работу учительницы в мужской колледж в нарушение
традиции";
2) "учительница успешно выполняет свои функции"; из этих двух
информационных единиц получатель, по мнению автора, делает вывод:
"нарушение традиции в колледже привело к положительному результату", —
который интерпретируется как УСЕ еще более высокого ранга — "гипертема"
текста;
3) "учительница и ученики довольны друг другом";
4) "ее смущает, что к ней обращаются как к мужчине"; из двух последних
УСЕ выводится "гиперрема" текста: "в работе учительницы есть курьезная
сторона".
В результате этого анализа Л.А.Черняховская выводит "самую крупную УСЕ
— целый текст" и формулирует его "краткое содержание": "в нарушение
традиции колледж взял на работу учительницу, которая успешно выполняет
свои функции; но в ее работе есть курьезная сторона" (там же: 124).
В этом разборе настораживают две вещи. Во-первых, неясно, откуда берется
формулировка (2), так как в тексте, в том числе и в его 2-м блоке, успешность
работы героини никак не характеризуется. Можно было бы считать эту
"информацию" имплицированной 3-м блоком текста, но этому препятствует
78
прямая соотнесенность 3-го блока с формулировкой (3). Во-вторых, нельзя
признать адекватной итоговую формулировку, так как в ней, с одной стороны,
присутствует произвольно привнесенная "информация" об "успешном
выполнении функций", с другой — полностью отсутствует то, ради чего создан
текст: ср. заглавие, выделяющее именно главное — шутливую мораль о силе
привычки (NB "По привычке" в последней фразе текста). Характерно, что из
итоговой формулировки пропали и непосредственно мотивирующие эту мораль
информационные элементы 'мужской' (колледж) и 'обращаются как к
мужчине', присутствовавшие в формулировках промежуточных, и ключевое
'привычка', прямо коррелирующее с 'традицией', которая в формулировке
сохранена.
Указанные недочеты в разборе примера не представляются случайными.
Дело, думается, в том, что методика Л.А.Черняховской действительно
позволяет эффективно анализировать базовый уровень семантики текста, но это
отнюдь не означает построения модели его смысловой структуры в целом.
Опора на сетку "денотатов", по-видимому, не только неизбежна, но и
необходима, однако она явно недостаточна для цели, к которой стремилась
Л.А.Черняховская. Любопытно, кстати, что в поисках дополнительной опоры
исследовательница, как будто забыв о постулированном ею отсутствии
непосредственной связи "информационного инварианта смысла текста" с
"языковыми структурами, через которые он манифестируется" (формулировка,
если вдуматься, глубоко парадоксальная!), как бы невольно обращается именно
к "языковым структурам". Так, давая первичную характеристику ЭСЕ, автор
считает нужным добавить: "Совокупность знаков <...> которая при
взаимодействии с фоновым знанием П<олучателя> продуцирует в его сознании
ЭСЕ, будем называть предикатным выражением (ПВ)" (там же: 120). И далее:
"ПВ, содержащее ЭСЕ, может представлять собой простое или придаточное
предложение (развернутое ПВ), атрибутивное словосочетание (свернутое ПВ)
или даже просто предметное имя (нулевое ПВ)" (там же: 121). Опора на
79
языковую ткань текста — в данном случае на синтаксические структуры —
разумеется, не то, в чем кроется причина названных недочетов; она
естественна, но тоже недостаточна. Все дело в том, как языковая ткань
используется в качестве опоры.
Идея представить смысловую структуру текста в виде постепенно
усложняющихся семантических комплексов, в основе которых лежат
элементарные смысловые единицы, комплексов, которые, вступая в
многоступенчатые связи, последовательно поглощают предшествующие (не
инкорпорируют, а именно поглощают, ассимилируют), — эта идея, образующая
фундамент концепции Л.А.Черняховской, сомнений не вызывает. Хотя бы
потому, что это едва ли не первая и самая естественная мысль, приходящая на
ум, когда задумываешься о смысловом устройстве текста. Эта же идея, кстати,
лежит в основе ряда других концепций — например, Л.В.Сахарного,
описывающего порождение и восприятие текста в терминах "тема-
рематической структуры", но приблизительно на том же уровне, что и
Л.А.Черняховская, то есть на уровне элементарных смысловых единиц и их
объединений24, и тоже с опорой на категории "предмета" и "признака", — и
приходящего к весьма сходным результатам (Сахарный 1998). Последнее
относится и к степени полноты модели.
Неполнота получаемых на этом пути моделей связана, как кажется, с тем, что
поглощение одного смыслового компонента другим представляется лишь как
постепенное восхождение от конкретного "предмета" к абстракциям все более
высокого уровня. Иначе и быть не может, если каркас аналитической
процедуры составляют представления о "сетке «денотатов»" и их "признаках"
плюс опора на синтаксические или тема-рематические отношения. Однако
текст, особенно публицистических, или юмористических, или научно-
24 В центре внимания Л.В.Сахарного — "цельность как психолингвистическая категория";
она "может быть представлена в виде древовидной иерархии смысловых компонентов
текста (субцельностей). Между такими субцельностями устанавливаются тема-
рематические отношения, где цельность более высокого порядка является темой для
цельности более низкого порядка" (Указ соч.: 7; курсив в цитате мой. — М.Д.).
80
популярных и пр. жанров, и создается, и оценивается читателем отнюдь не
только ради индуктивных мыслительных операций: мы уже видели, к какому
неадекватному результату ведет применение подобной модели к конкретному
— весьма несложному и, казалось бы, идеально подобранному — тексту.
Позволим себе высказать гипотезу. В моделях рассмотренного типа
недостает еще одного важнейшего представления: представления о
преобразованиях смысла при поглощении одного смыслового компонента
другим. Такие преобразования играют важнейшую роль как в процессе
создания текста, так и в процессе его восприятия, то есть занимают едва ли не
центральное место в его смысловой структуре, если рассматривать ее в
динамическом аспекте. Эти преобразования, очевидно, многообразны и пока
совершенно не изучены, но можно с большой долей вероятности предполагать
наличие у них следующих признаков:
1) операционной основой этих преобразований служат двух- или
трехчленные оппозиции — образец подобных оппозиций можно видеть в шести
категориях, включаемых В.П.Рудневым в "модальную рамку" текста:
алетическая модальность (необходимо — невозможно — возможно),
аксиологическая модальность (хорошо — плохо — безразлично), деонтическая
модальность (должно — запрещено — разрешено), эпистемическая
модальность (знание — полагание — неведение), темпоральная модальность
(прошлое — будущее — настоящее), пространственная модальность (здесь —
нигде — там) (Руднев 1996: 79—95); с нашей точки зрения, этот не вполне
однородный ряд допустимо использовать в качестве ориентира, учитывая, что в
реальном тексте отнюдь не всегда присутствуют все перечисляемые В.П.Рудне-
вым "категории", а доминирует, как правило, какая-либо одна;
2) механизм преобразований заключается в подведении вновь образованного
(при создании или восприятии) компонента смысла под одно из значений
актуальной на данный момент модальности (модальностей);
81
3) сущность преобразования заключается в том, что смысловой компонент не
просто приобретает модальную окрашенность, но теряет свойства отдельного
кванта смысла и присовокупляется к уже имеющемуся модально-смысловому
блоку; если же модально-смысловой блок соответствующей окрашенности в
процессе создания / восприятия текста еще не сформирован, то компонент
смысла, преобразованный в модально-смысловой квант, находится в состоянии
"ожидания" до тех пор, пока не появится еще хотя бы один родственный
модально-смысловой квант, пригодный для формирования блока; в том случае,
если такой квант на всем протяжении текста так и не появляется и
формирования блока не происходит, "ожидающий" модально-смысловой квант
погашается и в результирующем смысле текста не фигурирует. Кстати,
общеизвестная трудность первоначального "вчитывания" в незнакомый текст,
затем постепенно пропадающая, может быть объяснена как раз отсутствием в
начале восприятия модально-смысловых блоков и незаданностью ведущих
модальных категорий — следовательно, необходимостью удержания в памяти
значительного количества "ожидающих" (модально-) смысловых квантов и
усиленной аналитической работы, связанной с поиском модальных категорий,
которые могут быть выбраны в качестве ведущих и на основе которых может
быть начато формирование модально-смысловых блоков. По мере того, как этот
процесс продвигается от исходной точки, восприятие текста существенно
облегчается. Добавим, что постулируемое современной методикой
преподавания литературы в школе обязательное создание установки на чтение,
предшествующее восприятию литературного произведения (В.Г.Маранцман и
др.25), представляет собой, помимо прочего, интуитивно, но очень точно
найденный способ преодоления именно этой трудности;

25 Необходимость подготовки школьников к восприятию произведения обосновывал еще


Н.М.Соколов (Соколов Н.М. Изучение литературных произведений в школе. М.—Л., 1928.
— С. 18—21). Развернутую характеристику процесса создания установки на чтение см.:
Методика преподавания литературы: Учебник для педвузов / Под ред. О.Ю.Богдановой,
В.Г.Маранцмана: В 2 ч. — Ч. 1. М., 1994. — С. 203—214.
82
4) выбор читателем актуальной на данный момент восприятия текста
модальности может быть продиктован любым сегментом текста, вплоть до
фонического уровня, однако при анализе, претендующем на объективность,
роль опоры должна отводиться сегментам, несущим лингвистически
определяемые приметы выдвижения, актуализации;
5) среди всех перечисленных модальных оппозиций особое место занимает
аксиологическая: именно она, как представляется, является первичной и очень
часто — ведущей, особенно применительно к текстам не-собственно-информа-
тивным, хотя коммуникативно-речевой регистр и жанровый тип текста может
актуализировать и другую модальность — например, деонтическую в случае
текста законодательного акта. Кроме того, весьма полезной может оказаться и
вводимая В.П.Рудневым оппозиция "позитивной и негативной модальностей",
первый член которой охватывает конкретные значения необходимо, должно,
хорошо, прошлое, здесь, знание, а второй, соответственно, — невозможно,
запрещено, плохо, будущее, нигде, неизвестно (Руднев 1996: 95—96).
Посмотрим, как можно применить высказанную гипотезу к примеру
Л.А.Черняховской.
Если не учитывать соотнесенности заголовка с каждым из высказываний
текста, то его первая фраза, помимо фактической информации, актуализирует
— силой своего актуального членения — прежде всего две модальные
оппозиции: деонтическую (нарушение традиции означает совершение
недолжного или запрещаемого) и аксиологическую (нарушение традиции —
это, вероятно, плохо). Вторая фраза, конкретизируя суть нарушения традиции,
фактически деактуализирует деонтический модус, поскольку, с точки зрения
"усредненного" читателя (на которого ориентируется не только Л.А.Черня-
ховская, но и автор текста), сама эта традиция должна восприниматься как
курьез, анахронизм; зато значимость аксиологического модуса возрастает,
причем нарушение такой традиции воспринимается уже под знаком 'хорошо'.
Именно это модальное значение, сливаясь с фактической информацией первых
83
двух высказываний (см. формулировку Л.А.Черняховской), образует первый
модально-смысловой квант текста, хотя фоновое присутствие деонтического
значения 'нарушение запрета' в нем, очевидно, сохраняется.
Второй модально-смысловой квант формируется следующими тремя
высказываниями и имеет бесспорную аксиологическую окрашенность
(значение 'хорошо'). Вместе с предыдущим квантом он образует первый
модально-смысловой блок текста, в котором доминирует то же значение.
Третий же модально-смысловой квант имеет явно противоположное
аксиологическое значение, что подчеркнуто уже особым коммуникативно-син-
таксическим и интонационным рисунком фразы "Одно ее смущает". (Слово
одно в инициальной позиции, с фразовым ударением, без управляющих слов,
является сильнейшим средством противопоставления, способным даже
поглотить противительный или уступительный союз, и организует всю
конструкцию.) Сообщаемая в двух последних высказываниях текста
информация оценивается в плане аксиологической оппозиции отрицательно
еще и потому, что эта оценка выражена словесно (смущает). Однако при этом
снова актуализируется и деонтический модус, поскольку информация об
обращении к женщине, как к мужчине, не может не восприниматься как
сообщение о 'не-должном, запрещенном', о нарушении еще более сильной, чем
первая, и всеобщей традиции. Таким образом, третий модально-смысловой
квант — он же блок, так как он и завершает текст, — "уходит в свое
функциональное пространство" с двумя модальными значениями и вновь
актуализирует погасшее было деонтическое значение, содержащееся в первом
блоке. Смысл всего текста теперь воспринимается примерно так: 'Нарушение
одной традиции привело к нарушению другой: такова сила привычки', —
откуда уже легко следует шутливая мораль вроде "Не нарушай традиций, а то
поплатишься". Легкий юмор и именно шутливый характер резюме обеспечены
не только изящным построением текста (симметричное двойное
противопоставление с явным оттенком уступки в обоих случаях), но и резким
84
различием в социальной значимости сообщаемых фактов: в первом случае —
новая брешь, пробитая женщинами в одном из последних бастионов мужчин,
во втором — небольшая плата за победу. Заметим, что 'важно — неважно —
нейтрально' (по тому или иному основанию) — это, пожалуй, еще одна
модальная оппозиция, играющая существенную роль в смысловой структуре
текста.
Нужно подчеркнуть, что речь идет не просто о модальном окрашивании
смысловых сегментов, а именно о преобразованиях смысла. Модальное
значение указанного типа не механически присоединяется к фактической
информации, а играет по отношению к ней роль оболочки, вместилища, и
только снабженная такой оболочкой информация, собственно, и может
называться смыслом и вступать в многообразные, в том числе дистантные,
связи с другими смыслами.
Изложенная гипотеза вполне согласуется с высказанным выше положением о
том, что содержание текста целесообразно именовать термином концепция. В
самом деле, ведь концепция — это не просто существующая в отрыве от
субъекта система представлений, идей, но система, пронизанная личностным
началом, субъективным видением мира, а значит, построенная на вполне
определенной модально-оценочной базе. Любые представления, идеи и т.п.,
входящие в некоторую концепцию, с необходимостью заключены в
соответстующие модальные оболочки и только в таком виде могут
рассматриваться как ее компоненты.
На этом основании представляется уместным рассматривать в качестве
основной единицы смысловой структуры текста концептуально значимый
смысл, то есть такой смысл, который непосредственно соотносится с
концепцией (содержанием текста) в целом. Концептуально значимый смысл —
это сложное семантическое образование. Как мы видели, он включает, во-
первых, предметно-фактическую информацию о некоторой (сигнификативной)
ситуации, объединенную не только единством ситуации, но и общностью
85
приписываемого ей (информации) модального значения. Во-вторых, это
модальное значение образует оболочку предметно-фактической информации.
Кроме того, эта информация входит в концептуально значимый смысл не в том
виде, в каком она дана "на поверхности" текста, а в обобщенном, то есть
представляет собой продукт ряда индуктивных операций. Таким образом, мы
можем сказать, что концептуально значимый смысл — это обобщенно-оце-
ночное отображение некоторой (сигнификативной) ситуации, содержащее
преобразованную путем индуктивных операций предметно-фактическую
информацию в модальной оболочке, соотнесенной с одной из актуальных в
пределах концепции данного текста модальных оппозиций.
Из сказанного вытекает и представление о границах концептуально
значимого смысла (КЗС). Мы можем фиксировать такую границу на основании
одного из двух признаков: 1) перемена модального значения, окрашивающего
предметно-фактическую информацию (здесь может быть как изменение
значения в пределах одной и той же оппозиции — например, 'хорошо'
сменяется 'плохо', — так и смена оппозиции); 2) смена предметно-фактической
основы (здесь может быть как переход к другой ситуации, микротеме и т.п., так
и переход к иному аспекту отображаемой ситуации — если отображение ее
является подробным и полимодальным).
Понятие концептуально значимого смысла стоит в одном ряду с понятиями
“речевой смысл” (А.В.Бондарко), “актуальный смысл” (К.А.Долинин). Уже в
отдельном высказывании следует различать “план содержания” и “речевой
смысл”, то есть то, что выражено собственно языковыми средствами (план
содержания), и то, что вытекает из соотнесения плана содержания с актуальной
коммуникативной ситуацией, включая такие ее компоненты, как опыт, знания,
намерения коммуникантов, их настроение, характер взаимоотношений между и
ними и т.п. (см. Бондарко 1978: 95—127). В тексте, восприятие которого
представляет собой особую коммуникативную ситуацию, “речевой смысл”
высказывания возникает в результате соотнесения плана содержания
86
высказывания с текстовой ситуацией, элементами которой являются “текущий”
функционально-смысловой тип речи, композиционно-смысловой тип речи,
речевые смыслы предшествующих высказываний.
Проиллюстрируем понятие концептуально значимого смысла, сравнив два
фрагмента из разных произведений, но описывающих, по сути, одну и ту же
ситуацию.
К вечеру улицы оживляются. Кустари заканчивают работы, с фабрик
возвращается народ. Поужинав, все высыпают за ворота. Вдали,
окутанный синим туманом, глухо шумит город; под лучами заходящего
солнца белеют колокольни, блестят кресты церквей. Сумерки
сгущаются. Я люблю в это время бродить по Чемеровке. (В.В.Вересаев.
Без дороги)
(2.2.1)
Вечером, когда садилось солнце и на стеклах домов устало блестели
его красные лучи, — фабрика выкидывала людей из своих каменных
недр, словно отработанный шлак, и они снова шли по улицам,
закопченные, с черными лицами, распространяя в воздухе липкий запах
машинного масла, блестя голодными зубами. Теперь в их голосах
звучало оживление и даже радость, — на сегодня кончилась каторга
труда, дома ждал ужин и отдых. (М.Горький. Мать)
(2.2.2)
В обоих фрагментах отражена одна типовая ситуация, задаваемая в первых
предложениях и конкретизируемая в последующих, однако смысл, которым
наполняют ее изображение авторы, различен, если не противоположен —
именно в силу противоположности значений модальных оболочек предметно-
фактической информации. Значения аксиологического модуса актуализированы
в первом случае лексемами оживляются, высыпают (ассоциация с
беззаботным, праздничным настроением), белеют, блестят и, конечно, всей
последней фразой, во втором — устало, выкидывала, каменных недр
87
(негативная коннотация возникает в результате метафорического употребления
по отношению к фабрике), отработанный шлак (негативная коннотация
обеспечена сравнительной функцией), закопченные, черными, каторга труда;
во втором случае негативное модальное значение нагнетается столь
интенсивно, что его не в состоянии перевесить противоположные по модальной
окрашенности оживление и радость (тем более, что последняя ослаблена
характерным даже). Существенно, что дальнейший ход обоих произведений
приведет к вытеснению этих смыслов их антиподами. Подчеркнуто
идиллическое, эстетизированное, с ноткой самоуспокоения восприятие
Чемеровки и ее обитателей, которое культивирует в себе доктор Чеканов, чтобы
не поддаться подступающему ужасу, будет разрушено: конец иллюзиям, конец
пути, конец жизни. У Горького же, напротив, мрачная безысходность жизни
рабочей слободки будет озарена светом возрожденной надежды, началом
нового пути. Иными словами, указанные смыслы актуальны в пределах
концепций обоих произведений, действительно являются концептуально
значимыми.
Из сказанного вырисовывается представление о смысловой структуре текста
как о системе концептуально значимых смыслов, организованных в
синтагматическом плане линейно, но выстраивающихся в иерархию в процессе
функционирования текста. Такое представление вполне традиционно для оте-
чественной грамматики текста в той ее версии, которая формировалась,
например, в работах Г.Я.Солганика 1960-х—80-х гг. (Солганик 1973 и особенно
Солганик 1984). Это представление наиболее приближено к линейному
измерению текста и отталкивается от непосредственно видимого,
наблюдаемого на уровне его "поверхностной структуры". В нем есть поэтому
здравый смысл, и пренебрегать им отнюдь не следует; однако нужно отдавать
себе отчет в том, что оно в то же время уязвимо в силу своей прямолинейности,
упрощенности. Оно должно дополняться положениями, связанными с таким
88
видением плана содержания текста, которое учитывает принципиальную
многомерность содержания, особенно если иметь в виду художественный текст.
Одну из удачных, на наш взгляд, попыток создания такой модели
предприняла Л.А.Ноздрина. В ее концепции смысловая структура текста — это
комплекс из пяти взаимодействующих "текстовых сеток", каждая из которых
представляет собой "реализацию функционально-семантического поля в
конкретном тексте" (Ноздрина 1997: 5), или языковое воплощение в данном
тексте смысловых подструктур — темпоральности, локальности, персональ-
ности, референтности, модальности. Эти [частные] смысловые структуры
Л.А.Ноздрина и считает грамматическими категориями текста (там же: 6).
Последние, в свою очередь, "служат планом выражения глубинных категорий,
их языковым воплощением". Эти глубинные категории суть: "1) Категория
хронотопа, возникающая как результат взаимодействия темпоральной и
локальной структур. Языковым средством выражения категории хронотопа
служат темпоральная и локальная сетки. Основная задача этой категории —
ориентирование читателя в художественном времени и художественном
пространстве как единой системе фикционального мира; 2) Категория
координат, возникающая как результат взаимодействия трех структур:
темпоральной, локальной и персональной. Планом выражения служат 3
соответствующие сетки. Эта категория упорядочивает текст как
коммуникативную единицу во времени, пространстве и по отношению к
говорящему; 3) Категория дейксиса — результат взаимодействия четырех
структур: темпоральной, локальной, персональной и референтной. Основная
задача категории — указание на художественное время, художественное
пространство, форму повествования и на объект описания / повествования
(текстовый референт); 4) Категория точки зрения — результат
взаимодействия пяти структур: темпоральной, локальной, персональной,
референтной и модальной. <...> Ее задача — определение авторской позиции
относительно времени, места действия, формы и объекта повествования и
89
отношения автора к содержанию" (там же: 8—9; в цитатах курсив и
полужирный шрифт Л.А.Ноздриной). Таким образом, Л.А.Ноздрина
представляет смысловую структуру текста в виде четырех концентрических
кругов, или последовательно вложенных друг в друга структур,
представленных перечисленными категориями — каждая со своей системой
средств выражения (текстовых сеток).
Принципиальные достоинства версии Л.А.Ноздриной видятся в том, что 1)
автор идет не от непосредственно данной в тексте синтагматической цепи, а от
полей, образуемых дистантными взаимодействиями единиц одного
семантического плана; этот путь абстрагирования, с одной стороны, позволяет
точнее связать образуемое понятие смысловой структуры текста с категорией
авторского замысла, с другой — сохраняет необходимую связь с языковой
тканью текста (в этом — одно из выгодных отличий излагаемой концепции от
ряда других, например, от концепции А.Г.Баранова [Баранов 1993], с которой
работа Л.А.Ноздриной во многом перекликается); 2) идея вложенных структур
прекрасно согласуется с фактами принципиальной многозначности (точнее,
многосмысленности) сегментов текста, их одновременной и различной
соотнесенности с другими сегментами, с разными слоями авторского замысла, с
идеей произведения в целом; 3) выдвигаемое автором представление
смысловой структуры текста предполагает иерархическую организацию
последней, но — что важно — не сводит ее исключительно к жесткой иерархии
смыслов, оставляя, как кажется, для отдельного смыслового компонента
возможность вступать с другими в отношения взаимоподчинения, или быть в
одном аспекте подчиненным, а в другом — подчиняющим и т.п. Это намного
более адекватно отражает специфику смысловой организации текста, причем не
только художественного, но и научного, публицистического, учебного — за
исключением разве наиболее примитивных текстов инструкций, кратких
информационных заметок, или вынужденно жестко организованных текстов
юридических документов.
90
Представляется, что концепция Л.А.Ноздриной может быть согласована с
нашим положением о том, что элементарной единицей смысловой структуры
текста, если подходить к анализу последней в аспекте текстообразования,
является концептуально значимый смысл (КЗС). Однако здесь потребуются
некоторые уточнения.
1) В модели Л.А.Ноздриной отсутствует самое понятие элементарной
единицы смысловой структуры текста. Значения "грамматических категорий"
текста — темпоральности, локальности, персональности, референтности, мода-
льности — представляют собой слишком дробные величины, чтобы
претендовать на статус полноправного компонента текстового смысла. Кроме
того, и сама модель построена так, что эти значения существуют не в качестве
самостоятельных компонентов, а в качестве элементов полей — "текстовых
сеток". С другой стороны, "текстовая сетка" — образование явно более
высокого уровня, нежели элементарная единица смысловой структуры текста.
Поэтому "место" такой единицы остается незанятым; представляется
допустимым считать такой единицей концептуально значимый смысл.
2) КЗС необходимо включает в себя ряд смысловых "квантов" — значений
перечисленных "грамматических категорий", элементов "текстовых сеток". При
этом, если в масштабе целого текста эти значения организованы в соответствии
со схемой Л.А.Ноздриной, то в пределах данного КЗС эти же значения могут
быть организованы совершенно иначе и занимать существенно иное место.
Однако самое вхождение этих значений в данный КЗС влечет за собой его
одновременную различную соотнесенность с другими смыслами того же уровня
и с разными аспектами смысловой структуры текста.
3) Внутри каждого данного КЗС могут доминировать разные элементы,
причем могут иметь место как безусловное доминирование (элемент
доминирует при соотнесении данного смысла с любым другим или с любым
аспектом смысловой структуры текста), так и условное (в зависимости от того,
с чем именно соотносится данный смысл, доминируют разные элементы).
91
Из этого вытекает возможность говорить о существовании разных видов
КЗС, что, в свою очередь, выдвигает перед будущими исследованиями задачу
построения типологии этих смысловых единиц.
4) КЗС не сводится к набору значений перечисленных "грамматических
категорий" текста. В него также входят значения совсем другого рода,
выявляемые при соотнесении контактно и дистантно расположенных КЗС, или
метасмысловые значения: тождества (неполного тождества) /
противоположности, одновременности / разновременности, импликативности
(например, причина, цель, условие, следствие, уступка)26. Эти значения тесно
связаны с денотативным (сигнификативным) уровнем и формулируются всегда
с использованием номинаций персонажей, событий, мест и т.д. Отсюда
вытекает обязательная связь КЗС с основополагающими категориями
художественного произведения — в частности, категорией сюжета.
Понятие "концептуально значимый смысл" иерархически выше понятия "ре-
чевой смысл высказывания", поскольку возникает в результате более сложной
операции: соотнесения плана содержания и речевых смыслов фрагмента текста
уже не только с актуальной текстовой ситуацией, а и со всей концепцией,
выражаемой текстом в целом. Как и любой смысл (в отличие от значения, от
плана содержания языковой единицы), концептуально значимый смысл не
обладает жесткой прикрепленностью к какой-либо единице плана выражения.
Такой смысл может быть выражен и отдельным высказыванием (в том числе и
однословным, даже междометным), и достаточно протяженным фрагментом
текста. Тем не менее, существуют наиболее устоявшиеся формы выражения
концептуально значимых смыслов — единицы текстообразования.

26Ср. сходные отношения тождества, включения (расширения и сужения), перекрещивания


и соподчинения, которые В.Г.Гак обнаруживает, анализируя логико-смысловую
соотнесенность однообъектных предложений в тексте (Гак 1979).
92

3. Единицы текстообразования
Прежде чем приступать к подробной характеристике единиц
текстообразования, целесообразно обсудить вопрос о том, насколько
оправданно введение самого понятия "единица текстообразования" (вариант —
"строевая единица текста") и — если оно имеет право на существование — как
оно соотносится с существующими представлениями о синтаксических
единицах языка и речи.

3.1. Противопоставленность синтаксических единиц языка, речи и


текста
3.1.1. Энтропия упорядоченности синтаксической системы. В основе
pазнообpазных синтаксических систем языков миpа лежит единый пpинцип
отобpажения двух-тpехэлементных отношений на линейной оси. Hа низших
уpовнях системы опpеделенные сpедства жестко закpеплены за опpеделенными
структурными функциями (отношениями). Такое одно-однозначное
соотношение “функция — средство” вполне обоснованно считается важнейшим
признаком системности. Такое соотношение по своей природе информативно:
при указанном положении вещей в самой функции заложена информация о
средстве, с помощью которого она может быть реализована; верно и обратное.
Однако с пеpеходом к высшим уpовням упоpядочивающая тенденция
системы ослабевает, и жесткая детеpминиpованность отношений "функция —
сpедство" уступает место шиpокой ваpиативности. Способность средств нести
информацию о функциях, для реализации которых они предназначены (и
наоборот), резко уменьшается. Иначе говоря, любая синтаксическая система
хаpактеpизуется не только упоpядочивающей тенденцией (без котоpой не было
бы самой системы), но и ее пpотивоположностью — тенденцией к своеобразной
энтропии, наpастание котоpой можно наблюдать а) пpи пеpеходе от ядpа
системы к ее пеpифеpии; b) пpи пеpеходе от низших уpовней системы к
93
высшим; c) при расширении области опpеделения явления (напpимеp, пpи
выходе за pамки кодифициpованного литеpатуpного языка).
Поясним это на нескольких пpимеpах из русского языка.
A. Известно, что семантическая стpуктуpа пpостого пpедложения может быть
пpедставлена как совокупность опpеделенных функций: назовем их здесь
генеральными и специальными. К первым отнесем функции субъекта и пpеди-
ката, ко вторым — объекта, атpибута и сирконстанта. Эти функции pазлича-
ются между собой, помимо пpочего, количеством ваpьиpующих способов их
выpажения на повеpхностном уpовне. Допустим, для выpажения пpямого
объекта в pусском языке существует жестко закpепленное за этой функцией
сpедство: винительный без пpедлога (ваpианты общеизвестны и, что
немаловажно, стpого обусловлены семантически [pодительный части] или
стpуктуpно-семантически [pодительный отpицания]; подчиненность этих
ваpиантов названному инваpианту несомненна). Между тем для выpажения
атpибута существуют уже два сpедства (согласуемое пpилагательное и
упpавляемое существительное), и тpудно установить между ними отношения
иеpаpхии или пеpвичности / втоpичности, то есть тpудно назвать их
вариантами в стpогом смысле слова. Хоpошо известно, что в одних случаях
возможно использование только одного сpедства, хотя соответствующая
деpивация теоpетически осуществима (листья Летнего сада — *ле-
тнесадовские листья). Но в дpугих случаях допустимо выpажение атpибута как
пpилагательным, так и существительным (кленовый лист / лист клена), и
вопрос о дистрибуции этих синтаксических синонимов собственно
синтаксическому решению не поддается: вряд ли возможно выявить в их
грамматической семантике такие оттенки, которые регулировали бы выбор в
высказывании только одного из них так, как регулируется выбор родительного
отрицания или родительного части, — то есть семантически или структурно-
семантически. В конкретной речевой ситуации выбор между такими
синонимами либо определяется довольно тонкими стилистическими
94
предпочтениями (причем заметим, что семантизация стилистических различий
между листом клена и кленовым листом часто носит произвольный характер и
легко может быть оспорена другим носителем языка), — либо просто случаен.
Как можно объяснить отсутствие выбоpа пpи выpажении опpеделенной
семантической функции в первом случае (пpямой объект) — пpи наличии
такого выбоpа во втором? "Моpфологическое" объяснение, сводящееся к
ссылке на особенности моpфологического стpоя языка (иногда в связи с учетом
"лексического фактоpа"), малоудовлетвоpительно, поскольку "моpфология —
это застывший синтаксис". В самом деле, если языку было угодно pазвить
пpинципиально pазличные сpедства выpажения для одной функции, но не
делать этого для дpугой — значит, помимо истоpических фактоpов, котоpые мы
отнюдь не сбpасываем со счетов (напpимеp, pазвитие пpилагательного из
существительного), существуют еще и некие пpинципиальные pазличия именно
между этими синтаксическими функциями. Действительно, в первом случае мы
имеем дело с pаспpостpанением глагольного пpедиката, обpазующего ядpо
пpедложения; во втором пеpед нами pаспpостpанение имени, котоpое отнюдь
не обязательно входит в пpедикативный центp. В первом случае pечь идет о
синтаксисе генеральной семантической функции пpедложения, во втором — о
синтаксисе моpфологической категоpии, независимо от того, какая pоль
отведена ей в конкpетном пpедложении. В условиях облигатоpной связи с
ядpом сpедство выpажения функции (пpямого объекта) жестко закpеплено, а
ваpианты стpого упоpядочены. Там же, где связь с ядpом необязательна и не
игpает опpеделяющей pоли (существительное способно пpисоединять
опpеделение независимо от своей функции в предложении), налицо ослабление
упоpядоченности, жесткая детеpминиpованность уступает место выбоpу.
Еще больше возможностей ваpьиpования сpедств выpажения мы обнаpужим,
пеpейдя к более дальней пеpифеpии: к синкpетическим по своей пpиpоде
членам пpедложения, дуплексивам и т.п.
95
Мы затpонули здесь не генеpальные, а лишь специальные семантические
функции пpедложения. Считается, что генеpальные семантические функции на
повеpхностном уpовне также pасполагают шиpокой ваpиативностью сpедств
выpажения. Но эта ваpиативность далеко не так широка, как может показаться.
Выбоp того или иного сpедства, особенно применительно к субъекту, здесь
весьма часто pефеpенциально и / или сигнификативно детеpминиpован. Мы
избиpаем тот или иной способ выpажения либо в зависимости от хаpактеpа,
типа pеального пpедмета (etc.), котоpому мы в нашем pечевом мышлении
намеpены пpидать статус субъекта, либо в зависимости от того, какой оттенок
смысла нам желательно подчеpкнуть. Скажем, в случае, когда субъект со-
относится с конкpетным пpедметом или лицом, для его выpажения избиpается
имя. Если же субъект соотнесен с абстpактным понятием, то для его выpажения
может быть пpивлечен и инфинитив (Любовь / Любить — величайшее счастье).
В подобных случаях "ваpиативность" опpеделена pефеpенциально. В случаях
же, когда мы выбиpаем между синонимичными моделями вpоде Я совсем плох /
Мне совсем плохо, мы имеем дело с ваpиативностью, опpеделенной
сигнификативными (смысловыми) pазличиями. Так что свобода пpи выбоpе
сpедства выpажения генеpальной семантической функции отнюдь не так
широка. Иное дело — пpи удалении от ядpа, что мы и стpемились показать.
Еще один пpимеp того же pода обнаpуживается пpи pассмотpении
собственно системы моделей пpостого пpедложения. Как только мы удаляемся
от ее ядpа, пpедставленного каноническим двусоставным глагольным
пpедложением, количество ваpиантов pезко возpастает. Достаточно сделать
только шаг от простого глагольного сказуемого к именному, чтобы способность
реализовать генеральные семантические функции предложения и,
соответственно, замещать позиции его главных членов обнаpужили едва ли не
все знаменательные части pечи; возникающая в результате синонимия
(Молчалин льстив / льстец; Молчалин угодлив / сама угодливость и т.п.)
общеизвестна. Понятно, что более или менее строгая упорядоченность
96
способов выражения главных членов уступает при этом место спектру воз-
можностей, что свидетельствует об определенном ослаблении системного
начала. И, как и в случае с функцией атрибута, выбор из возможных способов
выражения здесь связан с предпочтениями стилистического, семантико-
стилистического, экспрессивно-стилистического и даже просто вкусового
порядка; что же касается якобы существующих структурно обусловленных
семантических различий между подобными синонимами, то по этому поводу
пособия по культуре речи, практической стилистике, редактированию и пр.
столь явно противоречат друг другу, что читателю впору перефразировать
решительную реплику Хлестовой насчет календарей.
Пеpеходя от именной двусоставности к глагольной односоставности, к
именной односоставности, мы наблюдаем все большее количество уже ваpиа-
тивных моделей, пpи этом ослабление системной упоpядоченности сказывается
не только в возpастании количества моделей, но и в качественной их
дегpадации: чем дальше они от ядpа, тем меньше подчиняются системным за-
конам — в частности, возникают жесткие лексические огpаничения, пpоти-
воpечащие самому понятию "синтаксическая модель"; дефоpмиpуются гpам-
матические и коммуникативные паpадигмы. Достаточно вспомнить о так
называемых инфинитивных предложениях. Как известно, они строятся отнюдь
не с любым инфинитивом (например, представляется невозможным *Мне
сегодня ненавидеть при возможном Мне сегодня радоваться). Ряд частных
разновидностей этих предложений требует обязательного присутствия частиц,
что хорошо описано К.А.Тимофеевым в известной статье (Тимофеев 1950).
Грамматическая парадигма инфинитивных предложений дефектна: помимо
того, что они, как и все глагольные односоставные предложения, из-за
отсутствия подлежащего не имеют форм синтаксического
долженствовательного наклонения, они вдобавок лишены изменения по
временам в синтаксическом индикативе, так как в прошедшем и будущем
временах их специфическое модальное значение утрачивает способность
97
выражаться самой конструкцией — и становится неизбежным введение
соответствующего модального компонента, что превращает инфинитивное
предложение в безличное. В самом деле, возможно Мне выходить на
следующей остановке, но невозможно *Мне было / будет выходить на
следующей остановке без введения надо, необходимо и т.п. (поэтому с
формально-грамматической точки зрения инфинитивные предложения можно
назвать своеобразным неустойчивым "изотопом" безличных). Наконец, набор
возможных коммуникативных реализаций инфинитивных предложений
ограничен, а вопрос о реконструкции исходного члена их коммуникативной
парадигмы является дискуссионным. Например, предложения невозможности
(Не нагнать тебе бешеной тройки) настолько регулярно используются именно
в данном ("некрасовском") варианте, где налицо экспрессивное выдвижение
ремы в инициальную позицию и, как следствие, вклинивание темы (тебе) в
рему, — что предположение об исходности нейтрального варианта (Тебе не
сносить головы) кажется спорным.
Hа кpайней пеpифеpии системы находим так называемые "фpазеологизи-
pованные" модели, котоpые гpаничат уже с фpазеологической системой, то есть
с бескpайним моpем целиком воспpоизводимых pечений. Весьма показательна в
этом смысле невозможность точно ответить на вопрос, сколько же в русском
синтаксисе структурных схем простого предложения, даже если однозначно
принять позицию или Грамматики-70, или "Русской грамматики": в конце
списка, который начинается вполне строго, обнаруживается размытость,
неопределенность — а иначе и не может быть, если включать в число моделей
то, что является моделью уже лишь в той или иной степени, с той или иной
мерой "частичности".
B. Аналогичным обpазом энтpопия возpастает пpи восхождении от низших
уpовней синтаксической оpганизации к высшим. Рассмотpим для пpимеpа
пpедоставляемые системой возможности выpазить инфоpмацию, которая
98
заключается в соединении пpедставлений о снеге и его цвете. Hоминативный
синтаксический уpовень позволяет оpганизовать словосочетания:
белый (бел) снег N Adj (а);
снег белого цвета N N2 (Adj) (б);
белизна снега N N2 (в);
снежная белизна N Adj (г).
Как видим, комбинатоpика pасшиpена системной возможностью обpазования
деадъективов и отыменных пpилагательных; если же взглянуть на собственно
стpуктуpные модели словосочетаний, то станет ясно, что язык в данном случае
пpедоставляет в наше pаспоpяжение только две модели: (а) и (б).
Hа пpедикативном уpовне спектp возможностей существенно pасшиpяется:
Снег белый (бел). N1 (Cop) Adj1 (а)
Снег — белого цвета. N1 (Cop) N2 (Adj) (б)
Снег белого цвета; N1 (в)
Белый (бел) снег; (в')
Снежная белизна; (в'')
Белизна снега. (в''')
Снег белеет. N1 Vf (г)
Снег — это белизна. N1 (это / Cop) N1 (д)
Снегу — белеть. (N3) Inf (е)
Пpи этом важно не столько чисто количественное pасшиpение кpуга
стpуктуpных моделей, сколько возникновение качественно новых "степеней
свободы": во-первых, круг структурных моделей расширяется благодаря
возможности варьировать предикатно-актантную структуру (ср. особенно
модель (е)), а во-вторых, в pеальности каждая из пpиведенных моделей
используется в той или иной коммуникативной пеpспективе, за каждой из них
стоит целая коммуникативная паpадигма. Для модели (г), напpимеp, она только
без pаспpостpанения схемы может насчитывать до шести членов, а при условии
распространения — еще больше.
99
Спpашивается: можно ли утвеpждать, что каждый из имеющихся ваpиантов
(и ваpиантов ваpиантов, и ваpиантов "тpетьей степени") избиpается
исключительно на основе сигнификативной специализации? Или между
многими и многими ваpиантами возникают отношения синонимии, и выбоp
опpеделяется стилистическими пpедпочтениями, мерой владения
синтаксической синонимикой, спецификой конкретной ситуации общения и
т.п.? Очевидно, что втоpое несpавненно веpоятнее. Пpичем полный контpоль
системы над pечевыми pеализациями уже здесь, на уpовне пpостого
пpедложения, становится неpеальным: добавление к количественному
pасшиpению еще и качественного, вкупе с возможным pаспpостpанением
схемы и соответствующими последствиями, делает учет всех возможных ва-
pиантов почти немыслимым. Очевидно, далее, что пpи пеpеходе к еще более
высоким уpовням (полипpедикативному, поликоммуникативному) количество
"степеней свободы" пpодолжает возpастать, а вместе с тем наpастает и энтpопия
системного начала. В самом деле: система, в основе котоpой лежит pегуляция
двух-тpехэлементных взаимодействий, не может действовать одинаково
эффективно пpи едва ли не безгpаничном pасшиpении количества элементов,
pасположение котоpых на линейной оси необходимо упоpядочить.
Здесь необходимо одно уточнение. Действительно, синтаксическая система
основывается на pегуляции двух-тpехэлементных отношений. В качестве
механизма этой pегуляции выступает иеpаpхизация — пpиписывание pангов
элементам отношения. Это сообщает системе известную гибкость: она способна
pассматpивать в качестве элемента отношения не только единицы, "по-
ставляемые" ей лексико-моpфологическим стpоем как исходные (слова и / или
морфемы), но также и единства, “уже” обpазованные по синтаксическим
моделям. Скажем, неэлементаpное словосочетание включает в качестве
компонентов пpостые словосочетания, котоpые в этом случае "пpевpащаются"
из пpоцесса в pезультат, и т.д. Поэтому, несмотpя на неуклонное pасшиpение
количества взаимодействующих элементов и увеличение числа "осей
100
взаимодействия", упоpядоченность системы сохpаняет до известного пpедела
относительную стабильность, энтpопийные тенденции в основном успешно
нейтpализуются.
Еще одно замечание. Приведенный выше список схем предложения (а—е)
вряд ли может претендовать на статус даже фрагмента синтаксической системы
языка, так как в этом списке на равных правах представлены модели, которые
на самом деле, как можно полагать, связаны отношениями производности — не
в диахронии, а на синхронном срезе27. Насколько нам известно, задача описания
системы синтаксических моделей русского предложения под углом зрения
исходности—производности до сих пор еще никем не решалась; во всяком
случае, в вузовской и академической грамматиках господствует представление
о равноправном существовании всего набора известных моделей. Между тем
такие задачи успешно решаются при описании синтаксиса языков других
типов28. Кажется вероятным, что такая задача может быть поставлена и
применительно к русскому синтаксису; ее решение выявит то качество
внутрисинтаксической системности, которое до сих пор остается в тени, хотя в
работах по синтаксису можно найти множество разрозненных наблюдений о
взаимных связях разных типов русского предложения; кроме того, известны и
блестящие результаты, давно опубликованные Л.Теньером (Теньер 1988).
Выявление же внутри системы отношений производности должно
одновременно вскрыть правила, регулирующие образование производных
конструкций от исходных или от других производных и их использование. В
этом случае будет выявлен еще один механизм, помогающий системе сохранять
27 Похоже, что это один из тех случаев, к которым имеют прямое отношение слова
Г.А.Золотовой: "В силу относительности человеческого познания система языка (и его
синтаксиса) и система наших грамматических представлений о о языковом устройстве не
могут быть адекватными. Есть собственно организованность синтаксиса как данность и
организация наших знаний о нем" (Золотова 1982: 100; разрядка автора. — М.Д.).
28 Например, Н.Б.Вахтин успешно реализует такой "динамический" подход, согласно

которому в системе предложения различаются исходные и производные конструкции, в


описании синтаксического строя языка азиатских эскимосов (Вахтин 1995; обоснование
этого подхода, со ссылками на работы В.С.Храковского, В.Б.Касевича, В.З.Демьянкова и др.,
см. на с. 57—59).
101
относительную стабильность и до известного предела нейтрализовать
энтропийные тенденции.
Hо — повторим еще раз — именно до известного пpедела.
Как только мы пеpеступаем чеpез "коммуникативный баpьеp", то есть пе-
pеходим от синтаксической системы языка с ее стpуктуpно закpепленной
коммуникативностью in potentia к конкpетной синтаксической оpганизации
pечи и / или текста (где имеем дело уже с актуальной, а не потенциальной,
коммуникативностью), стpойное здание синтаксиса, каким мы его себе
представляем, начинает давать тpещины. Вместо приятной иеpаpхии единиц —
демократичная паpадигма. Фpазовая интонация теpяет жесткую пpикpеплен-
ность к пpедложению и становится пpиложимой к любой из виpтуальных
языковых единиц (сp. обычное: — Куда это? — В кино...). Моpфолого-син-
таксическая кооpдинация пpиобpетает подчас довольно неожиданные очеpта-
ния (сp.: — Hи-ни-ни-ни-ни!). Дpугими словами: пpи пеpеходе к высшим уpо-
вням энтpопия возpастает умеpенно, пока мы pассматpиваем синтаксическую
систему языка; в pечи же, в сфеpе актуальной коммуникативности, возpастание
энтpопии пpи повышении уpовня сложности синтаксической оpганизации
пpактически ничем не сдеpживается и может пpиобpетать лавинообpазный
хаpактеp.
C. Расшиpение области опpеделения объекта демонстpиpует ту же
тенденцию. Пока мы находимся в стpогих pамках кодифициpованного литеpа-
туpного языка (КЛЯ), мы имеем пpаво сказать / написать так и только так:
Он говоpит, что (он) поедет в Москву;
Достань из холодильника сыp, котоpый я пpинесла.
Hо в pазговоpной pечи (РР) более веpоятными окажутся дpугие ваpианты:
Он говоpит, (что) я поеду в Москву [в значении 'он'];
Достань из холодильника сыp я пpинесла.
Особое положение по отношению к этим двум сфеpам (КЛЯ и РР) занимает
текст художественного пpоизведения, в котоpом сложнейшие пеpеплетения
102
автоpских, пеpсонажных и дp. pечевых планов, наличие pазных автоpских
масок и мн. дp. создают возможность таких пеpесечений ноpм КЛЯ и стихии
РР, котоpые вне текста художественного пpоизведения невозможны. Кpоме
того, художественный текст фоpмиpует собственные, только ему свойственные
синтаксические модели, в которых основные законы синтаксической системы
могут не только использоваться, но и наpушаться: для пpимеpа напомним
случаи, когда в модель сложного пpедложения насильно "втискивается" такое
объемное содеpжание, котоpого могло бы хватить на целый pассказ (сp.
разветвленные пpедложения у Бунина, Hабокова и дp.), или явления
пpотивоположного поpядка, когда одна констpукция "насильственно"
pазбивается на несколько, с сопутствующими pедупликацией, мультипликацией
и пp. (пpоза В.Маканина). Учесть подобные модели пpинципиально
невозможно: здесь упоpядочивающей силы системы недостаточно — и не
может быть достаточно.
3.1.2. Синтаксические системы речи и текста как противовес
энтропийной тенденции. Из сказанного должен был бы следовать вывод... о
невозможности успешной вербальной коммуникации — при условии выхода за
рамки простого (желательно канонического) предложения и за пределы КЛЯ; а
уж если говорить о текстовой коммуникации, то попытки воспринять текст
неминуемо должны были бы вести к клиническим последствиям. Однако на
деле все не столь безнадежно. Следовательно, ослабление упорядоченности
синтаксической системы языка в этих случаях компенсируется действием
каких-то других начал. Логично предположить, что в качестве таких начал
выступают упорядочивающие тенденции, принадлежащие синтаксическим
системам речи и текста.
103
Определенный опыт изучения и той, и другой уже накоплен 29. В меньшей
степени обращалось внимание на взаимодействие этих систем, на
закономерности и детерминанты такого взаимодействия. Между тем в его
реальности сомневаться не приходится. Думается, что понятие энтропии,
примененное к синтаксической системе (языка), может служить одним из
объяснений самой необходимости такого взаимодействия.
3.1.2.1. К основам синтаксиса речи 30. Одной из основ синтаксиса речи
является принцип коммуникативной перспективы — общеизвестная
лингвистическая универсалия, заключающаяся в обязательном членении
высказывания на тему и рему (топик и комментарий, исходный пункт и ядро,
etc.)31. Статус темы / ремы в пределах речи никак структурно или семантически
не ограничен и определяется только говорящим, его прагматической /
коммуникативной / когнитивной установкой — связанной, разумеется, с
конситуацией, в том числе и с адресатом. Уже поэтому речевая синтаксическая
система шире и свободнее языковой. Заметим, что названный принцип является
базисным по той причине, что он обеспечивает две важнейшие стороны
синтаксической организации речи: функциональную (коммуникативно-
прагматическую) и структурную (связность).
С этим принципом, как представляется, связан и другой принцип синтаксиса
речи — свободное сочетание интеграции и делимитации (расщепления,
парцелляции), на что было указано Ю.В.Ванниковым (Ванников 1979). Этот

29 Ср. известные работы О.А.Лаптевой, Е.А.Земской, Г.Н.Акимовой, Кв.Кожевниковой,


В.Барнета и мн. др. по разговорному синтаксису, работы С.Г.Ильенко, в которых
отстаивается идея о разграничении синтаксических единиц языка, речи и текста, а также
работы по лингвистике (в том числе “грамматике”) текста, перечислять которые здесь не
имеет смысла.
30 В основе дальнейшего изложения лежит идея С.Г.Ильенко о различении синтаксических

единиц языка, речи и текста (Ильенко 1989).


31 На базисный характер этого принципа для синтаксической организации речи вообще

давно и справедливо указывали, в частности, Ч.Н.Ли и С.А.Томпсон (Ли, Томпсон 1982 /


1976). Фундаментальность этого принципа подчеркивается и тем, что неспособность
индивида построить высказывание в соответствии с синтаксическими нормами речи (не
языка) есть признак не отсутствия (недостаточной отработанности) языковой компетенции, а
дисфункции головного мозга.
104
принцип получил теоретическое осмысление в работах С.Г.Ильенко (Ильенко
1989: 4—14). Идея включить в понятие интеграции многообразные факты
лексико-синтаксической координации, вплоть до создания новых лексем “под
диктатом синтаксической схемы” (там же: 12), является плодотворной, ибо
обладает очевидной объяснительной силой: приведенные выше примеры
типичных явлений речевого синтаксиса, “странных” с точки зрения набора
языковых синтаксических моделей, получают в свете этой идеи вполне
удовлетворительную интерпретацию.
Связь двух названных принципов заключается в их одноприродности: в
основе обоих лежит качество актуальной коммуникативности, без которого
речь не существует; оба обеспечивают не просто локализацию высказывания на
коммуникативной оси “говорящий — слушающий” (локализация
осуществляется уже использованием языковой синтаксической модели), — но
такую локализацию, которая оптимальным образом проясняет актуальный
смысл высказывания, выявляет интенцию говорящего — и “приближает”
высказывание к слушающему. Именно этой цели служат как коммуникативная
перспектива (ее реализация связана с выбором говорящим коммуникативного
типа высказывания), так и свободное интегрирование / расщепление (что
связано с окончательным оформлением высказывания). Именно в этом ракурсе
получают удовлетворительную интерпретацию и другие явления: вводно-
модальные компоненты, вставки, обращения, которые традиционно
описывались как маргинальные компоненты предложения, необъяснимым обра-
зом не входящие в его структуру (или малоудовлетворительно
интерпретируемые как входящие), и которые С.Г.Ильенко предложила
рассматривать как средства коммуникативной адаптации предложения,
превращения его в высказывание как живой факт речи (Ильенко 1997).
Представляется, что шагом к описанию синтаксической системы речи
являются попытки построить систематику синтаксических моделей на основе
принципа жесткой соотнесенности схемы с реализующими ее лексико-грамма-
105
тическими разрядами слов — ср. концепцию функционального синтаксиса
Г.А.Золотовой (об этом уже шла речь выше: см. п. 1.1). Существующая система
синтаксических моделей может послужить той основой, на которой будет
построена значительно более широкая, приближенная к реальной картине
речевой деятельности, стилистически дифференцированная система
синтаксических моделей русской речи. Прообраз одного из фрагментов такой
системы можно видеть в работе Л.А.Пиотровской, детально описавшей
эмотивные высказывания современной русской речи: в основу этого описания
положен как раз принцип жесткой соотнесенности лексических единиц с
собственно синтаксической конструкцией, фиксированной интонацией,
семантикой и прагматикой, что в совокупности и образует реальную
синтаксическую модель речи (Пиотровская 1994). Нельзя не упомянуть и о
качественно иной модели речевой системности, предложенной Б.М.Гаспаровым
(Гаспаров 1996).
Можно полагать, что внутри столь сложного комплекса, каким является
высказывание (единица синтаксиса речи), комплекса, объединяющего
языковую синтаксическую модель, закрепленную за ней лексику,
коммуникативную парадигму, "пучок" вероятных интонационных рисунков,
набор прагматических вариантов, набор смысловых оттенков (варьирующих
типовую семантику схемы и порождаемых выбором лексических единиц,
способа реализации и распространения схемы, типа коммуникативной
перспективы, интонации и т.д.), — внутри этого комплекса регулятивная
функция принадлежит принципу взаимодействия. Этот принцип предполагает
различные варианты взаимодействия: "консонанс" (полное взаимное
соответствие всех компонентов); "диссонанс" / взаимодополнение (частичная
внутренняя противоречивость, ведущая к возникновению дополнительных
смысловых, стилистических, прагматических эффектов — ср., например,
"Хороший мальчик!" со специфической интонацией, перечеркивающей
положительную оценку: высказывание приобретает иронический характер);
106
"компенсация" (случай, когда выражение значений отсутствующих
компонентов берут на себя "по умолчанию" оставшиеся, по которым можно
восстановить полный вариант: ср. диалогическую реплику "Еще бы!" при
подразумеваемом "Еще бы концерт тебе не понравился!"). Именно в этом
ракурсе, когда яснее открываются принципы речевого синтаксиса, становятся
различимы контуры тех начал, которые противостоят энтропии в сфере
"актуальной коммуникативности".
Заключая этот фрагмент, заметим, что изложение в нем было ориентировано
исключительно на монопредикативные высказывания. Между тем особый, и
очень существенный, вопрос составляют высказывания полипредикативные, их
соотношение с языковыми моделями сложного предложения, многочисленные
так называемые "трудные случаи" и пр. Можно полагать, что и в этой сфере
вполне осуществимо разграничение единиц, принадлежащих синтаксическим
системам языка и речи.
3.1.2.2. К основам синтаксиса текста. В основе синтаксиса текста лежит
система его строевых единиц, или единиц текстообразования. Существенной
чертой этой системы является то, что в структурном отношении она базируется
на том же принципе, что и синтаксис речи: на принципе коммуникативной
перспективы32. Дифференциальным же признаком текстового синтаксиса — не
единственным, но ведущим — является особая функциональная
предназначенность его единиц, заключающаяся в формировании / выражении
концептуально значимого смысла. Текст, как особая речевая форма, всегда
ориентирован на реализацию определенной темы под определенным
32 Чем и объясняется отсутствие указания на связность как на одну из основ синтаксиса
текста (см. начало абзаца): связность присуща тексту уже по той причине, что текст есть
частный случай речи, ее особая форма. Изучая средства связности текста, лингвистика текста
на самом деле постигала наиболее отработанные и узаконенные письменной традицией, но
все же именно речевые, а не специфически текстовые параметры (ср. хотя бы прономина-
лизацию, синтаксическую неполноту, союзы и т.п., прекрасно функционирующие даже в
самой непринужденной речи, отнюдь не ориентированной на норму, тем более письменную).
Заметим, что отрезвляющие суждения о неправомерности приписывания тексту того, что на
самом деле присуще речи вообще, одной из первых высказала С.Г.Ильенко (Ильенко 1985: 5;
Ильенко 1989: 14—19).
107
(авторским) углом зрения — и полностью подчинен этой задаче 33. Поэтому,
если в (спонтанной) речи доминирует актуальный смысл (Долинин 1985: 6—7),
который может быть вполне обособленным и самодостаточным, то в тексте
доминантой является концепция коммуникативно / когнитивно заданного
фрагмента действительности, и любой относительно целостный компонент
текста (начиная, разумеется, с уровня высказывания) предназначен для
выражения элемента этой концепции — концептуально значимого смысла.
Это общее функциональное назначение и играет в тексте роль регулятора,
сдерживающего энтропийные тенденции.
3.1.2.3. Взаимодействие системных принципов речевого и текстового
синтаксиса особенно явно обнаруживается в тех случаях, когда те и другие
испытываются "на излом" — в сложных контекстах литературы авангардного
типа. Ср., например, следующую фразу: Покрикивал тот же газетчик глухим
вечерним голосом (В.В.Набоков. Возвращение Чорба). Порядок слов и
интонация в этом высказывании вне контекста необъяснимы и не поддаются
реконструкции, то есть это именно тот случай, когда использован вариант
словорасположения, не предсказанный системно: если исходить из
конструкции предложения, наиболее вероятными окажутся такие варианты: (1)
Тот же газетчик покрикивал глухим вечерним голосом; (2) Покрикивал глухим
вечерним голосом тот же газетчик; (3) Глухим вечерним голосом покрикивал
тот же газетчик. В (1) темой оказывается группа подлежащего тот же
газетчик, в (2) и (3) тема нулевая, хотя легко восстанавливаемая из контекста
(см. ниже). В набоковской же фразе имеет место диссонанс между вполне
ясным смыслом предложения (как материала высказывания) и
коммуникативной перспективой, которая неясна и потому делает неясными

33 Ясно, что с онтологической точки зрения резкой грани между речью и текстом не
существует; любое развернутое (устное) монологическое высказывание, выдержанное в
более или менее строгих тематических рамках, уже приближается к тексту. Завершенный
устный монолог является, по-видимому, прототипом текста. Другое дело, что в
методологическом плане имеет смысл проводить различительную грань между любым
устным речевым произведением и письменным текстом.
108
смысл и интонационный контур высказывания. И только текстовая позиция
позволяет выявить актуальный смысл фразы, ее коммуникативную перспективу
и интонацию:
Было около восьми часов вечера. За домами башня собора отчетливо
чернела на червонной полосе зари. На площади перед вокзалом стояли
гуськом все те же дряхлые извозчики. Покрикивал тот же газетчик
глухим вечерним голосом. Тот же черный пудель с равнодушными
глазами поднимал тонкую лапу у рекламной тумбы прямо на красные
буквы афиши: "Парсифаль".
Повествование внутри данного ССЦ подчинено задаче моделирования вос-
приятия Чорба, окидывающего измученным взглядом привокзальную площадь
города, куда он, наконец, добрался, — отсюда и аллитерации ("отчетливо
чернела на червонной"), и переклички коннотаций (гуськом, дряхлые, глухим,
равнодушными), и настойчивый повтор (те же... тот же... тот же), который
рассчитанно проведен из рематической позиции в первом случае — через
полурематическую, так сказать, во втором — в тематическую в случае третьем.
Рассмотренная фраза передает как-бы-интонацию-Чорба, и на фоне двух других
обрамляющих ее фраз становится ясна ее изломанность: отрыв от сказуемого
его состава и перенос последнего в финальную позицию обусловлен
стремлением к рематизации обстоятельственного компонента, в итоге в
высказывании с нулевой темой оказывается две ремы, интонационный контур
становится двухвершинным, причем связь второй ремы с первой внутри
высказывания едва ли не слабее ее ассоциативной связи с ремами соседних
высказываний. Но именно последнее и нужно Набокову — вместе с его героем.
Концептуально значимый смысл этого ССЦ связан с утверждением
отчужденности Чорба не только от окружающего мира вообще (это один из
сквозных мотивов рассказа), но даже от города, в котором он встретил свою
невесту, в котором с ней венчался и из которого уехал в свадебное путешествие
полгода назад: этот город теперь чужой, старый и ненужный, ничто в нем не
109
может удивить или обрадовать героя (те же... тот же... тот же...) потому что
в нем теперь (NB Было около восьми часов вечера) нет его жены. Точное
указание на время (впервые в рассказе) здесь не случайно: это фиксация
момента физического времени, в котором Чорб вынужден существовать, но
подлинная жизнь его течет в совсем другом — психологическом — времени,
вектор которого направлен в противоположную сторону. (Время подлинной
жизни Чорба точнее было бы назвать мнемоническим, так как это время
памяти, но мешает устойчивая сочетаемость слова.) Физическое время — или,
точнее, его художественный аналог — чуждо Чорбу так же, как и все внешнее.
Вот почему столь нарочито скупо описание вечерней зари и привокзальной
площади в данном ССЦ (в отличие от яркого разноцветья других описаний в
рассказе).
Таким образом, принципы текстового синтаксиса подчиняют себе
организацию высказывания: неполное (опущен локальный детерминант),
фактически разрушенное, доведенное до недееспособности предложение
превращено в высказывание, которое в качестве самодостаточного факта речи
также маловероятно, но в структуре ССЦ все эти покушения на синтаксис
языка и речи оказываются мотивированными. Текст "спасает" предложение от
энтропии — и заставляет служить себе. Не случайно С.Г.Ильенко некоторое
время назад предлагала именовать подобные факты текстового синтаксиса
текстемами34 — в отличие от соответствующих им фактов синтаксиса языка
(предложений) и речи (высказываний).
Следует подчеркнуть, что рассмотренное "спасение" предложения
происходит не в рамках текста вообще и не в рамках некоторого произвольно

34 Это понятие не имеет ничего общего с весьма умозрительным понятием "эмического


текста", текста "как единицы языковой системы" (?!), которое обозначается термином
"текстема" в лингвистическом словаре Т.Левандовского (Lewandowski Th. Linguistisches
Wörterbuch. Bd. 3. Heidelberg, 1975 (Uni-Taschenbücher. 300). Заметим, что намного более
удовлетворительно понятие текстотипа, которое вводит А.Г.Баранов и которое выгодно
отличается от "текстемы" Т.Левандовского большей конкретностью, разработанностью и
включенностью в парадигматические отношения с рядом смежных понятий (Баранов 1993:
77—81 сл.).
110
взятого контекста, а в составе строевой единицы текста, организованной вокруг
совершенно определенной задачи — формирования / выражения конкретного
концептуально значимого смысла. Этот факт позволяет говорить о реальности
существования строевых единиц текста и, следовательно, считать введение
понятия единицы текстообразования целесообразным.
Еще одна принципиальная особенность текстемы (в указанном смысле)
заключается в ее способности реализовать — не иметь в потенции, а именно ре-
ализовать! — несколько аспектов смысла. Эта способность базируется на
потенциальной многозначности предложения и на механизмах актуализации
смысла в высказывании; однако конкретное высказывание как единица речи
способно реализовать лишь единственный смысл, обусловленный данной
конкретной конфигурацией параметров коммуникативного акта (например,
актуальный смысл, по К.А.Долинину). В текстеме же можно наблюдать
одновременную реализацию нескольких подобных смыслов, что обусловлено
самой природой текста, время которого, в отличие от времени речи, обратимо.
Рассмотрим фразу: Николай Степаныч побывал и в Африке, и в Италии, и
почему-то на Канарских островах, и опять в Африке, где некоторое время
служил в иностранном легионе (В.В.Набоков. Звонок). Ее ближайший правый
контекст выглядит так: Он сперва вспоминал ее [мать. — М.Д.] часто,
потом — редко, потом снова — все чаще и чаще. Ее второй муж немец,
умер во время войны. Ему принадлежали в Берлине два дома. Николай
Степаныч рассчитывал, что она в Берлине бедствовать не будет. Но как
время идет! Прямо поразительно... Неужто целых семь лет?
Этот контекст реализует, прежде всего, микротему динамики отношения
героя к матери за время разлуки. Соотнесенность с этим контекстом, вкупе с
которым первая фраза составляет абзац, актуализирует в ней аспект временной
протяженности скитаний героя, что подтверждается повтором союза
(подчеркивающего длину перечня) и словом опять. Однако следующий абзац в
тексте выглядит так:
111
За эти годы он окреп, огрубел, лишился указательного пальца, изучил
два языка — итальянский и английский. Его глаза стали еще
простодушнее и светлее, оттого что ровным мужицким загаром
покрылось лицо. Он курил трубку. Походка его — крепкая, как у
большинства коротконогих людей, — стала удивительно мерною. Одно
совершенно не изменилось в нем: его смех — с прищуринкой, с
прибауткой.
Этот абзац (представляющий собой вполне стандартное ССЦ) реализует
другую микротему — изменений самого героя. Его первая фраза, с
детерминантом охватывающего типа, на первый взгляд отсылает к только что
прочитанному в конце предыдущего абзаца семь лет. Но весь ее остальной
состав отсылает не к концовке, а к началу левого абзаца — к фразе Николай
Степаныч побывал... — ибо лишение пальца, "огрубение", знакомство с двумя
именно этими языками объясняются не количеством лет, а их содержанием. И
эта соотнесенность актуализирует в нашей фразе уже другой аспект смысла,
связанный с многообразием приобретенного героем опыта.
Нигде, кроме текста, подобная осуществленная многоаспектность смысла
невозможна. Нет необходимости добавлять, что и в этом случае мы имеем дело
с взаимодействием системных принципов речевого и текстового синтаксиса.
Более того, рассмотренный пример демонстрирует столь успешное
противостояние этих принципов энтропийным тенденциям, что результатом его
оказывается не просто сохранение, а умножение информации.
3.1.3. Необходимое отступление. Если следовать логике, принятой выше в
качестве исходной, общая картина получается довольно парадоксальной. В
самом деле: намечена схема неуклонного возрастания энтропии синтаксической
системы языка; констатирована неуправляемость этого процесса за гранью,
разделяющей потенциальную и актуальную коммуникативность;
охарактеризованы, далее, те принципы синтаксической организации речи и
112
текста, которые компенсируют энтропийные тенденции. Однако что это за
отношения и откуда они берутся?
Дело, думается, в привычном смещении акцентов, в ошибочной расстановке
приоритетов, идущей от исследовательского стереотипа. Нельзя в этой схеме
приписывать ключевую позицию языку, ибо он — не источник и не исходная
точка. Наиболее продуктивной нам представляется позиция, согласно которой
между языком и речью усматриваются отношения сущности и явления (см., в
частности: Мыркин 1970). Закономерности синтаксических систем языка, речи,
текста действуют не порознь и не поочередно, а, наоборот, одновременно,
дополняя и корректируя друг друга. Более того, исходной точкой — в процессе
текстообразования — является планируемый смысл, и если бы приведенный
выше анализ фразы Покрикивал тот же газетчик... отталкивался от него, то
ничего необъяснимого в ней бы не обнаружилось. Предложенное выше понятие
энтропии синтаксической системы языка обладает, таким образом, лишь
ограниченной объяснительной силой, а именно в рамках того методически
(исследовательски) обусловленного допущения, согласно которому
синтаксическая система языка рассматривается как самостоятельный объект,
абстрагированный от речи, от ее синтаксической системы35.
Базис синтаксической системы языка — модели синтаксем, словосочетаний и
элементарных предложений — в равной мере принадлежит и речи. Но многие
модели в языке ограничены строже, чем в речи. “Тебе не перепрыгнуть через
этот ручей”, — говорят ребенку. — “Нет, перепрыгнуть, перепрыгнуть!” —
обиженно кричит он, и мы прекрасно воспринимаем его высказывание, не
думая поправлять мнимую ошибку, хотя в синтаксической системе языка
инфинитивных моделей со значением возможности (в отличие от
невозможности) нет, то есть, согласно грамматическим нормам, нельзя сказать:
*Мне перепрыгнуть через этот ручей. Между тем любой редактор обязан
счесть подобное высказывание отклонением от нормы и внести исправления —

35 Мотивацию этого допущения см.: Ильенко 1989: 11—12.


113
поскольку объектом его внимания оказывается текст, ориентирующийся на
нормы не только речи, но и языка. (Разумеется, если конкретным объектом
редактуры в данном случае не окажется диалог персонажей.)
Нужно, вообще говоря, отдавать себе отчет в том, что понятие "синтакси-
ческая единица", как одно из главнейших лингвистических понятий, если и
может вступать в парадигматические отношения с такими понятиями, как "фо-
нетическая единица", "лексическая единица", то с целым рядом оговорок.
Языковая синтаксическая модель — идеальный исследовательский конструкт, в
значительно большей мере идеальный, нежели, допустим, фонема. Что реально
существует — так это явления речи, в том числе синтаксические ("исторически
факт речи всегда предшествует языку" [Соссюр 1977: 57]); в основе одних из
них действительно лежат принципы, которые лингвисты называют языковыми
моделями предложения, но в основе других подобные принципы при всем
желании усмотреть нельзя (Ни-ни-ни-ни-ни!). Между тем высказывание, как
факт речи, налицо. Поэтому, возможно, целесообразным окажется
разграничение понятий "речевая реализация предложения" и "высказывание".
Единственная синтаксическая единица речи — высказывание. Оно может
представлять собой или содержать речевую реализацию одной (нескольких)
единиц синтаксической системы языка; но может и не представлять и не
содержать. С этой точки зрения, можно иметь в виду следующие структурные
типы высказываний:
а) высказывания, представляющие собой речевую реализацию предложения;
б) высказывания, представляющие собой речевые клише и полностью
утратившие связь с языковыми моделями предложения;
в) высказывания, занимающие промежуточное положение между (а) и (б) —
примером может служить приведенное выше Еще бы!, — восстановление
которых до полного "исходного" вида проблематично, так как вариативность
здесь непреодолима. Грамматический субстрат таких высказываний можно
назвать гиперпредложением — по аналогии с понятием гиперфонемы.
114
Синтаксическая система языка — в значительной мере продукт стабилизации
основных типов речевых синтаксических построений в письменном тексте.
Вероятно, не будет преувеличением сказать, что и предложение как языковая
единица, являющаяся основной базой построения высказывания, в
значительной мере формируется в тексте. Не случайно летописные тексты
содержат синтагмы, оформленные как самостоятельные высказывания, но не
являющиеся грамматическими предложениями (Въ лhто...): древняя норма
письменного текста отделялась от норм устной речи значительно меньшей
дистанцией. Формирование категории текста в том понимании последнего,
которое сложилось в Новое Время, как автономного целого, универсального
средства закрепления и передачи информации, "генератора смыслов"
(Ю.М.Лотман), противостоящего энтропии в самом широком смысле
(Ю.М.Лотман — В.П.Руднев), оказалось мощным фактором стабилизации и
окончательного оформления речевой и языковой синтаксических систем.
Именно в тексте внутренние энтропийные и упорядочивающие тенденции
синтаксиса находят наиболее устойчивое и надежное равновесие.

3.2. Понятие единицы текстообразования


3.2.1. Определение единицы текстообразования. Итак, введение
понятия единицы текстообразования (строевой единицы текста) вполне
оправданно. Действительно, текст всегда членится на относительно целостные
в смысловом отношении фрагменты, и не только интуиция, но и сплошной
анализ большого количества текстов говорят о том, что с синтаксической точки
зрения эти фрагменты имеют типизированный характер. Естественно
предположить — и подобные предположения получили эксплицитную форму
уже в 40-е гг.36, — что в основе таких фрагментов лежат некие единицы

36 То есть начиная с известных статей Н.С.Поспелова (Поспелов 1948а, Поспелов 1948б) — в


СССР, К.Бооста — в Германии (см. Москальская 1981: 5—6). Полувековая история изучения
единиц сверхфразового формата — особый сюжет, к которому мы здесь обращаться не
будем. Подробные обзоры отечественных работ см. в Гиндин 1975, Дымарский 1988,
зарубежных — в Москальская 1981.
115
"эмического уровня", хотя сегодня, на нынешнем этапе развития лингвистики,
ясно, что это единицы, существенно отличающиеся от "эмических" единиц
языковой системы.
Примем в качестве рабочего следующее определение. Единицы текстооб-
разования (строевые единицы текста) — это устоявшиеся в данной
культурно-письменной традиции формы языкового воплощения
структурных компонентов авторского замысла — концептуально
значимых смыслов, — закрепляющие относительную автономность (ав-
тосемантию) образуемых на их основе компонентов текста и обладающие
признаками относительной синтаксической замкнутости, временнóй
устойчивости и регулярной воспроизводимости37.
В качестве комментария к этому определению укажем на следующее.
а) Синтаксическая связь — в широком понимании — может быть
обнаружена, в принципе, между двумя любыми рядоположенными
предложениями текста, если это действительно текст, удовлетворяющий
исходному требованию глубинной, семантической связности (Кожевникова
1979). Нельзя недооценивать и значимости простого соположения
высказываний: даже при отсутствии признаков кореферентности и когезии мы
склонны воспринимать два соположенных высказывания как взаимосвязанные.
Эта константа нашего восприятия вытекает, думается, из того, что связность
есть универсальное качество не только текста, но и речи вообще. Отсюда, в
сущности, и самая возможность таких метакоммуникативных операций с
текстами, как реферирование, конспектирование, адаптирование,
редактирование и др., которые, при соблюдении известных правил (Вейзе 1978),
не нарушают связности текста. Поэтому применительно к строевым единицам
текста целесообразно говорить не о связности вообще, а о "плотности
связанности" (В.А.Шаймиев). Подчеркивая многоплановость и
"многослойность" межфразовых связей на лексическом, морфологическом,
37 См. Дымарский 1989: 7—9.
116
синтаксическом уровнях и различия в количестве "слоев" связей, которыми
обладают высказывания в разных текстовых позициях, В.А.Шаймиев вводит
названное понятие: "Чем больше «слоев» связи характеризует данное
высказывание, тем выше плотность связанности этого высказывания"
(Шаймиев 1985: 29). В пределах строевой единицы "плотность связанности" ее
элементов заметно выше, чем на ее границах, что и позволяет говорить об ее
относительной синтаксической замкнутости (сходные суждения высказывала
еще в 70-е гг. Е.А.Реферовская [Реферовская 1975]). Это очевидно в отношении
такой единицы, как “свободное предложение” (Лосева 1980), и хорошо описано
для сложного синтаксического целого (Лосева 1969, Москальская 1981 и др.).
б) Включение в дефиницию признака регулярной воспроизводимости (на-
ряду с утверждением об исчислимости) может породить вопрос о
целесообразности введения понятия "единица текстообразования (строевая
единица текста)", поскольку эти признаки свойственны и любой единице строя
языка. В самом деле: к чему вводить особое понятие "(строевая) единица
текста", если наличие признаков исчислимости и воспроизводимости
позволяет включить хотя бы ССЦ в число синтаксических единиц языка38 или
речи?
Необходимое уточнение заключается в том, что речь идет о разных
предметах воспроизведения. Говоря о языковой единице, подразумевают ее
воспроизводимость в полном объеме, во всей совокупности сложных
взаимоотношений планов выражения и содержания (морфема, слово), или, по
меньшей мере, в жестко заданном соотношении структуры и семантики — как
структурно-семантического целого (предложение как модель). Однако уже в
последнем случае — применительно к предложению — признанию тезиса о
воспроизводимости его как языковой единицы предшествовала широкая
дискуссия; заметим, что наряду с признанием этого тезиса сохраняются
38Именно так решали эту проблему многие исследователи: см. Амирова 1983, Кривоносов
1984, Мамалыга 1983, Москальская 1981, Орлова 1983, Потапова 1986, Салищев 1982,
Серкова 1978, Цветкова 1983, Шутникова 1982, Щербина 1985 и др.
117
устойчивые тенденции к расширению списка структурных схем предложения с
целью более детальной фиксации структурно-семантических разновидностей
(Русская грамматика 1979, Белошапкова 1989, Киселев 1990), к введению в
описание синтаксического строя языка многообразных фактов лексико-син-
таксической координации (Проблемы... 1985), к созданию, наконец,
альтернативной, построенной на иных основаниях теории синтаксического
строя (Золотова 1982).
Когда же речь идет о строевой единице текста, то можно иметь в виду
воспроизводимость лишь принципа структурной организации. Например, при
реализации такой единицы, как “свободное высказывание” (первого или
второго типа, см. ниже), важно лишь то, что в тексте возникает
автосемантичный компонент, представленный одной коммуникативной
единицей; но уже несущественно, какая именно синтаксическая конструкция
будет при этом использована и с каким типовым значением (простое или
сложное предложение, какая именно структурная схема). Аналогичное можно
утверждать и по отношению к ССЦ. При употреблении этой формы
воспроизведению подлежат лишь базисные принципы: монотематичность,
поликоммуникативность, сквозная тема-рематическая перспектива (см. ниже),
— все остальное, как правило, в той или иной мере уникально.
Таким образом, говоря о строевых единицах текста, мы имеем в виду
принципиально иной характер воспроизводимости, отличающий их от единиц
строя языка.
В лингвистике текста и, шире, в различных направлениях лингвистических
исследований, так или иначе связанных с текстом (в разнообразных версиях
стилистики, в коммуникативной лингвистике etc. etc.), выдвигалось немало
концепций, альтернативных излагаемой. Некоторые исследователи склонны
считать единственной реальной единицей текстообразования абзац; наиболее
последовательно эту точку зрения отстаивает Л.Г.Фридман (Фридман 1975,
Фридман 1979). Суть этой позиции заключается в приписывании абзацу всех
118
признаков, обычно рассматриваемых как признаки ССЦ, при игнорировании
композиционно-стилистической природы абзаца, о которой справедливо писали
еще в 60-е гг. Т.И.Сильман (Сильман 1968; Сильман 1975), Л.М.Лосева (Лосева
1969) и мн. др.
Другие исследователи, стремясь выявить членение текста по другим
основаниям, приходят к результату, который соответствует на самом деле
структуре произведения, что аналогично уже рассмотренному приписыванию
смысла произведения тексту. Например, С.П.Степанов предлагает членить
(художественный) текст на сцены — единицы, как правило, очень крупные и,
что любопытно, определяемые на основе сопряжения весьма различных
понятий: композиционно-речевой формы и видо-временной формы глагола
(Степанов 1993). Ясно, что, каковы бы ни были результаты такого членения,
они не имеют отношения к собственно текстообразованию в оговоренном выше
понимании.
Необходимо отличать единицы текстообразования и от единиц
синтаксической композиции текста, прежде всего — от композитива: это
понятие было предложено и блестяще охарактеризовано И.А.Мартьяновой
(Мартьянова 1994). Автор справедливо подчеркивает то, что композитив,
являясь "единицей сверхфразовой организации текста, выделяемой в силу своей
композиционной значимости" (Мартьянова 1997: 22), в то же время "не
является виртуальной синтаксической единицей. Связанный с процессами
создания и восприятия текста, композитив всегда рождается в синтаксической
цепи. <...> выделенные из текста, композитивы утрачивают свою структурную
значимость, превращаясь в статические элементы"; композитив — это "единица
анализа, интерпретирующего авторский замысел", и "единица создания текста"
(там же: 25), и потому "в собственно синтаксическом отношении границы
композитива вариативны: он может совпадать с синтаксемой, простым или
сложным высказыванием, а также с комбинацией этих единиц" (там же: 22).
"Композитив — это не «атом» текста, а вариативная единица его
119
композиционно-синтаксической организации" (там же: 23), и именно поэтому
его не следует смешивать со строевыми единицами текста.
3.2.2. Критерии вычленения единиц текстообразования. Строго говоря,
этот подзаголовок имеет условный характер, поскольку при анализе
конкретного текста в нем вычленяются не единицы текстообразования (в
эмическом смысле), а слитные в содержательном отношении фрагменты,
выражающие концептуально значимые смыслы. В основе таких фрагментов
могут лежать разные модели, разные единицы, но на критерии вычленения
фрагмента это влиять, в принципе, не должно. Поэтому на самом деле
требуется решить два вопроса: 1) каковы критерии делимитации относительно
автономных фрагментов текста, выражающих концептуально значимые
смыслы; 2) на каких основаниях различаются выделяемые нами модели —
строевые единицы текста. Первый вопрос будет рассмотрен здесь, а второй — в
следующем параграфе, посвященном составу единиц текстообразования.
Делимитация единиц текста — один из "проклятых" вопросов,
сопровождающий грамматику текста ровно столько, сколько она существует.
Вполне можно понять Л.Г.Фридмана и других ученых, занимающих сходные с
ним позиции, когда они заявляют о том, что абзац — единственная бесспорно
"данная нам в ощущение" единица текста, и на этом основании отказываются
признавать любые другие. Проверка любого из выдвигавшихся в разное время
критериев вычленения текстовых единиц может в конце концов привести
именно к этой позиции, в основе которой угадывается — или кажется вполне
вероятным — исследовательское отчаяние.
В самом деле, можно перечислить следующие признаки, которые
предлагалось рассматривать в качестве критериев делимитации текстовых
единиц (не считая абзацного отступа):
а) семантическое единство;
б) начало новой (микро)темы (Л.М.Лосева и мн. др.);
в) прерывание тема-рематической цепочки (Хайдольф, О.И.Москальская);
120
г) твердое / мягкое начало предложения-высказывания (Й.Мистрик, Л.М.Ло-
сева39, Н.Д.Зарубина (Бурвикова)); в иной терминологии — автосемантичность /
синсемантичность предложений-высказываний;
д) (применительно к ССЦ) возможность задать смысловой вопрос от
предложения к предложению внутри ССЦ — и отсутствие такой возможности
на границе двух ССЦ (Л.М.Лосева; из этого критерия вытекает и отмеченная
автором возможность превратить ССЦ в одно сложное предложение путем
вербализации существующих логико-смысловых связей союзными средствами);
е) принадлежность предложений-высказываний внутри вычленяемого
фрагмента к одному функционально-смысловому типу речи (О.А.Нечаева,
Н.Д.Зарубина-Бурвикова);
ж) сверхдолгая пауза, маркирующая границу автосемантичного фрагмента —
например, границу ССЦ (Рудакова 1975, Майорова 1982, Крюкова 1985 и др.);
з) наличие / отсутствие ограничений на появление каких-либо членов
структурно-грамматической парадигмы каждого следующего предложения
после данного предложения (например, ограничений по значениям времени,
наклонения, лица, рода и т.д.) (Б.А.Маслов).
Ни один из этих критериев при ближайшем рассмотрении не оказывается
надежным. Признаки (а—б) по своей сути бесспорны, но конкретный механизм
использования их в качестве делимитационного критерия не вполне ясен: та
или иная исследовательская версия смыслового членения текста всегда может
быть оспорена другим исследователем с сопутствующими упреками в
субъективизме, и такие упреки действительно не раз звучали и в публичных
дискуссиях, и на страницах журналов; там, где один наблюдатель видит одну
микротему, другой может увидеть две — и т.д.
Критерий (в) обладает ограниченной применимостью, что вытекает из самой
природы текста: коль скоро последний обладает тематической и смысловой
39Из четырех "основных признаков первых предложений ССЦ", называемых Л.М.Лосевой,
три укладываются в понятие "твердое начало", хотя автор этим термином не пользуется
(Лосева 1980: 64).
121
целостностью, в нем с необходимостью обнаруживается сквозная тематическая
преемственность. Популярное представление о том, что граница, скажем, ССЦ
маркируется прерыванием межфразовой связи40, опрокидывается при первом же
подступе к анализу любого текста. Если текст многотемен (например, разные
его фрагменты целиком посвящены разным персонажам), то при смене
персонажа критерий (в) сработает — так же, как и при переходах к
отступлениям, при смене "чисто повествовательного" контекста описательным
и т.п. Но в то же время последовательное применение этого критерия вынудит
исследователя признать одним компонентом текста фрагмент, состоящий из
конца n-й главы и начала (n+1)-й главы, если и там, и там речь идет об одном и
том же персонаже. Например: Л.Н.Толстой, как известно, посвящал крупным
событиям в жизни Наташи, Пьера, князя Андрея, Николая не главы, а целые
части "Войны и мира", и очень часто новая глава у него начинается
предложением с подлежащим — анафорическим личным местоимением:
“Да, все это было!..” — сказал он (князь Андрей. — М.Д.), счастливо,
детски улыбаясь сам себе, и заснул крепким, молодым сном.
XI
На другой день он проснулся поздно <...> (Л.Н.Толстой, Война и мир,
I, 2).
(3.2.2.0)
И это не особенность идиостиля Толстого, а константа любого повествования
с моногероем. В подобных случаях — а их огромное множество — данный
критерий способен лишь подвести исследователя.
Признак (г) представляет собой вариацию на тему предыдущего. "Твердое"
начало, свидетельствующее об автосемантичности предложения, означает в то
же время и начало новой тема-рематической последовательности; "мягкое" — о
продолжении ранее начатой. Ясно, что применимость этого критерия
ограничена точно так же, как и в предыдущем случае.

40 См., например: Москальская О.И. Грамматика текста. М., 1981.


122
Признак (д) является одним из наиболее сильных и надежных критериев —
но не в интересующем нас в данном случае отношении. С одной стороны, его
применимость к ССЦ (судя по нашему опыту) практически не знает сбоев. С
другой стороны, к остальным единицам он неприложим, и уже в этом его
ограниченность. Кроме того, в тексте смысловые вопросы очень часто могут
быть поставлены и между относительно самостоятельными фрагментами —
между двумя ССЦ, например; из этого вытекает односторонняя применимость
данного критерия: с его помощью можно обосновать квалификацию
выделенного фрагмента в качестве ССЦ, но собственно процедуру
делимитации относительно самостоятельного фрагмента он не облегчает.
Признак (е), на первый взгляд, выдвигает вполне законное требование к
вычленяемому фрагменту текста: действительно, если перед нами единый в
смысловом отношении фрагмент, он должен, казалось бы, целиком относиться
к одному функционально-смысловому типу речи. Однако уже в 1979 г. Н.Д.За-
рубина (Бурвикова) отказалась от жесткого применения этого принципа, придя
к выводу о существовании многочисленных фрагментов текста, которые
указанным признаком не обладают — и при этом не оставляют никаких
сомнений в их смысловом единстве (на этом основании ею и было введено
понятие линейно-синтаксической цепи — единицы, противопоставляемой ССЦ
именно по данному признаку, см. Зарубина 1979). Таким образом, и этот
признак в качестве универсального критерия делимитации относительно
самостоятельного фрагмента текста рассматриваться не может.
Ограничения, связанные с применением признака (ж), очевидны: сверхдолгая
пауза может быть зафиксирована только в устной речи. Безусловно, за
письменным текстом — в общем случае — всегда подразумевается
определенное интонационное оформление, в том числе и паузация. Однако это
оформление может существенно различаться даже в таких хронологически
близких явлениях, как проза Пушкина и проза Гоголя, особенно если иметь в
виду ритм прозы и тесно связанную с ним паузацию. Если же говорить о прозе
123
ХХ века, то придется учесть, что она неоднократно демонстрировала случаи
столь значительного усложнения синтаксического рисунка, что возможны
серьезные сомнения в наличии в подобных случаях подразумеваемого
интонационного оформления; некоторые образцы прозы ХХ века оставляют
впечатление крайней затрудненности (если не невозможности!) их устного
воспроизведения — достаточно вспомнить В.В.Набокова41. Изучение таких
образцов позволяет ставить вопрос о сложившемся особом типе прозы,
создаваемой исключительно на бумаге, никак не рассчитанной на устное
воспроизведение, а иногда в прямом смысле слова сконструированной и не
одушевленной живым дыханием внутренней речи.
Можно, конечно, в качестве эксперимента проанализировать записи
дикторского и актерского чтения произведений русской классики, но, во-пер-
вых, существующие записи, даже если представить себе вероятным свободный
доступ лингвистов к фондам национального радио, не покрывают всего корпуса
исследуемых текстов, а во-вторых, можно не сомневаться в спорности многих и
многих дикторских или актерских просодических интерпретаций, особенно
если учесть сказанное выше.

41Желающим проверить это утверждение предлагаю попытаться воспроизвести вслух всего


лишь один период из рукописи Зегелькранца (роман "Камера обскура"): "Герман
замечал, что, о чем бы он ни думал: о том ли, что у дантиста, к которому
он идет, седины и ухватки мастера и, вероятно, художественное
отношение к тем трагическим развалинам, освещенным ярко-пурпурным
куполом человеческого нёба, к тем эмалевым эректеонам и парфенонам,
которые он видит там, где профан нащупает лишь дырявый зуб; или о
том, что в угловой кондитерской с бисерной занавеской вместо двери
пухлая, но легкая, как слоеное тесто, продавщица (живущая в кисейно-
белом аду, истыканном черными трупиками мух), которая ему улыбнулась
вчера, изошла бы, вероятно, сбитыми сливками, ежели ее сжать в
объятиях; или о том, наконец, что в "Пьяном Корабле", строку из которого
он вспомнил, увидев рекламу — слово "левиафан" на стене между
мохнатыми стволами пальм, — все время слышится интонация
парижского гавроша, — зубная боль неотлучно присутствует, являясь
оболочкой всякой мысли, и что всякая мысль лежит в люльке боли,
ползает с ней и живет в этой боли, с которой она столь же неразрывно
срослась, как улитка со своей раковиной".
124
Наконец, признак (з). Его неудовлетворительность в качестве критерия
делимитации текста ярче всего была невольно продемонстрирована самим
Б.А.Масловым, приложившим столь много усилий к разработке основанной на
этом критерии процедуры. Вслед за Б.М.Гаспаровым и М.Я.Блохом Б.А.Маслов
считал42, что "предложения в контексте находятся в некоторых формальных
отношениях между собой. Взаимодействие предложений определяется набором
категорий, характерных для данных структурных "формул" предложений. Этот
набор категорий изменяется в зависимости от требований позиции.
Регламентация (невозможность некоторых членов парадигмы предложения) об-
условлена позиционными требованиями" (Маслов 1975б: 99). Из этой посылки
и вытекал критерий, разработанный автором. Для первого предложения
сверхфразового единства должны быть возможны все варианты его
грамматической парадигмы; для последующих возникают ограничения —
например, по категориям рода, числа, лица, наклонения, времени, падежа и т.д.
Граница СФЕ обозначится там, где ограничения перестанут действовать.
К сожалению, Б.А.Маслов не раскрыл методики выявления этих
ограничений, поэтому на первый взгляд этот критерий может показаться
формализованной версией критериев "твердого"/"мягкого" начала
(авто-/синсемантичности) предложения. Между тем автор полагал иначе: "связь
между грамматическими категориями отдельных предложений" есть, с его
точки зрения, критерий сущностный, а "частное проявление этой
закономерности в разнообразных повторах и заменах" — всего лишь
дополнительный, годный лишь для анализа "специально подобранного или
искусственно созданного текста" (Маслов 1973: 10, Маслов 1975а: 99). Иными
словами, Б.А.Маслов, абсолютизируя известный изоморфизм предложения
(особенно сложного) и текста, едва ли не полностью переносил на текст
представления о грамматической организации (сложного) предложения.

42 Речь идет о позиции, которую исследователь занимал в первой половине 70-х гг., поэтому
здесь употребляем прошедшее время.
125
Неудивительно, что результаты применения данного критерия поражают
воображение. В работе Маслов 1975а, например, был подвергнут анализу
следующий фрагмент:
Рассказывают, что однажды на общем приеме император Наполеон
обратился к представленному ему немецкому философу Якоби с
вопросом: "Что такое материя?" Не получив ответа, император
повернулся спиной к озадаченному философу.
Ответить на вопрос "что такое?" в форме краткого рапорта, которого,
очевидно, ожидал император, не всегда легко и не всегда возможно.
<...> (3.2.2.1)
Методика, выработанная автором на основе описанного критерия, привела
его к заключению о членении этого фрагмента на два СФЕ: к первому отнесено
первое предложение до двоеточия (sic!), ко второму — все остальное...
Комментарии, думается, излишни.
Весь этот пассаж развернут здесь, разумеется, отнюдь не для того, чтобы
выставить в невыгодном свете работы оппонента и низвести результаты его
научного поиска до уровня курьеза. То, что сегодня представляется очевидным,
выглядело далеко не так четверть века назад, когда, казалось, самый воздух был
опьянен идеей выявления "алгебры" текста (любого!), когда возможность
машинной автоматизации обработки "естественного" текста (перевод,
реферирование и т.п.) казалась почти — вот-вот — осуществленной (и когда
слово "ЭВМ", между прочим, еще даже не было вытеснено словом
"компьютер"). Не случайно одной из основных опор Б.А.Маслову послужила
книга И.П.Севбо "Структура связного текста и автоматизация реферирования"
(М., 1969), в которой детально разработана методика предварительного
препарирования синтаксических структур предложений для последующей
машинной обработки (суть методики заключается в разложении
полипропозитивных конструкций на элементарные пропозиции и объединении
последних в "кустовые иерархические структуры"). Тем не менее, исследования
126
специалистов по машинной обработке текста и "собственно лингвистов" шли,
как правило, даже не параллельно, а порознь; работы Б.А.Маслова — одно из
тех немногих исключений, когда "собственно лингвистическое" исследование
эксплицитно учитывало как результаты, так и запросы изучения проблем
машинной обработки текста. Результаты, демонстрируемые Б.А.Масловым, с
этой точки зрения выглядят вовсе не настолько неожиданными и
неприемлемыми: они возникают как продукт последовательного применения
разработанной методики. Важно учитывать, что для автора этот результат был
не столько конечным продуктом анализа текста, сколько "полуфабрикатом",
которым далее предполагалось "накормить" ЭВМ. Другое дело то, что сегодня
этот опыт приходится оценить как отрицательный, так как даже для машинной
обработки текста получаемые таким образом "полуфабрикаты" непригодны,
ибо они искажают реальную содержательную и синтаксическую структуру
текста.
Таким образом, грамматикой текста так и не было обнаружено или
выработано надежного и универсального критерия членения текста на
относительно самостоятельные фрагменты, представленные той или иной
единицей текстообразования. Тем более необходимо изложить здесь те
основания, на которых должна, с нашей точки зрения, базироваться процедура
делимитации текста.
О.В.Рудакова одной из первых эксплицитно сформулировала мнение о том,
что критерий делимитации ССЦ (а следовательно, добавим мы с наших
позиций, и других единиц текстообразования) может носить только
комплексный характер: "Твердых критериев определения границ ССЦ нет. Но
некоторые общие критерии наметить можно: а) смысловой; б) интонационный;
в) структурный. Только учитывая все эти названные критерии, можно более или
менее определить границы ССЦ"43 (Рудакова 1975: 223; курсив мой. — М.Д.).
43 Под смысловым критерием О.В.Рудакова понимает единство микротемы, под
интонационным — более протяженную паузу на границе, под структурным —
"определенные средства связи предложений" и наличие в составе ССЦ автосемантических и
127
Поскольку ни один из предлагавшихся критериев не является достаточным,
постольку процедура делимитации текста должна носить — в идеале —
алгоритмический характер, учитывая, по возможности, наибольшее число
признаков и располагая их в иерархическом порядке. При этом необходимо
помнить о том, что анализируемый фрагмент текста должен быть заведомо
крупнее отдельно взятой единицы; другими словами, собственно процедуру
делимитации текста должен предварять — на правах, так сказать, "нулевого
цикла" — разбор крупных композиционных блоков: это могут быть главы,
сцены, эпизоды, отступления, описания и т.п. Не вдаваясь в подробности, ска-
жем лишь, что, помимо графических и параграфических средств (нумерация и /
или названия глав, отступы, отбивки), такие блоки, как правило, маркированы
хронотопическими детерминантами, сменами видо-временных планов, сменой
точки зрения (и/или повествователя), метатекстовыми "указателями"
(например, определенно-личными конструкциями вида "[Теперь] перейдем к...",
безличными конструкциями вида "Надо сказать, что...", вводно-модальными
компонентами и их аналогами: "В целом...", "Подводя итог...", "Вообще..." и
др.), союзными средствами с логическими значениями одновременности,
предшествования, сопоставления, противопоставления, уступки, их
многочисленными оттенками и комбинациями этих значений ("В то время
как...", "Незадолго до этого...", "Между тем...", "А..." и т.п.).
Итак, фрагмент отобран. Первой опорой в дальнейшем анализе
исследователю служит авторское абзацное членение. Н.А.Левковская
справедливо усматривает различие между сверхфразовым единством и абзацем
в том, что первое — результат объективно-прагматического членения текста,
тогда как второй — средство субъективно-прагматического (авторского)
членения (Левковская 1980). Иногда, впрочем, оказывается, что эти членения
совпадают. Кроме того, абзацное членение — это та единственная объективная

"опорных" предложений (там же).


128
данность, на которую мы можем опереться, чтобы далее обнаружить или
совпадение, или несовпадение абзаца со строевой единицей текста.
Вторым шагом является анализ смысловых отношений на уровне микротем.
Здесь становится очевидной необходимость того "нулевого цикла", о котором
говорилось выше. Коль скоро мы анализируем фрагмент, являющийся
относительно крупным композиционным блоком текста, мы можем считать
весь этот фрагмент подчиненным одной теме. Задача заключается в том, чтобы
рассмотреть, как эта тема расщепляется на микротемы, не происходит ли при
этом вторичного расщепления, как соотносятся микрофрагменты, реализующие
микротемы, с абзацами.
Как правило, общий характер названного соотношения на этом этапе
становится ясным. Решающим здесь становится выявление функционально-
смысловой дифференциации вычленяемых микрофрагментов (соответствую-
щих предполагаемым строевым единицам) внутри анализируемого отрезка
текста. Под функционально-смысловой дифференциацией здесь следует
понимать различное отношение каждого из микрофрагментов к общей теме
текстового отрезка — при том условии, что эти отношения не выходят за рамки
набора стандартных логических отношений расщепления, включения,
сопоставления, противопоставления. Иначе говоря, микротема каждого
микрофрагмента должна прямо выводиться из гипертемы, которой подчинен
весь фрагмент. В случае не-непосредственных выводных отношений должна
ясно прослеживаться иерархическая вертикаль, например:
гипертема  микротема 1  микротема 1.1
микротема 2...
— и т.д.
Как видим, выявление функционально-смысловой дифференциации внутри
анализируемого фрагмента текста фактически тождественно выявлению его те-
матического членения. При этом оно прямо соотнесено с охарактеризованной
выше категорией концептуально значимого смысла, поскольку тематическое
129
членение (микро)текста и, тем более, его функционально-смысловая
дифференциация неразрывно связаны с формированием / выражением
элементов смысловой структуры текста в целом. Кроме того, признаки границ
концептуально значимого смысла могут послужить вспомогательным
средством делимитации текстового фрагмента (напомним, что к таким
признакам выше были отнесены перемена модального значения,
окрашивающего предметно-фактическую информацию, и смена предметно-
фактической основы; последняя, впрочем, тождественна смене микротемы).
Обычно выполнение названных шагов приводит к удовлетворительному
варианту делимитации фрагмента, после чего остается третий шаг: проверить,
не опровергается ли полученный результат каким-либо из перечисленных выше
вспомогательных критериев — скажем, критериев (в), (г), (д), — конечно, при
том условии, что мы признаем их релевантность. Дальнейший анализ уже
выходит за рамки собственно процедуры делимитации текста, так как
предполагает интерпретацию каждого из полученных микрофрагментов в
качестве репрезентации одной из единиц текстообразования.
Приведем пример (цифры в скобках служат номерами абзацев):
(1) Как оно всегда бывает для одиноких женщин, долго проживших без
мужского общества, при появлении Анатоля все три женщины в доме
князя Николая Андреевича одинаково почувствовали, что жизнь их была
не жизнью до этого времени. Сила мыслить, чувствовать, наблюдать
мгновенно удесятерилась во всех их, и как будто их жизнь, до сих пор
происходившая во мраке, вдруг осветилась новым, полным значения
светом.
(2) Княжна Марья вовсе не думала и не помнила о своем лице и
прическе. Красивое, открытое лицо человека, который, может быть,
будет ее мужем, поглощало все ее внимание. Он ей казался добр,
храбр, решителен, мужествен и великодушен. Она была убеждена в
130
этом. Тысячи мечтаний о будущей семейной жизни беспрестанно
возникали в ее воображении. Она отгоняла и старалась скрыть их.
(3) “Но не слишком ли я холодна с ним? — думала княжна Марья. — Я
стараюсь сдерживать себя, потому что в глубине души чувствую себя к
нему уже слишком близкою; но ведь он не знает всего того, что я о нем
думаю, и может вообразить себе, что он мне неприятен”.
(4) И княжна Марья старалась и не умела быть любезною с новым
гостем.
(5) “La pauvre fille! Elle est diablement laide”, — думал про нее Анатоль.
(6) M-lle Bouriennе, взведенная тоже приездом Анатоля на высокую
степень возбуждения, думала в другом роде. Конечно, красивая
молодая девушка без определенного положения в свете, без родных и
друзей и даже родины не думала посвятить свою жизнь услугам князю
Николаю Андреевичу, чтению ему книг и дружбе к княжне Марье. M-lle
Bouriennе давно ждала того русского князя, который сразу сумеет
оценить ее превосходство над русскими, дурными, дурно одетыми,
неловкими княжнами, влюбится в нее и увезет ее; и вот этот русский
князь, наконец, приехал. У M-lle Bouriennе была история, слышанная ею
от тетки, доконченная ею самою, которую она любила повторять своем
воображении. Это была история о том, как соблазненной девушке
представлялась ее бедная мать, sa pauvre mère, и упрекала ее за то, что
она без брака отдалась мужчине. M-lle Bouriennе часто трогалась до
слез, в воображении своем рассказывая ему, соблазнителю, эту
историю. Теперь этот он, настоящий русский князь, явился. Он увезет
ее, потом явится ma pauvre mère, и он женится на ней. Так
складывалась в голове m-lle Bouriennе вся ее будущая история в самое
то время, как она разговаривала с ним о Париже. Не расчеты
руководили m-lle Bouriennе (она даже ни минуты не обдумывала того,
что ей делать), но все это уже давно было готово в ней и теперь только
131
сгруппировалось около появившегося Анатоля, которому она желала и
старалась как можно больше нравиться.
(7) Маленькая княгиня, как старая полковая лошадь, услыхав звук
трубы, бессознательно и забывая свое положение, готовилась к
привычному галопу кокетства, без всякой задней мысли или борьбы, а с
наивным, легкомысленным весельем (Л.Н.Толстой, “Война и мир”, I, 3,
IV). (3.2.2.2)
Даже беглое знакомство с этим фрагментом позволяет сделать вывод о том,
что абзацное членение здесь в основном соответствует смысловому,
тематическому44. В первом абзаце обозначена тема всего фрагмента, выражен
инвариантный смысл, что подчеркнуто генерализующим зачином (Как оно
всегда бывает...); в последующих представлены варианты этого смысла в
соответствии с упомянутыми в первом абзаце персонажами: в этом и
заключается в данном случае функционально-смысловая дифференциация
компонентов текста. Совершенно очевидно, что смена персонажа здесь
равнозначна смене микротемы и должна восприниматься интерпретатором как
сигнал начала нового микрофрагмента. Не случайно каждый такой
микрофрагмент начинается полной (не местоименной) номинацией персонажа:
критерий "твердого"/"мягкого" начала здесь работает.
Исходя из сказанного, приходим к выводу о членении отрывка на следующие
автосемантичные компоненты, соответствующие строевым единицам текста:
первый компонент — 1-й абзац (инвариантный смысл);
второй компонент — 2-й—5-й абзацы (преломление инвариантного смысла
применительно к княжне Марье);
третий компонент — 6-й абзац (то же — применительно к m-lle Bouriennе);

44 Известно, что окончательный вид многим рукописям Л.Н.Толстого придавала Софья


Андреевна, поэтому нельзя быть уверенным в том, что мы имеем дело с подлинно авторским
абзацированием. Однако это, в сущности, дела не меняет, поскольку речь идет о том тексте,
который существует как данность и даже имеет статус канонического.
132
четвертый компонент — 7-й абзац (то же — применительно к маленькой
княгине).
Как видим, выявление функционально-смысловой дифференциации внутри
фрагмента вносит коррективы в первоначальные предположения: несколько
абзацев приходится признать единым микрофрагментом, то есть принцип
соответствия абзацного членения "строевому" выдерживается здесь
непоследовательно. Смена микротем поддерживается и совершенно явной
сменой модально-оценочных значений, пронизывающих каждый выделенный
микрофрагмент: признаки границ концептуально значимых смыслов подтвер-
ждают найденное решение.
Как представляется, особого комментария в данном случае требует только
второй компонент, объединяющий 4 абзаца. Единство 2-го—4-го абзацев
несомненно, ибо они разделены, собственно, лишь в силу графической
традиции: внутренний монолог княжны Марьи, который писатель дает в форме
прямой речи (то есть, в отличие от содержания сознания m-lle Bourienne,
дословно, а не в форме косвенной речи, открывающей возможность иронии), —
отделен от авторской речи абзацными отступами. Конечно, Толстой (если мы
имеем дело именно с его абзацированием) мог бы выписать все это без
отступов, "в строку", но значимость внутреннего монолога его любимой
героини в этом случае была бы принижена. (Заметим, что Толстой "давал"
подобный — не "примерный", не обобщенный — внутренний монолог далеко
не каждому герою, и уж если давал, то, как правило, и выделял
соответствующим образом.) Таким образом, проблематичным представляется
лишь присоединение к данному микрофрагменту, выражающему преломление
инвариантного смысла применительно к княжне Марье, 5-го абзаца, который
содержит передачу того, что "думал про нее Анатоль". Безусловно, при
желании этот абзац можно признать автосемантичным компонентом. Однако
микротема восприятия Анатолем княжны Марьи никак не предсказана
инвариантным смыслом фрагмента; кроме того, эта микротема изложена в
133
минимально развернутом виде, никак не развита; наконец, смысл этой фразы
представляет собой своеобразный дубль смысла фразы, заключенной в 4-м
абзаце, но только "в зеркальном отражении". Эти соображения заставляют
прийти к заключению, что конструкция с прямой речью, составляющая 5-й
абзац, в плане функционально-смысловой дифференциации примыкает к трем
предыдущим абзацам и вместе с ними образует единый автосемантичный
компонент текста. Кстати, наличие в высказывании, образующем 5-й абзац,
анафорического личного местоимения прочно привязывает его к левому
контексту и дает нашему решению дополнительное подтверждение.
Другие, значительно более сложные, примеры делимитации конкретных
текстов см. ниже в секциях, посвященных композиции и сверхфразовой
организации рассказов И.А.Бунина "Холодная осень", В.В.Набокова "Возвра-
щение Чорба", В.Маканина "Страж".
Итак, удовлетворительная процедура делимитации текста включает
следующие этапы:
0. Отбор фрагмента, организованного общей гипертемой. Выяснение (же-
лательно на уровне формулировки) этой гипертемы и логического способа ее
развертывания.
1. Анализ характера абзацного членения фрагмента в его отношении к
членению тематическому.
2. Уточнение тематического членения на основе выявления функционально-
смысловой дифференциации предполагаемых сверхфразовых компонентов в
пределах фрагмента.
3. Верификация полученного результата с помощью дополнительных
критериев (в—д).
Последующие шаги связаны с интерпретацией полученного членения.
134
3.3. Состав единиц текстообразования
3.3.1. Несколько замечаний об истории вопроса. Первоначально, после
работ Н.С.Поспелова (Поспелов 1948а—б), осмысление грамматической
устроенности текста в отечественном языкознании не выходило за рамки
представления о существовании одной единицы — сложного синтаксического
целого (сверхфразового единства), внутри которого отмечались тематическое,
коммуникативное, стилистическое единство, разнообразные межфразовые
связи, структурно обусловленная функциональная неоднородность
компонентов (особая роль зачина и концовки) и т.д. (Золотова 1954,
Фигуровский 1961, Солганик 1965, Серкова 1968, Солганик 1973, Маслов 1975а
—б, Лунева 1982 и др.). В некоторых из этих работ намечалась мысль о
существовании единиц еще более крупных (например, в работе Г.А.Золотовой,
позже к сходным соображениям приближался Г.Я.Солганик), однако
безраздельное господство ССЦ / СФЕ на "своем" уровне мыслилось как нечто
само собою разумеющееся. Иначе и быть не могло, ибо на этом этапе
господствовало "аналогическое" представление об ССЦ как единице,
естественным образом продолжающей иерархию структурных единиц языка, а
вовсе не как о единице текста.
Представления этого периода о делении текста "без остатка" на единицы
ранга ССЦ ясно выразил Г.Я.Солганик: "Любая связная речь легко и
естественно членится на отрезки, части, представляющие собой группы,
совокупности тесно связанных между собой суждений — логических единств.
В практике письменной речи такие логические единства отделяются обычно
абзацами..." (Солганик 1973: 40. Курсив в цитате мой. — М.Д.). Если учесть, что
в концепции Г.Я.Солганика логическое единство выражается прозаической
строфой (ССЦ), то смысл этого высказывания сведется к тому, что *любой
текст “легко и естественно” членится на прозаические строфы (??)45.
45 В обоих изданиях своей книги автор пытается убедить нас в этой "легкости и
естественности"; даже "фрагмент из повести "Невский проспект" [Н.В.Гоголя. — М.Д.],
который представлен как один абзац", по мнению автора есть фрагмент (абзац), "легко и
135
Любопытно, что в 60-е—70-е гг. даже результаты других исследований,
выходящих за рамки предложения-высказывания, но не имеющих прямого от-
ношения к сверхфразовой единице46, воспринимались, тем не менее, как такое
отношение имеющие. Характерный пример — реакция на известную
монографию О.А.Нечаевой (Нечаева 1974). Как видно уже из названия, в этой
работе выявляются лингвистические основания для разграничения описания,
повествования и рассуждения как функционально-смысловых типов речи.
Однако выявление этих оснований, позволяющих более или менее объективно
отграничивать друг от друга функционально разнородные фрагменты текста,
было воспринято многими лингвистами как выявление функциональной
типологии сложных синтаксических целых 47. Так, Л.М.Лосева в 1977 г.
публикует статью, в которой называет три "основных функциональных типа"
ССЦ — нетрудно догадаться каких (Лосева 1977). Даже знаменитая статья
Г.А.Золотовой Золотова 1979 в одном из аспектов явно вступает в тот же
полилог о соотношении единиц текста (хотя Галина Александровна, через
четверть века после своей работы о сложном синтаксическом целом Золотова
1954, теперь использовала более осторожный полутермин "фрагмент текста")
— и функционально-смысловых типов речи. Рефлексию по поводу чрезмерной

естественно членимый на строфы" (Солганик 1973: 204; Солганик 1991: 169). Между тем
членение, усматриваемое автором в гоголевском тексте, в целом ряде случаев вызывает
недоумение и возражения. Отметим, что Г.Я.Солганик и сегодня отнюдь не единственный
сторонник этой более чем упрощенной позиции; ее разделяют многие лингвисты и, что еще
опаснее, методисты, и именно эта концепция, включая не только ее сильные, но и слабые
стороны, лежит в основе интерпретации понятия "текст" в школьных учебниках русского
языка.
46 Выражение "сверхфразовая единица" здесь и далее употребляется для обозначения

родового понятия, независимо от конкретного термина (ССЦ, СФЕ, прозаическая строфа,


компонент, коммуникат, даже абзац).
47 Здесь нужно уточнить, что сама О.А.Нечаева полагает описание, повествование,

рассуждение и "контаминированные типы монологического высказывания"... языковыми


единицами [sic!] и интерпретирует их как "высказывания более широкие, чем предложения":
"имеющими тоже стабильную структуру и оформляющими общесмысловое значение
высказывания являются построения в виде описания, повествования, рассуждения" (Нечаева
1975: 7). При этом, с точки зрения автора, внутри функционально-смысловых типов речи
могут выделяться ССЦ — не имеющие, впрочем, никаких регулярно воспроизводимых
закономерностей строения (там же).
136
веры в ССЦ удачно выразила С.Г.Ильенко в докладе, прочитанном в 1981 г. на
Северо-Западной зональной межвузовской конференции преподавателей
русского языка: она говорила о "нимбе", не совсем заслуженно окружающем
категорию ССЦ.
Безраздельному господству ССЦ в умах исследователей положили конец
работы той же Л.М.Лосевой и Н.Д.Бурвиковой (Зарубиной). Л.М.Лосева в
книге "Как строится текст" ввела в широкий оборот понятие "свободное
предложение" (которым она пользовалась и раньше): тем самым представление
об отсутствии "остатка" при членении текста было разрушено (Лосева 1980).
Крупнейшим шагом было утверждение тезиса о принципиальной
множественности "лингвистических единиц" текста (Бурвикова (Зарубина)
1979; Бурвикова 1981). Н.Д.Бурвикова, основываясь на критериях "твердого /
мягкого начала" высказывания48 и единства / разнородности состава данного
фрагмента текста с точки зрения функционально-смыслового типа речи,
пришла к выводу о существовании четырех (1979), позже — шести (1981)
"лингвистических единиц" текста. Число 6 здесь является произведением двух
величин: количества типов единиц (3) и количества типов "исполнения" (их 2
— "открытое" и "закрытое" — и они различаются коммуникативно-сильным /
коммуникативно-слабым предложением [= предложением с твердым / мягким
началом] в инициальной позиции). Таким образом Н.Д.Бурвикова выделяет 1)
открытое СФЕ; 2) закрытое СФЕ; 3) открытую линейно-синтаксическую цепь
(ЛСЦ); 4) закрытую ЛСЦ; 5) коммуникативно-сильное одиночное предложение;
6) коммуникативно-слабое одиночное предложение (Бурвикова 1981: 26—35).
48 "Под твердым началом мы, используя термин Й.Мистрика [здесь ссылка на: Мистрик Й.
Математико-статистические методы в стилистике // Вопросы языкознания. 1967. № 3],
понимаем существительное-подлежащее в начале предложения. В предложении, имеющем
твердое начало, не должно содержаться никаких показателей несамостоятельности <...> его
зависимости от контекста <...> другие предложения сверхфразового единства
несамостоятельны и характеризуются мягкими началами (это сочинительный союз в начале
предложения, глагол-сказуемое в начале предложения, за исключением так называемых
нерасчлененных предложений; наличие в предложении местоимений указательных,
притяжательных, третьего лица; местоименных наречий, неполнота предложения)"
(Бурвикова (Зарубина) 1979: 106).
137
В это же время С.Г.Ильенко (в упомянутом докладе) высказала мысль о том,
что ССЦ есть лишь частный случай более широкого явления — секвенции,
любого "содружества предложений" (высказываний) вокруг некоторого
смыслового (тематического) центра. Особенность ССЦ на фоне обычных
"секвенций" заключалась, по мысли докладчика, в отмеченности инициального
высказывания группы яркими и воспроизводимыми синтаксическими
признаками, формализующими тематическое единство группы высказываний и
оправдывающими, таким образом, самый термин "сложное синтаксическое
целое". К числу таких признаков С.Г.Ильенко предложила относить
использование в инициальной фразе конструкций с так называемым
"именительным темы", предложений тождества (N1 есть N1), локальных и/или
темпоральных детерминантов, вопросительных предложений, определенно-
личных конструкций ("Рассмотрим...") и др. Важным компонентом
намеченной автором концепции было предположение о том, что ССЦ является
пока формирующейся категорией и говорить о нем как о факте языковой
системы преждевременно49.
Работы названных ученых внесли неоценимый вклад в формирование
представления о множественности типов строевых единиц текста.
3.3.2. Основные (элементарные) единицы текстообразования. К числу
единиц текстообразования в оговоренном выше понимании должны быть
отнесены следующие 4 категории:
1) сложное синтаксическое целое (сверхфразовое единство)50;
49 Позже С.Г.Ильенко уточнила свою позицию, отказавшись от термина "секвенция" и
предложив вместо него термин сложное тематическое целое (СТЦ): подробно см. Ильенко
1989. Отметим здесь же, что идея синтаксически маркированного зачина ССЦ была
проверена в серии диссертаций учеников С.Г.Ильенко (Шубина 1981, Стельмашук 1987,
Дымарский 1989, Стельмашук 1993).
50 Выбор термина для именования этой единицы — непростая проблема. У каждого из

наиболее известных терминов есть свои недостатки: термин сложное синтаксическое целое,
например, ориентирует на представление о синтаксической природе содружества
предложений, в то время как это содружество опирается отнюдь не на собственно
синтаксические закономерности; термин сверхфразовое единство, при всей своей
компактности, опирается на категорию фразы — категорию, строго говоря, более
фонетическую, нежели грамматическую; термин коммуникат, выдвинутый в свое время
138
2) свободное высказывание первого типа (СВ-1);
3) свободное высказывание второго типа (СВ-2);
4) линейно-синтаксическая цепь (ЛСЦ).
Кроме этих четырех единиц, здесь необходимо назвать также текстему (в
понимании С.Г.Ильенко). Текстема, не являясь полноправной единицей
текстообразования — ибо сама по себе она не выражает концептуально
значимого смысла, — занимает среди названных категорий положение,
примерно аналогичное положению синтаксемы в иерархии синтаксических
единиц языка. По известному удачному выражению М.И.Черемисиной, если
словосочетание занимает в этой иерархии первый этаж, то синтаксема
располагается в "полуподвале". Сходным образом и текстема, не являясь
строевым компонентом текста, образует тот фундамент, без которого ни одна
строевая единица не возникнет.
Названные четыре категории являются элементарными строевыми
единицами текста и в этом смысле образуют базис системы
текстообразования. Это означает, что воплощение концептуально значимого
смысла в тексте неизбежно принимает форму одной из перечисленных единиц.
Но это вовсе не означает того, что в тексте не может возникнуть производных
единиц более высокого уровня — таких, например, как предикативно-
релятивный комплекс в понимании И.Р.Гальперина и Т.М.Баталовой
(Гальперин 1981, Баталова 1977).
В 1998 г. К.А.Рогова высказала мнение о существовании еще одного типа
"формализованных компонентов текста" — единиц, складывающихся из

чешскими исследователями, еще менее двух предыдущих связан с дифференциальными


признаками денотата и может быть приложен к любому средству коммуникации; этот ряд
можно было бы продолжить. Поэтому мы вынужденно пользуемся двумя первыми
терминами как равноправными (это предоставляет и известное стилистическое удобство),
учитывая еще два фактора: 1) термины ССЦ (Н.С.Поспелов) и СФЕ (Л.А.Булаховский;
впрочем, у него термин имел вид "сверхфразное единство") имеют наиболее длительную
традицию, наиболее употребительны и общепонятны в лингвистическом сообществе; 2)
второй термин (СФЕ) удобен для образования производных (сверхфразовый уровень
организации текста  сверхфразовая организация текста).
139
дистантно расположенных фраз или групп фраз, реализующих один мотив и
объединенных рядом общих признаков, в том числе языковых (например, видо-
временное единство): подробнее см. Рогова 1998. Эта мысль представляется
глубокой и основанной на точных наблюдениях; она совпадает и с нашими
размышлениями. Однако в развиваемую нами концепцию она все же не
укладывается "без остатка". Дело в том, что, с нашей точки зрения, единства,
названные К.А.Роговой "формализованными компонентами текста", во-первых,
обладают весьма ограниченной формализованностью (меньшая степень
последней невыгодно отличает их от единиц, названных выше); во-вторых, они
могут представлять собой вертикальные дистантные объединения более
элементарных единиц, каковы как раз единицы текстообразования; в-третьих,
они реализуют смысловое образование более высокого порядка — не
концептуально значимый смысл, а, как указывает автор, мотив. Явления, о
которых говорит К.А.Рогова, существуют объективно; более того, наши
наблюдения показывают, что в реальной текстовой ткани нередки не только
такие образования, но и случаи тесного переплетения, взаимного "прорастания"
двух и даже более элементарных единиц в пределах непрерывного фрагмента
текста; однако эти явления относятся уже к функционированию системы
текстообразования, а не собственно к этой системе. Поэтому рассматриваться
они должны в соответствующем разделе; относить подобные образования к
системному базису было бы, на наш взгляд, некорректно.
Следует объяснить и отсутствие в приведенном перечне таких
специфических категорий, как конструкция с прямой речью (КПР) и
диалогическое единство (ДЕ). В самом кратком виде это объяснение сводится к
тому, что если исходить из данного выше определения строевой единицы
текста, то основания для признания этого статуса за КПР и ДЕ, невзирая на
особые качества этих категорий по сравнению с отрезками монологической
речи, отсутствуют.
140
В самом деле, в основу нашей дефиниции положена функциональная
характеристика определяемого объекта, при этом гомо-/гетерогенность
единицы с точки зрения ее принадлежности к монологической / диалогической
речи никак не оговорена. Между тем основанием для выделения КПР и ДЕ в
особые категории служит именно последний признак. И конструкция с прямой
речью, и диалогическое единство предназначены для введения в
монологический текст дословно переданной чужой (персонажной) речи, притом
между этими двумя единицами существуют не столь уж прозрачные
отношения: ДЕ может состоять из двух реплик, представляющих только чужую
речь, может состоять из двух КПР, может состоять из "чистой" реплики в
сочетании с КПР. Совершенно ясно, что обе единицы являются по
преимуществу текстовыми, ибо сфера их функционирования не может быть
ограничена рамками единичного высказывания; в особенности это касается
диалогического единства, которое, в отличие от конструкции с прямой речью,
разговорному монологическому синтаксису вообще чуждо. Однако если это
текстовые единицы, то такие, которые выделяются на принципиально иных
основаниях, нежели перечисленные выше четыре. Действительно, положив в
основание типологии текстовых единиц признак монологичности /
диалогичности, мы получим совершенно другую классификацию, с помощью
которой единицы будут различаться, например, по степени присутствия в них
диалогического начала, и в такой классификации диалогическое единство (в
нескольких разновидностях) и конструкция с прямой речью займут достойное
место, зато окажутся нерелевантными различия между ССЦ, линейно-
синтаксической цепью и свободными высказываниями двух типов. Если же
рассматривать КПР и ДЕ с точки зрения признаков, положенных в основу
нашей классификации, то выясняется, что оснований для признания этих
категорий особыми единицами текстообразования нет: в одних случаях,
например, высказывание-КПР может выражать концептуально значимый смысл
самостоятельно и, следовательно, функционировать как свободное
141
высказывание первого или второго типа, в других — выступать только в
составе группы высказываний. Следовательно, в избранной системе координат
КПР и ДЕ должны рассматриваться как частные случаи конструктивно-синта-
ксического представления высказывания или группы высказываний. В
дальнейшем мы постараемся последовательно указывать на возможности
функционирования КПР и ДЕ в составе или в качестве тех или иных единиц
текстообразования.
Еще один довод против включения КПР и ДЕ в состав строевых единиц
текста связан с особыми соотношениями значений коммуникативности,
возникающими в тексте с появлением КПР и ДЕ.
Главный аргумент в пользу признания за последними самостоятельного
текстового статуса заключается в указании на то, что КПР и ДЕ содержат
законченные коммуникативные единицы ("чужие" высказывания), иногда даже
никак не связанные с основным корпусом авторского повествования. При этом
подчеркивается, что КПР — и в одиночном функционировании, и в составе ДЕ
— приобретает, с этой точки зрения, специфическое качество "двойной" и
разнородной коммуникативности, так как "вводящая часть" КПР также
представляет собой коммуникативную единицу; отсюда следует, что КПР и ДЕ,
резко отличаясь от других единиц этим своим специфическим качеством, дол-
жны рассматриваться на правах особых единиц.
Однако представляется возможным взглянуть на это явление с
противоположных позиций. Полноценная коммуникативность "чужого"
высказывания в составе КПР или ДЕ — это миф, вызванный к жизни внешним
обликом этих высказываний (именно к такому правдоподобию и стремится
любой автор, использующий эти единицы, и не только в художественном
тексте). На самом же деле полноценная коммуникативность имеет место в
случае полноценной же коммуникации, для которой необходимы реальность
отправителя и получателя, их пространственная и временная определенность и
их непосредственная причастность к каналу коммуникации: ничего этого нет в
142
той коммуникации, которая не имеет место, а лишь изображается при
помощи КПР или ДЕ. Такая коммуникация является не только вложенной, но и
вторичной; являясь не актуальным процессом со всеми его необходимыми
признаками и компонентами, а предметом изображения, она в этом смысле
мало чем отличается от персонажа или пейзажа, а с другой стороны — так же
далека от реального процесса, как персонаж или пейзаж — от реального
человека или вида из окна51. Именно поэтому "чужое" высказывание,
обладающее вторичной (и неполноценной) коммуникативностью, требует
"упаковки" в виде "вводящей части": без нее оно вообще утратит способность
исполнить предназначенную ему роль52. Поэтому же, кстати, конструкция с
прямой речью — это единственная категория, о которой в данном случае
целесообразно говорить: ведь применительно к тексту (в отличие от
разговорной диалогической речи) понятие диалогического единства в его
первоначальном смысле, строго говоря, лишено денотата53. Даже если мы имеем
дело с парой (группой) персонажных реплик, не сопровождаемых никакими
авторскими "ремарками" или "вводящими частями", в тексте эти недостающие
компоненты должны рассматриваться как домысливаемые, опущенные или
"нулевые". Показательна в этом отношении знакомая каждому ситуация утраты
ориентиров и сбоя читательского восприятия, возникающая в тех случаях,
когда автор текста слишком увлекается "достоверной" передачей общения
персонажей, элиминируя "ремарки" и вынуждая сбившегося читателя
возвращаться к началу диалога и заниматься подсчетом реплик: чет — нечет,
чет — нечет. Более того, в современной литературе довольно широко
распространены эксперименты над формой, которые заключаются в тотальном

51 Показательно, что С.Г.Ильенко относит к одному и тому же — демонстрационному —


типу речи и описание внешности персонажа, и пейзаж, и диалоги героев (в отличие от
информационного и сентенционного типов): "Диалог в этом случае выступает как особый
языковой прием демонстрационного типа" (Ильенко 1985: 11).
52 "При воспроизведении разговорной диалогической речи в художественной литературе

роль ситуации играет авторский комментарий (ремарка)" (Винокур 1990).


53 Н.Ю.Шведова и вводила понятие диалогического единства применительно к реальному

разговорному диалогу (Шведова 1956). См. также Валюсинская 1979.


143
замещении текста произведения своеобразной компиляцией реплик
неизвестных (и неизвестно, существующих ли) персонажей. Приведем в
качестве примера фрагмент подобного опыта, принадлежащего перу
способного гатчинского автора Игоря Межуева:
ИЗБРАННОЕ ИЗ РОМАНА
— Будьте добры две ложечки. Так на чем мы остановились?
— У истоков нас было не много. Даже сами не верили в величие
собственных замыслов. Потом долгие годы борьбы, лишений и
испытаний, но ведь дошли, победили, выстояли.
— Но ведь некоторые и сломались.
— И так тоже было.
— Да, было по-всякому.
— Да, да, тут вы правы.
— Человек существо сами знаете какое.
— Все мы люди.
— Это все от безысходности. Один выпустил, а другие не поняли.
— По правде говоря, я тоже не очень четко вас понимаю.
— Здесь и понимать-то нечего.
— Я не понимаю, это у вас ирония или концепция такая?
— Ваша проблема в том, что вы все хотите расставить по полочкам,
Это, дескать, ирония, а это, дескать, концепция. А на самом деле это у
меня ни то и се (sic. — М.Д.).
— А, кажется, теперь начинаю улавливать: и то ни се.
— Ладно, хватит ерничать.
— Именно, дорогой друг. Когда же они появятся?
— Пойду пока, покурю на улице.
— Становится жарко.
— Мы их уже ждем полчаса.
— Вы расслабьтесь.
144
— Где здесь туалет?
— Я сейчас спрошу.
— Сидите. Здесь есть люди более хорошо одетые, чем вы, чтобы
спрашивать, где туалет.
— Удивительно одухотворенные лица можно встретить на вокзале в
общественном туалете.
— Все в этом мире культурология. Кто здесь герой: человек? Паук?
Бабочка? Муха? Есть только привнесенные извне роли. Герой не
существует вне контекста. Герою нужна история. <...> 54
Даже беглого знакомства с этим фрагментом достаточно, чтобы не только
потерять надежду на различение двух персонажей, которых читатель поначалу
предполагает, исходя из диалогической формы, но и убедиться в том, что автор
этих мнимых персонажей и не подразумевает. Он вовсе не стремится
нарисовать их образы, диалогическая же форма используется им в качестве
средства причудливого сочетания диалогизированного внутреннего монолога
(ego — alter ego, которые, повторим, плохо различаются, хотя их
взаимодействие облечено в обрывки вполне узнаваемых "реальных" диалогов) с
конспектом некоего сюжета некоего возможного романа — ср. заглавие.
Этот пример демонстрирует, может быть в крайней форме, неизбежные по-
следствия "полной" имитации реальной диалогической речи в тексте без
использования специального "упаковочного средства", как раз и
предназначенного для приспособления "чужой" речи к "своей", в частности — к
тексту: конструкции с прямой речью. Заметим, что тот же автор в других своих
произведениях, не отмеченных столь явной формальной экстравагантностью,
широко и вполне традиционно использует КПР при передаче диалогов
персонажей (см. указ. изд.).
Представление о качественно ином характере коммуникативности "чужой"
речи в составе КПР поддерживается и традицией "паспортизации" цитат из ху-
54 Межуев Игорь. Натюрморт в городском пейзаже. Попытка поэзии (Повести и рассказы
1991—1997). Попытка прозы (Стихи 1983—1990). — СПб., 1998. — С. 117—119.
145
дожественных произведений в тех случаях, когда цитируемый фрагмент
представляет собой речь персонажа. В подобных ситуациях главным при вводе
цитаты остается указание на автора произведения, упоминание же имени
персонажа, произнесшего цитируемые слова, факультативно; оно может иметь
место, как правило, лишь в тех случаях, если позиция персонажа явно не
совпадает с позицией автора произведения. Например, если мы пожелаем
процитировать следующие слова: "Человек зачат в грехе и рожден в мерзости.
Путь его — от пеленки зловонной до смердящего савана. Всегда что-то есть",
— мы, скорее всего, как-то обозначим, что их произносит губернатор Вилли
Старк. Но ограничиться указанием только на этот факт было бы абсурдно:
цитата только тогда будет оформлена должным образом, когда при ней
появится имя автора и название произведения (Роберт Пенн Уоррен. Вся
королевская рать). Если же указать только имя автора, не назвав ни
произведения, ни персонажа, — такое оформление цитаты абсурдным никому
не покажется55. Этот пример — всего лишь напоминание о том, что в тексте
некоторого произведения все принадлежит его автору, и "чужая" речь в нем —
лишь как-бы-чужая, а на самом деле так же принадлежащая автору, как и все
остальное, но при это особым образом оформленная, преображенная,
опосредованная.
Таким образом, специфичность конструкции с прямой речью (и
выстраиваемого на ее основе диалогического единства) в реальности
оказывается несколько преувеличенной и, во всяком случае, не является
препятствием к тому, чтобы рассматривать ее — в наших координатах — как
особый частный вид текстового монологического высказывания.
Подчеркнем, что все сказанное относится к функционированию КПР и ДЕ в
тексте. В живом разговорном общении картина, разумеется, совершенно иная
— но там, кстати, и КПР существенно отлична от текстовой.
55 Любопытно, что рассматриваемый случай даже не описывается в пособии "Справочная
книга редактора и корректора: Редакционно-техническое оформление издания" (Сост. и общ.
ред. А.Э.Мильчина. — 2-е изд., перераб. М., 1985).
146
Прежде чем перейти к детальной характеристике названных единиц, введем
еще одно существенное противопоставление.
3.3.3. Регулярные и иррегулярные единицы текстообразования.
Единицы текстообразования распадаются на две глубоко различные группы.
Первую составляют единицы, природа которых прямо вытекает из сущности
процесса текстообразования и обусловлена его ведущими, базисными
закономерностями — в первую очередь, требованиями иерархической
упорядоченности структуры и связности всех видов [см. п. 1.0, (3)]. Ко второй
относятся единицы, самое возникновение которых можно объяснить как
результат отклонения от названных закономерностей, результат деформации
единиц первой группы, что и в самом деле нередко происходит под действием
факторов, вступающих в противоречие с основными доминантами процесса
текстообразования (например, под действием особого стилистического
задания). Назовем единицы первой группы регулярными, а второй —
иррегулярными.
В основе разграничения этих групп лежит принцип пропорциональности vs.
диспропорциональности организации текста или его фрагмента. Этот принцип
вытекает из применяемой к тексту презумпции иерархической
упорядоченности, которая, как уже говорилось в п. 1, в идеале означает прямое
и взаимно-однозначное соответствие внутренней смысловой структуры текста
его внешней, поверхностной структуре: каждый сегмент текста подчинен
выражению соответствующего сегмента смысловой структуры; смысловой
сегмент более высокого ранга, содержащий несколько (n) развиваемых подтем,
подлежит выражению и фрагментом более высокого ранга, включающим n
фрагментов низшего ранга. Если количество смысловых сегментов некоторого
i-го ранга обозначить как Nis , а количество фрагментов текста
соответствующего ранга — как Nif , то сформулированное правило можно
записать в виде равенства:
147
Nsi  Nif (3.3.3.1).

Во всех случаях, когда равенство (3.3.3.1) не соблюдается, можно говорить о


диспропорциональной организации соответствующего фрагмента текста; если
речь при этом идет об уровне элементарных единиц текстообразования —
можно квалифицировать рассматриваемую единицу как иррегулярную.
С ригористической точки зрения, следовало бы отказать представителям
иррегулярной группы в статусе строевых единиц текста и, соответственно,
исключить их описание из нашего изложения. Однако нужно учесть, что эти
единицы не только широко распространены, но также обладают частотно
воспроизводимыми признаками и, более того, вступают в системные
соотношения с единицами первой группы. Поэтому в дальнейшем мы будем
описывать единицы обеих групп, учитывая различия между регулярными и
иррегулярными единицами.
К регулярным единицам текстообразования относятся сложное
синтаксическое целое и свободное высказывание первого типа. К
иррегулярным — линейно-синтаксическая цепь и свободное высказывание
второго типа. Между регулярными и иррегулярными единицами имеет место
соответствие, которое в общем виде выглядит как отношение правильного,
последовательного к неправильному, непоследовательному: линейно-
синтаксическая цепь может рассматриваться как модифицированное
("испорченное") ССЦ, СВ-2 — как модифицированное СВ-1 или ССЦ. Ниже,
давая более подробную характеристику каждой единице, мы рассмотрим
детальнее и эти соответствия.

3.4. Регулярные единицы I: Сложное синтаксическое целое


Литература об ССЦ (СФЕ) весьма обширна: это, бесспорно, наиболее
изученная единица текстообразования, хотя отсюда вовсе не следует, что
проблемы ССЦ более не существует. Попытаемся, однако, в сжатом виде
изложить основные известные факты.
148
Сложное синтаксическое целое — строевая единица текста, представляющая
собой группу высказываний, объединенных вокруг единого смыслового центра.
Главная идея, лежащая в основе организации ССЦ — "содружество
предложений", “несколько об одном”, то есть ряд высказываний, посвященных
одной (микро-)теме. Это весьма точно воспроизводит идею текста как такового,
и именно поэтому ССЦ нередко метонимически именуют “текстом” 56. ССЦ
является почти идеальной моделью последнего; в его структуре
обнаруживаются практически все принципы, приемы, средства, релевантные
для текста, и можно утверждать, что в рассматриваемой системе единиц ССЦ
выступает в качестве своеобразного эталона.
В приведенном определении, отражающем наиболее общие и
распространенные представления об ССЦ, присутствуют два ведущих признака
ССЦ: 1) представленность рядом высказываний, формально самостоятельных
коммуникативных единиц, или поликоммуникативность, и 2) подчиненность
реализации одной микротемы, или монотематичность. Однако сказанным
основы устройства ССЦ не исчерпываются. Принцип организации ССЦ
существенно отличается от принципов, известных применительно к единицам
традиционного синтаксиса, обеспечивающим линейную организацию
смыслового содержания (которое — в целом — не сводится к линейным
отношениям и взаимодействиям смыслонесущих компонентов). ССЦ —
центральная среди текстовых единиц, обеспечивающая нелинейную
организацию содержания. Ниже мы рассмотрим механизмы, лежащие в основе
этой способности.
С позиций конструктивного синтаксиса, ССЦ может быть представлено не
только рядом монологических высказываний, но также диалогическим
единством; кроме того, в состав ССЦ может входить конструкция с прямой
речью. И диалогическое единство, и конструкция с прямой речью суть явления
настолько специфические, что было бы резонно даже рассматривать их как

56 Для некоторых лингвистов это попросту синонимы.


149
особые единицы текстообразования, если бы не одно соображение. В
очерченном выше понимании единиц текстобразования, как можно было
заметить, нет никакого указания на способ конструктивно-синтаксического
представления этих единиц. Главное — лишь способность функционировать в
качестве устоявшейся формы выражения концептуально значимого смысла. С
этой точки зрения, нецелесообразно различать, скажем, диалогическое единство
как особую, отдельную единицу только на том основании, что оно
репрезентирует диалогическую речь персонажей (а не монологическую речь
повествователя), если в смысловом аспекте оно эквифункционально сложному
синтаксическому целому. Поэтому будем считать, что в образовании
перечисленных выше регулярных и иррегулярных единиц могут участвовать
диалогическое единство и конструкция с прямой речью, или первые могут быть
представлены вторыми.
Едва ли не первым отмеченным в литературе признаком структуры ССЦ
явилось иерархическое отношение между высказываниями его состава.
Действительно, среди них различаются центральное, ведущее высказывание,
выражающее смысл, вокруг которого строится ССЦ, в наиболее
концентрированной форме (часто это зачин, то есть первая фраза ССЦ), — и
подчиненные ему, реализующие дополнительные оттенки основного смысла
(Л.М.Лосева, Г.Я.Солганик, В.П.Лунева и мн. др.). Позже были выявлены и
другие аспекты организации ССЦ. Каждый из них поддается типизации: и тема-
рематические взаимодействия между высказываниями, и общие логико-смысло-
вые отношения между ними, и логико-смысловые отношения внутри
тематической и рематической вертикалей. Общеизвестны, например, такие
устоявшиеся способы организации тема-рематической перспективы, как
простая линейная тема-рематическая прогрессия, тема-рематическое
расщепление, сквозная тема (Daneš 1974). Однако характеристика структуры
ССЦ в этом последнем аспекте, как и характеристика семантического аспекта,
заслуживают более обстоятельного обсуждения.
150
3.4.1. Тема-рематическая перспектива ССЦ рассматривается как
ведущий принцип структурной организации ССЦ. Основания для этого
следующие.
Являясь поликоммуникативным высказыванием (здесь термин "высказыва-
ние" используется в самом широком смысле, лишенном жесткой привязки к
категории предложения), ССЦ организуется взаимодействием
конституирующих его монокоммуникативных высказываний. Это
взаимодействие может идти по всем линиям структурно-уровневой
организации высказывания, начиная с фонического. Особое место в этом плане
занимает взаимодействие лексических единиц, поскольку слово, как основная и
наиболее многоаспектная единица языка, имеет прямые выходы на все аспекты
семантики высказывания и смысла целого (ср. Сулименко 1988). Однако нужно
различать те линии взаимодействия, которые возможны, но не обязательны
(например, аллитерация или, скажем, анаграмма), и те, которые представляют
собой главные, необходимые каналы осуществления основного принципа. К
последним, в общем случае, относятся линии лексического и тема-
рематического взаимодействия. Как правило, согласное движение по этим
линиям дает необходимое соответствие содержания и формы взаимосвязи
высказываний.
Тема-рематическое членение — это основной способ проявления одной из
центральных категорий языковой коммуникации: категории актуализации,
понимаемой не столько в смысле противопоставления виртуального и
актуального (актуализация-1)57, сколько как тип метатекстовых значений,
реализующих прагматическую установку отправителя (актуализация-2). Среди
них нужно назвать прежде всего такие, как снятие неопределенности и
градация важности, или распределение степеней "коммуникативного
динамизма" (Ян Фирбас). В этом смысле тема-рематическое членение
представляет собой универсальный способ организации не только

57 См. Москальская 1981: 97—102.


151
коммуникативных единиц, но и коммуникативного целого. Другими словами,
тема-рематическое членение понимается как один из фундаментальных
принципов и, соответственно, механизмов, лежащих в основе организации речи
вообще.
Базовой сферой проявления этого механизма выступает высказывание-
предложение — где он и был выявлен В.Матезиусом; однако действие этого
механизма данной сферой, разумеется, не ограничивается.
Следует очертить рамки принятого в данной работе понимания компонентов
актуального членения. Рема трактуется весьма широко, как та часть
высказывания, ради которой оно и осуществляется, в которой выражено то, что
представляется отправителю наиболее важным, актуальным — и прежде всего в
том аспекте, который доминирует в его коммуникативной интенции. В основе
категориального коммуникативного значения ремы лежит, таким образом,
субъективная оценка важности/актуальности информации. Объективно это
категориальное значение может преломляться в таких частных значениях, как
неизвестное, новое, неопределенное, важнейшее, необходимое и т.п., однако
важно подчеркнуть, что все эти частные значения суть не что иное, как
значения, субъективно приписываемые части высказывания отправителем и
получателем. Добавим, что восприятие высказывания в его коммуникативном
членении получателем может, как известно, не совпадать с членением
отправителя, поэтому "объективность" перечисленных значений следует
понимать в ограниченном смысле: она состоит лишь в том, что 1) эти значения
типизированы речевой практикой; 2) владея набором этих значений,
отправитель, как правило, организует свое высказывание с учетом обратной
связи с получателем, реальным или воображаемым.
Тема высказывания в этом контексте могла бы быть охарактеризована как
"остаток"; однако столь прагматичная характеристика недостаточна уже по той
причине, что тема, противопоставляемая реме по степени важности для
отправителя, в принципе является не менее значимой частью высказывания.
152
Тема — это та часть высказывания, которая делает его в целом осмысленным и
позволяет реме быть ремой. Без выраженной темы возможности
функционирования высказывания резко сужаются до круга случаев, когда
отнесенность ремы ясна из коммуникативной ситуации. Больше того: тема —
это не просто исходный пункт высказывания, который аналогичен точке как
началу пути, но такой исходный пункт, который оказывает существенное
влияние на направление движения (подобно тому, как в городе с несколькими
вокзалами с каждого из них можно уехать только в определенном
направлении), и если использовать геометрическую аналогию, то тему стоит
сравнивать не с точкой, а с вектором.
Еще отчетливее важность функций темы выявляется, если вынести анализ за
рамки отдельного высказывания. В пределах высказывания отношения между
темой и ремой в целом укладываются в противопоставление определенности —
неопределенности: тема, как исходный пункт, более определенна по сравнению
с ремой, которая потому и способна нести новую информацию или быть, во
всяком случае, смысловым центром высказывания. В тексте же доминирует как
раз противоположное: движение от меньшей определенности к большей
определенности. И если рематические компоненты высказываний в тексте
выстраиваются в собственно смыслонесущую линию, то тематические — в
линию, организующую формирование смысла целого.
Учитывая организующую роль тема-рематических последовательностей,
целесообразно говорить не просто о тема-рематических отношениях между
высказываниями внутри некоторого фрагмента текста, а о единой тема-ре-
матической перспективе ССЦ. Существенный шаг в формировании этого
представления составило обнаружение Ф.Данешом упомянутых выше типовых
способов тема-рематического развертывания текстового фрагмента, которые в
восприятии исследователей естественным образом связывались прежде всего с
ССЦ. Дальнейшее изучение, однако, показало, что модели, описанные чешским
ученым, отнюдь не являются моделями организации ССЦ, так как в чистом
153
виде они встречаются крайне редко, чаще же всего в рамках одного ССЦ
приходится наблюдать разнообразные их контаминации; это побуждает к
серьезным сомнениям по поводу их самостоятельного существования в
качестве структурных моделей, привязанных к какой-либо строевой единице.
Более адекватным представляется интерпретировать модели тема-
рематического развертывания как универсальные способы построения речевых
единств (независимо от уровня структурной организации единства), способы,
состоящие на службе у иных закономерностей (или даже моделей) — более
важных в той мере, в какой они ближе к конкретной семантике ССЦ, — и, по
существу, безразличные к этой семантике.
Если, далее, учесть, что тема-рематическая перспектива имеет место в любом
ССЦ, так как каждое высказывание в обязательном порядке обладает аспектом
актуального членения, то возникает представление о структурном инварианте
ССЦ как о матрице, образуемой — по горизонтали — коммуникативно-
синтаксическими позициями тем и рем высказываний и — по вертикали —
собственно рядом высказываний. Подобный структурный принцип базируется,
помимо непременного свойства высказывания иметь определенную
коммуникативную перспективу, еще и на том, что в основе объединения ряда
высказываний в относительно обособленную и относительно завершенную
последовательность лежит не просто их смысловая общность (о чем написано
достаточно), но регулярное и неизбежное использование в текстах любых
жанров известных логико-смысловых субстратов. Ведущую роль среди них
играют, во-первых, субстрат хронологический, во-вторых, субстрат
собственно-логический (см. Москальская 1981, Сосаре 1984 и др.); в
художественном тексте часто встречается также субстрат ассоциативного
типа; доминирование первого, второго или третьего определяется жанром,
индивидуальными авторскими предпочтениями и т.п. Таким образом, за
формой матрицы стоят два типа содержательных отношений:
коммуникативно-смысловые, цементирующие матрицу по горизонтали, и
154
логико-смысловые, скрепляющие ее вертикаль. И первые, и вторые
описывались достаточно полно (Москальская 1981, Островская 1981, Сосаре
1984, Слюсарева 1986, Кривоносов 1986). Исследовались и собственно
семантические отношения, характерные для вертикали ССЦ (Лосева 1969,
Золотова 1979), причем в данных работах попутно продемонстрирована, по
сути, роль логико-смысловых отношений тождества (в том числе неполного
тождества), которые устанавливаются, помимо общих логико-смысловых отно-
шений между высказываниями, на тематической и / или рематической
вертикалях ССЦ.
Из всего сказанного должны быть вполне очевидны основания для признания
ССЦ центральной среди строевых единиц текста. Подобно тому, как для
формирования элементарного сообщения говорящий обязан облечь его в
линейную форму, базирующуюся на предикативных отношениях, пишущий,
желая построить неэлементарное сообщение текстового типа — в рамках более
чем одной коммуникативной единицы, — неизбежно оказывается перед
необходимостью связать высказывания отношениями всех указанных видов, —
а это и означает "заполнить" инвариантную матричную структуру, создать
ССЦ. Другими словами, возникновение ССЦ в процессе создания текста
закономерно и нормативно, в то время как возникновение других единиц —
например, линейно-синтаксической цепи или свободного высказывания второго
типа — является результатом действия особых условий, дополнительных
факторов и т.п. В этом смысле ССЦ — действительно микротекст; в принципах
его языковой организации проявляется основная специфика организации
текста.
3.4.2. Интегральная семантическая структура ССЦ. Семантическая ор-
ганизация ССЦ также может быть типизирована. Одна из попыток такой
типизации, предпринятая нами вслед за исследованиями Л.М.Лосевой и Г.А.Зо-
лотовой, — понятие интегральной семантической структуры (ИСС) ССЦ.
Интегральная семантическая структура — это субъективированное
155
отображение на семантическом уровне структуры единой для данного ССЦ
сигнификативной ситуации, являющееся семантическим субстратом, на
котором строится ССЦ. Нами выделено 7 наиболее распространенных
элементарных бинарных типов ИСС, которые вполне регулярно, хотя и с
разной степенью отчетливости, воспроизводятся в текстах русской классики
последней четверти XIX — первой трети XX вв.
В структуру отражаемой ССЦ сигнификативной ситуации с той или иной
степенью обязательности входят следующие компоненты: P — ситуант(ы) (ли-
ца, персонажи; отвлеченные понятия, являющиеся предметом речи); A —
действия, процессы, участниками которых являюся ситуанты; R — отношение
(стержень статических ситуаций), причем возможны Rpp (взаимоотношения
между ситуантами) и Rp (отношение ситуанта к миру в пределах данной
ситуации, то есть его состояние, в том числе психологическое состояние); L —
место, локальный компонент ситуации; T — время, темпоральный компонент
ситуации; Circ — другие обстоятельства, условия протекания ситуации; Ch —
характеристики, свойства, признаки компонентов ситуации (два последних
элемента, строго говоря, самостоятельными компонентами сигнификативной
ситуации не являются, однако в тексте могут вычленяться из состава других
компонентов). Пользуясь этими обозначениями, можно представить
инвариантную структуру сигнификативной ситуации следующим образом:
{P, ... P; A и/или R; L; T; (Circ); (Ch)}.
В сложном синтаксическом целом подлежат отображению, разумеется, не
обязательно все перечисленные компоненты; более того, сама природа ССЦ
диктует концентрацию внимания лишь на некоторых из них, которые
приобретают характер сквозных. Л.М.Лосева первой обратила внимание на
наличие сквозных семантических компонентов в составе ССЦ (Лосева 1969).
Позже Г.А.Золотова выявила семантическое тождество (полное или неполное)
рематических компонентов текстового фрагмента и на этом основании ввела
понятие рематической доминанты текстового фрагмента (Золотова 1979). С
156
нашей точки зрения, семантическое сходство (тождество) рем ряда
высказываний не может существовать как самодостаточный факт уровня
актуального членения, ибо тема и рема суть категории, принципиально
лишенные привязанности к конкретной семантике (см. статью Н.А.Слюсаревой,
в которой, в частности, убедительно показаны глубинные категориальные
значения темы и ремы: Слюсарева 1986). Это явление представляет собой
следствие взаимодействия двух уровней: глубинной семантической
конфигурации, лежащей в основе ССЦ, и его тема-рематической перспективы.
Однако именно наблюдения Г.А.Золотовой и Л.М.Лосевой вплотную подводят
к мысли о существовании глубинного семантического субстрата, на котором
строится ССЦ.
Действительно, большинство высказываний, входящих в ССЦ, несмотря на
наличие в основе каждого собственной семантической структуры, имеет общие
черты организации: в каждом из них предметом сообщения является, как
правило, один и тот же элемент структуры сигнификативной ситуации,
который чаще всего и представлен сходным образом как на уровне
пропозициональной семантической структуры, так и на конструктивно-
синтаксическом уровне; аналогичным образом и сообщаемые высказываний,
имея черты семантического тождества, выстраиваются в определенную линию.
На этом основании и можно говорить о едином для всего ССЦ семантическом
субстрате, лежащем в основе всех его высказываний, — интегральной
семантической структуре ССЦ.
В общем случае ИСС двукомпонентна: ее элементы можно назвать сквозным
актантом (предмет сообщения) и сквозным предикатом. Впрочем, вполне
возможны — и частотны, особенно в художественном тексте — осложнения, в
результате которых на основе элементарных (бинарных) типов ИСС возникают
трех- и даже четырехкомпонентные.
Ниже будут перечислены 7 элементарных бинарных типов ИСС и приведены
соответствующие примеры. Заметим, что приводимые примеры в большинстве
157
своем не являются "чистыми" реализациями данных ИСС58. Мы и не стремились
к "чистоте" иллюстраций, поскольку на практике чаще приходится иметь дело
именно с контаминациями, осложнениями, модификациями и пр. Так, в
примере 3.4.2.1 (см.) модель P — A (субъект, персонаж — его действия)
осложнена высказываниями с семантической структурой P — R (субъект и его
состояние): трудно найти что-либо более типичное для повествовательного
текста. В подобных случаях правомерен вопрос об основаниях отнесения ССЦ
именно к данному, а не сопутствующему, типу ИСС. Критерием является,
прежде всего, совпадение / несовпадение семантических структур первого и
последнего высказываний. При совпадении, особенно если оно поддержано
количественным преобладанием той же структуры, решение вопроса очевидно.
При несовпадении количественное соотношение двух семантических структур
приобретает решающий характер. В случае, если преобладание какой-либо
одной из двух семантических структур установлению не поддается, приходится
констатировать контаминированный тип ИСС.
Итак, перечислим 7 элементарных бинарных типов и приведем иллюстрации
(в формулах на первом месте указывается сквозной актант; в примерах
стержневые компоненты сквозного актанта выделены полужирным шрифтом,
сквозного предиката — подчеркнуты).
1) P — A (субъект, персонаж — его действия):
Максимка встал. Выйдя во двор, он уже не слыхал, как хрустел под
его ногами снег, не замечал ни луны, ни звезд на небе, ни лохматого
Кунака, с визгом и радостью бросившегося к нему от ворот. Одна только
мысль наполняла его всего. С этой мыслью он перешел весь двор,
отворил сарай и нащупал впотьмах веревку. Он схватил ее дрожащими
руками и наскоро засунул за пазуху, чтобы согреть. Потом, не торопясь,
направился к дому и решительным движением руки отворил и захлопнул
за собою дверь, которая в ожидании Курганова была не заперта.
58Точно так же весьма редко встречаются "чистые" примеры моделей тема-рематической
прогрессии и т.д.
158
(Н.Д.Телешов. Сухая беда)
(3.4.2.1)
2) P — R (субъект, персонаж — его состояние, отношение к миру):
В доме все присмирели. Африкан Ильич ходил в одних носках,
черный как туча. Машутка, избитая за волосы Василисой, пряталась по
темным пыльным чуланам, которых много было в туреневском дому.
Николушка лежал, не вставая с постели, закрывшись с головой, — не
принимал ни питья, ни пищи. Настя бродила, не находя себе места,
осунулась, нос у нее заострился, будто все в ней горело, жгло ее огнем.
(А.Н.Толстой. Петушок [Неделя в Туреневе])
(3.4.2.2)
3) P1 — RP2 (субъект, персонаж — его отношение к другому персонажу):
Росту его власти, славы соответствовал в моем воображении рост
меры наказания, которую я желал бы к нему применить. Так, сначала я
удовольствовался бы его поражением на выборах, охлаждением к нему
толпы, затем мне уже нужно было его заключения в тюрьму, еще позже
— изгнания на далекий плоский остров с единственной пальмой,
подобной черной звезде сноски, вечно низводящей в ад одиночества,
позора, бессилия; теперь, наконец, только его смерть могла бы меня
утолить. (В.В.Набоков. Истребление тиранов)
(3.4.2.3)
4) P — Ch (субъект, персонаж, предмет — его характеристика):
Однако, несмотря на то, что мир не обратился еще окончательно и
полностью в состояние вещественности, а еще хранил там и сям
области неосязаемые и неприкосновенные, братья чувствовали себя в
жизни плотно и уверенно. Старший, Густав, служил на мебельном
складе; младший находился временно без работы, но не унывал.
Сплошь розовое лицо Густава с длинными, торчащими, льняными
бровями. Его широкая, как шкап, грудная клетка, и вечный пуловер из
159
крутой серой шерсти, и резинки на сгибах толстых рук, — чтобы ничего
не делалось спустя рукава. Оспой выщербленное лицо Антона с
темными усами, подстриженными трапецией. Его красная фуфайка и
жилистая худощавость. Но когда они оба облокачивались на железные
перильца балкона, зады были у них точь-в-точь одинаковые —
большие, торжествующие, туго обтянутые по окатам одинаковым
клетчатым сукном. (В.В.Набоков. Королек)
(3.4.2.4)
5) AP — Ch (действие персонажа, субъекта — его [действия] характеристика):
Ровно без десяти минут десять вышла из лагеря пятая рота. Твердо,
большим частым шагом, от которого равномерно вздрагивала земля,
прошли на глазах у всего полка эти сто человек, все, как на подбор,
ловкие, молодцеватые, прямые, все со свежими, чисто вымытыми
лицами, с бескозырками, лихо надвинутыми на правое ухо. Капитан
Стельковский, маленький, худощавый человек в широчайших
шароварах, шел небрежно и не в ногу, шагах в пяти сбоку правого
фланга, и, весело щурясь, наклоняя голову то на один, то на другой бок,
присматривался к равнению. <...> (А.И.Куприн. Поединок)
(3.4.2.5)
6) T — A (время — действие):
На другой день опять допрос и ужин — с тою же обстановкой. На
третий, на четвертый день и так далее — то же. Наконец, на седьмой
день, мы так вклепались друг в друга и того сами на себя наболтали,
что хоть всех на каторгу, так впору. В тот же день нам было объявлено,
что хотя мы по-прежнему остаемся заарестованными на честном слове
в своих квартирах, но совместное жительство уже не допускается.
(М.Е.Салтыков-Щедрин. Дневник провинциала в Петербурге)
(3.4.2.6)
7) L — Ch (место — его характеристика):
160
Собор внутри был полон таинственной, тяжелой тьмы, благодаря
которой стрельчатые узкие окна казались синими, а купол уходил
бесконечно в вышину. Пять-шесть свечей горело перед иконами
алтаря, не освещая черных старинных ликов и лишь чуть поблескивая
на ризах и на острых концах золотых сияний. Пахло ладаном, свечной
гарью и еще той особенной холодной, подвальной сыростью древнего
храма, которая всегда напоминает о смерти. (А.И.Куприн. Мирное
житие) (3.4.2.7)
Само собою разумеется, что семь перечисленных типов не исчерпывают всех
возможных комбинаций. Кроме названных, возможны комбинации A — T
(действие — его темпоральная характеристика; см., например, фрагмент
"Представление министру длилось одно мгновение..." в романе Ю.Н.Тынянова
"Пушкин"), T — Ch (время [в значении 'эпоха', как макрокомпонент,
включающий множество частных ситуаций] — его характеристика; см.
анализируемый ниже фрагмент "Время было тревожное и неверное..." из того
же романа Ю.Н.Тынянова) и, вероятно, некоторые другие. Однако названные
семь, повторим, наиболее широко распространены и в совокупности
составляют универсальный базис, набор семантических стереотипов, лежащий
в основе подавляющего большинства сложных синтаксических целых в
конкретных текстах.
Следует обратить внимание на многообразие конструктивно-синтаксических
способов представления сквозных семантических компонентов в конкретных
высказываниях: сквозной актант, например, может быть выражен как (в
терминах теории членов предложения) подлежащим, так и дополнением, и
определением (3.4.2.4), и обстоятельством (при соответствующих условиях —
ср., например, 3.4.2.7), и даже синтаксическим нулем (3.4.2.7), или — в
терминах структурного синтаксиса Л.Теньера — не только первым или вторым
актантом, но также продуктами различных "трансляций" (структурных
преобразований).
161
При таком многообразии актуальным становится соотношение интегральной
семантической структуры ССЦ и его тема-рематической перспективы. В самом
общем виде это соотношение описывается понятием "реализация": тема-
рематическая перспектива "закрепляет" сквозные семантические компоненты
на тематической и рематической вертикалях. Это наименее очевидно при
тройных совпадениях — например, сквозного актанта, сквозного подлежащего
и сквозной темы ССЦ. Но это отчетливо проявляется уже в тех случаях, когда
сквозной актант не совпадает с подлежащим и удерживается только сквозной
темой; примером могут служить ССЦ, в которых в качестве сквозного актанта
выступает локальный или темпоральный компонент сигнификативной
ситуации, выражаемый тематизированными обстоятельственными
словоформами (детерминантами): ср. 3.4.2.6, 3.4.2.7. То же, но в отношении
другого семантического компонента, можно наблюдать в 3.4.2.3 и в других
примерах.
Выше было упомянуто об осложнении интегральной семантической
структуры ССЦ, типичном для художественного текста. Рассмотрим для
примера фрагмент из романа Ю.Н.Тынянова "Пушкин":
Сад был мал, и в этом было его достоинство. Огромность
противоречила простоте, а правильные сады более не действовали на
воображение. Сельский букет стоял на круглом столе. Лет десять назад
такой букет не поставили бы на стол.
Время было тревожное и неверное. Каждый стремился теперь к
деревенской тишине и тесному кругу, потому что в широком кругу некому
было довериться. Огород, всегда свежий редис, козы, стакан густых
желтых сливок, благовонная малина, простые гроздья рябины и омытые
дождем сельские виды — все вдруг вспомнили это, как утраченное
детство и как бы впервые открыв существование природы. Даже участь
мещанина или цехового вдруг показалась счастливой. Свой лоскут
земли, плодовый при доме садик, на окошечке в бурачке розовый
162
бальзамин — как старые поэты не замечали прелести такого
существования! Они пристрастились к войне, пожарам натуры и
всеобщему землетрясению. А эти домики походили на чистые клетки
певчих птиц. Но ведь таково счастье человека.
(3.4.2.8)
По левому контексту (1-й абзац данного примера) можно судить о том, каким
образом писатель "выходит" на характеристику времени. План таков: в
предыдущей главе (гл. I, 4) уже начато развернутое описание сюжетной
ситуации (прием — куртаг — в доме Сергея Львовича Пушкина в конце июня
1799 года по случаю крестин сына Александра). В частности, упомянуто о том,
что, пока собираются гости, в саду накрывают стол; теперь, "собрав" всех
гостей в саду, автор отдельно останавливается для отдельного описания
локального компонента сигнификативной ситуации (1-й абзац приведенного
фрагмента), и последнее замечание в этом описании прямо выводит на
характеристику эпохи. Оно же задает и общую ориентацию этой
характеристики: не важнейшие события и не типичные поступки людей, а
система ценностей избирается материалом, характеризующим эпоху.
Эстетические предпочтения персонажей как представителей эпохи объясняются
характерными для нее этико-социальными предпочтениями. Показательно,
кстати, как переход от конкретных сообщений к обобщениям сопровождается
переходом от конкретно-именных номинаций к местоименным с
неопределенно широкой референцией; переходным звеном здесь служит все то
же последнее высказывание левого контекста (1-й абзац), в котором
использована модель неопределенно-личного предложения (Лет десять назад
такой букет не поставили бы на стол).
Поскольку планируется характеристика эпохи в социально-аксиологическом
аспекте, следует ожидать, что в позицию сквозного актанта ИСС будет
выдвинуто обобщенное представление о ситуантах: это самый прямой и
естественный способ, чтобы рассказать о том, к чему стремились и что
163
предпочитали люди в данную эпоху. Но при этом ряду высказываний с
соответствующей пропозициональной структурой может быть предпослан в
качестве тезиса зачин-обобщение с иной пропозициональной структурой в
основе. Это уже другая стратегия построения ССЦ, потому что в этом случае
возникает иная логическая структура.
Ю.Н.Тынянов выбирает второе. Эта стратегия насыщает логико-семанти-
ческую структуру ССЦ большим количеством связей, обогащает содержание
ССЦ. Зачин-обобщение вступает с последующими высказываниями в
двойственные отношения: его тема выступает как генеральная тема ССЦ,
расщепляемая в последующих высказываниях (здесь буквально реализуется
истина: время — это люди); его рема выступает как тезис, по отношению к
которому следующие ремы — антитезисы. В целом же между зачином и
остальным составом ССЦ — причинно-следственные отношения.
Выпишем стержневые компоненты тем и рем высказываний этого ССЦ и
дадим им обозначения в соответствии с введенной выше символикой, попутно
восстанавливая (в квадратных скобках) семантические компоненты,
представленные нулем:
Таблица 1
ТЕМА-РЕМАТИЧЕСКОЕ ЧЛЕНЕНИЕ И ИНТЕГРАЛЬНАЯ
СЕМАНТИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА ССЦ (пример 3.4.2.8)
№ ТЕМА РЕМА
1 Время (T) было тревожное и неверное (Ch(-1))
2 Каждый (PT) ... теперь (T) стремился ... к деревенской тишине... (R1)
3 все (PT) вдруг (T) вспомнили это (огород...) (R1')
4 [всем] вдруг (T) даже участь показалась счастливой
мещанина (PR1') (R2)
5 старые поэты (P(-T)) не замечали прелести такого существования
(R(-1))
6 Они (P(-T)) пристрастились к войне... (R(-1)')
7 [в восприятии нынешних эти домики (PR1'') походили на клетки
людей] певчих птиц (Ch1''')
164
8 таково счастье
(Ch1''') человека (R2)
(Примечание. Некоторые из использованных символов, по-видимому, стоит
прокомментировать. Ch(-1) означает отрицательную характеристику эпохи, из
которой, собственно, и вытекают аксиологические предпочтения "всех". R1
означает типичную для представителей данной эпохи аксиологическую
позицию (которая здесь интерпретирована как разновидность отношения к
миру). R2 символизирует некую абсолютную ценность (счастье). Символы с
отрицательными индексами означают представителей предшествующей эпохи,
противопоставляемой данной, и их ценностные ориентации. Символ PR1
читается как "носители аксиологичической позиции R1".)
По табл. 1 ясно видно, что для того, чтобы относительно точно отобразить
устройство анализируемого ССЦ, одной рематической вертикали недостаточно
— поэтому и пришлось несколько "рематических клеток" таблицы делить
пополам. В действительности следует говорить, разумеется, не о делении
клеток таблицы, а о наличии в данном ССЦ рем нескольких уровней. Если
учесть эту многоступенчатость рем, итог анализа можно представить
следующим образом:
Таблица 2
ИНТЕГРАЛЬНАЯ СЕМАНТИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА ССЦ В ТЕМА-
РЕМАТИЧЕСКОЙ СЕТКЕ (пример 3.4.2.8)
№ Тема 1 Тема 2 Рема 1/Тема 3 Рема Рема 3
2/Тема 4
1 T Ch(-1)
2 T PT R1
3 T PT R1'
4 T [PT] PR1' R2
5 P(-T) R(-1)
6 P(-T) R(-1)'
7 [PT] PR1'' Ch1'''
8 Ch1''' R2
165
Из табл. 2 хорошо видно взаимодействие разворачиваемой интегральной
семантической структуры с тема-рематической перспективой ССЦ. Первые
актанты пропозиций, соответствующие избранной модели ИСС, удерживаются
на тематической вертикали, однако эта вертикаль расщепляется по причине
осложнения ИСС. Аналогичное верно и по отношению к рематической
вертикали. Если базовой моделью для ССЦ 3.4.2.8 служит редко
встречающийся тип T — Ch, то в результате его контаминации с типом PT — R,
возникающей вследствие подстановки PT вместо T и R вместо Ch, реальным
семантическим субстратом этого ССЦ оказывается осложненная модель T/PT —
Ch/R.
Рассмотрим еще один пример осложнения интегральной семантической
структуры ССЦ:
В этот месяц он [Иван Ильич. — М.Д.] побывал у другой знаменитости:
другая знаменитость сказала почти то же, что и первая, но иначе
поставила вопросы. И совет с этой знаменитостью только усугубил
сомнение и страх Ивана Ильича. Приятель его приятеля — доктор очень
хороший — тот еще совсем иначе определил болезнь и, несмотря на то,
что обещал выздоровление, своими вопросами и предположениями еще
больше спутал Ивана Ильича и усилил его сомнение. Гомеопат — еще
иначе определил болезнь и дал лекарство, и Иван Ильич, тайно от всех,
принимал его с неделю. Но после недели, не почувствовав облегчения и
потеряв доверие и к прежним лечениям и к этому, пришел в еще
большее уныние. (Л.Н.Толстой. Смерть Ивана Ильича)
(3.4.2.9)
Главное содержание этого ССЦ — тенденция изменения состояния,
качественная характеристика этой тенденции. ССЦ состоит из трех ясно
выделяющихся микрофрагментов, соответствующих трем микроэпизодам
сюжета. Фактически речь идет о трех различных и даже не вытекающих друг из
друга сигнификативных ситуациях. Однако эти ситуации имеют явную
166
общность, а их описания выстроены так, чтобы максимально подчеркнуть их
полную однотипность: ведь для Ивана Ильича речь идет, по сути, об одной и
той же ситуации, повторенной троекратно. Но одно при этом все же меняется:
каждая из трех ситуаций усиливает сомнения и уныние героя.
Любопытно то, что, несмотря на использование в этом фрагменте форм сов.
вида прош. вр., повествование фактически здесь не продвигается вперед —
вопреки известной формуле, выведенной Ю.С.Масловым для русскоязычного
текста: "Praeterito perfectivo procedit, praeterito imperfectivo insistit narratio"
[прошедшее совершенное продвигает повествование, прошедшее
несовершенное — останавливает] (Маслов 1984: 28—30). Существенно, что
Л.Н.Толстой использовал здесь в инициальной позиции темпоральный
детерминант охватывающего типа (В этот месяц): точное указание на период,
в течение которого, в частности, были исчерпаны названные действия и
состоялись описанные ситуации, вносит в конкретно-фактическое
употребление совершенного вида некий ощутимый дополнительный оттенок, и
повествование приобретает черты, так сказать, отчета "о проделанной работе".
Смысловой акцент при этом смещается на результаты действий, итоги развития
каждой из трех микроситуаций. И действительно, рематическая цепочка
формируется из рем, актуализирующих поочередно заключения врачей и
реакцию Ивана Ильича. В соответствии с членением ССЦ на три
микрофрагмента тема-рематическая цепочка распадается на три блока, внутри
каждого из них прослеживается линейная тема-рематическая прогрессия,
приводящая к последней реме, несущей компонент со значением реакции Ивана
Ильича (точнее — усугубления его психологического состояния). Эти
последние ремы являются как бы абсолютными ремами микрофрагментов и
составляют абсолютную рематическую доминанту ССЦ 3.4.2.9.
Интегральная семантическая структура, реализуемая тема-рематической
перспективой этого ССЦ, соответствует формуле P1/P2... — AP1/P2... — RP1, где P1
символизирует Ивана Ильича, P2... — врачей, A с соответствующими индексами
167
— действия Ивана Ильича или врачей, RP1 — состояние Ивана Ильича. В
табличной форме это можно представить следующим образом:
Таблица 3
ИНТЕГРАЛЬНАЯ СЕМАНТИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА ССЦ 3.4.2.9 В ТЕМА-
РЕМАТИЧЕСКОЙ СЕТКЕ
№ Тема 0 Тема 1 Рема 1/Тема 2 Рема 2 Рема 3 (абс.)
1a T1 P1 A P2
1b P2 Ax
2 Ax RP1
3 P3 Ax' RP1'
4a P4 Ax''
4b P1 Aax'' t2
5 T2 [P1] RP1''
(Примечание. Столбец "Тема 0" — всегда открытая (в художественном
повествовательном тексте) для хронотопических маркеров тематическая
вертикаль. В принципе, в любом высказывании такого текста позиция для
хронотопической темы всегда открыта. Если признать сквозной характер
темпорального компонента, то еще более усложнится и формула ИСС данного
ССЦ.)
Отметим, что словоформы, репрезентирующие главного героя, выступают в
предложениях ССЦ 3.4.2.9 то на правах первого актанта (агенс, высказывания
1, 4b, 5 [в последнем случае синтаксический нуль]), то на правах второго
актанта (пациенс, высказывание 3: спутал Ивана Ильича), то, наконец, на
правах атрибутивного компонента при имени состояния (высказывания 2, 3:
усугубил сомнение и страх Ивана Ильича; усилил его сомнение). Подобные
превращения в терминах структурного синтаксиса Л.Теньера квалифицируются
как тройная трансляция глагольного узла:
еще больше испугал Ивана Ильича
усугубил страх Ивана Ильича
168
Операции такого рода наилучшим образом свидетельствуют о намерениях
автора и убеждают, в данном случае, в том, что в центре его внимания
находится тенденция изменения психологического состояния персонажа.
Разбор примера 3.4.2.9 показывает, что интегральная семантическая стру-
ктура ССЦ отнюдь не обязательно совпадает с семантической структурой
простого предложения. Частотность подобных совпадений не отменяет их
принципиально частного характера. Сложные ИСС, включающие свыше двух
компонентов, распространены намного шире элементарных бинарных типов.
Достаточно снова вспомнить о том, что в прозаическом повествовательном
тексте должны быть постоянно открыты позиции специализированных тем —
прежде всего хронотопических и субъектных (персонажных). Необходимость
реализовать замысел, не укладывающийся в элементарную семантическую
конфигурацию, является одной из причин возникновения сложного
синтаксического целого как такового: именно об этом писала Е.А.Реферовская,
отмечая, что сверхфразовое единство возникает естественным образом для
выражения мысли, которой тесно в рамках одного предложения и которая
потому "разливается" по нескольким (Реферовская 1975). В этом можно видеть
еще одну черту, объединяющую ССЦ и текст как целое и мотивирующую
рассмотрение ССЦ не только как микротекста, но и как универсальной модели
текста вообще.
Отметим также еще одну существенную черту ССЦ, выявляемую анализом
продемонстрированного типа. В основе интегральной семантической структуры
ССЦ лежит, как можно было видеть, принцип простой или циклической
повторяемости семантических конфигураций. Сходный принцип
воспроизводится и на более высоком уровне — в так называемой мотивной
структуре текста (Б.М.Гаспаров). По мысли Б.М.Гаспарова, смысловая
организация (художественного) текста может быть представлена как
бесконечное переплетение, взаимодействие ряда сквозных мотивов, что было
показано им на материале романа М.А.Булгакова "Мастер и Маргарита" (Га-
169
спаров 1978 / 1994). А неотъемлемым признаком мотива является, как известно,
его повторяемость при постоянной изменчивости59. Вряд ли необходимо
добавлять, что этот изоморфизм семантических структур есть еще одно
проявление глубинной общности, одноприродности ССЦ и текста. Это
соображение, в свою очередь, подтверждает справедливость признания ССЦ
ведущей единицей текстообразования (строевой единицей текста), в противовес
многочисленным попыткам обоснования иного статуса ССЦ.
Завершая характеристику ССЦ как центральной единицы текстообразования,
заметим, что неразрывное и облигаторное взаимодействие тема-рематической
перспективы и интегральной семантической структуры как раз и составляет тот
механизм, который обеспечивает сложному синтаксическому целому
способность быть средством нелинейной организации содержания, о которой
выше было упомянуто как о важнейшем отличительном свойстве этой единицы.
В художественном тексте инвариантная структура ССЦ значительно
усложняется, но подчиняется, тем не менее, некоторым строгим
закономерностям. К их числу относится, например, следующая: значение
субъектных, объектных и, главное, хронотопических компонентов ИСС
сохраняется — по умолчанию — неизменным на всем протяжении ССЦ.
59 Первоначально "принцип лейтмотивного построения повествования" был охарактеризован
Б.М.Гаспаровым как "основной прием, определяющий всю смысловую структуру "Мастера и
Маргариты" как романа-мифа: "Имеется в виду такой принцип, при котором некоторый
мотив, раз возникнув, повторяется затем множество раз, выступая при этом каждый раз в
новом варианте, новых очертаниях и во все новых сочетаниях с другими мотивами. При этом
в роли мотива может выступать любой феномен, любое смысловое "пятно" <...>
единственное, что определяет мотив, — это его репродукция в тексте, так что в отличие от
традиционного сюжетного повествования, где заранее более или менее определено, чтó
можно считать дискретными компонентами ("персонажами" или "событиями"), здесь не
существует заданного "алфавита" — он формируется непосредственно в развертывании
структуры и через структуру" (Гаспаров 1978/1994: 30—31). Позже, однако, Б.М.Гаспаров
распространил такое понимание и на текст вообще, в том числе и на тексты "традиционного
сюжетного повествования", выдвинув и теоретически обосновав "способ анализа", который
"принципиально отказывается от понятия фиксированных блоков структуры, имеющих
объективно заданную функцию в построении текста. Вместо этого основной "единицей"
анализа <...> оказывается мотив: подвижный компонент, вплетающийся в ткань текста и
существующий только в процессе слияния с другими компонентами" (Гаспаров 1994: 301;
курсив автора. — М.Д.). Теоретические положения проиллюстрированы в указанной статье,
в частности, анализом сцены из романа Л.Н.Толстого "Война и мир".
170
Изменение какого-либо из этих значений обязательно маркируется. В
классической повествовательной традиции даже возникла особая модель
хронотопической организации ССЦ, в основе которой лежит оппозиция
прежде vs. теперь (см. функционирование этой модели, например, в рассказе
А.П.Чехова “Скучная история”); характерно, что и в этой модели, где
сопоставление состояний, отнесенных к разным временным пластам
повествования, поддерживается дополнительными средствами (например,
глагольными формами), данная оппозиция всегда получает и прямое словесное
выражение. Однако развернутая характеристика функционирования ССЦ в
художественном тексте — предмет особого рассмотрения и, в значительной
мере, дело будущего, поскольку эта проблема до сей поры изучалась лишь
фрагментарно (Золотова 1954, Гальперин 1981, Москальская 1981, Амирова
1983, Дымарский 1989 и немн. др.).

3.5. Регулярные единицы II: Свободное высказывание первого


типа (СВ-1)
Свободное высказывание первого типа представляет собой
монокоммуникативную форму выражения концептуально значимого смысла —
одиночную коммуникативную единицу, занимающую самостоятельное
положение в текстовом фрагменте, а иногда и в целом тексте; смысл СВ-1
связан непосредственными логическими отношениями с гипертемой фрагмента
или целого текста. Представленность одной коммуникативной единицей
коррелирует со вторым важнейшим признаком СВ-1 — монотематичностью.
Это означает, что СВ-1 посвящено исключительно одной микротеме и не
содержит каких-либо концептуально значимых ответвлений от нее. (Однако это
отнюдь не исключает многоплановости смысловых сцеплений, в которые
может вступать выражаемый СВ-1 концептуально значимый смысл.)
Наиболее жесткая формальная определенность (по сравнению с другими
единицами) сообщает свободному высказыванию 1-го типа значительный
171
стилистический потенциал, что блестяще продемонстрировано такими
мастерами прозы XX в., как В.М.Дорошевич, В.Б. Шкловский, В.П.Катаев и
др.60
Конструктивно-синтаксически СВ-1 может быть представлено не только мо-
нологическим высказыванием, но также конструкцией с прямой речью (КПР). В
этом случае монокоммуникативность формы может быть поставлена под
сомнение, так как конструкция с прямой речью, строго говоря, включает два
высказывания — авторское и "чужое" (принадлежащее персонажу, автору
цитируемого источника и т.п.). Однако мы считаем вполне возможным видеть в
КПР особую форму приспособления чужой речи к монологическому тексту,
сущность которой заключается в преобразовании чужого высказывания в
компонент данного монологического текста посредством обрамления его
"словами автора", "вводом". Важно, с этой точки зрения, что КПР представляет
собой единую форму, составные части которой неспособны функционировать в
отрыве друг от друга: "слова автора", лишенные вводимой чужой реплики,
теряют коммуникативную достаточность; вводимый компонент, в свою
очередь, без "слов автора" утрачивает субъектную отнесенность и тем самым
тоже оказывается коммуникативно недееспособным в данном текстовом
окружении. Из этого вытекает, что КПР лишь внешне, формально состоит из
двух коммуникативных единиц: на самом деле КПР, как ни парадоксально это
звучит, представляет собой одну коммуникативную единицу — если угодно,
производную от двух исходных, хотя тезис о подобной производности требует
дополнительного обоснования, ибо восстановление "исходного" вида "слов
автора" как полноценного высказывания представляется весьма
проблематичным. Что бесспорно, так это полипредикативность КПР, но этот
признак, как известно, не мешает сложному предложению функционировать в
качестве единого высказывания. Ни в коей мере не приравнивая КПР к
сложному предложению, мы стремимся подчеркнуть лишь то, что глубочайшие

60 Значительный материал на эту тему собран и интерпретирован в работе: Круч 1991.


172
различия между монологическим высказыванием и высказыванием,
представленным КПР, различия, которые в некоторой иной системе координат
(например, в теории предложения) могут быть положены в основу
дифференциации единиц разных классов, в нашей системе отсчета оказываются
иррелевантными. Поэтому представленность СВ-1 конструкцией с прямой
речью не противоречит принятой аксиоматике и не отменяет ведущего
признака этой единицы — монокоммуникативности.
СВ-1 выражает концептуально значимый смысл в наиболее обобщенном
виде, в силу чего оно часто представляет сентенционный тип речи (по
классификации композиционно-смысловых типов речи, предложенной
С.Г.Ильенко: см. Ильенко 1985). Классический пример СВ-1 — известное
начало романа Л.Н.Толстого “Анна Каренина”.
Однако ориентация на сентенционный тип речи вовсе не обязательна: во всех
случаях, когда создатель произведения считает достаточным обозначить
ситуацию как целое, без дробления ее на микроситуации, фазы, детали, обсто-
ятельства и т.п., особенно тогда, когда соотнесенность сентенции или
обозначаемой ситуации с концепцией текста в целом представляется автору
явной, очевидной, возможно появление СВ-1. В разбиравшемся выше примере
из "Войны и мира" (3.2.2.2) последний, 7-й, абзац являет собой как раз
подобный случай ("Маленькая княгиня, как старая полковая лошадь..."). Кроме
того, если 5-й абзац в том же примере рассматривать как самостоятельный
микрофрагмент (о такой вероятности говорилось при разборе примера), то его
также нужно будет квалифицировать как СВ-1, представленное конструкцией с
прямой речью.
Приведем дополнительные примеры (СВ-1 подчеркнуто).
День был безветренный. Она лупила крепко и плоско... <...> Но кто бы
решился смутить такую ясноглазую милочку? Упомянул ли я где-нибудь,
что ее голая рука была отмечена прививочной осьмеркой оспы? Что я
любил ее безнадежно? Что ей было всего лишь четырнадцать лет?
173
Любознательная бабочка, нырнув, тихо пролетела между нами.
Вдруг вижу — откуда ни возьмись, появляются двое <...>
(В.В.Набоков. Лолита)
(3.5.1)
Нет необходимости пояснять, что в набоковском тексте всякое появление
бабочки символично. Для набоковского героя-повествователя отмеченная им
деталь самодостаточна, ибо вполне внятно выражает его состояние и его вос-
приятие ситуации (см. левый контекст), гармония которой кажется ему столь
совершенной, что даже бабочке, этому совершенному созданию природы,
становится любопытно, что здесь происходит. И, разумеется, чем совершеннее
кажется гармония, тем оглушительнее оказывается удар, ее разрушающий (см.
правый контекст).
Еще один сходный пример:
Уселись. Он (Иннокентий. — М.Д.) оказался в самом тенистом конце
стола, где сидевшие не столько говорили между собой, сколько
смотрели, все одинаково повернув головы, туда, где был говор и смех, и
великолепный, атласисто-розовый пирог, утыканный свечками, и
восклицания детей, и лай обоих фокс-терьеров, чуть не прыгнувших на
стол... А здесь как бы соединялись кольцами липовой тени люди
разбора последнего <...> Соседом Иннокентия оказался брат
управляющего <...> Иннокентий разговаривал с ним только потому, что
смертельно боялся молчать, и хотя беседа была изнурительная, он с
отчаяния за нее держался, — зато позже, когда уже зачастил сюда и
случайно встречал беднягу, не говорил с ним никогда, избегая его, как
некую западню или воспоминание позора.
Вращаясь, медленно падал на скатерть липовый летунок.
Там, где сидела знать, Годунов-Чердынцев громко говорил через стол
со старухой в кружевах, говорил, держа за гибкую талию дочь, которая
174
стояла подле и подбрасывала на ладони мячик. <...> (В.В.Набоков. Круг)
(3.5.2)
Роль СВ-1 в приведенном контексте представляется значительно более
сложной, что обусловлено его функционированием в тексте небольшого
рассказа (а не романа, в отличие от предыдущего примера), из чего вытекает бó-
льшая смысловая нагруженность любого компонента. В тексте рассказа "Круг"
сложно переплетаются речевые потоки разной субъектной ориентации: один из
них представляет собой несобственно-авторскую речь и моделирует дискурс
воспоминаний Иннокентия, другой, перебивая поток воспоминаний,
вербализует рефлексию Иннокентия нынешнего над собой тогдашним, третий
содержит авторские комментарии к повествуемому. Рассматриваемая фраза
ощутимо отстоит от окружающего ее контекста, хотя причины этой дистанции
сформулировать не так просто: ни во временнóм, ни в пространственном
планах различий нет, имеется в виду все та же ситуация; однако
психологическое состояние героя, составляющее стержень повествования,
таково, что его способность в этот момент зафиксировать внимание на
медленном падении на скатерть "липового летунка" сомнительна.
Представляется более вероятным, что эта фраза репрезентирует взгляд на ту же
ситуацию "извне" — или из будущего-настоящего героя рассказа, или с
позиции автора-повествователя. С этой точки зрения внимание к
малозначительной, казалось бы, детали представляется более мотивированным:
помимо "марева" впечатлений (впрочем, с отчетливой социальной доминантой)
и — в особенности — ощущений, почти лишающих героя способности видеть
сцену в целом (он даже не замечает, как к нему приближается Таня),
существует и в этой ситуации, оказывается, прекрасное, безразличное к
людским страстям и вспоминаемое через десятки лет с не меньшей остротой и
ностальгией. (Кстати, и "летунок" — слово явно набоковское и вряд ли
принадлежащее Иннокентию, во всяком случае Иннокентию тогдашнему.)
175
Таким образом, СВ-1 в примере 3.5.2 несет двойную смысловую нагрузку:
оно не только выражает концептуально значимый смысл, который мы
попытались сформулировать, но и переключает повествование с одного
субъектного плана на другой.

3.6. Иррегулярные единицы I: Свободное высказывание второго


типа (СВ-2)
СВ-2 — это тот случай, когда в пределах одной коммуникативной единицы
совмещаются две или более темы — например, главная и побочная.
Конструктивно такое высказывание представлено сложным предложением
неминимальной, сильно разветвленной структуры, которое может также
включать конструкцию с прямой речью. В СВ-2, таким образом, совмещаются
признаки монокоммуникативности и политематичности.
Иррегулярность СВ-2 вытекает из диспропорции между его
представленностью одной коммуникативной единицей и наличием двух или
более тем: в СВ-2, как очевидно, не соблюдается равенство 3.3.3.1; по
отношению к таким единицам оно принимает вид

Nis > Nif (3.6.1)

Строго говоря, квалификация некоторого автосемантичного фрагмента как


СВ-2 всегда до известной степени условна и может быть оспорена, поскольку
такая квалификация основывается на усмотрении в данном фрагменте двух или
более тем, а в тематическом анализе всегда присутствует элемент
субъективности. Например, следующий фрагмент вполне может оказаться
предметом дискуссии по поводу его квалификации либо как СВ-1, либо как СВ-
2 (для полноты восприятия даем пример в контексте; интересующее нас
высказывание подчеркнуто):
И опять наступили лунные ночи, и я выдумал уже совсем не спать по
ночам, — ложиться только с восходом солнца, а ночь сидеть при свечах
176
в своей комнате, читать и писать стихи, потом бродить в саду, глядеть
на усадьбу Уваровых с плотины пруда...
Днем на этой плотине часто стояли бабы и девки и, наклонясь к
большому плоскому голышу, лежавшему в воде на бережку,
подоткнувшись выше колен, крупных, красных, а все-таки нежных,
женских, сильно и ладно, переговариваясь быстрыми, бойкими
голосами, колотили вальками мокрые серые рубахи; иногда они
разгибались, вытирали о засученный рукав пот со лба, с шутливой
развязностью, на что-то намекая, говорили, когда мне случалось
проходить мимо: “Барчук, ай потерял что?” — и опять наклонялись и
еще бодрей колотили, шлепали и чему-то смеялись, переговариваясь, а
я поскорей уходил прочь: мне уже трудно было смотреть на них,
склоненных, видеть их голые колени...
Потом к другому нашему соседу, к тому, чья усадьба была через
улицу от нашей и чей сын был в ссылке, к старику Алферову, приехали
его дальние родственницы, петербургские барышни, и одна из них,
младшая, Ася, была хороша собой, ловка и высока, весела и энергична,
свободна в обращении. <...> (И.А.Бунин. Жизнь Арсеньева).
(3.6.2)
В самом деле: с одной стороны, можно считать, что в 3.6.2 реализуются три
микротемы (первая — общее описание узуальной ситуации, безотносительное к
впечатлениям и ощущениям героя; вторая — описание типичного в этой
ситуации подтрунивания над подростком-юношей; третья — описание его
реакции, мотивированное ощущениями). С другой стороны, можно полагать,
что все три названных элемента содержания подчинены реализации единой
микротемы (например, темы взросления), особенно если обратить внимание на
детали описания, подчеркнутые обособлением в первой же части фрагмента
("...колен, крупных, красных, а все-таки нежных, женских"). Решающим в этом
случае может стать только анализ функционально-смысловой дифференциации
177
компонентов в рамках более крупного фрагмента рассматриваемого текста.
Такой анализ, в частности, должен показать, получает ли некоторый элемент
содержания, за которым предполагается статус микротемы, развитие в тексте и
имеет ли, соответственно, самостоятельную значимость.
Если взглянуть на пример 3.6.2 под этим углом зрения, то придется
квалифицировать его все-таки как свободное высказывание первого типа, ибо
весь фрагмент подчинен развитию одной микротемы, а описания стирающих
женщин и их подшучивания над "барчуком", разумеется, не получают в
контексте никакого развития и играют сугубо второстепенную, подчиненную
роль. Сопоставление данного фрагмента с его текстовым окружением
подтверждает этот вывод. Что касается "темы взросления", то эта
формулировка, конечно, неудовлетворительна, поскольку тема взросления
пронизывает не только наш фрагмент, но несколько частей "Жизни Арсеньева",
как и подтема новых ощущений, связанных со все более уточняющейся
половой самоидентификацией героя. И все же единый и специфичный именно
для данного фрагмента концептуально значимый смысл — как раз и
реализующий искомую микротему — существует: он заключается в осознании
героем того, что особые ощущения могут волновать его уже вне привязки к
какому-либо одному, выделенному его вниманием, лицу женского пола, что
они могут быть вызваны созерцанием, например, открытых коленей чужих и
совершенно ему безразличных женщин. Сопоставление с контекстом убеждает
в том, что этот смысл имеет вполне самостоятельное значение и именно как
неделимое целое соположен со смыслами соседних фрагментов.
Совсем иную картину наблюдаем в следующем случае:
<...> Все это кончилось цирковым звуком чудовищной плюхи:
изменница моя, как покатилась, так и осталась лежать, комком, блестя
на меня глазами сквозь пальцы, — в общем, кажется, очень
польщенная. Я машинально поискал, чем бы таким в нее швырнуть;
178
увидел фарфоровую сахарницу, которую ей подарил на Пасху; взял эту
сахарницу подмышку и вышел, грохнув дверью.
Примечание: это только один из возможных вариантов прощания с
нею; я не мало их перебрал, этих невозможных возможностей, когда,
еще в первом жару своего пьяного бреда, вспоминал, представлял себе
разное — то вот такое грубое наслаждение ладони, то стрельбу из
старого парабеллума, в нее и в себя, в нее и в отца семейства, только в
нее, только в себя — то, наконец, ледяную иронию, благородную грусть,
молчание... — ах, мало ли как бывает, — я давно запамятовал, как было
на самом деле.
У моего тогдашнего квартирного хозяина, рослого берлинца, был <...>
(В.В.Набоков. Памяти Л.И.Шигаева) (3.6.3)
В этом фрагменте, точнее в его срединном абзаце, который нас и интересует,
выражено по меньшей мере два существенно значимых смысла, имеющих
прямые выходы на смысл целого: 1) только что описанная "прощальная сцена"
на самом деле не происходила и является всего лишь одним из вариантов,
которые герой перебирал в своем воображении; 2) герой-повествователь даже
не помнит, "как было на самом деле". Немаловажным представляется и
сосланное в обособленное обстоятельство упоминание о "пьяном бреде", в
котором и происходит "перебор вариантов" и который, по-видимому,
последовал за расставанием (полноценное сообщение о запое, постигшем героя,
явится только через абзац). Кроме этого, самый факт модальной
переакцентировки только что изложенного (в левом контексте информация
подается в реальном ключе, а в разбираемом высказывании переключается в
план ирреальный) сообщает этому высказыванию еще один — третий или
четвертый — концептуально значимый смысл, характеризующий жанр всего
текста. Наиболее кратко этот смысл — точнее, метасмысл — можно выразить
формулой "не верь глазам своим": иначе говоря, все сообщаемое не только
здесь (а разбираемый фрагмент составляет конец второго абзаца, третий и
179
начало четвертого абзаца текста), но и далее так же может оказаться лишь
очередной версией, инспирированной пьяным бредом, депрессивным
воображением героя-повествователя или еще неважно чем, — версией того,
что, может быть, было, а может, и не было.
Рассказ "Памяти Л.И.Шигаева" написан в форме некролога (или надгробной
речи), и травестирование этой формы начинается с первых же строк текста:
"Умер Леонид Иванович Шигаев... Общепринятое некрологическое
многоточие изображает, должно быть, следы на цыпочках ушедших
слов — наследили на мраморе — благоговейно, гуськом... Мне хочется,
однако, нарушить эту склепную тишину. Позвольте же мне... Всего
несколько отрывочных, сумбурных, в сущности непрошеных... Но все
равно" (курсив здесь и ниже мой. Кроме выделенных слов, следует обратить
внимание на нарочито незаконченные фразы, воспроизводящие клишированные
обороты надгробных речей. — М.Д.) — и завершается в финале, ради которого
рассказ и написан:
"<...> Думал ли я, что вижу его в последний раз?
Конечно, думал. Именно так и думал: вот я вижу тебя в последний раз,
ибо я думаю так всегда и обо всем, обо всех. Моя жизнь — сплошное
прощание с предметами и людьми, часто не обращающими никакого
внимания на мой горький, безумный, мгновенный привет".
Очевидно, что этот финал, неожиданно превращающий традиционный
риторический вопрос в вопрос отнюдь не риторический, направляющий мысль
в почти не запрограммированную жанром сторону, окончательно
обессмысливает самую идею некролога (надгробной речи) как жанра;
смысловой акцент на собственном восприятии жизни и смерти подчеркивает и
то, что в центре рассказа-"некролога" оказывается не столько личность
умершего, сколько воспоминание героя-повествователя о своем прошлом. С
этим вполне согласуется и апофатический способ характеристики заглавного
персонажа, ведущий в итоге к убийственной, в сущности, формулировке: "Л.И.
180
был совершенно лишен чувства юмора, совершенно равнодушен к искусству, к
литературе и к тому, что принято называть природой <...> выяснялось, что он
не отличает пчелы от шмеля, ольхи от орешника <...> все это выходило в
передаче милого Л.И. так скучно, так основательно...". Весьма показательно и
то, каким ответом завершается последующий ряд вопросов, компенсирующих
эту отнюдь не лестную характеристику: "В чем же таилось его обаяние, раз все
так скучно было? Отчего его так любили все, так льнули к нему? Что он делал
для того, чтобы так быть любимым? Не знаю. Не знаю, что ответить". А
между тем — и в этом главное — все уверения повествователя в особенно
теплых чувствах к умершему и все восклицания по этому поводу звучат вполне
убедительно и трогательно.
Рассказ, таким образом, всем своим строем опрокидывает каноны
некрологического жанра, демонстрируя то, насколько убедительно и, как ни
странно, информативно может быть воспоминание о человеке, практически
начисто лишенное информации о нем (читатель так и не узнает даже того, каков
же был тот "любимый предмет", о котором Л.И. отправился читать лекции в
Прагу! Ведь не об окрестностях же Берлина и, уж наверное, не о немецкой и
русской технической терминологии...); как выгодно отличается подобное "не-
информативное" воспоминание от насыщенных фактами, но пустых некрологов
и надгробных речей61.
Обнаруженный выше дополнительный метасмысл срединного абзаца при-
мера 3.6.2, вносящий свою лепту в опрокидывание канонов некрологического
жанра, вполне согласуется с отмеченными особенностями рассказа в целом и
потому может расцениваться как концептуально значимый.

61Не случайно Б.Носик характеризует "Памяти Л.И.Шигаева" как "рассказ о человеческой


доброте, об интеллигентности, о тонкости чувств, рассказ, проникнутый пронзительной
жалостью к человечеству" (Носик 1995: 306). Эта характеристика столь же щедра, сколь и
однобока, но в главном с ней нельзя не согласиться.
181
Политематичность высказывания, образующего срединный абзац
рассмотренного примера, можно считать, таким образом, доказанной. На этом
основании данное высказывание интерпретируется как СВ-2.
Приведем еще один пример:
Промеж дверей невидимые, жадные пальцы (сестры. — М.Д.) отняли у
него (Гриши. — М.Д.) то, что он держал (папиросы. — М.Д.), и вот снова
он лежал на кушетке, но уже не было прежнего томления. Громадная,
живая, вытягивалась и загибалась стихотворная строка; на повороте
сладко и жарко зажигалась рифма, и тогда появлялась, как на стене,
когда поднимаешься по лестнице со свечой, подвижная тень
дальнейших строк.
Пьяные от итальянской музыки аллитераций, от желания жить, от
нового соблазна старых слов — "хлад", "брег", "ветр", — ничтожные,
бренные стихи, которые к сроку появления следующих неизбежно
зачахнут, как зачахли одни за другими все прежние, записанные в
черную тетрадь; но все равно: сейчас я верю восхитительным
обещаниям еще не застывшего, еще вращающегося стиха, лицо мокро
от слез, душа разрывается от счастья, и я знаю, что это счастье —
лучшее, что есть на земле. (В.В.Набоков. Тяжелый дым)
(3.6.4)
Приведенный отрывок — финал набоковского рассказа, и, как это нередко
бывает у Набокова (и в новелле вообще), только здесь, в финале, раскрывается
смысл всего до сего момента описанного: оказывается, что туман, во власти
которого находится герой, сквозь который ощущает в душе все более властные
толчки ("Но тут, т.е. в каком-то неопределенном месте
сомнамбулического его маршрута [а герой всего лишь перемещается из
прихожей в столовую, чтобы, по просьбе сестры, "достать папирос у
папы". — М.Д.], он снова попал в полосу тумана, и на этот раз
возобновившиеся толчки в душе были так властны, а главное настолько
182
живее всех внешних восприятий, что он не тотчас и не вполне признал
собою, своим пределом и обликом, сутуловатого юношу с бледной
небритой щекой и красным ухом, бесшумно проплывшего в зеркале"), —
этот туман — овладевающее поэтом вдохновение. В последнем высказывании
текста, однако, совмещены два содержательных компонента, из которых
каждый вполне достоин претендовать на статус концептуально значимого
смысла: 1) неожиданно трезвая, резкая оценка еще только рождающихся
стихов; 2) компенсирующее эту оценку утверждение о том, что это — только
что описанное — состояние, "это счастье — лучшее, что есть на земле".
Следовательно, и в данном случае представляется очевидным нарушение
равенства 3.3.3.1, вместо которого оказывается действительным выражение
3.6.1, из чего вытекает квалификация рассмотренного высказывания как СВ-2.
Среди других строевых единиц текста свободное высказывание второго типа
занимает двойственное положение. С одной стороны, оно соотнесено с СВ-1 по
признаку монокоммуникативности; с другой стороны, признак политемати-
чности ставит его в один ряд с линейно-синтаксической цепью.
Заключая характеристику СВ-2, отметим следующее. С системно-струк-
турной точки зрения, иррегулярные единицы текстообразования как бы не
должны существовать, ибо они не предполагаются принципами, заложенными в
основание текста как системы. Но в реальности именно эти единицы во многих
текстах даже более частотны. Высказывания, содержащие развитие более чем
одной микротемы, нередко входят и в состав ССЦ — и разрушают его изнутри,
превращая в линейно-синтаксическую цепь. Точно так же СВ-2 — это результат
разрушения изнутри регулярной единицы — свободного высказывания первого
типа. Иррегулярные единицы текстообразования представляют собой наиболее
распространенные формы, возникающие в тексте вследствие разрушения
регулярных единиц. Неудивительно, что они представляются менее
устойчивыми, менее определимыми — но и более гибкими, а потому и более
183
удовлетворительными для сложных задач, которые автор текста ставит перед
собой.
Из сказанного следует вывод отнюдь не новый: именно — тот, что текст есть
намного более сложная система, нежели можно себе представить, исходя из
фундаментальных презумпций, изложенных в п. 1. Опыт разработки системы
строевых единиц текста с учетом противопоставления регулярных и
иррегулярных единиц внутри этой системы — лишь попытка первого
приближения к реальной сложности системы текстообразования на избранном
уровне организации. Именно поэтому, в частности, и вся настоящая глава
названа "Элементы теории текстообразования".

3.7. Иррегулярные единицы II: Линейно-синтаксическая цепь (ЛСЦ)


Понятие "линейно-синтаксическая цепь" впервые было введено Н.Д.Бурви-
ковой (Зарубиной) в работе Бурвикова (Зарубина) 1979 и развито в Бурвикова
1981. Однако мы лишь используем этот термин (впрочем, с ведома автора),
вкладывая в него иное содержание.
В концепции Н.Д.Бурвиковой ведущим основанием классификации
текстовых единиц является принадлежность взаимосвязанных высказываний к
одному или к разным функционально-смысловым типам речи. В первом случае
группа высказываний признается сверхфразовым единством; во втором —
линейно-синтаксической цепью (Бурвикова 1979: 108—109).
В нашем понимании ЛСЦ — строевая единица текста, обладающая
признаками поликоммуникативности и политематичности. Пример
фрагмента, отвечающего предлагаемому пониманию линейно-синтаксической
цепи, уже приведен выше: это 6-й абзац примера 3.2.2.2 из "Войны и мира". Для
удобства читателя воспроизведем этот фрагмент повторно:
M-lle Bouriennе, взведенная тоже приездом Анатоля на высокую
степень возбуждения, думала в другом роде. Конечно, красивая
молодая девушка без определенного положения в свете, без родных и
184
друзей и даже родины не думала посвятить свою жизнь услугам князю
Николаю Андреевичу, чтению ему книг и дружбе к княгине Марье. M-lle
Bouriennе давно ждала того русского князя, который сразу сумеет
оценить ее превосходство над русскими, дурными, дурно одетыми,
неловкими княжнами, влюбится в нее и увезет ее; и вот этот русский
князь, наконец, приехал. У M-lle Bouriennе была история, слышанная ею
от тетки, доконченная ею самою, которую она любила повторять своем
воображении. Это была история о том, как соблазненной девушке
представлялась ее бедная мать, sa pauvre mere, и упрекала ее за то, что
она без брака отдалась мужчине. M-lle Bouriennе часто трогалась до
слез, в воображении своем рассказывая ему, соблазнителю, эту
историю. Теперь этот он, настоящий русский князь, явился. Он увезет
ее, потом явится ma pauvre mere, и он женится на ней. Так
складывалась в голове m-lle Bouriennе вся ее будущая история в самое
то время, как она разговаривала с ним о Париже. Не расчеты
руководили m-lle Bouriennе (она даже ни минуты не обдумывала того,
что ей делать), но все это уже давно было готово в ней и теперь только
сгруппировалось около появившегося Анатоля, которому она желала и
старалась как можно больше нравиться. (Л.Н.Толстой. Война и мир, I,
3, IV) (3.7.1)
В чем отличие регулярных строевых единиц текста от иррегулярных? В
первых можно наблюдать определенную жесткость структурного каркаса,
соответствующую качеству монотематичности (например, в этом же фрагменте
[пример 3.2.2.2], в ССЦ, посвященном княжне Марье, номинация субъекта
состояния — при том, что ССЦ относится к семантическому типу “психологи-
ческое состояние субъекта” — обязательно присутствует во всех
высказываниях, и чаще всего на правах первого или второго актанта).
Собственно, это соответствие и оказывается воспроизводимым признаком
(точнее, одним из таких признаков) регулярной единицы. А в линейно-
185
синтаксической цепи подобного соответствия уже нет, жесткость структурного
каркаса размывается. В ЛСЦ 3.7.1 возникает вторая, побочная тема
(воображаемая история), которая, не довольствуясь подчиненным положением,
“захватывает” в свое полное распоряжение по меньшей мере две
коммуникативные единицы, где номинация субъекта состояния утрачивает свое
господство (Это была история о том...). Возникшая вторая тема, однако, не
формирует ССЦ, так как, говоря словами О.Э.Мандельштама, у нее нет своего
“функционального пространства” (“Разговор о Данте”), она именно побочная
и прочно вплетается в основную; провести четкую границу между ее
завершением и продолжением основной темы невозможно, так как они
завершаются, в сущности, одновременно. ЛСЦ, таким образом, может
рассматриваться как разрушенное изнутри ССЦ, по отношению к которому
также оказывается верным не равенство 3.3.3.1, а выражение 3.6.1.
ЛСЦ может занимать довольно значительный фрагмент текста, как это имеет
место в рассказе И.А.Бунина "Холодная осень":
Убили его — какое странное слово! — через месяц, в Галиции. И вот
прошло с тех пор целых тридцать лет. И многое, многое пережито было
за эти годы, кажущиеся такими долгими, когда внимательно думаешь о
них, перебираешь в памяти все то волшебное, непонятное,
непостижимое ни умом, ни сердцем, что называется прошлым. Весной
восемнадцатого года, когда ни отца, ни матери уже не было в живых, я
жила в Москве, в подвале у торговки на Смоленском рынке, которая все
издевалась надо мной: "Ну, ваше сиятельство, как ваши
обстоятельства?" Я тоже занималась торговлей, продавала, как многие
продавали тогда, солдатам в папахах и расстегнутых шинелях кое-что из
оставшегося у меня, — то какое-нибудь колечко, то крестик, то меховой
воротник, побитый молью, и вот тут, торгуя на углу Арбата и рынка,
встретила человека редкой, прекрасной души, пожилого военного в
отставке, за которого вскоре вышла замуж и с которым уехала в апреле
186
в Екатеринодар. Ехали мы туда с ним и его племянником, мальчиком лет
семнадцати, тоже пробиравшимся к добровольцам, чуть не две недели,
— я бабой, в лаптях, он в истертом казачьем зипуне, с отпущенной
черной с проседью бородой, — и пробыли на Дону и на Кубани больше
двух лет. Зимой, в ураган, отплыли с несметной толпой прочих
беженцев из Новороссийска в Турцию, и на пути, в море, муж мой умер в
тифу. Близких у меня осталось после того на всем свете только трое:
племянник мужа, его молоденькая жена и их девочка, ребенок семи
месяцев. Но и племянник с женой уплыли через некоторое время в
Крым, к Врангелю, оставив ребенка на моих руках. Там они и пропали
без вести. А я еще долго жила в Константинополе, зарабатывая на себя
и на девочку очень тяжелым черным трудом. Потом, как многие, где
только не скиталась я с ней! Болгария, Сербия, Чехия, Бельгия, Париж,
Ницца... Девочка давно выросла, осталась в Париже, стала совсем
француженкой, очень миленькой и совершенно равнодушной ко мне,
служила в шоколадном магазине возле Мадлэн, холеными ручками с
серебряными ноготками завертывала коробки в атласную бумагу и
завязывала их золотыми шнурочками; а я жила и все еще живу в Ницце
чем бог пошлет... Была я в Ницце в первый раз в девятьсот
двенадцатом году — и могла ли думать в те счастливые дни, чем
некогда станет она для меня!
(3.7.2)
ЛСЦ отличается от ССЦ прежде всего признаком политематичности (в
данном примере — полисобытийности). Каждого из перечисляемых здесь
событий достало бы на сюжет отдельного рассказа — и тем не менее ни одно из
них не оформлено ни отдельным ССЦ, ни даже свободным высказыванием. О
таком важном событии, как замужество героини, сообщается в придаточной
части предложения, начало которого никак не предвещает подобного развития.
В некоторых случаях структура ССЦ как будто намечается, но тут же
187
прерывается резким продвижением повествования (ср. описание жизни героини
в Москве, которое "завершается" упомянутым сообщением о замужестве).
Налицо очевидный перехлест (содержание явно доминирует над формой) —
кстати, хорошо продуманный автором: рассказ и построен на антитезе “один
вечер — вся жизнь”.
Внутри ЛСЦ 3.7.2, повторим, без труда выявляются элементы, сопоставимые
в содержательном плане с ССЦ; однако это лишь «осколки» ССЦ, их внешняя
оформленность как таковая, как содержательная форма отсутствует: она
разрушена, размыта, подчинена структурной тенденции, общей для всей ЛСЦ и
действующей как безусловная закономерность. Одно из наиболее
показательных свидетельств в пользу этого положения являют в 3.7.2
детерминирующие и потенциально детерминирующие словоформы.
В нашем фрагменте таких словоформ 9: Весной восемнадцатого года; вот
тут; вскоре; в апреле; Зимой, (в ураган); на пути, в море; через некоторое
время; Там; Потом. Из них лишь 4 употреблены в инициальной позиции,
выявляющей их детерминирующую функцию (в данном перечне они выписаны,
соответственно, с заглавных букв). Остальные 5 детерминантами не являются,
хотя каждую из них легко представить в инициальной позиции
соответствующего высказывания — при условии, что эти предложения
действительно превращаются в самостоятельные высказывания. Но при
подобной трансформации несколько изменится тип контекста и его общий
смысл. (Допустим: *Я тоже занималась торговлей... И вот тут... встретила
человека редкой, прекрасной души... Вскоре я вышла за него замуж. В апреле
уехала с ним в Екатеринодар. (...) Зимой, в ураган, отплыли... из Новороссийска
в Турцию. И на пути, в море, муж мой умер в тифу... и т.д.)
Подобная трансформация довольно безобидна. На самом деле, в "естествен-
ных" условиях, строй предложений должен был бы измениться сильнее:
исчезла бы структурная неполнота (*я встретила; *я уехала; *мы отплыли),
функция союзов стала бы еще более факультативной — они могли бы быть и
188
полностью исключены. Тем не менее, даже при столь искусственной, частичной
трансформации заметно изменение смысловых акцентов: повествование
приобретает черты автобиографического конспекта; цель подобного
повествования — изложение основных событий в их последовательности и,
главное, в их взаимообусловленности. Описывая свою жизнь, человек, как
правило, стремится вскрыть некую внутреннюю закономерность,
обусловливающую, сколь возможно, характер и последовательность основных
событий и наполняющую жизнь определенным смыслом.
Именно этого в бунинском рассказе нет.
Бунинской героине нет никакого резона искать внутреннюю закономерность
своей жизни: она знает, что ее нет, и знает это так же хорошо, как то, что на
самом деле вся ее жизнь определена внешней, никак от ее воли не зависящей
закономерностью, если угодно — Роком. С упоминания о роковом годе и
начинается ее повествование, и неслучайна в этом упоминании вместо точной
номинации — местоименная: «В июне того года...». Эта дата постоянно
присутствует в сознании героини, поэтому и тождество понятий «тот (читай:
"роковой") год» и «1914 год» представлено как пресуппозитивное знание.
Все события, о которых героиня повествует во II части рассказа, лишены для
нее какого бы то ни было смысла: этот минус-смысл и составляет суть
повествования II части. Поэтому совершенно иначе расставляются акценты, и
все повествование каждым высказыванием нацелено на выражение идеи
разлада, разрушения, распада; героиня, в сущности, не столько рассказывает о
своей жизни, скоглько доказывает мысль о неизбежности распада посредством
рассказа о некоторых событиях своей жизни, каждое из которых, даже если оно
сперва может казаться началом новой линии, ведущей к спасению и счастью,
неуклонно продолжает лишь ту неумолимую линию, которая была начата
смертью жениха. Эта мысль прослеживается в каждом из «осколков» ССЦ,
обнаруживаемых в анализируемом фрагменте, и упорное повторение одного и
того же, в сущности, сюжета, одной и той же мысли приводит к убеждению в
189
том, что над этой жизнью тяготеет злой рок. В этом и заключается смысловое
задание данной ЛСЦ в целом. Именно оно определяет, в частности, ненужность
стройной, единообразной системы темпоральных маркеров, которая обычно
базируется на функции детерминантов.
Еще одна особенность рассматриваемой ЛСЦ заключается в своеобразном
использовании союзов. В нескольких случаях соотношения излагаемых
событий и фактов с точки зрения общепринятой логики таковы, что наиболее
естественно было бы ожидать между ними наличия синтаксических скреп из
группы противительных союзов. Ср.: *Зимой, в ураган, отплыли с
несметной толпой прочих беженцев из Новороссийска в Турцию, но на
пути, в море, муж мой умер в тифу; *Девочка давно выросла, осталась
в Париже, стала совсем француженкой, очень миленькой, но
совершенно равнодушной ко мне...; *Была я в Ницце в первый раз в
девятьсот двенадцатом году — но могла ли думать в те счастливые
дни, чем некогда станет она для меня!
В тексте, однако, во всех трех случаях употреблен союз и. Семантика этого
союза, как известно, необычайно широка, и ни в одном из этих предложений
законы грамматики не нарушены. И тем не менее, значения и в этих контекстах
нельзя отнести к основным. Скорее, это периферийные значения, о чем
свидетельствует возможность замены противительным союзом. Если бы речь
шла о единичном случае, это, возможно, и не заслуживало бы внимания; но
последовательное употребление соединительных союзов вместо
противительных на всем протяжении ЛСЦ (союз но использован только
единожды) — это уже, по меньшей мере, тенденция. Если нет никакой логики,
кроме логики разрушения, навязываемой жизни извне, «сверху», то, значит,
бессмысленно и указывать средствами языка на ее нарушения: нет логики — не
может быть и противоречий. Неудивительно, что противительные союзы в
тексте, закрепляющем эту картину, уступают место, в сущности,
190
выхолощенному и, если и выражающему (здесь) нечто, то лишь, пожалуй,
самую общую идею следования — вне какой бы то ни было конкретизации.
Линейно-синтаксическая цепь — единица парадоксальная.
Политематичность без внутренней смысловой иерархии — а именно в этом
состоит идея ЛСЦ 3.7.2 — явление для текста, в сущности, аномальное.
Здесь и разгадка: что несвойственно тексту как конструкту, в высшей степени
свойственно художественному произведению, и конкретному тексту ничего не
остается, как только подчинить свою структуру требованиям,
детерминирующим формирование ЛСЦ. Ситуация эта, однако, весьма типична,
что и позволяет говорить об ЛСЦ как о типовой структуре — строевой единице
текста.
Приведем пример ЛСЦ, построенной несколько иначе, и выявим его отличия
от 3.7.2:
И с тех пор, как в весенний день на белом шоссе в десяти верстах от
Ниццы она (жена Чорба. — М.Д.), смеясь, тронула живой провод бурей
поваленного столба, — весь мир для Чорба сразу отшумел, отошел, — и
даже мертвое тело ее, которое он нес на руках до ближайшей деревни,
уже казалось ему чем-то чужим и ненужным. В Ницце, где ее должны
были хоронить, неприятный чахоточный пастор напрасно добивался от
него подробностей, — он только вяло улыбался, целый день сидел на
гальке пляжа, пересыпая из ладони в ладонь цветные камушки, — и
внезапно, не дождавшись похорон, поехал обратно в Германию через
все те места, где в течение свадебного путешествия они побывали
вдвоем. В Швейцарии, где они провели зиму и где доцветали теперь
яблони, он ничего не узнал, кроме гостиниц; зато в Шварцвальде, по
которому они прошли еще осенью, холодноватая весна не мешала
воспоминанию. И так же, как на южном пляже он старался найти тот
единственный, круглый, черный, с правильным белым пояском, камушек,
который она показывала ему накануне последней прогулки, — точно так
191
же он отыскивал по пути все то, что отметила она возгласом: особенный
очерк скалы, домишко, крытый серебристо-серыми чешуйками, черную
ель, и мостик над белым потоком, и то, что было, пожалуй, роковым
прообразом, — лучевой размах паутины в телеграфных проволоках,
унизанных бисером тумана. Она сопровождала его: быстро ступали ее
высокие сапожки, — и все двигались, двигались руки, то срывая листик с
куста, то мимоходом поглаживая скалистую стену, — легкие смеющиеся
руки, которые не знали покоя. Он видел ее маленькое лицо, сплошь в
темных веснушках, и глаза, широкие, бледновато-зеленые, цвета
стеклянных осколков, выглаженных волнами. Ему казалось, что, если он
соберет все мелочи, которые они вместе заметили, если он воссоздаст
это близкое прошлое, — ее образ станет бессмертным и ему заменит ее
навсегда. Вот только ночи были невыносимы... По ночам ее мнимое
присутствие становилось вдруг страшным, — он почти не спал во время
этого трехнедельного путешествия и теперь приехал совсем хмельной
от усталости в тихий город, где встретился и венчался с ней, на вокзал,
откуда прошлой осенью они вместе уехали. (В.В.Набоков. Возвращение
Чорба) (3.7.3)
Сначала мотивируем квалификацию 3.7.3 как линейно-синтаксической цепи.
В.В.Набоков объединяет в этом абзаце три фрагмента, каждый из которых
мог бы претендовать на статус ССЦ. Здесь, с одной стороны, налицо
непрерывная смысловая преемственность, с другой стороны, очевидным
образом выделяются относительно самостоятельные объединения
высказываний. Таких объединений три: первое — от начала абзаца до фразы "В
Швейцарии..."; второе — от начала этой фразы до "Ему казалось..."; третье —
от начала этой фразы до конца абзаца. Микротема первого объединения —
мгновенная отчужденность от мира, наступившая для Чорба сразу со смертью
жены, вплоть до того, что он не дождался ее похорон (это один из сквозных
мотивов рассказа); второго — стремление героя вспомнить, воссоздать, вернуть
192
недавнее прошлое (предвосхищение формулировки еще одного сквозного
мотива, которая станет микротемой третьего объединения; ср. особенно два
последних высказывания данного объединения: Она сопровождала его... и Он
видел ее маленькое лицо..., — выдержанные в реальной синтаксической
модальности, без каких бы то ни было сигналов ирреальности, хотя текстовое
окружение подсказывает, что модус реальности для диктума этих
высказываний невозможен, и заставляет воспринимать их под знаком "как бы"
или "ему казалось, что"). Микротема третьего объединения, как уже отмечено,
"укладывается" в формулировку мотива стремления Чорба воссоздать образ
погибшей жены.
Следует обратить особое внимание не просто на связанность трех
намеченных объединений в рамках 8-го абзаца, но на предвосхищающий
характер этих связей. Последнее высказывание первого объединения
начинается как логичное, последовательное продолжение начатой микротемы
(отчужденность Чорба от всего земного) — но заканчивается другим:
сообщением о начале своеобразного паломничества героя, с едва намеченной,
но уже угадываемой целью: "...через все те места, где в течение свадебного
путешествия они побывали вдвоем". Именно этой — внутренней — цели
паломничества Чорба посвящено второе объединение, но заканчивается оно
тем, чтó ему казалось во время путешествия, хотя сам оператор "ему казалось,
что" появляется в тексте не до, а после этого, открывая третье объединение.
Наконец, и третье объединение завершается очередным "забеганием вперед":
последнее высказывание начинается как сообщение об особой детали
внутреннего состояния Чорба — заканчивается же сообщением о его усталости
к концу путешествия, которое (сообщение) неразрывно сплетено с
информацией о его приезде в город — и не просто в город, а в "тихий город,
где встретился и венчался с ней, на вокзал, откуда прошлой осенью они вместе
уехали" (очевидным образом происходит "перетекание" в микротему города —
каким его видит Чорб, — которая будет развернута далее).
193
Кроме всего сказанного, в 3.7.3 можно видеть реализацию четырех
элементарных семантических конфигураций: 1) Чорб и последовательность его
действий (P1 — A); 2) Чорб и его состояние, мировосприятие (P2 — R); 3) жена
Чорба и ее действия (P2 — A); 4) жена Чорба и ее характеристика (P2 — Ch).
Однако ни какая-либо из этих конфигураций, ни обобщение их в каком-либо
немыслимой сложности едином рисунке не приобретают статуса интегральной
семантической структуры, играющей роль именно единого для всего фрагмента
семантического субстрата. Набоков параллельно развивает все три модели: то
какие-либо две или три из них он объединяет в рамках одного сложного
высказывания (ср. хотя бы первую фразу), то, наоборот, повышает статус
какой-либо одной, "выделяя" ей особую коммуникативную единицу (см.
предпоследнее высказывание).
Таким образом, видеть в этом абзаце три ССЦ или три других сверхфразовых
единицы не представляется возможным. Несмотря на иллюзию смысловой и
мотивной самостоятельности отмеченных фрагментов, абзац, именно в силу
предвосхищающего характера связей, функционирует только как целое (заме-
тим, что и отделение мотивов друг от друга в большой мере условно);
немаловажно и то, что весь абзац представляет собой ответ на провоцируемый
предыдущим абзацем вопрос, что же, собственно, произошло: как погибла
жена Чорба, почему он ничего не сообщал и так долго возвращался. Этот
вопрос представляет собой не что иное, как гипертему данного фрагмента.
Последнюю можно интерпретировать и иначе: как функционально-смысловую
специализацию фрагмента в масштабе текста, — но, как бы ее ни называть,
именно она определяет место этого абзаца в структуре текста в целом и
представляется главным фактором его (абзаца) внутреннего единства. Ни одно
из потенциальных ССЦ, входящих в этот абзац, не может рассматриваться как
отдельная текстообразующая единица — именно потому, что все они находятся
в отношениях взаимного дополнения, пояснения и развития.
194
Таким образом, Набоков создает здесь линейно-синтаксическую цепь.
Необходимо подчеркнуть, что набоковская ЛСЦ обладает особым
своеобразием.
1) В ней наблюдаются более тесные межфразовые связи, чем в обычной ЛСЦ.
Для примера сравним 3.7.3 и 3.7.2.
Прежде чем характеризовать сравниваемые примеры, напомним, что
существуют три основных типа семантических субстратов, которые могут
лежать в основе относительно завершенного фрагмента текста, оформляемого
той или иной единицей текстообразования: а) хронологический; б) логический;
в) ассоциативный. В случае (б) на первое место выходят логические отношения
между элементами содержания, которые реализуются в импликативных
межфразовых связях. Этот тип семантического фундирования текстовой зоны
дает наибольшую степень слитности фрагмента — по той простой причине, что
импликативные связи характеризуются признаком непроницаемости, в отличие
от связей хронологических, которые могут разрываться любыми вкраплениями,
и связей ассоциативных, которым свойственна необязательность,
неожиданность и которые в этом смысле противостоят связям импликативным.
В бунинском фрагменте доминирует темпоральная, хронологическая
последовательность; кроме нее, здесь существенную роль играет
ассоциативный принцип текстового развертывания — что естественно, если
учесть, что рассказ И.А.Бунина имитирует спонтанный монолог героини.
Импликативные же межфразовые связи почти отсутствуют — по выявленным
нами причинам.
У Набокова, напротив, хронологический субстрат занимает подчиненное
положение, а главенствует явная логическая структура, что влечет за собой
плотность импликативных межфразовых связей. Так, прямая логическая
импликация связывает первое и второе высказывания рассматриваемого абзаца:
она может быть эксплицирована оператором "поэтому"; 2-е и 4—6-е
высказывания тесно привязаны к 7-му, поскольку именно в нем полнее
195
раскрываются причины поведения Чорба: эта связь может быть эксплицирована
союзом причинной группы:
(2) ...внезапно... поехал...
(4) ...отыскивал по пути все то...
(5) Она сопровождала его... [потому что] Ему казалось, что...
(6) Он видел ее... лицо...

Между 8-м и 9-м высказываниями очевидна столь же тесная причинная


связь; между 7-м и 8-м высказываниями находим межфразовую скрепу "Вот
только", эксплицирующую выделительно-противительные логические
отношения; наконец, лишь 3-е высказывание кажется выключенным из этой
пронизанной логическими связями структуры — но и это не так, поскольку
между ним и 7-м высказыванием вполне реконструируются отношения
импликативного характера (их можно назвать в данном случае уступительно-
следственными), не говоря уже о том, что внутри 3-го высказывания
фигурирует противительно-возместительный союз, семантика которого также
близка к импликативной.
Кроме сказанного, плотность и специфика межфразовых связей в
набоковской ЛСЦ в значительной мере определяются их предвосхищающим, в
ряде случаев, характером, о чем уже сказано выше.
2) Вторая особенность набоковской ЛСЦ заключается в особом способе
использования межфразовых связей, позволяющем ЛСЦ разрастаться до
практически неограниченных размеров: в романах В.В.Набокова подобные
единицы нередко достигают нескольких страниц, при этом по логичности
построения (часто, впрочем, лишь внешней логичности) не уступая
небольшому изящному ССЦ62.

62 Важные частные наблюдения над этой особенностью набоковского стиля содержатся в


статье М.В.Левиной Левина 1993.
196
Суть дела здесь заключается в довольно незаметном преобразовании
механизма межфразовых связей. Набоковская фраза часто сильно разветвлена,
и каждое из рематических ответвлений является потенциальным объектом для
тематизации в следующем высказывании. Ср., например, почти эффект
обманутого ожидания на стыке двух фраз в 3.7.3 (подчеркнуты рематические
элементы, тематизация которых вероятна в следующем высказывании):
И так же, как на южном пляже он старался найти тот единственный,
круглый, черный, с правильным белым пояском, камушек, который она
показывала ему накануне последней прогулки, — точно так же он
отыскивал по пути все то, что отметила она возгласом: особенный очерк
скалы, домишко, крытый серебристо-серыми чешуйками, черную ель, и
мостик над белым потоком, и то, что было, пожалуй, роковым
прообразом, — лучевой размах паутины в телеграфных проволоках,
унизанных бисером тумана. Она сопровождала его: быстро ступали ее
высокие сапожки, — и все двигались, двигались руки, то срывая листик с
куста, то мимоходом поглаживая скалистую стену, — легкие смеющиеся
руки, которые не знали покоя.
(3.7.3')
Нетрудно представить себе, опираясь на разветвленность многоступенчатой
ремы первой фразы, совсем иное ее продолжение во второй, тем более что идея
рокового прообраза перекликается с содержанием самого первого
высказывания всего фрагмента — с сообщением о том ключевом событии, на
котором держится весь сюжет рассказа. Однако автор выбирает продолжение
едва ли не самое неожиданное, если учесть отсутствие какого-либо модального
оператора, указывающего на то, что действия жены лишь представляются
Чорбу в его воображении-воспоминании. Именно в появлении свободы выбора
и использовании этой свободы заключается преобразование регулярного
механизма межфразовых связей.
197
Подобная организация, разрушающая жесткость структурно-семантического
каркаса группы высказываний, придумана, разумеется, не Набоковым: она в
высшей степени характерна для ЛСЦ вообще. Но в прозе Набокова она
проявилась, быть может, ярче всего. Покажем это на примере еще одной
набоковской линейно-синтаксической цепи — более чем пространной63:
Пансион был русский и притом неприятный. Неприятно было главным
образом то, что день-деньской и добрую часть ночи слышны были
поезда городской железной дороги, и оттого казалось, что весь дом
медленно едет куда-то. Прихожая, где висело темное зеркало с
подставкой для перчаток и стоял дубовый баул, на который легко было
наскочить коленом, суживалась в голый, очень тесный коридор. По
бокам было по три комнаты с крупными черными цифрами,
наклеенными на дверях; это были просто листочки, вырванные из
старого календаря, — шесть первых чисел апреля месяца. В комнате
первоапрельской — первая дверь налево — жил теперь Алферов, в
следующей — Ганин, в третьей — сама хозяйка, Лидия Николаевна
Дорн, вдова немецкого коммерсанта, лет двадцать тому назад
привезшего ее из Сарепты и умершего в позапрошлом году от
воспаления мозга. В трех номерах направо — от четвертого по шестое
апреля — жили: старый российский поэт Антон Сергеевич Подтягин,
Клара — полногрудая барышня с замечательными синевато-карими
глазами, — и наконец — в комнате шестой, на сгибе коридора, —
балетные танцовщики Колин и Горноцветов, оба по-женски смешливые,
худенькие, с припудренными носами и мускулистыми ляжками. В конце
первой части коридора была столовая, с литографической "Тайной
Вечерью" на стене против двери и с рогатыми желтыми оленьими
черепами по другой стене, над пузатым буфетом, где стояли две
хрустальные вазы, бывшие когда-то самыми чистыми предметами во

63 Этот пример также принадлежит М.В.Левиной.


198
всей квартире, а теперь потускневшие от пушистой пыли. Дойдя до
столовой, коридор сворачивал под прямым углом направо; там дальше,
в трагических и неблаговонных дебрях, находились кухня, каморка для
прислуги, грязная ванная и туалетная келья, на двери которой было два
пунцовых нуля, лишенных своих законных десятков, с которыми они
составляли некогда два разных воскресных дня в настольном календаре
господина Дорна. Спустя месяц после его кончины Лидия Николаевна,
женщина маленькая, глуховатая и не без странностей, наняла пустую
квартиру и обратила ее в пансион, выказав при этом необыкновенную,
несколько жуткую изобретательность в смысле распределения всех тех
немногих предметов обихода, которые ей остались в наследство.
Столы, стулья, скрипучие шкафы и ухабистые кушетки разбрелись по
комнатам, которые она собралась сдавать, и, разлучившись таким
образом друг с другом, сразу поблекли, приняли унылый и нелепый вид,
как кости разобранного скелета. Письменный стол покойника, дубовая
громада с железной чернильницей в виде жабы и с глубоким, как трюм,
средним ящиком, оказался в первом номере, где жил Алферов, а
вертящийся табурет, некогда приобретенный со столом этим вместе,
сиротливо отошел к танцорам, жившим в комнате шестой. Чета зеленых
кресел тоже разделилась: одно скучало у Ганина, в другом сиживала
сама хозяйка или ее старая такса, черная, толстая сучка с седою
мордочкой и висячими ушами, бархатными на концах, как бахрома
бабочки. А на полке, в комнате у Клары, стояло ради украшения
несколько первых томов энциклопедии, меж тем как остальные тома
попали к Подтягину. Кларе достался и единственный приличный
умывальник с зеркалом и ящиками; в каждом же из других номеров был
просто плотный поставец, и на нем жестяная чашка с таким же
кувшином. Но вот кровати пришлось прикупить, и это госпожа Дорн
сделала скрепя сердце, не потому, что была скупа, а потому, что
199
находила какой-то сладкий азарт, какую-то хозяйственную гордость в
том, как распределяется вся ее прежняя обстановка, и в данном случае
ей досадно было, что нельзя распилить на нужное количество частей
двуспальную кровать, на которой ей, вдове, слишком просторно было
спать. Комнаты она убирала сама, да притом кое-как, стряпать же вовсе
не умела и держала кухарку — грозу базара, огромную рыжую бабищу,
которая по пятницам надевала малиновую шляпу и катила в северные
кварталы промышлять своею соблазнительной тучностью. Лидия
Николаевна в кухню входить боялась, да и вообще была тихая, пугливая
особа. Когда она, семеня тупыми ножками, пробегала по коридору, то
жильцам казалось, что эта маленькая, седая, курносая женщина вовсе
не хозяйка, а так просто, глупая старушка, попавшая в чужую квартиру.
Она складывалась как тряпичная кукла, когда по утрам быстро собирала
щеткой сор из-под мебели, и потом исчезала в свою комнату, самую
маленькую из всех, и там читала какие-то потрепанные немецкие
книжонки или же просматривала бумаги покойного мужа, в которых не
понимала ни аза. Один только Подтягин заходил в эту комнату,
поглаживал черную ласковую таксу, пощипывал ей уши, бородавку на
седой мордочке, пытался заставить собачку подать кривую лапу и
рассказывал Лидии Николаевне о своей стариковской, мучительной
болезни и о том, что он уже давно, полгода хлопочет о визе в Париж, где
живет его племянница и где очень дешевы длинные хрустящие булки и
красное вино. Старушка кивала головой, иногда расспрашивала его о
других жильцах и в особенности о Ганине, который ей казался вовсе не
похожим на всех русских молодых людей, перебывавших у нее в
пансионе. Ганин, прожив у нее три месяца, собирался теперь съезжать,
сказал даже, что освободит комнату в эту субботу, но собирался он уже
несколько раз, да все откладывал, перерешал. И Лидия Николаевна со
200
слов старого мягкого поэта знала, что у Ганина есть подруга. В том-то и
была вся штука. (В.В.Набоков. Машенька, 2) (3.7.4)
Главная отличительная черта этого фрагмента, как и в предыдущих случаях,
— его неразрывность при явном наличии целого ряда микротем, развиваемых в
группах высказываний: а) "неприятность" пансиона (два высказывания общего
плана); б) описание интерьера: б') прихожая и коридор, перечисление номеров и
их жильцов (три высказывания); б'') столовая (одно высказывание); б''')
нежилые помещения (одно высказывание); в) история создания пансиона г-жой
Дорн — с акцентом на ее изобретательности "в смысле распределения...
немногих предметов обихода" (семь высказываний); г) малая
приспособленность хозяйки к ведению хозяйства (убирает сама, но держит
кухарку, которой боится) и ее одиночество, иногда разделяемое только
Подтягиным (шесть высказываний); д) информация о намерении Ганина
съехать, несколько раз откладывавшемся, и о наличии у него "подруги" (три
высказывания). Казалось бы, между перечисленными микротемами не всегда
угадывается даже косвенная смысловая связь, но Набоков устанавливает связи
по своему усмотрению, виртуозно используя все языковые способы введения
атрибутивной семантики: обособленные и необособленные определения,
приложения, присубстантивные придаточные повествовательно-распространи-
тельной разновидности, бессоюзные предложения со второй частью —
аналогом тех же придаточных, — и не боясь нанизывать целые цепочки
атрибутивных компонентов. Нужно заметить, что последние в этом фрагменте
— и вообще у Набокова — чаще имеют именно повествовательно-
распространительный характер, и это позволяет писателю в пределах одной
фразы резко менять предмет повествования (описания). Собственно, смена
этого предмета ощущается лишь в последующем высказывании, которое
"цепляется" не за один из стержневых компонентов предыдущего, а именно за
какой-нибудь третьестепенный элемент его ремы: тогда-то читатель
обнаруживает, что микротема резко сменилась, хотя внешне каноны связного и
201
плавного повествования соблюдены. Вот лишь одна иллюстрация (подчеркнута
главная рема первого из двух высказываний, пронумерованы атрибутивные
компоненты, относящиеся — заметим — лишь к последнему элементу ремы,
курсивом выделен переход к новой микротеме):
Дойдя до столовой, коридор сворачивал под прямым углом направо; там
дальше, в трагических и неблаговонных дебрях, находились кухня,
каморка для прислуги, грязная ванная и туалетная келья, (1) на двери
которой было два пунцовых нуля, (2) лишенных своих законных
десятков, (3) с которыми они составляли некогда два разных воскресных
дня в настольном календаре господина Дорна. Спустя месяц после его
кончины Лидия Николаевна... наняла пустую квартиру и обратила ее в
пансион..." (В.В.Набоков. Машенька)
(3.7.4')
Ясно, что перед нами переход от микротемы (б) к микротеме (в). Но тесная
— с точки зрения любой версии грамматики текста — связь между двумя
контактными высказываниями делает невозможным проведение между ними
границы двух сверхфразовых единиц. Добавим, что такая связь формально
воспроизводит модель простой линейной тема-рематической прогрессии (по
Ф.Данешу), но на деле это случай, когда сильное средство выражения
обязательных (или естественных) логико-смысловых отношений (например,
отношений тождества или неполного тождества) используется для
обслуживания не только не обязательных, но иногда и не существующих
отношений!64 Эти отношения в таких случаях навязываются вещам, а не
вытекают из их природы.

64 Здесь необходимо пояснить следующее. Идеальные модели тема-рематической


прогрессии, тема-рематического расщепления, сквозной темы (ремы), выведенные
Ф.Данешом, обслуживают отношения тождества (неполного тождества) между полными
темами и ремами соседствующих высказываний. Именно с этой точки зрения никакого
тождества между поворотом коридора и находившимися за ним кухней, каморкой для
прислуги, ванной и туалетом, с одной стороны (рема 1-го высказывания), и смертью г-на
Дорна, с другой (1-я тема 2-го высказывания), нет и быть не может.
202
Завершая характеристику линейно-синтаксической цепи, подчеркнем еще раз
парадоксальность это единицы: она политематична — но внутренняя иерархия
смыслов в ней отсутствует; поликоммуникативна — но иерархических
отношений между высказываниями в ней тоже нет. И первое, и второе
противоречит идее текста как системно-структурного образования, однако
конкретный текст подчиняет свою структуру не только этой идее, но и
художественным требованиям, которые выдвигает перед ним авторский
замысел. Разрешением неизбежного конфликта и оказывается ЛСЦ — единица
хоть и противоречивая, но гибкая, подвижная, всегда открывающая перед
пишущим веер возможностей.
203

4. Система единиц текстообразования


Из предыдущего изложения можно было заметить наличие у единиц
текстообразования общих признаков, что позволяет ставить вопрос о
системных отношениях между ними. Здесь нам, однако, придется вернуться к
соображениям общего характера.
Будем исходить из того, что текст — не единственный способ (форма) су-
ществования речемыслительного произведения (об этом уже говорилось в п.
2.1.2). Содержание последнего, которое онтогенетически, в стадии замысла,
существует как нерасчлененный образ, может реализоваться в принципиально
различных ориентациях: на целостность и на расчлененность (в рассмотрение
причин, детерминирующих выбор ориентации, в данном случае не входим).
Ориентация на сохранение целостности семантического прообраза приводит —
в онтогенезе — к созданию произведения, синтаксически представленного
одной коммуникативной единицей, высказыванием (это крайне возможный
компромисс между стремлением к семантической слитности и необходимостью
коммуникативно-синтаксической организации, все же предполагающей
расчленение); в филогенезе — к кристаллизации ряда cooтветствующих жанров
(пословица, максима, афоризм).
Текст — как форма — появляется в результате противоположной
ориентации. Об этом свидетельствует даже внутренняя форма термина: ведь
сплетать нерасчлененное — бессмыслица. Однако отказ другим формам в
текстовом “статусе” нисколько не принижает их достоинства: “статуса” текста
не существует, ибо и это, и другие формы осуществления речемыслительных
произведений находятся не в иерархических, а в парадигматических
отношениях.
Итак, текст появляется как результат второй из двух названных ориентаций.
Внутренняя расчлененность семантического континуума, материализующаяся
в дискретности синтаксического представления, — исходное, первичное
204
условие возникновения текста как такового. Однако эта исходная
расчлененность должна восприниматься лишь как “нулевая”, до-начальная
стадия сложнейшего, многоступенчатого процесса создания текста, причем она
ни в коей мере не обеспечивает автоматического характера этого процесса.
Расчленение исходного симультанного образа на ряд дискретных, тоже
многоступенчатое, порождает соответствующий ряд ситуаций выбора: в
каждом конкретном случае, для каждой планируемой "смысловой зоны" текста
(С.Г.Ильенко) его создатель должен сделать выбор между целостным и
дискретным способами представления смысла.
Вообще говоря, специфика текста как семиотической системы проявляется
уже в том, что в нем имеют место принципиально иные отношения между
синтактикой и прагматикой, отличные от соответствующих отношений в языке.
В языке прагматическое начало приглушено, синтактика (грамматический
строй) явно над ним доминирует. Ведь в подавляющем большинстве случаев
мы имеем дело с высокоразвитыми национальными литературными языками,
грамматические системы которых включают не только крайне ограниченный
набор базисных, ядерных конструкций, но и широчайшую периферию —
именно включенную в системные отношения. Периферийные модели
представляют собой не что иное, как прагматически мотивированные
трансформы ядерных конструкций65, то есть они вызваны к жизни действием
именно прагматического начала, но мы этого не ощущаем, поскольку они
давным-давно утратили признаки живой производности, превратились в
готовые образцы, единицы языка, — грамматикализовались. (Ср. историю
деепричастия и деепричастного оборота в русском языке66.)
Иное дело в тексте. Здесь то, что можно отнести к сфере синтактики (грам-
матики текста), представлено как раз исключительно набором "ядерных"
моделей и правилами их построения, причем последние носят нежесткий

65 См. Бергельсон, Кибрик 1981.


66 См., например: Георгиева 1968: 103 сл., Хюттль-Фолтер 1992.
205
характер; периферия же — как часть системы — неопределима: она не
поддается систематизации. Здесь прагматика явно преобладает над
синтактикой. Если прагматика языка — это в значительной мере уже его
грамматика, то “грамматика текста” — это, наоборот, по большей мере его
прагматика.
Вот почему на всем протяжении процесса создания текста сохраняет
актуальность соотношение целостность / дискретность — как 1) применительно
к частным семантическим прообразам смысловых зон (каждому из которых
предстоит воплотиться в концептуально значимом смысле), так и 2)
применительно к способу синтаксического представления смысла.
Резюмируя сказанное, приходим к выводу о базисном характере двух
оппозиций: монотематичность / политематичность и
монокоммуникативность / поликоммуникативность. Первые члены этих
оппозиций соответствуют ориентации на целостность, вторые — на
дискретность. Монотематичность предполагает безраздельное господство,
единственность некоторого семантического прообраза на протяжении
фрагмента текста, реализующего планируемую смысловую зону; о таком
фрагменте можно сказать, что он посвящен одной теме (микротеме), то есть
монотематичен. Политематичность предполагает, напротив, сосуществование,
интерференцию двух и более (микро)тем на протяжении одного фрагмента
текста. Монокоммуникативность означает то, что языковое воплощение
данного семантического прообраза не вышло за рамки одной коммуникативной
единицы (высказывания). Поликоммуникативность означает, соответственно,
противоположное: воплощение данного семантического прообраза двумя или
более коммуникативными единицами.
Взаимопересечение двух обнаруженных оппозиций лежит в основе системы
единиц текстообразования:
Таблица 4
СИСТЕМА СТРОЕВЫХ ЕДИНИЦ ТЕКСТА
206
КАК ПЕРЕСЕЧЕНИЕ БАЗИСНЫХ ОППОЗИЦИЙ
Способ Способ семантического представления
синтаксического смыслового прообраза
представления
семантического
континуума монотематичность политематичность
монокоммуникатив-
ность СВ-1 СВ-2
поликоммуникатив-
ность ССЦ ЛСЦ
Из табл. 4 хорошо видно, что признак политематичности единицы
фактически совпадает с квалификацией ее как иррегулярной; точно так же
монотематические единицы — это единицы, которые выше были названы
регулярными. Целесообразность сохранения второй пары терминов
("регулярные — нерегулярные" единицы) заключается в том, что эти две пары
различают единицы текстообразования в разных аспектах. Первая
терминологическая пара служит разграничению двух типов единиц с
онтологической точки зрения, тогда как вторая пара позволяет различать те же
типы в нормативно-стилистическом аспекте.
В самом деле, коль скоро существует система единиц текстообразования, то
напрашивается предположение о существовании нормы текстообразования.
Попытаемся очертить контур такой нормы.

5. Понятие нормы текстообразования


Вернемся к нашему исходному тезису о том, что соотношение понятий
текста и произведения точнее описывается как соотношение категорий явления
и сущности и что текст в этом случае оказывается формой осуществления (и
существования) речемыслительного произведения — не более; но и не менее,
ибо "функции" формы далеко не служебные: форма, как известно,
содержательна и т.д.
207
Отношения формы и содержания привычно трактуются в русле идей об их
взаимном соответствии, проникновении, взаимодетерминации и т.д. Верность
этих положений неоспорима, но нельзя забывать и о том, что каждая из этих
категорий не сводится к другой. Каждая обладает собственными структурными
законами, которые отнюдь не полностью взаимонакладываются.
Целесообразно говорить о существовании степени соответствия, адекватности
формы содержанию. А поскольку степень — понятие градуальное, постольку
возникает представление о грани, за которой степень указанного соответствия
становится неудовлетворительной. Назовем эту грань нормой
текстообразования (НТ).
В целом ясно, что норма текстообразования — совокупность таких языковых
качеств "письменного документа" (И.Р.Гальперин), которые позволяют
последнему быть адекватной формой речемыслительного произведения (вос-
приниматься, оцениваться как таковая). Это, по сути, образ-посредник, в
котором отражено взаимопроникновение формы и содержания, явления и
сущности, зафиксированы те необходимые и достаточные качества текста,
которые действительно детерминированы законами организации
речемыслительного произведения.
1) Как следует из п. 4, исходным (выносимым "за скобки") качеством,
образующим, вкупе с другими, норму текстообразования, является внутренняя
расчлененность семантического континуума, материализующаяся в
поликоммуникативности синтаксического представления. Операция
расчленения может, в принципе, продолжаться бесконечно. В некотором
смысле это и происходит при создании текста произведения; мера расчленения
определяется автором и почти никак не нормируется. Однако нормируется
синтаксическое представление расчленяемого / нерасчленяемого частного
семантического прообраза: расчлененность прообраза диктует использование
поликоммуникативной единицы, нерасчлененность — монокоммуникативную
синтаксическую номинацию. Нарушения этой закономерности НТ не приемлет.
208
Обозначим это качество как синтаксическую адекватность тематического
развертывания.
2) Исходная расчлененность актуализирует потребность обеспечить
удовлетворительную реконструкцию целостного образа получателем текста.
Отсюда с неотвратимостью вытекает качество связности (как локальной —
когезии, — так и глобальной). Широкая трактовка этого понятия объединяет в
его рамках тенденции делимитации и интеграции, существующие в
неразрывном взаимообусловленном единстве. Механизм обеспечения связности
базируется на общеизвестной системе средств локальной и глобальной
связности текста.
3) Наконец, норма текстообразования включает в себя и строевые единицы
текста — как нормативные прототипы, служащие образцом, ориентиром для
пишущего в процессе словесного воплощения некоторой смысловой зоны. Но
качеством нормативности наделены не все, а лишь регулярные,
монотематические единицы: норма, как ей и положено, по Косериу,
оказывается ýже системы.
Безусловно, следует оговорить, что облигаторность нормы
текстообразования в плане использования регулярных и иррегулярных единиц
варьирует в зависимости от типа произведения и соответствующих требований
к его тексту (аналогичное, как известно, верно и в отношении других норм).
Если в тексте юридического свода, например, использование иррегулярных
единиц является грубым нарушением НТ, то в тексте художественного
произведения это вполне допустимо. Иными словами, чем более жестко
требование, исключающее многозначность толкования текста и
взаимопересечение смысловых зон, тем более непреложной оказывается и
ориентация на НТ в полном объеме. Напротив, допущение многозначности
толкования и взаимопересечения смысловых зон отменяет запрет на
иррегулярные единицы и делает возможными многообразные отступления от
НТ.
209
Однако гибкость НТ, превосходящая гибкость языковых норм, все же не
беспредельна. Необходимо отличать намеренные нарушения НТ, обладающие
стилистической значимостью (предмет "грамматики ошибок" Т.А. ван Дейка 67),
от нарушений, приводящих к аграмматизму и разрушающих текст. В самом
общем виде подобные нарушения сводятся или к отсутствию в полиизотопном
тексте необходимого коннектора (в качестве которого выступает то или иное
средство межфразовой связи)68, или к просто неверному использованию
подобного средства. Ср. фрагмент газетного рассказа, где действующих лиц
только два: хозяйка квартиры и “налоговый инспектор” — мошенник:
Смутные сомнения у хозяйки окончательно испарились, когда
молодой человек деловито положил на стол расчерченные листы
ведомостей. Тот записал данные о проживающих в квартире, ответил
на вопросы. (Газ.)
(5.1)
Нужно оговорить, что сходные явления можно обнаружить и там, где
нарушение намеренно и некомпетентность исключена — например, в
художественном тексте, принадлежащем перу мастера. Но в этом случае
"невозможное возможно" на том основании, что рано или поздно появляется
интерпретанта — как, например, в следующем фрагменте у Ю.Н.Тынянова, где
две последние фразы мотивируют семантическую интерференцию Чаадаева и
коня в местоимении он:
Чаадаев скачет.
<...> Ровно дышит конь, мчится ровно. Сегодня не помчится он
обратно. Он скажет Карамзину об опасности, которая грозит Пушкину
<...>
Приехал Чаадаев, спешился, посмотрел в конские умные глаза. Конь
был гордый и на людской взгляд ответил: закинул голову. (5.2)

67 См. об этом: Мейзерский 1992: 189.


68 Мейзерский 1992: 203.
210
Если позволить себе некоторый максимализм (но не столь и большой),
можно сказать, что безусловное действие нормы текстообразования ограничено
сферой нехудожественных текстов. Отсюда следует, в частности, что в
методических целях мы не имеем права ориентироваться на "образцовых
писателей"69. В поэтическом идиолекте НТ практически умирает или
существует в самом редуцированном виде. Ее место занимают "вертикальные
нормы стиля" (Борухов 1989). В прозе В.В.Набокова, например,
разрушительницей НТ выступает одна из таких вертикальных норм — норма
постоянного присутствия автора в тексте. Отсюда — и бесконечные вставки, и
обнажение приема, и гипертрофированная метафоричность, и разговорная
интонация, и синтаксис на грани возможного понимания. Отсюда и
игнорирование общепринятых форм дистрибуции содержания, то есть как раз
тех строевых единиц текста, которые охватываются нормой текстообразования.
Именно в этой ситуации оказывается возможной, к примеру, подача
последнего, заключающего события в непервом придаточном третьей степени с
присоединительным оттенком (!), как это сделано в финале рассказа "Весна в
Фиальте" (выделено курсивом):
Откуда-то появился у нее в руках плотный букет темных, мелких,
бескорыстно пахучих фиалок, и, прежде чем вернуться к гостинице, мы
еще постояли у парапета, и все было по-прежнему безнадежно. Но
камень был, как тело, теплый, и внезапно я понял то, чего, видя, не
понимал дотоле, почему давеча так сверкала серебряная бумажка,
почему дрожал отсвет стакана, почему мерцало море: белое небо над
Фиальтой незаметно налилось солнцем, и теперь оно было солнечное
сплошь, и это белое сияние ширилось, ширилось, все растворялось в
нем, все исчезало, и я уже стоял на вокзале, в Милане, с газетой, из

69 Ср. у Д.Э.Розенталя: "Лучшим критерием нормы является литературная практика


образцовых писателей, публицистов, деятелей науки и культуры" (Розенталь Д.Э.
Справочник по правописанию и литературной правке для работников печати. Изд. 3-е, испр.
и доп. М., 1978. — С. 4.)
211
которой узнал, что желтый автомобиль, виденный мной под платанами,
потерпел за Фиальтой крушение, влетев на полном ходу в фургон
бродячего цирка, причем Фердинанд и его приятель, неуязвимые
пройдохи, саламандры судьбы, василиски счастья, отделались местным
и временным повреждением чешуи, тогда как Нина, несмотря на свое
давнее, преданное подражание им, оказалась все-таки смертной.
(5.3)
212

6. От теории текстообразования — к обучению текстовой


компетенции
Уже сама постановка вопроса о норме текстообразования имплицирует и
вопрос о владении ею. Актуальность этой проблемы в лингвометодическом
плане станет очевидной, если обратиться к негативному материалу, в качестве
которого в данном параграфе будут использованы фрагменты из дипломных
сочинений иностранных студентов-русистов, статьи американского
профессора-русиста и петербургских школьников. Если априори категория
нормы текстообразования может показаться надуманной, то знакомство с
отрицательным материалом убеждает в реальности ее существования,
поскольку мы безошибочно констатируем неправильность построения текста в
случае ее нарушения:
По K.Wysoczanskiej часто о смерти героя сообщает эпилог
произведения. В 20-х гг. мотив смерти в русской литературе является
одним из самых важных. Смерть появляется почти в каждом
произведении. Хотя не встречаемся с развернутыми картинами
смерти. У Абрамова тоже с этим встречаемся. О смерти в его
произведениях узнаем чаще всего из воспоминаний, случайно. Итак, в
рассказе "Материнское сердце" мать вспоминает своего сына <...> 70
(6.1)
Комментарии, очевидно, не требуются. Однако следует подчеркнуть, что
речь идет именно о недостаточном владении нормой текстообразования, или,
иначе говоря, о недостаточном уровне текстовой компетенции. В самом деле,
автор приведенного фрагмента более или менее корректен в использовании
лексики, синтаксических моделей и др.: он вполне удовлетворительно владеет
русским языком (его этому и учили!). Но его текст на русском языке все же
70 Все выдержки в данном параграфе приводятся без каких-либо изменений оригинала.
Подчеркивания и курсив мои. Пользуюсь случаем, чтобы выразить искреннюю
благодарность проф. В.Хлебде (prof. dr. hab. W.Chlebda, Universytet Opole) за
предоставленные материалы.
213
читается плохо, потому что формированием его текстовой компетенции никто
целенаправленно не занимался.
Наиболее традиционным в методических концепциях обучения иностранным
языкам, по-видимому, является существующее в виде презумпции
представление, согласно которому изучение языка автоматически ведет к
формированию способности продуцировать тексты на этом языке71. В известной
мере это так и есть — но с двумя существенными уточнениями. Во-первых, в
подобной ситуации студент, создающий текст на изучаемом языке, в
стандартном случае лишь использует свою "родную" текстовую компетенцию,
содержание которой, как нетрудно догадаться, отнюдь не во всех компонентах
совпадает с содержанием существующей в рамках иной культурно-письменной
традиции: см. 6.1, где явственно чувствуется именно этим обусловленный "ак-
цент". Во-вторых, владение текстовой компетенцией даже на родном языке —
далеко не константа, и если студент и на родном языке создает текст с грехом
пополам, то его текст на языке изучаемом заведомо будет
неудовлетворительным.
Исходя из сказанного, целесообразно представить себе структуру текстовой
компетенции, чтобы выявить те ее компоненты, которые наиболее актуальны
при изучении русского языка как иностранного и как родного. Очевидно,
текстовая компетенция есть та часть языковой компетенции человека, которая
обеспечивает его текстовую деятельность (Т.М.Дридзе, А.Г.Баранов и др.).
При этом, однако, важно оговорить наиболее актуальное для нашей проблемы
понимание последней. В концепции А.Г.Баранова, например, под понятие
текстовой деятельности подводятся едва ли не все речемыслительные действия
человека: во всяком случае, устанавливается тождество понятий "познаватель-
но-коммуникативная деятельность" и "текстовая деятельность" (Баранов 1993:
71 Отнюдь не претендуя на абсолютную истинность этого утверждения, сошлюсь, тем не
менее, хотя бы на два весьма авторитетных учебника, созданных в разное время и в рамках
различных методических парадигм: 1) Костомаров В.Г. (ред.). Русский язык для всех:
Учебник. — Изд. 9-е. — М., 1985; 2) Eckersley C.E. Essential English for Foreign Students. —
Revised edition. — London, 1955.
214
11 сл.). С этой точки зрения тождественными окажутся и понятия языковой и
текстовой компетенции. Думается, что такой подход — возможно, приемлемый
в общетеоретическом плане — требует коррекции, если иметь в виду
методические задачи.
В самом деле, речь идет о формировании группы особых навыков, как уже
было сказано, вовсе не автоматически усваиваемых при изучении языка и
обеспечивающих не все речемыслительные действия человека, а лишь весьма
специфическую их часть. Поэтому и под текстовой компетенцией в нашем
случае целесообразно понимать совокупность только тех представлений,
знаний и навыков, которые обеспечивают продуцирование текстов, не
нарушающих неписаных норм (данной) культурно-письменной традиции, то
есть владение нормой текстообразования в очерченном выше понимании. При
этом подразумевается, что часть НТ носит универсальный характер и является
базисом, общим для многих и многих национальных культур; другая часть —
то, что свойственно лишь данной культурно-письменной традиции. Очевидно,
что первая составляющая при обучении иностранному языку должна играть
роль, скорее, опоры и условия, в то время как вторая должна стать предметом
специального внимания.
Стpуктуру понимаемой таким образом текстовой компетенции человека
можно пpедставить как иеpаpхию тpех основных компонентов.
Пеpвый, и самый существенный из них — это осознанная оpиентация на
текстовый способ создания pечемыслительного пpоизведения: ср. выше
первый компонент НТ. Поэтому целесообpазно пеpвый компонент текстовой
компетенции понимать как умение адекватно оценивать (анализиpовать)
объем пpедполагаемой темы, pасчленять ее на подтемы, устанавливая их
иеpаpхию, и т.п. Можно считать этот компонент именно тем общим для
разнонациональных культур универсальным базисом, о котором говорилось
выше.
215
Уместен вопрос: чем же обеспечивается такое умение? Как оно воплощено в
сознании? По-видимому, формой существования первого компонента
текстовой компетенции является владение системой строевых единиц
текста: ведь именно в этих единицах реализуются, в конечном счете, подтемы
всех рангов, образуемые в результате расчленения исходного семантического
континуума (resp. замысла), причем расчленение и его реализация отделены
друг от друга лишь в сознании исследователя, на деле же это неразрывно
связанные стороны одного и того же процесса.
Нарушения, вызванные отсутствием сознательной ориентации на текстовую
форму и, соответственно, неумением адекватно оценивать объем темы,
расчленять ее на подтемы и воплощать содержание в существующих
нормативных единицах, весьма многообразны. Приведем лишь два примера72:
В общем фильм удался: очень удачно была изобpажена погода, в
начале, когда Шаpик был один, хоpошая игpа актеpов, но были и свои
минусы: мало остpоты и юмоpа у Шаpика. Он слишком гpустный и
забитый, в книге он более хитpый и язвителен. Пpофессоp
Пpеобpаженский во вpемя опеpации в книге был "вампиpом,
pазбойником, фpанцузским коpолем", а в фильме — как обычно, никаких
особых имоций он не выpажал.
(6.2)
Действующие лица в "Борисе Годунове" появляются и сталкиваются
друг с другом не столько как индивидуальные личности сколько как
представители различных слоев московского средневекового (да и
только средневекового?) общества. А именно, 1) сам царь Борис и
беглый монах Гришка Отрепьев, два поборника за один трон, "два

72 Фрагменты из письменных работ по литературе учеников 8 кл. одной из петербургских


гимназий (примеры 6.2 и 6.4) приводятся в оригинальной орфографии и пунктуации. Эти
примеры, кроме прочего, дают представление о том уровне "родной" текстовой
компетенции, который при изучении иностранного языка транспонируется отечественными
учащимися в сферу иной культурно-письменной традиции и... остается почти неизменным
относительно родного языка.
216
самозванца" (как их определяет советский театровед Станислав
Рассадин), которые борются не на жизнь, а на смерть в тени
длиннейшего континуума истории российских самодержцев, ведущего
свое начало, по крайней мере, от Владимира Мономаха (чья шапка, как
известно, всегда тяжела), сквозь цепь времен героических подвигов
Александра Невского, Дмитрия Донского и Иоанна Великого, вплоть до
кровавых злодейств и мнимого покаяния Ивана Грозного и сочетания
почти потусторонней набожности Федора Иоанновича с хитрейшим
интриганством его властолюбивого наместника Бориса Годунова. 2)
Аристократы, потомки удельных князей Шуйский и Воротынский,
которые постоянно с кем-нибудь сговариваются и мечтают об
истреблении опричников-палачей, о восстановлении боярской думы со
всеми подобающими ей привилегиями и льготами, и, собственно, с
властью, чем, якобы всегда располагали их высокопоставленные предки
и, пожалуй, поскольку понадобилось, мечтают о выборе одного из своих
родов на царский династический престол. Эти же рюриковичи, будучи
одновременно славянского и скандинавского происхождения, в
пушкинской драме носят заряд европейского, западного, точнее,
варяжского влияния на историю России. Они специально
противопоставлены к заряду азиатскому, восточному, точнее,
татарскому, олицетворяемому в самом Борисе Годунове (не то он
Гудунов, не то Гудун), а также в его подспешнике и верном служаке
Басманове, кто потом предаст его сына Феодора Борисовича за
тридцать сребреников, чтобы только не пропасть пропадом в вихре
кровавой расправы и смутного межцарствия начала 17-го века. Этот
Басманов — полутатарский плебей, преподнесен почти к вершине
государственной власти по мановению царя Годунова, по образцу
пресловутых опричников Иоанна Грозного. 3) <...> (6.3)
217
В примере 6.2 очевидна некоppектность иеpаpхизации подтем в pамках
общей темы. Здесь втоpой смысловой блок, содеpжащий пеpечисление "мину-
сов" фильма, вводится в части сложного пpедложения, начало котоpого со-
деpжит весь пеpвый смысловой блок. Пpи этом пеpечислению "минусов", в
отличие от пеpечня достоинств, отведено несколько коммуникативных единиц.
В примере 6.3 явная перегруженность текста деталями, а синтаксических
единиц — содержанием свидетельствует не столько об отсутствии навыка
адекватно оценивать объем темы и членить ее на подтемы (автор — опытный
ученый), сколько о едва ли не сознательном нарушении нормативного
принципа монотематичности (автор имеет еще и большой опыт
художественного перевода с русского, что могло сказаться на манере
изложения). В итоге автор все же не справляется с синтаксисом, и последняя
фраза приведенного отрывка ("Этот Басманов...") очевидным образом
приписывает выражаемому ею смыслу завышенный статус: по логике
построения фрагмента, характеристика происхождения Басманова должна была
бы следовать в предыдущем предложении и могла бы занять место
придаточного; реальное же придаточное ("...кто потом..."), вытеснившее
информацию о происхождении персонажа в отдельную коммуникативную
единицу, несет отнюдь не имплицируемое темой содержание — ср. первую
фразу отрывка.
Пример 6.3, помимо прочего, демонстрирует механизм разрушения изнутри
одной текстовой формы и превращения ее в другую, находящуюся за
пределами нормативного минимума. Фрагмент начинается как типичная
монотематическая единица (или ССЦ, или предикативно-релятивный
комплекс): его первая фраза четко обозначает тезис (тему), подлежащий
дальнейшему обоснованию (раскрытию). Обоснование, однако, обрастает
таким количеством не предусмотренных темой деталей, что фрагмент
приобретает качество политематичности. В дальнейшем автор окончательно
утрачивает контроль над разворачиванием начатой текстовой формы, и то, что
218
открывалось как ССЦ или ПРК, неотвратимо превращается в линейно-
синтаксическую цепь — ЛСЦ. Ср. лишь две следующие фразы (цитируемый в
6.3—6.3а фрагмент представляет собой часть абзаца, занимающего 2,5
страницы машинописного текста; подчеркнута фраза с наиболее явным —
притом никак не маркированным! — отступлением от исходной темы):
<...> 3) В пьесе Пушкина два Пушкина — Афанасий Михайлович и
Гаврила — предки самого автора — также хитрят, изворачиваются туды-
сюды, колеблются в своих симпатиях, закидывают какой-то мост между
противоположными, но, тем не менее, по существу, зеркально
идентичными полюсами, воплощавшимися в фигуре пока что
царствующего, но умирающего и почти побежденного Бориса Годунова и
в фигуре бунтаря, восставшего против Бориса, почти неотразимого, но
обязательно обреченного тоже на преждевременную гибель и крах
надежд Лже-Дмитрия, Дмитрия Самозванца. То, что Пушкин не
выдвигает этих Пушкиных на статус авторского рупора или какого-
нибудь положительного героя, пожалуй, есть замечательный пример
беспристрастия и объективности великого писателя, и это несмотря на
то... <...> (6.3а)
Стоит заметить, что первый компонент текстовой компетенции в
охарактеризованном понимании не абсолютно универсален. Универсальна
форма его существования — в виде владения системой строевых единиц
текста; но сама эта система — хотя бы теоретически — может варьировать от
языка к языку, от одной культурно-письменной традиции к другой (вопрос
этот, насколько можно судить, пока не только не изучался — даже не ставился).
Еще более определенно можно сказать, что не во всем универсальны
внутренние закономерности строения сверхфразовых единиц, действующие в
рамках разных традиций (см. Дымарский 1994). Именно с подобной неучтенной
дифференциацией, возможно, отчасти связана очевидная неудача в построении
русскоязычного текста, продемонстрированная в примере 6.3—6.3а.
219
Втоpой компонент текстовой компетенции заключается в таком владении
указанными языковыми сpедствами выpажения взаимосвязей между
элементами содеpжания, котоpое позволяет создателю текста обеспечить
адекватную pеконстpукцию (синтез) целого получателем. Известно, что язык
пpедоставляет в pаспоpяжение пишущего довольно значительный аpсенал
сpедств связности. Их можно pазделить на две гpуппы. Пеpвая из них
объединяет унивеpсальные сpедства, котоpые функциониpуют пpи оpганизации
любого pечемыслительного пpоизведения на данном языке (союзы,
местоименные и дp. замены, синтаксическая неполнота, паpаллелизм видо-
вpеменных фоpм глаголов-сказуемых; тема-pематические последовательности и
др.) (Daneš 1972, Бурвикова 1981 и мн. др.). Втоpая — это специфически
текстовые сpедства связи, свойственные, по большей меpе, письменной фоpме
pечи (и встpечающиеся в устной pечи, как пpавило, пpи отчетливой оpиентации
говоpящего на письменный стандаpт: лекция, судебная pечь и т.п.). Здесь
следует назвать специфически текстовые союзы (между тем, в то же время и
т.п.) и союзные pечения, совмещающие пpизнаки межфpазовой синтаксической
скpепы и вводно-модального компонента, иногда и с обстоятельственным
оттенком (в самом деле, на самом деле, несомненно, безусловно, известно / как
известно, в данном / этом случае, в связи с... — и мн.дp., пpичем отнюдь не
только с сугубо книжным оттенком). Важно, что средства этой группы могут
обеспечивать как локальную (межфразовый уровень, рамки сверхфразового
компонента текста), так и глобальную (Т.А. ван Дейк) связность. Некоторые
способны выполнять в разных условиях и ту, и другую функции (к примеру, на
самом деле может вводить аргументирующий компонент как фразового, так и
сверхфразового и выше уровня). Но особое место в этой г