Герман
***
Осень
Герман запрокинул голову. Над ним разлапилось дерево. Листья на нем пожелтели,
покраснели и держались на честном слове. Сквозь тонкие черные ветки просвечивало небо,
облака неслись, наезжая друг на друга. Закружилась голова, как будто это Герман носился
кругами. Оно приятное, головы кружение, если недолго, конечно. Вот только бы о Монолит1
не грохнуться. Герман зажмурился – и сразу стал падать, но успел открыть глаза и выдохнул
с облегчением. Уф, он по-прежнему во Фрогнер-парке, даже на сантиметр не сдвинулся.
И тут ветер сорвал первый лист: слабак, он болтался на самом конце ветки. Ветер
подхватил его и давай крутить, погнал к фонтану, точно сдувшегося снегиря. Герман
кинулся в погоню, не спуская глаз с верткой красной точки. Ветер то поднимал листок
высоко, то придавливал поближе к земле. Герман носился зигзагами по щебенке и надеялся,
что завязал утром шнурки двойным узлом.
Но вот лист – а может, ветер – сдался и устало скользнул к земле прямо перед
Германом. Он резко затормозил, открыл рот во всю ширь и схватил лист зубами – ловко, как
проворный муравьед. И в ту же секунду заметил краем глаза, что кто-то шпионит за ним из-
за статуи: край розового ранца предательски торчал наружу. Герман замер, боясь
шелохнуться. А во рту у него лист, и на вкус лист не очень, хотя Герману доводилось глотать
вещи и похуже – например, корку на застывшем шоколадном пудинге, пенку на молоке,
скользких угрей папиного улова.
Ранец вдруг исчез, но Герман знал: за статуей великанши с дюжиной детей, дерущих ее
за волосы, кто-то притаился. Он долго стоял в нерешительности – и неожиданно проглотил
лист. Ничего себе, подумал Герман, только что лист качался на ветке – хопс, и в животе
круги нарезает. Наверно, можно тогда не есть на обед вареные овощи.
Из-за статуи вышла Руби из его класса. Она стояла тут все время. Мысль эта Германа
что-то не обрадовала. У Руби копна густых рыжих волос, в них пять вороньих гнезд,
утверждают злые языки. Она прячет руки за спину, как будто там бог весть какая тайна,
и смотрит на Германа со странным прищуром.
– Листья ешь?
– Бывает.
– Я только тебя знаю, кто листья ест.
– Тогда ты мало людей знаешь, – ответил Герман и подхватил со скамейки свой ранец.
Руби подошла ближе и заглянула Герману в лицо.
– Ты шла за мной? – спросил он.
Руби громко рассмеялась, и еще несколько листьев упало с дерева.
1 Монолит – монумент Густава Вигеланда (1869–1943), чей Парк скульптур занимает большую часть
Фрогнер-парка в Осло: на 14-метровой гранитной колонне вырезана сто двадцать одна человеческая фигура.
– Я кормила свою уточку морковкой и колбасой. А ты теперь заболеешь. У тебя вид
уже больной.
– Я здоров как лосось, поскриплю еще авось, – возразил Герман.
Так всегда говорит его дедушка; правда, сам он лежит в кровати с балдахином у себя на
четвертом этаже и ходить не может. Наверно, поэтому он и говорит так: поскриплю еще
авось.
– Рыбы листьев не едят, – сказала Руби.
– Они едят червей. Это еще хуже.
Они вместе перешли мост. Под маленьким Злюкой 2 прикорнул перебравший пьяница
с таким же злым лицом. Из бассейнов уже спустили воду, они пустые и зеленые, но
десятиметровая вышка привычно упирается в небо.
Накрапывал дождь. В пруду бестолково плавали утки. Лебедь расправил было крылья,
но лениво сложил их опять.
Руби перегнулась через ограду и ткнула пальцем:
– Вон моя уточка!
– Твоя?
– Которую я кормлю.
– Как ты ее отличаешь?
Руби обернулась к Герману и покачала головой; рыжая копна накренилась влево, потом
вправо, но птицы не вылетели.
– Не скажу.
Затем добавила:
– А может, скажу в другой раз.
Они молча дошли до ворот парка, вышли на Киркевейен, и тут Руби шагнула к нему,
встала близко-близко, заглянула в лицо и долго смотрела. Герман занервничал.
– У меня такой больной вид?
– У тебя зеленые глаза, а нос оранжевый!
До школы восемьсот сорок два шага, сосчитал как-то Герман. Это если он идет один,
с открытыми глазами и без зюйдвестки. Когда до Драмменсвейен они идут с папой вдвоем,
выходит восемьсот шестнадцать шагов, потому что у папы длиннющие ноги, и Герману
приходится шагать очень широко, чтобы не отстать. Мама обычно долго машет им в окно,
магазинчик Якобсена открывается только в девять.
Они успели довольно прилично отойти от дома, когда мама закричала им вслед
и кинула Герману пакет с завтраком, который он вечно забывает. Бросок у мамы мощный,
однажды она окликнула их уже у аллеи Бюгдёй, а это сто тридцать восемь шагов, и Герману
осталось только открыть ранец: вуаля – два бутера с козьим сыром и два с колбасой легли
точно между пеналом и учебником природоведения.
Герман с папой остановились на углу напротив лавки Якобсена. Папе – дальше вниз
в Вику, их стройплощадка сейчас там. А Герману – дальше прямо.
Папа наклонился к нему, дыша стертым запахом слабого кофе и сигарет.
– Когда-нибудь возьму тебя в кабину крана, – сказал он.
Герман отвел глаза.
– Оттуда, наверно, и Америку видно?
– Америку! Бери выше! Оттуда видно так далеко, что у меня глаза на спину
перелезают!
– Ничего себе, – изумился Герман.
– Я шучу, – сказал папа тихо. – Из кабины видно до Несоддена. Привирать нехорошо,
да?
– В общем, да.
Папа вдруг выпрямился, залез в задний карман и достал железную расческу.
– Отныне она твоя, – торжественно заявил он. – Береги ее.
Герман почтительно забрал у папы расческу; на ощупь она оказалась приятная,
увесистая и блестела.
– А чем ты будешь причесываться? – спросил Герман.
– Да мне довольно голову высунуть из кабины – ветер меня пригладит, – сказал папа
и пошел могучим шагом по Мункедамсвейен в сторону своей стройки. И внезапно исчез за
облаком вспорхнувших голубей.
Во дворе уже не было ни души, словно двери, как огромные пылесосы, всосали в себя
всё и вся, даже оберток от бутербродов не оставили. Герман крался вдоль забора
пригнувшись и прикидывал, что бы такое наплести на этот раз. Кругом была глухая ватная
тишина. Может, все умерли и у меня свободный день? – подумал он. Но в коридоре из-за
всех дверей слышались псалмы; ужасно печально они звучали, даже печальнее, чем
радиозаявки с приветами в последний путь столетним старцам.
Герман повесил на крючок свою куртку из кожзама, выждал, пока пение стихнет,
постучался и открыл дверь, прежде чем ему ответили. Боров стоял у стола и смотрел на него
в упор: лоб перемазан мелом, указку он выставил как рапиру. Руби у своего окна уже
приготовилась смеяться. Боров сделал шаг в сторону Германа. Он огромный, крупнее всех
учителей, и хотя роста гигантского, но в ширину еще больше. Говорят, однажды он вывесил
семиклассника за ухо в окно на верхнем этаже и держал так сорок минут. Но это, кажется,
было еще до войны.
– Что ты сегодня придумаешь в свое оправдание, Герман Фюлькт?
Сказать, что он внезапно ослеп и заблудился в старом Осло, нельзя – это он уже
говорил.
– Я спасал старушку, на нее напала лиса, – ответил Герман.
Боров подошел ближе. В руках он сжимал указку – того гляди переломится: кулак
у Борова как кочан цветной капусты. Интересно, как проштрафился тот семиклассник,
которого он за ухо подвешивал, подумал вдруг Герман. И у него свело живот.
– Лиса, вот оно что. И в каком месте она напала на старушку?
– Прямо посреди аллеи Бюгдёй.
– Ну надо же. Не сочти за труд, расскажи нам, как ты победил этого страшного зверя.
По классу от парты к парте неспешно катится смех. Руби сейчас, похоже, лопнет. Все-
таки смех – это болезнь, в очередной раз подумал Герман, недаром мама говорит, что он
заразительный.
– Когда я подбежал, лиса была уже мертва. Она висела у старушки на шее, она была
отравлена. Можно мне выйти? Мне надо в туалет.
Теперь смехом заразились все, на каждом лице зияла большая открытая дыра, откуда
извергались разные звуки. Совсем больные граждане молотили кулаками по партам.
Одного Борова эпидемия не коснулась. Он возвратился к столу, лоб сжался
в гармошку – восемь горизонтальных морщин, и мел с них сыпался вниз по щекам.
– Сядь на место, – сказал он усталым тоном. – Сможешь дотерпеть до перемены?
– Смогу, наверно, перемена уже скоро.
Боров нахмурил лоб еще на три морщины, и Герман прошмыгнул на свое место в ряду
у окна. Отсюда видна церковь. Герман никак не может решить для себя вопрос: что выше –
шпиль на церкви или папин кран? Он бы скорее поставил на кран, иначе как бы шпиль
построили? Двумя партами впереди него сидит Руби; когда на ее волосы падает свет
с улицы, они вспыхивают огнем, точь-в-точь как пылает на солнце медный шпиль
колокольни. Но сегодня так пасмурно, что даже птицы ждут в очереди полетать. А волосы
Руби красивы и в такую погоду. Герману нравится, что она сидит перед ним. Потому что
сзади у него более проблемные личности – Гленн, Бьёрнар и Карстен. Они уже побили
семиклассника, засорили сортир и выкурили половину маленькой пачки «Cooley». Опасно
иметь таких за спиной, если у тебя нет глаза на затылке.
Вдруг Руби обернулась и показала ему язык. Он похож на красный листик. Герман
громко засмеялся, но Боров еще не выпустил его из-под прицела; он тут же поднял указку,
выпятил нижнюю губу, сдул мел с носа и приказал:
– К доске!
Медленно идя между рядами, Герман прикидывал, о чем спросит Боров сегодня. Какой
высоты Монолит, сколько желудков у коровы и для чего они ей нужны, каков путь
древесины от бревна до мебели? Герман чувствовал, что с каждым шагом делается ниже
ростом, он уже сам себе до коленок не доставал. До учительского стола он добрался таким
крохой, что полностью отразился в правом ботинке Борова. И сразу вспомнил, что сегодня
ему стричься.
Герман взял мел – тяжеленный, как бревно; ну и как поднять его до доски? Здесь внизу,
в ногах у Борова, то еще амбре. Интересно, что его заставят рисовать: контуры Африки или
сразу дом в Эйдсволле – колыбель конституции, с его двумя флигелями и флагом на крыше?5
Или его подвесят за левое ухо, и придется болтаться за окном? Хорошо хоть класс у них на
первом этаже.
– Напиши «i» с точкой, – сказал Боров.
Повезло, подумал Герман – и сразу подрос на метр, дотянулся до доски, написал
пижонское «i», лихо припечатав точку.
– Что это такое?
– Это «i» с точкой, – ответил довольный Герман.
– Издеваешься?
Сбитый с толку Герман растерянно переводил взгляд с доски на учителя, который уже
навис над ним, как перекормленный знак вопроса.
– Я попросил тебя написать «i» с точкой, помнишь?
– Тут все всё помнят.
– Тут никто часом не хамит?
5 В городке Эйдсволле в 1814 году была принята конституция Норвегии, действующая с небольшими
поправками до сих пор; музейный комплекс включает в себя здание, где она была провозглашена.
– Я Герман Фюлькт.
Боров решил, видимо, не связываться, устало забрал у него мел, тяжело навалился на
доску и нарисовал над «i» еще точку.
– Если я прошу написать «i» с точкой, то точек должно быть две! Заруби себе на носу.
– Так точно.
Герман поплелся на место, но по дороге Руби сунула ему сложенную записочку. Сев за
парту, он осторожно развернул ее и прочитал криво убежавшую строчку: «Тебе нравятся
рыжие волосы? С приветом, Руби».
Едва он принялся за ответное письмо, зазвенел звонок. Теперь уж поздно, у Руби
дальше домоводство, а у Германа труд в мастерской в подвале. Так что ответ он пошлет ей
завтра с бумажным голубем. А может, и с живым – вдруг удастся поймать одного на
площади Улафа Бюлля.
В мастерской мерзко воняло клеем, у Германа от этого запаха голова сделалась тяжелая
и смурная. Клей в большом ведре у батареи выглядел как перегнившее желе. Герман клеил
гербарий и предвкушал весну: тогда на Бюгдёй6 он наберет ветрениц, а на Несоддене
отыщутся, если повезет, колокольчики и незабудки. Фанера еще не пришел – он всегда
является на урок с опозданием; сидит себе, конечно, в раздевалке и любезничает
с уборщицей.
Вдруг рядом с Германом выросли Гленн, Бьёрнар и Карстен.
– А чего ты не на домоводстве с девчонками? – спросил Гленн.
Герман честно хотел поднять на него глаза, но для этого прямо кран нужен, так они
отяжелели.
– Связал бы прихватку, хоть задницу подтер, – подхватил Карстен.
– Чего она тебе написала?
– Кто?
Врать так внаглую Герман не большой мастак. С непривычки ему даже показалось, что
челюсть отвалилась и болтается как кошелка.
– Руби, придурок.
– Она мне ничего не писала.
Челюсть наливалась тяжестью все сильней и отвисала все ниже, скоро нужен будет
костыль ее держать.
– Не финти, вон бумажка, – сказал Гленн и придвинулся ближе.
У него челка ниже глаз, пластинка на зубах, и он утверждает, что может жевать стекло.
– Какая бумажка? А, эта… Мама написала, что в магазине купить.
Нижняя губа уже размером с ванну, голову трудно удержать.
– Ща проверим! – гаркнул Карстен, и вмиг эти трое вывернули Герману карманы.
Бьёрнар заинтересовался расческой, Карстен цапнул пять крон, а Гленн развернул записку.
– Тебе нравятся рыжие волосы? С приветом, Руби! – завопил он, от хохота чуть не
выплевывая пластинку, и заржал в голос.
Смех вторил отовсюду, все заразились им, и болезнь тянулась и тянулась, а Фанеры все
не было. Ветрянка с корью и то получше, подумал Герман, но внезапно смех смолк. Гленн
схватил его за руку:
– Так ты любишь рыженьких?
Герман упорно разглядывал носки башмаков и прерывисто дышал. Бьёрнар приставил
ему ко лбу железную расческу, как дуло пистолета.
– Тебе нравятся рыжие волосы?
– Рыжие-кочерыжие, – ответил Герман.
Челюсть брякнула об пол, по разбухшей губе в рот полезли какие-то мелкие мерзкие
твари и не выплевывались никак.
7 Известный марш времен Первой мировой войны. В годы Второй мировой на его мелодию были написаны
непристойные частушки о Гитлере, ставшие популярными, позднее она не раз использовалась в фильмах –
«Мост через реку Квай», «Большая прогулка», «Здравствуйте, я ваша тетя» и других.
По дороге из школы Герман едва не забыл про парикмахера. Больше всего ему
хотелось уплыть на датском лайнере в Австралию. Или хотя бы уехать на трамвае в далекий
от центра Дисен.
На Скуввейен он встретил Муравьиху. Бывает, говорят, шило в попе, тараканы
в голове, язык без костей и руки-крюки, но полные ноги муравьев наверняка хуже. Тетка
едва переставляет ноги, она опирается на костыли и выбрасывает вперед тело, при каждом
шаге оно содрогается. Герман уже много раз прикидывал, откуда взялись у нее в ногах эти
мурашки. Проглотила она их, что ли, по несчастью? Вид у Муравьихи страшно грустный,
и Герман всегда переходит на другую сторону, завидев ее.
По всей аллее Бюгдёй со стуком осыпаются каштаны. Набив на зиму полный рюкзак
снарядов, Герман шагнул в парикмахерскую.
Вообще-то здесь хорошо. У Пузыря, как всегда, влажные волосы и тоненькие черные
усики. Он нажимает на педаль, и кресло поднимается, этот трюк Герман любит. Пока он едет
наверх, чувствует себя немножко крановщиком. Еще ему нравятся расчески в голубом
растворе и рекламные плакаты бальзама «Брил» и шампуня «Чеселайн» – там влюбленные
парочки с красивыми лицами и пышными волнами волос.
– Как тебя сегодня стричь? – спросил Пузырь, накачав кресло до нужной высоты
и утирая от усилия пот.
– Как брата.
– А какая у брата стрижка?
– А вот и нет у меня брата!
Они захохотали на два голоса. Пузырь щелкнул ножницами, поднял растопыренными
пальцами волосы Германа и начал стричь, мурлыча себе под нос известный шлягер из
концерта по заявкам, но не псалом, к счастью.
Герман с интересом рассматривал картинку в зеркале: в нем отражалось второе зеркало
у него за спиной и шеренга дам в космических шлемах перед ним. Он видел себя в сотне
кресел в череде уменьшавшихся мужских залов, сходивших на нет в точке размером с муху.
В парикмахерской много интересного – сам он, например, обернут накидкой, которая быстро
покрывается светлыми волосами, на шее у него топорщится воротничок из гофрированной
бумаги, а ногами он упирается в подставку.
Пузырь вдруг прекратил стричь. Герман запрокинул голову и увидел перед собой его
ноздри: в каждую влезет каштанов по восемь, не меньше. Пузырь вернул его голову на
место, несколько раз щелкнул ножницами, но снова замер, уставившись Герману в затылок.
Вот кто, интересно, стрижет самого Пузыря, или дергает зубы дантистам, или вырезает
аппендицит хирургам?
Странно, что Пузырь замер так надолго, начал раздражаться Герман. Может, достригся
до мозгов и теперь читает мои мысли? Такого уговора не было.
Наконец Пузырь распрямился, достал мокрую расческу и сделал Герману прямой
пробор.
– Будем считать, что так сойдет?
– Вполне сойдет, – ответил Герман.
– Можешь передать маме, что я хочу поговорить с ней?
– Она же только сделала пермент.
– Не пермент, а перманент. Но я все равно хочу с ней потолковать.
– Хорошо, Пузырь.
И на десерт самое приятное: Пузырь обмахнул ему голову и шею мягчайшей щеткой,
сделанной в перуанских Андах из хвостов тамошних лам.
Потом Герман получил две кроны сдачи с пятерки, сунул их в карман и вышел на
улицу.
Ветер холодил стриженую голову. И вдруг прямо ему на черепушку упал каштан и чуть
ли не прилип. Пришлось долго трясти головой, чтоб его скинуть, мягкие мытые волосы
рассыпались по лицу. Но Герман спокойненько достал из кармана железную расческу, встал
перед тройным зеркалом в окне и занялся пробором. Немедленно позади зеркала возникла
физиономия Пузыря. Он пристально посмотрел на Германа, и глаза у него сделались такого
же грустного цвета, как у Муравьихи.
Герман решил его подбодрить и весело поднял вверх расческу, чтобы Пузырь
рассмотрел ее вблизи – он же страшно любопытный. Пузырь деланно улыбнулся, но вышло
криво. Герман сунул расческу в карман и бегом припустил по аллее Бюгдёй.
У Якобсена за прилавком стояла мама. Здесь она совсем не такая, как дома; на ней
белый фартук, а на волосах сеточка, похожая на паутинку.
На кассе был сам Якобсен-младший. Все говорят, что он похож на какого-то известного
американского киноактера. Черные волосы зачесаны назад, на подбородке ямочка, как
бывает у смешливых, хотя Якобсен не улыбается никогда, разве что огромным чекам. Из
нагрудного кармана у него торчит несколько авторучек.
Герман первым делом подошел к кофемолке, зажмурился и втянул запах, раздув ноздри
что есть сил. Если бы он помнил свои сны, они наверняка пахли бы ровно так.
Пришла мама и встала рядом, у нее за ухом карандаш.
– Смотри, какая у тебя теперь аккуратная голова.
– Спасибо, не надо.
Якобсен-младший пробил кому-то чек, громко прокашлялся и обвел глазами магазин.
Не иначе продал килограмм мясного фарша или даже антрекот. Когда вся покупка – соль да
хлебцы, он не кашляет вообще. А уж если бутылки хотят сдать, он встает и уходит в свою
каморку, там у него радио и заграничные журналы.
– Сегодня на вас не нападали?
– Нет, сегодня только собака пописала на капусту, теперь продаем за полцены.
– А у нас что будет на обед?
– Зыбная рапеканка и рактошка.
– С шоколадным соусом?
– Конечно! Ты про дедушку не забыл?
– Никто не забыт.
Мама поставила на прилавок бумажный пакет. Герман точно знает, что в нем лежит:
шесть зеленых яблок, восемь морковок, пять рыбных котлет, бутылка молока и две плитки
простого шоколада. Дедушка здоров как лосось, поскрипит еще авось.
– Пузырю надо с тобой поговорить.
– Поговорить со мной? О чем?
– Он хочет состричь твой перманент.
– Опять шуточки.
– Ничего подобного. Пузырь правда хочет с тобой поговорить.
Мама отдала ему пакет и подтолкнула к двери. А в нее как раз ввалился Бутыля,
и Якобсен-младший вскочил из-за кассы и исчез в каморке. У Бутыли в каждой руке по
полной авоське бутылок, стеклотару пришел сдавать, и она гремит как янычарский оркестр
за три недели до Дня Конституции.
– У тебя тоже муравьи в ногах? – спросил Герман.
От этих слов у Бутыли вдруг подогнулись ноги, он рухнул на пол и растянулся,
засыпанный бутылками.
Сегодня все ведут себя очень странно, подумал Герман и выскочил на улицу. В спину
ему летели крики Бутыли:
– Нет муравьев! Нет! Уберите муравьев! Уберите! Оставьте меня в покое!
И спокойный голос мамы:
– Конечно, нет, Францен. Сейчас мы сосчитаем бутылки и посмотрим, что у нас
сегодня выходит.
Входя в дом, Герман с порога услышал, как мама уронила две тарелки – это вдвое
больше нормы. А папа стоял в двери ванной, перекинув полотенце через плечо, и смотрел на
него, точно в первый раз увидел.
– Приветик, – сказал папа наконец, но голос звучал непривычно глухо и гулко, как
будто папа говорил из большого горшка.
Тут до Германа дошло, что папе с его башенного крана все видно. И как он про Руби
врал, папа тоже видел.
– Я не нарочно, – промямлил Герман.
– Что не нарочно?
– Ты следил за мной?
Папа долго обдумывал ответ и даже закрылся полотенцем. Потом скинул его и сказал:
– Сегодня я тебя весь день не видел. Облака слишком толстые были. Зато я помог
самолету приземлиться в Форнебю. – Он кинул полотенце Герману. – Это я привираю. На
самом деле я видел только птицу. И покормил ее хлебом.
Появилась мама: глаза усталые, лицо в саже.
– Ты можешь не мыться. Еда на столе.
– Зато тебе помыться надо, – засмеялся Герман и кинул полотенце маме.
Рыбная запеканка пригорела, а картошка разварилась почти в пюре. Герман пожалел,
что не покусочничал у дедушки. Мама, похоже, сегодня не голодная, она не закрывая рта
рассказывает про Бутылю, как он уверял их, будто в пивных бутылках полно муравьев.
И про то, что к Якобсену-младшему пришла дама в широкополой шляпе и длинной юбке.
– Мам, ты не заболела? – спросил Герман.
Она резко обернулась к нему и сказала удивленно:
– Заболела? Почему ты спрашиваешь?
– Ты не ешь ничего.
– Она опять худеет, – объяснил папа.
Мама, словно опомнившись, откусила кусочек горелой запеканки и спросила с полным
ртом:
– Тебе кажется, я слишком толстая?
– Нет, я тебя одним пальцем подниму, – откликнулся папа, но поднимать никого не
стал.
– Может, ты подцепишь краном дедушку и спустишь на улицу? – предложил Герман.
– Идея неплохая, но надо хорошенько все продумать.
– Мы вытащим его через окно. Только это надо делать, пока зима не наступила.
– Как там дедушка, кстати?
– Поскрипит еще авось.
Папа встал из-за стола и начал убирать посуду, но уронил на пол вилку, а когда
наклонился поднять ее, упустил еще и стакан.
– Ты с Пузырем говорила? – спросил Герман маму, чтобы не смотреть, как папа ползает
по полу, собирая осколки, и загривок у него красный, аж жуть.
– Да, говорила. А сдача где?
– Я уж надеялся, ты забыла! – рассмеялся Герман.
– Забыла не забыла, но можешь оставить сдачу себе.
Герман уставился на маму в недоумении.
– Нам это по карману?
– Да, не волнуйся.
Папа резко выпрямился, чуть не врезавшись головой в потолок.
– Я поговорил с бригадиром. То есть мне не обязательно спрашивать у него, но, короче,
ты можешь как-нибудь на днях подняться со мной в кабину. Что скажешь?
Что на это скажешь, подумал Герман, но расстраивать папу не хотелось.
– Здорово. Я наконец рассмотрю свою спину.
Папа выбросил осколки в мусор и поспешно вернулся за стол.
– Ну и на рыбалку съездим, за угрем.
Герман отвел глаза. А папа перегнулся через стол и, размахивая руками, стал
показывать размер будущего улова.
– На набережной у «Фреда Ульсена»8. Там самые жирные пасутся, где слив
канализации.
– Прекрати! – крикнула мама и с грохотом встала.
Папа водил глазами с несчастным видом, и Герман понял, что надо его выручать.
– Но душить их я не хочу.
Папа улыбнулся ему с большим облегчением.
4
Когда мама разбудила его, он все еще держал в кулаке каштан. Луна давно скатилась
с небосклона, а папа ушел на стройку. Времени одиннадцатый час. Так долго Герман не спал
по средам с того лета, когда он научился плавать и заразился ветрянкой.
На маме синее платье в белый горошек, она принесла Герману завтрак в постель:
жареный хлеб с апельсиновым мармеладом без корочек и чай из пакетика с лучших
плантаций Индии. Вид у мамы не очень больной, по крайней мере, она не сетует, что
времени у нее совсем нет. Зато велит Герману выпить большой стакан воды, медленно.
– Доктор возьмет мочу на проверку, – говорит она. – Постарайся потерпеть до приема.
– Зачем она ему?
– Все, кто приходят к доктору, сдают анализ.
Герман выпил половину и протянул стакан маме:
– Ты тоже не забудь попить.
Она выпила все в четыре глотка и стала внимательно следить, как Герман умывается.
Потом ему пришлось надеть серые брюки, хотя они кусаются, и рубашку, которую он носит
только на Рождество и День Конституции семнадцатого мая. С прошлого раза рубашка
сделалась теснее. Это приятно.
Мама встала у Германа за спиной и начала наводить марафет у него на голове своей
личной щеткой, похожей на поникшего ежика. Он протянул было ей железную расческу, но
мама странно изменилась в лице и подтолкнула его в коридор, где ждала наготове куртка из
кожзама.
– Угадай, что сегодня на обед, – выпалила мама.
– Зясная мапеканка с кобеном?
– Нет!
– Котные рыблеты с моршёной туковкой?
– Нет!
– Сдаюсь.
– Курица!
Почти всю дорогу до врача Герман думал об этой курице. Если в среду на обед курица,
то удивляться в такую среду уже ничему не стоит.
Мама в перчатках из гладкой кожи и шляпке держала Германа за руку. На аллее
Бюгдёй с непрерывным грохотом падали каштаны – зеленые бомбы. У деревьев жалкий вид,
скоро они совсем оголятся и уже сейчас, похоже, мерзнут, но держат ровно ряды и шеренги.
Герман на секунду отвлекся от курицы и подумал о дедушке. А он не мерзнет? Не
зябко ему лежать в кровати под балдахином?
С потолка свисали пять канатов. Яйцо стоял уперев руки в боки и широко расставив
ноги, во рту свисток. Герман надеялся незаметно пробраться в задний ряд, он опустил голову
и втянул ее в плечи. Но волосы все равно торчали, и в глубине души Герман знал, что план
не удастся; наоборот, чем сильнее он старается быть незаметным, тем больше внимания
к себе привлекает. Вот и теперь Яйцо уже вперил в него взгляд, согнул палец и выплюнул
свисток.
– Герман, ты в прятки решил поиграть?
– Да вроде нет.
– Поди-ка сюда.
– Я здесь хорошо стою, спасибо.
Яйцо жирно улыбнулся, это не к добру.
– Герман, сюда – это сюда.
– Будет сделано.
Все восемь шагов до Яйца в кедах что-то кусается. Наконец Герман остановился перед
ним. Яйцо когда-то был гимнастом. Теперь мышцы висят обвислыми складками. Говорят, со
спортом он расстался после неудачного прыжка через коня. Разговаривает он всегда
фальцетом.
– Сейчас ты полезешь вверх по канату, пока не стукнешься своей маленькой головой
о потолок.
– Не получится, – прошептал Герман.
Яйцо наклонился и ощерился во весь рот.
– Герман, что ты сказал? Я не услышал.
– Не получится.
– Не получится, говоришь? А почему ж не получится-то, Герман?
Герман показал руку, заклеенную там, где доктор качал кровь.
– Пока не слушается, – сказал он.
Яйцо поднял его руку повыше, долго рассматривал, вдруг улыбнулся плотоядно во все
лицо, как удав, только что проглотивший теленка, и содрал пластырь. Герман вскрикнул про
себя и сжал зубы до скрипа.
– Ты слабак, да, Герман?
Герман не ответил. Послышались первые смешки.
– Слабак?
Герман уставился на Яйцо, смотрел ему в глаз, в зрачке отражался весь физкультурный
зал, все те, кто стояли сзади Германа и напирали, чтобы видеть, и он сам с большой головой
и тонкими ножками, вылитая муха, только самого Яйца не видно.
– Может, ты хочешь заниматься физкультурой с девочками?
Теперь смеялись уже все. Яйцо размахивал пластырем, на нем виднелось красное
пятнышко крови. Герман повернулся и пошел к среднему канату. Смех умер. Но эта тишина
еще хуже, она полна битого стекла и все равно невидима. Герман ухватился за канат двумя
руками, зажмурился и подтянулся. Сжал колени, перетащил руки. Воздух стал жидким, рука
болела, сердце крутилось как динамо-машина, перед глазами белел больной свет. Герман
с натугой открыл глаза, и зал тут же опрокинулся, пальцы разжались, он свалился вниз (или
вверх?), руки выдернулись из плеч. Он приземлился на спину, над ним навис Яйцо.
– Не боишься идти в душ со всеми, а, Герман? Девочка ты наша…
В раздевалке стояла очередь к зеркалу, первый в ней Гленн, конечно. Он зачесал
волосы назад, но одну прядь пытался уложить на лоб, вид у него был недовольный. Внезапно
Гленн развернулся, все расступились, и он шагнул к Герману, который сидел на скамейке
и возился с последними пуговицами рубашки.
– Дай твою расческу, – сказал Гленн.
Герман натянул свитер, а когда высунул голову из горловины, все уже стояли вокруг
него.
– Дай расческу причесаться.
– Расческу?
– Железную. Живо!
– Нет, – сказал Герман.
Гленн огляделся по сторонам и хмыкнул.
– Да я не взаймы прошу. Мне насовсем надо.
Герман надел дождевик и потянулся снять с вешалки зюйдвестку, но Гленн цапнул ее
первым.
– Зачем тебе расческа? Все равно ты лысый.
Герман поднял глаза. Гленн запузырил зюйдвестку в душ.
– Я постригся позавчера… – пробормотал Герман.
– Значит, неправильно постригли. У тебя же плешь!
Все придвинулись. Гленн схватил Германа за голову и пригнул ее.
– У Германа плешь! Дырка на башке! Лысый-пысый! Гунявый!
Вокруг орали, перекрывая друг дружку. Герман вывернулся и стряхнул руки Гленна.
Тот ухмылялся.
– Попроси волос у Руби, рыжих-пыжих!
Прозвенел звонок, все гурьбой рванули вверх по лестнице, Герман остался сидеть.
Смех постепенно затих вдали, но эхо от него застряло у Германа в ушах. Он осторожно
положил руку на голову и ощупал ее, поскоблил пальцем, уперся во что-то гладкое,
шишкастое – и отдернул руку, сунул ее под дождевик. Вокруг сгустилась тишина,
и в тишине Герман вдруг начал понимать, что к чему. И понял. Он подобрал зюйдвестку,
крадучись подошел к зеркалу, нагнул голову, скосил глаза, но ничего не увидел. Поднял
руку, но духу не хватило, и он, наоборот, натянул зюйдвестку по самые уши и туго-туго
завязал под подбородком. Снова посмотрелся в зеркало: глаза черные.
А за спиной стоит Яйцо, обнаружил Герман и медленно повернулся.
– Давай-ка быстро, – сказал Яйцо. – Уже звонок был.
Герман закинул за плечо пакет с формой и не спеша пошел к двери.
– Ты меня слышал? Звонок уже был!
Герман остановился. Ему вдруг остро, как никогда раньше, ударил в нос и в голову
запах пота, тухлый, кислый, и он вспомнил все другие гадкие запахи и разом почувствовал
их тоже – вонючего клея в мастерской, прелых листьев, папиного дезодоранта, пригоревшей
рыбной запеканки, дедушкиного горшка, крови в кабинете врача и прыскалки для волос
в парикмахерской.
Он взглянул на Яйцо.
– Почему вас зовут Яйцом?
Яйцо растерял лицо и долго не мог вернуть его на место.
– Яйцом?
– Именно. Яйцом.
– Вы называете меня Яйцом?
– Да, Яйцом.
Свернув на свою улицу, Герман увидел у подъезда полицейскую машину и кучу людей:
они тянули длинные шеи и перекрикивались. Он притормозил, чтобы тихонько сдать задом
обратно за угол, но тут с грохотом распахнулось окно. Бутыля сегодня был в голосе, он
заорал, размахивая пивной бутылкой перед красным носом:
– Вон он! Мало́й нашелся! Жив малой!
Мама вырвалась из толпы, которая хором охнула и разом всплеснула руками,
подбежала к Герману, повалилась ему в ноги и обхватила их.
– Герман! Где ты был?
– Ну так…
– Как мы напугались!
Подошел папа, а за ним все соседи и вся улица; двое полицейских пробрались сквозь
толпу, и оба положили руку Герману на зюйдвестку. Старший, с усами длиннее, чем
у Нансена, наклонился и пробасил, обозначая рот:
– Так это ты Герман? Мы тебя всюду ищем!
– Я в прятки не игрок.
Второй полицейский уставился на маму, а папа наклонился к самому лицу Германа, это
осложняло положение.
– Я не видел тебя весь день, – сказал папа раскаленным голосом. – Где ты пропадал?
Герман промолчал. Полицейский снова приподнял ус.
– Ты ни с кем не был? К примеру, шоколадку тебе никто не предлагал?
– Предлагал, – ответил Герман.
Оба полицейских опустились на корточки и сняли фуражки.
– Герман, так тебя угостили шоколадом? А кто тебя угостил?
Мама обхватила папу, от всех лиц уличный свет отрезал половину.
– Не скажу.
– Ты знаешь того, кто дал тебе шоколад?
– Я знаю его очень хорошо.
– Ты был у него дома?
– Да.
– Ты бывал у него раньше?
– Случалось.
– Ты получил не только шоколад?
– Да.
Гробовая тишина. Полицейский придвинулся еще ближе.
– А что еще ты получил, Герман?
– Рыбную котлету.
– Он был у дедушки! – закричала мама, по-прежнему без лица. – Но мы же заходили
туда! Герман, где ты был?
– Не скажу.
Бутыля чуть не вывалился в окно, волосы у него были залиты пеной.
– Малой гулял малую. Вона след на бороде, сами зырьте.
Якобсен-младший выступил вперед и сжал кулаки.
– Заткнись, алкаш. Изволь говорить на нашей улице на нашем норвежском языке!
Бутыля помотал головой, стряхивая пену.
– С царем я говоримши по-норвежски!
На то, чтобы затолкать его назад в комнату, хватило двух минут. Полицейская машина
уехала.
Германа держали папина рука и мамина рука. Дождь перестал.
– Пойдем домой, – услышал он голос одной из рук.
И вот уже свет ламп вдоль стен прикручивают (или подкручивают) медленно, но верно.
Герман успел сосчитать только до тридцати, и стало темно, видно лишь руку, когда
подносишь ее к лицу, а в руке зажат шоколадный батончик.
Внезапно ряды за ним забеспокоились, кто-то крикнул:
– Сними шляпу! Ничего не видно!
Папа наклонился к самому его уху:
– Герман, тебе лучше снять шляпу. Иначе будет скандал.
Герман аккуратно стянул ее с головы и положил на колени. Но теперь прицепились
к папе. Тоненький слезливый голосок загундел:
– Я ничего не вижу, этот дядька слишком высокий!
Мама шикнула на скандалиста так тихо, чтобы все непременно услышали, папа
опустился ниже в кресле, но уперся коленями в кресло впереди, – короче, жизнь била
ключом.
Наконец с ясного неба ударила молния и прочертила большую букву Z; по всему залу
разом вскрыли шоколадки, и по рядам, как длинный змей, протянулось шелестящее
«ззззззз». Появился Зорро верхом на коне, все затопали в такт галопу, а Зорро пронесся мимо
них, подняв в знак приветствия шпагу, и исчез за занавесом, а тем временем над печальным
пейзажем поднялась луна, и невидимый оркестр наяривал не за страх, а за совесть.
Сначала Бернардо показывал фокусы. Засунул яйцо ослу в одно ухо, а из другого
вытащил денежку. А яйцо нашлось в штанах у отиравшегося рядом типа совершенно
бандитского вида, но уже кокнутое. Папа засмеялся и пихнул Германа. Затем Бернардо
поехал домой к Зорро (которого вообще-то зовут дон Диего, и он поэт) и поведал ему
о прекрасной даме, ее заточили в крепость Монастариос.
Зорро не в силах жить с таким кошмаром. Когда на деревню падает ночная мгла и часы
единственной церкви бьют двенадцать раз, Бернардо помогает ему переодеться. Зорро
надевает плащ, водружает на голову шляпу, засовывает за пояс шпагу, надвигает маску на
глаза и натягивает на руки огромные перчатки, похожие на краги регулировщика на площади
Соллипласс. Все, Зорро готов. Он прыгает в окно и приземляется на спину своего коня
Торнадо – тот, по счастью, пасся как раз под этим окном. И вот уже Зорро несется в ночь,
невидимый оркестр играет, черные облака ходят взад-вперед по небу, но белая луна висит
тихо, как пришпиленная.
Крепость стоит на вершине горы. Зорро паркует Торнадо у дерева и последний отрезок
крадется на своих двоих. Финишные сто метров ему приходится карабкаться отвесно вверх.
Он добирается до узкого лаза и с трудом втискивается в него.
И вот Зорро в крепости. Он стоит в коридоре, полном теней и оружия. Неподалеку
слышны громкие голоса, смех, там многолюдно. Но откуда-то снизу глухо доносится
женский плач, и Зорро сразу понимает, что прекрасная дама попала в беду, как и докладывал
верный Бернардо. Зорро отыскивает узкую крутую лестницу и лезет вниз. В каменной нише
горит факел, Зорро, недолго думая, хватает его. Здесь плач слышен отчетливо, Зорро
приближается к темнице, в которой томится пленница.
Вдруг он резко останавливается. Шаги. Тяжелые шаги. Из-за угла выходит горбатый
великан, у него один глаз, но два острых ножа в руках. Стражник. Они замирают лицом
к лицу, но длится это недолго, Зорро сует факел великану под нос, тот вскрикивает и валится
на каменный пол, с размаху бьется головой о камни и уже не встает до конца фильма. Зорро
уже почти отстегнул связку ключей у него на поясе, но тут со всех сторон набегают враги
и перекрывают все пути. Он выхватывает шпагу, и начинается бой. Враги несут большие
потери, Зорро разит их пачками, но все время подбегают новые, Зорро один против полчища,
и в конце концов они одолевают его. Вот он прижат к стене, а перед ним беснуются тридцать
разъяренных головорезов.
Тут появляется сам Монастарио – и оказывается тем самым бандитом, которому
Бернардо сунул в штаны раздавленное яйцо, у него все еще пятно в интересном месте.
Зорро безжалостно кидают в тюремную камеру, тяжелая дверь захлопывается, шесть
замков запираются, шаги и голоса затихают где-то выше, в крепости. Он слышит стенания
дамы в соседней камере, а потом – новый звук: заводится машина, ржавые шестеренки
сцепляются. И вот Зорро видит собственными глазами, как стена приходит в движение,
надвигается на него, камера становится все у́же и у́же, каменная стена медленно
приближается, удержать ее не получается, стена все ближе и ближе, он уже пластается по
противоположной стене, тоже не стоящей на месте…
Внезапно экран полностью темнеет. Тишину в зале можно потрогать руками, как
черного коварного кота. Занавес скрипит, и в нижнем углу экрана появляется скромная
маленькая надпись: «Продолжение в следующем месяце». В ответ немедленно звучит
хоровой свист, в экран летят конфетные фантики, каштаны, сор из карманов, но свет
в лампах вдоль стен уже раскручивают (или прикручивают), и он разгорается все ярче.
Герман рывком натянул зюйдвестку. Они с папой вышли на улицу; небо высокое,
черное и сплошь в звездах, как веснушчатый негритос.
У входа уже змеилась новая очередь, Германа так и подмывало рассказать им, чем все
кончится. Но он отвлекся на два знакомых силуэта на той стороне улицы. Это доктор
и медсестра, они стоят под фонарем, крепко сжимая друг дружку в объятиях, и небось
полагают, что никто их не видит. Неудивительно, что они болеют простудой одновременно,
подумал Герман.
Подошел трамвай в Дисен, постоял и снова тронулся в путь, оставив под фонарем уже
одного доктора. Он повесил нос и дальше него не видит, так что и Германа не заметил.
– Думаю, Зорро вывернется, – сказал папа, – хотя стоять так целый месяц – приятного
мало.
Они свернули на свою Габельсгатен. Соленый ветер тер жесткой щеткой лицо.
– Ты скоро опробуешь амуницию, да?
Герман не ответил, но папа все говорил у него над головой; видно, крановщики
привычны беседовать сами с собой.
– В этом году наверняка полно яблок. Надо будет нам обоим взять по сетке. По
большой сетке. Может, даже два раза придется пойти на пристань. А там наймем такси от
Ратушной площади. Хорошо бы мерседес попался. Герман, ты не против, если я закурю?
Папа остановился и стал хлопать себя по карманам. Но сколько он ни чиркал спичкой,
ее все время гасили порывы ветра. Герману пришлось подойти и прикрыть ладонями
сигарету, он встал на цыпочки, а папа присел, и огонь осветил их лица. К глазам подступили
слезы, почему – Герман не понял, но принялся сосать узел от шапки. Папа выпустил облачко
дыма.
– Как думаешь, мама приготовила что-то вкусненькое к нашему возвращению?
– Пригоревшее желе, – ответил Герман.
Папа замолчал и ничего больше не говорил.
Герман сидел под яблоней. Земля была мокрая, а небо сухое от солнца, оно висело над
фьордом как белый щит. Уж лучше бы промозглый косой дождь. Воздух был до того
прозрачен, что можно сосчитать все камни на Колсосе. Но это скучное занятие. Уж лучше
следить, как самолет взлетает с Форнебю курсом на Америку, уменьшается до крохотного
колибри и скрывается из глаз. Вот бы и мне оказаться в том самолете, думал Герман. Он
ушел в свои мысли, там было спокойно и тихо.
Внезапно ему в темечко ударило яблоко – не особенно больно, поскольку на голове
зюйдвестка. Яблоко не стеклянное, вон оно тихо скатилось в траву и не разбилось. И не
райское, и не молодильное. Герман поднял глаза. Папа, балансируя на одной из верхних
веток, обтрясал яблоню.
– Залезешь ко мне? – крикнул он.
Герман не шелохнулся. Зорро не шел у него из головы. Вот что бы он сделал на месте
Зорро? Непонятно, выхода не просматривается, но Зорро наверняка придумает. Может,
Бернардо спасет его своими фокусами?
Герман подобрал яблоко, оно гладкое и зеленое, луна наверняка тоже гладкая. Он
приоткрыл рот, чтобы укусить, и замер. А как узнать, нет ли внутри червяка? Вот так
откусишь – и увидишь не целого червяка, а уже только половинку. Герман закрыл рот
и пошел к маме, она махала ему от колодца. А вблизи показала граблями в сторону травы:
– Смотри-ка.
Герман поглядел: под коричневыми листьями лежал еж. Головы не было видно, но все
иголки повыпали. Точно портниха-великанша обронила свою подушечку для иголок. Герман
осторожно потрогал его пальцем. Никакой реакции.
– Умер и похоронился, – сказал Герман.
– Ничего подобного, – ответила мама, – ежик просто спит. Он заполз сюда на зиму.
Разговор прервался шумом, какой-то длинный человек пролетел по воздуху, навзничь
упал на землю и остался лежать. Мама с Германом кинулись на выручку, но не успели
добежать, как папа уже встал на ноги и стал стряхивать с себя яблоки, ветки и сучки.
– Расшибся? – сразу приступила мама.
– Нет, мамуся. Тут не очень высоко. Ну что, айда выносить рюкзаки?
И вот Герман стоит посреди большой дачной комнаты. Пахнет старыми журналами,
водорослями и яблоками. В четыре окна падает свет, штабелями ложится наискось на пол.
Герману чудится что-то знакомое, где-то он такое видел. Точно, в школе, в библии
с картинками. Куда Иисус ни придет, солнце всегда светит точно так.
Разбуженные букашки взлетают, врезаются в окна и падают на подоконник. За окном
снова шум, к первому окну приставляется лестница, и папа начинает прикручивать на место
ставню. Таким это воскресенье, в сущности обычное, запомнилось Герману, навсегда
осталось в памяти; и глубоко в душе, в каких-то ее подвалах, куда он и сам не заглядывал,
выросло ощущение, что это перелом, конец чего-то или начало.
Герман стоял посреди комнаты в зюйдвестке, папа заколачивал окна, одно за одним,
и темнота вокруг сгущалась, как в чаще леса. Наконец осталось последнее окно – на террасу,
и вот появились мама с папой в обнимку, две тени, два силуэта, очерченные издалека острым
осенним солнцем. Они глядели в темноту; непонятно, видели они Германа или нет.
– Вот и всё, – сказал папа.
Просто так, без всякой мысли, сказал: вот и всё.
И Герман понял, что этих слов он тоже никогда не забудет. Вот и всё.
Зима
Герман выждал на пятачке перед школой, пока прозвенел звонок. Он уже успел
пожалеть, что пришел, и подумывал развернуться и уйти домой. Но тут его окликнул голос
из окна, и голос этот принадлежал завучу. С ним шутки плохи, он был ефрейтором и выиграл
несколько среднего размера сражений.
– Эй ты! Да, в шапке. Марш в класс сию секунду!
За спиной завуча зазвонил телефон, он взял трубку, но не отходил от окна. Герман
сорвался с места и с топотом понесся к входной двери.
Как обычно, он оказался последним. Как-то по радио он слышал – не то в утренней
воскресной программе, не то в концерте по заявкам, – что последние станут первыми. До сих
пор такого не случалось.
Повесив куртку на крючок, Герман тихо, без стука отворил дверь в класс. Боров уже
успел повесить карту Норвегии, он стоял лицом к доске, и Герман тихо прокрался у него за
спиной в свой ряд у окна. Но ботинки его при каждом шаге чмокали, будто слон жевал желе.
Боров развернулся на сто восемьдесят градусов, на это у него ушло пару минут, и широко
распахнул глаза.
– Стой! – скомандовал он.
Но Герман уже сел и даже залюбовался видом за окном. Белый все-таки очень
странный цвет; по сути, он и не цвет вовсе. Тем не менее Герман мог рассмотреть тонкие
маленькие хлопья, они висели в воздухе; наверно, Бог загорал на облаках под синим небом
и обгорел слегка, вот у него кожа на плечах и облезает.
Боров вышел на середину класса и отер мел с пальцев.
– Смотрите-ка, Герман явился. Что же сегодня задержало тебя в пути? Надеюсь, на этот
раз не лиса?
Смех полыхнул начиная с Гленна и прошелся по классу, как нож по мягкому маслу.
Громче всех хохотала Руби.
Взмахом руки Боров остановил смех.
– Наверно, тебе на аллее Бюгдёй встретился задиристый белый медведь?
Герман не видел причин отвечать.
Боров схватил указку и начал раздуваться.
– Ты замерз?
– Нет. Спасибо за заботу.
– Замерз, я спросил?
– Нет, не беспокойтесь.
10 Герман Вильденвей (1886–1959) – норвежский поэт и прозаик. Сельма – героиня его стихотворения.
я песню…
Тут прозвенел звонок, и дальше Борову не удалось продвинуться. Класс ринулся
к дверям, Герман завозился и последним направился к двери с ранцем под мышкой. Боров
все сидел на стуле, по-прежнему созерцая карту Норвегии.
– Герман, постой, – окликнул он.
Но Герману совершенно не улыбалось остаться тут с Боровом, который, похоже,
тронулся рассудком. Он ускорил шаг, в коридоре сорвал с вешалки куртку и понесся вниз по
лестнице под отдаляющиеся возгласы Борова.
Весь школьный двор разом повернул к нему головы. Герман резко остановился,
тяжелая дверь клацнула за спиной и захлопнулась. Сердце колотилось все сильнее и сильнее,
как будто дверь хлопала теперь под курткой. Держись, Герман, успел подумать он.
Снег прекратился. В кругу девчонок стояла Руби. Накинула капюшон на голову
и смотрела, глазопялка любопытная.
Гленн сидел на бортике питьевого фонтанчика, по бокам от него стояли Бьёрнар
и Карстен. Герман невольно попятился, но тут же сообразил, что в школе Боров, туда тоже
не пойдешь. Он закрыл глаза и шагнул во двор. Досчитал до восьми. До пятнадцати.
Запнулся: куда идти?
Первый снежок ударил в голову, когда Герман произносил про себя «двадцать». Шапка
сползла, Герман натянул ее снова и открыл глаза. Они уже взяли его в кольцо. Впереди всех
стоял Гленн.
– Сними шапку, слабак, – процедил он.
Герман не снял, наоборот, снова закрыл глаза, только теперь это не помогло – он уже
все видел. Кольцо сжималось. Гленн размахнулся и задвинул ему в помпон. Карстен
и Бьёрнар наседали сзади. Герман выворачивался, двумя руками вцепившись в шапку. Гленн
потянул за помпон – и внезапно Герман оказался на земле. Теперь он видел лишь ноги, они
маршировали в такт и приближались. Зорро, только и успел подумать Герман. Тому в кино
тоже досталось.
– Отпусти шапку! – заорал Гленн.
Герман, конечно, не отпустил. Пусть убивают, пока он жив – не отпустит. Он даже
отбрыкивался, но без толку, его взяли в тиски. Еще немножко – и дышать будет нечем.
Откуда-то издалека (хотя вот же они все, сгрудились вокруг) слышался общий хор:
– Лысый! Плешивый! Гунявый-вонявый! Лысая башка, дай пирожка! Лысый, поди
пописай!
Гленн изловчился, и шапка уехала до ушей, Герман потянул ее назад, и тут что-то
случилось. Ноги бросились врассыпную, две руки подняли Гленна за два лопуха. Это
фирменный приемчик Борова. Он унес Гленна, который истошно вопил и бился как
припадочный, в сторону кабинета завуча. Резко прозвенел звонок на урок.
И внезапно Герман остался один на школьном дворе, он лежал на спине и смотрел
в облака. Потом они разъехались в стороны, и Герман увидел, что небо синее, хоть
и линялое, как старый надувной матрас, который вот-вот спустит.
Он медленно поднялся на ноги и стал отряхиваться, как делает дворняжка, вылезши из
воды. Мир снова погрузился в тишину. Герман поправил шапку и спустился
в физкультурный зал.
В раздевалке Яйцо начищал флейту. Герман остановился в дверях. Яйцо с удивлением
поднял на него глаза и поначалу не мог сообразить, кто перед ним стоит.
– У тебя сейчас физкультуры нет, – сказал он. – Кругом марш.
И снова занялся своим инструментом.
– Мне нужно забрать мой кед, – сообщил Герман.
Кед обнаружился на полке над раковиной, Герман сунул его в ранец и повернул
к выходу.
Яйцо преградил ему путь своей губчатой рукой. Вблизи он мягкий и оплывший, у него
сиськи почти, видно, раньше были мышцами накачанными.
– Вы почему называете меня Яйцом?
– Не знаю.
– Меня все так называют?
– Да, Яйцо, все.
Герман поднырнул под его руку и убежал, пока они оба лишнего не наговорили. Потом
поплелся в мастерскую. Оттуда доносились какие-то смутно знакомые звуки, Герман слышал
их раньше, иногда по субботам родители тоже так шумят. Он распахнул дверь. Фанера сидел
на столе, обеими руками прижимая к себе уборщицу. Он резко отпустил ее, и уборщица
хлопнулась на пол, удивленно охнув.
Фанера вытаращился на Германа, а он замер у стены и смотрел исподлобья.
– Я… я хотел просто показать ей… клей, – промямлил Фанера, оправляя халат.
Уборщица схватила совок и швабру и устремилась мимо Германа на выход.
– Спасибо, малый, вовремя пришел, пока я не вляпалась вконец, – кинула она на
прощанье и припустила вверх по лестнице. А у Фанеры уши стали красные и горели как два
факела по бокам головы.
– Тебе чего? – проблеял он.
– Забрать кое-что, – ответил Герман. Подошел к своему месту и вытащил из-под стопки
гербарий. Сунул его в ранец, а ранец закинул за спину.
– Домой уносить пока нельзя!
– Можно, – сказал Герман.
– Ты его не доделал.
– И не буду доделывать.
Фанера наморщил лоб.
– Это почему?
– Умру раньше.
Фанера разинул рот и замолк, но ненадолго. Глаза вдруг потемнели, как Черное море.
Он решительно сглотнул.
– Больше ты меня не проведешь!
– Проводами не занимаюсь, – сообщил Герман.
– Что с тобой стряслось на этот раз? Всадили нож в спину, да? И сними шапку, когда со
мной разговариваешь!
Фанера шагнул в его сторону, но Герман оказался проворнее. Отскочив, он опрокинул
Фанере под ноги ведро клея. Фанера сменил стойку на «вольно» и топтался на месте, высоко
поднимая колени и отдирая подошвы от пола, как будто вляпался в огромный ком жвачки.
– Нахал! – орал он. – Хулиган! Подожди же!
Ждать как раз в планы Германа не входило, он приосанился и неспешно покинул
мастерскую, не повернув головы.
Наверху в коридоре разговаривали. Герман притормозил и стал прислушиваться, потом
заглянул за угол. Боров и завуч допрашивали уборщицу. Та несколько раз назвала его имя,
решительно показывая в другую сторону. Они сорвались с места и помчались по ложному
следу, а уборщица обернулась к Герману и помахала ему тряпкой. Герману даже стыдно
стало, что он хотел дать ей пинка под зад.
11 Фрогнер – район в центре Осло; собственно, все действие книги привязано к одному району норвежской
столицы.
Из магазина выскочила мама и побежала за ним, но Герман знай себе шел. Она догнала
его на следующем перекрестке, сердитая и запыхавшаяся.
– Герман, что случилось?
– Да вроде ничего.
Герман отвернулся, но мама зашла с другой стороны. Она была не слишком-то похожа
на себя обычную. И до Германа наконец кое-что дошло. Зря они все думают, что обдурить
Германа Фюлькта так легко.
– Сегодня на машину Якобсена-младшего наехал трамвай. Весь бок ободрал.
Представляешь?! Столько снега навалило, что под ним рельс не видно.
Герман слушал в полтора уха.
– Дело кончилось дракой. Он огрел кондуктора морковкой по голове!
Мама залилась смехом, но Герман не поддержал ее.
– А что это ты сделал с помпоном?
– Ничего.
– От него почти ничего не осталось!
– Ты его плохо пришила. Он взял и оторвался, – сказал Герман и пошел дальше.
А мама осталась стоять.
Обернуться Герман и не подумал.
Снова начался снегопад, и к тому моменту, когда Герман не спеша, вразвалочку
завернул за угол, мама уже основательно продрогла.
10
Мама сидела как изваяние, руки на коленях, и дышала тяжело и редко. Папа тоже был
здесь, при костюме – черном, коротковатые брюки и кургузый пиджак, последний раз он
надевал его на Рождество. Между ними на шатком стуле с острым краем зажали Германа.
У него за спиной встала медсестра и громко чихала.
Доктор склонился над столом, пошмыгал носом, как будто борясь со слезами, потом
поднял глаза, облизал губы толстым красным языком – и заговорил, ни на кого не глядя.
– К сожалению, анализы подтвердили наше подозрение. У Германа очаговое
облысение, эта болезнь не угрожает жизни, но протекает таким образом, что волосы будут
выпадать гнездами и в худшем случае выпадут полностью.
Доктор рывком встал из-за стола и подошел к Герману.
– Сними, пожалуйста, шапку.
– Нет.
– Я же не могу так ничего рассмотреть.
– Уже достаточно насмотрелись.
Включилась мама.
– Герман, сними шапку. Тут никого, кроме нас, нет.
Герман вцепился в шапку двумя руками.
Папа ослабил узел галстука, на лбу выступила испарина.
– Доктор не сможет тебе помочь, если ты не снимешь шапку, – прошептала мама.
– Помочь мне никто не сможет.
Медсестра подошла вплотную, коротко чихнула и наклонилась к нему.
– А хочешь шоколадку с марципаном?
Герман на секунду ослабил хватку; медсестра тут же сдернула шапку, отошла в сторону
и от души чихнула.
– Гнилой приемчик, – процедил Герман сквозь зубы.
– Носить шапку все время вредно, – сообщил доктор и почесал нос. – Она препятствует
естественному испарению влаги с кожи головы. Волосам необходим воздух! Плотно
облегающие голову шляпы, шапки и платки плохо влияют на рост волос. Лучше всего
ходить с непокрытой головой, Герман.
Медсестра отдала маме шапку и снова чихнула, не сдержавшись.
– Спорим, вы с доктором заразили друг друга? – сказал Герман. – Я даже знаю как.
Папа забарабанил по подлокотнику всеми пальцами, мама поспешно сглотнула
короткий смешок, доктор покраснел от кадыка и выше. Он вооружился лупой и склонился
над головой Германа. Время тянулось медленно, пальцы у него даже мягче, чем у Яйца,
в волосах будто расползается дюжина виноградных улиток. Внезапно доктор взял
и выдернул один волос. Герман вскрикнул и съездил ему по ноге. Доктор, хромая, вернулся
за стол и прикрыл нос огромным платком.
– К сожалению, симптомы налицо. У Германа уже есть гнездо выпадения, вы наверняка
видели.
Он показал выдернутый волос.
– Это так называемый булавовидный волос, они растут по краям очагов облысения.
– Булавовидный? – переспросила мама.
– Да, – ответил доктор. – И, в общем-то, наличие булавовидных волос говорит о том,
что болезнь развивается, она в активной фазе. Герман, тебе понятно, что я говорю?
– Я хочу получить свой булавовидный волос назад.
Доктор посмотрел на него с недоумением, но протянул ему через стол волосок, Герман
схватил его и быстро сунул в карман.
– А почему это случилось? В чем причина? – спросила мама.
– К сожалению, нам это неизвестно. Некоторые считают болезнь наследственной,
другие говорят, что механизм запускают стрессы. – Доктор снова посмотрел на Германа. –
Ты из-за чего-то нервничаешь? Что-то тебя сильно мучает?
Герман не отвечал.
– Может, что-то стряслось в школе? А может, приснилось тебе что?
Герман уставился в пол, на глаза давили две полноводные реки. В тишине было
слышно, как в Атлантическом океане угорь скользнул в другую сторону.
Мама протянула к нему руку – почти прозрачную.
– Герман, если тебя что-то тревожит, скажи.
Он поднял голову, но посмотрел мимо доктора в окно.
– Я не хочу залезать на башенный кран.
Мама взглянула на папу, у папы дрожали губы.
– Но… ты не обязан никуда лезть… Не хочешь – не надо. Я все понимаю… Просто
я думал…
Дальше говорить он не мог и уронил голову чуть не на колени. Герман боялся даже
скосить глаза в его сторону. Доктор достал пачку бумаги. Мама ерзала на самом краешке
стула.
– И ничего нельзя сделать?
– Нет. Это вопрос времени, только оно вылечит. И не верьте рекламе в журналах, это
чистое жульничество. Маски и бальзамы принесут скорее вред, чем пользу.
– Но как быстро он?.. – мама прикусила язык и бросила взгляд на Германа.
– Может облысеть? Повторяю, мы мало что знаем об этой болезни. Бывает, что волосы
потом вырастают снова. Но я не могу и не хочу ничего обещать. Единственное, что я могу
предложить – это парик, когда придет время.
– Где цветок? – вдруг спросил Герман.
Доктор проворно обернулся к окну, и под распухшим носом нарисовалась кривая
улыбка.
– Завял, – ответил он.
На выходе из кабинета Герману вернули шапку, он натянул ее поглубже и пристально
посмотрел на медсестру.
– Хорошо ли вам спалось сегодня?
Потрясенная медсестра чихнула аж четыре раза подряд.
– Вы должны мне шоколадку, – напомнил Герман, выходя.
11
Что-то пощекотало ему лицо. Сначала было даже приятно, Герман тихо захихикал
сквозь сон. Но быстро стало совсем неприятно: в носу чешется, лоб зудит изнутри, в глотке
вообще словно туча комаров. Сперва Герман отмахивался, не открывая глаз, а потом
оглушительно чихнул, отчего занавеска взлетела вверх, глобус пришел в движение, а сам он
проснулся. И в ту же секунду комнату залил свет из окна.
Герман сел в кровати и сразу увидел, как на пол тихо падают его волосы. Он
зажмурился, потом осторожно ощупал голову – сначала одним пальцем, потом обеими
руками – и нашел новую проплешину над вторым ухом и еще одну, чуть выше лба. Где моя
шапка? – была его первая мысль. Где шапка?
За дверью раздались шаги, Герман сполз под одеяло. Мама приоткрыла дверь
и заглянула в комнату.
– Герман? Ты тут?
– Здесь.
– Не посмотришь на меня?
– Шапка? – сказал он в ответ.
– Мне пришлось ее выстирать. Видишь ли, она была вся в пиве.
– Давай.
Шапка легла в протянутую руку Германа. Он натянул ее на голову и провел ладонями
по одеялу, расправляя его.
– Ты ведь не простыл, нет, Герман?
– Нет.
– Все равно можешь в школу сегодня не ходить, если не хочешь. Времени уже девять,
папа давно на работе.
– Повезло ему.
– Ты помнишь, что доктор говорил о шапке?
– Нет два раза.
Мама оглядела комнату и молча подобрала с пола клоки волос.
– Оставь! – крикнул Герман.
Мама подчинилась и так и застыла спиной к нему, потом все же обернулась.
– У тебя ночью еще волосы выпали?
Он снова натянул на голову одеяло.
– Никогда больше не буду пиво пить.
– Да, не стоит. Но к волосам оно отношения не имеет.
Мама присела на краешек кровати и просунула руку к нему под одеяло. Герман
оттолкнул ее.
– Мы ничего не можем с этим поделать. Только призвать на помощь время.
– Время – это черепаха, – сказал Герман.
– Черепаха?
– Грызет салат и не помогает.
Мама надолго задумалась, потом медленно встала.
– Мне уже пора. Ты справишься сам, Герман?
– Иди себе.
– Там завтрак на кухне.
– Иди себе.
– Я могу остаться, если тебе хочется.
– Сам справлюсь.
– Конечно. Тогда договорились. Пока.
Она замялась в нерешительности.
– Пока?
– Пока.
И мама пошла своей дорогой, а та повела ее вниз по ступенькам и за угол в лавку
Якобсена.
Герман выждал, пока мама водворится за прилавком и начнет взвешивать рыбные
фрикадельки, и тогда только сунул ноги в тапочки и пошел обходить квартиру, раз никого
в ней нет. Странно, но он не помнил, чтобы раньше оставался дома вот так один. Все
казалось другим: комнаты стали просторнее, свет – резче, и пахло необычно – табаком
и пылью. И еще полная тишина – ни радио, ни голосов, ни звона разбившейся тарелки.
Может, он все-таки не один? Может, ангелы как раз сейчас и слетелись? Герман остановился
посреди гостиной и огляделся. Хоть дедушка и говорит, что ангелы – народ приличный, все-
таки не очень-то приятно, когда они играют с тобой в прятки в полной тишине. А если
ангелы – шпионы и наушничают Богу? Герман громко заговорил, чтобы отделаться от них.
– Кто не спрятался, замри! Кто не спрятался, замри!
Прислушался – и точно: внизу в подъезде раздался громкий шум. Он встал у окна
и стал ждать.
Вскоре из подъезда вышли двое мусорщиков с огромными лопатами за спиной.
– До свиданьица, – буркнул Герман.
И на цыпочках прокрался дальше, в родительскую спальню. На пороге остановился,
огляделся, убедился, что никто его не видит, и вошел. Постель не застелена, одеяло съехало
на пол, папина пижама в красную сыпь валяется поверх маминой в крапушку. Герман
протянул руку – поправить их, но в последнюю секунду передумал.
В углу спальни стоит столик с трехстворчатым зеркалом, в нем видно себя со всех
сторон, почти как у Пузыря в витрине, только поменьше. Герман смутился, но все-таки
подошел еще на шаг ближе к зеркалу и замер. Хотелось дать деру, но он не смог.
Зажмурился, сел перед зеркалом и опустил голову. Потом стянул шапку. Поднял глаза
и сразу увидел себя анфас и в профиль слева и справа и закричал, а увидев свой крик,
закричал еще громче. Волосы висели на голове клоками, проплешины вздулись, как белые
вонючие мухоморы. Герман орал, пока не опрокинулся стул и сам он не грохнулся спиной об
пол, но даже не почувствовал ушиба. Встал на четвереньки и пополз по квартире. В уши
долбил чей-то плач; что это голосит он сам, Герман не сообразил. Нашел дверь своей
комнаты, переполз внутрь, опустил шторы, выключил глобус и залез с головой под одеяло.
Он лежал в кромешной тьме, плач прекратился, со всех сторон он слышал только свой
голос, как будто с ним разговаривало трехголовое зеркало.
– Ты урод, Герман! Урод! Ага, урод!
И темнота все кромешнее, все чернее от каждого нового «урод», «урод», «урод». Она
сочится из глаз внутрь, расползается по телу, больно дерет и ранит, в ней осколки стекла,
разбитых зеркал и глобусов, они достают до всего.
– Я урод! Я урод! Я урод!
Кончилось тем, что тьма поглотила Германа целиком, с кожей и волосами… ну
остатками их.
И тогда прорезался лучик света, и еще один голос вмешался в разговор:
– Герман, ты прячешься под одеялом?
А следом еще один голос вдалеке:
– Он не съел завтрак!
Герман поплотнее подвернул под себя одеяло и крепко зажмурился.
– От нас можно не прятаться.
Кровать крякнула – мама присела на край. Герман сжал зубы: во рту тоже была лишь
темнота и чернота, языку требовался фонарик, чтобы выговорить хоть слово.
– Герман, покажись, пожалуйста.
Мама потянула одеяло. Герман дернул на себя, темнота придала ему сил, и он выдрал
одеяло у мамы из рук.
Папин голос где-то неподалеку:
– Я нашел его шапку в нашей спальне.
Папины шаги подошли к кровати и резко остановились.
Мамин голос:
– Дай мне.
Она подсунула шапку под одеяло.
– Герман, ты посмотрел на себя в зеркало?
Темнота разрывала рот.
– Уходите.
Мама ерзала на краешке, как будто на углях сидела.
– Угадай, что я купила вкусного на «Детский час»?
– Мне насрать.
– Герман?!
– Ну его в жопу.
– Герман Фюлькт?!
– Уйдите.
Не сразу, но все же он услышал тихие шаги вон из комнаты. Дверь закрылась
бесшумно, как конверт. Герман нашарил в темноте шапку, сунул в нее голову и вылез из
одеяльного укрытия. Включил глобус, и Америка осветила комнату. Прислушавшись, он
различил бормотание радио, густой голос рассказывал о погоде. Герман скрутил наверх
штору на окне; скоро улицу накроет такая же тьма, сыплет снег, вот-вот включатся фонари.
Нет бы по всему городу перегорели лампочки, случилось затмение, звезды попадали в море,
а луне бы надели черную повязку на глаз.
Снимая пижаму, Герман обнаружил, что штаны мокрые насквозь. Он зашвырнул их
под кровать, вытерся одеялом, оделся. Вышел в коридор и стал надевать сапоги и куртку.
Теперь на переговоры выслали папу.
– Ты куда, Герман?
– Никуда.
– А это где?
– Да нигде.
Папа явно не знал, что на это ответить. Он такой высокий, что мог бы потереться
макушкой о потолок.
– Ну а… как же «Детский час»?
– Да плевать ему на нас.
Герман стрелой слетел по лестнице и свернул из подъезда налево, чтобы его не было
видно в окно.
Остановился он только на аллее Бюгдёй. Деревья вдоль нее растопырили руки и стояли
как взвод огородных пугал. Окна Пузыря слабо светились, не иначе он сидит там один,
выпроводив всех клиентов, и стрижет себя.
Герман перебежал к спортивному магазину на другой стороне и заглянул в окно. Ни
велосипедов уже, ни футбольных мячей, одни коньки и мерцание лезвий. Герман натянул
шапку поглубже на уши и представил себе голубой лед, одна рука заложена за спину,
а второй он работает, и трибуны взрываются криками, когда он на выходе из последнего
поворота вмазывает спурт, отрывается и финиширует по внешней дорожке в десяти метрах
впереди преследователя на внутренней!
Со стороны Фрогнервейен до Германа докатился новый звук. Несколько голосов
громко и фальшиво орали песню. Он успел юркнуть в подворотню и оттуда уже наблюдал,
как Гленн, Бьёрнар и Карстен с воплями несутся по трамвайным рельсам. «В психушке есть
дыра в заборе, в психушке есть дыра в заборе, в психушке есть дыра в заборе, теперь гуляем
мы на воле!»
Герман дождался, пока они скрылись из глаз и от песни осталось лишь эхо между
домами. В домах к тому времени задернули все шторы, и на них заплясали под музыку
невидимого оркестра тени. Коротким путем он дошел до кинотеатра «Фрогнер». Перед
входом стояла очередь, ждали семичасового сеанса. Герман принялся рассматривать афиши
и едва не заорал опять. Зажмурился, но лучше не стало, наоборот, стало еще хуже, теперь
голова была переполнена пугающими картинами. Я такой же урод, как этот звонарь из
собора Парижской Богоматери, думал Герман. Он предпочел бы не видеть, но его тянуло
смотреть и смотреть. У звонаря этого было подобие глаза, косая щель вместо рта, нос задран
вверх, а голова до того огромная, что едва умещалась рядом с горбом. И волосы: жидкие,
тонкие, висят клоками на шишкастой голове. Правда, на одной из картинок есть еще
прекрасная девушка, она такая красавица, что почти невидима; так вот, горбатый звонарь
обнимает красавицу, а она, кажется, ничего против не имеет.
Герман долго рассматривал эту картинку, а потом встал в очередь. Но на входе тяжелая
рука опустилась перед ним и преградила путь. Герман поднял глаза и увидел того старика,
что вешал афишу, только теперь на нем была форма с пуговицами и лампасами.
– А ты куда собрался?
– В кино, – ответил Герман.
– Сегодня взрослое кино.
– Неважно.
– Ты, что ли, с кем-нибудь?
– Нет, насколько я знаю.
Билетер начал терять терпение.
– И сколько, я должен поверить, тебе лет?
– Я мужчина в летах, – ответил Герман – и был выдворен из очереди.
Он остался один у входа в кинотеатр. Дверь закрыли, и в зале зазвучали фанфары.
Герман решил напоследок еще раз рассмотреть звонаря на афише, но тут краем глаза заметил
шаткую фигуру, что тащилась к кино от трамвайной остановки. Он узнал ее с одного
взгляда: Муравьиха. Она торопилась изо всех сил, но все ее силы – это немного. К тому же
муравьи сегодня, похоже, злые и кусачие: она резко дергалась из стороны в сторону всем
телом, а голова опасно болталась.
– Еще не началось! – крикнул Герман. – Реклама идет!
Непонятно, услышала она или нет. Как бы то ни было, она решила побежать,
запуталась в своих невозможных ногах, грохнулась, снова повисла на костылях и давай
отчаянно выписывать кренделя – и успела! В последнюю секунду, но успела.
У дверей она на миг задержала взгляд на Германе, странный взгляд, как будто у них
общая тайна, а потом ее впустили внутрь, и за стеной в синей темноте зала зазвонил колокол
собора.
Дома Герман обнаружил на своей кровати чистую пижаму в красную крапинку.
Пододеяльник и простыню ему перестелили. Пахло свежей стиркой и ветром. Герман
заглянул под кровать – мокрые штаны исчезли.
Он достал гербарий, вытащил из ящика клей и наклеил все волосы, которые сумел
припрятать. Самому маленькому волоску досталась отдельная страница. Внизу он написал
карандашом большими буквами: «Булавовидные волосы. Найдены на голове Германа
Фюлькта».
12
13
Герман не хотел идти. Герман не хотел идти с мамой. Герман не хотел идти с мамой
к Пузырю. Он вцепился в стул и отказался выходить из комнаты.
Мама стояла в дверях уже в пальто.
– Чего ты боишься? Ты ходил к Пузырю много раз.
– Я не буду носить парик.
– Мы только снимем мерки.
– Ага. Еще раз вы меня не обдурите.
Мама сделала два шага в комнату. Пуговицу она тем временем почти открутила.
– Герман, я никогда не пыталась нарочно тебя обмануть. Ты это знаешь. Пузырь просто
посмотрит твою голову, чтобы сделать парик на случай, если он тебе понадобится.
Она вскинула глаза, и до нее вдруг дошло.
– Ты не хочешь снимать шапку поэтому? – тихо спросила она.
Герман кивнул и повесил голову.
– Послушай, Пузырь перевидал все на свете головы и волосы. Он видел волосы,
которые растут внутрь головы, и женщин с бородой и усами.
– Незачет.
– Можем после него сходить в «Студента».
Герман наморщил лоб.
– И заказать банановый сплит. С вареньем из смородины и шоколадным соусом.
Герман молча слушал.
– И малиновый коктейль молочный.
Герман задумался.
– Ну если так… – сказал он наконец.
Всю дорогу вверх по Габельсгатен он полз, как будто смазал подметки клеем. Но как
ни затягивал путь, а все-таки оказался в конце концов у парикмахерской. Странно, если
вдуматься.
Пузырь уже поджидал в дверях. На нем был свежий и хрустящий белый халат,
в нагрудном кармане блестели две расчески и ножницы, черные усики отсвечивали под
носом. Он поклонился даже глубже, чем Якобсен-младший, потом медленно распрямился
и поднял красное лицо.
– Сюда, пожалуйста!
Через зал, где спал сморившийся старичок, а пожилые дамы, всегда одни и те же,
вязали кухонные прихватки, сидя под колпаками фенов, Пузырь провел их дальше,
распахнул дверь, и они зашли в комнату. Здесь парикмахерское кресло стояло у стены,
которая на самом деле не стена, а огромное зеркало.
– Прошу!
Пузырь закрыл за ними дверь, размял пальцы и несколько раз обошел вокруг Германа.
– Не хотим ли мы присесть?
– Вы первый.
Пузырь взглянул на маму, потом засмеялся. Положил руку Герману на плечо
и выключил смех.
– Я имел в виду тебя.
– Не хочу смотреть в зеркало.
– Ты не хочешь смотреть в зеркало?
Пузырь опять обернулся к маме. Она сделала какие-то знаки руками, и парикмахер
снова расплылся в широченной улыбке – усы едва не отлетели.
– Вот и отлично, сейчас мы просто повернем наш стульчик.
Откинув стопор, он развернул стул. Герман вскарабкался на сиденье, и Пузырь
принялся давить на педаль, как будто ехал в гору на велосипеде. Потом ему пришлось
приспустить Германа пониже, чтоб они оказались на одной высоте.
– Ну а теперь снимем шапочку.
– Вы вроде без шапки, – заметил Герман.
Пузырь покраснел, но это не особо бросалось в глаза, он с самого начала был довольно
розовый. Усы беспокойно елозили под носом.
– Я говорил о твоей.
На всякий случай зажмурившись, Герман сорвал с себя шапку. Со всех сторон
одышливо сопел Пузырь, его пальцы подобрались совсем близко.
– Как тебя сегодня стричь?
– У меня нет брата!
Герман открыл глаза, Пузырь свои опустил.
– Я сегодня глупости говорю, да?
– Да.
Долгая тишина. Мама сняла пальто и примостилась на стуле у входа. Ей явно было
неуютно; она попыталась улыбнуться, но улыбка искривила рот.
– Пойду попью водички, – сказала она тихо.
Пузырь достал сантиметр, наклонился над Германом и давай крутить его голову во все
стороны.
– Превосходно…
– Вообще ничего хорошего.
– Волосы кое-где выпали, да. Но голова потрясающей формы! Само совершенство. Как
будто мастер делал. Я опять глупости говорю?
– Да.
Пузырь начал снимать мерки. От уха до уха, от лба до затылка, от виска до виска, от
пробора до уха, объем прямой и косой… Каждую цифру он записывал в свою тетрадку, все
время потел и мурлыкал себе под нос «Танго для двоих». Под конец он отрезал прядку
и положил ее в прозрачный пакет.
Он был очень доволен, Пузырь.
– Все будет в лучшем виде. Никто ничего не заметит.
Герман натянул шапку, мама встала.
– Добавьте по сантиметру, – попросила она, – на вырост.
– Конечно. Но вообще-то он эластичный, прекрасно тянется.
Пузырь перевел взгляд на Германа.
– Тебе ж ведь не нужен буйволиный или бараний волос, верно? А у нас лучший
европейский волос. Ты себя не узнаешь. В смысле – ты станешь краше прежнего. И тебе не
надо будет ходить ко мне стричься. Что скажешь?
– Вас кто стрижет?
Пузырь спрятал ножницы в нагрудный карман.
– Матушка моя. Ей восемьдесят один, – тихо сказал он. – А с усами я сам управляюсь.
Он стал суетливо искать что-то в ящике.
– Сделать такой парик из натуральных волос – это не пять минут. Рассчитать все –
целое искусство, уж простите. Парк Вигеланда тоже в один день не построишь. Но у вас и не
горит пока. Волос тут пока хватит. Речь о декабре, я думаю.
Пузырь наконец нашел, что искал. Открыл коробку, отогнул тончайшую бумагу
и гордо достал двумя руками скальп.
– Но пока ты будешь дожидаться своего европейского шедевра, вот тебе это!
Он торжественно вручил парик Герману, тот похожим движением передал его маме.
У мамы сделался вид, будто ей сунули живого угря, и она не знает, как его прикончить. Но
парик хоть не трепыхается, как рыба. Лежит себе тихо.
– Прямо из Кореи, – вещал Пузырь. – Как они говорят, синтетический. Очень
практично и гораздо лучше, чем ничего.
Он быстро взглянул на Германа и провел большим пальцем по усам, отчего они из
черных стали почти пшеничными. Пузырь вытер палец о фартук, и тот покрылся черными
пятнышками.
Герман направился к выходу.
– А примерить? – воскликнул Пузырь.
Но Герман уже шагнул в дверь. Мама подхватила пальто, сунула в сумку скальп
и кинулась следом.
– Только он жару плохо переносит! – крикнул вдогонку Пузырь и уселся в кресло,
чтобы подкрасить усы.
Германа мама нашла под каштаном без каштанов; сквозь голые ветки он рассматривал
облака, они сбивались в кучу, чтобы поддать еще снега.
– Ты не хочешь в «Студент»? – спросила мама.
– Оставим до лучших времен, – ответил Герман и стряхнул с шапки снег.
Мама покрепче сжала сумку и сказала так тихо, что к уху впору приставлять лестницу:
– Ты сердишься?
Герман трижды пнул дерево.
– Не знаю. Кажется, начинаю.
Вечером он примерил парик. Заперся в комнате, снял шапку и осторожно надел его на
голову. Жмет в затылке и на лбу и чешется возле ушей. Но, возможно, так и задумано.
Герман запустил в волосы руку, и его дернуло током. Осторожно прошелся взад-вперед,
внимательно прислушался к себе. Очень странное чувство. Как будто бы от двери до окна
ходит не он, Герман, а его брат, двоюродный, но у Германа братьев нет. Голова стала
тяжелая и неудобная.
Почему-то Герман испугался, не изменится ли у него и голос заодно.
– Корея, – произнес он громко.
Вроде все по-старому.
Корея! Он отыскал ее на глобусе. Хм, неудивительно, что корейцы занимаются
париками. Они на другой стороне Земли, народ там, понятно, ходит на головах.
Надо показаться родителям. Узнают ли они его?
Поначалу было непонятно, они только молча переглядывались.
– Тут Герман, – сказал он тихо.
Голос уже изменился и шипел, как радио с помехами. Может, он теперь заговорит
вообще по-корейски?
Мама встала и подошла к нему.
– Знаешь, красиво. Очень красиво.
– Правда?
Включился папа.
– Очень красиво. Даже самому захотелось такой.
– Можешь взять поносить, – отозвался Герман. Настройки голоса немного
исправились.
– Но лучше все же носить его не задом наперед.
Мама двумя руками взялась за парик и повернула его. Он сразу перестал давить на лоб,
зато зачесался затылок.
– Ого, Герман, так ты вообще красавчик.
Папа говорил громко и трещал, как будто он тоже радио.
Герман несколько раз в быстром темпе обошел гостиную. Голова закружилась, он
привалился к стене.
– Все в порядке, Герман? – спросила мама.
– Порядок. Но надо его объездить.
– Давай посмотрим в зеркало?
Герман замялся.
– Утро вечера мудренее.
14
Герман ждал в коридоре под дверью класса. Было холодно и тихо, пахло старыми
бутербродами и сухими меловыми тряпками. Он читал природоведение и пытался
представить, как выглядит корова изнутри и каким образом зеленая трава превращается
в молоко со сливками. Красная и телемаркская породы коров, зубрил он.
Послышались шаги, эхо от них разлеталось во все стороны. Герман поднял глаза – это
уборщица поднималась по лестнице. Она поставила ведро и швабру и оглядела его.
– Герман? Рано ты сегодня.
– Угу.
– А тебе можно входить в школу до звонка?
– Я никого не спрашивал.
– Умно́.
Уборщица широко улыбнулась, потом подхватила ведро со шваброй и пошла в другой
конец коридора. Герман дважды обдумал свою мысль и побежал за ней.
– А вы не можете впустить меня в класс?
Она остановилась, оперлась на швабру и взглянула на него.
– Вот не знаю.
– Вы спрашивали?
В ответ она вытащила большую связку ключей и впустила его в класс.
– Теперь мы в расчете, Герман?
Он повернулся к ней.
– Откуда вы знаете, как меня зовут?
Уборщица внезапно смутилась, выставила вперед нижнюю губу и сдула прядку со лба.
– Тебя разве не Германом зовут?
– Ну Германом. Все про меня говорят?
– Фанера сказал, как тебя зовут, – ответила она скороговоркой и быстро ушла.
Герман закрыл за собой дверь и сел на свое место в ряду у окна. Школьный двор был
еще пуст, доска чернела как ночное небо, а на учительском столе лежала нераспечатанная
пачка мела. И каждый ждал, когда его возьмут в оборот: тишина ждала шума, чернильница –
перьев, ведра – мусора, и ожидание тянулось как сон или как обещание.
На парте Руби Герману примерещилось что-то странное. Он вытянул шею: на крышке
была выцарапана буква «Г». Герман задумался. «Г»… Григ? Густав Вигеланд? Густав Ваза?
Греция, Голландия, гамак, гантели, гетры, гастроном, грызун, гип-гип-ура… Герман
успокоился, открыл тетрадку и стал писать, потому что сегодня он должен дать Борову
отпор: «Корова глотает траву, не разжевав. Желудок коровы разделен на четыре сектора.
Сперва пища попадает в большой мешок – рубец. Оттуда она попадает в сетку. Когда
корова отдыхает, она отрыгивает содержимое сетки и пережевывает его. Теперь уже
тщательно пережеванная пища попадает в книжку, а оттуда в сычуг».
Внезапно в класс вошел Боров. Увидев Германа, он страшно удивился, не зная, как
реагировать, но Герман опередил его.
– Было не заперто, – сказал он и захлопнул тетрадку.
– Хорошо, что сегодня ты не опоздал. Так и нужно. Так и нужно.
И Боров тяжело опустился на стул за своим столом.
Прозвенел звонок, и в класс с шумом хлынул народ. Но увидев Германа, все разом
замолчали и как паиньки расселись по местам без звука, ни один стул не скрипнул. Даже
Гленн сегодня не скандалил, а Руби с озабоченным видом что-то выискивала в своем ранце.
«Г», подумал Герман, это ведь гайка, гараж, глобус и гав-гав.
Боров с ходу принялся рисовать на доске коровий желудок. Рисовал он долго
и медленно, а вышло что-то похожее на кривой крендель.
– Как называется эта часть?
Герман поднял руку, но Боров вызвал Гленна.
– Роц.
– Тоц. Садись, ума палата.
Герман покачал рукой и пошевелил пальцами, но Боров словно бы не замечал его.
– Бьёрнар?
– Сычун.
– Угу, карачун безмозглый. Карстен!
– Жур.
– Абажур.
Взгляд у Борова сделался печальный. Герман тянул руку и почти что встал со стула, но
все напрасно. Боров вызвал Руби, она вышла к доске и вписала все нужные названия
в правильные места. Герман бы справился с этим еще быстрее. Он опустил руку в ожидании
следующего вопроса. И тут же снова поднял ее.
– Назови три породы коров.
Руби, не отходя от доски, сказала:
– Голландская, красная и телемаркская. У красной, единственной из всех, нет рогов.
– Молодец! – воскликнул Боров.
Еще трёндская порода, добавил Герман про себя, но немногие смогли это услышать.
Руби пошла на место, а Боров принялся рисовать рядом со всеми желудками коровы ее
череп. И тут Герман почувствовал, что перегрелся. Его парта рядом с батареей, и он уже так
поджарился, что голова скоро потечет, как эскимо на солнце. Затылок зудел, на висках кожа
натянулась, мозги как будто набили шиповником и черным перцем.
Герман снял шапку.
Класс хором ахнул. Руби обернулась и зажала рот рукой, как будто подхватила
падающую челюсть. Тишина превратилась в полное безмолвие, стало слышно, как на
Валдресе снежинка опустилась на иголку сосны.
Боров обернулся, увидел парик и уронил мел на пол. Бабахнуло, будто бомба
взорвалась. Боров беспомощно улыбнулся и остаток урока в бешеном темпе объяснял, в чем
разница между овцой и козой.
Герман медленно натянул шапку обратно и уставился в окно. Он думал о том, что все
перемелется. Странно, конечно, что у времени только один зуб, хотя лет ему должно быть
много-премного и оно не знает отдыха от начала времен. Герман представил себе улыбочку
времени – с одним гнилым зубом на весь рот. Неприятное зрелище.
Перемену Герман простоял один около выключенного фонтанчика с питьевой водой.
Он чувствовал себя невидимкой: все смотрели мимо него, опускали глаза и обходили
стороной. Никто не стягивал с него шапку, не дразнил, не изводил, хотя даже это было бы
лучше, он мог бы защищаться и пугать их булавовидными волосами. А так ему и предъявить
нечего.
Постепенно до него стало доходить, в чем тут дело. Им меня жалко, понял Герман. Это
вообще конец.
Так прошел день. Все молчали как устрицы. Обходили его по большой дуге. Он спиной
чувствовал: что-то происходит. Не видел, но понимал все яснее, что его жалкий вид
вызывает жалость.
Даже Фанера, который против обыкновения явился на урок вовремя, о гербарии не
заикнулся, не приставал, нового задания не дал. Герман маялся бездельем за своим столом
и от скуки смастерил за урок три фигурки из картона и выбросил их в мусорку, когда
прозвенел звонок.
Но окончательно ясно все стало на последнем уроке, на физкультуре. Яйцо сегодня
сварили всмятку, он был мягче некуда, и у него тоже не нашлось ни одного вопроса
к Герману, хотя тот не переоделся и не снял шапку. Яйцо залез на шведскую стенку и повис,
держась одной рукой.
– Воля и пот и мышцы как сталь!13 – крикнул он. – Сегодня Покаянный день14, дорогие
мои. Поэтому я решил, что сегодня мы играем в вышибалы.
13 Начало «Марша физкультурников», который сочинил для школьников в конце XIX века Юхан
Николайсен.
14 Праздник, знаменующий проводы зимы и начало Великого поста, аналог нашей Масленицы.
Никогда еще Яйцо не срывал таких громоподобных аплодисментов. Посередке зала
поставили две скамейки, Бьёрнара с Гленном определили в капитаны, они должны были
набрать себе команду. Начал Гленн, и вот тут Герман понял, что в их жалости – его спасение.
Гленн обвел глазами зал, дрогнул и – невиданное дело! – покраснел. Глядя в сторону,
он ткнул пальцем:
– Герман.
Команды встали друг напротив друга, разделенные скамейкой. Яйцо кинул Бьёрнару
мяч, снова залез на шведскую стенку и прокричал:
– Кидаем только двумя руками из-за головы! Запрещено целиться в лицо и другие
выступающие части тела. Понятно?!
Он дал свисток, перешел на половину команды Бьёрнара, и игра началась. Гленн
запулил мяч прямо в живот Карстену, Бьёрнар в ответ впечатал мяч точно в центр
Гленновых шорт, а дальше уже вышибали одного за одним, и все они переходили за черту.
Герман бегал зигзагами и уворачивался, но никто в него не целился, он снова был
невидимкой. С таким же успехом он мог бы стоять столбом в центре, и мячи пролетали бы
мимо, не попадая в него.
Наконец в игре остались только Герман и Яйцо. Физкультурник подошел к лавке,
поднял мяч; он еще даже не замахнулся, но Герману было ясно, что сейчас Яйцо нарочно
промажет. Мяч упал на пол перед Германом, хотя он стоял не шелохнувшись. Гленн
подкатил ему мяч, Герман поднял его и медленно пошел к Яйцу. Тот делал много странных
телодвижений, стоя на месте. Герман прицелился и вложил всю силу в бросок; гулкое эхо
прокатилось по залу, когда мяч угодил точно в лицо.
– Отличный бросок, – просипел Яйцо и, шатаясь, побрел вдоль шведской стенки.
Герман понял в эту же секунду, что проиграл, хотя и выиграл.
Класс затопал, загалдел. Герман повернулся к ним спиной, схватил в раздевалке куртку
и кинулся вверх по лестнице, но его перехватил Боров.
– Как раз тебя я искал, – сказал Боров.
– Теперь нашли, – ответил Герман и попытался пройти дальше.
Боров остановил его, выставив вперед один палец.
– Звонка еще не было. Пойди сюда.
– Опять?
Они пересекли школьный двор, зашли во второй корпус, поднялись в класс. Боров
запер дверь и сел за парту. Ему было тесно, как слону в детской коляске. И вид у него был
очень грустный.
– Я никогда не вывешивал никого за ухо за окно, Герман, – сказал он. – Это всё
выдумки.
– Рубец.
– Прости, не понял?
– Сетка и сычуг.
Боров улыбнулся.
– Один придумает ерунду, другой в нее поверит – и пошло. Ты ведь не веришь в эти
сказки, а, Герман?
– Красная, телемаркская, голландская и трёндская.
– Отлично.
– Корова дает нам молоко и шкуру.
– Я вот что хотел сказать…
– Из молока мы получаем сливки, масло, сыр и брынзу.
– Отлично, Герман. Ты хорошо выучил урок.
– Теперь вы меня видите?
Уши Борова покраснели, они шевелились, будто две камбалы.
– Я вижу тебя, Герман. Еще бы. Конечно.
– У овцы тело круглой формы и тонкие ноги, коза поджарая, у козла бородка, их всех
мы употребляем в пищу.
– Ты прочитал больше, чем было задано. Так и делай, молодец. Я что хотел сказать,
Герман. У меня для тебя кое-что есть.
Боров полез в карман, и Герман не сразу понял, что он оттуда вынул. Это был помпон,
который Боров сорвал с его шапки.
– Мама наверняка сумеет пришить его на место.
– Нет.
Боров выглядел уязвленным и сбитым с толку.
– Нет? Не выдумывай, пожалуйста; конечно же, сумеет.
– Нет. Можете его выбросить.
Боров положил помпон на парту. Лицо у него стало скорбное.
– То есть ты его брать не хочешь?
– Нет. Сами пользуйтесь.
Зазвенел звонок, и Герман пошел к дверям.
Боров встал, обеими руками поддерживая живот, хотя у него и так двойные подтяжки
на брюках.
– Но ты не веришь в ту историю?
Не хочу оставаться здесь ни секунды, подумал Герман.
– Нет и нет два раза.
Он промчался по коридору и выскочил на школьный двор, уже совершенно пустой, как
будто все сломя голову бросились врассыпную от Германа Фюлькта, боясь подхватить
болячку. Но нет, дело не в этом. Теперь он понял. Понял все. Они подстроили его победу,
а это хуже проигрыша. Они смотрят на него с жалостью, поэтому угодничают
и подыгрывают – или сбегают. Герман подумал, что, может, и незачем было доходить до
сути, но теперь поздно, что понято, то понято.
Кто-то свистнул. Герман оглянулся и увидел у дальних ворот Руби, она стояла и махала
ему. От удивления Герман запнулся и шагнул в снег. Выпрямился. Руби все еще махала. Он
не шевелился; ее подача, как говорится. И точно, она пошла в его сторону – рыжие волосы,
наушники, розовый ранец. «Г», подумал Герман, как Галапагосы. Как грива. Ни с того ни
с сего он показал ей язык, вернее, язык сам вывалился наружу и вытянулся в ее сторону.
Руби взглянула на него с удивленной полуулыбкой, две ямочки украсили щеки, потом
остановилась и уперла взгляд в его язык, больше она не улыбалась. Герман крутанулся на
каблуках и побежал к другим воротам. Здесь он сбавил ход, выдохнул и оглянулся через
плечо. Руби не пошла за ним, ее розовый ранец мелькнул и скрылся за поворотом. Герман
поплелся по Брискебювейен, изредка проверяя, не идет ли за ним Руби, но ее нет, и
непонятно, хорошо ли это.
15
Герман толкнул дверь и почувствовал затхлый, чуть тошнотворный дух. Часы пробили
три раза. Он вошел в гостиную; дедушка на своем посту, спит. Подушка почти не примялась.
Герман не захотел его будить и сел на стул около кровати. Снял шапку и стал думать, есть
у деда сегодня время или нет.
Тут он заметил, что фотография упала со стены, и поднял ее. На снимке, сделанном
много лет назад на Несоддене, бабушка стоит у яблони, укрывшись под зонтиком, хотя
светит солнце.
– Жизнь – шнурок.
Герман убрал фотографию и подвинул стул к кровати.
– Жизнь – шнурок, – повторил дед и открыл глаза. – Боюсь, Герман, сегодня я с вами
тоже на лыжах не пойду.
Они посмеялись вдвоем, потом прилетел ангел, и Герман подумал, что хорошо бы что-
нибудь сказать.
– Ты видишь разницу? – спросил он.
Дедушка повернул голову в нужную сторону.
– Разницу? Ты прислал мне двойника?
– Нет. Я – это я.
– Приятно слышать. Ты – это ты.
– Дедушка – это дедушка.
– За это я головой ручаюсь. Герман – это Герман. По-моему, шоколад еще остался.
Он нашарил плитку, но разломать не смог. Герман пришел на помощь. И каждый стал
сосать свою половинку.
– Ты любил бабушку? – спросил Герман.
– Как баран.
Дедушка долго глотал кусок, задумавшись.
– Не просто как баран. Знаешь, как я ее встретил?
Нет, Герман никогда не слышал.
– Я завязал шнурок на ботинке.
– Шнурок?
– Именно. Я собрался на Несодден, но на Ратушной площади у меня оборвался шнурок
на правом ботинке. Это был май двадцатого года. Пришлось мне шнурок завязать. Поэтому
я упустил свой пароход в десять тридцать пять. Так что поплыл следующим, на час позже.
Кстати, это был «Фласкебекк», он затонул в сорок девятом, но все спаслись. Отломишь мне
еще кусочек?
Герман отломил, потом подождал, пока шоколад размягчится у дедушки во рту.
– Ну вот, и на борту «Фласкебекка», на палубе, я встретил Эльзу Марию Луизу, которая
потом стала твоей бабушкой. Сама она жила в Ниттедале, а в городе была в тот день
проездом, навещала подругу. Она вышла в Несоддтангене, но я ее из виду больше не
выпускал. Вот такие дела, Герман. Не лопни у меня шнурок, не сидел бы ты здесь. Шнурок
до сих пор цел, а ботинок пропал.
– А кто был Эвен Нухх, дедушка?
– Как ты говоришь? Эвен Нухх?
– Ну которого бабушка не хотела иметь мужем? Когда ты пил пиво?
Морщинка опоясала дедушкину голову. Потом он заулыбался.
– Евнух, они зовутся евнухи. Это такие мужчины, у которых волосы никогда не
выпадают. А девчонкам это не особо нравится.
– Не нравится?
– Нет. Девчонки любят лысых.
– Правда?
– Знаешь, на что клюнула Эльза Мария Луиза тогда на палубе «Фласкебекка»? На мою
голову, ага.
Герман задумался.
– А папа, что ли, евнух?
Дедушка начал уставать.
– Папа не евнух. Это он давно доказал.
– Как доказал?
– Мама его выбрала. А ты доказательство. Стыд и позор и очень жалко, что бабушка
умерла до твоего рождения. Ты знаешь, как она погибла? Она споткнулась о водосток, когда
мы бежали через Ратушную площадь в субботу в сорок девятом году, мы опаздывали на
пароход. Бог – тот еще юморист.
– Думаешь? – спросил Герман.
Дедушка вздохнул.
– Вообще-то нет. Кстати, я рассказывал тебе, как сверзился со стремянки с кисточками
в обеих руках?
– Вроде да.
– Я должен был привести дом в порядок к приезду Эльзы Марии Луизы. А она должна
была приехать в тот самый день. Одна краска была белая, а другая – черная. Я сделался
похож на зебру. А это была не такая краска, что смывается быстро. Но думаешь, я из-за этого
не пошел ее встречать на причал? Хо, еще чего! Я нес ее по трапу на руках. И Эльза Мария
Луиза приняла меня таким, какой я был.
Дедушка прикрыл глаза и задремал. Лицо его снова стало гладким и прозрачным.
Герман долго сидел и смотрел на него. Он не был уверен, что стоит сделать то, что он
задумал, но все-таки сделал это. Стянул с себя парик (тот прилип, и отдирать его было
больно, как пластырь), потом осторожно положил его дедушке на голову. Получилось так
себе. Похоже на лежалый блин в полосочку. Или на коровью лепеху с щетиной. Или на
крышку от кастрюли, утыканную иголками. Герман забрал парик и затолкал его на дно
ранца, надел шапку. Потом вложил бабушкину фотографию в дедушкину синюшную руку.
Уже у двери Герман услышал какой-то шорох. Он обернулся к кровати и увидел, что
дедушка положил на фотографию обе руки, чтобы никто не отнял.
16
Герман сидел в ванне, стиснув зубы, и прижимал к глазам мокрую тряпку. Мама
выдавливала ему на голову тягучую жижу, похожую на клей, и аккуратно втирала ее в пока
уцелевшие волосы. В гостиной всхлипывало радио на чужом языке, а мама тем временем
взбивала пену, и она сочилась Герману на лицо.
– Шампунь, – объяснила мама.
– Не сказал бы, – возразил Герман.
Мама рассмеялась.
– Купила его у Пузыря. Нежнее уже ничего нет. Но знаешь, из чего он сделан?
Гидроксид калия, селен, бура и карбонат калия. Ты такое слышал, Герман?
– Редко.
Пахла жижа почти как мама перед субботним выходом с папой, когда они потом
возвращаются поздно, а в воскресенье за завтраком лиц на них еще нет.
– Задраить все люки!
Мама включила душ и смыла пену. Герман снял тряпку и увидел флакон на бортике
ванны.
– Шампунь детский, – прочитал он.
Мама накрыла ему голову полотенцем.
– Все моются детским. Клифф Ричард, Пэт Бун, Элвис15.
– Правда? И Купперн тоже?
– Конечно. Дальше сам справишься?
– Ага.
Мама ушла, и Герман решил воспользоваться случаем. Он скатал полотенце, встал
в ванне на цыпочки и повернулся к зеркалу. Рассмотреть удалось немного, но картина
впечатляла. Большая часть черепа теперь была видна – как будто он пророс сквозь волосы.
А то, что дедушка говорил о девушках и лысых, полная ерунда. Может, во времена горбатого
парижского звонаря или Тутахтамона – в общем, до гибели «Фласкебекка» – так оно и было,
а сейчас нет.
Герман закрутил на голове полотенце как тюрбан, добежал до своей комнаты,
выключил свет и глобус, бросился на кровать и принялся молотить одеяло. Отмутузив его
вволю, он набросился на подушку, потом перекинулся на пижаму. Он бился против целой
рати совсем один.
15 Клифф Ричард (Великобритания), Пэт Бун и Элвис Пресли (США) – известные в 50–60-е годы
исполнители поп-музыки.
Потом рядом присела мама. Герман лежал на животе; он задержал дыхание, но удалось
ему это ненадолго: глаза выкатились как помидорины, в ушах колотил барабан. И он сдался;
вытащил затычку и сдулся, как надувной матрас.
– Ужинать не будешь? – спросила мама тихо.
Герман не ответил.
– Папа сделал гору бутербродов.
Герман по-прежнему молчал.
– С огурчиком, ветчиной, майонезом…
В ответ ни звука.
Мама решила сменить тему.
– Хочешь – можешь пока не ложиться. Давай в карты сыграем?
– Обманщица.
– Я обманщица?
– Обманщица и врушка.
– Мы с тобой уже говорили об этом, Герман. Я не думала тебя обманывать. Не было
у меня такого желания.
– Вы сказали, что парик красивый. А он просто говно с вареньем на резиночке!
Мама долго молчала. Думала.
– Герман, где парик?
– Не скажу.
– Ты его выкинул?
– Не скажу.
Мама уронила руки на колени и сцепила пальцы.
– Скоро будет готов твой парик, заказной. Он из настоящих волос, по мерке. В нем
будет гораздо лучше.
– Я урод, – прошептал Герман в подушку.
Мама наклонилась к нему.
– Что ты сказал?
– Урод я! Урод!
– Герман, не говори так. Не бывает уродов.
– Значит, меня нет.
Мама смутилась, но потом осторожно положила руку ему на голову и бережно провела
по поникшим кустикам волос. И Герману вспомнилось, что раньше она всегда делала так,
когда у него отрастали волосы и пора было идти к парикмахеру. Ничего прекраснее он не
знал: мама ерошит ему волосы, тянет, играя, челку и смеется. Герман зарылся лицом
в подушку, мамина рука лежала на его голове, и было так тихо, что слышно даже, как папа
жует на кухне батон. Внезапно добавился новый звук. Он шел с кровати, с подушки.
– Герман, ты плачешь…
– Еще чего.
– Ничего плохого, если поплачешь.
– Шампунь в глаз попал.
– Жжет?
– Немножко.
– Тогда хорошо бы поплакать, глаз промыть.
– Я не плачу. Все, иди.
Мама встала, открыла дверь, свет из коридора залил стену белым.
– Спокойной ночи! – крикнул папа.
– Спокойной ночи, – шепнула мама.
– Спокно.
Наконец мама закрыла за собой дверь. Темнота вернулась. Слезы вышли из берегов.
Вода накрыла с головой, вокруг было темно, безмолвно и медленно. Там, под водой, он
и заснул, упершись лбом в медузу, и во сне стал выгребать наверх, на поверхность. Прорвал
тонкую блестящую пленку воды и сел. И увидел, что и в этом мире темно и одиноко.
Герман открыл шкаф, достал костюм, надел длинный черный плащ, маску, шляпу
с широкими полями, всунул шпагу в шлевки пояса – он готов. Отомкнул дверь,
прислушался; пролетел по коридору тише ветра и быстрее птицы. Съехал по перилам на
первый этаж, выскользнул на задний двор, вскарабкался на забор и соскочил на ту сторону
ловчее рыси. Если кто и собрался за ним в погоню, он их всех перехитрил.
17
Домой Герман припустил бегом, но, еще не толкнув дверь с табличкой «Йоран
Францен», услышал из-за нее странные звуки. Бутыля вел разговор то ли сам с собой, то ли
со Временем, но слов было не разобрать – видно, он перешел на свой шведский. Порой он
вскрикивал, порой звенела разбитая бутылка. Герман долго пережидал, но попусту; тогда он
вошел и увидел, что Бутыля лежит на полу и двумя руками роет ковер.
– Ты Время ищешь? – спросил Герман.
Бутыля даже не обернулся, он копал дальше в сторону стены. Внезапно он изменил
направление и пополз вдоль плинтуса, отшвыривая с пути пустые бутылки.
– Она не могла далеко убежать. Хочешь, тоже поищу?
Бутыля встал и выкатил глаза. Таких огромных Герман вообще никогда ни у кого не
видел, на него смотрели две грязные тарелки из-под запеканки.
– Стоять! – завопил Бутыля. – Ни с места!
Герман и так стоял в дверях и заходить пока не собирался.
– Кто в королевский розарий впершись? Ходу нет!
– Я рождественское пиво принес, – шепотом доложил Герман.
Бутыля отер пот со лба, топнул ногой и заявил:
– Не видишь – люди вкалывают!
Потом резко развернулся и пополз в обратную сторону, завывая как газонокосилка.
– На носу визита королевской семьи с Бельгии! Быстро все приведши к порядку!
Прополоть. Подместь. Сграблить мусор. Надраить кажный камешек на дороге!
Столь же внезапно остановился, потряс перед носом руками и двинулся к Герману.
– И погнобить животину до конца! Слышь? Скребется, шебаршит, тарахтеет… Кто-
кто? Мыша, змеи. Раки, крабь. Что скажет с них бельгийская фамилия? То-то! Прихлопнуть
животину, чтоб не пикнувши. Я уж без числа животину тюкал, а все буянит, глянь!
Бутыля буравил Германа взглядом. Из глаз вывалились остатки запеканки, он нетвердо
сделал шаг, другой. Волосы прилипли ко лбу, ноздри дрожали, в уголках рта выступила
пена.
– Ты все-таки поставил мировой рекорд? – тихо спросил Герман.
Между тем с Бутылей творилось что-то неладное. Его била дрожь. Начиналась она
с рук: на каждом пальце будто поджигали запал. Пробежав вверх по рукам, дрожь
устремлялась вниз, в ноги. Казалось, Бутыля того гляди взорвется. Но нет, его не разнесло на
кусочки – наоборот, он свалился на пол как мешок, беззвучно. И остался лежать.
Герман поставил бутылки у порога и попятился – и тут только увидел черепаху. Она
лежала на спине рядом с секретером, среди пустых бутылок: лапы вывалились, морщинистая
голова криво свесилась из панциря набок.
Тем же вечером скорая увезла Бутылю. Герман не отходил от окна, пока машина не
уехала. А потом на улице стало тихо. Постучалась мама. Вошла и встала у Германа за
спиной, положила ему руки на плечи. Он вцепился в шапку.
– Что с Бутылей сделают?
– Просушат, подлечат, мозги вправят.
– На веревках просушат?
– Да нет. Он пил слишком много, у него от спирта мозги размякли и набекрень съехали.
Теперь их на место поставят. Ты испугался?
– Бутыля не опасный.
– Я тоже так думаю.
Герман обернулся к маме.
– Они похоронят его черепаху?
– Наверно.
– Он просто случайно на нее наступил.
– Я тоже так думаю.
– Не заметил и наступил. У Бутыли вечно темнотища.
18
Герман укрылся в своей комнате. Спать лег со светом. В темноте роится слишком
много мыслей; даже когда горит лампа и светится глобус, мысли все равно лезут в голову,
прокладывают свои муравьиные тропы через уши и ноздри и сооружают из вопросов целые
муравейники. Как может время лечить все? Разве у него есть медсестра и белый халат?
Почему тогда оно не вырвет себе зуб? Какого роста самый высокий карлик? Почему живот
наедается быстрее глаз? Время идет внутри или снаружи? Или все-таки проходит мимо?
Волосы выпадали – каждую ночь, Герман уже привык, по утрам он вынимал их из
шапки, складывал в гербарий и убирал в нижний ящик. В окошках рождественского
календаря он каждое утро находил новую мелкую зверюшку, ни на что не пригодную.
Иногда он думал: вот бы залезть внутрь окошка и затеряться в лесу, что позади оленей. Вся
квартира пропахла рождественской выпечкой семи разных сортов, окна украсились
красными звездами, и по воскресеньям зажигались и сгорали свечи адвента16.
16 Адвент – время подготовки к Рождеству, когда детям дарят календарь с 24 окошками, в каждом из
которых – сюрприз: игрушка, шоколадка, записка с пожеланием или заданием, а в еловом венке зажигают
свечи, прибавляя каждое воскресенье по одной.
Ему все же пришлось сходить в школу на зачет за полугодие. И на этот раз он
невидимкой себя не ощущал. Но все равно было не по себе. Теперь каждый предлагал
понести его портфель, норовил отдать ему самый вкусный бутерброд из своего завтрака,
придержать дверь, угостить лимонадом и поменяться марками, хотя марки Герман не
собирал. Им теперь меня еще жальче, думал Герман. Им так меня жалко, что они заповеди
вспомнили.
Сам он вел себя так, будто все вокруг стали невидимками, – проверенная тактика.
Одна только Руби повернулась к нему спиной и ушла в угол. Ну и ладно. Герман решил
тоже ее не замечать.
Появился Боров и первым делом обратился с приветствием к Герману. Тот как раз
заливал чернила в непроливайку и смотрел на нее, но обойти взглядом Борова не так-то
просто. Он раздулся еще больше, заслоняет доску во всю ширину, а сейчас наверняка
рождественских марципановых поросят вовсю лопает. Боров трижды предостерегающе
постучал указкой по столу, хотя класс давно примолк, и стал читать текст для изложения.
Все навострили уши, как радары. Герман поначалу не понял, нравится ли ему история. Но
чем дальше читал Боров, тем яснее становилось, что ничуть не нравится. Потому что эта
история не может быть правдой. Он решил насажать побольше ошибок и изменить конец.
Боров закрыл книгу, сел за стол и прикрыл один глаз, зато второй обшаривал класс, не
моргая. Герман принялся писать:
Мама послала Пера и Кари в могозин. Штоб они купили муку сахар масло
сыра. Па дароге домой пакет с сахаром парвался. Кари зажжала дырку но сахар
высыпалсю всю дарогу. Пер и кари ужасно растроились но мама говорила они
невиноватые. Им повезло, в пакете осталось нимношка сахара. Но Кари послали
назат в магазин. Пакет парвался, сказала Кари. Ну и чево? – спросил прадавец.
Пакет парвался и сахар высыпался пачти весь, сказала Кари. Высыпался – новаво
не дам сказал прадавец. Кари испугалась и убижала.
Потом были примеры по математике. Герман вычитал вместо сложения. Сдал свой
листок до звонка и молча вышел, провожаемый взглядами всего класса.
У вешалки в коридоре он помешкал, но Боров не вышел за ним следом. Теперь меня до
того жалко, что мне позволяется творить что угодно, подумал Герман и пошел в центр
погулять, раз так.
На улицах были протоптаны тропинки шириной с лыжню, восемь трамваев застряли на
Риддерволдспласс, сугробы – трехметровые и выше. Во всех витринах торчали
рождественские гномы, вид у низкоросликов был сердитый, а на постаменте, где раньше
сидел и скучал старик Вельхавен17, водрузился жуткого вида снеговик с грязными голубями
на макушке. Когда будут ставить памятник мне, подумал Герман, попрошу Вигеланда сразу
приделать мне на голову здоровенного бронзового голубя.
На Карл-Юхан18 высилась огромная елка, похожая на зеленую ракету на старте. Под
ней на земле горой лежали пакеты и свертки в подарочной бумаге, в большинстве из них
было что-то мягкое. Это подарки беднякам, у которых нет денег на подарки. Вот тут Германа
и посетила отличная идея. Он достал парик, завернул его в бумагу из-под завтрака,
перебежал дорогу, улыбнулся тетеньке из Армии спасения 19 и положил свой сверток
к остальным. У спасательницы на голове торчала коробочка, запотевшие кругляши очков
упирались в красные щеки. Она присела и проворковала:
– Какой хороший мальчик! Думает о других.
– Жить надо по заповедям. Счастливого Рождества! – ответил Герман и пошел
в «Студент».
Пожилые дамы и дяденьки с заострившимися ртами и огромными губчатыми носами
тянули какао из кружек. Герман подошел к прилавку, и за ним тут же возник официант
в белом фартуке.
– Коктейль шоколадный, коктейль клубничный, лимонад и банановый сплит.
Побольше сладкой крошки, пожалуйста. Мама заплатит.
Герман нашел себе место в дальнем углу длинного стола у окна и задумался. Прикинув
18 Карл-Юхан – центральная улица Осло, названная в честь короля Карла XIV Юхана (1763–1844).
У него враз удивленно искривился рот, и все лицо застыло; он вытаращился на голый
череп Германа, глаза забегали, словно они вообще здесь случайно. Он тихо протянул шапку
Герману.
– Сюда, – сказал тот.
Официант положил шапку ему на колени, Герман немедленно натянул ее на голову.
– Ты не… ты не хочешь все-таки мороженого?
Понятно, подумал Герман.
Через полчаса пришла мама, молча оплатила счет, взяла Германа за руку и вывела на
Карл-Юхан.
– Это было нехорошо, Герман.
– Было очень хорошо.
– Ты мог просто попросить денег.
– Это было потешно!
– Мы могли бы сходить вдвоем, кстати говоря.
У Германа в животе началась катавасия, как когда он лист проглотил.
– Кажется, мне срочно надо в туалет.
– Кажется или надо?
– Надо.
– Сколько ты съел?
– Три с половиной. Кажется, надо скорее.
Он внимательно прислушался к себе и поправился:
– Надо скорее.
Они пустились бегом и успели. Герман пулей влетел в туалет, побив пару мировых
рекордов. Какое блаженство! Так хорошо ему не было давно. Хотя обидно, конечно, что все
эти вкусности задержались в нем так недолго. Обожрутся угри сегодня, подумал Герман.
Прислушался: вверх по лестнице, шагая через три ступеньки, шумно пыхтел папа.
– Герман! Где Герман?! – закричал он с порога.
– Он в туалете, – ответила мама.
Папа встал под дверью и затараторил, глотая слова:
– Знаешь, что скажу?
– Не знаю.
– Зорро вернулся!
Герман молчал.
– Ты там сидишь? – закричал папа.
– Да. Куда Зорро вернулся?
– «Зорро» идет во «Фрогнере»! Я купил билеты на пять. Поторопись!
– Я устал сегодня.
– Что ты сказал, Герман?
Идти и правда не хотелось, но он решил, что должен, иначе папа не увидит
продолжения. Просто столько всего разом теснилось внутри, что голову стянуло как
обручем.
Герман спустил воду, авось папа не услышит, если он вдруг заревет.
– Иду, – ответил он.
Они заняли свои места во втором ряду. Погас свет, со скрипом и шуршанием открылся
занавес. Легла тишина, и по головам проплыла звенящая буква. И вдруг здрасте вам: Зорро
с дамой на вершине горы. А все ведь помнили, что прошлая серия закончилась в темнице.
Что тут поднялось! Зрители повскакали с мест и принялись вопить. В окошке механика под
потолком показалось перепуганное лицо. Герман узнал его: это же тот тип, что клеит афиши
и проверяет билеты на входе.
– А ну тихо! Сели все! – рявкнул он. – Иначе отменю сеанс! Желающие могут
приобрести шоколад!
Зажегся свет, занавес задернули – дубль два.
Наконец механик отыскал нужную бобину, экран снова засветился, и появился Зорро,
заточенный в камере, между сжимающимися стенами. Все откинулись в креслах, задержали
дыхание, вцепились в подлокотники, друг в друга… Все, кроме Германа. Он спокойно
тронул папу за плечо.
– Наверняка он найдет в полу расшатанный камень, вытащит его и поставит в распор, –
прошептал он.
В конце фильма Зорро ускакал на Торнадо к линии горизонта. Там, вдали, он
оглянулся, высматривая прекрасную даму, но ее было не видать. В глазах за черной маской
светилась печаль.
Зорро грустно оттого, что она не последовала за ним, а он не остался с ней, понял
Герман.
Домой они шли под полной луной, ее матовый свет затягивал лица, словно марля.
А потом над городом распростерлось большое черное облако, и гореть остались только
рождественские звезды в окнах.
– Здорово у тебя соображалка работает, – восхищенно сказал папа.
– Просто догадался.
– Я б никогда не дотумкал. Думал, Бернардо чего наколдует, чтоб его вызволить.
Папа засмеялся, притормозил и достал сигарету.
– Гляди, чего покажу!
Он спрятал сигарету в руке, сжал второй кулак тоже, суматошно замахал и затряс
руками, как будто слепня гонял, потом протянул кулаки вперед.
– В каком?
Герман ткнул в левый. Папа разжал пальцы – ничего.
– Попробуй снова!
Герман показал на правый. Папа разжал его, но тоже оказалось пусто. Тогда он раскрыл
рот, долго обшаривал его языком, и вдруг показался окурок, он лег на губу, и папа сам
скосил на него глаз с большим удивлением.
– Во как! – сказал он.
– Ничего себе, – откликнулся Герман.
Они пошли дальше, высматривая проход в сугробах вдоль обочины. Ближайший
нашелся на Соллипласс.
– Чего тебе больше всего хочется на Рождество? – спросил папа.
Герман промолчал.
– Глупый вопрос?
– Ну да. Вот тебе, пап, самому чего хочется?
– Сюрприза.
– И мне.
Герман слепил снежок и запустил в фонарь, но промазал. Папа тоже бросил и тоже не
попал. Какое-то время они шли молча. В квартире с открытым окном пели рождественский
гимн, но пианист не попадал в ноты.
– Дедушка с нами Рождество встречает?
– Конечно. Мы переправим его к нам под вечер. Мы ведь сможем вдвоем снести его по
лестнице?
– Спокойно.
Дома у дверей их ждала большая елка. На вид очень свежая, ветки припорошены
снегом, а зарубки от топора блестят. Рядом с ней стояла мама и поеживалась, обхватив себя
руками.
– Заходили Бяша и Вяша, – сказала она, – елку вот принесли.
Папа стал проверять высоту елки, подергал иголки, всё с очень деловым видом.
– Вижу. Хорошая елка. Отличная прямо. Игрушки, огни – будет что надо.
– Думаешь, они ее купили на Фрогнере или на рынке? – спросила мама.
– Понятия не имею. А какая разница?
– Они сказали, денег не надо, – гнула свое мама. – Даром, сказали.
– Повезло, – пожал плечами папа.
– И денег не взяли, – повторила мама в третий раз. – Это как?
Папино лицо поменяло цвет, он вертелся как уж на сковородке.
– А, вспомнил! – сообщил он. – У свояка Вяшиного делянка леса где-то в Хаделанде.
Мама смерила папу взглядом снизу вверх, потом снова вниз, но ничего не сказала.
Герман понял, что дело тут нечисто. Бедный, пожалел он папу.
– Как аукнется, так и откликнется, – сказал Герман и ушел к себе в комнату.
Ночью ему не спалось. Слишком много звуков оказалось вокруг. Слышно было, как
стучит сердце где-то в ухе, и как падают с головы волосы, и даже как бьют ходики
у дедушки в квартире. И голоса родителей в гостиной были отчетливо слышны, как будто
включили радио на полную громкость, а передача противная.
– Позорище!
– Не будь ханжой, – отозвался папа и, громко топая, ушел на кухню. Было слышно, как
он распахнул дверцу шкафа и открыл бутылку.
– Не шуми так. Герман услышит.
– Он спит.
– Именно. А ты своим нудежом его разбудишь.
– Это кто из нас нудит?!
Вообще-то Германа трудно было разбудить – он не спал. Он прислушивался, хотя
предпочел бы ничего не слышать, но лежал смирно, чтоб не попасться с поличным.
Все звуки пропали, остались только голоса родителей – громкие, ранящие. Кончайте,
думал Герман, не говорите больше ничего. Идите наряжайте елку. Вешайте гирлянды.
Только не ссорьтесь больше.
– Ну да, свояк из Хаделанда! Он самый, конечно. А теперь, дорогой, будь добр
рассказать, откуда взялась елка.
– Бяша и Вяша сказали, что знают, как добыть елки по дешевке. И я вошел в долю.
– Где брали?
Папа медлил с ответом.
– Ты собираешься напиться еще до Рождества?
Мама говорила жестче, чем даже бабушка, когда отчитывала деда за пиво.
Родители замолчали. Безмолвие воцарилось в квартире. Безразговорность.
– В Нурдмарке, – все же сказал папа после очень долгой паузы. – За Согнсванн.
– Взрослые люди! Как не стыдно!
– Ты вообще-то знаешь, сколько эти елки стоят? Не знаешь? Оно и видно! А парик во
что встанет, знаешь? Тысяча крон! Если не больше…
Герман выключил свет, закрыл глаза, спрятался под одеяло. Без толку. Нет такого
места, где бы он спрятался и его не нашли; всюду найдут, как ни прячься. Он сжал зубы
и стал петь про себя, чтоб ничего уже точно не услышать: «Средь соблазнов мира зла, бурь
его и громов в чудном свете Рождества наше сердце дома».
И нырнул в сон шапкой вперед.
Едва Герман остался дома один, как взял мамину сумку на колесиках и пошел
в «Магазин госпожи Йенсен: бумага, открытки, мелочи» на Драмменсвейен.
Дама за прилавком и впрямь была довольно мелкая, едва заприметишь.
– Чем вы торгуете? – спросил Герман.
– Проще сказать, чем мы не торгуем, – ответила госпожа Йенсен и встала на табуретку,
чтобы ее было лучше видно.
– Простота не для нас, – парировал Герман и огляделся.
Кругом на полках была разложена всякая мелочовка: карандаши, чайные ложки,
наперстки, спички и пинцеты. Наверняка гномы ходят за покупками именно сюда.
– А крупности у вас есть? – спросил Герман.
– В задней комнате, – ответила продавщица и спрыгнула с табуретки.
– Тогда мне нужно две крупности и одну мелкую мелочовку, – сказал Герман.
Он привез подарки домой, закрыл дверь и спрятал их под кровать. Осталось еще две
кроны и семьдесят восемь эре. Поначалу он стал придумывать, как их потратить, но потом
отложил на черный день, если папе не на что станет купить маслица на хлебушек.
Заодно вытащил из ящика свой гербарий и рассмотрел коллекцию. Новые волосы скоро
некуда будет класть. Надо же, сколько волос у меня было, поразился Герман. А сколько еще
осталось… Ну, положим, осталось не так много. Шапка кусала голую кожу и все время
сползала на глаза, потому что сделалась слишком просторная. Он рассмотрел булавовидный
волос. На вид штука не опасная.
Вечером мама с папой принялись наряжать елку. Мама балансировала на шаткой
табуретке и развешивала искусственные шишки и разноцветные бумажные корзиночки. Папа
надевал на верхушку звезду, но она кособочилась. Вдруг оба разом обернулись и посмотрели
на Германа. Он стоял в дверях, не зная, зайти ему или уйти.
– Герман, поможешь нам?
– Сами справитесь, – сказал Герман.
19
20
21
Герман сел на повороте дорожки, чтобы затянуть шнурки. Он надел три пары носков
и вдобавок извел весь утренний выпуск газеты «Афтенпостен». В центре стадиона
«Фрогнер» кружились девчонки в коротких юбках, их тени выписывали в искусственном
свете зыбкие круги. Герман надел варежки, оттолкнулся и заскользил по льду. Лед держал
его. И до старта оставалось еще десять минут. Он пробежал несколько шагов, не работая
руками. Штаны натянулись на коленях, газета шуршала, зато он не косолапил.
Внезапно из репродукторов грянула музыка – орган Хаммонда и труба, а девочки-
фигуристки на внутренней дорожке выстроились в восьмерку и картинно задрали ноги. Руби
среди них не видать. Герман принялся тормозить посреди предстартовой прямой, но
остановился только на следующем повороте. Возвращаясь вдоль кромки, он деланно
захромал, будто у него серьезная травма колена, дошел до старта и встал вместе со всеми.
Никого из бегунов он не знал, поэтому сам тоже никому не был знаком. Все они обводили
соперников безразличным взглядом, настоящая шапочка была только у Германа.
С трибуны спустился стартер. У него не ляжки, а оковалки, и попа торчит как горб
у большого верблюда. Но пистолета у него не было – только свисток на шее и секундомер
в руке. Племянник Яйца, не иначе. Он стал громко выкликать пары. Герман побежит
последним. Один.
Стартер подъехал к нему.
– Кто-то должен бежать без пары. Человек не пришел, и вас девятеро. Надвое не
делитесь.
– Четыре с половиной, – откликнулся Герман.
– Вот именно. Но мы сражаемся в первую очередь с самими собой. Помни об этом.
– Удачно, что я пока бегаю так себе.
Стартер вернулся на место, первая пара уже стояла наизготовку: спины согнуты, ноги
подрагивают, точь-в-точь два шмеля, увидевших мухобойку. Вот они сорвались с места,
выгребли из поворота и помчались наперегонки по прямой. Финишировали с результатом
53,8 и 56,4 секунды. У второй пары вышла заминка на старте, а потом они пыхтели ноздря
в ноздрю до последнего поворота – там левый вырвался вперед и финишировал на 1:04,5,
а правый отстал и дотянул только до 1:12,7. На старт вышла третья пара, и Герман подумал:
вот бы один из них сейчас грохнулся.
Но тут рядом с ним, чиркнув по льду, затормозили быстрые коньки.
– Ты газеты подкладываешь?
Герман медленно повернулся: Руби. Она скосила глаза на его коньки, газета торчала из-
за края ботинка. Герман посмотрел на ее ноги – и увидел беговые коньки. На Руби были
беговые коньки и синий конькобежный костюм.
– Ты в них будешь типа фигурно кататься? – спросил Герман.
– Я бегу четыреста метров, – ответила Руби.
Больше она ничего не сказала, оттолкнулась и очутилась уже на старте. Ну все, понял
Герман, слишком поздно. Слишком поздно отказаться. Он не может уйти домой сейчас.
Придется выйти на старт и состязаться с Руби. Не надо было ему желать падения третьей
паре.
И вот он стоит на внутренней дорожке, согнув колени и вытянув руки в стороны.
Музыка перестала играть, девчонки-фигуристки, пигалицы не старше восьми, хором вопили
Руби «Давай, давай!». Герман бросил на нее взгляд. Руби почти касалась льда лбом, а руки
заложила за спину. Не хватало еще, чтобы она пришла первая, подумал Герман. Обштопала
меня на повороте. Раньше меня поменяла дорожку. Мне тогда только продать коньки,
сбежать в Адапазары и жить в норе до конца моих печальных дней.
Стартер дал свисток, и Герман припустил вперед, спотыкаясь. Он слышал, как коньки
Руби ритмично режут лед. Она обгоняла его. Отрыв увеличивался. Герман вошел в поворот,
но ноги плохо слушались, путались в конькобежном шаге; он не удержался на кромке
и выкатился в сугроб. Руби шпарила по прямой, она опустила руки и давно успела
перестроиться, когда Герман еще только выбирался на дорожку. Она еще прибавила
скорость. Герман слышал вопли зрителей и понимал, что проиграл.
Вот бы упасть на последнем повороте, думал он. Если я грохнусь на последнем
повороте, прежде чем Руби финиширует, то смогу сказать, что сделал бы ее, когда б не упал.
А вдруг сейчас нога сломается? Или выскочит овчарка и оторвет мне руки? Или лед растает?
О многом он успел подумать, все-таки четыреста метров. Но не упал – не сумел. Он
хорошо прошел поворот, работая рукой, но, когда вышел на последнюю прямую, Руби давно
пересекла финиш.
Герман сделал три отчаянных шага, проплыл мимо судьи под крик «Одна минута
двадцать восемь и пять секунды», услышал смех зрителей, попал в свет прожекторов,
проехал дальше, не сбавляя хода, и двинул в раздевалку.
Руби нагнала его у памятника Оскару Матисену21. Она связала коньки и повесила их
через плечо. Герман сунул свои в заплечный мешок. Он не собирался останавливаться, но
Руби заступила ему дорогу.
– Не знала, что ты тоже на коньках бегаешь, – сказала она.
Герман ничего не ответил, показывая, что хочет пройти.
– Тренировался много?
– Сорок дней и сорок ночей.
– Почему в школу не ходишь?
– Заразный.
– Боров сказал, кто не будет тебя опекать, того выгонят.
– Знаю. Достала меня эта канитель до печенок.
Руби с любопытством взглянула ему в лицо.
– Ты, что ли, сердишься?
– У меня травма.
– Какая?
– Коленка, видимо.
Он перестроился на соседнюю дорожку, обогнул Руби и пошел домой, петляя
проулками. А дома повесил мешок с коньками в подвале и сунул шапочку в нижний ящик.
22
21 Оскар Матисен (1888–1954) – норвежский конькобежец, многократный чемпион мира и Европы; ежегодно
лучшему конькобежцу мира вручается приз его имени.
Они посмеялись. Карстен поманил его ближе.
– Какое место на коньках взял?
Герман стиснул зубы, отвернулся к церкви и пополз взглядом по высоченному шпилю,
пока кончик этой медной булавки не исчез в небесной наволочке.
– А вы чего делаете? – спросил он.
– Ты в штаны наложишь только слушать, – ответил Бьёрнар.
Герман достал из кармана каштан и пульнул в школу. Зазвенело стекло.
– Я, что ли, попал? – прошептал он.
– Ты разбил стекло завуча!
Они всей гурьбой рванули с места и бежали сколько хватило сил, остановились уже
далеко внизу, у памятника Вельхавену. Спрятались за ним, и Гленн достал из кармана
зеленый шнур.
– Это еще зачем? – спросил Герман.
– Тебя повесить, чтоб мозги вправить.
– Они и так на месте.
Гленн завязал петлю на одном конце.
– Двери связывать, придурок.
– Зачем?
– Для смеха.
Они сгрудились вокруг него.
– Слабо́ тебе?
– Ну что значит слабо, – промямлил Герман.
И пошел вместе с ними по бесконечным трамвайным рельсам. Они завернули за угол,
спустились немного вниз по Оскарсгатен.
– Здесь, – прошептал Гленн.
Они остановились и огляделись. Поблизости никого. Забежали в подъезд; оставив
Бьёрнара караулить на первом этаже и стараясь не шуметь, поднялись на второй. Там
оказалась всего одна квартира, на двери – табличка: «Хюльда Хансен». На половичке у входа
лежала газета. Хюльды Хансен наверняка нет дома, подумал Герман.
Гленн накинул петлю на ручку, Карстен привязал свободный конец к перилам
и накрутил шесть дамских узлов. Три пары глаз уставились на Германа.
– Звони.
– А что сказать?
– Осел! Она ж не откроет дверь, в этом весь смех!
Герман подошел к двери и посмотрел на мальчишек.
– Живо!
Он поднял руку, сжал кулак, вытянул указательный палец и надавил на кнопку звонка.
За дверью прозвучала тройная трель. Гленн и Карстен попятились. Но больше ничего не
произошло.
– Звони еще!
Герман нажал на кнопку еще раз. И теперь услышал медленное шарканье; кто-то
приближался к двери, с трудом переставляя ноги и спотыкаясь. И еще какой-то неясный звук
разобрал он – что-то вроде стука палки. Потом ручка повернулась вниз.
– Идут! – прошипел Бьёрнар от входа. – Сюда идут!
Гленн и Карстен скатились по лестнице, а Герман все стоял перед дверью и смотрел,
как ее пытаются открыть изнутри. Шнурок дергался, но только сильнее затягивал узел.
– Вали, придурок! – крикнул Гленн и выскочил из подъезда следом за остальными.
Не сумев открыть дверь, Хюльда Хансен принялась кричать. Герман дергал и тянул
петлю, но она не снималась. Что-то теплое вдруг потекло по ноге, и тут же на площадку
влетели двое – дворник и полицейский в форме.
– Наконец-то мы взяли тебя с поличным, мерзавец! – прогудел полицейский и припер
Германа к стенке. – Не волнуйтесь, госпожа Хансен! Сейчас мы вас освободим.
Дворник достал садовый секатор и перерезал шнур.
Дверь открылась, обмякшая на костылях Хюльда Хансен смотрела на них. Она увидела
Германа. Он увидел Муравьиху.
– Мы поймали вашего мучителя. Легко он не отделается!
Муравьиха все еще рассматривала Германа. Он отвел взгляд и уставился на
сверкающие пуговицы мундира полицейского. В правый башмак продолжало течь теплое.
– Это не он, – сказала Муравьиха.
– Как не он?
Дворник растерялся, полицейский ослабил хватку.
– Этого я знаю. Он приносит мне газеты.
Нагнуться Муравьиха не могла, дворник сам поднял газету с половичка и протянул ей,
глаза у него беспокойно бегали.
– Вот оно что… – Полицейский резко повернулся к Герману. – Ну хорошо, мальчик.
А ты кого-то здесь видел?
Герман все сглатывал и сглатывал, в адамовом яблоке завелся червяк, и хорошо если
один. Полицейский одернул Герману куртку и отошел на пару шагов, морща нос.
– Двое убегали вверх по Оскарсгатен.
– Ты их узнал?
– Только со спины видел.
– Они были твоего возраста?
– Постарше вроде. Может, лет тридцати.
Дворник послал полицейскому безнадежный взгляд.
– Ладно. Займемся поисками.
Они ушли, тяжело топая, а Герман остался стоять. Не сойти ему с этого места, на
которое натекла лужа из его штанины.
Муравьиха долго смотрела на него, изредка вздрагивая всем телом.
– Зайдешь? – спросила она. – Раз уж пришел.
– Да, – ответил Герман, переставил башмак из лужи и похромал за Муравьихой, не
сгибая ногу.
В квартире было совсем темно – прямо хоть на ощупь пробирайся. Вдруг зажглась
люстра, и оказалось, что вся гостиная заставлена диванами, по стенам теснятся фотографии,
а с потолка свешиваются шнуры с ручками на конце, точно кожаные петли в трамвае. Все
занавески были задернуты.
Хюльда Хансен медленно усадила себя на диван, подождала, пока тело успокоится,
и перевела взгляд на Германа, задравшего голову к потолку.
– Я хожу, держась за них, если вдруг костылей под рукой не окажется.
– Хитро придумано.
– Дворник сделал.
На это Герман ничего не ответил.
– Садись, если хочешь.
– Я уже хорошо стою.
– Зачем ты опять связал мою дверь?
Герман шагнул прочь из-под люстры и встал в тени у стены.
– Я не знал, что тут вы живете.
– Но остальные знали?
– Я первый раз, – ответил Герман, и стыд сковал лицо и ниже все до пупка.
– Можешь попросить их прекратить?
– Что смогу, сделаю.
– Тогда не будем больше об этом.
О чем еще говорить, Герман даже представить себе не мог. Он покосился на дверь, она
вон совсем недалеко, глазом два раза моргнешь – и выбежал. Убежать на край света, а там
пробраться на корабль – и поминай как звали.
Герман не убежал.
– Не боишься меня больше? – спросила Хюльда Хансен и обхватила себя руками.
– Каштан хотите?
Герман положил перед ней коричневый кругляш, не дав ей времени ответить.
– Раньше я любила погрызть каштаны.
– Как это? Ели их, что ли?
– Ела. Жареные. В Риме, в Париже. Я всюду поездила. Тебя ведь Герман зовут?
– И в Адапазары были?
– Одно из редких мест, где я не побывала.
Она медленно встала, пошла, подтягиваясь на шнурах, и вернулась со стаканом сока
для Германа и большой коробкой шоколадных конфет.
– У тебя там под дверью случилась неприятность с брюками?
– С одной брючиной.
Она уселась, они молча съели по конфете. И тут Герман не вытерпел.
– Откуда у вас в ногах эти муравьи? – спросил он быстро.
Герман не сразу разобрал, кудахчет она от смеха или от негодования, и на всякий
случай отступил подальше в угол. Но поняв, что она все-таки смеется, вернулся на шаг
назад. Хюльда Хансен тут же оборвала смех.
– Нет у меня в ногах никаких муравьев. Это вы меня просто обзываете и дразните,
потому что я хожу очень странно.
– Я и не верил про муравьев.
– У меня пляска святого Витта.
– Так это вы пляшете? – задумчиво и тихо сказал Герман.
– Это болезнь такая. А вот раньше я плясала, да. Я была актрисой. Киноактрисой.
У нее сделалось что-то странное с лицом, она подняла руку – кажется, через боль –
и сумела показать на фотографию. Герман подошел ближе, чтобы рассмотреть. Девушка
в узкой юбке, маленьких теплых наушниках, стриженная под мальчика и с длинной
сигаретой во рту сидит на капоте машины, скрестив ноги.
– Это вы?
– Я. Примерно тогда я стала знаменитой. Это задолго до начала болезни.
Но вниманием Германа уже завладела другая фотография. Он долго ее рассматривал.
Мужчина без волос. На всей его голове нет ни одного волоска и шапки тоже нет. И он стоит
себе в черной рубашке и смотрит в объектив как ни в чем не бывало.
– Юл Бриннер, – сказала Хюльда Хансен.
– А кто он такой?
– Знаменитый актер. Я играла с ним в одном фильме – «Король и я».
– Вы играли королеву?
– Да, играла.
– Но в то время у короля небось еще были волосы на голове?
– Он был точно как на снимке.
– А вам он, что ли, нравился?
– Он был мой кумир. Лучший из всех, с кем я играла.
Герман еще поизучал лицо Юла Бриннера, а потом повернулся к Хюльде Хансен.
– А вы играли вместе со звонарем собора Парижской Богоматери?
Она отвернулась в сторону и засунула в рот конфету.
– Мне не надо было об этом спрашивать? – тихо сказал Герман.
Он поставил стакан и медленно пошел к двери.
– Я не хочу вас жалеть, Хюльда Хансен! – внезапно произнес он очень громко.
Она сразу же повернулась к нему и улыбнулась всем лицом.
– Ты еще придешь?
– Скорее всего, – ответил Герман.
Дома его ждала мама. Она сидела на кухне с неизменным кофе и очень хотела
поговорить.
– Ты где был, Герман?
– Не у школы, – ответил он быстро, и мама посмотрела на него поверх чашки.
– Ужинать будешь?
– Я пойду к себе, уроков много.
– Хороший план. Кстати, ваш Боров рассказал, как ты сдал зачет за полугодие.
Герман повозил ногами, пряча их под столом.
– Мне не понравилась твоя история, – сказала мама.
– Она не моя, так и было. А Боров сам не то прочитал.
Мама молча подлила себе кофе.
– Папа где? – спросил Герман.
– Празднует с ребятами. Они сегодня объект закончили.
– Ну здорово.
– Герман, так нельзя. Зачем ты стал вычитать в примерах на сложение? Представь себе,
что я буду так делать в магазине. Чем все кончится?
– Якобсен-младший разорится и пойдет кормиться в Армию спасения.
– Вот именно. Ты снова достал старую шапку?
– Угу.
Мама вздохнула. Потом вспомнила еще что-то:
– Кто-то разбил окно во время собрания.
Герман поджал пальцы в мокром носке.
– Разбил целое окно?
– Бросил большой камень.
– Камень? – Герман задумался. – Вы их видели?
– А их много было?
Мама отставила чашку и пристально посмотрела на него. Герман сполз на стуле, у него
отчаянно чесалась нога, вся, от бедра и донизу, он не мог сидеть спокойно.
– А что у тебя с брюками? – вдруг спросила мама.
Герман сразу взбодрился.
– Сейчас расскажу. На Балдерсгатен за мной погналась овчарка. Огромная, больше
верблюда.
– Она тебя не укусила?
– Послушай дальше. Она на меня пописала, потому что столбов рядом не было.
– Давай свои брюки, постираю.
Герман немедленно стянул мокрые штаны, побежал в ванную и сполоснулся
с шампунем. Больше его не трогали, и он спокойно сидел в своей комнате с глобусом.
И думал о королеве, как она доплясалась до такой болезни, и о лысом короле, и о стороже
в королевском дворце, у него еще мозги набекрень съехали. Эх, забыл он спросить, знакома
ли Хюльда Хансен с Бутылей. И про дедушку тоже надо было спросить.
Внезапно Германа пронзила страшная мысль. Он вдохнул, а выдохнуть уже не
получалось. Не опозорил ли он имя Зорро? Впрочем, он ведь был не в плаще и маске.
А значит, никто не подумает, что это Зорро разбил стекло и завязал дверь старушке Хюльде
Хансен. Двойник здесь ни при чем. Все натворил Герман Фюлькт собственной персоной.
Раздался звонок в дверь. Понятное дело, папа потерял ключ, пока гулял с Бяшей
и Вяшей.
Но на пороге возникла мама.
– К тебе гость, – сказала она. И улыбнулась так хитро, что это ничего хорошего не
сулило.
– Скажи, у меня на кухне что-то пригорает, – прошептал Герман.
Мама отступила на шаг, и в комнату вошла Руби. Прикрыла за собой дверь и взглянула
на Германа.
– Ты уже ложишься?
– Еще не вставал.
Руби села на единственный стул и осмотрелась.
– Хорошая у тебя комната.
– Папа сам все сделал.
Минут пять они молчали. Герман подумывал, не надеть ли ему костюм Зорро поверх
пижамы, но не стал.
– На коньках больше не бегаешь?
– Сезон кончился.
У него перед глазами оказались ее волосы. Рыжина сияла ярче, чем обычно. Долго
смотреть невозможно.
Руби мотнула головой, Герман отвернулся к окну. И увидел в стекле отражение Руби.
– У меня пятое место, – сказала Руби.
На это Герману нечего было ответить.
– Но ты хорошо бежал.
– Думаешь?
– Почти победил меня.
– Я забыл наточить коньки.
– И у тебя травма была.
Герман задумался, вспоминая.
– Ну да. Левое колено. Или правое.
– И на внутренней дорожке был плохой лед.
– Точно. Пришлось два отрезка идти по внешней.
Несколько минут им не удавалось ничего сказать. Потом это прошло, и Руби
заговорила первая:
– Герман, у тебя все волосы выпали?
– Не совсем еще.
Он крутанул глобус, мимо проплыла Америка. Руби подошла ближе.
– Можешь показать?
– Зачем?
– Никогда не видела.
Герман стянул шапку и подставил голову Руби. Не услышал, чтобы она что-нибудь
сказала.
– Испугалась? – прошептал он.
И почувствовал руку: она нерешительно, палец за пальцем, приблизилась к его голове и
осторожно провела подушечками по последним кустикам волос на затылке.
– В школе завтра никому не говори.
– Чур, я ничего не видела.
Герман вернул шапку на место. На глаза попался глобус, он все еще крутился. Герман
остановил его.
– Ты живешь на Майорстюен? – спросил он.
– Можешь зайти в гости, – ответила Руби.
23
Герман проснулся рано, а спал так быстро, что ничего не помнил после того, как
закрыл один глаз. Много чего приключилось в последнее время, сказал он сам себе и встал.
На спинке стула висели брюки, сухие. Он бесшумно прокрался в туалет и так же тихо
вернулся в комнату. Снял шапку, выдвинул нижний ящик и достал парик. Пристроил его на
голове, прислушался к своим ощущениям – ничего особенного. Сделал стойку на руках,
парик не свалился. Высунул голову в окно – ветром не сдуло. Сложил ранец и отправился на
кухню.
Опередить удалось не всех. На кухне уже допивала кофе мама. Глаза у нее были жуть
какие усталые, на ниточках висели.
– Герман, ты уже встал?
– Спасибо, и вам того же.
Он открыл холодильник и выпил молока прямо из горлышка.
– Папа где?
– Еще не возвращался.
– Он не с концами пропал?
– Вернется, когда осмелится.
– Значит, скоро придет.
Тут мама заметила парик, и улыбка удивления разбудила ее лицо.
– Что я вижу?! Парик?
– Я его правильно надел? Челка сзади мне ни к чему.
Мама чуть поправила парик и пристально оглядела Германа.
– Сама бы от такого не отказалась. Чтоб не ходить к Пузырю на перманент.
– Может, как-нибудь в субботу дам тебе поносить. А сейчас я побежал.
У ворот школы маячили Гленн, Бьёрнар и Карстен. Завидев Германа, они побежали ему
навстречу, Гленн первый.
– Нас выдал?
– Нет два раза, – ответил Герман.
Они взглянули на его парик, но и только.
– Не выдал?
– Сказал – нет.
– Жестко.
– Но больше ее дверь не трогайте. Пожалеете.
– Они так сказали?
– Я так говорю.
К счастью, зазвенел звонок. Боров сидел за своим столом на двух составленных стульях
и дышал как носорог. Каждый раз, когда кто-нибудь вперивал взгляд в парик Германа
слишком надолго, Боров стучал в пол указкой.
Только Руби вела себя как ни в чем не бывало. Но делала это так старательно, что все
же перестаралась.
Боров нарисовал на доске четырнадцать пород деревьев и написал зеленым мелом:
«Лес и обработка древесины в Норвегии». Герман записывал за ним: «Лучшие сорта дерева
идут на производство мебели. Тик в Норвегии не растет. Для детских комнат используют
сосну. Для кухонной мебели хорошо подходит береза. Из дуба тоже делают отличную
мебель. Для производства школьных парт используют ель».
Распахнулась дверь, вошел завуч, сделал два шага и повернулся на каблуках; класс уже
стоял. Боров чуть было не свалился меж двух стульев, но все же потихоньку встал на ноги,
пока завуч обшаривал парту за партой глазами, похожими на жерла пристрелянных пушек.
– Случилось серьезное происшествие. В моем кабинете разбили окно. Это произошло
вчера вечером, и мы видели, кто это сделал.
Герман почувствовал, что заваливается набок, прямо как на коньках на повороте,
и оперся одной рукой о парту, чтобы не сесть потом мимо своего места.
– Тот, кто это сделал, должен немедленно признаться сам и не тянуть резину. Чьих это
рук дело?
Тут мне даже парик не поможет, подумал Герман. Упекут меня в тюрьму, семь лет воли
не видать, да еще семь, и обернусь я самым рослым в мире карликом.
Но он не успел поднять руку. За спиной послышалась возня, Гленн встал и заявил:
– Я разбил.
– Я, – сказал Карстен и замахал рукой.
– И я! – вскричал Бьёрнар, задрав обе руки над головой.
– Так я и думал, – завуч повернулся к Борову. – Так я и думал. Вперед – марш!
Борова эта история подкосила. Он плюхнулся на стул, тот жалобно скрипнул, а Гленн,
Бьёрнар и Карстен, шагая в ногу, вышли из класса.
Остаток урока Герман рисовал огромный трехцветный топор. Рядом он подписал:
«Бревна отправляются на лесопилку или на целлюлозную фабрику. Бумажной фабрике
необходимо древесное сырье. Там бревна пилят на доски. Некоторые бревна отправляют на
фабрики, целлюлозные и бумажные. Вся бумага, на которой мы пишем, была бревнами».
Когда прозвенел звонок, Руби обернулась к Герману и как ни в чем не бывало кинула
на него быстрый взгляд.
Герман встал у ворот на Харелаббен, но Гленн, Бьёрнар и Карстен не появились.
Вместо них из ворот вышел Яйцо. Он остановился перед Германом и покосился на парик.
– Стоишь? – сказал он.
– Вроде.
– Они еще не скоро придут. Каждый должен пятнадцать раз переписать начисто
стихотворение Бликса22. Это не быстро. – Яйцо оглядел улицу, но с места не сдвинулся. –
Хороший у тебя парик.
– Это не парик. Настоящий человечий волос.
Яйцо долго тер и мял подбородок.
– Герман, скажи мне: почему меня зовут Яйцом?
– Сам бы рад узнать.
– Вот и я тоже. Был, между прочим, чемпионом Норвегии в упражнениях на коне.
В пятьдесят третьем году. – Он помолчал. Потом оживился: – Нет толку спрашивать, почему
вы зовете Фанеру Фанерой?
– Спрашивайте, если хотите.
Но Яйцо спрашивать не стал. Он громко захохотал и удалился. От угла улицы внезапно
отделилась уборщица, и дальше они пошли вместе.
– Желток и белок! – крикнул им вслед Герман, но они не услышали.
Зато появился сам Фанера; он шел через двор, широко шагая, косясь из-под шляпы по
сторонам и разговаривая с самим собой.
Герман сорвался с места и припустил по своим делам. Он побежал на стройплощадку
в Вику.
А там небо держится на доме. Он почти целиком из стекла, прозрачный, солнце висит
на ниточке над фьордом и набивает дом светом, и все это горит, и сияет, и режет глаза,
Герману пришлось отвернуться, прежде чем он насмотрелся.
Потом он увидел подъемный кран.
Позади высокого штакетника, частично уже подпавшего под разбор, Герман отыскал
бытовку. Постучал в дверь, она от этого распахнулась. Заглянул внутрь. Двое мужчин
в синих комбинезонах сидели за столом и пристально смотрели друг другу в глаза. У одного
борода на пол-лица, у второго вся моська обгорела.
Герман кашлянул. Они не услышали. Он вышел наружу и снова постучался.
– Заходите, черт возьми! – крикнул один.
– Бригадир, если это ты, лучше проваливай! – добавил второй.
Они расхохотались и долго смеялись.
Когда они отсмеялись, Герман открыл дверь и вошел.
Они разом повернулись к нему.
– Это не бригадир, – сказал бородатый.
– Считай, повезло ему, – ответил второй.
– Считай, чертовски повезло, – добавил третий голос. Герман слышал его и раньше.
На узкой скамейке под окном лежал папа с полотенцем на голове.
Весна
24