Перевод А. Худадовой
ПРЕДИСЛОВИЕ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПИСЬМО I
К Юлии
ПИСЬМО II
К Юлии
ПИСЬМО III
К Юлии
ЗАПИСКА
От Юлии
ОТВЕТ
ВТОРАЯ ЗАПИСКА
От Юлии
ОТВЕТ
ТРЕТЬЯ ЗАПИСКА
От Юлии
ПИСЬМО IV
От Юлии
Вот мне и приходится в конце концов признаться в роковой
тайне, которую я так неловко скрывала. Сколько раз я клялась себе,
что она покинет мое сердце лишь вместе с жизнью! Но твоя жизнь в
опасности, и это заставляет меня открыться; я выдаю тайну и
утрачиваю честь. Увы! Я была уж слишком стойкой,– ведь утрата
чести страшнее, чем смерть!
Что же мне сказать? Как нарушить столь тягостное молчание?
Да ужели я не все тебе сказала и ты не все понял? Ах, ты слишком
хорошо все видел, и ты, конечно, обо всем догадался! Я все более
запутываюсь в сетях гнусного соблазнителя, не могу остановиться и
вижу, что стремлюсь в ужасную бездну. Коварный! Моя любовь, а
не твоя, придает тебе смелость! Ты видишь смятение моего сердца,
ты, на мою погибель, берешь над ним верх; по твоей вине я
достойна презрения, но наперекор себе вынуждена презирать тебя,
и это самое тяжкое мое горе. Ах, злодей, я питала к тебе уважение,
а ты навлекаешь на меня бесчестие! Но верь мне, если б твое сердце
могло мирно вкушать радость победы, оно бы никогда ее не
одержало.
Ты знаешь, – и это должно умножить укоры твоей совести, –
что в моей душе не было порочных наклонностей. Скромность и
честность были мне любезны. Я взращивала их, ведя простой и
трудолюбивый образ жизни. Но к чему все старания, если небо их
отвергло? С того дня, когда я, к своему несчастью, впервые увидела
тебя, тлетворный яд проник в мое сердце и рассудок; я поняла это с
первого взгляда; и твои глаза, чувствования, речи, твое преступное
перо с каждым днем делают яд все смертоносней.
Что только не делала я, чтобы пресечь эту гибельную, все
растущую страсть! Сопротивляться не было сил, и я стремилась
уберечься от нападения, но твои домогательства обманули мою
тщетную осторожность. Сотни раз порывалась я припасть к стопам
тех, кому обязана своим рождением, сотни раз порывалась я
открыть им свое сердце, но им не понять, что творится в нем; они
прибегнут к обычным врачеваниям, а недуг неизлечим; матушка
слаба и безответна, я знаю неумолимо крутой нрав отца, и я
добьюсь лишь одного: погибну, опозорив себя, свою семью и тебя.
Подруга моя уехала, брата я лишилась; и на всем свете мне не
найти защитника от врага, который меня преследует; тщетно
взываю к небу, – небо глухо к мольбам слабых. Все разжигает
страсть, снедающую меня; я предоставлена самой себе или, вернее,
отдана на твою волю; сама природа словно хочет стать твоей
соучастницей; все усилия тщетны; я люблю тебя наперекор себе.
Мое сердце не устояло, когда было полно сил, ужели теперь оно
лишь наполовину отдастся чувству? Ужели сердце, не умеющее
ничего утаивать, не признается тебе до конца в своей слабости! Ах,
не следовало мне делать первый, самый опасный шаг… как теперь
удержаться от других? Да, с первого же шага я почувствовала, что
устремляюсь в пропасть, и ты властен усугубить, если пожелаешь,
мое несчастье.
Положение мое ужасно, мне остается прибегнуть лишь к тому,
кто довел меня до этого; ради моего спасения ты должен стать
моим единственным защитником от тебя же. Знаю, я бы могла пока
не признаваться в своем отчаянии. Могла бы некоторое время
скрывать свой позор и, постепенно уступая, обманывать, себя.
Напрасные ухищрения, – они бы только польстили моему
самолюбию, но не спасли бы честь. Полно! Я хорошо вижу,
слишком хорошо понимаю, куда ведет меня первая ошибка, хоть я
стремлюсь не навстречу гибели, а прочь от нее.
Однако ж, если ты не презреннейший из людей, если искра
добродетели тлеет в твоей душе, если в ней еще сохранились
благородные чувства, которых, мне казалось, ты был исполнен, –
могу ли я думать, что ты человек низкий и употребишь во зло
роковое признание, исторгнутое безумием из моей груди? Нет, я
знаю тебя: ты укрепишь мои силы, станешь моим защитником,
охранишь меня от моего же сердца.
Твоя добродетель – последнее прибежище моей невинности.
Свою честь я осмеливаюсь вверить твоей – тебе не сохранить одну
без другой. Ах, благородный друг мой, сбереги же обе и пожалей
меня, хотя бы из любви к себе.
О господи! Ужели мало всех этих унижений? Я пишу тебе,
друг мой, стоя на коленях, я орошаю письмо слезами, возношу к
тебе робкую мольбу. И все же не думай, будто я не знаю, что
мольбы могли бы возноситься ко мне и что я подчинила бы тебя
своей воле, стоило лишь уступить тебе с искусством, достойным
презрения. Возьми суетную власть, друг мой, мне же оставь честь.
Я готова стать твоей рабою, но жить в невинности, я не хочу
приобретать господство над тобой ценою своего бесчестия. Если
тебе угодно будет внять моей просьбе, то какой любовью, каким
уважением воздаст тебе та, которой ты вернешь жизнь! Сколько
очарования в нежном союзе двух чистых душ! Побежденные
желания станут источником твоего счастья, и эти сладостные утехи
будут достойны ангелов.
Я верю, я надеюсь, что сердце, заслуживающее, как мне
кажется, безраздельной привязанности моего сердца, не обманет
моих ожиданий и будет великодушно; и надеюсь, что, если б,
напротив, оно оказалось способно, в низости своей, злоупотребить
моим смятением и теми признаниями, которые вынудило у меня,
тогда чувство презрения и негодования вернуло бы мне рассудок; я
еще не так низко пала, чтобы для меня опасен был возлюбленный,
за которого пришлось бы краснеть. Ты сохранишь добродетель или
станешь достойным презрения; я сохраню уважение к себе или
исцелюсь. Вот она, единственная надежда, оставшаяся у меня,
кроме самой последней надежды – умереть.
ПИСЬМО V
К Юлии
ПИСЬМО VI
К Кларе от Юлии
ПИСЬМО VII
Ответ
ПИСЬМО VIII2
К Юлии
ПИСЬМО IX
От Юлии
ПИСЬМО X
К Юлии
ПИСЬМО XI
От Юлии
ПИСЬМО XII
К Юлии
ПИСЬМО XIII
От Юлии
ПИСЬMО XIV
К Юлии
ПИСЬМО XVI
Ответ
ПИСЬМО XVII
Возражение
ПИСЬМО XVIII
К Юлии
ПИСЬМО XXI
К Юлии
ПИСЬМО XXII
От Юлии
ПИСЬМО XXIII
К Юлии
– Чужестранцы, проезжающие по долине, – сказал он, – это или купцы, или же люди,
ведущие всякие прибыльные дела. II они по справедливости часть своих доходов оставляют
стране, мы относимся к ним так же, как они ко всем другим. А в наши края ничто не
привлекает дельцов-чужеземцев, и мы уверены, что здесь путешествуют не ради корыстной
цели, поэтому и мы оказываем бескорыстный прием. Чужеземцы – наши гости, они любезно
навещают нас, и мы принимаем их по-дружески. В конце концов, – добавил он с усмешкой, –
гостеприимство нам обходится не дорого, и вряд ли кто-нибудь захочет на нем нажиться.
ПИСЬМО XXIV
К Юлии
3АПИСКА
ПИСЬМО XXVI
К Юлии
ПИСЬМО XXVII
От Клары
ПИСЬМО XXVIII
К Кларе от Юлии
ПИСЬМО XXIX
К Кларе от Юлии
Оставайся, ах, оставайся дома и никогда не приезжай – ты
опоздала. Мне уже нельзя видеться с тобой, мне не выдержать
твоего взгляда.
Где же ты была, моя милая подруга, защитница, мой
ангел-хранитель! Ты меня покинула, и я погибла. Да ужели твой
роковой отъезд был так надобен, так неотложен? И ты могла
предоставить меня самой себе в опаснейшую минуту моей жизни?
Как ты сама будешь сожалеть о своем непростительном
небрежения! Да, будешь вечно сожалеть о нем, а я – вечно его
оплакивать. Твоя утрата так же непоправима, как и моя, – тебе уж
не найти другую, достойную тебя подругу, как мне не воротить
утраченную невинность.
Что я, несчастная, вымолвила? Не могу ни говорить, ни
молчать. Да и чего стоит молчание, когда вопиет совесть? Весь мир
укоряет меня за мой проступок! Свой позор я читаю на всех
окружающих предметах, я задохнусь, если не изолью душу перед
твоею душой. Но ужели тебе, столь снисходительной и столь
доверчивой подруге, не в чем упрекнуть и себя? Ах, ведь ты
предала меня! Твоя верность, слепая дружба и злополучная
услужливость меня погубили.
Разве не по дьявольскому наущению ты призвала его,
бессердечного искусителя, опозорившего меня? Не для того ли
своими вероломными заботами он вернул меня к жизни, чтобы она
стала мне ненавистной? Пусть навсегда исчезнет с глаз моих этот
изверг, и если у него сохранилась хоть капля жалости ко мне, пусть
он не появляется, не удваивает моих мучений своим присутствием.
Пусть откажется от бесчеловечного удовольствия видеть мои слезы.
Увы, что я говорю? Он ни в чем не виноват. Виновата во всем
только я одна. Я виновница всех своих страданий и упрекать могу
лишь себя. Но порок уже развратил мою душу; ведь первое, чему он
учит, – обвинять другого в наших же преступлениях.
Нет, нет, он никогда не нарушил бы своих клятв. Его
добродетельному сердцу неведомо низкое искусство – осквернять
то, что любишь. Ах, вероятно, он умеет больше любить, чем я,
потому что он умеет побеждать себя. Сотни раз я была
свидетельницей его борьбы и одержанной победы. Его глаза горели
огнем желания, в пылу слепого увлечения он устремлялся ко мне.
Но внезапно он останавливался, словно меня окружала
непреодолимая преграда, – и никогда его пылкая, но безупречная
любовь не преступала этой преграды. Однако я была неосторожна и
слишком долго созерцала опасное зрелище. Порывы его страсти
смущали мой покой, его вздохи теснили мое сердце; я разделяла его
муки, а думала, что лишь сострадаю ему. Я была свидетельницей
его исступления, когда, изнемогая, он вот-вот, казалось, потеряет
сознание и падет к моим ногам. И, может быть, любовь и пощадила
бы меня. О сестрица, меня сгубила жалость.
Роковая страсть словно прикрылась маской всех
добродетелен, чтобы ввести меня в искушение. В тот день он с еще
большим жаром уговаривал меня не упускать времени, последовать
за ним. А это означало – огорчить лучшего из отцов на свете; это
означало – вонзить кинжал в материнскую грудь. Я не соглашалась,
я с ужасом отвергла его замысел. Мысль, что никогда в жизни нам
не осуществить своей мечты, и необходимость скрывать это от
него, сожаление, что я обманываю доверие столь покорного и
нежного возлюбленного – ведь доселе сама поддерживала в нем
надежду, – все это ослабляло мое мужество, подрывало силы,
лишало меня рассудка. Мне суждено было принести смерть либо
тем, кто даровал мне жизнь, либо возлюбленному, либо самой себе.
Не понимая, что я творю, я выбрала собственную гибель. Я обо
всем забыла, думала только о своей любви. И мгновенное
самозабвение погубило меня навеки. Я скатилась в бездну позора,
откуда для девушки нет возврата; и я живу лишь для того, чтобы
еще острее чувствовать, как я несчастна.
Горько жалуясь, я ищу хоть какого-нибудь утешения на земле.
И только ты, любезная подруга, можешь его мне дать. Не отнимай
же у меня этой чудесной поддержки, заклинаю тебя, не лишай меня
радостей дружбы. Я потеряла на нее право, но никогда так не
нуждалась в ней! Пускай жалость заступит место уважения. Приди
же, дорогая подруга, всей душою внемли моим жалобам, дай мне
выплакаться на твоей груди, огради меня, если это возможно, от
презрения к самой себе, – и я поверю, что не все еще потеряно, раз
мне преданно твое сердце.
ПИСЬМО XXX
Ответ
ПИСЬМО XXXI
К Юлии
ПИСЬМО XXXII
Ответ
ПИСЬМО XXXIII
От Юлии
ПИСЬМО XXXV
От Юлии
Друг мой, право же, два слова, сказанные в шутку, по поводу
г-жи Белон, не стоят таких серьезных объяснений. Иногда, стараясь
оправдаться, производишь обратное впечатление. Именно внимание
к пустякам может придать им нечто значительное. Но я уверена, что
с нами этого не случится, ибо в любящих сердцах нет места
мелочности, а в пустых ссорах любовников почти всегда гораздо
больше оснований, чем кажется.
Зато благодаря этой безделице нам представился случай
поговорить о ревности. К несчастью, предмет этот для меня весьма
важен.
Я вижу, друг мой, что, при наших душевных свойствах и
сродстве наших наклонностей, любовь явится краеугольным
камнем всей нашей жизни. Если она так глубоко запечатлелась в
наших душах, то должна унять или даже поглотить все другие
страсти. Малейшее охлаждение чувства тотчас же породило бы в
нас смертельную тоску. На смену угасшей любви появилось бы
непреодолимое отвращение, вечное уныние, и, разлюбив, мы не
прожили бы долго. А мне – да ведь ты отлично знаешь, что только
безумная страсть помогает мне переносить весь ужас моего
нынешнего положения, – мне суждено или любить без памяти, пли
умереть от горя. Ты видишь сам, я права, решив серьезно
поговорить о том, от чего зависит счастье всей моей жизни.
Насколько могу судить о самой себе, я, мне кажется, хоть
подчас и бываю слишком впечатлительна, однако не поддаюсь
внезапным порывам. Надобно, чтобы страдания мои перебродили
внутри меня, – лишь тогда я решусь заговорить об этом с их
виновником, а так как я убеждена, что нельзя оскорбить невольно,
то скорее стерплю сотни обид, чем одно объяснение. С подобным
характером можно зайти далеко, особенно если есть склонность к
ревности, а я очень страшусь, что вдруг обнаружится во мне эта
опасная склонность. Знаю, твое сердце создано лишь для моего
сердца. Но ведь можно и самому обмануться, принять мимолетное
увлечение за страсть и ради прихоти совершить то же, что
совершил бы ради любви. Так, если ты сам будешь укорять себя в
непостоянстве, хотя оно и мнимое, – тем больше вероятия, что и я,
пускай несправедливо, буду обвинять тебя в неверности. Ужасное
сомнение отравило бы мне жизнь; я страдала бы не жалуясь и
умерла бы неутешной, хотя и любимой по-прежнему.
Заклинаю, предотвратим несчастье, – при одной мысли о нем
я содрогаюсь. Поклянись мне, нежный друг, но не любовью (ведь
клятвы любви исполняют, когда верны любви и без клятв), а
священным именем чести, столь почитаемой тобою, – поклянись,
что я вечно буду твоей наперсницей и какие бы изменения ни
произошли в твоем сердце, узнаю о них первая. Не уверяй меня, что
тебе никогда не придется ни о чем сообщать мне. Верю, надеюсь,
что так оно и будет. Но огради меня от безумных тревог, и, если
тебе даже не придется исполнить свое обещание, я хочу быть так же
спокойна за будущее, как неизменно спокойна за настоящее. Легче
будет от тебя узнать, что пришла беда, чем вечно страдать от
воображаемых бед. По крайней мере, в утешение мне останутся
муки твоей совести. Если ты перестанешь разделять мою страсть,
то все же будешь еще делить со мной мои мучения, – и слезы,
пролитые на твоей груди, будут не так мне горьки.
Вот почему, милый друг, я поздравляю себя вдвойне с тем,
что у меня такой избранник, – думая и о сладостных узах, что
соединяют нас, и о твоей порядочности, еще укрепляющей их. Вот
как можно применить правила благоразумия в области чистого
чувства. Вот как строгая добродетель может устранить горести
нежной любви. Если б моим возлюбленным был человек
безнравственный, он не мог бы любить меня вечно, – в чем бы
видела я залог его постоянства? Каким способом могла бы я
избавиться от вечного недоверия? И каким образом убедилась бы я,
что не обманута его притворством или своим легковерием? Ты же –
достойный и уважаемый друг, ты не способен ни хитрить, ни
притворяться. Если ты даешь обещание быть со мною всегда
откровенным, ты его исполнишь. Стыдно будет тебе признаться в
неверности, но чувство долга возьмет верх в твоей правдивой душе,
и ты сдержишь слово. И, если только ты разлюбишь свою Юлию,
ты скажешь ей… да, ты можешь ей сказать: "О Юлия! Я не…" Друг
мой, дописать эти слова я не в силах.
Согласен ли ты с тем, что я придумала? Только так, – я
уверена, – можно искоренить ревность в моей душе. Поддавшись
тому, что говорит мне чутье, я доверяю твою любовь твоей совести
и не допускаю мысли, что ты сам не поведаешь мне о своей измене.
Вот каково, милый друг, надежное действие обязательства, которое
я возложила на тебя. Ты можешь быть ветреным любовником, но
только не вероломным другом. Я могу усомниться в твоем сердце,
зато никогда не усомнюсь в твоей искренности. С какой отрадой я
прибегаю ко всем этим ненужным предосторожностям, стараюсь
предугадать перемену, зная, что она невозможна. Говорить о
ревности с таким верным любовником – восхитительно. Ах, ужели
я бы могла так говорить, если б ты стал иным! Мое бедное сердце
не было бы таким благоразумным в беде, малейшее недоверие, и я
была бы уже бессильна избавиться от подозрений.
Вот, досточтимый наставник, о чем мы можем поспорить
нынче вечером, – ибо, по моим сведениям, обе ваши смиренные
ученицы будут иметь честь отужинать в вашем обществе у отца
"неразлучной". Своими учеными рассуждениями о газетных статьях
вы завоевали его расположение, – никаких уловок не понадобилось,
чтобы вас пригласили. Дочь уже велела настроить клавесин. Отец
перелистал Ламберти. А я, пожалуй, припомню то, что вы
преподали мне в роще, в Кларане. О доктор всевозможных наук, вы
в чем угодно примените свои знания! Господин д'Орб, – как вы
догадываетесь, он тоже не забыт, – будет с ученым видом
разглагольствовать о будущей присяге на верность
неаполитанскому королю, а мы тем временем удалимся в комнату
сестрицы. Там-то, мой верноподданный, преклонив колена пред
дамой своего сердца и госпожой своей, взявшись с нею за руки в
присутствии ее канцлера, вы дадите ей присягу на верность и
безупречную преданность. То не клятва в вечной любви, – ведь
никто не властен ни сдержать, ни преступить такое обязательство, –
а в нерушимой правдивости, искренности, откровенности. Вы не
будете присягать ей на вечное подданство, а лишь обязуетесь не
свершать вероломных деяний и, по крайней мере, объявить войну
прежде чем свергнете иго. Выполнив сие, будете возведены в
рыцарское достоинство и признаны единственным вассалом дамы и
ее верным рыцарем.
Прощай же, милый друг. Мне становится весело при мысли о
нынешнем ужине! Ах, как будет мне сладостно это веселье, когда
ты разделишь его со мною!
ПИСЬМО XXXVI
От Юлии
ПИСЬМО XXXVII
От Юлии
ПИСЬМО XXXVIII
К Юлии
ПИСЬМО XXXIX
От Юлии
ПИСЬМО XL
От Фаншоны Регар к Юлии
Фаншона Регар.
ПИСЬМО XLI
Ответ
ПИСЬМО XLII
К Юлии
ПИСЬMO XLIII
К Юлии
ПИСЬМО XLIV
От Юлии
ПИСЬМО XLV
К Юлии
ПИСЬМО XLVI
От Юлии
Ну что это, друг мой, снова и снова – шале! Вся эта история с
шале ужас как тяготит твое сердце, и я хорошо вижу, что ценой
жизни или смерти, но с шале придется расправиться. Ужели те
места, в которых ты никогда и не бывал, до того тебе дороги, что
другие их не заменят, и любовь, создавшая в самом сердце пустыни
дворец Армиды, не в силах соорудить для нас шале в городе?
Послушай: моя милая Фаншона выходит замуж. Батюшка, охотник
до праздников и до праздничных хлопот, собирается устроить
свадьбу, на которую мы все будем званы, и, уж конечно, на этой
свадьбе будет шумно. Тайна умудряется многое облекать своим
покровом в самом разгаре веселой суеты и шумных пиршеств. Ведь
ты понимаешь меня, друг мой? Как сладостно будет вновь обрести
благодаря этой свадьбе те радости, которыми мы ради нее
пожертвовали.
По-моему, ты с излишней горячностью взялся защищать
милорда Эдуарда: право, я отнюдь не дурного о нем мнения. Да и
могу ли я судить о человеке, с которым провела один лишь вечер?
И как ты можешь судить о нем, зная его всего только несколько
дней? Я, как и ты, высказываю лишь свое предположение. Его
замыслы касательно тебя – быть может, лишь туманные обещания,
на которые часто бывают щедры иностранцы, ибо от таких
проектов, с виду столь веских, потом всегда легко отмахнуться.
Однако я узнаю твою увлекающуюся натуру и склонность
предвзято, с первого же взгляда, одобрять либо порицать людей. И
все же мы на досуге обдумаем его предложения. Если любовь будет
благоприятствовать плану, возникшему у меня, то, пожалуй, нам
представятся и лучшие возможности. О милый друг, терпенье
горько, зато плоды его сладки.
Вернемся же к твоему англичанину. Я писала тебе, что он,
по-моему, обладает возвышенной и твердой душой, скорее это
человек просвещенный, нежели приятный. Ты высказал почти такое
же мнение. А затем, с чувством превосходства, свойственного
мужчинам и никогда не покидающего наших смиренных
воздыхателей, стал упрекать меня за то, что я раз в жизни сужу как
представительница своего пола, – словно женщина не всегда
должна быть женщиной! Помнишь ли, как прежде, читая
"Республику" Платона, мы спорили о духовном различии между
мужчиной и женщиной? Остаюсь при своем старом мнении и
никак не могу представить себе образец совершенства, одинаковый
для столь различных созданий. Способность к нападению и защите,
отвага мужчин, стыдливость женщин – не условности, как
воображают твои философы, а узаконения природы, смысл которых
легко установить и следствием которых являются все другие
духовные различия. Кроме того, предназначение природы для
мужчин и женщин не едино, с чем и сообразуются способности,
взгляды и чувства тех и других. Землепашцу и кормящей матери не
следует обладать одинаковыми вкусами и одинаковым
телосложением. Рост повыше, голос погромче и черты лица порезче
как будто не имеют прямого отношения к полу; но отличия во
внешности указывают на намерение творца внести различие в
духовную природу полов. Совершенная женщина и совершенный
мужчина не должны походить друг на друга ни обликом, ни душою.
Тщетные попытки подражать противоположному полу – верх
безрассудства. Они смешат человека мудрого и обращают в бегство
любовь. Да и в конце концов, если ты не пяти с половиной футов
роста, не басишь и не отпускаешь бороду, все равно не сойдешь за
мужчину.
Видишь, обижая возлюбленную, попадаешь впросак! Ты
попрекаешь меня за ошибку, в которой я неповинна, – а если и
повинна, то заодно с тобою, – и объясняешь ее таким недостатком,
который я ставлю себе в заслугу. Хочешь, я отплачу
откровенностью за откровенность и чистосердечно скажу все, что
думаю об этом? По-моему, это лишь утонченная лесть, нужная
тебе, чтобы наигранной прямотой в твоих же глазах придать
больше убедительности восторженным похвалам, которыми ты
осыпаешь меня по любому поводу. Ты так ослеплен моими
мнимыми совершенствами, что у тебя недостает духа основательно
укорить меня в чем-нибудь, дабы не укорять самого себя за столь
пристрастное отношение ко мне.
Не стоит труда высказывать мне правду обо мне же, ничего у
тебя не получится. Хотя глаза любви и проницательны, но вряд ли
они подмечают недостатки! Только неподкупной дружбе дано
печься об этом, и тут твоя ученица Клара во сто крат мудрее тебя.
Да, друг мой, превозноси меня, восхищайся, находи меня
прекрасной, очаровательной, совершенной. Твои похвалы мне
приятны, хотя и не обольщают меня. Я знаю, что их подсказывает
заблуждение, а не двоедушие, и что ты обманываешь себя сам, а
вовсе не желаешь обмануть меня. О, как любезны нам слова,
подсказанные обманом любви! Они льстят, но в такой лести есть и
правда; рассудок молчит, зато говорит сердце. Возлюбленный,
расхваливающий совершенства, которыми мы не обладаем, и
вправду видит их в нас. Суждения его ложны, но не лживы; он
льстит, не унижаясь, и, по крайней мере, к нему можно питать
уважение, хоть ему и не веришь.
С сердечным трепетом я узнала, что завтра на ужин к нам
приглашены два философа. Один из них – милорд Эдуард. Другой –
ученый муж, который иной раз несколько утрачивает важность у
ног своей юной ученицы; вы с ним не знакомы? Пожалуйста,
убедите его хранить завтра получше, чем всегда, обличив
истинного философа. А я поспешу предупредить малютку: пусть не
поднимает глаз и старается перед ним предстать дурнушкой.
ПИСЬМО XLVII
К Юлии
ПИСЬМО XLVIII
К Юлии
Ах, Юлия, какие звуки! Как они трогают душу! Какая музыка!
Какой пленительный источник чувств и наслаждения! Сию же
минуту старательно собери все свои ноты – оперы, кантаты, –
словом, все французские произведения, разожги огонь, да побольше
и пожарче, швырни в него всю эту дребедень и хорошенько
размешай – пусть эта глыба льда закипит и хоть раз обдаст жаром.
Принеси жертву богу вкуса во искупление своих и моих грехов. Мы
грешили, опошляя твой голос резкими и заунывными звуками, так
долго принимая за язык сердечных чувств оглушительный шум.
Твой достойный брат был прав! В каком странном заблуждении
находился я прежде, не понимая творений этого восхитительного
искусства! Они оставляли меня равнодушным, и я приписывал это
их незначительности. Я говорил: "Да ведь музыка всего лишь
пустой звук, она услаждает слух и только косвенно и слабо влияет
на душу: воздействие аккорда – чисто механическое и физическое.
Что оно дает чувству? Почему прекрасное созвучие должно
восхищать больше, чем прекрасное сочетание красок?" В мелодии,
приноровленной к звукам речи, я не замечал могучего и
таинственного слияния страсти со звуками. Не понимал, что
подражание человеческой речи, исполненной чувства, дарует
пению власть над сердцами, волнуя их, и что именно выразительная
картина движений души, создаваемая при пении, является
истинным очарованием для слушателей.
На все это указал мне певец милорда, а он, хоть и музыкант,
но довольно сносно рассуждает о своем искусстве. "Гармония, –
говорил он, – всего лишь второстепенный аксессуар
подражательной музыки. В самой, собственно говоря, гармонии не
заложено начал подражания. Правда, она укрепляет напев; она
свидетельствует о верности интонации, придает окраску
модуляциям голоса, выразительность и приятность пению. Но одна
лишь мелодия порождает непобедимое могущество звуков,
исполненных страсти, благодаря ей музыка владеет душой.
Составьте искуснейшие каскады аккордов, но безо всякой мелодии,
и через четверть часа вам станет скучно. А прекрасное пение безо
всякой гармонии слушаешь долго, не ведая скуки. И самые
нехитрые песенки захватывают тебя, если их одушевляет чувство.
Напротив, ничего не выражающая мелодия звучит дурно, а одной
только гармонии ничего не удается сказать сердцу.
Вот тут французы и ошибаются в своих суждениях о
воздействии музыки, – продолжал он. – Они не владеют мелодией,
да им и не найти ее в своем языке, лишенном звучности, в
жеманной поэзии, которой всегда была чужда естественность, и
потому они воображают, будто сила музыки – в гармонии и в
раскатах голоса, делающих звук не мелодичнее, а громче. Они так
жалки в своих притязаниях, что даже сама гармония, которую они
ищут, от них ускользает. Они теряют чувство меры, неразборчивы в
средствах, уже не понимают, что может произвести истинное
впечатление, и превращают свои пьесы n нагромождение звуков;
они занимаются пустыми поделками, они портят себе слух,
чувствительны только к шуму, и чем громче голос, тем он для них
прекраснее. Таким образом, не имея самобытного жанра, они всегда
только и делали, что неуклюже и отдаленно следовали нашим
образцам, а со времен своего знаменитого – вернее, нашего
знаменитого – Люлли, который только тем и занимался, что
подражал операм, коими в ту пору Италия уже была богата, они
тридцать – сорок лет повторяли, и при этом портили создания
наших старых композиторов и выделывали с нашей музыкой почти
то же, что другие пароды выделывают с их модами. Похваляясь
своими песнями, они сами себе выносят приговор. Если б они
умели воспевать чувство, то не пели бы рассудочно; их музыка
бесцветна, поэтому более подходит к песням, нежели к операм, а
наша музыка вся проникнута страстью, поэтому она более подходит
к операм, нежели к песням".
А потом он исполнил речитативом несколько сцен из
итальянских опер, и я понял, как сочетаются музыка и слова в
речитативе, музыка и чувства в ариях и какую силу
выразительности придают всему точный ритм и стройность звуков.
Затем, когда вдобавок к своему знанию языка я постиг, насколько
мог, суть красноречивых и патетических интонаций, то есть
искусства говорить без слов, воздействуя на слух и сердце, – я стал
внимать этой чарующей музыке и вскоре по волнению,
охватившему меня, понял, что это искусство обладает гораздо
большим могуществом, нежели я воображал. Незаметно мною
овладевала какая-то сладостная нега. Ведь то не было пустое
звукосочетание, как в наших пьесах. При каждой музыкальной
фразе в моем мозгу возникал образ, а в сердце чувство. Музыка не
просто ласкала слух, а проникала в душу; лилась с пленительной
легкостью. Казалось, исполнители были одухотворены единым
чувством. Певец, свободно владея голосом, извлекал из него все,
что требовали слова и мелодия, и душа моя радовалась – я не
ощущал ни тяжеловесных кадансов, ни досадной скованности, ни
той принужденности, которая чувствуется у нас в пении из-за
вечной борьбы мелодии и ритма, неспособных слиться воедино,
борьбы, не менее утомительной для слушателя, чем для
исполнителя.
После прелестных арий зазвучали музыкальные творения,
полные экспрессии, – им дано вызывать и изображать могучие
страсти, повергающие нас в смятение, и я с каждым мигом все
более утрачивал ощущение музыки, пения, подражания. Мне
чудилось, будто я внемлю голосу печали, восторга, отчаяния. Мне
чудились безутешные матери, обманутые любовники,
жестокосердные тираны. Душа моя пришла в такое волнение, что я
чуть не убежал. И я понял, отчего та музыка, которая прежде
наводила на меня скуку, ныне воспламенила меня до
самозабвенного восторга: я начал постигать ее, и коль скоро я стал
доступен ее воздействию, то оно и проявилось со всею своей силой.
Нет, Юлия, такие впечатления не испытываешь только отчасти.
Они или потрясают, или оставляют равнодушным, но не бывают
слабыми или посредственными, – либо ты бесчувствен к ним, либо
потрясен ими; либо для тебя это лишь бессмысленные звуки
непостижимого языка, либо неудержимый натиск чувств, которые
захватывают тебя так, что душа не в силах им противиться.
Я сожалел лишь об одном, – что не из твоей груди льются эти
звуки, тронувшие мою душу, что нежнейшие слова любви
вылетают из уст какого-то жалкого castrato27. О Юлия, душа моя!
Не мы ли с тобой имеем право на весь мир чувств? Кто лучше нас
ощутит, кто лучше выскажет все то, что должна высказать и
ощутить растроганная душа? Кто выразительнее нас произнесет
нежные слова "cor mio, idolo amato"?28 О, сколько страсти вложило
бы в музыку сердце, если б мы с тобой спели один из прелестных
дуэтов, исторгающих отрадные слезы! Прошу тебя, во-первых, не
откладывая, послушай или дома, или же у "неразлучной"
какую-нибудь итальянскую пьесу. Милорд приведет музыкантов,
когда ты пожелаешь, и я уверен, что ты, одаренная таким тонким
слухом да вдобавок более сведущая, чем я, в итальянской
декламации, после первого же концерта поймешь меня и разделишь
мой восторг. А затем – еще одно предложение и еще одна просьба:
воспользуйся пребыванием искусного музыканта и поучись у него,
что и я стал делать с нынешнего утра. Его метода весьма проста,
ясна и построена на наглядности, а не на разглагольствованиях; он
не объясняет, что надо делать, а делает; и в данном случае, как и во
множестве других, наглядный пример куда лучше правила. Я уже
понимаю: главное – подчиниться ритму, хорошо его почувствовать,
оттачивать, тщательно оттенять каждую музыкальную фразу,
выдерживать звуки, не давая им вырываться с чрезмерной силой, –
словом, смягчить громкие раскаты голоса, избавить его от
французских прикрас и придать ему задушевность,
выразительность и гибкость. Твой голос, от природы поставленный
и нежный, легко воспримет новшества. Ты так восприимчива, что
быстро обретешь силу и живость звука, одушевляющего
итальянскую музыку.
ПИСЬМО XLIX
От Юлии
ПИСЬМО L
От Юлии
ПИСЬМО LII
От Юлии
ПИСЬМО LIII
От Юлии
ПИСЬMО LIV
К Юлии
ПИСЬМО LV
К Юлии
ПИСЬМО LVI
От Клары к Юлии
ПИСЬМО LVII
От Юлии
ПИСЬМО LVIII
От Юлии к милорду Эдуарду
ПИСЬMО LIX
От г-на д'Орба к Юлии
ПИСЬМО LX
К Юлии
Успокойся, милая, дорогая моя Юлия, и, узнав обо всем
только что произошедшем, пойми и раздели чувства, которые мне
выпало испытать.
Получив твое письмо, я пришел в такое негодование, что не
мог прочесть его внимательно, как оно того заслуживает. Я не в
силах был побороть себя: слепой гнев превозмог все другие
чувства. "Быть может, ты и права, – думал я, – но не требуй, чтобы
я позволял тебя оскорблять. Пусть я потеряю тебя, пусть умру
виновным, но я не потерплю, чтобы тебе не выказывали должного
уважения, и пока бьется мое сердце, ты будешь чтима всеми
окружающими так же, как чтит тебя мое сердце". Однако же я, не
колеблясь, согласился на недельную отсрочку. И увечье милорда, и
мой обет повиноваться тебе – все содействовало тому, что я
признал отсрочку необходимой. Решив по твоему приказанию за
это время поразмыслить о сути твоего письма, я стал его
перечитывать и обдумывать – не для того, чтобы изменить свой
образ мыслей, а чтобы утвердиться в нем.
Нынче утром я снова принялся за это, по моему мнению,
слишком благонравное, слишком рассудительное письмо и стал с
тревожным чувством перечитывать его, как вдруг в дверь
постучались. И спустя мгновение передо мною предстал милорд
Эдуард. Он явился без шпаги, опираясь на трость. С ним было еще
трое, и среди них господин д'Орб. Меня изумил приход
непрошеных гостей, и я молча ждал, что же будет дальше. И тут
Эдуард попросил ненадолго принять его и не мешать его действиям
и речам. "Прошу вас, дайте мне в этом честное слово, – присутствие
этих господ, ваших друзей, порука тому, что вам во вред оно не
обернется". Слово я ему дал, не колеблясь, но ты поймешь, как я
изумился, когда, не успев договорить, увидел, что Эдуард
становится передо мною на колена. Пораженный странной
выходкой, я тотчас же бросился поднимать его. Но он напомнил
мне о моем обязательстве и повел такую речь: "Я пришел, сударь,
во всеуслышанье отречься от тех оскорбительных слов, которые,
опьянев, произнес в вашем присутствии. Напраслина оскорбляет
самого меня, а не вас, и мой долг засвидетельствовать перед вами,
что я от нее отрекаюсь. Я готов нести любую кару, какой только вы
вздумаете меня подвергнуть, и считаю, что свою честь я могу
восстановить, лишь искупив вину свою. Любой ценой: дайте мне
прощение, умоляю вас, и возвратите мне свою дружбу". – "Милорд,
– немедля отвечал я, – узнаю вашу возвышенную и благородную
душу. И превосходно отличаю речи, которые подсказывает вам
сердце, от тех речей, что вы ведете, когда не принадлежите себе, –
предадим же их вечному забвению". Я тотчас помог ему встать, и
мы обнялись. Засим милорд обернулся к свидетелям и молвил:
"Благодарю вас, господа, за вашу любезность. Такие смелые люди,
как вы, – добавил он взволнованным голосом и гордо
приосанившись, – должны понимать, что тот, кто так исправляет
свои ошибки, ни от кого не потерпит оскорбления. Можете
рассказывать обо всем, что видели!" Вслед за тем он пригласил нас
четверых отужинать у него нынче вечером, и свидетели ушли.
Лишь только мы очутились наедине, он вновь обнял меня, проявив
еще более сердечные, еще более дружеские чувства, а потом, сев
рядом со мной, взял меня за руку. "Счастливейший из смертных, –
воскликнул он, – наслаждайтесь счастьем, которого вы достойны!
Сердце Юлии принадлежит вам; так будьте вы оба…" –
"Опомнитесь, милорд, – прервал я его. – Уж не потеряли ли вы
рассудок?.." – "Нет, – отвечал он с улыбкой, – хотя и в самом деле
чуть не потерял. Быть может, и случилось бы это со мною, если бы
та, которая отняла у меня рассудок, сама же мне его и не
возвратила…" И тут он подал мне какое-то письмо, – и до чего я
был удивлен, увидев, что написано оно рукой, никогда не писавшей
ни одному мужчине, кроме меня. Как волновалась душа моя, когда
я его читал! В нем я узнавал возлюбленную, не имеющую себе
равных, готовую погубить себя ради моего спасения, – узнавал
свою Юлию. Но когда я дошел до места, где она клянется, что не
переживет смерти счастливейшего из людей, я содрогнулся,
подумав, какой опасности я избежал, возроптал на то, что слишком
любим тобою, ужас объял меня, и я вдруг понял, что ведь и ты
смертна. Ах, возврати же мне мужество, которого меня лишаешь…
Я обладал им, когда шел навстречу смерти, угрожавшей лишь
моему существованию, но не нахожу его, когда подумаю, что ты
умрешь вместе со мной.
Меж тем, пока я всей душой предавался горькому раздумью,
Эдуард говорил мне что-то, но вначале я почти не обращал
внимания на его слова; однако же он принудил меня вслушаться,
ибо говорил о тебе, и то, что он говорил, было мне по сердцу и
более не возбуждало ревности. Я понял, каким он проникся
сожалением, что вспугнул нашу любовь, нарушил твой покой. Тебя
он почитает более всего на свете. Но, не смея принести извинения и
тебе, он просил меня передать их и уговорить тебя отнестись к ним
благосклонно. "Вы для меня – ее полномочный представитель, –
говорил он, – и я смиренно обращаюсь к тому, кого она любит, так
как не могу ни говорить с нею, ни даже называть ее имя, боясь
повредить ее репутации". Он признался, что питает к тебе чувства,
которые каждому, кто видит тебя, трудно превозмочь, но скорее это
нежность и преклонение, а не любовь. Никогда они не внушали ему
никаких притязаний или надежд. Он всецело склонился перед
нашими чувствами, как только они стали ему известны, а намеки
сорвались с его уст под влиянием пунша, но отнюдь не ревности.
Он рассуждает о любви, как надлежит философу, который считает,
что душа его превыше всех страстей: быть может, я ошибаюсь, но,
по-моему, он уже однажды любил, и это мешает другой любви
укорениться в его сердце. То, что вызвано оскудением сердца, он
приписывает доводам разума, но ведь я хорошо знаю, что полюбить
Юлию и отказаться от нее – доблесть, непосильная для мужчины.
Он пожелал все досконально узнать об истории нашей любви
и о препятствиях, мешающих счастью твоего друга. Решив, что
после твоего письма полуисповедь была бы вредна и неуместна, я
исповедался ему во всем, и он выслушал меня со вниманием,
свидетельствовавшим о его искренности. И не раз я примечал, что
слезы навертываются ему на глаза, что душа его растрогана;
особенно же глубоко был он взволнован победами добродетели, и
мне кажется, что у Клода Анэ появился новый покровитель, не
менее ревностный, чем твой отец. "Во всем, что вы мне поведали, –
промолвил он, – нет ни игры случая, ни приключений, но никакой
роман не увлек бы меня до такой степени своими трагическими
перипетиями: так жизнь сердца заступает место происшествий, а
проявление порядочности заступает место блистательных подвигов.
Души у вас обоих столь необыкновенны, что нельзя судить о них по
общим правилам. Путь к счастью у вас иной, чем у других, да и
само оно иного рода; ведь другие помышляют только о
благополучии, о чужом мнении, – вам же надобны только нежность
и покой. К любви у вас присоединилось и состязание меж собою в
добродетелях, возвышающее обоих; каждый из вас стоил бы куда
меньше, если бы вы не любили друг друга. Любовь пройдет, –
осмелился он добавить (простим ему святотатство – ведь сердце
ему подсказало это по неведению), – любовь пройдет, – повторил
он, – но добродетели останутся". Ах! Если бы они могли жить
вечно, как наша любовь, Юлия! Само небо не возжелало бы
большего.
Словом, я вижу, что ни суровость философическая, ни
суровость, свойственная милорду, как сыну своей страны, не
заглушили в нашем благородном англичанине прирожденное
чувство человеколюбия, и что он с истинным участием относится к
нашим бедам. Если бы нам способны были посодействовать
влияние и богатство, мы, разумеется, могли бы рассчитывать на
него. Но, увы! Власти и деньгам не дано сделать сердца
счастливыми!
Часов мы не считали и проговорили до обеденной поры. Я
велел подать цыпленка, а после обеда мы продолжали беседу.
Милорд завел речь о своем нынешнем поступке, я не удержался и
дал понять, как я удивлен столь необычным и решительным
поведением. Но к доводам, уже приведенным, он присовокупил, что
полуизвинения в вопросах чести недостойны человека смелого:
надобно или во всем покаяться, или вовсе не каяться, иначе только
унизишь себя, так и не загладив своей вины, и твои нелепые,
неохотные извинения будут приписаны только трусости. "Впрочем,
– добавил он, – моя репутация уже твердо установилась, я могу
поступать по справедливости, – трусом меня никто не сочтет. Вы
же молоды, только вступаете в свет; ваше имя должно быть
безупречно после первого вызова, чтобы никто не пытался
подстрекнуть вас на другой поединок. Повсюду встретишь ловких
трусов, которые, как говорится, "прощупывают врага", стремятся
найти кого-нибудь, кто трусливее их, и за его счет набить себе цену.
Я не хочу, чтобы столь порядочный человек, как вы, вынужденный
наказать одного из подобных молодцов, вступил в поединок, не
приносящий никакой славы, – если им понадобится урок,
предпочитаю дать его сам: пусть у меня будет одной дуэлью
больше – это не повредит человеку, который дрался много раз. Но
одна-единственная дуэль может наложить пятно, а возлюбленному
Юлии должно быть незапятнанным".
Вот вкратце суть нашей долгой беседы с милордом Эдуардом.
Я почел нужным дать тебе отчет – научи, как мне с ним держаться.
Ну, а теперь, когда все закончилось благополучно, умоляю
тебя, гони мрачные мысли, которые вот уже несколько дней
владеют тобою. Береги себя – так надобно сейчас при твоем
положении, внушающем тревогу. О, если б ты вскоре утроила
существо мое! Если б вскоре залог любви… Надежда, ты так часто
приносила мне разочарование, – ужели ты обманешь вновь?! О,
мечты, страх, неизвестность!.. О прелестная подруга моего сердца,
будем жить ради любви нашей, в остальном предадимся на волю
божию.
Р. Я Забыл сказать, что милорд передал мне твое письмо, и я
взял его без зазрения совести – ведь такое сокровище нельзя
оставлять в чужих руках. Отдам его тебе при первой же встрече:
мне твое письмо уже ненадобно – каждая строка так ярко
запечатлелась в сокровенной глубине моего сердца, что, право,
перечитывать его мне более никогда не понадобится.
ПИСЬМО LXI
От Юлии
ПИСЬМО LXII
От Клары к Юлии
ПИСЬМО LXIII
От Юлии к Кларе
ПИСЬМО LXIV
От Клары к г-ну д'Орбу
ПИСЬМО LXV
От Клары к Юлии
Примечания
1
Насторожась перед моей любовью,
Прикрыли вы свои златые кудри
И на меня глядели отчужденно (итал.)
11
…те крепче узы,
Что не судьбою созданы, а нами (итал.).
14
Взамен дворцов, театров или лоджий
Между зеленым лугом и горою
Лишь ель, сосну иль бук найдешь порою –
И духом воспаришь к небесной выси (итал.).
15 Местная монета.
16
Упругие чуть приоткрыты перси,
А дальше все закутано сурово, –
Но как покровам строгим ни доверься.
Перед мечтою страстной нет покрова! (итал.)
19
О боги, в смертный час
Не сметь шепнуть хоть раз:
"Я умираю…" (итал.)
21
Я оскорбить не в силе
Своим непостоянством
Глаза, что научили
Меня тоске любви (итал.).
25
Приют любезный, в зарослях укрытый,
Неведом овчарам и волопасам (итал.).
26
Ветвей прелестней свет еще не видел,
Листвы свежее ветры не ласкали (итал.).
27 Кастрата (итал.).
32
Но истинная доблесть не в признанье,
В cебе самой достоинство находит (итал.).
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Перевод А. Худадовой
ПИСЬМО I
К Юлии1
ПИСЬМО II
От милорда Эдуарда к Кларе
II
III
ПИСЬМО III
От милорда Эдуарда к Юлии
ПИСЬМО IV
От Юлии к Кларе
ЗАПИСКА
От Юлии к Кларе
ПИСЬМО VI
От Юлии к милорду Эдуарду
ПИСЬМО VII
От Юлии
ПИСЬМО VIII
От Клары
ПИСЬМО IX
От милорда Эдуарда к Юлии
ПИСЬМО X
К Кларе
ПИСЬМО XI
От Юлии
ПИСЬМО XII
К Юлии
ПИСЬМО XIII
К Юлии
ПИСЬМО XIV
К Юлии
ПИСЬМО XV
От Юлии
ПИСЬМО XVI
К Юлии
ПИСЬМО XVII
К Юлии
ПИСЬМО XVIII
От Юлии
ПИСЬМО XIX
К Юлии
ПИСЬМО XX
От Юлии
ПИСЬМО XXI
К Юлии