Вы находитесь на странице: 1из 5

Мечты, мечты

Мечты, мечты, где ваша сладость?


<…>
Пускай умру непробужденный.
А. С. Пушкин Пробуждение

Похоже, что осуществление давней мечты сродни смерти близкого человека.


Вот ты долгое время с этой мечтой жил, лелеял её как влюблённый юноша,
мазохистски изнывал от категорической несбыточности, потом совсем с мечтой
сроднился как с верным и неразлучным спутником так, что даже какие-то новые
факты биографии стал воспринимать и оценивать в сопоставлении с нею – и вот она
внезапно стала реальностью, то есть безвременно и безвозвратно осуществилась. Но
настало столь нежеланное пробуждение, спали чары – как будто заглянул за кулисы и
вдруг обнаружил вместо роскошного дворца пыльную фанеру, обтянутую кое-как
ветхой тканью. Разочарование явью ощущается как невосполнимая потеря, с которой
живёшь дальше, нечасто поминая свою осуществившуюся, то есть погибшую, мечту.
Банджо. Во времена юности Фимы много пели. Компании, конечно, разнились
репертуаром. Одни налегали на застольные типа «Ой, мороз, мороз» - эти без пары
стаканов не придёт в голову голосить. Друзья фиминых родителей, нередко со
слезами на глазах, пели песни военного времени или из фильмов о войне, такие как
«На безымянной высоте». При этом балладу «Я был батальонный разведчик» можно
было услышать как в электричке в исполнении безногого инвалида под
аккомпанемент шарикоподшипников его самодельной тележки, так и в студенческом
общежитии. Широкую и невзыскательную публику стремительно затягивала
тюремная лирика, принесённая волной реабилитации из сталинских лагерей; детки из
вполне благополучных семей тянули хором «Я помню тот Ванинский порт». Оттепель
шестидесятых породила атмосферу романтики и напомнила о существовании ещё
каких-то неведомых стран за железным занавесом; расцветший туризм, как
приблизительное удовлетворение тяги к перемене мест и подспудных желаний
преодоления экстремальных ситуаций, снабдил геологов и моряков героическим
ореолом: «Ты ветра и солнца брат». Параллельно в песенную культуру ворвалась
настоящая поэзия – и старшеклассники запели Окуджаву, не вникая в смысл (да в
настоящей поэзии его и не ищут). Не исключено, что именно песенка «Маленький
оркестрик» как-то сплотила вокруг Фимы нескольких одноклассников, присвоивших
своему нехитрому ансамблю звучное имя Бугага. Никто в ансамбле толком играть не
умел, да и пели весьма приблизительно, без изысков. Хоть выступали в школе всего
один раз, но ведь не ради славы объединялись, а ради духоподъёмных репетиций в
комнате на Васильевском острове. Из инструментов настоящим было, пожалуй,
только фимино пианино, от которого лет за пять до того отвадил Фиму Сергей
Баневич, будущий композитор и кавалер орденов, а тогда голодный студент
консерватории, начисто лишённый педагогического таланта или хотя бы терпения. На
гитару Пали привинтили звукосниматель за 9 рублей, превратив её тем самым в
электроинструмент. Из ударных удалось у знакомого парня выпросить на время
одинокую латунную тарелку, вероятнее всего выброшенную за ненадобностью каким-
то духовым оркестром. В те времена по Большому проспекту ежедневно проезжали
уборочные машины, изредка ронявшие проволочки, из которых состояли огромные
вращающиеся щётки. Энтузиасты ансамбля пару дней проследовали в кильватере
такой машины и подобрали осыпавшиеся со щёток трофейные проволочки, два пучка
которых послужили вполне приличным орудием для извлечения звука из тарелки. И
вот тут-то и засела в голову Фимы дерзкая мечта о фантастически прекрасном
заокеанском инструменте, способном издавать непривычный гнусавый простуженный
звук. С чего бы простому юноше из интеллигентной семьи, с трудом освоившему
четыре аккорда на семиструнной гитаре, а затем целых шесть на шестиструнной,
вбилось в голову заиметь именно банджо – невозможно понять и даже предположить.
Но именно это с Фимой и случилось. Он носился с этой заранее обречённой на провал
идеей несколько лет, воспринимая отсутствие банджо не как зияющую пустоту, а
напротив – как наполнение жизни особым смыслом, извлекающим из серой советской
действительности и переносящим в мир грёз с бригантинами, портовыми притонами и
марширующими святыми. На беду возник откуда-то мужик, всучивший Фиме за
немалые деньги сущую руину ископаемого банджо без грифа и без струн. Приладив
тут же гриф, ампутированный у разбитой до этого гитары, мужик заверял, что
инструмент зазвучит как надо, но продемонстрировать как-то не вызвался, а Фима в
силу робости не попросил. Далее последовали несколько попыток натянуть кожу
резонатора и струны, но эти вполне прозаические действия никакой радости не
принесли. Так никто на этом банджо и не играл. А мечту убили.
Париж. Проникшись лёгкой завистью к Хемингуэя по поводу непроходящего у
него праздника и начитавшись биографий импрессионистов, Фима основательно
заболел Парижем. Причём без ощутимой связи со страной, чьей столицей он вроде бы
является – а Париж как понятие, как некий символ всего втайне желанного и
осознанно недоступного. Ну вот вроде «Небесного Иерусалима», подробно
описанного в книге Апокалипсис и означающего Лучший Мир, а вовсе не столицу
государства Израиль, от которой добрая тысяча миль по прямой до острова Патмос,
где, собственно, этот «Небесный Иерусалим» и был предъявлен Иоанну. С годами
абстрактный Париж всё более конкретизировался, вплоть до того, что прогулка
комиссара Мегрэ от его квартиры на бульваре Ришар-Ленуар до кабинета на
набережной Орфевр совершалась им уже не в одиночку, а в компании Фимы, перед
мысленным взором которого представали дома квартала Марэ (практически,
еврейского местечка посреди города) с их специфическими будоражащими запахами.
За какие-то полчаса неспешной ходьбы они перебирались на остров Ситэ по мосту
Менял (в ту пору его исконное название Шанжэ́ никак не связывалось со столь
употребительным у фарцовщиков кличем «ченж»). А там уже рукой подать до Дворца
Юстиции мимо изящной церкви Сент-Шапель. Исходив мысленно город вдоль и
поперёк, побродив неспешно по Булонскому лесу, не раз посидев за столиком кафе на
Монмартре, почти реально вдыхая аромат круассана с кофе, Фима так освоился в
Париже, что стал мало-помалу замечать его следы и отголоски в своём родном городе,
взять хотя бы балконные решётки… Кстати, немало зрительных впечатлений о
Париже добавила Фиме коллекция почтовых открыток соученика по институту Миши
Гликмана, который всерьёз увлекался филокартией, фокусируясь на теме
«Транспорт». С Мишей они затеяли поучаствовать в конкурсе научных работ,
посвящённом 100-летию вождя мирового пролетариата. Был у них в институте
известный либерал профессор политэкономии Кукушкин: вот он-то и одобрил идею
подвергнуть научному анализу метрополитен имени Ленина – как раз в согласии с
темой конкурса. Работу отгрохали вполне фундаментальную: помимо глав с
экономическими выкладками фолиант содержал подробный исторический экскурс с
рисунками Фимы и фотографиями открыток из мишиной коллекции. Глава,
посвящённая наземным вестибюлям станций, была полна саркастической критики,
строго аргументированной и обильно иллюстрированной; наконец, футуристические
главы о перспективах развития метро включали вполне внятные идеи революционных
концептуальных преобразований, обещавших не столько экономию средств
государству, сколько существенное повышение удобства пассажирам. В конкурсную
комиссию книжку с глянцевым портретом Ленина, вырезанным из календаря, вкупе с
хвалебной рецензией Управления Метрополитена, понёс лично профессор Кукушкин.
Вернулся он на кафедру с манускриптом, отвергнутым комиссией с формулировкой
«Невозможно поставить на титульном листе, наряду со святым для всего
прогрессивного человечества именем Ленина, фамилию Гликман». Приговор по тем
временам окончательный, и, в общем, вполне ожидаемый, но Миша с горя покинул
институт. А Фима, как известно, доучился до красного диплома, который, впрочем, не
избавил его от направления прорабом на стройку, где к фамилиям строго не
относились… Помыкавшись на родине-мачехе, Фима перебрался в Иерусалим,
который не был Небесным, а вполне земным, но всё же полным мистики и чудес.
Одним из чудес было то, что Фима выжил. Выжил, вырастил детей, обзавёлся
внуками и – побывал в Париже. Точнее, побывал с женой Симой во Франции и, в
частности, её столице. И что? А ничего. Париж оказался вполне чужим, к Фиме не
имеющим ни малейшего отношения или хотя бы интереса – и что неожиданно,
взаимно. На Монмартре романтический дух начисто вытеснен примитивной и
назойливой коммерцией; башня Монпарнас на поверку предстала неумытой серой
коробкой, абсолютно неуместной посреди малоэтажной застройки; Эйфелева башня
вызвала, как положено, восхищение бывшего инженера своей клёпаной
бесполезностью, а уж попадание сдуру на представление в Мулен Руж окончательно
отравило вояж. В смутной надежде как-то прочувствовать парижскую атмосферу
Фима с Симой отправились искать блошиный рынок, который оказался на последней
станции одной из линий метро. Относительно атмосферы можно сказать «тучи
сгустились»: уже за несколько станций до конечной публика в вагоне совсем
перестала картавить, всё громче и гортаннее избавлялась от европейских манер и
хищно поглядывала на чужаков. Поднявшись, наконец, из подземки, Фима с Симой
почувствовали себя определённо неуютно в этом слепке с родины цивилизации –
Ближнего Востока. По мере продвижения к рынку тревога только усиливалась и
достигла кульминации, когда наших пешеходов оттеснила к краю тротуара рота
автоматчиков, держащих на прицеле столь же многочисленную компанию очень
смуглых парней, в виде атлантов держащихся руками за стену. Натерпевшись страха,
охотники за антиквариатом добрели до рынка на негнущихся ногах. Утешением
явился внушительный бронзовый колокол с рельефной надписью по краю: «In vino
veritas» - что и было немедленно по возвращении в гостиницу усердно проверено. И
всё же: разве об этом всём мечталось?
Винтовая лестница. Никогда Фима не мечтал жить во дворце. Но и прозябание
в коммунальной квартире с вечно пьяными соседями не отвечало эстетическим
потребностям. В юности Фима строил иллюзорные проекты двухэтажного дома с
камином в гостиной первого этажа и винтовой лестницей, ведущей на второй. Не то,
чтобы это стало уж прямо заветной мечтой – скорее, неким загнанным в дальний
уголок сознания эталоном лучшей жизни. Годы шли, Фима менял адреса, обустраивал
жилища, достигая приемлемого уровня комфорта, но эталон откуда-то из подсознания
изредка всплывал, не столько маня к себе, сколько укоряя в смирении перед убогой
действительностью. Единственную винтовую лестницу Фима увидел на даче братьев
Володи, Лёни и Саши Голубицких. Правда, второго этажа у них не было, а лестница
вела на пыльный чердак без окон, но с огромным пергаментным осиным гнездом в
углу. Младший братец Саша был у Фимы студентом и, несмотря на разницу в
возрасте, другом и, как неожиданно оказалось, дальним родственником. Отец братьев,
милейший Эли Лазаревич, происходил из белорусского города Житковичи рядом с
Туровом, родиной отца Фимы. Этот Туров на рубеже XIX-XX веков был вполне себе
еврейским местечком, где проживало две с половиной тысячи евреев, нынче же всё
население Турова 2700 человек – и ни одного еврея. Но это так, к слову. А после
выходных, проведённых на даче, друзьям пришлось ехать в город, чтобы явиться по
повестке в Отдел Внутренних Дел, поскольку в стране затеяли тотальную замену
внутренних паспортов. Заполнив «несгибайку» - картонную анкету, Саша подал её
паспортистке, которая мгновенно разразилась гневной тирадой, мол, как это ты
пишешь себе отчество «Ильич», когда отца твоего зовут Эли, а? Дескать, правильно
должно быть «Александр Элевич», не так ли? «Ну не знаю, не знаю» - ответствовал
Саша, «только моих родных братьев по паспорту зовут одного Владимир Ильич, а
другого Леонид Ильич – и ничего!». Но к винтовой лестнице это происшествие имеет,
всё-таки, уж очень опосредованное отношение. А на деле лишь через сорок лет
довелось Фиме пожить в доме (и не одном) своей мечты, проводя с Симой отпуск в
Европе. Благодаря наличию платформ краткосрочной аренды частного жилья стало
возможно пожить не в гостинице или пансионе, а именно в частной квартире со всеми
приметами быта начиная с кухни и кончая туалетом (следуя маршрутом нормальной
перистальтики). Тут-то и обнаружилось огромное неудобство двухэтажных жилищ: в
одних спальни были наверху, а туалет внизу, в других туалет со спальней наверху, а
кухня и гостиная внизу. Может, по молодости это и не доставляло бы неудобств, но
когда приходится, вцепившись в перила, несколько раз за ночь пробираться к горшку,
поневоле осознаешь нелепость своих юношеских грёз. Обойдёмся без винтовой
лестницы, решил Фима.
Нет, всё-таки исполнение мечты – это огромное разочарование. Вот глядит
Фима на своего пса, который всем своим видом являет страстную мечту выйти в свет
и унюхать там что-то невероятно прекрасное и доселе неведомое. Тут и азарт – и
томность, и надежда - и отчаяние… Не выдерживает Фима зрелища столь сильных
душевных терзаний, и надевает на пса ошейник. С прогулки возвращается уже другой
персонаж: понурый, ко всему безразличный, скучный и откровенно обманутый в
своих ожиданиях. Так-то вот. Тут для полноты картины надо отметить, что
упомянутый лабрадор имеет довольно редкий для этой породы шоколадный окрас,
несомненно усиливавший принадлежность к президентскому кругу: мало того, что
один из мировых лидеров тоже держал дома лабрадора по кличке Конни, так ещё и
другой лидер сверхдержавы был сам такого окраса.