Селфи. Почему мы зациклены на себе и как это на нас влияет / Уилл Сторр. — Москва :
Индивидуум, 2019
ISBN 978-5-6042196-1-4
Аннотация
Каждый день с экранов смартфонов на нас льются потоки селфи и мотивационных постов
— и сами мы стремимся выглядеть в глазах окружающих идеально. Однако недовольство
собой, вечный попутчик перфекционизма, может довести человека до безумия и
самоубийства. Как нарциссизм XXI века изменил нашу жизнь и из чего он складывается? В
этой книге британский журналист Уилл Сторр отправляется в длинное путешествие,
чтобы найти ответы на эти вопросы. Автор пробует жить в монастыре, берет интервью
у стартаперов из Кремниевой долины, влияющих на жизнь миллионов людей, углубляется в
биографии Зигмунда Фрейда и Айн Рэнд, а также разоблачает политиков, которые
придумали, что высокая самооценка идет нам на пользу.
УИЛЛ СТОРР
Селфи
Почему мы зациклены на себе
и как это на нас влияет
Individuum
Москва, 2019
WILL STORR
Selfie
How we Became So Self-Obsessed
and What It's Doing to Us
PICADOR
Диана Луманс,
Милашки в королевстве самооценки (1991)
Я сыта по горло чудовищным «мы», этим словом закрепощения, расхищения, нищеты,
обмана и стыда.
И теперь я вижу лик бога, и я поднимаю этого бога над землей, этого бога, которого люди
ищут с момента своего появления, этого бога, что дарует им радость, мир и гордость.
«Я».
Значительная часть этой книги касается различий между группами людей. Иногда
сравниваются поколения, в других случаях — культуры. Важно подчеркнуть, что при этом
всегда имеются в виду общие тенденции, обнаруженные учеными у большого числа людей.
В реальном мире имеют место широчайшие вариации, и никакое общее наблюдение за
конкретной группой никогда не может быть сведено к наблюдению за каким-либо
конкретным человеком.
Книга нулевая
Умирающее «я»
Сперва не было ничего. Только она, проснувшаяся прикованной к постели, вот и все. Ни
воспоминаний, ни мыслей, лишь странные звуки: попискивание электронных приборов,
мягкий механический гул. И вдруг, словно из тумана, голос: «Можете сказать мне, что это за
предмет?»
Несколькими днями ранее Дебби (1) приняла десять различных рецептурных препаратов —
больше девяноста таблеток. Некоторые из них она украла из шкафчика соседки. Еще с тех
пор, когда она была долговязой девчонкой, которую в школе называли Мартышкой, Дебби
страдала от низкой самооценки. Детство ее выдалось нелегким. «Родители развелись, когда
мне было шестнадцать, — рассказала она мне, — и как только это случилось, я поклялась,
что никогда не поступлю так со своими детьми».
В двадцать один год она вышла замуж за свою школьную любовь, и вскоре у них появились
дети. Она была полна решимости стать идеальной женщиной. «Моя свекровь была
олицетворением совершенной матери и жены. Она сидела дома, воспитывала детей,
прекрасно готовила, умела мастерить. Именно такой я хотела стать». Но как бы Дебби ни
старалась, ничего не выходило. Жизнь домохозяйки была ей скучна. «Я была не очень-то
приятной компаньонкой. Все время злилась». Брак Дебби распался, и она вдруг поняла, что
стала именно той, кем поклялась никогда не быть, — матерью-одиночкой. Она пыталась
ходить на свидания, но безуспешно. «Я видела, как младший сын плачет, сидя на полу
посреди гостиной, и просит „настоящего папу―». Ребенком Дебби старалась быть такой,
какой ее хотела видеть мать. Повзрослев, она изо всех сил пыталась стать женщиной,
которая, как она думала, нужна ее мужу. Всю жизнь она гналась за мечтой о совершенстве, и
всю жизнь эта мечта ускользала от нее. И сейчас она чувствовала себя неудачницей. «Я
говорила себе: ты плохая мать, ты никогда не сможешь заработать достаточно денег, ты
стареешь, ты никогда не найдешь себе мужчину и, если найдешь, не сможешь ему угодить».
Шестого июня 2007 года в одиннадцать часов утра, сидя на постели, Дебби проглотила
пригоршню таблеток, запив их дешевым «Ширазом», и включила диск Dido, чтобы он играл,
пока она умирает. Чуть позже она встала с постели, спустилась вниз, включила компьютер и
написала предсмертную записку: «Моя дорогая семья, я пишу эти слова и плачу. Боюсь, что
мы не увидимся снова. Меня похитили белые люди и везут на невольничьем судне в далекие
земли».
Она действительно очень странно себя чувствовала, но тем не менее продолжила писать, а
затем оставила подпись: «Прощайте навсегда и не попадайтесь так, как я. Кунта Кинте» [2].
Около трех часов дня один из сыновей Дебби нашел ее лежащей на полу в кухне. Ее как
можно скорее доставили в больницу, где она очнулась, злая до чертиков на саму себя. «Я
была вне себя от ярости, — говорила она. — Я напортачила. Я просто ненавидела себя за то,
что умудрилась запороть собственное самоубийство. Этой ненависти было столько, что,
казалось, она меня раздавит».
Я ломал голову — в чем загадка случая Дебби? Что должно случиться, чтобы в человеке
произошел такой резкий сбой? За последние несколько лет я разговаривал с многими
людьми, столкнувшимися с позывами к суициду, и в этих беседах, как и в разговоре с Дебби,
вновь и вновь всплывали истории о больших ожиданиях, которые обернулись крахом и
отрицанием себя, и внезапном желании покончить со всем этим.
Так было, когда я говорил с Грэмом Коуэном из Нового Южного Уэльса, который всегда
считал, «что если он не достигнет успеха, то он — никто», а после ряда профессиональных
неудач пытался повеситься на проводе в заднем дворе своего дома. Так было с Драммондом
Картером, амбициозным и добропорядочным директором школы из деревни в Норфолке,
Англия, чье эго раздавили постоянные интрижки жены.
Так было и с Беном Россом, знаменитым игроком в регбилиг [3], который сломал шею на
пике своей карьеры («Ты начинаешь думать: „А что, если я вдруг исчезну?―»). Его
спортивный врач Кон Митропулос рассказал мне, что его подопечные часто приходят к
таким мыслям, потому что «находятся под прессингом собственных ожиданий и, как все мы,
стремятся быть успешными. Они верят, что все возможно, если будешь много работать. Но в
жизни ведь не всегда так». Та же история приключилась и с Мередит Саймон — студенткой
известного гуманитарного колледжа в США, которая боролась с избыточным весом и СДВГ
(синдром дефицита внимания и гиперактивности), а также считала, что сильно не дотягивает
до идеала — своих красивых, стройных и совершенных сестер. Сперва она просто причиняла
себе боль, а потом, когда ей исполнилось четырнадцать, пошла в ванную, взяла бритву и
попыталась покончить с собой, перерезав запястья. «Я только всех разочаровывала, —
сказала она. — Мне было очень тяжело, ведь я хотела быть идеальным ребенком».
Быть может, я обратил внимание именно на эту закономерность, потому что часто замечаю
ее в себе. На протяжении всей жизни я жду от себя больше, чем могут дать мне мой талант и
характер, и когда неудачи сваливаются на меня одна за другой, мысль о самоубийстве
кажется логичным выходом. «К черту все! — думаю я. — Я же могу просто уйти». А потом
ко мне приходит теплое чувство вновь обретенного спокойствия. Я всегда восхищался теми,
кому хватило мужества пройти через самоубийство. Для меня они герои. В конце концов, нет
ничего трусливого в том, чтобы перерезать себе вены бритвой или надеть на шею петлю из
провода.
На самоубийство можно смотреть как на полный крах личности. Это крайняя форма
причинения себе вреда. Даже если время от времени вы не планируете свою смерть, вам, как
и многим, наверняка приходила в голову мысль: «Я знаю выход. Я могу просто исчезнуть».
И у меня есть основания полагать, что подобные идеи, какому бы запрету они ни
подвергались, возникают у людей гораздо чаще, чем вы можете себе представить. За три
года, что я писал эту книгу, в моем окружении произошло четыре самоубийства. Один
мужчина повесился на дереве, мимо которого я хожу, гуляя с собакой, другой — в закрытом
гараже, мимо которого я проезжаю, когда везу на работу жену. Наш обаятельный
деревенский почтальон Энди, которого я видел почти каждый день, тоже повесился, а моя
кузина покончила с собой буквально в минувшее Рождество.
Вы можете возразить, что это всего лишь неудачное стечение обстоятельств или что я
замечаю эти случаи просто в силу собственной уязвимости либо потому, что писал про это
книгу.
Разумеется, нельзя спорить с фактом, что с 1980-х годов общее количество самоубийств в
США и Великобритании сократилось. Но также верно и то, что сегодня люди чаще умирают
от самоубийства, нежели на войне, во время террористических атак или от убийств и казней
вместе взятых. По данным Всемирной организации здравоохранения, в 2012 году 11,4
человека из 100 000 умерли в результате самоубийства, в то время как в результате бытовых
конфликтов, массовых убийств, высшей меры наказания и полицейского насилия — 8,8. И
судя по прогнозам, ситуация только ухудшается. По предварительным оценкам, к 2030 году
эти показатели составят 12 и 7 человек соответственно. В Великобритании в 2000 году 3,8%
взрослых признавались, что думали о самоубийстве, а к 2014-му эта цифра выросла до 5,4%.
В США статистика самоубийств побила все рекорды за последние тридцать лет.
Как бы нас ни пугали цифры, нельзя забывать о смягчающем эффекте, который оказало на
них массовое внедрение в 1980-е годы таких популярных антидепрессантов, как прозак. Дать
точную оценку этой ситуации сложно: во-первых, побочным эффектом их приема для
некоторых пациентов оказывалось усиление склонности к самоубийству (хотя некоторые
исследования этого не подтверждают); во-вторых, современные данные о влиянии этих
препаратов на самоубийства варьируются: некоторые вообще отрицают какой-либо эффект,
в то время как другие отмечают, что благодаря им произошел значительный спад. С начала
2000-х годов количество выписываемых рецептов на эти препараты стремительно растет,
увеличившись в два раза только в Англии, и их продолжают рекомендовать во многих
случаях, включая биполярное расстройство, обсессивно-компульсивный синдром и неврозы.
На сегодняшний день, если рассматривать период в 12 месяцев, антидепрессанты принимают
от 8 до 10% всего взрослого населения США и Великобритании. Таким образом, есть
вероятность, что статистика самоубийств была бы намного хуже, если бы миллионам людей,
страдающих психическими расстройствами, не оказывалась помощь.
Все эти показатели, какими бы тревожными они ни были, умаляют реальную тяжесть
проблемы. Есть разные сведения, но, согласно одному заслуживающему уважения
источнику, число неудавшихся самоубийств каждый год в двадцать раз превышает (2) число
свершившихся. А это означает, что у огромного количества людей их якобы эгоистичное «я»
по какой-то причине восстало против них. И это очень странно. Что же обладает такой
невероятной силой, что способно сломать психику человека? Что заряжено такой
губительной энергией, что человек под ее воздействием начинает разрушать себя? Быть
может, спрашивал я себя, дело как раз в той черте, что я обнаружил в себе и других? Быть
может, виноваты завышенные ожидания, из которых прорастает разочарование, а затем и
копящаяся нестерпимая ненависть к себе?
***
Мы начали разговор с широких тем. Те, кто занимается изучением самоубийств, обычно
подчеркивают любопытную вещь: в большинстве случаев найти тот единственный фактор,
который привел к суициду, невозможно. Есть множество факторов уязвимости, которые
повышают риск самоубийства, таких как импульсивность, угрюмая руминация [4], низкий
уровень серотонина и слабость навыков разрешения социальных проблем. Обычно акту
самоубийства предшествуют психические нарушения — в первую очередь депрессия. «Но
важнее всего, что страдающие депрессией, как правило, не убивают себя, — заметил Рори.
— Это делают меньше 5% человек. Значит, психическое расстройство не объяснение. С моей
точки зрения, решение убить себя — психологический феномен. И в нашей лаборатории мы
пытаемся понять именно психологию суицидального сознания».
В свои сорок три Рори все еще выглядел юным, да и в душе оставался молодым. Активный и
решительный, в расстегнутой рубашке с жирафами и со стильной стрижкой с четким
пробором на поседевшей голове. На пробковой доске над его столом красовались рисунки
его детей: оранжевый краб, красный телефон, но в то же время в шкафу притаилось собрание
книг с мрачными названиями: «Осмысление суицида», «Беспокойный ум», «Своими юными
руками».
Рори двадцать лет изучал образ мыслей самоубийц и, казалось бы, должен знать о них
практически все, но тем не менее он до сих пор делает удивительные открытия. Именно это и
произошло, когда он начал исследовать особый стиль мышления, называемый социальным
перфекционизмом. Если ваша личная самооценка находится в опасной зависимости от
поддержания реальных или воображаемых социальных ролей и обязанностей — то вы
социальный перфекционист. Или же если вы склонны соглашаться с утверждениями типа
«От меня ждут только идеальных результатов» или «Ради успеха я должен работать
усерднее, чтобы угодить остальным». Дело тут не в том, чего вы ждете от самого себя.
«Важно то, чего от вас, как вы думаете, ждут другие люди, — объясняет Рори. — И вы
подвели их, когда не смогли стать хорошим отцом, или братом, или еще кем-то».
Я спросил его, может ли это иметь отношение к тому, что самоубийц больше среди мужчин:
«Если все дело в том, что мы проваливаем предложенные нам социальные роли, то не
должны ли мы задаться вопросом, какие же роли мужчинам, по их собственному мнению,
надлежит исполнять? Отца? Добытчика?»
Так, одна работа, посвященная тому, что мужчины и женщины сегодня считают признаками
«сильного пола», показывает, что мужчина должен быть «воином», «победителем»,
«кормильцем», «защитником», а также «всегда удерживать первенство и сохранять контроль
над ситуацией». «Если вы нарушаете хотя бы одно из этих правил, то вы уже не мужчина»,
— сказал мне автор исследования, клинический психолог Мартин Сигер. Помимо всего
перечисленного, «настоящий мужчина» не должен показывать свою уязвимость. «Мужчина,
обращающийся за помощью, — объект насмешек». Исследование Мартина было не слишком
объемным, но удивительно точно вторило докладу о самоубийствах среди мужчин,
подготовленному для благотворительной организации «Самаритяне» [5], соавтором которого
был Рори: «Мужчины сравнивают себя с „золотым стандартом― мужественности, который
превозносит властных, держащих все под контролем и неуязвимых. Когда мужчинам
кажется, будто они не соответствуют этому эталону, они испытывают чувство стыда и
поражения».
Во время нашей беседы Рори рассказал мне о близкой подруге, которая покончила с жизнью
в 2008 году. «Это был колоссальный удар, — признался он. — Я все время думал: „Как же я
не заметил? Боже, я ведь занимаюсь этим всю жизнь!― Я считал это личным поражением и
чувствовал себя так, словно подвел и ее, и людей вокруг».
Он помолчал, явно взвешивая то, что собирался сказать. «Я бы не стал утверждать, что
никогда этого не сделаю. Думаю, у каждого человека на определенном этапе мелькает такая
мысль. Ну, может, и не у каждого. Но есть доказательства, что у многих. Однако я никогда
не страдал депрессией и не предпринимал попыток убить себя, слава богу».
«Контроля?»
Одна из важнейших функций человеческого «я» заключается в том, чтобы внушить нам
чувство, что мы управляем собственной жизнью. Когда людей одолевают
перфекционистские мысли, им хочется ощущать, что они справляются с задачей быть тем
прекрасным человеком, каким они себя вообразили. Проблема возникает тогда, когда это
стремление наталкивается на препятствие или, того хуже, начинается регресс. Когда планы
людей терпят крах, они во что бы то ни стало пытаются вернуть контроль. Если сделать это
не удается, их охватывает отчаяние. Эго начинает чахнуть.
И это справедливо в отношении всех нас. Тогда как очень многие мужчины страдают под
гнетом тяжелых культурных ожиданий, в соответствии с которыми они вынуждены быть
неуязвимыми борцами, защитниками и победителями, женщинам приходится иметь дело со
своими вызовами. Хотя надежных общемировых данных относительно мало, складывается
впечатление, что во многих странах женщины часто предпринимают попытки самоубийства.
Это отражает то сильнейшее давление, которое чувствуют на себе многие. Давление
необходимости соответствовать подчас нереальным стандартам совершенства. В самом деле,
атака на женское «я» практически не ослабевает, начиная от ожиданий, что женщина должна
«иметь все»: прекрасную карьеру и семью (похоже, что как мужчины, так и женщины
вынуждены воплощать в себе самые лучшие традиционные роли обоих гендеров; быть
сильными, но заботливыми, амбициозными, но нацеленными на семейные ценности, — все
должно быть попросту идеально). Сюда можно отнести и болезненные образы
«совершенного» тела, которые женщины видят на страницах модных журналов и в
магазинах одежды, где порой выставлены манекены «тройного нулевого» размера с
опасными пропорциями талии к росту, например 0,32 [6]. Авторы одного недавнего опроса
пришли к выводу, что лишь 61% молодых женщин и девушек в Великобритании довольны
своим телом, и это значительный спад по данному показателю — с 73% всего пятью годами
ранее. Между тем почти четверть девочек в возрасте от семи до десяти лет сказали, что «им
нужно быть идеальными», — эта и так уже пугающая цифра становится еще более
вопиющей в юном возрасте: среди девушек от 11 до 21 года таковых оказался 61%.
Более полно оценить те тяготы, которые ложатся на эго современных женщин, можно,
расширив наш предмет от собственно суицидов до членовредительства и нарушений
пищевого поведения (4) — состояний, которые гораздо чаще возникают именно среди
женщин и которые также, что немаловажно, вырастают на почве перфекционизма. Сделав
это, мы еще сильнее убедимся, что происходит нечто страшное. В Великобритании число
случаев оказания медицинской помощи из-за нарушений пищевого поведения среди
молодых женщин и девочек подскочило на 172% за десять лет с 2004 до 2014 года.
Количество взрослых, признающихся в членовредительстве, более чем удвоилось за тот же
период. Один высокопоставленный психиатр рассказал репортерам о том, что участившиеся
случаи нанесения себе порезов среди молодежи, по-видимому, подтверждают повсеместный
опыт практикующих врачей, жалующихся на то, что «интенсивность душевных страданий
возрастает, как и частота психических расстройств, причем среди детей обоих полов». И эта
беда коснулась отнюдь не только Великобритании: в США клинические случаи тревоги и
депрессии среди несовершеннолетних тоже учащаются с 2012 года.
Вероятно, есть целый ряд причин для таких скачков, например более успешное выявление
или увеличение числа пациентов, готовых рассказать о своем состоянии. Однако врачи-
эксперты отмечают и «беспрецедентное давление общества», которое испытывают на себе
молодые люди сегодня. Доктор Джеки Корниш из NHS England (Государственная служба
здравоохранения Великобритании) говорит: «Как и большинство экспертов, мы считаем, что
это обусловлено усилением стресса и социального давления на молодежь, включая
требование хорошо учиться, а также новыми проблемами с восприятием собственного тела».
Педиатр Колин Мичи в большой степени возлагает вину на знаменитостей и повсеместное
распространение смартфонов, сделавших молодых людей уязвимыми для постоянного
потока рекламы, и признается репортерам, что «мы выпустили на волю монстра, с которым
нам не совладать».
Гордон отмечает, что в наше время люди часто считают перфекционизм «неким идеалом»,
однако о его более мрачных последствиях известно мало, равно как и о его изменчивых
формах. «Самоориентированный перфекционизм» не является социальным — требование
совершенства приходит изнутри самого эго. Есть «нарциссический перфекционизм», при
котором люди убеждены, что вполне способны достигнуть самых высоких вершин, но
становятся уязвимы, когда в итоге понимают, что в действительности у них не получается
добиться желаемого. И наконец, есть «невротический перфекционизм», в категорию
которого, вероятно, попадаем Дебби и я. Такие люди страдают от низкой самооценки и
«просто чувствуют, что от них никакого толку». Это люди, склонные к тревоге и
беспокойству, ощущающие «огромный разрыв» между тем, кем они являются и кем хотели
бы быть. Они строят насчет себя широкие обобщения, поэтому когда они «непродуктивны» в
чем-то конкретном, то считают это провалом всего своего «я». «Все дело в этом мышлении
типа „все или ничего―, — говорит Гордон. — А следом приходит и страшная ненависть к
себе». Зачастую она начинается с простого убеждения, будто бы они ничего не значат, «но
если чего-то добьются, то будут значимы. Идеальность либо исправит недостатки, либо
заставит других думать, будто их вовсе нет».
По мнению Гордона, проблема не обязательно состоит в том, что все мы становимся все
бóльшими перфекционистами («Нет исследований, которые бы это подтверждали», —
признается он), а в том, что меняется сама наша среда. Практически вторя наблюдениям
Рори о злободневных представлениях о маскулинности, он говорит, что современный мир
все чаще предоставляет нам возможность почувствовать себя неудачниками. «Это все чаще
бросается в глаза, — считает он. — Отчасти это происходит из-за интернета и социальных
медиа. Когда публичная персона допускает ошибку, за ней следует куда более жесткая,
интенсивная и стремительная реакция окружающих. Поэтому современные дети видят, что
происходит с оступившимися людьми, и очень боятся этого». Именно это, по-видимому,
случилось в июле 2016 года, когда шестнадцатилетняя Фиби Конноп покончила с жизнью
после того, как испугалась, что ее шуточное селфи сделает ее расисткой в глазах
окружающих. «Оказавшееся в сети изображение разлетелось шире, чем она рассчитывала, —
объяснила на судебном следствии детектив сержант Кэтрин Томкинс, — и некоторые на него
отреагировали недоброжелательно».
Гордон и его коллеги недавно также начали изучать феномен под названием
«перфекционистская демонстрация». Это тенденция к стремлению обмануть окружающих и
показаться совершенным, в то время как вы скрываете свои ошибки и упущения, говорит он.
«Особенно часто это наблюдается среди молодых людей, выставляющих свою жизнь напоказ
в соцсетях. Для человека, полагающего, что ему нужно не отставать от других, это
становится дополнительным вызовом. То есть „вот моя идеальная жизнь, полюбуйтесь!―».
Все оценивают себя в сравнении с окружающими. Дело в том, что так работает наше
сознание. В результате, считает Гордон, социальные медиа оказывают «сильнейшее
воздействие» на представление людей о самих себе.
И Гордон не одинок в своем мнении. В статье New York Times об участившихся случаях
самоубийства среди пятнадцати-двадцатилетних людей в США на эту тему высказался
Грегори Иллс, директор отдела психологической помощи в Корнельском университете,
который считает, что социальные медиа «сильно усугубляют распространяющееся среди
студентов неверное представление о том, будто бы их сверстники не испытывают проблем».
Когда студенты, обратившиеся за психологической помощью, говорят, что все остальные в
кампусе выглядят счастливыми, он отвечает им: «Я хожу и думаю: „Этот лежит в больнице.
У того расстройство питания. А вон тот парень сидит на антидепрессантах―».
«Да просто видеть, что люди очень счастливы. Это было как будто показухой какой-то.
Когда люди писали что-то типа «О, я обожаю свою жизнь», это было тяжело воспринимать,
потому что я тоже хотела так себя чувствовать, но не могла. Однако я тоже постила всякое,
чтобы не отставать».
***
Если все это верно, то можно предположить, что мы живем в эпоху перфекционизма, а
совершенство — смертоносная идея. Не важно, дело ли в социальных медиа, или в давлении,
заставляющем людей стремиться к невозможно «идеальному» варианту нас самих в XXI
веке, или в желании иметь безупречное тело либо преуспеть в карьере, или во множестве
иных вариантов, нагружающих нас завышенными ожиданиями; возникает впечатление, что
мы создаем для себя такую психологическую среду, которая слишком ядовита для жизни.
Люди страдают и гибнут под бременем придуманного «я», которым им не удается стать. Это,
конечно, не значит, что перфекционизм — единственная проблема или что он
характерен исключительно для нашей эпохи. Существует масса путей к суициду и
членовредительству, и кроме того, каждое поколение наверняка тяготилось возложенными
на них несправедливыми ожиданиями. Но если Рори, Гордон и другие правы, то
современной культуре присуще нечто такое, что может быть особенно опасно.
Я хочу выяснить, как до этого дошло, и, следовательно, мне придется пуститься в два
отдельных исследования. Во-первых, мне нужно изучить эго — механизм, объединяющий
желания, убеждения и личные качества и делающий нас теми, кем мы являемся, — ведь
повреждается именно эго. Конечно же, разные «я» отличаются друг от друга, но я намерен
заглянуть под их обертку и рассмотреть фундаментальные основы их работы. Мы все
ощущаем на себе эту силу: именно эго заставляет нас думать о своем статусе и
привлекательности, достижениях и нравственности, наказаниях и идеалах. Мы чувствуем,
что именно наши уникальные «я» вовлекают нас в конфликты, заставляют любить и мечтать,
однако то обстоятельство, что все люди подчиняются сходным моделям поведения,
подтверждает, что существуют законы и принципы — некий аппарат, система. Этот аппарат
начал складываться миллионы лет тому назад. Проследив его эволюцию и разобравшись в
его устройстве, я рассчитываю понять, почему перфекционистские мысли могут вызывать
нарушения в его работе, причем настолько серьезные, что он часто уничтожает сам себя.
Второе мое исследование посвящено культуре. Когда люди ощущают себя неудачниками,
они сравнивают себя с идеалом того, каким должно быть их «я», а затем приходят к выводу,
что в каком-то смысле ему не соответствуют. Именно наша культура в основном (хотя и не
полностью) определяет, что это за идеальное «я» и как оно выглядит. Образы этого
совершенного «я», к которому мы все якобы должны стремиться, наступают на нас из
фильмов, книг, витрин, газет, рекламы, телевидения и интернета — отовсюду. Большинство
из нас испытывают на себе то или иное давление, требование равняться на эту культурную
модель совершенства.
Разумеется, все видят, несколько разнятся варианты идеального «я», к которому они тянутся,
в зависимости от пола, духовных убеждений, возраста, семейного положения, сверстников,
профессии и так далее. Так, воспринятая Дебби модель «безупречной жены и матери»,
похоже, уходит своими корнями в ту культурную эпоху, которая многим кажется
устаревшей. Впрочем, нетрудно вычленить общую модель идеального эго, которая была
выработана современной культурой. Обычно это открытый, стройный, красивый,
независимый, оптимистичный, трудолюбивый, интересующийся общественными
проблемами, но преисполненный чувством собственного достоинства гражданин мира с
предпринимательской жилкой и фронтальной камерой. Такой гражданин любит думать, что
он в чем-то уникален, и старается «сделать мир лучше», а из всех личных качеств особенно
ценит свою подлинность, желая «быть настоящим», «естественным». Он считает, что для
достижения счастья и успеха нужно быть «самим собой» и «идти за своей мечтой». А если
ставить перед собой высокие цели, то, по словам спортивного врача Кона Митропулоса
(который иногда лично наблюдал страшную оборотную сторону подобных идей),
обнаружишь, что «возможно все». Ах да, и еще такому гражданину, как правило, меньше
тридцати лет.
Итак, есть эго, а есть культура. Это разные понятия. Эго желает стать совершенным, а наша
культура диктует нам, что такое «совершенство». Впрочем, вскоре мы обнаружим, что эти
два явления существуют не так уж отдельно друг от друга, как может показаться на первый
взгляд. Однако пока нужно обратиться к началу пути эго и культуры, а для этого нам
придется перенестись в далекое прошлое — до Аристотеля и первых индивидуалистов. К
тому времени, когда мы еще не были людьми.
Книга первая
Племенное «я»
Почти двух метров ростом, бритая голова, черная футболка, эспаньолка, бычья шея, тяжелые
ювелирные часы, свободно висящие на запястье. Огромный мужик. Джон Придмор (7) сидел
прямо передо мной, упершись кулаком в подлокотник кресла. Я договорился встретиться с
ним в квартире его престарелой матери в Лейтоне, что в восточной части Лондона, где та
живет после выхода на пенсию. Мы проговорили несколько часов. Вокруг нас постепенно
сгущались сумерки, а его пожилая мать, хрупкая женщина, которая когда-то молилась о его
смерти, внимательно слушала наш разговор и время от времени вставляла пару слов.
Я приехал в Восточный Лондон в надежде, что необычная история этого человека прольет
свет на самые древние элементы человеческого «я». Во многом то, кто мы есть сейчас: что
мы чувствуем, во что верим и о чем думаем, — можно проследить до тех далеких времен,
когда мы еще не стали людьми. Первый образец мозга современного «человека» сохранился
в виде окаменелого отпечатка возрастом двести тысяч лет, однако более полутора миллиона
лет мы существовали как охотники-собиратели, живущие племенами. Именно за этот период
наш мозг и то «я», которое он формирует, претерпели наиболее значимые изменения. Эта
доисторическая сущность все еще живет внутри нас, и Джон провел большую часть своей
жизни, неосознанно находясь в ее власти. Та первобытная жестокость, с которой он себя вел,
равно как и его одержимость статусом, иерархией и репутацией, коренились в самых
глубоких слоях эго. И хотя его жизнь была полна совершенно диких крайностей, эти базовые
инстинкты есть в каждом из нас.
Эта история берет свое начало в тот вечер, когда Джону было десять. Он вернулся домой из
школы морских скаутов и услышал, как плачет старший брат. Отец был на кухне — Джон
никогда еще не видел его таким сердитым. «Иди наверх!» Он нашел брата в родительской
спальне — тот с опустошенным видом сидел на кровати.
В ту ночь, когда родители наконец-то поднялись к мальчикам в спальню, отец сразу перешел
к делу: «Вам обоим придется выбрать, с кем вы хотите жить — со мной или с мамой».
«Но я не могу».
Однажды Джон с друзьями влез в зоомагазин, чтобы украсть белых мышей. Приехала
полиция. В суде Джон признался в 60 случаях воровства. Его приговорили к трем месяцам в
исправительном центре «Кидлингтон» в Оксфордшире. Там оказалось еще хуже, чем он мог
себе представить. Он научился драться и смотрел, как дерутся другие. Он видел, как врач
бьет мальчика за то, что тот мочится в постель. Когда его освободили, Джон переехал на
квартиру к брату.
Его мать к этому моменту выздоровела и влюбилась в мужчину по имени Алан. Джон
устроился на работу в магазин электротоваров в Хокстоне, но не чувствовал никакой
ответственности перед своими новыми начальниками. «Мне казалось, что все, кому ты
веришь, все, кого ты любишь, — все тебя предадут». Он начал воровать деньги из кассы и
вообще отовсюду, где только мог. В итоге его приговорили к трем месяцам в тюрьме для
малолетних преступников в Холлесли, Саффолк. Ему тогда было 19. Как только он туда
прибыл, парень по имени Эдриан тут же потребовал у Джона долю от его доходов. Другие
ребята стояли толпой и смотрели. По опыту в «Кидлингтоне» Джон знал, что именно в такие
моменты и создается репутация, а в подобном месте нет ничего важнее. Он слушал, как
Эдриан все болтал и болтал о том, как именно Джон должен вылизывать ему задницу. «Он
не затыкался минут пять или десять, и я просто врезал ему. С такими парнями ты или
дерешься, или отдаешь им потом все, что есть».
Джона поместили в одиночку. Двадцать три часа в сутки, только кровать, унитаз, раковина и
Джон, наблюдающий за тем, как начинает рушиться его психика. «Все наши поступки
нужны только для того, чтобы отвлечь нас от самих себя, — говорит он. — И тут вдруг ты
оказываешься наедине с самим собой». Из окна своей камеры он мог видеть Северное море
вдалеке. Он писал в письмах матери и отцу о том, что его жизнь — полный провал. Он
ненавидел себя. Он смотрел на гуляющих по берегу людей и мечтал о самоубийстве. Он
отправил матери еще одно письмо, где просил у нее прощения за то, что подвел ее.
«Я и правда думала, что он меня подвел», — кивнула его мать. «Ну, на свидания ты не
приходила, так ведь? — спросил Джон, не глядя ей в глаза. — Меня это очень бесило».
«Я бы приехала, тем более что тут не так и далеко на поезде. Но Алан меня отговорил. Ему
никогда не нравилось тратить на что-то целый день, помнишь? Он вечно ворчал: „Ой, туда
так далеко ехать―».
«Это мне больно, потому что стыдно перед Джоном, — сказала она. — Я чувствую, что это я
его подвела».
Выйдя из тюрьмы, Джон встретил человека, которого все звали Буллер. Он работал в
магазине подержанной офисной мебели на Баундари-роуд в Уолтемстоу. На пару с сыном
они помогали ночным клубам и концертным площадкам с поиском охранников. Работа
вышибалой пришлась Джону по душе. Ему нравились драки. Но у Буллера имелись и другие
интересы. Однажды он попросил Джона забрать «лендровер» из Дувра и пригнать в Лондон.
За это ему заплатили 5000 фунтов. Джон не знал, что было в той машине: наркотики, оружие,
золото или что-то еще. Но он сделал все как надо, и вскоре ему начали поручать более
крупные дела.
Джон стал ощущать себя полноправным членом «фирмы» Буллера, когда тот попросил его
присутствовать в пабе для подстраховки во время встречи с авторитетом из Южного
Лондона — она вполне могла плохо закончиться. «Тебе нужно будет надеть черный костюм
и черный галстук», — велели ему. Когда Джон пришел, то не поверил своим глазам. В пабе
собралось как минимум 60 человек, одетых так же, как он. Это была открытая демонстрация
превосходства, пещерной племенной силы — и подтверждение репутации его босса.
Прибывший на встречу соперник вошел в дверь в сопровождении всего лишь шести человек.
Джон ухмыльнулся, вспомнив об этом: «До сих пор помню выражение его лица».
***
Если бы тогда вам удалось спросить Джона, почему он всем этим занимался, его ответы не
вызвали бы у вас особого сочувствия, но тем не менее показались бы как минимум
рациональными: он пытался поднять свой статус среди своих, потому что тогда ему
достались бы деньги и женщины, а того человека избил, потому что тот был наркодилером и
сбывал товар на его территории. Он хорошо относился к своей банде и их образу жизни,
позволявшему им вести роскошную жизнь и при этом не слишком много работать. И вряд ли
он сказал бы вам: «Это все оттого, что мною руководят первобытные механизмы моего эго».
Однако в каком-то смысле это был бы самый верный ответ.
Ключевые мотивы той новой жизни Джона с ее вопросами территории, иерархии, племенной
политики и кровавой битвы за статус и богатства являются самыми базовыми элементами
человеческого «я». Свыше 90% своего существования на Земле люди проводили в группах
как охотники и собиратели, и эти основные инстинкты продолжают жить в каждом из нас.
Если мы хотим понять, кто мы такие сегодня, то для начала нам следует получить хотя бы
поверхностное представление о том, какими мы были тогда. Один из способов сделать это —
сравнить наше поведение с повадками шимпанзе. У нас с ними одни предки, и 98% наших
ДНК совпадают. Наряду с бонобо они наши самые близкие родственники. Выявив общие
черты в поведении человека и шимпанзе, мы можем понять, какая часть нашего «я» живет в
нас с тех пор, когда мы еще не стояли на вершине мира.
Долго искать не придется: наши «обезьяньи» черты выявляются довольно быстро.
Оказывается, что у нас таинственным образом много общего. Как и люди, шимпанзе —
животные политические. Они живут стаями, которые похожи на те племена (хоть и меньше
их размером на 70%), в которых жили люди сотни тысяч лет назад. Это означает, что
бóльшую часть своей жизни они проводят, пытаясь управлять своей судьбой посредством
манипуляции окружающими. Они скрывают свои эмоции, чтобы добиться своей цели. Они
могут надолго затаить обиду. Они ведут мирные переговоры, сводя вместе врагов. У них есть
чувство справедливости, которое выражается в протесте, если им достается в награду
меньше пищи, чем соседу, и они склонны наказывать эгоистов.
Однако поведение, типичное для группировок, подобных той, в которой существовал Джон,
лучше всего заметно в озабоченности шимпанзе иерархией. Более слабые и молодые
шимпанзе регулярно сговариваются друг с другом — так, особи с низким статусом, работая в
команде, предпринимают серьезные и опасные попытки свергнуть лидеров. Они следят за
политическими союзами в племени: если один шимпанзе защищает другого, он будет ждать
ответной услуги в последующих конфликтах. Нарушение этого кодекса чести может
привести к кризису, который повлечет распад их коалиции. Они участвуют в политических
избиениях и убийствах, и эти акты насилия не являются результатом животной ярости — они
тщательно продуманы и спланированы заранее.
Итак, шимпанзе и люди похожи в том, что наши модели идеального «я» во многом
совпадают, по крайней мере в общих чертах. Еще одно совпадение — озабоченность
иерархией. У человека она сохранилась, потому что в наших племенах, как и в племенах
шимпанзе, иерархии неустойчивы: главенство альфа-самца обычно длится менее пяти лет.
Это означает, что вокруг нас постоянно бурлят интриги и слухи. Готовятся заговоры и
одерживаются победы. Разыгрываются кровавые драмы. Статус представляет для нас особую
важность во многом потому, что он в любой момент может измениться.
Еще одна общая черта наших видов заключается в том, что члены одного племени
собираются в группы с целью напасть на другие племена. Антрополог Ричард Рэнгем
заметил, что шимпанзе и люди склонны к «особо жестокой смертоносной модели
межгрупповой агрессии… Из четырех тысяч видов млекопитающих и из десяти или более
миллионов видов животных такое поведение характерно только для них».
Такое поведение часто называют бездумным, но в каком-то смысле дело обстоит как раз
наоборот: межплеменная агрессия — совершенно естественный продукт человеческого «я».
Именно на ней строится наша личность. И именно так она работает. Слушая историю Джона,
я не мог не вспомнить, что даже в шумном головокружительном беге современной жизни и
несмотря на огромную, казалось бы, пропасть между людьми и животными, правда в том,
что мы всего лишь большие обезьяны из семейства гоминидов. Мы древние, но
современные, развитые, но примитивные. Мы — животные.
***
Работая вышибалой, Джон должен был контролировать людей. И еще ему необходимо было
контролировать свою совесть. В основном он делал это, развлекаясь: секс и наркотики
служили отличным обезболивающим, равно как и классные тачки. Он ездил на «БМВ»
седьмой серии и классическом белом «мерседесе», а жил в пентхаусе в Сент-Джонс-Вуде с
видом на крикетный стадион «Лордс». Он посещал вечеринки с шампанским и кокаином в
Ноттинг-Хилле. Куда бы он ни пришел, он мог рассчитывать на бесплатную выпивку,
уважение «коллег по цеху» и телефонные номера женщин. С такой репутацией, какую Джон
себе заработал, ему ничего не приходилось делать, женщины слетались к нему сами.
Сколько их прошло через его постель? Он потерял счет. Жизнь была прекрасна. Он
превратился в «крутого бандюгу», одного из тех, о которых рассказывал в детстве отец. Его
статус рос, и он пробивался все выше и выше, приближаясь к правящей верхушке племени.
Однажды ночью его поставили работать у входа в клуб Borderline на восточной окраине
Сохо. Место было небольшое, туда частенько захаживали знаменитости, и иногда там
устраивали закрытые вечеринки мировые звезды, такие как R.E.M. Джон тогда запал на
хостес, стоявшую на входе со списком гостей. Нередко бывало, люди утверждали, что они
есть в списке, хотя их там не было. Обычно это не вызывало проблем. До той самой ночи.
Джон посмотрел на этих двоих. Физически они не представляли для него никакой угрозы.
Один из них перехватил его взгляд и добавил:
«И ты нас не остановишь».
«Они унижали меня перед девушкой, — говорит Джон. — Она была сногсшибательной, и я
пытался с ней закрутить, и последнее, что мне нужно было… — он помотал головой. — Я
только-только заработал себе имя, и тут же на ее глазах эти два идиота меня ни во что не
ставят. Они портили мою репутацию. Поэтому я достал из-за стойки биту и отделал их. А
если говорить по правде — чуть не убил».
Самый важный урок, который Буллер преподал своему протеже, заключался в том, что
репутация — все. «Для нас это звучало так: ты делаешь это все не для того, чтобы заработать
деньги или получить женщин, ты создаешь себе имя. Таков закон иерархии в этом мире.
Если на тебя не смотрят как на самого сильного и свирепого, если ты теряешь свое
положение, то становишься никем. Но порой было очень странно. Я мог со слезами на глазах
смотреть дома сериал „Маленький домик в прериях―, а затем пойти на работу и избить кого-
то до полусмерти. Я словно жил в двух разных мирах. Помню, когда я только начинал
работать, я сидел в пабе с Буллером, и там крутился один мелкий парень, который все время
пытался получить от него работу или еще что-то, и каждый раз, когда мы здоровались, он
как бы в шутку говорил: „Привет, каланча!― Однажды я взял его за горло и предупредил:
„Если ты еще раз попытаешься унизить меня перед кем-нибудь, я тебе голову оторву―. И
тогда Буллер мне сказал: „Вот теперь ты начинаешь понимать, в чем суть―».
***
Джон, одержимый своим статусом, поддался воздействию своего племенного «я». Но в этом
смысле он совсем не одинок. Озабоченность тем, что о нас думают другие, — одна из самых
сильных навязчивых идей человечества. Дети начинают заботиться о своей репутации
примерно в возрасте пяти лет. Разумеется, в те времена, когда люди еще были охотниками-
собирателями, иметь хорошую репутацию было жизненно важно. Тех, кто плохо себя
зарекомендовал, могли с легкостью избить, убить или подвергнуть остракизму, что в тех
суровых условиях приравнивалось к смертному приговору. И даже сегодня основными
функциями нашего «я» являются поддержание интереса к тому, что о нас думают
окружающие, и стремление контролировать их мнение. В какой-то степени все мы
беспокойные и гиперактивные пиар-агенты собственного эго. Когда мы понимаем, что у нас
плохая репутация, наше «я» реагирует на это болью, злобой и отчаянием. Оно может даже
начать отвергать само себя.
Все это приводит нас к ключевой точке нашего путешествия. Именно в тех древних
племенах мы начинаем распознавать глубинные причины современного перфекционизма,
ведь мы стремились заработать хорошую репутацию не просто ради того, чтобы избежать
побоев и наказания. У нас были (и есть) амбиции и посерьезней. Мы также хотели получить
высокую оценку других, чтобы забраться повыше в иерархии племени. Нашей главной
целью было, пользуясь известным выражением профессора психологии Роберта Хогана,
«сойтись и обойти». Мы хотели сойтись с одноплеменниками, создав себе хорошую
репутацию, а затем использовать ее, чтобы обойти их.
Но откуда мы вообще узнали, как создать себе хорошую репутацию? Как мы поняли, какие
качества наше племя ценит, а какие презирает? Отчасти мы определяли это, слушая сплетни.
Именно из этих вызывающих возмущение историй мы узнавали, кем нам надо быть, чтобы
добиться успеха. И вот результат: с одной стороны — амбициозные «я», стремящиеся к
идеалу, а с другой — некий коллективный культурный концепт этого «идеального „я―». Вот
две отдельные друг от друга формы, которые нас интересуют.
Что собой представляло идеальное «я» и каковы были признаки «хорошего» и «плохого»
члена племени тогда, в далеком прошлом, можно выяснить, как ни безумно это звучит,
поэкспериментировав на маленьких детях. Идея в том, что все склонности и функции,
которые присущи нам от рождения, суть фундаментальные особенности личности, уходящие
корнями глубоко в историю. По словам детского психолога профессора Пола Блума, эти
черты не приобретаются через познание мира, не узнаются от матери, в школе или церкви.
Они — результат биологической эволюции.
Ученые считают, что с помощью экспериментов с детьми можно выявить общие принципы,
определяющие, что такое «хороший» и «плохой» человек. В одной серии тестов с еще не
умеющими говорить детьми разыгрывалось кукольное представление: мячик пытался влезть
на холм, добрый кубик подталкивал его сзади, а злой треугольник пытался им помешать и
скинуть вниз. Детям в возрасте 6–10 месяцев показывали представление, а потом оставляли
играть с игрушками, и почти все они тянулись к доброму бескорыстному помощнику-
кубику. «Это, — пишет Блум, — их подлинные социальные суждения».
Большое количество подобных исследований показывает (11), что когда люди говорят
«хороший», они на самом деле имеют в виду «бескорыстный». Мы отмечаем и хвалим тех,
кто жертвует собой ради других. Понятно, почему с точки зрения племени это имело смысл:
такое поведение жизненно важно при разделении ресурсов — еды, знаний, информации,
времени и заботы. Противоположное качество в данном случае, разумеется, эгоизм (12) —
черта, которую всячески осуждали, иногда с особой жестокостью.
Разумеется, эта примерная схема нашего идеального «я» не изменилась с тех пор. Нам по-
прежнему нравятся «бескорыстные» люди. Мы превозносим их в разговорах, и если
смотреть шире, то и во всей культуре. Эксперименты показали, что дети раннего возраста
естественным образом настроены на взаимообмен. Они следят за этим и знают, когда кто-то
им должен. Стремление к поддержанию справедливости обнаруживается и у четырехлеток:
когда им предлагают меньше сладкого, чем другому, они, как правило, предпочитают, чтобы
никто вообще не получил никаких сладостей, и не соглашаются на нечестную сделку. Даже в
таком возрасте мы готовы пострадать, но увидеть, как других наказывают за
несправедливость (хотя здесь есть определенная доля лукавства: при этом дети скорее были
склонны принять выгодную им сделку). Мы пытаемся контролировать чужой эгоизм и таким
образом сохранять нормальные отношения в племени. И по сей день эти племенные правила
поведения колоссально влияют на то, кто мы такие и какое хотим произвести впечатление на
других.
И все же я был озадачен. А как же Джон? В своем племени он карабкался вверх: сходился с
сообщниками и пытался их обойти, повторяя традиционную человеческую схему. Но его
едва ли можно назвать бескорыстным. Разве история Джона не является яркой
противоположностью тому, что утверждают все эти социологи?
Ответ ускользал от меня до тех пор, пока я не понял, насколько «эгоистичное» или
«бескорыстное» поведение зависит от нашего «племенного» сознания. Вспомнить, к
примеру, малышей, которые «по умолчанию» ждали, что члены их группы должны друг с
другом делиться: они не удивлялись, когда кто-то отказывался делиться с членами чужой
группы. Бескорыстные поступки обычно совершаются ради «своих» (13). С точки зрения
Джона, он самоотверженно рисковал здоровьем и свободой ради того, чтобы лучше служить
своей банде. По мнению окружения, в его действиях не было корысти. Он стремился
стать самым полезным племени человеком. Знаменитый специалист по мифам Джозеф
Кэмпбелл хорошо объяснил этот принцип: «Назовете ли вы человека героем или чудовищем,
напрямую зависит от того, на чем в данный момент сфокусировано ваше сознание. Немец,
сражавшийся во Второй мировой войне, такой же герой, как и американец, которого послали
его убить».
Все это основа основ. Пусть сегодня мы не живем в племенах в буквальном смысле слова, но
психологически мало что изменилось. Мы все — члены пересекающихся сообществ. К
примеру, мы можем выделять «негров» и «азиатов», «беби-бумеров» и «миллениалов»,
«городских» и «деревенских», приверженцев iOS или Android. И теперь слухи и сплетни
являются не единственным источником информации, какими людьми нам нужно быть для
того, чтобы сходиться с другими и обходить их. Мы погружены в культуру, и подобные
уроки преподаются нам через газеты, фильмы, книги и интернет. Часто исход подобных
историй поразительно напоминает древние сюжеты об опасных приключениях: героев (и
даже актеров, которые их играют) восхваляют и возвышают, в то время как тех, кто
нарушает правила, наказывают — физически или морально. Большинство людей хотят,
чтобы их считали героями. Другими словами, мы надеемся, что истории, которыми каждый
день стремительно обменивается наше племя, будут выставлять нас в хорошем свете.
Что касается репутации, то здесь есть еще одно важное замечание. Люди — существа,
обладающие самосознанием. Мы постоянно смотрим на себя со стороны, оцениваем себя
одновременно с тем, как окружающие оценивают нас. И если мы ловим себя на том, что
наше поведение явно «эгоистично», наше сознание подает нам сигнал тревоги, который мы
называем «чувство вины». Мы начинаем испытывать его еще до того, как нам исполнится
год. Оно вызывает дискомфорт, поскольку нам нравится думать, что мы хорошие люди, те
самые идеальные «я», заслуживающие оказаться на вершине племени. И всякий, кто когда-
либо страдал от болезненного перфекционизма, подтвердит, что мы пытаемся создать себе
хорошую репутацию не только среди окружающих, но и внутри себя.
Сраная крыса.
«Что ты сказал?»
Итальяшка херов.
Джон хватает Мерфи за горло, швыряет на пол и впечатывает кулак ему в голову — снова и
снова. Вот Мерфи борется с ним на полу. А затем на рубашке Джона расплывается большое
пятно — его ударили ножом. Затем у Джона начало покалывать внизу спины. Он поднимает
голову. Над ним стоит дружок Мерфи, держа в руках строительный нож. Это он его порезал.
Жена владельца бара перевязала Джону раны после того, как те двое сбежали.
«Ни за что».
Он позвонил своему приятелю Филу. «Быстро приезжай. Ствол захвати». Фил привез
револьвер 38-го калибра. Они поехали на квартиру Мерфи, выбили дверь и обнаружили там
его жену и троих детей, которые смотрели телевизор. Джон наставил оружие на женщину.
Она взмолилась: «Я не видела его!» Они прождали снаружи три часа. Мерфи не появился. На
следующий день они искали его в отеле Beaumont, где он иногда работал. Снова напрасно.
Они расспросили местных наркодилеров — ничего.
Наконец, почти год спустя — наводка: Мерфи иногда забирает сына из школы. Джон ждал
его там несколько дней. Где же эта чертова крыса? И вдруг он появился вместе со своим
шестилетним сыном. «Мерфи! — заорал Джон. — Помнишь меня?» Джон сбил ирландца с
ног одним ударом. Он зажал ему горло коленом и стал бить по лицу. На глазах кричащих
детей и родителей он схватил голову Мерфи за уши и стал бить его затылком об асфальт.
Несколько дней спустя, когда Джон отмечал крупную наркосделку в пабе Beaumont Arms на
Кэтфорд-стрит, к нему подошел отец Мерфи. Ему было за шестьдесят, и он был очень зол.
«Ты нанес травму моему внуку, когда избивал отца у него на глазах». Джон схватил пивной
стакан и ударил им старика в лицо. Брат Мерфи бросился на защиту отца. Джон порезал его
стилетом и разбил бутылку о его голову. Потом оглядел притихших посетителей. «Ну,
давайте же!» Какой-то толстяк двинулся в его сторону: «Мне плевать, кто ты, но нельзя бить
шестидесятилетнего старика стаканом по лицу!» Джон оказался в меньшинстве. Он вышел
из паба, переоделся и позвонил двум дружкам. Те приехали с клюшками для гольфа. Джон
избил толстяка до потери сознания и оставил его лежать на бильярдном столе. Затем разнес
паб и пригрозил хозяину, что убьет его, если тот вызовет полицию.
Несколько недель спустя, на выходе из клуба Nightingales в Вест-Энде, Джон ударил одного
из посетителей кастетом, а затем смотрел, как из его головы на асфальт брызнул кровавый
фонтан. «Ты, наверное, его прикончил, — с досадой буркнул Буллер, когда вез его домой. —
Тебе надо успокоиться». Джон сидел один в своей квартире на Бомонт-роуд в Лейтоне с
косяком и банкой пива. На стене висели мечи, на полу валялись коробки из-под пиццы и
порножурналы. Комната была выкрашена в черный. Буллер прав, он действительно стал
какой-то дерганый в последнее время. Надо бы успокоиться. Если тот мужик и правда умер,
ему светит десять лет за убийство. Джон решил, что недельный отпуск не помешает.
Пока он размышлял о делах, за несколько миль от его квартиры, на Кэпворт-стрит его мать
читала девятидневную молитву святому апостолу Иуде, покровителю безнадежных дел,
умоляя забрать ее сына. «Я просила его замолвить за меня словечко перед Богом, —
объяснила она. — Я сказала: „Я молилась на протяжении всей его жизни, но он так и не
изменился. Забирай его, потому что с меня хватит. Он — настоящее зло―».
Около девяти вечера Джон услышал голос. Тот перечислял все дурные проступки, которые
он совершил. Насилие, женщины, наркотики, предательства. «Такова твоя жизнь, — сказал
голос. — И таковы твои деяния». Джон подумал, что это телевизор. Но откуда там все это
знают?
Он выключил телевизор.
Но голос остался и продолжал перечислять его грехи «один за другим, и он говорил до тех
пор, пока я всем своим нутром не ощутил себя проклятым». Тогда он осознал, что это за
голос и о чем он говорит.
Джон выбежал из квартиры на улицу, упал на колени и прочел первую в своей жизни
молитву: «Помоги мне!» — и почувствовал, как его осеняет блаженное чудо, мерцающий
золотой свет откровения. «Это был самый крутой кайф в моей жизни», — сказал он.
«И рядом не стоял».
Поздно ночью он появился на пороге дома своей матери. «Мама, — сказал он, — у меня кое-
что случилось».
«Что?»
«Я обрел Бога».
Мать разрешила Джону остаться у нее. Алан, с которым она жила, дал ему Библию. Лежа в
постели, Джон прочел притчу о блудном сыне. Сыне, который бродил по свету, грешил, а
затем вернулся домой… Это был он. Джон рыдал. Та ночь была полна сверхъестественных
знамений. Вокруг него раздавались адские звуки: удары, грохот и завывания. «Это было
очень жутко», — рассказывал он мне. Когда, наконец, наступило утро, Алан, который тоже
слышал шум, сказал ему: «Этой ночью дьявол был очень зол на тебя».
Джон доехал туда на метро, встал в очередь за одной из монахинь и, наконец, оказавшись в
безопасной тени исповедальни, начал перечислять свои самые страшные поступки, о
которых мог вспомнить.
«Что ж, тогда прочти Отче наш, — ответил священник. — Добро пожаловать домой».
Когда Джон вышел из собора, ему хотелось танцевать. Несколько недель спустя он прошел
через полную исповедь у священника в Эйлсфордском монастыре в Кенте. Она длилась
несколько часов. Он исповедовался все чаще и чаще, однажды пройдя через четыре исповеди
за день. Он стал искупать вину наказаниями: добровольно лишал себя сна, не ел по
нескольку дней, проходил босиком несколько миль до церкви по улицам Ист-Энда. Но,
несмотря на все чудо и мощь его преображения, в его новом мире были вещи, которые его
смущали. Например, как так получилось, что католическая церковь столь богата, когда
кругом столько бедняков? И почему Папа Римский ведет себя как глава какого-то
влиятельного племени? Будто король?
Джон старался спрятать все эти вопросы в дальний угол своего сознания. У него сейчас
хватало других целей. Ему нужно было измениться. Стать лучше. Теперь он понял, каким
был эгоистом. В своих молитвах он говорил: «Раньше я только и делал, что брал. Теперь я
хочу отдавать».
***
Часто говорят, что наше «я» — это «история». Если так, то во время той «ночи дьявола»
«история» Джона была поразительным образом переписана, из жестокого гангстера он
превратился в благочестивого католика. В событиях той странной ночи кроются важные
подсказки, которые помогут нам понять не только строение личности, но и какие события и
механизмы способны привести к ее полному краху.
Если мы хотим понять, что случилось с Джоном, нам для начала нужно рассмотреть всего
один аспект того значения, которое психологи и неврологи вкладывают в понятие личности
как «истории». Это позволит нам раскрыть одну важную и пугающую вещь о человеческом
«я»: оно формируется для того, чтобы рассказать нам, кто мы, но его рассказ — ложь.
Теперь вспомним «ночь дьявола». Из чего складывается опыт, пережитый Джоном? Во-
первых, он услышал бесплотный голос. Во-вторых, он вспомнил о Боге, дьяволе, вечных
муках и прощении, о которых ему было известно из западной христианской культуры. В-
третьих, он испытал ужас. И наконец, самое главное — его внутренний голос связал
разрозненный опыт Джона воедино и превратил его в поучительную историю, придавшую
смысл всему происходящему. Он сказал: «Этот ужасный голос, который ты слышишь, —
голос Сатаны. Это значит, что ты отправишься в ад. Но не бойся, ты знаешь, что тебе делать:
ты должен молить Бога о прощении». Джон верит — то, что случилось с ним в ту ночь, было
явлением дьявола. Но, с моей точки зрения, это больше похоже на короткий психотический
эпизод, и от полного и долговременного краха личности его уберег именно голос в голове,
который помог ему сохранить контроль над ситуацией, объясняя, что происходит и как
поступать дальше. Внутренний голос Джона увел его от безумия — связывая все воедино и
уберегая хозяина. Нейробиологи дали имя этому голосу — иногда они называют его
«интерпретатором левого полушария». Если эго есть «история», то вот вам ее изворотливый
автор.
Тут важно помнить, что все пациенты делали эти ошибки вовсе не потому, что были
«умалишенными». Единственное, что позволило хирургическое вмешательство, — это
раскрыть Газзаниге работу интерпретатора. Неприятная же правда состоит в том, что у всех
нас есть интерпретатор, который объясняет нам нашу жизнь. Но его объяснение — всего
лишь догадки. Мы постоянно придумываем воспоминания. Мы существуем в этом мире,
делаем, чувствуем, говорим что-то, исходя из множества подсознательных причин, а в это
время специальная часть нашего мозга постоянно стремится создать правдоподобную
историю того, что мы хотим делать и почему. Однако у этого голоса нет прямого доступа к
реальным причинам наших действий. Он не знает, почему мы чувствуем то, что чувствуем, и
делаем то, что делаем. Он все придумывает.
Наш мозг изобретает подобные истории, потому что хочет вселить в нас уверенность, будто
мы сами контролируем наши мысли, чувства и поведение. Догадки, которые строит
интерпретатор, могут оказаться как верными, так и с тем же успехом ложными. «Когда мы
беремся объяснять свои поступки, у нас в голове всегда возникают истории, выдуманные
задним числом, с использованием запоздалых наблюдений, без доступа к бессознательным
процессам», — пишет Газзанига. Любые неудобные факты, не вписывающиеся в историю
интерпретатора, игнорируются или подавляются. «Мало того, наш левый мозг немного
жульничает, стараясь подогнать данные под правдоподобный рассказ. И только когда
история слишком сильно отклоняется от фактов, правое полушарие сдерживает левое. Все
подобные объяснения строятся на том, что попадает в наше сознание, но в действительности
поступки и чувства случаются прежде, чем мы их осознаѐм, и большинство из них —
результат бессознательных процессов, которые никогда не будут упомянуты в наших
историях. Таким образом, слушать, как люди объясняют свое поведение, интересно, а в
случае политиков даже забавно, но зачастую это пустая трата времени».
Если все вышеперечисленное верно, это приводит нас к тревожному выводу. Представьте на
секунду такую модель функционирования человека: вы зомби, ваше поведение
автоматическое, иногда хаотичное, и единственная причина, по которой вам кажется, будто
бы вы контролируете свое поведение, — лживый голос в вашей голове, объясняющий вам,
кто вы есть. Когда вы совершаете какой-то поступок, например решаете, кто вам нравится,
или избиваете кого-то до смерти на улице у лондонского ночного клуба, этот тихий голос в
вашей голове уверяет вас, что ваши действия были результатом осознанного решения,
которое приняли вы сами, а затем выдвигает вам причины правильности такого поступка. Но
на самом деле вы всего лишь зомби, лишенный свободы воли, которого обманом заставили
поверить, будто он может делать осознанный выбор. Не кажется ли это странным?
Пожалуй, да. Однако большинство ученых считают, что это правда. Печальный факт состоит
в том, что совершаемые нами поступки частично или полностью (тут нет единого мнения)
контролируются нашим бессознательным. «Если вы столько же времени, сколько я,
посвятите размышлениям о том, насколько наш мозг, гормоны, гены, эволюция, детство и
внутриутробное развитие и так далее связаны с нашим поведением, — пишет нейробиолог
профессор Роберт Сапольски, — вам тоже покажется, что говорить о существовании
свободы выбора просто невозможно». Большинство же специалистов, утверждающих, что у
нас все-таки есть свобода воли (15), полагают, что ее влияние ограничено, второстепенно
или условно. Иллюзия обладания ею в том виде, в каком мы ее себе представляем, является,
возможно, самой важной и самой изощренной проделкой нашего «я».
Конфабуляция, родившаяся в голове Джона в ту «ночь дьявола», проливает свет на две вещи,
важные для нашего путешествия. Первая — осознание того, насколько наше «я» является
«историей». Оно трансформирует хаос внешнего и внутреннего мира в максимально
упорядоченный нарратив, который, если мы психически здоровы, призван убедить нас в том,
что мы контролируем ситуацию и все хорошо. Для человека, который борется с
перфекционизмом, этот голос, разумеется, иногда оказывается скорее врагом, нежели
другом: «Ты тревожишься и грустишь, поскольку ты недостаточно хорош, ты неудачник, ты
придурок, ты толстый и уродливый, таким и останешься». Эти процессы составления
историй универсальны. Мозг каждого человека устроен так вследствие особенностей
эволюции.
Однако в ситуации с Джоном кроется еще одна важная подсказка, которая приводит нас к
следующему этапу нашего путешествия. В ту «дьявольскую» ночь сознание Джона
выхватило историю, сформировавшую структуру его новой жизни, из его культуры. Он
воспитывался в христианской стране матерью-католичкой, и образ его будущей жизни, как и
его новая идентичность, берет начало именно из этих источников. Его «я» отобрало истории
из его культурного наследия и перестроило себя в соответствии с их сюжетом. Все это
намекает нам, насколько невероятной властью обладают над нами культура и истории,
которыми она нас окружает. Также это позволяет предположить, что «я» и «культура» все же
не являются такими уж отдельными друг от друга.
***
«В жизни, если ты все контролируешь, то кажется, что никто тебе не навредит, — объяснял
мне Джон. — Если я ощущал, что не контролирую происходящее, то от страха впадал в
ярость. И ярость давала мне власть над ситуацией, потому что тогда люди не могли мне
навредить». Если Джон и нашел свое счастье, то причина этому, пусть и частичная,
заключается в том, что он доверил власть над своей жизнью Богу. «Одна из самых больших
перемен в том, что я больше не боюсь, — продолжал он. — Чем больше ты чувствуешь связь
с Богом, тем меньше боишься. Чем меньше я теперь пытаюсь контролировать свою жизнь и
чем больше доверяю ее Богу, тем более умиротворенным и терпеливым я себя чувствую».
Прежде чем попрощаться с ним и его матерью, мне хотелось получить какое-то
представление о том, насколько сильно Джон изменился на самом деле. Была ли
произошедшая метаморфоза реальной или это просто еще одна история, которую мозг
Джона создал для него. «Я не идеален, — говорит он. — Иногда я все еще веду себя как
ужасный эгоист. Я похотлив. До сих пор легко завожусь. — Он на секунду задумался. —
Определенно, все дело в злости. Если я чувствую, что не могу до кого-то достучаться, с ее
помощью я пытаюсь обрести контроль над ситуацией и заставить этих людей принять мою
точку зрения. — Он подумал еще немного. — Ну и если на моих глазах кто-то обижает кого-
то или ругается в присутствии женщины, и все такое. — Он взглянул на мать. — Помнишь
случай около года назад, когда тот парень в тебя плюнул?»
«И что ты сделал?»
«Вышел из машины и врезал ему, — ответил он. — Он отлетел вместе с телефоном прямо на
дорогу».
«Совсем нет. До того как я обрел Христа, я бы серьезно его уделал. Я бы не смог
остановиться».
Книга вторая
Совершенствуемое «я»
Обычно все начиналось, когда я проходил мимо припаркованной машины. Я замечал свое
отражение в стеклах и нечто ужасное, торчащее из-под рубашки. Да нет, уверял я себя. Это
лишь искажение. Это все из-за форм автомобилей, так ведь? У них же покатые стекла.
Сначала я видел это в окне фургона, затем в витрине агентства по недвижимости, потом —
большого супермаркета и, наконец, если мне хотелось совсем уж абсолютной точности, в
витрине фирменного магазина Apple, где я тайком смотрел на свое отражение и каждый раз с
растущим чувством отчаяния изучал собственную фигуру. К тому этапу я уже пережил две
недели отрицания: «Живот раздулся от голода»; «Живот такой большой, потому что я только
что поел»; «Брюки снова сели после сушки». Я начал скрещивать руки в компании стройных
коллег, втягивать живот на камеру и в присутствии молодых людей. Самыми опасными были
моменты наготы: раздеваясь перед сном, я неотрывно смотрел на занавески. Вскоре я
садился на новую диету и мучил себя три месяца. А затем — все сначала.
Теперь я не так часто соблюдаю диеты. (На самом деле прямо сейчас, когда я пишу эти
строки, я приговорил уже половину своей утренней порции Huel [7], рекламируемого в
качестве полноценного «человеческого топлива» и, несомненно, являющегося выдающимся
продуктом нашей эпохи перфекционизма.) Стараясь съедать поменьше своего любимого
фастфуда, я одновременно пытаюсь смириться с тем фактом, что мне уже не двадцать три. Я
говорю себе, что мне уже сорок и я имею право на небольшой живот. Я в самом деле в это
верю. Но вот ощущения твердят мне обратное. Слишком часто я хватаю себя за складки
живота, выступающие из-под пояса, и утягиваю их. Фартук из жира под моей рубашкой —
это даже не часть тела, а скорее материализовавшийся психический изъян — стыд, к
которому можно прикоснуться. Мой вес красноречиво твердит, что я люблю проводить
уикенд на диване, окруженный коробками из-под пиццы, с отрыжкой и сальными пальцами.
Что я взрослый мужчина, которому впору носить подгузник. Моя фигура провоцирует
чувство вины за мое нравственное падение.
Странно и сложно принять мысль, что наш образ самих себя, который мы так интимно
ощущаем, в большой степени создан под влиянием мыслей и переживаний давно умерших
людей. Это как оторвать кусок собственного лица и осознать, что он принадлежит кому-то
другому. По словам профессора социологии Джона Хьюитта, одна из причин, по которой
нам так трудно с этим смириться, заключается в том, что в последнее столетие наши
определения личности и мотивов ее поведения в основном вытекают из психологии. «Мозг и
психология важны, — сказал он мне, — но они не проливают свет на те многие моменты,
которые могут быть объяснены культурой и обществом». Так в какой же мере нас формирует
культура? «Можно сказать, что в определенном смысле наша личность на 90% определяется
культурой».
На момент рождения мозг уже готов встретить целый мир, ну или, по крайней мере, какой-то
из миров. Он спешит поприветствовать его, познать, а затем упрощается, чтобы
подстроиться под ту культуру, в которой он оказался. Больше всего окружение на нас влияет
в детстве и юности, пока наш мозг наиболее способен к развитию и изменению. Наши гены
играют большую роль в первоначальном развитии мозга. «Однако геном не определяет
конечное состояние мозга, — рассказывает мне профессор Джонатан Хайдт. — Он лишь
определяет стартовые условия. Это что-то вроде первичного вектора, черновика сознания.
Но по мере взросления наш мозг готовится воспринимать различную информацию из
окружающего мира. И он растет, впитывая эту информацию».
Люди издавна спорят, что важнее для формирования личности — гены или среда. В ходе
крупного исследования ученые из Квинсленда объединили результаты 2748 научных работ и
сделали вывод, что средняя вариация между всеми человеческими чертами и болезнями на
49% вызвана генетическими факторами, а на 51% — факторами окружающей среды. Один из
авторов, Бебен Беньямин, добавил, что, по всей видимости, среда играет большую роль,
нежели установки, связанные с «общественными ценностями и взглядами».
Вместе с тем в наши дни известно, что природа и воспитание не противостоят друг другу в
стремлении подчинить себе человеческий разум и тело. «Двадцать пять лет тому назад, когда
я была студенткой, влияние генов и воздействие окружения воспринимались как две разные
вещи, влияющие на наше развитие, — рассказала мне профессор нейробиологии Софи
Скотт. — Теперь мы понимаем, что все гораздо сложнее, и это не просто ложка генетики тут
и щепотка среды там». Это отношения симбиоза. Природа и воспитание не соперничают
между собой — напротив, между ними есть сговор. Однако это не значит, что мы можем
оставить в стороне вопрос о том, как именно окружение меняет нас. «У нас хорошо
получается создавать генетические модели, так как у нас есть масса соображений о работе
генов, — рассказал мне профессор и психолог Крис Макманус. — Но у нас не получается
создать аналогичную модель влияния среды. У нас почти нет информации о том, как среда в
действительности влияет на что-либо».
В широкий термин «среда» входит и индивидуальный опыт. Все, что мы переживаем (то есть
отнюдь не только травмирующие события), явно влияет на то, как складывается наша жизнь.
Но, как демонстрирует пример Джона Придмора с его теорией о том, как развод родителей
повлиял на его личность, мы нередко осознаем эти последствия. Распространение
психотерапии приучило нас к тому, что наши «левополушарные интерпретаторы» сшивают
элементы нашего опыта в сюжетную линию нашей жизни.
Влияние культуры на личность более коварно. Мы подвержены ему с самых разных сторон.
Это семья, с которой мы разделяем общие ценности и убеждения в период взросления;
друзья и знакомые (особенно в юности); а также наша «социальная категория» —
совокупность пола, класса, расы и прочего, — чьи культурные нормы мы склонны
принимать. На нас также влияет то, что мы обычно имеем в виду, когда говорим о
«культуре», — церковь, кино, социальные сети, телевидение, книги, газеты. Культуру можно
представить себе как набор указаний, как компьютерный код, который окружает и наполняет
нас. Культура диктует нам, каким должен быть человек: как он должен выглядеть, вести себя
и чего должен хотеть. Мы усваиваем эти правила, а затем начинаем придерживаться их,
словно это законы мироздания. Когда я чувствую отвращение к себе из-за того, что мой
живот далек от «идеального», во мне говорит культура. Я впитал ее в себя. Она внутри меня.
В значительной степени она контролирует меня, словно паразит, который укоряет меня
каждый раз, когда я слишком далеко отклоняюсь от общепринятых норм.
Однако культура затрагивает и гораздо более глубокие слои, в чем убедилась Софи, когда
отправилась со своей нейробиологической лабораторией на север Намибии, чтобы
познакомиться с народом химба. «Они живут как в каменном веке, — объясняет она. — Они
не испорчены нашей культурой, и именно поэтому я хотела с ними поработать». Команда
Софи намеренно задумала очень простое исследование. Людям химба давали прослушать
два звука, а после еще один — третий. Затем их спрашивали, какой из первых двух звуков
выражал ту же эмоцию, что и третий. «Как только дело дошло до этого вопроса, нам
пришлось переделать все наши тесты, — рассказала она. — Они понятия не имели, чего мы
от них хотели. Тогда-то до нас и начало доходить, что в Великобритании бóльшую часть
экспериментов мы проводим с участием людей, получивших обязательное образование. Мы
все учились удерживать информацию в кратковременной памяти, думать над ней, управлять
ею, реагировать на нее. И знаете что? Химба умеют многое из того, что не получается у нас».
Например, дети в Танзании умеет ориентироваться на местности, которая показалась бы
жителю Запада абсолютно безликой, а еще у них значительно лучше развита
пространственная память. «Никто не учил их этому. Сама среда вынудила их научиться».
Оказывается, у нашей одержимости юностью тоже есть культурные корни. Софи объяснила
мне суть их научной работы, которая показывает, что в ответ на просьбу рассказать о своей
жизни люди, как правило, не говорят о каких-либо случайных событиях. Напротив, они в
основном вспоминают свою молодость. «Считается, что мозг в молодости работает иначе и
сохраняет больше воспоминаний, — говорит Софи. — Это одно объяснение. Но недавно кто-
то провел эксперимент, где этот вопрос задавался не пожилым людям, а детям и подросткам
в возрасте от десяти до восемнадцати лет. Как выяснилось, они говорят то же самое. Они
описывают то, что произойдет с ними в молодости! Таким образом, в нашей культуре
превосходно быть молодым».
Опыт Джона Придмора показал нам, что у всех людей есть похожие черты вне зависимости
от происхождения: мы склонны объединяться в группы; мы сплетничаем, возмущаемся и
наказываем ради поддержания общественного порядка; мы ценим самоотверженность и
ненавидим эгоизм; мы стремимся понравиться, чтобы добиться престижа и повысить свой
социальный статус; наш мозг «рассказывает истории» на пару с соавтором-комментатором и,
если все работает как надо, дает нам чувство контроля над собой и окружающим миром. Это
самые древние составляющие нашего «я». Но над всеми этими рычагами и тягами основного
механизма человека лежат бесконечные слои замысловатых шестеренок, колесиков и
пружин — все изобилие и все детали, из которых состоит наша индивидуальность. И
большая часть этих слоев создается культурой.
Считается, что человек стал культурным животным около 45 тысяч лет назад. Но если вы,
как и Джон, родились на Западе, большинство ваших наиболее важных шестеренок,
колесиков и пружин сформировались примерно 2500 лет назад на фоне захватывающих
событий и впечатляющих красот Средиземноморья.
***
Наша культурная колыбель могла быть сущим адом для тех, кто пытался в ней выжить. Не
считая отдаленных равнин на севере, лишь пятая часть территории Древней Греции
подходила для земледелия, все остальное — зубчатые цепи гор, острова и заливы. К 500 году
до н.э. даже большинство лесов были вырублены на древесину. Орошение было
невозможной задачей, и засуха постоянно грозила погубить все живое. Почва была
малоплодородной. Чаще всего люди выживали лишь собственным умом и благодаря мелким,
едва окупающимся промыслам. Многие занимались охотой, собирательством,
животноводством или управляли собственной небольшой фермой. Другие производили
оливковое масло, выделывали шкуры животных, собирали каштаны, делали глиняную
посуду и вино. Но к расцвету и развитию сложных и продвинутых классовых систем, а также
к богатству Древнюю Грецию привело Средиземное море. Как говорил Сократ: «Мы живем
у моря, как лягушки вокруг пруда». Этот «пруд» стал их творцом и спасителем.
В той своей форме Древняя Греция была совсем не такой страной, какой мы ее знаем сейчас.
Лягушки с тех изрезанных берегов объединились и стали «цивилизацией городов». Это
напоминало картину в стиле пуантилизма: страна состояла из более тысячи
самоуправляющихся полисов. Среди них были и крохотные деревни, и легендарные великие
державы: Коринф, Фивы, Афины, Спарта. В далеких краях цари и тираны называли себя
посланниками богов и удерживали власть кровью и страхом. В Греции же такие методы
правления кончались крахом. Вот как царь Афин хвалился этим в трагедии Еврипида
«Просительницы» (423 год до н.э): «С ошибки речь ты начал, гость. Напрасно / Ты ищешь
самодержца, — не один / Здесь правит человек, свободен город» [8]. Именно в Афинах на
протяжении полувека свобода служила фундаментом новой политической системы —
демократии. Вместе с формированием политического класса возникла и сатира, в том числе
произведение «отца комедии» Аристофана «Вавилоняне», которое политики, высмеиваемые
в нем, называли клеветой.
Конечно, такая «свобода» предоставлялась лишь некоторым мужчинам. Тем не менее это
можно считать поразительным достижением и эпохальным прорывом в многовековой
человеческой истории. Афиняне могли свободно путешествовать, чтобы наслаждаться
пьесами и поэзией. Люди могли бросить работу ради участия в Олимпийских играх.
Простолюдин мог вступить в спор со знатью, не боясь пыток или казни. Если у человека
возникали разногласия с соседями или он был не согласен с законами родных мест, он мог
просто переехать в другой город и начать все с чистого листа. Греки отличались
предприимчивостью, и им было вполне под силу менять свою жизнь и окружающий мир.
Чему уж точно свойственно меняться, так это людям. Человек, подобно яблоку, объект со
своими уникальными качествами. Но что это за объект? Человек — это своего рода
«политическое животное», рассуждал Аристотель. И, что немаловажно, это животное
способно к совершенствованию. Именно по этой причине, утверждает Ягер, «историю
личности в Европе следует начать» с Греции.
Вот тогда и началась эпоха перфекционизма в его начальной форме — в виде культуры
преклонения и погони за идеальным человеческим эго. Греки почитали таланты выдающихся
людей превыше всего. Величественные статуи изображали идеальные мужские и женские
тела. Мужчины соревновались в метании копий, гонках на колесницах и прыжках через
быка. Высоко ценилось умение вести спор: спорить могли начать везде — и на рынке, и в
армии. Граждане в поте лица соревновались друг с другом и завидовали чужим успехам:
«Гончар не терпит гончара, плотник не терпит плотника, нищий завидует нищему, а поэт —
другому поэту», — писал Гесиод. Каждый желал быть на месте победителя, причем не
обязательно из-за наград или денег — больше всего им хотелось известности и славы. Для
победителя было неслыханным делом не получить всеобщих почестей, а лишиться уважения
общества считалось «величайшей из людских трагедий».
Индивидуализм — вот что появилось в Древней Греции. Как можно было ожидать от такого
интеллектуально-динамичного места, эта идея встречала и жесткую критику. Но именно она
до сих пор доминирует в нашей жизни. И действительно, в этом понятии так просто
отыскать основы нашего современного перфекционизма, что теперь я хотел бы
сосредоточиться на его эволюции — от его зарождения под эгейским небом и до его
«неолиберального», cконцентрированного, требующего абсолютного совершенства варианта,
которым мы одержимы по сей день. Это будет путь идеи — история о том, как со времен
Аристотеля мы, жители Запада, учились видеть себя отдельными личностями, а не частью
чего-то целого. На нашем пути мы изучим природу этой индивидуалистичной формы эго,
проследим, как она менялась, разберемся, почему так произошло, и рассмотрим некоторые
основные последствия.
Я собираюсь проследить лишь за одной цепочкой людей, чьи жизни послужат нам опорными
точками в гигантской вселенной нашей истории. Это значит, что рассказ будет довольно
неполный и упрощенный. Также это значит, что мы опустим целые главы нашего общего
прошлого, которые обычно считаются очень важными. Однако я уверен, что мы сможем
пролить свет на некоторые наши современные беды, взглянув на несколько жизней и эпох,
которым удалось кардинально изменить наше представление о том, каково это — быть
человеком, одержимым свободой и самим собой. О том, каково это — быть
индивидуалистом. Наряду с Древней Грецией мы взглянем на средневековое христианство,
промышленную революцию, послевоенную Америку и Кремниевую долину. Каждый из этих
периодов добавил что-то новое и уникальное к тому идеальному образу «я», который не дает
нам покоя по сей день.
Прежде чем отправиться в путь, я хочу обозначить один важный вопрос. Как так получилось,
что ценности и убеждения людей, живших 2500 лет назад, все еще влияют на наше
представление о самих себе в XXI веке? Безусловно, на этот вопрос можно дать множество
ответов. Но на данный момент в нашем исследовании того, как мы усваиваем культуру и как
она меняет нас, нам следует вернуться к идее эго как «рассказчика». Сделав это, мы поймем,
насколько тонка грань между окружающими нас нарративами и нашей личной историей.
***
Во многих отношениях у нас нет иного выхода, кроме как воспринимать свою жизнь как
историю. И в этом задействован не только соавтор-интерпретатор. Наш мозг устроен так, что
наше ощущение «себя» естественным образом работает в нарративном режиме: мы
чувствуем себя героями развивающегося сюжета собственной жизни, в котором есть и
друзья, и враги, и внезапные повороты судьбы, и тяжелые поиски счастья и наград. Наш
племенной мозг рисует нимбы над головами друзей и рожки на головах врагов. Благодаря
своей «эпизодической памяти» (16) мы воспринимаем жизнь как череду событий, то есть в
виде упрощенной цепи причин и следствий. Наша «автобиографическая память» помогает
нам наполнить эти моменты подтекстом и нравственными уроками. Мы постоянно движемся
вперед, преследуем некие цели, активно стараемся улучшить свою жизнь или даже жизни
других. По словам профессора нейропсихолога Криса Фрита, иметь эго — значит
чувствовать себя так, словно ты «невидимый актер в центре мира».
Наш необъективный мозг проверяет, выглядит ли этот «невидимый актер», то есть мы,
хорошим человеком: порядочный ли он, достаточно ли правильные у него взгляды и
ценности. Так же как и в Древней Греции, мы представляем, что в нашей жизни есть некий
план, согласно которому мы движемся к максимизации своего потенциала: и пусть иногда
мы терпим неудачи, все же мы неуклонно становимся лучше и ближе к идеалу. Здоровый и
счастливый мозг использует массу хитрых уловок, чтобы помочь нам так себя чувствовать.
Он делает нас чрезмерно уверенными в себе, из-за него мы считаем себя красивее, добрее,
мудрее, умнее; думаем, что мы самые здравомыслящие, объективные и продуктивные (как в
личной жизни, так и в работе), даже если на самом деле это совсем не так. В недавнем
исследовании, посвященном таким предубеждениям, выяснилось, что «почти все люди
нерационально преувеличивают собственные моральные качества».
Считается, что истории, которые нам рассказывают родители, и их форма начинают играть
роль в осознании нашего «я» и нашей жизни не раньше, чем в два года. В возрасте от пяти до
семи лет содержание этих историй, включая идеи о культурных ролях, институтах и
ценностях, начинает сливаться с нашим ощущением самих себя и того, кем мы должны
быть в обществе. Так и формируется «культурное эго». По словам психолога Дэна
Макадамса, только в подростковом возрасте мы начинаем воспринимать свою жизнь как
«огромный нарратив». А чтобы его выстроить, наши воспоминания о прошлом
перемешиваются и искажаются, словно бы по воле ловкого сценариста, превращающего нас
в героического персонажа, которому можно симпатизировать. Также мы начинаем
представлять свое будущее так, чтобы оно вписывалось в нашу текущую историю.
Таким образом, на рассказчика внутри нас огромное влияние оказывает культура, в которую
он погружен. На нас влияют сказки, рассказанные нам в детстве, художественные и
документальные фильмы, книги, новости, которые превращают мир в нарратив, древние
притчи из священных писаний — все эти истории и развлекают, и служат нашему «я»
подобием торгового центра. «Культура предоставляет каждому человеку обширное меню с
поучительными историями о жизни, — пишет Макадамс, — и каждый человек выбирает себе
что-то из этого меню». Мы создаем свой образ, «присваивая себе истории из культуры». Он
пишет, что «взросление — это, по сути, превращение жизни в миф». Личная история придает
жизни цель и значение. Она отвлекает нас от хаоса, безнадежности и страха перед истиной.
Если же, как это представляется, глубинные корни истории лежат в нашем племенном
прошлом, то какой вклад внесло наследие Древней Греции в те сюжеты, которые мы
рассказываем и которыми живем? Безусловно, невозможно нащупать какую-то четкую
границу между ними. Но я не мог не уловить дух Аристотеля в работе влиятельного
психолога Тимоти Д. Уилсона о нарративных личностях, которые примеряют на себя
психически здоровые люди. Эти счастливые сюжеты включают в себя «сильного главного
персонажа, мужчину или женщину, берущего на себя инициативу и стремящегося к
желаемой цели». Цель эта должна быть добровольно выбрана, и мы должны иметь контроль
над процессом ее достижения. «Очень важно, — добавляет он, — преследовать такие цели,
которые дают нам чувство самостоятельности, эффективности и превосходства». Для меня
все это звучит подозрительно по-гречески.
***
Но к 2500 году до н.э. славный период правителей из династии Чжоу закончился. Регион
погрузился в хаос массовых убийств и завоеваний. Именно в те смутные времена и появился
удивительный эксцентричный человек — мастер Кун, или, иначе, Конфуций (17). Он
проникся идеей вернуть Китаю его былую славу. Конфуций был чудаковатым персонажем:
добрым к одним людям и грубым к другим; бывал он жестким и педантичным. Он никогда
не носил одежд с шелковыми отворотами или бордовыми манжетами. Ел он немного, а если
блюдо было приготовлено неправильно или плохо приправлено, он и вовсе отказывался от
него. Манеры представлялись Конфуцию чрезвычайно важными. Увидев юношу, сидящего с
широко расставленными ногами, он бил по ним тростью. Но и сам он порой бывал
необыкновенно груб: например, однажды он притворился больным, чтобы не встречаться с
неким гостем по имени Жу Бэй, а когда бедняга Жу уже решил уйти, Конфуций начал
громко играть на своей лютне, чтобы продемонстрировать ему свое пренебрежение.
Мы можем получить весьма полное представление о том, каким человеком был Конфуций,
так как его высказывания и поступки вошли в «Аналекты» — книгу, написанную его
сторонниками уже после его смерти. Этот верный сын равнин разительно отличался от его
гордого, свободного и склонного к соперничеству современника, жившего в Древней
Греции. «Совершенному человеку незачем с кем-то состязаться, — говорится в одной из его
цитат. — Но если ему все-таки приходится состязаться, он доказывает свое превосходство в
стрельбе из лука, а перед выстрелом уважительно кланяется». Он «не хвастается», а
напротив, «скрывает свои достоинства»; он «поощряет дружескую гармонию» и «стремится
к идеальному равновесию». Между тем описание «ущербного человека» по Конфуцию
вполне подошло бы для его склонного к показухе товарища с Запада. Для такого человека не
существует понятия «праведности», его заботит только «доход». Он «видит свою выгоду»,
«ищет известности» и, таким образом, «с каждым днем все больше приближается к краху».
Конфуций считал, что гармонии между людьми можно добиться, только если каждый будет
знать свое место и держаться его: «Совершенный человек поступает так, как следует
поступать в его положении. Он не стремится выйти за рамки». И уж точно не делает этого из
корыстных соображений. Вот что пишет об этом историк Майкл Шуман: «Конфуций
ожидал, что люди будут поступать правильно просто потому, что это правильно, а не для
того, чтобы получить выгоду в будущем».
При жизни Конфуций не достиг особенных высот. Его учение стало сравнительно широко
известно лишь двести пятьдесят лет спустя, когда закончился период войн. Новые правители
из династии Хань посчитали, что его философия, которая была основана на уважении и
чувстве долга и которую пронесли через поколения приверженцы Конфуция, вполне
соответствовала их планам объединения страны и управления ею. В конце концов,
Конфуций всегда выступал за то, чтобы Китаем управлял один император, «сын небес»,
имеющий власть над всеми. (Хотя надо оговориться: представителя династии Хань удалось
убедить не сразу. Древний историк Сыма Цянь так описывал Лю Бана — основателя и
будущего главу династии: «Каждый раз, когда к нему приходит посетитель в конфуцианском
головном уборе, Лю Бан тут же срывает его и мочится в него».)
Принятие Хань конфуцианства навсегда изменило мир. Ученые, включая Ричарда Нисбетта,
утверждают, что именно равнинный и плодородный ландшафт Китая обусловил зарождение
подобных идей. В отличие от Греции с ее островами, полисами и сопутствующим взглядом
греков на мир как на совокупность отдельных вещей, китайские холмистые, уединенные,
легко завоевываемые равнины породили такую разновидность эго, которая способствовала
коллективному сосуществованию. Также это привело к тому, что китайцы начали
воспринимать мир не как набор вещей, а как среду со взаимосвязанными силами. Для
Конфуция все во Вселенной было единым целым, а не существовало по отдельности. Отсюда
следовало, что нужно стремиться не к личному успеху, а к гармонии. Такой взгляд на вещи
привел к ряду последствий в плане восприятия мира жителями Восточной Азии.
Эксперименты, в ходе которых людям показывали видео с рыбками, выявили, что китайцы
обычно связывают поведение рыбок с факторами среды, тогда как американцы считают,
будто главную роль играют характер и желания самих рыбок. В ходе дальнейших
исследований, где людям снова показывали рыбок, выяснилось, что студенты Киотского
университета предпочитали начинать свой отчет об увиденном с описания контекста
(«водоем напоминал пруд»), в отличие от студентов Мичиганского университета, которые
чаще начинали с описания пестрой, быстрой и броской рыбки на переднем плане. И хотя
«центральную рыбку» упоминали в обоих случаях примерно одинаковое количество раз,
азиаты на 60% чаще упоминали объекты на заднем плане. Исследования детских рисунков
указывают, что культурные различия не проявляются сразу, а развиваются постепенно.
Канадские и японские первоклассники рисуют почти одинаково, и только через год их
техники начинают различаться: японские дети добавляют больше деталей и выше рисуют
линию горизонта, что характерно для более контекстно-ориентированного взгляда на мир,
который вот уже многие века характерен для традиционного искусства Азии.
«Жители Востока и Запада не только по-разному видят мир, — сказал мне Нисбетт, — они в
буквальном смысле видят разные миры. Мы обнаружили, что если показать людям картинку
на три секунды, то жители Запада внимательно рассматривают ее основной предмет и лишь
иногда обращают внимание на фон. Китайцы же постоянно смотрят туда-сюда — то на
предмет, то на фон. Мы отслеживаем движения их глаз каждую миллисекунду. Это значит,
что они могут больше рассказать об отношениях между объектами, как, например, в тестах с
рыбками. И вот почему их ставит в тупик ситуация, когда им показывают объект отдельно,
без исходного контекста, и спрашивают, видели ли они его прежде. Ведь они восприняли
этот объект именно в контексте. В отличие от жителей Запада, азиаты способны переносить
гораздо более насыщенное окружение. Улицы в Восточной Азии кажутся нам попросту
хаотичными. Вы можете спросить: „А как же Таймс-сквер?― На что я отвечу: „Ну и
что такого в Таймс-сквер?―»
«Как раз тогда в управлении образования города Анн-Арбор, штат Мичиган, что неподалеку
от того места, где я живу, решали, какая задача для их школ важнее: давать знания или
поднимать самооценку. Выиграла самооценка».
«На Востоке, — начал объяснять доктор Ким, — легенды отличаются». В них дело не
столько в богатствах, любви прекрасной дамы или доблести многочисленных героев, на
которых держится каркас сюжета. Главное в них — гармония. Вот какую форму имеют
многие традиционные азиатские рассказы: вначале некий инцидент, например убийство,
описывается с точки зрения нескольких свидетелей, а затем происходит такой поворот, после
которого все эти свидетельства складываются в единую картину. Но не думайте, что эта
картина будет простой. «Ясного ответа никогда не дается, — говорит Ким. — Нет никакой
развязки. И никакого счастливого конца. Остается лишь вопрос, на который вы сами должны
дать ответ. В этом и заключается прелесть рассказа».
Литературу наших культур объединяет то, что и в той и в другой описываются перемены. На
Западе мы храбро стремимся управлять переменами, в то время как для восточной
литературы характерен поиск пути приведения их к гармонии. Но так или иначе, основная
задача всех историй — научить нас выживать в этом пугающем, вечно меняющемся мире.
Процитирую меткое высказывание профессора Роя Баумайстера: «Жизнь — это вечные
перемены с тоской по постоянству». Откуда бы ни были мы родом, истории учат нас, как
добиться этого постоянства. Они учат нас, как обрести контроль.
Почему это так важно? Дело в том, что все это возвращает нас к теме самоубийств. Выяснив,
каким образом культурные сюжеты формируют наше «я» и нашу жизнь, я задался вопросом:
быть может, самоубийства перфекционистов — это истории, пошедшие наперекосяк? В
«лаборатории по изучению самоубийств» Рори объяснил суицидальное состояние как
чувство унижения и поражения, от которого никуда не деться. «Ты оказываешься в ловушке
и не видишь выхода, с работой лучше не станет и так далее». Эти слова напомнили мне о
греческом видении ада, о Сизифе, снова и снова толкающем камень в гору, пока тот не
скатится.
На Западе мы ожидаем, что наша жизнь будет развиваться по типичному греческому пути:
каждый день мы будем с чем-то бороться, получать награды, улучшать свою жизнь и,
возможно, окружающий мир, целенаправленно двигаясь к совершенству. Возможно,
подумал я, эго перестает выполнять свою функцию, когда мы теряем контроль над
собственной историей. Дебби, Грэм, Росс, Мередит и я — все мы старались, но так и не
приблизились к совершенству, которого, как мы ощущали, требовала от нас культура. Мы
застряли, и наши сюжеты застопорились. Неужели наши судьбы — это греческие мифы о
герое, в которых что-то пошло не так? В этом ли крылась наша проблема?
Беседуя с профессором Кимом, я понял, что наткнулся на способ проверки своей теории.
Если самоубийства суть неудавшиеся героические истории, связаны ли тогда самоубийства
азиатов с конфуцианскими сюжетами? Были ли у них отличные от наших причины свести
счеты с жизнью и соответствовали ли они их представлениям о герое как о человеке,
который жертвует собой и остается верен своей группе?
«Да. Недавно муж с женой решили убить своих детей, а затем покончить с собой, так как они
не могли о них позаботиться».
Он полагает, что недавние радостные вести из Китая — это ненадолго. Когда началось
переселение жителей из сельской местности в города, число самоубийств там упало на 58%.
Профессор Ким считает, что они переживают период «затишья», вызванный этой волной
больших надежд. В Южной Корее тоже имел место похожий спад, когда экономика начала
резко развиваться. «Люди верят, что станут счастливы, когда разбогатеют, — сказал он. —
Когда у тебя есть цель, ты не захочешь прощаться с жизнью. Но что, если ты достигнешь
желаемого, а ожидания себя не оправдают?»
***
Прежде чем стать греками, мы проделали долгий путь. Пройдя через период охоты и
собирательства в ходе эволюции, наш мозг приспособился к племенному образу мышления.
Из-за переменчивости нашего общества мы стали волноваться об иерархии и статусе. Мы
захотели не только сойтись между собой, но и обойти всех: эти противоборствующие
желания сделали саму сущность человека двуличной. Мы стремились прославиться своим
альтруизмом, даже если в реальности наша суть была гораздо сложнее. Мы возводили на
пьедестал тех, кто пожертвовал собой ради племени, и карали тех, кто корыстно присвоил
что-то себе. У нас есть предубеждения против других групп, в то время как своих мы
восхваляем. Между тем интерпертатор у нас в голове сделал из наших разрозненных дней
цельный рассказ. Мы привыкли считать, что мы нравственно выше, мудрее и
привлекательнее других людей. Мы развивали личные истории, придававшие смысл и
значимость нашему существованию. Атомизированная и способствовавшая авантюризму
экономика островов и берегов Греции стала для нас источником того нового,
индивидуалистского, рационального мировосприятия, из-за которого мы вечно стремимся к
совершенству, а также подарила нам новые сюжеты, на которые мы стали равняться.
А затем колыбель западного «я» пала. Закат Древней Греции обернулся долгими годами
войн и раздоров. Не стало того выдающегося, изобретательного, опьяненного свободой мира,
в котором мы обрели свою культурную идентичность. Тирания лишила греков их наиболее
эффективного пути к личной славе и успеху. Исчезла свобода, а вместе с ней надежда и
амбиции. Греки всегда были непокорны богам, но теперь боги совсем от них отвернулись.
Политический философ профессор Шелдон Уолин пишет: «Если бы боги действительно
заботились о людском благополучии, они бы не позволили городам распасться, а городской
жизни — обратиться чуть ли не в примитивное состояние. Раз люди утратили веру в
небесный промысел богов, а человеческому совершенству не нашлось места в полисе, то
напрашивался единственный возможный вывод: их судьба теперь стала исключительно их
личным делом».
Постепенно на развалинах старого мира возникло христианство. Оно набирало силу веками,
сформировав и закрепив за это время совершенно новый социально-экономический
ландшафт. Христианская модель совершенного «я» просуществовала так долго, потому что
она вполне подходила суровой реальности того, кем мы должны были быть, особенно в
Средневековье, если хотели сойтись с другими и обойти их. По сей день христианство
остается господствующей религией нашего народа, и его настроения и формы все еще
влияют даже на тех, кто не верит в его сюжеты.
Книга третья
Плохое «я»
Апрельским вечером водитель моего такси остановился у аббатства Пласкарден [9] и
заглушил двигатель. Поиск «я» заставил меня подняться до рассвета, и теперь, много часов
спустя, я, уставший и потерянный, оказался в отдаленной шотландской долине. Сперва мы
притормозили у низкого здания рядом с дорогой, извивавшейся через окрестности, но оно
оказалось женским корпусом. Взволнованная женщина в зеленом шерстяном свитере
выставила меня вон. Мое такси неторопливо покатило дальше мимо вспаханных полей с
гуляющими по ним фазанами и рядами простых деревянных надгробий к главному зданию
монастыря, где водитель высадил меня, чтобы умчаться обратно в современный Элгин. Я
остался в тишине и полном одиночестве.
В Пласкарден я приехал с уймой задач. Во-первых, мне хотелось выяснить, как именно
христианство повлияло на западное эго. Во-вторых, мне не терпелось узнать, есть ли у
монастыря и его обитателей какие-либо древнегреческие черты: я надеялся, что смогу их
обнаружить, если буду достаточно внимателен. Наконец, мне было любопытно, что нового я
смогу узнать о тайном устройстве человеческого «я» от мужчин в рясах, среди которых мне
предстояло пожить.
В поиске ответов на свои вопросы я выбрал Пласкарден, потому что здешние монахи
удивительным образом сохраняют непосредственную связь с тем древним периодом нашей
истории. Монастырь стоит здесь с 1290 года. В те времена, как и сейчас, здесь жили
бенедиктинцы — монахи, следующие правилам, созданным в VI веке одним итальянцем.
После того как Римская империя пала под натиском варваров, четырнадцатилетнему
Бенедикту настолько опротивело римское язычество, что он решил уйти жить в пещеру в
тридцати милях от города, в Субьяко. Бенедикт был выдающимся отшельником. Вскоре
слухи о его талантах распространились по округе, он начал привлекать сподвижников (что
его, как отшельника, наверное, порядком раздражало). Затем он основал монастырь, где, уже
будучи стариком, записал все уроки, которые ему удалось вынести из управления монахами.
«Устав святого Бенедикта» — нечто вроде руководства для тех, кто хочет возглавить
монастырь или жить в нем. В настоящее время двадцать пять монахов аббатства Пласкарден,
расположенного в 190 милях к северо-востоку от Глазго, продолжают следовать уставу и
традиции, которая, по их словам, «в бытовом плане ничем не отличается» от средневекового
уклада предшественников.
Пение все продолжалось, кружась вокруг меня. Через некоторое время, снова загоревшись
любопытством, я взял другую книжечку: «Исповедую перед Богом Всемогущим и перед
вами, братья и сестры, что я много согрешил мыслью, словом, делом и неисполнением долга:
моя вина, моя вина, моя великая вина». Я словно вывалился из машины времени прямиком в
мрачную молодость мира, которая последовала за крахом нашей самовлюбленной,
амбициозной, красивой, шумной, жадной, индивидуалистской и согретой солнцем греческой
юности. Я ощутил необыкновенное уныние. «Отлично», — подумал я. Я попал куда надо.
Когда чтение псалмов наконец закончилось, меня проводили в мужской жилой корпус. Я
прошел мимо деревянной статуи, изображающей сердитого бородатого человека с
изогнутым посохом, и оказался в своей комнате, носящей имя святого Григория. Это была
гостевая келья: внутри находились койка с потертой простыней и непромокаемой
подстилкой, раковина, небольшой стол с Библией, лежащей поверх прочих книг с
наставлениями, и тяжелое распятие над кроватью. Я прилег, уставившись на стопы Иисуса, и
начал думать о тех странных новых ощущениях, что волновали меня последние несколько
часов.
С тех пор как я узнал о конфабуляции, у меня появилась привычка наблюдать за своими
чувствами как бы с прищуром и со стороны. Я начал осознавать разницу между своими
чувствами и интерпретировавшим их голосом, который звучал для меня теперь все более
подозрительно. Согласно расхожему звонкому высказыванию, «мы — загадка для самих
себя». Иногда я просыпался с необъяснимым ощущением счастья, но как только придумывал
причину такому настроению, мне становилось все равно. То же самое происходило, когда я
просыпался подавленным. Что со мной не так? Почему я так себя чувствую? Не понимаю. И
я продолжал бестолково сидеть, словно пес в луже.
Я начал видеть свое эго так, будто оно состояло из двух отдельных частей: в одной
находился болтливый и зачастую надоедливый интерпретатор, а в другой — мои эмоции и
стимулы, которые существовали сами по себе и бурлили где-то на заднем плане, влияя на все
и порой переполняя меня. Также я замечал тот сильный эффект, который могло произвести
на меня даже нечто совершенно ситуативное, скажем, погода; причем она могла влиять не
только на мое настроение, но и на то, как я общался с людьми, насколько критично я
относился к себе, насколько сильно мог сопереживать людям в новостях и даже на то, каким
человеком я был… на мое собственное «я». Что до текущего моего положения, я понимал,
что мной овладела меланхолия, но при этом я почему-то чувствовал себя в тепле и
безопасности. Что-то проникало в меня здесь, в компании этих католиков, как будто я
возвращался к знакомому, но давно забытому состоянию.
Мой взгляд вновь остановился на распятии над кроватью… вот он, умирающий Иисус, точно
такой же, как и в церквях моей юности, его почти нагое тело совершенно: развитые мышцы
груди, пресса, таза; бедра и бицепсы напряжены в соблазнительной агонии. Хоть этот «сын
Божий» и родился на Ближнем Востоке, но в своей внешности, наготе и эффектной
демонстрации калокагатии он казался не менее греческим, чем Геракл.
Уже почти погрузившись в сон, я вдруг услышал голоса под окном. Разбираемый
любопытством, я залез на стол, посмотрел вниз и увидел двух мужчин средних лет с
чашками чая в руках, стоящих у скамьи. «Мне кажется странным, что мне не разрешают
взять гостию [12], — говорил седобородый мужчина с ньюкаслским акцентом своему более
молодому собеседнику приятной наружности. — Я не католик, — продолжал он, — но
молитвы и все остальное те же самые. Если бы ты пришел в мою церковь, тебе бы
предложили ее взять». В его словах есть смысл, подумал я. Принятие гостии — самая
значимая часть мессы. Именно тогда происходит чудо, история подходит к своей
кульминации, лепешка превращается в плоть Христа. Казалось, монахи повели себя
несколько враждебно, не допустив его лишь потому, что он не был католиком. Я ожидал, что
собеседник поддержит его, но тот лишь стоял, уставившись себе в ноги. «Ага, — сказал он
безо всякой интонации. — Тут все сложно».
Слезая со стола, я вздохнул. Трайбализм. Эти монахи были такими же обезьянами, как и все
мы, а их белые рясы служили просто отличительным знаком группы, таким же, как черный
костюм Джона Придмора, который ему приказали надеть в день стрелки Буллера с
конкурентом в лондонском пабе. Спускаясь, я случайно опрокинул небольшую стопку книг
со стола. Наклонившись, чтобы поднять их, я увидел небольшой красный томик: «Устав
святого Бенедикта». Я взял его с собой в кровать и принялся листать.
Я нашел то, что искал, почти моментально, и мой взгляд сразу остановился на ясном
определении. Вот он, новый образ западного эго. Я не мог поверить, насколько сильно он
изменился. Во-первых, в нем не осталось места забавам. «Близ входа к сласти лежит смерть».
То же самое можно было сказать и про индивидуализм. «Не ходи вслед похотей твоих,
говорится в Писании, и воздерживайся от пожеланий твоих». Исчезли даже страсть к
известности и славе. «Седьмая степень смирения есть, когда кто считает себя низшим и
худшим всех, не языком только, но во внутреннем чувстве сердца, говоря с Пророком: я же
червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе».
Презренный червь? Как же до такого дошло? Столь суровый взгляд на самих себя казался
вовсе не греческим, а чуть ли не конфуцианским. И действительно, в книге, написанной
бывшим настоятелем аббатства Пласкарден Элредом Карлайлом, я прочел, что «самое
главное» в жизни христианина — «занимать место, данное нам Господом, и служить во
благо этого места, чтобы наша жизнь пошла по заданному Им для нас пути». Я вспомнил,
как Ричард Нисбетт рассказывал, что чем западнее ты находишься, тем больше заметен упор
на индивидуализм. Христианство, разумеется, пришло к нам с Востока, пусть и с Ближнего.
Вид Иисуса у меня над головой убеждал меня, что христианам не удалось до
конца избавиться от греческого культурного наследия — они лишь обновили «я», а не
полностью заменили его. Но перемена выглядела явно значительной. И какая-то тревожная
низкая нота гудела в ее глубинах. Кажется, что вместе с христианством в нас зародилось
чувство ненависти к самим себе, фетишизация низкой самооценки. Я ощутил это еще тогда,
в часовне: об этом чувстве напомнило мне мое собственное католическое воспитание.
В обед нас повели в трапезную. Затворникам полагалось есть в одном из концов по-
спартански обставленной комнаты, тогда как монахи располагались у длинных столов,
стоящих вдоль белых стен. Церемония трапезы выглядела впечатляюще. Монахи
поднимались и пели молитву, затем настоятель стучал по столу, они надевали капюшоны, и
монах за резной деревянной кафедрой зачитывал «Устав святого Бенедикта». Настоятель
стучал еще раз, и они все вместе садились за стол и ели в полной тишине. Когда с едой было
покончено, они очищали свои чаши, и ритуал начинался вновь, все так же во главе с
настоятелем.
***
Наш мозг выделяет таких лидеров, следя за различными сигналами, демонстрируемыми ими
или окружающими людьми. Основной сигнал, который мы высматриваем, — «сходство с
нами»; происходит это по той простой причине, что мы более склонны узнавать значимые
вещи, решая следовать за теми людьми, которые напоминают нас в чем-то существенно
важном. (Инстинкт, притягивающий нас к похожим людям и заставляющий их копировать,
является, увы, еще одной нашей племенной чертой.) Такой сигнал, как возраст, особенно
важен для детей. Сигнал физического превосходства выручал еще наших примитивных
предков, и именно на него любил полагаться Джон Придмор, чтобы укрепить свое влияние.
Помимо этого, мы отслеживаем еще два переменчивых качества, которые не только во
многом объясняют, почему некоторые люди оказывают непомерное воздействие на
культуру, но и способны раскрыть устройство безумного мира селебрити, с которым мы
имеем дело. Эти сигналы — успех и престиж.
Согласно исследованиям, уже на четырнадцатом месяце жизни мы начинаем подражать
людям, когда видим, что они справляются с поставленными задачами. По мере взросления
такие «сигналы навыков» начинают обретать более символичную форму и становятся
«сигналами успеха». Во времена охоты и собирательства логичным было подражать,
например, тому охотнику, который носил множество бус, сделанных из зубов убитых им
животных, так как этот сигнал успеха указывал на его высокие способности. Похоже, что
дизайнерская одежда, дорогой маникюр и быстрые автомобили представляют собой
современные эквиваленты этих притягательных образов. Сигналы успеха производят на нас
впечатление, потому что так устроен наш мозг. Вы можете утверждать, что Ferrari
инвестиционного банкира не кажется вам интересной демонстрацией превосходства или
даже демонстрацией превосходства вообще, — но это, увы, к делу никак не относится. Такое
поведение непроизвольно и бессознательно. Оно просто происходит. (А если вы почему-
то действительно безразличны к сигналам богатства, то будьте уверены: есть какие-то
другие сигналы успеха, производящие на вас столь же мощный и по большей части скрытый
эффект.)
Но не только мы сами определяем, у кого больше навыков или кто особенно успешен, когда
выбираем, кого копировать. Поскольку мы очень социальный вид, склонный к групповому
существованию, мы зачастую смотрим, кого другие люди считают достойными внимания.
Для начала мы замечаем, что у этих мужчин и женщин много поклонников. Как и в случае со
святым Бенедиктом, самым популярным отшельником в мире, люди к ним так и тянутся.
«Как только люди находят человека, которому хотят подражать, — пишет Джозеф Генрих,
— они обязательно стремятся находиться рядом с ним, наблюдать за ним, слушать его и
учиться». Затем этот избранный человек и его окружение начинают посылать «сигналы
превосходства». В языке тела и речи этого избранного человека будут проявляться отличия.
Остальные начнут почтительно реагировать на них тем или иным образом, через речь или
зрительный контакт. Они могут одаривать этого человека подарками, помогать ему с делами,
кланяться ему, как кланяются монахи настоятелю Пласкардена, или открыто либо в форме
некоего ритуала подражать ему. Зачастую они начинают бессознательно копировать его язык
тела, манеры или интонации.
Еще один способ подражания и демонстрации почтения культурным лидерам имеет более
коварную природу, поскольку происходит абсолютно бессознательно. Человеческий голос
имеет низкочастотную (ниже 500 Гц) составляющую, которая долго считалась бесполезной,
так как если убрать высокие частоты, то останется лишь низкочастотный гул, не несущий
информационной нагрузки. Однако с тех пор выяснилось, что на самом деле этот гул —
«инструмент бессознательного социального воздействия». Человек, доминирующий в какой-
либо социальной ситуации, обычно «устанавливает» громкость этого шума, а все остальные
подстраиваются под него [13]. В результате анализа двадцати пяти интервью с Ларри
Кингом, ведущим на канале CNN, выяснилось, что он подстраивал свой голос под Джорджа
Буша и Лиз Тейлор, тем самым показывая им свое почтение. Однако Дэн Куэйл и Спайк Ли,
наоборот, подстраивались под него. Показательно, что в более конфликтных интервью
(например, с Альбертом Гором) ни одна из сторон не подстраивалась под другую.
То, как мы реагируем на такие сигналы, непроизвольно подчиняясь или подражая, похоже,
объясняет один из странных аспектов современной культуры поклонения знаменитостям.
Например, теперь понятно, почему сотни миллионов покупателей, пусть и бессознательно,
всерьез прислушиваются к тому, что бывший боксер Джордж Форман думает о
приспособлениях для жарки мяса на гриле. Совершенно закономерно, что мы начинаем
вести себя таким образом, когда кто-то демонстрирует сигналы превосходства, особенно
если этот человек уже входит в группу «своих». Нашему разуму плевать, логично ли это и
связана ли сфера компетенции этого человека с продуктом, который он продает: это лишь
примитивный механизм, реагирующий на сигналы и поведение.
Все вместе это приводит к так называемому «эффекту Пэрис Хилтон». Так как мы от
природы склонны замечать людей, которые уже находятся в центре внимания, иногда мы
начинаем увлекаться знаменитостями, сами не понимая, почему так происходит. Но наше
увлечение ими еще больше подогревает интерес журналистов к ним. Чем чаще мы о них
читаем, тем больше о них пишут в СМИ: возникает механизм положительной обратной
связи, из-за которого статус непримечательной, казалось бы, персоны вырастает до безумных
масштабов.
Итак, мы подражаем людям. Хотим мы этого или нет, но они нас привлекают. Мы особо
отмечаем людей, которым, по всей видимости, лучше всего удается сходиться с другими и
обходить их: мы наблюдаем за ними, прислушиваемся к ним, открываемся их влиянию. А
затем мы усваиваем те вещи, которым они нас научили. Они становятся частью нашего
образа идеального «я». Теперь они неотделимы от нас. Так и распространяется культура.
***
«Умирать?»
«Ну, как бы твое прошлое „я― погибает, и его заменяют святым духом».
«Мне приходило в голову нечто подобное, — сказал я. — Наверное, здесь не слишком много
возможностей, чтобы предаваться греху. Хочешь не хочешь, а станешь хорошим человеком».
«Жить для себя — значит жить в грехе, — сказал он. — Здесь они исполняют Opus Dei. Дело
Божие».
«Но разве вас не волнует, что вам может наскучить заниматься этим изо дня в день?»
С радостью вернувшись в свое убежище, я задумался о том, что рассказал мне Роберт.
Неужели суть монашества в том, чтобы умирать от скуки? В книжке, которую я купил в
сувенирной лавке, я нашел упоминание Opus Dei, о котором он говорил. Он оказался прав:
это означало «дело Божие» и описывалось как «беспрестанная молитва, песнь и обряд».
Беспрестанная! На доске информации в аббатстве я прочитал, что монахи пять часов
проводят в церкви, три с половиной — за духовным чтением и четыре посвящают
физическому труду, «имея примерно полчаса свободного времени». Как я понял, они не вели
социальной работы среди местных жителей. Помогать людям не входило в их задачи. Им
запрещалось иметь личные вещи. Им нельзя было даже оставить имя, данное им при
рождении. Казалось, все, чем они занимались, — это ели, спали, просыпались, одинаково
одевались, одинаково думали, молились с утра до вечера, словно шестеренки в часах,
которые никогда не останавливаются.
Разумеется, это противоречило всему, что я уже успел узнать о людях. «Протагонист —
персонаж своевольный», — пишет историк Роберт Макки, и то же самое можно сказать обо
всех психически здоровых людях. Невозможно по-настоящему понять человеческую натуру,
не разобравшись при этом, как наш жизненный выбор влияет на наше душевное и, быть
может, даже физическое состояние. Мы уже выяснили, что разум превращает нас в главного
героя нашей жизни. Но герои совершают поступки. Чтобы история вышла удачной, «я»
нуждается в цели. Ему нужен сюжет.
Люди не могут просто взять и перестать быть причиной событий. В психологии есть такое
понятие, как «мотивация к внешним действиям» (effectance motive). Это потребность влиять
на свое окружение и контролировать его, потребность «почти такая же базовая, как
потребность в пище и воде». Когда человека помещают в темную емкость, наполненную
соленой водой, и завязывают ему глаза, он испытывает так называемую сенсорную
депривацию и, чтобы избавиться от этого неприятного переживания, начинает тереть пальцы
друг о друга или поднимать волны в воде. В одном хитроумном исследовании 409 человек
были лишены телефонов и оставлены в комнате на пятнадцать минут: все, чем они могли
заниматься, — это ударять себя током с помощью специального аппарата, причем разряды
были столь болезненны, что, по словам участников, они бы заплатили, лишь бы никогда
больше их не испытывать. 67% мужчин и 25% женщин одолела такая скука, что они ударяли
себя током. Исследователи пришли к выводу, что «большинство людей предпочитают хоть
какое-то занятие его отсутствию, даже если это занятие неприятное».
В результате дальнейших исследований выяснилось, что люди, у которых есть цель в жизни
и которые более склонны соглашаться с высказываниями типа «Некоторые люди бесцельно
идут по жизни, но я не таков», живут дольше, чем другие, даже с поправкой на такие
факторы, как возраст и благосостояние. Профессор психологии Брайан Литтл десятилетиями
изучал осознанно преследуемые людьми цели. Он называет их «личными проектами»; Литтл
изучил десятки тысяч таких проектов с тысячами участников. Он выяснил, что люди, как
правило, одновременно преследуют в среднем пятнадцать личных проектов. Будь то
незамысловатые задачи, скажем, «научить собаку команде „сидеть―» или важные
«стержневые проекты», например «покончить с расизмом во всем мире», Литтл считает, что
эти цели настолько важны для нашего чувства собственного «я», что и являются нашим «я».
«Во многих отношениях мы и есть наши личные проекты, — сказал он мне. — Мы есть то,
чем мы занимаемся».
Литтл обнаружил, что счастье нам приносят проекты, которые не только значимы для нас, —
мы еще должны чувствовать, что можем управлять ими. Как правило, вымышленные герои
добиваются в конце концов того, чего хотели, а значит, мы тоже должны думать, что,
несмотря на трудности, так или иначе движемся вперед к достижению своих целей. Когда я
спросил Литтла, можно ли представить идею «стержневых проектов» как нарратив о борьбе
литературных героев за лучшее существование, состоящий из трех архетипичных актов
(кризис, борьба, развязка), он ответил: «Да. Тысячу раз да».
Получается, чтобы достичь счастья, нам и в самом деле нужно воспринимать свою жизнь как
историю. У нас должна быть цель, к достижению которой мы идем с тем или иным успехом.
Самоубийство — это тупик на нашем пути, который лишает нас статуса героя. Но в таком
случае какую историю придумали себе монахи? Где в ней борьба и надежда? За что они
сражаются в своей жизни, что дает им мотивацию продолжать — час за часом, год за годом,
пока не наступит их время упокоиться под деревянным крестом там, у дороги? У меня
складывалось впечатление, будто монастыри создавались именно для того, чтобы избавить
человека от самых базовых желаний его «я». Эти люди застряли. И если мои рассуждения
были верны, они должны были находиться в состоянии, близком к суицидальному. Во
всяком случае, они явно казались несколько угрюмыми. И все же… Снова заглянув в книгу
настоятеля Элреда, я наткнулся на следующее наблюдение о «материалистах», не верящих в
Бога: «Вещи духовные для этих людей есть пустая трата времени, а жизнь в святости
кажется им унылым занятием, где все следуют произвольным правилам. Такую жизнь они
считают пустой и зря прожитой».
«Воистину», — подумал я.
***
Отцу Мартину было девятнадцать, когда он впервые дошел по длинной подъездной дороге
до Пласкардена. Он был уверен, что монахи примут его с распростертыми объятьями и тут
же начнут подбирать ему рясу. Но он даже не был католиком. Встретивший его человек, отец
Мавр (после бесследного исчезновения которого Пласкарден ненадолго получил огласку в
СМИ), послал его прочь и посоветовал еще немного пожить для себя. Восемнадцать месяцев
спустя Мартин торжественно вернулся.
Он не протянул и недели.
«Я просто не смог этого выдержать», — рассказал он мне.
«Даже не знаю, как это описать. — На мгновение он задумался, а затем на его лице
появилась улыбка. — Всего! Всего, что там происходило!» — он взмахнул руками и
расхохотался.
Моя беседа с отцом Мартином проходила в небольшой полупустой комнате. На голом полу
стояли три обычных стула, а на белых стенах не было ничего, кроме распятия и двойной
розетки. Он сидел, вытянув ноги и сложив руки на животе. Ему было шестьдесят шесть лет,
он говорил с легким файфским акцентом, а его стрижка выглядела так, будто он выбрил баки
на дюйм выше, чем следовало, и теперь над каждым его ухом белели аккуратные
прямоугольники голой кожи.
Он рассказал мне, что за несколько лет до его первой попытки вступить в братство
обанкротилось предприятие его родителей, которым они занимались сорок лет. «Родители не
хотели обсуждать это со мной, — сказал Мартин. — Но я все равно чувствовал их
напряжение и беспокойство». Его отец был крепким орешком, отличившимся в годы Второй
мировой войны: «Он дослужился до офицера, что считалось большой редкостью. Он был
очень, очень, очень гордый. Любая неудача оборачивалась для него почти невыносимым
стыдом». Настолько невыносимым, что он вместе с семьей решил навсегда уехать из Файфа.
«Он думал, что нужно уехать как можно дальше, — говорит Мартин. — Да хоть в
Австралию. Но приехали мы в Дафтон».
Банкротство и его последствия вызвали разлад в семье, что для Мартина, тогда еще
подростка, стало тяжелым переживанием. Примерно в то же время он начал замечать в себе
нигилистские настроения. «Я даже начал думать: „Зачем вообще что-то делать? Какой во
всем этом смысл?― Я заинтересовался религией, читал книги о йоге и буддизме. Я побывал
на встрече адептов субуда — это религия, зародившаяся в Индонезии». Он искал ответы на
вечные вопросы в философии, но все аргументы, казалось, сводились к рассуждениям о
семантике. Задавшись вопросом о свободе воли, он обнаружил, что великие мыслители
решили, будто вся проблема связана с ошибочным использованием слов. «Я подумал: что за
чушь!» Уже почти отчаявшись, он намекнул отцу, что подумывает уйти в монастырь. «Он
сказал мне: „Ну, сын, я слыхал только о католических монастырях. Почему бы тебе не пойти
побеседовать со священником в церкви через дорогу?― Ну я и пошел. Священник не стал
ходить вокруг да около. Он сказал: „Здесь неподалеку есть монастырь. Кровати там жесткие,
и кормят так себе―. Вот об этом месте он и говорил».
Покинув Пласкарден после своей второй неудачной попытки, Мартин на следующий же день
устроился работать в ночную смену на рыбоморозильный завод. «Там нужно было
замораживать поддоны с вонючей рыбой, все оборудование работало на аммиаке и
временами протекало, так что везде стоял этот запах аммиака и полугнилой рыбы, и было
ужасно холодно. Я подумал: „Боже, всего за сутки я попал из рая в ад―». Наконец, в 1994
году, после долгой службы приходским священником, он предпринял еще одну, на этот раз
удачную попытку. Вот уже двадцать один год он живет в Пласкардене.
Мне стало любопытно, из-за чего же он так упорно стремился к монашеской жизни. «Это
было некое чувство? Зов свыше?»
«Не было никакого зова, — сказал он. — По моему опыту, когда говорят о зове Божьем,
имеют в виду просто порыв к чему-то. Вы не размышляете: „Могу ли я это сделать?― или
„Следует ли мне так поступить?―, а просто идете и делаете».
«Да».
Равно как мое отсутствие веры было частью моего бессознательного (а не следствием каких-
либо осознанных размышлений), так и вера Мартина зародилась в бессловесной части его
разума. То была тяга внутри него — истина не сознаваемая, но ощущаемая. Все остальное
было лишь конфабуляцией. Но одна лишь вера не могла объяснить его присутствия здесь.
Казалось, психика Мартина отличалась какой-то особенностью, позволявшей ей
подпитываться от этой мертвящей рутины, этого замкнутого и цикличного образа жизни,
который, в теории, должен был ее убивать. Я спросил его, часто ли случалось, что люди не
могли выдержать такое существование. «За все мое время здесь многие пытались
присоединиться к нам, но мало кто остался, — сказал Мартин. — Двоих, если не изменяет
память, попросили уйти, — добавил он. — Конечно, у нас есть методы для разрешения
разногласий, но у одного из них возникали разногласия со всеми. Пару раз даже пришлось
применить силу. Другой же просто не принимал бóльшую часть учений католической
церкви».
«Ну, допустим, если ты разозлил старшего члена общины, то тебе положено склониться,
упасть ниц перед ним. Нужно взять инициативу на себя и самому пойти на примирение,
несмотря на то что злится он, а не ты».
«Да, все верно, — сказал он. — Ну и, кроме того, есть всевозможные дисциплинарные меры.
В уставе говорится, как нужно поступать в случае тех или иных проступков во время
службы, и этим указаниям следуют и по сей день в большинстве монастырей. Согласно им,
провинившийся должен, так сказать, унизиться, чтобы признать собственную вину. Если
оплошал, преклони колени. Таким образом ты не только просишь прощения у Господа, но и
признаешь свою вину перед соседом, которого разозлил. Если проступок более серьезный, то
придется подойти к настоятелю и преклонить колени перед ним».
«Во время нее, — сказал он. — Как только провинился. Но это не всегда усмиряет гнев».
Четырнадцать лет Мартин выращивает овощи в саду. Это дольше, чем он служил
приходским священником. Четырнадцать лет. Не знаю, притворялся он или нет, но когда я
спросил его, не наскучивает ли ему порой такая жизнь, он словно опешил. «Мне? Скучно? —
переспросил он; казалось, сам вопрос вызвал у него недоумение. — Такой проблемы у меня
пока не возникало. Даже в монастыре не знаешь, чего ожидать от жизни, ведь человек
немощен и тому подобное. Быть может, однажды мне будет не по силам петь в хоре, и я буду
вынужден оставаться в келье».
«Получается, что вы постоянно поете одни и те же псалмы, вот уже четырнадцать лет
выращиваете овощи и вам никогда не становится скучно?»
Мартин уставился в угол комнаты, по-видимому, подыскивая ответ, который мог бы мне
быть полезен. «Вы… вы можете отвлечься, — предложил он. — Вы можете настолько
увлечься чем-то, что даже забудете, для кого вы это делаете. Увы, такое может случиться и
со службой. Мне порой становится интересно, как устроено пение. Это часто отвлекает меня
от прославления Бога. Это может даже (хотя, к счастью, такого не происходит) свести его на
нет. Один из самых больших рисков для тех, кто с головой уходит в мессу, аскетизм и
прочее, заключается в том, что дьявол может сыграть на их самолюбии и тщеславии».
«В точку! — сказал он. — „Я соблюдаю пост больше других―. А когда наступает моя очередь
готовить и кто-то говорит мне: „Было очень вкусно―, я думаю: „Ого!―»
«Да! Да! Понимаете, ваша сущность всегда находится с вами. Вы не можете от нее
избавиться. А жизнь монаха подобна госпиталю, где вас пытаются вылечить от этих
дефектов вашего характера».
Значит, эти монахи все-таки посвятили свою жизнь погоне за идеальным «я», как и древние
греки, но только их представление о совершенном «я» и о том, как его достичь, отличалось.
С точки зрения греков, и самоценная личность должна стремиться к совершенству, чтобы
заполучить награды, славу и выгоду для сообщества. Христиане переняли эту борьбу и
обратили ее внутрь самих себя. Для них не важна олимпийская слава, звание лучшего
гончара или лучшего прыгуна через быка; для них главное — вечная борьба, молитвой ли,
самоотрицанием или самоистязанием, за улучшение своей внутренней сущности. Христиане
привнесли идею внутреннего мира — теперь, чтобы стать героем, надлежало стать
совершенным не только физически, но и душевно.
Вот каким образом низкая самооценка оказалась заложена в самый центр системы. Согласно
Аристотелю, человек обладает врожденным потенциалом и сам по себе стремится к
совершенству. Но по мнению христиан, человек был рожден в грехе и обречен на адские
муки. Образцом совершенства отныне стал Господь, а не человек. Это означало, что человек,
стремящийся к совершенству, теперь должен был постоянно бороться с самим собой — не с
внешним миром, а со своей собственной душой, своим сознанием, своим разумом, своими
мыслями. А раз совершенство возможно только за рамками человеческого мира, то эта
борьба обречена на провал. Христиане подарили западному «я» душу, чтобы затем начать ее
мучить.
Разумеется, это не значит, что древних греков не интересовала мораль или что в Средние
века не было христиан, желавших улучшить собственное финансовое положение (более того,
именно в монастырях начала складываться зачаточная форма капитализма). Однако акценты
сместились, причем значительно, навсегда изменив наше представление о том, кто мы, кем
хотим стать и каким способом этого следует добиваться.
Кроме того, я обнаружил еще один существенный признак того, что древнегреческое «я»
добралось до сознания средневекового христианина. Пусть некоторым это и покажется
невероятным, но христианской вере всегда были присущи типично греческие понятия
прогресса и разума. В отличие от священных книг ислама и иудаизма, Новый Завет, к
примеру, никогда не считался прямым изложением слова Божьего, а лишь собранием
воспоминаний об Иисусе, записанных «со слов» его учеников. Отсюда возникла ниша для
толкований и споров. Как заметил ученый, профессор социологии Родни Старк, в то время
как Коран решительно утвердился в качестве «Писания, в котором нельзя усомниться»,
апостол Павел признавал, что «мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем».
Хотя, само собой разумеется, везде есть исключения (к примеру, некоторые христиане верят,
что Библия — истинное слово Божье; таких христиан называют креационистами, их
довольно трудно считать идущими в ногу со временем). Но, по словам Старка, акцент всегда
ставился на «выявлении божественной природы, намерений Бога и его желаний, а также на
осознании того, как все это раскрывает связь между ним и человеком». Вместо того чтобы
заучивать и повторять священные тексты, христианские проповедники скорее используют
отрывок из Писания, чтобы показать, что правильно, а что нет. Священник, викарий, пастор,
проповедующий с кафедры, — это все тот же Аристотель в Ликее, ведущий дебаты, дабы
обнажить скрытую истину. Именно эта вера в борьбу разума за лучшее будущее положила в
XII веке начало университетской системе. Пусть многим атеистам такая мысль поперек
горла, но мы очень сильно обязаны этим неугомонным верующим.
В юности мне это уж точно было поперек горла, ведь тогда я яростно отрицал католичество
родителей. Пласкарден застал меня врасплох: я как будто вернулся в детство, только в этот
раз я пытался угодить не отцу и матери, а Всемогущему Богу и Деве Марии. Возможно, я
почувствовал себя ребенком потому, что в какой-то степени монахи неосознанно воссоздали
здесь для себя детство. «Полагаю, на ваш распорядок можно взглянуть с двух сторон, —
сказал я отцу Мартину. — Кому-то он покажется гнетущим. А кому-то — успокаивающим».
«Да-да-да! — ответил он. — В нем есть что-то успокаивающее. Да, безусловно, не могу этого
отрицать. Бенедиктинцы приносят клятву непоколебимости, клянутся оставаться на одном
месте. У меня ушло больше двадцати лет и три попытки, чтобы попасть сюда, а когда у меня
получилось, я дал клятву непоколебимости. А затем они попросили меня поехать в
монастырь в Гане! — Он от души рассмеялся. — Для меня это оказалось самым тяжелым
кризисом в жизни». Его взгляд вдруг стал серьезным и устремился куда-то вдаль: «С тех пор
я ездил в Гану уже шесть раз».
Если задача «я» заключается в том, чтобы дать нам чувство контроля над собственной
непредсказуемостью и хаотичностью нашего окружения, то личность отца Мартина, похоже,
крайне сильно в этом нуждалась. Он смахивал на человека, который до ужаса боялся
перемен. Мне стало любопытно, не по этой ли причине его настолько привлекал этот
максимально стабильный образ жизни.
Кроме этого мне захотелось узнать, в чем же заключалась конечная цель увлечения
внутренним миром, которому он посвятил всю свою жизнь. За ту неделю, что я провел в
аббатстве, мне удалось найти признаки греческого мировоззрения в вере христиан в разум и
прогресс, в их стремлении к самосовершенствованию и в полуобнаженных,
наполненных калокагатией изображениях их главной знаменитости — Иисуса Христа. Но в
то же время во мне росло подозрение, что христианству и монашеской жизни присущ
греческий индивидуализм, причем в куда большей степени, чем я думал. Возможно, они
даже обогнали греков в этом аспекте. Для мыслителей вроде Аристотеля главной целью
самосовершенствования была польза обществу. Но разве эти монахи, в сущности, не верили,
что, живя праведной жизнью, они смогут получить грандиозную награду в будущем? Могло
ли оказаться так, что под личиной смирения и раболепства скрывался холодный,
эгоистичный расчет?
«Ваши занятия здесь — это попытка подготовиться к загробной жизни?» — спросил я перед
отъездом.
***
Если культура составляет значительную часть нашей личности и если она включает в себя
споры, открытия, вражду, предубеждения и ошибки живших когда-то мужчин и женщин, то
получается, что все эти споры, открытия, вражда, предубеждения и ошибки до сих пор в той
или иной форме остаются частью нас. Мы впитали их в себя. Они изменили нас. Они
записаны в наших мозгах в виде синаптических связей. Они и есть мы.
Одна из самых странных цепочек событий, изменивших западную культуру и нас в ней,
началась в XIX веке, в тесной комнатке в Моравии. Именно в этой комнатке вместе со своей
быстро растущей семьей жил мальчик по имени Зиги. Он со своими братьями и сестрами,
скорее всего, присутствовал при занятиях его родителей сексом. В этой же комнате он
находился, когда умер его брат Юлиус. Он родился на одиннадцать месяцев позже Зиги и,
таким образом, лишил его безраздельного внимания матери. Но даже смерть Юлиуса не
вернула ему любимую мать: до его десятого дня рождения она родила еще шестерых детей.
В то время как в Зиги вызревали обида, ревность и ненависть по отношению к отцу, мать
заменила ему няня Моника, поведавшая ему о Боге и об аде; есть предположения, что она
помогала Зиги заснуть, тихонько поглаживая ему член (19).
Что-то в этой истории до глубины души затронуло Зиги. Она вызвала в нем бурю эмоций; в
ней явно содержалось нечто уникальное, отражающее саму суть человеческой природы. Но
что именно? Он внимательно изучил текст. Он сходил на постановку этой пьесы в Париже и
Вене, где публика выражала свой восторг бурными аплодисментами. Со временем он стал
очарован силой, заключенной в историях, и тем, как они трогали огромные массы людей. А
из всех историй больше всего его волновал «Царь Эдип».
Так как теперь мы уже знаем об интерпретаторе левого полушария мозга, можно задаться
вопросом: стала ли для Зиги эта пьеса своего рода готовой конфабуляцией — историей,
которая идеально разъясняла всю тревожную и постыдную путаницу в его голове и помогала
ему смириться с ней? Как заметил профессор истории Питер Рудницкий, «то, как совпали
обстоятельства его рождения и сюжет драмы об Эдипе, поражает». Сам Зиги писал: «Я тоже
обнаружил любовь к матери и ревность к отцу и в моем собственном случае и теперь
полагаю, что это универсальный феномен раннего детства… Если это действительно так, то
удивительная власть „царя Эдипа― становится понятна» [15].
Идеи Фрейда строились вокруг мифа об Эдипе. Он решил, что его детское влечение к матери
и убийственная ненависть к отцу являлись не просто личным переживанием, а «неизбежной
судьбой» всех нас. «Всякий, кто появляется на свет, вынужден столкнуться с эдиповым
комплексом, — решительно заявлял он. — Как Эдип, мы живем, не ведая об оскорбляющих
мораль желаниях, навязанных нам природой, а после их осознания мы все, видимо, хотели
бы отвратить свой взгляд от эпизодов нашего детства».
***
Фрейд был не одинок в своем предположении, что он ничем не отличался от всех, а все
остальные ничем не отличались от него. Современные психологи знают, что большинство
людей склонны значительно переоценивать то, насколько другие люди разделяют их чувства
и убеждения. Профессор Николас Эпли, изучавший данное явление, пишет: «Любители
черного хлеба считают, что они в большинстве. Сторонники консерватизма склонны думать,
что большинство разделяет их точку зрения; то же самое происходит и в случае с
приверженцами либеральных взглядов. И те и другие обычно думают, что люди, не
проголосовавшие на выборах, отдали бы свой голос их стороне. А если говорить о морали, то
даже те, кто находится в явном меньшинстве, все равно полагают, будто они составляют
нравственное большинство».
Некоторые из экспериментов Эпли были призваны выяснить, насколько люди верят, что
даже сам Бог разделяет их точку зрения. Подопытных помещали в томограф и сперва
задавали им вопросы о взглядах Бога, а затем об их собственных мнениях; в итоге в мозговой
активности не отмечалось никаких видимых изменений. Такие тесты часто подвергаются
критике, поскольку скептики сомневаются, что по результатам тестирования можно сделать
какие-либо убедительные выводы. Однако эти результаты подтверждены многими другими,
не связанными со сканированием мозга, исследованиями, в ходе которых взгляды людей
демонстрировали корелляцию с их представлениями о взглядах Бога. «Когда умы других для
вас загадка, — пишет Эпли, — вы представляете себе разум, похожий на ваш собственный».
В 1936 году с Фрейдом произошел совсем непримечательный, казалось бы, случай (20): к
нему пришел один из представителей этой революции. Фриц Перлз был немецким
психоаналитиком еврейского происхождения, который открыл для себя фрейдизм, когда еще
ребенком испугался, что мастурбация вызывает у него проблемы с памятью. Бежав из
охваченной антисемитизмом Европы, он нашел защиту в Йоханнесбурге, где добился
профессионального успеха. Перлз обладал большим самомнением и, являясь сторонником
Фрейда, по прибытии на конференцию в Вену решил нанести ему внезапный визит, дабы
выразить свое почтение. Судя по всему, он ожидал теплого приема и потрясающей встречи
двух великих умов. Однако когда Перлз нашел дом своего кумира, Фрейд лишь слегка
приоткрыл дверь.
«Я приехал из Южной Африки, чтобы показать вам свою работу и лично познакомиться с
вами», — объяснил Перлз.
Повисла пауза.
Момент вышел неловким. Они недолго и натянуто побеседовали, а затем Фрейд закрыл
дверь. Перлз ушел, чувствуя себя потрясенным и униженным. Он так никогда и не простил
Фрейду этого пренебрежения, а некоторое время спустя и вовсе отрекся от его взглядов.
Несколькими десятилетиями позже, далеко на Западе, его новые идеи о том, кто такой
человек и каким ему следует быть, завоевали такую популярность, что Перлз занял
собственное важное место, став, наряду с Фрейдом, одним из тех крикливых призраков,
которые образуют современное «я».
Книга четвертая
Хорошее «я»
Счастливее всего я, когда путешествую один. Мне нравится все: и верхний этаж автобуса
зимой, и как проносятся мимо дома и холмы, когда сидишь у окна в вагоне, и полет с
присущей ему драматичностью: сутолока и волнение аэропорта; огромные летающие
машины, чьи носы едва не касаются стеклянных стен терминала затем лишь, чтобы с ревом
взмыть над планетой. Я люблю дешевую еду и движение вперед; чувство, что выполняешь
миссию, где есть завязка, кульминация и развязка. Люблю толпы, они успокаивают: я
окружен другими, в то же время чувствую себя в безопасности — ведь я такой же
незнакомец, как они. Со мной никто не заговорит, но в то же время они будут рядом, я смогу
в некотором роде получить подпитку от их близости. Чтение, музыка, кино и долгие, долгие
мили в компании, где никто не знает твоего имени, — идеальное общество.
Дорога петляет по крутому склону холма, минуя ряды небольших домиков, и вот мы уже
перед главным зданием — одноэтажной деревянной постройкой, которая некогда была
частью легендарной ложи. На большом информационном стенде — расписание сеансов йоги,
пилатеса и медитации вкупе с флаерами на конференции по «экостроительству из
соломенных блоков» и какому-то методу Фельденкрайза. А еще объявления о поиске людей
для «кармической» работы в «Хижине» («Делай баксы. Чисти карму»), соседей по комнате
(«Ищем нового прекрасного соседа в наш холистический нетоксичный дом!») и попутных
машин («С радостью присоединюсь к вам в поездке до Лос-Анджелеса или еще куда-нибудь
поблизости. С меня бензин и песни — Луна»). На двери красовалась ламинированная
табличка: «Это дверь». Ступеньки вели к ухоженной лужайке и бассейну, возле которого
кому-то делали массаж. Кажется, этот кто-то был без одежды, но я не надевал очки, а
щуриться, чтобы выдать боровшиеся во мне любопытство и беспокойство, не захотел.
Вдалеке виднелись утесы, а за ними — сверкающий океан.
***
Помните, как специалист по «географии мысли» профессор Ричард Нисбетт сказал мне, что
«чем дальше на запад, тем больше индивидуализма, тем больше заблуждений по поводу
выбора, больше упора на чувство собственного достоинства и собственного-всего-
остального до тех пор, пока все это не плюхнется в Тихий океан»? Так вот институт
Эсален [16] — то самое место, где все это туда плюхается. На этих самых утесах наше «я»
перековали в очередной раз.
Хотя причин любого из изменений в культуре может быть великое множество и вычленить
какую-то одну из них часто не представляется возможным, совершенно ясно, что то, какими
мы стали, во многом объясняется событиями 1960-х. Большая часть того, что составляет эго
человека XXI столетия, зародилась здесь, на 50 гектарах земли у Первого хайвея: от
возведения в фетиш своей подлинности (21), потребности «быть собой» и сопутствующего
яростного осуждения любой «фальши» и признания нормальным того, что хотя бы часть
личной жизни (например, в социальных сетях) становится публичной, до глубокого интереса
к таким понятиям, как «майндфулнесс» или «велнес», — новых, светских прочтений
христианских понятий совести и души. Но, возможно, особенно зловещим оказалось то, что
именно в Эсалене в западное «я» начал ласково проникать нарциссизм.
Такое могло произойти только в США. Американцы много лет оставались под властной
опекой Бога Старого Света. Первыми поселенцами были кальвинисты, которые, как пишет
Барбара Эренрейх, жили «в системе навязанной обществом депрессии», подразумевавшей,
что «задача живущих — находиться в постоянном поиске „отвратительной мерзости,
обитающей внутри них― и искоренять греховные помыслы, предвещающие вечные муки».
Таковы предпосылки американской революции эго, затронувшей нас всех. В отличие от идей
фрейдистов и европейских христиан, новое видение предполагало, что человек изначально
заслуживает лучшего и внутри него уже заложено все, что сделает его здоровым, богатым и
счастливым. Разумеется, отчасти это возрождение древнегреческой идеи безграничного
совершенствования, основанной на всемогущем «я». Общим у двух стран была еще и
необычная обособленная организация: в то время как Греция делилась на полисы — города-
государства, Америка была содружеством «соединенных штатов», чья независимость от
центральной власти (кроме открыто оговоренных исключений) освящена в Билле о правах.
Вполне объяснимо, что этот новый особенный ландшафт дал мощный толчок развитию
индивидуализма.
Но, разумеется, чтобы люди смогли по-настоящему измениться, должно было сперва
измениться то, как они сходятся с другими и обходят их. Долгий XIX век стал эпохой
интеллектуальной и экономической революции, во время которой достижения в науке,
технологиях и производстве буквально перевернули представления о том, кто мы есть. То
была эра Дарвина, Пастера и доктора Джона Сноу [17], паровых машин и массового
производства, железных дорог, электрификации, повышения уровня жизни; истоков
социальной мобильности; магнетизма, гипноза, электричества, генов, наследственности,
адаптации, эволюции, микробов, инфекций, сил природы — невидимых и вездесущих —
внутри нас, под землей и в воздухе. Эта великая буря, без сомнения, сотрясла западное «я».
В прежние эпохи, когда участь человека столь сильно зависела от милости природы, именно
физическая среда во многом определяла нашу сущность. Но с наступлением нового времени,
когда все меньше людей жило за счет земли, мы становились все свободнее от ее тирании.
Мы все еще задавались вопросом, приходя в этот мир: «Что мне делать, чтобы преуспеть?»,
но с тех пор экономика стремительно становилась почвой для «я» и его мощной
контролирующей силой.
Адепты «лечения внушением», как их окрестил психолог Уильям Джеймс, думали примерно
так же. Джеймс определил веру в лечение внушением как «интуитивную веру во
всеисцеляющую силу здорового мышления». Основателем его считается бывший часовой
мастер из Новой Англии по имени Финеас Куимби, вдохновившийся «магнетическими
целителями», которые объявляли себя носителями квазимагических способностей. Но
Куимби решил, что их пациенты чувствовали себя лучше исключительно из-за убежденности
в авторитете врача. «Исцеление не в лекарстве, — писал он, — но в доверии врачу и
средству». Затем он начал проверять свои идеи на страждущих. Митч Горовиц пишет:
«Метод Куимби заключался в том, что он сочувственно выслушивал пациента и предлагал
ему понять, „как болезнь зарождается в сознании, чтобы полностью в это поверить―. Если
убежденность пациента в предыдущей мысли не вызывала сомнений, Куимби побуждал его
задать себе вопрос: „Почему я не могу исцелиться?―» В 1862 году Куимби лечил Мэри
Бейкер Эдди, позже основавшую Христианское научное движение, сторонники которого
утверждали, что источник всех наших болезней и несчастий находится в голове. Двадцать
шесть лет спустя британская уроженка, суфражистка по имени Фрэнсис Лорд, очарованная
христианской наукой во время поездки в США, опубликовала то, что Горовиц называл
«Евангелием процветания». Особенность ее книги заключалось в том, что она предлагала
«„средство― от бедности. Лорд разработала шестидневную программу повторения словесных
формул и упражнений с целью разрушения ментальной установки на бедность». С точки
зрения Сэмюэла Смайлса, достижения и богатство были напрямую связаны с тяжелым
трудом и самоотречением. По мнению же Лорд, надо было лишь верить.
Начало этому еще в 1930-е годы положил новый курс, предполагавший жесткое
регулирование банковской деятельности. За ним последовали закон о социальном
обеспечении и внедрение порога минимальной оплаты труда. Начали распространяться
профсоюзы. Ставка налогообложения для тех, кто зарабатывал больше всего, составляла до
90%. Закон о льготах демобилизованным дал тысячам вернувшихся с войны представителям
рабочего класса возможность учиться в колледже за счет государства — такие действия
большого правительства принесли огромную пользу. Именно в результате подобных мер с
1929 по 1945 год доходы малообеспеченных людей увеличивались быстрее, чем доходы
богатых, а в течение последующих двадцати пяти лет их зарплаты росли примерно с
одинаковым темпом. «Великая компрессия» привела к тому, что профессор экономики
Роберт Гордон характеризует как «золотой век для миллионов выпускников старших
классов, которые без обучения в колледже могли найти стабильную работу, состоять в
профсоюзе и зарабатывать достаточно, чтобы купить в пригороде дом с задним двором,
одну-две машины и вообще иметь уровень жизни, о котором большинство граждан со
средними доходами в других странах могли только мечтать».
Именно в это время, как написала в знаменитом исследовании Сьюзен Кейн, проректор
Гарвардского университета начал давать указания членам приемной комиссии отказывать
«чувствительным» абитуриентам, отдавая предпочтение «здоровым экстравертам». Самыми
продаваемыми книгами становились американские переложения текстов Сэмюэла Смайлса с
вкраплениями идей о лечении убеждением и исцелении верой: «Как завоевывать друзей и
оказывать влияние на людей» Дейла Карнеги («Мужчины и женщины могут избавиться от
беспокойства, страха и разных болезней и изменить свою жизнь, поменяв образ мыслей. Я
знаю! Я знаю!! Я знаю!!!») и «Сила позитивного мышления» преподобного доктора Нормана
Винсента Пила («Если главная проблема в нас самих, то ее решение кроется в том, какие
мысли обычно посещают и направляют наш ум»). В них содержались уроки того, «как
немедленно понравиться всем», «как создать счастье самим» и как «ожидать лучшего и
получить его». Как точно подметил профессор социологии Джон Хьюитт, «эпоха
„характера― сменилась эпохой „личности―».
Когда 1950-е годы сменились 1960-ми, «Великая компрессия» породила новое поколение
личностей. Сыны и Дочери Корпораций сами завели детей, которые выросли и стали хиппи
— еще более коллективистски мыслящими людьми, изменившими западный мир своими
идеями о братстве, пацифизме, отрицании авторитаризма и капитализма, а также
завезенными с Востока и внезапно ставшими интуитивно понятными представлениями о
том, что все в мире взаимосвязано. Эти идеи сыграли важную роль в изменении повестки дня
политиков левого толка: от традиционных улучшений условий труда и повышения
заработной платы — к всеобщему равенству и правам меньшинств.
С ранних лет его жизнь являла собой образец становления западного «я» в миниатюре:
мальчишкой он свято верил, что образование может сделать тебя лучше (вполне в духе
древних греков), но, кроме прочего, он был убежденным христианином. Все изменилось,
когда студентом-теологом он посетил Китай и увидел там страшные вещи, включая тюрьму
и детский труд на фабрике по производству шелка, которые навсегда изменили его. «Став
свидетелем человеческих страданий, Карл разочаровался в вере, — рассказал мне его
биограф Дэвид Расселл. — Вернувшись в университет, он круто изменил направление учебы,
бросил богословие и поступил в учительский колледж при Колумбийском университете, где
изучал клиническую и педагогическую психологию и получил докторскую степень.
В 1985 году, в возрасте восьмидесяти трех лет, Карл Роджерс все еще жаловался, что
Фрейда, этого «авторитарного европейца», до сих пор воспринимают всерьез. Своему
биографу он сказал, что идеи психоанализа «соблазнительны и отвратительны», а то, что
люди до сих пор не шагнули вперед, «достойно общественного порицания». Даже в
заложенной фрейдистами традиции психотерапевтических сеансов, когда врач сидит в
кресле вне поля зрения пациента, лежащего на кушетке, «есть что-то отталкивающее».
Очевидно, он не шутил, когда призывал обследовать детей психоаналитиков фрейдистского
толка. «Едва ли существует лучшее доказательство того, что психоанализ — полная чушь,
чем участь детей тех, кто его практиковал. Она незавидная — почти у всех без исключения».
Хаксли призывал создать своего рода базовый лагерь для поисковых исследований
«человеческих потенциальных возможностей». Среди его слушателей в тот день
присутствовал мужчина, которому в голову пришла на удивление сходная идея.
Двадцатидевятилетнему Ричарду Прайсу вместе с его партнером, тоже выпускником
психологического факультета Стэнфордского университета, Майклом Мерфи предстояло
основать святую святых Движения за развитие человеческого потенциала. Мерфи и Прайс
были верными сынами американской коллективной экономики и с большим интересом
изучали восточные духовные практики, а Мерфи даже провел полтора года в индийском
Пондичерри, занимаясь медитацией.
Вначале это было площадкой для проведения серьезных лекций, но затем превратилось в
нечто гораздо более странное, когда в 1963 году здесь впервые состоялись вдохновленные
Карлом Роджерсом сеансы групповой психотерапии. Мерфи описывал их как «интенсивные
сессии по преодолению стресса, часто продолжавшиеся двое суток подряд, во время которых
пятнадцать или более участников, находившихся в одной комнате, проявляли и обсуждали
свои чувства друг к другу». Его с Прайсом «базовый лагерь» вскоре обрастет легендами,
скандалами и самоубийствами. Он станет местом, где Роджерс, наряду с большинством (если
не всеми) самых влиятельных мыслителей и лидеров гуманистической психологии, проводил
семинары и все более сумасшедшие сессии, где громко звучали идеи, которые изменят «я»
всей Америки, а затем и всего мира. Это место называлось Эсален.
Официальная миссия Эсаленского института гласит: «каждый человек так или иначе несет в
себе божественный потенциал; этот потенциал можно раскрыть — особым
систематизированным путем, чтобы помочь не избранным, но многим найти в себе
неисчерпаемые возможности для обучения, любви, глубоких чувств и творчества».
Основываясь на идее Роджерса о «терапии для нормальных», они верили, что глубинная
сущность человека имеет божественную природу и все, что нужно сделать, — раскрыть ее.
Профессор социологии Марион Голдман пишет, что одной из причин особой
привлекательности Эсалена для американцев стало то, что здесь на фундаментальном уровне
было пересмотрено определение психотерапии: теперь это было не лечение душевных
болезней, а основа личностного роста. Помимо этого, здесь начали популяризировать
«духовные» практики, такие как йога, массаж и медитация, связанные с почитанием
божественной сущности самого человека, а не бога из какой-либо священной книги. «Эсален
сыграл важнейшую роль во введении и продвижении эзотерической культуры, которая
впоследствии влилась в культуру мейнстримную, — пишет Голдман. — Тысячи американцев
считают себя „духовными―, но не „религиозными―, потому что в институте им был показан
способ раскрытия божественной сущности без того, чтобы примкнуть к адептам того или
иного вероисповедания… Главным посылом и краеугольным камнем философии Эсалена
стало утверждение, что божественная природа присуща всем существам и что мы и есть
боги». Эта особая форма духовности, помещавшая источник божественного совершенства
внутрь человеческого «я», постепенно завоевала весь мир.
Пола Шоу заняла стул в центре сцены и молча сканировала нас, прикусив нижнюю губу; ее
глаза светились угрозой и упоением. Она родилась в Бронксе в 1941 году и, как вскоре стало
ясно, сохранила жесткость и проницательность, характерную для его жителей, хотя остротой
слуха в свои семьдесят четыре года похвастать уже не могла. Она молчала. Молчание
затягивалось. Чем дольше висела тишина, тем больше нарастало напряжение. Люди начали
ерзать, покашливать и хихикать. А она все равно ничего не говорила. Она мастерски
завладела нашим вниманием. И вдруг… «Добро пожаловать на максимум!»
После краткого приветствия напряжение спало, и она начала раздавать приказы. «Процесс
пошел, — гаркнула она. — Как только вы согласились, пути назад нет. Вы приняты.
Отказаться нельзя. Я не хочу, чтобы вы разговаривали с кем-либо вне семинара. Когда мы
делаем перерыв, вы не выходите. В номера не возвращаться. Соблюдайте
конфиденциальность. Можете потом свободно рассказывать обо всем, что увидите здесь, но
не упоминайте имен. Не приносите бутылки с водой. Люди нынче вечно сосут свою воду».
Она изобразила человека, чавкающего соской. «И прошу вас, на этой неделе не пользуйтесь
интернетом. Вы в процессе. И не разговаривайте друг с другом о том, что здесь происходит.
Не анализируйте процесс. Если кто-то расстроился, расплакался, не утешайте. Что мы
делаем, когда обнимаемся?» С елейной улыбкой на лице она изобразила обнимающего
человека. «Мы подавляем. Утешая, мы хотим сделать лучше себе».
Снова замолчав, она принялась медленно оценивать наши лица и кивать, как будто приходя к
неким тайным выводам. «Это вам не курс на подушках, — заявила она, и ухмылка пробежала
по ее узким губам. — Здесь вы будете развивать себя. Я занимаюсь этим уже тридцать лет, и
поверьте, это не развлечение. Мы трансформируем жизни людей. Понятно? Итак, вот
основные принципы. Есть три правила, первое связано с Аристотелем: вещь есть то, чем она
является. — Она встала и подняла свой стул перед собой. — Это стул. У него пластиковое
сиденье и металлические ножки. У него есть некоторые свойства, вес, высота, ширина. Он —
то, что есть. Уяснили? Ладно. Правило второе: принимайте. Правило третье: проявляйте
творческий подход. — Она снова села, и ее лицо расплылось в улыбке. — Надеюсь, вы
готовы. Потому что сейчас мы вас хорошенько встряхнем».
Пока Пола говорила, публику охватывала какая-то сюси-пусичная атмосфера. Воздух будто
сделался липким. Участники на первых рядах смотрели вверх на нее неотрывно. Казалось,
сами их веки вытянулись, чтобы полные мольбы глаза могли еще чуточку приблизиться к
ней. Они прижимали к груди сложенные домиком кисти рук и смеялись ровно тогда, когда
следовало. Я наблюдал издалека, вжимаясь в кресло.
На сцене под прожекторами уже наметилась четкая схема. Человек выходил вперед и ловил
чей-нибудь взгляд, а затем описывал свои ощущения. Они говорили о страхе, чувстве
собственной неполноценности, стыде и так далее, после чего Пола произносила примерно
следующее: «Кто-то в вашем прошлом заставил вас чувствовать это. Кто?» И почти всегда в
ответ звучало «мой отец». Пола приказывала им «посадить его туда» — вообразить, будто
человек в зале, к которому они «привязаны», и есть их отец. «Что вы хотите ему сказать?» И
тут начинали литься слезы.
Люди продолжали выходить. Одна женщина пожаловалась, что отец обогнал ее, когда они
бежали наперегонки, из-за чего она выросла слишком напористой. Другую отец заставлял
чувствовать себя «невидимой», и в результате, став взрослой, она так и живет всю жизнь.
Еще одна, плача, призналась, что «отец однажды назвал меня сукой, будто это был пустяк».
Наконец, на сцену вышел один из немногих мужчин: красивый широкоплечий финский
архитектор, чей отец — успешный музыкант — хотел, чтобы тот стал знаменитым
виолончелистом. «Помню, мне было семь. Ты смотрел, как я играю, а на лице читалось:
„Какой кошмар, просто не верится―, — сказал он, рыдая от этого воспоминания. — Как же я
зол! Я ощущаю эту злость вот здесь». Скорчив гримасу, он схватил себя за промежность.
***
Фриц. Так к нему обращались, несмотря на известность. Просто Фриц. Однако не следовало
обольщаться и принимать эту фамильярность за дружелюбие. Фриц мог запросто окатить вас
безжалостным презрением, причем на глазах у всех. В детстве его не баловали: мать
наказывала его плетью и выбивалкой для ковра, а отец обзывал «куском дерьма». Он был
исключен из школы, отвергнут и осмеян проституткой в тринадцать лет, не смог пройти
стажировку и наконец, страшась губительных последствий мастурбации, выучился на
психоаналитика. Он бежал из Германии в 1933 году, оказавшись в нацистском черном
списке, и в итоге обосновался в Южной Африке. Там он достиг успеха и разбогател на
поприще психоанализа, оставаясь его преданным (хотя и склонным к ревизионизму)
последователем до злополучной встречи в Вене с самим маэстро — «болезненного и важного
в историческом плане события, которого он так и не простил Фрейду», как написал
замечательный эсаленский биограф Уолтер Труэтт Андерсон.
В институте Фриц прославился почти навязчивой критикой своего бывшего гуру, которого
он оскорблял (равно как и сотрудников Эсалена) при любой возможности. С его точки
зрения, идеальное «я» в высшей степени аутентично, никогда не подвергает себя цензуре и
бескомпромиссно в поведении. Вместо того чтобы подавлять свою сексуальность (в
старомодной европейской манере), Фриц не стесняясь демонстрировал всем свою эрекцию,
направляясь голышом к знаменитым горячим источникам. Он клеился почти к любой
женщине, оказавшейся в его поле зрения, а если та не возражала, то непременно поглаживал
ее гениталии. Он любил носить шлепанцы и пижаму, а заговаривая с молодыми красотками,
с хвастливой решительностью представлялся «грязным старикашкой». Как минимум
однажды в ответ на это он услышал фразу своей мечты: «А я грязная девчонка», — после
чего случилось то, что случилось.
Идея заключалась в том, чтобы с головой уйти в каждую роль, без рефлексии,
прочувствовать ее до конца, а Фриц при этом безжалостно отмечал все признаки вашей
«неискренности», от уклончивости в ответах до особых движений глаз или подрагивания
мизинца. Язык тела занимал его больше всего: «Я почти не обращаю внимания на слова
пациента и сосредотачиваюсь на невербальном уровне, поскольку он в меньшей степени
подвержен самообману», — объяснял он. Если бы вы не успели ему настолько наскучить,
чтобы усыпить его, он, возможно, назвал бы вас «плаксой», «мудаком» или «мозготрахом».
Во время одного из сеансов в 1966 году Фриц обвинил Натали Вуд (актрису, снявшуюся в
фильмах «Бунтарь без причины» и «Вестсайдская история») в «полнейшей фальшивости»,
сказав ей, что она «просто избалованная и вечно капризничающая соплячка». Он схватил ее,
силой положил на свое колено и отшлепал.
Участники должны были «принять» правду о том, что их внешнее поведение говорило об их
внутренней сущности, и взять на себя ответственность за нее. Если терапия оказывалась
тяжелой и заставляла человека расплакаться, его высмеивали. Того, кто пытался помочь
плачущему человеку, тоже высмеивали. Задача Фрица, как он говорил, сводилась к тому,
чтобы «манипулировать человеком и приводить его в смятение, чтобы он вступил в
конфликт с самим собой». Он стремился достичь состояния радикальной аутентичности,
беззастенчивого признания своего истинного глубинного «я», «превратить бумажных людей
в настоящих». Главная цель человека, по его мнению, состояла в том, чтобы «быть самим
собой». Эти идеи, конечно, популярны и сегодня, особенно в социальных медиа и на
телевизионных реалити-шоу, часто поощряющих выставление напоказ подноготной своей
личной жизни и «естественность» поведения, какими бы отвратительными они ни казались.
Середина 1960-х была для Эсалена зажигательной, фееричной порой. В их брошюре от 1965
года с гордостью говорилось, что «уже сейчас доступны новые инструменты и техники
развития человеческого потенциала (малоизвестные широкой публике и большей части
интеллектуального сообщества); многие другие находятся на стадии разработки. Мы
подошли к головокружительному и опасному рубежу и должны по-новому ответить на
старые вопросы: „Каковы пределы человеческих возможностей и границы человеческого
опыта? Что значит быть человеком?―» В одном только 1966 году примерно четыре тысячи
искателей духовных приключений (докторов, социальных работников, клинических
психологов, учителей, студентов, директоров, инженеров и домохозяек, как уточнялось в
статье New York Times) отправились в долгую поездку по первому шоссе, чтобы выяснить
это. На территории института часто можно было услышать фразу «Матушка Эсален
разрешает», и она действительно разрешала: обнаженный массаж, групповой секс,
физическую агрессию и грандиозную психоделию; здесь взрослые мужчины заново
переживали рождение, девушки в ночных рубашках играли на флейтах у бассейна,
устраивались встречи с такими знаменитыми визионерами, как Кен Кизи, Джозеф Кэмпбелл
и Тимоти Лири. Фриц вешал на стену очки, оставленные клиентами, к которым якобы
вернулось идеальное зрение благодаря его сеансам, а в другой группе три женщины будто
бы испытали спонтанные оргазмы. Джейн Фонда приезжала в Эсален, чтобы постичь дзен, и
между делом закрутила роман с одним из основателей института Ричардом Прайсом. Другой
его основатель, Майкл Мерфи, называл происходившее в Эсалене не иначе как «революцией
сознания».
Его сеансы могли быть жестокими и странными. Во время одной из встреч под названием
«Ящик Пандоры» женщины работали со своим негативным восприятием собственной
вагины, демонстрируя ее всей группе. Мужья и жены получали инструкцию выбрать три
секрета, способных разрушить их брак, и признаться в них перед всеми — в результате этого
эксперимента как минимум одна женщина чуть не убила своего партнера. Мужчину,
пожаловавшегося на то, что жизнь его «придавила», погребли под грудой тел, пока он не
закричал, чтобы его освободили. Замкнутый учитель психологии по имени Арт Роджерс
подвергся нападкам группы за «интеллектуализацию» процесса и недостаточную
естественность. Какая-то женщина схватила его трубку и разбила ее. Его прогнали прочь
несколько мужчин, грозивших избить его. Когда он вернулся, они начали дразнить его,
словно дети на игровой площадке: «Арт! Арт! Арт!», и он сорвался и разбил окно, толкнув в
него ассистента. Сеанс признали успешным. Ну а если Арту показалось, что этот опыт ему
как-то повредил, то это было его личное дело. «Как и Фриц, — пишет Андерсон, — Шутц не
брал на себя ответственности за клиента, считая это предательством человеческого
потенциала».
***
Эти идеи, казавшиеся столь радикальными в Биг-Суре в 1960-е годы, ныне превалируют
повсюду. Проблема в том, что они основаны на ложном допущении. Карл Роджерс и
посетители Эсалена, в отличие от современных специалистов, не могли знать, что никакого
аутентичного «я» не существует. В нас вовсе нет чистого божественного центра, мы состоим
из множества переругивающихся и соперничающих друг с другом личностей, некоторые из
них, как мы убедимся, совершенно отвратительны. В разных условиях начинают
доминировать разные варианты «нас». Сегодня преобладает мнение, что человеческое эго
несводимо к некоему «глубинному ядру». В любом из нас не одно «я», а несколько.
«Если по-простому, то „я― позволяет придать смысл всему, что с нами происходит, — сказал
он мне, откинувшись на спинку кресла и скрестив вытянутые ноги. — Чувство собственного
„я― нужно для того, чтобы события жизни выстраивались в наполненную значением
историю». Представление о душе, объяснял он, является иллюзией. Мы чувствуем, будто у
нас есть некий волшебный центр, особое ядро, которым мы переживаем каждый момент
жизни. Но никакого центра нет. Нет ядра. Нет души. Мы переживаем свои мысли, как если
бы мы слушали их, но, по словам философа Джулиана Баджини, «наше сознание есть просто
восприятие мысли за мыслью, наложенных одна на другую. Вы как человек неотделимы от
этих мыслей».
Как утверждает Брюс, иллюзия наличия внутри нас устойчивого «аутентичного» эго
начинается с того, что мы смотрим на мир и окружающих людей, подмечая, как они
обращаются с нами. Так мы выстраиваем модель себя. Иногда эту идею называют теорией
«зеркального „я―». В своей книге «Иллюзия „я―» Брюс цитирует выдвинувшего эту теорию
социолога Чарльза Хортона Кули: «Я — не то, чем я себя считаю, и не то, чем вы меня
считаете; я — то, что я думаю о том, чем вы меня считаете». Считается, что эта иллюзия
складывается примерно к двухлетнему возрасту. «Именно тогда впервые появляются
автобиографичные воспоминания, — рассказывает Брюс. — Затем, как правило, в два-три
года дети начинают взаимодействовать с другими детьми, конкурировать с ними и
объединяться в группы. Чтобы эффективно участвовать в социальных схемах, вы должны
представлять, кем являетесь, иметь чувство идентичности, которое и представляет собой „я―.
Оно создается контекстуальной информацией (кто я? К каким группам я принадлежу?) и
биологической (я мальчик или девочка? Я белый или черный? И тому подобное). В
результате их слияния образуются ингруппы. У вас вырабатываются предубеждения. Вас
начинает заботить, что думают о вас другие. Ваше чувство собственного достоинства
является отражением того, что, по вашему мнению, о вас думают окружающие. Проводя все
больше и больше времени с другими детьми, вы встраиваетесь в иерархию».
И примерно так все идет до конца наших дней. Мы страшимся поругания и алчем хорошей
репутации. «В остальном нас, я думаю, мотивирует желание быть довольным собой и
избегать отрицательных эмоций: не подвергнуться остракизму, не оказаться отверженным
или недооцененным, — говорит он. — Если взять повседневные дела, то мы зарабатываем
деньги, чтобы иметь доход. Но если базовые потребности в пище, жилье и среде уже
удовлетворены, нас мотивирует признание других людей. А это, разумеется, обусловлено
необходимостью верить в собственную ценность».
Отсутствие настоящей аутентичности означает, что наше поведение в той или иной мере
меняется в зависимости от того, где и с кем мы находимся. Например, когда мы работаем,
мы зачастую становимся этой работой. Мы начинаем вести себя так, как, по нашему
мнению, вел бы себя идеальный писатель, управляющий хедж-фонда или преподаватель, и
подражаем им в манерах, одежде и этическом кодексе. Пожалуй, самое знаменитое описание
этого феномена принадлежит перу Жан-Поля Сартра, заметившего его в официанте,
которого он обвинил в «плохой вере»: «Его движение — живое и твердое, немного слишком
точное, немного слишком быстрое; он подходит к посетителям шагом немного слишком
живым, он наклоняется немного слишком услужливо, его голос, его глаза выражают интерес
слишком внимательный к заказу клиента; наконец, это напоминает попытку имитации в
своем действии непреклонной строгости неизвестно какого автомата и в том, как он несет
поднос со смелостью канатоходца…» [19]
Сартр наблюдал человека, который, казалось, был захвачен, одержим существующим вовне
него концептом под названием «официант». Его собственные голос, мимика, движения
подавлялись в угоду культурной идее — представлению об идеальном подносителе кофе и
пирожных. Конечно, так делают многие из нас. «Есть танец бакалейщика, портного,
оценщика», — писал Сартр. В некотором смысле, утверждал он, этого от нас требует само
общество: «Бакалейщик, который мечтает, оскорбителен для покупателя, так как он не
вполне бакалейщик».
Двигаясь сквозь дни и жизни, мы, таким образом, все время меняемся под влиянием
ситуаций и взаимодействующих с нами людей. Люди вокруг нас формируют нечто вроде
психического шаблона, который мы заполняем. «Идея о том, будто у нас есть прочное
целостное „я―, плохо согласуется с тем фактом, что в зависимости от обстоятельств и
событий мы можем вести себя совершенно по-разному, — объясняет Брюс. — Разнообразие
этих „я― отражает разнообразие социальной среды, в которой мы обитаем».
Хотя в какой-то мере мы, конечно, отдаем себе отчет в таком переключении своих
ипостасей и поведения, обычно мы замечаем его лишь тогда, когда на него указывает другой
человек, либо если оно настолько очевидно, что его попросту невозможно игнорировать. Тем
не менее чаще всего мы не осознаем это состояние потока, в котором пребывает наше «я».
Как правило, нельзя даже сказать, что мы способны его хоть как-то контролировать. Брюс
утверждает, что это переключение происходит не на наше усмотрение, а в основном
подсознательно и под воздействием среды.
Нас меняет не только социальная среда. Психологи Дэн Ариэли и Джордж Левенштейн
изучали в Беркли нашу многоликую сущность в ходе незабываемого и мрачного
эксперимента над двадцатью пятью студентами мужского пола. Их просили предугадать, как
они поведут себя в нескольких аморальных, неожиданных или экстремальных сексуальных
контекстах. Всегда ли они воспользуются презервативом? Возможно ли представить, чтобы
их возбудил контакт с животным? Могли бы они испытать влечение к двенадцатилетней
девочке? Подсыпали бы они женщине наркотик, чтобы увеличить вероятность секса с ней? В
одном случае их просто попросили ответить на эти вопросы, но в другом им пришлось
делать это на пике «предоргазмического возбуждения», мастурбируя на порно. Результаты
оказались тревожными. В возбужденном состоянии их предсказания показывали почти
двукратное увеличение вероятности вступления в необычный сексуальный контакт, скажем,
с животным. Что касается воображаемой готовности к аморальному поступку для
достижения секса, то она возросла более чем вдвое. Это исследование не только
свидетельствует о наличии у нас кардинально отличающихся моральных кодексов,
зависящих от состояния изменчивого «я». Еще более пугающим кажется, насколько плохо
мы порой предвидим собственное поведение. Каждый из нас — не один человек, а
множество людей, которые могут быть совершенно незнакомы между собой.
Все эти работы указывают на то, что основополагающая идея апологетов гуманистической
психологии попросту неверна: нет никакого аутентичного ядра, нет первичного, счастливого
и совершенного варианта «я», который можно было бы выявить, сбросив гнетущие ожидания
общества. На самом деле «я» имеет модульную природу. Мы состоим из нескольких
соревнующихся эго, и все они в одинаковой степени являются «нами» и борются за
главенство. То, где мы находимся, что делаем, кто рядом с нами и насколько мы
возбуждены, активирует разные вариации нас. Наше ощущение самих себя настоящих,
оказывается, чрезвычайно сильно зависит от того, что, как нам представляется, о нас думают
другие. Мне вспомнилось, что говорил о перфекционизме Рори из Лаборатории по
исследованию суицидального поведения: «…дело не в том, что о вас в действительности
думают люди. Дело в том, чего, по вашему мнению, они ожидают». Идея зеркального «я»
вскрывает социальный перфекционизм в каждом из нас. Все мы судим о себе, вглядываясь в
глаза других людей и представляя, о чем они думают.
Но, кроме того, она вскрывает и страшную опасность в концепции групповой психотерапии.
Если человек (в особенности психологически уязвимый) окружен теми, кто его оскорбляет,
скажем, называя его «плаксой», «мудаком», «мозготрахом» или «фальшивкой», то он будет
склонен поверить, что таковым он и является. Помимо этого она указывает на жестокость,
присущую представлению о безоговорочной личной ответственности, которое некогда
прижилось в Эсалене и остается широко распространенным сегодня. Психологи-гуманисты
были убеждены, что истинное «я» не только реально, но и совершенно, наполнено скрытым
потенциалом (вы используете лишь 10% своего мозга!). Но если в нас заключено все
необходимое для успеха, то из этого естественно следует, что неудача является нашей и
только нашей виной. Это жестокий и ограниченный образ мышления, который пришел в
нашу эпоху перфекционизма из прошлого — через Уилла Шутца и Фрица Перлза прямиком
от целителей верой и сторонников лечения внушением, живших еще в Америке XIX века,
таких как Смит Вигглсворт и Мэри Бейкер Эдди. Вы просто недостаточно сильно этого
хотели. Вы просто не верили.
***
Со сцены сквозь свет софитов я мог разглядеть лишь силуэты лиц. Откуда-то слева донесся
голос Полы: «Расскажите, что вы чувствуете». Я планировал покончить со всем этим как
можно скорее. Я буду невзрачным мужчиной: спокойным, деловитым, понятным и
незапоминающимся. Я не дам ей ничего. Я притворюсь. Иначе никак.
«Нет, — рявкнула она. — Сначала найдите пару глаз и привяжитесь к ним». Я прищурился,
всматриваясь в темноту. «Я бы хотела отметить, как туго вас связала ваша система, —
сказала Пола. — Хотя вы сидели там сзади и наблюдали за всеми этими людьми на сцене,
теперь вы вскочили сюда с мыслью „О, я знаю, что делать―. Мы понимаем, что вы слушаете
очень ограниченно. Но такова ваша система. Это барьер, защита».
«Да, — сказал я с таким сильным раздражением, что сам удивился. — Но у меня все равно
потные ладони. Это факт».
«О да, это факт, — ответила она. — И вам от него никакого проку, если вы просто выложите
его вот так».
Я встретился глазами с мужчиной средних лет по имени Рон. «Итак, я должен сказать Рону,
что чувствую? — спросил я. — Я чувствую, как бьется сердце. Ладони потеют».
Я посмотрел вниз. Мои вытянутые руки были прижаты к телу, словно палки, а пальцы
напряженно растопырились и дергались, будто лапки умирающего паука. Мне стало
жутковато от того, что со мной творилось. О боже. «Кажется, они хотят уползти, — выдавил
из себя я. Послышались нервные смешки. — Обратно в Англию».
«Вы проделали долгий путь, — сказала Пола. — Решиться бывает нелегко. Оставайтесь с
Роном. Каково ощущение в ладонях? Вы говорили, они потеют?»
«Да».
«Тошноту».
«Это напоминает мне о том, когда я пил. Похоже на похмелье. Словно яд в желудке».
Шевеление? Шевеление?
Я направил.
«Смотрите Рону в глаза и следите за тем, как качаетесь. Глаза открыты. Направьте дыхание в
раскачку. Шевеление не пропало? Если нет, направьте дыхание в него. Что еще вы
осознаѐте?»
«Я просто… — мой голос сделался тонким. — Я просто чувствую себя абсолютно пустым».
«Э-э… а она с чем-то связана? — глядя на ослепляющий белый свет, я чувствовал, как меня
затягивает в пустоту. — Пожалуй, именно это я в последнее время ощущаю — пустоту от
того, что мне исполнилось сорок и в моей жизни образовался вакуум».
«Это ваше восприятие себя. Вам исполнилось сорок, и вы задаетесь вопросом, чего же вы
достигли. Кто-то когда-нибудь говорил вам, что вы должны именно так о себе судить?»
И вдруг впервые за много лет, нежданно-негаданно, я заплакал. Мне не верилось, что это
происходит.
«Да, вот это уже по-настоящему, — сказала Пола. — Это ваш опыт. Дышите».
Я едва мог говорить. «Я просто… Ох… Я просто… Я не уверен, что я хороший человек».
«Это трудно, — продолжала она. — Но это то, что в вас застряло. Дышите. Отпустите свои
руки. Не закрывайте глаза. Смотрите на Рона. Расскажите про яд. Вы были алкоголиком?»
«Да».
«Да».
«Ох, я мешал учителям вести уроки. Я хотел, чтобы все внимание было направлено на меня.
А теперь все наоборот. Я избегаю внимания».
«Потому что вы хотели отречься от этого парня. Вы старались очиститься, но все это время
подавляли себя, злились на себя и были несчастны».
«У меня есть для вас задание. Я хочу, чтобы вы стали тем парнем. Четырнадцатилетним. Вы
его оттолкнули, а он — ваша неотъемлемая часть. Это был сильный парень. Бунтарь. Он
хотел подчиняться страху. Но затем вы решили очиститься и стать хорошим мальчиком. Но
посмотрите-ка на себя. Вот вы стоите тут и говорите: „Моя жизнь не ладится. Я зол. Я
мудак―. Так что, хотя вы замазали его хорошим поведением, это ничего не значит. Потому
что в результате вы отвергли себя. Теперь вам нужно сыграть того парня».
В тот вечер мне удалось избежать внимания группы, опоздав к ужину на двадцать минут и
уединившись за столиком вдалеке от них. После ужина я залез в постель, размышляя об
Эсалене и стараясь отвлечься мыслями о Фрице и его эрекции. Через несколько часов я все
еще ворочался, в ужасе думая о предстоящем задании. Я с трудом мог вызвать в памяти того
крикливого и жадного до внимания школьника, коим я когда-то был, не говоря уже о том,
чтобы вжиться в его шкуру. За минувшие годы мне каким-то образом удалось стать его
полной противоположностью. Теперь я люблю одиночество. Мне нравится в одиночку
работать, ходить в походы и в кино, ужинать в ресторанах, ездить в отпуск. Поэтому я и
переехал за город — в тихий домик в самом конце старой разбитой частной дороги.
Проблема тут в том, что чем чаще ты предпочитаешь остаться один, тем сильнее всем
остальным хочется оставить тебя в покое. Изоляция вызывает паранойю. Ваши худшие
страхи насчет себя и окружающих заполняют созданную вами тишину, делая вас все более
робким, брюзгливым и нерасположенным к человеческой компании, — и вот вы сидите дома
с задернутыми шторами и скалитесь на звонящий телефон: «В кого я превратился?» А
превратились вы в старпера, то и дело закатывающего глаза и громко вздыхающего в
очереди к кассе. Одиночество — как мотор, который сам себе производит топливо и мчит вас
все быстрее и быстрее к упокоению.
Но в четырнадцать лет я обожал общаться. Я вечно звал друзей встретиться у супермаркета
Woolworth в воскресенье или пойти распивать в лесу украденный амаретто. Иногда они
отказывались, и это меня озадачивало. Как можно не хотеть куда-нибудь пойти? Это же
весело! Это приключение! Это жизнь! Тогда у меня были друзья, но и врагов хватало. Как
минимум дважды я умудрился настроить против себя почти всех, кого я знал. Я был
развязный, пакостливый, неприятный.
Когда я думаю о подобных случаях (а их много), из моего горла вырывается стон, меня всего
передергивает, ладони сжимаются, и я застываю. Это может произойти где угодно: посреди
улицы или в супермаркете. Я просто останавливаюсь, вздрагиваю и издаю звук, как будто из
меня физически исходит стыд. И не только воспоминания юности вот так подкрадываются и
бьют меня изнутри. Это может быть что-то произошедшее на прошлой неделе. Как будто мое
«я» набрасывается на само себя, вспоминая время, когда оно забрело слишком далеко от
идеальной модели, и наказывая себя за неудачу.
Хотя со времен учебы в школе я, разумеется, изменился, все равно, оглядываясь назад, я
испытывал странное чувство — находя произошедшее связным и последовательным. Не то
чтобы я сомневался в правильности слов Брюса Худа об иллюзорности устойчивого,
подобного душе ядра. Но меня тем не менее не оставляла мысль о некоем общем
знаменателе. Как будто разные варианты меня являлись разными реакциями на одну и ту же
проблему и мое сознание пробовало решить ее то так, то эдак. Оно испробовало развязность
и вызывающее поведение, затем алкоголь и наркотики, а теперь настала фаза собак и
одиночества. Возможно, именно проблема и была тем устойчивым элементом, той гранью
моего «я», которая упрямо отказывалась меняться. Но в чем она заключалась?
Ну да ладно, ведь мой интерпретатор левого полушария уже предлагал подходящий термин
благодаря моему разговору с профессором Гордоном Флеттом — невротический
перфекционизм. Мы — те самые люди, склонные к тревоге и беспокойству, ощущающие
«огромный разрыв» между тем, кем они являются и кем должны быть. Мы делаем широкие
обобщения насчет самих себя, считая неудачу в чем-то одном признаком провала нашего «я»
вообще. А это вызывает жгучую ненависть к себе.
Мне кажется, что я вот-вот нарушу некий священный закон нашей культуры, ведь я
собираюсь сделать признание, которое наверняка вызовет у многих презрительное
отвращение, и все же вот оно: изрядную часть жизни я провожу в состоянии ненависти к
себе. Не знаю, почему люди неохотно в этом признаются, но уверен, что это не редкость.
Возможно, дело в том, что это (хотя и не обязательно) предполагает жалость к себе, а такое
качество крайне непривлекательно. Когда мы замечаем его в других, оно рождает в нас
чувство сердитой брезгливости, и это отнюдь не случайно. Нашему зацикленному на
историях мозгу хочется, чтобы встречаемые им «я» вели себя героически, с оптимизмом
преодолевая жизненные испытания. В противном же случае он реагирует инстинктивно, как
если бы речь шла о заразной болезни.
Мне кажется, ненависть к себе возникает, когда способность мозга к представлению событий
в героическом свете дает сбой. Когда мы счастливы, мы себе нравимся, успешно
осуществляем свои значимые проекты, делаем лучше свою жизнь и мир вокруг. Мы
отвлекаемся от правды, заключающейся в том, что в нас есть глубокие и многочисленные
изъяны, что наше существование в конечном итоге бессмысленно, что живем мы в царстве
хаоса и несправедливости и что и мы, и все наши близкие однажды умрем. Когда сознанию
не удается отвлечь нас в достаточной мере, все это может задевать нас очень сильно. Порой
кажется, что стоит слишком быстро повернуть голову — и увидишь бездну. Даже в самые
будничные моменты — когда ждешь зеленого сигнала светофора или стоишь в очереди за
мороженым — безнадежность так и дышит в спину.
Она запрыгнула в тележку, и я покатил ее вниз по холму. Набирая скорость под действием
силы притяжения, хихикая и подскакивая на кочковатом, залитом солнцем асфальте, я вдруг
почувствовал себя счастливым, глупым и полным жизни. Меня поразило то, как резко и
глубоко я погрузился в образ четырнадцатилетнего мальчишки. Когда мы добрались до
места, я остановился и позволил ей вылезти. Краем глаза я заметил козу. «Класс!» —
воскликнул я, опьяненный восторгом. Через сорок секунд под одобрительные возгласы
других участников я отвязал козу и повел ее к фруктовому саду, где планировал разделить с
ней вкуснейшую трапезу из ворованной органической клубники.
Я медленно привел козу обратно, чувствуя себе нелепо в своей рваной футболке. Я точно
знаю, что сделал бы четырнадцатилетний подросток на моем месте. Он бы сказал: «Да
пошло оно все на хрен!»
На следующий день нам велели рассказать Поле о своем прогрессе. Когда подошла моя
очередь, я прошаркал на сцену, щурясь от яркого света.
«Кое-кто здесь считает, что вы отступили, не закончив свое задание», — сказала она.
Раздался голос из зала: «Уилл сказал мне, что самой большой наглостью, на какую он
способен, было бы не делать задание вообще».
Это была правда. Пола смотрела на меня с грустью. «Какая дичь думать, будто можно
приехать сюда, проделав такой длинный путь, лишь для того, чтобы сразу залезть обратно в
свою пещеру, — сказала она. — Чего вы боитесь? Узнать людей? Что вас страшит?»
«Старея, я становлюсь все более ворчливым. Не знаю… У меня не очень хорошо получается
ладить с людьми. Я не знаю почему».
«Что ж, тогда как вам такое задание: парень, который не ладит с людьми?»
«Стать козлом».
Возвращаясь в номер из Большой юрты, я встретил полную женщину лет пятидесяти,
которая была в образе пещерного человека. Она забралась на нижнюю ветку дерева, где
рычала и улюлюкала, сидя на четвереньках. Ее левая грудь вывалилась из примитивного
наряда, который она сделала из связанных тряпок. Это была та самая женщина, что
настучала на меня Поле. Она спрыгнула на землю, присела на клумбу и начала мочиться.
Темные ручейки извивались и уходили в почву. И тут я понял: вот он, мой выход.
«Хуррр-ххх».
«Гррр-ххх. Хууу-шшш».
«Гррр-шшш. Хышшш».
Вот такого себя я боялся больше всего. Это был одинокий мужчина, злой, неадекватный.
Козел. И меня вдруг осенила ужасная мысль: мне нравилось быть козлом. Нравилось до того
сильно, что не хотелось останавливаться.
***
В начале 1970-х годов Эсален энергично накачивал американский средний класс своими
идеями. По всей стране насчитывалось без малого сто самостоятельных «маленьких
Эсаленов», а работу института всерьез обсуждали в самых престижных учебных заведениях
— Стэнфорде, Гарварде, Беркли, Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Тысячи
психиатров, социальных работников и клинических психологов приезжали сюда со всех
уголков США, чтобы найти истинное «я», а затем по возвращении домой внедряли в свою
практику то, чему научились. Эсален открыл филиал в Сан-Франциско, якобы принявший
десять тысяч человек за первые два месяца. Шутц превратился в знаменитость. В ставшем
хитом фильме «Боб и Кэрол, Тед и Элис», в котором снялась отшлепанная бедняжка Натали
Вуд, высмеивались калифорнийские горячие источники личной трансформации («Истина
всегда прекрасна!»). Постепенно вся страна узнала, как повезло среднему классу: теперь он
мог открыть для себя йогу, массаж и медитацию в качестве способов очищения и
умиротворения своей некогда христианской сущности, поговорить об аутентичности и аурах,
подвергнуть искренней деконструкции личные отношения и обогатить словарный запас
типично эсаленовскими фразами — «мне нравится твоя энергия», «войди в боль», «я слышу
тебя», «будь реальным». Котел, в котором все это кипело, располагался здесь — на утесе в
Биг-Суре.
На следующее утро Джудит Голд утопилась в источнике. Участники группы «все как один
были чрезвычайно напуганы и шокированы этим, и к Фрицу люди испытывали смешанные
чувства, — сообщила журналистам Дойл. — Фриц вел себя очень бесцеремонно и
некорректно, без всякого сожаления. Просто „ох уж эти люди с их вечными играми―. Ну, вы
знаете, в своем духе». В 1970 году слушатель, называвший себя Солнышко, застрелился в
сарае. Затем выпускник Гарварда по имени Ник Гагарин, несколько раз писавший об Эсалене
в газете Harvard Crimson, а после прослушавший четырехмесячный стационарный курс,
застрелился в доме своего отца. Еще одна бывшая участница программы, Джинни Батлер,
по-видимому, бросилась в Тихий океан: ее одежду нашли на краю обрыва. Арт Роджерс —
тот самый застенчивый психотерапевт, на которого нападали в группе Шутца, впоследствии
тоже совершил самоубийство. И в довершение всего Чарльз Мэнсон, словно демон-
прорицатель с гитарой, заехал в Эсален, чтобы сыграть несколько песен, за три дня до
прославившего его массового убийства, ознаменовавшего для многих духовный конец 1960-
х.
***
Все это идет вразрез с народной мудростью о том, что «слова не ранят» [21]. Еще как ранят.
«Люди говорят, что социальная боль „в голове―, и это так, потому что именно мозг
регистрирует как физическую, так и социальную боль», — говорит Кип. (Некоторые ученые
даже считают, что в обоих случаях используются одни и те же нейронные сети, но в момент
написания книги в научных кругах разразился спор по поводу того, как велики
соответствующие области перекрытия.) Социальная боль может причинять не меньшие
страдания, чем физическая. «Иногда люди предпочитают терпеть физическую боль, чтобы
избежать краха отношений, — сказала мне доктор Джорджия Силани из Международной
школы передовых исследований в Италии. — Собранные данные свидетельствуют о том, что
такого рода боль ощущается в теле, как будто телу становится плохо». Ее команда провела
ряд тестов: у подвергшихся остракизму игроков в мяч сканировали мозг, только на этот раз
они также получали удары током, чтобы можно было сделать сравнение. «Мы обнаружили,
что социальная боль может быть такой же острой, как физическая».
Вот почему развилась социальная боль: она играла роль сигнальной системы,
предупреждавшей вас о проблемах в вашей социальной жизни и необходимости срочных
мер. В этом смысле она не отличается от физической боли, которая тоже является
сигнальной системой и не дает вам, скажем, трогать открытую рану или опираться на
сломанную ногу. Боль информативна. «Иногда рождаются люди, неспособные испытывать
физическую боль, — говорит Кип. — Они, как правило, умирают, не дожив до тридцати
лет». Сегодня некоторые ученые считают, что социальная изоляция настолько губительна
для человеческого организма, что риск смерти от нее сопоставим с риском смерти от
курения.
Однако социальная боль есть нечто большее, чем просто сигнал тревоги. Мы также
чувствуем ее, когда остракизму подвергается кто-то другой. Джорджия работала над
несколькими исследованиями, в которых рассматривались реакции людей на отвержение
другого человека. «Мы обнаружили повышение активности в той же зоне мозга, которая
отвечает за ощущение собственной боли, — говорит она. — Наблюдать за тем, как это
происходит с кем-то еще, оказалось столь же болезненно, как переживать это самому». Это
иногда называют эмпатией. Считается, что мы чувствуем боль за других потому, что для
нормального функционирования племени требовалась мотивация наказывать тех, кто обижал
других его членов. «В социальной среде, столкнувшись с несправедливостью, вы, вероятно,
попытаетесь ее пресечь, чтобы она не повторилась снова», — добавляет она.
***
На следующий день, когда я шел в Большую юрту, мне казалось, будто вся верхняя часть
моего тела наэлектризована. Сквозь опасное потрескивание разрядов я увидел четырех
злостнейших хиппи, развалившихся на стульях у входа.
«А я и не пытаюсь».
«Ну, Уилл, скажи-ка нам. Мы тут все о тебе говорим. С чего вдруг ты решил, что ты не
нравишься людям? — спросила женщина, стоявшая слева от меня. — Ты славный. Ты
смешной. Тебе этого не скрыть. Ты всем здесь нравишься».
Она посмотрела мне в глаза и улыбнулась, затем протянула ко мне руку и погладила по
плечу. Я не мог понять, искренни они или нет. Так или иначе, они казались милыми. Они
казались хорошими людьми. Я уставился в пол. Горло как будто распухло.
В юрте Пола выдала нам последнее задание: разделившись на небольшие группы, написать и
отрепетировать скетч, а затем исполнить его на сцене. Значит, скоро я смогу перестать вести
себя как козел. Это меня обрадовало. Поначалу я наслаждался возможностью говорить все,
что придет в голову, без страха осуждения и без всякой цензуры. Дать волю внутреннему
засранцу в таком гештальт-режиме было весело. Но это тоже оказало на меня удивительный
терапевтический эффект. Когда я получил разрешение быть тем человеком, которого так
всецело ненавидел, его власть как будто испарилась.
Эта версия меня, которой я так страшился, стала казаться просто ветром, быстро терявшим
силу. Я дал ему шанс захватить меня, и он его упустил. Более того, зная об исследованиях
личности, я теперь понимал, что он и не мог быть «мной настоящим», потому что такого
понятия не существует. Я пришел к выводу, что этот элемент, воспринимавшийся как нечто
постоянное внутри меня, наверняка был моей низкой самооценкой. Мне просто следовало
постараться чуть сильнее. А для начала можно было открыться этим людям.
Утром в день отъезда я заправил кровать и освободил номер в положенное время, чтобы его
прибрали к приезду следующего гостя. У меня была тяжелая сумка и четыре часа, которые
нужно было убить, поэтому я отнес сумку к стойке регистрации.
«Можно оставить здесь сумку, пока не подойдет автобус?» — спросил я молодого человека с
большими искренними глазами за стойкой. Он уставился на меня блаженным взглядом: «Мы
не берем на себя такой ответственности».
Я вытащил себя и сумку на идеальную лужайку с видом на скалы и океан. Когда наконец
подошло время уезжать, до меня донеслись голоса шумной молодой компании, распевавшей
песню Swing Low, Sweet Chariot [22]. Длинноволосые полуголые мужчины и женщины без
бюстгальтеров фигурно взмахивали руками и подставляли лица под лучи солнца. Кто-то
играл на бонго. Подслушав их разговор, я узнал, что одну из женщин зовут Флауэрс (Цветы).
К собственному удовольствию и облегчению я обнаружил, что освободился от скрипучего
взрослого голоса в голове, который иначе наверняка бы осудил и обозвал этих радостных
молодых людей. Я не мог сдержать улыбки. Возможно, Эсален все-таки подействовал.
Возможно, я и правда изменился. И вдруг, заставив себя подняться на ноги, я ни с того ни с
сего пробормотал: «Чертовы идиоты».
***
За несколько месяцев перед смертью в 1970 году психолог-гуманист Абрахам Маслоу начал
переживать о своем наследии. Он готовился написать критический отзыв об Эсалене и «всей
его сети». Одним из волновавших его вопросов была самооценка. В первую очередь Маслоу
прославился своей «пирамидой» — теорией иерархии потребностей, описывающей, что
мотивирует людей удовлетворять те или иные психологические аппетиты. На вершине
пирамиды находилась «самоактуализация», достичь которой, по мнению Маслоу, очень
трудно и удается лишь немногим. Ниже располагалась потребность в «самоуважении». По-
видимому, Маслоу проводил некие тесты с людьми, отличавшимися высокой самооценкой,
вызвавшие у него беспокойство: «Набравшие высокий балл в моем тесте чувства
доминирования (или самомнения) чаще опаздывали на встречи с экспериментатором, вели
себя менее уважительно, более неформально, прямолинейно и снисходительно, были менее
напряженными, обеспокоенными или взволнованными, охотнее соглашались принять
сигарету и гораздо охотнее располагались поудобнее без особого приглашения».
В декабре 1973 года институт Эсален провел конференцию в Сан-Франциско под названием
«Духовная и терапевтическая тирания: готовность подчиниться» (22). Сооснователь
института Майкл Мерфи был обеспокоен тем, что в Эсалене начали распространяться культ
личности гуру, а также новые более коммерческие формы семинаров по личностной
трансформации, такие как ЭСТ (Эрхардовский семинар-тренинг), занимавший два уикенда и
сочетавший типично эсаленское учение о развитии человеческого потенциала с форматом
тренинга по продажам, более привычным для Америки тех лет. ЭСТ создал в 1971 году
Вернер Эрхард, выпускник Эсалена и ученик Карла Роджерса и Абрахама Маслоу, а также
большой фанат Дейла Карнеги, прослушавший его курс. Труэтт пишет, что Эрхард
«американизировал движение за развитие человеческого потенциала так, как Эсален не мог
или не пытался сделать». Тренинги Эрхарда сразу же стали пользоваться успехом: пятьдесят
тысяч человек посетили их за первые четыре года, включая таких знаменитостей, как Джон
Денвер, Шер и Питер Гэбриэл. Это была своего рода «бизнесификация» методов развития
человеческого потенциала, от которой Мерфи надеялся дистанцировать Эсален при помощи
своей конференции.
Репортаж Питера Мартина об этой конференции стал главной статьей октябрьского номера
Harper’s в 1975 году. Он точно ухватил то, что случилось, когда христианская рефлексия
столкнулась с движением за развитие человеческого потенциала и его верой в то, что наши
души не порочны, а совершенны. Ораторы, как писал Мартин, продемонстрировали
«тираническое нежелание признать существование мира за рамками собственного „я―», а
когда слушатели начали задавать вопросы, они «неизменно касались только их самих,
самоотдачи и самооценки, были эгоцентричны и обращены внутрь». Движение за развитие
человеческого потенциала поставило перед западным «я» вопрос: если Бог находится внутри
нас, то разве из этого не следует, что мы и есть боги? Теперь же западное «я» дало свой
ответ. Мартин назвал свою статью «Новый нарциссизм». В ней он писал о шокирующей
мрачности позиции Эсалена: как боги, люди несут полную ответственность за все, что с
ними происходит, включая евреев, сгоревших во время Холокоста. Когда Мартин спросил
одну женщину-психолога из института, есть ли у нас моральный долг перед ребенком,
голодающим в африканской пустыне, она огрызнулась в ответ: «Что я могу сделать, если
ребенок решил голодать?»
Через десять месяцев главный летописец американской культуры Том Вулф тоже написал
заглавную статью на эту тему, только для New York Magazine. Он назвал Эсален «Центром
лимонных сессий» [23] и отзывался о программах Фрица и Шутца несдержанно и цинично.
«Непосвященные, услышав о подобных сессиях, недоумевали, чем может объясняться их
притягательность, — писал он. — Однако ответ на этот вопрос очень прост и укладывается в
короткую фразу: „Давайте поговорим обо мне―. Не важно, удалось вам подновить свою
личность благодаря групповой психотерапии или нет, ведь вы наконец-то смогли
сосредоточить свое внимание и энергию на самом важном предмете в мире — на Себе».
Вулф назвал свою статью «Десятилетие имени меня» (The „ME― Decade).
В детстве и юности он был католиком, а затем стал учеником Карла Роджерса, прошел
Эсален и превратился в одного из самых влиятельных людей Калифорнии. Его звали Джон
«Васко» Васконселлос, и он посвятил свою жизнь тому, чтобы подарить миру высокую
самооценку.
Книга пятая
Особенное «я»
«Атлант расправил плечи» был опубликован в октябре 1957 года, практически на пике
культурной мощи «Великой компрессии». Модные в то время критики не стеснялись в
выражениях. Гор Видал назвал книгу «почти идеальной в ее аморальности», New York Times
заявила, что она «написана из чувства ненависти» и представляет собой «не литературное
произведение, а вызывающий жест», а в рецензии National Review говорилось, что «почти на
каждой странице романа слышится нездоровый требовательный голос, командующий „В
газовую камеру — марш!―» (Однако хотя бы это высказывание нельзя назвать
справедливым. С точки зрения Рэнд, призывы к групповой идентичности были
антииндивидуалистичны, а расизм представлял собой «самую низкую, грубую и
примитивную форму коллективизма».) Проявив нехарактерный для себя альтруизм,
«Коллектив» собрался вокруг своего втоптанного в грязь идола. Бранден поручил остальным
начать кампанию по написанию писем ее злейшим критикам. Алан Гринспен написал в
редакцию New York Times: «Атлант расправил плечи» полон вовсе не ненависти, а
«прославления жизни и счастья. Справедливость неумолима. Творческие личности, которым
свойственны непреклонная целеустремленность и рациональность, достигают высшей
радости и удовлетворения. Паразиты, отказывающиеся ставить перед собой цели или
руководствоваться разумом, гибнут, как они того и заслуживают».
Впрочем, широкая публика отреагировала иначе. «Атлант расправил плечи» попал в список
бестселлеров New York Times через три дня после публикации и продержался в нем двадцать
две недели, что, безусловно, свидетельствует о прочности индивидуалистской сердцевины
американского «я» даже в те годы коллективистских настроений. Однако для Рэнд это было
слабым утешением. Суровая реакция критиков ввергла ее в глубокую депрессию, повлияв и
на ее отношения с Бранденом: в следующие два года они занимались сексом не больше
десяти раз. Вечером 23 августа 1968 года Рэнд узнала, что он встречается с другой
женщиной, и пришла в ярость. Она трижды ударила его по лицу с криками: «Ты отверг
меня? Как ты посмел меня отвергнуть?» Она публично назвала его «предателем» и ложно
обвинила в нескольких неблаговидных поступках, включая финансовые махинации и
аморальное поведение. Эти обличения, опубликованные в «Объективисте», заняли 53 абзаца
на шести страницах. Его исключение было одобрено и подписано ее верными соратниками,
включая Алана Гринспена. В какой-то момент до Брандена дошли слухи, что темой одной из
(исключительно теоретических и умозрительных) дискуссий группы стал вопрос: «Этично
ли было бы убить его в свете причиненных Айн Рэнд мучений?» По-видимому, они ответили
на этот вопрос утвердительно.
Только в 1970-е годы, когда старая система пошатнулась, неолиберализм начал быстро
становиться частью мейнстрима. При содействии группы влиятельных бизнесменов,
мыслителей и экономистов под названием «Мон Пелерин» он набирал силу с 1940-х годов и
распространялся через сеть щедро финансируемых «мозговых центров», чтобы в итоге
оказать необходимое влияние во всех нужных местах. Он был принят в качестве
руководящего принципа правительствами Рональда Рейгана и Маргарет Тэтчер. И
разумеется, он во многом напоминал взгляды Айн Рэнд и ее последователя Алана Гринспена,
который в этом новом мире неожиданно оказался в фаворе и во власти.
И вот когда Тэтчер хлестко заявила: «…Общества как такового не существует: есть только
мужчины, женщины и семьи», — двое мировых лидеров сделали своей миссией
освобождение отдельных людей от оков чрезмерно разросшегося государства и превращение
общества в игру воюющих между собой индивидуумов. Они вознамерились усилить
конкуренцию насколько возможно и везде, где это возможно. Отныне всем предстояло
соревноваться на саморегулирующихся и повышающих общее благосостояние свободных
рынках (в конце концов, ведь не только людям нужна свобода для полной реализации своего
потенциала, но и рынкам), чья «невидимая рука» приведет нас всех к стабильному и
обеспеченному будущему.
Первые симптомы этой революции проявились в 1982 году, когда Джейн Фонда, выпускница
Эсалена, сняла свой видеокурс упражнений по аэробике Workout Video, который разошелся
более чем миллионным тиражом и дал начало фитнесмании, не закончившейся по сей день.
В следующем году в американских роддомах начало происходить нечто странное. Как
минимум с 1880 года, как показывает исследование, охватывающее свыше 300 миллионов
человек, родители обычно называли своих детей традиционными именами, такими как Джон,
Мэри или Линда. Но в 1983 году впервые резко выросло количество необычных имен, и эта
тенденция продолжала усиливаться в 1990-х и 2000-х годах. Как считает профессор Джин
Твендж, одна из авторов этого исследования, отцы и матери выбирали уникальные имена,
надеясь, что благодаря этому их ребенок «будет выделяться и станет звездой».
Причина, по которой его проект с треском провалился, заключается в том, что основан он
был на лжи. История Васко и его комитета никогда не рассказывалась без купюр. Я потратил
год, чтобы восстановить ее: копался в архивах, прочел тысячи писем, отчетов, документов и
газетных статей, общался с очевидцами тех событий. То, что я обнаружил, сложилось в
удивительную историю о власти, заблуждениях, страшных непредвиденных последствиях,
об амбициях и обмане.
***
Как набожный католик он всегда знал, что люди порочны и нуждаются в исправлении.
Несмотря на свое примерное поведение, он все равно оставался грешником. Более того, он
так ненавидел себя, что любое положительное высказывание о нем приводило его в
состояние сильной тревоги. Когда мама хвалила его за отличные оценки, он сердито смотрел
на нее, испытывая смесь гнева и стыда. Позже, в 1952 году, его возлюбленная Нэнси Ли
писала ему: «Я и не отдавала себе отчета в том, что ты почти идеален, пока не перечитала
твое письмо. Больше всего меня поразила скромность, с которой ты описываешь свои
достижения». Он стеснялся своей наготы и настолько неловко себя чувствовал перед
аудиторией, что, когда перед выборами школьного совета ему нужно было произнести речь,
он мог выдавить из себя лишь «голосуйте за меня». Из-за низкой самооценки он проиграл
тогда и продолжал проигрывать. В восьмом классе он пытался стать президентом класса.
«Мне не хватило одного голоса. Моего собственного», — рассказывал он впоследствии. Он
не голосовал за себя: «Меня учили никогда не использовать слово „я―, никогда не думать и
не говорить о себе хорошо».
Помощь пришла в лице неординарного калифорнийского священника. Отец Лео Рок был
психологом, который учился у родоначальника гуманистической психологии и пионера
групповой психотерапии Карла Роджерса. «На протяжении всего следующего года Лео как
минимум раз в неделю поддерживал меня, в буквальном и фигуральном смысле,
демонстрируя безоговорочно одобрительное отношение ко мне, — вспоминал Васко. — Он
сочувственно слушал и заверял меня, что я нормальный и что это нормально — не понимать,
кто я такой, и что постепенно я найду ключ к тому, чтобы вновь собрать себя воедино».
Благодаря Лео Року он начал по-новому смотреть на жизнь и на животное внутри себя, и это
были первые шаги на пути его радикальной трансформации. Люди вовсе, оказывается, не
были грешниками — они были изумительными. Он прочел все по гуманистической
психологии, что сумел найти, собрав в итоге библиотеку более чем из двухсот книг.
«Следующий шаг заключался в том, чтобы преодолеть свои страхи, освободиться и
открыться для новых чувств. Это противоречило всему моему воспитанию». Первую для
себя групповую встречу он посетил в доме голливудской актрисы Дженнифер Джонс, а затем
продолжил путешествие внутрь себя, к актуализации личности, ответственности за свои
поступки и любви к себе в Эсаленском институте, где он принял участие в серии из восьми
семинаров. Он учился у самого Карла Роджерса, ставшего для Васко таким важным
наставником, что однажды он назовет его «практически вторым отцом».
Доставалось не только его противникам. Газета Los Angeles Times отмечала, что «его
подчиненные чаще дурно отзываются о своем начальнике, чем это бывает в кабинетах
других политиков». Одна его секретарша написала ему длинное письмо, в котором умоляла
его добрее относиться к людям и выражала несогласие с его эсаленской позицией, что он не
виноват, если другие обижаются: «Вам легко не брать на себя ответственность за реакции
окружающих, их чувства и прочее в той или иной ситуации, но это лишь потому, что не
слушать и не обращать внимание проще всего. Все мы люди, Джон. У всех нас есть чувства»,
— писала она.
Все было плохо, но нет худа без добра. Васко осознал, что его положение совершенно
уникально. Мало того что он понимал, как решить все эти проблемы, у него также имелась и
воля. Все, что он узнал о человеческом потенциале, он мог теперь превратить в реальную
политику, которая изменит тысячи, а возможно, и миллионы жизней. «Пришло время нового
взгляда на себя, на человека, его природу, его потенциал и на политическую теорию, а также
время новых институтов, основанных на этом взгляде», — писал он. Он собирался
предпринять сенсационную попытку «заключить неожиданный союз между Эсаленом и
Сакраменто», как выразился один журналист. Первые попытки окажутся неудачными. Лишь
в середине 1980-х он наконец определит для себя миссию, которая станет делом всей его
жизни. Благодаря своей властной должности он благословит все население на ту же
трансформацию, через которую прошел он сам. Он подарит миру высокую самооценку.
После сердечного приступа Васко стал лучше контролировать свой темперамент. Хотя он
считал это результатом упорной работы над собой, друзья связывали это с изменениями в его
образе жизни после болезни, в том числе с уменьшением потребления сладкого (раньше он
«на заседаниях комитета уплетал печенье сотнями», вспоминает один из них). Кроме того, он
теперь старался не работать много часов подряд и занялся ракетболом. Но все равно время от
времени он превращался в прежнего Джона. Один его коллега из Бюджетного комитета
рассказал в интервью Los Angeles Times, что «тут приходится ходить на цыпочках: вдруг
Джон сегодня в плохом настроении». Его лучший друг Митч Сондерс говорил: «Думаю, что
Джон часто даже не знает, как общаться с людьми, ценности которых он отстаивает».
Sacramento Bee в разделе светских новостей писала, как он вышел из себя, когда у него
сломался микрофон: в тот момент Васко, по-видимому, хотел «выразить почтение,
вдохновить и придать уверенности в своих силах всем жителям Калифорнии, кроме тех,
которые его бесят».
Во время следующей попытки его законопроект успешно прошел через обе палаты. Но затем
вмешался Дюк, воспользовавшийся своим правом вето. «Тогда я пошел на хитрость», —
говорит Васко. Он решил изменить название проекта на «Целевая группа по повышению
самооценки и личной и социальной ответственности». «Я сразу же смог добиться внимания и
поддержки традиционалистов», — добавляет он. Кроме того, он уменьшил свои аппетиты в
плане финансирования, сократив бюджет с 750 000 долларов в год до 735 000 на три года, и
морально подготовился к напряженным разговорам с самим Дюком.
Переломной стала их третья встреча. Дюк в очередной раз выслушал Васко. «Я знаю, что
самоуважение важно, — признал он, — но зачем правительству во всем этом участвовать?»
Васко почувствовал, что настал его звездный час: «Во-первых, господин губернатор, ставки
очень высоки, и мы не можем себе позволить, чтобы эти исследования оставались сокрыты в
стенах какого-нибудь университета. Мы должны подключить всех жителей Калифорнии.
Потратив совсем немного долларов налогоплательщиков, мы сможем собрать необходимую
информацию и распространить ее. Если это поможет хотя бы небольшому числу людей
ощутить пользу высокой самооценки и понять, как они могут начать лучше жить и лучше
воспитывать своих детей, что позволит экономить на пособиях, борьбе с преступностью и
наркотиками, это будет вполне консервативное расходование бюджетных средств». Дюк тут
же изменился в лице и сказал: «Я раньше не думал об этом в таком ключе». 23 сентября 1986
года законодательный акт AB3659 вступил в силу.
Ничто не злило Васко больше, чем насмешки над его идеями, а теперь он мог стать
посмешищем для всей Америки.
***
И это было только начало. В одночасье вся Америка, казалось, заговорила о Васко и его
специальной группе. К сожалению, разговоры эти были в основном недобрыми. Над ним
шутили стендап-комики, и даже сам Джонни Карсон не преминул сострить на эту тему перед
миллионами телезрителей в вечернем шоу. Его политические соперники снисходительно
замечали, что «можно купить Библию за два с половиной доллара, и эффект будет лучше».
Потешались над ним и газеты. San Francisco Examiner называла его идею «смехотворной», а
Pittsburgh Post Despatch написала: «Калифорния подарила нам Джерри Брауна [26], «Храм
народов»[27], Сестру Мэри Бум-Бум [28], церкви для автомобилистов, Чарльза Мэнсона,
Эсаленский институт, а также правительственную целевую группу по продвижению
самомнения… Теперь поводов шутить о Калифорнии на фуршетах стало на один больше».
Статья в Wall Street Journal вышла под заголовком «Возможно, люди почувствовали бы себя
лучше, разделив между собой 735 000 долларов». Чуть ранее New York Times презрительно
назвала эту идею очередным калифорнийским курьезом в «череде анекдотичных
предложений, от которых наверняка отказались бы везде, но только не здесь». А теперь, как
отмечалось в одной лос-анджелесской газете, Трюдо своим комиксом превратил проект
Васко в «шутку для всей страны».
Васко был вне себя от ярости. Он сидел за столом в своем рабочем кабинете номер 6026 в
мятом темном костюме, играя с люминесцентной шагающей пружинкой и сердито повторяя:
«Как же вы достали!» Стены его офиса украшали фотографии Мартина Лютера Кинга,
цитаты из Малкольма Икса и Бернарда Шоу, книги («Я хороший, ты хороший» [29],
«Становление личности»[30]) и другие фото и картинки. Там была фотография, на которой
еще не просветленный Васко в строгом костюме пожимал руку Джону Кеннеди, и
карандашный рисунок животного, разрезанного пополам и с улыбкой восхищения
вглядывающегося внутрь своего тела. Еще он хранил в кабинете коллекцию банок
арахисового масла Skippy и целый игрушечный зверинец, включая большого плюшевого
медвежонка в футболке с надписью «Самоуважение». Это предприятие успело стать целью
всей его жизни, и происходившее теперь казалось ему личным оскорблением и катастрофой.
«Меня уже тошнит от пренебрежения, с которым об этом говорят, — жаловался он. — Для
меня дико, что кто-то не относится к этой группе всерьез». Его мама приняла близко к
сердцу статью, в которой упоминались «поводы для шуток на фуршетах», и Васко ополчился
против «тех, кто сам не может уверенно стоять на ногах и поэтому хочет погубить любого,
кто может… Циников, которым хватает ума только на остроты и шутки, карикатуристов и
прочих». СМИ, сетовал он, были сплошь «ужасными, циничными, недоверчивыми и
подлыми». Почему? «Из-за низкой самооценки».
Впрочем, сначала Васко нужно было каким-то образом расположить к себе СМИ, а ведь на
этом фронте дела шли не просто неудачно, а удручающе плохо. Все началось с
торжественного представления двадцати пяти членов группы. Положительный момент
заключался в том, что в группу входили женщины, мужчины, цветные, геи, натуралы,
республиканцы, демократы, а также отставной офицер полиции и ветеран вьетнамской
войны, награжденный двумя медалями «Пурпурное сердце». Но, к сожалению, в нее также
входили белый мужчина в тюрбане, предсказывавший, что из-за мощнейшего влияния
группы солнце начнет всходить на западе, и психолог, утверждавшая, что существует
положительная корреляция между низкой самооценкой у женщин и изнасилованиями. Los
Angeles Daily News с наслаждением писала, что в реальности работа группы окажется «еще
интереснее, чем комикс Doonesbury». Журналисты Los Angeles Herald чуть не лопались от
смеха, описывая их публичный дебют: на первой странице рассказывалось о том, как
Вирджиния Сатир — знаменитый семейный психотерапевт и видный представитель
Эсаленского института — попросила своих коллег закрыть глаза и представить «ремонтный
комплект самооценки» из волшебных шляп, палочек и амулетов. «Следующие пятьдесят
минут члены целевой группы пытались найти способ приглушить хохот журналистов».
Эксперт Хелис Бриджес написала Васконселлосу, как только стало известно о формировании
группы, с трудом сдерживая свой энтузиазм по отношению к нему и его проекту: «Когда мы
говорили с вами на днях, я чувствовала себя так, словно Христофор Колумб только что
приплыл в Америку. Даже не знаю, что сделать в первую очередь: поблагодарить вас за
упорство, преданность делу и неуклонное следование заданному курсу или просто сказать:
„Я люблю вас!―» Представившись членам комитета («Ныне я известна как Леди Голубая
Лента, хотя многие называют меня Искорка»), она рассказала, как посвятила свою жизнь
раздаче сотен и тысяч голубых ленточек с надписью «То, какой я, многое меняет».
«Однажды я просто гуляла и решила, что буду говорить всем встречным, какие они
классные, — объяснила она. — Я заметила, что, где бы я это ни делала, люди начинали
плакать. Они говорили: „Боже мой, впервые в жизни кто-то меня похвалил―». Хелис вручила
всем присутствующим ленты и дала инструкции, как ими пользоваться: «Возьмите голубую
ленту, назовите свое имя, а затем произнесите: „У меня есть голубая лента, и на ней
написано „То, какой я, многое меняет―. Скажите себе, какие вы классные. Потом скажите:
„Могу ли я ее носить?― Еще как! Прицепите ее себе на грудь. Прямо над сердцем! Туда, где
исполняются мечты! Знайте, что эта лента волшебная. Увидев ее, вы всегда будете хорошо
думать о себе и обо всех остальных людях в мире». Искорка так впечатлила Васко, что после
формирования целевой группы он назвал ее одним из самых ярких добровольцев.
Из-за нескончаемых насмешек в СМИ начинало казаться, что спасти миссию Васко нет
никакой возможности. Но у него оставался еще один козырь. Он обещал законодателям, что
группа приведет лучшие из возможных доказательства, что самоуважение действительно
является «социальной вакциной», способной сделать нас стройнее, счастливее и
продуктивнее. И на этом фронте как раз появились хорошие новости. Калифорнийский
университет специально выделил семь профессоров и поручил им предоставить эти данные и
опубликовать их в виде книги, которую выпустит престижное издательство University of
California Press. Все сходились во мнении, что это серьезный поворот. Председатель группы
Эндрю Мекка сказал, что профессора университета обеспечили ему «огромный авторитет и
базу для работы». Исполнительный директор Боб Болл заявил, что решение о публикации —
«большой праздник». Он обещал общественности, что это будет «революционное
исследование исторического значения».
Но прежде чем они смогли бы в полной мере воспользоваться этой возможностью для
просвещения общественности, следовало разобраться с одной формальностью. Профессора
действительно должны были выполнять свою работу. Решающее значение имело то, чтобы
они подтвердили убеждение Васко. К тому моменту он снискал себе дурную славу по всей
Америке и за ее пределами за свои радикальные взгляды. Его критиковали и издевались над
ним, и это унижение мучило его больше всего. Даже его любимая мать была расстроена
нападками. Он заверил Дюка и законодательное собрание, что «причинно-следственные
связи» подкреплены исследованиями. В этом же законопроекте содержалось условие, при
котором его проект мог быть отменен, а финансирование приостановлено.
Васко и его команда услышали долгожданные новости 8 сентября 1988 года в полвосьмого
вечера в гостинице El Rancho в Миллбре. Для Васко лично они имели исключительно важное
значение. Если бы профессора по какой-то безумной причине решили, что он ошибается, это
стало бы катастрофой.
***
«Путь к самоуважению» стал победой намного более эффектной, чем кто-либо мог
надеяться, зная, как унизительно все начиналось. Билл Клинтон — в те годы губернатор
Арканзаса — прежде высмеивал в частных беседах Васко и его проект, а теперь публично
поддержал его, и то же самое сделали другие серьезные фигуры, такие как Барбара Буш и
Колин Пауэлл. Хотя, естественно, не всех американских журналистов удалось убедить, но
большинство уже преклонили колени. В газете San Francisco Examiner говорилось, что
целевая группа, «некогда являвшая собой предмет шуток на тему „только в Калифорнии―,
выпустила итоговый отчет, и на этот раз никто не смеется». А вот слова из газеты
Philadelphia Enquirer: «Похоже, что Джон Васконселлос смеется последним. И чувствует он
себя при этом очень хорошо». Газета The Ledger признавала, что «существует прямая связь
между низкой самооценкой и пороками общества». В Daily Republic статья вышла под
заголовком «Официально: самоуважение — вакцина для общества». А Washington Post
писала: «Через три года после ее образования, несмотря на издевки ведущих ночных
телешоу, карикатуры Гарри Трюдо и прочие негативные вибрации, Целевая группа по
продвижению самооценки обнародовала итог своих размышлений о состоянии современного
человечества в 144-страничном отчете, необычайно строгом и академичном даже для своего
жанра. Впрочем, это в каком-то смысле победа. Дело в том, что сам этот отчет и рассказ в
нем о ситуации в крупнейшем штате страны позволяют предположить, что движение
самоуважения вошло в мейнстрим, и теперь с методиками самомотивации, которые еще
недавно считались приемлемыми разве что для долгих выходных в Биг-Суре,
экспериментируют школы, социальные работники и сотрудники исправительных
учреждений».
Шли годы, а движение за любовь к себе только крепло. Всем хотелось относиться к себе
хорошо. Подсудимым в делах о незаконном обороте наркотиков дарили специальные
брелоки за то, что они предстали перед судом, а тех, кто прошел курс реабилитации,
встречали аплодисментами и пончиками. Телепроповедники поучали: «Если вы не любите
себя, вы не можете верить в Бога!»; пятилетним детям в детсадах раздавали футболки с
надписью «Я милый и способный»; других награждали спортивными трофеями просто за
участие; школьный округ Массачусетса издал приказ, чтобы на уроках физкультуры дети
прыгали через скакалку без скакалки, чтобы не травмировать их самооценку в том случае,
если они запнутся; оценки завышали («Это не завышение, а поощрение», — объяснял один
учитель). В 1992-м соцопрос Института Гэллапа показал, что 89% американцев считают
самоуверенность «очень важным» фактором, мотивирующим человека к упорному труду и
достижению успеха. Тем временем полиция Мичигана, занимавшаяся поиском серийного
насильника, описывала подозреваемого как мужчину примерно тридцати лет, среднего
телосложения, с «низкой самооценкой».
Что особенно важно, как с удовольствием отмечал Васко, доктрина самооценки закреплялась
законодательно. Профессор социологии Джеймс Нолан-младший пишет: «Если
рассматривать законодательство штатов, то слова Васконселлоса о широком признании
важности самооценки и ее институционализации близки к истине во всех пятидесяти штатах
страны. К середине 1994 года примерно тридцать штатов приняли всего свыше 170
нормативных актов, так или иначе призванных повышать или защищать самооценку
американцев. Большинство из них (примерно 75%) касаются сферы образования».
Британские школы тоже этим заразились. Педагог-психолог Лора Уоррен, преподававшая в
1990-е годы, хорошо помнит тот период, в том числе школьный указ об использовании
сиреневых чернил вместо красных для исправления ошибок. «Политика заключалась в том,
чтобы „поощрять все, что они делают―. Это оказалось ужасной идеей. Очень вредной.
Конечно, пришла она к нам из Америки».
Приоткрыв крышку над самооценкой и заглянув внутрь, можно легко заметить там
древнегреческие представления о человеке как отдельном и важном per se элементе, долг
которого — самосовершенствование; христианские идеи о борьбе с собственными пороками;
учение «Новой мысли» о волшебной силе внушения. И где-то там же Карл Роджерс с его
убежденностью, что внутри всякий человек добр, и Эсален — этот горячий цех движения за
развитие человеческого потенциала, где звучали проповеди о том, что люди подобны богам и
должны быть открыты и верны себе и принимать ответственность за все, что с ними
происходит.
Не случайно, что Васконселлос говорил и об экономике, когда убеждал Дюка. В эту жесткую
неолиберальную пору от уюта времен «Великой компрессии» не осталось и следа.
Государство больше не собиралось заботиться о вас, отстаивать ваш доход, уважать ваш
профсоюз, ловить вас в случае падения. Чтобы ужиться и преуспеть в эту конкурентную
эпоху, следовало стать способным, амбициозным, неутомимым и безжалостным. Нужно
было верить в себя. Высокая самооценка казалась простым трюком, способным сделать вас
сильнее, лучше и успешнее в неолиберальной игре, а кто от такого откажется? Комитет
Васконселлоса достиг столь фантастического успеха, потому что люди созрели для его идеи.
Она придавала смысл — на некоем глубинном, негласном уровне — той экономической
реальности, из которой теперь вырастало их самоощущение. Они не просто желали, чтобы
она оказалась верной, они чувствовали, что она верна.
Бум самооценки 1990-х подпитывался целевой группой Васко, доверие к которой опиралось
на единственный простой факт: в 1988 году уважаемые профессора Калифорнийского
университета проанализировали данные и подтвердили его теорию. Проблема, однако, в том,
что они этого не сделали. Ученые вовсе не обнаружили, что самоуверенность — панацея от
всех бед общества. Я нашел одного отщепенца из группы Васко, и он назвал «наглым
враньем» то, что происходило после встречи с профессором Нилом Смелзером в сентябре
1988 года.
***
Самооценка — это тот аспект рассматриваемой нами истории, который затрагивает меня
лично. В книге профессора Джона Хьюитта я прочел, что люди вроде меня, ищущие способы
повысить свою самооценку, являются просто персонажами, слепо разыгрывающими сюжеты
из нашей культуры, действующими лицами классической, но глупой и нереалистичной
пьесы о героях. «Этот миф о самооценке — зеркало нашей культуры, позволяющее под
другим углом взглянуть на то, как мы мыслим и действуем. Это не легенда об античных
героях и военных триумфах, а современная сказка, в которой мужчины и женщины
преодолевают преимущественно психологические препятствия к успеху и счастью. Его
персонажи — не воины, а те, кто старается позитивно мыслить и подбадривает себя усилием
воли; его жрецы и проповедники — психологи и психотерапевты», — пишет он.
Беседуя с Джоном, я сказал, что мысль о решении проблем за счет простого повышения
самооценки кажется в чем-то очень характерной для Америки.
«Это так, — ответил он. — Это часть нашей культурной мифологии. Американская
исключительность. В нашей культуре утверждается, что мы создаем нового человека и мы
свободны».
«Вот именно».
С 1988 по 1995 год, когда движение находилось на пике своего влияния, я был подростком.
Всю мою юность учителя, психологи и добрые друзья твердили мне, что все мои проблемы
из-за низкой самооценки и для их решения ее просто нужно повысить. Я прислушивался к
ним и много лет пытался. Ничего не помогало. Лишь начав это исследование, я понял, что
напрасно тратил время. Тот «золотой град на холме», что я воображал, — место, достигнув
которого, я волшебным образом превращусь в идеальную версию самого себя, — оказался
миражом. Я не мог в это поверить. Мое сражение с низкой самооценкой и было мной. Этот
опыт заставил меня всем своим нутром ощутить, насколько наше чувство собственного «я»
является конструктом и как много в этом конструкте жизней других людей, которых я даже
не знал, которые давно умерли и которые ошибались.
Так что же мне теперь было делать? Я столько времени провел в кабинетах
психоаналитиков, решительно обвиняя в своих бедах трудное детство в чопорной семье,
пронизанное католической ненавистью к себе. Я с уверенностью говорил, что именно
в этом причина того, как я к себе отношусь, и источник моего «невротического
перфекционизма». А потом я признал, что моя ворчливая, антисоциальная, невротичная
сторона не может определять мое «я», ведь оно — «иллюзия». Та легкость, с которой оно
будто бы испарилось в мой последний день в Эсалене, казалось, подтверждала это, пусть
даже в конце я чуть оступился. Вся эта неудовлетворенность, как меня убедили, объяснялась
поправимым сбоем в системе.
***
Решив узнать, каким образом Васко и его команде удалось столь эффектно обвести вокруг
пальца Америку, а затем и весь мир, я отправился в Дель-Мар, Калифорния, чтобы
встретиться с тем самым белым мужчиной в тюрбане, который предсказывал, что из-за
влияния группы солнце начнет вставать на западе. Дэвид Шаннахофф-Хальса практиковал
кундалини-йогу и считал, что медитация является «древней технологией сознания». Он
посвятил жизнь тому, чтобы при помощи нейронаук выяснить, способны ли дыхательные
упражнения по системе йогов принести огромную пользу для здоровья, и возмутился, когда
целевая группа не включила результаты его исследований в свой отчет. Но кое-что другое
напрягало Дэвида больше. Он так разочаровался в итоговом отчете группы, что отказался
подписать его. Когда отчет опубликовали, напротив его имени на первых страницах было
пустое место.
Солнечным мартовским утром я постучался в дверь его бунгало. Он пригласил меня войти, а
я отметил про себя, что он выглядит почти в точности как на фотографиях участников
группы: худое лицо, проницательный взгляд, синий тюрбан. На заднем дворе доживал свой
век старый гоночный велосипед без заднего колеса, видимо, используемый как
велотренажер; на книжных полках стояли бестселлеры Нормана Дойджа и DSM-IV [33]; на
стенах висели бесконечные фотографии собак, которых он держал на протяжении всей своей
жизни, — исключительно золотистые ретриверы, в том числе два по кличке Бабба [34].
«Перестань! — прикрикнул он на Баббу последней версии, скакавшего вокруг меня в
раболепном возбуждении. — Прояви немного самоуважения!» Он предложил мне сырную
тарелку и занялся псом. «Придется тебя привязать, потому что ты не очень хорошо себя
ведешь, — сказал он ему с нежностью, прежде чем присоединиться ко мне за столом в
гостиной. — Он слишком общителен и очень избалован и любим. Представляете, он не ест
собачью еду. И никогда ее не ел».
Пес часто дышал, глядя на меня с тоской и надеждой. «Тебе повезло, Бабба», — сказал я ему.
«Да, ему повезло, — согласился Дэвид. — Но и мне повезло, что он у меня есть. Пожалуйста,
спрашивайте о чем хотите. Обещаю отвечать откровенно. Место!»
Рядом с Дэвидом на столе лежала толстая книга в блестящей красной обложке под названием
«Социальное значение самооценки». Она представляла собой результат совместного труда
профессоров Калифорнийского университета. Предисловие к ней написали Васко и
председатель его целевой группы Эндрю Мекка, а краткое изложение содержания внутри
него — доктор Нил Смелзер, координировавший работу ученых. Она была опубликована
университетом в июле 1989 года. Дэвид бережно открыл ее. «Посмотрим, молодой человек».
Он чуть пролистал книгу, дойдя до пятнадцатой страницы (там как раз находилось
написанное Смелзером резюме исследования), и, прищурившись, начал искать нужное
место. «Вот здесь». Он принялся читать: «Однако чаще всего результаты свидетельствуют,
что связь между самооценкой и ее ожидаемыми последствиями неоднозначна,
несущественна или отсутствует».
Таково было истинное научное мнение Смелзера. И этот вывод, конечно, коренным образом
отличался от того, который с таким успехом впоследствии представили средствам массовой
информации и общественности. Дэвид утверждает, что находился в одной комнате с Васко,
когда тот знакомился с черновым вариантом. «Мы сидели за столом, кажется, где-то в Сан-
Франциско или Сакраменто. Джон Васконселлос сидел тут, а я там, в паре человек от него.
Помню, как он просматривал текст, а потом поднял глаза и сказал: „Если законодатели
узнают о содержании этих отчетов, они могут срезать нам финансирование―. И потом всѐ это
стали заметать под ковер».
«Они хорошо постарались все спрятать. Они опубликовали [положительный] отчет перед вот
этим», — сказал он, постучав по красной книге, разошедшейся тиражом в четыре тысячи
экземпляров — куда как меньше, чем 60 000 экземпляров собственного, гораздо более
лестного финального отчета целевой группы под названием «Путь к самоуважению», в
котором, по словам Дэвида, были «проигнорированы и скрыты» многие научные факты.
Пока мы разговаривали, смакуя сыр, Дэвид рассказал мне, что Васко также лгал и насчет
собственной жизни. Он иногда очень расплывчато говорил о причинах своего срыва в 1966
году, но примерно в момент формирования группы вдруг представил всем удобную историю
личностного кризиса, борьбы и победы над низкой самооценкой. Однако это, похоже, было
неправдой. «Не знаю, на каком этапе жизни он осознал, что является гомосексуалистом, —
сказал Дэвид, — но именно в этом заключалась самая суть проблемы. Он рос в католической
семье и испытывал обычное в таких случаях чувство вины. Вероятнее всего, что это и стало
причиной его личностного кризиса».
Наш разговор вернулся к теме обмана вокруг самооценки. Доктор Смелзер представил
целевой группе выводы ученых в сентябре 1988 года [35]. Журналистам и широкой публике
было сказано, что эти выводы исключительно положительные, о чем вроде бы
свидетельствовала и единственная прямая цитата: «Корреляционные связи вполне
положительны и убедительны». Но именно это мне показалось странным, ведь тот же
Смелзер говорил, что «связь между самооценкой и ее ожидаемыми последствиями
неоднозначна, несущественна или отсутствует». Так во что из этого он на самом деле верил?
И что же в действительности произошло на той встрече? Что рассказал им Смелзер о
заключении ученых по поводу значения самооценки? Я всячески пытался это выяснить, но
несколько дней поисков в архивах Сакраменто ничего не дали.
***
Звук был грязный и слабый, и мне пришлось прижать наушники к голове и закрыть глаза,
чтобы разобрать голоса, но вскоре стало ясно: это презентация доктора Смелзера. И она
казалась отнюдь не такой радостной, как утверждалось впоследствии. Я слушал, как он
рассказывал, что работа профессоров завершена, но ее результаты, к сожалению,
неоднозначны. Он прошелся по нескольким областям, в том числе академической
успеваемости, заметив, что там «корреляции довольно-таки положительны и убедительны».
Это, несомненно, и была та самая цитата, которую использовала группа. Они слегка
приукрасили ее, прежде чем представить общественности.
Однако гораздо хуже было то, что они опустили сказанное им далее: «Но в других областях
корреляции не столь явные, и мы не знаем почему. А когда они есть, мы не уверены, каковы
их причины. Возьмем, к примеру, область, где результаты исследований несколько
неоднозначны, — связь низкой самооценки и алкоголизма. В общем и целом положительная
корреляция присутствует, но что это значит с точки зрения причины? Становятся ли эти
люди пьяницами из-за того, что сомневались в себе, считали себя неполноценными и так
далее? Или же наоборот, многолетнее злоупотребление спиртными напитками стало
причиной чувства собственной никчемности, которое, как мы обнаружили, часто
свойственно алкоголикам?»
Вот так незадача! Васко заверил законодателей в наличии данных, доказывающих, что
низкая самооценка является «причиной» социальных проблем. Но именно это, по словам
профессора Смелзера, не подтвердилось. Корреляционные данные совсем не обязательно
полезны; любой студент-естественник знает, что корреляция не тождественна причинности.
Не исключено, что бытовое насилие коррелируется с частым прослушиванием музыки Долли
Партон (кто знает, я лично понятия не имею), но это не значит, что Долли Партон —
причина бытового насилия или, тем более, что упразднение Долли Партон стало бы
вакциной от него. В конце презентации Смелзер предупредил комитет. Собранные данные,
сказал он, нельзя «поднести законодателям на блюдечке со словами „Делайте так, чтобы
добиться результата―. Поступить так значило бы впасть в еще один грех. Грех
преувеличения. А этого никто не хочет. Вы этого не хотите, и мы уж точно этого не хотим».
Дэвид рассказал мне, что, поняв, насколько явно группа искажает презентацию Смелзера,
общаясь с журналистами, он выразил протест на одной из их встреч в присутствии Васко. «Я
всегда говорил то, что думаю, ведь мой долг был не в том, чтобы озвучивать мнение Джона
Васконселлоса, или Боба Болла — нашего исполнительного директора, или Эндрю Мекки —
нашего председателя». Позже я нашел еще одну пленку, на которую попало его мятежное
выступление. Встреча, на которой это произошло, состоялась 2 февраля 1989 года, вскоре
после того, как журналистам скормили сильно приукрашенную новость. Первым выступал
Уилбур Брэнтли — республиканец и герой вьетнамской войны. «Нам необходимо добраться
до самой сути вопроса, но я сильно сомневаюсь, что мы сделаем это в своем финальном
отчете или где-то еще, — сказал он. — Такие люди, как Натаниэль Бранден, работают в этой
области более тридцати лет и тоже не дошли до сути. Меня очень беспокоит, чтó мы
заявляем журналистам и чтó печатается в СМИ. Мы подразумеваем, что достигли сути, а это
не так. Мы подразумеваем, что профессора, которые провели это исследование, согласны
друг с другом, и это тоже неправда. У меня всѐ».
Затем, после обсуждения другого вопроса, настала очередь Дэвида. Он признался группе,
что, прочтя официальную версию встречи со Смелзером, подумал: «Вряд ли Нил Смелзер
имел в виду такое заключение». Поэтому он позвонил ему. «Я спросил его мнение, и он
согласился, я цитирую, что это „искажение― и что это „неправильно―. Он считает и даже
настаивает, что в финальном отчете он и члены факультета должны представить истинную
картину».
И тут же поддержать Васко поспешил его сотрудник: «Мне странно это слышать, ведь я
делал копии презентации Нила в Миллбре 8 сентября, если я правильно помню, и тон его
голоса, использованные слова и прочее были очень одобрительными, оживленными и
полными энтузиазма».
Однако по мере того как я продолжал свое расследование, слушал пленки и читал документы
целевой группы, тайна вновь покрывалась мраком. Доктор Смелзер был, оказывается,
персоной весьма изменчивой. С одной стороны, он всегда точно описывал все научные
аспекты и решительно высказывался в том смысле, что полученные данные не подтверждают
идею о самоуважении как вакцине для общества. Но, с другой стороны, он временами на
удивление сильно старался показать, что согласен с комитетом. Например, он говорил, что
самооценка, «как всем известно», является «важным фактором» в возникновении
социальных проблем (31). Затем из отправленной Васко личной служебной записки я узнал,
что через четыре дня после выступления Дэвида канцелярия комитета связалась со
Смелзером, чтобы выяснить, сказал ли Дэвид правду, действительно ли Смелзер был
недоволен цитатой, которую они использовали на открытом брифинге, и считал ли он ее
«искажением» его мнения, требующим исправления. Хотя Смелзер признал, что не все
технические нюансы были отражены, он, если верить содержанию записки, сказал, что его
«устраивает то, в каком виде приведена цитата». Так что же там творилось?
Я не смог бы докопаться до истины, не разыскав Смелзера. Разговор с ним стал еще одним
откровением. Похоже, что ему навязали крайне деликатную политическую игру. «Моим
главным мотивом была верность Калифорнийскому университету, — сказал он мне. — Я
уверен, что помогал им выкрутиться из потенциально очень сложной политической
ситуации». Все началось, когда Васко позвонил президенту университета и спросил, чем тот
может помочь. «Могло показаться, что это невинный звонок, но это было не так, — объяснял
Смелзер. — Васконселлос возглавлял Бюджетный комитет, и президент не мог
проигнорировать этот факт. Он не знал, что делать».
Далее я связался с Бобом Боллом. Он сказал мне: «Со времени выхода отчета целевой
группы прошло двадцать пять лет… тогда я не видел никаких проблем, связанных с
включенными в него выводами и предложениями». Наконец, раз уж на то пошло, я решил
попытаться выйти на контакт с Эндрю Меккой. Я отдавал себя отчет, что председатель
группы и бывший «наркоцарь» [36] вряд ли станет со мной откровенничать, ведь он был не
только опытным политиком, но и правой рукой Васко. Он бы ни за что не признал, что
сознательно вводил СМИ и общественность в заблуждение. Но почему не послушать, что он
скажет? Когда мне наконец удалось с ним поговорить, он признал, что именно престиж
Калифорнийского университета уберег пошатнувшуюся группу от провала. «Это повысило
наш авторитет, — сказал он. — Внезапно вся эта сентиментальная и сверхлиберальная
мелодраматичная затея Джона Васконселлоса превратилась в серьезное исследование. Это
было здорово». Я немало удивился, когда он без тени смущения подтвердил слова Смелзера,
что университет согласился участвовать лишь из страха перед Васко. «Да, точно так и было.
Джон контролировал их финансирование. Их бюджет!» — рассмеялся он.
Следующее его замечание насчет совместного труда ученых меня шокировало: «Раз вы
читали книгу, то знаете, что это сплошная тарабарщина».
«Мне было все равно, — ответил он. — По моему мнению, это выходило за рамки науки и
являлось предметом веры. Пожалуй, только слепой идиот не поверил бы, что самоуважение
принципиально для характера, здоровья и успеха. Для ученых-социологов вроде Нила
Смелзера и прочих это стало последним парадом: эти старомодные научные работники не
владели новым языком и не имели смелости слегка все приукрасить, чтобы сделать
востребованным для нового потребительского рынка и людей, которым позарез не хватало
ориентира». Ученые, считал он, цинично использовали поставленную перед ними задачу. «В
целом их подход был примерно такой: „Ух ты, мы снова опубликуем свое старое дерьмо,
только в новой книге―».
«Да, — согласился он. — Ну, дело в том, что Джон был потрясающий политик, очень
упорный. Ему хватило прагматизма, чтобы использовать то, что есть, ведь отчет ученых
более или менее подтверждал важность самооценки. По крайней мере, мы убедили в этом
СМИ. И это имело огромное значение, ведь именно СМИ помогли нам придать всему этому
законный статус. Все их последние отзывы оказались весьма положительными».
«Ага».
Это и правда было поразительно, тем более что Дэвид Шаннахофф-Хальса, разгневанный
подлогом, начал привлекать внимание СМИ к убийственной цитате Смелзера. Он сделал ее
частью личного заявления в отчете и даже отправил по факсу карикатуристу Гарри Трюдо,
подготовившему очередную серию комиксов про Бупси. Ему также удалось самому попасть
в новости, хотя на головокружительные заголовки ему не приходилось рассчитывать.
«Можно сказать, что меня почти полностью проигнорировали, — посетовал Дэвид на
тщетность своих партизанских усилий. — Наверное, где-то упомянули пару раз. За все время
пресса брала у меня интервью раз пять или десять».
Мне показалось поистине удивительным, что пресса начала столь охотно плясать под дудку
Васко и Эндрю Мекки. Отчасти, как признался Мекка, это объяснялось тем, что перед
публикацией они встречались с влиятельными редакторами и телепродюсерами по всей
стране, постаравшись создать плацдарм для своей истории, пока Дэвид или Нил все не
испортили. «Мы хорошенько постарались и обошли кучу редакций, — сказал он. — Мы с
Джоном были горазды раскручивать истории. Они знали Джона и знали о его влиянии, а мне
удавалось добавить изрядно энтузиазма. И не забывайте, что сразу после такой встречи кто-
нибудь выходил оттуда и составлял передовицу для завтрашней газеты. Вот это я называю
раскрутка».
«Вот именно, — признал Мекка. — И большинство заголовков в тот последний год, а также
после отчета и затем снова после выхода книги твердили что-то в таком духе: „Целевая
группа по самооценке добилась уважения благодаря поддержке ученых, подтвердивших ее
правоту―».
«Не думаю, что кому-то было до него дело, — сказал он. — Не забывайте, он же не ходил по
редакциям, рассказывая свою историю. Подумаешь, один отщепенец! Он не смог нас
перекричать». Васконселлоса действия Нила и Дэвида тоже не сильно тревожили.
«Некоторые трудности возникали, — признал Мекка, — но Джон знал, что человеческое „я―
характеризуется именно тем, как эти трудности преодолеваются. Несколько замечаний —
ерунда: собака лает, а караван идет. Да и будем вам, Уилл! Кто помнит Нила Смелзера или
Шаннахоффа? Кто? Ну кто их помнит? Да никто! Они были просто мелкой рябью на
огромных волнах перемен».
***
***
В комнате наверху, в задней части дома, от всего этого прятался маленький мальчик по
имени Рой, брат Сьюзен. Он родился весной 1953 года, был светловолос, голубоглаз,
скромен и боялся отца. Из окон его спальни виднелись ветви красивых дубов, на полках,
приколоченных к стенам, выкрашенным голубой краской, стояли книги, благодаря которым
он сбегал от реальности. Он зачитывался рассказами о короле Артуре и его благородных
рыцарях и часами листал энциклопедию Кольера.
В школе он учился на отлично, лучше всех в классе. Однако его не оставляло горькое
чувство, что он пропускает все веселье. «Мои родители не считали, что детям нужно
заниматься спортом, танцевать или ходить на вечеринки, — вспоминает он. — Мы просто
возвращались из школы, помогали по дому и делали уроки». Они жили под сильнейшим
давлением — от них ожидали только успеха. «Мы должны были быть лучшими во всем, —
говорит Сьюзен. — Самыми высокими, самыми светловолосыми, самыми умными, самыми
красивыми». Поскольку учеба давалась Рою легко, родители заставили его перейти из
четвертого класса сразу в шестой. «Мальчику трудно, когда все на год старше него. Я
чувствовал себя маленьким человеком», — жалуется Рой.
По мнению Сьюзен, интерес ее брата к загадкам человеческого поведения имеет под собой
вполне очевидную причину: «С помощью психологии он хотел понять поведение отца», —
считает она. Пока Рой продолжал учиться — в Принстоне, Университете Дьюка и Беркли, —
они регулярно говорили об отце. «Поскольку Рой был очень умен, но не слишком
общителен, он предпочитал все анализировать, — говорит она. — Мы обсуждали отца,
задействуя новые знания Роя: „Может быть, он делает то-то, потому что чувствует то-то―».
Университетские годы Роя пришлись на 1970-е — эпоху групповой психотерапии, бунтов и
богоподобного «я». «Осознание и изучение самого себя являлось важной составляющей духа
времени, — говорит он. — Главным считалось познать себя. Идея заключалась в том, что
раньше общество принуждало людей к конформизму. Теперь же нужно было раскрыть свой
потенциал. Я много этим занимался».
Через десять лет Рой отправился в путешествие на другую сторону Америки с психологом по
имени Дайан Тайс — рассудительной и строгой молодой женщиной, выделявшейся
сметливым умом и длинными рыжими волосами. Она получила грант на проведение
исследования в Беркли, а Роя ожидала летняя программа в Стэнфорде. Он предложил
поехать вместе на машине. В тот год вышли «Охотники за привидениями», и музыкальная
тема Рэя Паркера-младшего из этого фильма, казалось, звучала из динамиков радио в его
«Хонде Аккорд», не переставая — то на одной радиостанции, то на другой.
Тридцатиоднолетний Рой — высокий и привлекательный — только оправился от краха
первого брака. Дайан тоже залечивала сердечную рану после недавнего разрыва. Они
проехали 2500 миль через весь континент. Пять дней по восемнадцать часов. «Если пять
дней находишься с другим человеком в маленькой машине, то обязательно возненавидишь
или полюбишь его», — говорит Дайан.
В Сан-Франциско они жили по разные стороны залива и часто ездили куда-нибудь вместе на
выходные. «Мы побывали в Биг-Суре, где я чуть не утонула, — вспоминает Дайан. —
Огромная волна сбила меня с ног, а потом бурное течение чуть не унесло меня вниз, но Рой
схватил меня. Он меня спас. Я ему сразу сказала: „Я тебе жизнью обязана―». Они стали
партнерами в любви и в науке. «Значительную часть ранних исследований по вопросам
самооценки мы провели вместе», — говорит она. Хотя Рой не проверял предполагаемую
пользу увеличения самооценки, он упорно занимался этой темой с «изначальной
установкой», что чем она выше — тем лучше. За два десятилетия Рой, вероятно,
опубликовал больше работ по самооценке, чем кто-либо другой в США.
Сблизившись с Роем, Диана узнала, что тяжелое детство в доме на озере Эри разожгло в
спокойном ученом тягу к бунтарству. «Ему совсем не разрешалось перечить родителям,
поэтому в нем созрел мощный дух противоречия, — говорит она. — Они всегда активно
призывали его отвергать давление популярной культуры. „Если это делают все, то это
наверняка неправильно―. Поэтому он всегда был готов нарушить статус-кво». По мере того
как движение самооценки расцветало по всей стране, Роя все больше беспокоил мятежный
голос внутри. «Когда в Калифорнии была сформирована целевая группа для поднятия
самооценки, я начал замечать, что они делают чертовски нелепые заявления, например что
они добьются в штате профицита бюджета, так как люди с высокой самооценкой больше
зарабатывают и платят больше налогов», — говорит он. Однажды он взял в руки большую
красную книгу с именами Смелзера, Мекки и Васконселлоса на корешке. То, что Рой прочел
на ее страницах, его удивило. «Данные казались весьма слабыми, — вспоминает он. — Я
тогда подумал: „Негусто, если это все, что у вас есть―».
Это была поразительная теория. К тому времени доктрина самооценки глубоко проникла в
академические круги и популярную культуру. Новая работа Роя противоречила всему, что
говорили эксперты и что звучало в обществе. Насилие вызывалось не низкой самооценкой,
утверждал он, а высокой.
После выхода его работы социальные психологи стали придерживаться гораздо более
умеренных взглядов на самооценку. Сегодня считается, что ее избыток у людей может
увеличивать вероятность неудачи, поскольку они не признают собственных слабостей или
некомпетентности. Кроме того, они чаще бросают сложные задачи, потому что возникающие
трудности мучительно противоречат их представлениям о самих себе. Также им свойствен
самосаботаж при попытке выполнить сложную задачу, возможно, из-за желания иметь
оправдание на случай провала.
Что касается Роя, то он, дабы не угодить в ловушку высокой самооценки, как его отец,
попытался ее переосмыслить. В работе, написанной в соавторстве с профессором Марком
Лири из Университета Дьюка, он в общих чертах сформулировал теорию социометра. Идея
заключалась в том, что самооценка является системой, отслеживающей, насколько успешно
мы движемся к общественному признанию. Она фиксирует, что думают о нас другие люди.
Таким образом, выпады против нашего чувства самоуважения играют роль своего рода
болевых сигналов, оповещающих нас об ущербе, причиняемом нашей племенной репутации.
«Самооценка есть субъективный анализ собственной ценности, значимости и полезности как
члена группы и участника отношений, к которым человек принадлежит или стремится
принадлежать», — писали они.
Уникальные опасности нарциссизма впервые стали очевидны для Роя во время тестов,
призванных проверить теорию о том, что именно люди с высокой, а не низкой самооценкой в
большей степени склонны к насилию. В ходе этого эксперимента, проведенного совместно с
профессором психологии Брэдом Бушменом, два человека играли в игру, проигравшего в
которой оглушали противным звуком. Выигравший мог выбрать для проигравшего
громкость. Выкручивали ли игроки с высокой самооценкой громкость до максимума, как
предполагал Рой? Нет. Проанализировав результаты, они обнаружили, что влияние
самооценки на агрессию удивительно невелико. Это их несколько обескуражило. Но
участников также оценили с использованием другого личностного теста. «Люди тогда только
начинали говорить о нарциссизме, который представлялся неким отвратительным вариантом
самоуважения, — говорит он. — И нарциссизм действительно влиял на результаты
эксперимента. Именно люди, сильно склонные к нарциссизму, остро реагировали на
провокации и вели себя агрессивнее остальных».
Как писал Рой, «нарциссизм можно считать своего рода пристрастием к высокой
самооценке». А что произойдет, если целому поколению молодежи регулярно и многократно
стимулировать механизмы самооценки, убеждая их в том, что они особенные и
замечательные? Быть может, дети Роджерса, Рэнд, Брандена и Васконселлоса выросли в
поколение нарциссов?
***
На дворе стоял 1999 год. В одном из расположенных в подвале кабинетов лаборатории Роя
Баумайстера двое амбициозных молодых психологов, работавших под его началом, убивали
время, коротая скучную кливлендскую зиму. Джин Твендж говорила, как изменения в
американской культуре проявляются в личностных тестах, пока Кит Кэмпбелл размышлял о
своем исследовании нарциссического поведения. И вдруг родилась идея: почему бы не
объединить усилия и не выяснить, сказались ли изменения в американской культуре на
нарциссизме?
Пройдет немало времени, прежде чем они соберут все необходимые данные. Однако в итоге
в 2008 году они опубликовали подробности своей работы в журнале Journal of Personality.
Они провели метаанализ данных о нарциссизме из 85 исследований, охвативших 16 475
студентов с начала 1980-х годов, которых оценили по шкале индекса нарциссизма личности
(NPI [37]) в результате прохождения специального теста, широко используемого
психологами. В своей статье Egos Inflating Over Time («Постепенное раздувание эго»)
Твендж и Кэмпбелл пришли к выводу, что с 1982 по 1989 год средний показатель NPI
снизился с 15,55 из возможных 40 до 14,99. Однако в 1990 году, после публикации итогового
отчета Васко, динамика изменилась.
В тот год вышло два исследования: в первом приводилась сравнительно низкая цифра —
14,65, но во втором рекордная — 15,93. Четыре года спустя, согласно другому
исследованию, был установлен новый рекорд: 17,89. Но и он был побит в 1999 году: 19,37. В
2006 году авторы еще одной работы отчитались о поразительной величине в 21,54. Когда
Твендж и Кэмпбелл вычислили средний показатель по всем 85 исследованиям, оказалось,
что за рассматриваемый период он вырос примерно на два пункта. Это, по их мнению, был
значительный скачок за столь короткое время. Они установили, что «почти для двух третей
нынешних студентов колледжей показатель оказался выше среднего значения за 1979–1985
годы; прирост составил 30%». К середине 2000-х, когда дети поколения самоуверенности
сами стали родителями, проблема усугубилась. Нарциссизм, как утверждали ученые,
превратился в «эпидемию», распространявшуюся так же быстро, как ожирение.
Обнаруженный ими рост был эквивалентен тому, «как если бы все люди выросли примерно
на дюйм». Ирония ситуации впечатляла. «Нарциссизм вызывает почти все, что американцы
надеялись предотвратить повышением самооценки, включая агрессию, материализм,
отсутствие заботы об окружающих, поверхностность жизненных ценностей. Пытаясь
построить общество, воспевающее высокую самооценку, самовыражение и „любовь к себе―,
американцы невольно породили новых нарциссов».
Однако исследование Твендж и Кэмпбелла вскоре вызвало бурю критики весьма публичного
характера. Некоторые их оппоненты утверждали, что представителям любого поколения до
поры до времени свойственно нарциссическое поведение и что их наблюдения суть обычное
ворчание взрослых, недовольных молодежью. Это было бы банальной ошибкой, вот только
Твендж и Кэмпбелл ее не допустили. Во-первых, Твендж писала: «Нет таких продольных
исследований, в которых люди оценивались бы сначала в юном, а затем в зрелом возрасте
для выявления того, как нарциссизм меняется с годами. Их попросту не существует. Есть,
конечно, другие данные, позволяющие предположить, что молодежь, вероятно, окажется
более склонной к нарциссизму, но потому-то мы и применяли метод сопоставления данных
разных лет. Мы не сравниваем восемнадцатилетних с пятидесятилетними, ведь тогда мы бы
не поняли, в чем причина — в возрасте или в поколении. Поэтому следует рассматривать,
например, выборки студентов на протяжении целого ряда лет. Именно этим мы и занимались
с самого начала, так что мне очень странно слышать такое альтернативное объяснение,
поскольку оно столь очевидно несправедливо».
На более простой аргумент, что взрослые и пожилые люди всегда считают молодых более
нарциссичными, она ответила: «Я слышу этот довод постоянно. Он вытекает из допущения,
что все исследования культурных и поколенческих изменений основаны на взглядах более
взрослых людей, однако это не так. Практически все, что я опубликовала, юноши и девушки
сообщили мне о себе сами».
Но Твендж дала ей отпор. Утверждение, будто рост нарциссизма менее выражен при
большей точности анализа данных, попросту ложно, сказала она мне. После публикации
данных Тржесневски по университетам Калифорнии Твендж проанализировала их
самостоятельно. К своему изумлению, она обнаружила, что в них по нарциссизму
сравнивались студенты разных вузов и в разное время. «Все ранние выборки были взяты в
Беркли, а более поздние — в Калифорнийском университете в Дейвисе. В Дейвисе студенты
демонстрируют значительно меньший уровень нарциссизма, чем в Беркли, то есть это как
сравнивать рост мужчин в один год с ростом женщин в другой год и делать вывод, что рост
не изменился». Когда она перепроверила данные Тржесневски отдельно по
Калифорнийскому университету в Дейвисе, сведя их в таблицу, у нее «отвисла челюсть»,
вспоминает она: «С 2002 по 2007 год показатели NPI в Дейвисе росли каждый год в строгом
соответствии с описанной нами тенденцией. Обычно мы не наблюдаем подобного на столь
коротком временном отрезке». Тржесневски продолжает оспаривать правоту Твендж и
считает свои выводы верными: «Я уверена, что представленные мною данные убедительнее,
иначе я бы их не опубликовала», — заявила она мне.
В довершение всего уже известные нам особенности формы и развития «я», несомненно,
предсказывают некоторое влияние культурных перемен, каковое и имело место. Если мы
представляем собой то, что, по нашему мнению, думают о нас окружающие, и если они
постоянно твердят, что мы уникальные, талантливые и особенные победители, то многие из
нас в это поверят, хотя бы в какой-то мере. Поскольку эти идеи нацелены преимущественно
на молодежь, у которой чувство собственного «я» уязвимо и не до конца сформировано, то
было бы удивительно, если бы отмеченных Твендж и Кэмпбеллом всплесков не произошло.
Свидетельства того, что чрезмерная родительская похвала действительно способствует
нарциссизму, были представлены во впечатляющем исследовании, напечатанном в 2015 году
в «Трудах Национальной академии наук» [38]. Его цель заключалась в проверке двух давно
конкурирующих теорий. Первая представляла собой идею в духе Натаниэля Брандена о том,
что дети становятся более нарциссичными, если их родители холодны и недостаточно
ласковы с ними. Согласно второй теории, наоборот, дети становятся более нарциссичными,
когда родители слишком их нахваливают, убеждая, что они особенные и выдающиеся.
Команда ученых во главе с доктором Эдди Бруммельманом из Амстердамского университета
оценивала 565 детей по уровню нарциссизма, а также методы воспитания этих детей их
опекунами каждые полгода на протяжении двух лет. «Мы обнаружили очень веские
подтверждения второй идеи, но не первой, — рассказал он мне. — Чем больше родители
переоценивали своих детей, тем более нарциссичными они оказывались шесть месяцев
спустя. При этом мы не выявили свидетельств того, что недостаток родительского тепла и
ласки приводит к нарциссизму».
Углубимся последний раз в новости тех лет, чтобы внести ясность. На заре 1990-х, когда бум
самомнения только начинался, журналисты, естественно, задавались вопросом, почему это
происходит. В статье 1990 года о неожиданно популярной «Ярмарке самомнения»
говорилось, что ее организатор «благодарил за быстрый успех движения памфлет Трюдо в
его комиксе Doonesbury о калифорнийской целевой группе по вопросам самооценки: „Если
бы не те две недели комиксов Трюдо, мы бы не получили, наверное, и половины звонков,
принятых нами за последние полтора года―, — говорит он». В журнале New Woman в 1991
году вышла большая статья под названием «Самооценка: надежда на будущее», в которой
утверждалось, что именно «разошедшийся большим тиражом отчет целевой группы…
поспособствовал бурному росту зародившегося движения самооценки». Годом спустя
Newsweek тоже напечатал материал об этом движении, преимущественно критический, со
следующими словами: «Самомнение сделал частью национальной повестки дня не
священник или философ, а член законодательного собрания Калифорнии по имени Джон
Васконселлос».
***
Алан Гринспен столкнулся с проблемой. В январе 1993 года Белый дом занял Билл Клинтон,
что представляло опасность для грандиозного проекта максимизации конкурентных сил.
Клинтон вел свою кампанию, привлекая избирателей смягченной формой неолиберализма.
Он заявлял, что вместе с уважением свободы личности и рынков необходимо лучше
заботиться о людях, особенно тех, кого неолиберальная игра поставила в невыгодное
положение. Он обещал помочь инвестициями в образование, здравоохранение и
инфраструктуру — и так выиграл. Гринспен познакомился с новым президентом вскоре
после его победы. На закрытой встрече в резиденции Клинтонов в Литтл-Роке он попытался
убедить его, что основное внимание следует уделять вовсе не щедрым государственным
инвестициям, которые он посулил американцам. Если он хотел избежать экономического
бедствия, подобного тому, что обрушилось на страну в 1970-е годы, ему следовало сделать
все возможное для умиротворения Уолл-стрит. В первую очередь Гринспену надлежало
убедить Клинтона, что он не собирается безответственно тратить деньги, усугубляя дефицит
госбюджета. Встреча продолжалась час, затем еще один и в итоге плавно перетекла в
незапланированный обед. К тому моменту, как протеже Айн Рэнд уехал, Клинтон был
изрядно обеспокоен.
На восьмой день президентства Гринспен еще раз поговорил с Клинтоном на ужине в узком
кругу в вашингтонском клубе «Метрополитен». Он предупреждал его о вероятной
«финансовой катастрофе» после 1996 года, если тот не примет его план. Еще через восемь
дней он дополнительно усилил нажим, сказав, что дефицит государственного бюджета
необходимо сократить на невероятную сумму — 140 млрд долларов. Семнадцатого февраля
в своем первом обращении «О положении страны» Клинтон объявил о своем новом
экономическом плане. Он говорил о государственном долге, который, если сложить его
стопкой из тысячедолларовых купюр [44], «достигнет 267 миль в высоту», настаивал, что
Америка должна научиться жить по средствам, и призывал «каждого стать движущей силой
роста и перемен». Рядом с Хиллари Клинтон в кресле A6 сидел, вежливо аплодируя, Алан
Гринспен.
Его влияние стало теперь колоссальным. Очарованный уроками, которые он усвоил под
крылом Айн Рэнд, объяснившей ему, что стяжательство капиталистов является «лучшей
защитой потребителя», он ратовал за кардинальное расширение неолиберальной игры при
помощи дерегулирования финансового сектора. В 1999 году Клинтон отменил законы,
принятые в 1933 году для контроля за банками после обвала на фондовой бирже, — законы,
давшие начало теперь уже давно миновавшему периоду «Великой компрессии». Эта волна
либерализации породила чрезвычайно нестабильный рынок внебиржевых деривативов,
представлявший собой, по словам сверхпопулярного инвестора Уоррена Баффетта, арсенал
«финансового оружия массового уничтожения». Начавшись практически с нуля, этот рынок
быстро превратился в индустрию с оборотом в 531 трлн долларов.
Пока это происходило, низкая процентная ставка, о которой тоже позаботился Гринспен,
привела к тому, что миллионы людей безответственно набрали огромное количество
кредитов. В 2004 году Гринспен с оптимизмом говорил об «эластичности» финансовой
системы; в 2005-м он одобрил формирование «рынка субстандартного ипотечного
кредитования». «Если раньше маргинальным заявителям попросту отказывали в ипотеке, то
теперь кредиторы могут намного эффективнее оценивать риски, связанные с кредитованием
частных лиц, и соответствующим образом их оценивать», — говорил он.
Свобода! Свобода поставить под угрозу мировую банковскую систему, чтобы оперировать
крайне нестабильными продуктами. Свобода! Свобода взять ипотеку без малейшей надежды
ее выплатить. Еще со времен Древней Греции жители Запада благоговели перед свободой. С
тех самых пор мы всегда по умолчанию верили, что центром власти является отдельный
человек, а ему для успеха требуется максимальная свобода, будь то от репрессивных сил
общества, от собственного «я» или от ограничений государства. Столкновение этих свобод
во многом спровоцировало глобальный финансовый кризис 2008 года, ставший
неолиберальной катастрофой. В результате этого краха в одних только США люди лишились
девяти миллионов домов и почти девяти миллионов рабочих мест. В Великобритании были
уволены 3,7 млн человек, то есть каждый седьмой работник.
Десять тысяч жертв! Если бы это являлось результатом прямого насилия, такое
кровопролитие не осталось бы без внимания. Конечно, главным персонажем всей этой
мрачной истории был председатель Совета управляющих Федеральной резервной системы,
ученик Айн Рэнд и бес, шептавший в ухо Клинтона, — Алан Гринспен. В связи с кризисом
New York Times написала следующее: «За долгие годы на своем посту Гринспен помог
провести амбициозный американский эксперимент по освобождению рыночных сил. Теперь
всем нам приходится отдуваться… Он говорил, что на него сильно повлияла писательница
Айн Рэнд, изображавшая коллективную власть как силу зла, противостоящую
просвещенному эгоизму личностей. В свою очередь, он твердо верил, что игроки на
финансовых рынках будут вести себя ответственно. Более чем двадцатилетняя политика
Гринспена в отношении финансового регулирования и особенно деривативов не оставляет
сомнений в том, как сильно он привязал здоровье экономики страны к этой вере».
Конечно, важно не забывать о сложной, серой, взрослой правде: неолиберализм не злой
разбойник, которого можно было бы корить за то, что ему неведомы мораль и
справедливость. Это система. И, как большинство других систем, она не обходится без
компромиссов. У ее применения есть как положительные, так и отрицательные последствия.
Многие на Западе с 1970-х годов обогатились или смогли наслаждаться более высоким
уровнем жизни (34). Свободная международная торговля позволила выбраться из бедности
миллионам жителей развивающихся стран, таких как Китай, Индонезия и Индия. По всему
миру количество людей, живущих в нищете, сократилось с 1990 года более чем вдвое.
Глобализация — этот неотъемлемый компонент неолиберального проекта — стала для
многих подарком судьбы.
Сегодня цены на жилье растут как на дрожжах, уровень личной задолженности продолжает
повышаться, а зарплаты стагнируют. С 1980 по 2014 год объем потребительских кредитов в
процентах от дохода домохозяйств практически удвоился. Американские студенты накопили
свыше 1,2 трлн долларов долгов за обучение, а в Британии — 73,5 млрд фунтов. И тем не
менее меры государственной защиты сворачиваются. Глобализация обусловила дешевизну
импорта и массовую иммиграцию. Промышленность внедряет жесткие новые условия труда,
в частности почасовые договоры, не давая почти никаких гарантий занятости или
дополнительных льгот. По данным Бюро национальной статистики, в декабре 2015 года 800
000 человек в Великобритании работали на условиях почасовых договоров, что на 15%
больше, чем годом ранее. Проведенное в 2016 году исследование показало, что 4,5 млн
человек (то есть почти каждый шестой работник) в Англии и Уэльсе имели «нестабильную
работу». Тем временем в США доля «крайне бедных» домохозяйств увеличилась после
кризиса на 45%, а количество людей, живущих в них, выросло на 57%. К 2015 году каждое
пятое домохозяйство в США находилось около черты бедности или за ней: после
финансового кризиса их стало на 5,7 млн больше.
Эта корпоративная установка («мы за вас не в ответе») тесно связана с характерной для
нашей эпохи перфекционизма «бессервисной» потребительской культурой: мы все чаще
вынуждены тратить время на звонки в «дереве обзвона» [45], искать нужную информацию на
волонтерских форумах техподдержки, самостоятельно регистрироваться на рейсы и
обходиться без кассира в супермаркетах, мирясь с непрекращающимся, утомительным
рыночным кап-кап-кап, взваливающим все больше стресса и ответственности на
пошатывающееся «я».
***
Пока мир сотрясался от финансового кризиса, начали стремительно расти продажи самой
знаменитой книги Айн Рэнд «Атлант расправил плечи» (35). В 2009 году их было
реализовано втрое больше, чем в 2008, а в 2011 году удалось продать 445 000 экземпляров,
то есть больше, чем в год первого издания романа. В 2012 году журналист и знаток
финансового мира Гэри Вайс написал: «Рэнд переживает удивительное возрождение после
финансового кризиса, и ничто не может ее остановить. Это борьба за душу Америки,
которую она выигрывает».
Пять лет спустя ее ожидала самая главная победа. Человек, равнявшийся на
бескомпромиссного героя-индивидуалиста из ее романа «Источник» (1943), стал сорок
пятым президентом Соединенных Штатов Америки. Миллиардер Дональд Трамп однажды
очень восторженно расхваливал эту книгу Рэнд, говоря, что «она о бизнесе, о красоте, о
жизни и внутренних переживаниях. Эта книга… обо всем». И новый президент, конечно же,
поддержал своих единомышленников: назначенные им госсекретарь, министр труда и
директор ЦРУ были большими поклонниками Рэнд и ее идей (36).
Чтобы рассказать эту историю, нужно проехать примерно два с половиной часа на северо-
восток от Эсаленского института к округу, которому 38 лет преданно и упорно служил в
качестве члена законодательного собрания Джон Васконселлос. Именно здесь, среди
непримечательных офисных зданий и пригородных домов, к Айн Рэнд относятся с тайным
пиететом. И это место — калифорнийская Кремниевая долина — является конечной точкой
на пути западного «я».
Книга шестая
Цифровое «я»
Черный экран. Вежливые аплодисменты. На экране появляется человек с гарнитурой на
голове — Даг Энгельбарт [46]. Черный галстук, рубашка застегнута на все пуговицы;
отстраненный и меланхоличный взгляд из-под густых бровей. Многие из присутствующих
хайтек-экспертов считали Энгельбарта чокнутым. (37) Они и понятия не имели, что в тот
день на его столе лежали детали диковинных устройств, как будто доставленные к нам
машиной времени. Энгельбарт прикоснулся к будущему и собирался показать им его.
«Надеюсь, вы не возражаете против этого довольно необычного формата и того, что я сижу,
когда меня представляют, — произнес он с экрана. — Должен сказать, что мне помогает
довольно большой штат сотрудников, как здесь, так и в Менло-Парке, где расположен
Стэнфордский научно-исследовательский институт, примерно в тридцати милях отсюда, и э-
э-э… — он взволнованно улыбнулся и бросил взгляд вверх на кого-то или что-то невидимое
зрителям. — Если все мы будем хорошо делать свою работу, будет очень интересно. — Он
снова взглянул вверх. — Я думаю… — последовала еще одна нервная пауза. —
Исследовательскую программу, которую я собираюсь сейчас описать, можно кратко
охарактеризовать, сказав, что если бы вам, интеллектуальному работнику, предоставили
дисплей и компьютер, который работал бы весь день и мгновенно регулировал… — взгляд
вверх. Смущение. — Реагировал. Ха-ха. Мгновенно реагировал на любое ваше действие,
было бы ли это для вас ценно?»
То, что описывал этот человек с экрана, выступая в понедельник утром 9 декабря 1968 года
на объединенной конференции по вычислительной технике в Сан-Франциско, сегодня
называется персональным компьютером. Для большинства присутствующих это была
совершенно новая концепция. За годы «Великой компрессии» с ее коллективной
экономикой, столь непривычной для подсознания американцев, среди населения возник
всеобщий невроз — мнение, будто бы компьютеры придуманы вовсе не для того, чтобы
помогать отдельному человеку, а являются своеобразным организмом. В то время
Кремниевая долина служила мозговым центром военных и представляла собой
промышленный комплекс с секретными лабораториями, работающими по оборонным
контрактам над созданием ракет, радаров, систем наведения и ядерного оружия.
Компьютеры были огромными гудящими мейнфреймами — загадочными и чужеродными
обитателями подвалов под управлением целых команд таинственных людей в лабораторных
халатах. Они были машинами подчинения и контроля, и их следовало опасаться. Даже
специалисты из Долины, часто работавшие вблизи Стэнфордского университета, считали,
что в будущем компьютеры заменят людей, а искусственный интеллект не заставит себя
долго ждать. Однако видение Энгельбарта было в корне иным. Равно как и технология,
которую он собирался продемонстрировать изумленной публике.
Свечение монитора озаряло его лицо, когда он объяснял, что разработана эта новая
разновидность ЭВМ в Стэнфордском научно-исследовательском институте в Менло-Парке:
«В моем кабинете стоит такая же консоль, и есть еще двенадцать с компьютерами, и сейчас
мы стараемся делать всю нашу ежедневную работу здесь. — Он улыбнулся, как будто
признавая, что сказанное им звучит весьма эксцентрично. — Итак, это примерно то же
самое, что сидеть и смотреть на совершенно чистый лист бумаги. Именно так я и начинаю
многие проекты. Я сижу здесь и говорю себе: „Я бы хотел загрузить это в…―» Он
дотронулся до чего-то правой рукой. Послышался странный щелкающий звук. Затем он
принялся печатать. На экране волшебным образом начали появляться символы слово, слово,
слово. «А если я допустил ошибку, то можно вернуться немного назад. — И слова начали
исчезать. — Итак, у меня есть некие слова, и я могу совершать с ними разные операции».
Появился курсор — черная точка, летающая по экрану, словно рассерженная муха. «Я могу
скопировать слово. На самом деле, мне хотелось бы скопировать сразу пару слов, и это
можно сделать несколько раз». Он скопировал и вставил: слово слово слово слово. «Итак, я
могу написать какой-то материал на чистом листе бумаги, а затем, скажем, ну, в
действительности это важнее, чем может показаться, так вот, я решаю создать „файл―. И я
приказываю машине: „Вывести в файл―. А она отвечает: „Требуется имя―. Я придумываю
имя. Например, „Образец файла―». На слегка потемневшем экране появилось изображение
рук Энгельбарта. Он печатал на похожей на пишущую машинку клавиатуре с раскладкой
QWERTY, соединенной проводами с монитором, на котором появлялись и исчезали слова.
Справа от него лежала странная коробочка с колесиками, с помощью которой он двигал
курсор. Это устройство он называл «мышь».
Восемнадцатью годами ранее Даг ездил на работу в состоянии глубокого кризиса. Во время
войны он служил техником на флоте, а после ее завершения Национальный консультативный
комитет по аэронавтике пригласил его на работу в Исследовательский центр Эймса. Ему был
двадцать один год, и он был счастлив в любви и доволен карьерой. Чем еще ему было
заняться? Он достиг всех своих целей. Эта мысль как-то пришла ему в голову, когда он вел
машину, и Дагу она показалась такой ужасной, что он остановился у обочины. «Боже мой, да
это же нелепо. Нет целей!» Всю следующую ночь он думал, какой бы новый проект мог
стать делом его жизни. Он знал, что ему хочется изменить мир. Но как? Мог ли он изобрести
нечто, способное помочь людям лучше справиться с головокружительными сложностями
будущего?
Однако такое наслоение культур и стало одной из главных проблем Энгельбарта. Отчасти
именно этим объясняется тот факт, что он не стал всемирно известной личностью. Несмотря
на то, как восторженно приняли его выступление на конференции 1968 года, следующие
несколько лет были омрачены ухудшением отношений между его лабораторией и
начальством: Министерство обороны не могло понять — зачем финансировать разработку
какого-то электронного помощника? А присоединившиеся к проекту программисты,
надеявшиеся изменить мир, недоумевали, почему они разрабатывают инструменты для
Министерства обороны? В начале 1970-х годов к этому добавились новые затруднения,
когда несколько важнейших специалистов ушли работать в научно-исследовательский центр
в Пало-Альто, основанный компанией Xerox, также заинтересовавшейся персональными
компьютерами. А затем в атмосфере всех этих разногласий Энгельбарт начал проводить
групповые встречи.
К тому времени институт Эсален в 130 милях к югу успел стать влиятельной организацией
среди сотрудников Стэнфорда. Именно этот университет создал СИИ (который отделится от
него в 1970 году), и его же выпускники основали Эсаленскую коммуну. В 1968 году, когда
состоялась демонстрация, сооснователь института Майкл Мерфи написал в Stanford Alumni
Almanac о «нескольких профессорах», в том числе преподавателях электротехники,
«включивших новые дисциплины самопознания в свои учебные курсы». Семинары,
основанные на эсаленских программах, стали очень популярны в университете, и их
посетили 800 членов сообщества. Эти программы оказались настолько успешны, что было
получено финансирование для проведения занятий по методикам Эсаленского института в
начальных и средних школах области залива Сан-Франциско для более чем пятидесяти
тысяч детей. Эсален еще долго оставался популярным среди сотрудников хайтек-отрасли.
Так, журнал Esquire в 1985 году напечатал статью, в которой говорилось, что в Эсалене часто
бывают «ученые, инженеры и предприниматели Кремниевой долины». Влияние института
ощущалось так долго, что Тим О’Рейли — человек, который в 2005 году придумал для
социальных медиа термин Web 2.0, — написал: «Сегодняшний интернет — словно
воплощение наших разговоров, которые мы вели в Эсалене в семидесятых».
Но Энгельбарт упорствовал, считая, что ЭСТ и групповые встречи помогут его команде
стать более креативной. Он настойчиво требовал от сотрудников посещать курсы, половина
стоимости которых оплачивалась лабораторией. После того как их прошли первые
участники — изумленные и уверовавшие, — начали соглашаться и другие. Лаборатория
погрузилась в густой туман культа. «Аутентичность» распространялась по
исследовательскому центру, как зловонная отрыжка: многие развелись, а жена одного
программиста даже призналась, что спала с его лучшим другом. Некоторые программисты
стали чрезмерно чувствительны и капризны, иные переехали жить в коммуны, а третьи и
вовсе бросили компьютерные исследования. Проверяющие чиновники из Министерства
обороны обнаруживали босоногих сотрудников, сидящих кружком, рядом с початыми
бутылками и зажженными косяками — так проходили встречи. Рабочей обстановке это не
способствовало.
Но Джобс не понял. «Вся необходимая вам вычислительная мощь будет у вас на столе», —
ответил он.
«Но ведь это все равно что диковинный кабинет без телефона или двери», — возразил
Энгельбарт. По его словам, Джобс пропустил это замечание мимо ушей.
Дух более общего видения Энгельбарта перенес в будущее человек, который не только был
приглашенным выступающим, наряду с Васконселлосом, на пропитанной раздражением
конференции «Духовная тирания» в Эсалене, но и сыграл роль консультанта и оператора в
ходе той самой демонстрации 1968 года. Стюарт Бранд добавил к технологиям Энгельбарта
неолиберально-гуманистическую идеологию, которая и сегодня движет нашей
компьютерной культурой. Через несколько месяцев после упомянутой демонстрации вышел
первый полноценный номер его журнала Whole Earth Catalog [50], редакция которого
располагалась в нескольких кварталах от лаборатории Энгельбарта. Перевернув обложку
этого эзотерического издания с рекламой товаров и философскими статьями, можно было
прочесть его девиз: «Мы подобны богам, так давайте научимся пользоваться этим». Авторы
журнала провозглашали будущее, в котором «человек достигнет настоящей свободы и
высшей степени развития, если будет сам создавать нужную ему окружающую среду, сам
заниматься своим образованием, искать источники вдохновения и делиться своими
впечатлениями со всеми, кому это интересно». Биограф Бранда, профессор Стэнфордского
университета Фред Тернер, лукаво заметил, что «Каталог» предлагал способ изменения мира
через приобретение вещей, «идею, которая прижилась». В 2005 году Стив Джобс назвал
«Каталог всей Земли» «одной из библий моего поколения… вроде Google в печатном виде».
На последней странице финального выпуска содержался призыв «Оставайся голодным,
оставайся безрассудным», который станет мантрой Джобса, сопровождавшей его на
протяжении всей жизни и карьеры.
Бранда и его соратников часто изображают некими технохиппи, упуская при этом из виду,
что их утопическое видение мира без иерархии, без старого централизованного
авторитарного порядка; мира, в котором любой человек может свободно управлять своей
жизнью, как ему заблагорассудится, было поразительно схоже с выдвинутым Фридрихом
фон Хайеком представлением о неолиберализме, при котором привычное централизованное
государство принуждения будет сведено к минимуму и любой человек сможет свободно
управлять своей жизнью, как ему заблагорассудится. В 1995 году Бранд заявил в интервью
журналу Time, что контркультурное «презрение к централизованной власти» стало
философской основой «не только не имеющего лидеров интернета, но и всей революции
персональных компьютеров». Его эллинский настрой был заметен еще с самого детства.
Студентом он боялся коммунистов и написал в своем дневнике: «…если будет бой, я буду
сражаться. И сражаться я буду ради определенной цели. Я буду сражаться не за Америку, не
за свой дом, не за президента Эйзенхауэра, не за капитализм и даже не за демократию. Я
буду сражаться за индивидуализм и свободу личности». Он превозносил предпринимателей,
инициативных индивидуалистов и испытывал неолиберальную неприязнь к
альтруистическому правительству, а позже написал: «Вся эта психология жертвы, ожидание,
что правительство решит твои проблемы, — сущее проклятие для всей Земли».
Эти люди пропагандировали бурлящую и актуальную смесь идей из каждой эры, которые мы
с вами рассмотрели. В этой смеси очевиднее всего прослеживаются гуманистическое
представление о людях как богах, эсаленская одержимость аутентичностью и
«открытостью», нарциссизм движения самоуважения и неолибералистское стремление
превратить человеческий мир в игру посредством свободных рынков. Они отстаивали
мнение, что новый век сетевых технологий сметет старые системы, провозгласив эру
беспрецедентной свободы и индивидуальности. Правительственные и корпоративные
иерархии — такие коллективные и принуждающие — будут нивелированы, и возникнет
новая цивилизация, в которой каждый человек станет сам себе независимым узлом
инноваций и прибыли.
В 1997 году член GBN Питер Шварц написал в соавторстве важное эссе под названием
«Долгий бум: история будущего. 1980–2020» с набросками будущего. Называя свои
прогнозы «не предсказанием, а сценарием, который одновременно оптимистичен и
правдоподобен», он отмечал, что США переживают период экономического процветания и
что, «если не случится некой удивительной катастрофы, значительная часть мира будет
испытывать… невиданный прежде экономический рост». Проведенные Тэтчер и Рейганом
неолиберальные реформы, в свое время казавшиеся драконовскими, принесли плоды. Эти
изменения вкупе с новыми достижениями в области компьютерных технологий к 2000 году
принесли США несметные богатства. «В условиях глобального сетевого общества идея
открытости стала важна как никогда прежде. Это краеугольный камень нового мира. Если
сформулировать предельно кратко, то основная формула наступившего века такова:
открытость — хорошо, закрытость — плохо. Вытатуируйте это себе на лбу. Применяйте этот
принцип к технологическим стандартам, бизнес-стратегиям, жизненным философиям. Это
выигрышная концепция для частных лиц, стран и всего мирового сообщества на годы
вперед».
GBN, Whole Earth Network [53] и журнал Wired с фантастическим успехом занимались
популяризацией этого неолиберального видения цифрового будущего в 1990-е годы. «К
концу десятилетия либертарианское, утопическое и популистское описание интернета эхом
отдавалось в коридорах Конгресса, залах заседаний корпораций из списка Fortune 500,
всевозможных чатах, а также на кухнях и в гостиных частных американских инвесторов», —
пишет Тернер. Wired и сообщество людей, связанных с Whole Earth, «оправдывали призывы
к дерегулированию деятельности корпораций, уменьшению роли государства и переходу от
традиционного правительства к гибкой системе предприятий и глобальных рынков в
качестве главных узлов социальных преобразований». Наступал новый порядок: закрытые
иерархии предприятий и корпораций должны были вот-вот пасть, правительство —
съежиться, а свободные частные лица — обогатиться как никогда прежде благодаря
растущей мощи открытой сети взаимосвязанных компьютеров. Геймификация человеческой
жизни должна была резко усилиться за счет кремниевых технологий. Впрочем, подобно всем
другим великим культурным движениям, все это не стало бы реальностью, если бы уже не
нашло отклик в глубине человеческого «я». Эта концепция будущего идеально подходила
для неолиберального «я», вызревавшего еще с 1980-х годов и теперь, в 1990-е, пропитанного
чувством собственного достоинства.
Через два года, восемь месяцев и десять дней после публикации «Долгого бума» случился
крах. 11 марта 2000 года инвесторы начали реагировать на то, что хайтек-компании, в
которые они закачивали деньги, оказались чрезвычайно переоценены. Не прошло и месяца,
как фондовый рынок лишился почти триллиона долларов. Но как только остыли последние
тлеющие угольки ранних дот-комов, под образовавшейся золой начало разгораться новое
пламя интернет-эпохи. Эта перезагрузка, Web 2.0, стала эдаким цифровым внуком Эсалена.
Новый интернет был подкреплен сфокусированной на эго технологией Энгельбарта,
неолиберальным индивидуализмом Global Business Network Бранда и изрядной долей
нарциссизма. Ему предстояло стать своего рода глобальной групповой онлайн-встречей, с
эго в качестве валюты и золотым стандартом в виде личной открытости и аутентичности.
Будущее интернета представлялось «социальным». Он должен был восстановить силу «я».
Его платформы должны были еще больше сгладить иерархии, наделив каждое «я» голосом,
характером, харизмой, фирменным стилем. «Я» должно было оседлать наше растущее
чувство индивидуализма, доведя неолиберальную игру до самых дальних уголков, натравив
эго на эго в бесконечной конкуренции за подписчиков, комментарии и лайки. Но вместе с
тем этому интернету также предстояло проникнуть и в темные пещеры подсознания,
связанные с мощными первобытными инстинктами, такими как борьба за статус и
репутацию, моральное возмущение и племенное наказание.
В декабре 2006 года в связи с таким развитием событий «Ты» стал человеком года по версии
журнала Time. Через две недели Стив Джобс представил миру iPhone. С 2006 по 2008 год
пользовательская база Facebook выросла с 12 млн до 150 млн. За 2007–2008 годы количество
сообщений в Twitter выросло с 400 000 в квартал до 100 млн. Наступило время «Ты». А
чтобы уживаться и преуспевать на этой новой «Ты»-арене, ты должен был стать лучше, чем
все другие «Ты» вокруг. Ты должен был стать интереснее, оригинальнее, красивее, иметь
больше друзей, писать более остроумные посты, высказываться благонравнее и при этом
выглядеть стильно, находиться в популярных местах и есть на завтрак полезную, вкусную и
удачно освещенную еду.
***
Мой поезд шел мимо Менло-Парка, где Джон Васконселлос восстанавливался после
коронарного шунтирования, где Даг Энгельбарт разработал потрясающую концепцию
персонального компьютера и где располагалась штаб-квартира организации Whole Earth
Стюарта Бранда. Затем поезд проехал через Пало-Альто — родину Стэнфордского
университета и научно-исследовательского центра Xerox, а затем через Маунтин-Вью, где
Энгельбарт устроился на свою первую работу в Кремниевой долине и где ныне
располагается Googleland. Район выглядел удручающе однообразно: кварталы из одинаковых
бунгало — терракотовых, коричневых, грязно-белых — с огромными внедорожниками перед
ними. Во дворах возвышались пальмы, придававшие этому ландшафту на удивление
заброшенный вид. В воздухе царила атмосфера воскресного вечера; мусорные контейнеры,
будды из бетона, мужчины с выступающими венами в шортах на дорогих велосипедах.
Наконец, поезд остановился в Саннивейл, где можно сделать пересадку до городка
Купертино, в котором расположена штаб-квартира Apple. Я взял такси, которое повезло меня
вверх по извилистой дороге к особняку «Радуга» — огромному дому кремового цвета с
терракотовой крышей, где обитала «специализированная община» молодых и талантливых
работников хайтек-отрасли.
Мои поиски «я» вновь привели меня на край западного мира. Теперь, очутившись в
настоящем, я получил возможность познакомиться с теми «я», которые, если отмеченные
мною идеи верны, должны состоять из жизней их предков. Их обладатели, рожденные и
воспитанные в 1980-е и 1990-е годы, были самыми чистокровными неолибералами, такими,
каких многие культурные лидеры прошлого от Аристотеля до Айн Рэнд с ее «Коллективом»
и Стюарта Бранда сочли бы хорошими. Я хотел понять, удастся ли мне поймать тех духов,
которыми одержимы мужчины и женщины, творящие наше будущее, и выяснить, в какой
мере они интериоризировали экономику своего времени, вылепив из нее ощущение самих
себя, а также того, кем они хотят быть и как должен быть устроен мир.
Поскольку бум высоких технологий привлек в эту часть мира столько светлых голов,
совместное проживание стало чрезвычайно популярным. В Сан-Франциско аренда жилья
была теперь самой дорогой в Америке: двухкомнатная квартира обходилась в среднем на 23
цента дороже, чем в Нью-Йорке. Эти общежития начали называть «хостелами для хакеров»,
а местным газетам не терпелось поскорее разнюхать о каком-нибудь скандале или
эксцентричной выходке, которые так и сочились из них, словно вайфай. Так, газета San
Francisco Examiner писала, что один из таких «коммунальных домов» — Negev — просил
1250 долларов в месяц за койко-место на двухъярусной кровати в рассчитанном на 22
человека помещении, где ютилось 60 человек, где бегали мыши и ощущался «постоянный
запах газа от неисправного бойлера». Другой подобный хостел — Chez JJ в районе Кастро —
был закрыт из-за многократных жалоб соседа, 46-летнего госслужащего, который якобы
испытывал такие тяжкие мучения, что в отместку включал на повторе детскую песенку на
полную громкость и уходил из дома на несколько часов. Startup Castle — расположенный в
Кремниевой долине особняк в стиле Тюдоров — стал предметом насмешек, когда кто-то
рассказал о тамошних требованиях к постояльцам, которым надлежало заниматься
физкультурой минимум пятнадцать часов в неделю, иметь диплом с отличием и любить
собак. Одним из камней преткновения, которые не позволили бы вам там поселиться, были
регулярные подарки от родителей и «неоднократное получение какого-либо рецепта от
психиатра».
Моим «связным» в особняке «Радуга» была испанская сотрудница NASA по имени Ванесса.
«Ты будешь жить в „мистической комнате―», — сказала она мне и провела меня через
сверкающее фойе с высоким потолком, видавшей виды люстрой и настенным календарем, на
котором кто-то запланировал на следующий месяц «мировое господство». Ванесса
обрабатывала заявки от потенциальных постояльцев со всего мира. «Мы привлекаем людей
высшего сорта, — без обиняков заявила она. — Первым фильтром служит мое мнение о том,
достаточно ли они интересны. Нам нужны те, кто много жил за рубежом, занимается чем-то
классным по работе и легко находит общий язык с окружающими. Если у них обширные
связи, это тоже очень полезно, потому что так мы можем выйти на других подобных людей».
Она показала мне общую комнату наверху, где спали те, кто еще не прошел собеседование
перед заселением. Их кровати были аккуратно заправлены и завалены личными вещами:
книги «Психология влияния и убеждения» доктора Роберта Чалдини и «От нуля к единице»
крупного инвестора и либертарианца, сторонника Трампа и сооснователя PayPal Питера
Тиля, лежали рядом с игрушечным шлемом викинга и ярко-красным водяным пистолетом.
Во время «испытательного срока» постоянные жильцы особняка устраивают встречи, на
которых обсуждаются карьерные перспективы и личные качества соискателей, а затем
проводится голосование. У меня сложилось впечатление, что для получения здесь места
нужно представлять интерес для остальных. Все эти люди были чем-то вроде узлов сети или
отдельных островков знания и влияния, ценность которых полностью зависела от их
полезности. Этот подход показался мне суровым, но рациональным и прагматичным… а еще
— неолиберальным в духе GBN, либертарианским и древнегреческим.
Вечером я отдыхал, лежа на своем матрасе в «мистической комнате», когда ко мне заглянул
инженер-проектировщик по имени Джереми. Этот энергичный, как щенок,
тридцатипятилетний парень был одет в простую серую футболку и свободные штаны с
множеством карманов и кисетов. Будучи ветераном трех стартапов, Джереми теперь работал
над секретным проектом для очень знаменитого бренда, который он попросил не называть,
но разрешил уточнить, что это «компания, лучше всего известная своим поисковиком».
«Говоришь, этот гаджет знает, где зависнуть в воздухе и как найти лицо владельца?»
«У него целый набор сенсоров, чтобы определять свое местоположение и возвращаться
назад».
«И при этом именно дрон, — ответил он. — Автономный и способный принимать решения.
Это самый настоящий дрон».
«Тридцать дней».
«Да ладно!»
«Тридцать дней!»
«У меня даже стола не было. Иногда я вкалывал по двадцать часов в сутки. Времени всегда в
обрез, и время — деньги, вложения венчурных капиталистов быстро иссякают, и они
нередко платят долей в капитале, поэтому, если компания разорится, ты ничего не получишь.
Порой это сущая мясорубка».
Усевшись со своими бургерами и картошкой фри за стол в Five Guys, Джереми зашел на
YouTube и показал мне видео того самого дрона в действии. Я в изумлении смотрел и думал,
как же это круто, но в то же время жестко. Если бы Айн Рэнд и Аристотель могли
присоединиться к нам в тот вечер в Five Guys, чтобы разделить с нами «максимальный
набор» с картофелем фри по-каджунски, они бы наверняка полюбили Джереми, как сына. Я
приехал сюда в поисках неолиберальных «я» и, кажется, нашел их оживленную столицу. Но,
разумеется, происходящее в Кремниевой долине все чаще наблюдается и в других частях
света. Такую среду, в которой люди «свободно» уживаются и преуспевают, запросто
перескакивая с одной работы на другую, часто называют «гиг-экономикой» [54]. Она
проявляется и в виде «нулевых трудовых договоров» [55], по условиям которых
ответственность нанимателя минимальна, а исполнителя — максимальна. Мне вспомнился
человек за стойкой в Эсалене, отказавшийся отнести мою сумку со словами «мы за это не
отвечаем». Кажется, это становится мантрой нашего времени.
В далеком 1981 году Маргарет Тэтчер произнесла знаменитую фразу: «Экономика — это
метод, а цель — изменить душу». Больше всего меня удивило, что души людей и
впрямь изменились, причем именно как следствие предложенного Тэтчер метода.
Современные юноши и девушки выросли в эпоху, когда рынки стали свободными для их
беспрепятственного участия, а свободные рынки благоволят самостоятельным
предпринимателям, полагающимся лишь на собственное усердие и деловую хватку. Это
поколение впитало в себя неолиберальную экономику. Именно она стала не в последнюю
очередь определять, кто эти люди и чего они хотят добиться. «Мы живем во времена, когда
рыночная риторика стала чуть ли не частью поп-культуры, хорошо это или плохо, хотя
скорее плохо, — считает профессор антропологии Элис Марвик. — Предпринимательство
интересует людей как общая социальная ценность. Они восхищаются знаменитостями и их
бешеной деятельностью, взахлеб пересказывая друг другу, какой альбом или фильм лучше
всего продается и кто больше всех зарабатывает. Им часто кажется, что если погнаться за
деньгами корпораций, то можно достичь независимости и делать потом, что захочешь, ни на
кого не оглядываясь. Но в результате это приводит к тому, что мы позволяем корпоративным
нормам и ценностям диктовать нам, как мы должны жить».
Но когда такая экономика становится частью нас, это опасно, ведь в результате мы
становимся склонны сурово осуждать тех, кому действительно нужна помощь, в том числе и
самих себя. Мы начинаем считать себя неудачниками, проигравшими в этой игре. А если нам
свойствен перфекционизм и если мы особенно чувствительны к порицающим сигналам
среды, то наше «я» рискует стать нестабильным, что влечет за собой мысли о самоубийстве и
членовредительстве.
Гениальность неолиберализма проявляется еще и в том, что его мотором служит наше
стремление к статусу — он награждает нас за желание обойти остальных членов племени,
которое издавна присуще не только человеку, но и его предкам. Как и предполагал его
родоначальник Фридрих Хайек, в результате нет необходимости навязывать его силой, в
отличие от провалившихся идеологий типа коммунизма или фашизма. «Рынок справляется с
управлением людьми, вынуждая их управлять самими собой, — объяснила мне Марвик, — а
государство при этом может просто расслабиться и наблюдать».
Все это находит выражение также и в природе наших амбиций. «Вот у вас в Великобритании
есть культ известности, и мы во многом переняли его у вас». По результатам опроса,
проведенного в 2006 году среди британских детей, «самым желанным в мире» для них было
«стать знаменитостью». При этом в США в том же году другое исследование показало, что
известность является важным приоритетом чуть больше, чем для половины молодых людей
в возрасте от 18 до 25 лет. Твендж добавляет, что есть и другие данные, позволяющие
сделать вывод о росте индивидуализма, включая сфокусированность современной
литературы и текстов песен на личных переживаниях, а также популярность необычных
детских имен. «Но меня больше всего забавляют данные о количестве жителей США, якобы
переживших мистический опыт прямого контакта с Богом, — добавляет Кэмбелл. — Оно
удвоилось с 1960-х годов».
***
Когда мы почти доели бургеры, я спросил Джереми, почему, по его мнению, в Кремниевой
долине вроде бы немодно демонстрировать свое богатство. Это казалось мне интересной
культурной странностью, и я не знал, как ее интерпретировать.
«Ну, потому что здесь очень легко быстро заработать кучу денег, и людей этим не
впечатлишь, — ответил он. — Гораздо важнее стать известным благодаря тому, что ты
делаешь».
«Но зачем?»
«Это еще одна грань власти — создать нечто влияющее на жизни миллионов людей. В
Кремниевой долине все мы стараемся изменить мир. Если люди, говорящие об этом, и есть
люди, верящие в это. Судя по моему опыту, если ты замыкаешься на каком-то одном
аспекте, у тебя будут проблемы. Если ты ищешь только денег или если ты только хочешь
изменить мир, то ничего хорошего не выйдет».
«Почему?»
«Потому что либо ты меняешь мир и при этом зарабатываешь кучу денег, либо ты
неудачник».
Когда я попросил Элис Марвик, которая активно собирала данные в Кремниевой долине как
раз в период становления Web 2.0, описать этот странный архетип, она сказала мне
следующее: «Основатель — провидец, стратег. Основатель умен. Основатель независим.
Основатель — бунтарь. Обычно это белый мужчина до тридцати лет, закончивший Стэнфорд
или Гарвард. Он носит толстовки и кеды. У него есть велосипед. Он очень трудолюбив. Его
мировоззрение бескомпромиссно. У него есть некое видение будущего, и он намерен
воплотить его в жизнь, невзирая на любые препятствия. Он зануда и немного не от мира
сего, не без странностей. Но он отлично разбирается в технике и всегда наготове, всегда на
связи. И он собирается изменить мир».
«О, тебе надо пообщаться с Дэном, — предложил Джереми, когда я рассказал ему об этом.
— Он возглавляет Deep Space Industries».
«На астероидах?»
«Ага».
«Я думаю, что это призрак проститутки, — невозмутимо сказала она. — Женщины, которую
здесь убили».
Диана посмотрела на меня как на идиота и сказала: «Ну, она же проститутка. Приходит и
насилует людей».
Когда-то в здании 20Mission находился отель «Сьерра». К настоящему времени резко вырос
спрос на хостелы вроде этого перестроенного отеля с одноместными номерами. Раньше они
считались мрачными местами, в которых жили кочующие по стране работяги, зато сейчас
они считаются очень желанными местами, в которых снова живут кочующие по стране
работяги. «Профессиональная жизнь этих людей очень изменчива, особенно если говорить
об инженерах программного обеспечения, — сказал мне как-то днем на кухне молодой
предприниматель по имени Шаннин. — Я не знаю ни одного человека, который бы мыслил
так: „Вот устроюсь в Google и буду там работать лет пятнадцать―. Скорее они думают: „Ну
ладно, я проработаю здесь годик-другой, а там посмотрим―».
После того как он поставил брокколи в духовку, я проследовал за ним по коридору в его
комнату, которая выглядела такой же опрятной и нарядной, как и он сам: книги ровно стояли
на полках, вещи в ящиках лежали аккуратными стопками, а безупречно чистый дорожный
велосипед с углепластиковой рамой за 3000 долларов висел на стене. Шаннин был красив,
как мальчик-хорист, и строен, как кипарис. Он предложил мне кусочек испеченного вчера
ароматного хлеба. Он был завернут в небольшой листок белой бумаги и на вкус оказался
восхитителен. Шаннин переехал в Сан-Франциско два года назад, когда ему было двадцать
два, и успел поработать инженером ПО в двух стартапах, но затем решил воплотить в жизнь
собственную мечту. В одиночку он полез в неолиберальные дебри, намерившись основать
свою компанию и добиться успеха. Когда он раздумывал, чем бы заняться, друзья
посоветовали ему: «Ты любишь готовить, так почему бы тебе не заняться кулинарией?» В
итоге он занялся производством вымоченных в конопляном масле апельсинов в шоколаде,
которые продавал по 25 баксов. «В прошлом году в одной лишь Калифорнии было продано
легальной марихуаны на миллиард с лишним долларов», — рассказывал он мне с серьезным
видом, будто я был венчурным капиталистом, готовым купить 3% его бизнеса.
Когда он добавил, что предпочитает работать на себя, я спросил почему. «Когда-то можно
было рассчитывать на хорошую жизнь, если ты получил отличное образование в одном из
лучших университетов, а затем устроился на работу в крупной компании вроде GM или Ford
и двигался вверх по карьерной лестнице. Но затем люди начали осознавать, что это не
единственный путь. Все начали склоняться к большему индивидуализму. Вместо работы на
компанию, дававшей вам стабильную зарплату, машину и медицинскую страховку, люди
начали думать, чем бы они могли по-настоящему увлечься. Они находили нечто такое, что у
них хорошо получалось, вместо того чтобы трудиться на кого-то еще и просто получать
чек».
Я попросил его описать образ «основателя». «Основатель относится к своему продукту как к
ребенку», — ответил он.
«То есть речь о том, чтобы видеть не только деньги, а более общую картину?» — уточнил я.
Шаннин отправился готовить очередную партию сладостей, а я вернулся на кухню, где уже
хозяйничал Беркли — серьезный двадцатишестилетний парень с аккуратной бородой и в
клетчатой рубашке. Беркли помогал управлять хостелом. Первые серьезные деньги он
заработал на виртуальной валюте Bitcoin, и я сделал вид, будто разбираюсь в этом. Мы
обсуждали роль правительства и коллективные социально-ориентированные проекты, и
очень скоро стало понятно, что он относится к ним с глубоким скепсисом. «Странно, когда
люди говорят, что нужно что-то делать ради общего блага, — сказал он. — Хайтек-компании
создали сервис, благодаря которому я могу доехать до любой точки в городе за пять
долларов и поделить расходы с двумя попутчиками. Жить в Сан-Франциско было бы
нереально без Uber и Lyft. А что делают городские власти? Штрафуют меня за то, что кто-то
расписал мои окна граффити».
Беркли продолжал: «Бывает, кто-нибудь говорит: „Представьте себе такой эксперимент, если
бы обязанности мэрии перешли к Google. Интересно, что бы из этого вышло?―»
Очевидно, Беркли считал это захватывающей идеей, поскольку технари мыслят совсем не
так, как политики или чиновники. Я задал ему вопрос про грандиозные проекты эпохи
«Великой компрессии» типа «Нового курса». Разве те благородные свершения творились не
ради общего блага, которого можно было достичь только благодаря коллективной
организации — участию государства?
«Некоторые люди могли бы сказать, что те идеи сработали не совсем так, как
планировалось», — с улыбкой парировал он.
«В каком смысле?»
«Ну, например, в США проводилась так называемая борьба с бедностью, но бедность никуда
не делась».
«Но ведь смысл был в том, чтобы гарантировать тем, кто находится в самом низу социально-
экономической пирамиды, некий прожиточный минимум? Не обязательно иметь какую-то
конечную цель, кроме задачи избавить их от нищеты».
Казалось, он был органически неспособен воспринять мои слова, как будто существование
бедности и нищеты само по себе доказывало тщетность любых альтруистических усилий по
их преодолению. Пожалуй, человек с таким складом ума был бы весьма озадачен
существованием, скажем, Национальной службы здравоохранения [57] или государственным
финансированием искусств; он понимал только логику игры с ее безжалостным делением на
победителей и проигравших. Мне стало интересно, какие у него политические взгляды. Айн
Рэнд и идеология либертарианства, с которой ее часто ассоциируют, остаются непопулярны
среди широких масс, возможно, из-за трудности позитивного восприятия таких названий, как
«Добродетель эгоизма». Но до меня дошли слухи, будто она популярна среди стартапщиков,
хотя вслух об этом говорить не принято. «Пожалуй, я близок к либертарианству, — начал он
осторожно. — Хотя я и не разделяю какую-то определенную идеологию, но оно и правда,
кажется…» Он запнулся на полуслове, но скоро переключился на тему стартапов как
проявлений «креативности». Его логика была примерно такова: если в 1960-х и 1970-х людей
призывали искать себя в самовыражении (пении, живописи, поэзии, моде и так далее), то их
современные потомки ищут себя в бизнесе. «Предпринимательство и искусство. Где
провести между ними черту? — вопрошал он. — Мы выражаем себя, делая что-то со своей
жизнью. Я лично никудышный художник, но кое-что из того, что я делаю, требует
артистизма». Это показалось мне захватывающей идеей. Для одного человека важнейшим
личным проектом могло быть сочинение оперы, а для другого — основание собственной
компании. Я знал, кто еще оценил бы логику Беркли.
«Только „Атлант расправил плечи―», — ответил он, едва заметно пожав плечами [58].
«Есть мнение, что ее книги восхваляют меритократию, и сообществу технарей это очень
нравится, — заметил тот, задвигая противень в духовку. — Мне понравилась эта ее книга, но
она странная, и многие люди подумают о тебе не бог весть что, как только ты признаешься в
этом».
Беркли объяснил, что раньше он был более либерален, но, поработав за рубежом, осознал,
что его тянет вправо. «Когда я был еще подростком, мне рассказали, что в Латинской
Америке есть злой диктатор, пришедший к власти при поддержке США, и поэтому нас там
все ненавидят, — сказал он. — Но я побывал там, и оказывается, что местные вовсе не
ненавидят США, а многие из них высказываются в том духе, что „ну да, диктатор был не
очень, но теперь у нас хотя бы что-то есть―».
«Пиночет».
Он глубоко затянулся из трубки с марихуаной, глядя на меня из-под тяжелых век и вытянув
босые ноги под кофейным столиком.
Некоторое время я сидел, делая вид, будто рассматриваю книжные полки, прежде чем
попытаться продолжить разговор. Ничего не приходило в голову. И тут я в ужасе подумал,
что меня, возможно, накурило. Я слабо улыбнулся женщине с красными волосами и
коротенькой челкой, сосредоточенно рисовавшей синим карандашом в книжке-раскраске. Ее
звали Стефани Пакркул, или Steph The Geek, а на посвященной ей страничке в Википедии ее
окрестили «интернет-личностью». Сегодня, как оказалось, она ничего не ела, а только пила
синтетический заменитель еды Soylent. Чуть позже она добавит в очередную порцию этого
напитка немного медицинской марихуаны и напишет в твиттере, что это «самая сан-
францисская вещь в мире». Ее твитом поделится заместитель редактора по технологиям
газеты New York Times.
Что общего между сексом и стартапами, так это стремление к открытости и подлинности, а
также безусловная вера в индивидуализм либертарианского или неолиберального типа: вера
в то, что если ставить свои желания превыше всего, то это всегда ведет к прогрессу. «Эта
такая классная и вроде как антилуддитская тема, — кивнула она. — Главное в ней —
позиция „давайте двигать мир вперед, давайте использовать новые технологии, но в то же
время поддерживать связь друг с другом и со всеми этими чудесными хипповыми вещами―.
Да и к тому же есть еще и перспектива сингулярности».
«Честно говоря, я никогда не мог взять в толк, что подразумевается под сингулярностью», —
признался я.
«Суть в том, что мы будем продолжать делать более умные и быстрые машины, пока вдруг
не начнется экспонентный рост, типа так вррржжжыхххх, и мы даже не будем знать, что
именно произошло. Некоторые считают, что сингулярность — это вроде как конец света, а
другие говорят, что мы эволюционируем в новый вид. Она подразумевает ускорение,
перемены, а затем момент полной трансформации вселенной».
Тем вечером я вышел на улицу как будто в оцепенении, голова была тяжелой от образов
вррржжжыхххх-будущего и дыма медицинской марихуаны. Сингулярность, полиамория,
запеченные брокколи, Пиночет… Хватит с меня. Я решил прийти в себя и прогуляться от
20Mission до своего отеля в центре города. Примерно через сорок минут я оказался на
Маркет-стрит, которая выглядела так, будто ее оформил сам дьявол. В отблесках неоновой
вывески круглосуточного магазина спиртных напитков шумела стая упырей, жуликов и
сумасшедших. Средних лет мужчина, шатаясь, вышел на дорогу в спущенных до колен
штанах и трусах, выставив напоказ свои причиндалы и измазанные фекалиями бедра. Я
перешел на другую сторону улицы, чтобы не рассердить кого-нибудь из них, опасаясь за
свой кошелек, и ускорил шаг. Справа красиво светилась штаб-квартира Twitter, а слева
горделиво возвышался купол здания мэрии.
На следующее утро, перед самым завтраком, я встретился с ним. Дэниел Фабер, 38-летний
руководитель Deep Space Industries, высокий, спортивный и харизматичный гений из
Тасмании, одетый в одни только голубые шорты до колен, готовил себе блинчики. Усевшись
на табурет за длинную столешницу, я поинтересовался, как он пришел к добыче ископаемых
на астероидах. «Я учился в Университете Нового Южного Уэльса [60], и со временем мне
надоело заниматься дельтапланеризмом, виндсерфингом и сборкой автомобилей на
солнечных батареях, — начал он свой рассказ. — Я решил: чтобы принести пользу
максимальному числу жителей Земли, нужно заняться стратегией на случай глобальной
катастрофы. Я пораскинул мозгами и пришел к выводу, что для начала необходимо вывезти
людей с этой планеты. Поэтому я составил список всего, на чем можно было бы заработать
на орбите». В его списке было три пункта: солнечные батареи в открытом космосе,
космический туризм и добыча ископаемых на астероидах. «Для солнечной энергетики
нужны потребители в космосе, иначе она экономически нецелесообразна, а космическим
гидом я себя просто не представлял. Так что оставались только астероиды».
«То есть ты, стало быть… — я пытался выразить свой скептицизм, не показавшись грубым.
— Ты и вправду думаешь, что это сработает?» Не знаю, хорошо ли у меня получалось
подбирать слова: «Ты действительно собираешься бурить астероид?»
«Никто не сомневается, что это произойдет, — ответил он. — Вопрос лишь в том, когда».
Он готовил два блина на двух сковородках одновременно. Пот выступал на его мощных
бицепсах. Он прямо-таки излучал калокагатию и выглядел таким же по-гречески
совершенным, как тот сексуальный Иисус, висевший над изголовьем моей кровати много
месяцев назад в аббатстве Пласкарден.
«И что же ты будешь добывать?»
«Ну, еще лет тридцать-то я проживу, да, — с оптимизмом ответил он. — Илон Маск хочет
отправить людей на Марс к 2026 году. Если бы кто-нибудь другой заявил о таком в
прошлом, его бы сочли безумцем. Но Маск — не кто-нибудь другой».
Я снова задал свой вопрос о популярности Айн Рэнд среди его знакомых предпринимателей.
Например, говорят, что для Стива Джобса книга «Атлант расправил плечи» была своего рода
путеводителем по жизни, а Трэвис Каланик из Uber использовал обложку «Источника» для
своего аватара в твиттере. «Инженеры и богачи часто склоняются к либертарианству, —
признал он. — Оно до сих пор не проверено на практике, это чистое либертарианство, к
которому призывала Айн Рэнд. Нам нужна возможность попробовать. Если бы у нас в
космосе был целый ряд более-менее политически изолированных колоний, то там можно
было бы проводить такие эксперименты. Это тоже неизбежно случится. Какой-нибудь
достаточно богатый человек построит такую колонию и будет делать с ней все, что ему
вздумается». Я спросил, почему, как он считает, либертарианство импонирует инженерам.
«Полагаю, они уверены, что смогут придумать что-нибудь получше. Учитывая все
недостатки нынешней системы, ничуть не удивительно, что им это кажется заманчивой
перспективой», — сказал Дэниел.
«А тебе?»
«Я тоже склоняюсь к либертарианству, — ответил он, — и не встану под чужое знамя. Да,
наверняка наши действия могут спровоцировать незапланированные последствия. Однако не
попробовав, мы не найдем решения».
В 2016 году послышались первые раскаты грома массового восстания против последствий
неолиберализма. Словно в классическом сюжете, живущие «за чертой» люди низкого статуса
объединились в попытке свергнуть силы «наверху», и эти кампании своей решительностью
удивили даже их лидеров. Чтобы адекватно проследить за событиями того бурного года,
нужно сделать шаг назад в собирательные шестидесятые — эру борьбы за гражданские
права, во время которой левые заговорили о неравенстве и дискриминации меньшинств.
Именно тогда, возмутившись пренебрежительным отношением к их мнению (и в немалом
числе случаев поддавшись расизму), многие демократы из рабочего класса переметнулись на
сторону республиканцев. В 1964 году 55% рабочих были демократами, а в 1980 году —
только 35%.
Политолог профессор Кэтрин Крамер несколько лет прожила среди синих воротничков в
штате Висконсин, который в 2016 году впервые с 1984 года проголосовал за республиканцев.
Она описывает царившее среди населения в последние четыре десятилетия сильное
ощущение несправедливости: люди работали не менее усердно, чем их родители, платили
все налоги, однако в итоге могли позволить себе далеко не такое высокое качество жизни. «С
их точки зрения, они делали все, чему их учили, чтобы преуспеть, но почему-то этого
оказалось мало». Несмотря на свой упорный труд, они не получали достаточно взамен в виде
власти, денег или уважения. Их ощущение силы, влияния на свою жизнь и на мир в целом
наткнулось на препятствие; их геройские сюжеты застопорились. Это породило глубокое
недовольство, сгустившееся до общей ненависти к ответственным, по их мнению, людям:
представителям элит, горожанам, истеблишменту и правительству. С их точки зрения, все
они были связаны в один никчемный, бессердечный, надменный и коррумпированный
клубок.
В 2000-х также стала популярна идея о том, что правительства должны управляться
примерно как корпорации, и эта тенденция явственно обнажает массовое проникновение
концепции неолиберального «я». Распространение этой идеи отмечается не только
политологами, с ней столкнулась и Крамер в ходе своих полевых изысканий в Висконсине.
«Эта тема часто всплывала, — пишет она, — причем не только в преимущественно
республиканских группах». Разумеется, в лице Дональда Трампа многие нашли своего
бизнесмена. Этот человек смотрел на мир как на систему прибыльных или убыточных
транзакций, сделок, удачно заключенных или упущенных. Помимо этого, он позволил им
выразить свою обиду и обещал «осушить болото» [61] в Вашингтоне. Он дал им надежду
вновь стать героями.
Возможно, они не знали точно, как это называть, но многие избиратели были правы в своих
догадках: что-то действительно изменилось несколько десятилетий назад, и поэтому они
страдали. Также нетрудно понять, почему они чувствовали пренебрежение по отношению к
себе. После окончания «Великой компрессии» избирателям, в сущности, оставалось
довольствоваться выбором между двумя вариантами неолиберализма. Стоит ли удивляться,
что столь многие из них решили (пусть и заблуждаясь), что все политики одинаковы и не
имеет значения, за кого ты проголосуешь, ведь все равно ничего не изменится. Когда
политологи сопоставляют предпочтения электората с фактически проводимой политикой, то
обнаруживают, что и демократы, и республиканцы действуют, главным образом, с оглядкой
на желания богатейших слоев, причем демократы лишь чуть больше заботятся о среднем
классе. Взгляды беднейшей трети населения практически никак не учитываются.