Открыть Электронные книги
Категории
Открыть Аудиокниги
Категории
Открыть Журналы
Категории
Открыть Документы
Категории
ru
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
РОМАН
Запорожье 1983—1992 гг.
Г.В. Семенов Огурцов П. А. О-39 Конспект: Роман. – Харьков: Права людини, 2010. –
512 с.
ISBN 978-966-8919-86-2
От издателей
***
Уважаемый читатель. Хотите – верьте, хотите – нет, но… Роман уже полностью
подготовлен к печати, и вдруг – случайный разговор, и на даче у старого знакомого Павла
Андреевича обнаруживается часть его архива, и среди прочих бумаг – черновик продолжения
романа, практически с того места, на котором обрывается роман. От романа черновик
отличается только тем, что герои выступают в нем под своими настоящими именами. Время
действия – середина 1944 – 1945-й годы. Редакция сочла, что эти записки представляют
особый интерес для людей, которым небезразлична история Запорожья и Бердянска, и
включила их в настоящее издание.
А ведь и вправду не горят!
Об авторе
Арнольд СОКУЛЬСКИЙ
1.
2.
30 августа 1846 года в русском селе Клочки Купянского уезда Харьковской губернии у
казенного крестьянина Трифона Горелова родился сын. Назвали его Петром. В 1861 году,
когда Петру шел пятнадцатый год, его отдали в харьковский магазин «в мальчики».
О Петре Трифоновиче отзывались по-разному, но сходились в одном — незаурядный ум
и сильный характер. Петр Трифонович скоро разбогател и приписался ко второй гильдии
купеческого сословия. Подростком я спросил у его младшей дочери Гали:
— А почему не к первой?
— Чтобы платить меньший налог.
— А почему тогда не к третьей?
— Это было бы несолидно. Ни магазина, ни лавки Петр Трифонович никогда не имел.
Играл на бирже, покупал и продавал большие по тому времени дома, покупал имения
разорившихся дворян и продавал их целиком или по частям. Всегда ему принадлежали одно
имение и один дом, которые он со временем продавал. Его большая по нынешним меркам
семья летом жила в имении в Курской, Воронежской и снова Курской губернии, а зимой — в
Харькове, в собственном доме, то на Николаевской площади, то на Мироносицкой улице, то
на Нетеченской набережной.
Никакого образования Петр Трифонович не получил, писал с ошибками, говорил только
по-русски, но правильно. Любил читать и охотно посещал театры. Умел себя держать в
любом обществе, как говорила его дочь Клава, — был хорошо отесан. Религиозным не был,
обряды исполнял формально, терпеть не мог попов и называл их долгогривыми. Сыновьям и
дочкам старался дать образование, включая высшее. Характер имел крутой и был вспыльчив.
Его дети находили, что он во многом похож на Лопахина из «Вишневого сада».
Подростком я жил с отцом, его сестрами, затем и бабушкой, а в новой семье матери
только бывал и однажды от нее услышал, что состояние моего деда перед революцией
составляло сорок миллионов золотом. Я ахнул и, конечно, сообщил об этом дома. Все
засмеялись.
— А что тут смешного?
— Видишь ли, — ответил отец, — эта сумма, мягко выражаясь, сильно преувеличена.
— А сколько у него было? – Этого никто не знал. — А миллион был? Опять засмеялись.
— Если посчитать стоимость всего имущества, то, пожалуй, миллион мог быть, —
сказал отец. — И то я в этом не уверен.
— Ну, а сколько?
Опять засмеялись, а отец нахмурился.
— Я же тебе сказал, что мы не знаем. Твой дед никогда не говорил о своем состоянии, а
мы не спрашивали. Когда после революции его спрашивали — сколько он потерял, он
отвечал: столько, сколько имел.
Бабушка Ульяна Гавриловна родилась 6 июня 1855 года в слободе Двуречной
Купянского уезда в семье крепостных крестьян — Гавриила Степановича и Надежды
Константиновны Половченко. Бабушка – украинка, но в отдельных чертах ее лица и лиц ее
двух младших дочек угадывались следы какого-то восточного происхождения. Всю жизнь
она говорила на хорошем украинском языке, но вместо «кофе» произносила «кохве», и в то
же время, что меня удивляло, вместо «хвiст» произносила «фiст». По-русски бабушка читала
свободно, а говорить так и не научилась, и я однажды слышал, как она сказала:
— Та важко менi весь час згадувати як воно говориться.
Она была трудолюбивой и заботливой, отзывчивой и доброжелательной. Говорили, что
если бабушке ночью станет холодно, она всех обойдет и укроет потеплее. Религия была ее
главной, если не единственной, опорой во всех бедах и несчастьях. А поседела она в 28 лет.
Моя мама, не сказавшая ни одного доброго слова ни о ком из Гореловых, об Ульяне
Гавриловне отзывалась так: святая женщина. Моя тетя Клавдия Петровна в старости мне
говорила:
— Как бывают люди, которые стараются в жизни только брать и ничего не давать, так
наша мама только давала, ничего не требуя взамен.
У Петра Трифоновича и Ульяны Гавриловны было два сына и пять дочерей, но одна из
них умерла в младенчестве. Семья была двуязычной: старшие дети говорили по-русски и по-
украински, младшие — Нина и Галя – украинский знали, но говорили по-русски. Отец
приучил меня обращаться к бабусе по-украински.
Мой отец, Григорий Петрович, третий ребенок и второй сын Гореловых, родился 29
октября 1886 года в воронежском имении родителей. Учился в Харьковском университете. В
1905 году возле университета при участии студентов шли баррикадные бои, он был закрыт, и
Петр Трифонович отправил сына для продолжения образования за границу.
— А почему ты учился именно в Германии? — спросил я отца, будучи подростком.
— Потому что хорошо знал немецкий язык, французский — гораздо хуже. У нас в
гимназии был очень хороший преподаватель немецкого.
— А почему в Берлинском, а не в каком-нибудь знаменитом университете?
— Не знаю как сейчас, а в то время Берлинский университет был не хуже других, и в
нем хорошо были поставлены предметы, нужные для ведения сельского хозяйства.
У отца открылась язва желудка, он вернулся домой, долго болел, снова учился в
Харьковском университете, а в 1912 году женился на Ксении Николаевне Кропилиной и
оставил университет, как он думал, на короткое время.
Ксения Николаевна Кропилина родилась 10 июня 1892 года в семье священника. Она
была второй из шести дочек. Единственный брат умер в гимназические годы. Окончив
епархиальное училище, Ксения Николаевна год преподавала в церковно-приходской школе.
— А почему только год? — спросил я, будучи подростком.
— А! Эта работа не для меня. Я стремилась на сцену, но родители этому
воспрепятствовали.
Мама рассказала мне, что с моим отцом встречалась у общих знакомых, ее завело, что
он не обращает на нее внимания, и она решила, по ее выражению, вскружить ему голову. И
вот, зимой с 11-го на 12-й год, когда они возвращались из театра, Григорий Петрович сделал
ей предложение. Мама даже сказала, где это произошло: на углу Николаевской и Павловской,
возле строившегося огромного, по тому времени, здания, которое после революции стало
называться Дворцом труда. Мама ответила, что примет предложение, если на это согласятся
его родители. Его и ее родители обменялись визитами, после чего Петр Трифонович не хотел
и слышать о женитьбе сына на этой, как он сказал, вертихвостке из поповского курятника.
Григорий Петрович готов был жениться и без согласия родителей, но Ксения Николаевна
стояла на своем: только с их согласия. Так тянулось несколько месяцев, пока Ульяна
Гавриловна не уговорила Петра Трифоновича дать согласие, и он с большой неохотой
согласие дал. Свадьба состоялась осенью 12-го года в курском имении. Жили у его родителей
на Мироносицкой улице, а на лето выезжали в имение. Оно было ближе к Харькову, чем к
Курску.
Ксения Николаевна ко двору не пришлась, отзывалась о Петре Трифоновиче как о
типичном купце-самодуре из пьес Островского и лет тринадцать спустя жаловалась мне:
— Вечно приставал, чтобы я чем-нибудь занялась. — И похоже его передразнивала: «А
то все гости, танцы, пикники, так всю жизнь и пропрыгаешь». И это при его богатстве.
Григорий Петрович помогал отцу, но не в его коммерческих делах, а в
сельскохозяйственных работах, которыми занимался с удовольствием. Думаю, что это было
его призванием.
Я родился летом 13-го года. Ко мне были приставлены кормилица, няня и отдельная
прачка. Во время болезни у моей постели дежурили бабуся или сиделка. Бабуся меня купала,
укладывала спать, баюкала, рассказывала сказки.
Отец хотел отделиться и жить самостоятельно, мама противилась: много ли он
заработает? В 14-м году отец нанялся на сахарный завод помощником агронома, договорился
с Петром Трифоновичем о регулярной дотации, и тогда мама согласилась жить отдельно, но
затем передумала и, забрав меня, уехала к своим родителям, а отец сам поехал на завод.
Вскоре началась война, отца забрали в армию. С незаконченным высшим образованием
его могли направить на офицерские курсы, но он не любил военное дело и офицерскую касту
и предпочел идти рядовым. Его, как хорошо грамотного, назначили полковым писарем. Отец
был трижды ранен — два раза осколком и раз штыком. Раны не были опасными, лечили его в
прифронтовых госпиталях, и за время пребывания в армии он ни разу не приезжал домой.
После мобилизации отца мама вернулась к Гореловым, и в 15-м году у нее родился сын.
Звали его Женей.
3.
4.
5.
6.
7.
Весна 23-го года. Наверное, май: на деревьях листья. Мы едем в Харьков. С нами едет
Александр Николаевич Аржанков, мама все время с ним, и я жмусь к деду. Пересадка на
станции Зверево. Теплая темная ночь. Подается пассажирский поезд — сплошь товарные
темные вагоны. В толпе по темному перрону идем вдоль состава, чернеют проемы
распахнутых дверей, темнеют группы людей и сложенных вещей, в вагонах загораются
огоньки свечей. Аржанков дальше не едет, мама выходит с ним из вагона, и бабушка стелет
мне на полу у стены. Просыпаюсь, вижу распахнутые двери, кусочек голубого неба, людей в
дверях, повторяющих «святые горы, святые горы»... Мама рядом. Аржанкова нету... Я
засыпаю.
Поселились на Нетеченской набережной в доме Петра Трифоновича, в очень большой
квартире — в ней живет сестра отца Николая. С Катей гуляю по городу, сидя рядом в
трамвае, едем по Пушкинской. Катя крестится и говорит:
— Каплуновская церковь.
Каплун — это такой святой? — спрашиваю я, и не понимаю, почему кругом засмеялись,
а Катя покраснела и молчит.
С мамой еду в дачном поезде. Мама говорит, что мой папа пропал без вести, а я не
верю: не может мой папа пропасть, не может — и все! Я молчу. Посмотрел на маму,
почувствовал, что она все равно будет говорить, что папа пропал. Ну, и пусть!.. А папа все
равно не пропал. Мама говорит, что мы едем в детский дом. Я там буду жить, а она работать
воспитательницей.
Дачный поселок. Ясная поляна спускается к станции Новая Бавария, наверху поселка
виден детский дом. Он — в саду, рядом по улице — пустырь, за ним большой, огражденный,
всегда безлюдный сквер, который называют парком. Выходить за пределы сада и парка нам
запрещается. Мамы не вижу и никого о ней не спрашиваю. Мама появляется в воскресенье,
ведет меня в сад, мы сидим в беседке. Мама говорит, что работает в другом детском доме. Я
молчу. Мама говорит, что выходит замуж за Александра Николаевича. Я плачу и прошу ее не
выходить замуж, повторяя:
— Не надо, не надо... Ну, не надо...
Мама говорит, что будет меня проведывать. Я молчу и плачу. В дальней аллее парка
набрел у ограды на большую кучу кирпича, обрадовался и принялся строить город. На
другой день от города — никаких следов, начинаю сначала, на третий — тоже, потом, когда
строил, почувствовал, как кто-то больно схватил меня за руку и увидел пожилого дворника в
фартуке. Громко ругая и резко дергая, он стал тащить меня куда-то. — Да не дергайте меня
— я не убегу!
— Молчи, хулиган! — Продолжая бранить, уже не дергая за руку, но больно ее сжав, он
привел меня к заведующей детским домом и стал жаловаться, что я каждый день
загромождаю аллеи кирпичами. Я хотел объяснить, заведующая меня остановила, пообещала
дворнику принять меры, а когда он ушел, спросила:
— Так что ты, Петя, делал там с кирпичами?
— Строил город.
— Как строил город?! Объясняя, увидел, что она улыбается и смотрит на меня добрыми
глазами.
Ну, пойди поиграй в саду. Играю в саду. Ко мне подходит воспитательница и ведет в
парк, чтобы я показал, где и как я строю город.
— Нельзя на аллее строить, здесь люди ходят, — сказала она, только я поставил пару
кирпичей.
— Никогда никого здесь нет!
— Могут прийти. А на пустыре можно строить город?
— Да! Там даже лучше, а то тут город получается длинный и узкий.
— Давай перенесем туда кирпичи.
— Это далеко. Лучше перекидать через забор.
Вдвоем перебросили, и я, сколько хотел, возился там со своим городом. Были ли
школьные занятия летом или с сентября — не помню. Учились в детском доме — с утра
уроки, после мертвого часа и разминки приготовление уроков. Уроков, и тех, кто их вел, не
помню. Несколько раз в год (наверное, четыре) нас будили на рассвете, выводили из дому, и
мы фиксировали на одной и той же схеме место, где всходило солнце. Это — единственное из
наших занятий, что я запомнил.
По вечерам — тихие игры, чтение, рисование — кому что нравится. Мне нравилось
рисовать. Посмотрев на что-либо и отведя глаза, я продолжаю видеть то, на что смотрел, а,
взглянув на бумагу, вижу то же на бумаге, и могу это быстро и похоже нарисовать. Для меня
это как игра. Но больше любил фантазировать, рисуя цветными карандашами. «Посмотрите»
— сказала одна воспитательница другой, показывая мой рисунок, и та воскликнула:
«Господи, какая буйная фантазия!» А на моих фантазиях нет ничего из окружающего мира,
только сочетания линий и красок. Очень хорошо рисовал мальчик Митя Медведев — черным,
тонко очиненным карандашом, лаконично и похоже. Теперь, когда мне попадаются
прекрасные иллюстрации известного графика Д. Медведева, думаю: не он ли? К нам стал
приезжать учитель рисования. Группа, с которой он занимался, была небольшая: Митя, еще
два мальчика, одна девочка и я. Посмотрев мои рисунки цветными карандашами, учитель
рисования сказал, что мне рано этим заниматься, надо сначала научиться основам рисунка. Я
добросовестно выполнял все его задания и указания, но в свободное время рисовал что и как
хотел. Иногда воспитательница говорила мне:
— Петя, ты все время рисуешь, а надо еще и читать. Вот возьми почитай интересную
книгу.
А я и читал охотно.
Учили танцевать вальс, польку, мазурку и краковяк. Танцевал я с удовольствием. Пары
— постоянные. Моя партнерша — Сима, но я ее не помню. Вообще, из всех детей помню
только Митю Медведева. Был и хор, петь в нем мне было интересно, я старался, но вскоре
меня отпустили на волю.
Как одевали и кормили — не помню, но не помню и случая, чтобы чувствовал себя
голодным.
Иногда по воскресеньям меня проведывала мама, я спрашивал ее о Гореловых и
Юровских, она раньше отвечала, что в Харькове их нет, а потом сказала, что мне надо о них
забыть и поменять фамилию. Придумала и новую — Марат. Я заплакал, а потом рассердился
и закричал:
— Не буду менять фамилию!
— Тише, тише!
— Не буду менять фамилию ни на какую!
Тише, тише, не кричи. Не хочешь — не меняй, никто тебя не заставляет. Подрастешь —
сам поймешь, что надо поменять. Я хотел еще раз крикнуть «Не поменяю», но ошибся и
закричал:
— Не подрасту!
Мама засмеялась, я убежал и спрятался. Больше я о Гореловых и Юровских не
спрашивал, а мама ни о них, ни о перемене фамилии не заговаривала.
Когда умер Ленин, нас повезли в Харьков. Сильный мороз, толпы, костры на площадях.
Походили, замерзли и поехали домой.
Два раза возили в театр, и оба раза мы получили огромное удовольствие: от балета
«Конек-горбунок» в оперном, и от «Тома Сойера» в театре на Екатеринославской.
Грешно было бы жаловаться на условия жизни. И все равно хотелось убежать, иногда
— очень хотелось. Из окон спальни видна Холодная гора с церковью на вершине.
Представлял, как доберусь до Харькова. А дальше? К маме — и в мыслях не было: понимал,
что там я чужой, лишний. Никогда не просил ее, чтобы она взяла меня к себе на день, и она
об этом не заговаривала. К Кропилиным? Но мама привезла меня от них, и они — ничего... К
Гореловым и Юровским? Но где они? Бежать в Ростов? Поймают и все равно отправят в
детский дом. Оставались мечты перед сном, и все они начинались так: «Вот приедет папа...»
Знаю, что из детского дома меня забирала мама. Но как это было, как ехали в Харьков
— ничего не помню. Вижу себя уже у Кропилиных и слышу разговор о том, что меня надо
проводить на Сирохинскую. Горячо убеждаю, что провожать не надо, дорогу знаю и дойду
сам.
Вера говорит бонне:
— Вы идете гулять с детьми, вот и проводите Петю — он дорогу знает.
Солнечно, тепло, на деревьях почки. Поворачиваем на Сирохинскую, увидел домик
Юровских и побежал. Сзади что-то кричит бонна. Быстрей, быстрей. Открыл калитку, закрыл
калитку. Пошел медленно-медленно. Со звонким лаем навстречу бежит собачонка, за ней
появляются люди.
— А где папа?
— А папа скоро придет. Очнулся на чьей-то кровати — оказывается, я потерял
сознание.
8.
9.
Прошло несколько недель моей жизни на Сирохинской, когда я узнал, что должен по
воскресеньям навещать маму, и в первое же воскресенье отправился к ней в сопровождении
отца. Мы ехали дачным поездом, а куда и долго ли — не помню. Постоянно ли жили там
Аржанковы или на лето снимали дачу — не знаю. Мы шли вверх гуськом по тротуару,
выложенному из узких цементных плит, и поверх решетчатой ограды увидели Аржанковых,
сидевших на веранде за едой. При виде нас они вскочили и скрылись в доме. Сложное
чувство, в котором смешались обида, стыд и гнев, с такой силой овладело мною, что я ничего
не видел, не слышал и изо всех сил старался не расплакаться — Ты что, не слышишь? Я
говорю — пойди узнай: тебя привезут или за тобой приехать?
Ничего из этого посещения я не помню. Следующий раз, а как скоро это было, сказать
не могу, я шел к маме один, на Основу, и нашел ее по адресу. Аржанковы снимали комнату у
Дьяковых — родителей первого мужа старшей маминой сестры. Потом они перебрались в
двухкомнатную квартиру с верандой в доме железнодорожного кондуктора, вблизи
множества железнодорожных путей, на разных уровнях подходящих к Харькову и
пересекающих друг друга на мостах и эстакадах. Когда на Основу проложили трамваи,
недалеко от Аржанковых была последняя остановка, седьмая по счету от Сирохинской
улицы. Пока строилась трамвайная линия, ходил пешком, в непогоду — по шпалам.
Аржанков работал бухгалтером на строительстве большого дома и брал частные уроки
пения, мама занималась хозяйством. Время от времени у них появлялась домашняя
работница, но долго не жила: мама с ними не ладила.
Дома я никогда не слышал худого слова или иронии в адрес мамы. А мама постоянно
поносила Гореловых. Лиза — самодур, как ее отец, Лиза и Сережа — два сапога пара, а
Сережа еще и нахал. Клава слишком много о себе воображает. Нина — пустая бабенка. Галя
— полное ничтожество. «Ну, а что такое твой папочка — ты и сам мог бы уже разобраться».
Я попросил маму не ругать их, потому что я у них живу и всех их люблю. Мама стала
кричать, что это они настраивают меня против нее, а я в ответ кричал: «Неправда! Неправда!
Никогда не настраивают! Все равно неправда!» Вмешался Александр Николаевич:
— Ксюшенька, успокойся! Успокойся, милая! В твоем положении тебе вредно
волноваться.
Пока они были заняты друг другом, я потихоньку ушел. В следующее воскресенье
Лиза, напомнив, что пора уже идти, сказала:
— Почему тебе каждый раз надо напоминать? Это твой долг, и ты должен ходить к маме
без напоминаний. Она же твоя мама и по тебе скучает.
— Она всех вас ругает.
— Ну, это не беда. Ты в одно ухо впускай, а в другое выпускай. А теперь ступай,
ступай! Тебя мама ждет.
Но после случая, когда мы с мамой кричали друг на друга, мама перестала так грубо
ругать Гореловых, только иногда вдруг промелькнет у нее какая-нибудь колкость в чей-либо
адрес.
Мама ссорилась с хозяйкой дома, и они во дворе долго кричали друг на друга. Мама
посвящала меня в эти дрязги, а мне было противно. Пришел к маме и на улице слышу, как
мама и хозяйка кричат. Постоял-постоял и вернулся домой.
— Что так быстро? — спрашивает Галя.
— Там во дворе мама и хозяйка кричат друг на друга. Ждал, ждал, а они все кричат. Вот
я и вернулся.
Молчание. Сережа начинает разговор на другую тему.
И, наконец, у мамы очень скучно: не с кем и не во что поиграть, нечего почитать, нечем
заняться. Отпрашивался погулять, поднимался на пешеходный мостик через
железнодорожные пути, соединяющий Основу с Новоселовкой, и смотрел как идут поезда.
Весной 25-го года у Аржанковых родился сын. Ему дали имя Алексен — сочетание
Александра и Ксении. Однажды в тишине, когда был слышен только тихий голос мамы,
баюкающий Алека, меня вдруг охватила обида, горечь, зависть — вот такая смесь. Я
поскорее ушел и, считая эти чувства ненужными и нехорошими, стараясь от них отвлечься,
заставил себя считать шпалы под трамвайными рельсами. С ростом малыша у меня родился
и рос интерес к нему, потом у меня с ним возникла и крепла взаимная привязанность, и я уже
ходил к маме без понукании. С Александром Николаевичем у нас, если можно так сказать, не
было никаких отношений, а если пользоваться мальчишеской терминологией — мы не
трогали друг друга. У Аржанковых я ничего не рассказывал о Гореловых, дома — об
Аржанковых, а когда меня вдруг кто-нибудь спрашивал, старался говорить поменьше,
покороче и посуше.
В газетах часто встречались объявления о том, что такой-то по таким-то причинам
отказывается от своего отца или такой-то, убедившись в том, что... и т.д., снимает с себя сан
священника. Отец Николай служил в Благовещенском соборе, а в 25-м году, чтобы не портить
карьеру дочкам и зятьям, стал работать бухгалтером в родильном доме, но осуществил это
без какой-либо публикации, а чтобы не утратить сан священника, ежегодно в церкви
Высокого поселка принимал участие в пасхальном богослужении. Отец Николай любил
преферанс и, когда жил на Основе, его партнерами бывали профессиональные
революционеры, скрывавшиеся у него в доме. Один из них — Канторович – теперь был
наркомом здравоохранения, и мой дед каждую субботу ходил к нему играть в преферанс.
Только этим обстоятельством я и могу объяснить, что священник, да еще не отказавшийся от
сана, да еще при безработице смог получить работу.
Теперь моего деда называли не отец Николай, а Николай Григорьевич. На Нетеченской
набережной жили дед с Любовью Константиновной, Вера с Колей, Наташей, бонной и Юлей.
Вера училась в медицинском институте и работала на кафедре патологической анатомии, в
лаборатории. Юля — машинистка в учреждении, которое называлось Укоопспiлка. Женя с
мужем жили в Ленинграде на Литейном — Торонько занимал большой пост на «Красном
пути-ловце». Катя по приезде в Харьков сразу уехала в Екатеринослав к мужу. Он был
коммерческим директором большого завода и заканчивал техническое образование. В 24-м
году у них родился сын — Митя. Не помню когда, но после рождения сына умерла их дочь.
Не знаю, почему театральный псевдоним Бориса Семенова — Лесной – стал их фамилией. У
Кропилиных бывал папа, его там любили, особенно — Николай Григорьевич. Я тоже там
бывал, хотя и реже папы, — любил возиться с малышами Веры, и они ко мне тянулись. Раза
два-три встречал у Кропилиных Лесного, и однажды он ввел меня в сильное замешательство
— в присутствии Любови Константиновны, аккомпанируя себе на пианино, спел куплеты,
начинавшиеся так:
10.
Клавдия Петровна Резникова была на полтора года младше папы. Она родилась 4
апреля 1878 года, училась на юридическом факультете Харьковского университета и
увлекалась философией. Студенткой вышла замуж за Хрисанфа Хрисанфовича Резникова,
помощника присяжного поверенного. Он был старше ее на 15 лет. Клава вышла замуж до
женитьбы моего отца. Петр Трифонович согласия на ее замужество не дал, не хотел ее
видеть, но назначил ей помощь в сто рублей ежемесячно и никому не запрещал с ней
встречаться. Наверное, и я у них был, потому что запомнил дом, в котором они жили — на
Скобелевской площади, трехэтажный, из красного кирпича, и откуда-то знал, что этот дом
принадлежит известной в Харькове драматической артистке Любицкой.
В 15-м году у Резниковых родился сын, и Клава, окончив четыре курса, вышла из
университета. Назвали Егором. Малыш называл себя Гориком, и это уменьшительное имя за
ним осталось. Лиза рассказала мне: в 19-м году она с Сережей и Резниковы жили в
Екатеринодаре, Горик заболел скарлатиной, Лиза его куда-то несла, он вырвался и говорит:
— Пусти меня, я — мурщина!
Папа и его сестры утверждали, что из всех детей Гореловых Клава — самая умная, она
унаследовала ум отца, но, в отличие от Петра Трифоновича, ее ум не был приспособлен для
извлечения жизненных выгод. Когда я вырос, Клава порой удивляла меня пониманием сути
происходящих событий, а иногда и предвидением — как они будут развиваться.
Хрисанф Хрисанфович поразил меня нервным тиком: глаза его непроизвольно и резко
несколько раз подряд моргали. Он, как и Сережа, занимал должность юрисконсульта. Клава
не работала. Они жили в очень большой комнате коммунальной квартиры — большом
особняке на Каразинской улице. Комната была разделена на две шкафами: большую
столовую и маленькую спальню, в которую шкафы были обращены тыльной стороной.
Двухлетняя разница в возрасте не мешала нам с Гориком сразу подружиться. Первое,
что я запомнил из нашего общения: Горик у себя дома сидит на шкафу с куском картона в
зубах, изображая ворону, а я внизу изображаю лису. Несколько раз меняемся ролями, и нам
это нравится. Зимой мы все, кроме бабуси, у Резниковых.
Было оживленно, нам с Гориком — очень весело, и мы так разбегались, что нас
несколько раз останавливали. Вечером возвращались на извозчиках. Извозчик в Харькове
назывался ванько, — наверное, это — украинский кличный (звательный) падеж от слова
Ванька: «Гей, ванько!» Сани на тонких полозьях, мягкие сиденья для двоих и пол оббиты
ковровой тканью, ноги можно укрыть полостью из такой же ткани, а то и овчины. Я ехал с
Юровскими, за нами папа с Галей, потом — Майоровы. Ехали по главной улице — имени
Карла Либкнехта, выехали на площадь Тевелева и увидели огромную толпу, слушающую
громкоговоритель, установленный на здании ВУЦИК. Мы остановились. Четко доносилось
каждое слово. Тогда я впервые услышал радио. В воскресенье поехал к Горику сам, вышел из
трамвая на Бассейной улице, увидел идущего старика с седой бородой, узнал в нем похожего
на свои портреты Петровского, остановился и уставился на него. Петровский взглянул на
меня, улыбнулся и сказал:
— Чого очi витрiщив? Мабуть свого дiда нема...
Я стоял и смотрел. Петровский оглянулся, усмехнулся и пошел дальше.
— Две комнаты и половину общей галереи, соединяющей обе квартиры, занимала
Юлия Герасимовна с дочкой Зиной и вторым мужем Константином Константиновичем. Юлия
Герасимовна — акушерка, и ходить ей на работу недалеко — в самый большой дом на нашей
улице с вывеской: «Родильный дом им. 8-го марта». Константин Константинович, как тогда
говорили, совслужащий. В близких отношениях наши семьи не были, заходили друг к другу
по делу что-либо сообщить или занять недостающий компонент для борща, но, встречаясь на
веранде или во дворе, разговаривали на самые разные темы, и Юлия Герасимовна часто
рассказывала о враче Павле Павловиче, с которым она работала. Чувствовалось, что Юлия
Герасимовна перед ним преклоняется и ей хочется поделиться своими чувствами.
Зина — моя ровесница, но у каждого из нас — свои дела, заботы, интересы и каждый
живет своей жизнью. Когда же приезжал Горик, он втягивал Зину в наши игры. Тогда было
много разговоров о том, что Шаляпина за отказ вернуться в Советский Союз лишили звания
народного артиста. Мы гонялись за Зиной, загоняли ее в угол двора, спрашивали «Шляпин
или Шаляпин?», отпускали только тогда, когда она отвечала «Шляпин» и снова за ней
гонялись.
Водопровода и канализации, как и в соседних домах, у нас не было. Сережа хотел
провести хотя бы воду, но водопровод надо было тянуть на большое расстояние, и это было
не по карману. До водоразборной колонки — полтора квартала, воду по дворам разносили
водоносы. Уборная находилась в дальнем углу двора, и однажды Горик запер в ней
вертушкой Сережу. Ему пришлось и постучать, и покричать, пока его выпустили. Ни до, ни
после я не видел Сережу в таком гневе. Он кричал на Горика и прокричал, чтобы он больше к
нам не приходил. Я был поражен поступком Горика, обижен за Сережу и... с трудом
удерживал смех. Заметил, что и другие сдерживаются. Папа не удержался и захохотал. А
смех у него громкий, рассыпчатый, такой, что и другие, даже не зная причины смеха, тоже
смеялись. Захохотали все и... Сережа. Отсмеявшись, он вытер слезы и сказал Горику:
— Я, конечно, погорячился. Уж ты меня извини за мой неприличный крик, но,
пожалуйста, никогда так не шути.
— И ты меня извини, пожалуйста, я не подумал, — ответил Горик. — Больше не буду.
11.
12.
13.
В школе занимался всегда во вторую смену, с часу дня. Уроки готовил по вечерам — не
было уверенности, что из-за домашних дел успею приготовить утром. Да с утра и стол нужен
был Лизе — она на нем кроила, а другого стола или свободного места, куда можно было бы
его поставить, не было. Иногда приходила Нина — помогала кроить. За этим же столом
завтракали, обедали и ужинали. Между обедом и ужином, а иногда и после ужина, за столом
засиживались. Сережа сидел с бумагами, которые приносил с работы, и что-то писал. Когда я
подрос, он иногда просил меня переписать начисто. Галя занималась какими-то подсчетами и
выборками для своего ЦСУ, которые выполняла дома за дополнительную плату. Бабуся,
кончив с Лизой возиться на кухне, читала Евангелие. Лиза и папа, если не строчили на
машинах, то читали — папа за столом, Лиза — лежа на кровати. И я — за уроками. Когда по
радио шла интересная передача — надевали наушники. Кончал уроки, встречал взгляд отца
и, никуда не денешься, — принимался за немецкий. Немецкому языку учил папа. Ни от какой
работы, ни от каких поручений я не отлынивал, а от немецкого пытался увильнуть. Не тут-то
было! Папа занимался со мной регулярно, заставлял учить слова, стихотворения, пословицы
и читать. Грамматике не учил, только разговорному языку.
В 13—14 лет я говорил с папой по-немецки, знал много стихов, пословиц и читал,
понимая текст.
Сережа любил вкусно поесть, а Лиза умела готовить и любила угощать. Нигде я так
вкусно не ел, как на Сирохинской. Сережа иногда, и не поймешь — серьезно или в шутку,
говорил:
— Уверяю вас, и Сталин в Кремле не ест такого борща.
По праздникам, а иногда и в воскресенье, к обеду приезжали Резниковы и Майоровы,
приходил Михаил Сергеевич, бывало — и еще кто-нибудь. За раздвинутым столом всегда
оживленно.
В детском доме зима запомнилась морозной, с ярко-красными закатами, голубыми,
розовыми, фиолетовыми полосами и пятнами на снегу, которые я много раз старался
воспроизвести цветными карандашами. А следующая зима была неустойчивой: два-три
морозных дня с колючим воздухом, за ними — пара дней мягких — легко дышится, и хорошо
лепятся снежки, потом — пасмурный или туманный день, снег чуть подтаивает, на дорогах
— коричневое месиво, ночью сыплет снег, а на утро снова мороз, на тротуарах — узкие
длинные полосы льда — скользанки, раскатанные не только детьми, но и взрослыми.
Папа, Лиза, Сережа и я идем в гости на елку, и я все время выбегаю вперед, чтобы
прокатиться на скользанке. Упал, увидел, что скользанка посыпана печной золой, и пришел в
негодование.
— Это возмутительно, — поддержал меня Сережа. — Надо будет обратиться в горсовет,
чтобы запретили посыпать лед на тротуарах.
Папа и Лиза засмеялись.
— Не весь тротуар ледяной! — возразил я. — Вот сколько места рядом со скользанкой
— пусть там и ходят.
— Вопрос оказался сложнее, чем ты думал, — сказал папа Сереже. — И не надо
впадать в крайности.
— Ты прав, — ответил Сережа. — Больше не буду.
Шли недолго. На углу Москалевки и Заиковки — одноэтажный дом, и в нем —
знакомые Юровских, а у них — девочка, моя ровесница. Там уже другая знакомая семья с
другой моей ровесницей. Сережа садится за пианино, играет что-то для всех — нам
неинтересно, играет танцы для нас — нам интересно: я танцую то с одной, то с другой
девочкой. Сережа учит нас игре: кто-нибудь из нас с завязанными глазами под музыку ищет
спрятанный предмет: дальше предмет — музыка тише, ближе предмет — громче. Набиваем
шишки, но играем с увлечением. Потом мы на елке в другой семье: те же девочки, танцы и
игры.
Маленькая елка есть и у нас. Кто-то покупал для нее украшения, мы с Галей украшения
делали из цветной бумаги, а когда на рождество я проснулся — украшенная елка стояла в
углу столовой на табурете, и кроме игрушек на ней висели позолоченные и посеребренные
орехи, конфеты, пряники, яблоки и мандарины. На елку пришли Резниковы и мои
сверстницы с родителями. Пианино нет, мы предоставлены самим себе, и нам не скучно.
Взрослые увлеклись разговорами и даже перестали говорить нам «Тише!» Горик придумал
спрятаться, мы залезли под кровать и притаились. Вскоре донеслось: «Что-то их не слышно».
Нас окликают, мы молчим. Голос Хрисанфа:
— Раз такая тишина — значит, что-то натворили. Двиганье стульев, шаги. Нас ищут и
не находят.
— Да нет, шубы и калоши здесь.
— Как бы они раздетыми не выскочили, с них станется.
Мы вылезли из-под кровати и побежали в переднюю. Шум и смех. Потом нас чистили
платяными щетками.
Летом в воскресенье папа и я поехали на дачу к моей ровеснице. Там же была и другая
ровесница с родителями. После обеда папа собрался домой, а меня стали уговаривать, чтобы
я остался ночевать. Папа не возражал, я остался, но вскоре вспомнил: завтра праздник, дома
убрано, все нарядные, веселые, бабуся, папа и Лиза придут из церкви, приедут Резниковы и
Майоровы, все сядут за стол... А я тут. И так потянуло домой, что я быстро попрощался и
помчался на станцию. Это была моя первая самостоятельная поездка. Подхожу к дому —
навстречу папа.
— А ты как тут очутился?
— Соскучился.
— Ну, и ладно.
Время от времени приезжали три Сережины тетушки, сестры умершей Евгении
Ираклиевны, одинокие, потерявшие всех своих близких. Они жили вместе на Большой
Панасовке. Одна давала уроки музыки, другая — немецкого и французского, третья — шила.
Очень приятные, и, если можно так сказать, — уютные старушки. С легкой руки Феди
Майорова их называли Сережино троететие. У одной из них была дача в Феодосии, и она
настойчиво приглашала нас туда приехать. Приехали на рождество, сидели рядышком под
елкой, и Сережа, глядя на них и улыбаясь, сказал, что если сложить их возраст, получится
династия Романовых. Сережа с Лизой их тоже проведывали.
Одно время у нас бывал врач, о котором говорили, что он обладает гипнозом. Конечно,
меня это очень интересовало, и я надеялся если не увидеть сеанс гипноза, то услышать что-
нибудь интересное. Но разговоры велись о чем угодно, только не о гипнозе. Только раз
заговорили на тему — гипноз и алкоголь: влияют ли они друг на друга и если влияют, то как.
Вдруг этот врач обратился ко мне:
— Хочешь, я буду выпивать, не закусывая, а ты будешь за меня закусывать? Ты будешь
пьяный, а я трезвый.
Я, конечно, захотел, но взрослые забеспокоились. Тогда он сказал:
— Такое опьянение совершенно безвредно, оно — безалкогольное. Просто Петя заснет
и будет крепко спать.
И вот он вместе с другими выпивает, а я с нетерпением жду, когда выпьют и закусываю,
а потом — ничего не помню. Утром узнал, что я за столом крепко заснул, меня раздели и
уложили. После этого я пытался гипнотизировать нашу кошку Настю. Она сразу засыпала и
даже мурлыкала. Но дальнейшие мои эксперименты привели к тому, что она расцарапала мне
руку, и на этом мое увлечение гипнозом окончилось.
Иногда появлялся высокий старик с седыми усами, плохо слышавший, в очках с
толстенными стеклами, ходивший, постукивая палкой, — письмоводитель Сергея
Сергеевича, когда он был помощником присяжного поверенного. Приходил, будто исполнял
обряд: молча сидел, молча с нами обедал и сиплым голосом отвечал на вопросы. Звали его
Михаил Касьянович. Но чувствовалось, что он привязан к Сереже и что Сережа относится к
нему с симпатией. Если Михаил Касьянович долго не появлялся, Сережа беспокоился и его
проведывал, а когда оказалось, что Михаил Касьянович упал в приямок, Сережа и Лиза
навещали его в больнице.
Всегда радостно и оживленно встречали давнюю подругу Лизы Клавдию Михайловну,
бывшую невесту застрелившегося старшего брата Гореловых. Жила она на станции
Панютино, близ Лозовой, — там ее муж работал инженером на железнодорожном заводе, в
Харьков приезжала к единственной дочке и каждый раз навещала Гореловых. Я уже знал, что
старший брат Костя был инженером, работал по оборудованию сахарных заводов, постоянно
находился в разъездах, застрелился в Валуйках, в гостинице, в 1907 году, и что он был
старше Лизы на девять лет. А мама мне говорила, что Константин Петрович бывал у них на
Основе. В Клавдии Михайловне чувствовались сильная натура, энергия и ум, как я позже
понял, — несколько скептический. Слушать ее рассказы и рассуждения было интересно.
Хотя мне очень хотелось разузнать почему застрелился мой дядя, да еще перед свадьбой,
спрашивать о нем у Клавдии Михайловны я не решался.
Спросил у Лизы о ее другой давней подруге — Юле и узнал, что Юля с мужем по-
прежнему живут в Дубовке, у них много детей, что до войны Лиза с Сережей несколько раз
летом ездили к ним в гости, с тех пор не виделись, а повидаться очень хочется.
Регулярно приходил к нам старинный друг папы, соученик по гимназии и университету,
доктор Владимир Степанович Кучеров. Окончив медицинский факультет, он, за исключением
времени, проведенного на фронте, всю жизнь работал в одной больнице. Это была земская
больничка в пригородном селе Качановка, а после революции, когда Качановка вошла в черту
города, стала одной из городских больниц. Папа и я бывали у Владимира Степановича. Его
семья состояла из жены, страдавшей какой-то болезнью и не всегда поднимавшейся, когда
мы приходили, и сына Виктора, моего ровесника. Нашим отцам хотелось, чтобы и мы
подружились, но из этого ничего не вышло: нам скучно было друг с другом. Когда Кучеров к
нам приходил, он усаживал нас за подкидного дурака, здорово мошенничал, входил сам и нас
вводил в азарт — шум стоял невероятный. Когда я у него выигрывал, он кричал: «Ах ты, fils
de chienne (Галя мне сказала, что в переводе с французского это значит — сукин сын).
Сережа сидел возле нас, смеялся до слез, но участия в игре не принимал: он не играл ни в
какие игры, не курил и не пил. Выпьет с гостями, чтобы поддержать компанию, рюмочку или
только пригубит — и все.
Папа ходил с кашлем и насморком. Пришел Кучеров.
— А ну, пошли — я тебя послушаю.
— А что тут слушать? И так ясно — простуда.
Гриша, ты меня знаешь. Пошли лучше по-хорошему. Удалились в другую комнату,
вернулись, Кучеров выписывает рецепты и одновременно говорит:
— Спиритус вини ректификат — лекарствие от всех болезней. Лиза, вы разотрите ему
на ночь грудь и спину. А перед сном — чаек с малиной. — Смотрит на папу и продолжает: —
Но ты же, старый алкоголик, спирт, конечно, вылакаешь. Ладно! — Выписывает еще один
рецепт.
— Для внутреннего употребления.
Протягивает мне рецепты.
— Одна нога здесь, другая — там. А я подожду, сам вотру сколько надо и не дам тебе
одному остальной спирт выпить, а то ты меры не знаешь.
Жила у нас дворняжка Кутька. Мне разрешали с ней возиться сколько угодно, но
приучили каждый раз после этого мыть руки. У Кутьки, как положено, был ошейник с
номерком. Однажды прибежала соседка и сказала, что гицели накрыли Кутьку сеткой и
посадили в будку на колесах к бродячим собакам. Живодерня была на Качановке. Лиза все
бросила и помчалась в больницу к Кучерову, и в этот день мы остались без обеда. Кучеров
Кутьку выручил, но Лизе не отдал, а повез ее через весь город в ветеринарную лечебницу
делать прививки. Привез ее нам под вечер и потребовал гонорар. Гонорар был поставлен на
стол.
14.
— Ну, хватит. Иди спать, — говорит папа и продолжает уже на веранде. — Прежде чем
что-нибудь сделать, надо подумать.
— А Сережа?
— А что Сережа?
— Почему Сереже можно, а мне — нет?
— Можно и Сереже, и тебе, и всем. Дело не в том — кому, а что и как.
— А что такого?
— Вот ты и подумай — что такого. А сейчас давай спать. Утром, за завтраком я,
потупив глаза, извинился за то, что ночью всех побудил.
В детстве я верил в Бога и молился. Кроме обычных молитв обращался к Богу и со
своими просьбами. В детском доме, укрывшись одеялом, просил, чтобы скорее приехал папа.
Вместе с бабусей ходил в церковь и любил церковную службу. Папа и Лиза тоже ходили в
церковь, но реже нас с бабусей. Учась в школе, стал сомневаться в существовании Бога, и
молился, чтобы Бог укрепил мою веру. Ничего не помогало: вера пропала, я перестал
молиться, креститься и ходить в церковь. Дома сначала молчали, но вскоре папа спросил:
— Почему ты перестал ходить в церковь? Бабуся очень расстраивается.
— У меня пропала вера, совсем пропала. Зачем же я буду притворяться?
— А почему пропала?
— Понял, что в Библии нелепые сказки. Я же теперь знаю и про продолжение жизни, и
про происхождение человека, и про строение вселенной и про то, что она была всегда, и
никто ее не сотворял.
— Ну что же, притворяться, конечно, не нужно — это хуже всего. Я только опасался,
что ты перестал ходить в церковь, следуя моде и боясь насмешек.
— Нет, папа, нет!
— Я верю, сынок.
Под вечер сидел с бабусей во дворе и с жаром рассказывал ей «и про строение
вселенной, и про происхождение жизни». Бабуся слушала с интересом и задавала вопросы.
Зазвонили в церкви, бабуся встала, перекрестилась и сказала:
— Зараз пiду до церкви. Тiльки завтра ти менi доскажи. Она ушла, а я сидел и
растерянно думал: «Как же так? Как же так!?..» Прошло какое-то время, и я перешел в атаку
на отца:
— Неужели ты веришь в сотворение мира, сотворение человека и другие такие чудеса?
— Да нет, в это я, конечно, не верю.
— А почему же ты и в церковь ходишь, и крестишься? Папа молчал.
— Почему ты молчишь?
Сейчас скажу. Еще помолчал, а потом стал говорить о том, что человечество, начиная с
первобытного состояния, все время развивается, и в процессе развития у него меняется
представление об окружающем мире, в том числе и о Боге, поэтому так много религий, и то,
что меняется представление о Боге не означает, что Бога нет:
— Вселенная безгранична и бесконечна. В этом ты не сомневаешься?
— Конечно.
15.
Дни рождений — общий праздник с гостями и ужином. Больше всего гостей у Гали. У
меня немного: Резниковы, Майоровы, а из Кропилиных всегда только Вера. Когда мне
исполнилось 12 или 13 лет, Майоровы подарили мне часики, которые можно было носить и
как карманные, и как ручные. В то время ручные часы — большая редкость, особенно у
детей. Я пришел в восторг, носился с ними, всем показывал, восклицая:
— Вот подарок, так подарок!
Лиза позвала меня в дом и сказала:
— Умерь свой пыл. Подумай: приятно ли другим гостям слушать твои восторги? Мог
бы уже и сам сообразить.
Мне шел пятнадцатый год. Вечером за общим столом Галя пожаловалась, что не
успевает с подсчетами, которые брала домой, и попросила меня помочь. Показала как их
делать и как проверять, и я несколько дней после уроков занимался этой работой. Прошло
какое-то время, и Галя, сев за общий стол, протянула мне деньги.
— Это твой заработок.
— Я помогал тебе не за деньги.
— Это деньги не мои, они — за твою часть работы. Не крути носом и не играй в
благородство.
Смотрю на папу.
— Раз заработал, чего же отказываться? Дают — бери. Взял и протянул их Лизе:
— В общий котел.
Нет, Петушок, это твой первый заработок. Пусть он тебе и останется. Я попросил Галю,
чтобы она брала работу и для меня, и стал регулярно зарабатывать и вносить деньги в общий
котел, но мне оставляли не помню уже какой процент заработка на карманные расхода.
— На личные нужды, — сказал Федя Майоров.
Кто-то поинтересовался, на что я потратил свой первый заработок. С трудом заставил
себя сказать правду.
— Мама заняла.
Молчание. Сережа начинает разговор на другую тему. Иногда по воскресеньям папа и
Михаил Сергеевич ездили на бега и скачки. Раз взяли меня. Скачки понравились очень, но их
было мало, а на бега смотреть было не интересно, и больше я туда не ездил. У папы были
знакомые, к которым он ходил играть в преферанс. Летом иногда играли у нас.
В ту пору в Харькове был Український народний театр. Теперь название народный
означает самодеятельный, тогда же этот театр был профессиональным, и в нем играли
известные артисты Литвиненко-Вольгемут и Паторжинский, которых я хорошо запомнил. В
репертуаре — украинская классика. Папа возил меня в этот театр. Там я впервые увидел и
услышал «Запорожець за Дунаєм», «Наталку Полтавку», «Сватання на Гончарiвцi», «Вiй»,
«Вечорницi», и каждое посещение театра доставляло мне огромное удовольствие.
Возвращаемся домой, все спят, а у нас разыгрался аппетит. Поискали в буфете, нашли сало и
зеленый горошек и поели с горчицей и уксусом. Наверное, потому и запомнил, что горчицу и
уксус попробовал впервые.
С Сережей с удовольствием ходил в цирк. Кроме Сережи никто цирк не любил.
Однажды мы были на представлении фокусника Кефалло. Задолго до его гастролей я читал в
городе афиши примерно такого содержания: «Год аншлагов в Нью-Йорке, 100 аншлагов в
Лондоне, Париже, Берлине. Едет!» Его фокусы ошеломили не только меня, но и Сережу.
Потом я услышал, что Кефалло показывает новые фокусы, и мне хотелось пойти еще раз, но
дома говорили: «Посмотрел, и хватит». А мне так хотелось, так хотелось! И вот мы со
школьным товарищем крутимся у входа в цирк. Уже заходят люди. Подъезжает подвода, на
ней — ящики с бутылками. Какой-то человек взял ящик, отнес, вернулся, снова взял ящик,
понес... Тут мы вдвоем взяли ящик, благополучно прошли, отнесли в буфет, помчались в
гардероб, разделись и остались. Все представление мы стояли у входа на арену,
противоположного тому, откуда выходят артисты. Там стояли не только мы, и никто у нас
билеты не спросил. Фокусы были, действительно, другие и тоже ошеломляющие. Домой
вернулся поздно. Никто не спал.
— Где ты был?
— В цирке.
— Как же ты туда попал? Рассказал. Лиза хлопнула руками по бокам.
— Ну и проныра! Все смеялись.
Мой руки, поешь и ложись спать. Какое-то время походил в пронырах. В воскресенье
днем вся наша группа шла в театр «Березiль» на «Шпану». А я, к своему огорчению, с Лизой
и Сережей еду на ваньке (ударение на последнем слоге) в оперу «Евгений Онегин» с
Собиновым в роли Ленского. Сережа говорит:
— Собинов — один из самых знаменитых артистов. Как Шаляпин, только тенор. Тебе
его надо увидеть и услышать пока он жив. Когда-нибудь в старости будешь рассказывать, что
слышал Собинова. А на всякую «Шпану» еще успеешь насмотреться.
Перед сценой дуэли, к огорчению Сережи и Лизы, объявили, что Собинов нездоров и
роль Ленского исполнит артист Середа. Никакой разницы между Собиновым и Середой я не
ощутил, но об этом помалкивал, чтобы не расстраивать Сережу и Лизу.
Ожидался приезд Неждановой. Уже висели афиши, и Сережа раздобыл билеты на ее
концерт. Но потом пошли разговоры, из которых я понял, что аккомпанировать Неждановой,
как всегда, должен был Голованов, ее муж и главный дирижер Большого театра, но
харьковские газеты протестовали против его приезда, называя Голованова реакционером и
черносотенцем. Концерт не состоялся.
Родственник Веры Кунцевич по покойному мужу заведовал нефтескладом на станции
Богодухов, и Вера два раза подряд, летом 25-го и 26-го года, снимала вблизи этой станции
дачу и забирала туда своих детей и меня. Первое лето мы жили в маленьком поселочке среди
лиственного леса, к нам на несколько дней приезжала Галя, и я гордился тем, что она заняла
первое место в соревновании Вериной компании по спортивной ходьбе и лучше всех играла в
крокет. Второе лето жили в лесничестве среди казавшегося бескрайним бора.
Собирали землянику, ежевику, а больше всего — грибы, шампиньоны и белые — в
лиственном лесу, маслята — в бору, и жареные грибы с удовольствием ели чуть ли не каждый
день. Купались в пруду возле нефтесклада, и на второе лето я поплыл, правда, — с
опущенной в воду головой. Начитавшись дома Фенимора Купера, я сколотил отряд индейцев
из маленьких Кунцевичей и соседских мальчишек побольше. В куриных перьях на голове и с
черепахами, нарисованными йодом на груди, мы гоняли по лесам и распевали воинственные
песни моего сочинения:
16.
17.
— Нет! Совсем не так. Там такая больша-ая круглая пила крутится. Подставляют
бревно, она — рраз! — И готово.
— А доски делают?
— Делают.
— А как?
— Там есть такие длинные железные щели, к ним приставляют бревно и получаются
доски, а по бокам — горбыли.
— Значит, все делают машины?
— Да, все делают машины.
— А опилки там есть?
— Много.
— А стружки?
— И стружек много.
— А их тоже машины убирают?
— Нет, их сметают в большие круглые корзинки, а корзинки уносят.
— А ты говоришь, что все делают машины.
— Так это только стружки и опилки! А все остальное делают машины.
— Ну, вот об этом и напиши. Это самое главное. А то, какие там окна — разве это
главное?
— Так что, дописать?
— Да нет, лучше напиши заново. Совсем не обязательно много. Писать всегда надо о
самом главном.
Написал и сам дал папе прочесть. Папа читал про себя, а в конце рассмеялся.
— Что? Опять не годится?
— Нет, нет! Хорошо написал, правильно.
Мое сочинение читали в классе как образцовое. С тех пор сочинения я писал с
удовольствием и получал за них оценку — хор.
Однажды сказал папе, что получил неуд по геометрии. Папа просмотрел тетрадь, задал
несколько вопросов и сказал, что я не знаю предыдущего материала.
— А я болел.
— Видишь ли, это в географии можно знать Африку и не знать Азии. А математика —
такая наука, что если не будешь знать предыдущего материала, то не поймешь и следующий.
— Так что же делать?
— У тебя учебник есть?
— Есть.
— Садись и учи. Сначала.
— Как! Весь учебник?!
— Зачем же весь? Ты его читай с самого начала. Что знаешь — то знаешь, а что не
знаешь, то и учи.
Посидел два или три вечера, выровнялся и дальше хорошо шел по математике. Вскоре
после того, как я пошел в школу, Сережа спрашивает: в каком классе я сижу?
— На втором этаже.
— А какая дверь от лестницы?
— Не знаю.
— А ты посчитай. Посчитал и сказал Сереже.
— Так в этом классе и я учился. А какая парта? Сказал.
— Коричневая?
— Да, коричневая.
— Какое совпадение! И я сидел за этой партой.
Через год или два руководительница группы в целях укрепления дисциплины нас
пересаживала. Дошла очередь до меня. Я взмолился:
— Пожалуйста, не пересаживайте меня на другую парту.
— Почему?
Тут сидел мой дядя, у которого я живу. Оставила меня на месте, отсадила соседа и на
его место посадила девочку. Белокурая, сероглазая, с большими румянцами и большой косой.
Но имя не соответствует внешности — Тамара. Через какое-то время мы влюбились друг в
друга и, сидя рядом, переписывались. Писали так: вместо слов — начальные буквы, как
Левин и Кити, хотя «Анну Каренину» еще не читали. Раз поцеловались. Но после школы,
занятый своими делами и заботами, я забывал Тамару и вспоминал о ней только в школе.
18.
У дверей учительской
Вот учительская дверь.
На большой перемене
Тут вся школа с каким-то испугом,
Кто по делу, кто просто от лени,
Протолпиться спешит друг за другом.
Протолкнувшись к двери, ткнут туда головой
И скорее назад, до свидания!
Так глубоко довольны собой,
Что подумаешь — в том их призванье.
А бывает и так, что большою толпой
Наблюдаем другую картину:
Вот идет ученик, он поник головой,
Он нарушил сейчас дисциплину...
И так заканчивалось:
Когда вышла стенгазета, один участник джаза взял меня «за грудки»:
— Ты за что на наш джаз нападаешь?!.. Его сразу окружили:
— Дурак! Ты что, — шуток не понимаешь?
Спортивных костюмов не было ни у кого, их и не требовали. В чем приходили, в том и
занимались физкультурой. Только наша летняя обувь годилась и для спорта — кожаные
тапочки на шнурках, они и назывались — спортсменки. В такой обуви ходили и многие
взрослые. В каждой группе волейбольная команда и две гандбольных из учеников 7-х групп.
Я знал, что у меня неблагополучно со здоровьем и порою это чувствовал, но болеть не
хотелось, и я помалкивал. Весной 25-го года Лиза при содействии Веры возила меня в
клинический городок на обследование, и на какое-то время меня уложили в постель.
Диагнозом я не интересовался, в постели читал, нудился и рвался в школу. С тех пор меня
оберегали от физических перегрузок, не разрешали кататься на велосипеде и на коньках. На
уроках физкультуры меня ограничивали в упражнениях. Делаем упражнение, вдруг: «Петя,
тебе хватит, отдохни». Некоторые упражнения вовсе не делал. Спортом занимался. Был
чемпионом в школе в беге на 100 метров, но на большие дистанции меня не пускали. Ходил
на лыжах. Они хороши тем, что устал – можно постоять без напряжения. Очень любил
греблю и научился хорошо грести. В гребле, как на лыжах: устал — суши весла и отдыхай.
Любил, конечно, и плавать, но долго и быстро не мог: уставал и задыхался.
19.
— Ну, это, в конце концов, мелочь, — сказала Галя. — А вот то, что Лопахин говорил
как папа: «Если бы мой отец встал из гроба...»
— А эту фразу не отец придумал и не Чехов, она была расхожей: так говорили те, кто из
низов выбился в люди, — сказал папа. — Я думаю, что Лопахин ни с кого не списан, это
образ собирательный, и не Лопахин похож на отца, а отец на Лопахина.
— Так-то оно так, — сказал Сережа, — и все-таки уж очень большое сходство. Не
исключаю, что какие-то черты Петра Трифоновича Чехов перенес на Лопахина.
Что-то начала говорить Клава, но меня позвала бабуся помочь накрыть на стол.
Поднялся со мной и Горик, но я ему сказал:
— Сиди и слушай!
Обедали на веранде, но разговор шел уже на другие темы. После обеда я спросил
Горика: чем окончился спор?
— Ничем. Федя рассказал смешной анекдот, и все смеялись.
20.
В 28-м году окончил школу. К выпуску школа приготовила сюрприз — сборник наших
стихотворений, и в нем было несколько моих. Позднее я читал, что вид впервые
отпечатанного в типографии собственного произведения сильно волнует. Никакого волнения
я не испытал, может быть потому, что не переоценивал свои стихи и, хотя еще не
определился с будущей специальностью, но поэтом или писателем быть не собирался.
Сборник видеть было приятно, но не очень: примешивалось чувство неловкости, будто мне
досталось какое-то незаслуженное поощрение. Дома никакого отклика на сборник я не
услыхал, и это меня нисколько не огорчило. Вскоре я о нем и вовсе забыл.
После окончания школы наша группа несколько дней держалась вместе: ездили в парк,
в зоопарк и за город купаться. На каждую поездку я получал 50 копеек — хватало на проезд и
питание, включая мороженое и конфеты. Один вечер провели у нас дома с угощением на
веранде. Во дворе играли в горелки, а папа нарезал девочкам букеты. В заключение наших
встреч пошли в обсерваторию. Не помню, что нам показывал в телескоп и рассказывал
Барабашов, впоследствии — выдающийся астроном, но под впечатлением увиденного и
услышанного мы долго сидели на Университетской горке, на такой длинной скамье, что все
на ней уместились. Перед нами расстилалась часть города с прямой улицей Свердлова,
вбегающей вдали на Холодную гору. Казалось — паришь в небе под яркой луной, а под нами
— вся земля и все дороги на ней, распирает беспричинная радость, переполнен надеждами и
уверенностью в том, что все самое лучшее впереди. И вдруг впервые пришло ощущение: я
уже взрослый.
На Украине, в отличие от России, в то время школы были семилетние, и среднего
образования они не давали. Считалось, и, по-моему, правильно, что школа, дающая среднее
образование и не дающая никакой специальности, по существу, гимназия, нужна только
привилегированным классам, дети которых не нуждаются в заработке. Среднее образование,
специальность и право поступать в высшие учебные заведения, окончив семилетку, на
Украине приобретали в школах профессиональных, не только профессионально-технических,
но гуманитарных и художественных. Окончил профшколу, не прошел по конкурсу в высшую
школу или провалился на экзаменах — никакой трагедии: работай по полученной
специальности, и никто тебе не запрещает снова и снова сдавать экзамены в высшую школу.
А для рабочей молодежи, не имеющей среднего образования, путь в высшую школу через
рабфаки (рабочие факультеты) при вузах, дававшие среднее образование.
Профшкол намного меньше семилеток, и конкурсы между поступающими в
профшколы сравнимы с теперешними конкурсами в самых престижных вузах. Набор в
любую профшколу был регламентирован по социальному происхождению: для детей рабочих
бронировалось максимальное количество мест, для детей крестьян — значительно меньше, а
для детей кустарей и служащих — такое мизерное количество, о котором Федя Майоров
сказал: «Как для евреев до революции». Процентное соотношение этих социальных групп я
не знал или не помню, но оно было одинаково для всех профшкол. По сути, конкурсы были
внутри социальных групп: чтобы быть принятым в профшколу, сыну рабочего достаточно
было сдать экзамены кое-как, сыну служащего — исключительно хорошо.
Для поступления в профшколу документы разрешалось сдавать в копиях, заверенных
нотариусом. Копии снимал сам и впервые увидел свое метрическое свидетельство. Мой день
рождения праздновался 10 июля, одновременно с маминым (какое совпадение!), и вдруг
прочел в метрике, что я родился 30 августа. Я сидел на веранде, мимо проходила бабуся, и я
ее позвал.
— Ось подивись що тут написано.
— Та я ж без окулярiв. Прочитай менi сам.
— Це моя метрика, i в нiй написано, що я народився 30-го серпня.
— То що?
— Та я ж завжди святкую день народження 10 липня.
— То що?
— Як що? Та коли ж я насправдi народився?
— Петрусю, день твого ангела, як за новим календарем, — 12 липня. Оцей день i треба
святкувати. А в який саме день народився, чи тобi не байдуже? Турбуйся краще за те, щоб
потрапити до тiєї школи, професiйної, чи як вона там зветься.
— Бабусю, а коли мене хрестили?
— Ох, тебе ж i довго не хрестили. Твоя мама все вибирала тобi iм’я. Такий уже грiх! А
як би ти помер нехрещеним?
Спросил у Лизы.
— Мы тогда жили отдельно. Я только помню, что тебя очень долго не крестили.
— Лиза, а ты раньше мою метрику видела?
— Ну, как же! Я же тебя в школу определяла. Знаешь что? Это, наверное, ошибка
священника, тебя, наверное, 30-го августа крестили. Или вот что! Все сроки для крещения
были пропущены, вот и сказали, что ты родился 30 августа, а крестили, значит, еще позже.
Съездил к нотариусу, заверил копии, дождался папу. У нас с папой были дни, в которые
мы говорили друг с другом только по-немецки. И этот день был такой. Спросил по-немецки
папу о том же, о чем уже спрашивал бабусю и Олю. Папа был хмурый и неразговорчивый.
— Мой Бог! — ответил он по-немецки. — Нашел причину для трагедии. Ты документы
у нотариуса заверил?
После обеда, когда Галя помогла помыть посуду, полежала и вышла на воздух, я к ней
подсел, рассказал о метрике, о том, что услышал от бабуси, Лизы и папы.
— И я не знаю когда именно родился.
— Я хорошо помню, что ты родился летом, — ответила Галя, — а вот в июле или в
августе... Дай подумать... Как будто... Нет, не припомню. Я тоже помню, что тебя долго не
крестили... Твоя мать хотела назвать тебя Женей, как потом назвала твоего пок