Вы находитесь на странице: 1из 175

Н. П.

Колпакова

У золотых родников
(записки фольклориста)

Рисунки автора

Подготовка текстов:

А. Ф. Некрылова
А. В. Грунтовский
Библиография – А. Ф. Некрылова
Вступительная статья – В. Е. Гусев

Наталья Павловна Колпакова (18. 04. 1902 – 8. 06. 1994)

К столетию со дня рождения

Очарованная странница

Наталья Павловна Колпакова родилась 18 апреля (по новому стилю) 1902 г. в Петербурге в
семье архитектора. С детства формировался ее общительный характер, развивалась склонность
к занятиям в области разных видов искусств, интерес к народной культуре. Училась она в
славной Демидовской женской гимназии1. Позже Наталья Павловна поступила в Литературную
студию при издательстве «Всемирная литература», где среди ее учителей были Н. Гумилев, М.
Лозинский и крупнейший ученый-востоковед академик В. М. Алексеев (под его руководством
Наталья Павловна переводила стихи средневековых китайских поэтов). В1920-гг. училась и
работала она в Институте истории искусств, основанным в 1912 году графом В. П. Зубовым.
Здесь она и приобщилась к фольклористике, слушала лекции и доклады о народной музыке у
композитора Б. В. Асафьева, о словесном народном творчестве – у академика В. Н. Перетца;
особенно много ей дал общий курс по народному творчеству, который вела В. П. Адрианова-
Перетц (с тех пор и до кончины этого выдающегося специалиста в области фольклора и древней
русской литературы их соединяла научная и личная дружба). Будучи секретарем секции
крестьянского искусства, созданной в институте в 1925 г., Наталья Павловна работала под
руководством искусствоведа К. К. Романова совместно с фольклористами А. М. Астаховой, А.
И. Никифоровым, В. Я. Проппом, Е. В. Гиппиусом и З. В. Эвальд, специалистом по народным
играм, народной хореографии и фольклорному театру В. Н. Всеволодским-Гернгроссом и
другими сотрудниками секции, которые и провели несколько комплексных экспедиций по
русскому Северу. По материалам экспедиций изданы два сборника статей: «Крестьянское
искусство СССР» (Л., 1927; Л., 1928). Тексты и напевы, записанные в этих экспедициях, а также
в повторных поездках Н. П. Колпаковой на русский Север в 1950-е гг., опубликованы в
академической серии «Памятники русского фольклора»: «Песни Печоры» (Л., 1963), «Песенный
фольклор Мезени» (Л., 1967), а также в других сборниках и антологиях. В 1926 – 1929 гг.
Наталья Павловна прошла аспирантуру при Институте истории искусств и получила звание
научного сотрудника первого разряда.
С 1939 г. Наталья Павловна заведовала фольклорным кабинетом на филологическом
факультете Ленинградского университета, где защитила кандидатскую диссертацию (защита
прошла в сентябре 1942 года при бомбежке города фашистской авиацией). Она не
эвакуировалась с университетом и жила в блокадном Ленинграде, трудилась в пожарной охране,
дежурила на крышах домов и тушила зажигательные бомбы, выступала в воинских частях и в
госпиталях перед ранеными бойцами.
1
История этого учебного заведения (основанного в 1835 г., преобразованного в 1918 г. в школу
№ 47 Октябрьского района Петрограда) написана Н. П. Колпаковой, и ее рукопись с
приложением большого документального материала ждет своего издателя.
Только весной 1946 года она получила возможность возобновить научную работу в качестве
старшего научного сотрудника Государственного института театра, музыки и кинематографии.
Здесь, совместно с Н. Жемчужиной, музыковедами Л. Кершнер, В. Коуколь, О. Соловьевой и
хореографом М. Яницкой она участвовала в фольклорных экспедициях по Ленинградской
области, Уралу и в Поволжье. Часть этих материалов вошла в сборники «Песни Поволжья» (Л.,
1959) и «Народные песни Ленинградской области» (Л., 1958), составленные композитором-
фольклористом Ф. А. Рубцовым (дружба их проявилась и в том, что он создал несколько
романсов на тексты ее стихов).2.
После ликвидации в 1952 г. кабинета фольклора Наталья Павловна перешла в Институт
русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук, где в 1963 году защитила докторскую
диссертацию. Ее многолетние фольклористические исследования подытожены в монографиях
«Русская народная бытовая песня» (1962) и «Лирика русской свадьбы» (1978). Аннотированная
картотека собранных Натальей Павловной песен насчитывает около трех тысяч текстов (а
общий каталог, составленный ею самой, охватывает сорок тысяч текстов). Большую
познавательную ценность представляют научно-популярные книги Натальи Павловны,
предназначенные для детей, юношества и широкого круга читателей: «Книга о русском
фольклоре» (Л., 1948), переведенная на чешский язык (Прага, 1953), «Сокровище народа» (Л.,
1957), «Песни и люди» (Л., 1977).
Излюбленный вид творческой деятельности Натальи Павловны – литература для детей. Ее
первая книжка в стихах вышла в свет в 1925 г., и после этого большими тиражами ее книжки,
прекрасно иллюстрированные, печатались не только на русском языке, но и в переводах на
более чем двадцати иностранных языках. Среди них заметное место занимают обработки
фольклора разных народов – песен, сказок, героического эпоса («Счастливый охотник»,
«Золотые зерна», «Добрый молодец», «Солнце над тундрой», «Сказание о непобедимых»,
«Ерши-малыши», «На Буяне, славном острове», «А мы просо сеяли», «Заря-заряница» и другие.
Книга «Ой-ду-ду» издана в Финляндии, Германии, Франции, Японии).
Так Наталья Павловна всегда совмещала полевые разыскания, научную работу за
письменным столом, продуктивную публикаторскую деятельность, популяризацию фольклора в
многочисленных выступлениях в различных аудиториях, разнообразную литературную работу.
О своих поездках и встречах с мастерами народного искусства Наталья Павловна
увлекательно рассказывала благодарным слушателям, писала очерки, вошедшие в книги
«Сквозь лесную проседь» (1935), «Терский берег» (1937), «У золотых родников» (1975).
Очарованная красотой гор, лесов, степей и рек России, ее поэзией и песней, Наталья
Павловна побывала во многих экспедициях: по Печоре, Мезени и Пинеге, по Беломорью и по
Онеге, не Среднем и Южном Урале, в Кирилло-Белозерском крае и в Башкирии, в Поволжье, не
миновала и ближайшую, Ленинградскую область. Под палящим солнцем и в трескучие морозы,
в вёдро и в непогоду исходила сотни, если не тысячи верст, колесила на телегах по размытым
дождями дорогам, плыла на колесных пароходах, моторках, больших карбасах и утлых
плоскодонках. И всюду – записывала, зарисовывала все, что схватывал ее меткий глаз, собирала
рукотворные изделия народных умельцев – деревянные богородицкие и глиняные вологодские
и вятские игрушки, долбленые из дерева коробейки, берестяные копилки и туесы, прялки,
ковши, «солоницы» и другую посуду древних образцов, «коньки», медные бляхи коновалов,
керамику, вышивки, женские наряды и украшения (многое из этих коллекций передано ею в
Русский музей).
Везде, во всем – в большом и малом, - открывались ей красота и очарование народной
культуры. Такой очарованной странницей и осталась она в нашей памяти.
В. Е. Гусев, 1994 г.

* * *

Ей было 92. Она смеялась, встречая нас, читала на память (ах, жаль, – как всегда поздно
спохватываемся, – не записали!) эпиграммы на Николая Гумилева, и вспоминала, как подшучивали над
своим метром две подружки, две молодые тогда девчонки – Наталья Колпакова и Ирина Одоевцева…
Казалось, жизнь не собирается уходить…
А через несколько недель ее не стало. Виктор Евгеньевич Гусев, едва закончив вступительную статью
к книге, которую вы видите перед собой, должен был взяться за некролог… Но напечатать эти, ставшие
уже историей, дневники не удавалось: бумаги Натальи Павловны лежали в столе, а деньги, отпущенные на
печать быстро превращались в бумагу. Такое время…

2
Лирические стихотворения Н. П. Колпаковой публиковались в периодике 1920 – 1930-х гг.
Первая ее статья также посвящена поэзии («Неизданный Фет», 1926).
В этом году, когда мы отмечаем столетие со дня рождения Натальи Павловны и когда, едва минуло
сорок дней с ухода Виктора Евгеньевича… - книга, наконец, выходит в люди. Поколение за поколением
живое становится историей, но не перестает оставаться Живым.
«У золотых родников» – малая толика дневников Н. П. Колпаковой, что хранятся в Рукописном отделе
Института истории искусств. Первые четыре главы, в несколько измененном виде, были опубликованы в
1975 году. Вторая часть «Золотых родников» увидит свет впервые.
Издатель, 2002 г.

Книга первая
(1920-е годы)

Кто? Куда? Зачем?

В 1920-х годах в Петрограде-Ленинграде существовало своеобразное научно-


исследовательское учреждение, не имевшее параллельного себе во всей стране –
Государственный институт истории искусств. Возникнув в 1912 году по инициативе и на
средства мецената графа В. П. Зубова, институт этот объединил сравнительно небольшой круг
специалистов по вопросам изобразительного искусства; но после 1917 года потребность в
культурно-просветительной работе и тяга к ней оказались настолько велики, что институт графа
Зубова, перейдя в ведение Наркомпроса, широко развернул работу на новых основаниях: в нем
кроме отдела изобразительного искусства были открыты отделы музыкальный, театральный и
литературный (МУЗО, ТЕО и ЛИТО), где крупнейшие специалисты того времени вели
подготовку будущих ученых-искусствоведов.
Наряду со многими другими задачами, выдвигавшимися в те годы жизнью, общественно-
политические деятели, ученые обратились к проблемам русской традиционной культуры – тем
более, что в царской России внимание им уделялось недостаточно. Развивая свою работу
параллельно с Этнографическим институтом Академии наук, Музеем этнографии и другими
народоведческими и краеведческими учреждениями, одна из секций Института (Секция
изучения крестьянского искусства) объединила научных сотрудников, желавших изучать
произведения как традиционного, так и вновь рождающегося народного художественного слова,
народной музыки, народного театра, промыслов, народного зодчества.
Такое изучение требовало прежде всего собирания свежего, отвечавшего новым
требованиям науки, материала на местах. Наиболее интересным районом представлялся
Русский Север, где сочетание традиции и новых форм быта и искусства должно было отразиться
особенно рельефно. Крестьянская секция ГИИИ запланировала ряд экспедиций в Карелию и
Архангельский край.
Секцию возглавлял профессор К. К. Романов, архитектор и крупный искусствовед,
специалист по деревянному и каменному зодчеству древней Руси. Ближайшими его
сотрудниками по разделу ИЗО стали молодые архитекторы Ю. Н. Дмитриев и Л. М. Шуляк; к
ним примкнула Е. Э. Кнатц, специалистка по тканям и вышивкам, и художница-копиистка К. А.
Большева. В группе ТЕО «старшим» был проф. В. Н. Всеволодский-Гернгросс, под
руководством которого находились молодые театроведы С. С. Писарев и Р. Р. Суслович.
«Старшим» в группе МУЗО был А. В. Финагин, также имевший младших сотрудников – З. В.
Эвальд и Е. В. Гиппиуса. Раздел ЛИТО был представлен тогда еще только начинавшей свою
фольклористическую деятельность А. М. Астаховой, аспиранткой Н. П. Колпаковой и И. В.
Карнауховой. Кроме того, каждый год к основному ядру экспедиции эпизодически примыкало
два-три сотрудника со стороны – из Академии наук СССР или Ленинградского университета.
Общее руководство экспедиционной работой лежало на председателе секции – К. К.
Романове, который намечал конкретные маршруты поездок и обдумывал их с членами Секции
на пленарных заседаниях.
Тот комплексный метод, которым могла работать Крестьянская секция ГИИИ, благодаря
наличию в ней специалистов различных искусствоведческих профилей применялся в науке
впервые: сотрудники экспедиций должны были исследовать собираемый материал
одновременно со всех сторон: крестьянское жилище описывалось и как архитектурный объект,
и как комплекс бытового искусства с его художественной кустарной утварью, костюмами
крестьянской семьи, ее песенным и сказочным репертуаром, обрядами, верованиями; обряды
брались с напевами песен и действами, записанными синхронно; лирические песни – в
неразрывной связи напевов и текстов и т. д. Это давало представление об общем культурно-
бытовом облике того или иного селения, того или иного района в целом.
Ни у кого в секции, кроме К. К. Романова, опыта экспедиционной работы не было. Все
казалось новым, непривычным; многому приходилось учиться на ходу. Но интерес к новым
задачам и энтузиазм коллектива были настолько велики, что никакие трудности непривычной
кочевой жизни не пугали.

….Экспедиции переносили их участников в совсем новый неизведанный мир. Столько в нем


было своеобразного, невиданного, необычного!
Как было не вести путевого дневника?
И дневник велся – из года в год, из поездки в поездку…

По озерам Заонежья

11 июня 1926
Река Свирь,
Пароход «Урицкий»
Итак – началось! Мы едем.
Как секретарь секции я обязана вести официальный дневник экспедиции. В нем сухо и точно
будет обозначаться: «Такого-то числа в таком-то часу прибыли туда-то; нашли то-то; записали и
зарисовали столько-то», - и т. д. Но такой дневник нужен будет впоследствии только для
справок, для отчета на Ученом совете. А по существу? По существу никто никогда из него не
узнает, где мы действительно были, с кем встречались, как над нами ветер шумел, как
буйствовали под нами реки и озера, каких людей мы видели… Поэтому рядом с дневником
официальным будет писаться второй, для себя, для будущих фольклористов. Для истории. Да,
для истории. Потому что наша работа – один из этапов ее в изучении северного фольклора.
И вот мы едем на север.
Вся основная работа зимы 1925 – 1926 года была в нашей Секции крестьянского искусства
посвящена вопросам организации этой первой экспедиции, за которой в будущем
предполагалась целая их цепь. Эта первая поездка занимала и волновала всех.
В Институте специалисты по всем видам искусства сходились на том, что ехать надо было на
север, и каждый доказывал это по-своему: работники ИЗО хвалили классическую старину
шатровых церквей и часовен, северные сарафаны и кокошники; работники ЛИТО и МУЗО –
северные былины, сказки и песни; а ТЕО рвалось поскорее увидеть своими глазами северную
свадьбу и хороводы. Словом, все хотели ехать на север и только на север.
Но север велик. Куда было ехать?
Одной из основных научных проблем, стоявших перед нами, была проблема влияния города
на искусство деревни и поиски в этом искусстве фольклорной новизны, которая должна была
как-то проявиться после 1917 года. Для начала наиболее подходящим показался район Заонежья
- с одной стороны несомненно испытавший на себе близость такого крупного центра, как
Ленинград, а с другой – хранивший в себе очень много этнографической и фольклорной
архаики.
Как ни волновался горячий В. Н. Всеволодский, которому очень хотелось сразу забраться
куда-нибудь подальше, в глушь тайги, как ни спорил он на эту тему на заседаниях с нашим
«шефом» К. К. Романовым, решено было проводить план последнего, т. е. действовать логично
и углубляться в северные дебри постепенно, от года к году, а в этом году начать с Шуньгского
полуострова.
Из библиотечных шкафов и с полок стеллажей потекли «Песни, собранные П. Н.
Рыбниковым» и «Онежские былины» А. Ф. Гельфердинга, записанные во второй половине XIX
века, «Олонецкие губернские ведомости» за прошедшее столетие и другая фольклорная и
этнографическая литература по Карелии. Что бы постепенно освоиться с этим краем, где никто
из нас, кроме К. К. Романова, еще не бывал, решено было не переноситься в него одним махом
из Ленинграда на поезде, а плыть через Ладогу, Свирь и Онежское озеро на пароходе и таким
образом шаг за шагом знакомиться с его природой, насселением, говором, типом поселений.
Заблаговременно были куплены билеты, осмотрены и заперты назначенные нам каюты.
Сегодня утром ровно за десять минут до отплытия экспедиция вместе с другими пассажирами
собралась на борту «Урицкого» и в 9.15 отошла от пристани на Калашниковской набережной.
И вот – мы плывем. Старшие – и мы, двадцатилетняя молодежь.
От Ленинграда до Шлиссельбурга путь мало чем примечателен: это берега Невы
пригородного ленинградского характера. В два часа дня мы были у крепости, а еще через
пятнадцать минут вышли на простор огромного Ладожского озера, берегов которого не видно
ни в одну сторону.
Качки настоящей не было, но волны поднимались изрядные, и ветер так и рвался нам
навстречу. Мы расположились в своих каютах и почти все лежали: боялись, что укачает.
Вечером, около девяти часов, наш «шеф» стучал во все двери:
- Сейчас в Свирь входим! Церковь видно! Вставайте!
Все живо выскочили на палубу. Пароход уже не качался и не нырял, а тихонько скользил по
Свири. Ладожский ветряный воздух резко переменился: пахло зеленью, чуть-чуть – сыростью,
болотной водой, соснами, березами, очень вкусными влажными запахами земли. За кормой
матовым розовым золотом протянулась полоса заката. Под ней – темно-зеленая полоса леса. Все
это опрокинулось в тихой речной глади, а по обе стороны парохода, у берегов, скользил и
струился легкий туман.
Налюбовавшись вечерней Свирью, мы снова разошлись по своим каютам. Перья и
карандаши скрипели до глубокой ночи: писались первые письма покинутым в Ленинграде
друзьям и начинался этот дневник.
В четыре часа ночи мы были в Лодейном Поле.

Река Свирь,
12 июля 1926
пристань Гак-ручей
Большая часть Свири нами уже пройдена. Это местами совершенно удивительная по красоте
река с лесистыми берегами, островками, неожиданными прихотливыми извивами и заливными
лугами. Течение очень сильное. Есть пороги. В низовьях, у Ладожского озера, селений по
берегам мало: тут очень сыро и низко. Но дальше, вверх по течению, берега идут круче,
живописнее и на обоих берегах появляются деревушки. Они небольшие, но заметно отличаются
общим характером от деревень под Ленинградом. Другой тип архитектуры: избы почти все
двухэтажные, причем в первом этаже часто совсем нет окон; зимой этот этаж заносит снегом и
там не живут, только держат скот.
Около Пидьмы видели первую шатровую церковь. В Подпорожье – любопытный фасад
дома, расписанный фигурами вроде фантастических сирен. В Мятусове увидели с берега дом с
надписью «Почта» и радостно устремили к нему свои поспешные ноги. Признака входа на
фасаде дома не оказалось, а из верхнего этажа смотрели с подоконника две детские головки.
- Открыта почта? – спросили мы, тщетно пытаясь найти вход в это загадочное сооружение.
- Почта-то?… Открыта. Да почтарь рыбу ловить пошел…
Оплакивать легкомыслие непутевого почтаря, покинувшего свою должность в редкий
момент прибытия парохода из Ленинграда, было некогда, потому что «Урицкий» надрывался от
свиста. Пришлось вернуться и вести свои письма дальше. Скоро – Вознесенье.
…В Вознесенье мы простояли пять часов. Это большое село на самом углу Свири и
Онежского озера. Обошли сначала один берег, переехали в лодке через Свирь, и на другом
берегу осматривали церковь и бывший монастырь, вплоть до его архива и колокольни; на
кладбище рисовали интересный деревянный крест, датированный 1749 годом. Таким образом
ИЗО уже начали свою работу.
Начали ее и ТЕО, Сережа Писарев и Суслович. Всеволод Николаевич Всеволодский
предписал им до свадеб и хороводов собирать различные документы о местной театральной
самодеятельности, сведения о репертуаре игровых песен и т.п. Так как оба они – юноши
старательные и исполнительные, хотя и неопытные, то сегодня они сняли с какого-то забора и
торжественно принесли на пароход афишу с анонсом о «Ваньке-Каине», которого должны были
разыгрывать в Вознесенье на днях, а попутно прихватили в церкви листовку – «Воззвание
братства во имя царицы небесной о помощи идиотам, эпилептикам и калекам». Всеволод
Николаевич грозно прочищал им мозги:
- Идиоты, эпилептики и калеки отношение к фольклору не имеют!
Мы хохотали. МУЗО, желая тоже поскорее включиться в рабочий ритм, влезло на
колокольню церкви с фонографом и записало на ленту колокольный звон.

13 июля 1926
Петрозаводск,
Пароход «Бабель»
Стоим около Петрозаводска. Пришли сюда сегодня утром, в девять часов. А всю ночь шли
по Онежскому озеру. «Онего» – озеро синее, очень красивое и, говорят, бурное. Но мы шли по
нему гораздо спокойнее, чем по Ладоге. На озере много островков. Берега темные, хвойные.
Петрозаводск расположен на множестве гор и пригорков, так что улицы перекатываются
сверху вниз и обратно, и трамваев по ним не проложишь. В центре города – старинные с
колонами здания, присутственные места и бывший губернаторский дом. Но тут же, а особенно –
по боковым улицам очень много небольших деревянных особнячков с садами и сараями.
Особенно уютно стоят они над озером. Озеро видно со всех высоких мест; к нему скатываются
под гору все улицы, проулки и тропинки.
В Петрозаводске мы простоим, вероятно, до вечера. Затем «Бабель» повезет нас в Великую
Губу, где начнется наша полевая работа.
Весь вечер мы плыли. Сидели на палубе на кольцах свернутых канатов и на каких-то других
не слишком удобных пароходных деталях, а К. К. Романов, которому достали пустой ящик из-
под соленой рыбы, сидел среди нас и рассказывал нам о районе наших будущих поисков.
Мы, конечно, еще с уроков географии в школе знали, что Заонежье – «озерный край», где
масса озер, каменных кряжей, валунов, выходов камня на поверхность; где существуют остатки
когда-то дремучих и сильных лесов и где земли, пригодной для посевов, очень мало. Но наш
руководитель, бывавший в этих местах, уточнил будущую обстановку нашей работы:
- В Великой Губе и около не местность сравнительно низкая, - сказал он, - но дальше – от
Космозера и севернее – идут каменистые утесы и каменные гряды. Чем севернее, тем вообще
тут больше камня. Хорошая полевая земля только у села Великая Нива, - за это оно и получило
свое название. Раньше богатством края был лес, но теперь он в очень значительной части
вырублен на экспорт и нужды Петербурга-Ленинграда.
- Это - Карелия. А живут русские? – спросил Сережа Писарев. И шеф объяснил нам (хотя
многие из нас это тоже уже знали), что когда-то эти места были заселены финскими племенами,
но русско-славянские поселения появились тут очень давно: Карелия была колонизирована
Новгородом. Как и в других местах, целью северной колонизации была торговая выгода, и
колонии новгородцев понемногу продвигались все дальше к Белому морю. Когда торговля
Новгорода на севере заглохла, Заонежье, стоявшее на бывших торговых путях, оказалось в
стороне; отношения с севером пошли от Москвы иначе – через Вологду, ВеликийУстюг,
Сольвычегодск и Холмогоры.
В истории этого края есть интересные подробности. До второй половины XVII века
Заонежье было (вернее, казалось из Москвы) глухоманью. Сюда ссылали. Так, в Толвуй была
направлена постриженная Марфа Романова, мать первого царя из дома Романовых, затем
епископы и священники, боровшиеся с патриархом Никоном, и другие. Потом сюда волнами
шли старообрядцы. Это способствовало сохранению в крае старины и архаики.
- А при Петре внимание к Заонежью воскресло, - говорил Константин Константинович, -
Петр ценил этот край как путь с Волги к будущей Мариинской системе в Петербург, и как путь
из Петербурга в Поморье.
Петр учитывал и природные богатства Заонежья, прежде всего – руду. В Петрозаводске и
Повенце возникли металлургические заводы. В деревне Дворец, километров за пятьдесят от
Петрозаводска, открылись лечебные «марциальные» воды.
- Что значит - марциальные? - спросил кто-то из нас.
Оказалось, что это значит «железистые», по имени античного бога Марса, бога войны и
железа. Железистая вода – целебная от многих болезней. Петр будто бы сам там жил и лечился.
Оттуда и название деревни – Дворец.
- А чем жили крестьяне?
И это мы узнали: при отсутствии хорошей пахотной земли Заонежье занималось
рыболовством и другими промыслами; жители уходили и на заработки в Петербург. Местные
ресурсы давали возможность торговли с соседями – и в Шуньге по два раза в год устраивались
ярмарки. Сюда привозили рыбу, меха, кустарные изделия, глиняную посуду с реки Ояти.
После 1917 года, естественно, старина во многом пошатнулась. Сегодня рядом с ней растет
новизна. Это происходит не очень быстро; но в гражданскую войну под Космозером стоял
«белый» фронт, и этот факт немало воздействовал на политическое сознание заонежского
крестьянства: сравнивая «белых» и «красных», крестьяне поняли многое и отвернулись от
первых, чтобы поддержать своих.
Издавна считалось, что Заонежье делится на три части, центры которых – селения Кижи,
Толвуй и Шуньга. К Кижскому району относятся Великая Губа, Яндомозеро, Космозеро; к
Толвую – Фоймо-губа; к Шуньге – она сама и окружающие ее деревни. В быту и в
художественной культуре этих трех районов имеются определенные различия.
- На месте сами увидите, - сказал Константин Константинович.
В Заонежье никогда не было крепостных, - мы это знали. Не было также солдатских постоев,
долго не было и фабричного влияния. Грамотность была всегда низка. В заонежских лесах жили
старообрядцы… Все это способствовало тому, что в крае сохранилось до наших дней много
пережитков в мировоззрении жителей.
Попутно вспомнили мы и нашего предшественника - фольклориста Гильфердинга, который
писал, что в его время, т.е. в начале 1870-х годов, в Заонежье не было ни капусты, ни гречи, ни
огурцов, а существенную часть пищи составлял овес; что и телег там не было, потому что не
пройти было по болотистым каменистым кочковатым дорогам; и кос обычных не было, а поля
косили коротенькими «горбушами», похожими на серпы.
- Ну, после Гильфердинга-то пятьдесят лет прошло, - сказал наш руководитель, - теперь кое-
где на телегах можно свободно проехать. Да и поля есть такие, что «горбуши» необязательны, -
за них больше по дедовской традиции держатся.
Гильфердинг писал еще, что даже летом в Заонежье возят кладь на санях (дровнях) или на
«волоках», т.е. на оглоблях, которые передними концами прикреплены к хомуту, а задними
волочатся по земле; к ним приделана поперечная доска, на которую привязывают кладь; там, где
и волоком не проехать – ездят верхом.
- Да, это все я видел, - сказал шеф, - дороги в Заонежье неважные. Одна из главных работ
населения – уборка камней с полей и распахивание земли, которую очищают от мелкого леса;
эти поляны можно засевать только три года, - потом их бросают и распахивают новые, потому
что хлеб родится только на свежей лесной земле. Чем дальше к северо-востоку, тем край все
глуше: все леса да болота.
Вот каковы места, в которые мы направляемся. Ну, как же было не записать все это? И как
бы это все вошло в официальный дневник?!
А ведь я еще не записала самого главного!
Это было в Петрозаводске. Мы с девяти часов утра бродили по городу, осматривали местный
краеведческий музей. От заведующего музеем узнали, что в Петрозаводске живет былинщица
Н. С. Богданова. Мы с А. М. Астаховой обомлели от восторга. Получили нужный адрес и
немедленно по нему отправились.
Никто из нас былин никогда не собирал и не слыхал, как они поются. Но о Настасье
Степановне Богдановой мы знали. Это очень талантливая сказительница, вопленица и
сказочница. О ней в начале XX века писал олонецкий краевед Шайжин, причитания ее
публиковались в «Памятной книжке Олонецкой губернии» еще в 1910 и 1911 годах. Но одно
дело - читать ее тексты, другое – самим записывать. Тем более в первый раз.
Настасья Степановна оказалась маленькой, очень живой старушкой. Глаза у нее совсем
молодые, речь веселая, быстрая, со множеством поговорок и присловий. Нас она встретила
приветливо. Конечно, все разговоры с ней вела, как старшая, Анна Михайловна, а я в качестве
младшей почтительно молчала. Настасья Степановна предложила нам спеть былину про
Добрыню. Мы, конечно, с радостью согласились. Но как было приступать к нашей работе? Ведь
мы не умеем писать так быстро, как человек поет. Анна Михайловна придумала:
- Нас двое, писать будем по строчкам: я – первую, вы – вторую, я – третью, вы – четвертую,
и так далее. Потом сложим записи вместе и получим полный текст.
Так и сделали. Но все-таки было очень трудно: мы не сразу могли разобрать, где кончается
одна строчка и начинается другая, из-за этого кое-что пропустили, а кое-что записали два раза.
Настасья Степановна пела четко, очень красивым напевом. Он состоял из двух повторяющихся
музыкальных фраз. Мы записали его на слух.
Вот! Это было наше с Анной Михайловной первое боевое крещение, первая проба
собирательской работы.

13 июня 1926
Великая Губа,
Дер. Тарасы, школа
Около восьми часов вечера прибыли в Кижи. В истории русского народного зодчества они
занимают очень существенное место, и не мне о них тут рассказывать. Могу только записать,
что по непосредственному впечатлению весь этот изумительный архитектурный ансамбль
совершенно потрясает соей красотой и удивительной гармонией с пейзажем. Мы выходили на
пустынный берег, обходили церкви со всех сторон, фотографировали, рисовали... Но времени на
Кижи у нас было мало: в половине девятого «Бебель» пошел дальше, а к десяти часам вечера мы
пришли в Великую Губу.
Вечер был розовым, ясным. Мимо парохода бежали живописные островки, поросшие
нежной зеленью, широкие береговые луга; вдали вставали ветряные мельницы. Все мы,
столпившись на палубе, с жадностью оглядывали и впитывали в себя всю эту прелесть
незнакомого северного края. Удивительно хорош серебристо-серый оттенок здешних изб. На
закате серенькие деревушки отсвечивают словно шелковистыми отблесками. Мягкое сочетание
бледно-розовых, светло-зеленых и серых тонов делало панораму легкой и прозрачной. Вдали
тихо вертелись две мельницы, хотя ветра не чувствовалось. Тишина на воде была
поразительная.
В Великую Губу прибыли уже после заката. Шумная, оживленная компания наша из 17
человек с рюкзаками и котомками на плечах дружно двинулась с пристани и зашагала к зданию
школы, сопровождаемая множеством ребятишек и собак; последние дружелюбно помахивали
хвостами.
Местный учитель и его семья встретили нас как старых друзей. Нам немедленно были
предоставлены все три пустые комнаты (классы) в верхнем этаже школы, неограниченное
количество соломы для постелей и два кипящих самовара. И первое, и второе, и особенно третье
еще больше подняло нашу энергию. Если бы не поздний час, мы, пожалуй, готовы были бы
сегодня же начать работу.
Но деревня уже задремывала, и нам не оставалось ничего другого, как пожелать товарищам,
что бы солома была им пухом, и мирно улечься на чистом полу. Впрочем, мы с Анной
Михайловной устроились в нашей «дамской» комнате несколько иначе: она на лежанке, а я на
двух сдвинутых вместе столах. В мужской комнате все спят на полу и только один
предприимчивый Ф. М. Морозов, фотограф, разыскал где-то в сарае кусок ивового плетня,
положил его на две табуретки и беспечно качается на нем, как в гамаке; а соседи с хохотом
ждут, когда он провалится. В тот, что он провалится, все уверены, потому что подобное
сооружение долго просуществовать, очевидно, не может.

15 июня 1926
Там же
В день приезда мы просто повалились и заснули. На следующие утро все члены экспедиции
рассеялись по деревням, входящим в состав Великой Губы, разузнав предварительно у хозяев
школы все, что могло быть нам полезно: одни любопытствовали, где в ближайшей округе
можно найти сказочников и былинщиков; другие интересовались местными играми и обрядами;
третьи и четвертые, забрав альбомы, карандаши и фотоаппараты, просто расходились, куда
глаза глядят, надеясь самостоятельно высмотреть себе материал по вкусу и по заданию.
Работа закипела.
Встречавшиеся по дороге крестьяне смотрели на нас не без легкого недоумения, но,
поравнявшись, приветливо кланялись. Это было первым предлогом завести знакомство.
- Здравствуйте, бабушка, - ласково говорили мы.
- Здорово, крещеные, так же ласково отвечали нам. Затем - маленькая пауза и дружелюбное
оглядывание друг друга с головы до ног, после чего следовал обычно вопрос:
- Нешто городские?
- Да, бабушка, - ленинградские.
- Ну-ну!
Еще маленькая дружелюбная пауза – и новый вопрос:
- А вы пошто?
Тут мы пускали в ход все свое красноречие и старались объяснить в достаточной мере
толково и вразумительно, зачем мы приехали. Если дело происходило посреди деревенской
улицы, то, увидев незнакомых людей, беседующих с местной жительницей, из соседних изб
немедленно выходили прочие обитатели и, остановившись сначала на некотором расстоянии,
незаметно придвигались все ближе и, осмелев, вступали в разговор.
- А вот бабушка Афимья гораздо много сказок знает, - выдавал головой свою
прародительницу какой-нибудь шустрый паренек.
- Ой, подавись ты! – с негодованием отмахивалась та. Но дружный хохот в толпе
поддерживал мальчугана.
- А што, бабка, нешто не знашь? И сказки сказывашь и поешь на беседах. И песни-то все
таки досюльны!
Мы не сразу поняли значение слова «досюльный», но с самого начала инстинктом
исследователей почувствовали, что это нечто такое, что может нам пригодится. «Досюльный»
значит старинный, древний. Поняв это, мы при каждом упоминании о «досюльщине» уже
настойчиво упрашивали бабушек или тетушек поделиться с нами своими знаниями.
- Ну-ну, - отвечали они уже добродушно, да што же вы тут-то, пойдем в избу.
Мы шли в избу, толпа валила вслед за нами. Знакомства завязывались быстро. Сказочница-
бабка представляла нам какую-нибудь «песельницу» внучку, внучка ссылалась на подруг, а
подруги на какого-нибудь «досюльного» дедку. Цепь шла, как в сказке: «Жучка за внучку,
внучка за бабку, бабка за дедку». А когда дело доходило до дедки, то здесь уж можно было
почти всегда быть уверенным, что нам удастся с его помощью раздобыть не «репку», а какую-
нибудь редкую старую солдатскую песню или бытовой анекдот, в лучшем случае даже заговор
или целую былину.
Немало было изумления и вопросов – для чего нам все это нужно. – Ведь это все
досюльщина, нонче девки новые песни поют, городские, - отговаривались старики. И только
после наших искренних уверений, что «досюльщина» интересна нам ничуть не меньше нового
искусства, следовало добродушное «ну-ну!» и новая сказка или песня.
Конечно, мы ехали не за одной стариной. Конечно, мы всюду расспрашивали – нет ли
фольклора нового, созданного после 1917 года. Но, по правде говоря, на успех мы при этом не
надеялись. Фольклор, как известно, складывается веками, и не сразу возникает по следам
событий. Однако мы разузнавали о новом народном творчестве всюду. Но в качестве «новых»
песен нам предлагали мещанские романсы вроде «Маруся отравилась», «Чудный месяц плывет
над рекою», «Хаз-булат» и т. п. Для местных крестьян с репертуаром старинных свадебных и
лирических эти песни были действительно «новыми». Да мы-то искали другое…
Как правило, записи происходили в избах или возле них на крылечках, на бревнышках. Что
нас поразило с первого взгляда, так это величина, солидность и опрятность крестьянских изб.
Редко-редко, как случайное исключение, попадаются тут маленькие или ветхие избенки,
которых так много в средней России или под Ленинградом. В избах Заонежья – чистота и
домовитость, выбеленные печи, выскобленные лавки, чистые половики разостланные по полу, -
и все это не в праздник, а повседневно. Если случается где-нибудь спросить молока, его
приносят в аккуратных беленьких кадушках или в блестящих глиняных плошках, и видно, что
это не напоказ, а всегда так, и что врасплох великогубских хозяек неаккуратными не застанешь.
«Маменьки», имеющие дочерей-невест, раскрывают перед нами короба с приданым и
приветливо разрешают снимать узоры со старинных и новых вышивок. «Татеньки» не
препятствуют обмерять и фотографировать сараи, амбары и чердаки. А веселые дочки, хихикая
и толкая локтями друг друга, сообщают нам местные песни, частушки и загадки.
В трепет и восхищение приводит всех фонограф. Когда мы объяснили исполнителям его
устройство и предложили кому-нибудь первому спеть «в тубу», толпа с визгом шарахнулась в
сторону, и потребовалось немало уговоров, что бы заставить одну из певиц спеть в фонограф
любимую местную песню «Экой Ваня разудалый голова». Но после того как это было
благополучно исполнено и фонограф в точности «отпел» все, что было в него напето, толпа
слушала, затаив дыхание, и по окончании записи долго волновалась и шумела от восхищения. С
тех пор, куда мы ни придем «с машиной», - изба мигом набивается народом и успех записи
обеспечен.
За это время записано уже очень много частушек, песен, детского фольклора. Последнее
получить легче всего. Ребятишек кругом множество, делать им нечего, мы для них чрезвычайно
интересны и они толпами снуют вокруг школы, заглядываясь на нас. Подзываем их, беседуем,
записываем от них «байки» и «считалки» вроде следующих:
Тани-бани, что под вами,
Под железными столбами?
Тунчик, бунчик, кто король?
Катился катыль золотой,
Кто приздынет –
Тот и выйдет!
Или:
Шла старушка мимо сада,
Пронесла горшок рассады,
Ку! Ку! Ку!
Или:
Мышка, мышка, вылей воду
За косую огороду.
Я те дам пятачок,
Ты сходи в кабачок,
Купи пряничок!
Или:
Маменька, маменька, спусти погулять,
Недолго, недолго – до вечера!
Утром станем – сена накосим,
Граблями наносим!
«Косая огорода», покос, укладка сена граблями – все это взято из живой окружающей
жизни. Из нее же берутся и образы для многих загадок о местном пейзаже, домашних
животных, о местных промыслах, рукоделиях, посуде и т. п. Прялки и станок здесь в каждом
доме, поэтому все знают загадки про пряжу («пять-пять овечек в дорожку ступают, пять-пять
овечек зарод подъедают»), т. е. пальцы рук берут шерсть со спинки прялки, сучат нить, и на
прялке («на зароде») остается меньше «сена», т. е. шерсти, словно «овечки» поедают его;
«зародом» тут называют высокие стога сена. Есть загадки про ткацкий станок: «с краю мерзнет,
с другого тает, а в середке утка (или «сокол» – челнок) летает», - и т. п. Как и байки с
потешками и считалками, загадки можно услышать от разных возрастов. Есть очень
своеобразные:
Шел долговяз, в сыру землю увяз. (Дождь)

Круглая кругляшка,
Золотая кубышка,
Не кость, не камень,
Не текет, не каплет. (Яйцо).

Как на озере на Ладоськом,


На Онеги на Мурманьском
Поборолся Илья с Петром,
Помутилася вода с песком. (Квас бродит).

Шел я по топ-топ-ту,
Видел я барах-тах-ту.
Если бы не мух-тах-та –
Съела бы барах-тах-та!
(Собака спасает охотника от медведя,
встретившегося ему на лесной тропинке).
Песни мы записываем преимущественно от молодежи и от женщин среднего возраста (лет до
45 – 50). Мужских песен очень мало. Встретили мы несколько свадебных («Желтые кудри за
стол пошли», «Пивна ягода по сахару плыла») и др.) и две игровых («На девицах перепелка» и
«Ай уж заюшка, убелеюшка»), но они потонули в массе песен лирических.

16 июня 1926
Там же
Что тут очень интересно и совершенно ново для нас – это местные поверья, суеверия,
заговоры и всякие толки о нечистой силе. Местные жители верят, что кругом полно невидимых
существ, которые живут в издавна положенных им местах: в бане – «баенник», в риге – «ригач»,
в лесу – «лесовик», в воде – «водяной», в избе – «домовой», во дворе – «дворовый», в бору –
«боровой черт», на путях и дорогах – «дорожный хозяин». Все эти персонажи так или иначе
входят в общение с людьми, и на них можно воздействовать силой колдовского слова. Так,
например, имеется целый ритуал для оберега скота.
Происходит это перед весенним выгоном скотины в поле. Скот здесь – главное богатство,
так как земли для пахоты мало и люди промышляют не земледелием; значит, надо всячески
позаботиться о скоте. И вот создался целый обряд – «отпуск».
Накануне «отпуска» пастух ходит по деревне и собирает с хозяек муку и шерсть со скотины.
Он сам во дворах отрывает от каждого животного по несколько волосинок, а потом все их
смешивает. Смешивает он и получаемую по дворам муку и на другой день заставляет жену печь
из этой муки колобки. В колобки запекается собранная с животных шерсть – примета, чтобы
стадо держалось все вместе, не разбредалось по сторонам.
Когда колобки испекутся, пастух выходит на улицу и начинает трубить в трубу. Из каждого
двора гонят скотину в «запертище», т. е. в такое место, где можно было бы собрать всех коров
вместе ( на поляну, или на пожню) и где есть хоть немного воды. Мужики делают в
«запертище» ворота; ставят по обе стороны ворот березки и связывают их верхушками. Наверх
кладут пучок хвои, на средних ветвях – икону; на земле в воротах раскладывают огонь, Скот
весь собран за эти ворота, в «запертище».
Священник начинает служить молебен. Пока он служит – на разложенном огне горят дрова.
Священника сменяет пастух, который входит в «запертище» и начинает ходить вокруг скота,
читая «отпуск». На огне в это время горят уже не дрова, а можжевельник.
Пастух обходит стадо три раза и читает «отпуск» по бумажке; если он неграмотен, то читает
кто-нибудь из грамотных, а пастух за ним повторяет. Читая «отпуск» и обходя стадо, пастух
волочит за собой на веревочке вареную щуку и замок с ключом. После того как «отпуск»
прочитан, пастух закапывает щуку и замок под неподвижный камень, куда не попадает стоячая
вода. Бумажку с «отпуском» передает на хранение в церковь. Потом пастух скармливает
скотине колобки и гонит ее в ворота через огонь.
Тем обряд и кончается. Щука и замок с ключом лежат под камнем до осени. Еще примета: в
течение лета пастух не позволяет никому дотрагиваться до своей трубы.
Все эти старые обряды выполняются сегодня в Великой Губе уже не по всем деревням.
Часто бывает и проще: перед первым выгоном скотины на улицу кто-нибудь читает «отпуск»
доме:
Святые честные пророки и великие мученики, Власий, Медосий и патриарх Афанасий,
сохраните нашу скотинушку по горам, по дворам, за травушку съедаючи, на месте почиваючи,
от ветра, от вехоря, от нечистого духа, от зверя лесного и от человека злого. Во имя Отца и
Сына, аминь.
Затем берут освященную вербу из-за иконы и ею выгоняют скот из ворот. Коровы проходят
мимо священника, который стоит у дороги и окропляет их святой водой.
Но бывает, что все это не помогает, и корова теряется в лесу. Тогда хозяйка идет в лес и там
«на росстани» (т. е. на перекрестке тропинок) обращается к лесовику:
Лесовик, лесовик, отдай мою нетель, буде есть у тебя. Нетель моя белая с черными ушами.
Не отдашь – так закрещу все пути-дороги, не пройти тебе, ни проехать.
Какой глубокой стариной веет от этого заговора! До чего наивны эти точные указания
(«нетель моя белая, с черными ушами») и угрозы «закрестить» перед лесовиком все дороги,
чтобы ему не пройти и главное – «не проехать»…
Еще больше пекутся местные жители о собственном здоровье. Лечатся заговорами сами,
лечат детей. Считают, что болезнь приходит как наказание, и, заболев, «прощаются» (т. е.
просят прощение) у невидимых сил, напустивших болезнь, причем сочетают вместе и
христианство, и язычество:
Заря-зареница, В чем провинилась.
Красная девица, Иоан-златоуст,
Прости рабу божию Иоан-богослов,
Агафеклею Иоан-предтеча,
В чем согрешила, Иоан-креститель!
После прочтения этого надо положить на восток «тридевять» поклонов. Есть заговор «от
призора» (т. е. от дурного глаза):
Стану, раба божия, благословясь, пойду, перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в
ворота, в чистое поле. В чистом поле стоит белая береза и под той белой березой белый
камень. На белом камне стоит стар мастер человек. Лук железный, тетива шелкова,
стреляет и отгоняет от причити-призора все людские переговоры, от ветра, от вехоря, от
нечистого духа и от злого человека от раба божия имярека. Аминь.
Есть заговор от «чирьев» (нарывов) и коросты:
От каменя трава не растет, от сухой деревины нету отрастелины, в мертвом теле души
нет. Тебе, чирью-вереду, нету места, нету роста и опухоли во веки, отныне до веку, всегда и
присно, аминь.
Заговорами заранее ограждаются от змей, которых, говорят, в здешних лесах очень много.
Идя в лес, говорят:
Егорий свет храбрый, сохрани, господи, и помилуй от зверя едучего, от змея клевучего, на
весь день господень.
Детей преимущественно заговаривают от бессонницы и от того же «дурного глаза», причем
иногда довольно варварским способом: мать должна переступить через новорожденного левой
ногой, а правой слегка наступить ему на ротик (!) и произнести:
Куда я тебя, дитя, положу, там и лежи и спи, а от меня качанья не жди. Во имя отца и
сына и святого духа, аминь, и да воскреснет бог.
В другом случае надо действовать иначе: если ребенок не спит и кричит, с ним на руках
выходят на крыльцо, кланяются и трижды повторяют:
Ночная ночешница, денная надсмешница, отстань, отойди от младенца раба божия
имярека, не тешся над младенцем, а тешься сама над собой. И возьми свое бессонье и отдай
младенцу сон. Вот тебе топор и веник, веником опашусь, а топором отрублюсь. Тьфу, аминь!
Отплевавшись, несут ребенка в постель и три раза обводят кругом него топором и веником,
трижды приговаривая: «Тьфу, аминь!» и отплевываясь. Весной этого года в Заонежье шло
следствие о самозванных повитухах, из-за которых погибло несколько новорожденных. На
допросах бабки сообщали следователю все свои «слова», которыми они «лечили» и
«успокаивали» младенцев. Один из таких заговоров («Призорные слова от дурного глаза») мы
получили от народного следователя М. С. Елисеева, а он в свою очередь – от Марфы Даниловны
Обрядиной 72 лет из дер. Голиково в районе Кижей:
Призорные слова отговариваю, имярека отговариваю, отговариваю с костей и с мозгей, и с
ясных очей и с белого лица, с ретивого сердца; вынимаю, исцеляю раба своего имярека, во
чистое поле бросаю, где птица не летает, там зло лихо пребывает, раба божьего младенца
сбавляет от девки шимоволоски (т. е. растрепанной), от бабы простоволоски (т.е. с
непокрытой головой, беспутной, легкомысленной), от мужика-еретика-колдуна. Моим словам
аминь.
Эти «призорные» слова приговаривались в воду в красном углу, про себя, три раза. После
каждого раза воду крестили и затем этой водой мыли ребенка и давали ему немножко выпить.
Может быть, я слишком подробно остановилась на всем этом местном колдовстве. Но
материал этот редкий, интересный, и находить его гораздо труднее, чем песни или загадки.
Пока мы, ЛИТО, записываем все это, другие отделы тоже заняты своими делами. ИЗО без
памяти фотографирует. Это началось еще на пароходе. Почти на каждой пристани, едва
спускали сходни, по ним, а затем – по берегу лихо мчался наш фотограф с аппаратом. За ним
бежали местные мальчишки и собаки с пристани. Общелкав аппаратом интересный дом или
церковь, указанные ему еще с палубы начальником экспедиции, фотограф мчался так же прытко
обратно и едва успевал взлететь на палубу, как пароход немедленно отчаливал. То же самое, но
только в несколько замедленном темпе, происходит все эти дни в Великой Губе.
МУЗО берут на фонограф песни, причитания и другие музыкальные фольклорные жанры.
Попутно прихватывают всякие мелочи вроде загадок, поговорок и т. п. Записывают они также
местные колокольные звоны, звуки пастушьих рожков и другие музыкальные звучания вроде
наигрышей на балалайке, на гармони и т. п.
ТЕО собирает местные игры и готовится скоро идти в соседнюю деревню на свадьбу.
Общий быт наш тут устроен очень хорошо: утром, вечером и два раза среди дня хозяева
ставят два громаднейших самовара одновременно и раз в день дежурный по хозяйству варит
нечто в котелке на общий обед. Кроме того, мы покупаем в местной лавочке хлеб, сахар,
бублики, которыми можно дробить камни, и леденцы, которые не растворяются во рту в
течение недели… Все это очень весело и всем нам нравится.

18 июня 1926
Там же
Вчера в деревне Кондобережье, неподалеку от нас, было «просватанье» перед свадьбой, и
мы ходили туда всем составом.
Люди толпились около дома невесты. Мы толкались в толпе, собирая свои материалы и
делая наблюдения. ТЕО, как репортеры на пожаре, спешно записывали, расспрашивали,
отмечали, - наконец-то дорвались до своих кровных материалов! Всеволод Николаевич,
специалист по русским народным обрядам, руководил всей церемонией записи: расставлял
группы «свадебников» для фотографирования, рассаживал гостей за столом и вообще принимал
самое активное участие во всем деле.
Потом мы переправились с Женей Гиппиусом в лодке через озеро в деревню Вигово.
Удалось записать от одного деда былину о Дюке.
Экспедиция разрастается. 16-го с вечерним пароходом, кроме В. Н. Всеволодского, прибыли
из Ленинграда Ирина Карнаухова и дамы ИЗО: Е. Э. Кнатц и Л. М. Шуляк. Сегодня вечером,
вероятно, двинемся из Великой Губы дальше.

19 июня 1926
Яндомозеро
Вчера среди дня, распевая только что выученные в Великой Губе песни, экспедиция вся
целиком выступила из деревни Тарасы по направлению к Яндомозеру. Путь был не слишком
далеким: от Тарасов до нового пункта работы надо было пойти всего около трех километров, -
так говорили наши новые друзья-великогубцы. Думаем, что цифра эта была несколько
приуменьшена. Верстовых столбов и точных сведеней тут не имеется, но во всяком случае
отшагали мы километров 5-6, не меньше.
Весело шли через каменистые кряжи и болотца. Пришли к Яндомозеру. Сели в карбас.
Проплыли около четырех километров и в седьмом часу вечера прибыли в деревню одного
названия с озером. Опять расположились в пустой школе и сразу же начали обследование
окрестностей.
Материал нашелся для всех. ИЗО в восторге обмеривает и фотографирует местную
шатровую церковь. «Сказочники» – А. И. Никифоров и Ирина Карнаухова в восторге слушают
местных Шехерезад. Сказок здесь гораздо больше, чем в Великой Губе, где преимущественно
царят песни. Но и тут песенникам нашлось дела немало: мы записали несколько лирических
песен («Глухой неведомой тайгою», «Вечериночкой стояла у ворот», «В зале было тихо», «На
крылечко выходила», «Право, маменька, мне тошненько», «Хорошая веселая моя») и свадебных
(«Не соболь по улице похаживает», «С терема на терем княгиня шла», «У стола, стола, дубового
стола»). А завтра будет праздник «троицы», народное гулянье и, вероятно, материал для записи
найдется.

20 июня 1926
Яндомозеро
«Троица». Широкая сельская улица была оживлена с утра. Пестрая, нарядная толпа и гостей,
и местных жителей яркими пятнами выделялась на фоне серых изб и зеленых луговин над
озером. Мы рассеялись по разным концам деревни, чтобы охватить побольше впечатлений.
- Здравствуй, тетенька!
Оглядываюсь. Трое веселых ребятишек, - наши знакомцы по Великой Губе. Серьезно
здороваются за руку.
- А вы тут как очутились?
- Мы на праздник… С мамой… С бабушкой…
Из-под новых платочков глазенки блестят гордостью. В косичках – яркие ленточки. А
старшие сестры и маменьки щеголяют еще более пышными нарядами: «досюльные» шелковые
платки, прабабушкины сарафаны, вытащенные ради праздника из сундуков – и все это
невероятно красочно и ярко: оранжевое с синим, красное с зеленым… В солнечном утреннем
свете толпа – как живое цветочное поле.
Ударили в колокол. Двинулся крестный ход. Толпа к нему не примкнула.
Посреди гулянья на бревнышке восседал пьяноватый старик, похожий всем обличьем на
монаха-расстригу, и весело орал на какой-то церковный «глас»:
Достойная ты перцовка,
Многочтимая ты сивуха…
Мы тебя ублажаем,
Каждый день по бутылочке выпиваем…
Прошла еси ты огни и воды
И медные трубы…
Попала ты монахам в зубы…
Толпа хохотала, теснясь поближе к певцу. А тот, внезапно изменив «глас», запел по-
другому:
Братия, братия,
Рассердились мы на отца нашего игумена,
Не пойдем мы ни к вечерне, ни к утрени,
А скажем, чтобы открыл он нам погреба глубокие
И вынес бочки толстобокие…
А мы, любая братия бедная,
Возьмем черпала медная,
Выпьем по одной
И помо-о-олимся!…

Погост был оживлен весь день. Но того, что было бы естественно встретить прежде на
народном празднике – песен, игр, - не было и в помине.
Старики степенно рассуждали, сидя на бревнах у края улицы. Молодежь гуляла и беседовала
кучками. Кое-где в руках виднелись газеты. Уже к концу гулянья появилась балалайка и
несколько пар девушек и парней закружились было в «кандрели», но скоро прекратили танец и
ринулись гурьбой в здание школы. Там был устроен антирелигиозный спектакль. Зал оказался
набитым до отказа.
Ни старых гаданий, ни обрядов не было. Только старики, переплывавшие озеро на закате,
поставили на носу лодки вместо паруса молодую березку, да придорожные кресты были кое-где
украшены березовыми прутиками.
Старые поверья потонули вместе с цветочными венками, и древний праздник принял формы
нового быта.
Но вообще-то в Яндомозере не меньше старины и суеверий, чем в Великой Губе. Тут
сколько угодно «бабок», сведущих по части колдовства. Здесь я записала уже не заговоры на
здоровье, а «присушки». Их сообщила мне, подмигивая, хитроумная бабка Ульяна Юдична,
которая оказывается, слывет местной специалисткой этого дела.
- Погоди, я тебе слова скажу, - просвещала она меня, - ты их наговори на пряник али на
конфету, да и спрячь на всю ночь за пазуху. А утром дай ему съесть. Увидишь – так полюбит,
иссохнет весь…
- А какие же слова-то, бабушка?
- А вот слушай!
И она зашептала:
Стану благословясь, пойду перекрестясь из дверей в двери, из ворот в ворота, в чисто поле.
На латынь-камени сидит красна девица, раба божия Наташа, и пущает тоску по сердцу,
разгоняет кровь и мысли, присушает (как его зовут-то? Ну, пущай Иван!) раба божия Ивана.
И как без хлеба, без соли, без злата, без серебра не можно жить, так же не мог бы он без
Наташи жить, и не есть, и не пить, ни работы работать, ни время коротать, ни ночи спать,
- как бы Наташу увидать.
Три раза наговори – не забудь! А то еще другие слова есть. Их говорить надо утром, когда
умываешься.
И новый шепот:
Умывается раба божия Наташа водой святой, утирается в красное солнышко, в лоб
кладет светлый месяц, в ясные очи часты звезды, холостым на сухоту, вдовцам на красоту,
мужикам на люботу, на честь, на игру, на православну красоту, суженому-ряженому пуще
всех. Чтобы не мог ни есть, ни пить, ни по белу свету ходить, ни темной ночью спать, ни
времени кортать, все бы думал, тосковал о рабе божией Наташе пуще всех.
Но особенно занятен был третий заговор-присушка:
Напади моя тоска всем купцам, всем молодцам, всем боярам, всем дворянам по рабе божией
Наташе пуще всех. Всем чертежникам, всем железнодорожникам, всем емназистам, всем
енералам, всем офицерам, суженому-ряженому пуще всех.
- Почему, бабушка, чертежникам и железнодорожникам? – несколько озадаченная, спросила
я.
- Ну… чертежникам – ведь тут дело не без черта. А железнодорожникам – для складу! –
серьезно отвечала бабушка.
Кроме того, тут есть и заговоры «от колотья», «от призора» и особый оберег от тех же змей,
которых заклинают в Великой Губе: «Егорий свет храбр, держи своих собак на медных на
цепях», - слова, которые надо говорить про себя, идя в лес.
Как правило, исполнители никогда не возражают против того, что мы каждое их слово
записываем в наши тетрадки. Но тут, в Яндомозере, вышел смешной случай.
В одной избе гостеприимная тетушка Анисья с помощью румяной сероглазой дочки
Машеньки пекла в жаркой печи «калитки» с творогом и наперерыв с Машенькой сыпала нам
частушки и загадки, не забывая в то же время придвигать к нам тарелку с горячими
ватрушками. Первое мы записывали, а второе с аппетитом уничтожали.
- А теперь, Анисья Ивановна, скажите, сколько вам лет и откуда вы родом? – спросили мы,
окончив запись.
- Ой, родимые, да на что ж вам это? – искренно удивилась хозяйка.
- А как же: ведь мы ваши загадки и песни в книжке напечатаем и должны указать, от кого мы
их записали.
Обе – и мать, и дочь, - дружно взвизгнули и присели – одна с кочергой, другая с ухватом в
руках.
- И что ж это вы, голубчики! Да кому это надо! Да чтоб весь свет просмеялся! Ой, да в
книжицу! – заголосила мать, как по покойнику.
- Выкинь меня, Наташа, выкинь, слышь?! – требовала Машенька, заглядывая через плечо в
мою тетрадку. Насилу мы их успокоили и уговорили. Обе в конце концов согласились, что
«пропечататься» в «книжице» не страшно, а даже почетно и занятно.
- Только уж больно в диковинку, непривычные мы, - говорила успокоенная Анисья
Ивановна уже с улыбкой, - да видно привыкать надо к новому-то!

26 июня 1926
Космоозеро
С 24-го числа мы опять на новой базе.
Космозеро удивительно красивое место. Озеро узкое, длинное, очень синее. Берега
мохнатые, лесные. Вокруг поднимаются каменистые кряжи и хвойный лес. Большие валуны
разбросаны повсюду у воды. Часть деревенских построек – бани – стоят в маленьком заливчике
на сваях и между ними разъезжают на лодках, как в гондолах.
Мы целые дни проводим за напряженной работой. Ее здесь очень много. Во-первых, тут две
прекрасные шатровые церкви, вокруг которых неустанно трудятся наши ИЗО. Во-вторых -
множество песен. В-третьих - множество сказок, детского фольклора и других сокровищ для
ЛИТО. Без конца бегаем по деревне и по окрестностям, отыскивая все новых и новых
исполнителей.
Быт наш таков же, как и на предыдущих базах: живем в большом чистом крестьянском доме
у самого озера; у нас на четверых «светелка», в которой помещаются Анна Михайловна, Ирина
Карнаухова, Зиночка Эвальд и я; во втором этаже – «муж-отдел», столовая и клетушка для дам
ИЗО; мыться бегаем на озеро, становимся на колени на длинной доске, лицом к воде, над нами
встает луна, и мы похожи на каких-то неведомых монахов, совершающих обряды из «культа
молодой луны». В лавке те же бублики и паточные леденцы, в доме те же огромные самовары и
те же примитивные веселые обеды с самой фантастической сервировкой.
Люди здесь такие же хорошие, как и в предыдущих деревнях. Верно писал когда-то
Гильфердинг: «Народа добрее, честнее и более одаренного природным умом и житейским
смыслом я не видывал: он поражает путешественника столько же своим радушием и
гостеприимством, сколько отсутствием корысти. Самый бедный крестьянин,.. и тот принимает
плату за оказанное одолжение… как нечто такое, чего он не ждал и не требует». Очень охотно
помогают нам, поют и рассказывают, что знают; часами согласны сидеть перед фонографом и
очень бывают довольны, когда он «отпевает» их песни «обратно».
Вечера чудесные. Тихие закаты, зеркальная гладь воды. После работы мы иногда катаемся
по озеру. На днях выплыли в двух лодках и вернулись с приключениями: в нашем карбасе Женя
Гиппиус в мечтах потерял рулевое весло, и мы в первом часу ночи носились по волнам,
отыскивая его. Во второй лодке было еще лучше: Сережа Писарев сел на борт и вдруг
провалился в воду, так что в лодке торчали только его подошвы и голова, да руками он успел
уцепиться за борт, а все остальное погрузилось в воду. Едва втащили его обратно, так как все
обессилели от хохота; утром по этому поводу распевали за чаем частушку, сложенную
коллективно:
Наш Сережа – он такой,
Он во всем единый:
Люди тонут головой,
А он – серединой…
Когда погода хмурится, проводим вечера дома за общим рабочим столом. ЛИТО
переписывает и приводит в порядок собранные материалы, ТЕО трудится над своими тетрадями
и прорабатывает какую-то пародию на свадьбу, которую им сообщили местные парни;
начальник экспедиции тут же переписывает церковные ведомости и другие архивные
материалы, добытые от местного дьячка, а Е. Э. Кнатц снимает узоры с деревенских полотенец,
вышитых тамбуром. Делается это так: Екатерина Эммануиловна берет серебряную столовую
ложку, накладывает на полотенце белую бумагу, трет ложку сначала об собственную голову, а
потом об бумагу; выпуклый узор вышивки проступает на бумагу очень отчетливо. Мы привезем
в Ленинград целую кучу узоров, снятых таким образом.
Перед нашим домом – небольшая зеленая луговинка. Со второго же дня приезда она нам
очень пригодилась. Ни в Великой Губе, ни на Яндомозере мы не видели того, что сразу
бросилось нам в глаза здесь: народных развлечений.
Каждый вечер на высокой горе Космозерского погоста собирается молодежь, устраиваются
танцы - «ланцы» и «кандрели». Девушки, обнявшись, длинными рядами гуляют по улице.
Парни, сидя на бревнах, тренькают на балалайках и балагурят. Балалаек, впрочем, тут мало:
танцы постоянно происходят под пение песен или частушек. Почти каждый вечер мы сидим в
сторонке на заборных жердочках или просто на траве, кругом десятка полтора веселых
девичьих лиц, а посреди луговинки несколько пар усердно кружатся, топают и помахивают
платочками. Звенят частушки:
Пойду плясать Пойду плясать
Под новую дудку! По соломинке!
Надену сарафан, Сердечко болит
Зеленую юбку! По зазнобинке!
В первый вечер нашего приезда гулянье происходило еще на Погосте, но на другой же день
было перенесено к нашему дому и так с тех пор и продолжается перед нашим крыльцом каждый
день. Мы, конечно, очень довольны, но положительно не успеваем записывать всего того, что
справа, слева, спереди и сзади одновременно диктуют и поют нам космозерские Шуры, Насти,
Клаши и Дуни. Само собой разумеется, что у их кавалеров тоже имеется свой фольклорный
материал, но он сообщается только Жене и Сереже, а уже потом, через их посредство доходит
до «шефа» и А. В. Финагина; вечерами в комнате «мужотдела» стоит громовой хохот.
Для ЛИТО т МУЗО Космозеро положительно – золотое дно. Мы работаем не покладая рук, в
любых условиях. И нередко можно наблюдать, например, такую картину: пять-шесть девушек
работает на льнище, а рядом в сторонке МУЗО записывает на слух песню, которую они поют,
даже и не подозревая, что их кто-то слушает; идет бабушка на озеро чистить песком медный
самовар – а где-нибудь поблизости уже притаился кто-нибудь из ЛИТО: сидит на камешке у
бани, свесив ноги в воду, и пока бабушка натирает до блеска самовар – в наших тетрадках
растут записи «досюльных» загадок или поговорок, которыми бабушка охотно делится с нами в
процессе своей скучной и длительной работы.
Конечно, в той массе материала, который мы собираем, кое-что уже было нам известно
раньше: то, что поют и рассказывают в Заонежье, существует и в других районах. Но все-таки
очень большая часть материала носит местный характер. Особенно много тут частушек.
Знают их все возрасты, но поет, конечно, только молодежь. Если спросишь про них бабок –
они захохочут и немедленно исполнят что-нибудь такое, что мы даже не всегда знаем, как и
записать: мы таких слов раньше и не слыхали. Бабки тут озорные! Молодежь скромнее, и
частушки их гораздо интереснее. Как всегда и везде, в частушках этих – живой повседневный
быт: и гулянки, и «миленки», и соперницы, и строгие родители, и бабьи пересуды и т. п. Но
любопытно, что во всех этих текстах очень много упоминаний о чисто местных деталях этого
быта, природы, пейзажа. Встречаются местные географические названия:
Едет милый по Онегу,
Я смотрю в окошко…
На Онеге тишина,
Я теперь не мишина…
Кижи близко, Кижи тут,
В Кижи замуж не берут…
Растаял сладкий леденец,
Уехал Федя в Повенец…
Никому я не скажу,
Зачем на Сельгу я хожу…
Шуньгу видно, Шуньгу видно,
Шуньгским барышням обидно…
Пароход идет в Губу,
Все стоят на берегу…
- и т. п. Естественно, что по такому огромному озеру постоянно гуляет ветер. Отразился он и
в частушках:
Веет ветер-северик,
Все кусточки шевелит…
Ветер-северик завеял,
Закачался темный лес…
Именно – «ветер-северик», не какой-нибудь другой. Пересыпаны частушки и деталями
местного пейзажа:
Я по этому кряжу
Последне летушко хожу…
Проводил меня один
До березовых лядин…
Шла дорожкой узенькой,
Дорожка камениста…
Не боюсь я Ванюшки,
Посею рожь на камешке…
Ты, косая огорода,
Не стоишь, не валишься…
Каменистые кряжи «сельги», дорожки, извивающиеся по камням, огромные валуны, вокруг
которых за неимением другой удобной земли приходится сеять рожь, «косые огороды» (или
«изгороды»), обегающие поля – как все это характерно для Заонежья! И еще – сенокосы, одна из
самых главных забот местного населения: без травы нет скота, без скота нет крестьянского
благополучия, а косить мешают те же камни, косогоры и другие особенности местной природы,
проклинаемые в заонежском фольклоре. О покосах частушка упоминает постоянно как о самой
привычной работе:
Не одна на сенокосе,
Не одна на полосе…
Я у татеньки косила…
Я косила на лугах…
У часовенки косила…
И т. п. Высокие заонежские избы – расписные, обширные, такие характерные для севера и
так отличающиеся от изб средней полосы – тоже попали в частушку: девушку сватают «за
высокие хоромы» (т. е. за жениха из богатого дома), «высокие хоромы» стоят на горке, из
«высоких хором» идет миленький – и т. п.
Попали в частушку и различные предметы местного хозяйственного обихода, в частности
один из наиболее популярных – прялка. Прялка – предмет гордости каждой хозяйки. У прялки
на молодежных беседах подсаживается к девушке ее «дроля», «миленок»:
Нелюбой сидит у прялочки,
Любой пошел домой…
У моей у прялицы
Все садятся пьяницы…
Моя прялица точена,
В Питере золочена…
Моя прялица грязная,
Я возьму да вымою…
Не садись, милой, за прялочку
За крашену мою…
Конечно, эти «беседы» и «прялицы» – старый быт. Но частушек о новом быте что-то не
слышно, как мы их не разыскиваем. Кое-кто из детей-школьников распевает:
Пароход идет
Мимо пристани,
Наши барышни гуляют
С коммунистами!
Пароход идет
Мимо гавани,
Наши барышни гуляют
С комиссарами!
- но эти тексты, явно откуда-то занесенные, и взрослая молодежь ничего подобного не поет.
В их частушках еще можно услышать – в параллель к «присушкам» и заговорам бабок –
упоминание о суевериях и колдовстве:
Жалко, жалко, жалобненько –
Стал мой милый отставать.
Поздно, девушка, схватилась,
Можно бы приколдовать…
Иногда в этих частушках очень интересные рифмы:
Татка, ух! Мака, ух!
Не хочу больше волнух!
Наварите ягодок
Оставьте в девках на-годок!

28 июня 1926
Космозеро
В Космозере одна из самых приметных фольклорных фигур – Пелагея Никифоровна
Коренная, наша хозяйка, очень живая и приветливая женщина лет шестидесяти. От нее мы
записываем самые разнообразные жанры. Ирина выпытывает от нее сказки, а я – песни, в том
числе колыбельные и шуточные, которыми она убаюкивает и развлекает маленького внука:
Баю Женюшку люли,
Да Женюшка мой усни,
Да до утренней зори,
До вечерней до поры.
Спи-ка, Женя маленький,
Куплю тебе валенки,
Станет Женюшка ходить,
Станет валенки носить…
Она знает всякие «потешки»:
Как на горке, на горы
Там дерутся комары.
Два дерутся, два смеются,
Два убитые лежат…
Тетушка Арина
Кашу варила, Егор да Борис
Из-за каши подрались.
Мочала, мочала,
Начинай сначала!
Такого у нее – полная голова, но всего тут не записать. Да и вообще основная моя работа
идет по песням, а такие мелочи берутся только попутно.
Песенный репертуар Космозера огромен. Тут и старое и более новое (т. е. песенная
«новизна» из репертуара городского мещанства на рубеже XIX – XX столетий). Есть и
лирические-протяжные, и свадебные, и плясовые, и шуточные, и романсы. Знают эти песни
певицы самого разного возраста, так же как и загадки. В загадках очень много упоминаний о
бытовых предметах – штрихах местного хозяйства, промыслов, быта:
Сидит курица на вешалах, крылья до-земли повешены?
(Рыбачьи сети)
Куречка с носком, всякому – поклон. (Рукомойник).
Есть и про помело, и про ушаты, и про грабли и, кажется, про что угодно.
Больше всего времени провожу с близкой мне по возрасту молодежью. Среди них – Настя,
Наташа и Катя Касьяновы, внучки известного сказителя И. А. Касьянова, записанного
Гильфердингом, и другие девушки. Естественно, вникаю и в разные детали их быта, в том числе
и не только фольклорного. В частности, девушки показывают мне свои альбомы, куда они
вписывают на память «стишки». Эти же «стишки» пишутся друг другу молодежью и в письмах,
например:
Когда я стишочек писала,
Украсить его не могла,
А сердце в груди трепетало:
«В тебя в одного влюблена».
Или:
Ангел летел над кроваткой,
Маня в кроватке спала.
Ангел сказал ей три слова:
«С ангелом, Маня, тебя».
Или:
Несколько строчек на память пишу.
Этот листочек хранить я прошу.
Когда прочитаешь, так впомнишь меня.
Пока до свиданья, целую тебя.
Не знаю, конечно, в какой мере этот материал входит в компетенцию фольклориста, но на
всякий случай записываю.
Заговоров и колдовства девушки не знают, но знают приметы, в основном (конечно!)
связанные со свадебными вопросами. Например: если девушка не встает со скамейки, когда
подметает пол, ее женихи обходить будут. Или: если девушка останавливается на пороге и
долго стоит, разговаривая и не входя в избу, - она долго замуж не выйдет. Примет этих они
сами, конечно, объяснить не могут («а кто зна!»), но вообще-то, может быть, их осмыслить и
можно. В первом случае, вероятно, простая аналогия: обходят неподвижную лентяйку с
веником – обойдут и женихи. А второй случай не связан ли с древним обычаем хоронить под
порогом предков, покровителей домашнего очага? Попирание ногами порога (могилы) может
вызвать гнев предка, а худшее наказание для внучки-невесты – лишение благословения
домашних добрых духов (предков) на семейную жизнь. Не знаю, так ли это. Может быть, я
выдумала и неверно, но никто других объяснений дать мне не может.
Что же касается заговоров, то с ними и тут выступают те же многоопытные «бабки». В
Космозере я записала два только, - больше некогда было отыскивать их, песни одолели. Один от
зубной боли:
Встану благословясь, пойду перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в ворота, в чисто
поле, из чиста поля – во синее море. Во синем море горит сер камень, искры не летят.
Ворочусь, пойду раба божия имярек в чисто поле. В чистом поле лежит мертвец. Спрашивает
у него сам Иисус Христос – «не болят ли у тебя зубы, не щемят ли у тебя кости?». Отвещает
мертвец: «Не болят зубы, не щемят кости у раба божия имярека. Аминь».
Этот заговор наговаривают на соль, соль кладут в стакан с водой и полощут рот. А второй от
укуса змеи. Он называется «на гажью клевальницу»:
Встану благословясь, пойду перекрестясь, из дверей в двери, из ворот в ворота, выйду в
чистое поле, с чистого поля в синее море. В синем море синий камень. Под синим камнем сидит
синий змей. Кусает, заговаривает гажью клевальницу, у рабов божиих снимает тоску с
тридцати и девяти жил, с тридцати и девяти суставов и с тридцати и девяти подсуставов, с
девятого одного подсустава, во веки веков, аминь.
Эти «слова» читаются над маслом, а масло мажут укушенное место.
1 июля 1926
Великая Нива
Сегодня утром заканчивали работу в Космозере и затем разными партиями переправлялись в
Великую Ниву, где к вечеру все и собрались. Живем частью в школе, частью на сеновале.
Сюда шли около трех часов проселочной лесной дорогой, на которой нас едва не съели
какие-то «гажьи клевальники» — не то оводы, не то шмели, бог их знает. Пейзаж незаметно
менялся: сначала нас провожали невысокие каменистые кряжи, затем они постепенно уступили
место более крутым «сельгам», сурово увенчанным вдали темной зеленью хвойного леса. В
чаще по обеим сторонам нашего пути то и дело мелькали громадные мшистые камни. Под
ногами, иногда на протяжении десятков метров, шла гладкая гранитная плита, отполированная
ветром, дождем, колесами деревенских «кабриолетов» и подошвами пешеходов.
Шагая с горы на гору по ложбинкам и болотам, мы часа через три вступили в Великую Ниву.
Уже самый внешний вид ее указывал на то, что мы ушли далеко от большой воды. Великая
Нива — большая красивая деревня с широкой, осененной кое-где деревьям улицей, посреди
которой красуется под навесом колоде: с громадным колесом. У домов — ни лодок, ни весел
поставленных стоймя, ни снастей, к которым так привык глаз в предыдущих озерных селениях.
Куда ни глянь - вокруг на большом пространстве волнуются хлеба, широк сбегающие с
многочисленных холмов. Вдали — темно-зеленая горная цепь Сельги. Озеро в долине, в двух
километрах отсюда, и из деревни его не видно.
Жители Великой Нивы на первый взгляд показались нам куда более замкнутыми, чем наши
прежние знакомцы — космозерцы, яндомозерцы и великогубцы. На улице оглядывали нас с
любопытством, но не здоровались и не заговаривали. На вопросы отвечали не сразу, сдержанно.
Только ребятишки так же прямо и беззастенчиво разглядывали нас ясными глазенками и,
хихикая, бегали за нами следом.
Голодные и усталые, мы прежде всего осведомились о состоянии местной торговли. Чему
мы всюду, отдавали большую честь, так это местным «кренделям», т. е. попросту большим
черствым баранкам. Они бывали в каждой деревне и, как правило, по их поводу всюду возникал
у прилавка один и тот же диалог.
— У вас есть крендели? — спрашивали мы, входя в местный кооператив и здороваясь.
— Есть, пожалуйста, — обычно приветливо отвечали нам.
— А что, они... не очень досюльные? — деликатно осведомлялись мы.
— Помилуйте! Всего с прошлого вторника, — обиженно возражал продавец, снимая с гвоздя
длинную вязку. Принимая во внимание, что разговор происходил в понедельник, нечего было
удивляться, если при падении на прилавок «крендели» издавали глухой звук давно
окостеневшего тела. Но мы были нетребовательны, да и выбирать все равно было не из чего.
Местные «крендели» нас вполне устраивали.
А тут эта покупка помогла нам и свести первое знакомство с жителями Великой Нивы. Дело
в том, что во всех деревнях на нашем пути деревенские лавки бывали похожи друг на друга, как
грибы-близнецы. Здесь, как и в других деревнях, лавка кроме своей основной функции
выполняет еще и другую: это своего рода клуб. Почти всегда тут можно застать нескольких
женщин, двух или трех мужчин: зайдут купить на три копейки соли, а стоят полчаса и больше,
разглядывают товары, обмениваются новостями с продавцом и соседями. Потом вспомнят про
дело, про оставленную дома печку — и побегут. Все это точно так же было и в Великой Ниве;
лавка познакомила нас с местным населением, которое, конечно, все-таки не могло не
заинтересоваться нами.

2 июля 1926
Великая Нива
Кажется, нового материала тут будет мало: после богатейшего Космозера мы встречаем
здесь только повторения и варианты. Из песен записали «Кострома моя, Костромушка», «Я в
Архангельском была» и несколько более новых романсов: «Все пережито с самых юных лет»,
«В углу пред иконой лампада горит», «Когда мне было лет двенадцать», «Мамашенька ругала»,
«Кончил курс своей науки» и т. п. Нашлось немножко и свадебных: «Как во городе кровать»,
«Аленькая ленточка». Записали ряд местных пословиц и поговорок:
Конь на горы, да вожжи в руках.
На сужено местечко голова придет, дак и тело приведет.
Пели бы писни, да губы отвисли.
Яичко дорого о Христов день, а сыр да масло — о Петров день.
Добра людишки не помнят, а лиха век не забудут.
Люди, как люди, а мы как в чуди.
Который бог вымочит, тот и высушит.
— Как живешь? — Живу, молодею, помереть не смею!
Сегодня вечером были в деревнях Палтоге и Якорь-Лядине, неподалеку от Великой Нивы. В
Палтоге был праздник в честь Варлаама Хутынского. Кроме гулянья по деревенской улице и
ярких нарядов, мы ничего на этом празднике интересного не увидели. А наряды были
действительно яркие: оранжевые юбки с синими кофтами у девиц, красные с зеленым шелковые
платки у маменек. Под ясным северным небом на фоне «сельг» и леса все это выглядело очень
живописно. Ну, конечно, тут же были парни, балалайки и семечки, но никаких народных игр и
плясок мы не видали. В Якорь-Лядине ИЗО обнаружило одну избу — очень интересную и
ценную по архитектуре, древности н по красоте деталей. В общем избы тут еще, кажется,
грандиознее и пышнее, чем в деревнях у озер.

3 июля 1926
Шуньга
Обследование Великой Нивы закончили. Сегодня утром выступили пешком по направлению
к Шуньге, которая обещала нам богатую жатву. Предстояло пройти десять километров до
Фоймо-Губы, а затем еще семь километров проплыть в лодке по озеру.
Снова зашагали мы по горам и долам, а навстречу нам из непроглядной сине-черной мглы
плыла громадная грозовая туча. Едва успели мы добежать до околицы деревни Фоймо-Губа и
укрыться в одном из ближайших домов, как тяжело налетел ураган с градом, грозою и бурей на
озере.
Одни из нас поспешно втаскивали со двора чемоданы и рюкзаки, промокшие в одно
мгновение. Другие хлопотали вокруг закипающего самовара, живо раздутого для нас
гостеприимными хозяевами. В закрытые окна свирепо хлестал дождь. Широкие озера стояли в
разных комнатах на полу, так как потолки не выдержали такого ливня и протекли.
Пока бушевала гроза, мы тесным кругом сидели вокруг самовара, окруженного разной
домашней снедью. Слово за словом, речь зашла о местных кушаньях, и я записала некоторые
наиболее распространенные названия их: пыхканники, здыманники, калитки, палитушки,
сканцы, овсяники, нагольники, блины-припечники, мякушки, рядовики, колачи, пресные и
кислые свинки, рыбники, ломотники, щи бабковы, крошонки, картофельница, сухие щи, сущик.
Каждое стряпается по-своему, но понять и запомнить это было уже выше наших возможностей.
От «калиток» (ватрушек с квашеными ягодами, творогом или картофельным пюре) перешли к
ягодам и узнали их ассортимент: брусника, черника, черемуха, малина, морошка, земляница,
голубика, рябина, колюшьи ягоды, вересевы ягоды, смородина, крушина, калина, журавина-
клюква. А отсюда недалеко было и до разной другой зелени, произрастающей в здешних лесах и
на полях. Нам сообщили и их наименования: зеленина, осока, волчняк, болотина, кортяха,
ушняк, болобочки, самовирчики (в реке), шляпки, гажлы, мята, следовая трава, канабрённики,
зверобой, богородицыно молочко, листки, прутки, калиновая, соляники, лопушник, мокрица,
золотничка, красноголь. Но мы не очень поняли, чему это все соответствует в ботанике.
Углубляться в этот вопрос не имело смысла: мы все равно не специалисты, да и некогда было:
гроза затихала и можно было готовиться в дальнейший путь. Правда до ухода мы еще успели
записать несколько песен («Я ceгодня в той деревенке была», «Я по жердочке шла»
«Вспомнишь, миленький, да поздно»). Хозяйские дочери и девушки лет 16—17, спели нам и
десяток частушек между которыми была одна, в которой девушки уговаривают своих «дролей»:
Вы не пойте песен долгих,
Хватит нам коротеньких.
— Конечно, частушек больше поем, чем досюльных песен, — признавались молоденькие
певицы. Да, это мы уже усвоили!
Гроза прошла, небо прояснилось. Поблагодарив милых хозяев, мы вылезли из-за стола и
отправились побродить по Фоймо-Губе, чтобы иметь о ней хоть какое-нибудь представление.
Затем раздобыли громадную рыбачью лодку, вместившую нас всех с гребцами и вещами,
развернули два больших крепких серых паруса и пустились вдоль Путкоозера к далекой
Шуньге. Было это в четыре часа дня.
Лодка была нагружена плотно. Прижавшись один к другому, мы тихо сидели между тюками,
любуясь ходившими мимо нас берегами и друг другом - озябшими, слегка посиневшими
физиономиями. Плыть было долго - шесть часов. Кое-как доплыли - голодные, усталые от ветра.
Еще за три версты от Шуньги принялись вопить.
— Бубликов! Колбасы! Чаю горячего!
Но это были одни мечты: мы приехали слишком поздно, вся Шуньга спала и мы,
ввалившиеся по обыкновению прямо в пустую школу, едва-едва раздобыли самовар и черный
хлеб. Никакой соломы не было. С хохотом повалились прямо на пол и крепко заснули.

4 июля 1926
Шуньга
Ночевка прошла не слишком комфортабельно, но сегодня мы смотрим на окружающий мир
уже более оптимистично: начали знакомиться с Шуньгой, увидали, что здесь для нас
действительно — золотое дно, и это очень подняло нам всем настроение.
Но дно это обнаружилось не сразу. На первый взгляд Шуньга представилась нам чем-то
средним между большим селом и маленьким городом. На приехавшего впервые она производит
двойственное впечатление. Городские дома стоят вперемежку с избами. Молодежь ходит в
городских нарядах, но тут же по улицам, совершенно по-деревенски, бродят и свиньи с
поросятами. Когда мы обратились было к встречной старухе с обычным приветствием —
«здравствуйте, бабушка», она поглядела на нас с изумлением и отвечала очень холодно.
Словом, Шуньга была совсем не то, что мы встречали на пути до сих пор, и в первые минуты у
нас даже возникло опасение, не напрасно ли мы сюда приехали.
Но уже к концу сегодняшнего дня, когда все отделы, целый день работавшие в разных
местах, собрались вместе к вечернему самовару, — возбужденным рассказам и оживлению не
было предела.
Сама Шуньга, по-видимому, материала нам дать не может. Но вокруг нее много деревень,
расположенных в двух-трех километрах от Шуньги. Вот по ним-то мы сегодня и бегали, вот в
них-то и нашли массу полезного и нужного нам.
Прежде всего обнаружили местную часовню, в которой собрана чрезвычайно любопытная
старина: резные деревянные кресты с датами XVII—XVIII веков, старинные иконы того же
времени, иконы с интересными пояснявшими их сюжет надписями и подписями жертвователей;
в ближайших окрестностях Шуньги на перекрестках дорог и тропинок попадались такие же
старинные кресты с деревянной резьбой; в деревенских избах — узоры архитектурной резьбы,
новые узоры вышивок, роспись предметов домашней утвари, предметы с надписями,
свидетельствующими, что вещь перешла в деревню из бывшего купеческого дома, и т. п. ИЗО
поживилось на славу!
ЛИТО и МУЗО бегают по деревням и добывают материалы не хуже. Во-первых, нашли
старуху-причетницу которая сегодня долго причитала, сидя со мной на берег озера — и за
невесту, и по рекруту, и по покойнику. Между прочим, в одном из причитов по умершему отцу
дети горестно спрашивают:
С кем мы жить будем ныне, победные головушки,
Как мы будем ухаживать дворовую скотинушку,
И как мы будем запахивать поля да хлебородные
И обкашивать луга да сенокосные? —
т. е. подчеркивают всю наиболее существенную для Заонежья крестьянскую работу. Нашлась и
тихая, кроткая старушка, Анна Тимофеевна Молчанова из дер. Лазарево, которая знает
духовные стихи. Мы в предыдущих местах их не слыхали. Стихи, которые прошли ряд веков из
уст в уста, от которых на нас в XX веке пахнуло почти иконописной древностью — «вербой
золотою», «кипарисом-деревцом» и дальними странствиями в «Арахлимский град». Анна
Тимофеевна — маленькая, с ласковым взглядом, с мягким мелодичным голосом — вся такая,
словно она сама ходила в этот «Арахлимский град» и принесла оттуда веточку с кипариса-
деревца. Она спела нам «Стих об Алексее, человеке божьем», стих о Василии и Софее, которых
отравила злая мать, но которые все равно, выйдя из могил растениями, сплели свои ветви
вместе, так что —
Листочки с листочками слипалися,
Прутышки с прутышками свивалися,
Корешки с кореньями сросталися...
Кроме того, она знала еще «Стих о девице Гелисафии», которая ради спасения родного
города должна была отправиться на съедение змею, но которую спас Егорий храбрый.
— Анна Тимофеевна, еще что-нибудь! — просили мы. Старушка улыбнулась.
— Не знаю боле стихов-то, родимые.
— Ну, не стихи, так может быть песни...
— Слаба стала, голос не побежит...
— А может быть вы знаете загадки? Анна Тимофеевна тихо засмеялась.
— Этих-то довольно знаю. Ну, что такое: «Загадка по край леса, другая — по край свету,
третья — во всю землю, четверта — без цветочков, пятая — без ключечков, шестая — без
кореньев»; Ну-ка?
Конечно, отгадать мы не могли. Анна Тимофеевна терпеливо объясняет:
— По край леса — красно солнце, по край свету — ясный месяц, во всю землю — путь-
дорога, без цветочков — ковыль-травка, без ключечков — быстра речка, без кореньев — белый
камень.
Мы совершенно очарованы поэтичной загадкой и просим еще. Анна Тимофеевна загадывает
нам еще три:
Вырублю тупец-дубец, прибью всех татар-бояр; все головы пробиты, щитом призакрыты,
брюхи пороты, души в рай снесены.
(Молотьба).
На горе киловой сидит царь мировой, горгочет, в нашу сторону побывать хочет, нас
повидать да наших голов порублять. (Кот сидит на печке и готовится напасть на мышей),
Вышел Понур из-под Тура-града, спрашивал у царя Колокорея: «Ты, царь Колокорей, не видал
ли царя Кащея?» — Был царь Кащей: на Греми-граде, ушел на пещоры. (Мышь спрашивает
петуха про кота; петух сообщает, что кот гремел железным листом на печке и скрылся в
подполье).
У развеселых бабок Космозера мы таких загадок не слыхали.
Правда, что и здешние бабушки знают не только такие загадки, но и другие. Приятельницы
Анны Тимофеевны тоже сообщили нам старинные загадки про колокола («Рей-рей-рей, я ударю
во царей, я спотешу королей, Царя в келье, младенца в люльке»), и про воскресный колокольный
звон («Утка в море крякнула, вси берега брякнули: собирайтесь, детки, в деревянну матку», т.
е. в церковь). Но от них же мы записали и такое: «По край бережка стоит мельничка, не мелет,
не толкет, а только денежки берет». Отгадка — кабак. И вторую: «В поле полище стоит
деревище, в том деревище сусло и масло, радость и горе и смерть на дороге». Отгадка — тот
же кабак.

7 июля, 1926
Шуньга
В деревне Шуньгский Бор собрали особенно много песен. Их состав тут разнообразен. Есть
и старые, и новее, но сплошь только лирика. Обрядовых почти никаких нет. Мы записали «Я у
маменьки выросла в воле», «В зеленом саду соловьюшка», «Вспомни, вздумай, мой любезный»,
«Всю я ночь под окном просидела», «Как сегодняшний день скука», «Как у Дунюшки у нашей
голубушки», «Пастух, пастух, пастушочек», «Полно, милая, крушиться» и другие похожие.
Записали исторические — «Ночки темны, тучки грозны», «Скажет Платов-отец», но вообще
исторических песен нам за все время встретилось очень мало. Больше — типа романсов. Из
свадебных вокруг Шуньги поют «Ты река ли, моя реченька». Любят такие протяжные, как «То
не ржавчинка у нас на болоте», «Эко сердце, эко бедное мое», «Поневоле Ванюшку женили»,
«Не велят Маше за реченьку ходить», «Не надеялась маменька».
Нам рассказывали, что в деревне Терешье живет замечательный мельник-колдун, знающий
будто бы ворожбу и заговоры. Мы отправились было к нему, но, к сожалению, он уехал куда-то
чинить мельницу и нам повидать его не удалось.
Вчера был Иванов день. Накануне мы всячески старались узнать, не сопровождается ли он
какими-нибудь традиционными гаданьями или играми.
— Да что,— отвечали, посмеиваясь, старики,— всякое бывает! Кудесят молодые-то.
— Как, дедушка, «кудесят»?
— Да в какой избе дверь дровами заложат — хозяевам не выйти, в какой лестницу санями
али кольями запрудят — где что. Одно слово — «кудесники!».
Сами молодые «кудесники», несмотря на вполне дружеское отнесение к нам, не могли
сообщить ничего интересного, кроме того, что под Иванов день они действительно
проделывают всякие шалости по избам.
Картина была та же, что в Яндомозере на Троицу: старина уходит безвозвратно. Вместо
всяких обрядов вчера в Шуньге была ярмарка, на которой продавались деревянные кадушки,
грабли, дуги, незатейливые сласти, а также вертелась карусель, имевшая большой успех у
молодежи. В стороне на пригорке устраивались излюбленные заонежские «кандрели».
Сегодня мы покидаем Шуньгу.

12 июля 1926
Великая Губа
9-е число было последним днем нашей совместной жизни. Так как после официального
окончания работ в Шуньге всем участникам экспедиции была предоставлена полная свобода, то
каждый последовал своему сердечному влечению и, распростившись друг с другом, маленькие
группы разошлись по сторонам. Одним хотелось на Кивач; другим — домой в Ленинград;
третьим — в Толвуй; четвертым — в Типеницы, и т. д. Несколько человек отправилось для
приведения в порядок своих материалов и написания официального отчета на несколько дней
опять в Великую Губу. И вот мы тут.
Не без некоторого изумления, но с прежним радушием растворила нам двери знакомая
школа. Мы проживем тут числа до 14-го, а затем — домой!
Сегодня приехал сюда из Академии наук этнограф, проф. Д. К. Зеленин, который давно
собирался примкнуть к нашей экспедиции, но сделал это, к сожалению, когда у нас вся работа
закончена. Мы побродили с ним вдвоем по окрестностям, он полюбовался местными зародами,
пожнями, валунами и тоже очень одобрил наши «крендели». Грустно, но это было все, чем его
порадовало Заонежье. Надо было ему присоединиться к нам раньше.
Завтра будем собираться к отъезду.

14 июля 1926
Петрозаводск
Сегодня утром влезли мы снова на нашего кособокого «Бебеля» и пришли на нем в
Петрозаводск. «Бебель» шел из Повенца и по дороге забирал пассажиров на всех пристанях;
поэтому мы не удивились, встретив на его борту несколько членов экспедиции, бродивших по
Заонежью и теперь тоже возвращавшихся домой.
Рассказам не было конца: в Типеницах изучали шатровую церковь; нашли новые узоры
вышивок, старинные постройки; в Сенной Губе и в Кижах собрали новые былины и сказки,
слушали потомков знаменитого Рябинина. В пылу работы столкнулись с московской
экспедицией, которая тоже работала в этом году в Карелии — «по следам Рыбникова и
Гильфердинга». Среди членов этой экспедиции — Ю. М. Соколов, В. А. Дынник, Ю. А.
Самарин, Э. Г. Бородина-Морозова и другие. Встреча была дружеской и радостной — не то, что
у наших предков, которые, говорят, дрались тут друг с другом из-за каждого валуна. Москвичи
собираются работать тут три лета подряд, так как в этом году свою работу еще не закончили.
Через час отходим от Петрозаводска.

15 июля 1926
Река Свирь,
пароход «Володарский»
Путь домой проходит быстро. Ночью в половине третьего «Володарский» был в Вознесенье,
около шести вошел в Свирь, и теперь мы снова плывем этой чудесной живописной рекой —
вниз по течению. Весь путь сидим, обернувшись, как избушки в сказке, к людям задом, а к лесу
передом, чтобы подольше видеть уходящее Заонежье.
Итак, экспедиция завершается. Ездили мы ровно пять недель. Что же мы за это время
сделали?
Район мы охватили большой. Независимо от того, что вся экспедиция планомерно и в
полном составе двигалась по заранее намеченному маршруту от Великой Губы, к Шуньге, из
каждой нашей базы отдельные сотрудники; делали все время вылазки в разные стороны. Таким
образом в список нашего актива попало множество деревень, откуда в том или ином количестве
нами был получен материал. Вот перечень этих деревень:
по Свири — село Пидьма; затем уже на Онежском
озере — Вознесенье;
в самом Заонежье, в Великой Губе — деревни Верховье, Погост, Моглецы, Тарасы, Репной
Посад, Кондобережье, Сибово, Вигово;
в Яндомозере — Погост, Потаповщина, Есино, Раньково, Истомино, Комлевшина;
в Космозере — Погост, Терехово, Артово, Новинка, Миково, Демидово;
в Великой Ниве — Якорь-Лядина, Палтога, Хмельозеро, и по дороге в Великую Ниву —
Пургино и Комлево;
по пути в Шуньгу — Фоймо-Губа;
в самой Шуньге — множество деревень: Погост, Большой Двор, Гоголево, Звяговщина,
Крестовая Гора, Майская Гора, Лазарево, Кузь-Губа, Кулдысово, Дерегузово, Мишкарево,
Пресная Гора, Юшева Гора, Пахомово, Могучее, Цьщыпала, Застеницы, Нефедова, Лок,
Карауловцы, Екимово, Лахново, Набережье, Сельга, Дубнево, Шуньгский Бор;
кроме того, под Шуньгой — Завьяловцы, Чульчинская, Мартыновцы, Алеховщина, Зехнова
Губа, Пороги.
Дополнительно отдельные члены экспедиции в связи со своими индивидуальными
научными интересами побывали в Сенной Губе, Кижах, Толвуе, Тамбице, Типеницах,
Корытове, Марковщине и на Бесовом Носу. Всего обследовано 72 селения в четырех волостях.
Ходили пешком, перелезали через косые и прочие изгороды, перебирались с места на место
в лодках, на пароходе (если он подворачивался по пути), кое-где тащились на телегах; бог весть
что ели и бог весть на чем спали. Но все это сошло нам вполне благополучно и не мешало ни
бодрости, ни хорошему настроению.
Кажется, экспедиция прошла успешно.
Небольших групп и отдельных лиц, собирающих и изучающих крестьянское искусство
севера, было в прошлом много. Одни занимались архитектурой, другие — былинами, третьи —
кустарными промыслами и т. д. Мы были первыми, которые подошли к искусству Заонежья со
всех сторон одновременно, т. е. изучали песни, не отрывая текстов от напевов, архитектуру —
вместе с бытом населения, костюм вместе с праздниками, ради которых он надевался. Такой
подход обусловливал очень тесно сплоченную работу всех отделов экспедиции, т. е. групп ИЗО,
МУЗО, ЛИТО и ТЕО. Мы не шли по вершинам: одновременно с эффектными памятниками —
шатровыми церквами и нарядными обрядами — так же внимательно изучали скромную роспись
на деревянной посуде и трудовую песню, брали искусство в его будничном бытовании.
Смотрели при этом и на то, как влияет город на деревню. Это ведь нас особенно интересует.
Влияние это в разных областях быта неодинаково. Архитектура и вообще ИЗО-материалы
держатся устойчивее всего; медленно меняются и музыкальные напевы. А словесные тексты и
состав обрядности гораздо более подвижны: упрощаются и игры, и старые праздники. Так,
например, в Великой Губе — тип жилого строения старый, а в словесном фольклоре наряду со
старыми протяжными песнями очень много городских романсов, которые начали сюда
проникать, по-видимому, еще со второй половины XIX века. В Яндомозере больше песен, чем
сказок. В Kocмозере очень много старых пережитков в сочетании с новизной. В Великой Ниве
много дореволюционного мещанства и дурного вкуса, отраженного особенно в орнаментах
резьбе, вышивках — мещанства, пришедшего явно из города. Шуньга — смешение культуры
города и деревни; сама Шуньга похожа на пригород, — в ее быту и общем стиле много
пережитков и воспоминаний о мелком купечестве, но в окрестных деревнях заметно
преобладание глубокой старины. Наиболее старые ИЗО-памятники были найдены нами здесь;
здесь же были и очень старые песни, и духовные стихи и много другого «досюльного». Так что
в разных районах Заонежья — разные формы сочетаний городского и деревенского искусства.
Все отделы работали по своим специальностям: ИЗО — осматривали памятники (церкви,
избы, часовни, колокольни, амбары, сараи, бани и т. п.), обмеряли крестьянские усадьбы,
зарисовывали предметы крестьянской меблировки, копировали росписи саней, прялок, шкафов
дверец и т. п. Сделаны рисунки костюмов, собраны узоры вышивок. Обследован ряд
производств, технически связанных с искусством или важных в местном быту: обработка льна,
шерсти, тканье, обработка дерева и резьба по нему, и многое другое.
ЛИТО записало 42 былины, 24 духовных стиха, около 500 песен, более 1000 частушек, 278
загадок, 138 сказок, 63 заговора, 38 причитаний и около 300 пословиц, поговорок, прибауток,
присказок и т. п.
МУЗО записало около 250 мелодий на слух и 112 на фонограф. ТЕО отыскало редкую игру
— пародию на свадьбу, ранее в литературе неизвестную, 16 игр и танцев. Выполнено около 250
фотографических снимков. Короче говоря, всего того, что мы добыли, вполне достаточно,
чтобы по приезде устроить выставку самых разнообразных экспонатов. Несомненно, мы ее и
устроим, как только разберемся во всем привезенном. На это, конечно, потребуется время.
Большую часть привезенного выставим в Институте, другую постараемся опубликовать.
Если говорить о материале по существу, то сейчас еще трудно оценивать и разбирать, что
привезла вся экспедиция в целом или хотя бы даже то, что привезли ЛИТО. Со временем,
наверно, все мы подробно расскажем о своих записях этого года: Анна Михайловна — о
былинах, Ирина Карнаухова и А. И. Никифоров — о сказках, я — о песнях и о свадьбе. Пока
могу сказать только, что словесный фольклор, собранный нами, очень разнообразен. В нем
имеются все жанры. Среди песен самые старинные и красочные — свадебные; игровых мало;
плясовые — для «кандрелей», недлинные. А больше всего — лирических разных возрастных
слоев, от XVIII века до начала XX-го. Некоторые из них лет 15— 20 назад можно было
услышать от петербургских нянек, горничных и кухарок. В них речь идет о любовных
трагедиях, но литературный стиль их вызывает не грусть, а невольные улыбки («а рядом с ней
ее любезный, брунет, красавец молодой», «девицы, милые созданья, вы не влюбляйтеся в
мужчин!»... и т. п.). Упоминаются пригородные места, старинные петербургские трактиры, —
очевидно, песни эти создавались очень недалеко от города. Во всяком случае для первой
экспедиции интересно и это.
Новых песен, сложенных за последние годы, очень мало. Во многих деревнях подросткам-
мальчуганам известны куплеты «Яблочка», но ведь и это — из города. В форме «Яблочка»
сочинена и песня, содержанием близкая к Мещанскому романсу, возникшая на основе местного
события и записанная нами в Космозере; родители мешал браку детей, и те покончили с собой:
Яблочко
Да укатилося,
Ваня с Манечкой
Да застрелилися.
Застрелилися
Да поздно вечером.
Жалко Манечке —
Да делать нечего, —
и т. д. Конечно, эти «новые» песни мы записываем особенно внимательно, но
художественная ценность такого материала, хотя бы и на «шекспировский сюжет», весьма
относительна.
Но материал — материалом, а кроме записей, рисунков обмеров, накупленных вдосталь
полотенец, прялок и других бытовых заонежских предметов вплоть до кичек и старинных
сарафанов мы привезли с собой и очень много такого, чего не выставишь, не опишешь, но что
легло в памяти незабываемым следом: солнечные карельские озера с их огромными валунами и
соснами по берегам; краски догорающих закатов в пролетах шатровых колоколен и часовен по
вечерам над тихой озерной гладью; огромные рыбачьи лодки на берегу и развешенные для
просушив сети; добродушные улыбки рыбаков — наших сказочников, певцов, былинщиков;
веселая молодежь с ее звонкими частушками и «кандрелями» на зеленых луговинах, — да разве
все перечислишь? И разве забудешь все это?
Тут даже самые названия пожен, ручьев, полян, покосов во многих случаях так живописны и
выразительны, так отчетливо говорят то о каких-то фактах местной истории, то о
местоположении и красоте, промысловой охотничьей специфике. На многих местных
географических названиях лежит отпечаток карельского языка, но многие — русские.
Некоторые мы записали: озера: Мягрозеро, Мунозеро, Тюттезеро, Мищезеро, Гагарье,
Ладмозеро, Койбозеро, Ванзезеро, Ламба, Мугориха, Судмозерки, Ситозеро, Кальезеро;
ручьи: Гремячий ручей, Киб-Ручей, Подбаенный ручей, Ключевик;
пожни: Киселевщина, Дедковщина, Подбаенница, Загуменница, Колодезна, Филипповщина,
Мироновщина, Загривина, Китовская, Комарница;
поля: Сточная горка, Верхнее поле, Среднее поле, Песочница, Косяки;
покосы: Соснова Лядина, Колено, Камень, Подгорье, Мелехов угол, Кириков угол, Пустяха,
Островок, Горная поляна, Королёва корга, Споровщина, Антиповщина, Дружков угол;
поляны: Губска корга, Северна, Заполе-поляна, Бодаиха, Три березы, Митрева поляна,
Заручьевница, Пустяха, Липина, Нова;
болота: Лавасинско болото, У ламбы болото, Корниловско, Морошечник;
места: Амбарный волок, Казацка дорожка, Загорье, У камня, Колодняцка дорожка,
Колодняги, Дровняги, Ломотник, Елья, Перекресты, Понь-гора, Любосельга, Кобыльи гривы,
Тетерьи горки.
Какая, например, выразительность в названии для пожни — «Комарница». Так и чувствуешь
летний знойный полдень и гуденье комаров — этого божьего бича Карелии — над
вспотевшими, усталыми косцами. Или болото — «Морошечник», наверное — прохладное, с
крупными желтыми ягодами янтарной морошки; поляны «Заручьевница», «Три березы»,
«Пустяха»; покос «Споровщина», из-за которого когда-то, очевидно, не на шутку воевали друг с
другом деревни, жадно отыскивавшие на каменистой почве Карелии хоть какую-нибудь
полоску удобного покоса. А такие названия, как «Кобыльи гривы» или «Тетерьи горки», —
сколько в них наблюдательности и чувства природы!
Но и это еще не все. Главное, что мы все получили от экспедиции — это громадный интерес
к народному творчеству, который в нас всячески разжигал и поддерживал наш руководитель.
Он все время старался, чтобы мы не замыкались в наших специальностях, а наоборот: чтобы
ЛИТО понимало архитектуру и вышивки, ИЗО — напевы песен, МУЗО — народный театр, ТЕО
— словесные тексты. Знакомство с тем, что собирали наши товарищи из соседних отделов,
очень расширяло наш искусствоведческий кругозор.
Вырос и наш интерес к русской старине, к народным певцам и художникам, и, конечно,
глубокий интерес к Русскому Северу в целом. Углубилось научное понимание его значения и
ценности в истории русской культуры. Кроме того, мы прошли хорошую первоначальную
школу собирательской работы.
Экспедиция обогатила нас всех. И все мы жадно ждем будущего лета — новой поездки!

На Пинежье
5 июня 1927
Река Сухона,
пароход «Добролюбов»
Мы опять в пути.
Эти слова надлежало бы мне записать еще 3-го числа в день нашего выезда. Но судьба наша
за эти два дня была такова, что нечего было и думать о том, чтобы заняться какой бы то ни было
письменной словесностью: слишком много времени уходило на устную.
В этом году мы едем, как и планировали, на Пинегу. Зима прошла в усиленной разработке
заонежских материалов: сделали перед Институтом и научной общественностью Ленинграда
открытый доклад о результатах нашей первой экспедиции; устроили в Институте выставку в
нескольких залах с показом привезенных костюмов, предметов быта, текстов песен, вышивок,
фотографий и т. п.; выпустили сборник «Крестьянское искусство СССР, I, Заонежская
экспедиция» со статьями почти всех участников нашей первой поездки. Затем всю зиму
готовились к поездке на Пинегу.
И вот — едем.
По-прошлогоднему тщательно собирались в дальнюю дорогу, на этот раз значительно более
дальнюю, чем в Заонежье. По-прошлогоднему закупали в огромных количествах бумагу,
карандаши, резинки, блокноты, нотную бумагу и пр. По-прошлогоднему несчастная канцелярия
ломала голову, измышляя нужные нам документы. Надо было исхитриться доказать, что мы
имеем право на льготные проезды, скидки, внимание гостиниц и т. п. По инструкциям
транспортного начальства на все это могли претендовать только экскурсии, а не экспедиции. Про
эти последние нигде не упоминалось. Наконец, придумали достойную формулу: написали, что
мы есть «научная экспедиция, отправляющаяся в экскурсию» (главное было как-то вставить
слово «экскурсия», поскольку экспедиций никто в инструкциях не предусмотрел).
Маршрут был намечен такой: поездом до Вологды, оттуда пароходом на Архангельск, а
дальше пароходом по Пинеге — доколе по ней ходят пароходы. Когда же они из-за мелководья
дальше не пойдут, то сесть в лодки и плыть дальше уже на веслах, а может быть —
остановиться вместе с пароходом, слезть на землю и начать работу. Кажется, выберем второй
вариант, так как там, куда пароходы уже не ходят и куда надо плыть на веслах, живут не
русские люди, а коми, которых наша экспедиция изучать не предполагает.
На вокзале в кассе дело с билетами прошло гладко, — получили!!! Правда, бесплацкартные
и в общем вагоне, но мы и тому были рады. Беда была в другом: требовалось заблаговременно
влезть в вагон до общей посадки, так как мы не могли пробиваться через общую посадочную
свалку с нашими валиками и прочим хрупким оборудованием. Пришлось писать начальнику
станции «претензию» (т. е. просьбу) и получать документ вроде охранной грамоты на право
первоочередной посадки в поезд, пока других пассажиров туда еще не пускали.
Багаж у нас у всех был посерьезнее прошлогоднего: рюкзаки, чемоданы, запасная обувь,
более теплые пальто и т. п. Заонежье все-таки было почти под боком у Ленинграда; Пинега же
— это север. Ее климата мы еще не знаем.
Из прошлогодних участников экспедиции тут К. К. Романов, Е. Э. Кнатц, Л. М. Шуляк, Ю.
Н. Дмитриев — работники ИЗО; ЛИТО — А. М. Астахова, мы с Ириной Карнауховой и
прикомандированный к экспедиции, как и в прошлом году, А. И. Никифоров из Толстовского
музея; прикомандирована к нам же от Университета и еще одна Ирина — И. М. Левина,
молодая словесница; МУЗО по-прежнему состоит из 3. В. Эвальд и Е. В. Гиппиуса, но на этот
раз вместо А. В. Финагина с нами едет отец Зины, профессор Виктор Владимирович Эвальд,
архитектор и музыковед, прелестный развеселый старик, остряк и умница; самый младший член
нашего коллектива — Витя Астахов, пятнадцатилетний сын Анны Михайловны, которого она в
этом году взяла с собой.
Есть и еще новобранцы: фотограф Толя Данский художница А. Д. Стена, заменившая К. А.
Большеву. Одновременно с нами группа ТЕО (В. Н. Всеволодский-Гернгросс, С. С. Писарев,
словесница А. Я. Козырева и театральный художник А. В. Рыков) едет не на Пинегу, а на
Мезень: уж очень Всеволод Николаевич рвется скорее в дебри, в глушь! Так что будем работать
параллельно на двух реках.
Ехать до Вологды надо было всего одну ночь и утро
Доехали. Выгрузились. Поехали на пристань, отдали багаж на хранение и пошли
осматривать город, музей все остальное. К. К. Романов, наш бессменный шеф, настаивает,
чтобы мы ходили все вместе, а не вразброд, чтобы все вместе слушали его пояснения по поводу
природы, истории и художественных качеств всего того, что попадается нам на глаза. Он прав.
Это и умно, и интересно, и полезно нам всем.
Вологда — типичный периферийный город, очень раскинутый, широкий, кривой и грязный.
Что тут coвершено пленительно, это собор XVI века, Кремлевская стена, тонкие старинные
колокола, — во время заката над речным обрывом все это как-то особенно повеяло на нас
русской древностью. В музее незабываема изразцовая печка Петровской эпохи. Музей этот
устроен в бывших архиерейских палатах, а у печки на каждом белом изразце какой-нибудь
синий рисунок и подпись к нему: девица с гитарой — «музыку умножаю»; мясник, убивающий
быка, — «уби неповинного»; заяц, присевший под кустом — «от всех гоним»; дерево типа ели
— «всегда зелена»; парень, играющий с собакой—«приучаю ее к себе»; девица перед розой—
«сие мню про себя»; бегущий дюжий детина с умилительной подписью — «сколь скоро бегаю»,
— и т. п. Одна такая печка дает несравненно более живое представление о быте эпохи, чем его
литературные описания.
Пока мы все это изучали, Е. В. Гиппиус не без труда добывал на пристани билеты и
отдельные каюты всех нас. Все было благополучно приобретено, и в начале девятого вечером
мы вышли по реке Вологде в водный путь.
Ночью, конечно, крепко спали после всех прелестей душной и пыльной железной дороги и
нашей предыдущей ночевки в вагоне. А когда в половине четвертого ночи мы с моей соседкой
по каюте Зинаидой Викторовной выглянули в окно, то увидели совершенно необычайную
картину: пароход плыл совсем как по чаще леса. Половодье такое, что деревья стоят в воде чуть
не по пояс; вода затопляет берег и лес, густые ветви опускаются в воду гирляндами, пароход
может плыть под лесными сводами; при этом впереди, сквозь переплет ветвей, сияло встающее
солнце. Зрелище было совершенно незабываемое.
Ночью вышли из реки Вологды в реку Сухону. Берега идут, постепенно повышаясь. Около
Тотьмы — красивый сосновый лес и обрывистый берег. Тотьма — бывший уездный город. На
пристани было несколько ларьков и в одном из них интересные пряники: олень, рыбы,
северянин на нартах и др. Тесто коричневое, сверху узоры из пестрого сахара — белого,
розового и голубого. Есть эти пряники жалко, и мы берем их в качестве экспонатов для
будущего музея нашей Секции.
Плывем мы хорошо, и каюты приличны во всем. Только в наших красных бархатных
диванах-постелях вылезают наружу пружины, так что спать приходится, изогнувшись
вопросительным знаком. Однако поскольку нам скоро предстоит простая солома на полу в
крестьянских избах на ночлегах, эти пружины кажутся нам роскошью.
Едем оживленно, весело, компания жизнерадостная, и плохого настроения ни у кого не
бывает. Кроме нас на пароходе много разных других пассажиров, которые ходят вокруг нас с
любопытством и не понимают: почему такая большая куча людей, почему нам всегда весело и
что вообще мы из себя представляем. Правда, наружность наша не во всем соответствует нашей
научной квалификации. У всех у нас на головах — пестрые, завязанные по бабьи платки; у
шефа — гороховый балахон, в котором он похож не то на ломового извозчика, не то на уездного
землемера былых времен; мальчики — все в каких-то дешевых, чуть не ситцевых, брюках...
Один из соседей по нашему I классу отвел в сторону А. И. Никифорова и опасливо осведомился,
кто мы такие. Название «научной экспедиции» его не успокоило, так как он тут же выразил
сомнение, чтобы люди с подобной внешностью могли вообще заниматься интеллигентным
трудом. Разговор этот происходил вечером на палубе раз под окном каюты А. М. Астаховой и
Ирины Карнауховой, которые изнемогли от хохота. Конечно, таки экспедиции в наши дни —
редкость. Когда Ира Левина проходила сегодня по коридору в своем рабочем халатике и платке,
кто-то из каюты I класса остановил ее:
— Получите, милая, за чай и за обед...
Очевидно, девушкам-ученым надо тоже носить и седые парики, а то нас упорно будут
принимать за пароходную прислугу, потому что люди — увы! — часто смотрят больше на
костюм, а не на лица, которые — как в частности, у нас — по замыслу должны быть полны
интеллекта, научных стремлений и мудрости...
Недавно прошли место под своеобразным нерусским названием Кокшеньга. Это большое
село с любопытным расположением и цветом домов: черно-коричневые, просмоленные
старинные громадные избы, расположенные по холмам и оврагам, сбегающие тесно-тесно друг
к другу, странно темные и непроницаемые на фоне ярко-красной узкой полосы заката. Слева
над ними вставал молодой месяц.
Ни таких красок, ни таких скопищ смоляных изб в Заонежье не было. Там все было серо-
голубое, серебристое, светлое над массами голубой воды.
Село казалось пустым. Все население толпилось берегу у пристани, встречало наш пароход.
Тут слышался оживленный говор, кого-то встречали, кого-то провожали. Пестрые сарафаны
мелькали и стояли у самой воды.

6 июня 1927
Все еще идем по Сухоне. Скоро Великий Устюг. Ночью через каждые полчаса были
необыкновенно красивые пейзажи, которые мы видели сквозь щелки деревянных жалюзи,
сделанных из реечек. А утром около семи часов подошли к Опокам.
Странное слово. Говорят, что в старину так назывались известняки. Опоки на Сухоне — это
огромные, чрезвычайно живописные горы, заросшие смешанным лесом. Кое-где — узкие
заманчивые ущелья с елками и маленькими водопадами и ручейками, стремительно бегущими и
извивающимися между деревьями с горы к реке. Иногда на берегу долго-долго идет отвесная
известковая стена с цветными продольными полосами пород, выходящих из земли — розовыми,
голубыми, серыми, желтыми. Вдоль такой стены пароход ползет, как малютка: в ней примерно
около сорока сажен вышины. Точно никто не знает, но пассажир, беседовавший вчера вечером с
Никифоровым, авторитетно объявил нам сегодня, что все это «сложено» чрезвычайно давно.
— Примерно, при норманнах? Они «складывали»? — серьезно осведомился у него В. В.
Эвальд, наделенный неистощимым чувством юмора и всегда готовый посмеяться над
самоуверенной глупостью.

День тот же,


но пароход уже
другой — «Пушкин»
Около 11-ти часов утра мы были в Великом Устюге и нас сразу же пересадили на лучший
здешний пароход — «Пушкин». Если на «Добролюбове» было уютно и красиво, то на
«Пушкине» роскошь превосходит всякое воображение: в каждой каюте I класса есть особый
умывальник, а на палубе — пароходная ванная комната, на мытье в которой при желании
можно заранее записаться.
Великий Устюг издали высится над рекой. Он стоит на обрыве берега, и маковок и
церковных колоколен на этом берегу — не сосчитать. Тут и обычные церкви, и монастыри, и
часовни.
Мы опять пустились в осмотр. Видели музей, старые храмы, старинные здания жилого типа.
В Успенском соборе очень любопытный иконостас. Он не до потолка, а только до середины
обычной вышины и увенчан крупными скульптурными фигурами, резными из дерева,
похожими на святых или евангелистов. В Вознесенской церкви любопытны мелкие детали:
головки ангелов, нанизанные на спицы-лучи, вроде как отрубленные головы на частоколе. Шеф
говорит, что в старых документах эти головки назывались «головастиками» и бывало, что в
счете мастеров стояло:
«Головастиков в кумполе по двугривенному — столько-то штук».
Не слишком почтительное отношение к ангелам! Впрочем, русское народное свободомыслие
в этом плане известно издавна...
В музее общий колорит довольно провинциальный! Картины развешены без особой
системы, — видно поступления были случайные: разрозненный фарфор, тут же кости носорога
и портреты Веры Фигнер. Краеведение, искусство, классика — все вместе. Нашлось и несколько
отдельных печных изразцов XVIII века, того же типа, как на Вологодской печке.
Встретили нас в музее очень любезно, но сначала были уверены, что мы — бродячая
театральная труппа!
— Почему вы так подумали? — удивленные, спросили мы.
— Потому, видите ли, что много вас очень... и опять же у вас граммофон. Извините! — со
смущенными улыбками объяснили нам работники музея. Бедный фонограф! Разжаловали!
Сейчас мы уже плывем дальше. Великий Устюг исчезает за поворотом реки.
Путь очень красив. Правда, он не вполне благоустроен! Так, например, отойдя от Красавина,
мы немедленно сели на мель. И сидели мы на этой мели больше часу пока маленький суетливый
пароходишко «Красавино» стаскивал нас с нее. Тут, говорят, всегда все пароходы садятся и
иначе не бывает. Непонятно — неужели нельзя как-нибудь обходить это место?
— Не, — отвечала мне местная бабка на палубе, нельзя. Тут водяной свой зарок положил,
чтобы кажной пароход омелялсе...
— А зачем же, бабушка, он это сделал? — заинтересовались мы.
— А это он со злости. Как пароходы пошли по реке, ну, ему и беспокойно стало под водой-
то, — серьезно объяснила бабушка, — ну вот, думает, пущай пароходчикам неприятность
будет…

7 июня 1927
Теперь пароход тот же,
но зато река другая —
Северная Двина
Из Сухоны вплыли в Северную Двину, и теперь идем прямо на север к Архангельску.
Сегодня с утра было неистово жарко. Между Верхней и Нижней Тоймой была длительная
остановка у крутого, почти отвесного лесного берега с чудесным ущельем и ручьем в глубине
его. Конечно, мы вылезли, лазали по берегу, по ущелью, плескались в ручье и вообще провели
очень приятно около двух часов. А потом вернулись снова на нашего «Пушкина» и понеслись
дальше — навстречу громадной, необыкновенно величественной грозе. Гроза в этом месте
Двины — картина незабываемая. Лиловое небо, белые тучи, свинцово-желтая вода — и
огромный простор кругом. Его не закрывали никакие крыши, как в городе. От молний,
носившихся по всему горизонту, трава на берегу казалась особенно ярко-зеленой. Ураган и
ливень налетели жестокие. Мы только было отошли от пристани Троица, как, испугавшись
такой бури, должны были вернуться обратно и простояли против пристани всю грозу;
находиться посреди реки в такое время тут опасно: слишком широко гуляют северные стихии.
Когда буря перешла в простой, хотя и очень сильный дождь, мы все-таки отошли от берега и
пустились дальше. Говорят, мы сильно опаздываем и в Архангельск придем только завтра к
вечеру, а на Пинегу можно будет двинуться не раньше 10-го.

8 июня 1927
Все еще на той же реке и на том же «Пушкине». Река сегодня значительно уже, чем вчера, и
приобретает какой-то новый колорит: берега твердые, обрывистые, лес хвойный. Небо серое. Не
холодно, но после грозы погода явно испортилась.
С местными жителями мы пока дела не имели: на берег сходим сравнительно мало, так как
больше десяти минут почти нигде не стоим, а с парохода видны люди только на пристанях. Но с
ними не поговоришь. Пока одна радость — местные пассажиры из двинских и пинежских
деревень, которые сидят на палубе около нас. Беседуем с ними по целым часам, стараемся
привыкнуть к их говору.
Прошли Усть-Пинегу — место, где в Двину впадает река Пинега. Мы стояли там довольно
долго. Место пустынное: болотистый лес, людей не видно. Затем прошли мимо деревни
Чухчерьмы с чудесной старинной церковью и звонницей.
Архангельск уже совсем близко.

9 июня 19271
Архангельск
Пришли в Архангельск около семи часов вечера вчера. Пошли искать приюта. Ни в «Доме
просвещения» ни в «Доме крестьянина», где нам, Крестьянской секции, надлежало бы
приклонить головы, нас устроить не могли. Со стонами и воплями направились в дорогую
Троицкую гостиницу — и расположились в ней на территории целых четырех номеров.
Сегодня с утра осматриваем город.
Он производит двойственное впечатление. С одной стороны, явно видно, что он связан с
заграницей и что тут бывает Европа. Маленькие трамваи (меньше ленинградских) ходят не по-
нашему: идут от остановки не вправо, а влево, — говорят, так в Европе; парикмахерские
украшены надписями на английском языке; на улицах встречаются английские и другие
нерусские моряки. Слышится иностранная речь. Но вместе с тем — много маленьких
деревянных домишек, провинциальные садики, захламленные дворы... Несусветная грязь на
мостовых и тротуарах, а на одном угловом домике у перекрестка — доска с указующей
надписью: «Улица Сакко Иван Цетти»...
На центральном — Троицком — проспекте много милиционеров и больших магазинов.
Среди них попадаются и маленькие лавочки, торгующие пушниной. На косяках дверей у входа
висят меховые туфли на веревочках, опушенные серым или коричневым мехом и украшенные
аппликациями из цветного (зеленого, красного, желтого) сукна.
А на берегу, на рынке — сразу видно, что город — морской. На Двине покачиваются шхуны
с высокими мачтами, — совсем уж не речные, пахнущие соленой морской водой; у широкого
плоского выступа на берегу — бесчисленное множество рыбачьих лодок с высокими серыми
парусами и парусиновыми тентами. В стороне от берега, у самой набережной — склады бочек с
соленой рыбой. В воздухе чуть-чуть пахнет смолой и треской. Под скамейками в лодках видны
северные «коробейки», ярко расписанные, и берестяные туеса тоже с росписью. Всего этого в
Заонежье не было. Ветер пахнет солью и морем.
Невольно начинаешь искать глазами шкиперов в костюмах Петровских времен.
На рынке — всякая местная всячина. Он большой и разнообразный. Много лубяных и
берестяных вещей — корзин, коробеек, туесков. Раскраска чаще всего оранжевая; по
оранжевому фону идут зеленые листья и стилизованные цветы белого или синего цвета. Очень
хороши рыбные ряды: серебряные с темно-зелеными хребтами селедки; плоские, распластанные
камбалы, как коричневые тряпки или щепки; серебристая плотва; окуни, сиги, стерляди четкого
и тонкого профиля. Все это — очень свежее, красивое, все блестит и переливается в солнечных
лучах. Шеф знает в лицо каждую рыбину и называл нам их все.
Домик Петра закрыт, но так как в покрывающем его доме-чехле идет ремонт (меняют рамы и
стекла), то окна отперты и сквозь них можно было, заглянув, увидеть и самый домик, и статую
Петра.
Мы были на рынке, на набережной, смотрели, как женщины на камнях полощут белье, — тут
же, в центре города. Это все — быт.
Конечно, побывали и в краеведческом музее. Он гораздо богаче вологодского. Есть отдел
местной природы, промыслов, народного искусства — изделий из бересты, тканья, росписи. Но
долго в музее времени тратить не хотелось, — тянуло на набережную, к реке, где грузили
треску, где бегали шхуны, где можно было заглянуть в широкую водную даль и где вообще все
было не по-ленинградски.
Вечером по случаю дождя, из-за которого нельзя было прогуливаться пешком, долго
катались взад и вперед по единственному трамвайному маршруту города вдоль Троицкого
проспекта. Обратили внимание на то, что здесь, на севере, очень мало полевых цветов. Нет ни
подснежников, ни ландышей. Оказывается — нет и не бывает. Летом продаются маленькие
желтые купальницы, вырастающие на болоте, а наших цветов нет.

Тот же день вечером


Северная Двина, пароход «Бакунин»
Поздно вечером сегодня вышли из Архангельска. Направляемся к Пинеге. Немножко
проплывем вверх по Двине, затем свернем налево и попадем в устье Пинеги. Пароход
маленький, без комфорта, и очень тесный, хотя и чистый. Буфета нет, так что дня четыре,
вероятно, надо будет плыть, уничтожая наши архангельские запасы.
Разместились вшестером в четырехместной каюте. Пятеро спят на диванах, а Ира Левина на
полу, подложив для мягкости все спасательные пояса со стен. Тонуть мы, вероятно, вряд ли
будем, а пояса эти пробковые и вполне могут заменить матрац.

11 июня 1927
река Пинега,
пароход «Бакунин»
Плывем! Пинега — очень красивая река. Половодье и тут залило большие пространства, так
что кусты и целые участки леса под водой.
Шеф говорит что Пинега, как и многие другие места русского севера, была когда-то
колонизована сначала новгородцами, которые шли на нее с Поморья и Северной Двины, а затем
москвичами, двигавшимися с юга — с Сухоны и Вычегды. Верхнее и среднее течение Пинеги,
по-видимому, было заселено колонистами с юга. Земли, пригодной для жилья и посевов, тут
мало: слишком много болот, лесов, заливных лугов. Селения, как мы видим, стоят по рекам,
вытянувшись в одну линию вдоль реки. Если деревня побольше, то дома стоят в две или даже в
три параллельных линии. Дворы-усадьбы большие. Мы с палубы можем рассматривать их,
проходя мимо, очень подробно.

12 июня 1927
Та же река,
тот же пароход
Вчера вечером прошли город Пинегу.
Его старое народное название — Волок, потому что он стоит на четырехверстном волоке
между реками Пинегой и Кулоем. Городом Пинегой он стал называться после указа Екатерины
II от 20 августа 1780 года. Сюда было перенесено и воеводство из города Кевролы, стоящего в
130 километрах выше по реке. В 1781 году казна отпустила 8000 рублей на постройку здесь
каменной церкви.
Город этот — вроде большой деревни: непролазная грязь, деревянные мостки по краям улиц,
деревянные домишки. За двумя-тремя линиями домов — громадное пространство, покрытое
лесом, который сбегает к реке уступами. Тихо, пустынно. На всем — неуловимый колорит
заброшенной северной окраины. Город стоит на высоком берегу, и с улицы виден вдали заворот
реки, громадный пустынный закат и поперек него — высокий крест-одиночка, распластавшийся
на угоре на фоне вечернего неба. Во всем этом свой характер, свой аромат севера, свой особый
художественный стиль.
Прежде город оживлялся зимой, когда 6-го декабря тут по традиции устраивалась
Никольская ярмарка. Открывался оптовый торг пушниной и дичью. Пушнина шла в основном в
Москву, дичь — в Петербург. Приезжали и промышленники с Новой земли и с Печоры,
привозили кость морского зверя. Ее покупали резчики из Холмогор и Архангельска. Торговали
и рыбой; мерзлую и соленую привозили для местного потребления. С Печоры тоже привозили
рыбу и изделия из оленьего меха.
У самого города особой истории нет. Гораздо интереснее Красногорский монастырь,
который стоит в лесах, на высокой горе в десяти километрах от Пинеги. Он был основан в 1603
году. В 1711 году сюда был переведен из печорской ссылки известный князь В. В. Голицын,
который, живя в Пинеге, постоянно ходил в монастырь, останавливался в деревнях по дороге и
учил местных девушек петь московские песни. Говорят, в других деревнях по Пинеге этих
песен не знают. По завещанию князя его похоронили в 1713 году в этом монастыре. Там будто
бы хранится много вещей — книг, вышивок, шитых образов и т. п., подаренных монастырю
князем и его семьей.
Плывем по реке дальше. Кое-где по берегам виднеются церкви-шатры — милые знакомые,
памятные по Заонежью. Но здесь они не серые, как там, а во многих случаях крашеные. Что
касается изб, то в Заонежье они были богаче, раскидистее, выше.
Селение Чакла. Крутые зеленые луга, на верхушке берега — чудесная маленькая старая
церквушка. У воды — яркая толпа женщин и молодежи — в ярко-красном, ярко-желтом и в
толстых пестрых чулках, вязанных звездочками и полосками. На ногах — грубые черные
чоботы с завязками. Пестрые платки и из-под них — круглые добродушные лица.
Берег высокий, скала. Нижняя половина ее — сплошной источник: из стены проступают
мелкие струйки и сбегают к реке, так что похоже на широкий мелкий водопад во всю стену.
Очень своеобразно!
Вообще же здесь ручьев множество. Многие текут из торфяных болот. Поэтому, говорят, и
вода в северных реках часто с коричневым оттенком. Пена вокруг парохода совсем золотистая.
Навстречу нам время от времени плывут плоты. Большие, свежие, из тысяч бревен. На
многих стоят шалаши из еловых веток. По вечерам плоты эти тихо тянутся по течению и на них
горят костры. Это идет сплав. Местные жители, подрабатывая, зимою рубят лес, а весной
нанимаются в сплавщики. Заработок этот нелегкий: река с мелями, перекатами, обрывами.
Гнать по ней лес нелегко. Однако на этих плотах работают не только мужчины, но иногда и
девушки.
Много времени проводим на палубе, знакомимся с пассажирами, плывущими в родные
деревни. Народ очень приятный: доверчивый, приветливый. К нам все относятся с большим
любопытством и удивлением: как это люди из города поехали в их глухие края — да еще добро
бы за делом, а то — за сказками! Улыбаются, сочувствуют, зовут в гости. Фотоаппарата боятся.
Когда сегодня наш фотограф Толя Данский снимал с палубы шатер на берегу, бабки
уговаривали друг друга отойти подальше — «неравно выстрелит!». Много рассказывают о себе,
о местном быте: как хозяйничают, как «мужики» уходят зимою в леса.
— Белку стреляют. Много ее здесь. Уходят надолго.
— А где же они живут в лесу зимою? — интересуемся мы.
— А у них избушки понаставлены. В самой чащобе. Туды тольки и можно, что зимой: летом
по болоту не пройдешь. Там и живут. Хлеб, соль с собой берут из деревни ...
— А женки дома работают. У нас много льна да конопли сеют. Прядем, ткем... Со скотом
обряжаемся...
Общий характер быта — совсем другой, чем в Заонежье. Там было многое похоже на
пригородные ленинградские районы. Здесь — и по типам жителей, и по говору, и по костюмам,
и по общим очертаниям быта — почти все иное.
Интересно, будет ли такая же разница в фольклоре?

14 июня 1927
Дер. Сура. Погост. Школа
Адрес такой, словно мы живем в какой-то странной школе на кладбище. Это не так:
«Погост» — часть деревни Сура, а школа самая обычная.
Пароход дошел до своего крайнего предела, высадил нас и пошел обратно. Дальше ему пути
нет: дальше можно только на лодках к коми. Но нам туда не надо. Мы обосновались здесь.
Устроились в двух больших пустых классах, разгородились досками, картами, притащили в
каждый угол соломы и спим на полу, припеваючи.
Сура — довольно крупное селение, с каменным монастырем (теперь, конечно, закрытым), с
людьми, тронутыми городской цивилизацией. Все это несколько напоминает прошлогоднюю
Шуньгу. Говорят, что и здесь, как в Шуньге, главный наш материал будет не в Суре, а в
окрестностях. Во всяком случае пока что дела уже масса и мы захлебываемся.

15 июня 1927
Сура
Песен здесь — гора! Мы уже обегали все окрестности и нашли множество людей, которые
очень заинтересовались нашей работой.
Деревеньки — маленькие, расположены в небольших расстояниях вокруг Суры, так что
бегать к ним просто. Как и в прошлом году, каждый занят своей специальностью: Анна
Михайловна Астахова работает с былинами, Ирина Карнаухова и А. И. Никифоров — со
сказками, а МУЗО и я заняты песнями. Так как ТЕО в этом году уехало на Мезень, то все
обряды, игры и другой их материал тоже возложен на меня. ИЗО в восторге фотографируют,
обмеряют, копируют, зарисовывают и т. п. Дела у всех — по горло.
Обращает на себя внимание то, что здесь песни живут как-то гнездами: если пела бабушка,
то непременно поет мать и учатся петь дочери-невесты или подростки. О материале подробно
запишу через несколько дней, когда его накопится побольше. Пока — не о песнях.
Окрестные деревни — Засурье, Похорово и другие — находятся от Суры за рекой-Сурой.
Ходить туда надо перебираясь по плотам, которые часто едва связаны. Иногда перейдешь реку,
а плоты уплывут. Возвращаться — никак. Тогда стой на берегу и кричи, пока не выкричишь
себе лодку с другого берега:
— Ло-о-одку! У-у-у-у! Пе-ре-во-о-о-зу-у-у-у-у!
Иногда кричишь долго. Но вот на другом берегу начинается какое-то движение. Кто-то
выходит к воде, начинает грохать веслами.
— Не ори-и-и-и! Плыве-е-е-ем! — доносится из-за реки.
Стоим, ждем. Через некоторое время за нами приезжают и весело перевозят в Суру. Иначе
нельзя. Мостов тут не бывает: их срывает половодьем, так что нет смысла строить.
Фонограф, конечно, всех очень привлекает — и певиц, и их мужей; но бабки постарше
иногда пугаются его и подозревают, что тут не без нечистой силы. Когда даешь им прослушать
запись — очень умиляются и радуются, особенно, если на валике удержится что-нибудь
постороннее: отрывок разговора, кашель, какое-нибудь их замечание или вопрос. Бурно
радуются:
— Эк, Овдотья-ти цегой-то залопотала...
— Не Овдотья! Это, быват, Марья!...
— Ой, тошнехонько, поди-ка ты с има! Когда старухи окончательно перестали бояться, что
фонограф «втянет» их в трубу и что фотографический аппарат, неравен час, выстрелит —
отношения между нами и местным населением установились самые дружеские. Нас
приглашают в избы, охотно показывают старинные рукоделия, прялки и другие «досюльные»
предметы, рассказывают о старине, раскрывают свои разнообразные суеверия.
Моя здешняя подружка Тая Рябова каждый вечер уводит меня к своим приятельницам в
Заречье, в Маркино, в Филимоново. Все это — вокруг Суры. У приятельниц — свои игры, свои
песни, свои гаданья и приметы. В каждой деревне есть что-нибудь новое и любопытное.
Вчера мы вернулись с ней домой поздно, часа в два. Над росистой поляной ярко светило
поднимающееся солнце. Но деревня тиха,— все спят крепким сном.
— Уж и заснем мы с тобой, Наташка, сейчас, — зевая во весь рот говорит Тая и прибавляет
шагу, — наши-то, поди, уж десятый сон видят.
— Нет, говорю я, — ты спи, а у нас сегодня баню топили. Верно, все уже вымылись, теперь я
пойду.
— В байну? Сейчас? Наташа, окстись ты! — вскрикивает Тая с ужасом.
— А что такое?
— Ой, очумела ты, дева, право!
Тая глядит на меня в совершенной панике. Я ничего не понимаю.
— Да в чем дело?
Оказывается, в местном быту издревле сохраняется «верное» предание: с двенадцати часов
ночи до первых петухов в бане хозяйничает «банная обдериха», род банной ведьмы, которая
может в эти часы сделать с человеком все, что захочет,— может задушить его, ошпарить
кипятком, исхлестать до полусмерти веником. Деревенские девушки, уходя вечером из бани,
непременно оставляют на окне кусочек мыла и шайку теплой воды, чтобы задобрить
«обдериху» и застраховаться от нее на будущее.
Тая не без суеверного ужаса передает мне все это. И то, что я все-таки иду в баню, кажется
ей невероятным геройством.

16 июня 1927
Там же, в Суре
Записала от старухи Ефросиньи Абаковны Дорофеевой духовный стих про «вознесенье»:
Сегодняшний день воскресенье,
Завтрашний день да вознесенье,
Вознесесь Господь на небеса,
Заплакала нищая братья,
Убогая сирота;
Богородица проголосила, проговорила:
«Что не плачьте, нищая братья,
Убогая сирота,
Оставил же вам Христос царь небесный сын
Гору да золотую,
Реку да медовую».
«Есть на земле много царей и князей,
И богатых людей.
Отнимут люди у нас гору да золотую,
Реку да медовую.
Истинный Христос, да царь небесный сын,
Оставь же ты нам Христово слово, —
Будем мы сыты, пьяны и богато одены!».
Записала и множество загадок. Среди них есть и общеизвестные, но некоторые звучат свежо:
Пятьдесят поросят в один голос голосят.
(Каменка в бане шипит, если
плеснуть водой на камни).
Щука Понюра хвостом вильнула, леса пали, а горы встали; вода подошла, а щука ушла.
(Коса косит траву; трава падает, встают стога сена; на вечерней росе коса уходит с поля).
Криво, непрямо, куда побежало? — Зелено-кудряво, тебя караулить! (Косая изгородь и поле).
Пришла Паня в красном сарафане, стали Паню разряжать, стали плакать и рыдать. (Луковицу
чистят).
На устье на Устьинском, на берегу на Мурманском разодралися Лука с Петром, помутилася
вода с песком. (Картошка варится в чугунке).
Здесь, как и в Заонежье, много загадок, тесно связанных с предметами местного обихода, но
в то же время самые тексты сложнее и производят впечатление более глубокой и традиционной
старины.

17 июня 1927
Там же
Ходили в деревню Поганец. Когда-то здесь жили финские племена («поганые»); неизвестно,
кто именно (но только не коми, которые живут в верховьях Пинеги и хорошо известны местным
людям). Они бежали под натиском русских. На речке Поганец неподалеку от Суры была
последняя битва русских с этим племенем, в результате которой множество тел «поганых» было
утоплено. От них получила название речка, от речки — расположенная на ней деревня. В
Поганце нашли двух изумительных певиц — бабушек Хромцову и Ширяеву. Они знают такую
старину, какой в Заонежье мы ни от кого не слыхивали. Пели нам «Ярославскую губернию» и
множество других старых лирических и свадебных песен. Правда, эти бабушки — не правило,
они — исключительные певицы и о них широко знают по деревням; но и вообще здесь
репертуар гораздо богаче заонежского. У бабушки Хромцовой внук — Егорка рыжий. Она
совершенно серьезно предлагала нам его в женихи, — так мы ей нравимся.
Но вообще в Поганце не все население одинаково сговорчиво. Рядом с этими двумя
певицами имеются и другие: они долго упирались, не соглашались петь, уверяли, что в «трубе»
(т. е. в рупоре фонографа) — дьявол, что души их погибнут, если они «в трубу» петь станут — и
т. д. Но после длительной беседы и наших разъяснений сложили гнев на милость, уселись перед
фонографом и хором напели нам сказочно-чудных песен. Когда фонограф стал «отпевать
обратно» записанное — слушали, затаив дыхание, изумлялись, а одна старуха чуть не
расплакалась от умиления, услыхав, как верно была «отпета» спетая ею песня:
— Вот ведь, милые вы мои, внучке-то Нюшке я тыщу раз эту песню пела, не могла девка
понять. А ён-то, голубчик — сразу понял!
Короче говоря, бабушки примирились с фонографом и за «понятливость» превозносят его до
небес.
По вечерам работаем дома: местные жители приходят к нам толпами, стоят перед рупором,
слушают, поют, подсказывают друг другу все новые песни. Женщины тут ходят в сарафанах, у
молодух на головах кички с ленточками. Все это красочно и пестро. Говорят с сильным
«цоканьем»: «лентоцка», «оцень» и т. п. При разговоре сильно повышают и растягивают концы
фраз, придавая им почти вопросительные интонации. Совсем иная манера говорить, чем в
Заонежье.
МУЗО все время работает вместе с нами, словесниками. ИЗО много рисуют, фотографируют
дома, бани, амбары, снимают узоры с тканей и вышивок. Веселый фотограф Толя работает без
устали — и для архитекторов, и для нас (снимает певцов) и просто на натуре: снимает красивые
местные пейзажи. Население относится к нам очень сочувственно во всех деревнях и знает нас
всех по именам. Особенно нравятся всем шеф и старик В. В. Эвальд. Последнего все мальчишки
называют дедушкой, а шефу бабы говорят задумчиво:
— И сколько ж тебе годов? Красивый ты! На седину-то ты стар, а на образину молод!
Пытаются определить возраст шефа по его «образине», но обычно не угадывают. Мы же все
поголовно признаны красавицами, и кроме Егорки рыжего нам предлагают еще и других
претендентов, только бы удержать нас на Пинеге.

19 июня 1927
Сура
Песни здесь все старые, романсов и новых городских песен гораздо меньше. Как правило —
весь материал более цельный и сохранный, чем в Карелии. Правда, молодежь поет «На
Мурманской дорожке», «Потеряла я колечко», «Вы не вейтесь, черные кудри», «Мамашенька
ругала» и еще кое-что в этом роде. Но зато у среднего и старшего поколения в репертуаре «Как
на матушке на Неве реке», «Из палатушек белокаменных», «Между реченькой, между
быстроей» и чудесные старые свадебные-величальные: «Из устья березового», «Славен город» и
другие. Есть тут и старые плясовые в ритме «камаринской», и игровые. Очень много старых
«припевок», т. е. игровых-величальных песенок «для женихов и девок», исполняемых на зимних
«вечорках»-посиделках. В деревнях вокруг Суры и в самой Суре есть определенные
календарные и бытовые сроки для исполнения тех или иных песен. Свадебные, например, кроме
свадьбы могут петься наряду с лирическими на работах и за столом (если кого-нибудь величают
в шутку), но «припевки» — исключительно зимой на «вечорках» с 1 октября до весны;
рекрутские можно петь не только при проводах новобранцев, но и как лирические на беседах и
гуляньях, но игровые — только зимой на «игрищах», преимущественно на святках. На гуляньях
в большом количестве поются частушки. Петь на гулянье песни протяжные («растяжливые»,
«давношные», «вековешные» — лирические любовные, семейные, рекрутские, свадебные) — не
принято: «растяжливые» песни поют за столом, в компании, вообще — в закрытом помещении.
Есть песни как бы сезонные: весной поют «На реке было, на реченьке» — с этой песней идут
смотреть на разлив реки, «Черемушку» («Что же ты, черемушка, рано расцвела»), «Ты не пой,
не пой, соловьюшко». Осенью часто поют рекрутские — в связи с осенним набором в армию, по
традиции. Романсы поет только молодежь и частично — дети, да и то знают их нетвердо,
указывают, что это «новые» песни, «из песенников». Старшее поколение не поет их
совершенно.
Очень любопытно, что тут происходит со свадьбой. Есть свадьба церковная — та
празднуется со всеми старыми обрядами, которые я записала отдельно. Но бывает, что молодая
пара уходит «в лес», после чего никаких обрядов уже не бывает, а просто на другой день идут в
сельсовет «списываться», молодка сама надевает себе на голову кичку, и все начинают считать
ее замужней. Правда, иногда бывает, что и после «списыванья» устраивают дома «стол» и поют
песни, но в общем еще очень крепко держатся за старинный обряд.
Крестят детей в церкви. Дома крестины не празднуются.
Хоронят иногда и сразу на другой день после смерти (если не ждут никого приезжих), а то
— на третий. Когда повезут на погост — причитают кто как умеет. Специальных текстов нет, —
импровизируют. Дома после покойника моют пол, а на кладбище раздают сиротам,
собирающимся к могиле, хлеб и жито. Вернувшись домой, пьют чай — это поминки. Причитов
тут уж больше обычно не бывает.

21 июня 1927
Пристань «Сура»
Сидим и плачем на реках Вавилонских: ждем парохода, чтобы плыть в следующий район
работы, вниз по Пинеге, в Карпову Гору. Пароход должен был придти еще вчера утром, но его
нет и сегодня. Всю ночь наши мальчики дежурили, сидя на жердочке у церкви, откуда видна
река, чтобы увидеть пароходный дым и немедленно будить остальных. Остальные эти спали, не
раздеваясь, на походном положении, подложив под головы дамы — зеркала и гребенки,
мужотдел — сапоги. Утром все пошли на пристань, где сидим в настоящий момент и откуда
уедем неведомо когда. Говорят, такое бывает тут очень часто.
МУЗО едет в сторону от нас, на Выю. Им наняли местный «стружок». Сооружение это
напоминает несколько увеличенную и вытянутую в длину ореховую скорлупу. Ну, как-то они
доедут!
В воскресенье, 19-го, были на гулянье в деревне Гора. Удивительно хорошо: яркие шелковые
сарафаны, гармонь, песни, две изумительные девушки в старинных золотых головных
«повязках» — тип срезанного конуса из золотого позумента, расшитого жемчугом и бисером.
Раньше, говорят, таких «повязочниц» выходило на гулянья очень много, теперь — только
единицы. Общий стиль гулянья тоже совсем не заонежский.
Вообще мы обследовали все деревни вокруг Суры. По широким топким зеленым луговинам
бегали в Засурье, перебирались по разобранным плотам в Похорово; по высокому песчаному
берегу шагали верст за пять в Гору и в Прилуки. Особенно Гора расположена удивительно
красиво на высоком берегу, поросшем соснами. Посередине деревни — маленький «руцей», как
тут говорят. Вообще же ручьев в этом районе видимо-невидимо.
На пути из деревни в деревню часто встречаются крестьяне, большие и маленькие. Если есть
попутчики — непременно заговорят и пойдут рядом. Это очень удобно: проще знакомимся и
узнаем много для себя поучительного и нужного. Вообще нас в Суре настолько полюбили, что
предложили даже дать пароходу телеграмму, чтобы он не приходил за нами совсем. Похоже,
что это намерение они тайком от нас действительно осуществили: вторые сутки сидим дураками
без транспорта!

22 июня 1927
Карпова Гора
Нет! Мы все-таки выбрались из Суры!
Добрались до Карповой Горы. Конечно, опять поселились в школе, благо она тоже, как
везде, пустая. Условия жизни уже привычные: пол (даже без соломы!), самовар, огромные
краюхи черного хлеба, рукомойник в кухне и местная учителева бабка за кухарку. Проживем
тут, вероятно, недели полторы. Это очень большой район.

26 июня 1927
Там же
Пять дней живем тут. Работы столько, что записывать что-либо, кроме текстов, совершенно
некогда. Пишу ночью. Масса разнообразных песен, варианты свадебного обряда, куча самых
любопытных бытовых наблюдений...
Каждый день бегаю работать в деревню Ваймуша за четыре километра отсюда. Чудесная
лесная дорога, мельница на ручье в лесу. Население очень приветливо к нам, хотя принимают
нас то за цыганский табор, то за ученых лесоводов, то вообще неведомо за кого. О нашей
работе, сколько мы ни толкуем, соображают плоховато, но это не мешает певицам и другим
исполнителям очень охотно сообщать нам материал, которым мы интересуемся.
Вчера и сегодня ездили за 12 верст на праздник в деревню по имени Марьина Гора. (Тут
вокруг все деревни — «Горы»: Марьина Гора, Шотова Гора, Айнова Гора, Церкова Гора — это
дает понятие о местном пейзаже, холмистом, гористом и потому очень разнообразном и
красивом).
Ночевали в новой чистой избе у Марфы Николаевны Савиной, крепкой, здоровой вдовы лет
45-ти. Она живет с хорошенькой дочерью Таней и сыном-подростком. От Марфы Николаевны я
записала чудесные песни и много сведений о свадебном обряде, ряд местных преданий,
поверий, загадок, пословиц. А Таня водила нас с собой на все «метища» — так тут называются
гулянья. Вчера было «малое метище», сегодня — «большое». Картина совершенно
пленительная: масса девушек в старинных шелковых сарафанах, янтарях, дорогих шелковых
громадных платках-«шалюшках». Девушки длинными рядами стоят у края поляны и чинно и
молча отвешивают поясные поклоны прохожим — все враз, как цветы в поле от ветра. Это —
ритуал. Справа и слева подходят все новые девичьи группы. Это — гостьи, приехавшие из
других деревень. Не доходя до поляны, они выстраиваются в ряд и три раза чинно кланяются в
пояс собравшемуся народу. Появляются роскошно разряженные «повязочницы»: на затылке к
золотой «повязке» из широкого позумента привязано множество ярких лент, которые шелковым
каскадом спускаются по спине; на лбу и на висках — жемчужные переплеты. «Повязочницы»
становятся впереди, остальные выстраиваются за ними, все снова кланяются во все стороны —
и чинно, медленно отправляются по деревенской улице. Дойдя до конца, снова кланяются
зрителям, опять гуляют, опять кланяются, опять гуляют — и так часами. Гулянье это и поклоны
происходят под монотонную протяжную песню. Веселье пышное, величавое, до сказочности
яркое, и... невообразимо скучное!
Таню одевали на «метище» в ее светелке, и я видела эту церемонию подробно. На
несчастную надели рубашку до колен, затем розовую нижнюю юбку, затем последовательно
один на другой три сарафана — красный, розовый и лиловый — с рубашками и поясами и,
наконец, сверх всего этого нарядную рубашку с кружевами, спускавшимися почти до кисти и
синий нарядный шелковый сарафан. Рукава были перевязаны у запястья темно-малиновыми
лентами, а под лентами стянуты резинками, чтобы ленты лежали неподвижно. Пояс поверх
последнего сарафана — широкая синяя шелковая лента, а под ней — маленький тугой поясок;
лента должна была лежать на нем свободно. На голову надели сначала белый ситцевый платок
(«чтоб не пропотело»), а затем второй — нарядный, шелковый палевого цвета. Утром у Тани
этот платок был голубой, но полагается на таких гуляньях менять платки в течение дня, чтобы
показать свои наряды и богатство (приданое). Вообще на «метище» переодеваются несколько
раз в день. Волосы совершенно подбираются под платок, что очень уродует девушек. Мы с Л.
М. Шуляк нарядились было по-здешнему.
— Порато баско! — в восхищении закричали присутствовавшие в Таниной светелке
женщины. Это означало по-пинежски — «очень красиво». Но мы сами себе показались
невыразимыми уродами.
К своим праздничным нарядам девушки относятся очень бережно: идя на гулянье верхний
сарафан подбирают, спереди придерживают руками и плывут по улице как колокола: чем толще
девушка, тем она считается величественнее и значительнее. Если смотреть на такую
приближающуюся группу издали, выглядит очень эффектно.
Нас встречают с любопытством, накидываются с вопросами: как в городских домах ткут, под
гармонь или под балалайку пляшут на улицах и больно ли кусают на лужайках овода. Мы
хлопаем глазами и заикаемся...
Ночью в Карпову Гору на пароходе прибыла из города Пинеги О. Э. Озаровская. Конь
привез ее к нам в Марьину Гору, но она осталась нами недовольна. Она хотела, во-первых,
устроить среди нас подписку на надгробную плиту Кривополеновой, во-вторых, организовать
среди местных жителей какой-то вечер со своим выступлением, и, в-третьих, получить от меня
все материалы по свадьбе в Сурском районе, чтобы самой так далеко не ездить. Ни один из этих
планов не удался. Она, видимо, обиделась, влезла на телегу, надела на голову накомарник и
уехала в Шотову Гору. Накомарник — это не то, что напульсник или набрюшник: он надевается
не на комара, а на человека в защиту от комара.

27 июня, 1927
Там же, в Карповой Горе
Живем чудесно. Кормимся между прочим семгой с гоголь-моголем и запиваем ее квасом...
Бывают и еще более фантастические обеды. Но от них только весело. Не все ли равно, чем
питаться, если вокруг такой чудесный материал!
Песен очень много. О другом писать не могу, — некогда.
К нашей работе местные жители относятся с большим уважением и вниманием. Когда
собираются петь, сзывают всех соседей:
— Гришка! Гришка!
Прибегает парень лет восьми.
— Ступай к Афанасьевне, скажи, штоб сюды бежала. Дело есть!
Через три минуты из соседней избы выбегает встревоженная Афанасьевна, на бегу
подвязывая платок и подправляя под него седые космы.
— Афанасьевна, вишь, дело-то какое: люди приехали песни списывать. Споем им на
голосах-то «Еруславскую губерню».
И поют «на голосах», т. е. с переливами и подголосками какую-нибудь чудесную старинную
песню — свадебную, или «лекрутскую» или просто лирическую семейную. Поют старательно,
любовно. Уходя, мы осведомляемся о молодежи.
— Девки-то нонеча все частушки транжирят, — сообщают несколько презрительно бабушки.
А «девки» говорят о старине с почтением и, когда приходится, очень тихо и внимательно
слушают пение старших.
Календарь и распределение песен по бытовым циклам примерно те же, что и в Сурском
районе. На «вецерянках» зимой не только поют припевки, но и танцуют кадриль под песни в
таком порядке: «Как задумал», «Со вечера пороша», «Не беги, догоню», «Шум шумит»,
«Подведу я козелка», «Ты береза, ты моя кудрява». При разливе реки идут на берег с песней
«Разливалася мати вёшная вода».
Порядок свадебных песен — тот же, что в Сурском районе, и моменты обряда те же.
При шитье приданого поют: «Сказали про Ивана-то — хитёр», «Гай, гай, лели, лели»,
«Паладья обманщица», «Издалеча чиста поля», «Жалобилася, плакала».
При просватаньи: «С устья березового».
На «посидках» у невесты: «Весла в поле качуля», «По сеничкам батюшковым».
На «зарученьи»: «Дымно в поле, дымно», «Да Паладья по сеням похаживала», «Ай,
белокаменны палаты да греновиты».
При проводах жениха с «зарученья»: «Уж вы соколы, соколы», «Были гости у Ивана в
сенях».
На девишнике: «Полетай-ка, моя молодость», «Славен город».
При «буженьи жениха»: «Под часы, под часы», «Уж ты умное дитятко».
При встрече жениха перед венцом: «Конь бежит, да головой вертит».
За столом перед венцом: «Сват ли ты, сватище», «Ты матенка, матенка», «Осип Марью
наперед пропустил».
При проводах к венцу: «Отостала да лебедь белая», «На горы на высокой».
При встрече от венца: «Кругом кругом да солнце катилось», «По мосту, мосточку», «У
броду, броду».
При входе молодых в дом: «Сокол, сокол, ты летал в овешенек», «Золото с золотом
свивалось».
За свадебным столом: «Оряди, оряди», «У дьячка, дьячка», «Что перед воротами
Ивановыми» и очень много разных величальных песен гостям: отдельно тысяцкому, сватьям,
холостым и вдовым родным, много приплясок и т. п.
Сегодня — необычайная удача: удалось найти кусочек былины. Исполнитель, И. А. Ломтев,
знал только один текст, но и за то спасибо: я былинами не занимаюсь, это работа Анны
Михайловны, и былинщиков не ищу, а тут встретился нечаянно. Назвал он эту былину «Илья
Муромец»:
Из-за славного города Мурома
И до славного города Киева
Тут лежала дорога широкая,
Широка дорога, глубокая.
По той по дороге широкоей
Ехал старой матёр человек
Добру комоню до черева кониного.
Добру молодцу до стремени булатного.
Голова седа, борода бела.
А навстречу старому — станишники.
И хотя оны старого ограбити,
Полишить его свету белого,
Покоротать ему веку долгого.
Как спроговорит стар матёр человек:
— «И уж вы гой еси, младые станишники,
Бить вам старого не по що,
Взять у старого нечего.
Есть у старого в кармане пятьдесят рублей,
Взято на чару на винную, похмельную».
А тому же станишники не веруют.
Как спроговорит стар матёр человек:
— «И уж вы гой еси, младые станишники,
Бить-то старого не по що,
Взять у старого нечего.
Есть на старом кунья шуба,
На шубы нашито тридцать три пуговицы.
Кажда пуговица стоит пятьсот рублей,
А трем-то пугвицам и счету нет».
Тому же станишники не веруют.
Берут они старого за бороду.
Как спроговорит стар матёр человек:
— «И уж вы гой еси, младые станишники,
Бить вам старого не за що,
Взять у старого нечего.
Есть под старым как доброй копь,
Он уносит от ветра, от вехоря,
Убегает от пули свинцовоей».
— Взял да уехал! — с торжеством закончил былинщик свое повествование. Видно, очень
ему нравился Илья Муромец.
Ночью сегодня приехало с Выи МУЗО. Привезли много новых записей песен и кое-какие
зарисовки. Тут интересны не только архитектура и костюмы: тут удивительно красивая
природа. Вокруг Карповой Горы есть и живописные мельницы в лесу, и лесные тропинки по
дороге в деревню Ваймушу, и быстрые лесные речки, и ложбинки по пути в Марьину Гору.
Одна надежда, что Толя сфотографирует все это, потому что рисовать совершенно некогда.

1 июля 1927
Там же, в Карповой Горе
Масса любопытных картинок быта. Еще в Марьиной Горе мы были нечаянными
свидетелями забавной сценки между двумя так называемыми «женками», обсуждавшими
непутевое поведение некоей молодой пары. Дело происходило на празднике, когда молодежь
вообще ведет себя несколько свободнее обычного, а разговор был следующий:
Первая женка (лукавая и игривая):
— Марфа, а ведь девка-то — пропала! Вторая (солидная и степенная):
— А кака девка-то?
— Да вот я шла на метище, и все ишли. Глядим — у огороды девка и парень с ней...
— Да кака девка-то?
— Да така, голуба вся... порато баска! Парень-то у огороды, и перелез уж, а она-то облеглась на
огороду и стоит, и стоит, и ногу едну на огороду поставила, то бытто перелазит, то бытто не перелазит...
— Ой, и ты видела нешто?!
— И я, и все наши... (захлебываясь). А приходим — женки и говоря: едной девки нет, една девка за
цасовню ушла. (Часовня— граница обычного гулянья).
— Ох, и поди тут с девками!
— Да уж... Девка-то стоит, и вся облеглась, и перелазить совсем собралась...
— А ты девку-то признала?
— Признала: Романовна!
— И никогда экой моды не бывало, штоб девки за цасовню заходили...
— А тут и стоит, и една нога на огороды... А потом и ушли!
— Куды ушли-то?
— Да верно под куст пошли... «списываться», как нонь уходят. Кто на землю повалится, а кто под
кустышек присядет... Дело известное! Вот женки-то и говоря: завтра на «хлебины» ехать. («Хлебины»
бывают на другой день после свадьбы).
— Так и ушли?! (Это с ужасом).
— Так и ушли! (Это с восторгом). Женки-то и говоря: уж до утра достоим, а дождемся их. Мы как
обратно ишли — их уж и не видно. Знать, обои перелезли...
— А парень-то чей?
— А женки сказывают — Ванька Онифатьев. (Солидно) — Этот Ванька Онифатьев — цисто сволоць!
— Да уж верно што... Завтра, знать, «списываться» пойдут. Жалко девку-то!
— Да когды ж девки дальше цасовни ходили. За цасовню — непорато баско!
— Да уж цисто што непорато!
Точно передать этот разговор невозможно: тут было великолепно все — и позы, и
интонации, и жесты. Живой кусочек быта.
Продолжение у этой истории было печальное: Ванька Онифатьев вполне оправдал мнение
женок о нем, «списываться» с «девкой» не пошел, хотя их и видели утром, идущих «в охапке»
друг у друга.
3 июля 1927
Кеврола
Переехали на другой берег, еще немного ближе к устью Пинеги. Три раза пьяный лодочник
должен был возвращаться за нами на этот берег в Айнову Гору, откуда мы уезжали, и в три
приема перетащил весь наш багаж и всех нас на Кеврольский пляж. Здесь чудесно: хотя лесу и
нет совсем, но на берегу песок, красивый отлогий берег и, кажется, обещает быть хороший
материал.
О здешних местах рассказывают легенду. Какая тут была власть до XVII века — неясно, но в
XVII веке (точнее — в 1614 году) тут было выделено Кеврольское воеводство. Огромная
деревянная церковь, рубленная из могучих кряжей, до сих пор стоит здесь, слегка
покривившись на бок. Оказывается, когда в XVIII веке воеводство отсюда переносили в город
Пинегу, церковь, до тех пор стоявшая совершенно прямо, вдруг вздрогнула, в ней сами собой
зажглись огни, она пошатнулась — да так с тех пор и стоит, не выпрямившись...
Погода все время очень жаркая, и мы ходим в простых ситцевых платьях. Местные старухи
смотрят на нас неодобрительно. Мы сначала не могли понять, в чем дело. Наконец, нам
объяснили: ситец тут считается роскошью как вещь покупная, — местное население носит
домотканый холст. Из ситца только богачки делают рукава к «станушке» (т. е. к длинной
холщевой рубашке, надеваемой под сарафан). А у нас — длинные «рубашки», как считают
бабки, целиком из ситца, но сарафанов поверх них нет. Значит, мы богатые и беспутные —
ходим по деревням неодетые, в одних «станушках» без обязательного сарафана, вроде как если
бы в Ленинграде мы вздумали разгуливать по улицам в ночных рубашках. Вот непредвиденное
осложнение!
Однако собирать материал это нам не мешает. Я проверяю гаданья и заговоры, которые в
общем повторяются на всем протяжении от Суры до Кевролы. Гаданья делятся на две основные
группы — святочные и «Ивановские».
На святках пинежанки делают из теста барана и привешивают на ниточке к лампе, висящей
на потолке избы: куда голова барана повернется — в той стороне и замужем быть. Другое
гаданье — лить олово и смотреть на тень вылившейся фигуры: что покажется?
Затем делают из теста тонкий блин («сосень»), кладут на голову под платок и молча, ни с
кем не говоря, рано утром в крещенье с этим блином на голове выходят на улицу и спрашивают
имя у первого встречного. Слушают в церкви у дверей и на перекрестках дорог — что
послышится? Кидают башмаки за крыльцо.
Вечером под Новый год и крещенье смотрят в избе через хомут: должен показаться
суженый. Под крещенье же мочат в колодце кончики башмаков и молча ложатся спать, а про
себя повторяют: «Суженый, ряженый, разуй меня!». Ложатся спать в башмаках, не разуваясь, а
суженый должен присниться и разуть.
В овине или в бане снимают крест и пояс и говорят: «Будь прокляты двери, окна, ворота,
дымник» и пр. — вся обстановка; садятся на печной столб и при свече глядят в зеркало. Сколько
свечей покажется в зеркале — столько народу будет в семье у жениха.
Под Новый год и под Крещенье выходят на перекресток, обводят обгорелой лучиной круг на
снегу, садятся в ряд несколько девушек на корточки, зацепляются друг за друга согнутыми
мизинцами и слушают — кому что послышится?
Садятся на лошадь, лошади завязывают глаза. Ее крутят на месте и пускают из ворот: куда
лошадь завернет, не видя ничего, там и замужем быть.
Под Новый год идут впотьмах в хлев ловить барана. Если под руку попадет баран — выйти в
этот год замуж. Если овца — нет.
Ивановских гаданий гораздо меньше.
В Иванов день после бани бросают в реку веники, которыми парились, и глядят — поплывут
они или потонут.
На Иванову ночь собирают двенадцать трав и кладут под подушку, чтобы приснился
суженый. Только и всего.
Заговоров очень много. Есть и на «исполох», и на «ураз», и на «чахотку» (так называют
любую болезнь, от которой человек чахнет). Невозможно все их сюда вписывать. Запишу
только наиболее характерные для местного быта. Вот заговор на улов рыбы:
Дай, Господи, сколько лесовин, столько и туесин. Первый на зачин сорок на четыре (т. е.
сто шестьдесят туесов рыбы).
Эти слова говорят после первого улова, выливая воду на парус: пожелание столько туесов
(«туесин») рыбы, сколько деревьев («лесовин») в лесу. Второй заговор обращен к
«доможирушке» (т. е. домовому) с просьбой о помощи:
Дедушко-доможирушко, батюшко-атаманушко, полюби моих овечек: пои да корми сыто,
дрочи (гладь, ласкай) гладко.
Это надо говорить в хлеву: входят, кланяются каждому углу и приговаривают это
заклинание. Третий заговор — «на клопов»:
Батюшка-клопик, пришел к тебе гость. Тело мое — коса, кровь моя — смола. Не ешь ты
меня. Клоп клопа ешь, да до единого съешь. Клоп клопу — малина, а я клопу — горькая осина.
Эти слова говорятся в особой обстановке: в Ивановскую ночь нарвут травы-клоповника и,
когда все уснут, ворожея становится посреди избы, обводит травой вокруг своей головы и
приговаривает. Потом кладет траву в щели стен, по всей избе и на «грядку». Там трава должна
лежать, пока не высохнет и не истлеет.
Песни в Кевроле кое-что добавили к нашему карпогорскому собранию. Мы записали тут
исторические — «Как по морю англичанка» и «Отправлялся император», лирические, старую
плясовую XVIII века «Настя по саду гуляла» и еще несколько. Но после Суры и Карповой Горы
со всеми прилегающими к ним деревнями здесь уже много повторений.

5 июля 1927
Покшеньга
Сегодня утром на пяти подводах выехали из Кевролы в Покшеньгу. Это примерно
километров за пятнадцать.) МУЗО, требующее особо бережного обращения с собой из-за
валиков, плыло в лодке, чтобы меньше трясло. Наши кони пришли в Покшеньгу раньше лодки.
Не успели мы забраться в местную школу и расположиться в ней, как на горизонте показался
рупор, а под ним Женя Гиппиус, который плачевно сообщил нам, что Зина с валиками,
фонографом и перевозчиком сидит на реке в трех километрах от Покшеньги, что ближе не
подойти, так как приближается гроза и оставаться на реке опасно, и что поэтому надо собрать
отряд и спешить к Зине на помощь.
Мы пошли: Ирина Карнаухова, фотограф Толя, Витя Астахов, я. Женя с нами.
Долго описывать нечего: мы попали под страшную грозу. Две недели весь окружающий мир
молился о дожде. Можно сказать, молитва исполнилась в самую подходящую для нас минуту!
Мы шли по мокрой траве выше колен сначала под проливным дождем, а через четверть часа
— под градом величиной с вишню. Я никогда подобного града не видывала. В одну минуту мы
были жестоко избиты и мокры насквозь, но храбро шли вперед и распевали хором «Потеряла я
колечко», заглушая своим ревом раскаты грома и восхищаясь молниями, которые бороздили все
небо над нашими беспечными головами. В конце концов увидели берег, чистое поле, какую-то
«огороду» и около нее мокрую Зину. Перед ней находился предмет, напоминавший свежую
могилу. При ближайшем рассмотрении могила оказалась кучей валиков, прикрытых от бури
березовыми ветками. Так как гроза свирепствовала и надо было ее переждать, мы встали вокруг
кучи (сидеть было не на чем, — не на мокрой же траве!) и, приплясывая, чтобы согреться, пели
«Кари глазки, где вы скрылись», пока дождь не утихнул немножко и можно было взгромоздить
валики на спины для переноски в школу. Хорошенький был у нас вид, когда мы вернулись! Мы
три километра туда и обратно (итого всего шесть) шли по сплошному болоту, уходя иногда по
колено в воду и в траву «свириску», растущую тут в изобилии на мокрых местах. Выжимать нас
пришлось, как хорошо выполосканное белье. Но валики были спасены.

7 июля 1927
Покшеньга
Вчера в соседней деревне опять было гулянье-«метище», похожее на то, что было в
Марьиной Горе. Кроме девичьих гуляний на Пинеге устраивают еще «кануны» — праздники
женщин. Это бывает обычно накануне таких праздников, как Петров день, Ильин день и т. п.
«Женки» собираются в какую-либо избу, запираются изнутри, угощаются, пьют (очень пьют!), а
мужчины заглядывают в окна и наблюдают, как их жены, пошатываясь на лавках и обнимаясь с
подругами, отчаянно громко и не всегда связно поют разудалые песни. Войти мужчины не
смеют, — не полагается. Угостившись до отвала, «женки» выходят на улицу, и там начинаются
их пляски. Снова поются песни, снова разносится в стаканах пиво и вино. Обнаруживается
большая свобода нравов... Поздно ночью «женки» расходятся по домам, пошатываясь от одного
края дороги к другому. Иные бредут домой в соседние деревни, не всегда понимая, куда их
несут ноги и, не дойдя, мирно засыпают на краю придорожной канавы...
А вообще нам скоро надо отсюда уезжать. Материал собран очень большой, а Пинега сильно
мелеет. Вчера узнали о пароходе. Уехать можно будет буквально «когда рак свистнет»: надо
сидеть и ждать, когда пароход засвистит у пристани, тогда складываться и бежать к реке. От
школы до пристани — пять верст. Засвистеть пароход может и сегодня, и завтра, и через три
дня. Может днем, может и ночью. В точности ничего никому неизвестно. Худо то, что
ожидаемый пароход, по-видимому, вообще будет в этом сезоне последним. Местные бабки
уверяют, что, как правило, пароход «бродит» по реке все лето, но правда — иногда сидит на
мели суток по трое.
В общем Карпогорский район может считаться нами исчерпанным. Мы записали свыше 80
былин и духовных стихов, 375 песен, больше тысячи частушек, 400 сказок, 163 заговора, 375
загадок — всего около 2700 номеров по ЛИТО. Кроме того, собраны описания игр, гуляний,
свадебного обряда в шести вариантах, больше 400 музыкальных записей. Обмеряны дома,
амбары, часовни; скопировано около сотни росписей домов, саней и утвари, зарисованы
костюмы, сделано 250 фотографий. Право же, для такого сравнительно короткого срока мы
добыли немало!
Общие впечатления от Пинеги — зрительные, слуховые (песенные и музыкальные),
обрядовые — совсем другие, чем от Заонежья. Здесь гораздо меньше чувствуется близость
города, гораздо лучше сохранилось все старое, несравненно меньше следов купеческого быта и
культуры, чего так много было в Заонежье, больше самобытного северного крестьянского.
Другое хозяйство — меньше камней на полях, нет таких валунов, как в Заонежье, другой
характер пашен. В быту гораздо больше своего — самодельного, домотканого, своеручно
сделанного, непокупного.
Несколько другой тип жилища.
И другой репертуар песен.
О свадебных я уже писала. Кроме них, мы в разных деревнях записали множество других:
игровых, припевок, лирических, плясовых, исторических. Интересно, что среди плясовых
имеется два типа: для «русской» пляски и других традиционных народных танцев — песни с
ритмом «комаринской», а для «кандрелей», «ланцов» и вообще для танцев более городского
характера — песни с ритмом и строфикой городских стихотворений.
Записали мы и общий репертуар игр в Сурском и Карпогорском районах. Игры эти
исполняются на гуляньях. Гулянья бывают в разное время года. Зимой устраиваются «игрища»
— веселые молодежные вечеринки, обычно в помещении у какой-нибудь хозяйки-«вдовки»,
нанимаемые в складчину; «о заговеньи», т. е. перед постом, любимое развлечение —
«катушки», т. е. катанье с ледяных гор; весной («о пасху») ставят на гумне «качулю» (качель);
«о Петровом» и «об Ивановом» дне играют и гуляют на улице, но поют уже не лирические
песни, а частушки. Тут «народно» пляшут под гармонь, а если ее нет — под плясовые песни.
Любимые танцы — «кандрель», краковяк, «бафила», «нащёп». Все эти танцы и песни к ним
привезены сюда «белыми» в эпоху гражданской войны. Раньше плясать летом было не принято:
плясали только на зимних гуляньях, а летом («пока хлеб на земле стоит») плясанье считалось
делом греховным.

8 июля 1927
Река Пинега,
пароход «Курьер»
Роковой и памятный день: тот самый, в который ровно год тому назад мы изнывали в
ожидании парохода на Шуньгской пристани Онежского озера. Впрочем, как тогда, так и теперь,
наше терпение в конце концов вознаграждено: мы плывем.
Сказать, что мы плывем на пароходе, нельзя. Несомненно, конечно, что мы плывем по
Пинеге и что передвиженьем своим мы обязаны пароходу «Курьер», который тянется
совершенно пустой в нескольких саженях перед нами, а нас всех тащит баржой на буксире:
Пинега высыхает у нас на глазах, поэтому «Курьеру» сидеть глубоко в воде нельзя, —
следовательно, всех пассажиров перегнали на плоскодонную баржу, где и тесно и грязно, негде
сесть, не говоря уже о полной невозможности как-нибудь лечь. Что будет с ночевкой —
неизвестно. Но во всяком случае мы плывем!
Мы тянемся в Архангельск. Пинега-река совершенно неузнаваема: благодаря сильному
понижению воды пейзаж очень переменился. Леса как бы отступили вглубь, появились
неожиданные отмели, мысы, выступили заливные луга. Если не сядем на какую-нибудь из этих
новых мелей — будет чудо.
В Архангельске должны быть завтра к вечеру. Посмотрим, как оно выйдет.

9 июля 1927
Город Пинега
Оно, конечно, не вышло.
«Курьер» тащился добросовестно вчера и всю ночь, тыкаясь носом то в один берег, то в
другой, как «женка», бредущая домой с «кануна», и отыскивая места поглубже. И если
большинство подгулявших «женок» домой все-таки добираются, то мы, не в пример им, до
Архангельска не добрались, а застряли в городе Пинеге, где быть совсем не предполагали, но
куда завтра вечером должен придти пароход из Архангельска. Живем пока два дня тут —
конечно, опять в школе.
Попали мы в нее не сразу. Прибыв на берег, все остались с багажом у воды, а мы с Женей
Гиппиусом отправились в разные официальные места за разрешением въехать в школьное
помещение. Это разрешение было дано немедленно и очень любезно. В Отделе народного
образования нам посоветовали просто поискать школьного сторожа: он, дескать, во время
отпуска учителя ведает всеми школьными делами. Следовало обратиться к нему с
«ходатайством» и передать, что «Отдел народного образования города Пинеги это ходатайство
поддерживает».
Пошли искать сторожа. Он был обнаружен через улицу от школы за исполнением своих
приватных обязанностей: кроме охраны школы, он занимается еще бритьем пинежских граждан
на дому. Наше появление потрясло его до основания. Недобритый клиент был оставлен весь в
мыле на стуле у открытого окна и, не решаясь опустить голову, мог любоваться, как по улице
тащились наши люди и пожитки, въезжая прямо против него в ворота школы. Цирюльник-
сторож вернулся к нему только часа через полтора.
Днем город Пинега кажется несколько иным, чем в прошлый раз, когда мы видели его на
закате. Хотя в Немнюге нам и говорили, что теперь город не Пинега, а Карпова Гора (потому
что в последней есть «Центро-спирт», а в Пинеге нет), надо сказать, что Пинега все-таки
несомненно город со многими улицами, лавками и оживлением. Рядом с городом находится
деревня Великий Двор. Пойдем туда тоже — поищем еще материала.

10 июля 1927
Река Пинега,
пароход «Зырянин»
Утром работали в деревне Великий Двор. Нашли интересную певицу М. Д. Олькину средних
лет. От нее и её ближайших соседок записали ряд песен и вариант обряда свадьбы. Он
существенно отличается от того, который бытует выше по реке. Песни тоже есть новые.
Вечером нам надлежало сесть на этот пароход «Зырянин» и плыть на нем в Архангельск. Не
тут-то было!
Пинега-река обмелела до того, что перед самым городом корова переходит ее вброд. Вместо
более или менее крупного «Зырянина», который не смог дойти до этого переброда, нас усадили
на маленький буксир и пустили его по течению, чтобы мы продвигались, пока сможем; а «там
где-нибудь» встретимся со стоящим на месте в ожидании нас «Зырянином» и пересядем на него.
Так мы и сделали (а что нам другое оставалось?!) и часа два плыли чудесным теплым тихим
вечером мимо сказочных мест: громадные розово-желтые горы, поросшие густым хвойным
лесом, розовые утесы, выглядывающие из обрывов чащи, глухие лесные долинки, — совсем как
в сказке. До сих пор на Пинеге не было мест красивее. Как раз на лучшем из них мы увидели
вдали землю обетованную нашу — «Зырянина» с прицепленной на хвосте баржой. К счастью,
на этот раз нас все-таки пустили на самый пароход. Мы заняли весь I и II классы и... прочно
стоим на месте: «Зырянин» — на мели. Когда отойдем — неизвестно. Очевидно, не раньше
ночи.

12 июля 1927
Река Северная Двина,
пароход «Желябов»
Вчера в три часа дня прибыли на «Зырянине» в Архангельск. Готовились было в недалеком
будущем пересесть на Двинский пароход и следовать в Сольвычегодск, чтобы попутно
познакомиться и с этим краем, раз уж мы все равно недалеко от него. Но тут выяснилось, что
пароход этот уходит через три часа, так что нам ничего не успеть сделать в Архангельске, а дела
у нас были. Затем выяснилось и другое — что нужного количества кают на «Желябове» мы все
равно не получили бы, так как они уже были заняты каким-то начальством. В результате все
рассыпалось, и, так как официальная часть экспедиции была кончена, каждый поехал в свою
сторону. МУЗО и фотограф Толя отправились в железнодорожную кассу, чтобы взять билеты
просто в Ленинград. А. М. Астахова, Ирина Карнаухова и Ира Левина остались на сутки в
Архангельске, чтобы потом отправиться на Зимний беpeг Белого моря. А четыре человека — К.
К. Романов, Е. Э. Кнатц, Л. М. Шуляк и я — плывут в настоящую минуту по чудесной тихой
Северной Двине в Сольвычегодск. ИЗО будут там дополнительно работать, а я — приводить в
порядок записанные материалы, секретарские дела и знакомиться с новым районом.
Путь удивительно приятный. Ясные, теплые вечера. Над берегом в розово-голубой дымке
поднимается луна — сначала прозрачная, потом золотистая, потом густо-золотая. Вода как
зеркало, золотистый столб чуть-чуть качается в ней. Берег местами очень высокий, обрывистый,
лесной. И тут, как на Пинеге, многое переменилось в связи со спадом воды, но все-таки не до
коровьего перехода вброд, и такой сравнительно большой пароход, кап наш «Желябов», ходит в
здешних водах весьма свободно.
Вероятно, завтра часов в 12 ночи будем в Котласе. Там надо будет пересаживаться на
маленький местный пароходик и плыть в Соль Вычегодскую.

14 июля 1927
Сольвычегодск
Старая столица Строгановых. Подъезжаешь к ней — издали идут купы зелени и из них
вырастают белые очертания многочисленных церквей.
Вчера в 10 часов вечера прибыли в Котлас, ночевали в своих каютах на «Желябове»,
который ночь отдыхал тут, а сегодня с утра взяли лошадей и направились уже по твердой земле
в Сольвычегодск. Лошадей достали с трудом, перевозу на реке не оказалось, на другом берегу
надо было начинать лошадиные поиски заново — словом, без некоторых дорожных
недоразумений не обошлось. День стоял ужасающе жаркий, и беготня за лошадьми по деревням
была не слишком приятной. Зато мы чудесно выкупались в Вычегде.
А потом было больше двадцати километров необыкновенно красивой дороги. Путь из
Котласа в Сольвычегодск на лошадях — одно удовольствие: цветущие поляны, ивняк, море
шиповника по краям дороги, все время теплый запах меда. Дорога бежала, извиваясь, и от этого
очень выигрывала в живописности. Чем больше видишь русской природы, тем больше
чувствуешь то мастерство, с которым народ вкрапливает в свои песни отдельные частицы
самых разнообразных русских пейзажей; специальных описаний природы в песнях нет, но
отдельные черточки удивительно хорошо подмечены и в целом создают такие верные и
благоухающие картины.
Е. Э. Кнатц и Л. М. Шуляк шли пешком, а мы с шефом ехали в таратайке, похожей на
большое корыто на колесах. Часов в семь вечера мы были на месте.
Остановились в музее, в комнате для приезжающих, проехав для этого предварительно
почти весь город. Он по размерам больше Пинеги, но меньше Вологды. Улицы с травой и
деревянными мостками; маленькие деревянные домики с открытыми окнами, в окнах — цветы,
самовары, груды подушек в глубине комнат на семейных постелях. Вслед нам — ряд
высунувшихся любопытствующих лиц разного возраста и преимущественно женского пола.
Словом, до тонкости выдержанный колорит мещанского захолустного городка.
Посреди города — старый гостиный двор из толстых черных с прорыжью просмоленных
бревен. Недалеко от него — колодец соленой воды. Здешние люди говорят, что и в «голодные
годы» (1918—1920) из ведра воды получали фунт соли, такова насыщенность.
Музей помещается в боковой части старого ампирного дома. В центральной части здания —
клуб, кино, «Дворец труда» и пр. Мимо наших окон тянутся по двору к главному подъезду
разряженные жители — на киносеанс. В окна долетает музыка — то рояль, то жиденький
оркестр. Играют вальс «Осенний сон» и «Песню гондольера» Мендельсона. В городе тихо и
пустынно. Закат.

15 июля 1927
Сольвычегодск
Вчера поздно вечером долго ходили по городу и осматривали все. Несмотря на колорит
мещанства и провинциальности, у Сольвычегодска есть какая-то своя особая душа, которую
нельзя не почувствовать сразу же. Здесь большая крепкая старая культура, которая
проглядывает сквозь внешние черты обывательщины, наслоившейся уже позднее.
Город очень зеленый. Много отдельных хороших уголков. Бульвар на берегу под густыми
деревьями, много небольших широких улиц-полянок, заросших пахучей ромашкой, словно
покрытых бархатным ковром. Обилие зелени придает городу какой-то особый уют.
Чудесна архитектура старинных церквей. Монастырский собор — одно из самых сильных
зрительных впечатлений за всю экспедицию. Внешне он великолепен, так и веет ароматом
своей эпохи — началом XVIII века. Внутри — иконостас в семь рядов. Живопись — русского
мастера, «давшего голландское подражание итальянцам», как говорит шеф. Одна рука придала
сходство многим лицам, и на соседних иконах Мадонны с младенцем и Благовещения младенец
похож на архангела Гавриила, как родной сын.
Главные сокровища не в монастыре, а в Благовещенском соборе 1560-х годов. О них писать
не мне и не в этом дневнике, но могу сказать только, что в этом соборе дух захватывает от двух
вещей: от великолепия, ценности и художественности драгоценных предметов — чаш, крестов,
евангелий, вышивок, пелен, воздухов и т. п. — и от стройности той общей картины, которая
получается, когда видишь, как все эти драгоценности гармонируют со всем целым: городом,
историей... Очень многие вещи датированы началом и I половиной XVIII века, а некоторые и
позднее. Мы видели евангелие 1760 года. Обычно все эти вещи дарились церкви Строгановыми
ко дню престольного праздника в марте. Так интересно, что тут видишь все эти предметы на их
настоящем природном месте, в ансамбле, а не вырванными и не перенесенными в какой-нибудь
центральный музей, где они затерялись бы среди других и лежали бы, как на кладбище. А здесь
в связи с историей города и церквей это живые иллюстрации к прошлому.
К сожалению, сегодня уже отбываем отсюда ночным пароходом обратно в Котлас.

16 июля 1927
Река Северная Двина,
пароход «Стенька Разин»
Когда все доброе ложится,
И все недоброе встает...
Пожалуй, это можно было бы сказать про нас вчера.
Имея в виду, что пароход из Котласа в Вологду идет в пять часов утра и что потому нам надо
быть в Котласе заблаговременно, мы решили взять в Сольвычегодске лошадей и вечером часов
в девять выехать.
Опять едва нашли ямщиков. Едва уговорились. Чуть не застряли вообще без средств
передвижения. Но если есть, как говорят, своя звезда у влюбленных, пьяниц и поэтов, почему ей
не быть и у научной экспедиции? Она, несомненно, была. Около девяти часов к нам во двор
лихо ворвались два «тарантаса», каждый на двух пассажиров, причем у одного под дугой
заливалось сразу три звонких колокольчика. Через четверть часа мы, распрощавшись с нашими
новыми приятелями — сторожами музея, мчались, поднимая облака пыли, по тихим
засыпающим улицам города. Отчаянный звон колокольчиков, наши вскрикивания на ухабах,
колеса, неистово грохочущие по первобытно мощеным мостовым, — все это создавало некое
довольно шумное целое. Испуганные головы высовывались нам вслед, спросонья, из окон.
Мчались, заливаясь лаем, псы... Одним словом, мы уехали.
А потом было опять двадцать километров той же чудесной проселочной дороги от
Сольвычегодска до перевоза через Вычегду за три версты от Котласа. То перелески, то поля с
прохладными свежими ароматами, в которых слышался и мед, и шиповник, и как будто
кувшинки. Солнце давно зашло. Направо поля сливались с бледно-розовыми тонами неба, и
силуэты деревьев над болотистым горизонтом казались совсем черными и четкими. Налево —
небо, трава, деревья были бледно-зелеными, бледно-голубыми, серебристыми; из влажной
травы смотрели побледневшие цветы,— особенно много было ромашек; бледно-зеленые
призраки березок таяли в голубовато-серебряных тонах неба; издали, из-за темной стены
хвойного перелеска, быстро поднималась и бледнела oгненно-красная луна; она просвечивала в
глубине извилистых тропинок, убегавших от дороги вглубь, отражалась то красным кругом, то
золотым столбом в тихих болотца и быстрых маленьких речках, которые мы переезжали вброд.
Больше трех часов неслись мы по тихим душистым ночным полям, далеко звеня своими
колокольчиками. Дамы ИЗО пытались дремать, по сторонам смотрели и нетерпеливо ждали,
когда покажется вдали перевоз. Здесь ночи уже значительно темнее, чем в Архангельске. Оттого
и луна ярче, чем там.
Около часу ночи мы явились в Котлас и сразу узнали множество приятных вещей: что
пароход идет не в пять часов утра, а в одиннадцать; что в Великом Устюге (здесь его называют
наоборот — Устюг Великий; какой тонкий оттенок в эмоциональном ощущении этих слов!) —
пересадка; что до Вологды вообще неизвестно, как и доберемся, потому что реки и здесь
отчаянно обмелели,— и т. д.
Ночевать, конечно, было негде. Дамы кое-как устроились на скамейке на пристани, а мы с
шефом пошли побродить по берегу и поискать хотя бы квасу. К нашему удивлению, торговля
вокруг пристани шла полным дом, невзирая на ночное время. Квасу мы не нашли, зато купили
три банки фруктовых консервов. Две отнесли дамам, а с третьей отправились на высокий
крутой обрывистый берег недалеко от пристани и сели там на лавочку.
Всходило солнце. Мы сидели над рекой и прямо из жестяной банки ели маринованные
груши, подцепляя вместо ложек острыми деревянными палочками, которые К. К. тут же
вырезал карманным ножом из какого-сучка. Внизу на берегу грузчики таскали на паром
большие тюки «корья», т. е. ободранной с деревьев коры, похожей на узкие длинные ремни и
связанной в пачки. Не знаю, с каких деревьев ее драли. Она была зелено-коричневого цвета, и
заготовлено ее было тут огромное количество. Поплывет с нами в Вологду.

16 июля 1927
Устюг Великий
В одиннадцать часов утра мы тронулись от Котласа и около шести прибыли сюда. Тут все
приятности усилились: оказалось, что пароход на Вологду пойдет только через два дня, да и то
неизвестно, будут ли на него продаваться билеты, так как никому неведомо, сможет ли он
двигаться по такому мелководью. Дамы наши гневаются.
Нас любезно поместили в какую-то служебную комнату для приезжающих транспортников,
находящуюся в деревянном бараке на берегу. У нас на четверых длинное узкое помещение.
Четыре лавки — по две вдоль у правой и у левой стены — широкие, свежего дерева, белые,
покрытые темнозелеными бархатными матрасиками. По-моему — чудесно!

17 июля 1927
Там же
Нас предупредили, чтобы мы на ночь положили по краям наших матрасиков длинные ветки
крапивы: они своим запахом отгоняют зловредных тварей, которые всегда возможны на
ночлегах в чужих местах. Мы послушались, спали, окруженные венками из крапивы, но зато
действительно выспались крепко и спокойно. Утром привели в возможно более приличный вид
свои дорожные костюмы, шеф (за неимением более квалифицированной помощи специалистов)
сам починил свои сапоги (т. е. привязал кусочком проволоки от лимонадной бутылки
отваливающийся носок подошвы к основному корпусу сапога) — и мы пошли осматривать
город еще раз.
Очень хороший город, ничего не скажешь. Тут, между прочим, около тридцати церквей и
монастырей, так что когда смотришь по краю высокого речного берега — кресты и маковки
друг за другом уходят силуэтами в небо. Это особенно красиво было вчера вечером после
заката.
Накупили тут всякой мелкой всячины из бересты: коробочек, крошечных туесов, табакерок.
Это — местное производство, им торгуют широко и дешево. Но вообще нам такие вещи во
время экспедиции встречались редко.
Здесь сегодня ярмарка. Шумно, пестро. Продают в большом количестве живых маленьких
поросят, квас, дуги, корзины, лапти и т. п. Особо характерных или любопытных вещей нет, но в
общем все это живописно и интересно. Все тридцать церквей звонят почти целый день,
воскресенье!

19 июля 1927
Река Сухона,
пароход «Яренск»
Который это по счету пароход тащит нас на себе за эти последние полтора месяца? Считать
— собьешься. Но во всяком случае надо полагать, что этот будет последним.
Вышли мы вчера около трех часов дня из Устюга Великого и плывем теперь вверх по
Сухоне к Вологде. Полагалось бы прибыть туда через двое суток, но говорят, что если мы
прибудем на четвертый день, то слава богу, а если на третий — это будет чудо.
Пароход наш набит пассажирами до отказу. Правда, понемногу они слезают на встречных
пристанях, но во всяком случае мы лишь с большим трудом смогли раз добыть себе приличные
каюты. Забиты все углы. Буфета нет. В Устюге мы запаслись всякой провизией и огромным
блестящим жбаном для кипятка; ходим с ним в третий класс к кипятильнику. Пароход пыхтит,
машины шумят, полутемно, повсюду сидят и лежат люди в платках и лаптях, в воздухе висит
сизый дым махорки. Я присаживаюсь, завожу разговоры, пополняю свои впечатления от
северян. До чего это приветливые, хорошие добрые люди.
Сейчас идем все время опять очень красивыми берегами. Но за эти полтора месяца мы
видели столько красивого, что даже как-то трудно воспринимать все эти чудесные пейзажи,
плывущие нам навстречу.
Вчера очень поздно вечером проходили Опоки. На этот раз — потому ли, что ночью, потому
ли, что река обмелела и берег еще больше повысился — эти скалы производил совершенно
потрясающее впечатление своей сказочной грандиозностью, дикостью и силой. Около них было
самое опасное мелкое место. 74 пассажиров-мужчин попросили сойти на берег, чтобы пароход
мог спокойно пройти какой-то большой порог. Потом их посадили обратно. И то еще хорошо:
пароходы в Вологду теперь вообще почти не ходят, потому что даже и крупные реки
пересыхают до отчаяния.

20 июля 1927
Сухона
Все еще Сухона, чудесная Сухона с глухими лесными берегами, тропинками в чащу, ночным
туманом, который встает за пароходом по вечерам, как дымка над зеркальной черной водой, и с
кровавым полудиском луны над глухой чащей. Все это — как в сказках.
Вечер вчера был тихий, теплый. Можно было на одной из стоянок, пока брали дрова, выйти
на берег и уйти в лес. Глухо, тихо. От косого вечернего солнца каждый лист горел зеленым
огоньком. А в чащу шла маленькая узкая просека, переплетенная травами и заваленная
буреломом. Ближе к берегу вся поляна заросла лиловато-розовым Иван-чаем выше роста
человеческого. Всё здесь несравненно пышнее и ярче расцвело, чем на Пинеге.
Ночи гораздо темнее, но нет такой резкой перемены температуры, как там: после жаркого
дня на Пинеге делалось с закатом довольно резко холодно. Здесь эти переходы мягче, и по
вечерам долго и тихонько вкрадывается постепенно все глубже и глубже береговая свежесть
вместе с долгим сладким запахом каких-то медвяных цветов.
Сегодня мы плывем уже третий день. Надо прийти в Вологду, там сесть на поезд и ехать
домой. Кажется, все просто. Но можно еще опоздать на поезд...

21 июля 1927
Поезд № 3
Иркутск—Ленинград
Ну, вот. Едем!
Трясет так, что писать очень трудно, но мы все-таки едем, это главное. На поезд мы не
опоздали, так как пришли в Вологду ночью, а поезд шел днем около трех. Но вообще толку
здесь на вокзале немного. Когда мы спрашивали, можно ли нам погрузиться на наши места с
плацкартами, нам отвечали — нельзя, потому что, во-первых, поезд еще не пришел из Иркутска,
а во-вторых, потому, что он пришел давно, но стоит на запасном пути и, следовательно,
недосягаем. Мы обратились к высшему начальству и были немедленно любезно усажены на
наши полки. И вот нас повезли.
Утро мы провели в Вологде. Около пяти часов всех пассажиров согнали из кают на берег,
так как пароход начали мыть и убирать для обратного рейса. Опять загромыхали мы по
пыльным сонным улицам — на этот раз Вологды. Ярко светило солнце. Город еще спал, как ему
и полагалось в этот ранний час. Мы выпили лимонаду в ночном дежурном ларьке у вокзала и
побрели по улицам: деваться было некуда.
Скоро началось некоторое оживление — преимущественно вокруг торговой площади. Около
половины восьмого торговля открылась, в восемь — шла полным ходом. Ясно, что мы пошли на
рынок.
Длинные крытые деревянные галереи с надписью «ягоды и зелень» привлекали к себе
наибольшее внимание и кишели народом. Вполне законно. Трудно было глаза отвести от этой
картины. В тени полотняных навесов длинными рядами стояли корытца с малиной, черникой,
морошкой, земляникой, поляникой, голубикой; между ними — груды желто-красных
помидоров, зеленые гopы капусты, яркая морковь, корзинки зеленого луку и укропа. В разных
местах — яркие букеты цветов из палисадников: мальвы, бархатцы, горошек, кое-где уже и
астры. Красное, лиловое, желтое, розовое, зеленое... Пестро невообразимо! В комнате такой
букет, может быть, слишком резал бы глаз, но тут, на рынке, среди зелени и фруктов все это
было вполне уместно.
В щепяном ряду купили корзину для ягод и набили ее доверху. Щепяные ряды — сами по
себе удовольствие: приятно смотреть на разные деревянные, плетеные, peзные и т. п. изделия
местного искусства. Везем с собой с Двины целую коллекцию разнообразных берестяных
туесов.
После рынка купили билеты на поезд, походили еще по городу, еще кое-что посмотрели.
Громадный все-таки город Вологда. Ярче всего в памяти останутся собор и базар:
эмоциональное впечатление от любого города бывает цельным и законченным только тогда,
когда побываешь в местной церкви и на местном рынке, — таких двух противоположных
местах, всегда типичных для местного быта. От Вологды, Устюга, Сольвычегодска, Пинеги
осталось общее впечатление древних церквей, дальнего колокольного звона, широких тихих
пыльных (или грязных) улиц, маленьких деревянных домиков, провинциальных, по-своему
уютных. Это — во всех городах, виденных нами по пути (кроме, конечно, громадного
Архангельска). Но сверх того у каждого города есть свои особенности, свои характерные черты,
каждый чем-нибудь особенно незабываемым стоит в памяти.
Эти воспоминания — разного характера. Так, например, в Сольвычегодске наряду с
сильными художественными впечатлениями от местной старины и искусства минувших веков
запомнилась и надпись на дверях местной пожарной каланчи: «Здесь принимаются заявления о
пожарах»...

22 июля 1927
Поезд, под Ленинградом
Ночь в вагоне прошла благополучно, если не считать варварской пыли, забивавшейся во все
щели. Да, это вам не палуба на Сухоне, с которой видны поля в цветах, утонувших в тумане, и
где можно плыть как в облаках — только звезды мерцают над головами, а над полями и лесами
сквозь утреннюю дымку уже разливается широкая заря... Приходится из сказочных просторов
севера постепенно возвращаться в Ленинградскую область...
Вчера прошли Шексну, сегодня рано утром — Волховстрой.
Через три часа будем дома!
«Разливалась мати вёшняя вода…»

10 июня 1928
Поезд Ленинград—Вологда|
Едем!!!
В нашем движении на Русский Север имеется определенная последовательность и логика.
Новгородцы после Пинеги явно двинулись на Мезень. Ну, и мы за ними. А в 1929 году, идя
таким же путем, мечтаем попасть Печору... Ух! Страшно и сладко подумать.
Зимой мы разрабатывали собранные на Пинеге материалы, опять отчитывались перед
Институтом и общественностью. Был сделан большой общий доклад; 18 февраля была открыта
выставка привезенных нами сарафанов, прялок, рукописей, валиков и т. п. За 26 дней ее
посетило 1275 человек. О ней писали газеты и журналы. Издали мы и еще один сборник —
«Крестьянское искусство СССР, II. Искусство Севера». В него вошли статьи почти всех нас, а
также некоторые музыкальные записи.
Так как труды наши были начальством одобрены, разрешили их продолжать. Вот мы и
продолжаем.
Печора, конечно, Печорой, но когда-то это еще будет. А пока мы в прошлогоднем составе
(только фотограф опять новый) сегодня в 8.30 вечера двинулись в путь. Архангельск, которого
по дороге на Мезень, как суженого по пословице, никаким конем не объедешь. Судьба наша
пока ясна только до Вологды, а дальше видно будет: так как прямого поезда Ленинград —
Архангельск в природе не существует, то нас в Вологде или пересадят на другой поезд, или весь
наш вагон целиком прицепят к поезду? Вологда — Архангельск (такой, к счастью, есть). Во
всяком случае так или иначе, но в нужных нам местах будем.
Когда мы со всеми нашими документами отправились 5-го числа на рассвете в городскую
железнодорожную кассу и публика в громадной очереди узнала, что мы едем в Архангельск,
впечатление от нас получилось сильное.
— Вы едете в Архангельск? — не без боязливого изумления спрашивали нас те, которые
стремились попасть в Сочи и не понимали, чего ради какие-то безумцы могут летом
отправляться на Белое море.
— В Архангельск и далее,— отвечали мы загадочно.
— Вы — экспедиция?
— Совершенно верно.
— А вы... простите... не Нобиле искать?
Приходилось долго и терпеливо объяснять, что по имеющимся данным вряд ли Нобиле
находится в Архангельской области, что его, несомненно, найдут и без нас, а что мы едем
искать совсем другое. Все эти разговоры помогли нам кое-как скоротать время на ступеньках
бывшей Городской Думы, т. е. перед запертыми дверями касс, от шести часов утра до девяти,
когда можно было ворваться внутрь здания и, скача галопом, занять место в живой очереди
перед окошечком с надписью «На Вологду».
Получив билеты, мы отправили в Архангельск, в адрес Совторгфлота, телеграмму: «Просьба
забронировать для экспедиции 13 мест на морской пароход Мезень 13-го». На другой день в
Институт пришел телеграфный ответ, повергший всех нас в изумление, благодарность и панику:
«Забронировано сорок семь шестаков».
Долго ломали мы головы — что бы это значило? Конечно, самое утешительное слово было
«забронировано». Но почему сорок семь, когда мы скромно просили только тринадцать? И чего
— сорок семь? Если сорок семь мест, а «Шестаков» — подпись администрации, тогда все
хорошо. Но если нам оставлено сорок семь непонятных предметов, которые называются
«шестаками»? ... Что мы будем с ними делать?... И можно ли на них доплыть до Мезени?.. Но
проверять мы не стали: решили поверить Совторгфлоту на слово. И отправились.
Мы должны «прибыть» в Архангельск, «убыть» из него Белым морем к устью Мезени (так
писано в наших командировках) на загадочных шестаках, а потом — по Мезени вверх. На чем
— не знаем, но что-нибудь по ней, несомненно, плавает, а значит, и нас довезут. Конечно, 13
человек и к тому же 13-го числа — приметы неважные... Пинежские бабки ни за что бы не
поехали. Ну, а мы едем!
Говорят, на море сильно качает. Закупаем на этот случай лимоны, веронал, коньяк, мятные
леденцы, московские пряники — кто во что верит.

11 июня 1928
Пересадили нас на другой поезд и помчали так быстро, что мы чуть не сыплемся с верхних
полок: дорога здесь корявая, все время идет по ухабам.
Толчки проезжий ощущает
И в нос, и в рыло, и в бока, —
мрачно декламирует Женя Гиппиус, вспоминая Сумарокова. Действительно, дорожка не-
ахти.
В прошлом году на Пинегу мы плыли Северной Двиной, поэтому железнодорожного пути в
Архангельск еще не знаем. Смотрим в окошки. Но обозрение это не слишком живописно:
пустынные ровные поля вперемежку с болотами; мелкие лиственные перелески; иногда леса
более густые и крупные — хвойные, но во всяком случае далеко не дремучие. Деревень вблизи
полотна нет. Они стоят где-то, но вдали.
Вчера и сегодня все это выглядит особенно уныло, пoтому что дождь льет непрерывно.

13 июня 1928
Архангельск,
Троицкая гостиница
Вчера въехали: утром — в Архангельск, а вечером — в гостиницу. День прошел суматошно:
бегали по лавкам, по чайным, — места в гостинице освободились только в 12 часов ночи: это —
единственное в городе пристанище для приезжающих, и оно было битком набито людьми,
которые отправляются в экспедицию для розысков Нобиле. Ледокол стоял у пристани, и на него
грузили большие тюки — кажется, с вяленым мясом. На корме лежал в разобранном виде
небольшой, как нам показалось, самолет. Вид у ледокола был внушительный.
Ночью в половине первого они ушли. На пристани был митинг. Мы с Женей смотрели на
него, забравшись на шаткие леса какой-то постройки около пристани. Речи, музыка, марши,
много публики... но от всего этого было невесело и жутко. Думалось о погибающих во льдах
людях и об этих, новых, которые ведь тоже могут не вернуться... Но как бы то ни было, они
ушли, и мы заняли в гостинице их места.
Днем осматривали собор Петровских времен. Внутри он заперт. Весь собор, по образцу
монастырей Устюга Великого, обращен в исправительный дом для дефективных подростков,
которые разгромили кладбище и, по-видимому, добираются теперь и до самой церкви. Надо
думать, что это им удастся в весьма непродолжительном времени, так как никакой охраны
памятников, по словам местных жителей, тут не существует.
Сегодня были в местном музее. В нем чудесные громадные рыбы, медведи, деревянные
игрушки и другие интересные вещи, характеризующие местный край. Много очень
своеобразного.
Но во многом другом Архангельск с прошлого года изменился: исчезли на рынке расписные
туеса; не продают больше фигурных пряников, отлитых по формам начала XIX века. Торговцы
говорят, что все это «бывало», а теперь больше не бывает. Трамваи ходят не так, как в прошлый
наш приезд, а так же, как в Ленинграде (т. е. от остановки направо, а не налево), чтобы не
повторять порядок, принятый за границей.

13 июня 1928
Белое море,
пароход «Канин»
Продолжаю уже на море. Собственно, это пока еще не вполне море: слева действительно
большое пустое водное пространство, и конца ему не видно. Но справа — и притом неподалеку
от нас — все время виден берег, так что ощущений бескрайности морских просторов у нас пока
нет. Говорят, дальше будет иначе. Тихо, спокойно. Плывем как по зеркалу. Голубовато-серое
море, такое же небо. Все это сливается вместе. Спереди на горизонте — розовая полоска, сзади
на горизонте — смутные воспоминания об Архангельске...
На палубе — бочки с треской, что явствует из надписей на днищах —(«триска салёная») и
невыносимого запаха, делающего литературное пояснение излишним. Много новых, но уже
грязных рыбачьих карбасов, шитых на Архангельских верфях, и множество пассажиров, из
которых больше половины пьяных. Они ходят мимо нас по палубе, давая сильный крен то в
одну сторону, то; в другую и приговаривая при этом:
— Чу...чудесная п...погода! И н...нисколько н...не качает!
Явное противоречие их слов с их же собственной устойчивостью сильно развлекает всех
трезвых зрителей. Мы живем все в I классе, по четыре человека в каюте. Наша компания — А.
М. Астахова, Ирина Карнаухова, Зиночка Эвальд и я. Каюта вполне комфортабельная. В другой
живут дамы ИЗО. Одна каюта мужская, а фотограф помещается где-то на другом конце
парохода.

14 июня 1928
Там же
Плывем все на том же пароходе, по тому же Белому морю. (Почему оно — «Белое»? Серое
оно, а не белое!). Горизонты совершенно пустые,— утром еще были справа скалистые берега, на
которых лежал снег, очень странный для нас, ленинградцев, в июне месяце,— но теперь и они
пропали в тумане. Лето здесь, по-видимому, все-таки не такое, как у нас; поэтому мы стараемся
ничему не удивляться.
Жители в Архангельске и вокруг него хлеба не сеют,— занимаются промыслами, ловят
рыбу, бьют тюленей. Говорят, раньше тут бывало «до безобразия» много семги, но теперь она
вырождается.
Грустно! В Архангельске вырождаются туеса и пряники, на море — семга... Только бы не
выродились на Мезени до нашего приезда песни, былины, расписные прялки и вообще все то, за
чем мы едем.

15 июня 1928
Река Мезень,
пароход «Ветлуга»
Путь наш тянется по расписанию. Вчера было до вечера море — нежное по краскам, тихое.
Пароход шел спокойно и довольно быстро. В одиннадцать часов вечера он остановился:
начинался отлив, и мы простояли всю ночь часов до семи, видя вдали устье Мезени и берега,
покрытые снегом.
Капитан говорит, что Мезень течет издалека, из вологодских болот. По вологодским и
архангельским чащам бежит она на север. Путь ее — 300 километров, течение быстрое,
фарватер неустойчивый — его все время меняют ледоходы. Устье, которое мы видим, в две с
половиной версты шириной. У Мезени есть притоки, которые до сих пор полностью не обжиты
и не изучены.
Константин Константинович дополняет капитана:
— Русские люди пришли на Мезень уже около пятисот лет назад — через Вологду, Сухону,
Северную Двину и Пинегу, так, как мы пробирались на север в прошлом году. Ко времени
Ивана Грозного этот путь (а дальше — через приток Мезени Пёзу на Печору) был уже хорошо
известен Москве. Но еще раньше многими участками на севере овладели колонизаторы-
новгородцы, которые тут крепко и осели.
А литература дополняет Константина Константиновича:
При Иване Грозном новгородцы Окладников и Филатов обосновались в устье реки на ее
правом берегу, получили из Москвы грамоту на владение занятыми угодьями и право «копить
на великого государя слободы, и с песков и рыбных ловищ и с сокольих и кречатьих садбищ
давати с году на год великому князю оброки». Две слободы, Окладникова и Кузнецова, которые
постепенно «копились» в устье Мезени, к 1780 году слились вместе и получили официальное
наименование города Мезени; но в народе до середины XIX века город продолжал называться
«Большой Слободой» (в отличие от «Малой Слободы» — села Усть-Цыльмы на Печоре). Герб
города — красная лисица в серебряном поле — символ основных богатств края: леса и
пушнины.
Имеются сведения о том, что уже в XV веке в селении Лампожня, расположенном
неподалеку от устья, бывали крупные ярмарки, на которые приезжали не только жители округи,
но и иностранцы. Лампожня — одна из старейших мезенских деревень. Она упоминается в
грамоте Ивана Грозного 1545 года, пожалованной местным ненцам, именовавшимся тогда
«самоедами» («да то же самоеды приезжали на Лампожню торговати с русскими и ставися на
Усть-Мезени»). На ее ярмарках торговали мехами и другими товарами, привезенными
промышленниками с Печоры и из Сибири по старинному тракту, соединявшему устье Оби через
Печору и Мезень с Холмогорами. В XVI—XVII веках мезенский край кипел оживлением,
торговал с соседями, собирал их у себя для разнообразных деловых и торговых сделок. В XVII
же веке на Мезени были построены два архитектурных памятника редкой художественной
ценности — деревянные церкви-шатры в Юроме и в Кимже.
Рост Петербурга, как известно, подкосил север. Архангельский край постепенно замер. К
XIX веку Мезенский уезд превратился в глухую окраину русского государства, до которой
никому не было дела. Правда, были люди, местные патриоты, которые старались помочь
северной земле. В 1867 году архангельский старожил М. К. Сидоров написал докладную
записку наследнику, будущему царю Александру III, на тему «О средствах вырвать север
России из его бедственного положения». Он получил ответ от воспитателя наследника, генерала
Зиновьева:
«Так как на севере постоянные льды и хлебопашество невозможно и никакие другие
промыслы немыслимы, то, по моему мнению и моих приятелей, необходимо народ удалить с
севера во внутренние страны государства, а вы хлопочете наоборот и объясняете о каком-то
гольфштреме, которого на севере быть не может. Такие идеи могут проводить только
помешанные».
«На севере живут только пьяницы, сутяги и недоимщики», — прибавил к этому мудрому
письму Победоносцев.
«И стоит теперь уездный город Мезень, обложившись множеством больших и малых
деревень и неудобной к обитанию тундрою, с своим уездом, больше которого по пространству и
меньше по населенности нет уж другого уезда на всем громадном протяжении Великой
России», писал в середине XIX века этнограф С. В. Максимов, запечатлевший свои
воспоминания об этих местах в книг «Год на севере».
Город Мезень был издавна связан с Архангельском как морским путем, так и постоянными
зимними трактами которые узкими линиями пересекали пинежские и мезенские сугробы в
разных направлениях. К началу XIX вeка в городе было около 3000 жителей. Он был
административным и экономическим центром не только для реки, но и для охотников и
промышленников Тиманской и Канинской тундры.
Быт и хозяйство Мезени, судя по словам очевидцев, сложились в разных местах по-разному:
в верховьях, куда мы едем в этом году, бывало меньше приезжих и проезжих людей. Это
помогло сохраниться старине в быту, и одежде, в обычаях и обрядах. Низовья же под влиянием
внешних впечатлений, шедших из города, многое из этой старины утратили. Но по всей реке
одинаково жители занимаются охотой на лесных промысловых зверей и птиц, уходят зимой к
устью реки на «тороса» (т. е. на льды берегового морского припая) бить морского зверя; со всей
реки издавна в начале января съезжались на ярмарку («крещенскую»), где шла торговля всякой
привозной и местной всячиной. На верхней Мезени сеяли хлеб и лен, на нижней в основном
рыбачили. На притоке Мезени Вашке кроме того до 1917 года промышляли рубкой леса и
продавали его столичным купцам и подрядчикам.
На Мезени издавна было много кустарей: вязали сети, изготовляли дуги, сани, колеса,
щепяные изделия; в Палащелье резали и красили деревянную посуду, короба и прялки, в
Тимощелье делали глиняную посуду; в Кимже лили медные колокольчики и пряжки к поясам.
... Все это мы должны увидеть. А пока возвращаюсь к тому, что мы всю ночь простояли в
устье. Утром нас до него дотащили и на середине реки пересадили (через крышу стоявшей
посреди реки баржи-пристани) на местный маленький пароходишко — неизмеримо хуже,
грязнее и теснее роскошного «Канина». Тут всего два крошечных помещения типа кают, а все
остальные пассажиры должны жить в общей свалке — на лавках и на полу в «общей».
Ничего! Доплывем!
В городе Мезени мы не были, так как фарватер реки теперь далеко его обходит. Пароходы
пристают к высокому левому берегу реки, к Каменке, а город лежит вдали на низком правом
берегу, и от Каменки туда ходят специальные небольшие катера. Каменка — селение,
построенное тут одновременно с нынешним 49-м лесопильным заводом (прежде это был
частный завод Ружниковых). В Каменке очень грязно, пустовато, но природа чудесная: тут еще
самая ранняя весна, свежий порывистый ветер, маленькие листики на тонких березках, сквозь
которые виден береговой обрыв, река под ним и плоты; плоты подпрыгивают и бьются о берег,
когда набегают волны. Все хрупко, прозрачно, свежо, как бывает ранней весной.
Но любоваться этими пейзажами в стиле Нестерова и раннего Рериха нам было некогда.
Надо было бежать в лавки и закупать на всю экспедицию провизию — муку, крупу, баранки и т.
п., так как нас предупредили, что дальше на Мезени будет в этом отношении негусто. Едва
успели мы приобрести все необходимое и взобраться на пароход, как он свистнул и довольно
бойко побежал вверх по Мезени.
В «общей», куда наспех перетащили весь наш багаж, люди лежат и сидят на деревянных
скамьях; над головами висят на гвоздиках гирлянды баранок; в одном углу — куча чемоданов, в
другом — груда черных хлебных караваев, взятых про запас; в третьем спят на тюках, в
четвертом закусывают на корзинах. Посреди каюты на скамейке — два громадных рупора, а
рядом фонограф и валики. Всю эту кучу с видом свирепого цербера сторожит Женя Гиппиус.
Горе каждому, кто к ней приближается!
Через три часа пути — остановка: «Ветлуга» тащит за собой баржу с десятками пьяных
рабочих, отправляющихся в Лешуконское на строительство; в пути они передрались между
собой до того, что капитану пришлось отправиться к ним на баржу для наведения порядка. Все
это продолжалось довольно долго, так что мы могли по несвязанным бревнам перебраться с
парохода на берег.
Берег высокий, обрывистый, рыже-красного цвета. Наверху — свежий молодой лес, влажные
бурые листья, сквозь которые пробиваются иголки новой травы; тонкие березки, спутанный
бурелом, из-под которого на берег к реке срывается маленький водопад в несколько струй.
Сотни бурливых ручейков торопятся, журча, к Мезени из-под прошлогодней опавшей листвы.
Воды вокруг несказанно много. Шелестят сосны, шумят прохладные березовые ветви. Северная
весна! Глаз не хватает налюбоваться.
Но наш капитан не любуется. Вернувшись с баржи и снова встав к рулевому колесу, он
мрачно глядит на реку, бегущую ему навстречу. Его высокая фигура чрезвычайно живописно
рисуется на фоне береговых сосен: он в красной рубашке, в оленьей шапке с длинными ушами,
спадающими ему на грудь.
— Ах ты, леший тебя раздери! — бормочет он. Мы слышим, но молчим. Капитан не
выдерживает и заговаривает первый.
— Ишь ты, разлилась как, — с горечью обращается он к реке, — а машина-то ведь старая,
разве она против такого выбьется? Вот и пройдем до Вяшки три дни ... а не то и четыре. Ей
богу, четыре дни пройдем, чтоб ей лопнуть!
И верно: еще бы не обидеться! Каждый капитан относится к своему кораблю чрезвычайно
ревниво. А тут достаточно поглядеть на берег, чтобы расстроиться. Вдоль берега, направляясь
так же против течения, плывет лодка. Поверх клади сидит мужик. Лодку тянет за бечеву баба,
идущая неторопливым шагом по прибрежному песочку. Всё это медленно, но верно обгоняет
наш пароход и постепенно скрывается из виду.
Сила нашей машины, по официальным сведениям, четыре километра в час. А течение?..
— Капитан, какое тут течение?
— Пять километров, — лаконично отвечает капитан. При таких условиях вообще
приходится только удивляться, что мы все-таки идем вперед, а не назад...
Живописные берега плывут, уплывают... Время от времени на палубе поднимается
движение: выбегают два-три матроса, расталкивают пассажиров и начинают, пыхтя, сдвигать с
места тяжелый трап. Это значит, что пароход сейчас пристанет к берегу.
— Побереги-ись!
Пароход усиленно бьет воду колесами, круто заворачивает и подходит почти к самому
обрыву: осадка его такова, что он может плавать едва ли не в луже.
С борта, грохоча и цепляясь, ползет трап. Мы пристаем грузить дрова.
Это — обычное дорожное развлечение. Взять сразу запас топлива на весь предстоящий путь
пароход по своим малым размерам не может. Поэтому кубы круглых, аккуратно напиленных и
сложенных поленьев в нескольких местах ждут его по дороге.
Иногда они лежат у самой воды. Иногда, если берег высокий, на самом верху. Команда
забирается на обрыв и гонит оттуда дрова кувырком прямо по откосу. Трехаршинные поленья
подпрыгивают, громыхают и скатываются к самому пароходу. Пока команда, добродушно
переругиваясь, собирает и укладывает их на корме, пассажиры! могут воспользоваться
остановкой и побродить по берегу.
Под ногами хрустит крупная серая галька. Прямо над головой — отвесная стена громадных,
заросших лесом обрывов. Если вскарабкаться наверх и углубиться в чащу, навстречу, из
расщелины, поднимается глухой бурелом. Быстрый клокочущий поток талой воды с шумом
пробивается между поваленными стволами. В глубине ущелья — полуразвалившаяся плотина и
бревенчатый сруб давно заброшенной мельницы...
Над плотиной, как седые привидения, нависают совершенно сухие сосны. Глубже не
пробраться — лес не пускает. Но зато можно подняться ввысь. Можно подняться так высоко,
что седые сосны и черные мельничные ели оказываются глубоко под ногами.
На вершине обрыва только что зазеленели свежим и нежным игольчатым пухом столетние
лиственницы. Ветер тихо перебирает ветви, шелестит в березках, нагнувшихся над обрывом.
Если подойти и заглянуть с обрыва вниз — леса и леса на необозримые пространства. Между
ними извивается Мезень. Отсюда она такая узенькая, голубая...
Остановишься — ни звука. Все осталось внизу. А здесь только зеленый шелест, да во мху
журчит сбегающая студеная струйка весенней воды...
На «Ветлуге» нам жить до завтрашнего вечера. В Усть-Вашке пересадка и затем новый путь
до Вожгор. Вожгоры — граница русской Мезени. Выше находятся коми, которых в свое время
оттеснили русские колонизаторы. Было это, вероятно, давно: уже в 1478 году земли по Вашке,
притоку Мезени, были владениями великого князя Московского. На нижнюю Мезень
колонизаторы пришли позднее, только с XVI века.
Селение Дорогая Гора. Оно стоит на высоком берегу. Дома по обрыву очень похожи на
пинежские. Любопытные толпы местных жителей заполняют узкую полоску берега, над
которой встают береговые кручи. Женщины и девушки в платках, пестрых чулках и рукавицах.
На лицах добрые улыбки.
По пути в разных местах — на угорах, на откосах, на вершинах обрывов — часто
попадаются прихотливо разбросанные старые деревянные кресты. Многие уже пошатнулись,
треснули, некоторые совсем никнут к земле.
Такой крест иногда обозначает чью-нибудь одинокую могилу, но чаще это просто
придорожные кресты. Они стоят, забытые, доживают свой серый деревянный век. Их бессильно
опущенные «голубцы» подчеркивают тишину и пустынность лесного края.
Кое-где они остались на месте бывших часовен. Часовня развалилась — новую не рубят.
Остается на угоре только большой, издали видный крест.
Иногда на откосе стоит маленькая «келейка» — деревянная избушка, осененная большим
«голубцом». На Мезени еще не выродился обычай уходить время от времени в тишину и покой
лесной глуши. «Келейки» живописно вкраплены в береговой пейзаж. Одна из них стоит
недалеко от селения Дорогая Гора. Небольшой рубленый бревенчатый домик. Подле него
старинный крест.
— Что это, бабушка, за часовенка? — спрашиваем мы соседку по палубе. Старушка охотно
объясняет:
— Это, вишь, в Дорогой Горы церковны праздники прежь болыпи бывали. После праздника
кто хотел — приходил сюды, оставался тут в келейке на день ли, на два. Ну, поживет,
помолится, отдохнет — и домой. Тут хорошо, спокойно, людей нет...
— Это раньше! А теперь приходит кто-нибудь в «келейку»?
— Теперь-то разве что из стариков кто... Прежь-то женки часто захаживали, свое бабье горе
выплакивали... А нонь како бабе горе деется? Чай, не в терему. Муж плохой — идет баба в
этот... в совет сельской, распишется с мужиком — вот те и вся беда. И молиться ни об чем не
нать. Прежь-те верили... а нонь отстает народ!
Плывем дальше, дальше... Чем глубже в край от моря, тем больше лесного тепла и аромата
цветущих трав. Берег идет высокими горами. Между ними в перевалах рассыпаны серые
домики. Есть большие деревни, есть и совсем незаметные, в несколько дворов, мимо которых
пароход проходит, не оглядываясь. Делать пока абсолютно нечего, потому и дневник пишется
так подробно.

16 июня 1928
Пароход «Ветлуга»
Плывем. Все по-прежнему. Спереди пароход, сзади баржа с пьяницами, слева и справа —
красивые лесные берега.
По пути часто встречаются старые кресты. По большей части они живописно расположены
на обрывах и угорах, так что издали видны с парохода. Высоко над красными отвесными
берегами стоят одинокие ветряные мельницы. Кое-где на сбегающих зеленых холмах —
древние серые шатровые церкви. На противоположном низком берегу большие плоские
песчаные отмели, свежая зелень кустарников и уходящие вдаль темные, словно бархатные,
лесные склоны. Чудесная река Мезень! Разнообразная, широкая и чем южнее — тем
живописнее.
Навстречу плывут плоты — длинные, с зелеными вехами на носу и на корме. По вечерам на
них горят костры, тянет дымком, иногда слышен негромкий напев песни. Плоты тихо плывут
вниз к устью, к Каменке. Только они одни и оживляют картину широкой пустынной реки. Ни
лодок, ни буксиров — ничего этого ни за нами, ни навстречу нам не плывет.
Сегодня начали работу. ИЗО рисуют и попутно фотографируют, ЛИТО опрашивают своих
спутников из III класса и делают первые записи. Я сразу же завожу знакомство с одной из
местных жительниц, сидящей на палубе.
Ее зовут Елаконида Еврасовна. Имя очень для нас непривычное. Но везде свои традиции.
Она сидит на самом носу парохода, подперев голову рукой и грустно глядя на уплывающие
берега. Тонкое лицо бледно и исхудало. Под темным платком лоб в глубоких морщинах.
Невдалеке от нее примостилась группа молодых девушек. Они болтают, смеются, напевают
частушки. Елаконида Еврасовна некоторое время молча смотрит на них, потом глубоко
вздыхает.
— Вот, покуда здоровы, так и веселы, — говорит она, обернувшись ко мне. Я вижу ее в
первый раз, но весь ее облик возбуждает невольное участие.
— А вы, тетушка, видно, больны?
— Да, милая. Из больницы еду.
— А что же с вами?
Она начинает рассказывать. По-видимому, болезнь тяжелая. Бедняга возвращается домой
после операции.
— А вы кто такие? Ведь нездешние? — помолчав, интересуется моя собеседница. Я
рассказываю ей о том, кто мы и откуда.
— И я прежь-то певала. И сказки сказывала... А нонь все прошло. Ни голосу нету, ни памяти.
Вот только слова — те еще помню...
— Какие слова, Елаконида Еврасовна?
— А вот разны, которы от хвори, да от призора, да чтобы скотина добрела...
Я понимаю: заговоры. Редкий и ценный для нас материал. Заговорами, как и былинами, у
нас занимается Анна Михайловна, — нам, молодежи, таких вещей исполнители обычно не
доверяют. Но звать Анну Михайловну некогда, да она и занята с каким-то стариком на корме.
Может быть, былинщик. Мешать нельзя. И я вытаскиваю из кармана тетрадь.
— Елаконида Еврасовна, скажите — какие вы знаете слова?
— А вы нешто и их списываете? Она смотрит на меня и улыбается.
— Конешно, ведь и вам в городу дохтура-то не всегда помогают, — замечает она, подумав,
— слова-то ведь на разну беду приходятся...
Она поднимает на меня глаза.
— Тя как звать-то? Натальей? Слышь, Наташа... Мне все равно помирать скоро... А ты девка
молода, жисть-то еще долга, все пригодиться может. Спиши мои слова-то.
Елаконида Еврасовна, по-видимому, женщина простая, спокойная, совсем не типичная
лекарка-профессионалка, и заговоры у нее, конечно, домашние, обиходные, каких немало знают
женщины на севере в любой деревне. Но и их получить не всегда бывает легко. Я беру
карандаш.
— Ты спиши, все спиши, — говорит моя собеседница и смотрит в мою тетрадь, — я сама-то
неграмотна, а вам, видно, пригодится, коли по этому делу ездите...
Она на минуту задумывается.
— Ты девка молода, тебе еще взамуж идти. Вот постой, я те слова скажу, каки нать в день
венца говорить, штоб муж любил крепце.
Она глядит вдаль и говорит медленно и протяжно:
Стану я, раба божия Наталия Павловна, благословясь, пойду перекрестясь из избы дверьми,
из двери в ворота. Пойду в чисто поле в широко раздолье, к синему морю. В акияне синем море,
лежит синь сер каминь. На синем на сером камню лежит огненный змей о двенадцати
хоботов. Огненный ты змей, не суши ты синя моря, не суши, не круши синя сера камня —
пойди суши и круши у раба божия — ну, хошь Ондрея Ивановича — ретиво сердце, легкое,
пецень, алую кровь, подпятные жилы, подколенные суставы, оци ясны, уста сахарны. Как раб
божий Ондрей Ивановиц не может ни жить, ни быть без хлеба, без соли, без белой одежды,
так бы наелсе, напилсе моих слов. Я эти слова говорю в великий четверг и по всем четвергам,
на утренней зори и на вечоршней. Не мог бы ни биться, ни драться, и казалась бы я, раба
божия Наталия Павловна, луцше и краше посторонних людей. Не мог бы ни жить, ни быть во
всякой цас и во всякую минуту. Будьте мои слова крепки. Замок в роте, клюц в море.
— А когда же, Елаконида Еврасовна, эти слова говорить надо?
— А рано утром в день свадьбы. Наговори на соль. Соль потом в тряпоцку завяжи узелком.
Перед венцом невеста всегда в байну ходит. Вот ты узелок-то с собой возьми, да по всему телу
тем узелком и оботрись. А потом, как в дом молодого приедете, так и насыпь ту соль в кушанья,
которы молодой есть будет. В треску там, или в похлебку... Все списала?
— Все, Елаконида Еврасовна. Вы и сами так делали, когда замуж выходили?
— Ну-ну, делала!
Она кивает и улыбается.
— И уж как меня Митрий мой любил! Как любил, голубцик мой...
Потом я записываю «слова» на исцеление больного ребенка, потом — на исцеление коня...
Мы плывем вместе долго. Моя спутница передает мне все «слова», которые знает. В них нет
ничего «колдовского» или «черного». Эти заговоры — такой же предмет домашнего обихода,
как и другие сведения по хозяйству, которыми так богаты мезенские женщины.
— Нонь-то уж мало кто верит «словам», — говорит Елаконида Еврасовна, — ешшо недавно
больше их слушали. А молодежь нонь боле смеетсе...
Мы беседуем долго. А живописные берега все плывут, плывут... со скоростью четыре
километра в час!
Село Юрома. Одно из наиболее крупных и старых поселений на Мезени. Девушки на палубе
поют:
Нашу Юрому-деревню
Можно городом назвать:
Семь дорог, пятнадцать улиц, —
Долго ездить спровожать!
Издали поднимаются два древних деревянных шатра. Юромская церковь — знаменитый
памятник северной народной архитектуры.
Пароход предупреждает о своем приближении протяжным, пронзительным свистком.
От ярко-рыжего глинистого берега трава кажется еще зеленее, а серые бревна домов
приобретают какой-то особый мягкий матовый оттенок. Издали, с палубы, видно, как внезапно
оживляется берег, наполняются народом береговые тропинки. Красные, розовые, синие пятна
девичьих и бабьих сарафанов торопливо сгущаются на берегу у воды. Сверкая пятками, со всех
тропинок скатываются ребятишки. Десятилетние няньки тащат за собой ревущих питомцев.
Сзади плетутся и старухи: хоть и знакомая вещь пароход, а все-таки развлечение.
Никаких пристаней, конечно, нет и в помине. Пароход пристает прямо к песочку.
— Михеюшко, здорово!
— Глянь-кось, девки — лешуконский Петрован у колеса!
— Побереги-ись! Бабка, бабка, поди с дороги, раздавим!
— Карповна! Далече ли едешь? Палащельским кланяйся! Много-ль с городу везешь-то?
Юромчане, столпившись на берегу, громко переговариваются с друзьями, кивающими с
палубы. Кажется, все на реке знакомы друг с другом. Смеются, обнимаются, встречают
приехавших родных. На головах — пестрые платки; лица круглые, загорелые, приветливые. Из-
под вздернутых спереди сарафанов виднеются черные «коты» (обувь типа кожаных галош) и
цветные толстые шерстяные чулки, вязанные пестрыми узорами и звездочками.
В Юроме стоим долго. Высаживаются пассажиры, команда берет дрова. При помощи
местных «кооператоров» выгружается то количество мешков, бочек и ящиков, которое
отпущено Юромской лавке с этим рейсом местным продовольственным центром.
Затем после несколько новых пронзительных свистков пароход снова собирает нас на борт и,
фыркая и барахтаясь у самого берега, медленно отваливает. Толпа, потихоньку поднимаясь на
крутой берег, долго смотрит нам вслед...
В стороне от Юромы — высокая гора с большим одиноким крестом. С горы видны завороты
реки, бухты, маленькие притоки и береговые пашни. Вода и вода без конца — тихая, лесная,
необъятная. Над горой проплывают громадные облака, и здесь, на горе, они кажутся ближе, чем
люди и лодки, которые копошатся внизу — так далеко внизу, что даже голосов не слышно.
На нашем пароходе несколько настоящих поморов; у них меховые шапки и рукавицы,
балахоны вроде мешков с рукавами и меховыми воротниками у горла, на ногах высокие бахилы.
На поясе у каждого большой нож, но лица приветливые и добрые. Вообще люди здесь умные и
тактичные. Они не любопытны, не пристают к нам, ни о чем не расспрашивают. Они могут
целый час просидеть рядом с вами и, хоть и будут понимать, что вы — человек из других краев,
ничего не спросят. Зато если вы сами к ним обратитесь — они ответят очень приветливо и
охотно станут поддерживать беседу. За молчаливостью оказывается скрытым и радушие, и
доброжелательство, и другие хорошие качества.
У женщин, которые сидят тут же, я расспрашиваю о местном календаре, развлечениях,
праздниках. Мне охотно и весело рассказывают обо всем. Выясняется, что свадьба на Мезени
играется в основном по старине — с приметами, оберегами, песнями. Под Новый год девушки
гадают — слушают на перекрестках, глядят сквозь кольцо или через хомут в зеркало — должен
привидеться «суженый». На масленицу («в заговенье») катаются с горки и при этом поют песню
«Что на горке, на пригорке». Весной водят над рекою «круги» (т. е. хороводы), в которых поют
разные лирические (не игровые) песни, и ходят «в застенок»: девушки наряжаются в золотые
повязки (очевидно, как на Пинеге) и, встав попарно, длинной шеренгой гуляют по дощатым
мосткам деревенских улиц.
— А песни можно круглый год любые петь? — спрашиваю я. И «женки» торопливо
сообщают, что этого никак нельзя: на каждое время года — свои; зимой ходят «колядовщики» с
«Виноградиямн» и колядками; на зимних посиделках четко делятся песни «заюшковы»,
«утушковы», «кривульки» — каждый цикл со своими играми — и т. д. Выясняется попутно, что
и здесь, как на Пинеге, надо оберегаться от нечистой силы, которая живет всюду: и бане —
баенник, в овине — овинник, в лесу — лесовик, и воде — водяной.
За такими беседами время идет незаметно.
Сейчас уже ночь. Спать не ложимся: часа через два будем в Лешуконском (Усть-Вашка тож).
Там нас должны пересадить на какой-то опять новый пароход, чтобы доставить к крайнему
пункту верхней русской Мезени — в деревню Вожгоры.

17 июня 1928
Река Мезень,
пароход «Сурянин»
Вчера около двух часов ночи мы увидели вдали пустынный берег и около него какую-то
сложную комбинацию из пароходной трубы, нескольких лодок, группы людей в лаптях и сарая.
Оказалось, что это и есть Усть-Вашка (или, как тут произносят многие, Усть-Вяшка).
Мы вылезли, нашли пароходного агента и попросили, как всегда, забронировать нам места
на том пароходе, который должен идти отсюда дальше к верховьям Мезени.
— Оно, конечно, можно, — согласился этот добрый человек, — а тольки што мы вверх по
Мезени вряд ли пойдем.
— А куда же вы пойдете? — сраженные, осведомились мы.
— А вернее, что в сторону по Вяшке пойдем. Оказалось, что никакого расписания тут
вообще нет, а что пароход идет туда, куда захочет большинство публики. Вашка — приток
Мезени, она сворачивает совсем не туда, куда нам надо.
— А если вы сейчас пойдете по Вашке, то когда же будет пароход на Мезень?
Агент сдвинул кепку на бок.
— По Вяшке — два дни, — сказал он, загибая два пальца на грязной руке, — да обратно два
дни... нет, обратно — три дни. Да, так што ден через пять — раньше на Мезень не пойдем.
Оказалось, что решение этого важного для нас вопроса зависело от того, куда держат путь
все те пьяницы, которых мы тащили за собой на барже. По счастливой случайности пьяницы
дружно потребовали, чтобы их тащили не на Вашку, а к верховьям Мезени, так как
большинство их украшало своим присутствием именно тамошние деревни. И вот теперь наши
благодетели спят вповалку на палубе, куда они перешли с баржи всем составом (баржу
отцепили в Устье-Вашке и оставили впредь до особого назначения), а мы — под ними в трюме,
в нашем «салоне» I класса.
Этот пароход еще хуже предыдущего: меньше, слабее, ползет совершенно по-черепашьи —
две с половиной версты в час. Сегодня воскресенье. Плыть нам до вечера вторника. Живем все в
куче, спим не раздеваясь; мыться надо на палубе посреди лежащих; там на стенке висит
рукомойник, который нужно торкать снизу под гвоздик, — тогда из него течет вам на руки...
Но унывать никто из нас и не думает. Плывем весело!

18 июня 1928
Там же, на «Сурянине»
Плывем — все так же, на той же маломощной тяге. Сила машины все-таки, говорят, три
версты в час. Течение тут — три с половиной. Предлагается решить, через сколько времени
донесет нас до Вожгор, если известно, что вышли мы вчера в 8 часов утра из Усть-Вашки, а
оттуда до Вожгор 177 километров... И идем мы против течения...
Но по существу наше путешествие совсем неплохо. По вечерам, сидя на носу «Сурянина» на
свернутых цепях и канатах, любуемся лесными берегами, зеркальной темной рекой, закатом,
туманом вдали и другими живописными деталями мезенских берегов. Тут же на палубе,
прикрывшись большим куском брезента, сидят и лежат наши попутчики. Из них многие сейчас
уже совершенно трезвы. Некоторые целыми сутками неподвижно пребывают на своих мешках,
обняв руками колени, и только развлекаются по нескольку раз в день чаепитием из черных,
насквозь прокоптелых чайников. Около нас — трое молодых крестьянских парней.
— Митька! А, Митька?
— Ну?..
— Может, сходить за кипяточком?
— Не!.. Сыты ведь, сколь рыбы утром уели...
— Да скучно!
— Ну, сходи...
Парень встает, идет к кипятильнику и возвращается с полным чайником. Медленно
разворачиваются завернутые в тряпку запасы: хлеб, баранки, соленая рыба. Пьют чай медленно,
зевая по сторонам: пьют и едят не от голода, а от нечего делать — все-таки развлечение.
Зато на других приятно смотреть: из-под брезента торчат руки с книгами, взятыми из
пароходной библиотеки. Упершись локтями в коленки, люди читают. Капитан говорит, что это
— недавнее новшество; раньше никогда никаких библиотек на пароходах тут не бывало, а
теперь возят, и многие грамотные крестьяне охотно берут и классиков, и новую литературу,
чтобы заполнить время от чайника до чайника.
Днем сегодня была довольно длительная остановка: палубным пассажирам надо было варить
обед (на одних чайниках все-таки далеко не уедешь), а для этого требовалось развести костер.
Так как на палубе этого не сделаешь, то пароход подошел к берегу и ждал, пока разведут
костры, сварят обеды, пообедают, покурят, влезут обратно... Мы в это время бегали по берегу и
купались. Обедов мы не варим: у нас тоже — многократные чаепития, только вместо
прокопченного чайника мы везем с собой громадный жбан, купленный в прошлом году в
Устюге Великом.
Наша конечная цель — деревня Вожгоры. Потом мы будем понемногу спускаться и работать
во всех тех деревнях, мимо которых проплываем сейчас. Начинать нужно непременно с
верховьев: через некоторое время река может обмелеть и нам трудно будет оттуда выбраться, а
так мы будем шаг за шагом спускаться по течению.
Вчера к вечеру проходили деревню Палащелье. Несколько лодок быстро оторвались от
берега и направились к пароходу. В лодках были расписные коробейки и деревянные ложки,
которые тут выделываются в больших количествах и продаются по всей реке. Мы пока ничего
не купили: на обратном пути все равно будем работать в Палащелье, а сейчас лишний багаж нас
только свяжет.
Пароход ползет изо всех сил, карабкается и очень часто шуршит по дну реки: здесь уже и
сейчас воды сравнительно мало. Вчера после одного сильного подводного толчка окно в каюте
перестало выдвигаться: обшивка перекосилась. Позвали на помощь капитана. Он долго вздыхал,
ковырял раму и обшивку, пока не сознался, что дело безнадежно.
— Такое еще не раз будет, — утешил он нас, уходя, — бывает, что зараз все полы вышибает.
Такая уж тут река!
Наш капитан вообще обладает эпически-спокойным характером. Хорош был его рассказ о
пароходах на Печоре. По сообщенным им сведениям, наш «Сурянин» — второй по медленности
хода, а есть какой-то еще хуже, который идет по версте в час. Кузов у него деревянный, но он
все-таки не боится ходить через Белое море и через океан на Печору.
— Да как же он ходит?! — ужаснулся кто-то из нас.
— Да уж так... Возьмет баржу с грузом, да тихонько по бережку и хряет...
Симпатичная перспектива нам на будущий год! Ведь мы твердо решили после Мезени ехать
на Печору...

20 июня 1928
Вожгоры, школа
Вот, наконец, мы и прибыли на наше первое рабочее место. Ехали десять суток.
Хотя уже наступила ночь, мы отправились искать приюта в школу. Милая жена учителя (сам
он — в отъезде) очень приветливо впустила нас, даже не рассердилась за беспокойство и
позволила разместиться в большом классе. Кое-как улеглись и кое-как выспались — на голом
полу, конечно, с минимумом соломенной подстилки. С утра все разметались по деревне.
Вожгоры — большая деревня, каких на Мезени много.
Черно-рыжие, смоляные высокие избы с конскими и лебедиными головками на охлупнях;
старинные крылечки, бани, амбары; украшенные деревянной резьбой подзоры. У колодца —
красные сарафаны молодок и синие набивные сарафаны старух. Подле рыбачьих лодок на
берегу — старики в рубашках из домотканой полосатины, на завалинках — женщины с
прялками и грудными ребятишками на коленях.
Как и большинство деревень на Мезени, Вожгоры занимаются разными промыслами.
Пахотной земли мало, пастбища тоже неважные. Хотя вожгорцы держат коров и овец, но о
крупном скотоводстве и молочном хозяйстве в широких масштабах у них не слышно. Хозяйства
небольшие, свои, домашние.
Основная экономика определяется обычно местными условиями. А Мезень — вся в лесах.
Лесная река — это богатство.
Это не только охота и рыбная ловля: это еще широкая возможность для подсобного
заработка.
Вожгорцы и охотятся, и неводят. Зверье, птица и рыба идут на продажу. Немалая часть
остается и для себя, особенно рыбы. Мезенцы пекут ее, и варят, и «квасят», заготовляя впрок. А
рубкой и сплавом леса занимается 70% населения. Деревенская торговля, конечно, очень
примитивна: лавка с предметами первой необходимости — и только. Очень многое — одежда,
обувь, посуда — выделывается на свои нужды руками самих потребителей.
Все это мы узнали сегодня, бегая из избы в избу и завязывая первые знакомства. ИЗО
совершенно млеет перед громадными избами-хоромами с расписными фронтонами, перед
узорами домотканых «полосатин» и сине-белых набоек, перед яркими плетеными поясками.
Население исключительно приветливо и доброжелательно встречает нас. В качестве первого
доказательства дружбы нам предложили вытопить баню, — обычай гостеприимства, идущий из
невообразимой глубины веков.
Баня. Это легко сказать! А каково вам придется, если вы узнаете, что во всей большой
деревне белых бань нет, а есть только черные, обладающие всеми теми качествами, которые
делают этот вид гражданского зодчества чрезвычайно трудно приемлемым для непривычных
горожан? Здешние бани топят так, что Ирина Карнаухова и Ира Левина, которые полезли было
туда первыми, едва не задохлись сразу же, вылезли почти без чувств в предбанник и уселись
(вернее — растянулись в полуобмороке) голые на завалинке входной двери (которая, кстати
сказать, вообще навешена не была, — здесь нравы простые!). Пришлось ждать и выветривать
жар и пар. Только постепенно баня приняла вид, с которым мы кое-как могли согласиться.
Перед сном я пошла на реку. Вся деревня давно затихла. Не знаю, где есть краски нежнее,
чем у летней северной ночи. Тончайший акварельный рисунок: голубое небо с розовыми
отблесками заката, прозрачная и тихая лесная река; на противоположном берегу — светлая
зелень кустов и деревьев, которые еще пахнут здесь ранней весной. Берег — крупная галька и
песок, хрустящий под ногами. У самой воды — ряд рыбачьих серых плоскодонных лодок и
развешенные для просушки сети.
Остановишься — глубочайшая тишина. Только на том берегу, в лесу, тихо кукует кукушка.

24 июня 1928
Вожгоры
Записи идут полным ходом. Песни — одна другой древнее, красочнее, интереснее. То, что на
Пинеге знали отдельные, особо «певкие» женки и старухи, тут знают очень многие.
Здесь поют не только женщины, но и многие пожилые мужчины. От старика Ф. Ф. Голёва я
записала старую песню, редко встречающуюся в сборниках:
Под славным крепким городом под Архангельском,
На славной пристани на корабельной
Построена была изба новая, нова, караульная.
Што ль во этой избе во новоей
Восемьсот сидят да добрых молодцев.
Една красна девушка замешалася.
Разудала была красна девушка во игры играть,
Во игры играть, во карты шахматные.
Она билася об велик заклад,
Велик заклад да о три корабля.
Што первой-от кораб со цистым серебром,
Второй-от кораб со красным золотом,
Што третьей-от кораб со скатным жемцугом...
Молодец проигрывает игру. Девица предлагает ему жениться на ней и взять проигрыш в
приданое, но он отказывается.
Старуха Анусья Любовна Грязная пела о том, как
... по весны по красной, по лету по теплому
Тут плавали сера мала утица
Со сизым со селезнем...
У сизого было селезня
Во три-то ряды, в три ряды перьицо завивалося,
Що-то у удалого молодца
В три рядку кудерьцы да завивалися,
Завивала кудерьцы да красна девица...
От нее же я записала песню «На крутой горе на высокоей», где была
Спостроена да церковь но... церковь новая,
И да церковь но... церковь нова, да семи... семиглавая.
И да на восьмой-то главы да позоло... позолоцен крест,
А на кресту... на кресту-ту сидит да ма... мала пташица,
Эй да мала пта... ай, мала пташица, да млад соловьюшко...
Соловьюшко сидел на кресте н смотрел, как через три луга зеленые пролегала путь-
дороженька и шли по ней «добры молодцы — донски казаки» на битву с врагами лютыми...
Старик И. Е. Грязнов спел о том, как «из палатушкп белокаменной выезжал майор-
полковничек» и как три брата, крестьянские сыновья, кидали жребий, кому идти в солдаты:
У большого сына жеребий плывет, как утица,
А у среднего плывет, как бела лебедушка,
А у младшего — как клюц ко дну.
Младший сын и тут, как во многих фольклорных произведениях, несет на себе всю тяжесть
того, от чего его старшие братья ухитряются отказаться.
Кроме таких старых лиро-эпических песен тут много чисто лирических любовной и
семейной тематики. В том числе имеется песня об одном местном событии старого времени.
Песня рассказывает, что
В тридцать пятом во году
Ой да во Мезени-городу
Да у Добрынина да у купца
Сбежала дочь от отца.
Девушку разыскивали всюду, пока, наконец, не нашли в семье молодца, с которым она,
убежав из дому, обвенчалась вполне законно. Певицы говорят, что такая история когда-то
действительно случилась в городе Мезени.
Из вожгорских певиц пока что особенно запомнилась мне Марфа Никитишна Лешукова —
вдова-беднячка средних лет, мастерица-плакальщица. Она ходит причитать по свадьбам и по
покойникам, знает много песен — и очень старых, и поновее. У нее лицо, которое когда-то,
вероятно, было красивым, большие глаза, в которых и горе, и озорство, и что-то, вызывающее
невольную щемящую жалость. Воспитывает сына-подростка и дочь Саню, единственную
комсомолку на всю деревню. Марфа Никитишна пела нам, причитала. Спела и то, что мы до сих
пор знали только по книжке Ончукова — величание «виноградие». Эти длинные торжественные
величальные песни поются под Новый год вместе с колядками, которые тут каждый год
непременно исполняются ребятишками во время хождения со звездой. Название «виноградие»
произошло от припева «виноградие красно-зеленое», который повторяется через строчку, но
никак с текстом песни не связан. «Виноградия» бывают «холостые» (девичьи и мужские, для
молодежи) и «женатые» («семейные» для большой семьи и «бездетные» для одинокой пары).
«Холостые» воспевают красоту и наряд молодца, а особенно — красоту и рукодельное
искусство девушки, которая, по песне, сидит среди чистого поля под березой в белобархатном
шатре и вышивает шелками на белом полотне диковинные узоры: «красно солнце с маревами»,
«светлый месяц со лучами», «темны лесы со зверями», «сине море со волнами, со белыми
парусами» — н т. п. «Виноградия женатые» восхваляют хозяйский двор и семью, а «бездетные»
— взаимную любовь молодой женатой пары. Поются «виноградия» тоже, как колядки, при
хождениях со звездой. Все это так интересно, ново, всего этого так много, что просто рук не
хватает, чтобы охватить все сразу.
Записываем и в помещении школы, и сами ходим с фонографом по избам, и бегаем без
фонографа туда, куда нас приглашают на предварительные разведки, беседы и знакомства.
Вчера меня звала в гости румяная, веселая молодка Федора Гольчикова.
Прихожу. Издали, за несколько домов, слышу заглушенное пение. Оно, несомненно, исходит
из Федориного дома. Но дверь заперта, окна тоже. Где же хозяйка?
Обхожу кругом громадную избу и попадаю прямо к раскрытым воротам большой «повети»
— задней части избы, находящейся во втором этаже; это род огромного сарая без окон, куда
складывается всякое домашнее имущество — сани, хомуты, дрова, оленьи шкуры, старая посуда
и т. п. Освещается поветь или через ворота, выходящие па «взвоз» (бревенчатый помост, по
которому на «поветь» въезжают на конях), или через двери, выходящие в сени, отделяющие
«поветь» от жилого помещения. Впрочем, в крыше так много щелей, что особых окон не
требуется. (Вернее — не в крыше, она обычно не дырявая, а между крышей и стенами, наверху).
Так и тут. Поветь очень большая и просторная. На ней полутемно.
— Залезай сюды!
— Приходи, приходи!
— Небось, долго искала? А мы и запели, чтоб тебе знак подать.
На полу навалены груды только что срезанных березовых веток. Сильный, прохладный,
очень приятный аромат березы наполняет благоуханием всю поветь. Пять-шесть молодых
женок с хозяйкой во главе, одетых в пестрые сарафаны и повойники, совсем утопают в этих
зеленых волнах.
— Что это вы делаете?
— А вишь — веники вяжем, — отвечают женки, собирая ветки в пахучие пучки и ловко
перевязывая их тонкими прутиками, — это на весь год. Как березник станет в полном соку, так
мы его и ломаем. Идем гурьбой, наломим и принесем. Сейдень к Федоры, завтра к Марфы...
Вместе-то прытче работа идет... Да еще под песни!
Руки у женок заняты, но головы свободны. И они очень довольны, что во время привычной
механической работы могут поговорить с приезжим человеком. А мне тоже лучшей обстановки
не придумать: беседа не мешает работе моих новых знакомых, а про песни и про многое другое,
связанное с местным бытом, лучше всего разговаривать вот так, на свободе.
И мы сидим так часами. Я разузнаю о нужном мне материале, делаю предварительные
записи, собираю загадки, частушки. Потом, когда вечером женки придут к нам, мы запишем
самое интересное из спетого на фонограф.
Вязанье на зиму веников — одна из постоянных домашних женских работ в это время года.
Проходя по деревне, мы на многих поветях, раскрытых на улицу, видим группы таких же
молодок, занятых этим несложным, но обязательным делом. Им обычно занимаются
коллективно. Коллективно же проходит и другая работа — заготовка глины для кладки и
ремонта печей. Глину привозят домой, мешают с водой, и женки босыми ногами без конца
разминают ее до полной мягкости. Потом примитивными деревянными формами-рамами
выделывают вручную серые, влажные кирпичи; их кладут на солнце, чтобы они просохли. Я не
знаю, везде ли кирпичи делаются так, но хорошо помню, что именно так их выделывали у Жюль
Верна жители «Таинственного острова», заброшенные в просторы необжитого океана... При
этой работе тоже нередко поют песни, чтобы как-то разнообразить скучный труд, и тут тоже
очень удобно и спокойно можно записывать.

25 июня 1928
Вожгоры
Мы работаем не только в самих Вожгорах, но бегаем еще за 6 верст вверх по Мезени лесом в
деревню Родому — самую последнюю русскую деревню мезенского верховья. Дальше через
десятки верст — уже коми. В Родоме очень хорошие старые песни, хорошие старухи-певицы.
На днях после целого дня мы попросили, чтобы нас отвезли в Вожгоры на лодке, — «сплавили»,
как тут выражаются, если дело идет о пути вниз по течению, независимо от того, идет ли речь о
бревнах или о людях. Одна из свободных «женок» охотно вызвалась отвезти пас. Мы
погрузились в плоскую, узкую лодку, которые тут употребляют повсеместно, уютно устроились
на соломе и поплыли. Путь шел мимо красивого лесного берега, совершенно необжитого. Наше
внимание привлекло непонятное нам явление: мы увидели на берегу в лесу елки, у которых
невысоко от земли была кольцом содрана кора. Таких елок было множество.
— Зачем это? — спросили мы у нашей перевозчицы.
— А штоб корень прокис, — флегматично ответила она.
— Как... корень прокис? — спросили мы, опешив.
— А вишь, когды кору-то сдерешь, корень и киснет.
— Да зачем же вам нужно, чтобы он прокис?!
Оказалось, что если корень «прокиснет», то дерево начинает сохнуть и само по себе со
временем валится, не требуя усилий дровосека.
— Да сколько же времени надо ему так «киснуть»? — допытывались мы, совершенно
изумленные таким способом хозяйства.
— А годов пять... церез пять годов оно беспременно повалицца, — подумав и поглядев на
берег, хладнокровно ответила молодка. Оказалось, что у вожгорцев очень мало земли,
пригодной под пашню, и потому им надо спешно освобождаться от леса («вовсе одолел,
дьявол!»). Но чтобы не рубить лес руками, кору у корня сдирают, и «прокисшее» дерево падает
само. Характер у мезенцев неторопливый, спешить им некуда, — вот и берут природу
измором...
В Вожгорах и в Родоме популярны старинные гаданья. Как обычно, они делятся на летние и
зимние. Летом, в канун Иванова дня, девушки после бани бросают в воду веники и гадают по
тому, поплывут они или утонут (это как везде на Руси). Под Новый год или под крещенье
снимают с шеи крест, кладут его «под пяту» двери, салятся на порог, берут в зубы зажженную
лучину длиной в локоть, а в руки — зеркало. Смотрят в зеркало: что покажется, пока горит
лучина? Зажигать ее вторично нельзя. Другое гаданье — слушать в кругу, сев на снег за
околицей, на перекрестке, что послышится. Слушают не только на перекрестках, но и на
церковном крыльце. Дома льют олово и гадают по получающейся тени.
Есть и специальное свадебное гаданье: когда топят баню невесте, в веники па полке
накладывают всяких мелочей: повойник, чучело ребенка, кусочек оленьего меха, карандаш т. п.
Приходящие в баню после невесты девушки разбирают веники и получают предвещания: быть
за оленеводом, быть за писарем, иметь внебрачного ребенка, и т. п. Это гаданье, как говорят
здешние «женки», распространено по всей верхней Мезени от Вожгор до Ценогор. За последнее
время эти предсказания даются несколько обновленным способом: в веники никаких предметов
не кладут, а девушки, которые топят баню невесте, приготовляют вместо предметов записочки с
теми же самыми предвещаниями; вытопив баню, истопницы выносят эти записочки в свернутом
виде в своих подолах, и их подруги, ожидающие у дверей бани, расхватывают и читают, кому
что достанется.
Из местных примечательностей нужно упомянуть еще кладбище. Есть более новое, обычное,
а есть и совсем старое. На нем вместо крестов много древних деревянных резных столбиков с
крышечкой над столбом и с иконкой, вделанной в лицевую часть столба. Есть очень красивые
столбики, уже обросшие мохом, под которым еще можно разглядеть древнюю резьбу. Надписей
и фамилий на этих памятниках нет (как, впрочем, и на крестах более нового кладбища). В
некоторых местах над могилами виднеются старые «домовища», также покрытые мохом,
потрескавшиеся и потому еще более «фольклорные». Вообще старая часть кладбища со всеми
этими старинными погребениями и зарослями хвойного молодняка, который поднимается у ног
старых сосен и елей, производит большое впечатление.

26 июня 1928
Вожгоры
Мы все еще тут, хотя и собираемся скоро «сплавиться» немного ниже по Мезени — в
очередную деревню, Лебское. Это 15 километров от Вожгор. Но последние дни идет такой
проливной дождь, что нечего и думать трогаться с места. В деревне настоящее наводнение:
ручей посреди Вожгор разлился, как поток; он размывает берега, на которых стоят амбары и
бани; постройки рушатся в воду! Вся деревня, сжав зубы, день и ночь работает на берегу этого
потока — растаскивает бревна, чтобы не вынесло в Мезень, подпирает то, что еще можно
спасти, выносит имущество из амбаров, которые того и гляди рухнут в воду... Стихийное
бедствие. Старики говорят, что такого ливня не бывало лет сорок. Вокруг Вожгор снесены все
мосточки через ручьи. Сама Мезень взволнована, катится крупными валами с пеной.
Почти все избы протекают. У нас в школе подставлены четыре кадки и множество плошек. В
них неустанно льет с потолка. ИЗО обмеряло большой старинный дом Ляпуновых. Не успели
домерить печь, как она, размытая, начала с грохотом осыпаться на головы наших обмерщиков.
Во всех избах подставлены ушаты и корыта.
На днях, еще до начала дождя, целый день работали в Родоме. До чего богатая песнями
деревня! 18—20-тилетняя молодежь поет старинные песни так же охотно и умело, как их
бабушки. Я записала от девушек много хороших текстов, в том числе «За Невагой», которую
раньше нигде не слышала:
За Невагой, да за второй рецкой, реценькой Перебрагой
Перебрагою... ой да не полынь-травка да во поле...
В поле да зашата... да зашаталася,
Пошаталася да зашаталася, —
Пошатался да зашатался в поле-то удал добрый молодец,
Да не за душечкой красной девицей:
Добрый молодец во поле да он не сам зашел,
Да он не сам зашел, да не своей охотою:
Ох, да занесло меня, да молодца, да неволею...
Эх, и што-то неволюшка, да жисть-то наша не боярская,
Жисть не боярская, да служба государская.
Государева ой да тяжела служба день до вечера,
И штой-то с вечера до часа до девя... до девятого,
Да с девятого часу до десятого,
Да с десятого часу до двенадцати...
После «Неваги» девушки спели одну из своих любимых песен — «Сокола»:
Да не ясён то ли сокол да под горами летает,
Да спо угорышкам да летает.
Летал он, летал за лебедкою,
Летал, все лебедушек искал.
Он нашел то ли, нашел их да на крутой горы,
На крутой горы, на всекрасоте...
Все сидят-то белешеньки, да ровно беленький снежок.
И как една-то лебедь да спобеляе всех,
Да спобеляе лебедь всех, спонаряднее.
Эх, как стада-то, стада перелётывают, проць отлётывают,
Лебедь на милого дружка цасто взглядывает...
Ой добрый молодец парень во лужке, да во лужке гулял,
Он гулять-то гулял, да тяжело вздыхал.
Он вздохнул-то ли, спыхнул да не спо батюшке,
Не спо батюшке, не спо матушке родной, —
Он вздохнул-то ли, вспыхнул да об сударушке,
Об сударушке ли да об своей...
Как в Вожгорах, так и в Родоме женщины поют очень охотно, всегда хором, хорошо
слаженным. Песни, которые сначала знает одна, обычно скоро узнают все. Только особо
«певкие» или приехавшие издалека женки знают такое, чего не поют остальные. Но если песня
нравится — обычно ее быстро усваивают все соседки и через некоторое время начинают
считать «своей», «давношней». «Приезжие» женки тут с Печоры, с низовьев Мезени, иногда —
с Пинеги и редко из более далеких мест. Приезжают они сюда «в замужество» (т. е. их привозят,
мужья, которые познакомились с ними, будучи где-нибудь в отъезде из родных мест).
Дорога в Родому из Вожгор удивительно красива. Только отойдешь немного от деревни —
попадаешь в лесную чащу, сквозь которую вьется неширокая дорога. Отступать от нее в
сторону нельзя: мигом заплутаешься. Деревья гигантские, много бурелома. Повалившиеся
стволы заросли крепкими кустами и ветками, через которые трудно продраться. Тут же рядом
растут необыкновенной величины цветы — фиалки, незабудки и какие-то странные, красные,
очень хрупкие цветы вроде розы, но с перистыми листьями. Вся в тяжелых кистях цветов стоит
черемуха. Раздвинешь руками густые заросли — зеленоватый полумрак. Похоже на подводный
свет. Неба почти не видно, так густ и плотен купол сросшихся вверху деревьев.
Пахнет прелым листом, мокрыми ветками черемухи. Пахнет той мшистой влажностью, в
которой осенью заалеют красные шапочки мухоморов. Пахнет будущими цветами, грибами,
ягодами...
Из густого высокого мха выглядывают крупные душистые ландыши. Корни громадных
опрокинутых лиственниц, как растрепанные лешие, преграждают дорогу. Идешь — смотришь,
слушаешь... Первобытная глушь.
МУЗО, т. е. Женя и Зина, которые ездили на одни день вверх по Мезени, выше Родомы, к
коми, в деревню Латьюгу, встретили там старика-коми, который допытывался у них — растут
ли камни. Он уверял, что в кооперативе каменные гири за год вырасти не могли, но что если
закопать в землю «живой» камень, не обработанный в поделку, и проследить за ним — конечно,
через год окажется, что он на сколько-то вырос...

В тот же день вечером


Дер. Лебская
Ну, вот. В пяти узких, длинных плоских лодках мы «сплавились» на следующую нашу базу.
Дорога была чудесная. После всех стихийных наводнений и половодий Мезень очень
поднялась и не течет, а мчится, унося к морю бревна от разрушенных построек и большие
вывороченные корни деревьев. Анна Михайловна и Ирина Карнаухова, которые ушли сюда еще
до дождя, ждали нас с нетерпением. Вся деревня была в курсе их тревоги, все бежали радостно
на берег встречать нас, но затем возвращались разочарованными:
— Не... Это какие-то другие коряги плывут, а не ваш народ!
По быстрому течению нас принесло на место за полтора часа. После того, как мы
расположились в доме, где прежде была школа (сейчас она закрыта и соединена с вожгорской),
немножко передохнули и опомнились с дороги, все, конечно, побежали по деревне.
Репертуар песен вожгорский, но напевы несколько другие. Много хороших голосов. Завтра
пойду к Настасье Демьяновне — женщине, которая везла нас сюда из Вожгор, — у нее
собираются соседки делать кирпичи.
Дома в Лебском такие же, как в Вожгорах; интересно, что в обеих деревнях на многих избах
вместо головы коня над фронтоном — голова оленя с тонкими ветвистыми рогами. Голова
вырезана из дерева, а рога берутся от настоящего оленя.

27 июня 1928
Лебское
В Лебском тоже поют и «За Невагою», и «Из палатушек белокаменных», и «виноградия» —
не только «холостые» н «девичьи», но и «женатые». Если в «девьих» тщательно описывались
узоры, которые вышивает невеста, то в «женатых» особое внимание обращено на изображение
богатого семейного дома, где живут величаемые:
Господинов двор далеко в стороны,
Далеко в стороны, высоко на горы,
На украинке, на украшенке,
На семидесят верстах, на восьмидесят столбах.
Што на каждом-то столбышке по маковке,
Што на каждой-то маковке но жёмчужке,
На каждой-то жёмчужке по кистоцке,
На каждой-то кистоцке по свецке горит...
Здесь много игровых, — некоторые очень старые, много плясовых и протяжных песен.
Старые классические очень непосредственно приспосабливаются к местному быту. Так,
известная плясовая «Во селе, селе Покровском» начинает тут по-своему:
Поиграемте, подружки,
Поиграемте еще.
Я со радости, с веселья
Поиграть с вами хочу...
«Детина», заменивший в тексте более обычного «купца», дарит девушке «на белую грудь
цепочку серебряную», — серебряные цепи тут обычное украшение девушек в праздник; в тексте
поминается деревня Лебское, — и т. п. Как в Вожгорах, здесь на зимних посидках ходят
«кривульками», т. е. берутся за руки цепью и, приплясывая, идут по избе, завиваясь, расплетаясь
и выкидывая всевозможные смешные коленца. Есть и специальные «кривулишные» песни,
которые поются при этом: «Заплетайся, плетень», «Ты камочка, камочка моя» и другие
Наша Настасья Демьянова — неиссякаемый родник старых песен. Она знает и лирические
любовные, и семейные, и такие лиро-эпические, как «У колодичка у студеного», где «муж жену
губил», и «По дорожечке да по широкой», где «шла-прошла сила армия, конна гвардия»; поет
она и о вещем сне молодца, которому снилось, будто его «добрый конь разнес» — так что
«свалилась с молодца да шапка с головы, не простая шапоцка — с кисточкой картуз»... Поет она
и чудесную песню «Ох, вы дуйте-ко, да ветры буйные», в которой без мила друга девичье
подворье засыпают снега, заслоняют белый свет лопухи, зарастает зелен сад. Весь основной
песенный репертуар Лебского у меня записан главным образе от этой певицы.
Здесь, как и в Вожгорах, много старых рекрутских песен. Их знают и мужчины, и женщины
и поют и те, другие. А вот свадебных тут мало.

29 июня 1928
Дер. Засулье
Сегодня утром вышли в шести лодках из Лебского. Засулье — следующая деревня вниз по
Мезени.
Во всех деревнях тут очень хорошие люди. К нашей работе относятся удивительно по-
деловому и серьезно. Никакого лишнего любопытства, никакого недружелюбия. Очень охотно
беседуют с нами, позволяют снимать узоры с тканей, обмерять и фотографировать дома.
Молодежь вовлекает нас в свои игры.
Способ здороваться тут своеобразный. Идешь по дороге, видишь старуху.
Останавливаешься.
— Здравствуйте, бабушка.
— Приходи, приходи (или — Подходи, подходи), — ласково говорит бабушка, улыбаясь.
Это и своеобразно, и приветливо, и очень располагает к себе.
Из плясовых старых песен, которые нам тут встретились, меня заинтересовала одна, под
которую пляшут зимой на посиделках:
Ой, што за редкой было за Неважкой,
За второй редкой Перебражкой
Генералов сын да гуляет,
За собою коней водит,—
и т. д. Почему в зачине опять — река Невага, «вторая Перебрага»? Поскольку это песня
плясовая, имя дано в уменьшительной форме, но любопытно, что одни и те же редкие образы
могут встретиться и в старой протяжной, и в плясовой песне.
Здесь мы долго не задержимся. Материал повторяется. Видимо, слишком мало расстояние
между этими деревнями, потому и репертуар одинаков.

1 июля 1928
Дер. Палащелье
Вчера с утра в нескольких лодках мы поплыли из Засулья вниз по реке и плыли до половины
седьмого вечера. По дороге вылезали в Койнасе. Хотя остановка была не очень долгой, я успела
найти интересную старуху — Т. С. Михееву 63 лет — и записала от нее одиннадцать песен
разных жанров. Самой любопытной оказалась песня с характеристикой всех местных деревень.
Она начиналась так:
Каращёлы — тараканы, тараканы!
Были едомцы богаты, вот богаты!
Усть-вяжане — вороваты, вороваты!
Не корыстна молодежь — монастырцы.
Оборваны кушаки — то смольяны.
Бородаты мужики — пылемчана, —
и т. д., вплоть до последних строк, где поминались —
Толстобрюхи мужики — то вожгоры!
Перебирались все деревни по Мезени и ее притокам: Каращелье, Едома, Усть-Вашка,
Монастырь, Смоленец, Пылема и т. д., и т. д. Вспоминались дефекты наружности и костюмов,
привычки, любимые словечки, отдельные события, связанные с той или другой деревней —
словом, это была целая сатирическая хроника.
Долго задержаться в Койнасе не пришлось: надо было торопиться в Палащелье. Это то самое
село, которое вывезло было нам навстречу свои изделия, когда мы плыли вверх на пароходе.
Теперь мы сами приплыли сюда. Пробудем здесь дня три.
Палащелье стоит на месте, где переплетаются различные проезжие пути через Мезень и где
всегда было много заезжего торгового люда. Это способствовало развитию в деревне
своеобразного промысла.
Палащелье далеко известно по Архангельскому краю своими художественными изделиями:
расписные короба прялки и ложки плывут отсюда по всем ближайшим рекам, заплывают в
Архангельск, вызывают всюду в музеях восхищение зрителей.
Кроме коробов, прялок и ложек здесь можно достать расписные грабли, решета, солонки,
чаши, ковши. Все — деревянное, все — тщательно вырезанное и разукрашенное
традиционными узорами.
Техника изготовления всех этих предметов одинакова: по свежему светлому дереву
вырезанные предметы украшаются узорами рябиново-красного и черного цветов с добавкой
кое-где зеленых штрихов в орнаменте или рисунке; затем вещи сушат в печах, покрывают
олифой, которая предохраняет краски от стирания и в то же время сообщает всем изделиям
глубокий золотистый солнечный тон, снова сушат, оставляя на ночь в теплой печке, затем
протирают для блеска тряпочкой — и вещь готова. Радостная, сияющая, лучистая. От такой
коробейки или прялки в избе точно светлее становится.
Едва ли не больше всего выделывают коробов. Большие, маленькие, квадратные, круглые,
овальные — они употребляются в мезенском быту главным образом как «укладки», т. е. как
хранилища небольших предметов домашнего обихода, нарядов, приданого. Маленькие служат
рабочими коробочками. Большие берутся в дорогу, как чемоданы и сундуки. На пароходной
палубе на таких коробах сутками просиживают пассажиры третьего класса.
Потом идут прялки. На наиболее старых рисунок обычно состоит из геометрического
орнамента кирпичных и черных тонов. На более новых к ним прибавляются стилизованные не
то листья, не то звезды из отдельных зеленых лепестков. За прядками — чаши, аккуратно
выточенные и украшенные по краям цветным ободком, который красиво заканчивает и
обрамляет золотую середину чаши. Тут же — большие «квасники», г. е. разливательные ложки,
которыми мезенцы разливают квас, и, наконец, обыкновенные круглые обеденные ложки. Этих
последних изготовляется несметное количество. Вся Мезень хлебает свои обеды и ужины
расписными ложками Палащелья.
В ложках особенно сказывается индивидуальность художника. На маленькой поверхности
всего труднее проявить свое искусство и вкус. Для ложек каждый мастер приберегает свои
особые приемы.
Один расписывает только самую ложку. Другой — и ложку, и ручку. Третий прибавляет к
росписи еще и резьбу. Четвертый, наконец, украшает свои изделия хитро переплетенным
сплошным узором, а вокруг ободка пускает надпись: «Кого люблю, тому ложечку подарю».
«Ложкой хлебай, подарок не забывай».
В первый же день мы наводим справки о том, где можно найти местных мастеров.
— Дядю Яшу? А это за мостом у овражка...
— Игнать-Иваныча? А вон он тутотка, позади байны!
Одни из нас направляются в овражек, другие обследуют окрестности «байны».
По скользким, словно полированным от долгого употребления серым бревнам поднимаемся
мы на извоз указанного дома.
На большой повети прохладно, полутемно и пахнет свежим сеном. Дядя Яша, пожилой
крестьянин с поредевшей бородкой, ведет нас в боковую клеть.
— Вот, все у меня тута,— говорит он, раскрывая скрипучую дверцу,— нонь уже немного
осталось, все по весне распродал.
В клети жарко, пахнет олифой и свежим деревом. На полу лежат целые вороха белых,
заготовленных для раскраски коробов, решет и прялок. Несколько небольших, уже готовых
коробов стоят на отдельной полочке.]
— Только-таки и остались. Больших-то беда скольки продал.
— А вы когда, дядя Яша, больше работаете: зимой или летом?
— Нет, когды уж тут летом! Летом своя работа крестьянская... Зимой! А весной распродаем.
А вот на лето уж ницего и не оставается.
Кроме коробов и прялок дядя Яша делал прежде еще и «уточек» — старинные деревянные
солонки. Мы видели их в некоторых избах,— они словно солнечным лучиком озаряют
обеденный стол. Но теперь он эту работу бросил: никому не нужно! Мезенские хозяйки
предпочитают покупать в кооперативе стеклянные солонки с городскими узорами. Занятные
игрушечные уточки-солонки выходят из моды — забываются. До чего жалко, досадно и
возмутительно, что никто об этом не беспокоится!
Мы накупаем у дяди Яши и ложек, и коробов (благо они небольшие) и уходим от него
обогащенные: мы полюбовались на подлинное народное художественное мастерство,
самобытное и солнечное.
Правда и то, что творческая фантазия мезенцев палащельскими изделиями не
ограничивается. Кустарные художественные вещи встречались нам и в других деревнях. В том
же Койнасе в одной из изб с темной посудной полки, словно из глубины веков, пристально и
странно глядит на меня узкая птичья голова на точеной деревянной шейке.
— Хозяюшка, кто это у вас из угла смотрит? Хозяева смеются.
— А это церпак... Ковшик по-городскому. Но видала таких?
Им невдомек, чего это я вытащила их завалявшийся черпак и любуюсь им, не отрываясь.
Ковш выточен виде плывущей утки. Естественный изгиб, полученный от бокового сучка,
использован для изогнутой шейки и головки. Туловище гладко обточено и почти не тронуто
расцветкой. Только шейка и головка покрыты густой темно-зеленой краской, да по краю ковша,
подражая естественному оперению, идет широкая полоса того же темно-оливкового тона.
— Это хозяин о прошлом годе вытоцил. Да у его много таких заготовлено было. Идны
продал, идны раздарил. Тебе глянется? Бери с собой, вези в город!
Они и не думают попросить за утку денег: они дарят ее мне от чистого сердца. И когда в
конце нашей беседы, через час, я все-таки прошу их взять за подарок хоть немножко, они
смеются и не отказываются. Но сами никогда ничего не попросили бы.
Таких ковшей мы в предыдущих деревнях не видали. Но зато мы не раз видели другое: в
очень многих избах в красном углу перед иконами висит с потолка на ниточке своеобразное
украшение: не то игрушка, не то какая-то религиозная деревянная скульптура. Деревянный
голубь — не голубь, павлин — не павлин. На наш вопрос, что это за птица, удивленные
мезенцы отвечали неопределенно:
— Это? … Это... петушок!
Туловище и головка тонко выточены из белого дерева. Сзади широким веером распушен
пышный хвост из тончайших деревянных пластинок, на которые расщеплено окончание
туловища. Пластинки резные, искусно сцеплены друг с другом своими вырезами по принципу
веера, и получается округлая, волнистая линия распущенного хвоста. Поперек туловища врезана
маленькая планочка, длинные концы которой тоже расщеплены на такие же пластинки.
Получаются широкие крылья. Каждое «перо» слегка подкрашено черной, красной, зеленой пли
желтой краской. Благодаря их нежным оттенкам и сочетаниям птица как будто окружена
радужным сиянием. На головке — маленький пестрый хохолок из таких же вырезных
пластинок.
— Кто же делает таких птичек?
— А это в Верхнем Березнике старичок один есть,— обычно отвечали нам,— он уж шибко
стар стал, а ничего, хорошо работает. Прежь-то многие умели. А нонь один такой только на всю
Мезень и живет.
В Палащелье таких «петушков» не режут. Не умеют. У них свое искусство.

2 июля 1928
Палащелье
Но Палащелье богато не только кустарями. Оно богато и песнями.
На Мезени, как, впрочем, и на любой другой реке, песня хранится главным образом
женщинами. Мужчины поют гораздо меньше. Прежде, говорят, много певали на плотах.
Весной, бывало, свяжут «караван» свежих смолистых бревен, возведут на плоту маленький
шалаш из еловых веток и плывут по тихой полноводной реке, отталкиваясь шестами от берегов
и мелей.
Плывут день, другой... Паромщик лежит на животе на краю плота или в шалашике и тянет
одну за другой «вековешные» продольные песни. Только лес, нагнувшийся с берега, слушает
его.
Разли-ива-а-аласе и мати вё-ё-ёшная вода,
И затопля-я-я-ала да вси зелё... вси зелё...
Что это? Словно кто-то аукнулся, окликнул с берега? Певец поднимает голову и, замолкнув,
прислушивается к шелесту берегового леса. Нет. Никого нету. Послышалось. Он укладывается
опять и невозмутимо продолжает с той же поты, на которой остановился:
... вси зеле... вси зелёные лужка…
Теперь на плотах поют мало. Не тем заняты мысли. Теперь песня живет в деревне, в устах
женщин. Они привозят ее из родных мест, выходя замуж в новую деревню; они хранят ее,
берегут. От матерей песни переходят к дочерям.
— Кони стадами, а люди родами...
— Щепка от костра недалеко летит...
Этими пословицами отвечали мне две веселые палащельские женки, Домна Николаевна и
Татьяна Архиповна, когда мы, записав от них несколько прекрасных песен, стали
расспрашивать, откуда они их знают. Татьяна Архиповна отводит меня в сторону.
— Я те, Наташа, вот цего скажу, — начинает она вполголоса, — за песнями хорошими ты к
матери моей иди. К Оксёнихе. Ульяна Яковлевна ее звать. Перва была песельница на деревне.
— А сколько ей лет?
— Восемьдесят третий пошел. Она петь-то гораздна... Только што голос у ей теперь не
бежит, как прежде. Она помнить-то помнит, да в трубу-то вашу ей не спеть. Ты к ей одна иди.
Без трубы.
На следующий день я послушно, без Жени и без фонографа, иду к указанной избе.
Ульяна Яковлевна бобылка. Маленькая, покосившаяся на бок избушка печально смотрит
подслеповатыми окнами. Внутри — потемневшие от времени стены, убогая утварь. Бедность
смотрит из всех углов.
У окна сидит маленькая сгорбленная старушка в застиранном полинялом сарафане из синей
набойки. Перед ней расписная палащельская прялка, такая же потемневшая и старая, как все в
избушке. Ульяна Яковлевна монотонно сучит куделю. Веретено волчком вертится и пляшет в
сухих, морщинистых, но до сих пор по привычке ловких руках.
Заговорить сразу о песнях я не решаюсь. Да это и не нужно. В любой северной деревне
можно войти, сесть подле хозяйки и долго молча смотреть на ее работу, а потом уже начать
разговор. Но — издали.
— А меня к вам, Ульяна Яковлевна, дочка ваша прислала, — говорю я наконец. Старушка
слегка улыбается.
— Татьяна? Цего прислала-то?
— Да вот, она нам вчера песни пела. Хорошо пела, а только призналась потом, что в деревне
нет певицы лучше вас.
Улыбка мигом слетает со старческих уст. Ульяна Яковлевпа снова опускает глаза на работу.
— Кака я певица, — произносит она довольно сухо, помолчав, — не… Не знаю... Не помню
ницего.
— А говорят, вы столько песен певали!
— Прежь-то певала, верно... А нонь не знаю... Забыла. И голос не бежит нонь, — духу не
хватат.
Ульяна Яковлевна говорит это так безучастно, что, фольклорист-новичок несомненно
потеряет всякую надежду и отступится. Но я не сдаюсь. Ни одна деревенская певица, за
редкими исключениями, не согласится петь без того, чтобы предварительно не поконфузиться,
не отговориться незнанием и плохой памятью.
Помолчав, я начинаю рассказывать старушке о вчерашнем успехе ее дочери и невестки
Домны Николаевны, о наших предыдущих записях в соседних деревнях, называю песни,
наиболее излюбленные в Лебском и в Вожгорах.
Ульяна Яковлевна сначала слушает молча и отвечает односложно:
— Да... Нет… Певала! А эту не слыхивала.
Но постепенно разговор забирает ее за живое. Она оживляется, смотрит мне в глаза,
начинает расспрашивать, кто мы и откуда. Наконец, осмелев окончательно, она опускает
веретено на колени. По губам ее бродит полуулыбка.
— Погоди-ко ужо. Послухай, — говорит она, кладя на мою руку свои высохшие
морщинистые пальцы, — я те спою... Да только голосу не хватит, ясак не вытянуть, вот беда.
— Ясак?
— Ну, голос песенной... Я понимаю: мелодия, напев.
— Ничего, Ульяна Яковлевна, вы потихоньку.
— Ты послухай.
При первых же звуках этого глуховатого старческого голоса я невольно настораживаюсь.
Сначала «ясак» действительно не получается: мешает кашель, песня сбивается с тона. Но уже
через несколько фраз дело идет лучше. «Ясак» выравнивается. Ульяна Яковлевна, видимо,
совершенно забывает обо всем окружающем, в первую очередь — обо мне.
На синем море качается одинокий дуб. Никнут ветви, омывает их бурный прибой. На море
— корабль с новобранцами.
Ох, да ты не стой-ко, не стой на горе на крутой,
Не спущай ты, дуб, листьё во синё во море...
Но не подняться поникшим ветвям, не вернуться молодцу-новобранцу в родимый дом. А вот
из-за лесу поднимается грозная туча с молоньями палючими — невеста уезжает в замужество с
немилым, и не догнать, не вернуть ее из-за каменных стен далекого посада... А вдали — словно
облако пыли застилает горизонт. Но это только издали кажется пылью:
То не пыль в поле распыляется,
Не туман в моря поднимается, —
Еруслав-город разгорается...
Рассыпаются стены каменны...
Образы проплывают, сменяя друг друга. У высокого московского крыльца взволнованным
морем гудят взбунтовавшиеся солдаты. Они идут громить палаты своего начальника — князя
Долгорукого:
Нам не дорого ни злато, ни чисто серебро,
Дорога наша любовь да молодецкая.
Еще злато, чисто серебро минуется,
Дорога наша любовь да не забудется,
А забудется любовь — так воспомянется...
Эту любовь и доверие корыстолюбивый князь обманул. Негодованием звучит жалоба
восставшего войска и решительный ответ крутого царя Петра:
— Заедает вор-собака наше жалованье,
Перво — хлебно, второ — мундирно, третье —денежно!
— А вы берите-ко слегу да долгомерную,
Вышибайте Долгорукому тесовы ворота, —
советует царь. Испуганный князь раскрывает перед возмущенным войском все сундуки. Он
готов откупиться любыми богатствами. Но оскорбленные солдаты не идут на уступки; дело не
только в деньгах:
Нам-то дорого не злато, чисто серебро —
Дорога наша любовь да молодецкая!
Старческий голос приобретает такую мощь, дрожит таким невыразимым подъемом, что у
меня по спине пробегает невольный холодок. Я украдкой взглядываю за певицу.
Ульяна Яковлевна, застыв на месте с широко раскрытыми глазами, не видит, кажется, ничего
вокруг. Или она видит? Видит то, о чем поет?
Долгое время мы молчим, обе глубоко взволнованные.
— Постой, вот ужо еще едну...
— Ульяна Яковлевна, а вы не устали? — тихо спрашиваю я и тут же понимаю, что мой
вопрос, несмотря на все мое доброе чувство, — глуп. Может быть, она и устала. Но глаза ее
глядят мимо меня с таким сосредоточенным, глубоким выражением, такое вдохновенное
волнение отражается в старческих чертах, что остановить ее сейчас — преступление. Кто знает,
споет ли она еще когда-нибудь хоть раз эти песни так, как она поет сегодня.
Старушка не слышит моего вопроса. Она поет.
Песня льется тонкой серебряной струйкой. В этой струйке шелестят золотые перья,
развертывается диковинное оперение сине-зеленых павлинов, оживают самоцветные уборы
далеких сказок:
Сизенький голубчик
Сидел на дубочку,
Очи его ясны,
Брови его темны...
Прилетела пава,
Пава золотая. Золотая пава
Среди двора пала...
Ульяна Яковлевна поет бережно, осторожно, не пропуская ни одного повторения, любовно
отделывая каждую музыкальную фразу. Я слушаю как завороженная.
Восьмая, девятая, десятая песня — одна другой ярче, сказочнее, одна другой длиннее...
Шумят развернутые знамена, шелестят крылами белоснежные лебеди, катятся огневые
яхонты на колени этой сгорбленной старушки в полинявшем сарафане. Не она создала все эти
образы и напевы. Но ее бабушки и прабабушки, не ведая, что творят, пронесли их сквозь сотни
лет, и теперь они неожиданно встают в своей первозданной свежести, мелькают и скрываются
передо мной, как цветы, вынырнувшие из потока времени.
После тринадцатой песни Ульяна Яковлевна долго откашливается, замолкает, собирает свою
кудель. Она все еще не видит меня. А я молчу, потому что нет на свете таких слов, которыми
можно было бы достаточно полно поблагодарить за то, что я слушаю.
Внезапно старушка поднимает на меня прозревший взгляд.
— Ну, цего? — говорит она с тихой улыбкой. По-видимому, мое лицо отвечает ей без слов,
потому что улыбка ее вдруг озаряется мягкой лаской.
— Саму последню нонь спою.
— Не надо, Ульяна Яковлевна. Ведь вам трудно, вы устали!
Я уже не на шутку начинаю опасаться, что такое сильное нервное напряжение может
повредить старушке, — ведь ей восемьдесят два года.
— Не устала, никого не хвостала, — небрежно, поговоркой, отзывается Ульяна Яковлевна и,
помолчав, снова берется за веретено:
Сторона да сторонка, любимая да родимая,
Мне-ка век по тебе, да дорожецка, да будет не бывати,
Мне церных-то грязей, молодешеньке, будет да не топтати,
Мне мила ли дружка да сердецнего да овоцьми да не видати...
Я сряжусь, сподоблюсь, да молодешенька, да сряжусь сиротинкой,
Я пойду ли, побреду, да молодешенька,
Да к милому дружку на свадьбу...
Я приду ли, молодешенька, зайду на круто крылецко.
Я с крыльца ли зайду, да молодешенька, зайду да во горницу,
Я пройду ли, молодешенька, пройду нонь против пецки,
И погляжу я, посмотрю, да молодешенька, по всем столам дубовым,
По скатёртыцкам новым камцатным...
Погляжу я, посмотрю, да молодешенька, по всем да людям добрым,
И по прихожим я, да молодешенька, да по приезжим.
Ницего же нонь мне, молодешеньке, не приглянулось,
Ницего же нонь мне, молодешеньке, не прилюбилось...
Уж я вышла, молодешенька, на новые сени,
Я с новых-то сеней, да молодешенька, вышла на красно крылецко.
Ой, я опрусь, овалюсь, да молодешенька, во тоцены во перилы,
Я во ти же новы тоцены во балясы.
Ой, погляжу, посмотрю, да молодешенька,
Нонце да во цисто поле, во раздолие.
Ницего же во раздольице нонце в поле не видно,
Только видна в поле да во раздольице една бела березка.
По корешку да березонька была корениста,
А посередине березонька была кривлевата...
А под той да березонъкой мы с милым дружком прежь сидели,
И говорили мы с любезненьким тайные словецки...
Я уже не могу записывать дальше. По щекам Ульяны Яковлевны катятся слезы. Что это?
Воспоминания молодости? Действительно пережитая в прошлом и внезапно припомнившаяся
личная драма?
Песня эта в самом деле остается последней. Я знаю, что лучшего исполнения я не услышу не
только сегодня, но и вообще на Мезени, а может быть — и никогда в жизни.
Я ухожу из темной избушки, как в тумане.
Завтра я приду опять. Я постараюсь помочь старушке материально. Сегодня это немыслимо.
За такие песни не платят.

3 июля 1928
Палащелье
Сегодня мы попробовали записать Ульяну Яковлевну на фонограф. Конечно, ничего не
вышло. Дойти еще раз до такого подъема она не смогла. Она сторонилась Жени и Зины,
кашляла, голос «не бежал» совершенно. Он слишком слаб, глух и нежен для нашей шипящей,
крепко закрученной машины.
Товарищи смотрят на меня разочарованные:
— А вы вчера говорили...
Я молчу. Есть цветная фотография. Но нет еще фотографии, которая передавала бы и запах
сфотографированного цветка. Нет еще на свете аппарата, который мог бы зафиксировать то, что
я услышала вчера.
В жизни каждого человека случаются дни, которые не забываются никогда, ни при каких
обстоятельствах. Они — как те немногие лучшие бриллианты, которые, говорят, хранятся у
алмазных королей в особых секретных сейфах: не пересматриваешь, не пересчитываешь их
каждую минуту заново, но в любой момент наизусть знаешь, сколько их и какие они.
Вчерашний день в избушке Ульяны Яковлевны — один из таких дней.

5 июля 1928
Дер. Конецщелье
Вчера вечером вышли в большом карбасе из Палащелья сюда, верст за десять ниже по
Мезени. Эти переезды в лодках гораздо приятнее, чем на пароходе. Лежишь на соломе и
смотришь в небо; на носу и на корме перевозчицы-женки поют песню и подгребают веслом,
которое здесь сильно смахивает на обыкновенную лопату, прикрепленную к непомерно
длинной ручке. Мимо плывут пустынные лесные берега, вливаются речки, водопадики, лодку
быстро несет по течению «самотеком» — знай плыви и любуйся окрестностями.
В этой новой деревне всего 17 домов. На все Конецщелье имеется только четыре девушки в
возрасте невест и — увы — единственный парень. При таких условиях, естественно, много
песен «напахать», как тут говорят, т. е. получить, неоткуда. Будем искать у старшего поколения.
ИЗО довольно: тут вокруг дремучий лес, прелестный ручей в ущелье и старые покосившиеся
бани — черные, словно избушки бабы-Яги. Ножки у них действительно вырезаны в форме
куриных лап. Наши архитекторы в восторге.

7 июля 1928
Там же
Иванов день. Вчера вечером девушки пришли за мной, чтобы вместе идти в поля за цветами.
«В поля» ходят раз в год, именно в этот вечер — чтобы собрать цветы, которые в другие дни
силы не имеют. Под Иванов день их собирают, сушат и в случае какой-нибудь болезни
заваривают чай и пьют настой. Конечно, вообще-то в поля ходят постоянно, но такой сбор
цветов и такое ритуальное обозначение — «в поля» — связываются только с этим днем.
Мы уходим в поле и усаживаемся под большим кустом цветущего шиповника на высоком
зеленом пригорке над рекой. Над полем разливается закат, и река кажется совсем золотой.
— Окулина, а какие же вы цветы сегодня рвете? Ведь не все же, а, наверно, выбираете?
— Вот гляди, — говорит Окулина и берет из своего букета бело-розовую павилику, — это
трава от призору, от глазу дурного. Чтоб никто не сглазил тебя. Понимаешь?
— Ну... понимаю!
— А это — плакун-трава.
Настя выбирает из букета сестры длинную красивую темно-зеленую ветку.
— Плакун-траву от тоски пить надо, — авторитетно заявляет бойкая Таня. Окулина
возражает:
— От тоски не плакун-траву, а изгон-Траву.
— Цо ты, дева! От тоски — плакун. А изгон-трава — от цахоткн.
— А которая это — изгон-трава?
Девушки показывают мне.
— И вправду — помогает?
— А кто зна? Бабки сказывали — помогает.
— Да ты забудешь всё, — с сомнением говорит Окулина, — ты запиши в свою тетрадку, што
от цего. У тя в городу-то таки цветы есть?
— Нет, нету...
— И полей нет?
— Близко от города нет. К нашим полям надо на поезде ехать.
Девушки удивлены.
— И вязель-травы у вас нету? — спрашивает после минутного колебания Таня. Настя
смущенно дергает за край сарафана.
— Вязель-трава? Это для чего же?
Таня смеется и кидается головой в колени Окулине.
— А как же у вас девки-то без вязель-травы живут? — доносится оттуда ее голос.
Что это за трава такая таинственная?!
— Вязель-трава — это для парней, — говорит, слегка смутившись, Окулина, — только ты,
Наташа, зря не болтай...
Она оглядывается — не подслушивает ли ненароком нашу беседу их единственный кавалер?
Нет, не видать.
— Коли тебе парня какого присушить нать, ты траву эту высуши, только от других цветов
особо, обвари и дай ему хлебнуть.
— А парни этого не знают?
— Не, што ты! А только крепко выходит.
— Ты пробовала?
— У нас тут и женихов-то нету, — делано небрежно говорит Окулина, — разве Фильку
нашего кто будет привораживать? Не, наши женихи в Белощелье!
— Так а разве белощельского нельзя присушить?
— Можно. Всякого можно. Вот о прошлом годе Паладья белощельска в Грунина брата
влюбивши была. Достала траву, высушила и вечером к Груне. А в Белощелье-то праздник
большой был — на утро и обед, и самовары были. Паладья-то и насыпь Митрию в цашку травы.
Груня, сестра егова, помогла... А уж о Крещеньи и свадьбу играли.
— А в городу-то нешто девки не присушивают? — спрашивает Дуня.
— Как же нам без травы присушивать? Нет. А что это значит — «вязель-трава»? Почему так
называют? Потому, что связывает?
— А кто зна? Слово-то непонятно. Может, оно и ни к цему. А любо!
— Настунька, все цветы перебрала? — спрашивает сестру Окулина.
— Все.
Настя обвязывает свой букет шелковистой травкой.
— Мы еще на гору в лес пойдем, — говорит Окулина, — до утра сейдень девки по лесам
ходят. Пойдем с нами?
Мы спускаемся с пригорка, пересекаем ложбинку. Лес наверху, через овраг.
Над противоположным берегом червонно-золотой полоской горит закат. Ровной узорной
каймой ложатся на его фон зубцы хвойного леса. Тихо струится чистая, темная Мезень. По ней
плывут пышные зеленые веники. Они заменили древние венки. За дымкой вечернего тумана
плывут они сверху, из дальних деревень. Сегодня гадают все девушки на Мезени.
Никто в наши дни не поминает играми и хороводами древнего Ярилу. Но вера в неведомую
силу, в радость жизни, в счастье наплывающей судьбы так сильно благоухает в вечерних травах,
струится в свежих ветвях, смеется Таниным смехом.
Может, оно и ни к чему... А любо!
А днем сегодня был «оветный» (т. е. престольный) праздник в Палащелье. Съехалось много
деревень, но это никакой красоты не прибавило. По сравнению с гуляньями на Пинеге тут все
гораздо проще и грубее. Нет ни чинных поклонов при встречах, ни пышных костюмов, ни
ритуала появления на гулянье, ни золотых «повязочниц». Правда, девушки ходили «в застенок»
и пели продольные песни. Но в первой паре этого традиционного девичьего (и только
девичьего!) гулянья шел пьяный парень с гармонью, а рядом с ним другой, на котором была
надета красная рубашка и в качестве диковинного кашне — зеленая суконная дорожка, вышитая
ромашками, — такие раньше клали на пианино. Дорожка была заколота брошкой под
подбородком этого щеголя, и концы ее спускались ему на грудь. Парень шел и горделиво
оглядывал всех вокруг, — очевидно, считал себя неотразимым.
Все в деревне было поголовно пьяно, начиная со стариков и старух и кончая
четырехлетними детьми, которые валялись на траве, как мертвые. Мы остановились в том же
школьном доме, где жили несколько дней тому назад. От нашего хозяина мы получили вместо
обеда несколько кружек «браги» (местного самогона) и четыре просфоры, которые у него
остались от утренней выпечки для церкви. Мы пили «брагу» и закусывали просфорам!
Что тут на Мезени очень своеобразно, так это имена. Мы познакомились с мальчуганом,
которого звали Папа, с парнем по имени Ряс. Среди женок мы обнаружив кроме Евстолии
Философовны и Елакониды Еврасовны еще Пименарию Ивановну, Афанасию Малафеевну,
Анусью Климовну... Но вообще найти в мезенской деревне кого-нибудь по имени и фамилии
очень трудно. Когда мне понадобилось отыскать бабушку Прасковью Васильевну Оксенову 78
лет, как она значилась по сведениям, меня долго не могли понять и ломали головы, соображая,
кто бы это мог быть, пока в конце концов не обрадовались:
— А! Так это тебе Параньку Игнатьеву? — и жинки привели меня к бабушке, которая до 78
лет называлась среди сверстниц-соседок Паранькой и была замужем за неким Игнатием.
«Калиниха», «Семёниха», «Герасимиха» тут гораздо более точное указание, чем паспортные
данные.

8 июля
Там же
Сегодня вечером собираемся двигаться дальше. Около девяти часов вечера должен быть
пароход. Но он может быть и ночью, и завтра днем, и завтра вечером. Мы сидим на увязанных
тюках и смотрим на реку в туманную даль — когда-то его, голубчика, вынесет из-за дальнего
поворота? Ситуация нам уже привычная.
Теперь поплывем в Нисогоры.

9 июля 1928
Дер. Малые Нисогоры
Это Малые. Но есть и Большие. Туда мы пойдем, вероятно, завтра. К Малым пароход
пристал раньше, чем к Большим, потому мы тут н вылезли. Жить в Малых даже лучше: тише,
спокойнее и шуму от нас меньше, потому что жителей тут немного.
Малые Нисогоры — деревня, непохожая на предыдущие. Здесь нет лесов и ущелий, нет
прямых «порядков» (рядов) домов. На высоком гладком обрыве из красной глины раскиданы в
хаотическом беспорядке уютные домики с огородами и деревьями у домов. Обычно в северных
деревнях деревья на улицах не растут: деревни стоят без зелени, а лес живет сам по себе в
сторонке. Здесь же деревья и у изб, и у колодцев, и по краю улицы, как в средней России.

11 июля 1928
Там же
Люди здесь хорошие, ласковые и честные, но немногословные. У них, между прочим, есть
одна формула, заменяющая выражения радости, гнева, удивления и других чувств. Все дело в
интонации.
— Бабушка, я к вам в гости пришла, — говорите вы, входя в избу.
— Вот беда! — ласково и приветливо отвечает хозяйка.
— Тетушка, вот вам за перевоз, — говорите вы, давая гривенник перевозчице на реке.
— Вот беда! — недоверчиво отвечает тетушка, разглядывая монету, как диковину и не желая
ее брать: «Не за што!»
— А у нас в городе дома все каменные, — рассказываете вы старикам.
— Вот беда! — с удивлением восклицают слушатели, дружно приседая и хлопая себя по
коленкам. Они не жадные. Когда я вчера в одной избе предложила заплатить за старинный
поясок рубль, как было на Пинеге, хозяйка даже обиделась:
— Пошто ты, дева! Да за рупь-то я тебе не один, а два пояса дам!
Песен тут очень много. Работаем и вместе с МУЗО, и в отдельности, так как иначе всего не
охватить. Бегаем в Большие Нисогоры. Ездили на праздник в Юрому. Были на свадьбе в
Верхнем Березнике (это через Мезень от Малых Нисогор, на противоположном берегу). Ходили
туда мы вдвоем с Зиночкой Эвальд. Свадьба была очень интересная — с торжественными
обрядами, пальбой из ружей, богатым столом. Женился Петрован Ситников, представитель
одной из самых уважаемых в Березнике семей. Чтобы все хорошо видеть и слышать и в то же
время никому не мешать, мы с Зиной влезли на самый верх, на печку. Оттуда действительно
было все и слышно, и видно... но ведь печка-то была только что вытоплена для свадебных
пирогов! Мы чуть на ней не пригорели.
А на другой день после свадьбы меня познакомили со старичком, дядей Петрована. Это
оказался тот самый единственный на Мезени старик, который делает деревянных «петушков»-
голубков. Глубокий старец с добрыми выцветшими глазами и тихой улыбкой. Весь он такой,
словно сошел с нестеровского полотна. У него оказался целый сундук заготовленных впрок
«петушков» — самых разных размеров, с двумя крыльями и с четырьмя, с хохолками и без
хохолков, с ножками и без ножек... Он, кажется, сам считает, что все эти его чудесные изделия
— просто детские игрушки. Конечно, он не может видеть сам себя со стороны, окруженного
этими тонкими радужными птичками, со своими серебряными мягкими волосами, со своей
доброй улыбкой. А для меня он остался одним из самых художественных впечатлений от
Мезени.
Своего искусства он не передал никому. Оно умрет вместе с ним.

12 июля 1928
Там же
Была у меня в Березнике еще одна любопытная встреча — с бабушкой Настасьей, известной
в округе плакальщицей. Ей 65 лет. Она ходила прежде причитать на свадьбах, а теперь
причитает только по покойникам. Дар импровизации у нее необычайный. Она не столько
разговаривает, сколько все время складывает стихотворные причитания по каждому поводу,
даже самому пустяковому. Я застала ее за вязаньем веников, но она быстро вскочила с места:
Приустали мои да белы рученьки
От этих да венчиков шелковыих.
Приустали мои да резвы ноженьки
По лесам по темным ходючи,
Приустало да тело белое
От работушки от тяжелоеи...
Я собралась было записывать ее репертуар, но отчаялась: причеты сыпались, как из рога
изобилия. Стоило мне подняться с лавки — бабушка начинала:
Уж ты выстань, да лебедь белая,
Из-за дубовоей белой лавочки,
Уж ты глянь, да лебедь белая,
Во окошечко во хрустальнёе...
Выходила я на крыльцо — она провожала меня:
Я побью, низко покланяюсь
Моей лебеди белой, Наталье Павловне,
Попрошу ее, мою голубушку,
Ко мне впредь гулять-жаловать, —
и т. д. Очевидно, ритмы и образы причетов пронизали ее до такой степени, что другой у нее
и речи нет.

14 июля 1928
Река Мезень,
пароход «Ветлуга»
Чудесные Нисогоры были нашим последним местом работы. Сегодня утром мы вышли на
«Ветлуге» в обратный путь.
Мы обследовали весь тот район, который был намечен. Побывали и поработали во всех
запланированных деревнях. Материалу опять везем массу — по всем отделам. Через какое-то
время интересно будет проверить, что тут сохранится из того, что бытует сегодня.
Записей здесь у нас у всех больше, чем было на Пинеге, а главное — материал другой.
Пинега была глуше, заброшеннее, напоминала какой-то тупик. Мезень совсем другая. У нее
давнишная связь с Поморьем, с Печорой. Здесь уже много новых веяний: тут был фронт,
солдаты завезли городские песни. Город изменил и старый мезенский костюм: поверх
сарафанов мезенки носят (в районе среднего течения) городские кофты. Сильно — по
сравнению с Пинегой — упрощен обряд свадьбы, несмотря на все его богатство. Короче говоря,
старое сплетается тут с новым гораздо сложнее и разнообразнее, чем на Пинеге. Конечно, имеет
значение и то, что в устье Мезени стоит большой завод, а в заводской поселок Каменку по
разным делам приезжают и приплывают люди со всей реки...
В Каменку нам следует прийти сегодня к вечеру. Там должен стоять пароход, который по
расписанию обязан 16-го двинуться в очередной рейс к Архангельску. Впрочем, о точном
расписании тут ничего не известно. На днях Женя Гиппиус по телефону из Больших Нисогор
узнавал у начальника пароходного движения о том, когда будет пароход по Мезени; начальник
очень любезно стал рассказывать ему, когда пойдет «Сурянин». Женя с не меньшей,
любезностью отвечал, что «Сурянин» давно уже прошел в Вожгоры.
— Да что вы, быть не может! — удивился его собеседник, — он у меня еще намедни где-то
тут стоял.
— Я сам на нем ехал, — обязательно сообщил Женя.
— Что вы говорите! Когда же это было?
Начальник был очень заинтересован и расспрашивал, когда, куда и откуда плыл «Сурянин»,
который, по его предположениям, стоял у него «где-то тут, неподалеку» и которого он
собирался завтра послать по совсем другому маршруту. Женя сообщил ему все, что знал.
— А скажите, — не без заискивания осведомилось начальство, — вы не слыхали, когда он
назад придет?
После этого мы не удивляемся, что пароходное расписание тут неустойчиво...

15 июля 1928
Каменка, пароход «Пёша»
Благополучно прибыли на «Ветлуге» к устью и стоим на рейде против Каменки, чтобы
завтра в девять часов утра выйти с приливом в море. Устроены мы на этом пароходе по-
разному: дамы в весьма приличной общей каюте II класса (I вообще нет), а мужчины — «в III
классе», т. е. в темном помещении вроде трюма, на нарах. Сделаны широкие полки, вроде как
закрома. Каждый человек получает такой футлярчик и лежит в нем, покуда не доедет до
нужного ему места. Ну, конечно, наши соратники-мужчины проводят все время или на палубе
(в основном!) или с нами. У нас хоть сидеть можно, а в их помещении — только лежать.

18 июля 1928
Архангельск, Троицкая гостиница
Предыдущие два дня прошли так, что записывать свои впечатления было трудно.
Вышли благополучно в море. Море было прекрасное — изумрудно-зеленое, с белоснежной
пеной, со скалистыми берегами и со снегом на этих берегах. Но увы — на этот раз при полном
солнце был такой ветер и качало так, что мы от души обрадовались, когда вчера ночью въехали
в знакомые стены этой Троицкой гостиницы.
За время пребывания на Мезени мы как-то слегка одичали и теперь с удовольствием заново
привыкаем к высоким потолкам, к тому, что не ударяешься головой о притолоку, когда входишь
в дверь... Заново привыкаем к водопроводу... К магазинам, к городским товарам. Мы были
точно совсем в другом мире.
Сегодня же в 6.40 вечера садимся на поезд и едем домой. Последний этап путешествия!

19 июля 1928
Поезд Вологда—Ленинград
Весь день добирались до Вологды. В Вологде сменили удобные места архангельских купе на
общий вагон и вот катимся...
Последний день — день итогов и воспоминаний. Всего, конечно, сразу не осмыслить, не
охватить. Детали будут всплывать постепенно. Такая напряженная работа, такая быстрая смена
впечатлений от людей, от фольклорных материалов, от кустарных изделий, песен, свадебных
примет, от заговоров и расписных фронтонов, от нарядных гуляний и черных бань... Надо будет
долго прожить дома, чтобы все это улеглось в головах и стало приходить в какую-то систему.
Пока ясно одно: экспедиция пролетела молниеносно, хотя заняла несколько недель. Везем с
собой гору былин, сказок, записей на фонографе, копии росписей фронтонов в натуральную
величину, зарисовки костюмов и тканей, образцы вязаний, плетений, чекана, обмеры домов,
бань, амбаров и т. д., и т. д. Багаж у нас огромный.
Завтра утром приедем. Опять начнутся хлопоты о переписке и приведении в порядок
текстовых записей, мечты о новом сборнике, о новой выставке...
Многое будет вспоминаться и удивлять. Не удивительно ли, например, что хотя мезенцы и
поют под каждый Новый год «Виноградие красно-зеленое», они на самом деле никогда не
видали не то что виноградин, а самого простого огурца? Это достоверный факт: что такое
огурец — на Мезени неизвестно. Когда мы предложили местным жителям попробовать яблоко,
случайно сохранившееся у нас от архангельских запасов, взятых на дорогу, — они побоялись
его взять. Они не знают, что такое яблоко! Яблоки и огурцы... Трудно поверить!
У них своеобразные понятия о географии. Нас много раз спрашивали:
— Вы, голубчики, из России? А как в России? Каково там люди живут?
То, что лежит за Белым морем, для них «Россия», и эта Россия, по их представлениям,
находится от них «за морем». Они не думают, что к ним можно подъехать с юга и безо всякого
моря... Конечно, никто их географии не учил. Но то, что «Россия» и «Архангельская губерния»
для них совершенно разные вещи, лежащие по две стороны моря, увеличивает сказочное
впечатление от этого края.
А на будущий год — Печора!..

В глубь лесов и веков

12 июня 1929
Поезд Ленинград—Вологда—Архангельск
Мы едем на Печору! Дожили все-таки, дождались!
На этот раз нас немного: всего шестеро. Не буду вдаваться в подробности, почему так
произошло. На это были сложные внутриинститутские причины. Скажу только, что с нами нет
отдела ИЗО, нет и многих других бывших членов Крестьянской секции. Нас, ЛИТО, едет трое
— А. М. Астахова, Ирина Карнаухова и я. Двое МУЗО — Е. В. Гиппиус и 3. В. Эвальд. Один
ТЕО — С. С. Писарев.
Шестеро.
Задача перед нами сложная. Мы должны обследовать район средней Печоры, ее Усть-
Цылемский район, и записать в нем весь словесный, музыкальный и театральный фольклор,
какой сможем отыскать. Попутно хорошо было бы сфотографировать и зарисовать что-нибудь
из того, что было бы интересно для ИЗО.
Печора так далеко отстоит от центра России, что в прежнее время очень мало людей ездило
сюда. Был здесь бытописатель С. В. Максимов, автор книги «Год на севере», но он фольклором
не занимался. В 1880-х годах в некоторых деревнях побывал ученый секретарь Песенной
комиссии Географического общества Ф. М. Истомин, но он тоже вел здесь только
этнографические наблюдения, а песен не собирал и не опубликовал ни одной. Даже известный
фольклорист Н. Е. Ончуков, который был тут в начале XX века, напечатал только былины,
сказки и «виноградия», а также несколько духовных стихов. Конечно, его «Печорские былины»
— огромное богатство. Но и они — не песни. Песни должны собрать мы. Песни, еще раз сказки,
былины и все то, что до нас никем не было собрано. Шестерым это нелегко, но мы заранее
готовы на любые трудности.
Печора, по-видимому, не похожа на Пинегу и Мезень. Судя по всему, что мы о ней знаем,
она громадная, суровая, необжитая. Длина ее около двух тысяч километров. В верховьях, в
ущельях Урала, откуда она начинается, это бурная горная река; потом постепенно она
становится шире, спокойнее и струится сквозь огромные пространства хвойных лесов
(«тайболу»). Сначала берега ее высокие и каменистые, затем — лесные чащи, а ближе к океану
Печора течет по тундре — по болотистым просторам и низинам среди множества крупных и
мелких островов. Наконец, она вливается в Баренцево море, в Болванскую губу. Название это,
кажется, произошло от того, что тут на берегу когда-то стояли деревянные идолы местных
жителей-язычников.
Обитатели Печорского края упомянуты уже в летописи Нестора под именем народа
«печоры». По-видимому, исконное население этих мест рано столкнулось с русской
колонизацией. Летопись отмечает, что уже в начале XII века печорцы платили дань Новгороду.
Осваивая новые земли в поисках сырья для торговли с иноземцами, новгородцы шли через
тайболу и вышли к Печоре в ее среднем течении. Местное население должно было уступить
пришельцам насиженные угодья.
Легенды и некоторые документы рассказывают, что в 1542 году новгородец Ивашка Ластка
взял под свою власть пустынные просторы средней Печоры и поклонился ими великому князю
Московскому. С его разрешения Ивашка стал собирать вокруг себя народ и благоустраивать
необжитые берега.
Стали возникать небольшие поселения по самой Печоре, ее притокам Пижме и Цыльме.
Центром стала Усть-Цыльма, селение на высоком правом берегу как раз напротив того места,
где в Печору вливается Цыльма.
В XVII веке возле Усть-Цыльмы укрылись старообрядцы, бежавшие из Москвы. В глуши
пижемских лесов, километров за сто от Печоры, они основали свой скит-монастырь и деревню
Скитскую на реке Пижме Печорской.
Низовья Печоры были освоены иначе: туда пришла в XV веке колонизация из Москвы. Что
же касается Усть-Цылемского района, то после первоначальных споров и ссор с местным
исконным населением пришельцы успокоилнсь, занялись своим хозяйством, и мало-помалу
жизнь на средней Печоре пошла так же мирно, глухо и безвестно, как и в других уголках старой
Российской империи, куда многими десятками лет не заглядывала никакая власть и о которых
никто не думал, не беспокоился, не заботился. Понятно, что при полном бездорожьи, без связей
с городами и столицей печорцы должны были сохранить в быту и культуре очень много
старины — неподвижной и устойчивой.
Вот за ней-то мы и едем. Потому что как бы мы ни хотели — вряд ли мы найдем там какую-
нибудь фольклорную новизну.
Нам надо ехать до Архангельска. Дальнейший путь будет очень сложным. Пути сообщения
между Печорой и окружающим миром вообще крайне неустойчивы. Зимой туда попадают
трактом, который издавна служил печорцам для поездок на Пинежскую ярмарку, на ярмарку в
Мезень и в Архангельск. Летний путь всегда был только водным. Весной же и осенью
Печорский край вообще отрезан от мира сотнями километров непролазной грязи, половодья и
океана, забитого плавучими льдами. Короче говоря, мы только в Архангельске сможем узнать,
как нам попасть в Усть-Цыльму.
На этот раз у нас обременительный багаж: кроме своих обычных рюкзаков мы везем в
товарном вагоне двенадцать пудов провианта, так как нас предупредили, что на Печоре мы
можем в этом отношении претерпеть много лишений. Этот провиант упакован в шесть ящиков
(мы предполагаем, что экспедиция протянется шесть недель), чтобы съедать по ящику в неделю.
Вероятно, это очень свяжет нас в дороге, но ехать иначе мы не рискнули.

14 июня 1929
Архангельск,
Троицкая гостиница, №17
Сегодня прибыли в Архангельск. Билеты на морской пароход были заказаны еще из
Ленинграда, а за дальнейшими указаниями мы пошли в Архангельское общество краеведения.
Из полученных нами сведений складывалась неутешительная картина.
— Тайбола — глухой заболоченный лес. Через него по гатям и болотам идет проселочная
дорога. Жилья кругом — совершенно никакого. Вам надо плыть морем до устья Мезени, там
пересаживаться на местный пароход, плыть до Койнаса, там переезжать на другой берег, взяв
лошадей, и на этих лошадях ехать через тайболу трактом на Печору; дня через три тракт
выведет вас к берегу Печоры против Усть-Цыльмы. Может быть, проедете и четыре дня: дороги
там около трехсот километров. Ночевать можно в лесных избушках. В тайболе невероятное
количество очень злых комаров, которые кусают путешественников чуть не до костей. Выходят
на дорогу и медведи, но, правда, редко.
— По крайней мере можно ли поручиться, что мы достанем на Мезени необходимое
количество лошадей?
— Ручаться в тех местах вообще ни за что нельзя. Обычно лошадей получить можно, но в
ограниченном количестве.
— А проехать-то вообще там в июне можно?
— Зависит от того, какая была весна. Если поздняя, то тракт может и до июля стоять под
водой.
Правда, в Комитете севера, который помещается в здании Исполкома, нас постарались
утешить. Председатель его, тов. Н. Е. Сапрыгин, пожилой, полный, добродушный, был очень
доволен нашим приездом.
— Чудесно, чудесно! Счастливого пути вам желаем! Богатейший край — Печора, а пока еще
совсем в стороне от жизни. Его бы и разрабатывать, и изучать, и просвещать надо, да сил не
хватает. Людей нет. Для нас сейчас каждая вот такая организованная группа культурных
работников — большая удача. Посмотрите, как и что там, опишите, помогите нам...
Тов. Сапрыгин утешает нас и насчет тракта по тайболе:
— Давно он просох, уже почту по нему возили. И лошадей достать можно. Сейчас мезенцам
не пахать, не сено возить — кони дома. Июнь месяц для них спокойный.
Добрый старик даже сообщает нам адреса своих печорских знакомых, называет имена
наиболее интересных и знающих певцов, советует, где остановиться.
Мы сделали в местном Краевом музее доклад о нашей работе по изучению северного
фольклора и 16-го выходим в путь.

17 июня 1929
Белое море,
пароход «Канин»
Ясный солнечный день. Ни малейшего ветерка. По берегу справа идет уже знакомый, но все-
таки интересный и привлекательный пейзаж Беломорья, а со всех трех других сторон —
открытое море. На этом море перед самыми нашими глазами понемногу завиваются волны. Мы
сидим на палубе, опять — по благоухающей традиции — на бочках с соленой треской. Около 11
часов утра прошли Маяк; около часу были в Золотице. Простояли там два часа и плывем
дальше.
На берегу кое-где еще лежит снег.

18 июня 1929
Устье реки Мезени,
Каменка
Необыкновенно удачно прошли море до Каменки. За исключением двух часов ночью у
Воронова мыса на нас буквально ветерок не дохнул. Весь вечер мы просидели на палубе и
любовались на то, как «Канин» все глубже и глубже уходил в голубое, в серебристое, в светло-
серое — в то, что называется северной летней ночью, когда спереди еще закатывается солнце, а
сзади медленно плывет розоватый бледный полудиск луны.
На закате вокруг «Канина» ныряли тюлени, вдали мелькали гагары и чайки.
С приливом в половине 11-го утра мы подошли к Каменке.
Каменка сильно развилась за этот год. Вырос завод, увеличился поселок. Вид на реку и на
город Мезень сквозь молодые березки с обрыва так же хорош, как в прошлом году.
Теперь нам надо пересаживаться на пароход «Надежду», который не слишком нас
привлекает. Кают на нем хороших нет, рассчитан он только на деготь, кули, тюки и сплавщиков,
возвращающихся от устья домой после сдачи плотов, которые они пригнали с верховьев на
завод в Каменку. Система перехода с парохода на пароход тут такова: посреди реки стоит
неподвижная база-баржа; морской пароход пристает к ней с одного борта, речной — с другого;
спустившись по трапу на крышу баржи, можно по этой крыше перейти на противоположную
сторону и спуститься на тот пароход, который вам нужен.
Здешние моряки очень внимательны и любезны с нами: помогают переносить багаж,
расспрашивают о нашей работе, стараются устроить нас получше и вообще делают для нас все,
что могут. Такая экспедиция для них —диковина!

19 июня 1929
Река Мезень,
пароход «Надежда»
Сегодня утром вышли из Каменки и теперь будем плыть по Мезени до Усть-Вашки дня три.
Жить нам тут неважно. На всех одна крошечная каютка, буфета нет: но нам, как капитану и
команде, любезно стряпает пароходный «кок» — Нюра Попова, которая в прошлом году ходила
с нами по Мезени на «Сурянине» и с радостью нас сегодня узнала. Вообще мы чувствуем, что
на Мезени мы до некоторой степени уже свои люди: встретили несколько человек знакомых
крестьян, места нам кругом сравнительно известны, к местному обращению с нами мы уже
привыкли. Так что надеемся добраться до места благополучно.
Сидим на палубе. Берега знакомы и очень приятны. Те же прошлогодние высокие красные
лесные склоны с одной стороны, те же низкие кустарниково-песчаные отмели с другой. В этом
году мы идем по другому расписанию и поэтому видим те места, которые в прошлом году
проходили ночью.

23 июня 1929
Река Мезень,
дер. Койнас
Дошли сюда довольно быстро — в три дня. Остановились в школе и, сидя на живописном
Койнасском берегу, глядим через реку на тайболу, тракт по которой начинается как раз против
школы.
Сегодня Троица — праздник древних поверий, обрядов и т. п. В Койнасе вся обрядность
ограничилась появлением нескольких девушек и молодок, которые вышли на улицу в шелковых
сарафанах и ярко-оранжевых «кустах» на головах; «кусты» — яркий шелковый платок, всегда
оранжевого цвета, сложенный лентой и повязанный вокруг головы так, что концы этой ленты
сходятся надо лбом в виде банта-бабочки. Раньше был обычай носить «кусты» только молодкам
в первый год замужества, но теперь это не выдерживается. Девушки и молодки прошли с песней
взад и вперед по деревне и разбежались от дождя, а вечером пришли туда же в более простых
нарядах и ходили «малыми кругами» (хороводами) под песню «У людей мужовья молодые».
Женщины и старухи и днем, и вечером сидели на краю улицы на бревнах и судачили, главным
образом — о молодежи. Сегодня льет дождь, который нужно пережидать. Записывать тут песни
в этом году трудно: деревня почти пустая, — все ушли на плотах и еще не вернулись.

26 июня 1929
Тайбола,
станция Косомская
Сегодня в 12 часов мы, наконец, выехали из Койнаса. Два дня пришлось уговариваться о
лошадях и торговаться с возчиками. Утром долго ждали, пока наши возницы соберутся. Долго
возились с багажом. Наконец, тронулись.
Нам понадобилось четыре «кибитки»: три для людей и одна для багажа. «Кибитка» — это
простая телега, дно которой устлано соломой. Над задней ее половиной имеется нечто вроде
навеса из толстой серой парусины в защиту от дождя. В каждую «кибитку» впрягли по паре
лошадей. В целом наш поезд напоминал «Путешественников по прериям» Майн-Рида.
Мезень мы переехали на пароме. На противоположном берегу уселись в «кибитки»,
привязали покрепче ящики с багажом и пустились в путь. В первой телеге ехали мы с Анной
Михайловной, во второй — Ирина и Сережа, в последней — МУЗО. Все в накомарниках, в
пальто и в толстых рукавицах из коровьей шерсти, которыми мы запаслись в Койнасе.
Если взять десятиверстную карту Северной области и найти на ней районы рек Мезени и
Печоры, то все пространство между ними будет обозначено зеленым цветом. По этой сплошной
зеленой равнине (которая кажется «равниной» только на плоской карте), кое-где извиваются
хвостики лесных речек. А посередине, от Койнаса к Усть-Цыльме, ломаной линией эту зеленую
пустыню пересекает Печорский тракт.
На карте не видно, что, въехав на его колеи, телега погружается, как в волны, в смолистые
дебри густого первобытного леса... Кажется, что на тебя сейчас сплошной громадной массой
надвинутся темные хвойные километры непролазной чащи, захлестнут, затопят, поглотят с
головой...
Если смотреть на предстоящую дорогу по этой карте — делается и весело, и жутко. Лучше
уж смотреть на ту дорогу, которая лежит прямо перед глазами.
Над головой — тенистый шатер высоких сосен. Под колесами — две колеи в глубоком
горячем песке. Первые километры дорога стелется по опавшим сухим иглам, покрывающим
песок. В промежутке между колеями — теплый, нагретый плоский плюшевый мох. Колеса
шуршат, задевая сухой цветущий вереск. Из-под копыт коней то и дело отскакивают
чешуйчатые серые шарики сосновых шишек.
Знойно! Пахнет горячей хвоей и медом.
Мы сидим на телегах, свесив ноги и наблюдая бегущие навстречу пейзажи.
Нельзя, впрочем, сказать, чтобы они бежали особенно быстро. Лошади не торопятся. Колеса
вязнут в песке... Наша возница, крепкая, обтянутая ватным зипуном койнасская женка Настасья,
равнодушно распускает вожжи, и мы плетемся почти шагом.
Внезапно Настасья приходит в себя.
— Я т-те покажу, лешему! — вскрикивает она и хлещет коней забранной в руки вожжей.
Кони внезапно дергают, мы стукаемся друг о друга головами, и телега, вздымая облака пыли,
некоторое время несется вскачь. Мелькают ровные, уходящие вдаль, колонны сухого соснового
бора. Справа, за порослью молодых елок, светлеет поверхность маленького глухого озерка. Из
береговых камышей, вспугнутые нашим поездом, тяжело поднимаются две дикие утки и,
быстро-быстро шелестя крыльями, не то бегут, не то летят над водой.
— Сережа, Сережа, утки!
Завзятый охотник, С. С. Писарев выглядывает из своей повозки.
— Где? Что?
Уток, конечно, давно нет и в помине. Озеро тихо всплескивает — верно, шевельнулась
какая-нибудь большая рыба... Мы проезжаем, и лесная тишина снова замыкает за нами теплое
хвойное кольцо.
Километров через десять мы с удовольствием выходим из наших «кибиток». Мягкий
упругий мох как-то особенно приятно мнется под ногами. Мы идем вглубь леса — смотреть
«подсочку». Здесь работают мезенские крестьяне, добывающие смолу.
На множестве сосен висят маленькие берестяные коробочки, плотно приникшие к стволам.
Над коробочками желобками срезана кора, и смолистый сок медленными каплями сочится в
подставленную посуду. Подсочка на Мезени — дело еще новое. Лишь в последние пять-шесть
лет была окончательно установлена возможность терпентинного промысла на нашем севере. В
1926 году трест «Русская смола» обследовал специально Мезенский район, и с тех пор
подсочное дело начало расти и развиваться. Добывание терпентина идет на смену старому
смолокурению.
Едем дальше. Мало-помалу наступает вечер. Мы замечаем это никак не по освещению: лес
вокруг нас почти не темнеет; но воздух становится заметно свежее, и с большей
настойчивостью звенит над ухом писклявая нота комара. Несносные насекомые окружают наши
повозки густым черным роем, несутся и пляшут над нами, как полчища маленьких дьяволов...
После знойного летнего дня — холодно, как осенью. Мы давно уже не сидим, а лежим в
глубине навесов. Пледы, пальто, одеяла — все это громоздится теплой кучей поверх наших
окоченевших тел...
В первом часу ночи Настасья оборачивается и указывает кнутом на небольшое деревянное
здание, вырастающее из-за поворота на открытой полянке.
— Эвон изба. Это Косомская!
На каждой станции в мезенской части тайболы полагается быть станционному смотрителю.
Они поселяются тут обычно с семьями и живут в лесной глуши, как на острове. Их обязанность
— обслуживать проезжающих, наблюдать за состоянием тракта и вообще как-то оживлять
глухую проселочную дорогу человеческим присутствием.
В комнате для приезжих тепло, но невыразимо грязно. Большой кипящий самовар на
некоторое время соединяет всех нас вместе с ямщиками в одно усталое, иззябшее, голодное
целое. Мы обливаем горячей водой холодные сальные консервы, крошим туда черствый хлеб и
по-братски делимся с нашими возницами этим незатейливым обедом.
— Сколько времени будем тут отдыхать? — спрашиваем мы.
— Да цаса цетыре простоим, — отвечают нам. Ямщики валятся на грязный пол вповалку и
тут же с храпом засыпают. Мы бредем обратно к телегам: больше некуда!
После жаркой, душной избы и горячего самовара ночь охватывает нас необычайной
тишиной, светом и пронизывающей свежестью.
Странная ночь! Солнце, уже вставшее заново, ярко светит из-за луговины. Распряженные
кони тихо бродят в сторонке, пощипывая траву и побрякивая жестяными колокольцами. Телеги
с бессильно брошенными оглоблями стоят, поникнув, в нескольких шагах от избы. Внутри в
телегах все отсырело. Роса щедро легла на подушки, на пледы. Мы натягиваем на себя все
теплое, что можем найти под рукой, и, засыпая, чувствуем у лица совсем влажную наволочку...

27 июня 1929
Тайбола,
станция Верхнесульская
Тайбола — громадное пространство, покрытое лесом, преимущественно хвойным, иногда
песчаным и редким, иногда — сочным, густым, глухим и медвежьим. Что таится в этом лесу по
обе стороны от дороги, местные жители не знают. Известно только, что оттуда на дорогу иногда
выходят зайцы и даже медведи, но нет ли там и других каких-нибудь опасностей или ценностей
— никто узнать не стремится. Если вы скажете мезенцу, что в трех саженях от дороги в лесу
проходит золотая жила, он почешет в затылке, скажет раздумчиво: «Вот беда!» — и с тем же
эпическим спокойствием поедет дальше...
Сюда мы приехали сегодня вечером около девяти и часа через четыре двинемся дальше.
Пока ямщики отдыхают, мы выходим из избы и поднимаемся на лесную гору. Перед нами
неожиданно раскрывается такая панорама, что мы кричим от восторга.
Мы где-то высоко, очень высоко. Глубоко внизу расстилается на необозримые пространства
тихий мохнатый лес. Он молчит. Росистая свежесть дышит снизу в лицо.
Мы в самом сердце лесной пустыни. Миллионы хвойных вершин, синея и сливаясь вдали,
расходятся во все стороны. Над горизонтом — громадное зарево заката. Оно поднимается
откуда-то снизу, из-за этого темного лесного моря и, добираясь до уровня нашей горы,
медленно бледнеет и переходит в широкий нежно-розовый и золотистый разлив. В тишине
кажется, будто он бесшумно плывет нам навстречу. Сбоку, просвечивая на алом фоне, — группа
сухих лиственниц. По-видимому, тут был недавно лесной пожар. Деревья не упали, — они
обгорели и высохли на корню. Сухие силуэты, наполовину черные, а сверху пепельно-серые,
как привидения, протягивают закату безжизненные ветки, и кажется, что закат сейчас зажжет
их...
Мезенская часть тайболы тянется до станции Барковской. Это своего рода граница. Тут
обычно меняют лошадей. Проехать всю тайболу на одних и тех же конях — дело тяжелое.
Обычно с Печоры выезжают к Барковской встречать путников, о которых с Мезени
предупреждают телеграммой. Так будет и с нами.

28 июня 1929
Тайбола,
станция Барковская
Доехали до половины пути.
За несколько километров до станции Настасья внезапно приподнимается со своего короба,
который служит ей козлами, и внимательно глядит вдаль.
— Кажись едет кто-то. Цетыре воза! Это — первая встреча за 120 верст. Кому бы тут ехать
таким караваном?
— Это, конечно, усть-цылёмы!
Действительно, это они. Четыре больших пустых повозки подъезжают к нам вплотную.
Конями, стоя во весь рост, управляют необычного вида люди. Да и сами телеги — что же это в
сущности такое?!
Мы спрыгиваем им навстречу.
— Вы за нами?
— За вами, за вами! — смеются странные люди.
На повороте непролазной дороги происходит наше первое знакомство с печорцами.
Их четверо. Высокие, широкоплечие, загорелые. Они одеты в просторные балахоны с
длинными рукавами и капюшоном, плотно прилегающим к голове. Это — «малицы», обычная
одежда печорцев и ненцев. Из-под капюшонов выбиваются на лоб густые темные волосы.
Длинные бороды спускаются на грудь и развеваются по ветру.
Телеги у печорцев — длинные «дроги», на которые поставлены снятые с полозьев зимние
розвальни. Длиннобородые ямщики поясняют:
— Мы до Барковской доехали — там, грят, вас еще не видали. Ну, мы на стрету и выехали.
Барковская уже близко, версты три-четыре. Не стоит пересаживаться посреди дороги. Едем
дальше. Печорцы вертят вожжами над головой, поворачивают свои повозки и, стоя по-
прежнему во весь рост, крупной рысью едут за нами.
Остановка пришлась посреди дня, и долго задерживаться не приходится. Багаж переложен,
завтрак съеден — можно двигаться дальше.
Печорские розвальни на колесах — широкие, уютные, большие. Соломы в них наложено
столько, что можно лежать, как на перине. Холстяных навесов над головами нет, да они и не
нужны: погода нас балует.
Наш ямщик, Алексей Дмитриевич Торопов, рыжебородый, добродушный, заботливо
подтыкает под нас одеяла и пледы:
— Штоб края не висели!
— А что, разве очень грязно будет?
Алексей Дмитриевич безнадежно машет рукой:
— Такое еще будет!..
Какое именно — он не договаривает, но мы приблизительно догадываемся.
Первое время дорога идет узкой извилистой полосой между двумя густыми, почти
сплошными стенами леса. Чаща плотно подходит к тракту, заглядывает нам в лицо своим диким
первобытным ликом — не пугающим, не страшным, но настолько величавым, настолько
стихийным, что мы, преодолевая усталость, не отрываясь, впиваемся жадными глазами в
раскрывающиеся перед нами картины.
Дорога то опускается, то взбирается на высокие горы. Мохнатые ели и сосны густо
перемешаны с лиственными породами. Становится сыро.
В глубоких колеях тяжело хлюпает непросохшая с весны черная жижа.
— Подбирайте ноги!
Ямщики хохочут. Поезд наш, подымая высоко взметнувшиеся грязные брызги, шумно
въезжает в громадную лужу-яму. Колеса до половины погружаются в жидкую грязь.
— Н...но... ты...м...
Дальнейшее неразборчиво. Поднявшись во весь рост, Алексей Дмитриевич крутит вожжей, и
мы с грохотом несемся под гору. За нами — такое же громыханье, всплески, визг...
Полной рысью вылетаем мы из-за угла на совершенно неожиданную свежую равнину. С
одной стороны идет высокий лесной откос, у подошвы которого стелется наша дорога, с другой
— громадная поляна заросла пышными, живописными группами кудрявых кустов, берез,
осинок. Густая влажная трава пестрит цветами — бледными, нежными: незабудки, болотный
ковыль. Эта прозрачность красок так хороша на светлом утреннем просторе, на росистой траве.
Тут веет ранней весной.
Мы мчимся так, что дух захватывает. Долина убегает и остается далеко в стороне. Но за ней
картины не хуже.
Темный хвойный лес побежден. По широким покатым холмам со всех сторон сбегают
свежие молодые березки. Они толпятся и отступают в маленькие тенистые лощины. Трава
несмятая, сочная. Широкие светлые просторы звенят влажными бубенчиками желтых купав.
Мы словно в подводной долине. Жаркое лето сюда еще не добралось. Да и доберется ли?
Мы взлетаем на холмы, огибаем тихие, прямые березовые рощицы, пробегаем сочные
болотистые полянки... Мы несемся несколько часов подряд — и навстречу нам бегут пейзажи
один прекраснее другого.

Тот же день
Тайбола,
станция Сенская
Барковская, действительно, была какой-то границей. После нее меняется не только пейзаж: в
неуловимых мелочах меняется и быт станций.
На этих станциях теперь дежурят по наряду два ямщика, чаще всего — молодые парни. Они
сидят тут по месяцу, греют проезжим самовары и развлекаются охотой.
На стенах в станционных избах висят меховые сумки, меховые рукавицы. Подле — ружья.
На одной из станций мы видим на окне большой, очень старый, замечательно красиво
расписанный туес. Он не похож на архангельские или мезенские: архангельские обычно
раскрашены в оранжевое с зеленым, а мезенские вообще не крашены; они испещрены
тиснеными узорами орнамента. Тут же, под густым слоем грязи, выступают сочетания белых,
голубых и малиновых тонов — крупные круглые цветы вроде розы, облупившиеся от времени.
— Откуда у вас такой туес?
— Это старый еще. С Чердыни, — отвечают ямщики.
Весенние караваны чердынских купцов плыли когда-то вниз по полноводной Печоре с
грудами товаров; в обмен купцы увозили с Печоры меха и богатые уловы ценной рыбы.
Торговля велась не на деньги: купцы, приезжая, оставляли свои товары в долг до будущего года.
Последние дела с «чердаками», т. е. с чердынцами, велись в 1917 году. С тех пор хозяйство
печорцев пошло иначе. Меха и рыбу сдают в Госторг и другие организации. Но воспоминания о
«чердаках» остались в виде когда-то привезенных ими изделий.

28 июня 1929
Тайбола,
станция Валса
Валса — маленькая станция в узкой хвойной долинке. Здесь наш очередной ночлег. Путь тут
проходит почти через ущелье, — так сжат в этом месте тракт высокими хвойными утесами
Тиманского кряжа. Над ущельем нависают громадные лиственницы.
Станция спит посреди небольшой поляны. Часа через три двинемся дальше.

Тот же день
Тайбола, в пути
Предчувствие новой страны все усиливается. Мы встречаем на дороге целую группу —
человек 30 — это печорские крестьяне вышли на коллективную починку тракта. Чернобородые,
черноглазые, с большими серебряными крестами на груди поверх рубашек, они стоят, опершись
на лопаты, и с любопытством смотрят на наш криво ныряющий по ухабам поезд. Все в них
непохоже на мезенцев. Они выше ростом, их краски темнее, склад лиц суровее. Но так же, как
мезенцы, они обступают нашу группу, интересуются — кто мы, откуда, зачем, зовут к себе в
гости, желают счастливого пути...
Печора все ближе. Вот нам уже встречается целая деревня — первая печорская деревня,
Мыла.
Идет пятый день нашего пути. Утром мы подъезжаем к станции Поповской. Она —
последняя: тракт подходит здесь к реке Цыльме и у нее обрывается. Нас пересаживают в
большую лодку. Мы плывем к устью Цыльмы.
Цыльма, зеркально спокойная и чистая река, течет, поблескивая, между открытыми
солнечными берегами. Заливные луга окаймляют ее нежным светлым бархатом. Мы сидим на
своих тюках в лодке и каждую минуту вскакиваем, чтобы посмотреть, не показалась ли Печора.
И вот, наконец, Цыльма теряет свои берега, Цыльма низко расстилается, исчезает перед иной
— громадной, величественной темной рекой.
Коричневые откосы берегов — в венце мохнатого леса. Масштабы настолько грандиозны,
что огромные кручи кажутся небольшими возвышениями.
Неспокойная река даже и в это тихое солнечное утро играет, переливается серебристой
зыбью. На противоположном берегу— огромное село Усть-Цыльма. Но что нам сейчас до
берега!
Затаив дыхание, всеми чувствами охватываем мы грандиозную водную панораму. Вот она,
неведомая мечта, долгожданная, наконец-то достигнутая красавица Печора!
И мы невольно, как один человек, встав на ноги, приветствуем ее потрясенным молчанием.

1 июля 1929
Усть-Цыльма
Ну, дорогие потомки, мы вчера нагляделись на такое!.. Ни в одном театре не увидишь, и не
в каждом сне приснится.
Да! Это было вчера. И не во сне, а наяву, средь бела дня. До сих пор в глазах стоит все это
алое, синее, золотое, зеленое...
На высоком — очень высоком! — речном обрыве — девичий хоровод. В нем человек
пятьсот. Но из какой же сказки явились эти девушки в их невиданных, неслыханных одеждах?
Шелестят тяжелые пышные шелка. Плавно волнуются сборчатые сарафаны. Расцветают
диковинные узоры, серебряные цветы на парчовых «коротеньках» — сборчатых безрукавках до
пояса, надетых поверх сарафанов. Колышутся пышные цветы штофных, затканных шелковыми
цветами «шалюшек». Громадные шелковые платки отливают множеством нежных оттенков —
бледно-палевых, розовых, темно-синих...
Пышная золотисто-алая гирлянда девушек и молодок медленно плывет по улице,
останавливается, низко кланяется, расходится, сплетается в цепи и круги; вот она движется, не
спеша, навстречу кавалерам в праздничных рубашках.
- Да вы, бояра, вы куда пошли?
- Да молодые, вы куда пошли? —
поют девушки.
- Да мы, княгини, мы невест смотреть,
- Да молодые, из хороших выбирать, —
отвечают парни.
Широкая, залитая солнцем улица. Вокруг — зрители всех возрастов. Тут и мужчины, и
женщины. Они сидят на бревнышках и на мостках у изб (в основном отдельно друг от друга),
беседуют, любуются играющими.
Мы стоим, обомлев от неожиданности и восхищения. Мы только что вылезли из лодки и
поднялись на крутой берег Печоры. Мы глазам своим не верим!
— Праздник, гулянье: заговенье перед Петровым постом, — объясняют нам наши ямщики,
которые пробираются сквозь толпу вслед за нами.
— И часто такие гулянья в Усть-Цыльме бывают?
Десятки голов поворачиваются на наш вопрос. Если мы, приезжие, смотрим во все глаза на
разряженных усть-цылёмок, то в свою очередь и усть-цылёмы смотрят на нас не без изумления:
кто мы? откуда? зачем приехали? Мы так тихо подошли от берега к хороводу, что нас заметили
не сразу. Но нам приветливо улыбаются:
— Сейдень заговенье. О заговеньи девки и молодки кажной раз «на горке» гуляют и
«горосьны» песни поют...
Беседа завязывается. Оказывается, «горка», т. е. особо торжественное гулянье, устраивается
в Усть-Цыльме на «майского Николу», на Иванов день, на Петров день. «Горка» — праздники
весенние и летние. Яркими многокрасочными букетами расцветают они под светло-голубым
северным небом.
— На «горке» до поздней ноци народ веселитсе...
Но — разве это веселье? Это ритуал. Это пышная обрядовая декорация. Непрерывными
вереницами сплетаются и расходятся шелковые гирлянды. Разыгрываются старинные
прабабушкины игры — с поклонами, с медленными переходами с места на место, с
изображением старых семейных обычаев, семейных сценок в патриархальной семье...
Но один из нас шепчет остальным:
— Идите за сарай! Там девушки танго танцуют!
Мы, изумленные, идем за сарай. Действительно. Хотя это и не совсем танго, но во всяком
случае нечто очень далекое от ритуальных хороводов: сочетание танго, «тустепа» и «кэк-уока».
Под лихие звуки гармоники несколько пар парчовых боярышень, приподняв шелковые
сарафаны, с увлечением отплясывают танец, привезенный из города.
— Это когда война тут была, так солдаты научили, — поясняют нам весело. Девушки одна за
другой перестают плясать и подходят к нашей группе. Мы пугаемся, что помешали.
— Нет, што вы! Плясать-то и иной раз можно. А нам с вами поговорить любопытно, —
уверяют девушки, теснясь вокруг нас.
Так завязывается наша дружба с усть-цылемской молодежью. Но мы ошарашены. Мы еще не
очень понимаем, куда мы попали.

4 июля 1929
Усть-Цыльма
Да, здесь все иначе, все своеобразное, непохожее на соседние реки. Своеобразен быт,
хозяйство, нравы, обычаи.
Усть-цылёмы — не земледельцы. Земля тут бедная, хлеба родится мало. Но огромная река,
разливаясь весной, щедро дарит населению такие заливные луга, такие пастбища, которые сами
собой подсказывают местным жителям основной род занятий.
Усть-цылёмы — скотоводы. Прежде хозяйничали индивидуально, но уже с 1928 года
отдельные хозяйства организуются в артели. Так удобнее. Сегодня у половины хозяев уже есть
молочные сепараторы. Кроме того, жители усть-цылёмского района рыболовы и охотники.
Рыбу ловят тоже артелями, которые составляются преимущественно по принципу семейного
родства. Каждый участник вносит в виде пая договоренное количество метров рыболовной сети.
Уловы богатейшие. Печора исключительно богата рыбой. Богата она и пушным зверем.
Охотники — в некоторых местах еще со старинными кремневыми ружьями — уходят в леса и
возвращаются с драгоценной добычей. Сплавляют лес. Работают ямщиками на мезенском
тракте, разводят оленей. Теми или иными видами промысла охвачены поголовно все усть-
цылёмские дворы.
Хозяйство определяет весь быт этого огромного селения. Зима на Печоре ранняя, длинная и
суровая. Зимний день уходит на домашнюю крестьянскую работу, вечера — на «посиделки»;
молодежь собирается с рукоделием, перемежая работу пением песен и частушек. Частушки эти
и по сей день — старинные, традиционные:
Милый сватайся, не сватайся —
Меня не отдадут:
У тебя четыре брата,
В доме пая не дадут.
Под окошком сватовья,
Мама отвечает:
- У мня дочка молода,
Поп не повенчает.
Милый замуж подговариват, —
Семеюшки боюсь.
- Ты не бойся, глупенька,
- Женюсь, так отделюсь.
Повезут дролю в солдаты,
Стану на запяточки.
На поминочки оставил
Связаны перчаточки.
Правда, есть кое-что и поновее, например:
Пароход идет «Республика»,
Видать из-за леса:
Дроля в беленькой рубашечке
Стоит у колеса.
Нынче замуж идти -
Не надо венчаться.
В исполком только зайти,
В книжке расписаться.
Но такого очень мало. Репертуар частушек в основном тот же, что был, по-видимому,
десятилетия тому назад.
А если таковы частушки — жанр наиболее отзывчивый на всякую современность, то что же
говорить о песнях!
Их тут огромное количество, но тоже — все глубокой древности. Тут и длинные,
медлительные «Виноградин», которые записывал еще Ончуков; и многочисленные песенки для
«припевания женихов» на «посидках»; и игровые-«горочные», и старые плясовые, и, конечно,
больше всего старых лирических. Песенный репертуар по своему возрасту подстать многому
другому и связан с общей архаикой местного быта. Тут есть и былины, и огромный материал по
старому изобразительному искусству — архитектуре, резьбе по дереву, рукоделиям,
художественным ремеслам. Очень выдерживаются календарность праздников и различные
бытовые традиции.
Но вместе с тем — удивительное смешение разных эпох. На братские могилы с памятником
под красной звездой ходят причитать древние старухи-плакальщицы; в одной и той же семье
девушки 16—17 лет замотаны платками, ходят в сарафанах до полу, неграмотны, а их сестры 11
—12 лет — пионерки, веселые, бойкие школьницы. Такого резкого смешения новизны с
глубокой стариной мы не видели ни в Карелии, ни на Пинеге, ни на Мезени.
В фольклор новизна пока почти не проникает, — она еще только намечается в быту. Если
тут стары частушки и песни, то таковы же и пословицы, и традиционные загадки:
Како лукошко, така и запирка.
Копи, девка, разумка до двацатого годка.
Маленький Трофимчик часто скачет на овинчик.
(Гребень).
Село заселено, петухи не поют, и люди не встают.
(Кладбище).
Берега железны, вода дорога, рыба без костей.
(Сковорода, масло, блины).
Старая бабка вся в заплатках.
(Печь-каменка в бане).
Два брата одним поясом подпоясаны.
(Колья в изгороди).
— А как у вас девушки замуж выходят? — спрашиваем мы. И нам рассказывают, что
свадьбы здесь бывают чаще всего «уходом» или «умыканьем»: парень приезжает, подхватывает
свою невесту и увозит ее на коне, так что их не догнать. А на другой день являются с повинной
к родителям, которые после соответственных поучений прощают и принимают их. Все это
понятно: основное население тут издавна было старообрядческое; обычного ритуала церковной
свадьбы не выдерживали; соответственно не выполняли и многих деталей, которые составляют
традиционный русский свадебный обряд. Вместе с тем, если дочь хотела выйти за «мирского»,
то похищение нередко происходило с ведома родителей, — по крайней мере, они могли перед
людьми выглядеть невиноватыми и никто не стал бы осуждать их, что добровольно выдали дочь
не за «своего», старообрядца.
Правда, бывали и свадьбы со всеми выдержанными русскими обычаями.
— Нонь жонятся, парень любую девку берет, не то, што прежь, — рассказывала нам местная
старожилка и знаток быта Капитолина Васильевна Кислякова, — прежь-то хошь и не любил, а
родители велят — парень и жонится. Нонь иначе. Нонь невесты по своей воле взамуж бежат,
приневолу нету. Жонятся у нас больше на своих, со своей деревни. Глядят, штоб невеста
здоровая была, а главное — штоб для работы подходяшша. За приданым, за нарядами, за
красотой не так уж гонятся. А парень — штоб табаку не курил, не пил, не дурачил, не воровал.
По имуществу стараются ровню друг другу подобрать.
— Жонятся рано. Прежь девка до двадцати годов в невестах сидела. А нонь и в пятнадцать, и
даже в четырнадцать идут. Чаще всего — парень лет 19 — 20, невеста — 17 — 18.
— Коли родителей спрашиваются, так родители родню собирают, советуются. Бывает, у
невесты до сорока женихов, у жениха до сорока невест, — все перебирают. Свататься идет зять,
или брат, или тысяцкой. Не ходят, а ездят; больше все весной жонятся, так едут в крашеных
лежанках (в крашеных нарядных санях), кулевозках, или «на вершках» (т. е. верхом). К вечеру
едут. Тарантас не украшают ничем, а если есть ковер или оленина (т. е. оленья шкура), то кладут
на дно. Главный сват— тысяцкой.
Мы узнаем и дальнейшее: сваты разговаривают с родителями, но если случатся тут же
посторонние, то говорят и при них («сваты людей не боятся»). Родители решаются не сразу («не
кобылка, из стати не выведешь»). О приданом не уговариваются, но жених должен дать
деньгами «запрос» (рублей до ста), а за это невесте дают с собой лошадь с упряжью или корову
с теленком, «место» (постель) и много одежды. Минимальный «запрос» — рублей двадцать.
Сваты приходят до трех раз. На третий — в случае согласия — происходит угощение и
«пропой» невесты.
Приезжает жених и увозит девушек (и невесту) к себе: парни верхом, на каждом коне сзади
по девушке. У жениха его родня угощает девушек, поют, пляшут. Это — «гостьбище» у жениха;
кончается оно обычно к утру, и жених сам отвозит невесту к ней домой. Затем несколько дней
идут вечеринки с парнями у невесты, и молодежь часто вповалку спит до утра. Днем невеста
шьет приданое и стряпает квасы и т. п. к свадьбе.
Утром в день свадьбы к невесте приходят родные с подарками-«приносами». Она со всеми
прощается причитами. После этого для видимости ходят в баню, но там не моются. После бани
приезжают дружки, за ними — золовки. Все это — с обменом взаимными подарками и
угощениями. Затем приезжает жених; с различными своеобразными приговорами сватьи
«ломаются», т. е. чинятся друг перед другом, и, наконец, едут в церковь. Перед этим невесту
благословляют, а невеста, идя к двери, тянет за собой стол, — примета, чтобы и младшие сестры
поскорее ушли из родительского дома замуж. Вообще примет выполяется очень много.
После венца меряют венчальные свечи: у кого из молодых больше выгорело, тот раньше
умрет.
Пока после венца пируют у молодого, невестина родня перевозит в его дом невестино
приданое. Соблюдается множество оберегов, запретов и т. п.
Молодые уходят в клеть с провожатыми и остаются там одни часа два. Затем их выводят к
гостям, и пир кончается. Утром молодых будят, молодка получает благословение свекрови на
домашнюю работу. Приходящие гости приносят ей блины-«олабуши». Пир под названием
«олабуши» продолжается и на следующий день — у родителей невесты. После последних
«олабушей» молодые идут в баню. Никаких проверок поведения молодки до замужества нет, и
это никого не интересует.
Невеста в разные моменты причитает, иногда весьма] поэтично; так, уходя к венцу, она
плачет:
Ты прости, моя да воля вольная,
Ты прости, моя да девья красота,
Я пошлю тебя во чисто поле,
Во чисто поле да во раздолыще.
Ты садись, моя да девья красота,
Край пути садись да край дорожечки
На белу баску да на березыньку,
На белу баску да кудреватую.
Пусть не дуют да ветры буйные,
Не мочат да дожди мокрые...

5 июля 1929
Усть-Цыльма
Мы записываем певиц и певцов каждый вечер, как только они освобождаются от работы и
приходят к нам после отдыха и обеда. При каждой записи неизменно присутствует милиционер.
Сначала нас, очевидно, проверяли: непонятно было, зачем мы приехали и как будем себя вести.
Но теперь мы заслужили доверие местной администрации, и милиционеры присутствуют при
нашей работе явно для своего удовольствия: слушают и радуются вместе с нами чудесным
старинным песням.

7 июля 1929
Усть-Цыльма
Есть легенда, что когда-то во времена гонений за старую веру пятнадцать человек
праведников ушли на остров посреди Печоры и долго там жили. Двенадцать там и умерли, а
трое вернулись в Усть-Цыльму, и когда они тоже скончались, их похоронили всех вместе на
горке за деревней Караванной, «пригородом» Усть-Цыльмы. Всех троих звали Иванами. Теперь
там кладбище. Могилы праведников прикрыты чем-то вроде деревянного склепа, и над ними
растут три сосны. Под Иванов день туда («к Иванам») собираются местные старообрядцы,
молятся, кадят, тихо бродят по могилам. Старухи что-то поют. В глубине склепа теплится
тоненькая свечка. У входа — и бабушки в темных сарафанах и платках, распущенных по спине,
и маленькие девочки с букетами полевых цветов. Так поминают «трех Иванов» каждый год.
Мы записываем и легенды, и былины, и песни, и сказки — все, что можем найти. Записали и
«круги», и «столбы», и другие игры. Материала очень много. Но вообще скоро надо будет
двигаться дальше. У нас большой план работы, а рабочих рук в этом году мало.
Отношение самих исполнителей к тому, что они поют или рассказывают, самое серьезное.
Старую песню берегут, ценят и уважают. Знают ее все возрасты. Довольно четко выдерживают
календарное прикрепление: на посидках — «припевки», игровые; это песенки с непременным
упоминанием двух имен — девушки и ее «дроли», например:
Летел голубь, летел сизый,
Со голубушкой.
Николай-то у нас едет
Со Ириньюшкою.
Позади-то идут молодцы,
Похваливают:
- Кабы эта бы трава
Да во моем саду росла,
Кабы эта бы Иринья
За мной, молодцем, была —
Я спо зимнему спо трахту
Ей на тройке б прокатил!
На святках ходят со звездой, поют «коляду» и «виноградия». Весной «на горке» над рекой
поют игровые-хороводные— («горочные») — «Бояра, вы зачем пришли», «Вдоль было спо
речке», «Иванов монастырь становился», «Я хожу, хожу кругом города», «По загороду гуляет
царев сын» — и т. п. В другое время кроме «горки» эти песни не поются. Только лирические
можно петь во всякое время года и при разных случаях: на гулянье, на свадьбах, на пирушках, в
пути на реке, на «поскотине» и т. п. Такие старые песни, как о Разине, некоторые рекрутские и
особо старые семейные, которых на Пинеге и Мезени не знали даже старухи, здесь поют
девочки-подростки 15—16 лет. Особенно хороши такие старые рекрутские, как, например, «По
дорожечке да по широкоей», или «Со Буянова славна острова» и т. п.
Городских песен относительно мало. При сравнении с соседними, знакомыми нам реками
Печора выделяется древностью и художественностью своего песенного репертуара. Тексты
длинные, развернутые, поются тщательно, без сокращений. На Пинеге, например, бывали
случаи, когда молодежь сознательно выбрасывала некоторые описания, подробности («гораздо
долго все это петь-то!»). Здесь мы не видим ничего похожего: молодежь поет песню так, как
восприняла ее от старших.
«Цылёмы в большой неприкосновенности донесли до наших дней новгородский тип и
обычай», — пишет Воленс в своей книге «Промыслы и сельское хозяйство Печорского края».
Вероятно, это так и есть в «обычаях»; а что касается «типа», то он тоже привлекает внимание с
первого взгляда. Печорцы — не то что пинежане или мезенцы. Среди них много высоких,
статных синеглазых людей, часто — очень красивых. И те черты финского типа, которые так
часто встречаются у крестьян под Ленинградом и в средних районах России, тоже совсем чужды
печорцам. У них горделивая свободная осанка, большое чувство собственного достоинства. Все
это сказывается даже в мелочах и вызывает уважение приезжих.

10 июля 1929
Лодка на реке
Пижме Печорской
Пижма — такой же приток Печоры, как и Цыльма. Устья обеих рек приходятся очень близко
друг от друга против Усть-Цыльмы. Конечно, надо было бы обследовать обе эти реки, но мы не
успеем. Поэтому выбрали Пижму, как более населенную, и из всех ее селений — центральное,
Замежное, которое находится в ста километрах от Печоры в глубине тайболы.
Попадают туда только на лодках вверх по течению Пижмы. Пути по берегу летом нет. Зимой
ездят берегом по снегу на оленях.
Мы выехали 8-го. Нас заранее предупредили, что плыть через Печору в такую погоду
опасно, если ветер не стихнет. Печора — не то, что Мезень или Пинега: на ней бывают
настолько сильные бури, что местные жители боятся даже перебираться через нее на другой
берег, не говоря уже о более длинном путешествии. Но нам надо было попасть в Замежное
обязательно, а времени было мало. Мы наняли лодку с двумя ямщиками и решили плыть.
Перебраться прямо через Печору, действительно, оказалось невозможно: бури не было, но
ветер был настолько силен, что нас с утра все отговаривали от путешествия. Мы стояли на
своем. Для безопасности поднялись на веслах до деревни Коровий Ручей (тоже вроде
«пригорода» Усть-Цыльмы), пересели в более крупный карбас, взяли еще одного ямщика и
пустились через Печору к устью Пижмы.
Качка была совсем не речная. Мы перекатывались с волны на волну, как горошины, и только
иногда оглядывались на нашу маленькую лодчонку, которая была прицеплена к корме карбаса и
мелькала за нами, то взлетая, то проваливаясь в волны. Хороши мы были бы, если бы пустились
на ней через Печору!
Кое-как переправились, отпустили обратно карбас с его хозяином и в своей маленькой лодке
вошли в Пижму.
На ней имеются некоторые признаки обжитости: здесь находится часть усть-цылёмской
«поскотины», т. е. расположены пастбища и летние домики усть-цылёмов, которые проводят за
рекой все лето, начиная с Иванова дня. На берегу нет бурелома, который не давал бы дороги
пешеходам, — пешком пробраться можно. Но берега эти все же сильно размыты, с них падают
и нависают над водой подмытые елки, которые едва держатся на крутых обрывах; синеющие
дали уходят за заворотами реки в туман, и с низкого неба моросит мелкий дождь. Пустынно,
сыро, глухо...
Мы лежим на дне лодки — трое головами в одну сторону, трое — в другую, покрытые
одним общим большим куском брезента. С брезента дождь затекает нам за воротники. Лежать
тесно, неудобно, но места мало, и приходится мирится. Мы не унываем. В первые сутки прошли
тридцать километров. К ночи вылезли на берег, нашли какую-то пустую избушку. По местному
обычаю, она не была заперта — только поперек двери стоял большой кол, указывавший, что
хозяева отсутствуют. Набрали хворосту затопили печку. Сырой хворост дымил, дым ел глаза.
Но мы вскипятили наш закопченый дорожный чайник, ужинали, обсушились и прекрасно
выспались вповалку на полу, не снимая пальто: все-таки было достаточно людно. Утром
привели в домике все в порядок, прибрали хворост, подмели пол и оставили на столе 20 копеек
с пояснительной запиской. Когда хозяин домика приедет на свою «поскотину», он все поймет, а
до тех пор никто ничего не тронет, даже если и зайдет случайно вроде нас в эту избушку.
Таковы здесь нравы.
Второй день пути прошел под тем же дождем. Но река стала мельче. Все время под лодкой
шуршали камни; несколько раз садились на мель. Для облегчения лодки сходили на берег, шли
какие-то километры пешком. Потом снова влезали, и ямщики снова тянули нас бечевой...
К концу этого второго дня, т. е. вчера, все мы так устали, что повалились на дно лодки на
солому и заснули очень рано. Увы — ненадолго!
Страшный толчок. Громкие вопли над нашими головами. Мы вскакиваем, как встрепанные.
— В чем дело?!
Темные северные дождливые сумерки. Над нами с берега нависает скала. Лодка стоит на
месте. Нет, не стоит, — вертится и бьется между камнями в водовороте белой пены. Вокруг с
шумом и брызгами мчится река, огибая утес.
— Где мы?!
Оказывается — на самом опасном из пижемских порогов, на так называемом «Разбойнике».
Под скалой глубина темнеет до черноты, а тут же рядом — камни, на которые мы наскочили по
недосмотру ямщиков. С «Разбойника» выбираться трудно: водовороты, глубина, невидные под
водой валуны...
— Отпустите веревку! Отпустите сейчас же! Весло! Давайте весло! Шест сюда! Скорее,
скорее! Дергайте сильнее! Поворачивайте! Отпускайте! Толкайте все вместе!
Наши горе-ямщики в испуге топчутся на берегу. Мы, вскочив, кто веслом, кто шестом
отталкиваемся, упираемся, поворачиваем... По ночной реке далеко разносится шум, плеск, треск
и возмущенные крики.
Кое-как выгребаем и поворачиваем за угол. Здесь уже спокойнее. Но с нас довольно. Мы
оставляем багаж в лодке на попечение ямщиков, а сами выходим на берег и тащимся по
высокому глиняному обрыву. Тут неподалеку должна быть деревня. Там и заночуем. Деревня,
действительно, стоит на своем месте. Она спит. Только в крайней избе виден огонь. Мы
появляемся на пороге.
— Здравствуйте! Нельзя ли у вас переночевать?
В полутемной избе сидят за столом четверо мужчин и шумно играют в карты. Они
оборачиваются к дверям и с изумлением смотрят на нас.
— Милости просим, — отвечает один из них и встает с лавки. За ним поднимаются
остальные. Мы сбрасываем на лавки пальто и платки.
— Хозяин, — может быть, и самоварчик можно?
— Пошто нельзя? Можно!
Один из крестьян направляется к печке.
— Да который из вас хозяин-то? — спрашиваем мы. Мужики переглядываются и смеются.
— Да вишь ты, хозяев-то нету, — отвечают они в некотором смущении.
— Как нету? А вы...
— А мы — дорожные. От погоды спасались, ну и зашли. Хозяев-то нету, ну мы и сели...
Выясняется, что все-таки это не совсем чужая изба: хозяин приходится одному из
присутствующих кумом, но он куда-то вышел и уже несколько часов отсутствует.
«Дорожные» люди расположились в его избе по семейному. Вместе с нами они
присаживаются к самовару.
В разгар чаепития на пороге появляется какая-то фигура. С минуту она молча смотрит на
всех нас, затем подходит ближе.
— А, кум Афанасий, — радуются «дорожные», — а мы тут плыли, плыли, да и пристали к
тебе. Да вот еще люди подоспели...
— Милости просим, — радушно отзывается кум Афанасий, — а... не найдется ли и нам
местечка у вашего самоварчика?..
Узнав, зачем мы приехали на Пижму, наши сотрапезники необычайно оживляются.
— Так это вам Чупровых надо! Три брата их: Яков, Климентий и Еремей. Они хором песни
поют, а Еремей еще и старины знает. И так это у их ладно выходит. Иван! Ступай к Чупровым,
зови сюда!
Нам очень хочется послушать братьев Чупровых, но мы все-таки пытаемся возразить:
— Товарищи, но ведь два часа ночи! Люди спят!
— Ништо! Ведь вам ждать-то недосуг? Утром дальше поплавитесь? Беги, Иван, живо!
Иван исчезает из избы. Мы, забыв о дорожной усталости, поспешно развязываем нашу
подоспевшую аппаратуру, вынимаем бумагу, карандаши.
Все три брата Чупровых являются перед нами, как в сказке, словно Сивка-Бурка из-под
земли. Мы начинаем извиняться, что разбудили их в такое несуразное время, но они не дают
нам договорить.
— Дак што? Как не разбудить, коли дело такое!
И тут мы с изумлением замечаем, что за спинами трех братьев толпится чуть не полдеревни:
все пришли послушать, как будут петь их лучшие песельники.
И в половине третьего ночи начинается эта незабываемая запись.
Братья поют удивительно: слаженно, стройно. Песни у них старинные, исконные печорские,
красивые и длинные. Толпа, затаив дыхание, впивается глазами в певцов, чинно сидящих перед
фонографом. Песня, вторая, третья...
Потом поет один Еремей. Еремею лет под сорок. Это высокий, худощавый человек с чуть
суровым и строгим волевым выражением лица; он охотник на пушного зверя, которого так
много в печорских лесах. Но для нас это прежде всего — артист редкого дарования.
Еремей знает немного: всего две былины — про Илью и про Бутмана. Но поет он их так, что
в избе всё замирает. Сильный, глуховатый голос; самозабвение, в котором певец явно не видит и
не слышит ничего, происходящего вокруг; своеобразный напев, героические образы, встающие
из былинного повествования — все это совершенно гипнотизирует аудиторию.
Пение окончено, но мы долго не можем опомниться. Только в седьмом часу утра слушатели
расходятся по домам, обсуждая и еще раз переживая пение замечательного былинщика.
Утром один из «дорожных», житель Замежного, садится вместе с нами в лодку и уверенно
руководит нашими ямщиками. Уж он-то хорошо знает дорогу к себе домой. Это Тимофей
Григорьевич Поздеев, добродушный и приветливый человек. Он сидит на носу лодки и зорко
глядит по сторонам.
— Право. Лево. Левей. Еще левей. Камни тут...
Мы беседуем с ним о Замежном, о песнях. Оказывается, он сам — завзятый певец. Уютно
подобрав под себя ноги и облокотившись на борт лодки, он глядит вдаль на убегающую реку и
тихонько мурлычет «Ах, да не ясен-то сокол да по горам летал»...
— Тимофей Григорьевич, спойте погромче! Певец сначала конфузится, потом соглашается.
Он увлекается; одна песня сменяет другую.
— Да уж где мне против Еремея Провыча, — говорит он наконец, умолкая.
А Еремей Провыч тоже тут: он сидит на руле. И когда замолкает Поздеев — затягивает одну
из вчерашних (вернее — из ночных) песен. К ней прибавляется другая — какая-то новая, не
слышанная еще нами. Потом он переходит на старины. И этот путь по прозрачной тихой реке
между заросшими дремучим лесом берегами, под неумолчные напевы двух прекрасных
мастеров печорской песни похож на путь в сказку, в царство Жар-птицы. Мы чувствуем, что
чудеса ждут нас и впереди.

13 июля 1929
Замежное
В Замежное мы прибыли на четвертые сутки после отбытия из Усть-Цыльмы. 11-го числа.
Четверо суток в лодке под дождем на пустынной необжитой реке. Ночевали в избушках,
стряпали на берегу на костре... Наконец, достигли нашей земли обетованной.
Два дня прошли в совершенно невозможной напряженной работе. Замежное оказалось таким
золотым дном, какого не могли нам предсказать все наши предчувствия. За два дня мы записали
180 песен.
Это было в ущерб другим жанрам. В Замежном песенная культура совершенно поглощает
сказочную и былинную.
— Где бабушка (или мама)? — спрашивали, входя в пустую избу, Анна Михайловна и
Ирина, разыскивавшие былины и сказки. И брошенные дома младенцы, бродя в одних
рубашонках по покинутому жилищу, весело отвечали:
— Не!... В трубу ушла!
Это обозначало, что личности, интересовавшие наших собирательниц, толпились около
школы, где мы остановились, и в числе других жительниц Замежного без остановки пели, пели,
пели в фонограф... С первого же дня вся деревня ревностно толпилась «у трубы», стараясь
занять местечко поближе, и отвлечь их внимание на что-нибудь другое было невозможно.
Певицы пели, не умолкая. Пели в фонограф, пели на улицах, расходясь от нас после записи,
пели в избах, пели за работой, пели даже лежа в кроватях, если нам случалось заходить к ним в
неуказанное время. При встречах с нами где-нибудь на берегу, у колодца или в других совсем
далеких от фонографа местах, они вспоминали все новые и новые жемчужины своего поистине
необозримого репертуара и очень охотно сообщали их нам — «штоб не забылось, штоб люди в
городу послушали». Мы были поражены и их радушием, и богатством репертуара, и качеством
песен. Все это — чудесно!
Рабочий день наш начинался в семь часов утра. Работали до 12-ти. До часу был перерыв,
потом опять запись до 6-ти вечера, не вставая. От шести до семи наши певицы «управлялись» и
«обряжались» со скотом, а к семи приходили снова и пели до 12-ти ночи. Запевалы менялись
перед «трубой», хоры пели поочередно — то девушки, то женки, то все вместе. У нас
карандаши вываливались из рук от усталости.
В 12 часов ночи мы встаем с места.
— Ладно, спите теперя... А утром мы опять придем, — невозмутимо говорят певицы. И
приходят с шести часов... Уходя от нас и идя к нам утром — опять поют по улице, опять что-то
интересное, незнакомое, неслыханное. Мы просто в отчаянье приходили: рук не хватало
удержать все, что мы слышали.
Особо «певкие» женки — Марфа Федоровна Мяндина, Устинья Анкудиновна Поздеева
(мать нашего приятеля Тимофея Григорьевича), Ирина Николаевна Ончукова, некоторые
девушки. Но в общем трудно назвать лучших: все поют хорошо и знают очень много.
Завтра возвращаемся в Усть-Цыльму.

16 июля 1929
Бугаево
В ночь на вчера вернулись в Усть-Цыльму и теперь не знаем, как быть дальше. Нам
необходимо ехать скорее вниз, к Пустозерску, но никаких средств сообщения пока не
предвидится: пароход, который должен был идти вниз по реке завтра и к которому мы так
торопились, отменен. Нам нужно проплыть около 300 километров до нижнего района. По
берегу нельзя: тут нет береговых дорог, потому что у Печоры много мелких притоков, через них
нужны мосты, а их все равно весной срывает половодьем; поэтому нет смысла их сооружать —
и никто их не сооружает. Но нам надо уехать во что бы то ни стало: 25-го уходит океанский
пароход в Архангельск, на котором мы должны вернуться, но до 25-го надо попасть в нижний
район и хоть немного там поработать.
Дожди льют беспрестанно. Холодно, сыро! Полная безнадежность!

17 июля 1929
Река Печора,
пароход «Печора»
Ни точного расписания, ни точных сведений о пароходах здесь нет. Телеграф с
Архангельском испорчен. Телефон обычно не работает. Мы пробовали узнать по почте, когда
пойдет пароход в низовья. Нам ответили:
- Частным лицам мы таких справок не даем. Впрочем, если вы заплатите сорок копеек...
Мы заплатили. Через сутки нам принесли с почты документ: «По официальным сведениям
ничего достоверного о пароходном движении по реке Печоре в ближайшее время неизвестно».
Тьфу!
Мы сидим в избе милых Тороповых (нашего первого ямщика — Алексея Дмитриевича и его
красавицы жены Степаниды Михайловны) и уныло смотрим на бушующую, мокрую, всю в
дожде Печору. И вдруг — неожиданное счастье: вдали по реке движется буксирный пароход.
Он тащится с огромным хвостом плотов, — очевидно, везет в низовья лес,— но разве это
важно?
Алексей Дмитриевич, лодку, скорее!
Лодка мигом оказывается под парусом. Мы буквально впрыгиваем на бурные волны
бешеной Печоры и мчимся к буксиру. Пароход замечает сумасшедший парус и дает
предостерегающий свисток. Но опытный рыбак Алексей Дмитриевич ловко юлит перед самым
буксировым носом. В конце концов пароход вынужден подцепить карбас на багор и вступить с
нами в переговоры.
Я не могу остановиться, — говорит изумленный капитан, —меня раздавит плот, который я
веду. В нем десять тысяч бревен. Я пройду еще семь верст и там за мысом буду пережидать
грозу. Потом мы сразу двинемся дальше. Если вы успеете добежать — мы вас возьмем. Но
ждать вас мы не сможем. Кают у нас нет. Вы сможете устроиться только на палубе.
Словом, сценка была очень похожа на беседу лорда Гленарвана с капитаном брига «Макари»
— (смотри роман Жюль Верна «Дети капитана Гранта»), хотя тон её был гораздо мягче. Но
делать нам было нечего.
Спешно летим обратно к берегу, кое-как складываем багаж и бежим к указанному мысу.
Бежим семь километров. За нами, грохоча и подпрыгивая, несется лошадь с телегой, на которую
сгружена вся наша поклажа.
Гроза ревет, хлещет дождь. Мы мчимся по мокрому песку и по глине, которая скользит и
осыпается у нас под ногами. Мы прибегаем во-время: пароход еще не отошел. Поперек всего
горизонта мечутся молнии. День — а темно, как вечером. Страшное дело — такая гроза на
Печоре!
На палубе не видно ни души, но при нашем появлении откуда-то изнутри вылезает капитан,
за ним матросы. По-видимому, они никак не ожидали от нас такой прыти.
— Промокли?! Насквозь?!
— Ну, конечно, — весело отвечаем мы и выжимаем наши верхние одежды, которые
вытащены со дна Печоры. Вокруг нас суетятся матросы.
— Вот, сюды, сюды заходите… Тут сухо, тепленько…
— Вещи под брезент можно…
— Давайте чемоданчик-то… Митька, тащи в кубрик! Там не промокнет.
— Короче говоря, на ночь нас устроили кого куда — в трюме и в кубрике. К утру
тронулись и в 12 часов дня были в Бугаеве. Здесь стоим уже девять часов и ждем распоряжений
с берега — куда идти дальше: везти ли лес действительно в низовья, или сгрузить его тут и
возвращаться в верховья за новыми плотами. Тогда нам опять беда.

20 июля 1929
Река Печора —
Деревня Климовка
Адрес совершенно неожиданный. Мы не предполагали останавливаться здесь, в этой
крошечкой деревушке. Но за нас это решили погода и Печора.
В Бугаеве нас высадили, потому что пароход пошел все-таки опять вверх. А мы проплыли на
нем только часть нужного пути! Но, к счастью, подвернулся местный житель, Павел Кисляков,
который предложил доплавить нас до нижнего района в своей лодке. Мы согласились. Пути нам
было километров около двухсот.
Кое-как проплыли первый день. К вечеру после довольно спокойного и ясного заката карбас
выплывает в самую быстрину. Средняя ширина Печоры в этом месте — около двух километров.
Наш маленький парус плывет как по морю, держа курс прямо на опускающееся солнце.
— А не повернуть ли к берегу?
Ямщик оборачивается:
— Костер разводить?
В однообразном пути разводить время от времени костер на берегу — большое
удовольствие. Сухие сучья ярко пылают и трещат, густой дым хоть на полчаса разгоняет вокруг
нас комариные тучи. На три скрещенные палки вешается чайник. Мы с наслаждением
поглощаем горячий чай и черствые ломти хлеба. После некоторого отдыха костер тушится, и
мы плывем дальше. И так весь день...
Вероятно, таким же примерно образом путешествовали когда-то тут новгородцы,
приезжавшие к местным жителям за данью...
После последнего привала у костра все мы укладываемся на дно лодки.
— Грести не надо. Будем плыть по течению и дежурить по очереди, чтобы не прибило к
берегу.
Мы беззаботно засыпаем. Лодка плывет самотеком.
Солнце давно село. Дежурный клюет носом на руле.
Из-за леса надвигается туча. Сначала она маленькая. Но долго ли ей вырасти?
Печора неожиданно вся темнеет. Над нашими головами проносится резкий шквал.
— Товарищи, проснитесь! «Север»!
«Север» — страшное слово. Это ветер с океана. Он не только несет с собой бешеные шквалы
и недельные дожди — он гонит Печору вспять, поднимает против течения огромные валы,
останавливает путников, губит сотни лодок и карбасов. «Север», застигнувший
путешественников посреди буйной Печоры, — большая опасность.
— Выгребайте, правьте к берегу!
Все мигом на ногах. Общими силами удерживаем парус, который того и гляди сорвется и
улетит по воздуху. Наш ямщик бешено работает веслами. Нас заливает водой...
— Берег!!!
Берег — тоже не всегда радость: селения расположены по Печоре на расстоянии 40—60
километров друг от друга. Можно пристать к пустынному плесу и просидеть на нем недели две
безо всякой возможности двинуться дальше, без хлеба, без огня...
Но нам повезло. На берегу оказалась эта самая Климовка. Мы добрались до нее и устроились
в хорошем доме на постой.
Климовские рыбаки глядят на бушующую Печору и качают головами. Шторм разыгрался во
всю. Звенят стекла, дрожат крыши. Все сети поспешно убраны, чтобы их не сорвало и не унесло
ветром. Мы даже не рискуем спрашивать, надолго ли это и когда можно будет выехать дальше.
Конечно — не скоро. А дни идут, идут, 25-ое число приближается...
Понятно, мы тут не сидим сложа руки, а работаем. Но материала мало. После Усть-Цыльмы
и Замежного Климовка почти ничем не может нас порадовать. Записали обряд свадьбы,
записали несколько песен, записали десяток частушек — тоже старых, малоинтересных:
Дорогой, куда поехал?
Дорогая, в Вологду.
Дорогой, не простудись
По такому холоду!
Поскала бы вприсядочку —
Боюсь я, упаду.
Посидела бы с миленочком —
Во славу попаду.
Расплелась моя косёнка,
Больше некому прибрать.
Улетело мое счастье,
Мне на тройке не догнать.
Это озеро в тумане,
Чайка вьется над водой.
Лет семнадцати парнишка
Все смеется надо мной.
Ничего более свежего найти не удалось, а такого — много. Климовка — деревушка
маленькая, ничем не примечательная. И мы изнываем от желания скорее уехать отсюда.

24 июля 1929
Устье реки Печоры,
пароход «Республика»
Трое суток, которые были рассчитаны на работу в нижнем районе, оказались безнадежно
пропавшими в Климовке. Трое суток в экспедиционной работе — это очень много. Только в
ночь на 22-ое погода несколько стихла. Павел Кисляков чуть не со слезами просил уволить его
от дальнейшего путешествия и вернулся в Бугаево. Но наш хозяин, дядя Ларион, оказался
смелее. На его лодке, опять под парусом, мы вышли в дальнейший путь.
Нам надо было добраться до крупного села нижнего района — Великой Виски — и успеть
поработать там, пока в Виску не придет сверху пароход «Республика», который должен был
подвезти нас к океанскому пароходу. Но мы так задержались, что возникла опасность — как бы
«Республика» не обогнала нас на пути к Великой Виске: мы знали, что она уже вышла сверху и
идет вслед за нами по Печоре. Надо было как можно быстрее достигнуть Виски и выгадать хоть
какое-то время для работы.
И вот мы понеслись. К счастью, погода наладилась, и ветер был попутный. 22-го к двум
часам дня мы уже прошли половину пути. Но тут дядя Ларион тоже взмолился о пощаде и в
деревне Ермице нанял за себя опять нового ямщика. Еще раз пересели в новый карбас и
помчались дальше.
Не прошло и двух часов, как началось опять то же самое: ветер, буря, ливень... Но к берегу
мы уже не приставали: мы продолжали нестись по Печоре, перескакивая с волны на волну.
Ветер свистал, нос карбаса зарывался в волны, а мы лежали на дне его, на соломе и... распевали
песни, записанные в Замежном.
Около девяти часов вечера перед нами неожиданно развернулась из-за угла Великая Виска.
Зрительное впечатление было очень сильное. Деревня стоит на довольно высоком берегу.
Внизу у воды — масса морских рыбачьих лодок, карбасов, каюков. Все это с мачтами, со
снастями, частью вытащено от бури на берег, частью бьется и прыгает по волнам, держась на
цепях и веревках у причалов. На высоком берегу — большой тёмнокрасный крест и перед ним
стеклянный фонарь, который зажигается в праздники и в сильные бури. Дома вокруг высокие,
мокрые, угнетенные штормом. Здесь все непохоже на широкую, мирную среднюю Печору и ее
деревни. Мы въехали в большой, ближайший к берегу дом. Оказалось, что это дом Егора
Ивановича Дитятева, у которого когда-то останавливался Ончуков. Разбуженные хозяева
проявили столько заботы и гостеприимства, что мы были тронуты. Нас немедленно напоили
чаем из громадного, тут же вскипяченного самовара, накормили и уложили спать. Попутно мы
узнали, что «Республика» ожидается только завтра к вечеру. Значит, у нас впереди было около
суток рабочего времени.
Начали мы все-таки с того, что крепко заснули. Очень уж мы намучились всей этой дорогой.
Но утром с половины седьмого работа закипела.
Сам Егор Иванович, его жена Анна Васильевна, молоденькая дочь Марина и сын Ваня
делали все, чтобы помочь нам. Так как дождь продолжал лить не переставая, нам предложили
никуда не ходить, а вызвать всех исполнителей на дом. Так и сделали. Клич был кликнут, и изба
через четверть часа наполнилась народом. Гора пришла к Магомету.
Тут была сестра хозяина — слепая сказочница Калерия Ивановна. Тут были какие-то
старики и старухи с рассказами о былинах. Тут была молодежь, которую немедленно увели на
поветь, чтобы записать от нее местные пляски и игры. Тут была толпа женщин пожилого и
среднего возраста во главе со второй сестрой хозяина, Елизаветой Ивановной Безумовой —
песенницы, очень обрадованные возможностью показать нам свой репертуар. Кто с прялками,
кто с шитьем, кто с вязаньем, сидели они вокруг стола, где шла запись. Вставали и уходили
одни — на их место немедленно садились другие. Пели все время хором и умилялись:
— Голубчики! Сколь хорошо сделали-то, что к нам приехали! А то помрем мы — и никому
наши песни не достанутся. Девки-то нынче и вовсе от старых песен отставать стали.
Это верно: картина тут не та, что в Усть-Цыльме. Молодежь не интересуется стариной, как
там, и старых песен не поет. Расслоение по возрастам тут очень заметно: матери со слезами
умиления поют о Воробьевых горах и Еруслав-городе, а дочери пляшут модные «кадрели».
Часы мелькали, как минуты.
— Родимые, вы бы хоть чайку испили, — ласково говорили нам певицы, спев шестидесятую
песню.
— Некогда, тетушки! — отвечали мы, как в тумане, отбрасывая исписанный лист и
принимаясь за следующий. Егор Иванович ходил, довольный, из комнаты в комнату и потирал
руки: такого процветания всех искусств одновременно в его доме еще не бывало.
Пароход запаздывал. В половине двенадцатого мы закончили все, что можно было сделать за
один день. Мы едва держались на ногах и потому, проводив исполнителей и сложив вещи, кое-
как прикорнули, не раздеваясь, на полу и на хозяйских сундуках.В два часа ночи издали
послышался пароходный гудок. Мы вскочили и понеслись к пароходной стоянке: пристани тут
нет, есть просто традиционное место причала в удобной бухточке. Путь был близкий, всего
около километра, так что мы поспели благополучно. Забились вшестером в одноместную каюту
(пароход переполнен народом) — и вот едем дальше.

25 июля 1929
Баренцево море,
пароход «Умба»
Мы уже в открытом море, в океане.
Вчера утром в начале двенадцатого пришли к морской пристани около деревни Тельвиски.
Тут обычно происходит пересадка с речного транспорта на морской. «Умба» уже стояла у
берега и грузилась. Мы довольно легко устроились в I классе, но отошли от пристани только
ночью, когда погрузка была закончена. А весь день и вечер можно было бродить по берегу.
Особенно хорошо было это вечером. Берег тут — Большеземельская тундра — очевидно, та
самая, в которой, по убеждению Победоносцева, спокон веку жили «только пьяницы, сутяги и
недоимщики»...
Ни первых, ни вторых, ни третьих мы поблизости от себя не обнаружили. Но зато мы видели
то, чего никак нельзя было в свое время разглядеть из окошек царского министерства: какая
нетронутая мощь, какая красота расстилалась перед нами!
Берег очень высокий, и с него далеко-далеко расстилается вид на широкие тихие водные
пространства и леса. Когда стоишь на обрыве, видишь и чувствуешь над собой только небо и
очень близкий закат, а земля где-то далеко внизу. Самая тундра — необозримое пространство,
поросшее карликовыми деревьями и нежными полевыми цветами. Карликовые березы,
лиственницы, елки. Все это коренастое, но невысокое. А что в дремлющей земле под ними?
Какая богатырская сила, какие богатства?
Цветы знакомые: ромашки, лютики, кукушкины слезки. Тихо. Чистый воздух, вокруг —
никого. Прозрачные краски — бледно-розовое, бледно-зеленое, голубое... Где вы, художники?!..
В пустынной тишине далеко слышен протяжный гудок парохода, отдаленно звучащий
откуда-то снизу.

27 июля 1929
Белое море,
пароход «Умба»
Погода нас балует: штормы, которых мы боялись, прошли в то время, когда мы качались на
Печоре, и теперь море встречает нас приветливо. Колгуев остров обошли с севера, видели
далеко на горизонте белую полоску, — нам сказали, что это — пловучие льды, которые в этом
году почему-то спустились далеко к югу. Вчера с четырех часов начали приближаться к
плоскому, туманному Канину носу. Около семи обошли его кругом, ночью прошли горло
Белого моря и все утро шли в виду Терского берега. Сейчас уже перешли на Зимний и быстро
приближаемся к Архангельску.
Качки нигде не было ни малейшей. Слово «океан» издали наполняло нас ужасом, но увидали
мы этот океан в самом выгодном свете: это — простор, чайки, солнце, необозримая сияющая
даль и сине-зеленые, тяжелые, словно литые, волны, медленно закипающие бело-серебряной
пеной. А воздух!..
В Архангельск придем часов в 11 вечера. Ночевать будем на пароходе, а завтра с утра
спешно достаем билеты и мчимся поездом домой.
Когда оглянешься назад, главное впечатление этого лета — сама Печора, громадная,
сказочная, незабываемая. Тайбола как преддверие к этой неведомой лесо-водяной стране и
затем сама река со всеми ее буйствами, грозными красками, штормами, — река неуемная,
своенравная и могучая. Можно сказать, что все наше путешествие шло по власти стихий.
Люди? В среднем районе — старообрядцы, пережитки боярских костюмов, пышные
шелковые и парчовые праздники с ритуальными медлительными хороводами и играми,
воспоминания о культуре древнего Новгорода. В низовьях — суровые рыбаки, борьба за жизнь
на бурной реке и в океане, морские карбаса, воспоминания о культуре средневековой Москвы, о
протопопе Аввакуме, сгоревшем в Пустозерске, о сосланном князе В. В. Голицыне...
Материал? Огромное количество песен (около пятисот записей за 16 рабочих дней), былины,
сказки; загадки и частушки — по большей части старые (т. е. давно известные) и потому
скучные; а вот преданий, легенд, заговоров и других небольших произведений фольклора мы не
нашли почти совсем (их как-то не слышно в быту); детский фольклор мы почти не собирали —
не хватало рабочих рук.
По сравнению с предыдущими экспедициями мы увидели тут много нового и незнакомого.
Старообрядцы с их бытом; суровая величественная природа; громадные темные избы с
внуренними лесенками, подпольями и потайными ходами; оленьи рога, лежащие на берегу
тундры перед отправкой и погрузкой на пароход; туфли и шапки из оленьих шкур. В Усть-
Цыльме нам удалось купить древний корсунский серебряный крест, в Климовке нам подарили
оленьи рога. Кроме того, везем с собой цветные вязаные местные рукавицы, различные изделия
из дерева и бересты и много других памятных этнографических предметов.
Вечер. Уже темнеет. На севере мы совсем отвыкли от темных ночей. Через несколько часов
замелькают в полутьме зеленые берега Маймаксы, замерцают вдали огни Архангельска,
послышится отдаленный шум лесопилок — и мы медленно вплывем и пойдем в узких берегах,
приближаясь к городу. Направо и налево будут стоять и пыхтеть наши и иностранные суда,
пришедшие за лесом, на берегу будут сложены бесчисленные груды бревен, досок и других
лесных материалов... Потянет запахом свежего распиленного дерева... Как это все знакомо - и
как хорошо!
В Архангельске наш чудесный север на этот год кончается. Как интересно было бы
вернуться сюда через какое-то время, посмотреть, что и как тут изменится, что будет с
природой, с людьми, с нашими песнями...
А может быть - еще и вернемся? Кто знает?

Книга вторая
(1950-е годы)

Да, мы вернулись. Мы не могли не вернуться.


Но много воды протекло мимо лесных северных берегов, прежде чем на этих берегах снова
появились ленинградские фольклористы. Мы вернулись через тридцать лет.
Немало и коллективных, и индивидуальных поездок в разные районы за былинами, песнями
и сказками провели советские, и в частности ленинградские, фольклористы после 1920-х годов:
мы обследовали Карелию, Беломорье, Вологодскую, Архангельскую, Ленинградскую области,
побывали на Волге, на Урале, во многих Союзных республиках. Всё это, бесспорно, было
нужно, полезно, интересно. Но мы ни на минуту не забывали, что именно на севере более ста
лет назад была начата фольклорная работа нашими предшественниками; именно на Севере она
более или менее систематически, от десятилетия к десятилетию проводилась в конце XIX и в
начале XX веков; именно Русский Север был тем местом, где можно было на ряде
последовательных записей проследить развитие и трансформацию различных жанров народной
поэзии, существовавшей в данном месте в рамках определенных традиций и художественных
школ. Следовательно, наряду с другими районами мы должны были особенно внимательно
продолжать обследование именно Севера, - такие систематические повторные наблюдения с
интервалом в несколько десятков лет мы рассматривали как свой долг.
В середине 1950-х годов группа ленинградских фольклористов снова оказалась на Русском
Севере, в 1955 и 1956 годах - на Печоре, в 1958 году - на Мезени. Теперь это были не крупные
комплексные экспедиции Института истории искусств, а немногочисленные музыкально-
словесные отряды Института русской литературы Академии наук СССР.
Радостно и странно было встречать в знакомых деревнях старых друзей, слышать их
приветствия, изумлённые восклицания, расспросы, воспоминания о том, как мы когда-то
приезжали к ним «с трубой» (теперь у нас были с собой не фонографы, а магнитофоны). Нас
помнили, нам радовались, нам наперерыв рассказывали о местных событиях и новостях,
накопившихся за истекшие тридцать лет.
Конечно, многих - особенно из старшего поколения - мы уже не досчитались, другие
неузнаваемо изменились. Иринья Ивановна из тоненькой белокурой молодки превратилась в
добродушнейшую шестипудовую «жёнку»... Алёша Торопов, семилетний озорник, стал
стройным подтянутым лейтенантом... Дуня и Марфуша уезжали учиться в Москву и теперь
сами учат ребятишек в родной деревне... Таких новостей было множество повсюду.
Большинство бывшей молодёжи превратилось в солидных отцов и матерей семейств.
Но это были те же чудесные северяне с их радушием, приветливостью, доброжелательством.
Кругом звучали те же «досюльные» песни, загадки и сказки, бережно хранимые в семейных
гнёздах. Шумели те же свежие солнечные чащи, струились те же чистые лесные реки. Веял
могучей непреходящей жизнью тот же неповторимо прекрасный, сказочно богатый хранитель
сокровищ нашей национальной культуры - Русский Север.
Тот же? Нет, конечно, не тот!
Жадными глазами вглядывались мы после тридцатилетней разлуки во всё окружающее, во
всё новое, появившееся на берегах северных рек за эти прошедшие десятилетия. Может быть,
этого нового было ещё и не так много, - гораздо меньше, чем в деревнях центральной России,
потому что гораздо труднее, чем там, было пробиваться этому новому сквозь плотные пласты
традиционного, устоявшегося северного быта. Но оно было - и надо было его уловить,
подметить, осмыслить...
И множество путевых записей, зарисовок, дневниковых страниц заново легло в глубину
наших потрёпанных рюкзаков, отражая сходство и различия в быту, искусстве, культуре
северной деревни 1920-х и 1950-х годов. Из них получилась вторая часть этой книги.
Новый быт, ростки новой культуры на Русском Севере...
Новые исполнители и новые фольклористы.
А где же те прежние собиратели, которые в 1920-х годах впервые таким большим
коллективом двинулись из Ленинграда к северу за фольклором, побывали в Заонежье, на
Пинеге, на Мезени, на Печоре, столько повидали, засняли, записали, зарисовали, выпустили
столько книг, статей, сделали столько докладов об искусстве Русского Севера?.. Что стало с
ними? С их работой?..
В своё время в Крестьянскую секцию ГИИИ пришли люди разных специальностей и
поколений. Старшие - наш «шеф», профессор К. К. Романов, архитектор-искусствовед, и
профессор-театровед В. Н. Всеволодский-Гернгросс уже тогда были известными учёными, для
которых исследование народного искусства являлось органической частью в общей системе их
научных интересов. Но хотя многие другие члены Крестьянской секции после экспедиций 1926-
1929 годов занялись - кто музейной, кто литературной, кто театральной работой и в науку
дальше не пошли, тем не менее, сейчас, когда 1920-е годы уже отошли в прошлое, видишь,
какая это была замечательная эпоха для нашей фольклористики и какой - в целом - у нас был
мощный научный коллектив.
Немногие, например, помнят сегодня А. М. Астахову тех времён - суровую, мужественную,
с полевой сумкой через плечо и пёстрым ситцевым платком на голове, решительно шагавшую
из деревни в деревню в поисках очередного деда-былинщика или бабки, знающей заговоры.
Анне Михайловне было тогда около сорока лет. Она ещё не была профессором, не была
доктором филологических наук; она ещё только шла ко всему этому - по каменистым полям
Карелии, по болотам Пинеги, по Печорской тайге... Она стала автором многочисленных
исследований по русскому эпосу, издала два тома «Былин севера», написала книги «Русский
былинный эпос на севере», «Народные сказки о богатырях русского эпоса» и много других. Для
всех нас, «младших», она всегда была образцом трудовой дисциплины и научной
добросовестности. Она скончалась в начале 1970-х годов.
Другой яркий образ в фольклористики той эпохи - Зинаида Викторовна Эвальд. Очень
живая, всегда веселая, остроумная и жизнерадостная, с неистощимым чувством юмора, она
была человеком редкой эрудиции и способностей: музыковед по образованию, Зинаида
Викторовна прекрасно знала и словесный фольклор, обладала незаурядным талантом
исследователя, владела инструментом, рисовала, пела. Ею написаны обширные научные
комментарии к «Песням Пинежья» - большому тому пинежских песен, выпущенному ею
совместно с Е. В. Гиппиусом в издательстве Академии наук СССР в 1937 году. До сих пор
трудно и больно представить себе, что эта блестяще одарённая и обаятельная женщина могла
так безвременно погибнуть в дни ленинградской блокады...
Блокада погубила и крупного учёного, специалиста по сказке, эпосу и обрядовому
фольклору - А. И. Никифорова. Так и вижу вдали его богатырскую фигуру в парусиновой
толстовке, с львиной гривой рыжих волос, мелькающую по деревням Заонежья, Пинеги и
Мезени. В экспедициях 1920-х годов он работал без устали: вышагивал десятки километров
пешком, неутомимо разыскивал мастеров народной сказки, записывал, наблюдал, собирал
сведения об исполнителях. Большое научное наследство, оставленное им, ещё ждёт своей
разработки.
Над сказкой работала тогда и И. В. Карнаухова, ушедшая скоро из фольклористики в
детскую литературу и работу на эстраде, но издавшая в 1934 году сборник «Сказки северного
края», составленный из материалов наших экспедиций. В 1939 году не стало и её...
За истекшие десятилетия ушли из жизни почти все члены Крестьянской секции 1920-х годов.
Умер её шеф - К. К. Романов. Скончался профессор Е. В. Гиппиус. Сегодня об эпохе первых
ленинградских фольклорных экспедиций может рассказать только автор этой книги.
В 1920-е годы мы собрали на Русском Севере немало. Впоследствии наши материалы были
частично переданы в различные государственные музеи и хранилища, частично опубликованы в
виде былинных, песенных, сказочных и частушечных сборников, монографических
исследований, статей, заметок, сообщений и докладов на конгрессах, конференциях и
фольклорных съездах. На их основе защищались дипломные работы и диссертации, писались
очерковые книги, делались музыкальные и литературные художественные обработки,
устраивались выставки. Много раз приезжали фольклористы из других городов и из-за рубежа -
познакомиться с нашими архивными собраниями, перенять опыт нашей работы. Где бы ни
находились наши материалы, переходившие несколько раз из одного Института в другой, дело,
начатое нами в Крестьянской секции ГИИИ, не замирало, и из северного фольклорного
наследия 1920-х годов наука на протяжении десятилетий черпала неустанно.
А годы 1950-е?
Они были не хуже. Они были не просто богаты как новыми, так и уже знакомыми нам
текстами и напевами, которые мы заново почерпнули в мезенских и печорских деревнях - они
были новым этапом в жизни всего этого материала. Повторные обследования и записи давали
возможность углублённых исследований, прослеживания исторического пути былин, песен и
сказок, заново записанных после тридцатилетнего перерыва в тех же местах и в ряде случаев -
от тех же исполнителей, которые когда-то, изумлённые и восхищённые пели нам «в трубу»…

«Из-за лесу, лесу темного…»

4 июля 1955г.
Поезд Ленинград - Воркута!
Далеко, далеко лежит сегодня наш путь: от Ленинграда - к дремучим северным чащам, к
буйным водным просторам, всплески которых уже слышатся нам издали, «из-за лесу, лесу
темного», к величавым песням и былинам Печоры. И вместе с тем - к новым северным
деревням, к новым людям, живущим и работающим сегодня на Русском Севере. Ко всему тому,
что на всю жизнь пленяет каждого, кому посчастливилось побывать в этих сказочных лесах, на
этих сказочных реках.
Мы, ленинградские фольклористы, попали сюда впервые давным-давно, в 1929 году.
Чудесное это было время - двадцатые годы. Годы нахлынувшей неслыханной новизны в
установках и принципах научной работы, пересмотра и переоценки многих ценностей, годы
светлых перспектив, надежд и предчувствий... Годы молодости советской науки, в том числе и
советской фольклористики.
В 1920-х годах наши комплексные экспедиции организовывались Крестьянской секцией
Государственного Института истории искусств. Сегодня фольклорные экспедиции проводит
Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Академии наук СССР, направивший этим
летом на Печору для собирательной работы нас, четверых из своих сотрудников: двоих
музыковедов - Ф. В. Соколова и В. В. Коргузалова, и двух словесников - меня и аспирантку З. И.
Власову. Пятым с нами едет художник Л. В. Коргузалов-младший, прикомандированный к нам
от Академии художеств.
Мы едем, преисполненные счастья: после разнообразных экспедиций 1930-х-1950-х годов (в
Беломорье, на Вологодчину. в Башкирию, на Урал, на Волгу и др.) нам снова дана возможность
побывать в далеких печорский лесах, повидать современную печорскую деревню,
познакомиться с ее сегодняшними песнями, сказками, былинами. И мы готовимся заново
смотреть, слушать, расспрашивать, сравнивать и наблюдать.
Районы могучей, своевольной Печоры, не похожие один на другой: и у верхнего, и у
среднего, и у нижнего её течения своё хозяйство, свои бытовые традиции, свои обычаи и песни,
принесенные сюда когда-то различными потоками колонизации. За одно лето всю Печору не
охватишь. Поэтому у нас запланированы две экспедиции: в этом году - средняя Печора, район
Усть-Цыльмы и ее окрестностей, в будущем году - низовья. А после двух этих поездок мечтаем
ещё раз съездить на Мезень… Вот тогда этот край Русского Севера, этапы исторической жизни
его фольклора в XX веке, будут у нас обследованы достаточно подробно; и роль наша, как
продолжателей дела фольклористов прежних лет, будет выполнена.
. . . Мы едем поездом Ленинград-Воркута, но выйдем значительно раньше конечного пункта,
а именно - в городе-новостройке Порт-Печора. Там перебазируемся на пароход, и дальнейший
наш путь пойдёт уже по воде.
Пока что - за окном знакомые пейзажи: хвойные перелески, тихие озерца, пустынные
болотистые полянки. Чуть моросит дождь. Поезд одолевает километр за километром не спеша -
этот участок пути проложен недавно. Воркутинская железная дорога ещё очень молода. Мимо
реки Печоры она проходит только краешком. Но благодаря ей мы можем попасть в Усть-
Цыльму не морем, не через Мезень, не через лес-тайболу, как в 1929 году, а гораздо быстрее: на
весь путь до места нам потребуется не три недели, как тогда, а только одна. Поезд идет до
Котласа, а там наш единственный, скрипучий, - таких в центральной России уже не увидишь, -
но нас это ничуть не огорчает. На чем только не путешествовали мы за эти годы! В Заполярье -
на оленях, в Башкирии - на верблюдах, в Ленинградской области в один из первых
послевоенных годов случилось однажды везти нашу аппаратуру и на корове...
Выехали мы вчера вечером. Ночью проспали Тихвин, сейчас стоим у Череповца. Часа через
три будет Вологда.

5 июля 1955г.
Тот же поезд и вагон.
Вчера миновали Вологду, круто повернули на север, полюбовались на чудесный древний
монастырь и направились к Котласу. В одиннадцать часов утра сегодня проехали и его. Теперь
стремимся прямо к Печоре.
Из окон виден чудесный глухой лес, совсем сказочный. Погода не балует: всё время
дождичек с ветерком и лишь изредка легкие просветы синего неба. Но после прошлогодних
куйбышевских степей, мучительной жары в сорок градусов и суховея мы ничего лучшего
сегодня и желать не можем.

6 июля 1955г.
Тот же поезд и вагон.
Трясёмся всё дальше и дальше. В силу непонятной логики природы по пути на север
становится почему-то все жарче и жарче… Лес за окошком все живописнее. Рано утром
проехали Ижму и в три часа дня сегодня будем на станции Порт-Печора. Туда вчера дали из
Котласа телеграмму с просьбой забронировать нам пять мест на пароходе, идущем вниз.
На станциях видны в окошко люди, гуляющие в накомарниках. Начинается северный бич
божий - комары и «гнус». Поезд невыносимо трясёт и укачивает нас. Эта новая железная дорога
за недолгие годы своего существования ещё не успела обмяться, и мы едем всё время, как по
ухабам. Вспоминается вологодская загадка о старой российской проселочной дороге: «живёт
толчея, вьется, как змея, вьётся, больно дерется, гора на горе, дыра на дыре»... Но все это
пустяки: дорога построена, свою миссию она выполняет, а все неудобства, несомненно, в
скором времени сгладятся. Нечего капризничать!

7 июля 1955г.
Р. Печора, пароход «Андрей Жданов».
Направление: Порт-Печора - Устъ-Цылъма.
Вчера около четырех часов дня прибыли в Порт-Печору. Станция эта так же нова, как и вся
воркутинская железная дорога. К ней пристраивается город, который называется то Печора, то
Порт-Печора, то Канин - по-разному: название ещё не утряслось, как и сама дорога. Стоит этот
будущий город, как поётся во многих русских песнях, «на горе высоко, на краю далеко». Песок,
сосны, масса новых домов, вылезающих, но ещё не вполне вылезших из земли; некоторые
поднялись на этаж, другие - на два, и далеко не все доросли до крыш. Есть книжный магазин,
где малолетние новоселы спрашивают учебники английского языка для пятых классов; есть
столовая, где кормят «квашеной рыбкой» - любимым местным кушаньем, аромат которого,
вероятно, с ужасом вспомнится каждому из нас и на смертном одре . . . Есть ларек «Ремонт
часов», есть грандиозное здание местного «Ры-Ды-Ка» (Районного Дома Культуры), где имеется
местная художественная самодеятельность и выступают заезжие гастролеры. А давно ли тут
был только глухой медвежий лес!
Смотрим вокруг во все глаза, жадно впитываем в себя впечатления от нового Севера и
стараемся ничего не пропустить.
В гостинице (да, тут есть теперь и гостиница) нас приняли очень приветливо и предоставили
на одну ночь вполне удобные места. Правда, об этом мы тоже заранее просили телеграммой, не
то, наверное, остались бы без пристанища: людей сюда приезжает очень много, жилья ещё мало,
гостиница переполнена. Мы устроились, и прежде всего побежали на пристань узнавать о
заказанных билетах. Там нас тоже ожидали и были так любезны, что предложили самим
выбрать места, которые нам приглянутся; только после этого стали продавать билеты другим
пассажирам.
Так как рядом с гостиницей помещается почта, то сегодня утром перед погрузкой на пароход
весь наш багаж был доставлен на пристань не на наших спинах, а на местной почтово-
телеграфной конной тяте. Нас провожал, благословлял и всячески наставлял Владимир
Иванович Малышев, сотрудник Пушкинского Дома, который ежегодно работает на Печоре, где
собирает древние книги и рукописи. И в этом году он уехал в Усть-Цыльму за месяц до нас;
теперь, возвращаясь в Ленинград, он только что прибыл этим же пароходом из Усть-Цыльмы и
торопится передать нам адреса, маршруты и другие сведения насчет усть-цылемского района и
различного рода личностей, которые могли бы быть нам полезными. В десять ноль-ноль мы
отшвартовались от пристани Порт-Печора и пошли не против течения, (как это по большей
части бывает с нами в экспедициях,) а прямо по течению вниз к Усть-Цыльме. Порт-Печора -
пристань тоже совершенно новая.
Плывем. Широко, хорошо, привольно! Местами река похожа на Волгу: низкий лес, пологие
берега, много отмелей и плесов совершенно общерусского волжского типа. Но дальше, мы
знаем, будет совсем иное.
Плыть нам, к сожалению, всего тридцать шесть часов.

8 июля 1955г.
Река Печора, пароход «Андрей Жданов».
Всё та же огромная, пустынная зеркальная река с опушкой тёмно-зелёного хвойного леса.
Всё шире, всё величественнее становится надвигающаяся на нас могучая панорама. Нет, далеко
всё-таки Волге до Печоры!
Пустынно, тихо. Совсем нет пароходно-лодочно-буксирной суеты, как на Волге, где всё
время то навстречу, то обгоняя вас, плывут самые разнообразные речные суда. Здесь мы за два
дня встретили их не больше четырёх-пяти. Селения по берегам тоже виднеются крайне редко.
Вчера в восемь часов вечера прошли Усть-Усу, большое ижемское село. Очень высокая -
ступеней в полтораста - деревянная лесенка ведёт на угор, где оно расположено. Сверху - вид на
огромные, необозримые просторы Печоры с её изгибами, островами и лесом-тайболой,
уходящим за все концы горизонта. У берегов видели ижемок в национальных костюмах.
Близ пристани - большой сарай, доверху набитый связками оленьих шкур. У сарая –
сторожиха.
- Куда отправлять будете? - поинтересовались мы, разглядывая шкуры. Сторожиха-ижемка
зевнула.
- А кто знает? Кажись, далёко, за море... В Россию!
По-видимому, «география» на Печоре своя, досюльная. Для местных жителей существует
родная Печора, существует Студёное море, отделяющее Печору от других частей света, а где-то
далеко, «за морем», Россия, куда «кто знает» зачем отправляют из Ижмы оленьи шкуры...
Утром сегодня проплывали мимо пустынного лесного берега. Почти у самой воды на уторе
стоял крепко вколоченный в землю столб с прибитой к нему поперечной доской. На доске была
какая-то надпись, которую издали было не разобрать.
- Что это такое?
- Так што - пристань,- любезно отозвался пробегавший мимо матрос.
- Пристань? Какая? Как называется?
- А вон там на дощечке прописано. Пароход проплывает мимо столба.
- «Мутный материк»,- не без изумления читаем мы. Не со времён ли новгородской
колонизации стоит тут этот монумент? Не с тех ли пор, когда отважные ушкуйники плыли вниз
по Печоре и с любопытством оглядывали её туманные берега, не зная, где тут острова (которые
на Печоре местами действительно очень велики), а где твёрдые (хотя бы и «мутные»)
материковые?
Жилья кругом столба и в ближайших окрестностях никакого не видно...
Сегодня же выяснилось, что в соседней каюте едет усть-цылемский житель, Алексей
Торопов, молодой военный, сын того самого Алексея Дмитриевича Торопова, который вез нас
когда-то через тайболу, а затем был нашим хозяином в Усть-Цыльме. Алексей и сейчас помнит,
как мы «вывешивали трубу» и собирали певцов, хотя сам был в то время ещё совсем маленьким
мальчуганом. Узнав, что мы ещё не представляем себе, какое пристанище может ждать нас в
Усть-Цыльме, он немедленно заявляет:
- У нас дома места много, всех разместим. Обязательно к нам заезжайте! А уж родители-то
как обрадуется!
- А не стесним?..
- Ну, что вы!
Нам, конечно, очень хотелось бы повидать старых друзей. Вопрос остаётся открытым до
прибытия в Усть-Цыльму. Алексей подсаживается рядом с нами на палубу и дальше плывём
вместе. Тем для оживлённой беседы, конечно, горы.
Плывём, не торопясь. Пароход время от времени пристаёт к берегам, чтобы взять случайных
пассажиров. Обычно это бывает у редких деревушек. Население спускается с высокого угора к
воде. Два-три бревна на песочке, как и когда-то, обозначают речной вокзал. На брёвнах сидят
старухи и жёнки в ижемских костюмах, в пёстрых чулках; судачат, встречают и провожают нас
любопытными взглядами. Как и много лет тому назад, пароход сегодня - событие и зрелище.
Уезжают и приезжают обычно не больше двух-трёх человек. На крупных пристанях, конечно,
больше. Этих крупных было пока две - Усть-Уса вчера вечером и Щелья-Юра сегодня.
Комаров - миллиарды. Кусают, как собаки!

9 июля 1955г.
Усть-Цильма.
Вот мы и на месте. Сбылось то, о чём неустанно мечталось все годы с тех пор, как мы
отсюда уехали.
Мы в Усть-Цыльме!
Вчера к десяти часам вечера, как предполагалось, мы, конечно, не поспели. Пришли в два
часа ночи. Ночь была совершенно светлая, прозрачная, с удивительными перламутровыми
переливами на воде – розовыми, голубыми, сиреневыми, с бледным высоким кругом луны, от
которой по воде шел не золотой, а серебрянный призрачный столб.
Мы заранее послали в Райисполком телеграмму с просьбой встретить нас и оставить нам
места в здешней гостинице. Да, теперь и тут есть гостиница! Погодите, - вырастет она и на
«Мутном материке»! Встретить нас никто не встречал, но места в гостинице оказались
забронированны. Не успели мы в них внедриться, как примчалась машина с представителем
Райисполкома. Он был очень смущён, что опоздал к пароходу, и обещал сегодня с утра
помогать нам во всём.
Ночь кое-как проспали на гостиничных постелях; но так как постели эти не слишком
комфортабельны и мы всё время скатывались с них то направо, то налево, как с гребня крыши,
то решено было действительно попытать счастья у Тороповых. Мы с Ф. В. Соколовым
пустились на разведку.
Серебряная ночь сменилась внезапно, как всегда на Печоре, проливным дождём и хмурым
ветреным утром с холодом, шквалом и свинцовыми тучами. Тихая ночная Печора кипела
белыми барашками, бежавшими по гребням чёрных волн.
Засунув руки в карманы, подняв воротники, мы шагали по деревянным тротуарам Усть-
Цыльмы. Посетили Райком, Райисполком, договорились о том, что 14-го нам дадут моторную
лодку для поездки по Цыльме, и пошли дальше осматривать местность.
Прежде всего направились к Тороповым. Вся семья приняла нас очень радушно. Конечно,
мы нашли много изменений: кто повзрослел, кто постарел; появилась седина в рыжей бороде
хозяина, появились морщинки на лице до сих пор красивой Степаниды Михайловны. Дети
выросли; кто учится, кто замужем. Перемен в семье много, есть и трагические. Погибла
младшая дочь Ирина. Остальные живы и здоровы. Конечно, нас приняли очень охотно и через
час все мы со всеми тюками и чемоданами были водворены во второй этаж знакомой добротной
избы. Быстро договорились со Степанидой Михайловной о разных бытовых и хозяйственных!
вопросах и отправились на рабочие разведки.
Новая Усть-Цыльма...
Громадные рыже-чёрные трёхэтажные избы с высокими теремными крылечками - те же;
древние журавли у колодцев - те же; те же и ёлки вокруг деревянного памятника жертвам
гражданской войны. По ёлки эти разрослись и стали вдвое выше, а вокруг старых изб и
журавлей выросла невиданная прежде новизна: появился Раймаг, появились лавки, ларьки,
много магазинов с городскими товарами.
Правда, попасть во все эти места нам поначалу было трудно. Усть-Цылемская торговая сеть
живет своим ритмом: открыто Сельпо - закрыт Раймаг; открывается Раймаг - закрывается
книжная лавка; закрывается мануфактурный магазин - начинают благоухать столовая и рыбный
ларёк, и т.п. Держать приезжим все это в голове с непривычки совершенно невозможно и
потому мы сегодня почти никуда не попали. Но всё-таки побывали в редакции газеты
«Печорская Правда» (открыта, когда закрывается молочная торговля) и отдали заметку о нашем
приезде. Вторую, по совету В. И. Малышева, отправили авиапочтой в республиканскую газету в
Сыктывкар.
Вернувшись домой, подытожили сведения и наблюдения, полученные от Райкома,
подавальщиц в столовой, продавщицы в рыбной лавке и нашей хозяйки Степаниды
Михайловны.
- Живут старинные песни, живут, как не жить! - весело подтверждали и старики, и среднее
поколение. - И бабки с дедами помнят, да и парни с девками много знают, от старших переняли.
Ходят по улицам, гуляют вечерами, и поют...
- Что же именно? - добиваемся мы.
- Да всякое разное. И «Калинушку с малинушкой» поют, да «Возле реченьки», да «Вы
ставайте-ко, братцы» - это про Степана Разина, да много цего!
- А новые песни складывают?
- Не... Цастушки тольки. А песен-то и досюльных хватает!
- А вот ешшо дед есть, Константин Чуркин,- вспоминает одна из наших собеседниц,- у его
много баб собирается, вместе поют...
- Старые песни?
- Да уж цего старей: «У клюца, клюца, у колодезя», да «Из под камушка из-под белого», да
«Высоко звезда всходила»... Самы досюльны!
Попутно выясняется, что в Усть-Цылъме и теперь ещё на святках ходят «масками», т. е.
ряжеными, поют «виноградия». На вечорках поют, как и прежде «припевки», величают
женихов. На Иванов день и в другие весенне-летние праздники устраиваются «горки» с чинным
гуляньем на улицах в шелках и золоте и с пением хороводных песен. Всё, как прежде, только в
меньших масштабах, потому что за последние годы много молодёжи в отъезде.
Основа хозяйства, как и в 1929 году - животноводство, заливные луга, молоко. Два колхоза,
из которых состоит Усть-Цыльма, только этим и промышляют. Хлеба не сеют, рыбу ловят по
договорённости с Рыбтрестом, но рыболовецкий колхоз промышленного значения не имеет: что
выловят, то сами и съедают. Оленей держат, но тоже не в порядке промысла, как было когда-то,
а для своих личных местных нужд. Оленеводческого колхоза нет. Очень заняты травами и
сенокосом: это - база для скота, и сейчас, например, много народу разъехалось по пожням. Но
уверяют, что оставшихся вполне достаточно, чтобы мы могли провести любые записи.
- А вот ещё дедко один... Гаврила Вокуев, - вспоминает кстати кто-то из наших
собеседников, - он не только песни, он даже старины знат!
- Правда?! Старины поёт?!
- А цего не петь, коли помнит. Поёт! Идите к ему, он вам напоёт, он певака. Не болело ему
петь-то, споёт!
- Провожают нас, знакомят с дедом. Сам «певака» очень доволен нашим приездом и
радуется предстоящим записям.
Сегодня производим первую разведку, моемся в бане и радуемся погоде. Это вам не
несносная волжская жара. Нет, тут люди живут иначе, уж если льёт, так льёт основательно,
сутками. Дождь и ветер с Печоры бодрят и веселят. Лучшего мы пока не желаем.
Вечером пойдём на улицу - поглядеть, как молодёжь будет гулять и петь песни. Ветер так и
свистит за окном. В шерстяных свитерах - и то не жарко. А вчера чуть не купались ... Но погода
ни молодых усть-цылемов, ни нас не пугает нисколько. Гулянье всё равно состоится, а,
следовательно, начнётся и наша работа.

11 июня 1955г.
Работ идёт полным ходом. Началась она с того, что мы в какой-то мере изобразили вариант
бессмертной Чеховской «Канители», в чём нам старательно помогали местные старожилы. На
первых порах нам хотелось выяснить, кто из наших прежних исполнителей в настоящее время
имеется на лицо в Усть-Цыльме.
- Ну, а Иринья Торопова - жива?- допытываемся мы.
- Нету... Померла Иринья! - вздыхают бабки.
- Это какая Иринья? - вскидывается на них председатель колхоза,- Торопова? Да коды ж она
помереть поспела? Я её вчерась на огороды посылал!
- А Федосья Овчиникова?- не унимаемся мы.
- Живёхонька, внуков нянчит! - радостно отзывается хор.
- А Иван Фёдорович Чипсанов?
- И Иван жив!
- Ой, беда мне-ка, не бабы! Где ж он жив? Он мне братан был. Дивно время прошло, как
похоронили... И т. д. Установить, кто из наших знакомых жив, кто мёртв, удаётся не сразу. Но
помаленьку разбираемся. За вчерашний день записано сорок песен и 260 частушек. Разыскиваем
материал дальше.

13 июля 1955г.
Усть-Цыльма.
Мы ещё здесь, но завтра должны выехать на Цыльму.
Эти дни прошли очень напряжённо. Всё время бегали по селу, узнавали адреса, репертуар,
записывали все возрасты, сравнивали репертуарные списки прежних записей с нынешними.
Дети и молодежь действительно поют колядки, «виноградия», старые песни. Правда, не в таком
количестве, как их матери, но, тем не менее, традиция живет и поддерживается. Конечно,
религиозного значения традиционная обрядовая поэзия сегодня не имеет: традиция перешла в
забаву. То, что молодежь знает песни отцов, понятно: репертуар Усть-Цыльмы
законсервирован. Воздействий извне еще мало, песенная новизна «за реку да за великую»
поступает скудно, а старине нет никаких возможностей распылиться по сторонам: некуда,
кругом дремучая тайбола. Молодежь выписывает песни из кинофильмов, но фильмов этих сюда
приходит немного, а радио часто бывает испорчено. Тексты новых песен переписываются в
тетради и альбомы, но не слышно, чтобы они распевались: они воспринимаются и
переживаются молодым поколением прежде всего как стихотворения на любовные темы.
Сегодня записывали старого «певаку», деда Вокуева. Он знал и исполнил всего одну былину,
но нас поразило то, что в ней Илья Муромец бил - и побил - «мужиков-новотокманов». Враги
такого наименования до сих пор ни в одной русской былине не числились.
Нарядные «горки», т. е. праздничные гулянья на высоком берегу с хороводами и песнями,
теперь бывают реже, чем прежде: некогда, слишком много работы. Последняя «горка» была в
этом году в Иванов день, когда провожали весну. После этого девушки уехали на дальние
сенокосы, а их шёлковые сарафаны, парчёвые «коротеньки», прабабушкины «шалюшки» и
смоляные янтари снова улеглись в глубокие домашние сундуки - до очередного востребования.
Но на Петров день был большой традиционный праздник и работники снова съехались с
сенокосов в Усть-Цыльму: с ночи почти во всех домах и на горе, на поляне за деревней, «варили
петровщину», т. е. традиционную кашу. Мы видели в сумерках такой костёр на горе. Для этой
каши молодежь приносит из дому крупу и масло, варят в складчину, а потом поют, играют,
бегают с хохотом, прячутся по кустам и вообще это празднование носит довольно языческий
характер, напоминающий летописные «игрища у воды». О том, что Петров день посвящён
православному святому, никто, конечно, не думает. Пока молодежь веселится на горке,
старшие, сидя дома, варят «безделягу» - хмельной домашний квас, выходят на улицы,
распевают, обнявшись, песни и ходят друг к другу в гости. Вообще в бытовом укладе Печоры
много своеобразного, и традиции старины то и дело сталкиваются с новым бытом, полным
напряжённой колхозной работы.
У нас было несколько радостных встреч со старыми знакомыми, большинство которых, к
нашему удовольствию, оказалось живо и здорово. Благодаря общей помощи усть-цылемских
друзей мы нашли и записали за эти дни 68 песен, 4 былины («Первостольный богатырь Илья
Муромец», «Про Сокольника», «Про Илью», «Про Добрыню»), 278 частушек, 12 загадок, 13
считалок и сделали много наблюдений над местной жизнью, календарем и песенной культурой.
Завтра надо выезжать на Цыльму.

14 июля 1955г.
Мокрые брёвна на берегу Печоры близ Усгь-Цыльмы.
Неправда ли - уютный адресок?!
По договорённости с местным начальством моторная лодка Опытной сельскохозяйственной
усть-цылемской станции должна была в восемь часов утра ждать нас сегодня за два километра
от нашего дома - на берегу у Механического завода. Там был переезд через Печору. Но утро
началось, как попурри из общеизвестных русских народных песен:
Ты подуй, подуй, погодушка низовенькая,
Ты пролей-ко-ся, пролей, да частый мелкий дождь...
Собственно говоря, просить особенно было не о чем - и то и другое с ночи было к нашим
услугам. И погодушка, и частый мелкий дождь мы увидели в окошко сразу утром, как только
раскрыли глаза. Кругом на небе стояли беспросветные тучи.
Вы вставайте-ка, братцы, поутру вставайте раненько,
Умывайтесь-ка вы, братцы, ранней утренней да росою,
Утирайтесь-ка вы, братцы, чистым белым полотенцем...
Проделали всё это, заменив утреннюю росу, которой умывались волжские разбойники,
обычным умываньем в хозяйской чёрной бане во дворе за лопухами. Хозяйка ради нас тоже
встала очень рано. Как поётся в одной из записанных нами песен, к нашему пробуждению
Были столики чайные накрыты
Самоварчики были налиты…
Усидели пол-самоварчика, собрались, отправились. С собой взяли только самые
необходимые вещи, так как поездка на Цыльму не должна была занять у нас много времени:
через несколько дней мы предполагали вернуться обратно.
Долго шли по мокрым доскам местного тротуара, пока не достигли условленного места на
берегу.
Как приду я на быструю речку,
Сяду я на крутой бережок . . .
На бережок, действительно, сесть пришлось, так как больше сесть было не на что, а
желанной моторки на месте не оказалось. Пристроились на мокрой куче брёвен у самой воды,
на ветру, и принялись под проливным дождём ждать. Спрятаться было некуда. С тоской глядели
мы на неспокойную водную ширь. Наконец вдали показалась лодка.
- «Наука»,- прочитали мы на её борту.
- Это, конечно, за нами!
«Наука» действительно подошла к берегу, но тут выяснилось, что ей с нами не по пути: она
шла только в устье Цыльмы, а нам надо было подняться по Цыльме много выше, побыть в
деревнях Рочеве, Трусовской и Филипповской. Пока выясняется сложный вопрос нашею
транспорта, мы сидим на брёвнах под дождём, слушаем вой ветра и ждём.
Эх, лучше бы я, девушка, у маменьки жила,
С утра день до вечера кофеи пила!..

15 июля 1955г.
Река Цыльма. Деревня Рочево.
Долго сидели мы вчера на берегу Печоры, укрытые поленицами дров от пронзительного
ветра, и ждали. Чего? Многого!
Сначала - председателя колхоза, который с вечера накануне исчез в неизвестном
направлении, несмотря на договорённость и приказание Райкома отправить нас на Цыльму.
Потом ждали нагрузки моторки. Потом - погрузки пассажиров. Потом ждали, когда установится
погода; попробовали было, усевшись в «Науку», перебраться на другой берег Печоры, но сразу
вернулись обратно к своим поленицам: не то, что простая лодка, но и моторный катер не мог
себе позволить безнаказанно такого эксперимента. «Погодушка низовенькая» разыгралась во
всю, и пересекать эту отчаянную, бушующую реку поперёк было совершенно невозможно. Как
говорится в одной из волжских песен -
Нас шатало, молодцов, валяло
так, что пришлось вернуться и опять ждать. Потом, когда погода несколько утихла, одна из
лодок нашего экскорта успела проскользнутъ к устью Цыльмы и отвезла туда наш багаж. На
этой лодке мы должны были плыть дальше по Цыльме, и она, остановившись на том берегу,
ждала, пока мы прибудем туда же на «Науке». Но «Наука» не успела использовать эту минуту
относительного затишья - волны разбушевались снова, так что мы вместо восьми часов утра
вышли из Усть-Цыльмы только в половине шестого вечера.
В каютке, крошечной и душной, сидеть было невозможно.
- А может вылезем? - предлагаю я.
- Куда?!
- А на борт. Он же всё-таки немножко выше воды.
- А не потонем? - меланхолически интересуется Флавий Васильевич.
- С чего бы? Ещё новости! А повалимся в воду - вытащат.
Кое-как, запретив нашим младшим следовать за нами, мы с Ф. В. Соколовым, держась за
мокрые стенки, вылезаем на узенький, огибающий каютку борт, ничем не огороженный, низкий
и скользкий. Места там было не больше, чем для кошки средних размеров. Печора слала нам
навстречу большие валы с белыми гребнями. Катер нёсся по волнам, как бешенный, торопясь
поскорее переплыть эту страшную реку, нырял в волны с разбегу носом, обливаясь потоками
брызг и пены, которые, ослепляя, летели прямо в лицо. Вода была буквально под ногами. Нас
захлёстывало до колен. В общем всё это было похоже на картину Репина - «Какой простор!»
Действительно - какой простор! Мы стояли, держась за стенку каютки, лицом навстречу
ветру, пьяные от восторга... Какой простор! Примерно через час добрались до устья Цыльмы.
Тут пересели на поджидавшую нас лодку и по сравнительно тихой Цыльме медленно поползли
на небольшой моторке вверх. Согласно традиции, лодка была очень перегружена другими
пассажирами, ящиками, мешками, большой пилорамой, лежавшей поперек бортов и двумя
бочками с бензином, которые тоже плыли в деревню Рочево, как и мы. Сидя на этих бочках и
оглядывая окрестности, мы кутались в наши мокрые плащи. Ветер был очень холодный, небо
серое, берега промокшие, на дне лодки хлюпала вода… Было противно, знобко и надо было как-
то согреваться. Но двигаться было опасно, - при такой перегрузке можно было легко
перевернуть весь наш транспорт.
- Потонуть на Печоре - куда ни шло, это было бы не обидно... Но замёрзнуть на Цыльме!
Мы молча соглашались с этим справедливым рассуждением одного из наших товарищей. Но
всё это мы предвидели заранее и не огорчались. Старались согреваться весёлой беседой и
бодрыми прогнозами на будущее.
Один за другим Цыльма развертывала перед нашими взорами свои прелестные пейзажи.
Берега были пустынные, необжитые, с высокими береговыми обрывами, с песчаными
оползнями, на которых в живописном хаосе лежали вниз головами упавшие с обрывов елки.
Общий характер Цыльмы похож на соседнюю Пижму, но она ещё шире, извилистее,
разнообразнее. К сожалению, река уже сильно обмелела.
Лодка наша тащилась не спеша, готовая сесть на мель каждый раз, когда к этому
представлялась хоть какая-нибудь возможность. Тридцать три километра от устья до первой
деревни - Рочева - мы плелись с шести часов вечера до девяти часов утра сегодняшнего дня - т.
е. пятнадцать часов. Раз двадцать садились на мели, с которых нас сталкивали все имевшиеся в
лодке мужчины; застревали на каких-то косах и песчаных грядах; раз десять сходили на берег,
чтобы облегчить лодку, и потом опять лезли обратно - до следующей мели или переката. Но как
бы то ни было, мы всю ночь продвигались вперёд. Сидели, укутанные в плащи, которые никак
не могли даже на ветру просохнуть от пены и брызг Печоры, с ногами, засунутыми в огромные
болотные сапожищи; сидели неуклюжие, озябшие, под конец - усталые н сонные. Ведь всё-таки
была ночь! Когда приходилось из-за мелководья выходить, чтобы легче было лодке - брели
песчаными плесами, высокими берегами, заросшими пышной дикой травой и полевыми
цветами. Иногда взбирались «на гору», т. е. на вершину берегового откоса, и глядели оттуда,
как наш корабль тащился по мелкой воде, с трудом осиливая перекаты и мели. Иногда шагали у
самой воды и видели над головами огромные песчаные оползни, стоявшие стенами, и над ними
- шумящую хвойную тайболу.
По пути на берегу натолкнулись один раз на заброшенное поселение лесорубов, работавших
и живших тут весной. Жилые домики, лавка - всё было пусто и заброшено, все двери открыты
настеж. Мы вошли в один домик, обнаружили в нём печку, натаскали дров, растопили её,
погрелись и пошли дальше. В другом месте нам встретился хуторок сенокосцев: маленькая
избушка, баня, амбарушка. Все двери отперты, по углам - спящие рабочие. Мы посидели и тут,
подождали их пробуждения, потом погрелись у костра, на котором им начали готовить завтрак,
и опять пошли дальше - усталые, сонные, продрогшие и голодные. Но, не считая всех этих
мелочей, путешествие наше проходило вполне благополучно.
Часам к девяти утра, когда мы подползали к Речевой, проглянуло солнце и настал жаркий
северный день. Одна из наших соседок по лодке пригласила нас к себе на постой. Мы добрались
до нужной избы, присели на минутку к уже кипевшему самовару, а затем рухнули, как снопы,
вповалку на чердаке, на сеновале. Всё это было в половине второго утра. В четыре я встала и
вот пишу. Спутники мои ещё спят.
Рочево стоит на красивом месте в одном из крутых изгибов Цыльмы, высоко на горе. Прямо
из окна - хвойные утёсы; в лесистых ущельях как будто прячутся развалины замков. Справа -
широкая панорама пожен, извивающейся реки и дальней тайболы, заполнившей весь горизонт.
Рочево - деревня не очень большая. Люди приветливые и доброжелательные. Здесь тоже
занимаются скотоводством и молочным хозяйством, как и в Усть-Цыльме. Хлеба не сеют.
Умеют делать берестяные туеса, меховые оленьи туфли; старики молятся по старообрядческим
«листвицам» (или «лестовкам», т. е. кожаным чёткам, зёрна которые перебирают во время
молитвы) и куренья в избах не разрешают. Живут чисто, с крашеными полами, часами-
ходиками, деревянными диванами, старинными сундуками и начищенными самоварами.
Постели чистые, посуда тоже. Но умывание и многое другое - такое же, как было, вероятно,
заведено когда-то во всех деревнях дохристианской Руси и затем, пройдя насквозь всю русскую
историю, в первозданных формах дожило до наших дней...
Сегодня вечером нам вытопят баню. Этот закон древнего русского гостеприимства здесь
повсюду выдерживается очень строго. Да оно и неплохо: после городских газовых ванн запах
черной бани и берёзового веника, хотя бы вы им и не воспользовались, имеет большую
прелесть.
- А в городу-то у вас бани какие: по чёрному топятся, али как? - распрашивают нас местные
жители. Мы рассказываем им и про городские бани, и про ванны в квартирах. Последнее
повергает наших собеседников в изумление:
- Да как же в ей веником париться? - недоумевают они.

16 июля 1955г.
Рочево.
Крепко обосновались в гостеприимном доме нашей хозяйки, и вчера, к радости всего её
семейства, был наш первый вечер звукозаписи. Поют много, хорошо, интересно. Песни знают
крепко. Как и в Усть-Цыльме, тут есть «раздольные» (т. е. лирические протяжные), «горочные»
(весенние игровые), «вечеренечные» (т. е. игрищные, величальные на зимних посидках). Мы
записали старые песни - «Зимушка-зима», «Ночесь, ночесъ молодцу да мне мало спалося», «Не
сидела бы я у окошечка одна», «Хорош мальчик парень уродился», «Запевай-ка, моя любезная»;
исторические - «Нам не дорого злато, чисто серебро», «Вы вставайте-ко, братцы»; плясовые -
«Я недавно из походу из того», «Надо, надо мне сходить до зелена лужка» и другие. Записали от
молодёжи частушки обычного лирического типа:
Я любила сине море,
Я любила моряка
За красивую походочку,
За цвет воротника.

Я косить-то не косила,
Всё косу лопатила
Я любить-то не любила,
Только время тратила, - и т. п.
На ночь разместились кто где: кто на сеновале, кто в сенях, а Ф. В. Соколов, не предупредив
никого, выбрал себе место на лавке в бане. Утром туда зачем-то отправилась хозяйская
свекровь. Услыхав, что кто-то ворочается на лавке, она с воплем кинулась обратно, и теперь
невозможно разубедить её, что там был наш товарищ. Она стоит на своём:
- Баенник был! Шишко! Чёрт баенный!
Так создаются «бывальщины» и легенды, так поддерживаются суеверия.
Я спала в «балагане», т. е. на деревянной кровати под сплошным пологом из холста (от
комаров). С вечера было тепло, но ночью пришлось поверх спального дорожною халата
наложить шерстяной жакет, сверху - большой кашемировый платок, пальто, а поверх всего -
грандиозную хозяйскую овчину. Таковы июльские ночи на Печоре.
Сегодня видели прелестную сценку: беседовали между собой две трёхлетние местные
жительницы, обмотанные по-бабьи платками, в сарафанах до пят.
- Овдотья! Не видала, Марья-ти дома, ли нет?- пищит одна.
- А кто зна, девушка! Утресь-то дома была, доиласе,- отзывается из-за огороды вторая,
очевидно, видевшая, как Марья утром доила корову. И всё это серьёзно, как взрослые.
19 июля 1955г.
Река Цыльма,
дер. Трусовская.
Продвигаемся помаленьку вглубь лесов.
Трусовская стоит в десяти километрах от Речевой вверх по Цыльме. Название её происходит
от глагола «трусить», т. е. сыпать. В далёкие времена некий местный житель Василий бродил по
тайболе и наткнулся на медведицу. Не зная, как с ней справится без оружия, храбрый потомок
новгородских колонизаторов, однако не растерялся: не долго думая, он схватил медведицу за
уши и трахнул по лбу туеском с морошкой, который был у него в руках. Туесок лопнул,
морошка засыпала («затрусила») медведице глаза и пока она их продирала - Василий убежал.
Таково предание. В наши дни никаких медвежьих троп тут не имеется, их заменило
благоустройство. В Трусовской имеется лавка, выписываются газеты и журналы, есть школа.
Тут же помещается Цылемский сельсовет.
Мы прибыли сюда вчера. 17-го в доме наших Рочевских хозяев была большая «гостьба» по
случаю дня рождения хозяина, носившего непривычное для наших ушей наименование
Акинфора Алексеевича. Гости собрались с разных сторон. На торжество прибыл и хозяйский
тесть, Никита Федорович Ермолин с супругой, из этой самой деревни Трусовской. Дед оказался
«певакой» и знатоком былин, с соответственной бородой и «окатистым» голосом.
— Вы от его вашу машину-то берегите, - опасливо предупреждали нас соседи, - у его
голосина такой, што какая хошь пружина лопнет. О прошлом годе на пожне был, старины
ровел... Так Мишка Кормушов за три версты в лесе был, слыхал. Говорит потом: «Чегой-то,
никак по Цыльме пароходишше поднялсе? Я в лесе слыхал, вроде гудок-то пароходный
ровел...»
Голос у деда в самом деде оказался могучий. Никита Федорович не только спел нам очень
много в тот же вечер, но вчера утром, уезжая домой, пригласил нас с собой, поселил у себя и
второй день не умолкая поет нам былины и песни. Из былин мы записали у него «Про Чурилу»,
«Вдова пашина», «Соловей Будимирович», «Илья Муромец и Соловей разбойник», а из песен —
«Между реченькой, между быстрою», «Сизенький голубчик сидел на дубочку», «За рекою да за
великою», «Поле чистое, турецкое», «Платов», «У колодичка у глубокого», «Со Буянова славна
острова», «Вниз по матушке по Неве-реке» и много других – лирических, любовных,
протяжных и плясовых. Дом у него большой, в три этажа и нам предоставили право
устраиваться, где угодно - от чердака с кучами сухих веников для спанья до столярной
мастерской, рабочей комнаты хозяина.
Закрепившись на достигнутых рубежах, мы пошли знакомиться с новой для нас деревней.
Трусовская расположена на холмах, разбросанно, от реки до нее не так близко, как было в
Рочеве, и вообще тут не так красиво. Но, конечно, тут тоже имеется очень высокий берег и с
него во все стороны видна тайбола. Жители, как и в Рочеве, старообрядцы, не признающие
курения в избах и косо глядящие на девушек с модными прическами, без привычных длинных
кос. В очень старом маленьком домишке живут две сестры, исполняющие должность
старообрядческих попов: крестят детей, отпевают покойников и т. п. Конечно, молодежь ко
всему этому непричастна: это уходящий старый быт.
Хозяйство здесь то же, скотоводческое. Поэтому сейчас вся деревня бригадами на сенокосе:
запасают корма. В деревню приезжают только на вечер субботы - в баню.
Масса ребятишек, которые буквально наводняют улицы и избы. Нам рассказывали про
одного местного деда, у которого пятьдесят восемь внуков, а правнуков он уж и не считает.
Люди встречаются очень красивые - и дети, и взрослые.
Милая приветливая молодежь водит нас по деревне с неумолчным пением частушек.
Некоторые очень хороши по звукописи и занимательны по словотворчеству и рифмовке:
Я любила Мишу-ту
За рубашку вышиту.
Рубашка бела вышита,
Хороший парень Миша-то!

Бросил, бросил мил ходить,


Бросил до дому водить:
«Привыкай моя желанночка,
Одна домой ходить!»

Под окошечком костер,


Парень любит двух сестер.
Упала плашечка с костра.
Отбила младшая сестра.

Ты сумел меня задролить,


Так сумей меня любить.
Без огня зажег сердечко,
Без воды сумей залить.
Не обходится, конечно, и без курьезов:
Бойтесь, девушки, блондинов,
У блондинов рыбья кровь,
У блондина сердце - льдина,
Заморозит всю любовь.

21 июля 1955.
Река Цыльма. Деревня Филипповская.
Вчера вечером по зеркально тихой Цыльме мы прошли на моторной лодке еще четырнадцать
километров вверх - до Филипповской. Лодку вела дюжая цылемка, Фекленья Ивановна, бывший
председатель местного колхоза. Река на этом участке глубже, мелей меньше, и мы за два часа
благополучно одолели эти километры. Всего один раз вылезали на берег, пока лодка одолевала
широкий плоский перекат.
Удивительно хороша Цыльма - спокойная, лесная северная река - вот в такой вечер на закате.
Небо огромное, ясное, тихое, берега отражаются в воде, как опрокинутые - то темнозеленые,
мохнатые, с песчаными оползнями, то низкие с отмелями, поросшие кудрявыми кустами.
Людей по пути мы почти не встречали. Редко-редко промелькнет лодка, беззвучно скользящая в
тени высокого берега, или по угору пройдут силуэты косцов с граблям на плечах, четко
вырисовывающиеся на фоне вечернего неба. А вообще берега совсем необжитые и пустынные.
Размывает их весной половодьем отчаянно, и многие даже очень большие деревья лежат,
рухнув, прямо головой в воду, корнями кверху.
В песенном репертуаре Филипповской ничего нового мы не встретили: записали варианты
песен «Ивушка», «Круг кусточка, круг было пенёчка», и «Разосенние комарочки», «Как вечор
тоска нападала», много игровых, много припевок. Конечно, записали и десятки частушек:
Вспомни горки, вспомни санки,
Вспомни, как каталися.
Вспомни Трусовску деревню,
Как мы расставалися.

Мы с миленком расставалися
На Цылемке-реке.
Два цветочка, два голубеньких
Завянули в руке.

Через Цылъму быструю


Я мосточек выстрою;
Ходи, милый, ходи мой,
Ходи летом и зимой.

Я на Цыльму на реку
Ходила, умывалася.
Кабы не Цылемка-река –
Вся бы стосковалася!
и т. п. «Цылемка-река» и соседние деревни упоминаются в очень многих частушечных
текстах.

24 июля 1955.
Мы прожили в Филипповской два дня. Записали от местных жителей все, что смогли.
Многое было уже повторением того,что мы слышали в Рочеве и Трусовской. Иначе и быть не
могло: из-за близости деревень друг к другу некоторые тексты совпадали почти дословно. Это
тоже интересные для нас данные в плане изучения устойчивости традиции. Мы сделали много
записей-вариантов и начали подумывать об обратном пути.
Договорились с той же Фекленьей, что она сплавит нас вниз по Цылемке-реке до самой
Усть-Цыльмы. Но 22-го вечером «Цылемка» разбушевалась не хуже Печоры. Вся свинцовая, в
белых барашках неслась она против течения мимо наших окон, подгоняемая в спину
сильнейшим ветром. Над ней висело грозовое небо.
Картина - увы! - была нам хорошо знакома. Мы понимали, что договор с Фекленьей
становился весьма сомнительным. Надо было спешно придумывать что-то другое.
Посреди деревни стояла грузовая машина. Мы попробовали было завести о ней речь с
местными жителями.
- На машине - ни к нам, ни о нас, - наотрез объявили нам, - нету дороги: пенье, коренье...
- А как же тут оказалась эта машина?
- Ёвон-ди-ка, этта-то? - подумав, отвечали нам,- этта ешьшо зимой пришла. По снегу.
- Этой зимой?
- Не... Она цетвертый год тутотка стоит. Пришла, ну, стало быть - остоялась - вот и стоит…
Короче говоря, вся надежда оставалась все-таки на одну Фекленью. К счастью, вчера утром
река несколько успокоилась, и мы поспешили в половине двенадцатого выйти в полном составе
вниз по Цыльме. Фекленья, как истая правнучка Марфы Посадницы, глазом не моргнув,
отважно вела свою моторку и только ругалась - но как! - вероятно, так умели в свое время
только могучие богатыри, герои новгородских былин в тех случаях, когда по непонятным
причинам вдруг переставал работать мотор. Однако, после упорной борьбы человеческий гений
одолевал черную магию техники и мы скользили дальше.
В общем, путь был прекрасный. Лодка без груза шла по течению легко, день был тихий,
теплый, серенький. Время от времени начинался небольшой дождь, но быстро переставал, так
что мы не успевали даже слегка промокнуть.
На пути нас ждало необычайно приятное неожиданное приключение.
Мы слыхали в Трусовской и в Филипповской про замечательного исполнителя былин,
Лазаря Михайловича Носова, жителя деревни Кривомежной, расположенной тут же на берегу
Цыльмы, в лесу, в стороне от воды. По всем наведенным нами справкам оказывалось, что
старика сейчас в деревне нет, а где он - неизвестно: то ли в лес ушел на промысел, то ли в гости
куда-нибудь в другую деревню – «кто зна?» Искать его было дело бесполезное.
- Да вы на будущий год приезжайте, - уговаривали нас цылёмы, сами искренно огорченные
нашей неудачей, - не бойтесь, дедко-то еще жив будет! У нас народ долго живет, а дедке-то
всего семьдесят восьмой пошел...
Ничего не оставалось делать, как отложить запись моложавого дедки на будущий год и
возвращаться в Усть-Цыльму. Так мы и сделали. И вот плывем.
- Тут мыс, я объезжать буду, - говорит Фекленья,- а вы пешечком пройдите, поперек. На
четыре километра пешком ближе-то.
Мы оставляем багаж в лодке, а сами выходим на узкую береговую тропинку. Начинается
дождь.
- Так через поле и топайте, а я - мигом! - напутствует нас Фекленья, выбираясь на середину
реки. Мы бодро отправляемся в путь.
Впереди виднеется фигура старика в большой меховой, не по сезону, шапке, с красным
платком вокруг шеи. Старик, кажется, ничуть не спешит. Мы быстро нагоняем его. Услышав
наше приближение, он оборачивается и встречает нас улыбкой.
- Здравствуйте, дедушка, - говорим мы.
- Здорово, родимые, - приветливо отзывается дед, - а это вы кто же будете? Откудова?
Незнакомые люди на берегах Цыльмы, где каждый житель знает другого до седьмого колена,
до сих пор еще немалая редкость, и понятно, что ваша компания интересует старика. Мы
объясняем ему, кто мы и зачем тут очутились.
- За старинами? - снова улыбается дед, - а вот такую слыхали?
И, не убавляя шага, бойко размахивая на ходу руками в огромных рукавицах, дед вдруг
запевает:
Уж как ездил Добрыня да по чисту полю,
Он завидел, Добрыня, да там шатер стоит.
Уж как русски те шатры да были белобархатны,
А как тот шатер - да чернобархатной...
Мы в восторге переглядываемся. Дед поет чудесно, как настоящий большой мастер
былинного искусства. Вот неожиданная находка!
- Дедушка, как вас зовут? - не выдерживаем мы.
- Носов я, голубчики, Лазарь Михайлович. Из Кривомежного, - невозмутимо отзывается дед.
- Лазарь Михайлович! Да ведь мы вас по всей реке ищем! Как вы тут очутились?
- А я у сына гостил, у Семена, - обстоятельно поясняет дед, - ну, а нонь домой попадаю.
Мы хватаем старика за обе руки.
- Лазарь Михайлович! Погодите! Вы не очень торопитесь? Мы вас записывать будем!
- Ну, пиши, - охотно соглашается дед и немедленно продолжает о той же ноты, на которой
мы его прервали:
Как поехал Добрыня да ко черну шатру,
Он ведь ставит коня да к дубову столбу...
Он ведь вяжет коня да к золоту кольцу.
Он заходит, Добрыня, да во черной шатер.
Тут стоит нынь бочка да с зеленым вином…
Дождь разыгрывается сильнее. Магнитофон наш плывет с Фекленьей в отдалении, посреди
реки, но у каждого фольклориста всегда имеется в кармане бумага и карандаш. Лазарь
Михайлович беспечно садится на край придорожной канавы. Мы, в полном восторге,
размещаемся на мокрой траве вокруг него.
Дождь припускает. Но певец наш поет без запинки. Карандаши так и летают по страницам.
Теперь дед поет былину про Фатенко:
Как сидели на пиру дак две честны вдовы.
Две честны были вдовы дак две боярины.
Как одна была Маринка да Чусова вдова,
Как друга была Овдотия, вдова-то Блудова...
Наливала тут Овдотия да чару зелена вина,
Не велику и не малую - полтора ведра,
Подносила она Маринке да Чусовою вдовы,
Как за чарой сама речь дак выговаривала:
-Как у мня-то ведь есть дак дорого чадо,
Дорогой у мня есть дак сын Фатенушко.
Как у тя-ле есть дак дорога дочерь,
Дорога-ле твоя Савишна-Чусавишна.
Как не можно ле с тобою нам их вместях свести,
А вместях-то их свести дак сватосьво-то завести?...
Капризная Чусова вдова отказывает Овдотье и оскорбляет ее сына презрительными
бранными словами. Фатенко, узнав об этом от матери, сам едет за невестой, разбивает палицей
ее терем и чуть не за волосы притаскивает Савишну-Чусавишну к себе домой. Словом,
происходит всё так, как полагается в традиционном тексте этой былины. Дед noeт уверенно,
посмеиваясь, и всей душой, по-видимому, одобряя поведение отважного жениха.
Лодка, догоняя нас, приближается к берегу. Мы мчимся за нашей аппаратурой,
притаскиваем магнитофон, пристраиваем его на край канавы.
- Лазарь Михайлович, теперь в машину спойте!
Дед с удовольствием соглашается и на это.
-От-то мне-ка беда, не люди! - кричит озадаченная Фекленья и останавливает лодку, - долго
ли сидеть-то станете? Ведь смокнете!
По нам сейчас не до погоды. К тому же дождь как будто на минутку перестал. Старик
садится перед магнитофоном.
- А про Микулу-то слыхали-ли? - интересуется он, покончив с озорным Фатенкой, - а про
Илью? Про Илью много поют! Как он со своим сыном с Сокольником, подралсе...
И мы записываем, записываем...
- Ну, хватит нонь. Bce! - объявляет наконец прыткий дед, - довольны ли?
- Уж так довольны, Лазарь Михайлович, сказать нельзя! Спасибо вам! Вас бы до вечера
слушать!
- До вечера нельзя, - серьезно отвечает дед,- я еще на пожню попадать лажусь. Счастливо
вам!
Мы без конца благодарим его, к его удовольствию несколько раз фотографируем и, наконец,
расстаемся. Лазарь Михайлович бодро шагает дальше в свою деревню, а мы со вздохом
усаживаемся обратно в лодку.
- Эх, еще бы такого послушать!
Плывем дальше. Дождь прекращается. Цыльма неподвижна - чистая, тихая, прозрачная.
Глушь, дичь! Мы несколько раз вспугиваем с воды диких уток. Раз подняли с отмели двух
цапель, которые пронеслись над нами, размахивая, как тряпками, большими крыльями. К вечеру
окончательно разгулялось, и мы по огромной, непривычно тихой, перламутрово-светлой Печоре
в девять часов вечера прибыли к усть-цылемским берегам.
В избу Тороповых явились, как домой, и были шумно и радостно встречены приветствиями,
расспросами, самоваром и стаканами местной браги, которая стрялалась по случаю дня
рождения сына Сережи. Наверху шел пляс, пелись песни, было достаточно шумно. Мы быстро
поужинали и ушли спать на поветь.
Таким образом закончен один из этапов экспедиции - река Цыльма. Записали на ней восемь
былин, 128 песен, 197 частушек, два причитания и две считалки. Среди записанных песен много
традиционной лирики, исторические и лиро-эпические, свадебные-величальные, припевки.
Новых песен не складывают и даже не понимают принципиальной необходимости в их
существовании.
- На це-ли бат новы песни, коли от старых во рту тесно? - с недоумением говорят певцы и
певицы всех возрастов. Правда, кое-какая песенная новизна тут имеется, но... лучше бы ее не
было! Так, например, ребятишки лет 5-6, возвращаясь домой из детского сада, распевают на
улице:
Я любила гада,
Обожала гада,
А у его, у гада -
Целая бригада!
Когда мы, несколько обомлев, спросили, каким образом подобная поэзия проникла в
репертуар детского сада, малолетние певцы отвечали нам не без достоинства:
- У людей слыхали!
И пояснили, что множество подобных произведений, усвоенных oт старших братьев и
сестер, распеваются ими в детском саду и его окрестностях - К полному ужасу приезжей
воспитательницы, которая тщетно пытается искоренить эти поэтические перлы из уст
малолетних печорцев и заменить их песенкой «Ах, попалась, птичка, стой». Но малолетние, как
доблестные потомки Марфы Посадницы с одной стороны и протопопа Аввакума с другой, уже в
пятилетнем возрасте упорно стоят на своем и наряду с "услышанной у людей" новизной знают и
коротенькие колядки, и плясовые припевки и вообще придерживаются традиции, стеной идут за
исконную печорскую песенную культуру.
Здесь мы пробудем теперь дня три, потом разделимся на группы: младших наших спутников
оставим обрабатывать селения вокруг Усть-Цыльмы, а сами вдвоем с Ф. В. Соколовым будем
добираться до верховьев Пижмы, до деревни Скитской.

28 июля 1955.
Peкa Пижма.. Печерская деревня Скитская.
Вчера мы двое перебазировались на Пижму. Произошло это по воздуху.
В Усть-Цыльме имеется теперь аэропорт! Песни, припевки, былины - стары. Но в быту -
неслыханная новизна: аэропорт в Усть-Цыдъме! И он соединен телефоном (!!!) с почтой. С
почты можно позвонить и, как такси в Ленинграде, заказать самолет на определенный день и
час. Делается это очень просто и стоит недорого.
Так мы и поступили. Позвонили, заказали двухместный самолет в верховья Пижмы на 12
часов дня вчера и в назначенный час были на аэродроме, который находится за Усть-Цыльмой
поодаль от реки.
Он большой. Вокруг посадочного знака мирно пасутся и медленно бродят коровы. Когда
нужно принимать самолет с воздуха, администрация выходит из конторы и дает в сторону коров
ракетный выстрел. Коровы недовольно мычат, лениво отодвигаются в сторону и самолет
приземляется. Все это мы вчера видели собственными главами.
Наш самолет оказался крошечным, вертлявым. В воздухе он крутился как воробей. Внизу
шумела темная тайга, извивались дикие лесные светлые речки... Мы летели, ежеминутно
проваливаясь в какие-то воздушные ямы, и хотя пути нашего было всего полчаса - посадка была
очень неприятной.
Полчаса! Прежде из Усть-Цыльмы до Замежного тащились по реке трое суток... А Скитская
еще значительно выше Замежного по течению.
Нас высадили на поляне в лесу, на берегу Пижмы. Здесь стояло несколько брезентовых
палаток - житье сенокосной бригады, - и два барака геологической экспедиции. Тоже - новизна,
прежде неслыханная.
Мы немножко опомнились от полета, пришли в себя, отсиделись на берегу. Тут же
обнаружили массу почти зрелой красной смородины, кусты которой стояли густой зарослью по
опушке леса и светились на солнце яркими прозрачными ягодами.
Скитская была отсюда в двух километрах. Мы забрали на спины наши рюкзаки и
отправились. Скитская - последняя деревня по Пижме, в которую пробираются или пешком по
берегу, или на лодке. Дальше, говорили нам, река не судоходна и выше по ней лесом можно
только продраться верхом. Ногами не пройдешь.
Мы устроились в маленьком уютном домике Тита Федотыча Ончукова (чуть не вся Печора -
Ончуковы, Поздеевы и Тороповы) и его приветливой хозяйки. Здесь все жены называются по
мужьям: «Петиха», «Федулиха» «Борисиха» и т. п. Наша хозяйка соответственно именуется
Титихой.
Устроились мы, огляделись - и сразу поняли, что провалились в страну чудес, в совершенно
древние времена, к Аввакуму и его современникам.
Нынешняя деревня Скитская прежде называлась Монастырь или Великопожненский Скит.
Название это, вероятно, было дано в силу того же упрямства ее основателей-старообрядцев,
проявления которого мы уже неоднократно встречали на Печоре: деревня утопает в дремучих
лесах и лесных горах, между которыми извивается узенькая каменистая Пижма; никаких пожен
вообще, а "великих" тем более кругом нет. Местность очень красива, дика и совершенно
пустынна. В XVII-м веке сюда кинулись и тут осели беженцы от Никона. Они основали
молельню и жили привольно. В 7252 году, судя по указаниям в местных рукописных книгах, в
лесах Пижмы разыгралось как бы последнее действие "Хованщины": пришли солдаты,
окружили Скит и предложили обитателям сдаться. Те засели в монастыре, укрылись и не
сдавались. У них был там хворост и все другое, необходимое для самосожжения. Свыше ста
человек решили сгореть, но не сдаваться. Поднялся громадный пожар.
- А как огонь-то разбушевалсе, так из его белы голуби и полетели, - с увлечением, перебивая
друг друга, сообщали нам местные Иванихи, Дронихи и Левонтихи, - это, стало быть, души
угоревшие понеслись. Сто ли, больше ли голубей-то было...
- Сто четырнадцать, - строгим тоном поправил бабок присутствовавший при нашей беседе
дед Ермил, великий знаток местной истории.
- Ну, пущай, хошь четырнадцать, - согласились Иванихи - а тольки главно дело, што
полетели. Вон туды, в залесье... А уж оттудово куды - кто знат?
Рассказы, предания, легенды об этом событии до сих пор очень живы в памяти населения.
Сейчас деревня невелика. За двумя десятками домиков, обращенных к реке, стоит "Большой
Могильник", т. е. древнее старообрядческое кладбище, осененное вековыми соснами и елями.
Оно началось с захоронения костей, которые были обнаружены после пожара на месте бывшего
скита. На нем имеются огромные полусгнившие кресты в два человеческих роста, замшелые
прогнившие "домовища" и множество древних могильных столбиков с затейливой резьбой,
некоторые - со следами красной и синей краски, полинявшей от времени. Все это огорожено
деревянной оградой двухсотлетней давности. Лес "Большого Могильника", мрачный и темный,
переходит в более жизнерадостный лесок "Малого Могильника", где хоронили "мирских" и
посреди которого - тоже в ограде - находится древнее домовище («струбец») местного святого -
Лаврентия, относящееся к тем же временам, т.е. к концу ХVII века. Весь этот лесок занимает
немного места. За ним находится вторая часть деревни Скитской, называемая "Замогильник".
- Эту песню те замогильны-ти бабы споют, - в первый же день объявили мне жители
Скитской, как на грех забывшие текст "Со Буянова славна острова", - замогильны-ти бабы да
мужики больно хорошо поют!
По краю леска "Малого Могильника" идет дорога, соединяющая жителей Скитской с их
"замогильными" соседями. Ровно по середине дороги между двумя частями деревни стоит
большой полуразрушенный пень огромной старой лиственницы. В прежнее время это была
своеобразная граница: идя из замогильника можно было петь песни только до этого места,
дальше начиналась территория деревни Монастырь, т. е. Скитской, и светского петь тут было
нельзя: разрешалось только пение духовных стихов или в крайнем случае - "старин". В свою
очередь и шедшие из Монастыря в Замогильник могли до самого пня петь только духовные
песнопения, а уж после пня - что угодно. Все это указывает на то, что песенная культура и
привычка к пению тут очень древни.
- Дак што, ни наши, монастырски, ни замогильны - николи по дороге ходить с закрытым
ртом не умели, - сообщали нам наши новые знакомые - им уж непременно надобно было чего-то
роветь по пути… да пошибче, штоб по всему лесу громело...
Песни здесь очень старые, но помнят их не целиком и до конца допевают не всегда.
Усиленно ссылаются на различных Федотов и Ларионов, которые когда-то жили и пели, и знали
бог весть какие сотни былин и песен, но, как водится, «совсем намедни», как на грех, померли.
Те, которые уцелели, помнят только отрывки. Так например Федосья Федоровна Осташова
сегодня спела нам отрывок из былины о Бутмане:
Как про старого сказать да про удалого,
Про удалого сказать да добра молодца...
Он ведь пил вино да сам не рюмками,
Он не рюмками пил дак не стаканами, -
Он откатывал бочки да сороковочки...
Во хмелю детинка да выпивается,
Он ведь силушкой да похваляется:
Он ведь силушкой будто сильней царя,
Он ведь сметочкой будто посметливей...
Как они пошли к царю, доложили:
- Уж ты царь, ты мой царь, Владимир-князь...
Кто пошел, что именно доложил, что это был за царь – «Владимир-князь» и что вообще
произошло дальше - певица никак объяснить не могла:
- А кто знат?..
Павла Маркеловна Чупрова, тридцатилетняя молодка пела о том, как
…не видели – старой наш на коня скочил,
Да только видели - старой наш в стремена вступил,
А по чистому полю да только пыль стоит,
Только пыль стоит, да дым столбом валит,
У коня-то из ноздрей да искры сыплются,
У коня-то изо рта да пламя мечется...
Подъехал старой ко белу шатру…
И опять неизвестно, что было дальше. Из всего сюжета «Илья и Сокольник» запомнился
только словесный портрет коня. Полноценных былинных текстов мы тут так и не нашли.
Большой авторитет для деревни – «поп Сидор» умный, начитанный и по старообрядчески
очень культурный человек. Он приятель нашего В. И. Малышева и хранит в тайниках своего
жилища, кажется, немало ценной старообрядческой книжной и другой старины.
В быту много интересных изделий местных кустарей: посуда и орудия из дерева, бересты,
разных прутиков и т. п. У граблей - резные спинки. Здесь точат веретёна для прялок, - самые
прялки, как и расписные короба, всегда привозились с Мезени, из Палащелья. Существуют
своеобразные деревянные приборы для вытачивания веретён, а посреди деревни стоит странное,
тоже деревянное сооружение для витья веревок, которым может по мере надобности
пользоваться любой житель деревни. Очень любопытны колодцы: вместо обычных бревенчатых
срубов из земли поднимаюся подлинные "колоды", т. е. выдолбленные огромные пни, в
середину которых с высоких журавлей и опускаются ведра. Корыта тоже выдолблены из бревен.

29 июля 1955.
Там же.
Мы еще здесь, но думаем сегодня двинуться дальше, т. е. вниз по течению, и заезжать по
пути во все деревни. Тут поблизости в четырех километрах есть деревня Степановская. В свое
время в нее выселился из Скита некий Степан. Вернее, односельчане насильно выселили его из
Скита, так как он хотя жил в монастыре, но решил жениться, следовательно, в святой обители
оставаться не мог. Он ушел - и создал неподалеку от Монастыря особое жилье, которое затем
превратилось в деревню Степановскую. Так же пришлось поступить и некоему Ивану Чуркину.
Дочь его, девица, жившая в монастыре, решила гореть вместе с другими затворниками. Иван
Чуркин влез было к ней, отговаривал ее от нелепого самоубийства, но отговорить не смог и
вылез обратно. Девица сгорела, а отец ушел из Скита и основал деревню Чуркино в десяти
километрах отсюда.
Сейчас в доме наших хозяев находится родственница Тита Федотыча заведующая школой в
Степановской. Она приглашает нас приехать и поселиться у нее. Мы согласились. Наверно, к
вечеру переедем.
Все глубже и глубже проникаемся мы своеобразием этого Kpaя. Haм никогда еще не
приходилось встречать мест, где жили бы "замогильные" бабы, где все хозяйство
этнографически до такой степени восходило бы ко временам Ярослава Мудрого и Святополка
Окаянного, и где до сих пор имеется такое неисчислимое количество поверий, гаданий,
примет…
И говорят-то здесь невполне по русски, а больше по печорски – от стариков до маленьких
ребят. Попробуйте, например, спросить ребятишек, как зовут их товарищей, сидящих перед
вами рядком на завалинке. В других районах страны каждый ребенок ответил бы вам:
-Это - Катя, это - Миша, Витя (или Оля, Надя) - и т. д.
А по печорсви четырехлетние будут тыкать пальцем поочередно в каждого сидящего и
приговаривать:
- Ёвон-ди-ка Анна, ёвон-ди-ка Овдоття, ёвон-ди-ка Феклення, ёвон-ди-ка Устиння,- не
признавая уменьшительных имен даже для трехмесячных.

29 июля 1955.
Рева Пижма, дер. Степаневская.
Упомянутый выше Степан был явно неглуп и ничуть не пострадал от изгнания из
монастыря: в четырех километрах от Скитской он нашел поистине чудесный уголок для жилья.
Мы прошли эти четыре километра красивой лесной дорогой по берегу извилистой тихой
Пижмы. Солнце заходило, разлившаяся гладь реки пламенела золотом. Мягкие вечерние тени
лежали на теплых зеленых полянах и сгущались под высоким обрывом противоположного
берега. Багаж наш ехал впереди на санях-волокушах, так что мы могли шагать налегке и
наслаждаться природой и погодой.
Дошли до реки. Наша будущая хозяйка, заведующая Степановской школой сидела верхом на
лошади, впряженной в волокуши: здесь выдерживается древняя традиция - возницам сидеть не в
повозке, а верхом или боком на лошади. Лошадь, волоча за собой сани с поклажей, отправилась
вброд через мелководье, а к нам направили с другого берега, от деревни, лодку с перевозчицей.
Перевозчица переплыла на наш берег и что-то крикнула, очевидно, предлагая свои услуги.
- Перевезти нас хотите? - спросили мы.
- Цейно, - отвечала женщина. «Цейно» - местное слово, которое печорцы употребляют в
разных случаях: и как восклицание, и как вопрос, и как выражение одобрения или неодобрения,
смотря по обстоятельствам. В данном случае это, очевидно, означало: «если хотите – перевезу».
Мы уселись в лодку. Пижма оказалась в этом месте довольно глубокой, но такой
прозрачной, что видна была каждая травка на дне.
Переправились, дошли до школы, остановились в ней. Классы пустые, места много. Тут же
рядом, в этом же доме, находится квартира заведующей, где она помещается с очень большой
семьей. После вечернего чая была сразу организована первая запись.
Нас познакомили с лучшей здешней певицей - Ириной Трофимовной Михеевой. По имени
своего мужа Матвея («Матюши») она называется «Матюжихой» и под этим именем слывет в
Степановской, как лучшая песельница и самая искусная мастерица оленьих туфель. С ней
пришли и ее приятельницы, такие же милые бабушки, и запись оказалась вполне удачной, хотя
записывать их хор было и нелегко - уж очень распеты были тексты:
Ой, не една-то ле една эй да во поле да дорожечка да ле пролега… ой, една да про… пролегала,
У-ой да пролегала,
У-ой она-то ельничком ой да ельничком да березничком она ле за... ой да она да за... заростала.
Ох, да заростала...
Ой, зелен-то ле горьким ой да мелким да осинничком дак ее у ли за... ой да ее да ле за... заломило,
Ой, да заломило...
Ох, мне-то нельзя то ле нельзя ой да нельзя да добру молодцу дак нельзя да по... ой да по ей нельзя по...
погуляти....
И т. д. Или:
На бору-о сосна стоит,
Сосенка да не... да не проста... ой да не проста... ой, дак не простая,
Не простая сос нка, сосенка да за... ой, за… занята…ой да занята...а-ох-ой да занятая...
Чудесно они спели "На Дунае":
На Дунае на сла… на славном о...ой да острове
Эй да по...поднимался сокол ой да по подне...поднебесам,
Поднимался сокол да по подне…небесам,
Ах да о...опускался сокол ай сокол на сы…сырой дуб,
Опускался сокол... сокол да на сы… на сырой дуб,
Да он-то глядел ли, смотрел на все сто...ой, стороны,
Он глядел-то, смотрел на все сто...ой, все стороны.
Он-от завидел, сокол, да реку...реку Смородину,
Он завидел, сокол, реку Сморо...ой, Смородину.
Ой, да что-то по той ли реке, реке Сморо…эй, Смородине
Что-то по той-то реке, реке Сморо... ой, Смородине
Ра...разливалися луга широ... ой, широкие
Разливалися луга широ…ой, широкие,
Ой, да вы... выростала трава... ой, трава шелко...ой, шелковая,
Выростала трава, трава шелко… ой, шелковая,
Ой, да ра... расцветали цветы, цветы лазо...ой, лазорьевы,
Расцветали цветы, цветы лазо...ох, лазорьевы.
Ой, и тут ишли да прошли звери лю…ой, да лютые,
Тут и шли ле, прошли звери лю…ой, да лютые,
Ой, звери лютые, ой да волки се…ой, да серые,
Звери лютые ой да волки се...ой, да серые…
Ой, да что-то несут-то в руках сабли во...ой, да вострые,
Чтой несут-то в руках да сабли во... ой, вострые,
Сабли вострые ой да пушки ме... ой, да медные...

Завтра - продолжение записей.


31 июля 1955.
Дер. Степановская.
Работаем, не покладая рук. Записали весь репертуар в Степановской. Сегодня ходили за три
километра в Никоновскую. Нам повезло: встретили там былинщика Дм. Фед. Чуркина 79 лет из
деревни Чуркино, которого бог догадал как раз об эту пору приехать зачем-то в Никоновскую.
Дед был очень доволен встречей с нами и с ходу спел нам былину о Скопине. Правда, время в
этой былине несколько сместилось и Скопин оказался пирующим у князя Владимира, а
отравила его, несмотря на это, жена Малюты Скуратова... Но дед пел так бойко и уверенно, что
нам не пришло в голову усомниться в достоверности его повествования. Такое свободное
обращение с былинными героями и перенос их из одного века в другой - тоже какой-то этап в
жизни былинной классики.
Дни стоят чудесные - ясные, нежаркие, работать легко. Живем в школе, каждый в своем
классе, на полу, на соломе. Сегодня кроме песен сделано много приобретений этнографического
характера: «солоницы», веретена, ковш с конской головкой на ручке, «швейница», древняя
старообрядческая копилка из бересты и другое.
Из этнографических особенностей быта нас тут особенно поражают самоварные трубы. Они
много выше человеческого роста и кажутся частью водосточных, причем оба колена их почти
одинаковой длины. Для чего так делается - мы не понимаем, и объяснить нам никто не может.
Ответ один:
- А так ешшо и при дедах было…
Конечно должно существовать и какое-то более разумное объяснение. Вероятно, оно таится
в особенностях устройства местных дымоходов.
Сегодня меня совершенно сразила добродушная «Матюжиха»: принесла мне в подарок пару
чудесных красивых оленьих туфелек и пояснила:
- Дома пойдешь ночью в хлев, корову поглядеть - вот и наденешь.
- !!!
Приобретенные нами "солоницы" очень изящны; у одной головка лебедя, у другой головка
коня. Но обе называются почему-то «курицы». Непостижимо!

1 августа 1955.
Река Пижма. Деревня Замежное.
Двадцать шесть лет тому назад мы были втянуты в Замежное на лодке бичевой при помощи
двух ямщиков, причем едва не угробились в водовороте на страшном пороге "Разбойник".
Сегодня мы въехали в деревню с другого конца - не снизу, а с верховьев реки, и не на лодке, а
на коне, чинно и благородно, в полной безопасности.
Ехали мы из Степановской на "тарантасе", т. е. на двух парах колес соединенных друг с
другом несколькими длинными жердями. Спереди сидел; возница Миша, за ним на сене,
положенном поверх жердей, лежал багаж, дальше сидели мы двое, свесив ноги один направо,
другой налево, a совсем позади помещался большой тюк - наш узел с этнографическими
приобретениями.
Тащились мы сначала довольно глухим лесом с массой кустов малины и смородины, еще
недозрелой. У самой дороги росли грибы. Миша вез нас и рассказывал, что на эту дорогу порой
выходят из чащи лоси, медведи и другие обитатели чащи. Ни жители Степановской их, ни они
жителей не боятся и не обижают.
Потом дорога пошла полями и через два с половиной часа после отбытия из Степановской
мы слезли с «тарантаса» в деревне Замежной. Устроились, как всегда, в пустой школе и начали
оглядываться.
За минувшие двадцать шесть лет тут изменилось очень многое. Конечно старина еще не
исчезла окончательно: сарафаны - прежние, кички - те же, зыбки в избах тоже; по прежнему
выделывают художественные резные ложки, ткут и плетут красивые пояски из пестрых ниток.
Но появился сельсовет, правление колхоза, поликлиника, библиотека, клуб, новая школа, почта.
Появились даже мостки на средней улице и «ветряк» - флюгер, указывающий направление и
силу ветра, до которых прежде никому не было никакое дела. Имеются две колхозных лавки.
Замежное - центр Пижмы, и отсюда текут товары и цивилизация направо и налево по реке.
Вообще Пижма заметно культурнее и развитее Цыльмы. Вероятно, немалую роль в этом
когда-то сыграло наличие на Пижме скитов, старообрядческих попов и начетчиков и вообще вся
более интенсивная интеллектуальная жизнь, которая возникла тут в силу исторических условий.
Конечно, большую роль сыграл монастырь. Иная степень культуры сказывается и в языке.
Ленинградцу гораздо легче понять пижемца, чем цылёма.
Пижемская молодежь развитее цылёмской и в частности знает ряд neceн советских
композиторов. Вообще же Пижма славится по всей Печоре своим вокальным мастерством:
наличие монастыря внесло в пижемские деревни несколько иную культуру пения, чем у
соседей, и на съезжих праздниках пижемок всегда ставили впереди других певиц.
Песенная традиция очень сильна. Правда, за чашами на праздниках колхозники поют
сегодня не "Со вчерашнего похмелья", как прежде, а "Под окном черемуха колышится" и т. п.,
но до конца обычно все-таки не допевают, а сворачивают на более привычное – «Ходила
младешенька по борочку» или «Как во городе было во Саратове». Мы конечно, с интересом
отметили это начинающееся сосуществование двух песенных стихий: еще совсем недавно
никакой песенной новизны тут не было.

2 августа 1955.
Замежное.
Вчера вечером запись не могла состояться из-за того, что в местную лавку привезли
эмалированные ведра и все наши певицы участвовали в общей свалке у лавки по этому поводу.
А мы нашли тут многих наших старых знакомых: Марфу Федоровну Мяндину, кое-кого из
Поздеевых и других. С грустью узнали, что симпатичный Тимофей Григорьевич Поздеев давно
умер, мать его, Устинья Анкудиновна, тоже. Репертуар старых песен в Замежном сегодня
беднее, чем прежде, но зато молодежь вносит некоторую песенную новизну.
А вот некая другая старина живет - и порой мешает нам работать. Taк, например, сегодня –
«день Ильи пророка» и многие наши певицы считают, что в такой день петь - грех, тем более
петь в "машину"... Вот так и сочетается: в быту - новые эмалированные ведра и кастрюли,
поликлиника и клуб, а в облаках все еще мерещится громыхающая колесница популярного
пророка...

5 августа 1955.
Река Пижма. Лодка. Загривочная.
Плывем по необычайно красивой знакомой Пижме, которая причудливо извивается между
лесными и луговыми мысками. Насколько приятнее любоваться ею из лодки, чем с самолета!
Тишина кругом полнейшая. Плывем, как по зеленому хрусталю. Только чуть хрустит песок
под шестом, которым наш перевозчик, дед Маркел, «пихается», ведя лодку сквозь прибрежный
тростник, да журчит вода за кормой...
За последние дни было очень много работы. 3-го числа выехали из 3амежного «по трахту»
(так тут величают проселочную дорогу, идущую параллельно реке поодаль от нее в лесу) на
телеге с десятилетний возницей Пронькой. Телега была тем же «тарантасом», на каком мы
ехали из Степановской. Мы направлялись в Загривочную, которая помещается на семь
километров ниже Замежного по Пижме.
Загривочная живописно расположена на высокой «гривке», т. е. продолговатом холме над
рекой. Деревня стоит на обоих берегах Пижмы и с пологого левого берега высокий правый с его
домиками кажется театральной декорацией.
Остановились в доме добродушной хозяйки Катерины Маркеловны. Почти сразу после
приезда начали запись. За сутки записали сорок песен. Много тут и плясовых («На фартучках
петушки», «Я по жердочке шла», «Mимо каменных палат», «Бежит девка – семилетка»), и
протяжных («С того ли острова Буянова», «Не за реченькой девушки гуляли», «Как у нашей у
Дуняши», «Из-за лесу, лесу темного»), и свадебных, и игровых. Есть исторические – «Нам не
дорого ни злато, ни чисто серeбpo», «Подле реченьки я-то ле хожу, брожу», «Вы вставайте,
братцы, поутру вставайте раненько» - популярные по всей Печоре. Молодежь прибежала с
частушками:
Голубая голубиночка
На пожне расцвела.
Милый мой, твоя улыбочка
С ума меня свела.

Я спо улице иду,


Иду одиннадцатый paз.
Заросли окошки тополем,
Не вижу, дроля, вас.

Мне всего семнадцать лет,


От ребят проходу нет.
Будет двадцать два годка –
Никто не скажет - "ягодка!"
Частушек тут, как и везде, сотни.
Попутно удалось купить еще несколько древних деревянных уточек-солониц («куриц»).
Вчера днем в половине третьего выехали дальше. Нам надо было попасть по "трахту" на
Боровскую, а через нее - в Абрамовскую, стоящую на реке в стороне от "трахта".
Это путешествие прошло не без приключений. Требовалось проехать по тайболе двадцать
два километра. Нам дали "тарантас", лошадь и опять - маленького мальчугана вместо кучера,
толъко на этот раз не Проньку, а Сеньку. Толку от этой замены было мало. Сенька был мал и
неопытен, лошадь оказалась вообще никуда негодной. Кое-как заставили ее протащить нас по
лесу километров пять после чего она забастовала совершенно. Флавий Васильевич велел Сеньке
ее распрячь, уселся верхом и без седла погнался обратно в деревню - менять эту негодную
конную тягу на более усовершенствованную. Часа через два он вернулся на другом коне.
Запрягли, пустились дальше.
Путь лежал по вечерней тайболе. Чаща стояла дремучая, с огромными старыми
лиственницами, большими темными елями, с перепутанными кустами смородины и
можжевельника. Ягоды и грибы росли прямо у дороги. То и дело встречались влажные,
глубокие дикие овраги, из которых дышало свежестью лесных ручьев. Ручьи эти выбегали из-
под бурелома. Местами попадались гати, на которых грохотали колеса нашего тарантаса,
подпрыгивали все наши мешки и набивались на нас синяки. Ох, как прав был один здешний
писарь старых времен, по ошибке написавший в каком-то документе, что от деревни до деревни
проложена не гать, а "гадь"!.. Потом все небо залилось удивительно нежным розовым светом
заката и наконец закат этот опустился за елки и сухостой, слившись в яркую узкую золотую
полосу через весь горизонт, так что казалось, будто мы едем к расплавленной золотой небесной
реке.
Глубокой ночью, кое-как переправившись через реку, добрались до деревни Боровской.
Конечно, всё кругом уже спало мертвым сном. Мы нашли избу былинщика Леонтия Чупрова и
повалились спать где-то на чердаке, не раздеваясь, кутаясь в хозяйские меховые малицы и
одеяла.
Утром стали записывать от хозяина былины. Получили тексты «Про Батмана» и про Илью с
Сокольником. Леонтий Чупров - мастер весьма неважный, но мы берем былины всюду, где их
находим даже в самых плохих отрывках. Больше записывать в Боровской было нечего, в гостях
у Леонтия оказался тот же старик Маркел Маркелыч, кум из Абрамовской. Узнав, что мы хотим
попасть в его деревню, он немедленно предложил нам свою лодку и себя в проводники.
И вот мы плывем по Пижме. Дед что-то напевает себе под нос.
- Дедушка, спойте погромче!
Дед конфузливо улыбается.
- Да это я так… Старину пою. Стих!
- Какой стих?
Завязываетоя очень интересный для нас разговор. Дед Маркел знает старые духовные стихи,
которые в представлении почорцев тоже относятся к «старинам», как былины. Эти стихи сейчас
очень мало кто помнит. И мы тут же в лодке записываем все, что дед может извлечь из своей
памяти.
На Рухлимско царство бог прогневался,
Бог прогневалсе, да змея напустил.
Змея напустид, змея лютого.
Змея лютого да ядовитого…
Собиралисе, соезжалисе
Кабы много царей, много царевичей,
Вот как много королей, много королевичей:
Ах, кому же идти змею на съедение?
Ох, как метали жеребий во первой након -
Выпал жеребий самому царю,
Самому царю, царю Агафону…
Как метали жеребий во второй након -
Выпал жеребий самому царю,
Самому царю, царю Агафону.
И метали жеребий во третий након -
Выпал жеребий самому царю,
Самому царю, царю Агафону...
Тут Агафон царь запечалилсе,
Августинович закручинилсе,
Ах, подходит к нему молода жена,
Молода жена, жена Апраксия:
- Ах, ты что же, Агафон, запечалилсе,
Уже что же Августинович закручинилсе,
Повеся держишь буйну голову,
Потопя держишь очи ясные?
- Ох ты ой еси, молода жена,
молода жена, жена Апраксия!
Уж как же мне да не печалитьсе,
Уж как же мне да не кручинитьсе:
Мы метали жеребий во все три накона,
Выпал жеребий самому мене,
Самому-то мне идти змею на съеденьице.
- Не печальсе-ко, да молодой князь,
У нас есть-то с тобой нелюбое дитя,
Не любое дитя, дитя Посушина.
Мы пошлем-то ее змею на съедение.
И послали они да все Посушину.
А сидит же она на крутом бережку,
А как свят Егорий по воде плывет,
По воде плывет, да сам стихи поет.
Сам стихи поет да по евангельски,
А словцы выводит ерусалимские…
Внезапный толчок прерывает пение: лодка садится на мель. Дед Maркел долго спихивает ее
шестом на более глубокое место и мы, как можем, помогаем ему. Плывем дальше, но наш певец
расстроен и продолжение своей «старины» пересказывает уже прозой: святой Егорий
подъезжает к девице, узнает, в чем дело, и дает ей чудесный пояс. На этот пояс девица
привязывает прилетевшего змея и, покоренного, отводит его к царю. Злодеяниям змея приходит
конец.
Через некоторое время дед Маркел успокаивается и, улыбаясь снова принимается за пение:
А не една-от то была да одна э-ой дак во поле да доро...э…дорожечка так една про...ой, дак една
про...пролегала,
Ой да про...пролегала,
Ой, не от ельничком она да за...а..эй, да она за... заростала…
Чуть журчит вода за кормой. Шелестит камыш. Дед поет, гдядя на зеленую чащу берега. Вот
так поет он и один, плавая между своей Абрамовской и другими деревнями, и слушают его
только река и лес...
И многое, многое на Печоре уходит в прошлое без наблюдений, без записей, без зарисовок.
Слишком мало внимания уделяется еще и сегодня таким глухим дебрям. Это понятно: не
хватает рабочих рук, нельзя за 50 лет охватить всё то, что копилось столетиями. Но понять - не
значит примириться!

6 августа.
Река Пижма. Дер. Абрамовское.
Сюда мы приехали главным образом для того, чтобы послушать братьев Чупровых - тех
замечательных былинщиков, которые пели нам хором в 1929 году, когда мы незабываемой
ненастной ночью на несколько часов останавливались в их деревне. Кто остался из них в
живых? Поют ли от сегодня? Что помнят?
Старшие братья, Яков и Климентий Провычи, уже дряхлые старики; они нянчат внуков,
былин не поют и вообще жалуются, что очень «остарели». Но младший брат, Ермей, сегодня
производит еще более сильное впечатление, чем прежде.
По его собственному счету ему сейчас 67 лет. Он колхозный конюх. Это высокий
черноволосый человек, в суровом строгом облике которого нет ничего стариковского. Рост,
горделивая осанка, шапка густых темных волос, стриженных «под горшок», нож за поясом,
бахилы выше колен – все это создает впечатление сильного, волевого потомка древних
викингов, овеянных стихиями, диковатых и вольных.
Мы записывали его вчера вечером. Было уже поздно, темнело. Маленькая керосиновая
лампочка на столе едва освещала магнитофон и бумагу. Слушатели теснились по углам. Только
фигура певца выступала на первый план, слабо освещенная «коптилкой».
Опершись локтем о стол, слегка наклонившись вперед, Еремей Провович, казалось, не видел
никого вокруг. Он весь ушел в свое искусство. Пел он охотно, уверенно, быстро, увлекаясь все
больше и больше, словно разгораясь от собственного пения. Он, видимо, совершенно не думал,
что голос его ложится на ленту магнитофона, что параллельно с этим кто-то записывает каждое
его слово на бумагу. Чуть глуховатый голос его звучал так одушевленно, так страстно, что
записывать его было чрезвычайно трудно: слишком захватывало это пение, слишком было
велико эмоциональное впечатление от него. И, видимо так чувствовали не только мы, а все
присутствующие. Довольно было поглядеть на их лица, на их застывшие, прикованные к певцу
взгляды, полуоткрытые губы. Все были так захвачены, что долго молчали после того, как Ермей
кончил петь. Это исполнитель совершенно незабываемый, необычный по той силе чувства,
которое он вкладывает в исполнение былин. Так и слышу сегодня словно издали его голос:
Ай да во стольём во Киёве
Как жили на заставе богатыри,
Караулили-хранили стольнёй Киёв-град…
Не видали они ни конного, ни пешего.
Ни прохожего они, да ни проезжего.
Да ни серой-от волк да не прорыскивал,
Да ни черной медведь да не пробегивал...
Ставает старой да поутру ранёшенько,
Да выходит старой да он на улицу,
Да берет он подзорну свою трубочку.
Он смотрит под сторону под западну:
Кабы там-де стоят горы ледяные...
Он смотрит под сторону под северну:
Кабы там-де стоит да море синее...
Он смотрит под сторону под летнюю:
Кабы там-де стоит да поле чистое...
Не туман ведь в поле да полыхается –
Ездит богатырь, забавляется...
Старшие братья потом спели нам несколько старых песен. Но ничто не могло заслонить
впечатления от пения Еремея.
На записи в Абрамовском ушла последняя лента магнитофонной пленки. Мы записали все,
что хотели, и что нам было нужно. Теперь можно ехать в Усть-Цыльму. На Пижме нам в этом
году делать больше нечего.
Надо организовывать отъезд отсюда. Транспорт в распоряжении председателя колхоза, а
председатель находится «в нетях» и неизвестно, когда он из этого загадочного места вернется:
деревень у него в хозяйстве не мало, и куда он отбыл – «кто зна?» Посланные на розыски его не
нашли, а в утешение принесли нам… кусок от бивня мамонта. Его обнаружили несколько лет
тому назад неподалеку от Абрамовской в отвесной стене речного берега, откуда он вылез, когда
осыпался береговой песок, размытый очередным половодьем. Работавшие неподалеку геологи
определили, что это бивень мамонта. Колхозники попробовали было делать из него костяные
гребни, но бивень обработке не поддавался. Они оставили его в покое и теперь только
отламывают от него кусочки на память наиболее приглянувшимся приезжим. Конечно, это
подарок очень своеобразный и почетный, но на нем далеко не уедешь. Вот кабы живого
мамонта! На мамонте мы еще не ездили…
Мы собираем свои пижемские записи, сравниваем, соображаем. Нам ясно - и нельзя
закрывать на это глаза - что бывшие старинщики уходят из жизни, уходят и многие старые
песни: молодежь не очень прилежит к старине. Но жизнь народного творчества - процесс
стихийный, живой, бесконечно творческий. Уйдет одно - придет другое, выросшее на
традиционной основе, видоизмененное временем, но все равно интересное, требующее
внимания исследователей. И через тридцать лет надо ехать сюда снова.

8 августа 1955.
Усть-Цыльма.
Вчера в половине девятого утра выехали из Абрамовской. Перебрались через реку и
погрузились в ароматные волны глухой тайболы. Путь был едва намечен под будущий тракт, -
это будет ветка, которая соединит Абрамовскую с «трахтом», идущим от Скитской. Старые
деревни помаленьку выкарабкиваются из своей глуши на новые дороги...
Чаща почти смыкалась над нами. Ехали по пенью, по коренью, по валучему каменью, по
свежим щепкам, по глубоким грязям. Кругом, толпились заросли можжевельника, молодых
березок, огромных старых сосен и других ветеранов тайболы. Мох был усеян кустиками
черники и голубели с уже зрелыми ягодами. Собирать их тут некому: деревни слишком далеко
отсюда.
Выехали на "трахт", сбегали в Боровскую за оставленными там своими пожитками и,
распрощавшись с хозяевами, пустились дальше по тайболе к "Васиной избе" - последнему
жилому пункту по Пижме, где выходят из тайболы и берут лодку для переезда через Печору. В
"Васиной избе" всегда сидит для этой цели дежурный рыбак.
Путь по тайболе был сказочный. Шумел лес, грело солнце, пахло смолой и медом. К самой
дороге выбегали кусты красной и черной смородины с гроздьями спелых ягод. И даже то, что по
временам наш тарантас трясся через «гадь» не портило впечатления от этого пути.
Незаметно добрались до "Васиной избы". Ее когда-то построил для себя некий Вася, ныне
давно уже покойный и всеми забытый, а домик пригодился всему окрестному человечеству.
Перевозчик вышел нам навстречу, после короткой беседы погрузил нас в большой карбас и мы
пустились вниз по Пижме, к ее устью, к Печоре.
Плыть надо было десять километров. Плыли под солнечным небом по тихой хрустальной
реке, которая в этом месте петляет между низкими берегами, и внутренне прислушивались к
последним звукам, которые подарила нам Пижма, - к голосу поющего Еремея, затихающему
вдали… Экспедиционная работа этого года была закончена.
В Усть-Цыльму въехали, как в столицу, - настолько велика разница между ее удобствами и
условиями жизни в пижемских деревнях. Добрались до дома Тороповых и теперь, в ожидании
обратного парохода домой, будем приводить в порядок свои записи. На Пижме мы записали 11
былин, 171 песню, 164 частушек и один духовный стих. Наши оставленные тут товарищи за это
время обследовали окрестности Усть-Цыльмы.
12 августа. 1955.
Пароход пойдет 14-го. Сидим и разбираемся в своих записях и впечатлениях, воссоздаем
общую картину всего того, что мы видели и слышали за время работы на сегодняшней Печоре.
Усть-Цылемский район, район скотоводческих колхозов, еще очень слабо развит сегодня в
отношении промышленном. Через реку от Усть-Цыльмы, на левом берегу Печоры, стоит
небольшой завод, где перерабатывают на замшу оленьи шкуры; "Механический" завод в Усть-
Цыльме выделывает масло и сыр для местных нужд и частично на вывоз; "Рыбный завод"
работает только на местные нужды, а "Завод широкого профиля", стоящий в Усть-Цыльме на
берегу реки, крайне своеооразно оправдывает свое наименование: он делает днем валенки, а
вечером табуретки...
И вместе с тем над Печорой, конечно, веет новая жизнь. Появился аэродром и самолетное
сообщение с Усть-Цыльмой и Сыктывкаром. Из одного места тайболы в другое самолеты
перебрасывают и работающих тут геологов. Геолого-разведочные партии также явление тут
небывалое. Но малая подвижность экономики очень заметно способствует консервации быта. И
мы видели, что несмотря на более регулярное пароходное движение, на клуб, на проведенное
радио этот старый быт проявляется на каждом шагу. Старина и в костюмах, и в орудиях труда, и
в посуде, и в праздниках, и в фольклоре. Бездорожье: во многие деревни можно пока пробраться
только верхом, - трактов туда еще не проложено, а по воде можно проехать только весной, в
половодье, или же зимой по снегу. Таким образом во многих местах дикая глушь, тем более, что
радио работает и в самой Усть-Цыльме нерегулярно, а по прилегающим рекам оно почти везде
«спорчено». Костюм усть-цылемов, а также жителей Цыльмы и Пижмы, во многом сохраняет
свои традиционные, формы; особенно близки к нарядам XVII века праздничные наряды
девушек. Посуда - часто из бересты, долбленая из дерева, нередко - расписная и украшенная
резьбой по дереву (грабли, коробейки и т. п.). Над тайболой, летают самолеты, а по тайболе
люди продираются летом с грузом на санях-волокушах, так как нет дорог, по которым могли бы
пройти повозки на колесах. Трактор тянет за собой огромные полозья-бревна, на которые
наваливают самые разнообразные клади. Некоторые селения целиком никогда не видали поезда.
Многие жители по деревням в тайболе никогда не видели парохода. Есть деревни, в которых
кино показывают лишь два раза в год - в ноябрьские праздники и 1-го мая. В oсобо непролазные
сезоны почти неделями лежит в Усть-Цыльме - газеты, книги, письма. Их нельзя переправить на
Цыльму или на Пижму через Печору, нельзя провезти по тайболе в распутье. Председателям
колхозов, объединяющих обычно несколько деревень, очень трудно порою навещать
раскинутые по тайболе участки своего хозяйства, и они в некоторых местах бывают иногда
совсем не так часто, как хотелось бы.
Трудные природные условия очень усложняют общение этих мест с другими районами
страны и задерживают культурный рост Печорского края. Старики и даже кое-кто из среднего
поколения воспринимают сегодня, как и когда-то, понятия "Печора" и "Россия", как очень
далеко отстоящие друг от друга в географическом отношении. Как звали последнего царя - не
уверены: для них царские имена - пустой звук. Они никак конкретно не представляют себе эту
власть, потому что очень мало имели с нею дела и на протяжении столетий абсолютно ею не
интересовались, равно как и она ими. Печоре Петербург и Москва были мало нужны, а
царскому правительству печорские дебри - и того меньше. О Никоне помнят твердо, но уверяют
нас, что горели старообрядцы на Пижме при Иване Грозном... «Заброшенная в суровой климате
за полярным кругом... совершенно в стороне от жизни всей остальной России, Печора до самого
последнего времени жила укладом жизни и духовными интересами по крайней мере конца XVII
века», - писал Н. Е. Ончуков в первые годы нашего столетия (Печорские былины, СПб., 1904, c.
XXI). И, пытаясь объяснить, устойчивость эпической традиции в обследованных им районах,
добавлял: «Страшная глушь Печоры, ее оторванность от всей остальной России и раскол
служили главными причинами, что старины до сих пор удержались на Печоре».
Да, косности в воззрениях печорцев еще и сегодня немало. Но она тает на глазах. Все
упирается только в вопрос времени. Конечно, с каждым десятилетием тут будет прибавляться
очень много новизны и в хозяйстве, и в культурном обиходе, и в умственном развитии края.
Вместе с тем сегодняшняя Печора - ник