Вы находитесь на странице: 1из 131

Конспект лекций

Дисциплина «ТЕОРИЯ ЛИТЕРАТУРЫ»

ЛЕКЦИЯ 1. ПРОИЗВЕДЕНИЕ КАК ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ЦЕЛОЕ

1.Единство произведения. Рамка (эстетический аспект анализа)


Ключевые слова: произведение, рамка
Создание завершенного произведения – конкретная цель творчества писателя.
Наброски, отрывки – это еще не произведения, если только недоговоренность не входила в
замысел автора. Прибегая к аналогии с другими "производствами", можно считать
произведение той "единицей", которая используется для описания результатов работы.
Так, А.С.Пушкин не без удовольствия сообщал в письме к П.А.Плетневу (9 дек. 1830) об
итогах своей болдинской осени: "Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно
уже не писал. Вот что я привез сюда: 2 последние главы "Онегина", 8-ю и 9-ю, совсем
готовые в печать. Повесть, писанную октавами (стихов 400), которую выдадим Anonyme.
Несколько драматических сцен, или маленьких трагедий, именно: "Скупой рыцарь",
"Моцарт и Сальери", "Пир во время чумы" и "Дон Жуан". Сверх того, написал около 30
мелких стихотворений. Хорошо? Еще не все [...] Написал я прозою 5 повестей, от которых
Баратынский ржет и бьется - и которые напечатаем также Anonyme".
Уже из этого перечня видно, сколь сильно различаются произведения между собой:
Пушкин обращался к разным родам и жанрам. Но есть признаки,
свойственные всем произведениям (независимо от их родовой и жанровой
принадлежности, объема текста), позволяющие видеть в каждом из них "единицу" в
литературном ряду. Общая теория литературного произведения изучает именно такие
признаки. Произведение представляет собой художественное целое.
Любое целое имеет свои границы. Можно сказать, что произведение заключено в
двойную рамку. Во-первых, оно вводит в условный, художественный мир,
в эстетическую реальность, которую не следует смешивать с первичной – например,
воспринимать наивно реалистически героев и сюжет. В эстетике часто используется
сравнение искусства с игрой (одним из первых его применил Ф.Шиллер); предполагается,
что читатель согласен на условия этой "игры".
Чтение требует сотворчества, воображения, актуализации культурной памяти и
фоновых знаний читателя. Созданная автором картина жизни – особая в каждом
произведении Герои, события, обстановка действия часто полностью "придуманы", но
иллюзия жизни может быть очень сильной. При этом предметный мир произведения
отграничен и от других миров, хотя в характерах или событиях может быть много
сходного, в особенности в творчестве одного писателя: так, у Ф.М.Достоевского Нелли из
романа "Униженные и оскорбленные" предвосхищает Настасью Филлиповну в "Идиоте"
своими резкими переходами от гордости к смирению и от смирения к гордости.
Писатели нередко подчеркивают условность созданного ими мира, прибегая к
таким, например, приемам, как авторские примечания или отступления, создавая
образ автора, живущего совсем в другом времени и пространстве чем изображаемые
герои. Так, Пушкин обрывает третью главу "Евгения Онегина" на самом напряженном
месте - накануне объяснения героев, после письма Татьяны:

Но следствия нежданной встречи


Сегодня, милые друзья,
Пересказать не в силах я;
Мне должно после долгой речи
И погулять и отдохнуть:
Докончу после как-нибудь.
Сходный эффект обнажения условности имеют цитаты и реминисценции из книг,
которых не читали герои произведения, но хорошо известны предполагаемому читателю-
адресату. Так, Н.С.Лесков назвал свою повесть "Леди Макбет Мценского уезда", как бы
предлагая читателям сравнить Катерину Измайлову, русскую купчиху, идущую на
преступления ради своей любви, не рассуждающей и слепой, с шекспировской героиней,
движимой совсем иными страстями.
Во-вторых, литературное произведение – это текст (лат.: textus -ткань, сплетение),
т.е. речевое высказывание, зафиксированное как последовательность языковых знаков.
Текст также имеет свою рамку, или рамочный текст, по-разному оформляемый в
зависимости от литературного рода, жанра, национальной традиции и др.
Слова произведение и текст не синонимы: текст – материальный носитель образов,
возникающих в сознании читателя.
В формировании установки восприятия читателя крайне важен такой компонент
рамочного текста, как заглавие (в лирической поэзии его роль часто выполняет первая
строка, "сообщающая" и о стихотворном размере). Вместе с подзаголовком (обычно
указывающим на жанр), а также такими возможными компонентами текста, как эпиграф, 
посвящение, оно образует заголовочный комплекс. Так, семь слов, входящих в заглавие и
подзаголовок одного из ранних произведений Достоевского: "Белые ночи.
Сентиментальный роман. (Из воспоминаний мечтателя)"–"это как бы семь ключиков к его
художественной тайне". Они подготавливают читателя к вхождению в мир произведения, к
встрече с одиноким героем-мечтателем, компенсирующим бедность жизненных
впечатлений богатым воображением, фантазией. Важно увидеть разницу между героем
и автором, в частности прочесть последнюю фразу текста: "Целая минута блаженства! Да
разве этого мало хотя бы и на всю жизнь человеческую?.." – как сентенцию именно героя,
а не автора. Сожаление автора об увядающей в одиночестве молодости героя передано и в
эпиграфе - строках из стихотворения И.С.Тургенева "Цветок", измененных Достоевским
(точку в конце предложения он заменил знаком вопроса): "...Иль был он создан для того, /
Чтобы побыть хотя мгновенье / В соседстве сердца твоего?..".
В рамочный текст произведения входят также имя (псевдоним) автора, внутреннее
оглавление, авторские предисловие, послесловие, примечания; в драме – список
действующих лиц, авторские ремарки. В целом рамка – традиционная зона автора в
тексте. Ее можно рассматривать как прямое обращение автора к адресату, как метатекст,
подчеркивающий эстетическую дистанцию между произведением и его читателем,
условность искусства.
Та или иная установка восприятия особенно важна при чтении пограничных - на
стыке литературы и публицистики, мемуаристики, науки – сочинений, изобилующих
отвлеченными рассуждениями, широко использующих документы. Л.Н.Толстой в статье
"Несколько слов по поводу книги "Война и мир"" (1869) предостерегал читателя от
ложного стереотипа восприятия, согласно которому художник должен буквально следовать
за историком. Будучи несогласным с освещением многих лиц и событий "в двух главных
исторических произведениях этой эпохи, Тьера и Михайловского-Данилевского", писатель
провел через все произведение мотив вольной или невольной лжи в официальных
военных донесениях, в воспоминаниях очевидцев: Николай Ростов рассказал про свое
участие в Шенграбенском деле "так, как красивее было рассказывать, но совершенно не
так, как оно было"(т.1,ч..З, гл. VII).
С позиции читателя, в заглавие входит и имя (псевдоним) писателя, которое, "по
мере забирания им известности, превращается из собственного в нарицательное, тем
самым участвуя в нарицании, т.е. назывании книги..." . Одно и то же название -
"Кавказский пленник" – имеют произведения Пушкина, Лермонтова, Л.Толстого; свои
"Крылья" у М.А.Кузмина и у А.Е.Корнейчука; свой "Василий Теркин" у П.Д.Боборыкина и
у А.Т.Твардовского; многие сочинения разных авторов названы "Молодость" . Нередко
писатели используют псевдонимы, желая подчеркнуть какую-то сторону своего
творчества: Федр (гр.:веселый; настоящее имя первого римского баснописца точно не
известно), Фирдоуси (перс.: райский; подлинное имя – Абулькасем из Туса), Андрей
Белый (Б.Н.Бугаев), Саша Черный (А.М.Гликберг), Игорь Северянин (И.В.Лотарев), 
Максим Горький(А.М.Пешков).
Если имя писателя отсылает к его предшествующему творчеству, к фактам
биографии (так, "Что делать?" Н.Г.Чернышевского, "Репортаж с петлей на шее"
Ю.Фучика, "Моабитская тетрадь" М.Джалиля обычно воспринимаются в контексте
трагической судьбы авторов), то обозначение жанра (в подзаголовке) указывает
на литературную традицию, тем самым формируя читательский "горизонт ожидания"
(термин Х.–Р.Яусса) . Слова: комедия, идиллия, плутовской роман, антиутопия и т.п. -
возбуждают в подготовленном читателе комплекс литературных ассоциаций, а спорное
авторское жанровое наименование нередко задает направление интерпретации: почему
"Мертвые души" – поэма? "Вишневый сад" – комедия? "Пигмалион" Б.Шоу – роман в
пяти действиях?
Итак, два возможных компонента заглавия: имя (псевдоним) автора и жанровый
подзаголовок - выводят за пределы данного произведения. Название как будто
относится только к нему (если отвлечься от одноименных): "Мадам Бовари", "Тихий
Дон". Но это верно лишь отчасти: ведь сам тип названия, его стилистика могут быть
знаком национальной культуры, исторического времени, жанра, литературного
направления. В русской литературе есть два романа: "Евгений Онегин" и "Евгений, или
Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества". Второй из них, написанный
А.Е.Измайловым и вышедший в 1799 – 1801 гг., уже по названию можно смело отнести к
нравоучительной просветительской литературе (ср.: "Памела, или Вознагражденная
добродетель" С.Ричардсона). Возможно, образ Евгения Негодяева (таково полное имя
героя романа Измайлова) был одним из полемических стимулов для творца "Евгения
Онегина".
Особую группу составляют названия, содержащие
реминисценции, цитаты, аллюзии. Так, роман "Российский Жилблаз, или Похождения
князя Гаврилы Романовича Чистякова" В.Т.Нарежного приглашает к чтению романа
А.Р.Лесажа "История Жиль Блаза из Сантильяны". Следовательно, и название может
свидетельствовать об интертекстуальных связях, в которые вовлечено произведение.
Многовековая традиция внешнего оформления текста подчеркивает ответственную
роль заглавия в организации восприятия читателя: и при рукописании, и после
изобретения книгопечатания И. Гутенбергом (середина XV в.; в России первая книга,
"Апостол", издана в 1654 г. Иваном Федоровым) оно графически всегда выделялось . При
этом прослеживается тенденция к сокращению длинных заглавий-аннотаций (ср. название
романа Д.Дефо в сокращении: "Робинзон Крузо" – и в оригинале).
Заглавие мобилизует литературный опыт читателя и подготавливает к встрече
с основным текстом. Поэтому очень важно найти удачный вариант, нужные слова. Ведь
"прошедшее сквозь более крупное сито текста должно еще раз процедиться сквозь
заглавный лист".
Наряду с отдельным завершенным произведением существуют другие типы
художественной целостности. Это фрагмент – тип произведения, где формальная,
текстуальная незавершенность оказывается мнимой. Фрагмент культивировался в эпоху
романтизма и противопоставлялся отточенной, завершенной композиции произведений
классицизма. "Невыразимое" В.А.Жуковского, "Ненастный день потух...", "Осень",
"Герой" А.С. Пушкина – во всех этих стихотворениях текст резко обрывается, в конце
следуют многоточия. Прием умолчания призван активизировать восприятие читателя,
восполняющего пробел: ведь в сущности все главное уже сказано. От фрагмента как
особого типа целостности нужно отличать фрагмент – часть произведения,
функционирующую как целое: такова, в частности, "Легенда о великом инквизиторе",
входящая в состав романа Достоевского "Братья Карамазовы".
Иной тип целостности – цикл  произведений, относящихся к одному или разным
жанрам и в литературе последних столетий представленный очень широко: выделяют
разные виды циклов.
При анализе циклов важно проследить циклообразующие признаки, а также логику
самой композиции текстов внутри целого. Единство цикла или подобных ему
образований, основанных на принципе циклизации (к ним относится прежде всего книга
стихов) подчеркнуто общим заглавием: "Человеческая комедия" О.де Бальзака, "Записки
охотника" И.Тургенева, "Одесские рассказы" И.Бабеля, "Пьесы приятные" и "Пьесы
неприятные" Б.Шоу, "Сумерки" Е.Баратынского, "Цветы зла" Ш. Бодлера, "Стихи о
Прекрасной Даме" А.Блока.

2.Художественный образ
1.2.1. Основные черты художественного образа
Ключевые слова: произведение, художественный образ, образ, знак, анализ
В литературных произведениях есть общие признаки, связанные с эстетической
природой искусства в целом. Воспринимать какое-либо явление эстетически значит
воспринимать его как  целостность, взаимопроникновение  единичного, особенного и
общего. Мысленное восхождение от индивидуальности объекта к его внутреннему,
духовному смыслу составляет суть эстетического переживания.
Перед читателем художественного произведения открывается прежде
всего особенное – образы, именно они суть основной язык искусства. (Оговорка – "прежде
всего" – необходима, так как литературный текст может включать внехудожественные
высказывания.) Но искусство потому и считается высшей формой эстетического сознания,
что в индивидуальном  (в этом персонаже,  сюжете,  пейзаже) ярко раскрывается  общее 
(характер, конфликт, определенное настроение).
Слово "образ" используется в качестве термина в разных областях знания. В
сущности, перед нами омонимы: в философии (в теории познания) под образом
понимается любое отражение действительности (и понятийное, и чувственное);
в психологииобраз – синоним представления, т.е. мысленного созерцания предмета в его
целостности (его "воображения"); в эстетике – воспроизведение целостности предмета в
определенной системе знаков. Материальным носителем образности в художественной
литературе является слово, речь.
Эстетическое шире художественного. Образы, образная информация окружают нас
повседневно и повсеместно: мы встречаемся с ними в домашнем альбоме с
любительскими фотографиями, в газетном документальном очерке, в публицистических и
даже научных сочинениях. Но эти фактографические и / или иллюстративные образы "не
изменяют индивидуальности явлений, показывая их такими, какими они были в
действительности" ; во всяком случае, их ценность не в претворении жизненного
материала, а в точности отражения.
Истоки теории образа – в античности (учение о мимесисе). Но развернутое
обоснование понятия, близкое к современному, дано в немецкой классической эстетике.
Гегель видел в искусстве чувственное (т.е. воспринимаемое чувствами) воплощение идеи:
"От теоретического, научного изучения художественное осмысление отличается тем, что
оно интересуется предметом в его единичном существовании и не стремится превратить
его во всеобщую мысль и понятие". В то же время единичное, индивидуальное
(т.е.неделимое) в искусстве способно ярко, осязаемо, зримо передать общее. Гегель
уподобляет художественное произведение глазам как зеркалу души: "...Об искусстве
можно утверждать, что оно выявляет дух и превращает любой образ во всех точках его
видимой поверхности в глаз, образующий вместилище души [...] Оно превращает в глаз не
только телесную форму, выражение лица, жесты и манеру держаться, но точно так же
поступки и события, модуляции голоса, речи и звука на всем протяжении и всех условиях
их проявления...". Художественный образ, по Гегелю, – результат "очищения" явления от
всего случайного, затемняющего сущность, результат его "идеализации". Так, не только
рафаэлевские мадонны, но все матери испытывают "благоговейную и смиренную" любовь
к своему ребенку, "однако не всякая форма женского лица способна полностью выразить
такую глубину души". Выделенные положения эстетики Гегеля оказались долговечнее
своего методологического контекста, и они входят в трансформированном виде в
современное искусствознание.
Остановимся на основных чертах художественного образа, имея в виду прежде
всего персонажей (ими в литературе могут быть не только одушевленные, но и
неодушевленные предметы: растения, вещи).
1. Это заключенное в образе  обобщение, или свойственное
ему типическое значение (гр. typos – отпечаток, оттиск). Если в самой действительности
единичное может затемнять общее, то художественные образы призваны быть яркими
воплощениями общего, существенного в индивидуальном. Так, собственные имена
литературных героев становятся нарицательными. "У истинного таланта каждое лицо –
тип, и каждый тип, для читателя, есть знакомый незнакомец", – писал Белинский. В
"Бедных людях" Достоевского Макар Девушкин, очевидно, выражая мысли самого автора,
пишет о соседе–чиновнике под впечатлением только что прочитанной повести Пушкина
"Станционный смотритель": "... да чего далеко ходить! – вот хоть бы и наш бедный
чиновник, – ведь он, может быть, такой же Самсон Вырин, только у него другая
фамилия, Горшков".
"Знакомым незнакомцем", типом персонаж становится в результате творческой
типизации, т.е. отбора определенных сторон жизненных явлений и их подчеркивания,
гиперболизации в художественном изображении. Именно для раскрытия тех или иных
свойств, представляющихся писателю существенными, нужны домысел или вымысел,
фантазия. Творческие истории многих произведений, сюжет которых основан на реальных
событиях, а герои имеют прототипы ("Муму" Тургенева, "Гранатовый браслет"
А.И.Куприна), позволяют проследить путь писателя от жизненного материала к
художественному сюжету.
Типизация может приводить к нарушению  жизнеподобия: к
смелой гиперболе, гротеску, фантастике: роман "Шагреневая кожа" О.Бальзака, повесть
"Нос" Гоголя, театр абсурда Э.Ионеско, в частности его комедия "Носорог". Есть виды
образа, где скрытый, иносказательный смысл превалирует над прямым:
таковы аллегория, символ. Если в аллегории(являющейся традиционным языком басни)
дешифровка смысла не вызывает затруднений и условность изображения очевидна, то
символ далеко не всегда сразу, при первом чтении, распознается читателем. К тому же
символ тяготеет к многозначности гораздо сильнее, чем аллегория. Так, в стихотворении
Пушкина "К морю" образ моря – это и конкретный пейзаж ("... Ты катишь волны
голубые...","... Твои скалы, твои заливы, / И блеск, и тень, и говор волн..."), и воплощение
идей свободы, вечного движения, могущества, образный аналог романтической концепции
личности. Певец моря (как перифрастически назван Байрон) подобен ему: "Твой образ был
на нем означен, / Он духом создан был твоим, / Как ты, могущ, глубок и мрачен, / Как ты,
ничем неукротим".
Нарочитую условность стиля, элементы фантастики, символику, аллегорию,
гротеск можно рассматривать как формы присутствия  автора в произведении,
способствующие обнаружению сущности явления. В "Истории одного города" Салтыкова–
Щедрина, где гротеск – доминанта стиля, Тургенев нашел "реализм, трезвый и ясный
среди самой необузданной игры воображения".
Право на вымысел, на отход от жизненных фактов дорого художнику: оно дает ему
свободу самовыражения, мысленного пересоздания действительности:
Сотри случайные черты –
И ты увидишь: мир прекрасен.
(Блок. "Возмездие")
Стирать "случайные черты", усиливать неслучайные значит создавать
другую, эстетическую реальность, и роль вымысла в творчестве трудно переоценить.
И все же не вымысел как таковой – критерий художественности. Об этом
свидетельствуют, с одной стороны, жанры массовой (тривиальной) 
литературы: триллеры, фэнтэзи, "розовые" романы, уводящие читателя в несомненно
придуманные, но удивительно однообразные и схематичные миры с клишированными
героями и ситуациями. Гипербола, фантастика не спасают эти сочинения от низкого
"эстетического рейтинга" в глазах знатоков. С другой стороны, литературу вымысла
обогащает взаимодействие с литературой факта: мемуарами, дневниками, путевыми
заметками. Нередко здесь писатели находят новые характеры, сюжетные ходы,
обновляющие жанровую традицию. В конечном счете для читателя важен не путь читателя
к художественному образу, но результат, т.е. созданный образ.
2. Художественный образ  экспрессивен, т.е. выражает идейно-эмоциональное
отношение автора к предмету. По силе эмоционального воздействия изображение обычно
превосходит рассуждение, даже патетические речи ораторов. Сопоставляя речи Цицерона
о патриотизме с "Одиссеей", английский поэт XVI в. Ф.Сидни отдает предпочтение
Гомеру: его главный герой, "наслаждаясь всеми земными благами у Калипсо, оплакивает
свою разлуку с бесплодной и нищей Итакой".
Об идейно-эмоциональной оценке автором изображаемых характеров
свидетельствует прочно укоренившаяся традиция деления героев на "положительных",
"отрицательных", "противоречивых", или "раздвоенных" (при всех оговорках критиков
относительно уязвимости схем). Важнейшими видами оценки выступают эстетические
категории, в свете которых писатель (как и любой человек) воспринимает явления
общественной жизни, людей: он может их героизировать или, напротив,
обнажить комические противоречия (т.е. источник юмора, сатиры);
подчеркнуть романтику или трагизм переживаний героев; быть  сентиментальным 
или ироничным и т.д. Для многих произведений характерна эмоциональная полифония –
например, для "Мизантропа" Мольера или "Горя от ума" А.С.Грибоедова, относимых к
"высокой комедии".
В распоряжении писателя – весь арсенал литературных приемов, посредством
которых он выражает (явно или завуалировано) свою оценку.
3. Художественный образ  самодостаточен, он является основной формой
выражения содержания в искусстве. Это особенно очевидно на фоне образов в структуре
научного труда, иллюстрирующих те или иные положения, а также фактографических
образов публицистики, документальных жанров, где авторские рассуждения, часто весьма
эмоциональные, образуют ряд, параллельный по отношению к рассматриваемым
явлениям.
Самодостаточность художественного образа объясняет возможность различных его
пониманий. Образ многозначен, его смысл не сводится к сентенциям, даже если они
"сформулированы" автором, как это принято в некоторых дидактических жанрах ("мораль"
в басне, заключительная реплика персонажа в комедиях классицизма). А.А.Потебня
подчеркивал возможность выведения из басни, притчи различных нравоучений; в качестве
примера он, в частности, указывал на различные толкования Пугачевым и Гриневым в
"Капитанской дочке" Пушкина калмыцкой сказки об орле и вороне. В большинстве же
жанров, в особенности начиная с эпохи романтизма, когда, по ироническим словам
Пушкина, для читателей становится "порок любезен" ("Евгений Онегин", гл. 3, строфа
XII), авторы уклоняются от разъяснений своих творений в самом художественном тексте.
Образность искусства создает объективные предпосылки для споров о характерах
героев, об общем смысле произведения, для различных его интерпретаций, как близких
к авторской концепции, так и полемичных по отношению к ней. Характерно нежелание
многих писателей определять идею своего произведения, "переводить" ее на язык
понятий. "Если же бы я хотел сказать словами все то, что я имел в виду выразить романом,
– писал Л.Н.Толстой об "Анне Карениной" критику Н.Н.Страхову в апреле 1876 г., – то я
должен бы был написать роман тот самый, который я написал, сначала".
Парадокс, однако, заключается в том, что некая экспликация общего смысла,
"содержания", "идеи", заключенных в образах, есть неизбежное условие "диалога"
с автором произведения, в который вступает каждый его читатель. "И что такое ум в
искусстве? – размышлял И.А.Гончаров. – Это уменье создать образ. [... ] Одним умом в
десяти томах не скажешь того, что сказано десятком лиц в каком-нибудь "Ревизоре"!".

3. Образ и знак (семиотический аспект анализа)


Ключевые слова: произведение, художественный образ, образ, знак, анализ
Художественная целостность образа – эстетического объекта – создает большие
трудности для структурно-семиотического подхода к искусству, в особенности
индивидуально-творческому, не традиционалистскому, где очень ценится оригинальность.
Ведь образ многозначен и сопротивляется причислению его к  иконическому знаку, где
означаемое похоже на означаемое, декодировке, где последовательно
применяется один "код". Тем более многозначна система образов, произведение в целом.
Структуралистское же понимание  читателя как "зеркального отражения автора" в
сущности упрощает процедуру интерпретации, уподобляя ее расшифровке
монологических текстов: "Между автором и таким слушателем не может быть никакого
взаимодействия, никаких активных драматических отношений, ведь это не голоса, а
равные друг другу абстрактные понятия".
Каковы же возможности структурно-семиотического подхода к произведению,
насколько плодотворно применение здесь ключевых понятий семиотики: знак, знаковая
система, код? Ведь у каждого научного метода свой предел возможностей, свои цели.
Вряд ли распознавание используемых в произведении литературных, культурных
кодов способно объяснить суть творения. Но само выявление кодов – тех, которые
затрудняют понимание, требуют от читателя соответствующей подготовки, – это тоже
условие адекватной интерпретации, и прежде всего ее необходимый ограничитель. Здесь
прежде всего и поможет семиотика.
Поэзия, вопреки известным словам Маяковского, не вся – "езда в незнаемое". Ее
"язык" в значительной мере традиционен и узнаваем. И к знакам в произведении
применимы измерения, предлагаемые общей семиотикой: семантика (т.е. отношение
знака к объекту, к внезнаковой действительности), синтактика (отношение знаков друг к
другу в знаковой системе), прагматика (воздействие знака на интерпретатора).
В литературе романтизма выразительна семиотика портрета. Так, устойчивая черта,
отличающая романтического героя, – его бледность. "Семантику" этого знака поясняет
В.А.Жуковский (баллада "Алина и Альсим"):
Мила для глаза свежесть цвета,
   Знак юных дней,
Но бледный цвет, тоски примета,
   Еще милей.
В повести Пушкина "Барышня-крестьянка" Лиза Муромская, воспитанная на
литературе романтизма, уверена, что у Алексея Берестова "лицо бледное". Она с
нетерпением расспрашивает Настю:
- Ну что ж? правда ли, что он так хорош собой?
 - Удивительно хорош, красавец, можно сказать. Стройный, высокий, румянец во всю
щеку...
 - Право? А я так думала, что у него лицо бледное.
Продолжение разговора Лизы и Насти вводит читателя в "синтактику" знаков
романтического героя:
- [... ] Что же? Каков он тебе показался? Печален, задумчив?
 - Что вы? Да этакого бешеного я и сроду не видывала. Вздумал он с нами в горелки
бегать.
 - С вами в горелки бегать! Невозможно!
Бледное лицо и задумчивость дополняют друг друга как атрибуты романтического
портрета. "Прагматика" же подхода к знаку здесь в том, что правильно его понять может
лишь читатель, посвященный в ценности и "язык" романтизма. Диалог комичен
вследствие несовпадения представлений об идеале у собеседниц, причем автор явно на
стороне Насти, ему ближе естественные проявления красоты и молодости.
Знакообразование (семиозис) в художественной литературе - процесс неизбежный.
Можно условно разграничить два постоянных источника кодов. Во-первых, в зеркале
литературы отражаются знаковые системы, действующие в других сферах культуры:
мифологии, религии, политике, науке, а также в повседневном общении (язык жестов,
цветов и пр.).
В "Евгении Онегине" Татьяна видит "страшный сон". В отличие от ее французского
письма к Онегину, это очень русский сон – "органический сплав сказочных и песенных
образов с представлениями, проникшими из святочного и свадебного обрядов". Для
расшифровки символики, сюжетных мотивов сна Татьяны (переправа через реку, медведь
как знаки близкой свадьбы и др.) нужно погрузиться в мифологию и народный быт.
Во-вторых, это знаки как элементы собственно поэтического "языка", обновление
которого не означает забвения старых кодов. Так, Онегин и Ленский обмениваются друг с
другом литературными сравнениями. Онегин называет Ольгу Филлидой ("Ах, слушай,
Ленский; да нельзя ль / Увидеть мне Филлиду эту..."), а Ленский Татьяну – Светланой.
Филлида (Филида)  – традиционное имя героини эклоги (пасторали), оно упомянуто в
"Поэтическом искусстве" Н.Буало: "Ракан своих Филид и пастушков поет...". Светлана –
героиня известной баллады Жуковского. Таким образом, друзья свободно владеют
"языками" эклоги и баллады. Использование литературных кодов способствует емкости,
лаконизму изображения "внутреннего" портрета героев.
Степень насыщенности знаками, интенсивность семиозиса разнятся по стадиям
развития литературы, направлениям, жанрам и т. д. Средневековую литературу
Д.С.Лихачев называет "искусством знака". Без знания соответствующих кодов понимание
художественных текстов будет неполным, а часто и произвольным.

4. Содержание /форма
1.3.1. Соотношение понятий. О роли авторской концепции в создании
произведения
Ключевые слова: произведение, форма, понятие, концепция, художественная
форма
В понятийной паре: содержание/форма ведущее понятие содержание. Чтобы
уяснить его функции, полезно обратиться к истории науки.
В античной эстетике использовались понятия: форма / материя. В учении
Аристотеля форма (эйдос) близка по значению к современному содержанию: именно она
считалась активным началом. Форма «выступала идеальным принципом, существующим
вне материи. Накладываясь на материю, форма придавала вещи ее конкретный облик».
Такое понимание формы удерживалось «почти в течение двух тысячелетий».
Категорию содержание ввел в философию и эстетику Гегель, и она напрямую
связана с его диалектической концепцией развития как единства и борьбы
противоположностей. В художественном шедевре противоположности «примиряются»:
«Содержанием искусства является идеал, а его формой - чувственное, образное
воплощение. Задачей искусства является опосредование этих двух сторон, соединение их
в свободное, примиренное целое».
Признание противоречия между содержанием и формой источником
развития сохраняет свой огромный познавательный потенциал. Такой подход многое
объясняет и в произведении, если рассматривать его как результат деятельности.
Как возникает произведение? Почему писатель - «сам свой высший суд» - столь
часто не удовлетворен сделанным? На каком основании критики, литературоведы выносят
вердикты: «бедность содержания», «отставание формы от содержания», «формализм»,
«холодное мастерство» и т.п.?
Конечно, соотношение преднамеренного и непреднамеренного, рационального и
интуитивного в творчестве неодинаково. По выражению В.Г. Белинского,
у автора «Обыкновенной истории» «ум уходит в талант, в творческую фантазию», в то
время как у автора романа «Кто виноват?» «талант и фантазия ушли в ум». Для
М.Горького Есенин - «не столько человек, сколько орган, созданный природой
исключительно для поэзии». Маяковский написал одно из своих лучших стихотворений,
«Сергею Есенину», выполняя, как сам считал, «социальный заказ».
При всей загадочности «рождения» произведения, здесь есть закономерности.
Обобщая «разные практики», М.Арнаудов выделяет в создании произведения две стадии:
«замысел и развитие». И сколь разительно бы ни отличалось воплощение от замысла,
какое бы время их ни разделяло ("...Минута – и стихи свободно потекут" – у Пушкина;
годы и даже десятилетия – у многих романистов), именно замысел есть «ядро, проформа,
из которой в дальнейшем выводится целое произведение» . Арнаудов подчеркивает
нерассудочность, спонтанность и целостность замысла – «единства до частей» , нередко –
до появления слов, сюжета. По словам Ф. Шиллера, это «та смутная, но могучая общая
целостная идея, которая предшествует всему техническому». А.Ахматова писала о
создании «Поэмы без героя»: «... Я сразу услышала и увидела ее всю, какая она сейчас
(кроме войны, разумеется), но понадобилось двадцать лет, чтобы из первого наброска
выросла вся поэма». Рождение, вынашивание замысла в воображении считал самым
ответственным этапом творчества Белинский, при этом он разграничивал содержание
(творческую концепцию) и сюжет (состав событий). «Обыкновенности» и даже
«истертости» событий в лермонтовской «Бэле» и в «Отелло» Шекспира он
противопоставлял выношенные авторами «живые образы» действующих лиц: «Разве не
было написано тысячи повестей, романов, драм, содержание которых – уж или любовник,
убивающий из ревности невинную жену или любовницу? Но из всей этой тысячи только
одного "Отелло" знает мир и одному ему удивляется. Значит: содержание не во внешней
форме, не в сцеплении случайностей, а в замысле художника, в тех образах, в тех тенях и
переливах красот, которые представлялись ему еще прежде, нежели он взялся за перо,
словом – в творческой концепции. Художественное создание должно быть вполне готово в
душе художника прежде, нежели он возьмется за перо: написать для него уже -
второстепенный труд».
Оценивая написанный текст, писатель может осознавать несовершенство,
неполноту воплощения дорогой ему идеи, замысла (пусть еще неясного: идея
конкретизируется, изменяется в процессе творчества). Такая самокритика часто отравляла
жизнь Достоевскому. Он наделил, по-видимому, сходными переживаниями любимого
героя, князя Мышкина, который признается: «Я всегда боюсь моим смешным видом
скомпрометировать мысль и главную идею» («Идиот». Ч.4, гл. VII). Сквозной мотив в
письмах Достоевского - сомнение не в идее (в ней он уверен), но в убедительности ее
художественного воплощения: он не хочет «испортить мысль, которую три года
обдумывал» (М.М.Достоевскому, 3 нояб. 1857), «профанировать, работая спешно и к
сроку», свои «лучшие идеи, лучшие планы повестей и романов» (М.Н.Каткову, 11 янв.
1858). Богатство замыслов его переполняет, но для их осуществления нужны время и труд:
«Ты явно смешиваешь вдохновение, то есть первое, мгновенное создание картины или
движения в душе (что всегда так и делается), с работой» (М.М.Достоевскому, 31 мая 1858);
«...Всегда в голове и в душе у меня мелькает и дает себя чувствовать много зачатий
художественных мыслей. Но ведь только мелькает, а нужно полное воплощение...»
(А.Н.Майкову, 31 дек. 1867).
Из двух актов творчества, разграничиваемых писателем, замысел - главный не
только потому, что предшествует воплощению: живущая в сознании поэтическая идея, при
неудовлетворительном творческом результате, требует от писателя новых жертв. Так
получилось у Достоевского с «Двойником» (1846), в котором Белинский нашел, при
глубине концепции, растянутость, «неумение слишком богатого силами таланта
определять разумную меру и границы художественному развитию задуманной им идеи» и,
в связи с мотивом сумасшествия героя, слишком «фантастический колорит». В 1861 г.
сходные замечания высказал Добролюбов: «бесконечный г. Голядкин»; «при хорошей
обработке из г.Голядкина могло бы выйти не исключительное, странное существо, а тип,
многие черты которого нашлись бы во многих из нас». Неудача с повестью «Двойник» не
изменила отношения Достоевского к типу Голядкина: «Зачем мне терять превосходную
идею, величайший тип, по своей социальной важности, который я первый открыл и
которого я был провозвестником?» (М.М.Достоевскому, 1 окт. 1859). И хотя писатель так и
не создал новой редакции повести (он только сильно сократил текст),
концепция двойничества развивалась на протяжении всего его творчества.
У Достоевского есть рассуждение о творчестве (в письме к А.Н.Майкову, 15 мая
1869), имеющее общее значение: «...Поэма, по-моему, является как самородный
драгоценный камень, алмаз, в душе поэта, совсем готовый, во всей своей сущности, и вот
это первое дело поэта как создателя и творца, первая часть его творения. Если хотите, так
даже не он и творец, а жизнь, могучая сущность жизни, Бог живой и сущий [...] Затем уж
следует второе дело поэта, уже не так глубокое и таинственное, а только как художника:
это, получив алмаз, обделать и оправить его. (Тут поэт почти только что ювелир.)».
Идеал творчества – гармония между "поэмой" и "художеством". Но это – идеал,
реальность от него далека. Соотнося размышления Достоевского с теориями некоторых
русских философов рубежа ХIХ–XX вв. (В.С. Соловьев, Д.Л. Андреев, С.Н. Булгаков, С.Л.
Франк), В.И.Фатющенко отмечает, что в писателе может доминировать, условно
говоря, поэт или художник. Поэты, в понимании названных философов, - прежде всего
"пророки", "вестники" (таким для Д. Андреева был А. Блок). Их антиподы – художники,
мастера, у которых нет своей идеи: "Во все века это происходило, и иногда целые эпохи,
утратив поэтическую сущность, основывались на мастерстве и прославлялись у потомков
как искусные художники. Правда, те из ценителей, которые понимали, в чем суть
творчества, не заменимая никаким мастерством, указывали на вторичность и бездушность
их искусства, но в целом мастера добивались того, чего хотели".
Содержание, которое несет "пророчество", или "вестничество", можно толковать
по-разному. Но несомненна связь предложенной типологии с ценностной шкалой
произведений.
Разнокачественность литературных явлений, покрываемых общей формулировкой
"несоответствие или неполное соответствие между содержанием и формой", открывается
при сравнении произведений, при изучении литературного процесса. Ведь в литературе
есть "пролагатели торной дороги, где шаги мои были легки" (Б. Слуцкий. "Умирают мои
старики..."), и откровенные подражатели, падкие на моду. Само по себе соответствие
содержания и формы – не единственное достоинство произведения, что особенно
очевидно в переходные эпохи: "Горе от ума" А.С. Грибоедова, в котором сохранились
реликты канонов классицизма (единство времени, места, "говорящие" фамилии и др.)
уступает в выдержанности стиля комедии Д.И. Фонвизина "Недоросль", а "Фелица" Г.Р.
Державина – одам М.В. Ломоносова.
В той или иной степени в новаторском произведении всегда встречаются "старое" и
"новое", провоцируя недоумения публики и критики. Но эстетические диссонансы,
фиксируемые критиками, в том числе критиками–писателями, в особенности чуткими по
этой части, могут свидетельствовать о продуктивных противоречиях и стимулировать
творческий поиск. А.П.Чехов пишет М.Горькому (22 окт. 1901) о его пьесе "Мещане":
"...Если начать с того, что говорит о недостатках, то пока я заметил только один,
недостаток непоправимый, как рыжие волосы у рыжего, - это консерватизм формы.
Новых, оригинальных людей Вы заставляете петь новые песни по нотам, имеющим
подержанный вид, у Вас четыре акта, действ [ующие] лица читают нравоучения,
чувствуется страх перед длиннотами и проч. и проч.". В следующей драме, "На дне",
"консерватизма формы" уже не было, чему, вероятно, помогла критика Чехова. Отзыв об
этой пьесе (в письме Горькому, 29 июля 1902 ) Чехов начинает со слов: "Она нова и
несомненно хороша". Сравнивая две поэмы Блока, "Возмездие" и "Двенадцать", Ахматова
отдала предпочтение второй из них потому, что эта поэма не вмещается в рамки
установленного жанра: "Отсюда же неудача "традиционного "Возмездия" Блока
(Онегинская интонация в поэме 20 века невыносима. Думаю, что она невыносима и
гораздо раньше) и триумф не имеющего предшественников "Двенадцати". Это
сказано автором четверостишия: "И было сердцу ничего не надо, / Когда пила я этот
жгучий зной.../ "Онегина" воздушная громада, / Как облако, стояла надо мной".
Крайне остро дискутировался вопрос об отставании формы от содержания в
советской литературе 1920-х годов, в связи со стремлением ряда  авторов, пишущих о
революционном настоящем, "учиться у классиков". Критик В.П.Полонский отметил в
"широкой психологической ткани" романа А.А.Фадеева "Разгром" сильную зависимость
от Л.Н.Толстого: "Новое вино" влито в "старые мехи" . Еще более строгими оказались
критики, входившие в ЛЕФ ("Левый фронт искусств"), обвинившие Фадеева в
использовании двух "самоучителей" - произведений не только Толстого, но и Чехова
(изображение "нудного интеллигента" Мечика, имитирование "чеховского синтаксиса",
"чеховских словесных приемов", например, повтор слов: ему казалось, почему-то,
странным образом и пр.). Пафос поиска новых форм был естествен. И оригинальные
формы рождались в это время: акцентный стих Маяковского или сказ, расцвеченный
характерной фразеологией (Вс.Иванов, И. Бабель, М.Зощенко).
В самой возможности "отставания" формы проявляется ее относительная
самостоятельность. Она же объясняет возвращение к старым приемам, их многократное
использование в литературе: "старые мехи" не выбрасывают. И Чехов, и Ахматова, и
Полонский в приведенных суждениях исходят из стойких ассоциаций: нравоучений и
патетики – с "тенденциозной" драмой конца ХIХ века (рассказ Чехова "Драма" – пародия
на нее); 4-стопного ямба и "болтовни" повествователя – с классикой жанра, "Евгением
Онегиным"; определенных приемов психологического анализа – с романами Л.Толстого и
Достоевского. Особенности формы стали знаками известных литературных явлений,
элементами кодов, владение которыми нужно для понимания произведений прошлого;
отсюда притча о "новом вине в старых мехах". Однако семиотизация тех или иных
приемов в литературе не властна над их будущей судьбой: в новых художественных
контекстах они могут получить интересное, неожиданное значение.

5. Состав художественной формы. Экскурс в историю вопроса


Ключевые слова: произведение, форма, понятие, концепция, художественная
форма
Постигаемый в процессе рефлексии над произведением его общий смысл можно
считать содержанием (идеей, идейным содержанием). Непосредственно же
воспринимается форма. В ней традиционно различаются три стороны:
1. предметы (в широком смысле слова), о которых идет речь;
2. слова, их обозначающие, т.е. сама речь;
3. расположение предметов и слов относительно друг друга, т.е. композиция.
Данная схема, восходящая к античным "риторикам", проникла постепенно и в
"поэтики". Для обозначения задач поэта (оратора) традиционно используются латинские
термины: inventio (изобретение, нахождение), elocutio (словесное украшение, изложение,
выражение), dispositio (расположение, композиция).
Когда в XX в. возрождается, после долгого перерыва, вкус к теоретической поэтике
(уже не нормативной), ведущие теоретики литературы (авторы вузовских учебников),
принадлежащие к разным научным школам, выделили в составе произведения, под
разными названиями, сходные стороны. Это тематика и стилистика (композиция
рассматривалась внутри этих разделов) (Б.В. Томашевский); "непосредственное
содержание", язык, композиция (Л.И. Тимофеев); "предметная изобразительность",
словесный строй, композиция" (Г.Н. Поспелов). При этом в трактовке первой из
названных сторон (назовем ее inventio) между теоретиками обнаружились
принципиальные различия.
Л.И. Тимофеев и Г.Н. Поспелов, при некоторых расхождениях,
выделяют предметный уровень в составе произведения, рассматривая его как завершение
художественной формы. Обоснование впоследствии Д.С. Лихачевым и другими учеными
понятия "мир произведения" ("внутренний мир произведения", "мир героев") объективно
восходит к этим концепциям, которые в свою очередь продолжают многовековую
традицию выделения inventio как важнейшей задачи поэта.
Предметная сторона образа – это еще не художественный образ: вне материального
носителя образности, т.е. речи, нет искусства. Однако игнорирование предметности ведет
к размыванию категории, образа и сближению литературоведения с лингвистикой, при
недооценке эстетической природы искусства.
Б.В. Томашевский вообще не использует понятие образа. Он определяет тематику,
оставаясь в пределах лингвистики: "В художественном выражении отдельные
предложения, сочетаясь между собой по их значению, дают в результате некоторую
конструкцию, объединенную общностью мысли или темы". Такая исследовательская
позиция характерна для сторонников "точных" методов в литературоведении, явно
предпочитающих эстетике – лингвистику, как это было свойственно многим
представителям русской формальной школы 1910–1920-х гг. Главным в искусстве
выступают у них приемы поэтической фонетики, поэтического синтаксиса и тематики,
понимаемой как совокупность "словесных тем".
На недостаточное соответствие такого подхода эстетической природе объекта
указывал М.М. Бахтин: "...поэтика прижимается вплотную к лингвистике, боясь отступить
от нее дальше чем на один шаг"; "Тема всегда трансцендентна языку. Более того, на тему
направлено не слово, взятое в отдельности, и не предложение, и не период, а целое
высказывание, как речевое выступление". Именно предметный уровень формы является
наиболее непосредственным воплощением содержания,
обеспечивающим целостность образа и произведения в целом как эстетического объекта
восприятия.

ЛЕКЦИЯ 2. ЖАНР.

1. Жанр как форма целого


Ключевые слова: произведение, жанр, подходы к жанрам
На основании тех или иных типологических свойств (т.е. присущих целому ряду
сочинений) произведение относят к определенному литературному
роду (эпос, драма, лирика, а также их сочетания); к стихам или прозе ; в нем выделяют
доминирующую эстетическую категорию (трагическое, комическое, героическое и т.д.)
и др.
При определении жанра прежде всего учитывается родовая
принадлежность произведения. К эпическим жанрам относятся:рассказ, <=""
z="">, повесть, роман, литературная сказка, поэма, эпопея и др.; к
драматическим – трагедия, драма, комедия, водевиль,мелодрама и др.; к
лирическим – лирическое стихотворение, восходящие к
античности ода, гимн, элегия, сатира (в стихах),эпиграмма, возникшие в эпоху
Возрождения сонет, мадригал и др. Есть жанры, в которых сочетаются различные
родовые начала:  лирическая поэма,  баллада,  басня, лирическая драма (например "Роза и
крест" А.Блока), драматическая поэма ("Каин" Дж.Г.Байрона) и др. Но в некоторых
жанрах трудно определить родовую основу; так, "внеродовыми формами" можно считать
очерки, литературу "потока сознания",  эссеистику.
Другие типологические свойства произведений также могут иметь жанровое
значение. Роль эстетических категорий отражена в целом ряде жанровых номинаций, как-
то:  трагедия,  комедия,  элегия, сатира  и др.  Новелла  отличается от рассказа
особенностями сюжетосложения, ей свойственна неожиданная развязка (от ит. novella,
т.е.новость), сонет отличается от обычного стихотворения - определенной строфической
композицией, подбором рифм (от ит. sonare – звучать звенеть). Важны различия в самом
объеме текста: рассказ, повесть и роман обычно представляют собой малую, среднюю и
большую эпические формы; на фоне этой нормы ощутимы отступления (так, Достоевский
называет "Белые ночи" "сентиментальным романом", а М.Горький предпосылает
многотомной "Жизни Клима Самгина" подзаголовок: "повесть"). Вообще в образовании
жанров как исторически сложившихся видов произведений участвовало и участвует много
факторов. Писатели, критики нередко подчеркивают в своих определениях произведений
значение той или иной их особенности: роман в стихах ("…я теперь пишу не роман, а
роман в стихах - дьявольская разница", – сообщал А.С. Пушкин о работе над "Евгением
Онегиным"); роман-трагедия (так назвал Вяч. Иванов романы Ф.М.Достоевского) и т.п.
Все же наиболее устойчивым и универсальным типологическим свойством
произведений, имеющим жанровое значение, является их родовая принадлежность. В
осмыслении сложной проблемы деления литературы на роды современное
литературоведение опирается на предшествующую эстетическую мысль. Это и античное
учение о делении произведений по "способу" подражания (о котором писал Аристотель в
своей "Поэтике"), и понимание родов в немецкой классической эстетике (Ф.Шеллинг,
Гегель) как типов художественного содержания.
Наиболее актуальны в применении к литературе в целом (а не к тому или иному ее
периоду), очевидно, следующие критерии деления. С одной стороны, эпос и драма по
своей онтологической тематике отличаются от лирики. Если в фокусе лирики - состояния
сознания, внутренний мир человека, который может не выходить наружу, то эпико-
драматическое освоение жизни предполагает изображение внешней ее стороны,
воплощения сознания в поступках, действиях персонажей в определенных границах
пространства и времени. Поэтому наличие системы персонажей и сюжета, как бы ни был
последний "размыт", сближают эпос и драму. Но эти роды четко различаются по
своей субъектной организации: в драме нет повествователя, ее основной текст составляют
монологи и диалоги действующих лиц. Эти фундаментальные различия объясняют многие
особенности поэтики.
В отличие от литературного рода, жанр призван дать хотя и формализованное,
но целостное представление о произведении, это "типическая форма целого произведения,
целого высказывания".
"Анна Каренина. Роман в восьми частях", "Лес. Комедия в пяти действиях",
"Поэма без героя. Триптих". Жанровые номинации хорошо известны широкому читателю:
заглавия и подзаголовки – это начало текста, его "сильная позиция". Обозначая жанр
своего сочинения, писатель вводит его в определенный литературный ряд. Читатель, в
свою очередь, в словах роман, комедия, поэма и т.п. слышит не столько голос автора,
сколько отзвуки прочитанных ранее произведений данного жанра, возникает жанровое
ожидание.
Жанровый подзаголовок предполагает признание и писателем и читателем
определенной традиции; "жанр – представитель творческой памяти в процессе
литературного развития". Поэтому жанры – благодарный материал для
изучения семиотики литературы. Опознавательными знаками могут выступать даже
стихотворные размеры (например, александрийский стих в трагедиях французского и
русского классицизма).
Показательно и то, что жанровые эксперименты нередко разъясняются писателями-
новаторами в самом тексте произведения или в сопутствующих статьях, книгах. Так, Л.Н.
Толстой печатает статью "Несколько слов по поводу книги "Война и мир"" (1868), где, в
частности, пишет о том, почему его сочинение - не роман; Б. Шоу защищает новый жанр
"пьесы-дискуссии" в "Квинтэссенции ибсенизма" (1891). Изучение жанров четко выявляет
участие читателя в литературном процессе. Характерно сравнение жанров с "контрактами
между производителями и потребителями искусства" (П. Колер).
Жанр произведения определяется через устойчивое сочетание различных
типологических признаков произведений, как это было намечено еще Аристотелем. В
своей "Поэтике" он различает произведения по средствам, предмету и способу
подражания (мимесиса):, "...в одном отношении Софокл как подражатель подобен Гомеру,
ибо оба они подражают хорошим людям, в другом отношении Аристофану, ибо оба они
выводят в подражании лиц действующих и делающих". Принцип перекрестной
классификации произведений широко используется в современной жанрологии.
В традиционалистской литературе, где поощрялось подражание образцам,
категория жанра была ведущей. В "Поэтическом искусстве" Н. Буало (1674) две из
четырех песен посвящены описанию различных жанров. В других "поэтиках" жанровые
каноны расписаны еще более педантично. Приведем сравнительную характеристику
трагедии и комедии из написанной на латыни "Поэтики" Ю.Ц. Скалигера (1561):
"Трагедия, созданная так же как и комедия, из самой жизни человеческой, отличается от
нее тремя вещами: положением персонажей, характером их судеб и поступков, финалом,
поэтому она неизбежно отличается от нее также и стилем. В комедии – явившиеся из
деревни Хреметы, Давы, Феиды, люди низкого происхождения. Начало – бурное и
запутанное, финал – радостный. Речь простая, обыденная. В трагедии – цари, князья,
обитающие в городах, дворцах, замках. Начало – сравнительно спокойное, финал –
ужасающий. Речь важная, отделанная, чуждая грубой речи толпы, все действие полно
тревог, страха, угроз, всем угрожают изгнание и смерть".
Здесь трагедия четко противопоставлена комедии: это именно система жанров, и
их знаками выступают даже имена героев (так, Дав – традиционное имя раба, прибывшего
из Дакии). В литературе классицизма соблюдались принципы иерархии жанров
(различались высокие, средние и низкие жанры) и их "чистоты" (отступления от правил
вменялись авторам в вину).
Но времена классицизма давно прошли, и жанровые каноны, в изложении
Скалигера, Буало или А.П.Сумарокова, воспринимаются как документы по истории
эстетики; такое же отношение вызывают жанровые нормы многих последующих
направлений (сентиментализма, романтизма и др.). При отнесении, например, "Грозы"
А.Н. Островского к трагедии (сам драматург назвал ее драмой) современных
исследователей не смущают ни низкий социальный статус героев, ни их имена, ни
смешение трагического с комическим.

2. О конкретно-историческом и типологическом подходах к жанрам


Ключевые слова: произведение, жанр, подходы к жанрам
Следовательно, встает вопрос о переменных чертах жанра, значимых для определенного
периода, и об относительно устойчивых, постоянных признаках, обеспечивающих его
идентичность в истории литературы. Иначе говоря, это вопрос о соотношении конкретно-
исторического  и  типологического подходов к жанрам. Очевидно, нужно изучать и то и
другое, разграничивая аспекты анализа.
В первом случае жанр рассматривается как элемент жанровой
системы определенного периода развития национальной литературы, в синхронии, во
втором – выделяются его наиболее устойчивые – типологические – признаки, благодаря
которым он узнается .в "большом времени" (по выражению Бахтина).
Важнейшая задача конкретно-исторического изучения – реконструировать нормы,
реально регулирующие процесс творчества и восприятия в тот или иной период, не
навязывая традиционным номинациям (как-то: комедия, трагедия, повесть, роман)
значений, господствующих в современной теории и практике. С теоретическим
обоснованием понятия "литературная система", в том числе "жанровая система", в
отечественной науке выступил в 1920-е годы Ю.Н. Тынянов, применяя к анализу
литературного процесса идеи структурной лингвистики, в частности
оппозицию: синхрония/диахрония (по Ф. Соссюру). Разграничение Тыняновым 
генезиса и эволюции (т.е. "смены "систем") подчеркивало различие групповых признаков
произведений, воспринимаемых как знаки жанра в разных системах. Тынянову было
важно проследить смещения  жанра, или изменения - от системы к системе –
"конструктивного" принципа произведений вследствие автоматизации восприятия
читателем тех или иных приемов. "В изолированном же от системы произведении мы
жанра и вовсе не в состоянии определить, ибо то, что называли одою в 20-е годы XIX века
или, наконец, Фет, называлось одою не по тем же признакам, как во времена Ломоносова".
Устойчивые жанровые признаки гораздо меньше интересовали ученого.
В развитие выдвинутого принципа изучать системы (а не изолированные жанры)
написано много ценных историко-литературных работ,  авторы  которых исходят из
признания жанра категорией  исторической, требующей соответствующего языка
описания; поэтому используются жанровые номинации исследуемой эпохи (чаще всего
подзаголовки произведений), а не позднейшая терминология. И огромную помощь в
воссоздании жанровых норм, некогда регулирующих литературный процесс, оказывают
наряду с жанровыми подзаголовками эстетические "документы" эпохи ("поэтики",
предисловия автора, его примечания, беседы с читателями, споры критиков и пр.). В
совокупности они предостерегают от наложения современной сетки понятий на
литературу прошлого. В то же время в разноликости жанра, в его метаморфозах
часто затемняются устойчивые черты.
Так, комедия (жанр, казалось бы, гораздо более определенный, чем роман или
рассказ) понималась в истории литературы далеко не одинаково. В средневековье к ней
относили "всякое произведение с печальным началом и благополучным, счастливым
концом", "в понятие "комедия" во времена Данте не входили ни драматургическая
специфика этого жанра, ни установка обязательно вызвать смех". Для современного
читателя название "Божественная комедия" требует историко-литературного комментария.
Совсем иной предстает комедия в "Поэтике" Ю.Ц. Скалигера и других манифестах
классицизма. А в немецкой классической эстетике, школу которой прошел В.Г. Белинский,
комедия получает новое освещение: "...Содержание комедии - случайности, лишенные
разумной необходимости, мир призраков или кажущейся, но не существующей на самом
деле действительности; герои комедии – люди, отрешившиеся от субстанциальных основ
своей духовной натуры. Посему...действие, производимое комедиею, – смех, то веселый,
то сардонический.<...> Превосходнейший образец художественной комедии представляет
собой "Ревизор" Гоголя".
Даже из этого беглого экскурса в историю жанра видно, что слово "комедия"
многозначно в истории литературы и театра. Чтобы обнаружить искомую идентичность
жанра, его непрерывную линию, и нужен типологический подход, выводящий за пределы
жанровых систем. Фигурально выражаясь, нужна другая оптика: не микроскоп, а
телескоп.
При изучении жанра в рамках системы или в ситуации "смены систем" выносится
как бы за скобки, остается в тени его устойчивое содержательное и структурное ядро, если
оно мало волновало умы современников. Актуальными и, следовательно, спорными были
обычно другие вопросы. В комедии, на разных этапах ее истории, – это сам предмет
осмеяния (конкретные лица, как у Аристофана, или пороки вообще, как у Менандра?);
"чистота" жанра, "правила" и их нарушения ("Новое руководство к сочинению комедий"
Лопе де Веги – и "Поэтическое искусство" Буало, где порицается "постыдное шутовство"
и "острота скабрезная", где "Мизантроп" Мольера ценится выше его же "Плутней
Скапена"); тип завязки, смех как единственное "честное, благородное лицо..." (Гоголь) и
др. Животрепещущими были именно эти вопросы, то или иное их решение передает
своеобразие комедии как элемента данной жанровой системы. О свойствах же
комедии вообще (не только в настоящем, но и в прошлом) авторы часто просто
напоминали как о неких эстетических аксиомах. Так, Сумароков в "Эпистоле о
стихотворстве" (вольном переложении "Поэтического искусства" Буало) всего две строки
посвящает комедии вообще: "Свойство комедии - издевкой править нрав. / Смешить и
пользовать – прямой ее устав"; далее же следуют советы, какие именно типы заслуживают
осмеяния: "Представь бездушного подьячего в приказе, / Судью, что не поймет, что писано
в указе. <... > Представь латьнщика на диспуте его, / Который не поймет без ерго ничего".
Этот колоритный перечень, конечно, интереснее начальных строк, вводящих в "тему" (его
можно назвать "ремой" высказывания).
Но именно немногие устойчивые черты – в фокусе типологического подхода к
жанру, где многообразие разновидностей ретроспективно сводится к некому инварианту. В
комедии признаками, обеспечивающими жанровую идентичность, являются прежде всего
принадлежность к драматическому роду (средневековое представление о комедии не
закрепилось в истории литературы) и доминанта комического как эстетической категории
(богатой разновидностями).
Необходимость разграничения двух подходов к жанру неоднократно отмечалась. Но
продуктивны они именно тогда, когда дополняют друг друга. Тезис: "Жанры – явление не
исторически конкретное, а типологическое", или антитезис: "Категория литературного
жанра – категория историческая" – верны постольку, поскольку обозначают угол зрения
исследователя. Часто, однако, эти подходы смешиваются, чему способствует недостаток
"рабочих" терминов, свободных от коннотаций.
Некоторые жанровые типологии и соответствующие вводимые термины вошли в научный
оборот. Особенно широкий резонанс получила предложенная М.М. Бахтиным
оппозиция: канонические / романизированные жанры. Она вытекала из трактовки ученым
романа как "единственного жанра, рожденного и вскормленного новой эпохой мировой
истории и поэтому глубоко сродного ей…", жанра, отразившего новую концепцию
человека, который "до конца не воплотим в существующую социально–историческую
плоть". То же понимание личности и свободу от регламента Бахтин отмечает в драме и
лирике: "В эпохи господства романа почти все остальные жанры в большей или меньшей
степени "романизируются": романизируется драма (например, драма Ибсена, Гауптмана,
вся натуралистическая драма), поэма (например, "Чайльд-Гарольд" и особенно "Дон-
Жуан" Байрона), даже лирика (резкий пример – лирика Гейне). Те же жанры, которые
упорно сохраняют старую каноничность, приобретают характер стилизации".
Другая жанровая типология представлена в работах Г.Н. Поспелова. Отчасти она
перекликается с бахтинской, поскольку обе концепции восходят к противопоставлению
Гегелем  героического  эпоса (эпопеи) и романа – жанров, почвой которых является разное
состояние мира. Но перекликается лишь отчасти. Ученый выделяет следующие группы:
жанры мифологические, героические, этологические (нравоописательные), романические.
Они возникли в указанной последовательности еще в античной литературе, в ответ на
соответствующие идеологические запросы общества, но затем сосуществуют, различаясь
по своей жанровой проблематике и вытекающим из нее особенностям поэтики.
Предложенная группировка жанров – перекрестная по отношению к делению на
литературные роды и "родовые формы". Так, среди повестей Гоголя (повесть, по
Поспелову, – родовая форма) а "Тарасе Бульбе" преобладает героическая жанровая
проблематика, в "Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном
Никифоровичем" – этологическая, в "Портрете" – романическая. Характеры главных
героев предстают в повестях в разных ракурсах.
Таким образом, у романистики оказываются конкуренты и в новой литературе,
прежде всего – этология (нравоописание), к которой ученый относит  сатиру, 
идиллию, утопию (к этому ряду можно присоединить  антиутопию): авторов интересует
состояние социума, порождающее определенную эмоциональную оценку. Концепция
Поспелова полемична по отношению к предельно широкой идее "романизации" всей
новой литературы у Бахтина.
В своих жанровых типологиях ученые, как видим, вводят свои
термины: романизация, жанровая проблематика, родовая форма, этология и др. Будучи
здесь на своем месте, эти термины и стоящие за ними понятия, абстрагирующиеся от
жанровых норм как живой реальности сознания писателей и читателей, не могут заменить
слов: житие, хождение,  мистерия,  моралите, ироикомическая поэма,  эпистолярный
роман,  дружеское послание,  физиологический очерк, драматическая хроника и т.д. Сама
цель, тип исследования диктует выбор номинаций – жанров или жанровых групп.
В заключение несколько слов о границах понятия "жанр". Сколь ни важны,
особенно в традиционалистской литературе, жанровые категории, они сами по себе не
раскрывают истоков художественного новаторства, "жанр – это отражение известной
законченности этапа познания, добытая эстетическая истина". Видоизменяясь в разные
эпохи, творчество всегда остается созданием нового: и Корнель и Расин – демиурги
неповторимых художественных миров.
Абсолютизации жанровых канонов в традиционалистской литературе сродни другая
методологическая крайность – недооценка традиций, в том числе жанровых, в литературе
XIX - XXI вв. Провозглашенная романтиками свобода творчества от диктата жанра была в
значительной мере иллюзорной. Не случайно после, казалось бы, полного разгрома
"рутинеров", как назвал В. Гюго в своем "Предисловии к "Кромвелю"" мэтров
классицизма, запрещающих "соединять гротескное с возвышенным, сливать комедию с
трагедией", споры о жанрах возрождаются. Новый теоретический "бум" возникает в XX
веке вокруг жанровых типологий.

ЛЕКЦИЯ 3. ПРЕДМЕТНЫЙ МИР. МИР ПРОИЗВЕДЕНИЯ

1.Условность и системность мира произведения


Ключевые слова: предметный мир, мир, произведение, время, пространство
Слово "мир" в литературоведении и критике часто используется как синоним
творчества писателя, своеобразия того или иного жанра: мир Пушкина, Лермонтова,
рыцарского романа, научной фантастики и т. д. Метафора "художественный мир", как бы
приравнивающая первичную и вторичную – вымышленную – реальность, очень удачна.
Она заключает в себе одновременно со- и противопоставление, что издавна
рекомендовалось риторикой: "Противоположности чрезвычайно доступны пониманию, а
если они стоят рядом, они [еще] понятнее...".
Но есть и другое, смежное и более узкое значение «мира»: предметы,
изображенные в произведении и образующие определенную систему. Под предметом
имеется в виду "некоторая целостность, выделенная из мира объектов", независимо от
того, материальна или идеальна их природа. Понятие «внутренний мир произведения»
было введено в научный оборот Д.С. Лихачевым. Во избежание омонимии (основное
значение словосочетания – сознание человека) предпочтительней термин «мир
произведения», уже закрепившийся в теоретической поэтике. Мир (иначе: предметный
мир, предметная изобразительность) – сторона художественной формы, мысленно
отграничиваемая от словесного строя.
По своей структуре он сопоставим с реальным: в него входят лица в их внешних и
внутренних (психологических) особенностях, события, природа, вещи, созданные
человеком, в нем есть время и пространство. Возникает вопрос: можно ли представить
мир произведения в отрыве от его словесного воплощения? Ведь речь идет об
искусстве слова.
Конечно, в литературоведении это всего лишь аналитический прием. Но его
законность подтверждается практикой художественного перевода: на иностранном языке
переданы прежде всего свойства мира произведения (и разве это так уж мало
применительно, например, к романам Ч. Диккенса или пьесам Г. Ибсена?). А о родстве
искусств, имеющих предметно-изобразительную основу, свидетельствуют "переводы"
литературного произведения на "языки" живописи, графики, немого кино и др. Демон на
картинах М. Врубеля достоин своего литературного первоисточника.
О возможности мыслить элементами мира еще до создания текста свидетельствуют
сами писатели, в особенности романисты. Вот что  рассказывает о создании романа "Имя
розы" (1980), действие которого происходит в бенедиктинском аббатстве XIV века,
его автор У. Эко: "Я осознал, что в работе над романом, по крайней мере на первой стадии,
слова не участвуют.   Работа над романом – мероприятие космологическое, как то, которое
описано в книге Бытия... <...> То есть для рассказывания прежде всего необходимо
сотворить некий мир, как можно лучше обустроив его и продумав в  деталях <...> Первый
год работы я потратил на сотворение мира. Реестры всевозможных книг – все, что могло
быть в средневековой библиотеке. Столбцы имен.  Кипы досье на множество персонажей,
большинство которых в сюжет не попало. Я должен был знать в лицо всех обитателей
монастыря, даже тех, которые в книге не показываются". Между тем этот роман,
исторический и одновременно пародирующий современные детективы, отличается
стилистической изощренностью.
Разграничение предметов речи, или "вещей" (лат.: res), и слов (verba) – проблема,
имеющая долгую историю. Она обсуждалась, иногда очень  подробно, во всех "риториках"
и "поэтиках", причем неизменно подчеркивалось первичность предметов. Широко
известны афористичные строки Горация из его "Науки поэзии (К Пизонам)":
Мудрость – вот настоящих стихов исток и начало!
Всякий предмет тебе разъяснят философские книги,
А уяснится предмет – без труда и с лова подберутся.
(Перевод М. Л. Гаспарова)
Зависимость  слов от предмет речи, или от предмета «подражания» (в котором,
начиная с Платона и Аристотеля, длительное время видели сущность искусства), редко
оспаривалась в истории литературоведения (обоснование футуристической «зауми» – одна
из таких теорий); не вызывает она особых сомнений и сейчас. Сложнее обстояло и обстоит
дело с обоснованием принадлежности предметного мира к художественной форме.
"Следовало ли мадам Бовари глотать мышьяк? Бросилась бы Анна Каренина под поезд,
будь Толстой женщиной?" – перечисляет Ф. Уэлдон темы "живительных
споров" читателей. Персонажи и сюжет – это предметная сфера произведения, но, говоря о
них, думают о концепции писателей, а также об отраженной в зеркале искусства реальной
действительности, т.е. о "содержании". "Язык" литературы не сводится к художественной
речи. "Ошибочно ... было бы считать, что литература говорит лишь одним языком.
Вопреки   сильно распространенному предубеждению, мир художественного
произведения редко бывает ее конечной  целью. Чаще  всего литература говорит также и
всеми   возможными свойствами этого мира. В таких случаях мир получает права
своеобразного другого "языка", становится "средством коммуникации".
Не будучи собственно "содержанием" (идеей, концепцией) произведения, его мир в
то же время – ведущая сторона художественного изображения. Ведь "без наличия деталей
предметной изобразительности писателю нечего было бы компоновать, ему не о чем было
бы вести свою художественную речь. Даже критериев отбора речевых элементов у него не
было бы". (Следует оговориться, что структура произведения, его внутренние связи не
зеркало психологии творчества, которая может быть очень разной.)
Каковы же общие свойства мира литературного произведения – эпического или
драматического, где есть не только внутреннее, психологическое, но и внешнее действие?
Это всегда условный, создаваемый с помощью вымысла мир, хотя его
"строительным материалом" служит реальность. "Люди, львы, орлы и куропатки..." – так,
с перечисления земных существ, начинает свой монолог Нина Заречная в пьесе
Константина Треплева, которую играют в первом действии чеховской "Чайки". Но сама
Нина, "вся в белом", представляет "Общую мировую душу", у которой есть противник –
Дьявол, со "страшными, багровыми глазами". С фантастикой этого "декадентского бреда"
(как называет Аркадина сочинение своего сына) контрастирует натуралистическая поэтика
пьесы, которую предпочел бы посмотреть Медведенко: "А вот, знаете, описать бы в пьесе
и потом сыграть на сцене, как живет наш брат – учитель. Трудно, трудно живется!" В этой
пьесе, будь заказ читателя выполнен, говорили бы все больше о  деньгах: "Жалованья
всего двадцать три рубля»;  «А мука семь гривен пуд". А в "небольшом рассказе", сюжет
для которого "мелькнул" у Тригорина при виде убитой чайки, господствовал бы язык
символов: девушка-чайка, озеро. Эти и другие литературные мотивы (их много в "Чайке")
оттеняют нелитературность, нестереотипность основного мира произведения. Характеры
героев не соответствуют предлагаемым словесным портретам: многописание Тригорина –
"как на перекладных" – непохоже на "интересную, светлую, полную значения" жизнь
писателя в представлении его юной поклонницы; в финале Нина глубоко несчастна, но это
совсем не погубленная "чайка", а актриса, чьи слова о жизни, об "уменье терпеть",
оплачены горьким опытом, выстраданы, в отличие от прежней наивной мечты о счастье. В
сюжете – вместо традиционных "треугольников" – "странная цепь роковых
привязанностей, любовных увлечений – безнадежно односторонних, как будто
повисающих в воздухе".
В самих судьбах героев, развитии сюжета (Чехов писал А. С. Суворину о пьесе:
"Начал ее forte и кончил  pianissimo – вопреки всем правилам драматического  искусства"),
в диалогах, где вопросы повисают в воздухе, видно понимание жизни, идущей часто
"вопреки всем правилам". И этой же цели в конечном счете служат многочисленные
вставки – литературные клише, заемные мысли и слова многих действующих лиц. Мир
пьесы "сделан" и "говорит" об определенном, хотя и не декларируемом, не
навязываемом читателю отношении к жизни и к искусству.
Есть условность и условность. "А разве яблоня (печка, речка) могут
разговаривать?" – спрашивает ребенок, слушая сказку "Гуси-лебеди». "Да – но только в
сказке", – отвечают ему. В фантастическом мире сказки – свое время,  всегда
неопределенное и отнесенное к прошлому ("жили-были", "давным-давно"), свое 
пространство ("в некотором царстве, в некотором государстве"), в котором есть
внутреннее членение (за темным лесом, огненной рекой, морем героя ждет "иное
царство"), свои способы преодоления пространства (волшебный конь, птица, ковер-
самолет). Входя в этот заколдованный мир, мы принимаем все его условности, законы и в
многообразии персонажей и сюжетов легко обнаруживаем повторы, "инварианты", схему
(даже если не читали "Морфологии сказки" В. Я. Проппа), осуществление которой всегда
приводит к торжеству Добра, гибели злых, темных сил.
Условность и замкнутость мира сказки, героического эпоса, гиперболизирующего
могущество богатырей, басни с ее животными персонажами-аллегориями и многих других
жанров фольклора и литературы очевидны, как несомненны и системность, внутренняя
логика нетрадиционной фантастики. "Пусть мы имеем дело с миром совершенно
ирреальным, в котором ослы летают, а принцессы оживают от поцелуя, – размышляет У.
Эко над проблемой сотворения мира произведения. – Но при всей произвольности и
нереалистичности  этого мира должны соблюдаться законы, установленные в самом его
начале. <...> Писатель–пленник собственных предпосылок".
Этот тезис справедлив и по отношению к произведениям жизнеподобным по
своему стилю, реалистическим по своей установке, где автор стремится пробиться к
жизни сквозь толщу ее литературных отражений. В рассказе Чехова "Учитель
словесности", кажется, все как в жизни: в гостях пьют чай, танцуют, играют в карты,
учитель ходит в гимназию, дает уроки, его жена занимается хозяйством и т.д. Но почему-
то к концу рассказа "горшочки со сметаной" и "кувшины с молоком" (прекрасные
атрибуты идиллического жанра) становятся символом пошлости. Никитин записывает в
дневник: "Где я, боже мой? Меня окружает пошлость и пошлость. Скучные, ничтожные
люди, горшочки со сметаной, кувшины с молоком, тараканы, глупые
женщины..."Семейная жизнь Никитина далека от идиллии, хотя сначала он, учитель
словесности, тешил себя литературными сравнениями: "Самыми счастливыми днями у
него были теперь воскресенья и праздники, когда он с утра до вечера оставался дома. В
эти дни он принимал участие в наивной, но необыкновенно приятной жизни,
напоминавшей ему пастушеские идиллии. Он не переставая наблюдал, как его разумная и
положительная Маня устраивала гнездо..." Столь же последовательно в этом рассказе
Чехов прибегает к уподоблению людей (Вари, Манюси) животным, сгущению трюизмов в
речи Ипполита Ипполитовича.

2. Состав художественной формы. Экскурс в историю вопроса


Ключевые слова: произведение, форма, понятие, концепция, художественная
форма
Постигаемый в процессе рефлексии над произведением его общий смысл можно
считать содержанием (идеей, идейным содержанием). Непосредственно же
воспринимается форма. В ней традиционно различаются три стороны:
1. предметы (в широком смысле слова), о которых идет речь;
2. слова, их обозначающие, т.е. сама речь;
3. расположение предметов и слов относительно друг друга, т.е. композиция.
Данная схема, восходящая к античным "риторикам", проникла постепенно и в
"поэтики". Для обозначения задач поэта (оратора) традиционно используются латинские
термины:  inventio (изобретение, нахождение), elocutio (словесное украшение, изложение,
выражение),  dispositio (расположение, композиция).
Когда в XX в. возрождается, после долгого перерыва, вкус к теоретической поэтике
(уже не нормативной), ведущие теоретики литературы (авторы вузовских учебников),
принадлежащие к разным научным школам, выделили в составе произведения, под
разными названиями, сходные стороны. Это тематика и стилистика (композиция
рассматривалась внутри этих разделов) (Б.В. Томашевский); "непосредственное
содержание", язык, композиция (Л.И. Тимофеев); "предметная изобразительность",
словесный строй, композиция" (Г.Н. Поспелов). При этом в трактовке первой из
названных сторон (назовем ее inventio) между теоретиками обнаружились
принципиальные различия.
Л.И. Тимофеев и Г.Н. Поспелов, при некоторых расхождениях,
выделяют предметный уровень в составе произведения, рассматривая его как завершение
художественной формы. Обоснование впоследствии Д.С. Лихачевым и другими учеными
понятия "мир произведения" ("внутренний мир произведения", "мир героев") объективно
восходит к этим концепциям, которые в свою очередь продолжают многовековую
традицию выделения inventio как важнейшей задачи поэта.
Предметная сторона образа – это еще не художественный образ: вне материального
носителя образности, т.е. речи, нет искусства. Однако игнорирование предметности ведет
к размыванию категории, образа и сближению литературоведения с лингвистикой, при
недооценке эстетической природы искусства.
Б.В. Томашевский вообще не использует понятие образа. Он определяет тематику,
оставаясь в пределах лингвистики: "В художественном выражении отдельные
предложения, сочетаясь между собой по их значению, дают в результате некоторую
конструкцию, объединенную общностью мысли или темы". Такая исследовательская
позиция характерна для сторонников "точных" методов в литературоведении, явно
предпочитающих эстетике – лингвистику, как это было свойственно многим
представителям русской формальной школы 1910–1920-х гг. Главным в искусстве
выступают у них приемы поэтической фонетики, поэтического синтаксиса и тематики,
понимаемой как совокупность "словесных тем".
На недостаточное соответствие такого подхода эстетической природе объекта
указывал М.М. Бахтин: "...поэтика прижимается вплотную к лингвистике, боясь отступить
от нее дальше чем на один шаг"; "Тема всегда трансцендентна языку. Более того, на тему
направлено не слово, взятое в отдельности, и не предложение, и не период, а целое
высказывание, как речевое выступление". Именно предметный уровень формы является
наиболее непосредственным воплощением содержания, обеспечивающим  целостность 
образа и произведения в целом как эстетического объекта восприятия.

ЛЕКЦИЯ 4. ПЕРСОНАЖ

1 .Понятие и термины. Виды персонажей


Ключевые слова: предметный мир, персонаж, понятие, термин, характер, тип,
система персонажей
Персонаж (фр. personnage, от лат. persona – особа, лицо, маска) – вид
художественного образа, субъект действия, переживания, высказывания в произведении. В
том же значении в современном литературоведении используются
словосочетания литературный герой, действующее лицо (преимущественно в драмеБ, где
список лиц традиционно следует за названием пьесы). В данном синонимическом ряду
слово персонаж – наиболее нейтральное, его этимология (persona – маска, которую
надевал актер в античном театре) мало ощутима. Героем (от греч. heros – полубог,
обожествленный человек) в некоторых контекстах неловко называть того, кто лишен
героических черт (так, «Ярмарке тщеславия» У. Теккерей дал подзаголовок: «Роман без
героя»). Понятие персонажа (героя, действующего лица) – важнейшее при анализе 
эпических и драматических произведений, где именно персонажи, образующие
определенную систему, и сюжет (т.е. система, ход событий) составляют основу
предметного мира. В эпосе героем может быть и повествователь (рассказчик), если он
участвует в сюжете (Гринев в "Капитанской дочке" Пушкина, Макар Девушкин и Варенька
Доброселова в эпистолярном романе Ф.М. Достоевского "Бедные люди"). В лирике же,
воссоздающей прежде всего внутренний мир человека, персонажи (если они есть)
изображаются пунктирно, фрагментарно, а главное – в неразрывной связи с
переживаниями лирического субъекта (например, "жадно" глядящая на дорогу
крестьянская девушка в стихотворении "Тройка" Н.А. Некрасова, воображаемый
собеседник в стихотворении М. Цветаевой "Попытка ревности"). Иллюзия собственной
жизни персонажей в лирике (по сравнению с эпосом и  драмой) резко ослабевает.
Чаще всего литературный персонаж – это человек. Степень конкретности его
изображения может быть очень разной и зависит от многих причин. Он может занимать в
системе персонажей разное место и, соответственно, быть нарисован в полный рост или
представлен через немногие детали. Так, в пушкинском "Станционном смотрителе" вокруг
главного героя, Самсона Вырина, сменяются эпизодические лица, в частности, в финале
появляется "кривой мальчик", как бы замещающий его петербургских внуков.
Но в рамках  эпизода в центре внимания часто оказывается именно эпизодическое
лицо (Феклуша в «Грозе» Островского, доезжачий Данила в сценах охоты в «Войне и
мире» Толстого). Сам выбор героя в сильной степени зависит от  жанра; можно говорить
о «жанровых героях» в традиционалистской литературе. Так, в эпопее  герой, по Н. Буало, 
должен быть благородным и по происхождению, и по характеру, но при этом быть
правдоподобным:
Герой, в ком мелко все, лишь для романа годен.
Пусть будет он у вас отважен, благороден,
Но все ж без слабостей он никому не мил:
Нам дорог вспыльчивый, стремительный илл;
Он плачет от обид – нелишняя подробность,
Чтоб мы поверили в его правдоподобность.
Комедию же следует писать поэту, «что понял чудака, и мота, и ленивца, / И фата
глупого, и старого ревнивца», изучившего «горожан, придворных». 
Структура образа в эпических произведениях иная, чем в драме. Т. Манн отмечал
преимущества повествователя, романиста, перед драматургом: "Драму я скорее
воспринимаю как искусство силуэта и ощущаю только рассказанного человека как
объемный, цельный, реальный и пластический образ". Но более всего принципы и приемы
изображения определяются замыслом произведения, творческим методом писателя: о
второстепенном персонаже реалистической повести (например, о Гагине в "Асе" И.С.
Тургенева) в биографическом, социальном плане сообщено больше, чем о главном герое
модернистского романа. «Многие ли читатели помнят имя рассказчика в "Тошноте" или в
"Постороннем"? – писал в 1957 г. А. Роб-Грийе, один из создателей и теоретиков
французского "нового романа". – [...] Что же касается К. из "Замка", то он довольствуется
простым инициалом, он ничем не владеет, у него нет ни семьи, ни собственного лица;
может быть, он даже вовсе и не землемер». Но психология, мифы и парадоксы сознания
героев названных романов Ж.–П. Сартра, А. Камю, Ф. Кафки отразили процесс
обезличивания, трагически  переживаемый самими авторами.
Наряду с людьми в произведении могут действовать и разговаривать животные,
растения, вещи, природные стихии, фантастические существа, роботы («Лягушка-
путешественница» В.М.Гаршина, "Синяя птица" М. Метерлинка, "Маугли" Р. Киплинга,
"Человек-амфибия" А. Беляева, "Война с саламандрами" К. Чапека, "Солярис" Ст. Лема).
Есть жанры, виды литературы, в которых такие антропоморфные персонажи
обязательны или очень вероятны: сказка, басня, баллада, анималистская литература,
научная фантастика и др.
Персонажную сферу литературы составляют не только отдельные субъекты, но
и собирательные герои (их прообраз – хор в античной драме). Интерес к проблемам 
народности, социальной психологии, в частности к психологии толпы,  стимулировал в
XIX– XX вв. развитие данного ракурса изображения, введение в
сюжет массовых сцен (толпа в "Соборе Парижской богоматери" В. Гюго, базар в "Чреве
Парижа" Э. Золя, рабочая слободка в романе М. Горького "Мать", "старухи", "соседи",
"гости", "пьяницы" в пьесе Л. Андреева "Жизнь Человека" и др.) Близки к
собирательным групповые персонажи, где число лиц ограничено и обычно они названы по
имени (семь «временно-обязанных» мужиков в поэме Н.А.Некрасова «Кому на Руси жить
хорошо»).
В большинстве произведений есть внесценические персонажи, расширяющие его
пространственно-временные рамки и укрупняющие ситуацию («Мизантроп» Мольера,
«Горе от ума» Грибоедова). Это понятие применяется не только к драме но и к эпосу, где
аналогом сцены можно считать прямое (т.е. данное не в пересказе какого-то героя)
изображение лиц. Так, в  рассказе Чехова «Хамелеон» к внесценическим лицам относятся
генерал и его брат – любители собак разных пород. Есть произведения, где
внесценический герой является главным. Такова пьеса М. Булгакова «Александр Пушкин
(Последние дни), действие которой происходит после гибели поэта. По воспоминаниям
Е.С. Булгаковой, В.В. Вересаев сначала «был ошеломлен, что М.А. решил писать пьесу без
Пушкина (иначе будет вульгарной), но, подумав, согласился». Символичным может быть
ожидание героя или героини, которые так и не появляются (Годо в пьесе С. Беккета «В
ожидании Годо», Таньчора в повести В. Распутина «Последний срок»).
Еще один вид персонажа – заимствованный, т.е. взятый из произведений других
писателей и обычно носящий то же имя. Такие герои естественны, если  заимствовался
сюжет (Федра и Ипполит в трагедиях «Ипполит» Еврипида, «Федра» Сенеки, «Федра»
Расина). Но известный читателю герой (а к неизвестным в подобных случаях не
обращаются) может вводиться в новый ансамбль персонажей, в новый сюжет (пьеса «Дон
Кихот» в Англии» Г.Филдинга, Молчалин в цикле Салтыкова-Щедрина «В среде
умеренности и аккуратности», Чичиков, Ноздрев и другие герои «Мертвых душ» в
«Похождениях Чичикова» Булгакова). (В современной массовой литературе 
распространен жанр римейка, где данный прием всячески обыгрывается.) в подобных
случаях заимствование персонажа, с одной стороны, обнажает условность искусства, с с
другой – способствует семиотической  насыщенности изображения и  его лаконизму: ведь
имена  «чужих» героев, как правило, давно стали нарицательными, автору не нужно их
как-то характеризовать. Так, в «Евгении Онегине» на именины Татьяны приезжают
«Скотинины, чета седая, / С детьми всех возрастов, считая / От тридцати до двух годов», а
также «Мой брат двоюродный, Буянов, /В пуху, в картузе с козырьком / (Как вам, конечно,
он знаком)».  Становятся понятны  строки из письма Татьяны: «Вообрази: я здесь одна, /
Никто меня не понимает…». Ее одиночество – одиночество романтической героини, что
помогают понять ожившие герои «Недоросля» и озорной поэмы «Опасный сосед»
(литературный «отец» Буянова – В. Л.Пушкин).
Можно выделить и другие виды персонажей. Напр., вводится  двойник, чье
фантомной существование порождено раздвоенностью  сознания героя  (традиция,
имеющая глубокие корни в мифологи и, религии): таковы спутник главного героя в
«Повести о Савве Грудцыне», тень в «Приключениях  Петера Шлемиля» А.Шамиссо, черт
Ивана Карамазова у Достоевского, черный монах в одноименном рассказе Чехова.  Не
менее условен древний мотив превращения, метаморфозы героя («Человек-невидимка»
Г.Уэллса, «Клоп» Маяковского, «Собачье сердце» Булгакова, «Заводной апельсин»
Э.Берджеса).
Разнообразие видов персонажа вплотную подводит к вопросу о предмете
художественного познания: нечеловеческие персонажи выступают носителями
нравственных, т. е. человеческих, качеств; существование собирательных героев выявляет
интерес писателей к общему в разных лицах, к социальной психологии. Как бы широко ни
трактовать предмет познания в художественной литературе, его центр составляют
«человеческие сущности, т.е. прежде всего социальные».

2.Персонаж как характер и тип. Виды персонажей


Ключевые слова: предметный мир, персонаж, понятие, термин, характер, тип,
система персонажей
Обобщение, которое заключает в себе персонаж, принято называть характером (от
греч. character – признак, отличительная черта) или  типом (от греч. typos – отпечаток,
оттиск). Под характером имеются в виду общественно значимые черты, проявляющиеся с
достаточной, отчетливостью в поведении и умонастроении людей; высшая степень
характерности – тип.
Создавая литературного героя, писатель обычно наделяет его тем или иным
характером: односторонним или многосторонним, цельным или противоречивым,
статичным или развивающимся, вызывающим уважение или презрение и т. д. "Я в нем
хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную
старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века", –
разъяснял Пушкин в 1822 г. характер главного героя поэмы "Кавказский пленник". "Мы
пишем наши романы хотя и не так грубо, как бывало: злодей – только злодей и
Добротворов – добротворов, но все-таки ужасно грубо, одноцветно,– размышлял  Л.
Толстой в дневнике за 1890 г. – Люди ведь все точно такие же, как я, то есть пегие –
дурные и хорошие вместе...". "Пегими" оказываются для Толстого и люди прошлых эпох,
ложно, с его точки зрения, отраженные в литературе: как "злодеи" или "Добротворовы".
Свое понимание и оценку жизненных характеров писатель и передает читателю, часто 
домысливая и претворяя прототипы (даже если это исторические лица: ср. характер
Петра в романах "Петр и Алексей" Д.С. Мережковского и "Петр Первый" А. Н. Толстого) и
создавая вымышленные индивидуальности.
Персонаж и характер – понятия не тождественные, что было отмечено еще
Аристотелем: "Действующее лицо будет иметь характер, если... в речи или действии
обнаружит какое-либо направление воли, каково бы оно ни было...". В литературе,
ориентированной на воплощение характеров (а именно такой является классика),
последние  составляют основное содержание – предмет рефлексии, а часто
споров читателей и критиков (Базаров в оценке М.А. Антоновича, Д.И. Писарева и Н.Н.
Страхова; Катерина Кабанова в интерпретации Н.А. Добролюбова, П.И. Мельникова-
Печерского,  Д.И. Писарева; Григорий Мелехов). В одном и том же персонаже критики
видят разные характеры.
Таким образом, персонаж предстает, с одной стороны, как характер, с другой – как
художественный образ, воплощающий данный характер с той или иной степенью
эстетического, совершенства.
В рассказах А.П. Чехова ''Смерть чиновника" и "Толстый и тонкий" Червяков и
"тонкий" как образы неповторимы; первого мы встречаем в театре, "наверху блаженства",
второго – на вокзале, "навьюченного" своей поклажей; первый наделен фамилией и
должностью, второй – именем и чином; различны сюжеты произведений, их развязки. Но
рассказы взаимозаменяемы при обсуждении темы чинопочитания у Чехова, настолько
сходны характеры героев: оба действуют стереотипно, не  замечая комизма своего
добровольного лакейства, приносящего им только вред. Характеры сведены к комическому
несоответствию между поведением персонажей и этической нормой, им неведомой; в
результате смерть Червякова вызывает смех: это ''смерть чиновника", комического героя.
Персонажей в произведении легче подсчитать, чем определить их характеры, хотя и
первая процедура не такая простая (ведь среди действующих лиц могут быть
собирательные, групповые, фантомные, внесценические и др.). Но уяснение  характеров и
соответствующая группировка лиц – это уже акт  не описания текста, но
его интерпретации. В "Толстом и тонком» – четыре персонажа, но, очевидно, только два
характера. «Тонкий", его жена Луиза, "урожденная Ванценбах... лютеранка", и сын
Нафанаил, гимназист  (избыточность сведений, сообщаемых бывшему однокашнику, –
дополнительный штрих к портрету смешного человека) образуют одну сплоченную
семейную группу: "Тонкий пожал три пальца, поклонился всем туловищем и захихикал,
как китаец: "Хи-хи-хи". Жена улыбнулась. Нафанаил шаркнул ногой и уронил фуражку.
Все трое были приятно ошеломлены".
Число характеров и персонажей в произведении обычно не совпадает: персонажей
значительно больше. Есть лица, не имеющие характера, выполняющие роль 
сюжетной пружины – и только: напр., такова в "Бедной Лизе" Карамзина подруга
главной героини, сообщившая матери о гибели дочери. Есть вариации одного характера:
шесть княжон Тугоуховских в "Горе от ума" Грибоедова, Добчинский и Бобчинский в
"Ревизоре" Гоголя, Беркутов и Глафира, составляющие контрастную пару по отношению к
Купавиной и Лыняеву, в комедии "Волки и овцы" Островского.
Понятия характер и тип близки друг к другу и часто используются как синонимы.
Однако разница все же есть: с типом ассоциируется значительность художественного
обобщения,  высокая мера  бщечеловеческого в характере. Обращаясь к читателю, автор
«Мертвых душ» побуждает его  задуматься: «а кто из вас, полный христианского
смирения, не гласно,  в тишине, один, в минуты уединенных бесед с самим собой, углубит
вовнутрь своей души сей тяжелый запрос:”А нет ли и во мне какой-нибудь части
Чичикова?“» (гл.11).
Характеры, в особенности в творчестве одного писателя, нередко суть вариации,
развитие  одного типа.  Писатели возвращаются к открытому ими типу, находя в нем все
новые грани, добиваясь эстетической безупречности изображения. П.В.Анненков отметил,
что И.С. Тургенев "в течение десяти лет занимался обработкой одного и того же типа –
благородного, но неумелого человека, начиная с 1846 года, когда написаны были "Три
портрета", вплоть до "Рудина", появившегося в 1856 году, где самый образ такого человека
нашел полное свое воплощение".
Открыть новый тип, дать ему жизнь в литературе удается  немногим. Но когда это
происходит,  собственное имя персонажа становится нарицательным. Появляются и
другие выразительные номинации: «лишний человек» («Дневник лишнего человека»
Тургенева), «двойник»(одноименная повесть Достоевского), «самодур» («В чужом пиру
похмелье» Островского; слово закрепилось в общественном сознании благодаря  статье
Добролюбова «Темное царство»). Литературный тип представлен обычно целым рядом 
персонажей, далеко не тождественных по своему характеру. Так, среди купцов-самодуров
в пьесах Островского есть и  «ругатель» Дикой, органически неспособный справедливо
рассчитывать работников («Гроза»), и Тит Титыч Брусков, для которого пьяный кураж
слаще денег, он готов платить за всякое свое безобразие» («В чужом пиру похмелье»,
«Тяжелые дни»); есть своевольный и при этом равнодушный к дочери Большов («Свои
люди – сочтемся!») – и чадолюбивый Русаков, также решающий по-своему судьбу дочери
(«Не в свои сани не садись»).
Персонаж как характер или тип, с одной стороны, и как художественный образ – с
другой, имеют разные  критерии оценки. В отличие от характеров и типов, подлежащих
«суду» в свете тех или иных этических идеалов, персонажи как образы оцениваются
прежде всего с эстетической точки зрения, т. е. в зависимости от того, .насколько ярко,
полно выражена творческая концепция. Как образы Чичиков или  Иудушка Головлев
превосходны и в этом качестве доставляют эстетическое наслаждение. Комический
персонаж, по словам В.И.Качалова, «должен вызывать своеобразное чувство любования,
чтобы можно было воскликнуть: “Просто прелесть, какая гадость!”».
Внутреннюю индивидуализацию, т.е. характерность, типичность героев, Белинский
считал важнейшим испытанием таланта: "Бесхарактерность есть общий характер всей
многочисленной семьи лиц, выдуманной Марлинским, и мужчин и женщин; сам их
сочинитель не мог бы различить их одно от другого даже по именам, а угадывал бы разве
только по платью".
В литературоведении есть еще один путь изучения персонажа – исключительно как
участника сюжета, как действующего лица. Применительно к архаичным жанрам
фольклора (в частности к русской волшебной сказке (рассмотренной В.Я. Проппом в его
книге "Морфология сказки", 1928), к ранним стадиям развития литературы такой подход в
той или иной степени мотивирован  материалом: характеров как таковых еще нет или они
менее важны, чем действие. Аристотель считал главным в трагедии действие («фабулу»):
"Итак, фабула есть основа и как бы душа трагедии, а за нею уже следуют  характеры, ибо
трагедия есть подражание действию, а поэтому особенно действующим лицам". Однако у
Аристотеля и характеры  входят в состав трагедии, а его ученик Феофраст написал цикл
очерков «Характеры», где представил 30 комических типов.
С формированием личности именно характеры и типы становятся основным
предметом художественного познания. В программах литературных направлений (начиная
с классицизма) ведущее значение имеет концепция личности, в тесной связи с ее
пониманием в философии, общественных науках. Утверждается в эстетике и взгляд на
сюжет как на важнейший способ раскрытия характера, его испытание и стимул развития.
"Характер человека может обнаружиться и в самых ничтожных поступках; с точки зрения
поэтической оценки самые великие дела те, которые проливают наиболее света на
характер личности" – под этими словами Лессинга могли бы подписаться многие
писатели, критики, эстетики.
Сюжетные функции персонажей – в отвлечении от их характеров – стали
предметом специального анализа в некоторых направлениях литературоведения XX в.
(русский формализм: В.Я. Пропп, В.Б. Шкловский; структурализм, в особенности
французский: А.–Ж. Греймас, Кл. Бремон, Р. Барт и др.). В структуралистской теории
сюжета это связано с задачей построения общих моделей (структур), обнаруживаемых в
многообразии повествовательных текстов.

3. Система персонажей
Ключевые слова: предметный мир, персонаж, понятие, термин, характер, тип,
система персонажей
Даже в произведениях, главная тема которых – человек наедине с дикой,
девственной природой ("Робинзон Крузо" Д. Дефо, "Уолден, или Жизнь в лесу" Г. Торо,
"Маугли" Р. Киплинга), персонажная сфера не исчерпывается одним героем. Так, роман
Дефо густо населен в начале и в конце, а в воспоминаниях и мечтах Робинзона-
отшельника живут разные лица: отец, предостерегавший сына от моря; погибшие
спутники, с участью которых он часто сравнивает свою; корзинщик, за работой которого
он наблюдал в детстве; желанный товарищ – "живой человек, с которым я мог бы
разговаривать". В основной части романа роль  внесценических персонажей, как будто
вскользь упоминаемых, очень важна: ведь Робинзон на своем острове и одинок, и не
одинок, поскольку он олицетворяет совокупный человеческий опыт, трудолюбие и
предприимчивость своих современников и соотечественников, включая самого Дефо –
"фонтан энергии" (так его называли биографы).
Как и любая система, персонажная сфера произведения характеризуется через
составляющие ее элементы (персонажи) и структуру – "относительно устойчивый способ
(закон) связи элементов". Статус персонажа тот или иной образ получает именно как
элемент системы, часть целого, что особенно хорошо видно при сопоставлении образов
животных, растений, вещей  в различных произведениях. В романе Дефо разведенные
Робинзоном козы, его попугай, собаки и кошки, проросшие стебли ячменя и риса,
изготовленная им глиняная посуда последовательно представляют "фауну", "флору",
создаваемую на наших глазах "материальную культуру". Для Дефо, по мнению одного
английского критика (предположительно У. Бэджета), "чайная роза – не более чем чайная
роза", природа – "только источник засухи и дождя" (В. Вулф). Но в условном мире других
жанров персонификация явлений природы и вещей обычна. В "Сказке о жабе и розе" B.M.
Гаршина роза – "больше чем роза", это аллегория прекрасной, но очень короткой жизни.

В произведениях жизнеподобного стиля нередко в персонажный ряд вводятся


высшие животные, в которых, в устойчивых традициях анималистики, подчеркивается то,
что сближает их с человеком. "Не все ли равно, про кого говорить? Заслуживает того
каждый из живших на земле", – так начинает И.А. Бунин свой рассказ "Сны Чанга", где
два основных героя – капитан и его собака Чанг. Синекдоха ("каждый из живших на
земле") объединяет капитана и Чанга, и на протяжении всего повествования
психологическая параллель выдерживается: обоим ведомы страх и тоска, восторг и
ликование. Ведь сердце Чанга "билось совершенно так же, как и у капитана..."
Для образования системы персонажей необходимы как минимум два субъекта; их
эквивалентом может быть раздвоение героя (напр., в миниатюре Д. Хармса из цикла
"Случаи" – Семен Семенович в очках и без очков). На ранних стадиях повествовательного
искусства число персонажей и связи между ними определялись прежде всего
логикой развития сюжета.."Единый герой примитивной сказки некогда потребовал
своей антитезы, противоборствующего героя; еще позже явилась мысль о героине как
поводе для этой борьбы – и число три надолго стало сакральным числом
повествовательной композиции". Вокруг главных героев группируются второстепенные,
участвующие в борьбе на той или другой стороне (важнейшее свойство структуры
– иерархичность). При этом разнообразие конкретных персонажей в архаических
сюжетных жанрах поддается классификации. Многочисленность действующих лиц
русской волшебной сказки ("Там чудеса: там леший бродит, / Русалка на ветвях сидит...")
В.Я. Пропп свел к семи инвариантам, на основании выполняемых ими сюжетных функций
(отлучка, запрет, нарушение и т. д. – всего 31 функция, по подсчетам ученого). В эту
"семиперсонажную" схему вошли вредитель, даритель, помощник, царевна (искомый
персонаж) и  ее отец, отправитель, герой, ложный герой.
В древнегреческом театре число актеров, одновременно находившихся на сцене,
увеличивалось постепенно. Доэсхиловская трагедия представляла собой песнь хора, к
которому Феспид присоединил одного актера-декламатора, периодически покидавшего
сцену и возвращавшегося с сообщениями о новых событиях. "...Эсхил первый ввел двух
вместо одного; он же уменьшил партии хора и на первое место поставил диалог, а Софокл
ввел трех актеров и декорации". Так установился обычай исполнения пьесы тремя
актерами (каждый мог играть несколько ролей), соблюдавшийся и римлянами.
Нововведение Эсхила создало "предпосылку для изображения столкновения между двумя
сторонами"; присутствие же третьего актера включало в действие второстепенных лиц.
Сюжетные связи между персонажами могут быть очень сложными,
разветвленными. В "Илиаде" Гомера воспевается не только гнев Ахилла ("Гнев, богиня,
воспой Ахиллеса, Пелеева сына..."), но множество героев и покровительствующих им
богов, вовлеченных в Троянскую войну. По некоторым подсчетам, в "Войне и мире"
Толстого – около шестисот действующих лиц. Появление очередного персонажа  в
большинстве случаев мотивировано сюжетом.
Чаще всего сюжетные роли героев более или менее соответствуют их значимости
как характеров. Антигоне из одноименной трагедии Софокла главная роль уготована
мифом. Конфликт между нею и Креонтом, отражающий "различное понимание существа
закона" (как традиционной религиозно-нравственной нормы или как воли царя), его
кровавая развязка (три смерти: Антигоны, Гемона, Эвридики, позднее раскаяние Креонта)
– такова мифологическая основа. Разрабатывая, драматизируя эту схему, претворяя ее в
"сплетенную", с перипетиями и узнаваниями, трагедию, Софокл, по выражению
Аристотеля, "захватывает и характеры...". Из способов, которыми драматург создает
вокруг Антигоны героический и трагический ореол, первостепенна расстановка героев.
"Антигона предстает перед нами еще более героичной и смелой, – пишет А.А. Тахо-Годи,
– когда видишь рядом с ней тихую, пугливую Исмену. Страстная, юношеская дерзость
Гемона подчеркивает твердое, осознанное решение Креонта. Мудрое знание истины в
речах Тиресия доказывает полную несостоятельность и бессмысленность поступка
Креонта". Софокл "захватывает" даже характеры эпизодических лиц, в особенности
"стража". "...Этот хитрец ловко выгораживает себя, предавая в руки Креонта Антигону".
Обычно главные герои произведений, через которых раскрывается творческая
концепция, занимают центральное положение и в сюжете. Автор выстраивает цепь
событий, руководствуясь своей иерархией характеров. При этом  для понимания главного
героя (героев) могут играть большую роль второстепенные персонажи, оттеняющие
различные свойства его характера; в результате возникает целая система параллелей и
противопоставлений.
В романе Гончарова "Обломов" характер главного героя поясняют и его антипод,
"немец" Штольц, и Захар (составляющий психологическую параллель своему барину), но
в особенности – требовательная в своей любви Ольга и нетребовательная, кроткая  Агафья
Матвеевна, создавшая для Ильи Ильича идиллический омут. А.В. Дружинин находил
фигуру Штольца даже излишней в этом ряду: "Создание Ольги так полно – и задача, ею
выполненная в романе, выполнена так богато, что дальнейшее пояснение типа Обломова
через другие персонажи становится роскошью, иногда ненужною. Одним из
представителей этой излишней роскоши является нам Штольц».
Все персонажи, так или иначе оттеняющие тип  Обломова (Алексеев, Тарантьев и
др.), введены в сюжет очень естественно: Штольц – друг детства, знакомящий Обломова с
Ольгой; Захар всю жизнь при барине; Агафья Матвеевна – хозяйка снятой квартиры и т. д.
Все они составляют ближайшее окружение главного героя и освещены ровным светом
авторского внимания.
Однако между местом героя в сюжете произведения и в иерархии характеров могут
быть и существенные диспропорции. В "Венецианском купце" Шекспира Шейлок намного
превосходит – по оригинальности типа, потенциалу многозначности образа – своего
должника Антонио, как и остальных лиц. В "Войне и мире" Толстого Тихон Щербатый
несопоставим с Платоном Каратаевым – символом "роевой жизни", мысленным судьей
Пьера в эпилоге (хотя в основном  сюжете и Щербатый, и Каратаев – эпизодические лица).
В романе Н.Г. Чернышевского  «Что делать?»  главный герой, «особенный человек»
Рахметов, спрятан в глубине повествования (эзоповский прием, к которому прибегнул
узник  Алексеевского равелина).
Неучастие персонажа в основном действии – нередко знак его важности как
выразителя общественного мнения, авторского резонера. В реалистических
произведениях, с их вниманием к социально-историческим обстоятельствам, такие лица и 
воплощают обычно эти обстоятельства, помогая понять мотивы поступков главных героев.
В "Госпоже Бовари" Флобера символом пошлости выступает аптекарь Омэ, местный
«просветитель», корреспондент газеты "Руанский фонарь", чьи рассуждения напоминают
"Лексикон прописных истин", составленный писателем; вечное присутствие
самодовольного Омэ и скука Эммы тесно связаны. Аналогична роль гротескного
Ипполита Ипполитыча в рассказе Чехова "Учитель словесности", говорящего в
предсмертном бреду о том, что "Волга впадает в Каспийское море...". Его сентенции
утрируют банальность реплик Шелестовых и их гостей, не сразу открывшуюся Никитину.
В "Грозе" Островского не участвующие в интриге пьесы Феклуша и Кулигин
представляют два полюса духовной жизни города Калинова. По мнению Добролюбова, без
так называемых "ненужных" лиц в "Грозе" "мы не можем понять лица героини и легко
можем исказить смысл всей пьесы...". Свобода драматурга-реалиста в построении системы
персонажей особенно очевидна на фоне классицистического правила единства действия.
Однако свобода не есть произвол. И в новой литературе действовал критический
фильтр, обнаруживающий "лишних" персонажей. "...Пьеса выиграла бы, – советует Чехов
Е. П. Гославскому, – если бы Вы кое-кого из действующих лиц устранили вовсе, например,
Надю, которая неизвестно зачем 18 лет и неизвестно зачем она поэтесса. И ее жених
лишний. И Софи лишняя. Преподавателя и Качедыкина (профессора) из экономии можно
было бы слить в одно лицо. Чем теснее, чем компактнее, тем выразительнее и ярче".
В то же время принцип "экономии" в построении системы персонажей  не мешает
ни массовым сценам, ни введению эпизодических и вненических лиц. Работая над "Тремя
сестрами", Чехов иронизировал над собой: "Пишу не пьесу, а какую-то путаницу. Много
действующих лиц – возможно, что собьюсь и брошу писать". А по завершении пьесы
вспоминал: "Ужасно трудно было писать "Трех сестер". Ведь три героини, каждая должна
быть на свой образец, и все три – генеральские дочки!". Многоперсонажность чеховских
больших пьес подчеркивает общую, устойчивую конфликтную ситуацию, "скрытые драмы
и трагедии в каждой фигуре пьесы". Естественно тяготеют к широте охвата жизни
авторы эпопей, нравоописательных панорам. В "Войне и мире" Толстого, по выводу А. А.
Сабурова, персонажная система включает четыре категории: главные, второстепенные,
эпизодические, вводные лица, при этом "значение низших категорий несравненно больше,
чем в романе".
Собирательные образы – примета стиля многих произведений ранней советской
литературы ("Железный поток"А. Серафимовича, "Мистерия-буфф" В. Маяковского,
«Конармия» И.Бабеля и др.). Часто этот прием был данью моде, исполнением
«социального заказа», в связи со своеобразной сакрализацией темы народа. Массовки на
сцене – мишень сатиры Булгакова в "Багровом острове", где в пьесу "гражданина Жюля
Верна" вводятся "красные туземцы и туземки (положительные и несметные полчища)". А
в рассказе-фельетоне И. Ильфа и Евг. Петрова "Как создавался Робинзон" редактор
советует романисту-ремесленнику, пишущему о "советском Робинзоне", показать
"широкие слои трудящихся". В пародиях сатириков подчеркнута, благодаря комической
гиперболе, знаковостъ приема.
В отличие от конъюнктурных поделок, "язык" жанровых канонов литературы
прошлого вызывает радость узнавания, встречи с детством культуры. Этот "язык"
включает устойчивый ансамбль персонажей, носящих традиционные (часто "говорящие")
имена. Изучение систем персонажей в аспекте исторической поэтики, их знаковости,
очень яркой в некоторых жанрах (комедия дель арте,  мистерия, моралите,  рыцарский,
пасторальный, готический романы и др.), подготавливает и к более глубокому
восприятию современной литературы, изощренно и широко использующей накопленное
культурой богатство.

ЛЕКЦИЯ 5. ОБРАЗ ЧЕЛОВЕКА В ЛИРИКЕ

1. ЛИРИЧЕСКИЙ ГЕРОЙ
Ключевые слова: предметный мир, образ, герой, лирика, персонажи
Состояние сознания или переживания, представленное в лирическом
стихотворении, как давно отмечено, не есть воспроизведение эмпирики душевной жизни:
«В поэте два человека – он сам и его муза, то есть его преображенная личность, и между
этими двумя существами часто идет тяжелая борьба».
Несовпадение биографического автора и структуры сознания, системы ценностей,
выраженных в его лирике, было в фокусе внимания литературоведов в 1950 – 1960 гг.,
когда закрепляется понятие лирический герой. С его помощью подчеркивалось, что
переживания  автора объективируются, очищаются от всего случайного, как бы
фильтруются:  «Несмотря на то, что в главной своей сути (и часто даже во многих
деталях) он [лирический герой – И.И.] несет в себе отпечаток личности поэта, его
неповторимой судьбы, его миропонимания, – характер лирического героя, его биография
могут не совпадать с характером и биографией поэта», – писал А.А. Михайлов. При этом
исследователь допускает существование стихотворений вовсе без лирического героя,
где автор говорит от своего имени:  «Когда Маяковский заявлял: “Я сам расскажу о
времени и о себе”, – то это значило, что поэт не растворял себя в некоем
объективированном лирическом герое, а в собственной плоти являлся перед читателями и
говорил. Говорил от своего имени о главном своем жизненном призвании – о поэзии, о
“месте поэта в рабочем строю”, яростно спорил со своими противниками, сердечно и
доверительно беседовал с Пушкиным…».
Поэт «в собственной плоти являлся перед читателями…»? По-видимому, такого
рода утверждения – шаг назад по сравнению со Страховым. Вспомним слова самого
Маяковского: «Я – поэт. Этим и интересен. Об этом и пишу. Люблю ли я, или я азартный,
о красотах кавказской природы также – только если это отстоялось словом». Широкое, при
этом непоследовательное, толкование термина лирический герой у А.А. Михайлова, Н.С.
Степанова побудило В.Д. Сквозникова отказаться от него как от «схоластического
балласта». 
Однако существует другое, более узкое понимание термина лирический герой . Оно
впервые было сформулировано в статье Ю.Н. Тынянова «Блок» (1921). «Блок – самая
большая лирическая тема Блока. Эта тема притягивает как тема романа еще новой,
нерожденной (или неосознанной) формации. Об этом лирическом герое и говорят сейчас.
Он был необходим, его уже окружает легенда, и не только теперь – она окружала его с
самого начала, казалось даже, что она предшествовала самой поэзии Блока, что его поэзия
только развила и дополнила постулированный образ. В этот образ персонифицируют все
искусство Блока; когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно
подставляют человеческое лицо – и все полюбили лицо , а не искусство». (Курсив автора
– И.И.) Одновременно с Тыняновым сходное понятие, также применительно к лирике
Блока, выдвинули Б.М. Эйхенбаум, В.М. Жирмунский, А. Белый.
Впоследствии это понятие с опорой на Ю.Н. Тынянова было обосновано Л.Я.
Гинзбург: это «единство личности, не только стоящей за текстом, но и наделенной
сюжетной характеристикой, которую все же не следует отождествлять с характером »,  это
«не только субъект, но и объект произведения». Для того, чтобы говорить о лирическом
герое как единой личности, представленной в творчестве, необходимо, по мнению,
Гинзбург, исследовать корпус стихотворений. Не у всех поэтов выявляется лирический
герой: его трудно найти в творчестве Пушкина, но он несомненно есть у Лермонтова.
Этот тезис сложно оспорить, если анализировать творчество того или иного поэта в
целом, но если выделить в отдельную группу стихотворения, объединенные общей темой,
проблемой, настроением, то лирического героя можно обнаружить. Например, в
литературоведении давно уже стало общим местом положение, что у Фета нет
лирического героя (творчество этого поэта является своего рода образцовым примером).
Однако если проанализировать стихотворения на женскую тему (необязательно это будет
любовная лирика), то можно заметить, что четко выделяются стихотворения с
идиллической (в основном это 50-е годы) и трагической (позднее творчество)
тональностью. Идиллическое начало возникает в стихотворениях, где герой очарован
своей возлюбленной, наслаждается своим счастьем, при этом героиня может существовать
лишь в его мечтах. Даже любовные страдания воспринимаются лирическим героем как
блаженство. Трагическое начало обусловлено одиночеством лирического героя, во многих
стихотворениях есть намек или прямое указание на гибель героини («Ты отстрадала, я еще
страдаю…»). Родство душ только усиливает страдания героя («Alter ego» ). В некоторых
стихотворениях лирический герой осознает свою вину в случившемся («Долго снились
мне вопли рыданий твоих…»). Воспоминания о любимой также могут становиться
источником трагизма («Когда мои мечты за гранью прошлых дней...»). В ХХ веке поэты
стремились объединить свои стихотворения в циклы , поэтому целесообразно
рассматривать лирического героя в каждом отдельном цикле. В некоторых случаях имеет
смысл говорить об эволюции лирического героя. Например, для лирического героя
первого сборника А. Белого «Золото в лазури» характерно стремление вырваться из
обыденности к мистическому идеалу. Однако лирический герой противоречив: это не
только прорицатель, но и юродивый, оказывающийся в «смирительном доме». В сборнике
«Пепел» внимание переключается на земное, крестьянское (неслучайно сборник посвящен
памяти Некрасова). Лирический герой бродяга, висельник, «горемыка».  Однако и в этой
книге есть двойственность: лирический герой стремится преодолеть чувство отчаяния,
тема «воскрешения из мертвых» - сквозная в этом сборнике. Затем «пепел» своих
глубоких страданий герой «собирает» в «Урну» (так называется еще один сборник его
стихов), где жизнь, с одной стороны, изображается, совершенно бессмысленной, а с
другой – устремленной к мистическому идеалу. Таким образом, здесь как бы соединяются
настроения первого и второго сборника, а лирический герой переживает своего рода
эволюцию.
При узком понимании лирического героя возникает потребность в термине,
обозначающем любого носителя выраженного переживания, и этим термином
становится лирический субъект.
Лирический герой одновременно является «и носителем сознания и предметом
изображения, он открыто стоит междучитателем и изображаемым миром; внимание
читателя  сосредоточено преимущественно на том, каков лирический герой, что с ним
происходит, каково его отношение к миру, состояние и пр. В частности, о лирическом
герое Некрасова следует судить по многим его стихотворениям, близким и тематически, и
стилистически: «Одинокий, потерянный…» , «Умру я скоро. Жалкое наследство…», «Я за
то глубоко презираю себя…», «Где твое личико смуглое…» , «Тяжелый год – сломил меня
недуг…» и др. В этих стихотворениях воссоздаются биография и условия существования
разночинца, «с жизненной обстановкой, средой и деталями быта». Поэтому мотивы
голода, одиночества, бедности, болезни имели не только прямой, бытовой, но и
переносный, метафорический смысл: так выражалось «сознание общественного
неблагополучия, недовольство миром и своей судьбой, ощущение своей неустроенности,
не бытовой, а социальной». Эти утверждения доказаны подробным анализом любовной
лирики, стихов о поэзии, «покаянных» стихотворений».
Как правило, в стихотворениях с лирическим героем есть местоимение «я»,
глагольные формы первого лица или иные грамматические показатели, что лирический
субъект одновременно является объектом своих размышлений. Как, например, в
стихотворении Некрасова «Если, мучимый страстью мятежной…» , где отсутствует
личное местоимение я , но герой рефлексирует, о чем свидетельствуют номинации:
Если, мучимый страстью мятежной,
Позабылся ревнивый твой друг…
Номинации раскрывают чувства лирического героя. Он обуреваем мятежной
страстью. Обычно страстью называют любовь, а ревность часто оказывается ее
следствием, особенно если человек к ней склонен (ревнивый твой друг). Любовь такого
человека не приносит ему ничего, кроме смятения чувств. Замена «я» на «ревнивый твой
друг» свидетельствует о том, что герой в состоянии посмотреть на себя  со стороны,
подчеркивает ведущую роль героини в их отношениях, его способность оценивать себя с
точки зрения другого (другой). Он осознает, что отношения с ним строить очень непросто,
неслучайно называет себя  безумным, но любящим. Союз «но» здесь очень важен:
несмотря на все свои безумства, герой все равно способен любить, только любовь его не
гармоничное чувство, а бесконечное кипение страстей, приносящее несчастье не только
ему, но и его возлюбленной. Его ревность способна пробудить в кроткой и нежной душе
героини «злое чувство».
Однако бывают и более сложные случаи. Например, в стихотворении
Некрасова «Тройка», безусловно, основное внимание уделено героине, описан ее портрет,
рассказывается о ее дальнейшей судьбе. Важно, что стихотворение построено как
обращение к крестьянской девушке, в основном она названа местоимением второго
лица ты. Выбор 2-го лица значим: можно было бы сказать она, что подчеркнуло бы
отстраненность лирического героя, второе же лицо подразумевает диалог. Перед нами
высказывание лирического героя, принимающего близко к сердцу судьбу девушки. В
стихотворении описаны также корнет и будущий муж девушки. О корнете сказано бегло,
судьбе героини он не сыграет существенной роли (он мчится вихрем к «другой»). А вот
будущий муж героини охарактеризован подробно: неряха, мужик, муж-привередник,
который будет бить свою жену. Будет ее тиранить и свекровь. Героиня постепенно
опустится до его уровня: со временем, «завязавши под мышки передник», она перетянет
«уродливо грудь»; будет «нянчить, работать и есть» (а могла бы ее жизнь быть «полна и
легка»).

2 .Ролевой герой
Ключевые слова: предметный мир, образ, герой, лирика, персонажи
Ролевой герой – носитель чужого сознания. Авторская точка зрения также
выражена в стихотворении, но косвенно:  фактически «“ролевые”
стихотворения двусубъектны. Одно, более высокое сознание, обнаруживается прежде
всего в заглавиях; в них определяется герой стихотворения (“Косарь”,
“Пахарь”, “Удалец” Кольцова, “Катерина”, “Калистрат”Некрасова) и иногда  – прямо или в
иронической форме – выражается отношение к нему (“Хищники на Чегеме” А.С.
Грибоедова, “Нравственный человек” Н.А. Некрасова). Сферой другого сознания является
основная  часть стихотворения, принадлежащая собственно герою».   Стихотворения с
ролевым героем обычно озаглавлены, и часто это его номинации(не только
антропонимы: Катерина, Калистрат, но и любые: косарь, хищники на Чегемеи др.).
Заметим, что в ролевой лирике авторская точка зрения может быть выражена в
речи, формально принадлежащей герою (ср. с несобственно-прямой речью в эпосе).
Особенно часто это возникает, если эти две системы ценностей оказываются
несовместимыми, взаимоисключающими. В этом случае можно говорить об элементах
«двуголосия» в лирике, что сближает ее с эпосом и драмой. Например, в стихотворении
Некрасова «Нравственный человек» с помощью иронии как стилистического приема
выражена авторская точка зрения. В результате рефрен

Живя согласно с твердою моралью,


Я никому не сделал в жизни зла
может быть прочитан двояко: как слово героя и как авторская ирония.
Большой заслугой Б.О. Кормана было  разграничение носителя сознанияи носителя
речи, поскольку в текстах часто не обозначены границы между выражаемыми точками
зрения. Так, в ролевой лирике два носителя сознания, но основной носитель речи – один:
это ролевой герой (например, в стихотворении «Калистрат» автор присутствует только в
заглавии). Говоря о двусубъектных стихотворениях, в которых представлены две точки
зрения, два взгляда на мир, исследователь ограничивает монологизм лирики. Корман
также выделяет стихотворения, где формально носителем речи является
собственноавтор или автор-повествователь, но анализ текста
выявляет многоголосие: «Похороны», «В полном разгаре страда деревенская…».

3.Персонажи
Ключевые слова: предметный мир, образ, герой, лирика, персонажи
Термин «персонаж» можно применять при анализе и лирических произведений. В
отличие от эпоса и драмы, ориентированных на изображение внешнего мира, в лирике
основное внимание уделяется раскрытию переживания (события сознания) лирического
субъекта – автопсихологического или ролевого. Однако объектом переживания могут
быть не только природа или собственное «я» (лирический герой), но и другие люди,
другие субъекты («Размышления у парадного подъезда» Н.А. Некрасова, «Незнакомка»
А.А. Блока). Для их обозначения также нужны термины.
По аналогии с эпическими и драматическими произведениями их можно
назвать персонажами. О возможности использования этого термина при анализе
лирических произведений писал Г.Н. Поспелов. Согласно его концепции, персонажи
существуют в таких произведениях, где «объектом лирической медитации становится
отдельная личность, воплощающая в себе характерность социального бытия, обладающая
какими-то индивидуальными чертами, а иногда и собственным именем и поэтому
достойная названия “персонажа” произведения». Поспелов выделяет особую
разновидность лирики – персонажную, к которой, в частности, относит стихотворные
послания, эпиграммы (стихотворения «Послание цензору», «Марине Цветаевой»Б.Л.
Пастернака, «Максиму Горькому в июле 1917 года» В.Я. Брюсова). К ним близки
мадригалы, эпитафии, надписи к портретам, надписи на книгах и др., в центре внимания
которых – какой-то конкретный человек («К портрету Чаадаева» А.С. Пушкина, «Памяти
Добролюбова» Н.А. Некрасова, «Ов. Туманяну. Надпись на книге» В.Я. Брюсова).
Однако термин персонаж можно понимать шире: это любое лицо, попавшее в зону
сознания лирического субъекта. В качестве синонима, конечно, можно использовать и
слово герой (героиня) (персонаж и герой в современном литературоведении стали
синонимами). Но важно помнить о специфике лирического рода, о том, что эти герои
включены в сознание лирического субъекта, являются объектом его размышлений.
В некоторых жанрах лирики необходимо наличие хотя бы одного персонажа, например,
в посланиях, мадригалах, эпиграммах, эпитафиях и др., где дается портрет адресата.
В элегии, напротив, вполне достаточно присутствия лирического героя.
В пейзажной лирике, как правило, персонажи отсутствуют, и даже присутствие
автора может быть скрытым, а стихотворения, посвященные темам дружбы или любви,
предполагают наличие, как минимум, двух персонажей. Стихотворения, в которых есть
элементы сюжета, как правило, многоперсонажные, а лица, изображенные в них, чаще
охарактеризованы через взаимоотношения друг с другом. Таким образом, лирику можно
условно разделить на персонажную и  бесперсонажную.
Персонажи в лирике изображаются иначе, чем в эпосе и драме. Здесь отсутствует
или пунктирно намечен сюжет, поэтому характеры редко раскрываются через действия,
поступки. Главное – отношение лирического субъекта к персонажу (герою, героине).
Например, в стихотворении Пушкина «Я помню чудное мгновенье…» образ героини
создается с помощью сравнений и метафор, передающих восхищение лирического героя
(«гений чистой красоты», «образ нежный»), при этом конкретные черты отсутствуют.
Эти слова можно отнести практически к любой женщине. Именно поэтому, когда
необходимо установить, кому посвящено то или иное стихотворение, литературоведы
обращаются в большей степени к письмам, дневниковым записям, а не к самим
стихотворениям, т.е. в первую очередь апеллируют к биографии поэта, а не его
творчеству. Номинации персонажей характеризуют не столько их самих, сколько
отношение к ним лирического субъекта.
Термин (от лат. nomina – имя) обозначает процесс наименования и его результат
(имя). Термин номинация по отношению к персонажам применен, в частности, М.И.
Гореликовой в ее книге «Интерпретация художественного текста. Рассказы А. Чехова 80-х
годов». Номинации бывают как первичными (имена, прозвища, местоимения),
непосредственно называющими персонаж, так и вторичными, называющими качества,
признаки  персонажа, читатель должен «угадать», о ком идет речь. К вторичным
номинациям относятся прямые обозначения персонажа (имя нарицательное, перифразы):
Молода и черноока,
С бледной смуглостью ланит,
Прорицательница рока,
Предо мной дитя востока,
Улыбаяся стоит.

(Фет, «Цыганке», 1844)


Чуть-чуть не говоря: «Ты сущая ничтожность!»,
Стихов моих печатный судия 
Советует большую осторожность
В употребленьи буквы «я».
Винюсь, ты прав, усердный мой ценитель
И общих мест присяжный расточитель...

(Некрасов, «Чуть-чуть не говоря:


“Ты сущая ничтожность!..”», 1855)
И  тропеические (слова в переносном значении, сравнения, метафоры):
Она ему образ мгновенный,
 Чарующий ликом своим, 
Он помысл ее сокровенный...

(Фет, «Она ему – образ мгновенный...», 1892)


Грамматически номинация может быть оформлена как слово, так и словосочетание
и даже предложение, чаще всего придаточное  определительное:

Может быть, ведомо вам,


Что за границей местами есть воды,
Где собирается множество дам – 
Милых поклонниц свободы, 
Дам и отчасти, девиц,
Ежели дам, то в замужстве несчастных;
Разного возраста лиц, 
Но одинаково страстных; 
Словом таких, у которых талант 
Жалкою славой прославиться в свете
И за которых Жорж Санд
Перед мыслителем русским в ответе.
(Некрасов, «Папаша», 1860)
Номинации фиксируют постоянные или ситуативные признаки персонажей.
Говоря о номинациях персонажей в лирических произведениях, необходимо помнить об
особой весомости слова в стихе: «В лирике, где характер выступает в индивидуальном
переживании, то есть в принципе и в особенности с предельной напряженностью, это
выражается и в особой экспрессивности речи, в “зычном голосе”, в той весомости слова,
которую мы ощущаем в стихе. Потому-то им и можно сказать больше, чем в прозе».
Особенно следует подчеркнуть важность номинаций-местоимений: если
в эпосе функцию индексов выполняют собственные имена, то в лирике – в основном
местоимения. В них хорошо видна специфика лирики: не Андрей Болконский, а я, ты. Это
происходит потому, что «лирика по изначальной своей установке безымянна. Лирическому
герою, исходя из глубины и конкретной единичности изображаемой ситуации, нет
надобности называть ни себя, ни кого бы то ни было из участников лирического сюжета по
имени. Достаточно того, чтобы они были упомянуты “я”, “ты”, “он”, “она” и т.д.». Кроме
того, местоимение высвобождает лирического субъекта “из недр эмпирического, бытового
контекста”, оно «сочетает в себе и самые конкретные значения (“я” и “ты”, “он” и “она” в
случае реального наличия всех этих лиц и в случае возможности указать на себя и на
каждого носителя этих обозначений), и самые отвлеченные (всякое “я”, всякое “ты”,
всякий “он”, всякая “она”)». Поэтому так редки в лирике собственные имена, и даже
употребляя их, автор старается вынести их в заглавие (обычно с купюрой), в самом тексте
они чрезвычайно редки. Тем более значимы имена, если они названы; при анализе этих
стихотворений необходимо учитывать факты биографии поэта. Например, в
стихотворении «Зине» (1876) Некрасову необходимо подчеркнуть, что его жена Зинаида
Николаевна самоотверженно ухаживала за ним во время его тяжелой болезни:
З<и>на! закрой утомленные очи!
З<и>на! усни!
Особую роль в лирике играют метафоры, сравнения и перифразы, которые часто
являются единственным способом, дающим представление о персонаже, при этом они
дают краткую и емкую характеристику. Например, стихотворение Фета «Восточный
мотив» состоит из серии сравнений, раскрывающих отношения между персонажами:

С чем нас сравнить с тобою, друг прелестный?


Мы два конька, скользящих по реке, 
Мы два гребца на утлом челноке, 
Мы два зерна в одной скорлупке тесной, 
Мы две пчелы на жизненном цветке, 
Мы две звезды на высоте небесной.
В лирике так же, как в эпосе и драме, могут создаваться психологические портреты
персонажей. Однако такое изображение персонажей характерно не для всех поэтов.
Сравним стихотворения двух поэтов: Некрасова («Еду ли ночью по улице темной…» и
Фета («Жду я, тревогой объят…», в которых создается образ героини.
В стихотворении Некрасова «Еду ли ночью по улице темной...» нет ни одной
номинации-характеристики, которая не отмечала бы ужасное состояние всех персонажей.
Героиня названа друг беззащитный, больной и бездомный; бедная; бледна и слаба. В
творчестве Некрасова часто встречаются персонажи, во внешности которых отмечается
бледность, это показатель болезни, тяжелого, невыносимого труда, как правило,
умственного (крестьяне обычно изможденные, но не бледные), бедности, нищеты,
страданий. Отношения героев включаются в общий жизненный поток: изображены отец
героини, нелюбимый муж, сын. При этом отец и муж подробно охарактеризованы: беден и
зол был отец твой угрюмый, муж недобрый, с бешеным нравом, с тяжелой
рукой. Тяжелый характер отца изображается с помощью слов, передающих гнетущее
состояние: беден, зол, угрюмый. Поскольку слово бедный стоит на первом месте, можно
предположить, что беспросветная бедность явилась причиной злости и угрюмости отца.
Муж был не лучше: с бешеным нравом, с тяжелой рукой. Такому человеку трудно
угодить, тяжелая рука неслучайно упомянута: героиня, вероятно, часто чувствовала ее на
себе. Тяжелая жизнь и в родительской и в собственной семье способствовала развитию
болезни. Однако перенесенные страдания не сломили ее, она не стала безропотно
подчиняться мужу: «Не покорилась, ушла ты на волю». А положение одинокой женщины в
XIX веке было незавидным. Когда ее ребенок умирает от холода, а ей самой и
лирическому герою грозит голодная смерть, героиня самостоятельно пытается найти
выход:
Зрела в тебе сокровенная дума, 
В сердце твоем совершалась борьба. 
Я задремал. Ты ушла молчаливо, 
Принарядившись, как будто к венцу, 
И через час принесла торопливо 
Гробик ребенку и ужин отцу.
И в этой ситуации героиня не смиряется, рассчитывает только на себя, т.е.
проявляет те же черты характера, что и раньше. 
Изображение героини может быть и символичным, в этом случае трудно говорить о
номинации в прямом смысле, скорее это своеобразный ее «заменитель». В стихотворении
«Жду я, тревогой объят…» Фета представлен звучащий мир, героиня оказывается
элементом этого мира:
Ах! Как пахнуло весной!..
Это наверное ты.

О характере в лирике говорить сложно. Он в лирике создается иначе, чем


в эпосе и драме. «Романист или драматург находится в гораздо более благоприятных
условиях: он может провести своего героя через разнообразные положения, испытать его,
проверяя реакцию характера на различные обстоятельства». Автор же стихотворения
вынужден «из множества возможных положений выбирать то, в котором обнаружится
главное в герое». Стихотворение – маленькое по объему произведение, здесь можно только
наметить характер, который обычно раскрывается в цикле произведений.
«Внешние» приметы персонажей также бывают показаны,  т.е. дается портрет в
традиционном понимании, в стихотворении Некрасова «Огородник» девушка черноброва,
статна, словно сахар бела. Номинации соотносятся с фольклором, воспроизводят
крестьянскую систему ценностей.
В стихотворении Блока «О доблестях, о подвигах, о славе…» есть «я»
– лирический герой, чей монолог и составляет весь текст, и «ты» - героиня, о которой
вспоминает, думает лирический герой. Так возникает система персонажей (героев). В нее
могут входить не только я и ты, но многие лица, группы лиц, по аналогии с эпическими и
драматическими произведениями, здесь можно выделить главных и второстепенных
персонажей. В блоковской  «Незнакомке» герой и героиня (главные персонажи) резко
выделяются среди остальных жителей города: «испытанных остряков», гуляющих с
дамами, лакеев, «пьяниц с глазами кроликов». На этом фоне облик главной героини
представляется возвышенным:
Дыша духами и туманами, 
Она садится у окна. 
И веют древними поверьями 
Ее упругие шелка…
Отношение лирического героя к ней также далеко от пошлости, царящей вокруг:
Глухие тайны мне поручены, 
Мне чье-то солнце вручено…
Таким образом, система персонажей данного стихотворения построена по
принципу антитезы. Если в  стихотворении изображены персонажи, объединенные в
группу или группы по общему признаку (признакам), возникает собирательный образ.
Такая система персонажей представлена в частности в стихотворении
Некрасова «Смолкли честные, доблестно павшие...»]. Поэт не индивидуализирует их, ему
важны только те качества, которые их объединяют.
Необходимо помнить, что собирательные персонажи не всегда могут обозначаться
номинациями, стоящими во множественном числе. Например, стихотворение Некрасова 
«Сеятелям» начинается так:
Сеятель знанья на ниву народную! 
Почву ты, что ли, находишь бесплодную, 
Худы ль твои семена? 
Робок ли сердцем ты? Слаб ли ты силами?
На этом фоне выделяется вторая часть стихотворения:
Где ж  вы, умелые, с бодрыми лицами, 
Где же вы, с полными жита кошницами?

ЛЕКЦИЯ 6. СЮЖЕТ

1.Конфликт и его воплощение в сюжете


Ключевые слова: предметный мир, сюжет, конфликт, композиция
Для обозначения противоречий, возникающих в жизни и воспроизводимых в
литературе с различной степенью талантливости и убедительности, используется
понятие конфликт. О конфликте обычно говорят при наличии острых противоречий,
проявляющихся в столкновении и борьбе героев. Также эта борьба может
происходить внутри сознания персонажа. Конфликт обычно выражается
в сюжете произведения, он организует его: неудовлетворенность героев, желание
получить что-либо или избежать чего-либо заставляют их совершать те или иные
поступки. В каждом произведении складывается своя, порой многоуровневая, система
конфликтов, что делает сюжет более сложным.
Особенности конфликта зависят от рода литературы. Наибольшие возможности
изображения конфликтов в эпосе и драме. Причем для драмы в целом характерны более
острые конфликты, которые часто выражаются в диалогах персонажей. В частности, В.М.
Волькенштейн рассматривал любую драматическую реплику в диалоге, как «удар» в
борьбе между героями, который может либо достичь своей цели, либо нет, а диалог
персонажей как умелое или неумелое «нанесение и парирование» ударов. Сложно
говорить о конфликте в лирике, где крайне редко можно видеть противоборствующие
начала. Но стихотворение может быть пронизано ощущениями тоски, дисгармонии, как
например, «И скучно и грустно» М.Ю. Лермонтова. Нередко в основе стихотворения
может лежать антитеза: герои и мир («Зимняя ночь» Б.Л. Пастернака), прежнее и
нынешнее состояние героя («Так это шутка? Милая моя…» Н.А. Некрасова). Все это
позволяет говорить о конфликтности и в лирических произведениях.
В романе И.С. Тургенева «Отцы и дети» очевиден идейный конфликт Базарова и
Павла Петровича – двух героев времени. Павел Петрович высказывает идеи, которыми
увлекалась молодежь в 40-е годы. Он рассуждает о красоте, об искусстве, необходимость
которых отрицает нигилист Базаров (нигилизм возникает в 60-е годы). Оба имеют качества
лидеров, им подражают (у Базарова есть последователи – Кукшина и Ситников; Павел
Петрович «ввел было гимнастику в моду между светскою молодежью»), каждый
абсолютно уверен в своей правоте. Они спорят о роли аристократов и разночинцев, об
искусстве и науке, об авторитетах. Спор переходит на личности: «Позвольте, Павел
Петрович, – промолвил Базаров, – вы вот уважаете себя и сидите сложа руки; какая ж от
этого польза для bien public? Вы бы не уважали себя и то же бы делали». А вот слова
Павла Петровича: «без принсипов жить в наше время могут одни безнравственные или
пустые люди». Конфликт между героями возникает уже при знакомстве, когда Павел
Петрович прячет руку в карман, а Базаров в разговоре с Аркадием высмеивает его
«щегольство». Сходный конфликт намечается в романе «Накануне». Здесь сопоставляются
человек дела (Инсаров) и разглагольствующие дворяне (Шубин и Берсенев). Но острого
столкновения (как в «Отцах и детях») пока нет. Показательно также, что Инсаров –
болгарин: Тургеневу, видимо, трудно было найти подобного героя в России. Таким
образом, сходный конфликт может по-разному воплощаться в сюжете, каждый раз
добавляются новые возможности его проявления и разрешения. В полном объеме
глобальный конфликт воплощается в ряде произведений одного писателя, писателей одной
эпохи, одного направления.
Конфликт героя с окружающей его средой наблюдается в поэме Лермонтова
«Мцыри». Ребенок не по своей воле попадает в монастырь, где все ему чуждо;
впоследствии он должен стать монахом. Мцыри противится такой судьбе и замышляет
побег на родину. Но ему не удалось не только добраться до родного аула, но и далеко уйти
(его нашли у стен монастыря), а мир природы оказался вовсе не таким прекрасным, как
ему поначалу казалось: здесь он страдал от голода, едва не погиб в борьбе с барсом.
Справиться со всеми этими обстоятельствами герой не может и замечает: «Напрасно
спорил я с судьбой: / Она смеялась надо мной!» Но несмотря ни на что мцыри не сломлен
внутренне. Борьба с монастырским миром продолжается до самого конца. Герой
утверждает, что был счастлив только три дня, которые провел на воле. Тогда его жизнь
была богата впечатлениями, он ощутил себя частью иного мира, и несмотря на все
страдания и лишения, он считает эти дни блаженными. Мцыри просит похоронить его в
саду, откуда «виден и Кавказ», который может быть, «привет прощальный» пришлет ему.
Конфликт, возникающий в сознании одного персонажа, называется внутренним. В
«Грозе» А.Н. Островского изображена внутренняя борьба Катерины. Катерина
несчастлива в браке, в ней зарождается любовь к Борису. Героиня стремится встречаться с
Борисом, хочет быть счастливой, и одновременно понимает греховность этой любви.
Катерина не может побороть чувство, более того она знает, что раньше никогда не была
так счастлива, в глубине души она вряд ли раскаивается в содеянном. Она даже думает:
«Еще кабы с ним жить, может быть, радость бы какую-нибудь я и видела...» (Курсив мой.
– И.И.) В то же время примириться с грехом и обманывать окружающих она не может.
Борьба этих стремлений чрезвычайно острая, поэтому гибель Катерины неизбежна.
В русской литературе XIX–XX веков мы не часто встречаемся с прямым
изображением внешне конфликтных отношений между героями, их борьбой за свои права.
Таковы, например, отношения Моцарта и Сальери в одноименной трагедии Пушкина.
Но дисгармонией, неустроенностью и противоречиями пронизана сама
атмосфера жизни героев многих произведений. Таким образом, можно говорить
об открытом и скрытом конфликтах. Например, скрытый конфликт существует между
Татьяной Лариной и ее семьей. Она как бы отгораживается от окружающих, уходит в мир
книг, которые ей «заменяли все». Она вначале отказывает всем женихам, но все же
уступает требованиям маменьки по приезде в Москву («Меня с слезами заклинаний /
Молила мать; для бедной Тани / Все были жребии равны… / Я вышла замуж.»). Между
Татьяной и Онегиным также почти нет внешнего конфликта (Татьяна молча слушает
отповедь Евгения), но их отношения дисгармоничны, героям сложно понять друг друга.
Одна из причин этого таится в холодности Онегина, его скептицизме, безразличии к
людям. В конце романа он сам говорит:
Случайно вас когда-то встретя, 
В вас искру нежности  заметя, 
Я ей поверить не посмел…
<…> 
Свою постылую 
Я потерять не захотел…

И, действительно, он с самого начала обратил на Татьяну внимание, а, отказывая


ей, произнес: «Мечтам и годам нет возврата;/ Не обновлю души моей.../ Я вас люблю
любовью брата / И, может быть, еще нежней». Но он не поверил своим чувствам, а также
не смог понять, что в душе юной девушки может быть скрыто то совершенство, которое
он заметил, увидев ее взрослой дамой. В романе просматривается также внутренний
конфликт Онегина, проявляющийся в его недовольстве собой, что выражается и в суетной
светской жизни (когда некогда думать), и в чтении книг «запоем», и в «охоте к перемене
мест».
В романе Л.Н. Толстого «Война и мир» конфликтны отношения Андрея
Болконского со светским обществом и собственной женой. Маленькая княгиня, как ее
звали в свете, была, по словам ее мужа, «одна из тех редких женщин, с которою можно
быть покойным за свою честь», однако он несчастен с ней: Лиза внутренне пуста, и князь
Андрей чувствует, что в браке с ней он не может развивать свои лучшие качества. Привезя
жену в имение к отцу, он ничего не говорит, но отец сам констатирует: «Да, нечего делать,
дружок, они все такие, не разженишься. Ты не бойся, никому не скажу, а ты сам знаешь».
Светская жизнь не соответствовала потребностям князя Андрея, он решил отправиться на
войну, надеясь, что принесет пользу, и он действительно принес ее, это было оценено
Кутузовым. Светское общество также недоброжелательно относится к князю Андрею,
считая его гордым, самолюбивым, порой даже невежливым и грубым, что было в общем-
то небезосновательно. Например, в салоне Анны Павловны Шерер у него был усталый и
скучающий вид: «Ему, видимо, все бывшие в гостиной не только были знакомы, но уж
надоели ему так, что и смотреть на них и слушать их ему было очень скучно». (Т. 1., Ч. 1.
Гл. 4)
В зависимости от того, снимается ли напряжение, исчерпывается ли конфликт в
конце произведения, можно говорить о разрешенном или устойчивом конфликте. Важно
помнить, что разрешение конфликта не всегда бывает гармоничным, разумным. Например,
конфликт Печорина и Грушницкого заканчивается дуэлью, во время которой гибнет
Грушницкий; Катерина («Гроза») единственный выход видит в самоубийстве. Устойчивый
конфликт есть, в частности, в рассказе А.П. Чехова «Человек в футляре». Учителям
казалось, что Беликов, загоняя жизнь в циркуляры, лишает их радости, и они думали, что
после его смерти наступит свобода, педагоги испытывали чувство, «похожее на то, которое
мы испытывали давно-давно, еще в детстве, когда старшие уезжали и мы бегали по дому
час-другой, наслаждаясь полною свободой». «Но прошло не больше недели, и жизнь
потекла по-прежнему, – замечает Буркин, – такая же суровая, утомительная, бестолковая,
жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше».
В произведении может быть не один, а несколько конфликтов. Например, в «Горе от
ума» Грибоедова легко увидеть два взаимосвязанных конфликта: любовный и идейный.
Чацкий, влюбленный в Софью, приехав в Москву, замечает ее неприязнь к себе, чем
частично объясняется его стремление зло критиковать фамусовское общество (вначале он
спокойно разговаривал с Фамусовым), которое в итоге он настраивает против себя. В
разговоре с Софьей он саркастически отзывается о Молчалине, и она в отместку бросает
реплику о его сумасшествии. Не симпатизирующие ему гости с удовольствием
подхватывают эту версию, потому что видят в Чацком человека с иными взглядами и
принципами, и тогда предельно отчетливо обнажается конфликт между Чацким и
фамусовским обществом, спровоцированный противоположными взглядами на службу,
образование, на усиливающееся влияние французской культуры на русскую, на
крепостное право. Исход же действия (развязка) определяется не столько идейным (хотя,
возможно, для читателей / зрителей он важнее), сколько любовным конфликтом. Узнав, что
Софья тайно встречается с Молчалиным, а также распустила сплетню о его сумасшествии,
Чацкий возмущен и потрясен, а Фамусов, предполагая, что у дочери роман с ним,
собирается наказать ее, а также Лизу.
Специфика конфликта зависит и от эпохи создания произведения. Например, для
классицизма характерны конфликты долга и чувства; любовь противопоставляется долгу
по отношению к родителям, патриотизм – семейным привязанностям, великодушие –
требованиям государственной политики, преданность религиозной идее – личному
чувству и т.д. Положительный герой должен пожертвовать личным счастьем в интересах
государства, церкви, семьи. Такого типа конфликты встречаются в пьесах Корнеля.
Например, в «Горации» торжествуют идеалы патриотизма: римский гражданин, старик
Гораций предпочитает смерть сына его позору, ставит государство выше семьи. Только в
«Сиде» победа остается на стороне любви. Однако счастье влюбленных, разъединенных
долгом по отношению к родителям, не было бы возможным без вмешательства короля –
сами герои никогда бы не сделали шаг навстречу друг другу, не переступили бы через
требования долга.
В поэме Лермонтова «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и
удалого купца Калашникова» конфликты как бы нанизываются друг на друга, при этом
разрешение одного конфликта нередко становится завязкой другого, и так развивается
сюжет. Система конфликтов и тип сюжета поэмы характерны для фольклорных
произведений (сказок, былин, баллад, в меньшей степени исторических песен).
Изначально мы наблюдаем страдания Кирибеевича: он сидит, погруженный в свои думы,
его ничто не радует, ведь он полюбил замужнюю женщину. Кирибеевич выделяется на
царском пиру: он единственный не разделяет царской радости. И это не мог не заметить
царь, который интерпретирует поведение опричника по-своему: «Аль ты думу затаил
нечестивую? / Али славе нашей завидуешь?/ Али служба тебе честная прискучила?»
Возникает конфликт между царем и Кирибеевичем, который быстро разрешается,
поскольку любимый опричник объясняет, что причиной его тоски является несчастная
любовь. Царь сочувствует Кирибеевичу и готов помочь ему. Но разрешение этого
конфликта становится завязкой нового – между Аленой Дмитревной и Кирибеевичем: ведь
без поддержки царя (который не знает, что Алена Дмитревна замужем) он вряд ли бы
решился ухаживать за ней. А этот конфликт в свою очередь провоцирует неприятный
разговор между ею и мужем, когда Алена Дмитревна, «растрепанная» поздно приходит
домой. Калашников поверил, что она стала жертвой Кирибеевича, и начинает размышлять,
как отомстить опричнику и сохранить свое честное имя. Так завязывается конфликт между
героями, который достигает кульминации во время кулачного боя.
Для Калашникова это единственная возможность сразиться с Кирибеевичем на
равных. Он не стремится скрывать истинных мотивов своего поступка, и перед боем
прямо говорит, что привело его сюда, а Кирибеевич бледнеет: он, вероятно, был уверен,
что останется безнаказанным. Конфликт разрешается гибелью Кирибеевича, при этом
Калашников наносит ему удар в висок, т.е. фактически совершает
убийство. Читатель/слушатель, скорее всего, склонен оправдывать Калашникова:
Кирибеевич наверняка бы еще и еще раз попытался соблазнить Алену Дмитриевну, смерть
его – единственный выход. Конфликт между Калашниковым, Аленой Дмитриевной и
Кирибеевичем исчерпывается, но теперь купец оказывается преступником в глазах царя,
т.е. завязывается новый конфликт, разрешающийся смертью Калашникова.
В пьесе М.А. Булгакова «Дни Турбиных» можно увидеть конфликты на разных
уровнях. Действие пьесы происходит в конце 1918 – начале 1919 года. Власть в стране
переходит в руки большевиков, привычная жизнь рушится, начинается гражданская война,
в которой участвуют и другие страны. Это самый масштабный конфликт,
государственный, и герои втягиваются в него не по своей воле. У Шервинского
великолепный голос, он мечтает петь в опере, в Большом театре, но вынужден одевать
«великолепный фрачный костюм» и… «мерзкую шляпу и изодранное пальто», чтобы не
привлекать внимание на улице. Он искренне радуется, что «Петлюре крышка», что «ночью
будут красные», это означает, что война скоро кончится и можно будет устраивать свою
жизнь. В то же время он офицер, поэтому должен исполнять свой долг. Он остается один в
штабе во время бегства гетмана и в общем-то исполняет все свои обязанности до тех пор,
пока это имеет смысл. 
Исход гражданской войны предопределен, и ни один человек не в состоянии
повлиять на него. Сколько бы ни было людей в белой армии, как бы ни помогали им
союзники (в пьесе в основном говорится о немцах), они не в состоянии победить народ, и
люди это чувствуют. В штабе белой армии царит хаос, никого нет на посту. Шервинский
потрясен, что в штабе гетмана остается только лакей Федор, готовый отвечать на звонки и
принимать военные телефонограммы. Преданный белому движению, Алексей Турбин
вынужден распустить юнкеров, понимая бессмысленность борьбы. Символично
наступление большевиков на Киев. Как говорит Мышлаевский, «тихо, вежливо идут. И без
всякого боя!» И все герои понимают, что это начало новой исторической эпохи.
И каждому необходимо определить свою жизненную позицию, поэтому в пьесе так
часты споры героев о народе, о России, о ее будущем, о большевизме. Глобальный,
эпохальный конфликт как бы локализован в доме Турбинных. История вторгается в
обычную жизнь простых людей, становится важной ее частью: почти все разговоры героев
– о том, что происходит «в большом мире». Даже во время объяснения с Шервинским
Елена говорит: «Ты известный негодяй. Вся наша жизнь рушится. Все пропадает,
валится». Первая фраза – ответ на признание Шервинского в любви и предложение выйти
за него замуж, а вторая – реакция на происходящие в стране события. Для Елены
рушащаяся личная жизнь становится частью общего хаоса.
Герои много рассуждают о будущем, спорят: каждый персонаж имеет свою точку
зрения, которая нередко оказывается полностью противоположной убеждениям другого.
При этом герои искренне расположены друг другу, уважают мнение каждого – идейный
конфликт между Алексеем Турбиным, Мышлаевским и Студзинским не перерастает в
личный.
Все герои понимают, что будущее за большевиками, поскольку их поддерживает
народ, но относятся к этому по-разному и соответственно по-разному видят свое место в
новом мире. «Вот эти двести тысяч [петлюровцев – И.И.] пятки салом подмазали и дуют
при одном слове “большевики”. <…> Потому что за большевиками мужички тучей...», –
говорит Мышлаевский. И он не видит для себя иного выхода, как служить большевикам,
хотя их позиция далеко не во всем близка ему: он «за большевиков, но только против
коммунизма». Мышлаевский понимает, что большевики, несмотря на его желание
сотрудничать с ними, скорее всего, его расстреляют, но он и к этому готов, даже понимает
правомерность такой позиции. Он хочет служить своей стране, каким бы ни было ее
правительство, он верит, что Россия все равно останется великой державой: «Прежней не
будет, новая будет. Новая!»
Алексей Турбин рассуждает иначе: «В России, господа, две силы: большевики и
мы. … Мы не удержим Петлюру. Но ведь и он ненадолго придет. А вот за ним придут
большевики. Вот из-за этого я и иду! На рожон, но пойду! Потому что, когда мы
встретимся, дело пойдет веселее. Или мы их закопаем, или, вернее, они нас». Пессимизм
Алексея возникает в результате понимания, что царская армия разлагается. «Теперь наше
офицерство превратилось в завсегдатаев кафе», – возмущается он. Он уверен, что
большевиков можно было бы победить, если бы «гетман, вместо того чтобы ломать эту
чертову комедию с украинизацией, начал бы формирование офицерских корпусов». Если у
большевиков есть ясная цель, то у гетмана – нет: в таких условиях исход предопределен.
Алексей не видит для себя места в новом мире: он одинаково негативно относится и к
большевикам и белому движению. Гибель героя вполне закономерна: он распускает
юнкеров, а сам остается в гимназии, хотя это вовсе не было необходимо. Смерть
оказывается единственной возможностью избежать выбора.
Студзинский не принимает новую Россию в принципе, приход большевиков к
власти означает, по его мнению, гибель страны. Он, в отличие от Алексея, не считает
большевиков частью государства. Студзинский готов «Империю Российскую <…>
защищать до конца», но ее уже не существует, чтo он собирается защищать, неясно…
Странно звучит гимн «Боже, царя храни!», который вместе с Шервинским, Николкой поет
Студзинский: ведь царь уже убит, у власти большевики… Но он как бы продолжает жить в
прежнем мире. Студзинский понимает, что победят большевики, что представители
царской России никогда «не уживутся» с большевиками, и здесь остается один выход –
эмигрировать, хотя в глубине души герой и не хочет этого. Студзинский и сам ощущает
тупиковость своей позиции:
 «Николка. Господа, сегодняшний вечер – великий пролог к новой исторической
пьесе.
 Студзинский. Кому – пролог, а кому – эпилог».
В сложной исторической ситуации раскрываются характеры героев, проявляются
скрытые конфликты. Тальберг глубоко чужд семье Турбиных. Если они рассуждают о
судьбе страны, о большевиках, о возможности сотрудничества с ними, то Тальберга
происходящее в России волнует лишь в той степени, в которой влияет на его личную
жизнь. Он хочет во что бы то ни стало спастись, а служебное положение может помочь
ему осуществить планы. Гетман еще формирует свои войска, а Тальберг, уверенный в
поражении, бежит в Германию, но не хочет, чтобы его поспешный отъезд выглядел как
побег («полковники генштаба не бегают»): официально он едет в командировку в Берлин.
Немцы не оказали поддержки гетману, как надеялся Тальберг, но он же не может оставить
Елену в Киеве и тогда достает «командировку на Дон, к генералу Краснову». В
критический момент становится ясно, что Тальберг готов служить только тогда, когда ему
это выгодно, и тому, кому выгодно.
Нравственные качества Тальберга не обсуждаются героями, но именно они
определяют их взаимоотношения. Если Турбины с симпатией относятся к Мышлаевскому,
Студзинскому, Шервинскому, то Тальберга никто не любит. Николка замечает, что
Владимир Робертович похож на крысу (вероятно, имеется в виду внешнее и внутреннее
сходство), Алексей не только не пожимает на прощанье руку, которую протягивает
Тальберг, но и прячет ее за спину. Здесь очевиден личный конфликт, который, вероятно,
существовал и раньше, в скрытой форме: неслучайно никто не удивляется отъезду
Тальберга. Возможно, и предположение Тальберга, что братья Турбины могут выжить его
и Елену из дома возникает не только вследствие его меркантильности: он чувствует их
неприязнь к себе.
Вряд ли Елена была счастлива в браке с этим человеком, однако она честная
женщина, измена для нее неприемлема. Но Тальберг готов бросить ее одну, да еще и
радуется тому, что один уедет надолго: Елена все-таки «побережет комнаты», кроме того,
он просит вести себя достойно, «чтобы не бросить тень на фамилию Тальберг». Елена
понимает, что в тяжелый момент ее муж думает только о себе: он даже не чувствует, что
она обижена, оскорблена таким отношением к себе.

«Тальберг. Почему ты отвечаешь мне так сухо? Я ведь не говорю тебе о том, что ты
можешь мне изменить. Я прекрасно знаю, что этого быть не может.
Елена. Почему ты полагаешь, Владимир Робертович, что этого не может быть?..
Тальберг. Елена, Елена, Елена! Я не узнаю тебя. Вот плоды общения с Мышлаевским!
Замужняя дама – изменить!..»

И в этот же вечер Елена, может быть, и не совсем осознанно (она пьяна) делает
первый шаг к измене. В разговоре с Шервинским она не отрицает, что несчастлива с
мужем, признается, что не любит и не уважает его, а также – что ей очень нравится
Шервинский. Но Елена не спешит сделать решительный шаг. «Какой бы ты ни был, не
стану я из-за тебя жизнь ломать, – говорит она Шервинскому. – Может быть, ты еще хуже
окажешься». И только видя, что Шервинский меняется под ее влиянием, в частности
перестает врать, она соглашается развестись с Тальбергом и выйти за него замуж.
При сопоставлении романа «Белая гвардия» и «Дни Турбиных» очевиден ряд
отличий, связанных с жанром произведения. В пьесе конфликт более острый, сюжет –
стремительнее. В романе события бушевали вокруг турбинского дома, остававшегося
несмотря ни на что островком уюта, стабильности. В пьесе герои и в доме «с кремовыми
шторами» не могут чувствовать себя в полной безопасности. В пьесе главными героями
оказываются не братья Турбины, а три белогвардейских офицера: Алексей Турбин,
Мышлаевский и Студзинский, олицетворяющие три возможных для офицера пути во
время революции, чему способствуют их споры. В романе Алексей Турбин – врач,
мятущийся интеллигент, в пьесе – полковник. Соответственно вместо рефлексивных
размышлений героя в его монологах звучит четкая жизненная программа. Его характер
вбирает в себя черты двух персонажей романа: Малышева и Най-Турса. Нет в пьесе и
многих второстепенных персонажей, в частности Василисы. Все это придает пьесе
большую динамичность и напряженность по сравнению с романом.

ЛЕКЦИЯ 7. СЮЖЕТ: ЕГО ТИПЫ, КОМПОЗИЦИЯ


Ключевые слова: предметный мир, сюжет, конфликт, композиция
В эпическом и драматическом произведениях воспроизводятся события, в
совокупности составляющие сюжет. Многие события складываются из поступков
персонажей. Совокупность действий персонажей в их смене и движении образует
цепочку эпизодов (или сцен), т.е. детально изображённых моментов действия,
перемежающихся с краткими сообщениями о каких-либо событиях, в частности,
произошедших в прошлом. Так, к эпизодам следует отнести два объяснения Татьяны с
Онегиным (в 4 и 8 главах), а упоминание о замужестве Ольги – это сообщение.
Обозначение действий как некоторой «цепочки» может показаться недостаточно точным,
поскольку в одних случаях имеет место так называемый однолинейный сюжет, то есть
сюжет, в основе которого лежит один конфликт, в других – многолинейный, в основе
которого несколько конфликтов, часто связанных между собой. Здесь определяющую роль
играет тип конфликта, его масштабность и разветвленность.
Однолинейный сюжет чаще представлен в рассказах, например, в «Хамелеоне»
А.П. Чехова. Но бывают и более сложные случаи. Сюжет в романе Пушкина «Евгений
Онегин» развивается в одном направлении, составляя своего рода цепочку эпизодов и
сообщений о событиях. Слова, которыми начинается первая глава романа «Евгений
Онегин», принадлежат Онегину: «Мой дядя самых честных правил,/ Когда не в шутку
занемог,/ Он уважать себя заставил / И лучше выдумать не мог». Фактически они
обозначают начало действия, поскольку именно известие о болезни дяди заставляет
Онегина отправиться в деревню (его прежняя жизнь в Петербурге – это предыстория, она
может помочь понять его характер, но никак не влияет на развитие сюжета). В деревне он,
похоронив дядю, остается жить, знакомится с Ленским, между ними завязывается дружба.
Благодаря Ленскому он попадает в семью Лариных, Татьяна в него влюбляется и,
поскольку он больше к ним не приезжает, пишет ему письмо; Онегин объясняется с ней.
На именинах Татьяны происходит ссора Онегина и Ленского, закончившаяся дуэлью и
гибелью Ленского. Затем Онегин уезжает из деревни и через два года странствий
возвращается в Петербург. После гибели Ленского и отъезда Онегина Ларины продолжают
жить в деревне, Ольга выходит замуж и покидает родной дом. Татьяна посещает кабинет
Онегина, где читает его книги, её тщетно пытаются выдать замуж, и следующей зимой
Татьяна с матерью отправляются в Москву. После замужества Татьяна переезжает в
Петербург, поселившись в одном из аристократических домов столицы. Онегин узнаёт, что
она замужем. Он пытается за ней ухаживать, пишет письмо, и в конце между героями
происходит второе объяснение, после которого они расстаются, вероятно, навсегда.
Разумеется, здесь были названы не все эпизоды, входящие в эту цепочку, но было
показано, что именно составляет событийную, то есть сюжетную, сферу романа.
Сложный, многолинейный сюжет свойственен, например, романам «Война и мир»,
Толстого, «Преступление и наказание», Достоевского, «Тихий Дон» М.А. Шолохова.
Воспроизвести их структуру нелегко. Отметим только, что, например, в сюжет
«Преступления и наказания» входит не только идея Раскольникова, поступки,
совершенные под ее влиянием, и последующее разочарование в ней, но и судьбы Сонечки,
Дунечки, Свидригайлова, семьи Мармеладовых. Герои взаимодействуют друг с другом, их
судьбы переплетаются, поэтому свести все события к одной линии невозможно. Одна
линия может «случайно» затронуть другую. Например, мать пишет Раскольникову о
предполагаемом замужестве Дунечки, о том, что теперь они едут в Петербург.
Раскольников «вычитывает» из письма, что мать и сестра готовы всем пожертвовать ради
него, но он этого не хочет. Единственный выход – преступление, от совершения которого
он вроде бы отказался после «пробы».
Линии могут идти и «параллельно», герои, участвующие в одной и другой
сюжетной линии, иногда почти не общаются. Например, в романе Толстого «Анна
Каренина» сюжетные линии Кити и Левина, Анны и Вронского не пересекаются, за
исключением фактически одного эпизода и еще в трех герои встречаются. Но по ходу
всего романа сопоставляются события обеих сюжетных линий: гармоничный брак
Левиных подчеркивает ненормальность отношений Анны и Вронского. В письме С.А.
Рачинскому от 27 января 1878 г., находившему «коренной недостаток в построении»,
Толстой отмечал: «Связь постройки сделана не на фабуле и не на отношениях (знакомстве)
лиц, а на внутренней связи». И без второй сюжетной линии эта связь рушится, поэтому
роман не очень нравился писателю, пока она не была найдена.
Тип сюжета зависит также от самого принципа развития действия, характера
связи между эпизодами (и сообщениями) и от особенностей начала и конца действия,
то есть наличия завязки и развязки. В пьесе А.Н. Островского «Гроза» завязка и развязка
чётко выражены: это отъезд Тихона. (Взаимная симпатия Катерины и Бориса – это
экспозиция.) Развязкой является гибель Катерины. Легко просматривается причинно-
следственная связь между эпизодами, что характерно для концентрического сюжета:
отъезд Тихона устраняет внешнее препятствие для встреч Катерины и Бориса, кроме того,
Варвара даёт Катерине ключ от калитки, чтобы она могла ночью пойти на свидание к
Борису. И каждую ночь до возвращения Тихона влюблённые встречаются. Появление
Тихона обостряет чувство вины у героини, ей очень тяжело скрывать от него свой грех.
Разразившуюся грозу Катерина воспринимает как божий гнев, направленный именно на
неё, поэтому она публично кается. Кабаниха решает наказать Катерину, запирает её дома,
постоянно ругает; Дикой отправляет Бориса в Сибирь. Жизнь в доме Кабановых
становится невыносимой для Катерины, а Борис отказывается взять её с собой. А главное
Катерина постоянно думает о совершённом грехе, но полностью раскаяться, отказаться от
этой любви она не в силах, поэтому единственным выходом для неё оказывается
самоубийство.
Сюжет с отсутствием ярко выраженной завязки, с преобладанием временных
мотивировок в развитии действия, т.е. хроникальный, представлен, в рассказе Чехова
«Ионыч» (здесь, как и во многих произведениях с хроникальным сюжетом, есть элементы
концентрического). Судя по заглавию, в центре повествования судьба главного героя
Дмитрия Ионыча Старцева. В рассказе показано, как из энтузиаста, преданного делу
лечения больных в земской, то есть бесплатной, больнице, он превращается в
практикующего доктора, уже владеющего тремя домами и думающего о новых
приобретениях. Очень большое внимание уделяется характеристике нравственной
атмосферы в городе С. (ее косности, имитации культурной жизни), которая в значительной
степени обусловила духовную деградацию героя. Старцев знакомится с «самой
образованной и талантливой» в городе семьёй Туркиных, и история его отношений с
Екатериной Ивановной (Котиком) образует концентрический сюжет, включённый в
«хронику» жизни героя. Доктор Старцев прекрасно понимает, чего стоит эта жизнь, но
противостоять ей не может. Акцент на изображении быта и создаёт ощущение
статичности и отсутствия заметной динамики в развитии действия. 
В основу сюжета произведения нередко кладутся реальные события, которые в
процессе работы обычно (в творчестве больших писателей) серьезно переделываются.
Например, рассказ А.И. Куприна «Гранатовый браслет» написан под влиянием истории,
происшедшей с матерью писателя Людмилой Ивановной Любимовой, которая в рассказе
названа княгиней Верой Николаевной Шеиной. Сохранены многие биографические
подробности. У Любимовой были татарские корни, братом ее был М.И. Туган-
Барановский, известный профессор. Любимова в течение двух-трех лет получала
анонимные письма от влюбленного в нее человека. Он писал, что фамилия его «странная»
(как потом выяснилось, Желтый), служил он на телеграфе. Письма его часто становились
предметом шуток в семье Любимовых. Развязка наступила, когда телеграфист прислал
Любимовой гранатовый браслет, что было принято ее родственниками как оскорбление.
Отец и брат Любимовой, Николай (преуспевающий молодой чиновник) пошли к
телеграфисту, чтобы прекратить эту историю. Любимов-отец больше молчал, а горячился
брат Людмилы, Николай. Желтый взял браслет и угрюмо обещал не писать Любимовой.
На этом все закончилось.
История почти в точности передана Куприным, но самые главные события
разворачиваются в дальнейшем. «Без финала, примышленного Куприным, “Гранатовый
браслет” не поднялся бы до уровня прекрасной трагической поэмы о безнадежной
любви». Куприн описывает события с точки зрения бедного разночинца, способного на
великую любовь, показывает его душевное превосходство над аристократами. Его любовь
в конечном счете покоряет княгиню Веру. Особенную важность приобретают беседа
Желткова с мужем и братом Веры, ее прощание (знакомство?) с Желтковым и, наконец,
чувства, которые она испытывает, слушая бетховенскую сонату. «Любовь, казавшаяся
жалким, смешным чудачеством, любовь, отброшенная презрительно и высокомерно, –
победила».
Анализируя сюжет, необходимо учитывать также особенности сюжетных
мотивировок (обоснование развития сюжета, поступков персонажей, вообще введения
любых образов в произведение). Понятие о мотивировке как каком-либо конкретном
факторе или закономерности отсутствовало в древних литературах. В античности и
средневековье происходящее осмыслялось вмешательством богов или волей случая,
судьбой. Для эпохи реализма характерна обширная система социально-исторических и
нравственно-психологических мотивировок, что создает иллюзию достоверности
изображаемого художественного мира. В конце XIX – начале ХХ века на первый план
выходит внутреннее действие, а также подробно анализируется сложный внутренний мир
героев, что рождает новую тенденцию: внешнюю немотивированность, нелогичность,
непредсказуемость поведения персонажей. Однако при тщательном анализе случайности
складываются в систему, что указывает на глубинную, неявную мотивировку поступков
героев. Например, в пьесе А.П. Чехова «Вишневый сад» персонажи почему-то не слушают
друг друга:
«Любовь Андреевна. <…> (Задумчиво.) Епиходов идет...
Аня (задумчиво). Епиходов идет...
Гаев. Солнце село, господа.
Трофимов. Да».
Здесь очень важна ремарка «задумчиво». Вообще в пьесе подобные ремарки
повторяются семь раз. Герои погружены в себя, в свои мысли. Каждый герой уверен в
своей правоте, поэтому не желает слушать своего собеседника – конструктивное решение
принять невозможно.
Таким образом, действие может быть как внешним, видимым, так и внутренним,
при котором переменам подвержены умонастроения героев, не всегда выражающиеся в
каком-либо видимом поступке. Понятие внутреннее действие может быть применено и к
лирическим произведениям, где можно видеть движение мысли лирического героя,
развитие его переживаний. Например, в стихотворении М.Ю. Лермонтова «Когда
волнуется желтеющая нива…» показано постепенное приобщение лирического героя к
тайнам природы, мирозданья. Сначала он всматривается в окружающую его природу,
видит, в частности «малиновую сливу», затем уже и природа видит в нем родственное
начало, подчеркнутое развернутым олицетворением: ландыш ему «приветливо кивает
головой». А затем ручей «лепечет <…> таинственную сагу / Про мирный край, откуда
мчится он», т.е. раскрывает лирическому герою тайны мироздания. Тогда в душе
лирического героя наступает гармония и он «в небесах видит бога». И человек становится
частью мира природы, мироздания.
Кроме того, в стихотворении могут обозначаться какие-то события, над которыми
размышляет лирический герой, например, в стихотворении А.А. Блока «О доблестях, о
подвигах, о славе…» это разрыв отношений с любимой. Но сюжет в лирике иной, события
здесь едва намечены.
В произведении нередко можно найти эпизоды, рассказы, авторские
рассуждения, которые никак не влияют на развитие сюжета, часто даже отвлекают
от него. Эти элементы называются внесюжетными. К ним относятся авторские
отступления. Иногда к ним относят также вставные истории, что не совсем верно. Ведь
сама история представляет собой сюжет, включенный в основной. Такие конструкции
правильнее называть сюжет в сюжете. В литературоведении эти истории могут
рассматриваться отдельно от произведения. Например, о «Легенде о Великом
инквизиторе» (рассказ Ивана из романа Достоевского «Братья Карамазовы») написано не
меньше (если не больше!) исследований, чем о самом романе.
Авторское отступление – это авторская речь в эпическом или лиро-эпическом
произведении, выражающая непосредственно отношение автора к изображаемому
или в связи с ним. Лирическое отступление – это разновидность авторского, оно
часто написано от первого лица, что придаёт ему особенную эмоциональность,
задушевность, автор может также рассказать что-либо о себе, это, безусловно,
расширяет рамки произведения . Лирические отступления особенно характерны для
литературы сентиментализма и романтизма («Бедная Лиза» Н.М. Карамзина, повести А.А.
Бестужева-Марлинского). Они дают автору возможность непосредственно общаться
с читателем. Их взволнованность, задушевность порой обладают большей силой
убеждения, чем логические доводы. В это время появляется особая форма – диалог автора
с читателем, где автор нередко «учит» читателя правильно понимать его произведение.
Обычно диалог односторонний (читатель молчит), но иногда возникает «настоящий»
разговор. Например, в рассказе А.А. Бестужева-Марлинского «Мореход Никитин» (1834)
поэтичное описание морского пейзажа перебивается замечанием читателя: «“Я бы вовсе
не стал тогда читать ваших рассказов”, – говорит мне с досадой один из тех читателей,
которые непременно хотят, чтоб герой повести беспрестанно и бессменно плясал перед
ними на канате. Случись ему хоть на миг вывернуться, они и давай заглядывать за кулисы,
забегать через главу: “Да где он? Да что с ним сталось? Да не убился ли он, не убит ли он,
не пропал ли без вести?” Или что того хуже: “Неужто он до сих пор ничего не сделал?
Неужто с ним ничего не случилось?”
“Я бы вовсе не стал тогда читать ваших рассказов, г. Марлинский, потому что –
извините мою откровенность – я уже не раз и не втихомолку зевал при ваших частых,
сугубых и многократных отступлениях. Хоть бы вы за наше терпение перекувыркнули
вверх дном этот проклятый карбас, который ползет по воде, как черепаха по камням. <…>
Вместо происшествий у вас химическое разложение воды; вместо людей мыльные пузыри
и, что всего досаднее, вместо обещанных приключений ваши собственные мечтания”».
Если же в отступлении речь ведётся от третьего лица и в нем ничего не сказано о
жизни автора, о его чувствах и переживаниях, то такое отступление правильнее называть
просто авторским. Взгляды, высказываемые в них, подаются не столько как точка зрения
отдельного человека (как это характерно для лирического отступления), сколько как
общепринятые. Сравните фрагменты, где даётся характеристика героев романа Пушкина
«Евгений Онегин» и Толстого «Война и мир».

Письмо Татьяны предо мною; 


Его я свято берегу, 
Читаю с тайною тоскою 
И начитаться не могу. 
Кто ей внушал и эту нежность, 
И слов любезную небрежность? 
Кто ей внушал умильный вздор, 
Безумный сердца разговор, 
И увлекательный и вредный? 
Я не могу понять.
В лирическом отступлении выражается симпатия  автора к Татьяне, просто и
искренне написавшей Онегину о своих чувствах. Он отмечает и ее исключительность ее
натуры, формирование которой он не в состоянии объяснить. Но при этом читатель в
праве не согласиться с автором.
А вот рассуждение Толстого о москвичах: «Они уезжали и не думали о
величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и,
очевидно, сожжённой (большой покинутый деревянный город необходимо должен был
сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они
уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей
славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и
шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того,
что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы её не остановили по приказанию графа
Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию». Авторское
мнение обретает здесь черты истины. Победа над Наполеоном складывалась из
совокупности разных, в том числе и мельчайших причин, одной из которых был отъезд
москвичей. Любое объяснение, противоречащее данному, будет ошибочным.
Отступления выполняют различные функции в произведении: раскрывают его
идею, авторское отношение к героям и событиям, выявляют смысл изображенного, с их
помощью вводятся дополнительные детали образа жизни, быта, нравов описываемой
эпохи. Вторгаясь в произведение, писатель нарушает единство образной картины и
развитие действия (особенно если отступления лирические), но единство произведения не
нарушается, поскольку в них выражается та же авторская позиция, что и в произведении в
целом.
В романе «Евгений Онегин» в первой главе можно найти отступления о театре и
бале, о юности и образовании, о творчестве и плане романа и др. Эти разнообразнейшие
по темам и богатые по содержанию отступления способствуют воссозданию атмосферы,
где прошла молодость Онегина, что помогает раскрыть характер героя. Кроме того,
возникает широта охвата действительности, превращая роман, по словам В.Г. Белинского,
в «энциклопедию русской жизни». Внимание читателя переключается с сюжета на мысли
и чувства автора, влияет на читательские представления о жизни в целом.
Применительно к роману Толстого можно говорить о философских отступлениях,
где идет речь о ходе истории, и в связи с этим о влиянии на него отдельной личности, о
предопределении, о войне, о факторах, определяющих исход сражения и кампании в
целом, о «роевой» жизни и др. Это придает роману оттенок философского сочинения.
Вставные рассказы или – это самостоятельные произведения, со своим сюжетом и
персонажами, введенные в основное повествование, нередко имеющие заглавие. Обычно
это рассказы героев. Так, «Повесть о капитане Копейкине» в поэме Гоголя «Мертвые
души» – это рассказ почтмейстера.
Рассмотрим особенности сюжета рассказа Чехова «Студент». Здесь почти нет
внешних событий: Иван Великопольский, возвращаясь с тяги домой, встречается с
вдовами, греется у костра. Однако если сравнить настроение студента в начале и конце
рассказа, очевидно, что произошло какое-то важное событие. Вначале, «пожимаясь от
холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне
Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод, такие же
дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство
гнета, – все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не
станет лучше». В конце рассказа мысли героя прямо противоположны: «правда и красота,
направлявшие человеческую жизнь <…> продолжались непрерывно до сего дня и, по-
видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство
молодости, здоровья, силы, – ему было только 22 года, – и невыразимо сладкое ожидание
счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась
ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла».
Смена настроения студента организует сюжет: происходит «событие сознания».
Попробуем понять, что именно повлияло на студента. Действие рассказа происходит во
время поста, в Страстную пятницу, дома ничего не готовили, герой голоден; семья его
живет очень бедно; дует «холодный, пронизывающий ветер». Все это угнетает героя,
которому кажется, что жизнь состоит из тягот и лишений, является дурной
бесконечностью.
Центральный эпизод – встреча с вдовами. Подробно писатель показывает только
последнюю часть диалога, обыденный разговор с Василисой только обозначен, хотя и он
важен в рассказе. Между героями теплые отношения: Василиса улыбается Ивану, он
называет ее «бабушкой». Бытовой разговор незаметно перерастает в религиозно-
философский: грея руки у огня, студент рассказывает историю об отречении Петра
(это вставная конструкция). Введение ее мотивировано, с одной стороны, сходным
временем событий: Петр отрекся от Иисуса вечером в Страстную пятницу; с другой –
одинаковыми действиями Ивана и Петра: Петр стоял у огня и «тоже грелся». Эта история,
разумеется, хорошо знакома вдовам, но студент рассказывает ее так просто, как будто был
ее очевидцем. При этом он обращается к вдовам, словно и они причастны к ней: «Потом,
ты слышала, Иуда в ту же ночь поцеловал Иисуса и предал его мучителям». Фраза «ты
слышала» может восприниматься двояко: Василиса в этот день была на двенадцати
евангелиях и слышала эту историю в церкви; в то же время так говорят о событиях,
происходящих в настоящее время и значимых для обоих собеседников. Таким образом,
контакт между Иваном и Василисой усиливается и одновременно устанавливается связь
между ними и Петром. 
Петр предстает в рассказе Ивана простым человеком, которому свойственны
обычные слабости. Он «истомился душой, ослабел, веки у него отяжелели, и он никак не
мог побороть сна», когда Иисус молился в Гефсиманском саду. А после исполнения
пророчества Петр «очнулся, пошел со двора и горько-горько заплакал». Студент,
рассказывая, «оживляет» картину: «тихий-тихий, темный-темный сад, и в тишине едва
слышатся глухие рыдания...» Обе женщины не остались равнодушными к страданиям
Петра: «Василиса вдруг всхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам,
и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слез, а Лукерья, глядя
неподвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым, напряженным,
как у человека, который сдерживает сильную боль».
Простившись с вдовами, студент начинает размышлять, что же могло так
взволновать Василису и Лукерью, и понимает: «очевидно, то, о чем он только что
рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему –
к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям.
Если старуха заплакала, то не потому, что он умеет трогательно рассказывать, а потому,
что Петр ей близок, и потому, что она всем своим существом заинтересована в том, что
происходило в душе Петра». И теперь герой понимает: «прошлое <…> связано с
настоящим непрерывною цепью событий», но если раньше ему казалось, что связь эта
основана на бесконечных страданиях, то теперь – что она зиждется на любви и красоте. И
этим обусловлена смена его настроения.
Если внешнее действие в рассказе едва различимо и о закономерностях его
говорить сложно, то внутреннее действие развивается довольно четко. С ним соотнесено и
заглавие рассказа – «студент», т.е. «учащийся». Иван Великопольский действительно
учится понимать жизнь, ее смысл, законы ее развития. Он избавляется от своих
заблуждений, в его душе наступает просветление, возникает желание жить, вера в счастье.
И в этом ему «помогают» другие люди, сами того не зная. Важно, что и в тексте рассказа
номинация студент используется значительно чаще, чем антропоним (12 и 1 раз
соответственно).

ЛЕКЦИЯ 8. КОМПОЗИЦИЯ
Ключевые слова: предметный мир, сюжет, конфликт, композиция
Композиция (от лат. compositio – составление, соединение, связь) – построение,
расположение и соединение всех частей (образов, деталей, эпизодов и др.)
произведения в одно целое. Продумывая композицию, писатель стремится к тому,
чтобычитатель с наибольшей глубиной воспринял идею произведения. 
Литературное произведение (как например, и музыкальное) невозможно
воспринять сразу, нужно время, чтобы прочесть даже короткий рассказ или стихотворение.
Остановимся на важнейших композиционных приемах. В эпическом произведении
повествователь иногда растягивает время, чтобы ввести
описание пейзажа, интерьера, психологического состояния героя, иногда останавливает
время (т.е. вводит внесюжетные элементы). Все это задерживает развитие действия, но в
то же время позволяет многограннее нарисовать героев, полнее раскрыть замысел, а
иногда вызвать напряженный интерес читателя к сюжету. Замедление действия
называют ретардацией.
Еще одна особенность композиции связана с ознакомлением читателя с событиями,
происшедшими до начала основного действия, а также с судьбами персонажей после его
завершения. В произведении может быть пролог. Так, в поэме Н.А. Некрасова «Кому на
Руси жить хорошо» в прологе рассказано о том, как семь мужиков решили найти на Руси
счастливого человека. Сведения о последующей жизни героев после основного действия
могут сообщаться в эпилоге. Например, в эпилоге романа Ф.М. Достоевского
«Преступление и наказание» описан суд над Раскольниковым, болезнь и смерть Пульхерии
Александровны, ставшие результатом ее переживаний из-за сына, во второй части описано
пребывание главного героя на каторге, его отношения с другими преступниками и
постепенное разочарование в своей идее. Сжатый рассказ о прошлом героя
называется предысторией. Благодаря ей не только раскрывается характер героя, но и
расширяются пространственно-временные рамки повествования. Например, в романе И.С.
Тургенева «Отцы и дети» действие происходит в 1859 году, но с помощью предысторий
Павла Петровича и других героев описываются сороковые годы, что подчеркивает
новизну нигилизма Базарова.
В произведении события могут описываться не в хронологической
последовательности, и перестановка событий всегда значима. На этом принципе основана
композиция романа М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени». Хронологическая
последовательность частей такая: «Тамань», «Княжна Мери», «Бэла» (в нее включаются
события, описанные в повести «Фаталист»), «Максим Максимыч». В романе же они
расположены иначе: «Бэла», «Максим Максимыч», «Тамань», «Княжна Мери»,
«Фаталист». Повести, которые должны были бы стоять в середине романа, оказываются в
начале и конце его. А описание первого приезда Печорина на Кавказ следует сразу за
известием о его смерти (о ней сказано в предисловии к «журналу» Печорина), т.е.
соединяется то, что должно быть в начале и конце романа. Кроме того, в тексте есть
авторское предисловие ко всему роману. События не просто «перемешаны» в романе:
здесь прослеживается четкий принцип, раскрывается авторское отношение к главному
герою. Известие о смерти Печорина переносит внимание читателя с событий на его
характер. Также используется система рассказчиков. Сначала о Печорине мы узнаем от
Максима Максимыча, человека совершенно другого круга, который не понимает молодого
офицера, зато внимательно наблюдает за ним, отмечая все странности в его поведении.
Затем странствующий офицер-литератор пытается объяснить характер Печорина,
набрасывая его психологический портрет. Далее приводится «журнал» героя, где он
подробно описывает все свои мысли, чувства, выявляя мотивацию своих поступков. Таким
образом, композиция способствует более полному раскрытию характера героя. Если
присмотреться к поступкам Печорина, то очевидно, что самый безнравственный из них
описан в «Бэле» (фактически это преступление, жертвами которого стали Бэла, Азамат и
их отец, совершенное чужими руками), а самый благородный, даже героический – в
«Фаталисте» (Печорин помогает связать пьяного казака, спасая жизни многих офицеров).
К концу романа сильнее подчеркнуто благородное начало в герое: он вступается за честь
Мери, готов помириться с Грушницким. А если выстроить события по хронологии, т.е.
если «Бэла» и «Фаталист» окажутся рядом, мы должны признать, что герою наскучила
жизнь и он стремится разнообразить ее любым способом. Ему неважно, нравственный или
безнравственный поступок он при этом совершает. Герой полностью разочарован, теряет
интереса в жизни. Из очерка «Максим Максимыч» становится ясно, что Печорину
становится безразлична судьба его журнала: мысли, чувства, представленные там, его
больше не волнуют. Богатый духовный потенциал героя остался нереализованным. Но
роман заканчивается подвигом, у читателя возникает ощущение, что Печорин мог бы
найти достойное применение своим силам. Так формируется читательская симпатия,
сочувствие к Печорину. 
В произведениях с несколькими сюжетными линиями писателю нужно решить, как
чередовать эпизоды, в которых участвуют те или иные герои. Например, в «Войне и мире»
чередуются военные и мирные эпизоды. После описания Шенграбенского сражения
рассказано о женитьбе Пьера на Элен, затем о неудачном сватовстве Анатоля, получении
Ростовыми письма от Николая. А потом Толстой напоминает читателю о недавнем
Шенграбенском сражении, которое обсуждают Ростов, Борис, Берг и Андрей Болконский.
Важные события могут происходить одновременно в разных местах: бал у Ростовых и
смерть старого графа Безухова. Толстой это подчеркивает: «В то время как у Ростовых
танцевали в зале шестой англез под звуки от усталости фальшививших музыкантов и
усталые официанты и повара готовили ужин, с графом Безуховым сделался шестой удар.
Доктора объявили, что надежды к выздоровлению нет; больному дана была глухая
исповедь и причастие; делали приготовления для соборования, и в доме была суетня и
тревога ожидания, обыкновенные в такие минуты» (Т.1. Ч. 1, Гл. ХХI). Так в романе
воспроизводится жизнь, во всем ее многообразии.
Эпизоды могут сопоставляться и противопоставляться. В «Отцах и детях»
Тургенева описано два приезда Базарова в Марьино, дважды с Аркадием он гостит у
Одинцовой, дважды навещает своих родителей. Это необходимо, чтобы отчетливее
показать различия в поведении Базарова до и после крушения его нигилистической
теории. Если вначале он настроен очень критично по отношению к братьям Кирсановым,
то потом он в глубине души начинает понимать их, в особенности Павла Петровича (о чем
свидетельствует их разговор после дуэли). Если вначале ему скучно со своими
родителями, и он стремится поскорее уехать от них, то потом он охотно разговаривает с
отцом, ему уже неинтересны его эксперименты. Вначале в разговорах с Одинцовой
Базаров излагает ей свою теорию, а потом соглашается с ней, что каждый человек –
«загадка». Благодаря такой композиции становится наглядной эволюция умонастроений
Базарова.
Композиционными приемами являются повтор и умолчание. Эти приемы
характерны для рассказов Чехова. В «Смерти чиновника» Червяков пять раз просит
прощения у генерала Бризжалова; четыре раза меняет свое решение Очумелов
(«Хамелеон»), четыре привязанности у Ольги Семеновны («Душечка»). Так
подчеркивается стереотипность мышления персонажей и автоматизм их поведения. В
некоторых случаях заметна градация. Например, Червяков, извиняясь, все больше
унижается перед генералом, недоумевая, почему тот «не прощает» его: «Извините, ваше-
ство, я вас обрызгал… я нечаянно…»; «Ради бога, извините. Я ведь… я не желал!». Чем
больше извиняется Червяков, тем больше раздражается генерал, в конце концов, он
принимает искренние извинения чиновника за насмешку.
В романе А.С. Пушкина «Евгений Онегин» только обозначены темы
многочисленных бесед Онегина и Ленского («Племен минувших договоры, / Плоды наук,
добро и зло, / И предрассудки вековые, / И гроба тайны роковые, / Судьба и жизнь»,
«страсти»), но не воспроизведен ни один разговор, только отмечено, что Онегин
снисходительно слушал Ленского, не спешил рассеивать его иллюзии. Читателю остается
только догадываться, как протекали диалоги, ведь характеры, умонастроения обоих героев
описаны довольно подробно. А их споры о страстях легко может представить каждый.
Финал произведения – одна из так называемых сильных позиций текста, он обычно
запоминается читателю. Автор может как бы возвращать нас к началу произведения. Так, в
«Мертвых душах» Н.В. Гоголя приезд Чичикова в губернский город NN «не произвел
никакого шума и не был сопровожден ничем особенным», а уезжает герой со скандалом.
Финал в произведениях, где нет развязки, а конфликт остается неразрешенным,
называется открытым (характерны для эпических произведений, в драме конфликт, как
правило, разрешается). В.Г. Белинский высоко оценил финал романа Пушкина «Евгений
Онегин»: «Что сталось с Онегиным потом? Воскресила ли его страсть для нового, более
сообразного с человеческим достоинством страдания? Или убила она все силы души его, и
безобразная тоска его обратилась в мертвую, холодную апатию? – Не знаем, да и на что
нам знать это, когда мы знаем, что силы этой богатой натуры остались без приложения,
жизнь без смысла, а роман без конца? Довольно и этого знать, чтоб не захотелось больше
ничего знать…» (Сочинения Александра Пушкина. Статья 8) В целом открытые финалы
характерны для литературы XIX века. Это один из способов подчеркнуть не только
сложность и принципиальную неразрешимость («вечность») конфликта, но и
бесконечность жизни в целом. Наличие эпилога не мешает «устремленности»
произведения в будущее: один этап в жизни героя плавно переходит в другой. Например,
в эпилоге«Войны и мира» уже содержится «зерно» будущего конфликта Пьера (вероятно,
будущего декабриста) и Николая, отмечено стремление Николеньки Болконского
совершить подвиг.
Традиционен прием сюжетного обрамления в повествование вводится рассказчик
и дается мотивировка его рассказа (мы слышим как бы «рассказ в рассказе»). Это один из
старинных литературных приемов, известный с древности. «Книга тысячи и одной ночи»,
«Декамерон» Д. Боккаччо – это фактически сборники самостоятельных произведений
(сказок, новелл), которые объединяются в целостное произведение благодаря обрамлению,
в котором указывается, что побуждает героев рассказывать различные истории. В
литературе XIX века обрамление может усиливать смысл рассказанной истории или
напротив спорить с ним. Например, историю о любви между Асей и господином Н.Н.
(повесть Тургенева «Ася») рассказывает сам Н.Н. спустя много лет. Глубину своего
чувства к Асе герой осознает значительно позднее, в старости, об этом мы узнаем из
обрамления. Когда ему не удалось догнать Гагиных, он даже в какой-то мере обрадовался,
что судьба не соединила его с Асей: слишком эмоциональной она была, вела себя порой
непредсказуемо. Но то, что раньше останавливало господина Н.Н., сейчас кажется ему
неважным: ведь ни с одной из женщин, которых он встречал потом, он не был так
счастлив, ни одна не любила его так сильно, как Ася. В старости герой (рассказчик)
вспоминает Асю и грустит о своем несостоявшемся счастье, обвиняет себя: «Я был
здоров, молод, весел, деньги у меня не переводились, заботы еще не успели завестись – я
жил без оглядки, делал что хотел, процветал, одним словом. Мне тогда и в голову не
приходило, что человек не растение и процветать ему долго нельзя. Молодость ест
пряники золоченые, да и думает, что это-то и есть хлеб насущный; а придет время – и
хлебца напросишься».
В эпических произведениях, где повествование ведется от третьего лица, могут
учитываться точки зрения персонажей. Например, в романе Толстого «Война и мир»
Аустерлицкое сражение показано в восприятии Андрея Болконского, Николая Ростова,
Наполеона, Кутузова. Толстой намеренно сталкивает различные точки зрения, что
позволяет ему изобразить сражение во всей его многогранности и одновременно раскрыть
характеры персонажей. Князь Андрей сначала думает, что во время сражения ему
представится возможность совершить подвиг и прославиться, после ранения он осознает
тщетность своих стремлений. Николаю Ростову не удалось принять участие в боевых
действиях, хотя специально напросился к Багратиону, чтобы не оставаться в резерве.
Именно он видел потрясение императора Александра I. Наполеон торжествует: он еще раз
доказал, что он гениальный полководец. Ему удалось выиграть сражение при огромном
перевесе сил союзников: фактически он выиграл сражение у всей Европы. Кутузов
страдает, видя паническое бегство русских с поля боя, переживания его усугубляются
осознанием своего бессилия. Вообще изображение событий глазами кого-либо из
персонажей – излюбленный прием писателя. Сцена охоты показана, в первую очередь,
глазами Николая Ростова, Бородинская битва – Пьера Безухова.
Понятие композиция относится не только к сюжетно-повествовательной сфере
произведения, но и к образной системе. Композиция помимо расположения событий
включает в себя систему персонажей, сочетание различных способов повествования
(в частности повествования, описания и рассуждения), подробностей обстановки,
поведения, переживания (деталей), внесюжетных элементов, для лирики особенно
важна композиция речевых приемов. Существуют произведения, в которых
обнаруживается огромная содержательная значимость всех уровней композиции.
Внутренняя эмоционально-смысловая соотнесенность персонажей, событий, деталей и
др. нередко оказывается более важной, чем их внешние причинно-временные связи.
Например, Т. Манн советовал дважды читать свой роман «Волшебная гора»: сначала
познакомиться с событиями, а потом вникнуть в логику соединения частей и глав.
Произведение делится на части, главы в эпосе, действия, сцены, явления в драме.
Это деление организует читательское восприятие: каждая глава, явление обладает
законченностью, некоторой степенью самостоятельности. Глава нередко обозначает некий
временной промежуток в течении событий, в многолинейных сюжетах, фиксируют
переход от одной линии к другой. Главы могут объединяться в части, явления – в
действия, здесь фиксируются важные этапы в жизни героев, в развитии конфликта, что
нередко обозначается в заглавии. В процессе работы над произведением количество глав,
частей может меняться. Например, «Евгений Онегин» состоит не из 9 глав, как изначально
планировал Пушкин, а из 8, кроме того, были сняты заглавия. Также важно членение
частей романа или поэмы на равное или круглое число глав приблизительно одинаковой
величины, указывающее на стремление к строгости архитектоники, к симметрии частей.
Кроме того, число глав, частей может быть символичным. Например, «Божественная
комедия» Данте состоит из трех частей: «Ад», «Чистилище» и «Рай», содержащих 34, 33,
33 песни соответственно.
Законы композиции различаются для поэзии и прозы, для разных родов и жанров
литературы. В поэтическом произведении единицами композиционного членения будут
еще стих и строфа. В драматургии главную роль приобретает диалог, а описания и
характеристики сведены к кратким ремаркам. Некоторым жанрам присущи
композиционные каноны (например, троекратные повторения и счастливая развязка в
сказке; чередование эпизодов им хора в древнегреческой трагедии; пятиактное построение
классицистической драмы).
С композицией связано объединение произведений в циклы (греч. kyklos —
круг), которые представляют собой художественное целое, отдельное стихотворение
мыслится автором не столько как самостоятельное, сколько как часть целого .
Циклизация часто встречается в мифологии (например, «Первый Фиванский цикл»,
«Ветхий завет», «Старшая Эдда»; русские былины, исторические песни и предания
нередко группируются вокруг центрального героя: Ильи Муромца, Ивана Грозного,
Стеньки Разина; тюркские сказки – вокруг ловких Алдара-косе, Хаджи Насреддина).
Произведения объединяются на основании схожести темы, сюжета, героев, проблемы.
Цикл – это ни в коем случае не случайный сборник разнородных произведений, а именно
целое, объединенное какой-либо идеей, последовательно развивающейся от произведения
к произведению. При этом каждое произведение не теряет своего значения, однако смысл
его во всей полноте может быть понят только в контексте цикла. Таковы «Записки
охотника» Тургенева, «Губернские очерки» и «За рубежом» М.Е. Салтыкова-Щедрина,
«Руггон-Маккары» Э. Золя. И даже почти все творчество писателя может составить цикл:
такова «Человеческая комедия» О. Бальзака. Ее создание – результат стремления писателя
дать широкую панораму жизни Франции, что требовало многочисленных побочных
сюжетных линий. Здесь есть представители высшего света: маркизы д’Эспар, виконтесса
де Босеан, графы де Ресто, герцоги де Гранлье, – и буржуа: барон Нюсинжен, банкир
Тайфер, отец Горио, – военные: генерал Монкорне, полковник Шабер, – провинциальные
аристократы, талантливые выходцы из третьего сословия: Бьяншон, Давид Сешар, Люсьен
Шардон, – хитрая мещанка мадам Воке (в девичестве де (!) Конфлан), ростовщик Гобсек,
каторжник Вотрен и множество других, которых, по замыслу писателя, должно было быть
около 2-3 тысяч. Романы «Человеческой комедии» автор разместил по следующим
разделам:
1. этюды нравов, куда входили сцены частной, провинциальной, парижской,
политической, военной, сельской жизни;
2. философские этюды, где осмысляется человеческие страсти и разум,
«социальный двигатель всех событий», сущность творчества;
3. аналитические этюды. Основные творческие принципы писатель изложил в
предисловии. Самый главный – утверждение единства общества, при всей его кажущейся
дробности и разобщенности, зависимости каждого человека от окружающей среды, а
также поиск системы в жизни общества и причинно-следственных связей его развития.
Дилогия, трилогия, тетралогия(частные случаи циклизации) включают в себя два,
три, четыре произведения. Например, в трилогии Л.Н. Толстого «Детство», «Отрочество»,
«Юность» повествуется о взрослении Николеньки Иртеньева; в трилогии А.Н.
Островского «Праздничный сон – до обеда», «Свои собаки грызутся, чужая не
приставай!», «За чем пойдешь, то и найдешь (Женитьба Бальзаминова)» показано
стремление главного героя жениться на богатой невесте, в конце концов увенчавшееся
успехом. В рассказах Чехова «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви» общий
сюжет вторичен, основное внимание сосредоточено на историях, рассказанных героями,
участниками или свидетелями которых они были. Истории никак не связаны между собой,
последовательность их в принципе может быть любой. Однако здесь просматривается
четкая структура. В первом рассказе («Человек в футляре») ставится самая общая
проблема, страх главного героя перед жизнью, стремление отгородиться от нее доходит до
абсурда, кроме того, здесь дается название людям типа Беликова. «Футлярность» героя
рассказа «Крыжовник» менее очевидна: стремление разбогатеть во что бы то ни стало,
иметь свой дом, вырастить в саду крыжовник привело к духовной деградации Николая
Иваныча. Мышление Алёхина, на первый взгляд, совсем иное, у него вроде бы нет
предрассудков. Но тем не менее он боится общественного мнения, боится взять на себя
ответственность за Анну Алексеевну, поэтому не может сделать решительный шаг и
увести героиню от мужа. Итак, в цикле рассказов развивается тема «человека в футляре»:
от очевидного случая к самому завуалированному, что составляет метасюжет  цикла.
Стихотворения всегда публиковались сборниками, но если в античности,
средневековье, в целом преобладал жанрово-тематический принцип, то в XIX веке
наблюдается «случайный беспорядок», что связано с индивидуализацией художественного
мышления. Первым лирическим циклом в русской поэзии считается «Подражание
Корану» Пушкина, «Сумерки» Е.А. Баратынского. В XIX веке цикл закрепляется в поэзии
(«Борьба» А.А. Григорьева, Фет, готовит свое собрание стихотворений, разбивая их на
циклы), но наиболее популярными циклы становятся в ХХ веке, тогда же формируется
теория цикла. Обязательными признаками цикла являются
также авторское заглавие и устойчивость текста. Таким образом, художественный мир
создается поэтами начала ХХ века не столько отдельными произведениями, сколько
«ансамблями» произведений, поэтому они группировали стихотворения в циклы, а циклы
в книги стихов. Показательно, что многие поэты чувствовали важность общего замысла,
контекста, о чем писали, в частности в предисловиях к циклам, книгам стихов. В
предисловии к берлинскому изданию своих стихотворений 1923 г. А. Белый писал:
«Только на основании цикла стихов одного и того же автора медленнее
выкристаллизовывается в воспринимающем сознании то общее целое, что можно назвать
индивидуальным стилем; и из этого общего целого уже выясняется “зерно” каждого
отдельного стихотворения; каждое стихотворение преломляемо всем рядом смежно
лежащих; и весь ряд слагается в целое, не открываемое в каждом стихотворении взятом
порознь». Например, стихотворение А.А. Блока «Мы встречались с тобой на закате...»
может быть проанализировано и отдельно, но образ героини, характер ее отношений с
героем будут лучше поняты, если мы вспомним, что оно входит в цикл «Стихи о
Прекрасной Даме».
Рассмотрим композицию рассказа А.М. Горького «Старуха Изергиль». Обрамление
составляет описание места действия автопсихологического героя (автобиографические
детали соединяются с вымыслом, внутренний мир героя и автора в целом совпадает), его
наблюдения над жизнью цыган, встреча с Изергилью. В его повествование включены две
легенды (о Ларре и Данко), рассказанные старухой. При этом повествование Изергили
постоянно «перебивается» замечаниями рассказчика, а сами речи старухи даны в
кавычках, открывающихся в начале каждого абзаца. Таким образом, в произведении два
рассказчика, это так называемая полисубъектная композиция.
Герои легенд необыкновенные люди, об их существовании напоминают тени
(Ларра), огоньки в степи (Данко). Но если Ларра горд и эгоистичен, то Данко – альтруист.
Ларра уверен, что ему все позволено, люди должны беспрекословно подчиняться ему, ведь
он сын орла. Поэтому он, не задумываясь, убивает девушку, отвергнувшую его. За это он
наказан вечной свободой и бессмертием, он превратился в тень, пугающую по ночам
людей. Данко хочет во что бы то ни стало привести людей к солнцу, он уговаривает их
идти через лес. Он выслушивает крики людей, желающих погубить его, но не
раздражается на них, понимая, что так вести себя могут только слабые духом. Сила его
любви к людям была настолько велика, что он «разорвал руками себе грудь и вырвал из
нее свое сердце», осветив лес «этим факелом великой любви к людям». Эта любовь
трагична: люди не в состоянии оценить ее и отблагодарить Данко. Им не понятен, а
потому страшен тот огонь любви, которым горело сердце Данко даже после его смерти. И
неслучайно «острожный человек, боясь чего-то наступил на гордое сердце ногой…»
Человек не понимает, чего именно он боится, и поэтому уничтожает необычное, а потому
опасное сердце. Но Данко не ждет людской благодарности, любовь его абсолютно
бескорыстна, и потому сердце его рассыпается в искры, которые всегда будут освещать
ночную мглу.
Рассказчик замечает: «Старуха, очевидно, часто рассказывала о горящем сердце
Данко», про историю о Ларре ничего подобного не сказано. Вероятно, и самой Изергили, и
молодым ее слушателям больше нравится легенда о Данко – и на этом уровне проводится
противопоставление двух героев.
Пейзажные зарисовки, которыми перебивается повествование Изергили, не только
раскрывают авторское отношение, но и создают определенный эмоциональный настрой.
Когда старуха рассказывает о Ларре, пейзаж мрачный: «В степи печально посвистывали
суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечиков, листва вздыхала и
шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли,
бледнел и всё обильнее лил на степь голубоватую мглу». Создается гнетущая, давящая
атмосфера. А когда Изергиль повествует о Данко, рассказчик замечает: «Старуха
помолчала и посмотрела в степь, где всё густела тьма. Искорки горящего сердца Данко
вспыхивали где-то далеко и казались голубыми воздушными цветами, расцветая только на
миг». Здесь атмосфера иная: тьма уже не кажется столь тяжелой – ее побеждает свет,
сравнение огоньков с цветами создает радостное настроение.
Ларра и Данко олицетворяют два полюса, легенды о них обрамляют рассказ
Изергили о своей жизни. Старуха углубляется в свои воспоминания, свободно переходит
от одного эпизода к другому. Например, рассказав о гибели гуцула, она продолжает: «А то
еще турка любила я». Между эпизодами нередко оказываются временные «провалы», на
которые обращает внимание рассказчик: «А рыбак куда девался? <…> Погоди!.. А где
маленький турок?» Изергиль неоднократно отмечает, что она очень много любила, но сама
не замечает, что любовь ее была в целом эгоистична. Она предваряет рассказ
восклицанием: «Сколько поцелуев взяла и дала!» Неслучайно слово «взяла» стоит на
первом месте. Изергили было важно, что ее страстно любили, готовы были пожертвовать
многим ради нее. В частности, она была причиной смерти маленького турка, героиня
понимает это, но не испытывает сильного чувства вины. Она только однажды жертвует
собой, спасая поляка. Весь рассказ героини построен так, что она невольно сравнивает
себя с Данко: ее жизнь также была посвящена любви. Но Изергиль легко забывала некогда
любимого человека, не задумываясь, бросала его ради новой любви. И в самой жажде
любви, стремлении к наслаждению есть немало от индивидуализма Ларры. «Я <…>
никогда не встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это нехорошие встречи,
все равно как бы с покойниками». Возлюбленным Изергили нет места в ее жизни,
чувства, вызванные ими, были мимолетны. И портрет старухи приближается к портрету
Ларры: она «тоже почти тень». И глаза ее все-таки оставались «тусклы», даже когда она
вспоминала о своих возлюбленных, а в истории о Данко лейтмотивом является огонь, свет,
которым горел его взгляд.
Итак, Ларра и Данко олицетворяют два полюса, Изергиль (обычный человек)
находится между ними, при этом, естественно, хочет быть похожей на Данко, не замечая
своего сходства с Ларрой. Но неслучайно рассказ начинается с легенды о Ларе и
заканчивается легендой о Данко. Финал оказывается оптимистичным, в нем заключается
вера в людей; индивидуализм и эгоизм оказываются преодоленными. Это подчеркивается
и репликами рассказчика. Он дважды отмечает, что легенда о Ларре древняя, история
Данко воспринимается им скорее как современная, только сама старуха указывает, что эти
события произошли «в старину». Рассказчику, вероятно, кажется, что они происходят
здесь и сейчас: «...Голос ее скрипучий и глухой, ясно рисовал передо мной шум леса,
среди которого умирали от ядовитого дыхания болота несчастные, загнанные люди…»
Победа альтруистического начала над индивидуалистическим совершается и в
душе самого Данко. Он тоже может гневаться, но гнев его быстро побеждается «жалостью
к людям» и обращается в свою противоположность – любовь к людям, желание
пожертвовать собой. Данко не мыслит себя вне людей, он хочет быть нужным им. И в этом
смысле Изергиль несколько сближается с ним: ее рассказы интересны и полезны
молодежи.

ЛЕКЦИЯ 9. ПСИХОЛОГИЗМ И ЕГО ФОРМЫ


Ключевые слова: предметный мир, психологизм
В любом художественном произведении писатель так или иначе говорит читателю о
чувствах, переживаниях человека. Но степень проникновения во внутренний мир
личности бывает разная. Писатель может только фиксировать какое-либо чувство
персонажа («он испугался»), не показывая при этом глубину, оттенки этого чувства,
причины, вызвавшие его. Такое изображение чувств персонажа нельзя считать
психологическим анализом. Глубокое проникновение во внутренний мир героя,
подробное описание, анализ различных состояний его души, внимание к оттенкам
переживаний называется психологическим анализом в литературе (часто его называют
просто психологизмом). Психологический анализ появляется в западноевропейской
литературе во второй половине XVIII века (эпоха сентиментализма, когда особенно
популярны эпистолярные и дневниковые формы. В начале ХХ века в работах З. Фрейда и
К. Юнга разрабатываются основы глубинной психологии личности, открывается
сознательное и бессознательное начало. Эти открытия не могли не повлиять на литературу,
в частности на творчество Д. Джойса и М. Пруста.
В первую очередь о психологизме говорят при анализе эпического произведения,
поскольку именно здесь у писателя больше всего средств изображения внутреннего мира
героя. Наряду с прямыми высказываниями персонажей здесь есть речь повествователя, и
можно прокомментировать ту или иную реплику героя, его поступок, раскрыть истинные
мотивы его поведения. Такая форма психологизма называется суммарно обозначающей.
В тех случаях, когда писатель изображает только особенности поведения, речи,
мимики, внешности героя. Это косвенный психологизм, поскольку внутренний мир героя
показан не непосредственно, а через внешние симптомы, которые могут быть не всегда
однозначно интерпретированы. К приемам косвенного психологизма относятся различные
детали портрета (внутренняя ссылка на соответствующую главу), пейзажа (внутренняя
ссылка на соответствующую главу), интерьера (внутренняя ссылка на соответствующую
главу) и др. К приемам психологизма относится также и умолчание. Подробно анализируя
поведение персонажа, писатель в какой-то момент вообще ничего не говорит о
переживаниях героя и тем самым заставляет читателя самого проводить психологический
анализ. Например, роман Тургенева «Дворянское гнездо» завершается так: «Говорят,
Лаврецкий посетил тот отдаленный монастырь, куда скрылась Лиза, – увидел ее.
Перебираясь с клироса на клирос, она прошла близко мимо него, прошла ровной,
торопливо-смиренной походкой монахини – и не взглянула на него; только ресницы
обращенного к нему глаза чуть-чуть дрогнули, только еще ниже наклонила она свое
исхудалое лицо – и пальцы сжатых рук, перевитые четками, еще крепче прижались друг к
другу. Что подумали, что почувствовали оба? Кто узнает? Кто скажет? Есть такие
мгновения в жизни, такие чувства... На них можно только указать – и пройти мимо». По
жестам Лизы сложно судить об испытываемых ею чувствах, очевидно только, что она не
забыла Лаврецкого. Как смотрел на нее Лаврецкий, остается неизвестно читателю.
Когда же писатель показывает героя «изнутри», как бы проникая в сознание, душу,
непосредственно показывая, что происходит с ним в тот или иной момент. Такой тип
психологизма называется прямым. К формам прямого психологизма может быть отнесена
речь героя (прямая: устная и письменная; косвенная; внутренний монолог), его сны.
Рассмотрим каждую более подробно.
В художественном произведении речам персонажей обычно отводится
значительное место, но психологизм возникает только в том случае, когда
персонаж подробно говорит о своих переживаниях, излагает свои взгляды на мир.
Например, в романах Ф.М. Достоевского герои начинают предельно откровенно говорить
друг с другом, как бы исповедуясь во всем. Важно помнить, что герои могут общаться не
только в устной, но и в письменной форме. Письменная речь отличается большей
продуманностью, здесь значительно реже встречаются нарушения синтаксиса,
грамматики, логики. Тем более они значимы, если появляются. Например, письмо Анны
Снегиной (героини одноименной поэмы С.А. Есенина) Сергею внешне спокойно, но при
этом бросаются в глаза ничем не мотивированные переходы от одной мысли к другой.
Анна фактически признается ему в любви, ведь она пишет только о нем. Она не говорит
прямо о своих чувствах, но прозрачно намекает на это: «Но вы мне по-прежнему милы, /
Как родина и как весна». Но герой не понимает смысла этого письма, поэтому считает его
«беспричинным», но интуитивно понимает, что Анна, может быть, уже давно его любит.
Неслучайно после чтения письма меняется рефрен: сначала «Мы все в эти годы любили, //
Но мало любили нас»; затем «Мы все в эти годы любили, // Но, значит, // Любили и нас».
Когда герой с кем-то общается, часто возникают вопросы: до какой степени он
откровенен, не преследует ли он какую-то цель, хочет ли произвести нужное впечатление
или наоборот (как Анна Снегина) скрыть свои чувства. Когда Печорин рассказывает
княжне Мери о том, что он изначально был хорошим, но его испортило общество, и в нем
в итоге стало жить как бы два человека, он говорит правду, хотя при этом, может быть, и
думает о впечатлении, которое произведут на Мери его слова.
Во многих произведениях XIX века встречаются отдельные мысли героя, однако
это еще не говорит о том, что писатель глубоко и полно раскрывает его внутренний мир.
Например, Базаров во время разговора с Одинцовой думает:«Ты кокетничаешь <...>, ты
скучаешь и дразнишь меня от нечего делать, а мне…» Мысль героя обрывается «на самом
интересном месте», что же именно он испытывает, так и остается неизвестным. Когда же
показано развернутое размышление героя, естественное, искреннее, спонтанное,
возникает внутренний монолог, в котором сохраняется речевая манера персонажа. Герой
размышляет о том, что его особенно волнует, интересует, когда ему нужно принять какое-
то важное решение. Выявляются основные темы, проблемы внутренних монологов того
или иного персонажа. Например, в романе Толстого «Война и мир» князь Андрей чаще
размышляет о своем месте в мире, о великих людях, об общественных проблемах, а Пьер
– об устройстве мира в целом, о том, что такое правда, истина. Мысли подчиняются
внутренней логике персонажа, поэтому можно проследить, как он пришел к тому или
иному решению, умозаключению. Такой прием был назван Н.Г. Чернышевским
диалектикой души: «Внимание графа Толстого более всего обращено на то, как одни
чувства и мысли разливаются из других, ему интересно наблюдать, как чувство,
непосредственно возникающее из данного положения или впечатления, подчиняясь
влиянию воспоминаний и силе сочетаний, представляемых воображением, переходит в
другие чувства, снова возвращается к прежней точке и опять и опять странствует,
изменяясь, по всей цепи воспоминаний; как мысль, рожденная первым ощущением, ведет
к другим мыслям, увлекается все дальше и дальше, сливает грезы с действительными
ощущениями, мечты о будущем с рефлексиею о настоящем».
От внутреннего монолога следует отличать поток сознания, когда мысли и
переживания героя хаотичны, никак не упорядочены, логическая связь совершенно
отсутствует, связь здесь ассоциативная. Этот термин был введен У. Джемсом, наиболее
яркие примеры его использования можно видеть в романе Д. Джойса «Улисс», М. Пруста
«В поисках утраченного времени». Считается, что этот прием открывает Толстой,
используя его в особых случаях, когда герой находится в полусне, полубреду. Например,
сквозь сон Пьер слышит слово «запрягать», которое у него превращается в «сопрягать»:
«Самое трудное (продолжал во сне думать или слышать Пьер) состоит в том, чтобы уметь
соединять в душе своей значение всего. Все соединить? – сказал себе Пьер. – Нет, не
соединить. Нельзя соединять мысли, а сопрягать все эти мысли – вот что нужно!
Да,сопрягать надо, сопрягать надо! – с внутренним восторгом повторил себе Пьер,
чувствуя, что этими именно, и только этими словами выражается то, что он хочет
выразить, и разрешается весь мучащий его вопрос.
– Да, сопрягать надо, пора сопрягать.
– Запрягать надо, пора запрягать, ваше сиятельство! Ваше сиятельство, – повторил
какой-то голос, – запрягать надо, пора запрягать…» (Т.3. Ч. 3, Гл. IX.)
В «Преступлении и наказании» Достоевского сны  Раскольникова помогают понять
изменение его психологического состояния на протяжении романа. Сначала ему снится
сон про лошадь, что является предупреждением: Раскольников не сверхчеловек, он
способен проявить сочувствие.

После убийства ему снится, что следователь бьет его квартирную хозяйку: герой
ждет законного наказания (следователь пришел за ним), а также подсознательно думает об
убийстве, совершенном им насилии. В действительности все произошло очень тихо,
Раскольников почти не видел страданий своих жертв, но подсознательно он уверен, что
они были, поэтому они снятся ему. Разочарование в себе как в право имеющем человеке
воплощается во сне, когда он никак не может убить старушку: она смеется над ним, т.е.
смеется над его желанием стать сверхчеловеком. И наконец разочарование в идее
наступает на каторге, что символизирует его последний сон про трихинов. Показательно,
что сон может подтверждать мысли Раскольникова (когда он не может убить старушку), в
то же время анализируя сон про трихинов, он понимает всю безнравственность своей
теории. Мысль, символически выраженная во сне, развивается Раскольником наяву.
В лирике герой непосредственно выражает свои чувства и переживания. Но лирика
субъективна, мы видим только одну точку зрения, один взгляд, зато герой может очень
подробно и искренне рассказать о своих переживаниях. Но в лирике чувства героя нередко
обозначены метафорически.
В драматическом произведении состояние персонажа раскрывается в первую
очередь в его монологах, которые напоминают лирические высказывания. Однако в драме
XIX–XX вв. писатель обращает внимание на мимику, жесты персонажа, фиксирует
оттенки интонации персонажей.
Рассмотрим основные приемы психологизма на примере эпизода из романа
Толстого «Война и мир», который можно условно назвать «поездка князя Андрея в
Отрадное» (Т. 2, ч. 3. Гл. 1–3). Он едет в рязанские имения своего сына в один из самых
тяжелых жизненных этапов: герой разочаровался в службе, разочаровался в Наполеоне,
семейная жизнь его не сложилась. Он уже не верит в счастье, неслучайно княжна Марья
очень переживает за брата. Он успешно ведет хозяйство, но это не радует его. Проезжая по
лесу, он мало обращает внимание на красоту природы, хотя и «весело <…> смотрел по
сторонам». Радость его, скорее всего, неглубока, неслучайно он не понимает слова лакея
«лёгко», полагая, что он говорит о весне. Смысл слова далек от его внутреннего состояния
(показательно, что кучер соглашается с лакеем). Зато на старый дуб, который «не хотел
подчиняться обаянию весны, не хотел видеть не весны, ни солнца», князь Андрей
обращает особенное внимание. Возникает параллель между старым, еще не
распустившимся дубом, противопоставленным окружающим его деревьям, цветам, траве,
и разочарованием князя Андрея, в то время как лакей и кучер радуются наступлению
весны. Описание дуба, вероятно, передает точку зрения князя Андрея. Неслучайно
приведены «слова» дуба: «Весна, и любовь, и счастие! <…> и как не надоест вам всё один
и тот же глупый и бессмысленный обман. Всё одно и то же, и всё обман! Нет ни весны, ни
солнца, ни счастья». Эти «слова» находят отклик в душе героя: «Да, он прав, тысячу раз
прав этот дуб, – думал князь Андрей, пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот
обман, а мы знаем жизнь, – наша жизнь кончена!» Далее повествователь отмечает: «Целый
новый ряд мыслей безнадежных, но грустно-приятных в связи с этим дубом, возник в
душе князя Андрея. Во время этого путешествия он как будто вновь обдумал всю свою
жизнь, и пришел к тому же прежнему  успокоительному  и безнадежному заключению,
что ему начинать ничего было не надо, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла,
не тревожась и ничего не желая». У писателя нет необходимости приводить эти
размышления полностью, ведь в предыдущей части романа Андрей долго беседовал с
Пьером, где высказывал ему свои взгляды. Гораздо важнее подчеркнуть, какие чувства
вызываются этими размышлениями, поэтому писатель использует суммарно-
обозначающую форму психологизма. Вряд ли случайно, что дважды повторяется
слово безнадежный: князь Андрей не верит, что в его жизни еще может быть что-то
интересное, что он еще будет счастлив. Значимо также и то, что князь Андрей «несколько
раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего-то ждал от него. Цветы и
трава были и под дубом, но он всё так же, хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно,
стоял посреди их». Чего он мог ждать от него? Ведь, казалось бы, в «словах» дуба он
слышит подтверждение своим мыслям? Или в глубине души он не считает свои доводы
верными? Ждет, что дуб их опровергнет? Есть что-то неправильное в том, что действие
весны не распространяется только на него.
После встречи с веселой, жизнерадостной Наташей «князю Андрею стало отчего-то
больно», здесь Толстой использует прием умолчания: мы не знаем, что именно
испытывает герой, но догадываемся, что на самом деле он не хочет жить так, как решил,
хотя и не признается себе в этом. И неслучайно в течение всего вечера он, «несколько раз
взглядывая на Наташу, чему-то смеявшуюся и <…> веселившуюся всё спрашивал себя: “О
чем она думает? Чему она так рада?”». Повествователь не комментирует состояние
персонажа, но читатель понимает, что герой подсознательно ищет ответ на вопрос, в чем
состоит счастье. И ночью, невольно подслушав разговор Наташи с Соней, он как бы
получает ответ на мучивший его в течение всего вечера вопрос.
Наташа восхищается красотой ночи, удивляется, как может Соня оставаться
равнодушной к ней: «Да ты посмотри, что за прелесть! Ах, какая прелесть! <…> Ведь
эдакой прелестной ночи никогда, никогда не бывало. <…> Нет, ты посмотри, что за луна!..
Ах, какая прелесть! Ты поди сюда. Душенька, голубушка, поди сюда. Ну, видишь? Так бы
вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки – туже, как можно туже,
натужиться надо, – и полетела бы. Вот так!» Слово прелесть повторяется четыре раза, эта
единственная характеристика ночи: Наташе сложно сказать, чем именно она так поражена,
она и не умеет анализировать свои чувства, она просто живет яркой, полной жизнью. Она
хочет только подчеркнуть глубину своих переживаний, говоря о своем желании
«полететь». Соня же лишена всего этого, она обыкновенная девушка: Толстой
подчеркивает огромную разницу между кузинами.
Поэтичное настроение Наташи как бы передается князю Андрею. Показательно,
что он не хотел оставаться у Ростовых, «досадовал на этого глупого старика (так он
называл Ростова), который задержал его <…> досадовал на себя за то, что остался». Но
затем настроение его меняется. Сначала он прислушивается к словам Наташи, «ожидая и
боясь, что она скажет что-нибудь про него». Герою хочется, чтобы на него обращали
внимание (в частности, Наташа), т.е. он на самом деле не хочет жить незаметно. А потом
«в душе его вдруг поднялась такая неожиданная путаница молодых мыслей и надежд,
противоречащих всей его жизни, что он, чувствуя себя не в силах уяснить себе свое
состояние, тотчас же заснул». Фактически перелом в мировосприятии князя Андрея
наступает именно в этот момент, однако сам герой осознает это несколько позже, когда
увидит преображенный дуб.
И в этот раз описание дуба дается с точки зрения князя Андрея. Повествователь
отмечает, что герой, «сам того не зная, не узнавая его, любовался тем самым дубом». «“Да,
это тот самый дуб”, – подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное,
весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то
же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое, укоризненное лицо
жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна, – и
всё это вдруг вспомнилось ему». Толстой не объясняет, почему эти минуты жизни кажутся
князю Андрею лучшими. Нельзя назвать эти минуты счастливыми (кроме последнего
эпизода), скорее они трагические (ранение на Праценской горе, смерть жены), но это
моменты духовного просветления: князю Андрею открываются тайны бытия. Раненый
князь Андрей видит «неизмеримо» высокое небо, «с тихо ползущими по нем серыми
облаками», и понимает, что его мечты о славе «пустые», что настоящая жизнь иная.
Увидев умершую жену, он, с одной стороны, понимает всю глубину вины перед ней, с
другой – убеждается в существовании загробной жизни, о чем говорит Пьеру: «убеждают
в необходимости будущей жизни не доводы, а то, когда идешь в жизни рука об руку с
человеком, и вдруг человек этот исчезнет там в нигде, и ты сам останавливаешься перед
этой пропастью и заглядываешь туда. И, я заглянул…» Разговор с Пьером о смысле жизни
подготавливает князя Андрея к внутреннему перерождению. Если вначале он спорит с
Пьером, то уже к концу разговора «по особенному блеску, загоревшемуся в глазах князя
Андрея, и по его молчанию Пьер видел, что слова его не напрасны, что князь Андрей не
перебьет его и не будет смеяться». Внимание князя Андрея, блеск в глазах убеждают
читателя, что душевная трагедия преодолевается героем, что у него остается интерес к
жизни.
Преображенный дуб как бы говорит князю Андрею, что разочарования, страдания
не длятся бесконечно, что счастье всегда возможно, и это уже соответствует внутреннему
ожиданию героя, которое теперь уже осознается им: «Нет, жизнь не кончена в тридцать
один год, – вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей. – Мало того, что я
знаю всё то, что есть во мне, надо, чтобы и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая
хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя
жизнь, чтоб не жили они так независимо от моей жизни, чтоб на всех она отражалась и
чтобы все они жили со мною вместе!» У героя возникает как бы новая жизненная
программа, вернувшись из поездки, он «решил осенью ехать в Петербург, и придумал
разные причины этого решения». Так писатель подчеркивает, что логические доводы, как
сейчас, так и тогда были вторичны, все определяется внутренним состоянием человека,
его стремлениями и желаниями. 

ЛЕКЦИЯ 10. СЕМИОТИКА ПОРТРЕТА


Ключевые слова: предметный мир, портрет, семиотика портрета
Портрет персонажа – это описание его внешности: лица, фигуры, в их статике
или динамике (выражение лица, особенно глаз, мимика, жесты, походка); костюм
персонажа – часть его портрета. Одни черты – природные, но и они важны в
художественном произведении. Другие черты указывают на национальность, социальное
положение персонажа. В этих случаях важную роль играют его костюм, манеры,
свидетельствующие также о его воспитании. Например, Павел Петрович Кирсанов
(«Отцы и дети» Тургенева) встречает гостей в «темном английском сьюте, модном
низеньком галстухе и лаковых полусапожках». Базаров одет в «длинный балахон с
кистями». Возраст персонажа также отражается в его портрете, род занятий, служба.
Такова внешность отца Вареньки (рассказ Л.Н. Толстого «После бала»): «Сложен он был
прекрасно, с широкой, небогато украшенной орденами, выпячивающейся по-военному
грудью, с сильными плечами и длинными, стройными ногами. Он был воинский
начальник типа старого служаки николаевской выправки».
Внешность иногда намекает на характер персонажа. В рассказе И.А. Бунина
«Чистый понедельник» главные герои очень красивы, обаятельны, внешность их
неординарна. Но если в облике героя чувствуется что-то «сицилианское» (хоть он родом из
Пензы), то героиню окружающие называют «Шамаханской царицей», в ее красоте есть
что-то «индийское, персидское» (хотя отец ее – купец знатного рода из Твери, а бабушка –
из Астрахани). Восточные и западные черты в портретах героев – отголоски популярной в
начале ХХ века теории, что Россия находится на перекрестке Востока и Запада. Во
внешности героини неслучайно преобладают восточные черты: ей свойственны
созерцательность, глубокая религиозность. Герой ориентирован на Запад: нельзя сказать,
что ему недоступны высокие чувства, но такой глубины и напряжённости духовных
переживаний, как у его возлюбленной, у него нет, он больше погружён в обычную жизнь,
радуется простым вещам, интересы героини кажутся ему несколько странными.
Другая важная функция портрета – раскрытие характера персонажа. Выражение
лица (и особенно глаз), мимика, жесты, позы, т.е. невербальное поведение, нередко
свидетельствует о переживаемых персонажем  чувствах. Во время объяснения с
Одинцовой Базаров «уперся лбом в стекло окна. Он задыхался; все тело его, видимо,
трепетало. Но это было не трепетание юношеской робости, не сладкий ужас первого
признания овладел им: это страсть в нем билась, сильная и тяжёлая – страсть, похожая на
злобу и, быть может, сродни ей...». Повествователь прямо говорит, что скрывается за
невербальным поведением героя, но так бывает далеко не всегда.
Нередко читатель должен сам догадаться о чувствах героя. Печорин после смерти Бэлы
(«Герой нашего времени» М.Ю. Лермонтова) долго ходил по крепостному валу «не говоря
ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного <…> Наконец он
сел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке». Когда же Максим
Максимыч хотел его утешить, «он поднял голову и засмеялся».
Не стоит думать, что всегда внешность персонажа помогает раскрыть его характер.
Она может создавать лишь общее впечатление о герое. Маша в повести А.С. Пушкина
«Капитанская дочка» – самая обыкновенная девушка «лет осьмнадцати, круглолицая,
румяная, с светло-русыми волосами, гладко зачёсанными за уши, которые у ней так и
горели». В других случаях портрет может вводить в заблуждение. В романе И. Ильфа и Е.
Петрова «Золотой теленок» выведен «подпольный миллионер» Корейко, ведущий жизнь
простого советского бухгалтера, получающего 46 рублей жалования: «Человек без шляпы,
в серых парусиновых брюках, кожаных сандалиях, надетых по-монашески на босу ногу и
белой сорочке без воротничка». Гораздо чаще во внешности персонажа есть детали, не
соответствующие общему впечатлению – внешность противоречит характеру героя.
Портрет Порфирия Петровича («Преступление и наказание» Ф.М. Достоевского) наводит
на мысль, что это мягкотелый, болезненный человек: он был «лет тридцати пяти, росту
пониже среднего, полный и даже с брюшком, выбритый, без усов и без бакенбард, с
плотно выстриженными волосами на большой круглой голове, как-то особенно выпукло
закругленной на затылке. Пухлое, круглое и немного курносое лицо его было цвета
больного, темно-желтого, но довольно бодрое и даже насмешливое. Оно было бы даже и
добродушное, если бы не мешало выражение глаз, с каким-то жидким водянистым
блеском, прикрытых почти белыми, моргающими, точно подмигивая кому,
ресницами. Взгляд этих глаз как-то странно не гармонировал со всею фигурой, имевшею в
себе даже что-то бабье, и придавал ей нечто гораздо более серьезное, чем с первого
взгляда можно было от нее ожидать». Именно глаза выдают в герое проницательного
следователя.
Особенности портретов героев зависят от рода литературы, от принадлежности
произведения к тому или иному литературному  направлению . В  драме
автор ограничивается указанием на возраст, социальное положение персонажа в списке
действующих лиц, на детали поведения – в ремарках. Но иногда портреты
детализированы, как например, в драме А.Н. Островского «Воспитанница».
Но чаще о внешности героя мы можем судить по репликам персонажей. О красоте
Марьи Андреевны Незабудкиной («Бедная невеста» Островского) говорят все персонаж, в
нее влюблены Милашин, Хорьков и Мерич. В лирике портрет героя обычно отсутствует.
Тем более он важен, если есть. Например, в стихотворении Н.А. Некрасова «Тройка»
изображена красавица-крестьянка:
Вьется алая лента игриво 
В волосах твоих, черных, как ночь. 
Сквозь румянец щеки твоей смуглой 
Пробивается легкий пушок, 
Из-под брови твоей полукруглой 
Смотрит бойко лукавый глазок.
Но жизнь героини будет очень тяжелой, ее красота будет загублена, и эта идея
передается в том числе благодаря введению еще одного портрета:
Завязавши под мышки передник,
Перетянешь уродливо грудь
<…> 
И в лице твоем, полном движенья,
Полном жизни появится вдруг 
Выраженье тупого терпенья 
И бессмысленный, вечный испуг.
Но чаще портрет не дается полностью, а выделяется наиболее значимая деталь. В
стихотворении Ф.И. Тютчева «Я очи знал, о эти очи…» говорится только о выражении ее
глаз, этого достаточно для раскрытия ее внутреннего мира, обозначения отношений
героев. Здесь даже отсутствуют номинации героини (в том числе и местоименные!), все
внимание героя приковано к ее очам:

В непостижимом этом взоре,


Жизнь обнажающем до дна,
Такое слышалося горе,
Такая страсти глубина!
Дышал он грустный, углубленный
В тени ресниц ее густой,
Как наслажденье, утомленный
И, как страданье, роковой.
Во многих стихотворениях внешность не имеет значения, гораздо важнее
производимое впечатление.
Наибольшая степень предметной изобразительности достигается в эпосе. Именно
здесь портрет героя может быть чрезвычайно подробным, давать исчерпывающее
представление о его социальном положении и характере. Писатель может неоднократно
возвращаться к портрету героя, добавляя новые черты, отмечая изменения в его
внешности, поведении. Например, после смерти жены князю Андрею кажется, что его
жизнь кончена. И Пьер замечает разительную перемену в лице друга: «Слова были
ласковы, улыбка была на губах и лице князя Андрея, но взгляд был потухший, мертвый,
которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать радостного и
веселого блеска. Не то, что похудел, побледнел, возмужал его друг; но взгляд этот и
морщинка на лбу, выражавшие долгое сосредоточение на чем-то одном, поражали и
отчуждали Пьера, пока он не привык к ним». Когда Андрей влюбляется в Наташу, Пьер
«заметил новое, молодое выражение и в лице своего друга».
Однако такие портреты характерны для литературы, начиная с XIX века, до этого
преобладал условный портрет. Например, в романе Ю. Крюденер «Валери» главная
героиня так описана влюбленным в нее Густавом: «Можно быть столь же прелестной
гораздо более красивой, чем она, и оставаться не сравнимой с ней. Она, быть может, не
вызовет восхищения, но в ней есть что-то идеальное, очаровательное, что привлекает
внимание. При виде ее хрупкости, легкости напрашивается сравнение с бесплотной
мыслью. Между тем, когда я впервые ее увидел, она не показалась мне красивой. Она
очень бледна; контраст, который составляют ее веселость, даже ребяческая ветреность, и
лицо с печатью чувствительности и серьезности, произвел на меня необычное
впечатление». В эпоху реализма писатели с помощью портрета стремятся передать
индивидуальность героя. Неслучайно условный портрет неоднократно высмеивался
Пушкиным. Например, в романе «Евгений Онегин» Ольга внешне очень похожа на
положительную героиню эпохи сентиментализма:
…Глаза как небо голубые; 
Улыбка, локоны льняные, 
Движенья, голос, легкий стан, 
Всё в Ольге... но любой роман 
Возьмите и найдете верно 
Ее портрет: он очень мил, 
Я прежде сам его любил, 
Но надоел он мне безмерно.

2.6.2. Динамический портрет. Невербальные формы поведения


Ключевые слова: предметный мир, портрет, семиотика портрета
В эпических произведениях различают экспозиционный и динамический портреты.
Экспозиционный портрет – это подробное перечисление деталей внешности, обычно
представленное при первом появлении героя. Часто повествователь обращает внимание на
черты, выдающие в герое представителя какого-либо социального слоя. Таков портрет
героини рассказа Тургенева «Свидание»: «Чистая белая рубаха, застегнутая у горла и
кистей, ложилась короткими, мягкими складками около ее стана; крупные желтые бусы в
два ряда спускались с шеи на грудь. Она была очень недурна собою. Густые белокурые
волосы прекрасного пепельного цвета расходились двумя тщательно причесанными
полукругами из-под яркой алой повязки, надвинутой почти на самый лоб, белый, как
слоновая кость; остальная часть ее лица едва загорела тем золотым загаром, который
принимает одна тонкая кожа».
Более сложная разновидность экспозиционного портрета – психологический, где
особенное внимание автора сосредоточено деталях внешности героя, раскрывающих его
характер. Черты лица Печорина, фигура, походка, манера одеваться – всё подробно
комментируется офицером-литератором:
«Стройный тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение,
способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов, не
побеждённое ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный
сюртучок его, застёгнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть
ослепительно чистое бельё, изобличавшее привычки порядочного человека; его
запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической
руке, и когда он снял одну перчатку, я был удивлён худобой его бледных пальцев. Его
походка была небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками – верный
признак некоторой скрытности характера. <…> Когда он опустился на скамью, то прямой
стан его согнулся, как будто у него в спине не было ни одной косточки; положение всего
его тела изобразило какую-то нервическую слабость <…> белокурые волосы, вьющиеся
от природы, так живописно обрисовывали его бледный, благородный лоб, на котором,
только по долгом наблюдении, можно было заметить следы морщин, пересекавших одна
другую и, вероятно, обозначавшихся гораздо явственнее в минуты гнева или душевного
беспокойства». Особенное внимание рассказчика привлекают глаза Печорина, которые «не
смеялись, когда он сам смеялся»! Как замечает офицер-литератор, «это признак – или
злого нрава, или глубокой постоянной грусти. Из-за полуопущенных ресниц они сияли
каким-то фосфорическим блеском, если можно так выразиться. То не было отражение
жара душевного: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но
холодный; взгляд его – непродолжительный, но проницательный и тяжёлый, оставлял по
себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если бы не
был столь равнодушно спокоен».
О динамическом портрете говорят, когда в произведении нет подробного описания
внешности героя, она складывается из отдельных деталей, «разбросанных» по всему
тексту. Детали эти нередко меняются (например, выражение лица), что позволяет говорить
о раскрытии характера. Такие портреты часто встречаются в творчестве Толстого. Вместо
подробного перечисления черт внешности писатель использует яркие детали, которые
«сопровождают» персонажа на протяжении всего произведения. Это «лучистые глаза»
княжны Марьи, наивно-детская улыбка Пьера, античные плечи Элен. Одна и та же деталь
может наполняться различным содержанием, в зависимости от чувств, которые
испытывает персонаж. Губка с усиками маленькой княгини придаёт её хорошенькому
личику особенное обаяние, когда она находится в светском обществе. Во время ее
размолвки с князем Андреем эта же губка принимает «зверское, беличье выраженье».

Когда она чувствует, что в ней шевелится ребёнок «глаза ее улыбались ожидая,
губка с усиками поднялась, и детски-счастливо осталась поднятой».
После получения известия о том, что князь Андрей, вероятно, погиб, приподнятая в
улыбке губка маленькой княгини, которой ничего не сообщили, «ещё более напоминала об
общей печали».
Портрет может быть дан глазами другого персонажа, в этом случае он передает
произведенное впечатление. Такой портрет особенно значим, поскольку характеризует
одновременно и самого персонажа и тех, кто на него смотрит. Например, князь Андрей
видит мёртвое лицо Лизы, на котором он читает упрёк себе: «“Я вас всех люблю и никому
дурного не делала, и что вы со мной сделали?” говорило ее прелестное, жалкое, мёртвое
лицо». «И в гробу было то же лицо, хотя и с закрытыми глазами. “Ах, что вы со мной
сделали?” всё говорило оно, и князь Андрей почувствовал, что в душе его оторвалось что-
то, что он виноват в вине, которую ему не поправить и не забыть. Он не мог плакать.
Старик тоже вошел и поцеловал ее восковую ручку, спокойно и высоко лежащую на
другой, и ему её лицо сказало: “Ах, что и за что вы это со мной сделали?” И старик
сердито отвернулся, увидав это лицо». Маленькой княгине был поставлен мраморный
памятник в виде ангела, лицо которого напоминало и князю Андрею, и княжне Марье
лицо Лизы. И «в выражении, которое дал случайно художник лицу ангела, князь Андрей
читал те же слова кроткой укоризны, которые он прочел тогда на лице своей мёртвой
жены: “Ах, зачем вы это со мной сделали?...”» 
Динамический портрет появляется из-за изменения в ходе сюжета социального
статуса героя. Таковы портреты Пугачева в повести Пушкина «Капитанская дочка».
Поведение персонажа – одна из разновидностей динамического портрета.
Разумеется, какие-то действия людей обусловлены традициями, принятыми в том или
ином обществе. Позы, жесты, мимика приобретают семиотический характер, становясь
знаками. Но в рамках этих традиций человек может вести себя весьма по-разному.
Например, Печорин при встрече с Максимом Максимычем не может не поздороваться со
старым приятелем, но делает он это неохотно: «довольно холодно, хотя с приветливой
улыбкой, протянул  ему руку». Когда штабс-капитан напоминает о Бэле, «Печорин чуть-
чуть побледнел и отвернулся...», воспоминание ему неприятно. Игнорирование или
намеренное нарушение традиций помогает понять состояние персонажа в данный момент
или его жизненную позицию в целом. Например, в салоне Шерер князю Андрею
неприятно находиться, очевидно, что он приехал на этот вечер лишь потому, что этого
очень хотела его жена, которая не может жить без светских развлечений и сплетен: «Все в
его фигуре, начиная от усталого, скучающего взгляда до тихого мерного шага,
представляло самую  резкую противоположность  с его маленькою, оживленною женой.
Ему, видимо, все бывшие в гостиной не только были знакомы, но уж надоели ему так, что
и смотреть на них  и слушать их ему было очень скучно. Из всех же прискучивших  ему 
лиц,  лицо  его хорошенькой жены, казалось, больше всех ему надоело. С гримасой, 
портившею его красивое лицо, он отвернулся от нее. Он поцеловал руку Анны Павловны
и, щурясь, оглядел все общество». И герой не считает нужным скрывать свои чувства, его
нисколько не беспокоит репутация гордого и желчного человека. Единственный человек,
которому герой был рад, это Пьер Безухов: «Князь Андрей, не  оглядываясь, морщил 
лицо  в гримасу, выражавшую досаду  на  того,  кто трогает  его  за руку, но, увидав
улыбающееся лицо Пьера, улыбнулся неожиданно-доброй и приятной улыбкой».
Незадолго до смерти, когда уже произошел нравственный перелом, и князь Андрей
«испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной  и  странной  легкости
бытия», и поэтому его поведение серьезно меняется. Он рад видеть сына и сестру, но
прежней душевной теплоты уже нет, глубинная связь с близкими людьми, которые дороги
ему, которых он любит, разрушается. Показательно его прощание с сыном: «Когда ему
привели сына, он приложил к нему свои губы и отвернулся, не потому, чтобы ему было
тяжело или жалко (княжна  Марья и  Наташа  понимали это), но только потому, что  он
полагал,  что это все, что  от него требовали; но когда  ему сказали,  чтобы  он благословил
его, он исполнил требуемое и оглянулся,  как будто спрашивая, не нужно ли еще что-
нибудь сделать».
Нарушение норм поведения часто происходит, когда общаются персонажи,
принадлежащие к разным культурам, когда один и тот же жест, действие может
восприниматься по-разному. Из-за этого могут происходить сложности в общении.
Например, дворянин Оленин, вращавшийся в светском обществе, (повесть Л.Н. Толстого
«Казаки»), живя на Кавказе, не знает, как ему подойти к понравившейся ему казачке, как
заговорить с ней, чтобы ее случайно не обидеть. При довольно длительном контакте двух
культур в каждой из них возникают стереотип человека другой культуры, а также
стереотип отношений между людьми данных культур. Если человек подходит под этот
стереотип, как Белецкий (повесть Толстого «Казаки»), то ему очень легко войти в новую
среду. Но если этот человек другого склада, как склонный к рефлексии Оленин, то ему
будет очень непросто: его поведение абсолютно непонятно казакам, а потому они избегают
его, опасаясь последствий дружбы с ним. И только старый казак дядя Ерошка, который
также выбивается из своей среды, находит с Олениным общий язык, им интересно
общаться.
Выделяются характерные позы, жесты персонажа, раскрывающие его характер,
отношение к другим героям. Например, быстрая решительная походка старика
Болконского говорит о твердости его характера. Однако поведение персонажа может
сильно изменяться в зависимости от жизненной ситуации: «Положим,  например, 
существует  канцелярия,  не  здесь,  а   в   тридевятом государстве, а в канцелярии,
положим, существует правитель канцелярии. Прошу смотреть на него, когда он сидит
среди своих подчиненных,  -  да  просто  от страха и слова не выговоришь! гордость и
благородство, и уж чего не выражает лицо его? просто бери кисть, да и  рисуй:  Прометей, 
решительный  Прометей! Высматривает орлом, выступает плавно, мерно. Тот же самый
орел,  как  только вышел из комнаты и приближается к  кабинету  своего  начальника, 
куропаткой такой спешит с бумагами под мышкой, что мочи нет. В обществе и на
вечеринке, будь все небольшого чина, Прометей так и останется Прометеем, а чуть
немного повыше его, с Прометеем сделается такое превращение, какого и Овидий не
выдумает: муха, меньше даже мухи, уничтожился в песчинку! "Да это не Иван Петрович, -
говоришь, глядя на него. - Иван Петрович выше ростом, а этот и низенький и худенький;
тот говорит громко, басит и  никогда  не  смеется, а этот черт знает что: пищит птицей и
все смеется". Подходишь ближе, глядишь - точно Иван Петрович! "Эхе-хе", - думаешь
себе...».
Несоответствие слов персонажа и его поступков помогает раскрыть истинное его
состояние, отношение к событиям, другим героям. Например, первом неоконченном
рассказе Л.Н. Толстого «История вчерашнего дня» герой понимает, что ему пора уходить,
но делать этого не хочет.
В рассказе А.И. Куприна «Гранатовый браслет» (1911) подробно описана
внешность пяти персонажей: Веры, Анны, ее мужа, генерала Аносова, Желткова. Сестры
противопоставлены друг другу, в том числе и с помощью портретов. «Старшая, Вера,
пошла в мать красавицу англичанку, своей высокой гибкой фигурой, нежным, но
холодным и гордым лицом, прекрасными, хотя и довольно большими руками и той
очаровательной покатостью плеч, какую можно видеть на старинных миниатюрах.
Младшая – Анна, – наоборот унаследовала монгольскую кровь отца <…> Она была на
полголовы ниже сестры, несколько широкая в плечах, живая и легкомысленная
насмешница. Лицо ее сильно монгольского типа с довольно заметными скулами, с
узенькими глазами <…>, с надменным выражением в маленьком, чувственном рте,
особенно в слегка выдвинутой вперед полной нижней губе, – лицо это, однако, пленяло
какой-то неуловимой и непонятной прелестью, которая заключалась, может быть, в
пикантной задорно-кокетливой мимике. Ее грациозная некрасивость возбуждала и
привлекала внимание мужчин гораздо чаще и сильнее, чем аристократическая красота ее
сестры». «У нее были редкой красоты спина, грудь и плечи. Отправляясь на большие
балы, она обнажалась гораздо больше пределов, дозволяемых приличием и модой, но
говорили, что под низким декольте у нее всегда была надета власяница. Вера же была
строго проста, со всеми холодно и немного свысока любезна, независима и царственно
спокойна». Холодность, аристократизм Веры и восточный темперамент Анны –
лейтмотивы. Семейная жизнь сестер совершенно разная. Вера любит и ценит своего мужа,
является преданным его другом, а Анну муж раздражает, она флиртует на его глазах со
многими мужчинами, хотя никогда не изменяет ему. В ней причудливо сочетаются
свободное поведение (она «посещала за границей сомнительные кафе») и набожность, что
предельно заостряется в деталях одежды: неприличное декольте и власяница.
И отношение окружающих к сестрам разное. Вокруг Анны («стрекозы-егозы», по
словам генерала) всегда полно мужчин: им легко и весело с ней. Вера («леди») не
пользуется таким успехом, но именно она может вызвать к себе настоящую любовь, о
которой «грезят женщины и на которую больше не способны мужчины». Аристократичная
Вера представляется романтичному Желткову богиней, в которой «как будто бы
воплотилась вся красота земли»: он благоговейно хранит вещи, забытые ею, умирает со
словами «да святится имя твое». Анну «безумно» любит муж, но его назойливое
ухаживание за ней выглядит жалко, комично. И сам Густав Иванович неприятный,
ограниченный человек, что подчеркнуто в его отталкивающей внешности. Когда он
смеялся, «его худое, гладко обтянутое блестящей кожей лицо, с прилизанными жидкими,
светлыми волосами, с ввалившимися глазными орбитами, походило на череп, обнажавший
в смехе прескверные зубы».
Внешность генерала Аносова выдает в нем настоящего офицера царской армии,
участника многих боев, героя, загрубевшего на службе, но сохранившего доброту и
отзывчивость: «У него было большое, грубое, красное лицо с мясистым носом и с тем
добродушно-величавым, чуть-чуть презрительным выражением в прищуренных глазах,
расположенных лучистыми, припухлыми полукругами, какое свойственно мужественным
и простым людям, видавшим часто и близко перед своими глазами опасность и смерть».
Занимаемая им должность коменданта, вероятно, кажется ему чем-то средним между
военной и гражданской службой. Может быть, поэтому он «ходил без оружия, в
старомодном сюртуке, в фуражке с большими полями и с громадным прямым козырьком».
История его неудачной семейной жизни занимает меньше страницы, но при этом
дважды (!) дан портрет его жены, а имени ее читатель так и не узнает. Аносов считает, что
ее внешность во многом подтолкнула его к женитьбе: «около меня свежая девчонка.
Дышит – грудь так и ходит под кофточкой. Опустит ресницы, длинные-длинные такие, и
вся вдруг вспыхнет. И кожа на щеках нежная, шейка белая такая, невинная, и руки
мяконькие, тепленькие». По его мнению, так выглядеть может только невинная девушка,
он не догадывался, что скрывается за этим. После свадьбы она преображается: «ходит в
затрепанном капоте, туфли на босу ногу, волосенки жиденькие, нечесаные, в папильотках,
с денщиками собачится, как кухарка, с молодыми офицерами ломается, сюсюкает,
взвизгивает, закатывает глаза». И теперь Аносов видит ее «всегда лживые-лживые» глаза.
В портрете Желткова отражены высокая одухотворенность, способность к сильным,
глубоким чувствам и одновременно умение понять другого человека, поставить его
счастье выше собственного. Повествователь не комментирует ту или иную черту,
предоставляя возможность читателю самостоятельно решать, о чем она свидетельствует.
Его бледность, худоба объясняются тяжелыми жизненными условиями, а также
постоянными страданиями (он семь лет безнадежно влюблен в Веру). «Девичье лицо» и
«детский подбородок» говорят о его нежности, однако подбородок еще и «упрямый» – не
намекает ли он на то упорство, с которым Желтков всюду следует за Верой, пишет ей.
После разговора с Верой по телефону он окончательно убеждается, что все его усилия
тщетны и самоубийство – единственный выход. «Глаза его блестели и были глубоки, как
будто наполнены непролитыми слезами», – замечает повествователь. Однако наибольшее
внимание уделено жестам Желткова. Он совершенно растерялся, увидев у себя мужа и
брата Веры, его «нервные пальцы <…> забегали по борту коричневого короткого
пиджачка, застегивая и расстегивая пуговицы». Он далеко не сразу находит, что сказать,
неловко кланяется. Но, услышав от Тугановского, что тот собирался обратиться в
полицию, Желтков преображается, теперь он видит свое нравственное превосходство
перед Тугановским и чувствует себя свободно: «Он положил руки в карманы, сел удобно в
угол дивана, достал портсигар и спички и закурил». Ему нелегко говорить Шеину, что он
давно любит Веру: «Желтков в продолжение нескольких секунд ловил ртом воздух, точно
задыхаясь, и вдруг покатился, как с обрыва. Говорил он одними челюстями, губы у него
были белые и не двигались, как у мертвого». Сравнение с мертвым значимо, оно
предвосхищает слова Желткова о самоубийстве. А когда он лежал в гробу, «губы его
улыбались блаженно и безмятежно, как будто бы он перед расставанием с жизнью узнал
какую-то глубокую и сладкую тайну, разрешившую всю его человеческую жизнь». Важно
помнить, что это точка зрения Веры, которая считает Желткова странным человеком.
Может быть, она думает, что он не мог умереть, не поняв, что такая любовь послана ему в
награду, и не догадавшись, что он ей небезразличен. Неслучайно во время исполнения
сонаты Бетховена Вера «слышит» его: «мы с тобой любили друг друга только одно
мгновение, но навеки».
2.7. Пейзаж
Ключевые слова: предметный мир, пейзаж
Пейзаж (франц. paysage от pays – страна, местность) – это изображение любого
незамкнутого пространства, чаще всего это картина природы. Пейзаж в литературном
произведении обычно имеет национальное своеобразие. Например, в стихотворении
С.А. Есенина «Спит ковыль. Равнина дорогая…» воссоздается типичный среднерусский
пейзаж:
Спит ковыль. Равнина дорогая, 
И свинцовой свежести полынь. 
<…>
Свет луны, таинственный и длинный, 
Плачут вербы, шепчут тополя. 
Но никто под окрик журавлиный
Не разлюбит отчие поля.
А в стихотворении «Запели тесаные дроги…» перед нами не только природа, но и
культура страны, как она открывается в дорожных впечатлениях:
Запели тесаные дроги, 
Бегут равнины и кусты. 
Опять часовни на дороге 
И поминальные кресты.
В повести И.С. Тургенева «Ася» воссоздается колорит южного немецкого города:
«Петух на высокой готической колокольне блестел бледным золотом; таким же золотом
переливались струйки по черному глянцу речки; тоненькие свечки (немец бережлив!)
скромно теплились в узких окнах под грифельными кровлями; виноградные
лозы таинственно высовывали свои завитые усики из-за каменных оград». (Здесь и далее
курсив мой. – И.И.) Этот пейзаж можно назвать урбанистическим (в литературе XIX века
нередко встречаются описания города, в том числе и большого промышленного): автор 
описывает готическую колокольню, дома, ограды. Кроме того, здесь чувствуется взгляд
человека иной культуры. Также пейзаж помогает воссоздать атмосферу тишины, покоя,
уединения, которая во многом способствовала быстрому сближению господина Н.Н. с
Гагиными.
Пейзаж по-разному изображается в зависимости от рода  литературы. В
драме автор, во-первых, вводит его в ремарках. Например, в ремарке к первому действию
драмы А.Н. Островского «Гроза» сказано: «Общественный сад на высоком берегу Волги;
за Волгой сельский вид. На сцене две скамейки и несколько кустов». Во-вторых, пейзаж
может быть представлен в речах действующих лиц, т.е. дан в их восприятии. Кулигин
любуется Волгой, открывающимся с берега видом: «Чудеса, истинно надобно сказать, что
чудеса! <…> пятьдесят лет я каждый день гляжу за Волгу и все наглядеться не могу». Но
почти все жители Калинова не разделяют его восторгов: они, по словам Кулигина,
«пригляделись», либо «не понимают, какая красота в природе разлита». Пейзаж
в драме нередко приобретает символическое значение, например, гроза, многократно
упомянутая персонажами пьесы, символизирует неизбежность наказания за «грех» (так ее
воспринимает Катерина), и в то же время неизбежность наступающих перемен, ломки
старого жизненного уклада.
В лирике пейзаж экспрессивен: он всегда дается в восприятии лирического героя,
поэтому выражает его эмоциональное состояние, переживание. Здесь часто
используются метафоры, эпитеты, олицетворения, психологический параллелизм и другие
изобразительно-выразительные средства. В пейзажном стихотворении важны не только
сами картины природы, а чувства, которые они вызывают у лирического героя. Например,
в стихотворении Есенина «Отговорила роща золотая…» созерцание осенней природы
вызывает у лирического героя мысли об ушедшей юности. Герой осознает себя частью
природы, отсюда такие метафоры и сравнения: «Не жаль мне лет, растраченных на-
прасно // Не жаль души сиреневую цветь»; «Как дерево роняет тихо листья, // Так я роняю
грустные слова». В эпическом произведении существуют наибольшие возможности для
введения пейзажа.
Рассмотрим основные функции пейзажа.
1. Обозначение места и времени действия. Благодаря пейзажу читатель легко может
представить себе, где и когда происходит действие. В некоторых случаях (особенно часто
в лирике) это еще и основной предмет описания. Нередко пейзаж обозначен уже в
заглавии произведений: «Море», «Вечер» В.А. Жуковского, «Деревня» Пушкина, «Забытая
деревня», «Размышления у парадного подъезда», «Железная дорога» Некрасова, «Тихий
Дон» М.А. Шолохова. Место и время действия в произведении редко обозначены точно
(если в нем не описываются исторические события), но их часто можно определить по
особенностям пейзажа, а также по реалиям времени. Имение Кирсановых (роман
Тургенева «Отцы и дети») находится в средней полосе, хотя и ближе к югу: там хорошо
растут березы, акации, встречается осина. Часто пейзаж обозначает время года или время
суток, его смену в ходе сюжета. Например, в романе Толстого «Анна Каренина» Левин
после трудового дня, когда он косил наравне с крестьянами, остается в поле: «Перед
утреннею зарей все затихло. Слышались только ночные звуки неумолкаемых в болоте
лягушек и лошадей, фыркавших по лугу в поднявшемся пред утром тумане. Очнувшись,
Левин встал с копны и, оглядев звезды, понял, что прошла ночь».
Тем более значимо время или место действия, если оно точно обозначено.
Например, в поэме Пушкина «Медный всадник» наводнение, самое сильное и трагичное
за всю историю Петербурга, произошло 7 ноября (старого стиля) 1824 года. Тексту поэмы
предшествует авторское примечание: «Происшествие, описанное в сей повести, основано
на истине. Подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов. Любопытные
могут справиться с известием, составленным В.Н. Берхом».

2. Сюжетная мотивировка. Природные явления могут повлиять на происходящие


события. Например, в «Капитанской дочке» Пушкина буран в степи мотивирует встречу
Петра Гринева и Пугачева, благодаря которой устанавливаются человеческие отношения
между героями. Внезапно разразившаяся гроза в одноименной пьесе Островского
подталкивает Катерину к признанию в своем грехе. Также сюжет произведения может во
многом определяться календарным временем. Например, события в рассказе А.П. Чехова
«Студент» происходит в Страстную Пятницу, поэтому герой рассказывает вдовам историю
об отречении Петра (произошедшую как раз в этот день две тысячи лет назад).
3. Форма психологизма. Эта функция наиболее частая в произведении, пейзаж
оказывается средством раскрытия характера героя. Явления природы могут предвещать те
или иные события в жизни персонажа, создавать определенное настроение. Например,
старый нераспустившийся, а потом зазеленевший дуб в «Войне и мире» Л.Н. Толстого
символизирует два противоположных душевных состояния князя Андрея. В «Тамани»
(«Герой нашего времени» Лермонтова), когда Печорин следит за слепым мальчиком,
природа таинственная, грозящая опасностями: «Луна начала одеваться тучами, и на море
поднялся туман; едва сквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля; у берега
сверкала пена валунов, ежеминутно грозящих его потопить». Последнее слово можно
воспринимать как предвестие событий: Печорин поедет с «ундиной» в лодке, и она его
едва не утопит.
Часто пейзаж, данный через восприятие героя, раскрывает какую-то сторону его
характера или указывает на его психологическое состояние. В романе Тургенева «Отцы и
дети» братья Кирсановы по-разному воспринимают природу: если Николай Петрович
восхищается ее красотой, то Павел Петрович равнодушен к ней. Неслучайно в минуту
душевного беспокойства Николай Петрович уходит в сад, где размышляет в одиночестве.
Он долго ходил по саду, поскольку «не в силах был расстаться с темнотой, с садом, с
ощущением свежего воздуха на лице и с этою грустию, с этою тревогой...».
Поинтересовавшись, что делал брат, «Павел Петрович дошел до конца сада, и тоже
задумался, и тоже поднял глаза к небу. Но в его прекрасных темных глазах не отразилось
ничего, кроме света звезд. Он не был рожден романтиком, и не умела мечтать его
щегольски сухая и страстная, на французский лад мизантропическая душа...» (Гл. XI).
Роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание» открывается подробным
описанием Петербурга. «На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня,
всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому
петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу, – все это разом неприятно потрясло
и без того уже расстроенные нервы юноши. Нестерпимая же вонь из распивочных,
которых в этой части города особенное множество, и пьяные, поминутно попадавшиеся,
несмотря на буднее время, довершили отвратительный и грустный колорит
картины».

Петербург противопоставляется Сибири, описание которой появляется в эпилоге:


«С высокого берега открывалась широкая окрестность. С дальнего другого берега чуть
слышно доносилась песня. Там, в облитой солнцем необозримой степи, чуть приметными
точками чернелись кочевые юрты». И мысли, и чувства Раскольникова в эпилоге совсем
иные, чем в начале романа. В первых частях романа главный герой верит в свою теорию,
которая во многом является следствием его жизни в Петербурге, это своего рода протест,
попытка вырваться из этой губительной атмосферы. Ссылка в Сибирь оказывается своего
рода возвращением к истокам: люди здесь живут так, как жили еще «во времена Авраама».
И именно на каторге происходит разочарование Раскольникова в своей теории, кроме того,
теперь он может по-настоящему оценить любовь Сони, ответить ей взаимностью.
Выразительна как форма психологизма динамика восприятия пейзажа. В рассказе
Чехова «Студент» вначале мрачное настроение Ивана Великопольского полностью
соответствует разыгравшейся непогоде, в какой-то степени вызвано ею: «…Некстати
подул с востока холодный пронизывающий ветер, все смолкло. По лужам протянулись
ледяные иглы, и стало в лесу неуютно, глухо, нелюдимо». После же разговора с вдовами
настроение героя совершенно меняется. Чехов и сейчас обращает внимание на пейзаж, но
теперь он не соответствует настроению героя, даже противопоставлен ему, поэтому
студент не обращает внимания на холод и ветер. 
1. Форма «присутствия»  автора. Через пейзаж может быть выражено
авторское отношение к изображаемому. Например, Тургенев, описывая спор Базарова и
Павла Петровича, нигде прямо не выражает своей оценки нигилизма, но после спора
описывает великолепный тихий вечер: «Уже вечерело; солнце скрылось за небольшую
осиновую рощу, лежавшую в полверсте от сада: тень от нее без конца тянулась через
неподвижные поля. Мужичок ехал рысцой на белой лошадке по темной узкой дорожке
вдоль самой рощи: он весь был ясно виден, весь, до заплаты на плече, даром что ехал в
тени; приятно-отчетливо мелькали ноги лошадки. Солнечные лучи с своей стороны
забирались в рощу и, пробиваясь сквозь чащу, обливали стволы осин таким теплым
светом, что они становились похожи на стволы сосен, а листва их почти синела, и над нею
поднималось бледно-голубое небо, чуть обрумяненное зарей. Ласточки летали высоко;
ветер совсем замер; запоздалые пчелы лениво и сонливо жужжали в цветах сирени; мошки
толклись столбом над одинокою, далеко протянутою веткою». И таким образом писатель
косвенно высказывает свое отношение к нигилизму Базарова, в этом с ним солидарен и
Николай Петрович, невольно подумавший: «Но отвергать поэзию? <…> не сочувствовать
художеству, природе?..»

Часто различные функции пейзажа совмещаются в произведении. Рассмотрим их


на примере главы «Сон Обломова» из романа И.А. Гончарова «Обломов», где пейзаж
играет наиболее важную роль. Открывается глава подробнейшим (на несколько страниц)
описанием пейзажа, задающим тон дальнейшему повествованию. Основная функция
пейзажа – описание места, в котором прошло детство главного героя. Имение
Обломова находится очень далеко от Петербурга, «чуть ли не в Азии», недалеко протекает
Волга, лесов нет, вокруг только поля и холмы, но в какой именно губернии расположен
город, не сказано. Писателю важно подчеркнуть удаленность имения, куда не доходят
вести из далекого мира, и где живут люди, «думая, что иначе и не должно и не может быть,
уверенные, что и все другие живут точно так же и что жить иначе – грех». Это
«благословенный край», здесь все дышит гармонией и стабильностью: «небо там <…>
ближе жмется к земле, но не с тем, чтоб метать стрелы, а разве только, чтоб обнять ее
покрепче, с любовью»; солнце «ярко и жарко светит около полугода», зима «выдерживает
свой характер вплоть до узаконенной поры тепла»; «все идет обычным общим порядком».
И даже сила и число грозовых ударов кажутся одинаковыми из года в год, «как будто из
казны отпускалось на год на весь край известная мера электричества». И в жизни людей
случайности очень редки, здесь из года в год ничего не меняется и почти ничего не
происходит. Поэтому обломовцы боятся любых вторжений внешнего мира в их жизнь:
господа очень испугались, когда получили письмо, долго не хотели его вскрывать.
В этих местах нет ничего, поражающего воображения: ни гор, ни моря. «Поэт  и
мечтатель не остались бы довольны даже общим видом этой скромной и незатейливой
местности». Здесь нет ничего, что могло бы напомнить пейзажи в духе Вальтера Скотта.
Зато все радует глаз: «река бежит весело, шаля и играя», три месяца в году безоблачное
небо, и даже грозы «не страшны, а только благотворны». В Обломовке нет соловьев, «зато
какое обилие перепелов», которые там «услаждают людской слух пением», их держат
почти в каждой избе в нитяной клетке.
Местность накладывает отпечаток на характеры жителей. Гончаров отмечает
спокойствие обломовцев, не желающих ничего менять: Онисим Суслов живет в избе,
висящей над оврагом, господа не спешат чинить обвалившуюся галерею. Край здесь
благодатный: нет ни «ядовитых гадов», ни саранчи, ни даже медведей и волков, не
известны обломовцам и страшные болезни. И у жителей нет необходимости много
трудиться: «они сносили труд как наказание». В знойный полдень в природе «все как
будто вымерло», все обломовцы погружаются в сон, подобный смерти. Вечером, когда
жара спадает, все просыпаются, пьют чай, идут гулять. Жизнь людей включается в
природный цикл. В долгие зимние вечера ребенок слушает сказки, предания, страшные
истории, которые рассказывает ему нянька. Эти же рассказы слушали и отец, и дед
Обломова. Сказка «и над взрослыми и до конца жизни сохраняет свою власть», поэтому «в
Обломовке верили всему». И природа, казалось, также подстраивалась под верования
людей во все чудесное: грозы там «не забывают почти никогда Ильина дня, как будто для
того, чтобы поддержать известное предание в народе». Циклы можно видеть и в жизни
людей: «рождение детей, обряды, пиры, пока похороны не изменят декорации; но не
надолго; одни лица уступают места другим». И даже на уровне стиля воссоздается
атмосфера неподвижности: в этой главе особенно много глаголов в настоящем времени, а
те, которые стоят в прошедшем, почти всегда несовершенного вида. Создается ощущение
бесконечно тянущегося времени, в котором все неизменно повторяется.
В такой атмосфере формируется характер Ильи Ильича Обломова, его жизненные
устремления: это психологическая функция пейзажа. Показательно, что сон героя
начинается именно описания природы, того, что ему особенно запомнилось. Обломов не
был изначально ленивым и апатичным: ему был интересен окружающий мир. Он замечает,
что тень в десять раз больше самого Антипа и она уже двинулась за гору, хотя Антип «еще
и со двора не успел съехать», а тень от его лошади тем временем «накрыла собой весь
луг». Ребенку интересно узнать, куда делась тень лошади, он хочет побежать к горе, но
взрослые считают, что ребенку опасно уходить со двора. Зимой он хотел бы играть в
снежки: и он не боится ни холода, ни мороза, ему весело. А родители были в ужасе от
того, что ребенок убежал на улицу. Постепенно Обломов входит в этот ритм жизни, и его
идеалом становится Обломовка. Он мечтает о спокойной семейной жизни в имении, на
лоне природы.
Ему тяжело привыкнуть к петербургской суете, когда «жить некогда», где «теряется
человек». Он не смог привыкнуть к службе: «Он полагал, <…> что слякоть, жара или
просто нерасположение всегда будут служить достаточными и законными предлогами к
нехождению в должность.
Но как огорчился он, когда увидел, что надобно быть по крайней мере
землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу, а землетрясений, как на
грех, в Петербурге не бывает; наводнение, конечно, могло бы тоже служить преградой, но
и то редко бывает». Обломов не возвращается в имение лишь потому, что это сопряжено с
большими хлопотами. Сам герой считает, что его идеал далек от жизни родителей: его
жена не будет заниматься хозяйством, а станет играть на фортепиано. И в конце жизни
Обломов находит свою Милитрису Кирбитьевну в лице Агафьи Матвеевны Пшеницыной
и свою «Обломовку» на Выборгской стороне, где нет столичной суеты, куда зимой нередко
забегают волки. У Агафьи Матвеевны есть свой огород, по двору ходят куры. И это тоже
своего рода отголосок Обломовки.
Пейзажи передают и  авторское отношение к обломовскому миру. С одной
стороны, автор с симпатией рисует гармонию и спокойствие, царствующие в Обломовке:
«Измученное волнениями или вовсе незнакомое с ними сердце так и просится спрятаться
в забытый всеми уголок и жить никому не ведомым счастьем». Автор неоднократно
подчеркивает простоту и обыденность жизни людей, в том числе с помощью пейзажей.
Особенно выразительны сравнения: луна здесь похожа не на таинственную «кокетку»,
«наряжающуюся в палевые облака», а на «круглолицую деревенскую красавицу». Эта
непритязательная красота мила автору, неслучайно «деревенская красавица» луна
противопоставляется «городскому волоките» (поэту). В то же время чувствуется и
ироничное отношение автора к обломовцам, не знакомым с насыщенной духовной
жизнью. Здесь автор явно противопоставляет им себя: «Настали минуты всеобщей,
торжественной тишины природы, когда сильнее работает творческий ум, жарче кипят
поэтические думы, когда в сердце живее вспыхивает страсть или больнее ноет тоска, когда
в жестокой душе невозмутимее и сильнее зреет зерно преступной мысли, и когда… в
Обломовке все почивают так крепко и покойно». И хотя обломовцы воспитывались на
сказках и преданиях, они не замечают таинственной красоты ночной природы: не им, а
автору кажется, что «деревья превращаются в каких-то чудовищ». 
Сон снится герою, когда он сравнивает себя с «другим», который легко бы и нашел
новую квартиру, и ответил бы на письмо старосты, и вообще вел бы другую, более
интересную и плодотворную жизнь. Обломов чувствует, что природа не обидела его, ему
«жаловаться нельзя». Он смутно чувствует, что его жизнь определяется его характером, и
тогда возникает новый вопрос: «Отчего я… такой?». И у него, вероятно, находится ответ,
ведь засыпает он со словами: «Должно быть… это… оттого…» Герою снится сон,
являющийся ответом на этот вопрос. Второй раз этот вопрос обсуждается Обломовым и
Штольцем, и ответ тот же: «обломовщина». Слово пугает Илью Ильича, поскольку он
осознает правоту своего друга и внутренне соглашается с этим. Но если сон рисует
поэтичность и гармонию обломовского мира, то Штольц видит его косность, губительное
влияние на человека.
В конце романа становится известно, что жизнь в Обломовке скоро совершенно
изменится: здесь строят железную дорогу, появится связь с большим миром. Забытый
всеми, как раньше казалось, уголок станет торговым селом, здесь закипит жизнь. Мир, в
котором хотел бы жить Обломов, безвозвратно уходит в прошлое, прогресс добирается и
сюда. И неслучайно Штольц ничего не рассказывает об этом другу, понимая, что тот не
поймет открывающихся перспектив и только испугается нововведениям.
Противопоставление Обломова и Штольца, проходящее через весь роман, выражается и в
различном видении будущего Обломовки.
Живописный уголок в Крыму, где поселились Штольц с Ольгой, помогает раскрыть
их характеры. Это место тихое и спокойное, на первый взгляд, может напомнить
Обломовку. Они живут на морском берегу, а это антитеза Обломовке: в «Сне Обломова»
отмечалось, что море «наводит только грусть и тоску на человека». Из окна видна дорога в
город: Штольцу необходимо часто там бывать. Здесь чувствуется близость цивилизации,
необходимой героям, которой так боялись обломовцы. Они не замечали красот природы, а
Штольц и Ольга «не встречали <…> равнодушно утра; не могли тупо погрузиться в
сумрак теплой, звездной, южной ночи. Их будило вечное движение мысли, вечное
раздражение души и потребность думать вдвоем, чувствовать, говорить!..» Здесь косвенно
выражена симпатия к героям: вспомним, что автора обескураживало равнодушие
обломовцев к природе. Образ жизни, который ведут Штольцы тоже со- и
противопоставлен мечтам Обломова. Внешне все так, как мечтал Обломов: они «любили
долго сидеть за чаем, иногда даже будто лениво молчали, потом расходились по своим
углам или работали вместе, обедали, ездили в поля, занимались музыкой», но «разговор не
кончался у них, бывал часто жарок». Все, чем занимались они, будило мысль или рождало
какое-нибудь чувство. В описании их жизни отсутствуют глаголы настоящего времени: и
на уровне стиля заметна большая динамика по сравнению с описанием Обломовки.
Смена времен года, место, где живут Обломов и Ольга, оказывает влияние на
развитие их отношений, т.е. частично выполняет сюжетную функцию. Летом герои
нанимают дачи по соседству друг от друга, у них есть возможность видеться наедине
каждый день. От Обломова, разумеется, требуются определенные усилия: читать книги,
гулять с Ольгой, не спать днем. Но они не столь серьезны и даже приятны, особенно когда
он сможет ответить на волнующий Ольгу вопрос. У Ольги всегда есть возможность
проверить, чем занят Обломов: ему будет стыдно, если Ольга узнает, что он, например,
спал днем. Когда наступает осень, герои возвращаются в Петербург. Теперь они не могут
беспрепятственно встречаться: в любой момент их могут увидеть общие знакомые, и
Ольгина репутация будет испорчена. Обломов может постоянно бывать у Ольги только в
качестве жениха. Но прежде чем сделать предложение, необходимо привести в порядок
имение (на этом настаивает Ольга), а для этого надо поехать туда и заняться хозяйством. А
именно этому всячески противится Обломов. Обломов и Ольга живут на разных берегах
Невы: они не могли встречаться, когда река стала замерзать, а мосты еще не были
наведены. Над Обломовым уже нет строгого Ольгиного контроля, и он быстро
возвращается к прежнему образу жизни. Разрыв становится неизбежным. Разумеется,
сложности во взаимоотношениях героев были и раньше, у них противоположные
стремления, идеалы: их отношения были обречены с самого начала. Но если вначале
обстоятельства были благоприятны, то затем они создают трудности.
Итак, в романе «Обломов» мы можем наблюдать все основные функции пейзажа.
Но наибольшее внимание уделяется психологической. Причем Гончаров показывает
двунаправленность связи природы и характера человека. С одной стороны, Обломовка
сформировала характер главного героя: от ее влияния он так и не смог избавиться. С
другой – Штольц и Ольга поселяются в месте, отвечающем их духовным потребностям.

ЛЕКЦИЯ 11 . ИНТЕРЬЕР

Ключевые слова: предметный мир, интерьер


Интерьер (от фр. interiour – внутренний) – изображение внутренних помещений
здания. В художественном произведении интерьер показывает условия жизни
персонажей и тем самым используется в основном для характеристики героев,
социальной среды.
Автору необязательно описывать то, что само собой разумеется для читателя, в
частности, Толстой в «Войне и мире» в основном ограничивается отдельными деталями.
Например, дом князя Андрея в Петербурге фактически не описан, только о столовой
сказано, что она была отделана «изящно, заново, богато»: «всё, от салфеток до серебра,
фаянса и хрусталя, носило на себе тот особенный отпечаток новизны, который бывает в
хозяйстве молодых супругов». Предполагается, что читатель может примерно представить
себе обстановку.
Но если в произведении описывается неизвестная (мало известная) читателю среда,
другая историческая эпоха, интерьер может играть
важную культурологическую Культурология– это наука о закономерностях существования
и развития культуры, о взаимосвязях культуры и других областей человеческой
деятельности. роль. Подчёркивая своеобразие того или иного уклада жизни, писатели
широко используют различные лексические
средства: диалектизмы, просторечия, архаизмы, историзмы,профессионализмы и др. В
повести А.С. Пушкина «Капитанская дочка» показана жизнь обычной офицерской семьи в
далёкой провинции, в глухой Белогорской крепости, где чувствуется атмосфера старины.
В одной комнате «в углу стоял шкаф с посудой; на стене висел диплом офицерский за
стеклом и в рамке; около него красовались лубочные картинки, представляющие взятие
Кистрина и Очакова, также выбор невесты и погребение кота».
одробное описание обстановки – традиционный способ характеристики героя, его
повседневного образа жизни. Например, Пушкин так описывает кабинет Онегина:

Всё, чем для прихоти обильной 


Торгует Лондон щепетильный 
И по Балтическим волнам 
За лес и сало возит нам, 
Всё, что в Париже вкус голодный, 
Полезный промысел избрав, 
Изобретает для забав, 
Для роскоши, для неги модной,–
Всё украшало кабинет 
Философа в осьмнадцать лет. 
Янтарь на трубках Цареграда, 
Фарфор и бронза на столе, 
И, чувств изнеженных отрада, 
Духи в гранёном хрустале; 
Гребёнки, пилочки стальные, 
Прямые ножницы, кривые, 
И щётки тридцати родов 
И для ногтей и для зубов.
Нагнетая подобные детали, Пушкин подчёркивает, что Онегин – светский человек,
любящий жить на широкую ногу, старающийся иметь дома всё, что входит в моду. Здесь
каждая деталь в отдельности вряд ли имеет характерологическое значение, важна
их совокупность. Очевидно, что герой тщательно следит за своей внешностью. Кроме
того, в описании чувствуется авторская ирония по отношению к герою, которому
необходимы «щётки тридцати родов / И для ногтей и для зубов». Вряд ли случайно, что за
этим следует шутливое замечание о том, что «Быть можно дельным человеком / И думать
о красе ногтей».
Многочисленные предметно-бытовые детали в романе Ф.М. Достоевского
«Преступление и наказание», подчёркивают крайнюю степень бедности, почти нищеты.
Почти все герои романа живут в жутких условиях. Комната Раскольникова, по его же
собственным словам, больше похожа на шкаф или гроб: «крошечная клетушка, шагов в
шесть длиной, имевшая самый жалкий вид с своими желтенькими, пыльными и всюду
отставшими от стен обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку
становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок.
Мебель соответствовала помещению: было три старых стула, не совсем исправных,
крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному,
как они были запылены, видно было, что до них давно уже не касалась ничья рука; и,
наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть не всю стену и половину ширины
всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях и служившая постелью
Раскольникову». В похожих условиях живет Сонечка.  «Сонина комната походила как
будто на сарай, имела вид весьма неправильного четырехугольника, и это придавало ей
что-то уродливое. Стена с тремя окнами, выходившая на канаву, перерезывала комнату
как-то вкось, отчего один угол, ужасно острый, убегал куда-то вглубь, так что его, при
слабом освещении, даже и разглядеть нельзя было хорошенько; другой же угол был уже
слишком безобразно тупой. Во всей этой большой комнате почти совсем не было мебели.
В углу, направо, находилась кровать; подле нее, ближе к двери, стул. По той же стене, где
была кровать, у самых дверей в чужую квартиру, стоял простой тесовый стол, покрытый
синенькою скатертью; около стола два плетеных стула. Затем, у противоположной стены,
поблизости от острого угла, стоял небольшой, простого дерева комод, как бы
затерявшийся в пустоте. Вот все, что было в комнате. Желтоватые, обшмыганные и
истасканные обои почернели по всем углам; должно быть, здесь бывало сыро и угарно
зимой. Бедность была видимая; даже у кровати не было занавесок». Не намного лучше
живёт богатая старуха-процентщица: «Небольшая комната <…> с желтыми обоями,
геранями и кисейными занавесками на окнах. Мебель, вся очень старая и из жёлтого
дерева, состояла из дивана с огромною выгнутою деревянною спинкой, круглого стола
овальной формы перед диваном, туалета с зеркальцем в простенке, стульев по стенам да
двух-трёх грошовых картинок в желтых рамках, изображавших немецких барышень с
птицами в руках, – вот и вся мебель. В углу перед небольшим образом горела лампада. Всё
было очень чисто: и мебель, и полы были оттерты под лоск; все блестело».
Однако функции интерьера в этих случаях различны. Если Раскольников и Сонечка
чрезвычайно бедны и вынуждены жить в таких условиях, то Алёна Ивановна, имея
несколько тысяч, может позволить себе жить иначе. Бедность обстановки говорит больше
о её скупости. Таким образом, здесь совмещаются две функции интерьера: описание
условий, в которых живёт героиня, и указание на её характер.
Психологическая функция интерьера может быть разнообразной. Естественно,
человек старается окружить себя теми вещами, которые ему нравятся. Например, в
«Мёртвых душах» в доме Собакевича много тяжёлых, грубых, громоздких, некрасивых,
зато очень прочных вещей. Все предметы, как замечает автор, имели «какое-то странное
сходство с хозяином дома». Своеобразным показателем деградации Плюшкина
оказывается постепенное опустение его дома, замыкание комнат. В то же время персонаж
может не обращать внимания на окружающую его обстановку. Например, в комнате
Обломова вещи не составляли гармоничного целого, чувствовалось, что хозяин просто
купил то, что было необходимо, не особенно заботясь о красоте интерьера. Так
подчёркивается лень Обломова. Кроме того, Гончаров неоднократно обращает внимание 
читателя на пыль, лежащую на всех предметах: Захар ленится вытирать её с мебели.
Но и интерьер может оказывать психологическое влияние на персонажа. Например,
Достоевский подчёркивает, что свою теорию Раскольников вынашивал, лёжа на диване в
своей комнатке, похожей на шкаф, гроб. Разумеется, герою хотелось вырваться отсюда,
при этом он прекрасно понимает, что даже если он будет много работать, ему ещё долго
придётся так жить. Постепенно он приходит к мысли о том, что имеет право убить другого
человека, чтобы «карьеру начать».
В литературе ХХ века интерьер всё больше приобретает символические черты. В
пьесе М.А. Булгакова «Дни Турбиных» лейтмотивом проходят «кремовые шторы»,
создающие уют в доме Турбиных, который отмечают все, кто приходит к ним. Дом
предстаёт спасительным прибежищем во время гражданской войны, здесь как бы
останавливается время: стоит ёлка, как это было в дореволюционную эпоху, ведутся
философские беседы, играет музыка.

В рассказе И.А. Бунина «Чистый понедельник» героиня воплощает загадочный


русский характер, в котором причудливо соединяется восточное и западное начала, но
доминирует, бесспорно, восточное. В её комнате «много места занимал широкий турецкий
диван, стояло дорогое пианино» (инструмент западного происхождения), а над диваном
«зачем-то висел портрет босого Толстого» – писателя, старавшегося жить так, как жили
русские крестьяне, стремившегося к спокойной жизни вдали от светской суеты (что
ассоциируется с восточной созерцательностью, «неподвижностью») и в итоге порвавшего
со всей своей прежней жизнью, что сделает в конце концов и героиня рассказа. Важность
духовного начала в жизни героини проявляется и в том, что «в доме против храма
Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже».
Так же, как и пейзаж, интерьер наиболее подробно описывается в эпосе; в драме на
него указывают в основном ремарки. В драматургии А.П. Чехова и А.М. Горького они
разрастаются и приобретают повествовательный характер: «Подвал, похожий на пещеру.
Потолок – тяжёлые каменные своды, закопчённые, с обвалившейся штукатуркой. Свет – от
зрителя и, сверху вниз, – из квадратного окна с правой стороны. Правый угол занят
отгороженной тонкими переборками комнатой Пепла, около двери в эту комнату – нары
Бубнова. В левом углу – большая русская печь; в левой, каменной стене – дверь в кухню,
где живут Квашня, Барон, Настя. Между печью и дверью у стены – широкая кровать,
закрытая грязным ситцевым пологом. Везде по стенам – нары. На переднем плане у левой
стены – обрубок дерева с тисками и маленькой наковальней, прикреплёнными к нему, и
другой, пониже первого».  
В лирике редко даётся подробное описание интерьера. Например, в стихотворении
А.А. Фета «Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали…», где действие происходит в
гостиной, сказано только о рояле. Всё остальное не имеет отношения к впечатлению от
пения героини.

ЛЕКЦИЯ 12. ДЕТАЛЬ

1. Деталь и образ
Ключевые слова: предметный мир, деталь, символика, образ
При анализе произведения всегда актуален вопрос о пределах допустимого
членения текста. Творчество неотделимо от мук слова, причем выбор синонима, тропа и
т.д. мотивирован не только семантикой, — это и поиск гармонического сочетания звуков и
выразительного ритма, интонации. В.Маяковский, комментируя процесс «делания»
стихотворения «Сергею Есенину», наглядно показал, как нужная по смыслу рифма
«трезвость» повлекла за собой подбор звуков и, соответственно, слов в предшествующей
строке, куда он ввел недостающие «резв», «т», «ст» (начальный вариант: «Может быть
летите... знаю вашу резвость!»; конечный – «Пустота, – летите, в звезды врезываясь...»).
Значимыми при восприятии речевой материи оказываются, таким образом, не только слова
и предложения, но и строевые единицы языка: фонемы, морфемы – т.е. единицы,меньшие,
чем слово.
Иные, лишь условно, с эстетической точки зрения, неразложимые единицы
фиксируются, когда мы поднимаемся в метасловесное измерение произведения – в
его предметный мир. Здесь явственнее черты, сближающие литературу с другими видами
искусства. Самую малую единицу предметного мира традиционно
называют художественной деталью, что хорошо согласуется с этимологией слова:
«деталь» (франц. detail) — «мелкая составная часть чего-либо (напр., машины)»;
«подробность», «частность»; во французском языке одно из значений — «мелочь»,
«розничная, мелочная торговля»; ср.detailler – «разрезать на куски», «продавать в
розницу»; также «детализировать». Принципиальным является отнесение детали к
предметной стороне изображения: «Образная форма литературного произведения
заключает в себе ... три стороны: систему деталей предметной изобразительности, систему
композиционных приемов и словесный (речевой) строй...»; «...Обычно к детали
художественной относят преимущественно подробности предметные в широком
понимании: подробности быта, пейзажа, портрета...[…] Поэтические приемы, тропы и
фигуры стилистические обычно к детали художественной не относят...».
Детализация в литературе не просто интересна, желательна, — она неизбежна;
говоря иначе, это не украшение, а суть образа. Ведь воссоздать предмет во всех его
особенностях писатель не в состоянии, и именно детали замещают в тексте целое.
Выбирая ту или иную деталь, автор рассчитывает на воображение, опыт читателя,
добавляющего мысленно недостающие элементы. Такое «устранение мест неполной
определенности» Р. Ингарден называет «конкретизацией» произведения читателем и
приводит, в частности, следующий пример (речь идет о романе Г. Сенкевича): «Не зная...
(поскольку это не обозначено в тексте), какого цвета глаза у Баськи из «Пана
Володыевского», мы представляем ее себе, допустим, голубоглазой. Подобным же образом
мы дополняем и другие, не определенные в тексте, особенности черт ее лица, так что
представляем ее себе в том или ином конкретном облике, хотя в произведении этот облик
дан не с исчерпывающей определенностью. Этим мы, несомненно, выходим
за пределы самого произведения, но делаем это, однако, в соответствии с его замыслом,
так как в произведении и не предусматривается, чтобы у Баськи в ее лице чего-то не
хватало».
То, что не вошло в текст, очевидно, и несущественно для понимания целого (в
данном случае — образа героини). В рассказе Чехова «Поцелуй» незнакомка, по ошибке
поцеловавшая Рябовича в темной комнате, так и остается не опознанной им. Слишком уж
неопределенны запомнившиеся ему приметы: «Рябович остановился в раздумье... В это
время неожиданно для него послышались торопливые шаги и шуршанье платья, женский
задыхающийся голос прошептал «наконец-то!», и две мягкие, пахучие, несомненно
женские руки охватили его шею; к его щеке прижалась теплая щека и одновременно
раздался звук поцелуя. Но тотчас же поцеловавшая слегка вскрикнула и, как показалось
Рябовичу, с отвращением отскочила от него». Кто именно была она — не важно. Ведь
рассказывается об одиночестве героя, и нечаянный эпизод с поцелуем подчеркивает
тщетность его мечты о любви. Это не занимательная история с переодеваниями.
Для писателя найти характерную, емкую деталь – творческая радость. Так, уже
после завершения романа «Воскресение» Толстому, по свидетельству мемуариста,
«пришла в голову одна художественная деталь, осветившая ярко то, что дотоле было в
тени. Прежде в «Воскресении» не было эпизода со 100 рублями, которые Нехлюдов дает
Катюше за ее позор. Без этого же эпизода острота отвращения к себе у Нехлюдова не была
достаточно мотивирована. Придумавши эту деталь, Лев Николаевич был очень доволен и
… немедленно сделал вставку».
Нередко высказывается мысль о том, что в истории литературы постепенно
развивалось мастерство детализации. Ю. Олеша, увлекавшийся кино, находил «крупный
план» у Пушкина, считая его прорывом в поэтику будущего: «...есть некоторые строки,
наличие которых у поэта той эпохи кажется просто непостижимым:

Когда сюда, на этот гордый гроб, 


Придете кудри наклонять и плакать.
«Кудри наклонять» – это результат обостренного приглядывания к вещи, не
свойственного поэтам тех времен. Это слишком «крупный план» для тогдашнего
поэтического мышления...». Х.Ортега-и-Гассет противопоставляет современный
«медлительный» роман, с его главным интересом к «лицам» многовековой диктатуре
сюжета: «...жанр постепенно переходит от повествования, которое только указывало,
намекало на что-то, к представлению во плоти […] Императив романа – присутствие. Не
говорите мне, каков персонаж, – я должен увидеть его воочию». Что такое «присутствие»,
испанский критик поясняет на примере своих любимых романистов: Стендаля («...говоря
«мадам Реналь полюбила Жюльена Сореля», мы просто указываем на событие. Стендаль
же представляет его в непосредственной действительности наяву») и Достоевского
(«Порой Достоевский пишет два тома, чтобы изложить события, случившиеся за
несколько дней или даже часов. […] Плотность обретается не нанизыванием одного
события на другое, а растягиванием каждого отдельного приключения за счет
скрупулезного описания мельчайших его компонентов»).
Показательны в этом плане позднейшие обработки старых сюжетов. В
«Королевских идиллиях» А.Теннисона (1859), где заимствованы и лица и события
средневековых поэм о рыцарях Круглого стола, по мнению А.Н.Веселовского, следует
отнести «на счет XIX века ту любовь к фламандской стороне жизни, которая
останавливается на ее иногда совершенно неинтересных мелочах, и на счет XVIII столетия
то искусственное отношение к природе, которое любит всякое действие вставить в рамки
пейзажа и в его стиле, темном или игривом, выражать свое собственное сочувствие
человеческому делу. Средневековый поэт мог рассказывать о подвигах Эрека, но ему в
голову не пришло бы говорить о том, как он въехал на двор замка Иньоля, как его конь
топтал при этом колючие звезды волчца, выглядывавшие из расселин камней, как он сам
оглянулся и увидел вокруг себя одни развалины […] Эти реальные подробности обличают
новое время: это — зеленые побеги плюща, охватившие серые своды древнего
сказания...».
Приведенное наблюдение — из области исторической поэтики, изучающей
устойчивые литературные стили, системы условностей (коды), постоянно пополняющие
кладовую культурной памяти. Чтение художественных текстов предполагает
распознавание, дешифровку этих кодов. Их видит наметанный глаз знатока.
Однако данные исторической поэтики нимало не колеблют положения о
детализации как о неотъемлемом свойстве, условии художественного изображения.
Меняются лишь принципы и приемы детализации. Вкус к детали, к тонкой (не топорной)
работе объединяет художников, в какое бы время они ни жили (другой вопрос – какие
именно детали окзываются в фокусе внимания).
Для подтверждения этой мысли можно приводить самый разный материал. В
трудах фольклористов, медиевистов о детализации сказано ничуть не меньше, чем в
исследованиях, скажем, творчества Л. Толстого, Н. Гоголя, А. Чехова, И. Бунина, В.
Набокова. Так, Ф.И. Буслаев отмечает пристрастие героического эпоса к мелочам: «Всегда
спокойный и ясный взор певца с одинаковым вниманием останавливается и на Олимпе,
где восседают боги, и на кровавой битве, решающей судьбу мира, и на мелочах едва
заметных, при описании домашней утвари или вооружения». Однако здесь «вы не найдете
ни одного подробного описания природы, которое само по себе составляло бы главный
предмет рассказа…». Поэтика героического эпоса совсем непохожа на индивидуальные
стили «медлительных» романов, где преобладает иная, психологическаядетализация. Но
везде перед нами язык искусства – язык детали.
Чтобы быть заметной как прием, детализация нуждается в контрастном фоне –
суммарном, кратком обозначении предмета речи. Толстой называл его генерализацией.
Чередование детализации (ведущей к ретардации повествования) и генерализации создает
определенный ритм изображения. «Я увлекался сначала в генерализацию, потом в
мелочность, теперь, ежели не нашел середины, по крайней мере понимаю ее
необходимость и желаю найти ее», – писал он о своей работе над «Детством». Что
имелось в виду под «серединой»? Вероятно, равновесие обоих принципов. В позднем
рассказе Толстого «После бала» подробно описано наказание солдата шпицрутенами,
поразившее своей жестокостью рассказчика, Ивана Васильевича, когда он был молод и
влюблен. Следствием этого потрясения было решение Ивана Васильевича нигде не
служить, о чем он кратко упоминает, как того и требует лапидарный стиль обрамления:
«Не мог поступить в военную службу, как хотел прежде, и не только не служил в военной,
но нигде не служил и никуда, как видите, не годился». И любовь его к Вареньке после
увиденного «после бала» скоро прошла, он так и не женился. После бала было не одно то
утро – прошла целая жизнь, которая могла бы стать сюжетом романа. Но о ней сказано в
одной фразе.

2.9.2. Символика детали


Ключевые слова: предметный мир, деталь, символика, образ
Классификация деталей повторяет структуру предметного мира (мир
произведения): образ героя складывается из особенностей его внешности (портрет),
поступков, переживаний (психологизм), выделяют также детали сюжета, обстановки
(пейзаж, интерьер) и пр. При этом в произведении какой-то вид или виды деталей могут
отсутствовать, что подчеркивает условность литературы (аббревиатуры
действительности). Как шутливо заметил Ю. Нагибин: «Но то, чего мало для всесоюзного
розыска, вполне достаточно для литературы».
При литературоведческом описании стиля родственные детали часто объединяют.
Согласно А.Б. Есину, естественно выделить три группы: детали сюжетные,
описательные, психологические. Преобладание той или иной группы порождает
соответствующее свойство, или доминанту, стиля: «сюжетность» («Тарас Бульба»
Гоголя), «описательность» («Мертвые души»), «психологизм» («Преступление и
наказание» Достоевского); названные свойства «могут и не исключать друг друга в
пределах одного произведения».
Подобно слову, живущему полной жизнью в тексте, в высказывании, деталь
раскрывает свои значения в ряду деталей – тоже тексте, только метасловесном. Важно
понять принципы сочетания деталей, характерные для автора, их со- и/или
противопоставления.
Увидеть некие «законы» в сочетаниях деталей – вот что ценил Л. Толстой в
литературной критике: «…для критики искусства нужны люди, которые бы показывали
бессмыслицу отыскивания мыслей в художественном произведении и постоянно
руководили бы читателей в том бесконечном лабиринте сцеплений, в котором и состоит
сущность искусств, и к тем законам, которые служат основанием этих сцеплений».
В «Войне и мире» образ Пьера Безухова, при первом его появлении в романе
(светский раут у Анны Шерер), складывается из контрастирующих друг с другом деталей:
улыбки, делающей лицо «детским, добрым, даже глуповатым и как бы просящим
прощения», и взгляда – «умного и вместе робкого, наблюдательного и естественного»;
улыбки и «святотатственных», для большинства гостей, речей («Революция была великое
дело...»). Вот Пьер покидает салон: «Анна Павловна повернулась к нему и, с
христианскою кротостью выражая прощение за его выходку, кивнула ему и сказала:
– Надеюсь увидеть вас еще, но надеюсь тоже, что вы перемените свои мнения, мой
милый мсье Пьер, – сказала она.
Когда она сказала ему это, он ничего не ответил, только наклонился и показал всем
еще раз свою улыбку, которая ничего не говорила, разве только вот что: «Мнения
мнениями, а вы видите, какой я добрый и славный малый». И все и Анна Павловна
невольно почувствовали это» (т.1, ч.1, гл. V). Для Толстого детская улыбка Пьера важнее
его мнений, который будут еще не раз меняться. «Ум сердца» писатель всегда предпочитал
«уму ума» (часто цитируя в письмах эту понравившуюся ему антитезуА.А. Фета).
Данный пример показывает также, насколько важны в ситуациях
общения невербальные формы поведения: жесты, мимика, взгляд, походка, смех, слезы и
т.п. (все это – предмет изучения стремительно развивающейся в настоящее время
невербальной семиотики). Информация, которую передают невербальные «языки»,
нередко расходится со смыслом слов; кроме того, она сама бывает противоречивой (так,
жесты могут означать приветствие и радость, а взгляд быть враждебным)Динамический
портрет. Невербальные формы поведения.. Подобные несоответствия широко
представлены в литературе, это один из частых приемов психологизма.
О роли невербальных знаков в общении свидетельствует почти каждая страница
художественной прозы Толстого, которого Д.С. Мережковский назвал «ясновидцем
плоти». Например, в «Анне Карениной» Анна упрекает Вронского за его разрыв с Кити:
«– Да, я хотела сказать вам, – сказала она, не глядя на него.– Вы дурно поступили,
очень дурно.
– Разве я не знаю, что я дурно поступил? Но кто причиной, что я поступил так?
– Зачем вы говорите мне это? – сказала она, строго взглядывая на него.
– Вы знаете зачем, – отвечал он смело и радостно, встречая ее взгляд и не спуская глаз.
Не он, а она смутилась.
– Это доказывает только то, что у вас нет сердца, – сказала она. Но взгляд ее
говорил, что она знает, что у него есть сердце, и от этого-то боится его» (ч.2, гл.VII).

Здесь главное содержание диалога передает  язык взглядов. И «спорят» не только


слова и взгляды, но и сами взгляды. Анна сначала придает своему взгляду «строгое»
выражение, но потом в ней побеждает естественное проявление чувства.
«Спорить» друг с другом могут сюжетные и психологические детали. Эти
несоответствия — одна из тайн увлекательности романов Достоевского. В «Братьях
Карамазовых» автор прибегает, по законам «уголовного» жанра, ко многим умолчаниям.
После таинственного убийства Федора Карамазова представители правосудия
допрашивают Митю в Мокром (книга «Предварительное следствие»). Они тщательно
выясняют и записывают, что делал Митя, собирают улики (открытая в сад дверь из дома
Федора Карамазова, брошенный на садовой дорожке медный пестик, неожиданное
появление у Мити больших денег и пр.). Так они торят дорогу к заключительной судебной
ошибке. Для автора же и имплицитного  читателя  убедительнее другие
факты, психологические: ликование Мити, узнавшего, что старик Григорий остался жив,
его наивность и восторженность в «мытарствах» допроса, а потом стыд за исповедь перед
«такими людьми», острое переживание оскорбленного достоинства. Сюжетные детали-
улики и психологические детали-алиби выстраиваются в два параллельных ряда.
Итак, детали могут быть даны в противопоставлении, «споре» друг с другом. Но
могут, напротив, образовывать ансамбль, создавая в совокупности единое и цельное
впечатление. Таковы, например, вещи, украшавшие «кабинет / Философа в осьмнадцать
лет» (в первой главе «Евгения Онегина»). Е.С. Добин предложил типологию деталей,
исходя из критерия:единичность / множество, и для обозначения выделенных типов
использовал разные термины: «Подробность воздействует во множестве. Деталь тяготеет
к единичности. Она заменяет ряд подробностей. Вспомним уши Каренина, завитки волос
на шее Анны, короткую верхнюю губу с усиками маленькой княгини, жены Андрея
Болконского, лучистые глаза княжны Марьи, неизменную трубочку капитана Тушина,
многозначительные складки на лбу дипломата Билибина и т.д. Деталь — интенсивна.
Подробности — экстенсивны». Далее исследователь оговаривается, что разница между
деталью и подробностью «только в степени лаконизма и уплотненности», она «не
абсолютна», есть «переходные формы».
Переходные формы есть, конечно, в любой классификации, но не в них ее суть.
Само тяготение к «единичности» или к «множеству» требует объяснения. Очевидно,
различны сами функции детали и подробности. В приведенных примерах деталей из
романов Толстого фиксируются не просто характерные черты, представляющие целое
через его часть (по принципу синекдохи): названо то, что намекает на
некое противоречие в предмете, поэтому деталь заметна. И она экспрессивна, т.е. при
верном ее прочтении читатель приобщается к авторской системе ценностей. Уши
Каренина, впервые увиденные Анной после встречи с Вронским, намекают на
физическую ущербность государственного мужа. «Ах, боже мой! отчего у него стали
такие уши?» — подумала она, глядя на его холодную и представительную фигуру и
особенно на поразившие ее теперь хрящи ушей, подпиравшие поля круглой шляпы» (ч. I,
гл. 30). А завитки волос на шее Анны (признак страстной натуры) — лишние для жены
сановника. Короткая губка с усиками Лизы Болконской, сначала охарактеризованная как
«ее особенная, собственно ее красота», очень скоро вызывает у повествователя (и у
Андрея Болконского) невыгодные для героини зоологические ассоциации: «...губка
поднялась, придавая лицу не радостное, а зверское, беличье выражение» (т.1, ч.1, гл.2,6).
Трубочка («носогрелка») Тушина помогает его философствованию и игре воображения —
склонностям, неожиданным в капитане-служаке.
Деталь, вносящая в образ диссонанс, или, если воспользоваться термином В.Б.
Шкловского, приводящая к «остранению» предмета, имеет огромное
познавательное значение. Она как бы призывает читателя смотреть вглубь, не скользить
по поверхности явлений.
Заметности детали, в той или иной степени контрастирующей с общим фоном,
способствуют композиционные приемы, и прежде всего повтор. Повторяясь и обретая в
новых контекстах дополнительные смыслы, деталь становится мотивом(лейтмотивом) и
часто вырастает в символ. Если поначалу она удивляет, то, представая в новых
«сцеплениях», уже объясняет характер. Так, в романе Достоевского «Идиот» читателю
(как и генералу Епанчину) поначалу может показаться странным умение Мышкина
имитировать почерки. Однако по прочтении всего произведения становится ясно, что
главный талант Мышкина — понимание разных характеров, разных стилей поведения, и
его мастерство воспроизведения стилей письма (в старинном смысле слова) — намек на
это. Символистская критика в лице А. Волынского уловила глубокий иносказательный
смысл этой детали: «Мышкин пишет, как каллиграф — чудесная черта, рисующая опять-
таки его безмолвную мировую душу. Кроме того, он умеет писать различными почерками
новых и старых времен, почерками определенных людей и характеров, как бы сливаясь во
всех деталях и оттенках с тем, что живет и живо на земле. Нельзя себе представить более
легкого и в то же время трогательного намека на мировые свойства души Мышкина в этом
неожиданном линейном символе».
Подробность же ближе к знаку, чем к символу, ее появление в тексте вызывает
прежде всего радость узнавания, порождая устойчивую цепь ассоциаций. Подробности-
знаки рассчитаны на определенный горизонт ожидания читателя, на его способность
дешифровать тот или иной культурный код. Так, читатель «Евгения Онегина», попадая
вместе с Татьяной в «келью модную» ее кумира, может уверенно судить об увлечениях и
умонастроениях Онегина на основании убранства его кабинета. Несколько штрихов-
знаков заменяют длинное описание: «...и лорда Байрона портрет, / И столбик с куклою
чугунной / Под шляпой, с пасмурным челом, / С руками, сжатыми крестом» (гл.VII). Такие
знаки в совокупности хорошо передают исторический и местный колорит. 

ЛЕКЦИЯ 13. СУБЪЕКТНАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ И КОМПОЗИЦИЯ


1. Повествование (нарратив), описание, рассуждение
Ключевые слова: композиция, повествование, описание, рассуждение
Композиция (от лат. compositio – составление, соединение) – соединение частей,
или компонентов, в целое; структура литературно-художественной формы. Композиция
— соединение частей, но не сами эти части; в зависимости от того, о какой стороне
художественной формы идет речь, различают аспекты композиции. Это и расстановка
персонажей, и событийные (сюжетные) связи произведения, и сочетания, монтаж деталей,
и смена субъектов речи, и членение текста на рамочный и основной, и многое другое:
композиция вездесуща.
В то же время подход к произведению как  эстетическому  объекту выявляет в
составе его художественной формы две основные стороны и, соответственно, две
композиции: предметную и текстуальную. Они соединяют разные по своей природе
компоненты. Литературное произведение предстает перед читателем как словесный текст,
воспринимаемый во времени, имеющий линейную протяженность. Однако за словесной
тканью встает соотнесенность изображаемых предметов. Слова суть знаки предметов,
которые в совокупности структурируются в мир произведения. Вычленение предметной
стороны в составе формы произведения важно с эстетической точки
зрения: целостность восприятия обеспечивается целостностью изображаемых предметов.
Традиционное деление искусств на пространственные и временные основано на
свойствах используемого материала. Конечно, последовательность слов и предложений
может быть только временнoй, однако речь передает свойства предметов и в их статике, и
в их динамике. В целом организация предметного мира в литературном произведении
приближена к первичной реальности, где пространственные отношения не менее
существенны, чем временные.
В эстетике XVIII века остро дискутировался вопрос: к чему должен стремиться
поэт: к изображению предметов в их статике или в их динамике, т. е. к изображению
действий, событий? Тезис Г.Э. Лессинга: «действия составляют предмет поэзии» – в
немалой степени объяснялся стремлением теоретика выделить предмет, адекватный
материалу поэзии, т.е. последовательно сменяющим друг друга словесным знакам. И хотя
Лессинг отмечает, что поэзия опосредованно, при помощи «действий», изображает и
«тела», его трактат «Лаокоон, или О границах живописи и поэзии» (1766) предостерегал
от увлечения описаниями, где поэт как бы заведомо обречен на поражение в соревновании
с живописцем или скульптором. В интерпретации Лессинга Гомер – всеобщий учитель,
образец для подражания – исключительно повествователь, не изображающий «ничего,
кроме последовательных действий, и все отдельные предметы он рисует лишь в меру
участия их в действии, притом обыкновенно не более как одной чертой».
Однако Гомер не только повествователь. В его поэмах, в частности, есть
развернутые сравнения, явно тормозящие действие, «целые картины, не зависимые от хода
рассказа и далеко выходящие за рамки того образа, который послужил поводом для
сравнения». Эти описательные фрагменты часто вводят пейзаж: «зарисовки моря, гор,
лесов, животных и т. д.». Напр., в «Илиаде» есть описание снегопада:

«Словно как снег, устремившися, хлопьями сыплется частый, 


В зимнюю пору, когда громовержец Кронион восходит
С неба снежить человекам, являя могущества стрелы: 
Ветры все успокоивши, сыплет он снег беспрерывный,
Гор высочайших главы и утесов верхи покрывая, 
И цветущие степи, и тучные пахарей нивы; 
Сыплется снег на брега и на пристани моря седого; 
Волны его, набежав, поглощают; но все остальное
Он покрывает, коль свыше обрушится Зевсова вьюга,– 
Так от воинства к воинству частые камни летали...»

(Песнь XII: «Битва за стену». Пер. Н. И. Гнедича)


Введение образа снегопада мотивировано: с ним сравниваются «летающие» камни
– оружие и ахейцев, и троянцев. Однако детали описания снега создают самоценный
образ, пожалуй, более впечатляющий, чем картина сражения. А ведь, по мнению Лессинга,
длинные описания разрушают художественную иллюзию: «...сопоставление тел в
пространстве сталкивается здесь с последовательностью речи во времени».
Вывод Лессинга неоднократно оспаривался или, во всяком случае, корректировался
в истории эстетики. Однако независимо от степени его убедительности плодотворна сама
постановка вопроса о разграничении последовательности «невещественных» словесных
знаков, с одной стороны, и статики или динамики изображенных предметов («тел»,
«действий», их деталей) – с другой. Как комментирует Р. Ингарден, из рассуждений
Лессинга следует вывод, что «изображенные предметы представляются если не
единственными, то, во всяком случае, самыми важными элементами произведения –
точка зрения, крайне противоположная одному из современных воззрений,
провозглашающему, что в состав литературного произведения входит только так
называемый язык».
В своей, можно сказать, борьбе с описательностью Лессинг имел больше
оппонентов, чем единомышленников и последователей, что понятно: дальше в этом
направлении идти было трудно. И.Г. Гердер, основной критик Лессинга, заступился за
восходящую к античности аналогию поэзии и живописи. В поэзии важна, по его мнению,
«сила» слов, «чувственное совершенство речи», она собирает «воедино множество
отдельных признаков», создавая иллюзию присутствия предмета. Подчеркивая
разнообразие жанров и манер, Гердер отказывается решить в ту или иную сторону вопрос:
«Какими предметами может сильнее всего тронуть душу человека эта поэтическая сила —
предметами, сосуществующими в пространстве или следующими друг за другом во
времени?». Так или иначе, «смертельной ненависти» Лессинга к описанию в
поэзии автор «Критических лесов…» (1769) не разделяет: «Я содрогаюсь при мысли,
какую кровавую расправу должны учинить среди древних и новых поэтов следующие
положения: "Действия составляют собственно предмет поэзии..."». Последующая
эволюция таких традиционных видов описания, как портрет, натюрморт, пейзаж,
показывает, что «соперничество поэтов с живописцами не прекратилось и до сего дня, как
едва ли когда прекратится».
В современной филологии, наследующей в данном случае риторическую
традицию, повествование,  описание, а также рассуждение рассматриваются как
«функционально-смысловые типы речи», используемые в любом сочинении или
высказывании (научном, публицистическом и пр.). Они различаются по своей
«прагматической функции»: описание представляет «предметы в их качественной
определенности, путем перечисления их признаков»; повествование передает
«последовательность событий»; рассуждение выявляет «причинно-следственные связи
между явлениями». Таким образом, для описания характерна «синхронность»
составляющих его элементов, для повествования – «диахронность», в рассуждении же
господствует принцип «каузальности». Наряду с «чистыми» типами выделяют их
контаминации.
Естественно, в художественном произведении обычно представлены все названные
типы речи, однако их пропорции, чередование в тексте, совмещение в рамках небольшого
фрагмента могут быть очень разными, в зависимости от предметной основы изображения.
То или иное соотношение типов речи является одной из важных характеристик
композиции произведения – текстуальной и одновременно предметной.
При анализе данного соотношения необходимо разграничивать два значения,
которые имеет слово «повествование» в русском языке: 1) рассказ о ходе событий (т.е. тип
речи, который можно противопоставить описанию); 2) ведeние речи повествователем –
посредником между миром героев и читателем – в эпическом произведении.
Повествование в первом значении слова свойственно, хотя и в разной степени, всем родам
литературы. О событиях часто рассказывают действующие лица в драме; архетипом такого
рассказа можно считать «эпический монолог (напр., рассказ вестника)» в античной
трагедии. Повествовательное начало присутствует в лирике и особенно в лиро-эпосе, хотя
здесь, по словам Белинского о балладе, «главное не событие, а ощущение, которое оно
возбуждает, дума, на которую оно наводит читателя». Другое же значение слова
«повествование» (смежное с первым, поскольку в основе эпического произведения –
всегда некая «история», цепь событий) переключает внимание исследователя на субъекта
речи –– повествователя. Однако последний не всегда повествует (т.е. излагает ход
событий): его рассказ включает описания, рассуждения и др.
Целесообразно, по-видимому, терминологически развести смежные, но не
тождественные понятия. Используя опыт западного литературоведения, повествование как
функционально-смысловой тип речи можно называть также нарративом. Во всяком
случае, из контекста должно быть ясно, в каком значении понимается «повествование».
То или иное соотношение типов речи организует  ритм изображения: бег времени,
передаваемый повествованием (нарративом), тормозится, замедляется за счет
«синхронных» описаний и «вневременных» рассуждений. Этому способствует и особая
лексика фрагментов-ретардаций. Дескриптивная лексика обычно
изобилует эпитетами, сравнениями, метафорами и пр.: ведь поэт стремится живописать
словом, дать наглядное представление о предмете . Как рекомендовал еще Н. Буало:
«Пусть будет слог у вас в повествованье сжат,
А в описаниях и пышен и богат…»
Описательная детализация в произведении может преобладать над повествованием.
Так, рассказ И.С. Тургенева «Певцы» (из цикла «Записки охотника») открывается
описанием места действия – села Колотовки, оврага, разделяющего его пополам, кабака,
стоящего «у самой головы оврага»; затем рассказчик плавно переходит к характеристике
хозяина кабака, его жены и детей. Далее отмечаются время действия и погода –
«невыносимо жаркий июльский день». Лишь после этого начинается повествование:
рассказчик сообщает, что он вслед за двумя мужиками вошел в кабак, где ожидается
состязание певцов, составляющее основной сюжет произведения. Однако наметившееся
как будто действие тут же тормозится: рассказчик подробно описывает интерьер, а затем
посетителей кабака. Время как бы стоит на месте, описание теснит повествование. О
дескриптивной лексике можно судить, например, по следующим строкам, завершающим
описание Колотовки (цитируется конец длинного предложения): «..и покрытый гусиным
пухом, черный, словно раскаленный пруд, с каймой из полувысохшей грязи и сбитой
набок плотиной, возле которой на мелко истоптанной пепеловидной земле овцы, едва
дыша и чихая от жара, печально теснятся друг к дружке и с унылым терпением наклоняют
головы как можно ниже, как будто выжидая, когда ж пройдет, наконец, этот невыносимый
зной». Читатель как бы воочию видит местность, ему передается и томление изнуренного
жарой рассказчика.
Время, которое занимает сюжет в «Певцах», – один июльский день (если отвлечься
от частых экскурсов рассказчика в прошлое персонажей, проясняющее их настоящее). По
объему текста рассказ «Бурмистр» (входящий в тот же цикл) меньше «Певцов», но
событийно он насыщеннее, повествовательные (нарративные) фрагменты перемежается с
описательными более равномерно.
Чередование типов речи способствует живости изложения еще и потому, что сами
принципы сочетания составляющих их компонентов различны. Как бы сильно ни
расходился порядок изложения событий в нарративе с их хронологией, к каким бы
сюжетным инверсиям ни прибегал повествователь, все эти приемы рассказа
воспринимаются именно как приемы, поскольку есть естественная точка отсчета. Так, в
повести А.С. Пушкина «Метель» (цикл «Повести Белкина») хронология событий не
совпадает с порядком рассказа о них, использован прием «умолчания», подготавливающий
«узнавание» в финале: оказывается, Марья Гавриловна была тайно обвенчана именно с
Бурминым. Важен и календарь, отсылающий к историческому фону любовного сюжета:
венчание в церкви состоялось «в начале 1812 года»; Владимир был тяжело ранен под
Бородином и умер в Москве накануне вступления в нее французов; объяснение героини с
Бурминым, раненым гусарским полковником, «с Георгием в петлице», происходит на
четвертый год после венчания. Так подчеркнут долгий и трудный путь Марьи Гавриловны
и Бурмина к счастью: герои более трех лет хранят свою тайну и мучаются ею. Тем
радостнее развязка.
Иной,  пространственный  принцип господствует в описательной композиции.
Хотя в фольклоре, в канонических литературных жанрах закрепились определенные
традиции описания (кстати, Тургенев в «Певцах» вольно или невольно следует
старинному приему «постепенного сужения образа»), в целом описательная композиция
свободнее для экспериментов (хотя последние здесь менее заметны, чем в нарративе,
поскольку нет нормативного фона). Так, описание интерьера можно начать с окна или с
двери, можно не упомянуть про роскошь во дворце королевы, но увидеть «мышку на
ковре» (как в английской песенке, переведенной С.Я. Маршаком) и т.д. В фокусе внимания
о то. что интересно повествователю или персонажу.
Описательная поэзия – яркий прием несовпадения предметной и текстуальной
композиций. Так, в поэме Ж. Делиля «Сады» (1782) предметная композиция
– пространственная: парковому искусству классицизма, где природа подстрижена и
украшена, противопоставлены культ естественности, сентиментальное отношение к
природе, проявившиеся в устройстве английских парков. Как будто находишься в
картинной галерее и сравниваешь два пейзажа, два «способа преображать природу»:
Один являет нам симметрии закон. 
Изделия искусств в сады приносит он.
Повсюду разместив то вазы, то скульптуры,
Из геометрии взяв строгие фигуры, 
Деревья превратит в цилиндры и кубы, 
В каналы – ручейки. Все у него – рабы.
Он – деспот, властелин, надменный и блестящий. 
Другой все сохранит: луга, овраги, чащи,
Пригорки, впадины, неровность, кривизну, 
Считая госпожой естественность одну.

(Песнь первая. Пер. И. Я. Шафаренко)


Движение в эту описательную поэму вносит сам рассказчик, переходящий от одной
детали пейзажа к другой, его движущаяся в пространстве точка зрения. В «Предисловии»
Делиль подчеркивал: «В поэмах того жанра, который я предлагаю публике, должен
наличествовать в самой высокой степени интерес построения. В этом жанре вы не
предлагаете читателю ни действия, возбуждающего любопытство, ни страстей, своею
силой потрясающих душу». Поэтому автор в расположенииобразов вдохновляется
примером не Версаля, но воспеваемого им английского парка, где «живописная
неправильность и продуманный беспорядок составляют […] главную прелесть»; он
стремится вести ум читателя «извилистыми тропинками...».
Если описательная поэма, где время как бы остановилось, в основном принадлежит
прошлому, то небольшое описательное лирическое стихотворение – жанр, с успехом
культивируемый и в поэзии XIX–XX вв. «Кавказ» Пушкина, «Только в мире и есть, что
тенистый...» Фета, «В хате» Есенина – в этих лирических миниатюрах воссоздано некое
единое пространство, открывающееся взгляду: горный пейзаж, уголок леса (парка) как
фон для женского портрета, внутреннее убранство хаты (интерьер). И везде
«сопоставление тел в пространстве сталкивается... с последовательностью речи во
времени» (Лессинг), но это «столкновение» дает прекрасные результаты. Те же
пространственные связи между изображаемыми предметами — в основе описаний
как внесюжетных элементов произведений эпических и даже драматических (пейзаж в
«Вишневом саде» Чехова, интерьер в «На дне» М. Горького в рамочном тексте пьес).
3.2. Субъектная организация (эпос, драма)
Ключевые слова: композиция, эпос, драма
Если предметный мир произведения составляет объект изображения, то
его субъект – тот, кто ведет речь, от кого читатель узнает об этом мире: персонажах,
событиях, обстановке действия. Поэтому вопрос: кто говорит? – один из первостепенных.
Ответить на него не всегда просто: ведь важна не только формальная, грамматически
оформленная принадлежность речи, но точка зрения говорящего, его мнение о мире,
совпадающее или не совпадающее с авторским.
Ф.М. Достоевский после выхода «Бедных людей» писал брату, М.М. Достоевскому:
«В публике нашей есть инстинкт, как во всякой толпе, но нет образованности. Не
понимают, как можно писать таким слогом. Во всем они привыкли видеть рожу
сочинителя; я же моей не показывал. А им и невдогад, что говорит Девушкин, а не я, и что
Девушкин иначе и говорить не может».
«Слог» у Макара Алексеевича в его письмах к Вареньке Доброселовой,
действительно, неровный, неустойчивый, как и его настроение; Варенька пишет
литературнее. Комичен восторг 46-летнего Девушкина после вечера у Ратазяева,
«чиновника по литературной части»: «А хорошая вещь, Варенька, литература, очень
хорошая; это я от них третьего дня узнал»; смешны сравнения, которые он приводит, хваля
сочинения нового «друга»: «Объядение, а не литература! Прелесть такая, цветы, просто
цветы; со всякой страницы букет вяжи!».
Но всегда ли Девушкин выражает только мысли, расходящиеся с авторскими? Его
впечатления от «Станционного смотрителя», если отвлечься от «слога», – вполне в духе
суждений Достоевского: «…вот хоть бы и наш бедный чиновник, – ведь он, может быть,
такой же Самсон Вырин, – только у него другая фамилия, Горшков. Дело-то оно общее,
маточка, и над вами, и надо мной может случиться».
Вообще сама форма эпистолярного романа побуждает автора иногда «дарить»
героям (если они хоть чем-то ему близки) свои мысли. Драматург еще более нуждается в
персонаже, передающем его умонастроение: ведь в спектакле у автора нет своего голоса (в
отличие от пьесы, где ему принадлежит рамочный текст). В «Ревизоре» Гоголя смех
–«одно честное, благородное лицо», все персонажи глубоко комичны. Но, очевидно,
автору все-таки хотелось высказать не только через сюжет свою идею. В четвертом
действии Городничий, по наблюдению Б.О. Кормана, явно «выходит из роли», произнося
слова: «Чему смеетесь? – Над собой смеетесь!..» Исследователь напоминает, что актер
традиционно обращается в этом месте к зрителям. И «хотя формально текст по-прежнему
принадлежит Сквозник-Дмухановскому, но мы явственно ощущаем, что в нем нашло
выражение принципиально иное сознание, несомненно, отличное от сознания героя».
Такие случаи не единичны, и Б.О. Корман предлагает различать
субъекта речи («того, кому она приписана в данном отрывке текста»), и
субъекта сознания («того, чье сознание выражено в данном отрывке текста»). Он же ввел
термин «субъектная организация произведения», понимая под ней «соотнесенность всех
отрывков текста, составляющих в совокупности данное произведение, с
соответствующими им субъектами речи и сознания». Смена субъектов речи и / или
сознания – один из аспектов композиции произведения. Если субъект речи в большинстве
случаев очевиден, то определение субъекта сознания – это акт интерпретации.
Эпос и драма, будучи близкими по кругу осваиваемых жизненных явлений (что
объясняет широкую практику инсценировок романов, повестей), различаются прежде
всего по субъектной организации речи. Основной текст драмы составляет непрерывная (в
границах сцены или акта) цепь реплик персонажей, их диалогов и монологов. Автору
принадлежит рамочный текст (рама), не произносимый на сцене. Однако в пьесе,
рассматриваемой как литературное произведение, предназначенное не только для
театральной постановки, но и для чтения, этот «голос автора», комментирующий и
дополняющий, очень важен. Существуют и «драмы для чтения» (напр., «театр в кресле»
А. де Мюссе), «драматические поэмы» («Каин» Дж.Г. Байрона). Сама разветвленность
рамочного текста в пьесе (наряду с заголовочным комплексом он включает список
действующих лиц, ремарки и др.), постепенный рост его роли (и объема),
прослеживаемый в истории драматургии, свидетельствует об относительности,
подвижности границ между речевой структурой эпоса и драмы.
Но голос автора звучит не только в рамке пьес: автор говорит и устами
персонажей: резонеров, скорее созерцающих действие, чем участвующих в нем (Кулигин в
«Грозе» Островского); автопсихологических героев (монолог Чацкого «А судьи кто?» в
«Горе от ума» Грибоедова). Иногда заглавие пьесы повторяется кем-то из персонажей в
финале («Правда – хорошо, а счастье лучше», «Не все коту масленица» Островского). Не
столько свои, сколько авторские мысли произносит второстепенный персонаж, заключая
пьесу некой сентенцией. Так, в хронике «Дмитриий Самозванец и Василий Шуйский»
Островского боярин Голицын провидчески изрекает в самом конце пьесы, обращаясь не
столько к партнерам по сцене, сколько к зрителям: «На трон свободный / Садится лишь
избранник всенародный». Есть и другие случаи, когда «голос героя и
голос автора сливаются». Таким образом, можно говорить о взаимодействии,
взаимопроницаемости персонажного и авторского текстов, а также о несовпадениях
субъектов речи и сознания в драме.
Воссоздавая множество различных ситуаций общения, драма раскрыла широкие
возможности таких форм речи, как монолог и диалог. В теории драмы эти формы речи
имеют свою типологию: так, различают монологи уединенные и обращенные; диалоги-
поединки, досужие разговоры и др.. На всех этих формах лежит печать театральной
условности. Несовпадение субъектов речи и сознания в особенности часто наблюдается в
«диалоге-поединке», где герои прибегают к арсеналу риторических приемов, чтобы
убедить, перехитрить собеседника и добиться желаемого результата. Архетипом такого
словесного поединка служит диалог Ричарда и Анны в первом действии хроники
Шекспира «Ричард III», когда главный герой доказывает молодой вдове, что он убил ее
мужа из-за любви к ней). Как пишет В.М. Волькенштейн: «Язык драмы – язык желания; в
этом его сила, его правда; в этом его ложь. Нельзя верить на слово ни одному
драматическому герою; надо проверить, отчего, и, главное, для чего он говорит, проверить
обстоятельства, в которых он действует, его отношения с партнерами – прежде всего его
единое действие». Можно вспомнить любовную риторику Дон Гуана в трагедии
«Каменный гость» Пушкина, мимикрию Глумова в комедии Островского «На всякого
мудреца довольно простоты» – там много эпизодов, подтверждающих справедливость
этого суждения.
В мастерстве индивидуализации речи драма исторически опередила эпос. Не
случайно Сократ, как пишет Платон («Государство», книга 10), относился к
«подражательным» поэтам сурово: ведь они умели искусно подражать любой речи, в том
числе речи «дурных» людей.
Если в драме основной текст принадлежит персонажам, то в эпосе ведущую роль
играет речь  повествователя. В редких случаях произведение может быть
моносубъектным: таков рассказ Робинзона Крузо о его одинокой (до встречи с Пятницей)
жизни на острове, занимающий большую часть текста романа Д. Дефо; кроме Робинзона,
здесь есть только «внесценические» лица.
При анализе речи повествователя в эпическом произведении нужно прежде всего
ответить на вопрос: кто говорит? Есть разные типы повествователей. Наиболее старинный
– некий неперсонифицированный голос, голос «всеведущего» повествователя, знающего,
как певец в «Илиаде» Гомера, то, что происходит и в стане ахейцев, и в Трое, и на Олимпе
и т.д. Это наиболее условный способ повествования; как правило, в нем доминирует
сознание автора.
Полярный случай – введение рассказчика (речь обычно ведется от первого лица)
как очевидца или даже участника событий (рассказчик в «Станционном смотрителе»
Пушкина, Гринев в «Капитанской дочке»). Он неизменно сообщает об источниках своей
«информации». Есть разные рассказчики: близкие к автору по своей системе ценностей и
кругозору («Записки охотника» Тургенева) и. напротив, носители «чужого сознания
(«Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» Гоголя).
Если имитируется речь рассказчика, далекая от литературных норм, но красочная и
интересная, этот способ повествования называют сказом (рассказ М. Зощенко
«Аристократка»). Для обозначения способов повествования и типов рассказчика
применяются разные термины.
Однако речь повествователя, особенно в романе и романизированных жанрах,
далеко не всегда представляет собой некий монолит: по выражаемому в ней сознанию, а
также по стилистике она может быть неровной, полисубъектной, что наглядно показал
М.М. Бахтин. фиксируя «зоны героев» в речи повествователя, систематизируя различные
способы ввода «чужого слова».
Так, в «Войне и мире» Л.Н. Толстого некоторые слова персонажей многократно
повторяется в речи повествователя. Напр.: «И в первый раз Соня почувствовала, как из ее
тихой, светлой любви к Nicolas вдруг начинало вырастать страстное чувство, которое
стояло выше и правил, и добродетели, и религии…» (т.4, ч.1, гл.7). Проза Толстого –
аналитическая, «объясняющая», и повествователь объясняет – за Соню – ее душевное
состояние. Ведь сама она его не продумала, не выразила четко (подобно героине в
трагедии классицизма), но лишь «почувствовала». Однако Nicolas (не Николенька или
Николушка, как его обычно называют дома) – слово из лексикона Сони, она любит именно
Nicolas, а не настоящего Николая Ростова, чьи «мечтания о Соне имели в себе что-то
веселое, игрушечное» (там же). Nicolas – это голос, «зона» Сони в речи повествователя.
Лаже одно слово делает фразу «двуголосой» (по выражению Бахтина).
Одно из перспективных направлений в изучении субъектной организации
произведения связано с разработкой понятия «точка зрения». Это понятие и сам термин –
примета современного литературоведения , но, естественно, свойство художественной
речи выражать, передавать определенную точку зрения существовало всегда. Б.А.
Успенский выделяет идеологическую, пространственно-временную, психологическую
(субъективную), фразеологическую точки зрения; несколько иная типология и
терминология предложены Б.О. Корманом.
Как инструмент анализа композиции «точка зрения» применима прежде всего к
произведениям, где есть система рассказчиков («Герой нашего времени» Лермонтова) или
повествование от третьего лица окрашивается попеременно в тона восприятия разных
персонажей.
В романе Толстого «Воскресение» значима не только последовательность эпизодов,
образующих начало романа: от Катюши Масловой, ее предыстории – к Нехлюдову,
виновнику ее падения. Выразительна связь между третьей главой (описывается утро
Нехлюдова) и первыми двумя, посвященными Катюше, подчеркиваемая в третьей
главе «скользящей» точкой зрения в повествовании. Нехлюдов Катюшу давно забыл, она
ушла из его сознания. Между тем детализация портрета, костюма, интерьера говорит об
учете повествователем точки зрения таких, как Катюша: «Дмитрий Иванович Нехлюдов…
лежал еще на своей высокой, пружинной с высоким тюфяком, смятой постели и,
расстегнув ворот голландской чистой ночной рубашки с заутюженными складочками на
груди, курил папиросу». Фразеологически это описание дано человеком круга Нехлюдова,
знающим толк в принадлежностях туалета – «незаметных, простых, прочных и ценных»,
но идеологически оно направлено против героя. Само внимание повествователя к процессу
одевания Нехлюдова демонстративно: «Выбрав из десятка галстуков и брошек те, какие
первые попались под руку, – когда-то это было ново и забавно, теперь совершенно все
равно…». Привычное, не замечаемое героем должно быть замечено читателем,
побывавшем в первой главе романа в губернской тюрьме.
И только после подробного описания роскошной обстановки, сложившегося уклада
дома Нехлюдова (где есть горничная, где к завтраку подле прибора хозяину кладут письма,
свежие газеты и журналы, включая французские), Толстой «снисходит» к своему герою и
переносит читателя в его внутренний мир, в его унылые, полные угрызений совести
размышления о возможной женитьбе, о собственности. Теперь повествование ведется
с субъективной (психологической) точки зрения, это мысли героя.
Но повествователь время от времени дополняет их своими ядовитыми замечаниями: «А
между тем, кроме той обычной нерешительности перед женитьбой людей не первой
молодости и не страстно влюбленных, у Нехлюдова была еще важная причина, по которой
он, если бы даже и решился, сейчас не мог сделать предложения. Причина эта
заключалась не в том, что он десять лет тому назад соблазнил Катюшу и бросил ее, это
было совершенно забыто им, и он не считал его препятствием для своей женитьбы;
причина эта была в том, что у него в это самое время была с замужней женщиной связь,
которая, хотя и была разорвана теперь с его стороны, не была еще признана разорванной
ею».
Форма повествования от третьего лица, гибкая и пластичная, позволяет
повествователю то внутренне приближаться к герою, то отдаляться от него.
3.3. О типологии лирических субъектов
Ключевые слова: композиция, лирический субъект, типология
Специфика лирики как рода литературы заключается в том, что здесь «на первом
плане единичные состояния человеческого сознания: эмоционально окрашенные
размышления, волевые импульсы, впечатления, внерациональные ощущения и
устремления». Независимо от избранной темы определенное состояние сознания так или
иначе всегда раскрывается в лирическом произведении. Если изображается пейзаж, он
существует не сам по себе, а в восприятии некоего субъекта:
Куда ни обращаю взор, 
Кругом синеет мрачный бор 
И день права свои утратил.
<>p(А.А. Фет «Лес»)
Определенно-личное предложение, употребленное  в первой строчке,
свидетельствует о том, что некий субъект увидел этот лес и обратил внимание именно на
эти детали. Если нет непосредственных указаний на наличие  воспринимающего субъекта,
характерен сам выбор деталей, использование эмоционально-оценочных слов, тропов,
интонационно-синтаксических средств и т.д. Вот начало стихотворения С.А. Есенина
«Топи да болота…»:
Топи да болота, 
Синий плат небес. 
Хвойной позолотой 
Взвенивает лес.
В поле зрения поэта – земля, небо, лес между ними. Они не просто названы, но и
охарактеризованы: метафора синий плат небес вызывает ассоциации с
фольклором, хвойная позолота выдает пристального наблюдателя (хвоя зеленого цвета, но
солнце ее золотит), неологизм взвенивает – метонимия, намек на птиц, задевающих ветви.
В отличие от эпоса и драмы, в лирике доминирует одно сознание. Конечно, в его
«работе» учитываются точки зрения других людей; используя термин М.М. Бахтина,
можно сказать, что это сознание диалогично (Библиотека. Бахтин. Слово в романе). Ярким
проявлением диалогичности в лирике является рефлексия над несоответствием
внутреннего и внешнего, прошлого и настоящего «я», как например, в стихотворении В.Ф.
Ходасевича «Перед зеркалом».
Самосознание формируется с помощью многочисленных «зеркал» – мнений обо
«мне» других людей. Даже когда стихотворение построено в форме диалога персонажей,
этот диалог правильнее рассматривать как конфликт в рамках одногосознания, например, в
стихотворениях «Разговор книгопродавца с поэтом», «Поэт и толпа», «Герой» А.С.
Пушкина, «Поэт и гражданин» Н.А. Некрасова и др. Здесь автор «всю сложность своих
размышлений расщепляет надвое, разводит на непримиримые позиции, персонифицирует
в двух противостоящих условных фигурах»  
Состояние сознания, или переживание, представленное в лирическом
стихотворении, как давно отмечено, не есть воспроизведение эмпирики душевной жизни.
Для обозначения субъекта, с точки зрения которого показаны все образы в стихотворении
используется понятие лирический субъект. Были выработаны различные классификации,
но наиболее широко вошла в литературоведение теория Б.О. Кормана, выделившего три
основные «субъектные формы выражения авторского сознания»  (прежде всего на
материале стихотворений Н.А. Некрасова):
1. Собственно автор и автор-повествователь. «В стихотворениях, где
носителем речи является собственно автор, для читателя на первом плане какое-то
событие, обстоятельство, ситуация, явление, пейзаж», в качестве примеров исследователь
приводит стихотворения Некрасова «Перед дождем», «В столицах шум, гремят витии…», 
«Смолкли честные, доблестно павшие…». С «собственно автором» Корман сближает
«автора-повествователя», который «рассказывает о каком-то другом человеке и его
жизненной судьбе. <…> читатель прежде всего видит того, кто изображен, о ком 
рассказывается, и порой вовсе не замечает того, кто повествует». Таковы стихотворения 
«Свадьба», «Школьник». «…Повествователь существует для читателя как некто,
воспринимающий героя; он видит героя, обращается к нему, размышляет о нем, но не
является каким-либо лицом».

2. Лирический герой. Он одновременно является «и носителем сознания и


предметом изображения, он открыто стоит между читателем и изображаемым миром;
внимание читателя  сосредоточено преимущественно на том, каков лирический герой, что
с ним происходит, каково его отношение к миру, состояние и пр.». О лирическом герое
Некрасова следует судить по многим его стихотворениям, близким и тематически, и
стилистически: «Одинокий, потерянный…», «Умру я скоро…», «Я за то глубоко презираю
себя…», «Где твое личико смуглое…», «Тяжелый год – сломил меня недуг…» и др.

3. Ролевой герой. Он носитель чужого сознания. Авторская точка зрения также


выражена в стихотворении, но косвенно:  фактически «“ролевые”
стихотворения двусубъектны. Одно, более высокое сознание, обнаруживается прежде
всего в заглавиях; в них определяется герой стихотворения (“Косарь”,  “Пахарь”,
“Удалец” Кольцова, “Катерина”,  “Калистрат” Некрасова) и иногда  – прямо или в
иронической форме – выражается  отношение к нему  (“Хищники на Чегеме” А.С.
Грибоедова, “Нравственный человек” Н.А. Некрасова). Сферой другого сознания является
основная  часть стихотворения, принадлежащая собственно герою».
Концепция С.Н. Бройтмана строится на других основаниях. Исследователь
выделяет своего рода два полюса: внесубъектные формы выражения авторского сознания
(термин вряд ли может считаться удачным, поскольку в любом случае воспринимающий
субъект есть, другой вопрос – как он проявляет себя) и герой ролевой лирики. Бройтман
также считает, что в ролевой лирике можно выделить двух субъектов, но в отличие от
Кормана полагает, что они всегда «внутренне связаны», полностью ролевой герой никогда
не отделен от автора. Этот тезис исследователя представляется довольно сомнительным.
В стихотворениях с внеличными формами выражения авторского сознания
«высказывание принадлежит третьему лицу, а субъект речи грамматически не выявлен».
Он является лишь голосом, здесь «создается наиболее полно иллюзия отсутствия
раздвоения говорящего на автора и героя». Однако, как именно осуществляется это
раздвоение в тех случаях, когда на стилистическом уровне автор и герой не разделяются,
неясно. Может, быть, правильнее было бы в таких стихотворениях вообще не выделять
героя? Итак, на одном полюсе максимальное отделение автора от героя, на другом –
максимальное их слияние. Между этими полюсами находятся лирическое «я»,
выраженное грамматически, но не являющееся объектом изображения, и лирический
герой, он «отчетливее, чем лирическое “я”, отделяется от первичного автора, но кажется
при этом максимально приближенным к автору биографическому».
При этом исследователь отвергает традиционный тезис о монологизме лирики, по
его мнению, здесь представлены диалогические отношения нескольких субъектов. В книге
«Русская лирика XIX – начала ХХ века в свете исторической поэтики (субъектно-образная
структура)» отмечается, что в лирике представлены не субъектно-объектные отношения, а
субъектно-субъектные. Причем термин «субъект» используется чрезвычайно широко:
человек, божество, природа.
Однако можно найти стихотворения, в которых субъект речи не выражен ни
местоимениями, ни формами глагола, но сознание его явно не тождественно авторскому,
чаще всего это стилизации или детская поэзия. Таково стихотворение Н.С. Гумилева
«Греза ночная и темная». Поэтому характеризуя субъектную организацию лирических
произведений, целесообразно опереться на традицию деления лирики
на автопсихологическую  и ролевую. (Библиотека: Хализев, Введение, лирика). В
стихотворениях с автопсихологическим субъектом его точка зрения, внутренний мир
близки к авторским. Однако мировосприятие субъекта и автора могут быть совершенно
разными. Для обозначения такого субъекта используется понятие ролевой субъект.
Независимо от объекта изображения (пейзаж, другие люди, сам носитель переживания)
лирика может оставаться автопсихологичной (см. стихотворения Некрасова  «Перед
дождем» , «Маша», «О, муза! Я у двери гроба!..») или ролевой  (его
же «Знахарка», «Дума»,«Огородник»). При этом опираясь на утвердившееся значение
термина лирический герой, можно выделить произведения с автопсихологическим
и ролевым героем(Ср. стихотворения Некрасова «Я за то глубоко презираю
себя…» и «Калистрат») или с автопсихологическим / ролевым субъектом, если нельзя
говорить о герое, но лишь о выраженной точке зрения, голосе (ср. стихотворения
Фета «Это утро, радость эта…» и «Вакхическая песня»). И автопсихологический и
ролевой субъект могут присутствовать в произведении только как точка зрения, голос, но
часто «вырастают» в героев. Исходя из этих положений, можно выделить четыре типа
лирического субъекта. Конечно, внутри каждого существует своя градация.
I Стихотворения с автопсихологическим лирическим субъектом:
1. автопсихологический субъект представлен не как лицо, а как точка зрения,
«голос» («В столицах шум, гремя витиии…»Некрасова). (В дальнейшем для краткости
этот лип лирического субъекта будем называть голосом). Объектом же изображения могут
быть:

o внешний мир, в котором отсутствуют люди, хотя могут быть показаны следы
их деятельности. Таковы пейзажные стихотворения («Полночный звон степной
пустыни» Бунина);

o один или несколько персонажей, образующих систему. Если изображено


несколько групп, то обычно они как-то сопоставлены, между ними могут возникнуть
отношения.Такая система персонажей представлена в стихотворении Некрасова «Смолкли
честные, доблестно павшие…». Отношение автопсихологического субъекта к
изображаемым, называемым персонажам проявляется в прямооценочной лексике, тропах
(«честные, доблестно павшие»).

2. Автопсихологический субъект может оказаться одновременно


и объектом изображения, в таком случае следует говорить
об автопсихологическом лирическом герое. Он открыто заявляет о себе, о своих взглядах,
чувствах, взаимоотношениях с кем-либо («Ты отстрадала я еще страдаю…») Здесь
возможны следующие разновидности:

o лирический герой – единственное лицо, его мысли и чувства выражены


прямо, они устойчивы, и можно говорить о характере. Таково стихотворение
Некрасова «Я сегодня так грустно настроен…». Здесь воссоздан характер: лирический
герой «устал от мучительных дум» о своей тяжелой болезни, о приближающейся смерти.
Герой пребывает в меланхолическом состоянии, понимает свою обреченность;

o наряду с автопсихологическим героем объектом изображения могут


оказаться и другие лица, т.е. персонажи, что характерно для посланий, любовной лирики.
В сознании лирического героя появляется какой-то персонаж(и), между ними возникают
отношения («Давно ль под волшебные звуки…» Фета. Если показана группа персонажей,
то герой либо осознает себя ее частью, либо противопоставляет себя ее членам. Возможен
также случай, когда взгляды героя и группы противопоставлены частично. Здесь
представлены не личные отношения, а процесс самосознания, самоопределения («Ликует
враг, молчит в недоуменье…» Некрасова).
Аналогичное разграничение понятий (субъект / герой) может быть предложено и по
отношению к ролевым стихотворениям.  
II. Стихотворения с ролевым лирическим субъектом, обладающим особой речевой
манерой, которая позволяет соотнести его с той или иной социальной или культурной
средой. Применительно к таким стихотворениям часто говорят о двусубъектной
конструкции. Например, в стихотворении Некрасова «Нравственный человек» отчетливо
слышится ирония и даже сарказм, относящийся к зоне речи автопсихологического
субъекта. Но автопсихологический субъект может максимально устраняться, его голос
явно звучит в заглавии, в тексте стихотворения его практически не слышно.
1. Так же, как и автопсихологический, ролевой субъект представлен только
как точка зрения, взгляд на мир, голос, о нем можно судить только по тому, как
описывается, оценивается объект восприятия. Такие стихотворения отличает в той или
иной мере налет стилизации, что часто проявляется в следовании определенной жанрово-
стилистической традиции («В городке» А. Белого). Объектом изображения ролевого
субъекта также могут быть:

o Внешний мир, в котором отсутствуют люди; например, стихотворение


Бунина «Рыбацкая», входящее в цикл «Из анатолийских песен». Назвать
воду легкой может человек, деятельность которого проходит в море. Летом здесь легко
работать, море не создает дополнительных трудностей, поэтому и вода в нем – легкая.

o Один или несколько персонажей. Позиция ролевого субъекта может быть


выражена через его отношение к изображаемым (называемым) лицам, что проявляется в
лексике, тропах и др. Так, стихотворение «О последнем рязанском князе Иване
Ивановиче» Брюсова (в конце страницы) имеет зачин, характерный для фольклора: «Ой
вы, струночки, - многострунчаты! // Балалаечка многознаечка!» Использование
уменьшительно-ласкательных суффиксов, диалектных слов (нонче), повторов (думу
думает), характерны для фольклора. Сюжет (о невинно убиенном князе) напоминает
историческую песню о временах укрепления московского княжества. Симпатии
повествующего субъекта на стороне рязанского князя, ему противостоят жестокие «люди
московские»: четкое деление персонажей на положительных и отрицательных также
характерно для фольклора. Здесь ролевой субъект выражает народную точку зрения, это
стилизация народной исторической песни. Интересные стихотворения с ролевым
субъектом можно найти в детской поэзии, где автор перевоплощается в ребенка, выражает
его точку зрения, взгляд на мир (С.Я. Маршак «Что растет на елке»).

2. Если ролевой субъект оказывается одновременно и объектом изображения


(говорит о себе, своих отношениях с кем-либо), то перед нами ролевой
герой («Огородник» Некрасова).
o ролевой герой единственный объект изображения, представленный как
характер, это наиболее типичный случай. Так же, как и у автопсихологического героя,
мысли и чувства могут быть представлены как постоянные, всегда присущие герою, или
же они проявляются в каком-то поступке, как в стихотворении
Мандельштама «Пилигрим»: «Слишком легким плащом одетый, // Повторяю свои обеты».

Яркие примеры стихотворений этого типа можно найти в жанре эпитафий,


написанных от имени умершего. Этот жанр был популярен в античности, но и в ХХ веке
можно найти такие стихотворения, например, «Надпись на могильной плите» Бунина «Я,
тишину познавший гробовую, // Я, воспринявший скорби темноты, // Из недр земных
земле благовествую // Глаголы Незакатной Красоты!»;
o кроме ролевого героя объектом изображения могут оказаться и другие
персонажи, между ними возникают какие-то отношения («Буря» Некрасова) На способ
изображения персонажей влияет субъектная организация лирического произведения.
Сходные персонажи могут быть показаны по-разному. Например, в стихотворениях
Некрасова«Тройка» и «Катерина» изображены крестьянки, но если в первом
стихотворении передан взгляд со стороны, то во втором – изнутри. Структура
стихотворений с ролевым субъектом более сложная, поскольку здесь может быть
представлена скользящая точка зрения, что характерно для эпических произведении. В
стихотворении Некрасова«В полном разгаре страда деревенская…» соотносятся точки
зрения автопсихологического и ролевого субъектов, при этом формально носитель речи
один.
Но важно помнить, что существуют стихотворения, где в ходе лирического
высказывания меняется субъектная организация: вначале лирический субъект выступает
как голос, а потом превращается в героя. Например, в стихотворении
Фета«Тургеневу» (1864) первые две строфы посвящены Тургеневу, который в то время
жил в Баден Бадене («Тебя пригрел чужой денницы яркий луч»). Но начиная с третьей
строфы автор рисует свой портрет («Поэт! и я обрел, чего давно алкал…»), хотя иногда и
обращается к адресату («И верь!»). В автопортрете много автономинаций: «Вот здесь, не
ведая ни бурь, ни грозных туч // Душой, привычною к утратам, // Желал бы умереть, как
утром лунный луч, // Или как солнечный – с закатом».
Конечно, лирика очень разнообразна, в ней много переходных, пограничных
случаев. Но необходимо сначала определить «чистые» типы, чтобы понять
взаимодействие разных начал в рамках одного стихотворения.

ЛЕКЦИЯ 14. ХУДОЖЕСТВЕННАЯ РЕЧЬ.


4.1. Слово в контексте. О понятии «поэтический язык»
Ключевые слова: художественная речь, слово, контекст
Литература – искусство слова. Материальным носителем образности здесь является
речь, т.е. применение естественного языка – универсального средства общения людей.
Взятые отдельно, слова «обозначают общие свойства предметов и явлений,
искусство же «интересуется проявлением общего в индивидуальном, т.е. миром
неповторимо единичного». Как же преодолевается это противоречие?
Слово «живет» не в словаре. Одно из ключевых понятий стилистики
– контекст (лат.: contextus – сцепление, соединение, связь). Протяженность контекста,
необходимого для понимания значения слова, может быть разной . Так, в стихотворении С.
Есенина «Не жалею, не зову, не плачу…» много контекстов-словосочетаний,
представляющих собой метафоры: «страна березового ситца», «пламень уст», «буйство
глаз», «половодье чувств»; здесь слова «ситец», «пламень», «буйство», «половодье»
утрачивают прямое лексическое значение. Начальная же строка стихотворения требует для
своего понимания более широкого контекста: им является все стихотворение, передающее
горечь прощания лирического героя с уходящей молодостью. Остроту и силу элегического
чувства подчеркивают и синонимические ряды («Не жалею, не зову, не плачу…» –
это градация: чувство, переполняющее героя, не может излиться в одном слове);
и параллелизм между молодостью человека и цветеньем природы (в его создании
участвуют многие метафоры и сравнения: «Все пройдет, как с белых яблонь дым…»; «Все
мы, все мы в этом мире тленны, / Тихо льется с кленов листьев медь…»); и  вариации на
одну тему в каждой из пяти строф. За богатством и в то же время родственностью
зрительных, слуховых образов-представлений, почерпнутых из мира природы,
встает образ человека,  единство его переживания.
Наряду с произведением или его частью выделяют контексты жанровой традиции,
творчества писателя, литературного направления и т.д.; их знание тоже важно для
уяснения семантики слова. Так, свой устойчивый словарь есть у романтической элегии.
Эта традиция прослеживается в стихотворении Есенина, где есть реминисценция из
Гоголя: «О, моя утраченная свежесть, / Буйство глаз и половодье чувств». По
свидетельству мемуаристки, «Есенин рассказывал, что это стихотворение было написано
под влиянием одного из лирических отступлений в ”Мертвых душах”. Иногда полушутя
прибавлял: “Вот меня хвалят за эти стихи, а не знают, что это не я, а Гоголь”. Несомненно,
что место в “Мертвых душах”, о котором говорил Есенин, – это вступление к шестой
главе, которое заканчивается словами: “…что пробудило бы в прежние годы живое
движенье в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное
молчание хранят мои недвижные уста. О, моя юность! О, моя свежесть!”».
Контрастный фон для художественной речи – научный, логический стиль.
Разграничивая понятие и представление, В.Ф. Асмус подчеркивает, что значение слова или
словосочетания определяется общей целью высказывания: «Понятие всегда выступает в
мышлении как член некоторой логической связи. Оно мыслится или в составе суждения,
или в составе умозаключения, или в составе доказательства». В отличие от представлений,
которые всегда имеют конкретного носителя и субъективно окрашены, «мысль»
отвлекается от индивидуального; по Г. Фреге, она «независима от меня, так как ту мысль,
которую постиг я, могут постигнуть и другие люди». Функционально-смысловым типом
речи, посредством которого передается движение мысли, считается рассуждение; в
современной стилистике (как и в старинных «риториках») оно отграничивается от
повествования иописания.
В литературном тексте нередко встречаются внехудожественные рассуждения.
Таковы многие (но не все) авторские предисловия, отступления. Напр., в «Войне и мире»
Толстого подобные рассуждения (о «дифференциале истории», о царе как «рабе истории»
и др.) образуют ряд, параллельный образному; в некоторых прижизненных изданиях
(1873, 1880) они собраны в приложении под названием «Статьи о кампании двенадцатого
года». И это не единственный пример: сплав образного и понятийного рядов характерен
для очерковых циклов Салтыкова-Щедрина, Г. Успенского (презумпция «сплошной»
образности литературного текста вообще не основательна).
От внехудожественных отступлений следует отличать  суждения и умозаключения
как один из компонентов образа(повествователя, персонажа, лирического субъекта).
«Островом называется часть суши…»– со всех сторон окруженная водой…» – в контексте
рассказа Чехова «Душечка» эта цитата из учебника по географии становится речевой
характеристикой главной героини, у которой нет своих мыслей и слов.
Художественная речь воссоздает целостность сознания человека: логика
соседствует с чувствами и желаниями, волевыми устремлениями. Поэтому и на
рассуждениях как типе речи здесь лежит печать некого характерного «я».
Так, лирическая композиция иногда напоминает ход доказательства. В
стихотворении Лермонтова «И скучно, и грустно»лирический герой, казалось бы,
последовательно доказывает «пустоту» жизни; по Белинскому, это «потрясающий душу
реквием всех надежд, всех чувств человеческих, всех обаяний жизни…». Однако
мрачному выводу противоречит, помимо гармонии стиха, сама напряженность рефлексии
над «сладким недугом» страстей, над бесполезностью «вечных» желаний и
невозможностью «вечной» любви. Это попытка человека, знавшего не только «минуту
душевной невзгоды», судить жизнь «рассудком», оценивать ее «с холодным вниманьем».
Сущность жизни нерассудочна, и с логикой спорят чувства лирического героя.
Прерогатив речи – передавать в адекватной, прямой форме сам процесс мышления.
Если в изобразительных искусствах есть аналоги  литературного описания или
даже повествования (напр., «клейма» икон, передающие сюжет жития), то возможность
подобного «перевода» рассуждений проблематична. Показательно и то, что на восприятие
картины, скульптуры, музыкального опуса влияют  их  названия, т.е. слова: «Над вечным
покоем» И.И. Левитана, «Мыслитель» О. Родена, «Патетическая соната» Л. Ван
Бетховена. «…Литература является единственным искусством, свободно и широко
осваивающим человеческую мысль, которая иными видами художественной деятельности
воспроизводится лишь косвенно». При этом художественная литература остается видом
искусства, формой эстетического сознания, и ее образы, «невещественность» которых
была отмечена еще Лессингом, родственны образам других искусств.
В истории эстетической мысли предпринималось много опытов определения
специфики речи в «поэзии» (как вплоть до XIX в. называли художественную литературу):
ее особого словаря, тропов, синтаксиса, фоники, ритмики и т. д. Учение о поэтической
речи детально излагается в «поэтиках» и «риториках»: ведь elocutio (в пер. с лат. –
словесное украшение) – одна из задач, стоящих перед ритором и или поэтом.
Современные классификации пластов пассивной лексики
(архаизмы,неологизмы, историзмы, диалектизмы, варваризмы, жаргон и др.), тропов,
синтаксических фигур, правил эвфонии и приемов звукописи, стихотворных размеров и
пр. во многом опираются на это богатое наследие.
Много глубоких и тонких суждений высказано Аристотелем, Горацием и другими
теоретиками античности. Так, Аристотель, уделивший «словесному выражению» большое
внимание, считал невозможным отнести сочинение к поэзии на основании лишь
«средства» подражания (т.е. независимо от «предмета» и «способа»): «…у Гомера и
Эмпедокла нет ничего общего, кроме метра, почему первого справедливо называть поэтом,
а второго скорее фисиологом, чем поэтом». Поэтическую речь Стагирит рассматривает на
фоне «общеупотребительной» и ораторской. «Достоинство словесного выражения – быть
ясным и не быть низким. Самое ясное выражение, конечно, состоит из
общеупотребительных слов, но оно низко». Отсюда вытекает необходимость
использования в поэзии «необычных слов»: метафор (понимаемых широко), глосс,
удлинений и пр., однако с соблюдением чувства меры, перемешивая их с обычными
словами. Ведь если из редких слов составить всю речь, «то получится  или загадка, или
варваризм: если она будет состоять из метафор, то загадка, если же из глосс, то
варваризм…». По сравнению с ораторской речь поэта более «изукрашенная» и
пространная, поскольку не имеет прагматической цели: «…ведь если <говорящий>
досаждает <многословием> тому, кто уже понял, он затемняет ясное». Отсюда
неуместность в ораторской речи («прозе») таких выражений, как «белое молоко».
«влажный пот», естественных в поэтической речи, т.е. эпитетов, которые назывались в
старину «украшающими». В современной стилистике это просто эпитеты, отличающиеся
от <="" z="">. Эпитет не изменяет ни объема, ни содержания понятия: он «как бы
перегруппировывает признаки, выдвигая в ясное поле сознания тот признак, который мог
бы и не присутствовать». При характеристике различных приемов речи Аристотель
указывает на их воздействие на слушателя: так, эпитеты (в сущности перифразы) можно
«образовывать от дурного или позорного, например, “матереубийца”, а можно от
благородного, например, “мститель за отца”». (В трагедии Эсхила «Орест» в споре
Менелая и Ореста использованы оба эти перифраза.)
Сохраняют свою актуальность и многие описания речевых стилей. Теория трех
стилей (высокий, средний, низкий), восходящая к римской античности, была положена в
основу нормативных «поэтик» классицизма; в России четкую дифференциацию жанров и
стилей предложил М.В Ломоносов в «Предисловии о пользе книг церковных в российском
языке» (1757–1758). Однако принцип «чистоты» жанра не означал речевого однообразия
произведения, допускался достаточно широкий диапазон оттенков внутри «стиля». Так,
Гораций в «Науке поэзии (К Пизонам)»  отмечает возможную стилистическую близость
отдельных эпизодов комедии и трагедии:
Каждой вещи прилично природой ей данное место! 
Но иногда и комедия голос свой возвышает. 
Так раздраженный Хремет порицает безумного сына 
Речью, исполненной силы; нередко и трагик печальный 
Жалобы стон издает языком и простым и смиренным.
При всей справедливости этих и многих подобных суждений сама концепция
особой поэтической речи, ее особых норм, не находила полного соответствия в творческой
практике «периода «поэтики жанра и стиля», тем более – периода «поэтики автора».  
Пишут очень по-разному. Некоторые художники слова направляют
на читателя целый каскад образов-представлений (зрительных, слуховых, обонятельных,
тактильных, моторных и др.), напр. И. Бунин или В. Набоков, Ю. Олеша или И.Бабель, С.
Есенин или Б. Пастернак. Увлекаясь изобретением метафор, Олеша в то же время
размышлял: «Но есть ли необходимость выделять из повествования такую деталь, которая
сама по себе есть произведение искусства и, конечно, задерживает внимание помимо
рассказа? Мы стоим перед вопросом, как вообще писать. В конце концов, рассказ не есть
развертывание серии эпитетов и красок… Есть удивительные рассказы, ничуть не
наполненные красками и деталями ». Сам он все-таки не мог обойтись без своей «лавочки
метафор»: метафор». Вот одно из его описаний: «… бабочки летят на свет, – бабочки и
весь этот зеленоватый балет, который пляшет возле лампы летом, все эти длинные
танцовщицы».
А можно писать иначе: просто и лаконично, почти не выдавая своего, авторского,
присутствия. Так перелагал басни Эзопа Л. Толстой для своих «Русских книг для чтения»,
опуская «мораль» (опытный педагог, он хотел, чтобы дети сами ее вывели) и строго следя
за тем, чтобы в повествование не проникло что-нибудь «лишнее». У Толстого «нет даже
эпитетов, характеризующих то или другое действующее лицо […] Все басни начинаются
не с характеристики действующих лиц, не с описания обстановки, а с действия: «Галка
увидела, что голубей хорошо кормят», «Поймал рыбак рыбку», «Шли по лесу два
товарища» и т.д.». Преобладают сюжетные детали (при редкости описательных и
психологических) и прямые номинации, почти совсем нет диалога. Толстой ориентируется
на басенную традицию Эзопа и Лессинга, он хочет не столько развлечь детей, сколько
возбудить их мысль. Та же тенденция к самоограничению проявилась в него шедевре –
повести «Кавказский пленник». К словесной пластике или звукописи художественная речь
не сводится.
В литературоведении XX в возникает понятие «поэтический язык», в котором
главным признаются не те или иные конкретные особенности стиля (напр., насыщенность
текста тропами), но эстетические функции речи. При этом она может находиться в разных
отношениях с нормами национального литературного языка: резко их нарушать
(отступления он норм, во избежание автоматизации восприятия, абсолютизировали в
1910-1920-е годы теоретики формальной школы), или, напротив, широко на них опираться.
«…Поэтическое слово вырастает в реальном слове как его особая функция, совершенно
так же, как поэзия вырастает из окружающего нас мира реальности», – писал Г.О.Винокур
в 1946 г. В этом ракурсе и анализируется литературоведами речь художественного
произведения.
ЛЕКЦИЯ 15. ПОЭТИЧЕСКИЕ ТРОПЫ
1. Определение понятия. Виды тропов
Ключевые слова: художественная речь, троп, определение, теория тропов
Учение о поэтических тропах относительно устойчиво в потоке времени. Но 
устойчивость не есть неподвижность. Цель данного раздела  – систематизировать
важнейшие исходные положения общей теории тропов, выделяя наиболее спорные,
открытые вопросы.
Под тропом (гр. trороs – оборот, поворот) понимается употребление слова
в переносном значении. Например: «рощи лепет» (В.А. Жуковский «Приход весны»);
«вздохнет о славе младость» (А.С. Пушкин «К портрету Жуковского»);
«У сильного всегдабессильный виноват» (И.А.Крылов «Волк и Ягненок»). Выделенные
слова здесь имеют переносные значения: лепет – звуки, которые можно услышать в роще 
(шум листвы, пение птиц и пр.); младость – молодые люди; сильный, бессильный
– сильные, бессильные (ведь, как сказано дальше в басне, «тому в Истории мы тьму
примеров слышим…»). Поскольку многозначность (полисемия) слова проявляется в его
связях с другими словами, троп вычленяется из речи как сочетание слов. Оно
обозначаетодин предмет (явление, действие), но через соотнесение его с другим предметом
(названным прямо или подразумеваемым). Благодаря этому соотнесению в предмете речи
выделяется какое-то его свойство. Так, в словосочетании «рощи лепет» говорится о роще,
но передано лишь слуховое представление, связанное с ней (к зрительным образам поэт не
прибегает). Прямое значение слова «лепет» – младенческая, а также взрослая сбивчивая
речь; лепетать – «пробовать, пытаться говорить, неумело, неясно, сбивчиво произнося
слова», «говорить неразборчиво, невразумительно». Между шумом рощи (лесом 
лиственным) и лепетом проводится аналогия, за пределами которой остаются свойства
лепета как человеческой речи – членораздельной, наделенной смыслом.  Так
создается образ, т.е. предмет не просто обозначен, он индивидуализирован, повернут
к читателю определенной стороной. «Функция образной характеристики в тропе
преобладает над функцией номинации (названия)».
Переносные значения слов, однако, не уничтожают в нашем сознании
их прямых (основных, исходных) лексических значений. Между переносными и прямыми
значениями есть нечто общее, частично они  совпадают: лепет и шум рощи соотнесены
посходству; младость и молодые люди —  по смежности, объективной
взаимосвязи (младость — свойство молодых людей);сильный, бессильный и сильные,
бессильные — по принципу: часть вместо целого (лат.: parsprototo) или целое вместо
части (использование единственного числа вместо множественного — одно из
проявлений этого принципа). В зависимости от типа переноса соответственно
различаются метафора, метонимия, синекдоха.  Тропы активизируют
восприятие читателя, который как бы дешифрует речевой оборот, одновременно оценивая
его меткость и выразительность.
В современной стилистике к тропам безусловно относят
только метафору и метонимию.
Синекдоха часто определяется  как разновидность метонимии, а именно
как количественную метонимию. Более обоснованным представляется выделение
синекдохи в самостоятельный троп – на основании принципа «соподразумевания,
совключения», на чем настаивал А.А. Потебня: «значение А вполне заключено в х, или,
наоборот, х обнимает в себе все А без остатка; например, человек (А) и люди (х)».
Названный предмет здесь «включен» в другой (подразумеваемый), чего принцип
смежности не требует. Согласно Потебне, поэтический эпитет (Epitheton ornans), в отличие
от логического («прозаического») определения, - синекдохичен, поскольку «производит не
устранение из мысли видов, не заключающих в себе признака, им обозначенного, а
замещение определенным образом одного из многих неопределенных». С логической
точки зрения, поэтический эпитет тавтологичен, избыточен: «Мои малые пташечки, ах вы,
свет мои носатые» (пример, приведенный Потебней).
По мнению Ж. Женетта, считающего синекдоху отдельным тропом, «нет
уверенности, что включение, даже в наиболее примитивных своих пространственных
формах, может рассматриваться как частный случай смежности. Такая редукция
проистекает, очевидно, из почти неизбежной путаницы между отношением части к целому
и отношением этой части к другим составным частям целого — если угодно, отношением
части ко всему остальному. Между парусом и кораблем нет смежности, зато есть
смежность между парусом и мачтой или реей, и вообще между парусом и всем остальным
кораблем, всем тем, что является кораблем и не является парусом.Большинство
«сомнительных» случаев связано с этим всякий раз неопределенным выбором -
рассматривать ли отношение части к целому или же части ко всему остальному. […]…в
пределе любая метонимия может быть преобразована в синекдоху посредством обращения
к превышающему части целому, а любая синекдоха – в метонимию посредством
обращения к отношениям между самими составными частями. Разумеется, из того что
каждое «фигуроупотребление» может анализироваться двумя способами на выбор, не
следует, что эти два способа вообще одно и то же…». Соотношение метонимии и
синекдохи остается вопросом дискуссионным.
К метафоре, метонимии, синекдохе  близки другие приемы
иносказания: гипербола, литота, перифраз, сравнение, эпитет(перечень можно
продолжить). Об условности, нечеткости границ между собственно тропами и
родственными им стилистическими приемами  свидетельствует рассогласованность между
перечнями тропов, предлагаемыми в учебниках и терминологических словарях.
Если обратиться к истории вопроса, к классификации «фигур переосмысления» в
старинных «риториках»,  то здесь эти фигуры делятся на две группы – в зависимости
от  протяженности контекста, необходимого для понимания переносного смысла
выражения. Разграничиваются  тропы речений и тропы предложений. Так, в
авторитетном «Словаре древней и новой поэзии» Н.Ф. Остолопова (1821) к тропам
речений, состоящим «в перенесении одного слова от собственного знаменования к
другому»,
отнесены метафора,метонимия, синекдоха, антономаcия, катахрисис [т.е. катахреза]
и металепсис. Тропы же предложений «состоят в перенесении целого предложения от
собственного знаменования к другому»;
таковы аллегория,перифразис, гипербола, емфазис, ирония; эти тропы «называются иначе
фигурами». Те  же тропы речений и предложений перечислены М.В. Ломоносовым в его
«Кратком руководстве к красноречию» (1748), к которому явно восходят дефиниции  в
Словаре  Остолопова.
Принцип, положенный в основу данного деления, остается продуктивным. Он
узнаваем и в современных классификациях, хотя терминология изменилась: различаются 
контексты: ближайший и широкий, в которых раскрывается смысл иносказания.
Метафора («перлы дождевые», «солнце смотрит на поля», «отдыхающее поле» – Ф.И.
Тютчев), метонимия («любовь пространства», «будущего зов» – Б.Л. Пастернак),
синекдоха («пел ее голос», «белое платье пело в луче» – А.А. Блок) опознаются
в словосочетании. Говоря по-старинному, это «тропы речений».
В то же время понимание художественного произведения не только
как языковой, но и как предметной, образной картины мира,  побуждает пересмотреть
статус аллегория, а также родственного ему символа, традиционно рассматриваемых в
ряду приемов  речевой  иносказательности (по Ломоносову и Остолопову, аллегория –
«троп предложений»).
Между иносказательностью слова и иносказательностью образа (изображаемого
предмета) – разница принципиальная. Аллегорию и символ правильнее отнести, как
считает Е.Фарыно,  «не к сфере языка, а к сфере  «мира» произведения: это «не слова,
а значащие элементы мира (персонажи с их жестами и костюмами, предметы
с их свойствами и многие другие явления)».
Ведь один и тот же предмет можно назвать, используя разные номинации, в том
числе косвенные, в частности тропеические. «Погружался я в море клевера...»
(Блок ) – метафора выявляет сходство между полем клевера и морем, но ясно, что предмет
речи – поле клевера. В случае же иносказательности образа назван один предмет, но
подразумевается или мыслится наряду с ним другой.
Так, в басне часто используется аллегория: ее персонажи – животные, но наделены
они человеческими пороками. «Мораль» прямо говорит о людях, как, например, в басне
Крылова «Лебедь, Щука и Рак»: «Когда в товарищах согласья нет, // На лад их дело не
пойдет, // И выйдет из него не дело, только мука». Басенная аллегория  — прием не
случайный: представляя зверей вместо людей, баснописец упрощает, делает
предельно наглядной ту или иную житейскую ситуацию; в большой мере  благодаря
аллегории «мораль» иллюстрируется столь убедительно.
Изначально басня была риторическим приемом,  и аллегория  помогала склонить
слушателей к тому или иному мнению, решению. А.А.Потебня подчеркивал, что для
успешного выполнения риторической функции басня «не должна останавливаться на
характеристике действующих лиц»; отсюда «практическая польза» введения персонажей-
животных. Ученый уподобил их  шахматным фигурам, каждая из которых «имеет
определенный ход действий: конь ходит так-то; король и королева так-то; это знает всякий
приступающий к игре, -  и это очень важно, что всякий это знает, потому что в противном
случае приходилось бы каждый раз условливаться в этом, и до самой игры дело бы не
дошло».
Изображая людей и углубляясь в мотивы их поведения, писатель мог бы не дойти
«до самой игры». Замена «шахматных фигур»  более сложными характерами
(эксперимент, применявшийся теоретиками жанра басни) обнаруживает недостаточную
убедительность басни как аргумента в споре, возможность разных развязок. Например,
вместо Лебедя, Щуки и Рака можно представить себе людей, предлагающих разные
способы достижения одной цели. Разве всегда их споры бесплодны? Разве
никогда сильный и  бессильный  не смогут договориться, если они  люди, а не Волк и
Ягненок? Аллегория – орудие обоюдоострое, и античная басня постепенно утрачивает
серьезное риторическое значение: к IV в. до н.э. «доморощенный практицизм басенной
морали не мог более никого удовлетворить», басня «меняет аудиторию»,  «опускается в
литературу учебную, предназначенную для детей, и в литературу популярную,
обращенную к необразованной низовой публике». (В последующей истории басни  ее
фабула расцвечивается  выразительными деталями, и эстетическая функция изображения
сильно  теснит риторическую: «Всякая басня говорит всегда больше, чем заключено в ее
морали».)
В отличие от аллегории, символ — образ, тяготеющий к многозначности, но
сохраняющий в то же время в мире произведения свое прямое значение. Образ моря в
стихотворении Пушкина «К морю» — это и конкретный пейзаж («…Ты катишь волны
голубые», «…Твои скалы, твои заливы, // И блеск, и тень, и говор волн»), и воплощение
идей свободы, вечного движения, могущества. Символика образа нередко раскрывается
лишь при повторном чтении и интерпретируется читателями, критиками по-разному. Но
даже если читатель, вследствие своей неподготовленности, не заметит символического
значения  образов, его восприятие произведения или его фрагмента  будет цельным,
внутренне логичным, хотя и поверхностным, плоским. Такойчитатель воспримет лишь то,
что открыто зрению и слуху, подобно  Бертрану в драме Блока «Роза и Крест»: море,
солнце, расходящийся или сгущающийся туман, «волн печальный  голос», - в отличие от 
романтика  Гаэтана, в том же пейзаже  узнавшего  «седую ризу Гвеннолэ», несущуюся над
морем, пение «сирены вероломной» (действие 2, сцена 3).
И символы, и аллегории могут создаваться без помощи тропов: иносказательный
смысл имеют здесь сами образы. Более того, тропы используются «не только в литературе,
но и в изобразительных искусствах (живопись, скульптура, театр, кино), и в обрядовой
практике. Метафора же (как и сравнение) вне  словесного выражения невозможна. [...]
Дело в том, что метафора принадлежит уровню языка описания, которого лишены
остальные (несловесные) искусства, — они все состоят из "языка построения" и могут
предлагать лишь реализованные метафоры, т.е. прочитанные буквально, а этим самым —
просто необычные  предметы (либо гротескного, фантастического, либо
символического  характера)».
Стилистические иносказательные приемы суть переназвания предметов речи. Так, в
пушкинских строках «Пчела за данью полевой // Летит из кельи восковой» («Евгений
Онегин». Гл. 7) дань полевая, келья восковая — это иные названия цветочной пыльцы,
улья. Тропы высвечивают те или иные грани, свойства предметов, возбуждают различные
ассоциации, но не изменяют темы высказывания. Есть серьезные основания рассматривать
символ и аллегория не в разделе о тропах или — шире — иносказательных
стилистических приемах, но  как виды образа, в связи со «свойствами мира»
произведения.
Но возвращаемся к стилистике. Широта контекста, необходимого для понимания
того или иного вида иносказания, варьируется в широких пределах. Так, если полное
сравнение включает в себя четыре компонента: члены сравнения, т.е. его предмет и образ,
основание  сравнения, сравнительный союз («французы двинулись, как тучи» —
Лермонтов), то эпитетнередко получает переносное значение лишь в широком 
контексте. Таковы, например, эпитеты в  заглавиях  произведений: «Бедная Лиза»
Н.М.Карамзина, «Вишневый сад»  Чехова, «Легкое дыхание» И.А.Бунина, «Последний
срок» В.Г. Распутина.
Выбирая из множества отношений предмета с другими какое-то одно, троп
выделяет  определенное свойство, признак предмета. Одновременно иносказание в
художественной речи  как-то характеризует и самого говорящего. Вообщекосвенные,
иносказательные  номинации  предметов суть «явные способы моделирования  мира», они
«сродни комментариям и оценкам, но уже в меньшей степени оторваны от предмета
высказывания...». Так, в стихотворном послании Пушкина «К вельможе», где описывается
дворец Н.Б. Юсупова в подмосковном Архангельском, метонимические обозначения
искусств через их средства и инструменты характеризуют и самого поэта — мастера
слова, увидевшего в произведении (дворце) его творцов: «...К тебе явлюся я; увижу сей
дворец, // Где циркуль зодчего, палитра и резец // Ученой прихоти твоей повиновались // И
вдохновенные в волшебстве состязались». При изучении форм «присутствия» автора в
художественном тексте поэтические тропы (в особенности в речи автора-повествователя,
автопсихологического лирического героя) не менее  показательны, чем, например,
рамочные компоненты текста (заглавие, эпиграф и т. д.) или авторские «отступления».
Богатые возможности тропа как способа изображения  предмета и одновременно
выражения чувств, мыслей говорящего становятся особенно очевидны, если сопоставить
тематически сходные описания у разных авторов.  Так, в элегии Пушкина«Брожу ли я
вдоль улиц шумных...» мысль о краткости человеческой жизни преследует лирического
героя, и вид уединенного дуба наводит его на грустное сравнение: «Гляжу ль на дуб
уединенный, // Я мыслю: патриарх лесов // Переживет мой век забвенный, // Как пережил
он век отцов». Совсем иное, веселое, даже игривое настроение передано в
стихотворении О.Э. Мандельштама: «Полюбил я лес прекрасный, // Смешанный,
где козырь — дуб» («Полюбил я лес прекрасный...»). В приведенных примерах для
описания дуба используются слова, исходные  значения которых принадлежат к разным
семантическим полям, т. е. множествам слов, «точнее — их значений, связанных с одним
и тем же фрагментом действительности». Слово «патриарх» входит в тематическую
лексическую группу: человеческий род, смена поколений и т.д.; «козырь» — термин
карточной игры. Сравнения и метафоры возникают на границах различных
семантических полей. От того,какие именно эти поля, зависит во многом стиль писателя.
Понятие семантическое поле  – важнейший инструмент анализа тропов в современных
лингвостилистических  и литературоведческих исследованиях, хотя принципы
вычленения «полей» прояснены явно недостаточно . При этом рассматриваются не
отдельно взятые иносказательные выражения (сравнения, метафоры, метонимии и пр.), но
их  система в тексте произведения. И вводимые, например, в
сравнения  сходные образы  при  описании различных предметов могут свидетельствовать
о  неких константах  «картины мира» писателя. Так, анализ сравнений в «Войне и мире»
Л.Н.Толстого (а их здесь более 600)  показывает, в частности, какое большое место
занимают в сознании автора-повествователя предметы и понятия, входящие в условно
вычленяемое семантическое поле «мир профессий, занятий, увлечений».
2. Тропы поэтические и языковые
Ключевые слова: художественная речь, троп, определение, теория тропов
Для того чтобы троп воспринимался как стилистический прием, он должен
быть заметным для читателя, а это может быть лишь при условии сохранения за словом
его прямого значения, потому что «если слово употребляется только в переносном 
значении, то оно уже не ощущается как переносное, и мы только можем говорить
о новом значении слова и об истории развития значения». Большинство слов, относящихся
к знаменательным частям речи, имеют несколько общеупотребительных лексических
значений, фиксируемых в толковых словарях. «Так, в русском языке окно — это "отверстие
для света и воздуха в стене здания или в стенке транспортного устройства", но также и
"промежуток между лекциями или уроками длительностью не менее академического 
часа", а кроме того, еще иногда и "разрыв между облаками, между льдинами"; зеленый
— это название известного цвета, но также и "недозрелый", и "неопытный вследствие
молодости"  (например, зеленый юнец); вспыхнуть — это и "внезапно загореться», и
"быстро и сильно покраснеть", и "внезапно прийти в раздражение», и "внезапно
возникнуть" (возникла ссора)». В приведенных перечнях значений слов «окно»,
«зеленый», «вспыхнуть» прямыми являются только первые; остальные — переносные,
возникающие лишь в определенных словосочетаниях (т. е. они не  свободные, но
связанные). Тем не менее окно в расписании, зеленый юнец, девушка вспыхнула — не
поэтические тропы, но «устойчивые факты языка», которые «должны наравне с прямыми
значениями усваиваться людьми, изучающими соответствующий  язык».
Это языковые тропы, в которых в результате многократного употребления перенос
значения почти не ощущается, поэтому за ними закрепились также
определения: стертые, или сухие.
Наряду с ними в языке немало так называемых вынужденных тропов, возникших
как основные названия (номинации) предметов. О них образно писал еще Цицерон,
размышляя о причинах, побуждавших людей прибегать к переносу значений слов. Этот
перенос «породила необходимость, он возник под давлением бедности и скудности
словаря, а затем уже красота его и прелесть расширили область его применения. Ибо
подобно тому как одежда, вначале изобретенная для защиты от холода, впоследствии
стала применяться также и как средство украшения и как знак отличия, так и переносные
выражения, появившись из-за недостатка слов, распространились уже ради услаждения.
Например: "глазки у лозы", "роскошный урожай", "веселые нивы" говорят даже  в
деревне». К вынужденным тропам — основным номинациям предметов — относятся
многие словосочетания: лист бумаги, нос корабля, крыло самолета, ручка двери и т. п.
«Когда мы говорим "лист бумаги" или "ножка стула", мы пользуемся вынужденной 
метафорой, ибо соответствующее точное слово не существует, или уже не существует
более, или пока еще не существует».
Близки по своей стилистической нейтральности к этому типу
словосочетаний тропы-термины, используемые в научной речи (коннотации здесь грозят
отвлечь от сути дела):  роза ветров, профиль ветра, северное сияние, туманность
Андромеды, Млечный путь; нервные волокна, грудная клетка, солнечный удар, поле
зрения, глазное дно, ушная раковина; семантическое поле, жанровое ожидание, бродячий
сюжет, рама текста, глубокая рифма, вольный стих.
В отличие от языковых, поэтические тропы подчеркнуто многозначны, они как
бы приглашают читателя проследить и оценить  «"образную игру" совпадения и
несовпадения прямого и переносного названий». Более того, художественный контекст
способен вернуть многозначность стертому, языковому тропу, раскрыть таящийся в нем
потенциал многозначности.«Зеленый Генрих» — так назвал свой роман  Г. Келлер, и это
уже факт не языка, но художественной  речи. Вообще восприятие заглавий, с
которыми читатель  знакомится еще до погружения в основной текст, наглядно
демонстрирует  власть самого типа текста (дискурса) над составляющими  его
элементами. Уже установка читателя на эстетическое переживание приводит
к детерминологизации  словосочетаний: «Солнечный удар» (рассказ  Бунина), «Как
закалялась сталь» (роман  Н.А.Островского), «Туманность Андромеды» (роман И.А.
Ефремова), «Перебой ритма» (стихотворение И.Ф.Анненского).  Именно в сопряжении
прямого и переносных значений — соль таких заглавий. Судя по специальному
библиографическому справочнику, с 1801 по 1975 г. на русском языке 9 авторов
опубликовали свои художественные произведения  под заглавием «Северное сияние», 9
выбрали название «Млечный путь», 4 — «Роза ветров». Впечатляющая статистика!
Следовательно, в терминах-тропах «коннотация сохраняется как потенциальная и может
быть возрождена в соответствующих условиях (окказиональное  использование в
разговорной речи, в языке художественной  литературы и т.д.)...».
В поэзии  преображаются, оживают языковые тропы. Например, выражение снег
идет – дежурный образец языковой метафоры — в одноименном стихотворении
Пастернака воспринимается как метафора поэтическая, первозданная. Повторенное
многократно во все новых контекстах, сообщение о том, что «снег идет», вырастает в
символический мотив непрерывного, повсеместного движения: «Снег идет, густой-густой.
// В ногу с ним, стопами теми, // В том же темпе, с ленью той, // Или с той же 
быстротой, // Может быть, проходит время? // Может быть, за годом  год // Следуют, как
снег идет // Или как слова в поэме?»
Подчас же писателя можно уподобить лингвисту, анализирующему, в традициях
школы  Потебни, морфемный состав слова, чтобы «докопаться» до его этимологического
значения, «внутренней формы», – с целью превращения слова из условного знака
предмета и понятия в наглядный образ: «Рас-стояние: версты, мили... // Нас рас-ставили,
рас-садили, // Чтобы тихо себя вели, // По двум разным концам земли» (Цветаева
М.И.«Расстояние: версты, мили…»). Между оживлением языковых тропов и «работой»
поэта с частями слова можно провести аналогию. Жизнь слова – в   расширении значения,
которому часто сопутствует забвение внутренней формы: «Относительно широкое и
глубокое значение слова (например, защита) стремится оторваться от сравнительно
ничтожного представления (взятого из слова щит)...».  С точки зрения современной
лингвистики и в ее терминах, общая предпосылка утраты «мотивировки» слова (т. е. его
«внутренней формы», по Потебне), — ее «избыточность, даже  ненужность [...] с того
момента, когда слово становится привычным. [...] Мотивировка как бы "уходит в тень",
почему и становятся  возможными красные чернила, розовое белье и т. д. Мы  вспоминаем
о мотивировке лишь в каких-то специальных, редких случаях».
Эти случаи, однако, не так уж редки в художественной речи (В.В. Хлебников, Вяч.
И. Иванов, М.И. Цветаева, С.И. Кирсанов). Таким образом, внутри слова есть свое поле
напряжения.

3. О развитии теории тропов


Ключевые слова: художественная речь, троп, определение, теория тропов
Старинные «поэтики» и в особенности «риторики» — в той их части, которая
посвящена «изложению» (elocutio), — содержат детальное описание тропов и иных фигур,
используемых в ораторской и поэтической речи. Неудивительно, что и в современных
работах по стилистике и поэтике пристально изучаются и часто цитируются Аристотель,
Деметрий, Цицерон, Квинтилиан и их многочисленные продолжатели
— авторы латинских поэтик, теоретики классицизма. Риторическое наследие — щедрый,
поистине неисчерпаемый источник.
Однако в романтическую и постромантическую эпоху риторическая традиция
воспринимается как тормоз в развитии стилистики. «Узким местом» теории тропов,
включая и современное ее состояние, является смешение (часто неосознанное)
положений, покоящихся на разных эстетических основаниях (нечто подобное характерно и
для общей теории литературных жанров). Инерция риторического подхода в стилистике
очень сильна. И она подчас мешает видеть и учитывать движениеэстетической мысли.
В рамках риторической традиции тропы рассматривались как «украшение»
выражаемых в произведении «идей». Но это «украшение» было обязательным и для
поэтической, и для ораторской речи, поскольку благодаря тропам, как полагал Ломоносов,
«идеи представляются много живее и великолепнее, нежели просто». В различных стилях
речи, использовавшихся в соответствующих жанрах, для образования тропов подбирались
слова, которые не могли нарушить единства («чистоты») стиля. Ведь «к вещам высоким и
важным непристойно переносить речений от вещей низких и подлых, например: небо
плюетнепристойно сказать вместо дождь идет».
Конечно, ни романтическая, ни реалистическая, ни какая-либо иная эстетика не
изгнала из литературы коллективные творческие программы (на их основе формировались
новые литературные нормы), подражательность и эпигонство. Но сами принципы
словоупотребления стали принципиально меняться: с разрушением жанрово-стилевой
иерархии, жанровых перегородок уравнивались «права» высокой и низкой лексики,
изысканных тропов — и слов, используемых в прямом лексическом значении.
«Пространные» и «вычурные» тропы (по Аристотелю, знаки поэтической речи) в
европейской литературе первой половины XIX в. — частая мишень пародистов и
сатириков. В. Гюго ставил себе в заслугу разрушение иерархии речевых стилей и приемов,
которую он уподоблял социальному неравенству: «Да, белый рой идей смешал я,
дерзновенный, // С толпою черных слов, забитой и смиренной, // Затем что в языке такого
слова нет, // Откуда б не могла идея лить свой свет.// Литоты дрогнули, испуганные
мною, // На Аристотеля я наступил ногою // И равенство вернул словам я на земле»
(«Ответ на обвинение». 1834 / Пер. Э. Линецкой).
«Равенство» разных пластов лексики, речевых оборотов, включая «испуганные»
романтиками литоты, а также прочие приметы перифрастического стиля — исходная
посылка и современной стилистики. При этом тропы и другие виды иносказания
рассматриваются как такие же естественные формы выражения мысли, как и
словосочетания, фразы, где слова выступают в их прямых значениях.
Неразрывную связь мышления и языка, их
поостоянной деятельности подчеркивала психологическая школа в лингвистике и
литературоведении (В. Гумбольдт, Г.Штейнталь, Потебня и др.). «Троп — не та форма, в
которую отливается готовая поэтическая мысль, но та форма, в которой она рождается», —
писал А.Г. Горнфельд.
Лежащие в основе тропов особенности, привычки нашей мысли привлекают
пристальное внимание современных философов и психологов. «Метафоры как выражения
естественного языка возможны именно потому, что они являются метафорами
концептуальной системы человека», - подчеркивают американские исследователи в книге
с характерным названием – «Метафоры, которыми мы живем». Широкий резонанс в
литературоведении получила гипотеза Р.Якобсона о тяготении поэтов-лириков (в
особенности романтиков, символистов) к метафоре, а романистов-прозаиков (в
особенности реалистов) — кметонимии и синекдохе вследствие разной природы их
ассоциативного мышления. Согласно Якобсону, «автор — сторонник реалистического
направления метонимически отклоняется от фабулы к обстановке, а от персонажей — к
пространственно-временному фону. Он увлекается синекдохическими деталями».
Независимо от степени убедительности эта гипотеза симптоматична как вектор
исследовательских исканий.
Утвердившийся в современном литературоведении принцип содержательности
формы стимулирует изучение структуры иносказательных выражений, соотношения ее
компонентов. С различиями в структуре связываются различия в самом мышлении. Так, в
античной эстетике метафора и сравнение рассматривались как очень близкие, родственные
приемы: Деметрий называет сравнение «развернутой метафорой», Квинтилиан видит в
метафоре «сокращенное сравнение». В фокусе же современной стилистики — не столько
сходство, сколько различие метафоры и сравнения. «Сокращенность», недоговоренность
(эллиптичность) метафоры – источник ее повышенной многозначности; поэтому
метафоры предпочтительнее для писателей в случаях, когда ясность смысла и не входит в
их замысел. Не названное в метафоре основание (общий признак) для сближения двух
предметов не следует восстанавливать при анализе, поскольку, как считает А. Вежбицкая,
«однозначная реконструкция последнего для большинства метафор совершенно
невозможна. Мы имеем право (в определенного рода текстах) дополнить
метафору жемчуг до жемчуг зубов, но не имеем права восстанавливать третий элемент
типа белый, ровный, блестящий. Для экспликации метафоры нужны два элемента, а не
три». Таким образом, между двухкомпонентной структурой метафоры и ее мерцающим
смыслом проводится прямая связь. Показателен и интерес современных теоретиков к
переходным ном случаям — к сравнению-метафоре, или
к двучленной, генетивной метафоре.
Можно ли выстроить логически последовательную,
непротиворечивую классификацию тропов и родственных им стилистических приемов? В
старинных «риториках» и «поэтиках» развернутые описания «фигур переосмысления»
явно преобладали  над их систематизацией. Современная стилистика стремится
преодолеть перечислительный, индуктивный подход к тропам, подвести частные случаи,
разновидности к родовым понятиям. Например, антономасия рассматривается как
разновидность синекдохи, катахреза — метафоры, эвфемизм — перифраза и пр.
Однако сделать это нелегко, о чем можно судить по сильным разногласиям между
исследователями в определении того или иного приема. Так, для Л. И. Тимофеева «всякое
одностороннее определение, усиливающее, подчеркивающее какое-нибудь выдающееся
качество предмета, является эпитетом» и «всякий эпитет "тропичен"»; А.П.Квятковский
же считает эпитетом только «метафорическое прилагательное, в котором заключен меткий
признак сравнения»; Г.Н. Поспелов рассматривает эпитет в ряду явлений
«художественного синтаксиса». Не менее существенны расхождения в определениях
синекдохи, гиперболы и литоты.
Общая тенденция в развитии теории тропов — сокращение их числа, упорядочение
понятийной системы и терминологии. Преодолевается и характерная для риторической
традиции автономность учения о тропах и фигурах речи: они рассматриваются в связи с
широкой проблемой многозначности слова и художественного образа. Характерны сами
названия соответствующих разделов в ряде авторитетных учебных книг по
литературоведению: «Изменение значения слова (Поэтическая семантика. Тропы)»
(Томашевский); «Иносказательная изобразительность и выразительность слов»
(Поспелов); «Явные способы моделирования мира» (Е. Фарыно).
При всем этом в любой современной «сокращенной риторике» (выражение
Ж.Женетта) особенно велик интерес к общепризнанным тропам
— метафоре и метонимии, к которым иногда присоединяют синекдоху. Перенос значения
слова в этих тропах основан на разных принципах, они по-разному направляют мысль. В
литературоведении предпринимались неоднократные попытки сгруппировать остальные
виды иносказания вокруг данных трех (Потебня) или двух (Жирмунский, Тимофеев и др.)
центров. Несомненна, например, близость метафоры и сравнения, эпитета и синекдохи, о
чем подробно писал Потебня.
Однако свести все разнообразие «фигур переосмысления» к нескольким
основаниям, по-видимому, невозможно без натяжек и оговорок. Само совмещение тропов,
видов иносказания в одном выражении, столь часто встречающееся в художественной
речи, указывает на множественность критериев, которые нужно учесть при
классификации. Такое совмещение у мастеров слова — свидетельство дружной работы
различных стилистических приемов, выполняющих общую содержательную функцию.
Например, в поэме Н.А. Некрасова «Современники» есть сатирическая зарисовка адвоката
— одного из «героев» пореформенного времени: «…И, содрав гонорар неумеренный, //
Восклицал мой присяжный поверенный: // "Перед вами стоитгражданин // Чище снега
альпийских вершин!» (здесь совмещены сравнение, ирония, гипербола). Тесное
взаимодействиеметафоры и метонимии, которые «поддерживают друг друга и проникают
друг в друга», мотивированность той или иной «аналогии» отношениями
«сосуществования» прослеживает Ж. Женетт в работе «Метонимия у Пруста».
Образный мир произведения создается посредством не одних только тропов и
родственных им стилистических приемов; более того, они не обязательны в
художественной речи. Однако трудно переоценить роль этих «блестков», как их называл
Цицерон, в создании образного мира художественного произведения.
4. Собственные имена
Ключевые слова: художественная речь, собственные имена
Собственные имена – это антропонимы (личные имена людей, а также их клички,
прозвища), топонимы (географические названия), этнонимы (названия
народов), зоонимы (клички животных), космонимы (названия внеземных
объектов), теонимы(названия мифических существ,божеств) и др. Все эти разновидности
собственных имен изучает   ономастика (от греч. оnomastike – искусство давать
собственные имена),  раздел лексикологии. Соответственно, в литературоведении
вычленяется раздел поэтической ономастики. Здесь речь пойдет об антропонимах 
и топонимах как наиболее часто встречающихся в художественном тексте  собственных
именах.
В эпических и драматических произведениях система персонажей, как правило,
влечет за собой систему имен. Не названными по имени обычно остаются фоновые
персонажи, о которых упоминается вскользь, лица «без слов» в пьесах и т.д. Например, в
повести А.С.Пушкина «Пиковая дама» старой  графине Анне Федотовне почти постоянно
сопутствует дворня, исполняющая ее приказания: «Старая графиня *** сидела в своей
уборной перед зеркалом. Три девушки окружали ее. Одна держала банку румян, другая
коробку со шпильками, третья высокий чепец с лентами огненного цвета»; «Не прошло
двух минут, графиня начала звонить изо всей мочи. Три девушки вбежали в одну дверь, а
камердинер в другую». Но воспитанница графини  названа: Лизанька, Лизавета
Ивановна, и это сразу выделяет ее как сюжетную героиню. В то же время приемом
изображения  главного героя может быть, напротив, его безымянность – на фоне
названных по имени других, в том числе второстепенных, лиц. В рассказе И.А.Бунина
«Господин из Сан-Франциско» заглавный герой, его жена и дочь не имеют имен, в отличие
от эпизодических персонажей: коридорного Луиджи, старика лодочника Лоренцо. Так
подчеркнута безликость богатых туристов, совершающих ритуальное путешествие по
Европе: «Господин из Сан-Франциско - имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не
запомнил – ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради
развлечения».
Собственные имена в художественном произведении выполняют различные
функции, наиболее важные среди них следующие.
1. Назывная (номинативная). Писателю необходимо как-то обозначить персонажа,
и это легко сделать, наделив его именем. Оно обычно выбирается с учетом тех или иных –
в зависимости от темы произведения -  антропонимических норм. В художественной
литературе широко используется социально-знаковая функция тех или иных имен, отчеств,
фамилий, прозвищ, присоединяемых к антропонимам титулов (князь, граф и т.п.), форм
обращений. Так, в России XVIII в. «крестьянских девочек часто называли Василисами,
Феклами, Федосьями, Маврами. Девочка, родившаяся в дворянской семье, такого имени
получить не могла. Зато в дворянских семьях бытовали тогда такие женские имена,
которые были неупотребительны у крестьянок: Ольга, Екатерина, Елизавета, Александра»;
«со времени Екатерины II официально было узаконено, что особ первых пяти классов
следовало писать с отчеством на –вич; лиц, занимавших должности с шестого класса до
восьмого включительно, предписывалось именовать полуотчеством, всех же остальных
только по именам»; «периодом окончательного “офамиливания” населения страны можно
считать вторую половину XIX века» (когда стали давать фамилии бывшим крепостным
крестьянам) (Горбаневский М.В. В мире имен и названий. Изд. 2-е. М., 1987. С. 115, 124,
130. См. также: Никонов В.А. Имя и общество. М., 1974). Сословная семиотика имен
закреплена в пословицах: Наши вичи едят одни калачи; Без вотчины, так без отчества;
Богатого по отчеству, убогого по прозвищу; По имени называют, по отчеству величают.
Точность воспроизведения в художественной литературе  антропонимических норм
способствует эффекту достоверности изображения. На этом фоне значимы разного рода
отступления от норм: Татьяна Ларина(с ее именем «неразлучно воспоминанье старины
иль девичьей»); Аркадий Долгорукий, но не князь, а «просто Долгорукий» («Подросток»
Ф.М.Достоевского).
В зависимости от темы, жанра произведения видоизменяются принципы подбора
антропонимов. Например, в произведении наисторическую тему писателю необходимо
воссоздать колорит эпохи. В «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и
удалого купца Калашникова» М.Ю.Лермонтова изображается время правления Ивана
Грозного. Неслучайно жену Калашникова зовут Аленой Дмитревной, т.е. дана народная,
русифицированная (а не церковная – Елена) форма имени. Царского опричника
зовут Кирибеевичем: в XVI в. наряду с христианскими именами употреблялись
некалендарные, особенно часто в отчествах. В антропониме  Степан Парамонович
Калашников показательны и каноническое имя, и отчество, вероятно, восходящее к
слову парамонарь (искаженное пономарь), и фамилия, указывающая на «именование отца
по занятию: калачник– пекарь или продавец калачей». 
Создание местного колорита также требует соответствующего  подбора
собственных имен. Например, в романе М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени»
(повесть «Бэла») действие происходит на Кавказе. Рассказчик, странствующий офицер,
едет по Койшаурской долине, где течет Арагва, видит Гуд-Гору. Горцы  носят характерные
восточные имена: Бэла, Азамат,Казбич.
2. Наряду с назывной функцией собственные имена персонажей нередко
выполняют и  характерологическую, т.е. подчеркивают какие-то свойства личности. 
Такую  функцию в жизни в прошлом  часто выполняли  прозвища: Плакса, Змея;
впоследствии они перерастали в фамилии: Плаксин, Змиев.   
В художественной литературе прозвище героя почти всегда отражает его характер.
Например, герой рассказа Л.Н. Толстого "Утро помещика" Юхванка Мудреный получил
свое прозвище, вероятно, за то, что изъяснялся очень сложно, непонятно,мудрено. Он умел
долго владеть вниманием собеседника, строя заумные фразы, не говоря при этом ничего
существенного.
«Говорящие» имена использовались уже в античной комедии. Например, один из
героев комедии «Кубышка» Плавта носит имя  Мегадор, образованное от слов mega (гр.)–
«много» и doron (гр.) – «дар»: он «не скупится на приготовления к свадьбе с
бесприданницей, беря на себя все расходы свои и соседа. Имя его
сестры Евномии обозначает “благозаконие” – она и заботится о том, чтобы ее сын
узаконил свои отношения с девушкой». Эта традиция оказалась прочной. В особенности
типичен данный прием для литературы классицизма. Например, в комедии Д.И.
Фонвизина «Недоросль» легко определить по фамилиям доминанту характера или род
занятия: Простаковы, Скотинин, Вральман, Цифиркин, Кутейкин, Милон, Правдин,
Стародум (последняя фамилия, данная положительному герою, отразила свойственную
автору-просветителю веру  в одну – на все времена – истину). «Говорящими именами»
часто наделяются комические персонажи в литературе любого направления. В «Ревизоре»
Н.В.Гоголя порядок на улицах наводят полицейские Держиморда, Свистунов,
Пуговицын. Названия деревень из поэмы Н.А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»
отражают тяжелую жизнь крестьян: Заплатово, Дырявино, Разутово, Знобишино,
Горелово, Неелово, Неурожайка.
Однако семантика собственного имени не всегда лежит на поверхности, поэтому
необходимо проводить специальные исследования. Например, фамилия Елдырин (рассказ
Чехова «Хамелеон») соотнесена с глаголом елдыжить (вятский диалект) – «вздорить,
затевать ссоры, придираться, особенно при дележе». Важен также фонетический облик
фамилии. Смешно звучат:Ляпкин-Тяпкин (судья в «Ревизоре»), Оболт-Оболдуев (помещик
из поэмы «Кому на Руси жить хорошо»). 
Нередко выразительность антропонима заключена в соотношении компонентов.
Например, в романе Достоевского «Идиот» сочетание имени и фамилии главного
героя:  Лев Мышкин – указывает на противоречивость его характера. С одной стороны,
князь благороден, является сильной личностью, способен пробуждать в людях высокие
нравственные качества. Но в то же время он абсолютно не приспособлен к жизни.
В основе имени персонажа может лежать аллюзия . В комедии В.В. Маяковского
«Клоп» герой «слегка» изменяет фонетический облик фамилии, «облагораживая» ее:
был Присыпкин, а стал Пьер Скрипкин. Происходит обыгрывание фамилии: «Ну, что такое
Присыпкин?.. А Пьер Скрипкин – это уже не фамилия, а романс!». Аллюзия может
указывать на реальное лицо: и по смыслу, и по звучанию фамилия Угрюм-Бурчеев (один из
градоначальников города Глупова в «Истории одного города») напоминает об Аракчееве,
отличавшегося угрюмым нравом. Аллюзия может быть литературной: например, имя
главной героини романа Булгакова «Мастер и Маргарита» должно напомнить читателю о
героине  «Фауста» И.В.Гете. Перекличка может основываться также на однотипности
имен. В «Евгении Онегине» «речные» фамилии носят Онегин иЛенский, что подчеркивает
литературную условность. Позднее Лермонтов называет своего героя Печориным, как бы
сближая его с Онегиным, что было отмечено В.Г. Белинским  В этом же ряду
- Волгин (главный герой романа Н.Г. Чернышевского «Пролог»).
3. В ходе сюжета произведения, в разных ситуациях общения персонаж может
именоваться по-разному. Резким переломам в судьбе иногда 
сопутствует смена антропонима (как и в жизни – при пострижении в монахи,
поступлении на сцену и пр.). В комедии А.Н.Островского 
«Лес» Счастливцев и  Несчастливцев – сценические фамилии странствующих актеров,
отражающие их театральное амплуа: Счастливцев – комик, Несчастливцев – трагик.
Жизнь же у обоих героев несчастная. В пьесе «Без вины виноватые» главная героиня,
пережив личную драму и поступив на сцену, меняет имя: из Любови Ивановны
Отрадиной она превращается в Елену Ивановну Кручинину. Обе фамилии – говорящие.
Героиня расстается и с именем Любовь: ведь причиной ее страданий была любовь к
недостойному человеку, и носить такое же имя после разрыва с прошлым было бы
слишком тяжело.
Однако такие случаи редки. Обычно изменяется форма имени. В «Войне и мире»
Л.Н.Толстого вначале в светском обществе Безухова называют просто Пьером, после же
получения наследства он – граф Безухов, богатый и знатный, завидный  жених.
Своеобразным политическим барометром  служит то или иное наименование
французского императора в русском светском обществе: Бонапарт, даже Буонапарте  (так
подчеркивается его неблагородное корсиканское происхождение), Наполеон. Но не все
разделяют господствующую точку зрения. Князь Андрей в начале восхищается личностью
полководца, поэтому не называет его Бонапартом, для него он только Наполеон.
4. Выбор антропонимов во многом диктуется принципами того или
иного литературного направления, которые разделяет писатель. Так, в литературе
русского классицизма широко использовались античные (и псевдоантичные)
имена: Тирсис,Сильван, Критон. Не менее популярны «говорящие»  имена, образованные
от русских корней, в особенности в сатире.  Например, в стихотворении В.Л. Пушкина «К.
Кашину» упоминаются Глупомотов, Безмозглов, Прыгушкин, Пустяков, Змеяд,Плутов.
В эпоху сентиментализма грубые имена почти не использовались. Допускалась
только благозвучная ономастика. В повести Н.М. Карамзина крестьянская девушка носит
имя Лиза, употребляемое только в дворянской среде. Впрочем, и поведение, и речь
девушки не типичны для крестьянской среды.
Романтики нередко изображали чужую страну или отдаленную эпоху, и ономастика
в их произведениях не только соответствовала выбранной теме, она была непривычна
для читателя, «экзотична». Например, героини  «южных» поэм Пушкина носят
имена Зарема и Земфира.
Для писателей-реалистов важнейшей (хотя, конечно, не единственной)
становится социально-знаковая функция имени, его соответствие / несоответствие
антропонимической норме. Отсюда тонкая нюансировка наименований персонажей:
значимы все компоненты антропонима, а также титулы, к ним присоединяемые
(граф, князь), формы обращений (Ваше благородие,превосходительство, сиятельство и
пр.).
5. Имена героев могут становиться нарицательными, что обычно свидетельствует о
типичности характеров: Дон Жун –донжуан, Обломов - обломовщина.  Употребление
собственного имени в значении нарицательного является емкой характеристикой, такой
прием называется  антономасией: «…Ловласов обветшала слава…» («Евгений Онегин»).
Этот прием, в основе которого лежит метонимия, называют
также прономинацией (латинская калька с гр. антономасия), распространен в обычной
разговорной речи: «Отелло вместо ревнивец, Эскулап – вместо доктор, Дон Кихот –
вместо рыцарь благородства». И, разумеется, он широко представлен в художественной
литературе. Так, в русской поэзии XVIII – XIX вв. в качестве прономинаций особенно
часты античные антропонимы: «Не слышен наш Парни российский!…» (А.С. Пушкин «К
Батюшкову).
Созданный писателем персонаж может быть настолько ярок и одновременно
типичен, что его имя не только становится нарицательным, но и используется
новыми авторами, такие персонажи называются заимствованными. При этом
«заимствуются» они вместе с именами, например, в романе «Господа Молчалины»
Салтыкова-Щедрина изображена дальнейшая «жизнь» хорошо известных читателю
персонажей Грибоедова и Гоголя.
Лирика – особый род литературы. Здесь фактически нет изображения событий,
характеров, поэтому и собственные имена употребляются редко. Однако реальные лица и
имена называются в жанре посланий: «19 октября» (1825) Пушкина, где  поэт вспоминает
своих друзей  Пущина, Горчакова, Кюхельбекера, Дельвига. Однако гораздо чаще
конкретное лицо не названо:читатель должен «угадать», кто скрывается за тем или иным
перифразом. Обычно собственные имена вынесены в заглавие стихотворения «Чаадаеву»
(Пушкин), «Памяти Добролюбова» (Некрасов). Нередко имя адресата оказывается
«зашифрованным», т.е. используется купюра «Т<ургене>ву». Обычно купюры
используются в тех случаях, когда содержание стихотворения оказывается глубоко
личным. Реальные имена часто используются в акростихе, это особый лирический жанр, в
котором первые буквы стихов составляют, как правило, имя автора или адресата.
Например, сонет В.Я. Брюсова «Путь к высотам», начальные буквы которого
складываются  в посвящение поэту Гальперину:
Путь к высотам, где музы пляшут хором, 
Открыт не всем: он скрыт во тьме лесов. 
Эллада, в свой последний день, с укором
Тайник сокрыла от других веков
Умей искать; умей упорным взором
Глядеть во тьму; расслышь чуть слышный зов!
Алмазы звезд горят над темным бором, 
Льет ключ бессонный струи жемчугов.
Пройди сквозь мрак, соблазны все минуя, 
Единую бессмертную взыскуя, 
Рабом склоняйся пред своей мечтой,
И, вдруг сожжен незримым поцелуем, 
Нежданной радостью, без слов, волнуем, 
Увидишь ты тропу перед собой.
Гораздо чаще в лирике используются условные литературные имена. Например, в
эпоху сентиментализма были популярны красивые и благозвучные иноязычные по
происхождению имена: например, в стихотворении А.П.Сумарокова «Клариса» девушек
зовут Клариса, Милиза, Селинта. Вероятно, звуки и, л, с воспринимались поэтом как
особенно красивые, неслучайно они употребляются практически в каждом имени.
Некрасов, воссоздавая народную жизнь, дает своим героям типичные крестьянские
имена: Трофим, Катерина.
Функцию собственных имен в лирике выполняют местоимения.
В художественном произведении имена персонажей составляют систему. На
первый взгляд, в романе И.С.Тургенева «Отцы и дети» антропонимы могут показаться
самыми обычными, почти случайными. Однако фактически каждое имя характеризует
своего носителя.
Неблагозвучная, грубая фамилия главного героя, Базаров, указывает на его
недворянское происхождение (его отец врач, а дед, как говорит сам герой, «землю пахал»).
Базаров гордится этим, неслучайно Николаю Петровичу он представляется какЕвгений
Васильев, используя форму отчества, характерную в народной среде. Показательно, что
так люди представляются обычно в официальной ситуации. Герой не хочет дружески
общаться с «аристократами». Имя же персонажа – Евгений – не характерно для
разночинца, обычно так называли детей дворяне. Впрочем, мать Базарова была дворянкой.
Отец же с уважением относится к дворянам, общаясь с ними, старается соответствовать их
уровню. Например, говоря с Аркадием Кирсановым, он употребляет много французских
слов, хотя и коверкает их. Так что родители могли вполне осознанно дать ребенку имя,
характерное для дворян.
Евгений переводится с греческого как «благородный», что применительно к
Базарову может показаться странным. Герой не соблюдает даже элементарных правил
этикета: приезжая в гости к Кирсановым, он довольно грубо разговаривает с Павлом
Петровичем, знакомясь с Николаем Петровичем, не сразу подает ему руку. В словах
Базарова нередко проглядывает цинизм, особенно это заметно, когда герой впервые видит
Одинцову: «Это что за фигура? На остальных баб не похожа». Однако цинизм Базарова во
многом внешний, если вообще не напускной: Одинцова произвела на него очень сильное
впечатление, но поскольку Базаров отрицает любовь, он никогда не признается, что ему
могла понравиться женщина. В то же время герой способен на благородные поступки:
ранив Павла Петровича на дуэли, Базаров пытается помочь своему противнику, сразу
становится «доктором, а не дуэлистом». И эта двойственность, противоречивость
характера символически отражается в дисгармоничном имени героя. Показательно, что в
романе герой в основном назван по фамилии, тем самым автор как бы подчеркивает
«бунтарское» начало в характере героя.
Фамилия Кирсанов благозвучная, характерная для дворянского круга. Кирсан – это
просторечная форма от имени Хрисанф (от греч. хрисантес – златоцветный). Нельзя
сказать, что жизнь членов этой семьи была счастливой. Что касается, старшего поколения,
то скорее даже наоборот. Впрочем, в молодости и Николай Петрович, и Павел Петрович
были счастливы. Только счастье их было недолгим (как и цветы?). В символике фамилии
чувствуется оттенок аристократизма, неслучайно Павел Петрович живет в строгом
соответствии с принсипами (показательно, что это слово герой произносит на французский
манер), даже в деревне тщательнейшим образом следит за своим внешним видом. Николай
Петрович и Аркадий неравнодушны к природе, искусству.
Имя Аркадий ассоциируется с Аркадией. Так называлась горная область в Древней
Греции, опоэтизированная в  идиллиях Вергилия и других античных поэтов(отсюда
выражение «аркадские пастушки»); в русле этой традиции итальянским поэтом
Я.Саннадзаро  создана прозаическая пастораль «Аркадия» (опубл. в 1504 г.).
Топоним Аркадия стал условным обозначением безмятежной, счастливой жизни на лоне
природы. Таким образом, имя героя намекает на его мечты о любви, счастье, на его
мирный, благодушный нрав. В эпилоге Тургенев повествует о семейной идиллии  
Аркадия. Он быстро разочаровывается в нигилизме, впрочем, он никогда и не был
истинным сторонником этого течения. Ведь Базаров далеко не всегда соглашался со своим
учеником, особенно ему не нравилось, как Аркадий выражает свои мысли: «О друг мой,
Аркадий Николаич! <…> об одном прошу тебя: не говори красиво». Аркадия привлекала
сама личность Базарова, ему хотелось подражать ему. Аркадий – увлекающийся человек,
легко поддающийся влиянию других людей: сначала Базарова, потом Кати. Однако имя
говорит не только о характере самого Аркадия. Тургенев отмечает, что родители героя
очень любили друг друга. Ребенок рос в атмосфере любви, неудивительно, что он носит
такое имя. Аркадий Кирсанов – красивое, гармоничное сочетание, и эта гармония
отражается и в характере героя.
Фамилия Одинцов(а), образованная от слова одинец, «одинокий человек, бобыль»
намекает на одиночество ее носительницы. Муж Анны Сергеевны, вероятно, был очень
одиноким человеком, во всяком случае, в романе ничего не сказано о его родственниках, а
все свое состояние он завещал жене. На Анне Сергеевне он женился в 46 лет, видимо, этот
брак был единственным. Хотя Анна Сергеевна носит фамилию мужа, она полностью
соответствует характеру героини. Неслучайно повествователь почти никогда не называет
героиню по имени, она, действительно, настоящая Одинцова. Несмотря на то, что ее все
время окружают люди, у нее нет близкого человека. Она даже сестре уделяет немного
внимания. Имением она управляет сама, поскольку никому не доверяет. Живет все время в
деревне, в городе бывает очень редко. В своем одиночестве она во многом виновата сама.
Тургенев неоднократно отмечает, что героиня больше всего на свете дорожит своим
спокойствием, она боится сильных чувств, хотя втайне и мечтает о них. После объяснения
с Базаровым она размышляет над возможными отношениями с этим человеком: «Нет, —
решила она наконец, — Бог знает, куда бы это повело, этим нельзя шутить, спокойствие
все-таки лучше всего на свете». Показательно, что хотя героиня повторно выходит замуж,
она не любит своего избранника, хотя Тургенев и отмечает, что эти герои «живут в
большом ладу друг с другом и доживутся, пожалуй, до счастья... пожалуй, до любви».
Впрочем, теперь Анна Сергеевна, скорее всего, носит другую фамилию.
Народное имя матери Базарова Арина Власьевна подчеркивает ее близость к
природе, веру в приметы. Тургенев отмечает, что она «настоящая русская дворяночка
прежнего времени; ей бы следовало жить лет за двести, в старомосковские времена».
Кстати, в середине XVI века такое имя вполне могла бы носить и дворянка. Теперь же
имена Арина, Влас характерны для крестьянской среды.
В романе есть одна загадочная героиня, даже не ясно, как ее зовут – княгиня Р. Эта
буква входит и в латиницу, и в кириллицу, поэтому и читаться может двояко («эр» или
«пэ»), что, вероятно, еще больше подчеркивает ее загадочность. В конце
романа читателям становится известно ее имя – Нелли, сложно сказать, русское ли оно
(переделанное на французский манер) или иноязычное.
Фенечка, Дуняша - типичные крестьянские имена. Однако статус героинь не
одинаков: Фенечка все же не прислуга, более того, она мать ребенка Николая Петровича,
который воспитывает его как сына. Поэтому Фенечка она только для господ, а для
крестьян, и, в частности, для  Дуняши она Федосья Николаевна. Форма
имени Дуняша очень показательна: не Дунечка, как можно было бы назвать и благородную
девушку ( Дунечка -  сестра Раскольникова в романе Достоевского «Преступление и
наказание»).
Фамилия Ситников (от ситник – мастер, выделывающий сита, и продавец сит)
подчеркивает недворянское  происхождение героя. Отец его – хозяин кабака. Герой
чрезвычайно стесняется своего происхождения, старается казаться благородным. Это
комический персонаж, как и  Кукшина, фамилия которой содержится намек на
птицу кукша из семейства воробьиных. Евдоксия Кукшина ничего из себя не представляет,
зато старается произвести впечатление, что она – передовая женщина. Но это у нее
выходит как-то неестественно, вызывает презрение, смешанное с жалостью. Тургенев
отмечает, что глядя на нее, «невольно хотелось спросить у ней: “Что ты, голодна? Или
скучаешь? Или робеешь? Чего ты пружишься?”». Имя и отчество героини Авдотья
Никитишна говорит о том, что родители ее были простыми людьми. Показательно, что
чаще ее называютЕвдоксией: героиня пытается заставить свое имя звучать «по-
благородному».
Топонимы в «Отцах и детях» также представляют интерес, особенно название (а
точнее названия) имения Кирсановых. При жизни родителей Николая Петровича и Павла
Петровича имение называлось Новая слободка. Скорее всего, так назвали имение сами
родители. Петр Кирсанов был генералом, «всю жизнь свою тянул лямку, командовал
сперва бригадой, потом дивизией и постоянно жил в провинции, где в силу своего чина
играл довольно значительную роль». Сыновья Павел и  Николай родились на юге России.
Имение же находится в средней полосе, хотя и ближе к югу: там хорошо растут березы,
акации, встречается осина. Таким образом, Кирсановы когда-то переехали сюда, т.е. это их
новое пристанище, Новая слободка. Николай Петрович переименовал свое поместье,
назвав его Марьино в честь рано умершей жены, которую он горячо любил. Крестьяне же
прозвали имение Бобылий хутор, намекая на одиночество, неустроенную жизнь братьев
Кирсановых, живущих здесь.
Систему собственных имен в литературном произведении можно считать
достаточно явной «формой присутствия» автора  в тексте. Ведь автор волен  выбрать то
или иное имя для своего героя, для местности, где он живет. Творческая история многих
произведений свидетельствует о «муках» этого выбора. М., 2004. С. 98.
4. Иноязычные вкрапления
Ключевые слова: художественная речь, иноязычные вкрапления
В русском языке есть множество слов, пришедших из других языков. Например,
имеют французское происхождение слова:тротуар, пижон, ателье (это галлицизмы, от 
лат. gallicus - гальский); немецкое – парикмахер, бутерброд,
курорт(германизмы); английское – футбол, бокс, митинг, спикер, компьютер,
босс (англицизмы и американизмы); итальянское –мадонна, аллегро, бригада
(итальянизмы), польское – полонез, краковяк (полонизмы); тюркское – джин, диван,
халат (тюркизмы) и т.д.Однако эти слова давно ассимилировались в русском языке,
обрусели и не воспринимаются как иностранные. Среди них
много интернационализмов, т.е. слов, используемых в разных языках, часто у них
греческие или латинские корни:школьник, студент, семинар, монолог, диалог, трагедия,
комедия, драма, космос, хаос, флора, фауна и др. Все это «заимствованная лексика,
имеющая неограниченную сферу употребления».
От нее следует отличать слова, не освоенные или недостаточно освоенные русским
языком, в частности экзотизмы (от гр.exoticos – чуждый, иноземный), почти неизбежные
при описании жизни других народов и не имеющие русских синонимов
(например: тореадор, кастаньеты, идальго, передающие испанский
колорит), варваризмы (от лат. barbarus – чужеземный), употребляемые окказионально, в
определенном контексте (пардон, мадмуазель, стрит) и обычно имеющие русские
синонимы; особый разряд составляет
заимствованная ономастика (антропонимы, топонимы и т.д., например, в пьесе
А.Н.Островского «Бесприданица» шутовская роль актера Аркадия Счастливцева, которую
он играет не на сцене, а в жизни, подчеркнута и его прозвищем Робинзон, и его смешным
обращением к своему покровителю Паратову: ла-Серж). При этом может использоваться
как русский алфавит, так и французский, английский и т.д.
В художественной литературе заимствования - это, как
правило, стилистически окрашенная лексика, знаки другой, инонациональной,
иностранной культуры. Именно в этом качестве их призван заметить и оценить читатель,
профессиональный критик, литературовед.
Способы введения иноязычных вкраплений в русские тексты различны: это может
быть относительно самостоятельный фрагмент текста (эпиграф, письмо, документ и пр.);
слово, словосочетание, предложение в русской речи персонажа, автора-повествователя;
иностранная лексика в русской транслитерации, часто с сильными искажениями;
имитация перевода с иностранного языка,или «нулевое вкрапление» (например, в
«Дубровском» Пушкина: «…Маша прибежала и перевела французу вопросы отца». – Я не
слыхивал о медведе, - ответил Дефорж…»). С литературоведческой точки зрения,
важныфункции иноязычной речи, и нередко автор в самом художественном тексте
дает метаязыковой комментарий.
Так, А.С.Пушкин в последней главе «Евгения Онегина» оценивает Татьяну в
качестве «законодательницы зал» с помощью  устойчивого французского оборота:
Все тихо, просто было в ней,
Она казалась верный снимок
Du comme il faut… (Шишков, прости: Не знаю, как перевести.)
(Гл.8. Строфа XIV )
Русский перевод данного выражения: «хорошего тона, хорошего вкуса» - слишком
приблизителен, и Пушкин шутливо признается в своем бессилии, обращаясь к
А.С.Шишкову - ревнителю «чистоты» русского языка. В недавнем прошлом он возглавлял
«Беседу любителей русского слова» (1811-1818), с которым вел шумную и веселую
полемику «Арзамас»(1815-1818). Юный Пушкин – Сверчок - был членом этого общества
(хотя, находясь в лицее, не присутствовал на заседаниях).
Выражение  commeilfaut закрепилось в светском обиходе, о чем свидетельствует
одноименная глава (XXXII) в повести Л.Н.Толстого «Юность» (1857). Но
здесь  comme il faut - синоним поверхностного светского воспитания (отличный
французский язык и в особенности «выговор», длинные ногти и пр.). Рассказчик грустит о
том,  «сколько бесценного, лучшего в жизни шестнадцатилетнего времени» он потратил на
приобретение этих свойств. У Пушкина в характеристике Татьяны нет никакой иронии (в
отличие от описания воспитания, образа жизни Онегина в первой главе, реминисценции из
которой узнаются в толстовском тексте («Он по-французски совершенно / Мог
изъясняться и писал; / Легко мазурку танцевал / И кланялся непринужденно…»; «Быть
можно дельным человеком / И думать о красе ногтей…»).
Насколько важно было для Пушкина передать мысль на языке, на котором она
нашла наиболее адекватное выражение, показывают следующие строфы (XV и XVI) 8-й
главы «Евгения Онегина», также посвященные изменившейся Татьяне, принявшей законы
«утеснительного сана». Здесь автор вводит меткое английское слово:
Никто б не мог ее прекрасной
Назвать; но с головы до ног
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высоком лондонском кругу
Зовется vulgar. (Не могу…
Люблю я очень это слово,
Но не могу перевести;
Оно у нас покамест ново,
И вряд ли быть ему в чести.
Оно б годилось в эпиграмме…).
На эти строки ссылался В. Ф. Одоевский, размышлявший о выразительности
«готовых слов» чужого языка. Как отметил он в повести «Княжна Мими» (1834), «все
русские страсти, мысли, насмешка, досада, малейшее движение души выражаются
готовыми словами, взятыми из богатого французского запаса…[…] Спросите нашего
поэта, одного из немногих русских писателей, в самом деле знающих русский язык,
почему он, в стихах своих, употребил целиком слово vulgar, vulgaire ? Это слово рисует
половину характера человека, половину его участи; но, чтобы выразить его по-русски,
надобно написать страницы две объяснений, - а куда как это ловко для сочинителя и как
весело для читателя!».
Стилистически окрашенная заимствованная лексика в подлинно художественном
тексте всегда мотивирована, что чувствует и понимает читатель, хотя бы в тексте не было
комментариев, подобных пушкинским.
Часто писатели прибегают к экзотизмам и варваризмам в произведениях, где
действие происходит в другой стране. Например, «турецкую сказку», записанную на
Кавказе со слов местного ашуга, М.Ю.Лермонтов назвал «Ашик-Кериб» (ашик по-турецки
- влюбленный, возлюбленный; кериб – чужеземец, скиталец). Экзотическому заглавию-
антропониму соответствует обилие тюркизмов в основном тексте: ага – господин, оглан
– мальчик, караван-сарай – двор, где останавливаются караваны. Так заимствования
передают местный колорит. Сказка адресована русскому читателю, и естественно, что все
заимствования переданы по-русски.
И, напротив, для русских слов может использоваться  чужой алфавит, но понятный
читателю; чаще всего это латиница. Выразительно заглавие повести Л.М.Леонова «Evgenia
Ivanovna» (1938, опубл. в 1963): оно намечает лейтмотив – тоску по родине, которую
испытывает главная героиня, русская женщина, на чужбине. Заглавие повести («сильная
позиция» текста) – это слова автора, объясняющего таким путем читателю причину
страданий героини (которую, она, быть может, ясно не осознавала, поскольку внешне ее
жизнь сложилась благополучно). Заглавие здесь – ключ к интерпретации произведения.
Взаимодействие русского текста и иноязычных вставок, в их разных вариациях,
может стать одной из стилистических доминантпроизведения. Показательны смешные
галлицизмы в комедии Д.И.Фонвизина «Бригадир»  или в его же «Недоросле» - ломаная,
перевранная русская речь Вральмана («Умарит хатят репенка!»);
многочисленные экзотизмы в кавказских повестях А.Марлинского, подробно
разъясняемые в авторских примечаниях («Аммалат-бек», «Мула-Нур»); залетные словечки
в щебете гоголевской «дамы просто приятной», рассказывающей «даме приятной во всех
отношениях» о приезде Чичикова к Коробочке: «…ну просто оррёр,оррёр, оррёр!..»
(«Мертвые души», гл. 9).
Один из испытанных способов создания комического эффекта - макароническая
речь. Этот термин восходит к итальянскому
словосочетанию: poesiamaccheronica(т.е. поэзия макароническая, от итал. maccheroni–
макароны) и обозначает беспорядочное смешение разноязычных слов. Такие стихи
сочинял, мешая латынь с греческим, римский поэт Авзоний (IV в. до н. э.). Известны
поэмы под названием «Maccaronea» итальянцев Тифи дельи Одасси (или Одальи) (XV в.)
и Т.Фоленго (XVI в.).
В русской литературе самое объемное произведение такого рода – поэма
И.П.Мятлева «Сенсации и замечания госпожи Курдюковой за границею, дан л’этранже»
(1840), где само название демонстрирует принцип смешения языков. Это шуточное
сочинение, написанное от лица тамбовской помещицы, претендующей на светскость, но
малообразованной: «Утро ясно ильфе бо, / Дня светило, лё фламбо, / Солнце по небу
гуляет / И роскошно освещает / Эн швейцарский пейзаж…». Ilfaitbeau- хорошая
погода; le flambeau - светоч, факел; unpaysage – пейзаж. Французские словечки призваны
показать знание путешественницей французского языка (во всяком случае, разговорного,
отсюда русская транслитератация) – и ничего более; особенно тавтологично звучит эн
пейзаж. И.П.Мятлев часто и с большим успехом читал свою поэму в начале 1840-х годов в
петербургских салонах, и его слушателем был Лермонтов, любивший «Ишки Мятлева
стихи» («Из альбома С.Н.Карамзиной»). Вероятно, под их воздействием Лермонтов
написал изящное макароническое стихотворение, обращенное к А.А.Углицкой:
Ma chere Alexandrine,
Простите, же ву при,
За мой армейский чин
Всё, что je vous ecris;
Меж тем, же ву засюр,
Ich wunsche счастья вам,
Surtout beacoup d’amour,
Quand vous serez Мадам
Перевод:
Моя милая Александрина, 
простите, я вас прошу, 
за мой армейский чин все, 
что я вам пишу.
Меж тем, я вас уверяю, 
я желаю счастья вам, 
а главное много любви, 
когда вы будете Мадам
(Франц. и нем.)
Язык – чуткий барометр, указывающий на степень интенсивности, глубину
межнационального общения: «иноплеменные слова», которыми «пестрит»
слог автора «Евгения Онегина», передает реальную языковую ситуацию. В то же время
между речевым узусом (нормами речи) и художественным текстом нет прямых
соответствий. В «Горе от ума» А.С.Грибоедова Чацкий, иронизирующий над «смешеньем
языков: французского с нижегородским», ни слова не говорит по-французски, хотя
Фамусов отмечает, что он «славно пишет, переводит». А в комедии А.Н.Островского
«Свои собаки грызутся, чужая не приставай» (из трилогии о Бальзаминове), где действие
происходит в сонном купеческом Замоскворечье, звучат слова: проминаж, гольтепа,
асаже. Бальзаминовой нравятся эти «французские слова, очень похожие на русские», и
она советует своему сыну, незадачливому кавалеру, вставлять их в разговоре с барышнями:
«Ты все говоришь: «Я гулять пойду!» Это, Миша, нехорошо. Лучше скажи: «Я хочу
проминаж сделать!» […] Коль человек или вещь какая-нибудь не стоит внимания,
ничтожная какая-нибудь, - как про нее сказать? Дрянь? Это как-то неловко. Лучше сказать
по-французски: «Гольтепа!» […] А вот если кто заважничает, очень возмечтает о себе, и
вдруг ему форс-то собьют, - это «асаже» называется» (Картина 1). У героини Островского,
не знающей французского языка, – своя  галломания.
В «Войне и мире» Толстого - «писателя русского до мозга костей» – часто звучит
иностранная речь: прежде всего французская, реже – немецкая, есть слова и предложения
на итальянском, английском, латинском языках. Книга открывается французскими
фразами фрейлины Анны Павловны Шерер, обращенными к князю Василию Курагину:
«Et bien, mon prince.Geneet Lucques ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille 
Buonaparte [Ну, князь, Генуя и Лука поместья фамилии Бонапарте]». Эти  «des поместья»
сразу вводят в стихию смешения языков, которая будет представлена в великом
разнообразии вариантов: от «московского анекдота» Ипполита Курагина («В Moscou есть
одна барыня, une dame») до изощренных композиций Билибина и Шиншина; от дежурных
«Oh, oui[О, да]», «chere princesse[милая княжна]» Наташи Ростовой (2, 5,IX,XIV),
контрастирующих с живостью ее русской речи, до естественных во внутренних монологах
Пьера Безухова французских вставок: «Зачем я сказал ей: «Je vous aime[ я вас люблю ]»? –
все повторял он сам себе. И, повторив десятый раз этот вопрос, ему пришло в голову
Мольерово mais que diable allait il faire dans cette galere [ и зачем черт дернул меня
ввязаться в это дело]?, ион засмеялся сам над собою» (2,1, VI)
В «Войне и мире» очень много иноязычных вкраплений (каноническим считается
текст с французскими вставками, хотя в третьем прижизненном издании, 1873 г., и в ряде
последующих  они были заменены русским переводом). Иноязычной речи в «Войне и
мире» посвящен ряд специальных исследований. Не рассматривая здесь проблему
всесторонне, выделим (с опорой на эти и другие работы) основные функции французского
и немецкого языков в речи персонажей (не только прямой, но и косвенной, несобственно
прямой ), поскольку в речи повествователя заимствования, как правило, суть «цитаты»,
отражения «чужого слова».
1. Владение тем или иным иностранным языком - знак национальной, сословной
принадлежности персонажа, а также определенной профессии. Многоперсонажности
произведения (около 600 лиц!) соответствует богатство групповых и индивидуальных
речевых характеристик. Важно не только то, чт? говорит человек, но и кaк он это говорит.
Выразительна, например, реплика эпизодического персонажа, французского доктора
Lorrain’a: «-Mon prince, «errare humanum est, mais… [князь, «человеку свойственно
ошибаться, но…]» - отвечал доктор, грассируя и произнося латинские слова французским
выговором» (1,1,XII).
Французский язык – не только естественный язык французов, это язык светского
общения русских дворян; чисто русская речь Марьи Дмитриевны Ахросимовой на этом
фоне – исключение, прием «остранения». Свободное владение французским закрепляет
сословную иерархию. В толстовской поэтике контраста нет мелочей:
Сперанский, сын священника, говорит по-французски «с очевидным затруднением»
(2,3,V), князь Борис Друбецкой удачно дебютирует в салоне Шерер – в немалой степени
благодаря «чистому и правильному французскому языку» (2,2,VI).В паре: Долохов –
Анатоль Курагин первенствует Долохов, несмотря на то, что «он был небогатый человек,
без всяких связей», и несмотря на недостаточное знание французского: «- Держу пари
(он говорил по-французски, и говорил не слишком хорошо на этом языке)» (1,1,VI).
Долохов всего добивается сам, и в 1812 г. его выговор не вызывает подозрения в лагере
французов. В том же эпизоде (пари с англичанином) Анатоль переводит
«слова Долохова по-английски»; на вечере у Шерер Ипполит
восклицает:«Capital [Превосходно]!»(1,1,IV). Сыновья князя Василия, по его признанию,
«оба вышли des imbeciles [дурни]» (1,1,I), но иностранные языки (в отличие от русского!)
они знали.
2. Французский язык предстает в «Войне и мире» как «язык мысли», или, по
выражению того времени, метафизический язык. В 1825 г. П.А.Вяземский сетовал: «…
язык политический, язык военный, скажу наотрез – язык мысли вообще, мало и
немногими у нас обработан».Пушкин с ним соглашался: «Когда-нибудь должно же вслух
сказать, что русский метафизический язык находится еще у нас в диком состоянии. Дай
бог ему когда-нибудь образоваться наподобие французского (ясного точного языка прозы,
то есть языка мысли)».
Пьер Безухов и князь Андрей обсуждают философские, политические, военные
темы по-французски. Так же объясняет своему отцу князь Андрей ход военных действий:
он «сначала неохотно, потом все более и более оживляясь и невольно посреди рассказа , по
привычке, перейдя с русского на французский язык, начал излагать операционный план
предполагаемой кампании» (1, 1, XXIII). Будучи адъютантом Кутузова, он на основании
разных немецких бумаг должен составить записку нафранцузском языке
для австрийского генерала, с которым Кутузов также говорит по-французски (см.: 1,2,III).
Пьер, воспитывавшийся с десятилетнего возраста за границей, привык думать по-
французски.
Но рассуждения героев переданы в основном в авторском «переводе», с
включением отдельных иноязычных слов, отсылающих к источникам (концепциям,
книгам).Так, Пьер в Слободском  дворце «был в волнении: необыкновенное собрание не
только дворянства, но и купечества – сословий, etatsgeneraux- вызвало в нем  целый ряд
давно оставленных, но глубоко врезавшихся в его душе мыслей
о Contratsocial [Общественном договоре ] и французской революции» (3,1, XXII).Тот же
принцип прослеживается в речи повествователя (а также в письмах самого Толстого).
3. В ходе развития исторического сюжета функции французского языка
изменяются: в 1812 году он становится в Россииязыком врага, что создает огромные
трудности для русских аристократов и порождает яркий комизм салонных диалогов. Когда
галломания сменяется галлофобией, не только петербургская, но и московская знать никак
не может перейти на русский язык: на грани гротеска - беспомощное письмо Жюли к
Друбецкой к княжне Марье: «… Я имею ненависть ко всем французам , равно и к языку
их, который я не могу слышать говорить…» (3,2, II), «штраф за галлицизм», принятый в
кружке Жюли и «во многих обществах Москвы»(3,2, XVII ). Но это – временное явление.
4. Устойчива другая функция  французского языка – надежного
поставщика готовых, клишированных фраз. Шаблонностью отмечены высказывания,
внутренние монологи очень разных французских персонажей: m-lle Bourrienne,
Наполеона, капитана Рамбаля. Их сближает флер сентиментальности (у первых двух – в
сочетании с холодным расчетом), выражающийся, в частности, в варьировании мотива  
«pauvre mere [бедная мать]» в их внутренних монологах и высказываниях. M-lle
Bourrienne мечтала о том, как «русский князь» Анатоль «увезет ее, потом
явится mapauvremere, и он женится на ней» (1, 3, IV). Наполеон, намереваясь открыть в
Москве богоугодные заведения, «как каждый француз, не могущий вообразить ничего
чувствительного без упоминания о machere, matendre, mapauvremere [моей милой, нежной,
бедной матери ]… решил, что на всех этих заведениях он велит написать  большими
буквами: Etablissementdedie a machereMere [Учреждение, посвященное моей милой
матери ]. Нет, просто: MaisondemaMere[Дом моей матери], - решил он сам с собою»
(3,3,XIX). Рамбаль рассказал Пьеру историю, в которой «mapauvremere играла, разумеется,
важную роль…»(3, 3, XXYIII).
Но хотя французский язык – главный источник готовых слов в речи персонажей,
подобные стереотипные мотивы и фразы есть в любом национальном языке. Толстой часто
дает русские стилистические эквиваленты французских клише. «…Вы знаете этот
глубокий ум? Он был принят государем»;  «Commeonvoitl'hommedelabonnecompagnie [Как
сейчас виден человек хорошего общества]» - эти аттестации, которыми Шерер награждает
аббата Морио и виконта Мортемара (1,1,I), выдержаны в одном стиле. Или другой пример.
Наполеон после Аустерлицкой битвы объезжает поле и вступает в разговор с русскими
ранеными офицерами, полковником князем Репниным и молодым поручиком Сухтеленом:
«Ваш полк честно выполнил свой долг», - сказал Наполеон. – «Похвала великого
полководца есть лучшая награда солдату»,- сказал Репнин. – «С удовольствием отдаю ее
вам, - сказал Наполеон, улыбаясь.- Кто этот молодой человек подле вас?». Князь Репнин
назвал поручика Сухтелена. Посмотрев на него, Наполеон сказал, улыбаясь:
«Il est venu bien jeune se frotternous [Молод же он сунулся биться с нами]». – «Молодость
не мешает быть храбрым», - проговорил обрывающимся голосом Сухтелен.- «Прекрасный
ответ, - сказал Наполеон, - молодой человек, вы далеко пойдете!» (1,3,XXXIX). Здесь
реплики русских офицеров стилизованы под броские афоризмы Наполеона.
Ситуации, в которых выручают французские клише, имеют свою градацию. Это и
невинная светская болтовня, в которой не участвует мысль: «Начался тот разговор,
который затевают ровно настолько, чтобы при первой паузе встать, зашуметь платьями,
проговорить: «Jesuisbiencharmee; lasante demaman…etlacomtesseApraksine [Очень, очень
рада…здоровье мама…графиня Апраксина]» - и опять, зашумев платьями, пройти в
переднюю, надеть шубу или плащ и уехать» (1,1, VII). Но это и нежелание углубляться в
сущность преступных действий, самообман. Граф Растопчин пытается успокоить свою
совесть ( после убийства Верещагина): «Я должен был поступить так. La plebe, le traitre…
le bien public [Чернь, злодей…общественное благо ]», - думал он» (3, 3, XXV). Важно
отметить, что такие софизмы  звучат в «Войне и мире» не только по- французски:
лубочные «афишки» Растопчина - другая речевая маска этого персонажа.
В использовании французского языка в книге есть определенный ритм,
подчиненный общей композиции, и часто главы, где звучит только (или почти только)
русская речь (например, описание жизни Ростовых в Отрадном) сменяются «городскими»,
изображающими высший свет, его искусственную жизнь, где норма общения
– готовый великосветский жаргон и, естественно, французский язык (приезд Ростовых из
Отрадного в Москву, увлечение Наташи Анатолем). Такие переходы – характерная
особенность речевого стиля произведения.
5. Второй по частоте применения иностранный язык «Войны и мира» - немецкий.
Он тоже полифункционален. Прежде всего он нужен для изображения немецких генералов
и офицеров: как австрийских и прусских, так и служащих в русской армии (Вейротер,
Бенигсен, Пфуль, Толь и др.). Это язык приказов, военных диспозиций:
«DieersteKolonnemarschiert…diezweiteKolonnemarschiert…diedritteKolonnemarschiert [перва
я колонна марширует… вторая колонна марширует…третья колонна марширует]…и
т.д.,- читал Вейротер» (1,3, XII). Есть пародия на диспозицию как на сугубо немецкий по
духу жанр: «Диспозиция, составленная Толем, была очень хорошая. Так же, как и в
аустерлицкой диспозиции, было написано, хотя и не по-немецки:
«DieersteColonnemarschiert туда-то и туда-то, diezweiteColonnemarschiert туда-то и туда-то»
и т.д. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время и в свое место и
уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано, и,
как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место»
(4,2,IV ).
В книге звучит и другая, мирная немецкая речь. Одна из кульминационных, в
идейном отношении, и романтических сцен - обмен приветствиями между юнкером
Николаем Ростовым и безымянным жителем немецкой деревни под Браунау: «Немец
засмеялся, вышел совсем из двери коровника, сдернул колпак и. взмахнув им над головой,
закричал: «- UnddieganzeWelthoch [И да здравствует весь свет]!». Ростов сам так же, как
немец, взмахнул фуражкой над головой и, смеясь, закричал: «-
UndvivatdieganzeWelt!» (1,2,IV). В совместной здравице – эхо многозначного названия
книги: Welt – мир.

ЛЕКЦИЯ 16. СТИХОТВОРНАЯ «СТРОКА» КАК РИТМИЧЕСКАЯ


ЕДИНИЦА
Ключевые слова: художественная речь, стихи, ритмическая единица, рифма,
строфа
Основное различие между стихотворной и прозаической речью – в их
разной ритмической организации. Вне ритма нет искусства слова, но  ритм прозы,
подчиненный  главным образом синтаксису, изменчив  и прихотлив, здесь – «всегда 
«Юрьев день». В стихотворном же произведении  (или в его части)  ритм  в той или иной
мере  предсказуем. Речевой поток делитсяна относительно короткие
и  соизмеримые  отрезки,  звуковые ряды (греч. stichos– ряд; лат. prosa, от prorsa – прямая,
простая). Слово  «стих», помимо   своего  широкого  значения  (синонимы: стихотворная
речь, стихи), обозначает  единицу ритма. И  «если  внутренняя структура стиха 
определяется фонетическими особенностями  языка, национальной поэтической
традицией, то  членение речи на  подобные друг другу стихи свойственно всем системам
стихосложения. Это признак, так сказать, интернациональный».  Выразительна  графика:
каждый стих обычно записывается отдельной строкой; иногда она  делится на подстрочия 
( «лесенка»  у В.В.Маяковского). Разбивка текста на стихи-строки  открывает перед
стихотворцем  дополнительные – сравнительно с прозаиком - возможности ритмического
выделения, особого интонирования тех или иных слов, словосочетаний. 
Стих представляет собой ритмическое единство; по шутливым словам А.С.Пушкина,
сравнившим  стихотворную речь  с военным строем, а стихотворца – с полководцем, «тут
каждый  стих  глядит себе героем» («Домик в Коломне»).Будучи единицей ритма, стих
имеет особые признаки своего завершения: ведь граница между стихами должна быть
заметна! В русской  поэзии  знаками окончания  стиха  являются  межстиховая пауза,
ударная константа, клаузула, а также  рифма (хотя  последняя не обязательна).
Рассмотрим  вкратце каждый из этих  «сигналов»  ритмического завершения стиха.
Межстиховая пауза. В печатном (написанном) стихотворном тексте  на границу между
стихами  указывает графика, разбивка речи на  строки; при декламации  необходимо
выдерживать соответствующие паузы.  
Благодаря  ним  стихотворная речь звучит в целом значительно  медленнее, чем проза, и 
сложный синтаксис здесь воспринимается легче. Читая, например, стихотворения 
А.А.Фета  «Я пришел к тебе с приветом…», «Одним толчком согнать ладью живую…»,
можно не заметить или заметить далеко не сразу, что в трех четверостишиях –
всего одно предложение, а в 17-строчном  послании «Графу Л.Н.Толстому» («Как ястребу, 
который просидел…», 1875) – два предложения, из которых первое, сложноподчиненное,
занимает 16 строк. 
Стихотворный строй   порождает проблему взаимодействия, того или иного  соотношения 
ритмического и синтаксического  членения речи – проблему, которой нет в прозе и
которую  каждый раз  - интуитивно или осознанно ––  решает  стихотворец. Стих может
вмещать в себя  предложение  целиком  (или его относительно самостоятельную  часть); в
таком случае  он оказывается не только  ритмической, но и синтаксической, смысловой
единицей:
Выткался на озере алый свет зари. //
На бору со звонами плачут глухари.///

Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.//


Только мне не плачется - на душе светло.///
Здесь две косых  черты  означают межстиховую паузу, три – паузу между строфами
(двустишиями), более длительную. Каждая строка – законченное целое (что  сближает 
стихотворение  с народной песней).  
Но не менее  выразительным может быть  несовпадение  синтаксического и ритмического
членения речи, или   перенос(другое
название  этого приема – анжанбеман: фр. enjambement, от  enjamber- перешагнуть,
перескочить). В  особенности  -  перенос  резкий, заметный, как, например, в 
стихотворении М.И.Цветаевой:
Ты, меня любивший фальшью//
Истины - и правдой лжи.//
Ты, меня любивший дольше//
Некуда! - За рубежи!///

Ты, меня любивший дольше//


Времени. - Десницы взмах!//
Ты меня не любишь больше://
Истина в пяти словах.///
("Ты, меня любивший фальшью…")
Курсивом выделены словосочетания, которые  естественно произносить слитно
(фальшь истины, дальше некуда, дольше времени). Но межстиховые паузы их
«разрывают», и  оба слова, составляющие оксюморон, оказываются в «сильной позиции»:
ведь мысль  не закончена  в первой из двух строк, читатель ждет продолжения. В
ритмической композиции  данного стихотворения  выразителен также контраст между
первыми шестью строками (переносы, восклицательная  интонация) и  заключительными
двумя - грустно-спокойными, без каких-либо стилистических изысков.
Перенос активизирует  читательское восприятие, он не приглушает, но, напротив,
подчеркивает границу стиха – и потому «является сильным семантическим
средством  выделения  слов». Этими  словами  часто оказываются  ключевые, особенно
важные по смыслу. Так, в стихотворении Б.Л.Пастернака «Никого не будет в
доме…» явлению лирической  героини  («Тишину шагами меря, // Ты, как будущность,
войдешь») предшествуют  грустные размышления  героя  о  наступившей  зиме,
обещающей  «прошлогоднее унынье»  и привычное одиночество. В начальной  строфе 
слово «один», ритмически  подчеркнутое посредством переноса,  обретает  двойной
смысл:
Никого не будет в доме, //
Кроме сумерек. Один //
Зимний день в сквозном проеме //
Незадернутых гардин.///
Один зимний день или  один  «я» –  в доме, где  «никого не будет»? Очевидно, что
главный смысл – не буквальный.
Перенос из строфы в строфу (иначе: строфный), естественно, встречается реже, чем
строчный, -  тем важнее мотивированность его применения. Классический пример  такой 
«содержательной формы» – в 3-й главе «Евгения Онегина» Пушкина:
ХХYIII

[… ]"Ах!" - и легче тени //


Татьяна прыг в другие сени,//
С крыльца на двор, и прямо в сад,//
Летит, летит; взглянуть назад //
Не смеет; мигом обежала //
Куртины, мостики, лужок, //
Аллею к озеру, лесок, //
Кусты сирен переломала,//
По цветникам летя к ручью,//
И, задыхаясь, на скамью ///

  ХХIХ 

Упала…/
"Здесь он!Здесь Евгений!//
О Боже! что подумал он" // […]
Стремительный бег, «полет» Татьяны, подчеркнутый перечислением
преодолеваемых ею препятствий, резко  прерывается,  и благодаря строфному переносу, а
также последующей внутристиховой паузе   (обозначена одной косой чертой), на слове 
«упала»  темп  речи   замедляется: «…на скамью /// Упала / «Здесь он…». При
произнесении этих стихов нужно выдержать пушкинские паузы, передать  смену темпа, 
интонации в целом.
Ритмообразующее значение  межстиховой паузы   четко прослеживается в  верлибре (фр.
vers libre – свободный стих),  где – в отсутствие  размера и рифмы - знаком стихотворной
речи  служит прежде всего  ее членение на  стихи (строки). Как  в стихотворении 
А.А.Блока:
Когда вы стоите на моем пути,//
Такая живая, такая красивая,//
Но такая измученная,//
Говорите все о печальном,//
Думаете о смерти,//
Никого не любите//
И презираете свою красоту -//
Что же? Разве я обижу вас?///
("Когда вы стоите на моем пути…")
Разбивка  текста на строки  свидетельствует об установке автора на стих и
соответственно  порождает в читателе ожидание стиха, стремление уловить  его ритм.
Графику «поддерживает» интонационно-синтаксическое  членение  речи.Сложное
предложение легко  и естественно делится на части, на  смысловые и синтаксические
параллелизмы (строки 2-3, 4-5-6-7); их обрамляют зачин и концовка. В градации стиховых
форм верлибр граничит  с прозой, не переходя, однако, в нее, поскольку  необходимый
для  ощущения стиха  ритмический  «минимум» сохраняется. Неслучайно  анализ
верлибра  столь важен  для уяснения природы стиха: именно в этой, наименее  четкой,
стихотворной форме  «совершенно исключительное значение получает…
понятие  стихового единства и момент его выделения». 
Хотя  сама по себе  графика  не  волшебная палочка, превращающая любой  текст в стихи
(из газетной статьи, как ее ни переписывай, стихи не получатся), она чрезвычайно важна 
для  оргпнизации читательского восприятия. Отказ автора от разбивки  текста на строки,
даже если в нем узнаются  чеканные шаги силлабо-тоники, как бы приглашает  к двоякой
интерпретации ритма: стих? метризованная проза? Так, существуют разные  трактовки
«Песни о Буревестнике» М.Горького, при всей явственности звучания  в ней 4-стопного 
хорея: « Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет
Беревестник, черной молнии подобный». По-видимому, правильнее 
отнести произведение  к метризованной прозе.
Любой ритм – это  повторение  некой ритмической единицы; поэтому по одной строке 
трудно судить о ритме  речи в целом. Для обозначения однострочных текстов  иногда 
используется  термин, введенный  Вл. Буричем: «Законченный текст, состоящий из одной 
авторской строки,  называется удетероном (от греческого «удетерос» – ни тот, ни этот)». В
частности, невозможно  причислить ни к стихам, ни к прозе  названия произведений,
состоящие из одного  слова  или словосочетания: Мы; Весна; Война и мир; Тихий Дон.
Константа ударная
Межстиховой паузе  предшествует ударение на конце  стиха, это тоже знак его
ритмического завершения. В отличие от других, последнее  в стихе ударение   не
пропускается (точнее, пропускается крайне редко), поэтому оно
называется константным, или ударнойконстантой (лат. constans – постоянный,
неизменный). Концевое константное  ударение прослеживается во всех формах русского
стиха. Особенно  наглядно проявляется его ритмообразующая роль  в силлабо-тонике, т.е.
в стопных стихах, где сильные слоги (икты, от лат. ictus – ударение) чередуются со
слабыми  в строго определенном порядке. Поскольку, однако, в реальном звучании 
стихов сильные слоги  нередко  оказываются безударными  (пиррихии в двусложных
размерах и др.), создается ритмический фон, на котором  выделяются ударные константы.
Так, в приведенном ниже фрагменте из стихотворения Г.Р.Державина  «На рождение в
севере  порфирородного отрока» во всех четырех строках –-  лишь одно постоянное
ударение:
С белыми Борей власами
И с седою бородой,
Потрясая небесами,
Облака сжимал рукой…
Это 4-стопный хорей. На схеме  все  нечетные, сильные слоги (на которые 
приходятся  в соответствии  с размером  метрические  ударения) обозначены 
горизонтальной чертой, а слабые слоги – дужкой. В то же время  икты, действительно 
несущие ударения, обозначены горизонтальной чертой с ударением; такая форма записи
позволяет отразить «и  схему размера, и реальное расположение ударений». Схема
показывает, что из всех метрических ударений  постоянное – 7-м слоге, это и есть ударная
константа (обозначена треугольником).
Клаузула
Начиная  со  слога, несущего константное ударение, в стихе  фиксируется 
окончание, или клаузула (лат. clausula – заключение, концовка). В зависимости от того, на
какой слог от конца стиха падает константное ударение, различают следующие типы
клаузул: мужскую, или односложную («Гляжу, как безумный, на
черную шаль...»); женскую, илидвусложную («Прощай, свободная
стихия!»); дактилическую,или трехсложную («В полном разгаре страда
деревенская...»).Определения  мужская и женская применительно к клаузулам пришли из
старофранцузского языка, где «звучало... немое е и слова, на него оканчивавшиеся, имели
ударение на предпоследнем слоге и грамматически принадлежали к женскому
роду».Встречаются также, но крайне редко, гипердактилические клаузулы, состоящие из
четырех (и более) слогов:
Я ищу прозрачности,
а не призрачности, 
я ищу признательности,
а не признанности.
За исключением первой строки, клаузулы  в  этом  стихотворении-четверостишии 
гипердактилические, и в четных строках всего одно ударение – константное.
Варьирование клаузул, их разные конфигурации
способствуют ритмическому разнообразию  стихов.Так,у Н.А.Некрасова в поэме «Кому
на Руси жить хорошо» четыре  дактилических клаузулы  сменяются мужской:
Проснулось эхо гулкое,
Пошло гулять-погуливать,
Пошло кричать-покрикивать,
Как будто подзадоривать
Упрямых мужиков.
Короткая последняя строка с мужской клаузулой  подчеркивает конец фразы. В
силлабо-тонических стихах различие клаузул не влияет на число стоп (стопность).Число
стоп  определяется по порядковому номеру слога (от начала стиха), на который падает
константное ударение; в некрасовских стихах это 6-й слог и, следовательно, здесь три
стопы. Длина же строк  меняется в зависимости от типа клаузул: 8 слогов  - строки  с
дактилической (наращенной) клаузулой, 6  слогов – строки с мужской клаузулой
(полномерной). Усеченное  окончание  невозможно
в ямбических и анапестический(«восходящих»)  размерах;  оно может сопутствовать 
стихам, написанным хореем, дактилем, амфибрахием. Например:
Свеж и душист твой роскошный венок,
Всех в нем цветов благовония слышны,
Кудри твои так обильны и пышны,
Свеж и душист твой роскошный венок. 
(А.А.Фет. "Свеж и душист твой роскошный венок…")
Это 4-стопный дактиль (константное ударение падает на 10-й слог) с чередованием
мужских, т.е. усеченных на два слога, клаузул (1-я и 4-я строки)  и женских,усеченных на
один слог (2-я и 3-я строки).
Не влияя на стопность, конфигурации клаузул и в строфическом и в астрофическом
стихах, естественно, участвуют в формировании ритма в целом; ведь в стихотворной
речи, по словам Пушкина из уже цитированной поэмы, «каждый слог замечен и в чести».
Последовательность клаузул  указывается в полных определениях стихотворных размеров:
астрофический белый 3-стопный ямб с чередованием дактилических и мужских
клаузул: ддддм ( «Кому на Руси жить хорошо); 4-стопный дактиль, строфа - 
четверостишие с кольцевой рифмовкой:  аББа ( «Свеж и душист мой роскошный
венок…»). Строчной буквой принято обозначать мужскую клаузулу (и рифму), заглавной –
женскую.
В русских силлабических стихах XVII – начала XVIII вв. клаузулы по преимуществу были
женские (одна из причин этого – сильное воздействие польской версификации,
отразившей особенности национального языка, где ударение постоянное и приходится на
предпоследний слог в слове). Созвучие женских клаузул приводило к смежной, или
парной рифмовке:
Муза! Не пора ли слог отменить твой грубый, 
И сатир уж не писать? Многим те не любы...
  (А.Кантемир. К музе своей)
Вводя, вслед за В.К.Тредиаковским, различные стопы в русское стихосложение,
М.В.Ломоносов в «Письме о правилах российского стихотворства» (1739)  положил также
почин  чередованию разных типов клаузул и соответствующих рифм. Прибегая, как
опытный ритор, к иронии и сравнениям, он   ратовал за разнообразие  стихотворных
окончаний: «Хотя до сего времени  только одне женские рифмы  в российских стихах 
употребляемы были, а мужеские и от третьего слога начинающиеся  заказаны,  однако сей
заказ толь праведен и нашей  версификации так свойствен и природен, как ежели бы кто
обеими ногами  здоровому человеку всегда на одной скакать велел".
Рифма
Звуковой повтор  в двух и более стихах, имеющий ритмическое значение (от
греч. rhythmos – соразмерность), может сближать не только  окончания  стихов, но и
другие их части, например  окончания  полустиший (такая рифма называетсявнутренней).
Знаком ритмического завершения стиха служит концевая рифма (в старину ее называли
«краесогласием»). Как пишет А.А.Ахматова: 
И вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки…
  ("Рифма")
Рифма  не является  непременным признаком, атрибутом стиха. В русской поэзии
много белых стихов  (у Пушкина – «Вновь я посетил…», «Маленькие трагедии», «Борис
Годунов»), их следует отличать от  безрифменных, сочинявшихся во времена, когда
рифмы как предсказуемого звукового повтора еще не было ( таков музыкально-
речевойнародный стих: былинный, песенный, не было рифмы  в античном стихе).
Несмотря на свою факультативность, рифма – столь  выразительный  фонетический прием
организации стихотворной речи, что именно она чаще всего  выступает  метонимическим
обозначением поэзии. В стихотворении Пушкина «Прозаик и поэт» поэзия предстает как
власть стихотворца над звуками, проявляющаяся в легкости подбора рифм (подтверждение
тому – ассонанс гласного «у» в шести последних строках):
О чем, прозаик, ты хлопочешь?
Давай мне мысль, какую хочешь:
Ее с конца я завострю,
Летучей рифмой оперю,
Вложу на тетиву тугую,
Послушный лук согну в дугу,
А там пошлю наудалую, 
И горе нашему врагу!

2. О классификации рифм и о строфике


Ключевые слова: художественная речь, стихи, ритмическая единица, рифма,
строфа
Можно выделить  несколько важнейших оснований классификации рифм. Во-
первых, на рифмы переносятся характеристики клаузул: по слоговому объему рифмы
могут быть мужскими, женскими, дактилическими, гипердактилическими. При этом
рифмы, оканчивающиеся на гласный звук,
называются открытыми (например: весна – красна), на согласный – закрытыми (ад –
сад), на звук «й» - йотированными, или смягченными (весной – лесной).
Во-вторых, рифмы различаются по степени точности. В стихах, рассчитанных на
слуховое восприятие(а именно такова поэзия XIX–XX вв.), точная рифма предполагает
совпадение звуков (не букв!), начиная от последнего ударного гласного до конца
стиха: несносная – сенокосная; холод – молот (согласный «д» на конце слова
оглушается); страх – лошадях (буква «я» указывает на мягкость согласного «д»); рада –
надо (заударные «а» и «о» редуцируются, звучат одинаково) и т.д. В поэзии XIX в.
преобладают точные рифмы.  П.А. Вяземский в своей похвале рифме как бы приглашает
насладиться эффектом точного звукового соотнесения, «ауканья»:
Так, признаюсь, мила мне рифма-побрякушка,
Детей до старости веселая игрушка.
Аукаться люблю я с нею в темноту,
Нечаянно ловить шалунью на лету
И по кайме стихов и с прихотью и с блеском
Ткань украшать свою игривым арабеском.
(«Александрийский стих»)
Неточные рифмы сильно потеснили точные у  многих поэтов ХХ века, в
особенности  пишущих акцентным стихом. Так, В.В.Маяковский в «Разговоре с
фининспектором о поэзии» виртуозно рифмует: вексель – флексий; фитиль – летит, радия
- ради (последняя рифма – разносложная). Между полюсами точной и неточной рифм –
широкая область рифмприблизительных, где отступления от точности звучания
незначительны: громы -- знакомый; дружины – орлиный; был – могил; догадку –
сладко (примеры взяты из стихотворений П.А. Вяземского 1850 - х гг.).
Третий критерий – богатство / бедность созвучий. Рифма считается богатой, если
в клаузулах повторяется опорный согласный, т.е. согласный, предшествующий последнему
ударному гласному: чужбина – рябина; виноград – рад. Исключение составляет мужская
открытая рифма (гора - дыра),поскольку «для того,чтобы рифма
ощутилась достаточной,нужно совпадение минимумдвух звуков». Поэтому рифму: гора –
дыра следует считать  достаточной. В остальных же случаях совпадение в строках
опорного согласного и тем более предшествующих ему звуков «повышает звучность
рифмы, обогащает ее <...> ощущается как «неожиданный подарок». 
В поэзии XX века часто встречаются богатые, но неточные рифмы. Они заметны: 
неточность как бы компенсируется богатством рифмы, распространением звукового
повтора  влево от клаузулы, в глубь строки:
Где найдешь,
на какой  тариф,
рифмы,
чтоб враз убивали, нацелясь?
Может,
пяток
небывалых рифм
только и остался
что в Венецуэле.
(В.В.Маяковский. Разговор с фининспектором о поэзии )
Здесь совпадение опорных согласных «р»,«ц» обогащает звуковой
повтор.Комментируя  рифмовку четных строк приведенного четверостишия,
В.Е.Холшевников  отметил,что созвучие собственно клаузул  (элясь – эле )  - «слабое. Зато
рифма углубляется на целых три слога: вали нацелясь –
Венецуэле». Такие глубокие рифмы  запоминаются, чему даже помогает их неточность.
Согласно выводам В.М.Жирмунского, прогрессирующая  тенденция в развитии русской
рифмы  ХУ111-ХХ вв. – «деканонизация» точной рифмы .
Наконец, основанием для классификации рифм служит их расположение в стихах
(стихотворных строках) относительно друг друга, или системарифмовки.
Например, в четверостишии  могут использоваться  следующие  виды рифмовки: смежная
(парная):аабб; перекрестная: абаб; опоясывающая (кольцевая, охватная): абба, а
также: аааа (сплошная  рифма), ахах (четныестроки – холостые). То или иное
расположение рифм  характерно для некоторых строф (терцины, секстина, октава,
сонет и др.).
Строфа  рассматривается в стиховедении  как следующая, после стиха, более
крупная ритмическая единица стихотворной речи.  Но строфы  в поэзии  не обязательны,
многие произведения, в особенности крупных форм,  астрофичны  («Цыганы», «Борис
Годунов» Пушкина). Стих же – первичная ритмическая единица. В  стихотворном  строю
он  всегда «глядит себе героем».
5.1. Адресат творчества
Ключевые слова: произведение, анализ, адресат творчества
В современном литературоведении утвердилось положение
о диалогичности творчества. Ведь «высказывание с самого начала строится с учетом
возможных ответных реакций, ради которых оно, в сущности, и создается.
Роль других, для которых строится высказывание <…> исключительно
велика». Читатель заявляет о себе не только тогда, когда произведение завершено и
предложено ему. Он присутствует в сознании (или подсознании) писателя в
самом акте творчества, влияя на результат. Для обозначения участия читателя в процессах
творчества и восприятия используют различные термины: в первом случае — адресат
(воображаемый, имплицитный, внутренний читатель); во втором — реальный читатель
(публика, реципиент).Кроме того, выделяют образ читателя в произведении.
В 1922 г. А.И. Белецкий предложил классификацию читательских групп, в которой
первыми идут "фиктивные", или воображаемые", собеседники писателя. При этом
"воображаемый читатель" осознавался ученым не как факультативный (характерный,
напр., для творчества Пушкина, Некрасова, О. Мандельштама, у которых есть стихи,
суждения о своем читателе), но как неизбежный соучастник создания произведения,
влияющий на его стиль. "Изучая поэтов, мы редко учитываем этих воображаемых
собеседников; а между тем именно они помогли бы нам часто в наших усилиях понять и
приемы творчества, и всю поэтику поэта; в каждом художественном произведении...скрыт
более или менее искусно императив; всякая речь всегда имеет в виду воздействие".
Таким образом, произведение предстает как воплощение некой
программы воздействия. Здесь активной стороной выступаетавтор, в отличие
от восприятия текста реальным читателем.
Уместна аналогия с ораторской речью, главная цель которой — убедить слушателя.
По Аристотелю, "речь слагается из трех элементов: из самого оратора, из предмета, о
котором он говорит, и из лица, к которому он обращается; оно-то и есть конечная цель
всего (я разумею слушателя)". Поскольку обсуждаемые вопросы допускают "возможность
двоякого решения", нужно воздействовать и на ум, и на чувства слушателя. Отсюда
вытекает важность для оратора знания человеческой природы (страсти и нравы,
добродетели и пороки) и особенностей данного слушателя. Так, нужно учитывать его
возраст: юноши "живут более сердцем, чем расчетом", старики "более руководятся
расчетом, чем сердцем", в зрелые же годы во всем держатся "надлежащей меры".
Но оратор твердо знает, чего хочет, писатель — сравнительно редко. "Хотел ли я
обругать Базарова или его превознести? Я этою сам не знаю", — признается Тургенев А.
Фету. В художественной литературе, в отличие от риторической практики, адресат редко
совпадает с реальным читателем. Различны и каналы коммуникации, велика
роль посредников (издателей, редакторов, книготорговцев и т. п.) в мире печатного слова.
Е. Баратынский противопоставлял древнегреческим ораторам и "питомцам муз",
выступавшим непосредственно перед слушателями, своих современников, вверяющих
судьбу сочинения печатному станку:
Но нашей мысли торжищ нет, 
Но нашей мысли нет форума!.. 
Меж нас не ведает поэт,

Высок полет его иль нет,


Велика ль творческая дума.
("Рифма")
И все-таки сходство между этими двумя искусствами слова есть: обдумывая
предмет речи (лат.: inventio), ее построение (dispositio) и стилистику (elocutio), и оратор, и
поэт добиваются воздействия речи на адресата.
Ценный материал для уяснения воображаемых читателей — высказывания на эту
тему самих писателей (в письмах и дневниках, статьях, а также в составе произведений). В
совокупности они дают очень пеструю картину, свидетельствуют о широте диапазона
адресатов. Так, Л. Толстой любил называть свои романы "всеобщими", или "совокупными
письмами", следуя понравившемуся ему выражению: "Une composition est une lettre, qu'on
ecrit a tous ses amis inconnus" (фр.: Сочинение — это письмо, обращенное ко всем
неизвестным друзьям). Но в 1887 г., в период написания "Народных рассказов", адресатом
Толстого был уже "не литератор, редактор, чиновник, студент и т. п., а 50-летний хорошо
грамотный крестьянин", перед которым "не станешь говорить пустого и лишнего, а будешь
говорить ясно, сжато и содержательно». «Fur Wenige" (нем.: "Для немногих") — так назвал
один из своих сборников стихотворных переводов В. Жуковский; в круг этих "немногих"
входили родственные женские души — "очень привлекательный адрес творчества".
Адресатом может стать (в ситуации конфликта автора с публикой) читатель-
потомок, как у Баратынского: "...И как нашел я друга в поколеньи, / Читателя найду в
потомстве я" ("Мой дар убог, и голос мой не громок").Салтыков-Щедрин сравнивал
литературную деятельность без уверенности в восприимчивости читателя с
"беспредельным полем, поросшим волчецом, на обнажённом пространстве которого
бесцельно раздается голос, вопиющий в пустыне» (цикл "Мелочи жизни"). Тем более он
ценил редкого "читателя-друга", сильно теснимого "читателем-ненавистником",
"солидным" и "простецом" (такова предложенная в этом же цикле классификация). После
закрытия "Отечественных записок" (1884) сатирик с великой болью писал: "Вижу, что
связь моя с читателем прервана, а я, признаться, только и любил, что эту полуотвлеченную
персону, которая называется "читателем» .
Но есть и иные высказывания писателей на эту тему. О. Уайльд примерно в то же
время (в 1890 г.) в связи с нападками критики на роман "Портрет Дориана Грея" (будто бы
развращающий публику) писал: "Художник работает, целиком сосредоточась на
изображаемом предмете. Ничто другое его не интересует. О том, что скажут люди, он не
думает, ему это и в голову не приходит! Он поглощен своей работой. К мнению других он
равнодушен. Я пишу потому, что писать для меня — величайшее артистическое
удовольствие. Если мое творчество нравится немногим избранным, я этому рад. Если нет,
я не огорчаюсь. А что до толпы, то я и не желаю быть популярным романистом. Это
слишком легко".
Декларируемое Уайльдом безразличие к читателю не есть, однако, безразличие к
художественной структуре романа и ее воздействию, силу
которого автор — первый читатель своего текста — проверяет на себе. По словам И.
Бунина, "написание каждого слова в "Войне и мире" есть в то же время и строжайшее
взвешивание, тончайшая оценка этого слова".
Установка на самовыражение par excellence обычно сочетается с представлением о
некоем идеальном читателе — alter egoавтора. А. Грибоедов поясняет П. Катенину,
пенявшему на произвольную связь сцен в "Горе от ума": "Пишу для подобных себе, а я,
когда по первой сцене угадываю десятую: раззеваюсь и вон бегу из театра".
Но совпадение в одном лице адресата и адресанта, писание «в стол», в целом
нехарактерно для искусства. Чаще невозможность публикации переживается автором как
трагедия (Н. Чернышевский, М. Булгаков, А. Солженицын). Об этом – одно из самых
грустных стихотворений О.Мандельштама («Куда мне деться в этом феврале…»).
Суждения писателей о предполагаемом читателе — источник авторитетный и
важный. Но они достоверны скорее в психологическом, чем в фактическом отношении.
Разве не обращается Баратынский в своих стихах, помимо "далекого моего потомка", к
поэтической братии, и прежде всего к Пушкину, его внимательнейшему читателю и
почитателю? В письмах Пушкина — россыпь замечаний о друге-поэте; вот одно из них:
"Баратынский — прелесть и чудо, "Признание" — совершенство. После него никогда не
стану печатать моих элегий..." (из письма к А. А. Бестужеву от 12 января 1824 г.). А в
"Евгении Онегине" автор вспоминает именно "певца Пиров и грусти нежной", когда
мечтает об идеальном переводе на русский язык "иноплеменных слов" письма Татьяны
(гл. 3).
Залогом будущего широкого признания творчества писателя, тех или иных его
произведений, недооцененных современниками, и звучат одинокие дружественные голоса.
То, что Баратынский "ржет и бьется" при чтении «Повестей Белкина», придает Пушкину
решимости публиковать их. Изучение ближайшего литературного окружения
(микросреды) писателя, его первых читателей, мнением которых он особенно дорожил
(как Пушкин — судом П. Вяземского, Тургенев —П. Анненкова,     Толстой — Н.
Страхова), позволяет конкретизировать черты адресата, так или иначе соотносимою с
реальным читателем.
Эволюция мировоззрения и творчества обычно сопровождается изменениями
микросреды и — как следствие — переадресовкой произведений. Так, для Некрасова в
1840—50-е годы воображаемый читатель — "это некое собирательное лицо, с отдельными
чертами Тургенева, Боткина, Дружинина, Анненкова — идеалист, эстет и сибарит; при
всем желании быть самостоятельным Некрасив его боится <...> Но с 50-х и 60-х годов
рядом с этим собеседником в воображении Некрасова начинает вырисовываться другой,
уже воплощенный однажды в фигуре гражданина в известном стихотворении; это тоже
строгий критик, но в то же время учитель, указующий путь; опять образ, сотканный из
реальных элементов — из образов Чернышевского, Добролюбова, революционной
молодежи 60-х гг., Тиртеем которой Некрасову хотелось быть во что бы то ни стало. А за
этими двумя собеседниками встает грандиозная фигура третьего, отношения с которым у
Некрасова один критик характеризовал как роман; этот Третий — народ, образ
трогательный и загадочный, гораздо менее реальный, чем предыдущие: тот далекий
неизвестный друг, мысль о котором окрыляет музу Некрасова для самых энергических ее
взлетов". И изменения адресата запечатлены в самих произведениях поэта.
Главный аргумент при реконструкции гипотетического читателя – анализ
самих художественных текстов, воплощенной в них программы воздействия. Текст с
первых строк (заглавие, жанровое обозначение (жанр), первый абзац) создает горизонт
ожидания, который может соответствовать или не соответствовать культурной памяти,
жанровым нормам, привычным ассоциациям, наконец, жизненному опыту
реципиента. Знаковый слой произведения, не представляющий трудностей для адресата,
может быть не понят или даже не замечен другими читателями, что обедняет их
понимание. Так, запах конопли в "Асе" или "Бежином луге" Тургенева пробуждает чувство
родины именно в русском сердце. Многочисленные упоминания о бледности главных
героев повести Пушкина "Метель" предполагают в читателе усталость от романтических
штампов. Сонет или октава адресованы знатокам строфики, чутким к семантическому
ореолу твердых форм. "Urbi et'orbi" (лат.: Городу и миру) — само название этого
стихотворного цикла В. Брюсова ограничивает число его гипотетических читателей.
Обилиереминисценций в "Улиссе" Дж. Джойса отсылает к "Одиссее" Гомера. А семантику
цвета у символисtob поймет только посвященный в соответствующий код ("Нельзя
путать красное с пурпуровым. Здесь срываются". — "Пурпурный цвет ноуменален, а
красный феноменален", — пародировал А. Белый беседу двух теософов).
Самое же серьезное препятствие на пути к пониманию — не семиотического,
а идейного, экзистенциального свойства. Это несовпадение жизненных, этических
ценностей. Оно проявилось, напр., в неприятии многими группами читателей
«безнравственных» романов: "Героя нашего времени", "Госпожи Бовари", "Портрета
Дориана Грея", "Улисса".
Соответствие произведения типическим горизонтам ожидания публики, конечно,
способствует его успешному функционированию. Художественное же новаторство
нередко поначалу трудно воспринимается, поскольку влечет за собой смену и расширение
читательского горизонта, развивает и воспитывает вкус. «Так, Сервантес в «Дон Кихоте»
навязываетчитателю ожидания, заимствованные из старых рыцарских романов, которые
потом пародирует в приключениях его последнего рыцаря». Желая быть
понятыми, авторы прибегают к автоинтерпретации, ее традиционные зоны – рамочные
компоненты текста (особенно предисловие, жанровый подзаголовок), беседы считателем
в основном тексте («История Тома Джонса, найденыша» Г.Филдинга), введение образов
читателя («Господа ташкентцы» Салтыкова-Щедрина). Все это пути к реальному
читателю, борьба за него, за его приближение к желанному адресату.
5.2. Реальный читатель. О ценностной шкале произведений и об их
интерпретации
Ключевые слова: произведение, анализ, читатель, ценностная шкала
В создании произведения читатель участвует опосредованно —
как адресат творчества. Но вот произведение завершено, издано или распространяется в
рукописи. Теперь не от воображаемого, но от реального читателя зависит судьба книги. По
подсчетам французского социолога, «существует постоянный исторический отсев,
заставляющий кануть в Лету 80% литературной продукции в следующий год и 99%
литературной продукции в каждое двадцатилетие». В этом раскладе наиболее
долговечными оказываются — суммарно — не художественные книги, а словари,
справочники, учебники, хранящие Насущную информацию, которую необходимо
передавать от поколения к поколению. Но это — суммарно.
Чтение и книга имеют свои особенности на разных этапах истории общества.
Сначала книга была рукописной (материалом служил папирус, пергамент и пр.) и для
многих недоступной. Слушатели явно преобладали над тонким слоем читателей и
знатоков. В медленно развивающихся средневековых литературах намерения писателей и
ожидания читателей (слушателей), как правило, в основном совпадали.
Узнавание жанрово-стилистического канона, за которым стояла общепризнанная система
религиозных, моральных ценностей, правовых норм, было залогом успешного
функционирования текста. Поэтому в зачаточном состоянии находился
институт критики как регулятор литературного процесса. «Канонический характер
феодальной культуры делал ненужным какое-либо самоуправление культуры
художественной…». (Конечно, речь идет о господствующей тенденции, «еретические»
сочинения всегда преследовались, а в среде книжников могли кипеть бурные страсти, что
хорошо показано в романе У.Эко «Имя розы».)
Темпы и характер литературной коммуникации существенно меняются с развитием
буржуазных отношений, преобразовавших весь стиль жизни, с
изобретением книгопечатания. «Чтобы обойти Европу, «Божественной Комедии»
понадобилось более четырех столетий. «Дон Кихоту» оказалось достаточно двадцати лет,
а «Вертеру» – пяти лет». Для Нового времени характерно расширение и одновременно
расслоение аудитории, появление так называемых посредников коммуникации (цензоры,
издатели, профессиональные критики, книготорговцы и др.). Вмешательство цензора,
«угрюмого сторожа муз» (как его назвал Пушкин в «Послании цензору») нередко
приводило к запрету публикации или к купюрам, правке текста. Некрасов сравнивал
красный карандаш цензора с кровью автора (цикл «О погоде»).
Развивается журналистика, отражающая борьбу идейных течений, литературных
направлений. Расслоение читающей публики актуализирует в сознании писателя вопрос
обадресате: вычленяется литература для детей, для народного читателя, возникает
оппозиция массовой и элитарной литературы. На рубеже XX – XXI вв. печатную книгу
теснит электронная, распространяется также аудиокнига. Все это меняет условия
восприятия текста. 
Читательские судьбы произведения таят в себе немало загадок и парадоксов. За
громким успехом может скоро последовать равнодушие (как случилось, напр., с
нашумевшим в 1860-е гг. романом «Подводный камень» М.В.Авдеева — «специалиста по
бракоразводным делам», или в наше время с повестью А.Н.Рыбакова «Дети Арбата» –
одной из первых ласточек художественного разоблачения сталинщины). Казалось бы,
прочно забытые сочинения вновь пользуются спросом (историческая проза Е.А. Салиаса,
Вс.С. Соловьева, Д.Л.Мордовцева). Недооцененные современниками новаторские вещи
впоследствии обретают статус классики («Повести Белкина» Пушкина, «Красное и
черное» Стендаля). Книги, адресованные взрослым, переходят в детское чтение («Хижина
дяди Тома» Г. Бичер-Стоу, «Оврд» Э.Л.Войнич, «Алые паруса» А.Грина). Критики выводят
различные, порой противоположные идеи из одного текста. Рецензенты дружно разносят
автора, но публика жадно читает и перечитывает хулимое («Обрыв» И.А. Гончарова,
рассказы М.М. Зощенко). Писатель — подобно портному, шьющему новое платье из
старых, но добротных лоскутов, — с успехом использует «бывшие в употреблении»
сюжеты, вплетает в свой текст цитаты, расцвечивает его стилизациями (тенденция,
сближающая традиционализм ипостмодернизм рубежа XX-XXI вв.). Другие авторы — в
шутку и всерьез — пишут продолжения известных произведений, в особенности
незавершенных или имеющих открытый финал («Возврат Чацкого в Москву, или Встреча
знакомых лиц после двадцатипятилетней разлуки. Разговор в стихах» Е.П. Ростопчиной,
«Египетские ночи» В.Я. Брюсова).
Пестрый калейдоскоп этих и подобных фактов, свидетельствующих о «работе»
произведений, их вовлеченности в культурную жизнь общества, — лишь надводная, малая
часть айсберга читательских реакций. Но и она огромна и привлекает внимание не только
литературоведов. Homo legens (лат: человек читающий) — интересует социологов,
психологов, педагогов и др. Вопросы функционирования произведений можно считать
областью пограничной, междисциплинарной, где данные наук дополняют друг друга. Но
каждая из них преследует свои цели и использует свои методы.
Познавательным центром литературоведческого исследования остается само
произведение: заключенные в нем возможности воздействия, его потенциал восприятия, о
котором можно судить по высказываниям читателей (понимаемым широко: от реплики до
разбора всего текста). С одной стороны, высказывания читателей — проверка авторской
программы воздействия; с другой — в них всегда обнаруживается
некий «избыток, определяемый другостью», вследствие вольного или невольного
самовыражения читателя (реципиента). И субъективность читательских суждений в
литературоведении, включающем в литературный процесс читателя, не оценивается как
некая помеха, «шум» в канале коммуникации.
Признание активной роли читателя, участвующего в порождении смысла
произведения, объединяет различные направления в
литературоведении: психологическую школу во главе с А.А Потебней; М.М. Бахтина и его
последователей, развивших, в руслегерменевтической традиции, концепцию творчества
как диалога; немецкую рецептивную эстетику отечественные историко-функциональные
исследования и др.).
Еще в 1912 г. А.Г.Горнфельд (ученик и последователь Потебни) выдвинул задачу
«изучения судеб произведений после их создания», написания их «биографий», связывая
последние прежде всего с «творчеством воспринимающих», Завершенное произведение
«необходимо нам именно потому, что оно есть ответ на наши вопросы: наши, ибо
художник не ставил их себе и не мог их предвидеть. И как орган определяется функцией,
которую он выполняет, так смысл художественного произведения зависит от тех вечно
новых вопросов, которые ему предъявляют вечно новые, бесконечно разнообразные его
читатели или зрители. Каждое приближение к нему есть его воссоздание, каждый новый
читатель Гамлета есть как бы его новый автор, каждое новое поколение есть новая
страница в истории художественного произведения».
В то же время нечитатель сам по себе, но произведение интересует
литературоведение. Читательские высказывания значимы как материал для выводов о
многозначности текста, о потенциале его восприятия. Сотворчество читателей дополняет,
домысливает то, что — сознательно или подсознательно — не договорено автором. В
результате герменевтических усилий совокупного читателя произведение «растет» в своем
содержании, для новых поколений оно почти неотделимо от толкований, ставших
общекультурным достоянием. «Если бы мы и в самом деле могли полностью восстановить
восприятие «Гамлета» современной Шекспиру публикой, мы лишь обеднили бы значение
трагедии». Замечания, суждения читателей оказываются как бы системой зеркал,
отражающих по-разному художественный мир.
Иначе обстоит дело в смежных науках: здесь художественная литература —
средство для понимания личности читателя, характеристики той или
иной категории читателей. «... Социологов, психологов, книговедов в первую очередь
занимаетчеловек с книгой в руках, его запросы, интересы, потребности; филолога влечет к
себе книга в руках человека, внутренние «готовности» произведения к воздействию на
читателя». Так, гии Н. А. Рубакин при изучении детского чтения интересовался
возрастной психологией, мотивацией выбора книг. Он сравнивает книгу с фортепиано, а
начинающего читателя — с пианистом, у которого многие клавиши, т.е. слова, еще не
звучат.
«Pro captu lectoris habent sua fata libelli» (в пер. с лат.: «Книги имеют свою судьбу в
зависимости от того, как их принимает читатель») — это часто цитируемое изречение
римского ритора I — II в. Теренциана Мавра заключает в себе лишь часть истины. Ведь
восприятие произведения зависит от его внутренних свойств, что позволяет опытным
издателям, редакторам уверенно прогнозировать читательский спрос.
Давно установилась шкала литературных
ценностей: классика, беллетристика, массовая литература (синонимы: низовая,триви
альная, паралитература). Конечно, границы между этими тремя рядами достаточно
условны, а внутри каждого из них есть своя, также гибкая, иерархия. По выводам
исследователя беллетристики, составляющей самый объемный. Средний ряд, такая
«градация по вертикали» тесно связана с профессионализацией писательского труда и
одновременно с расслоением аудитории, в России она возникает «ближе к концу XVIII в.»,
в Западной Европе — «на рубеже Ренессанса (XV — XVI вв.)». Время нередко вносит
сильные коррективы в эстетический рейтинг произведений, репутации писателей
колеблются. Так, Н.С. Лесков и А.Ф. Писемский, расцениваемые их современниками
приблизительно как равные литературные величины, сегодня воспринимаются по-
разному: первый — несомненный классик, второй — скорее верхний уровень
беллетристики.
Со временем устанавливается некое соответствие между идейно-художественными
ресурсами произведения и его местом в ценностной иерархии. В отличие от классики,
обладающей поистине неисчерпаемым потенциалом восприятия, беллетристические
сочинения не отличаются высокой художественностью и в той или иной степени грешат
тенденциозностью, иллюстративностью, схематизмом (при возможном изобилии
подробностей, даже натурализме, что, безусловно, облегчает труд их толкования. В целом
их легче читать, а если автор поднимает острые, актуальные вопросы и обнаруживает
конкретное знание темы (как американский романист А.Хэйли в «Аэродроме»),
благосклонное внимание широкого читателя можно предвидеть. Но беллетрист и теряет
публику почти столь же быстро, как находит. Разграничивая классику и беллетристику,
исследователи указывают на тяготение последней к «злобе дня», использование шаблонов,
идейно-стилевую вторичность — в эпоху ярких индивидуальных стилей. Важнейший же
признак классики — особый «тип отношений со временем, и прежде всего способность
диалектически соединять злободневное с непреходящим и универсальным», склонность к
философскому осмыслению бытия.
Однако беллетристика, быстро утрачивающая художественную магию, интересна в
качестве образного свидетельства об эпохе, о господствующих в обществе настроениях,
идеях, наконец, о приемах литературного письма. Для писателя, приходящего с новым
словом, характернее нарушение привычных эстетических норм.
Если грань, отделяющая шедевры от верхнего уровня беллетристики, сплошь и
рядом проблематична, то существование литературного низа — грустный показатель
неблагополучия, культурной поляризации общества (не всегда совпадающей с
социальной). В России XIX в. существовал огромный разрыв между кругом чтения
народного (крестьянского, мещанского, рабочего) и «образованного» читателя; различны
были и каналы распространения книг. Так, в 1880-е гг. офени шли в деревню, неся в
коробах следующее: «Кроме всем известного «Еруслана Лазаревича», «Бовы», в большом
ходу «Арабские сказки» и «Конек-горбунок». Затем идут романы — «Гуак», «Битва
русских с кабардинцами», «Параша-сибирячка», «Юрий Милославский». Теперь очень
требуется «Князь Серебряный», «Анекдоты Балакирева», о Суворове, о Петре и др.
Заканчивается все песенниками, письмовниками, сонниками и гаданием царя Соломона,
которого ежегодно расходятся сотни тысяч». В этом винегрете (кстати, романы М.Н.
Загоскина и А.К. Толстого обычно предлагались в адаптированном виде: на то были свои
мастера на Хитровом рынке в Москве) преобладала низовая литература. Очень популярны
были «Повесть о приключении аглицкого милорда Георга...» (1782) М. Комарова, «Битва
русских с кабардинцами, или Прекрасная астраханка, умирающая на гробе своего
супруга» (1840) Н.И. Зряхова, заманивающие неискушенных читателей любовными
авантюрами с историческим антуражем, мелодраматическими страстями. Начиная с 1850-
х гг. от «милорда глупого» (по словам Некрасова) отучали народного читателя энтузиасты-
просветители, пропагандирующие классику. Практиковалась читка произведений, и
реплики слушателей открывали «народную душу». Собранные высказывания —
ценнейший источник для изучения и реального читателя, и самих произведений .
Помимо объективных свойств самих произведений, их функционирование зависит,
конечно, от многочисленных субъективныхпредпосылок восприятия. Высказанное,
закрепленное в какой-то системе знаков, т.е. ставшее текстом, впечатление переходит
в интерпретацию. Это всегда перевод: «...либо в иную образную систему (деятельность
переводчика; графические иллюстрации; сценические и экранные «толкования»
литературных произведений; музыкальное или «чтецкое» исполнительство), либо на более
«абстрактный язык». Литературоведение изучает прежде всего вербальные тексты
(критика читательская и профессиональная) и творческие литературные интерпретации
(напр., повесть «Фауст» Тургенева значима как одна из версий творения Гете).
Истолкование произведения в целом следует отличать от использования в литературном
творчестве каких-то его элементов (цитирование, заимствование персонажей, сюжетов,
детлей и пр.), т.е. проявленийинтертекстуальности.
Критические интерпретации, собранные вместе, высвечивают разные грани смысла
и стиля произведения. Так, в «Отцах и детях» Тургенева М. А. Антонович увидел
«желание автора во что бы то ни стало унизить героя, которого он считал своим
противником...»; Д.И. Писарев—утверждение автором, несмотря на «погрешности
зеркала», «свежей силы и неподкупного ума». Проявляющихся в самих крайностях,
увлечениях Базарова; Н.Н. Страхов — приоритет для автора «жизни» над «теорией». «...
Хотя Базаров головою выше всех других лиц < ...> есть, однако же, что-то, что в целом
стоит выше Базарова. Что же это такое? Всматриваясь внимательнее, мы найдем, что это
высшее не какие-нибудь лица, а та жизнь, которая их воодушевляет. Выше Базарова — тот
страх, та любовь, те слезы, которые он внушает».
В ходе разбора произведений критики обычно останавливаются подробнее на тех
эпизодах и деталях, которые подтверждают их трактовку, выстраивают свою «формальную
базу интерпретации». Если при этом никак не комментируются важнейшие вехи сюжета,
можно говорить о неадекватной интерпретации, об узости, избирательности  ее
текстуальной основы.
По поводу писаревской статьи «Базаров» А.И. Герцен заметил: «В своей
односторонности она вернее и замечательнее, чем об ней думали его противники. Верно
ли понял Писарев тургеневского Базарова, до этого мне дела нет. Важно то, что он в
Базарове узнал себя и своих и добавил, чего недоставало в книге». «Добавили» в
тургеневский роман себя, свое понимание жизни, идейной и социальной коллизии все три
критика, все они ввели обсуждение романа и характеров героев в контекст собственных
дорогих им идей. В той или иной степени критика, интерпретация –
всегда самовыражение; в этом ее односторонность, риск произвола, но в этом же ее
обаяние и сила сотворчества, публицистического воздействия.
Развитию интерпретационной деятельности в особенности  благоприятствует
многозначность, свойственная классическим творениям. А.А. Григорьев, рискнувший в
1850 г. предложить читателю «сто двадцатую статью о «Гамлете», где он оспаривал
предшествующие трактовки шекспировской трагедии, заметил: «История сознания
критикою основной мысли «Гамлета» и разъяснения его подробностей сама по себе может
быть предметом занимательной и поучительной статьи. В этом поучительном разъяснении
сказались постепенные шаги мысли человеческой...». Сегодня воссоздание «биографий»
шедевров, анализ их разных прочтений в свете диалогической концепции творчества
составляет целую область литературоведения. Книги об адресате и реальном читателе, о
судьбах произведений выходят регулярно. Произведение-долгожитель окружено аурой
критической рефлексии. Конечно, не все интерпретации отличаются глубиной и
проницательностью, они неравноценны, но это уже другой вопрос. И все же: много
полезных злаков — увы, вместе с плевелами! — растет лишь на хорошей почве.