Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
Григорий Гутнер
Образы удивления
или возможное начало науки с антропологической точки зрения.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Введение
1. Постановка проблемы. Как говорить о специфике науки?
2. Практики и их отношения
2.1. Типы практик
2.2. Критика натуралистических объяснений
2.2.1. Редукция к утилитарным практикам. Объяснение и понимание.
2.2.2. Границы натуралистических объяснений
2.2.3. Редукция деонтических практик и смысл морального действия
2.2.4. Редукция исследовательских практик и смысл научного познания
3. Научные и утилитарные дискурсы
3.1. Общее понятие о дискурсе
3.2. Дескрипция, нарратив, миф
3.3. Замечания о религиозном дискурсе
4. Образы удивления.
4.1. Первоначальный набросок
4.2. Удивление и целесообразность в критической философии
4.3. Объект и инструмент. Первое сопоставление
4.4. Удивление и теоретическое исследование. Единство многообразного в научной
теории
4.5. Надежда на единство и ее источник
4.6. Удивление и семейные сходства. Новый образ единства.
4.6.1. Семейное сходство в картине мира
4.6.2. Разрывы семейных сходств. Удивление и бытие.
5. Объекты и инструменты
5.1. Теоретическое знание и превращение объекта в инструмент
5.2. Объект как «прафеномен»
5.3. Превращение инструмента в объект: история атома
5.4. Превращение инструмента в объект: экскурс в античную науку
6. Тема удивления у Платона
6.1. Объект, инструмент и предпосылки в платоновских диалогах
6.2. Созерцание и конструирование
6.3. Удивление как столкновение с бытием. Эротическая природа удивления
7. Замечания о структуре научного дискурса.
7.1. Характер дискурса в диалоге «Тимей»
7.2. Дискурс «Начал» Евклида. Платонический контекст.
7.2.1. Мысль и воображение, созерцание и созидание (замечания к
«Введению» Прокла)
7.2.2. Созерцание и конструирование в определениях, постулатах и
аксиомах первой книги «Начал»
7.2.3. Созерцание и конструирование в предложениях первой книги
«Начал»
7.3. Созерцание и конструирование в научных текстах нового времени
8. Удивление как экзистенциал
8.1. Вопрос о картине мира
8.2. Бытие-в мире. Подручное и объект
8.3. Объект и ничто
8.4. Удивление и ужас. Казус Декарта
8.5. Удивление и ужас. Казус Эйнштейна
8.6. Натуралистическая интерпретация «экзистенциальной аналитики».
Замечания к антропологической концепции К. Гирца
Заключение
Введение
1 Подробное рассмотрение этой особенности философии Конта см. в книге З. А. Сокулер «Знание и
власть: наука в обществе модерна». СПб., РХГИ, 2001.Глава 6. С.171-203.
Но является ли поиск полезных результатов единственным человеческим мотивом для
занятий наукой? В этой книге я намерен обосновать отрицательный ответ на этот вопрос. Я
постараюсь показать, что научное познание инспирируется иными человеческими
устремлениями, совершенно не соотносимыми с полезностью. Более того, эти человеческие
устремления конституируют науку, задают саму научность определенных человеческих
практик. Если бы дело ограничивалось поиском полезных результатов, то науки, в том виде в
каком мы ее знаем, не существовало бы вовсе.
Попытки прояснить такие устремления гораздо старше всех названных пока концепций
науки. Присутствует она, например, у Аристотеля. Этот мыслитель предлагает взгляд, прямо
отрицающий всякий утилитаризм. Наука (причем именно теоретическая наука, заведомо не
предполагающая никаких практических приложений) представляет собой собственно
человеческое дело. Будучи единственным разумным существом среди смертных, человек
должен в полноте осуществить свою разумную природу. Для этого недостаточно делать то,
что необходимо или полезно. Если человек сосредоточится на такой деятельности, то ничто
не будет отличать его от животного. Нужно делать нечто сверх необходимого, нечто
необязательное, бесполезное. Такова теоретическая наука. Значение ее для человека в том,
что именно в ней человек актуализирует свою сущность, становится собой.
Я бы признал такую постановку весьма благородной, но, пожалуй, слишком
амбициозной. Мы едва ли можем претендовать на разговор о таком предмете, как
«человеческая сущность». Вообще я хотел бы избежать какого-бы то ни было эссенциализма.
Однако в античности, в частности, у того же Аристотеля, можно найти интересное
высказывание по поводу начала науки. Я имею в виду то место из «Метафизики», где
говорится, что началом философии является удивление2. Из контекста высказывания видно,
что речь там идет не только о философии в собственном смысле слова («первой философии»
в терминах Аристотеля), а о науке вообще. Так, предметом, впервые вызывающем
удивление, Аристотель называет движение небесных тел. Аристотель, впрочем, как известно,
воспроизвел здесь высказывание Платона из диалога «Теэтет»3, в котором также говорится
об удивлении. Именно это состояние человека я намерен рассмотреть.
К сожалению, оба великих мыслителя не уделили внимания самому понятию
«удивление» и не рассказали подробно, в каком смысле оно является началом науки.
Похоже, что более поздних мыслителей эти заявления Платона и Аристотеля также не
особенно заинтриговали. Удивление не стало темой для философов и его роль в познании
почти никто всерьез не исследовал. Можно обнаружить лишь несколько попыток
проанализировать это переживание.
В Новое время удивление чаще всего рассматривается как психический феномен.
Весьма характерно рассуждает о нем Декарт в трактате «О страстях души»4. Похоже, что
интерес к удивлению имеет чисто научный, но не философский характер. Нам предлагается
исследование, которое вполне можно назвать психологическим. Декартовский текст едва ли
можно соотнести с упомянутыми выше высказываниями Платона и Аристотеля. Декарт даже
не стремится прояснить эпистемологический смысл удивления, а просто описывает его, как
одно из многих душевных переживаний. Единственное значение для познания оно может
иметь как первоначальный импульс, душевное побуждение. При этом Декарт замечает, что
такое побуждение не должно быть слишком сильным или слишком частым. Только
умеренное удивление полезно для серьезного исследователя. Чрезмерное удивление будет
толкать человека к рассматриванию все новых и новых предметов и не позволит
5 Краткий, но содержательный обзор, затрагивающий историю этой темы от Платона до Канта, можно
найти у П. Флоренского в книге «У водоразделов мысли» (IV.2) // П.А. Флоренский. Т. 2. У водоразделов
мысли. М.: Издательство «Правда». 1990. С. 125-150.
6 Хайдеггер М. Что это такое — философия? // Вопросы философии. 1993, № 8, с. 113-123
7 Там же. С. 121.
8 Там же. С. 121.
9 Там же. С. 121.
познаем, пребывая в состоянии зачарованности своим предметом, постоянного интереса к
нему. Именно благодаря такому интересу предмет пребывает в своей предметности, а не
превращается в нечто иное. Например, в инструмент или средство.
Необходимо, впрочем, отметить, что Хайдеггер пишет здесь именно о философии, а не
о науке. В отличие от Аристотеля он, как известно, тщательно различает эти два
предприятия. Сразу скажу, что я не могу разделить хайдеггеровскую оценку (я бы даже
сказал, недооценку) науки. В этой книге я намерен показать, что наука как раз близка в своем
замысле к тому, что Хайдеггер в цитированной статье связывает с философией10.
Итак, удивление будет главной темой нашего исследования. Не нужно, однако,
ожидать, что это исследование будет последовательным и систематическим. Едва ли у нас
получится выявить нечто, что можно было бы назвать сущностью или определением. Тем
более нет у меня и задачи построить теорию удивления. Ясно, что пытаясь понять, что такое
удивление, мы столкнемся с эффектом семейного сходства, примерно в том виде, как его
описывал Витгенштейн. За исследуемым концептом стоит целый спектр смыслов, который
не ухватывается в последовательном изложении. Поэтому я назвал свою книгу «Образы
удивления». Я буду описывать, как оно обнаруживает себя в различных ситуациях и
эпизодах познания. Очерченные образы едва ли сойдутся в систематическое единство. Но их
изучение позволит выявить разные аспекты этого настроя мысли.
10 Сказанное, впрочем, не значит, что я намерен отождествить философию и науку. Однако эту тему я
здесь разбирать не намерен.
1. Постановка проблемы. Как говорить о специфике науки?
11 Я имею в виду работу «Начало геометрии». См. Гуссерль/Деррида Начало геометрии. М.:
Ad Marginem. 1996.
12 См. напр., Неретина С.С., Огурцов А.П. Реабилитация вещи. СПб.: Издательский дом
«Мiр», 2010. С. 718-740; Столярова О.Е. Социальный конструктивизм: онтологический поворот
(послесловие к статье Бруно Латура) // Вестник Московского университета. Серия 7. Философия.
2003. № 3. С. 39-51.
продуцированию научный факт становится общественно значимым явлением,
вовлекается в новые процессы совместного производства фактов. Установленный
наукой факт (или произведенное знание) получает, таким образом, статус
"социального конструкта".
Упрек, адресуемый приверженцам такого подхода, чаще всего состоит в
гипертрофированном субъективизме, приводящем к потере объективности (или,
точнее, объектности) познания.
Так Я. Хакинг обнаруживает в социальном конструктивизме претензию на то,
чтобы объявить любые объекты науки иллюзией и объяснить, что все они (кварки,
гормоны, черные дыры и проч.) вовсе не то, что кажется ученым, но лишь
выражение неких социальных факторов. Социальный конструктивизм в его
интерпретации претендует на своего рода разоблачение подлинных намерений
ученых, скрытых под покровом научных теорий13.
Та же мысль неоднократно высказывалась Б. Латуром. Весьма характерен
следующий весьма резкий отзыв о практике социального конструктивизма:
Иными словами, речь идет, прежде всего, о потере объекта. На его месте
оказываются «социальные факторы и функции». На сцене остается коллективный
субъект, эти функции осуществляющий15.
Я, впрочем, думаю, что слово «субъект» не совсем точно. Субъект, скорее,
исчезает вместе с объектом. Социальный конструктивизм создает образ некой
среды, которая, продуцируя факты, по существу воспроизводит самое себя. Кстати
этот упрек можно адресовать и к той группе концепций, которая известна, как
радикальный конструктивизм и связанным с ним теориям. Напомню также об идее
аутопоэзиса, весьма на мой взгляд уместную для многих конструктивистских
подходов. В рассматриваемом контексте они весьма близки к социальному
конструктивизму. В любом случае познание предстает как функционирование
сложной системы, продуцирующей внутри себя новые элементы, отношения,
13 Hacking, Ian. The social construction of what? – Cambridge,Massachusetts and London, England.
Harvard University Press, 1999.
14 Латур Б. Когда вещи дают отпор: возможный вклад «исследований науки» в общественные
науки / Вахштайн В. (ред.) Социология вещей. Сборник статей. М.: Издательский дом «Территория
будущего», 2006. С. 344.
15 Лапидарно, но вполне аргументированно это обстоятельство выявлено в
энциклопедической статье И. Т. Касавина «Социальность познания» //Энциклопедия эпистемологии
и философии науки. М.: «Канон+». 2009. С.915-917
функции и т.п. Такой системой может быть не только социум, но и живое
существо, популяция, экосистема. Не исключены и глобальные среды, типа
ноосферы.
При таком подходе наука, в известной мере, теряет свою специфику, а
деятельность, традиционно именуемая «познанием», исчезает вовсе. Свойственный
Science and Technology Studies «объектоцентризм» выглядит как вполне
естественная реакция на сложившуюся ситуацию. Даже не разделяя всех
допущений, принятых в рамках этой исследовательской стратегии, нельзя не
признать ориентацию на объект существенной характеристикой науки. Настолько
существенной, что отказавшись от нее, признав объект чем-то эфемерным
(отражением социальных функций, продуктом жизнедеятельности, эпифеноменом
аутопоэзиса) мы, скорее всего, потеряем основание выделять науку из множества
практик, осуществляемых людьми. Я думаю, что даже слово «познание» можно
будет изъять из нашего лексикона или использовать лишь его как некую метафору.
Есть смысл заметить, что проблема имеет довольно длинную историю.
Элиминация объекта, осуществляемая в конструктивизме последних десятилетий,
была задумана еще в рамках немецкого идеализма. Абсолютный субъект,
описанный Фихте, Шеллингом или Гегелем имеет дело не с объектом, а с самим
собой. Хотя все трое охотно говорят о познании, они, пожалуй, говорят именно
метафорически. Абсолютный субъект, не познает какой-либо объект, а
воспроизводит самое себя. То, что первоначально выглядит познанием,
оказывается на поверку самореализацией, своего рода аутопоэзисом.
Естественно думать, что сам замысел познания (и, соответственно, науки, как
одной из самых сильных попыток его осуществления) предполагает столкновение
мыслящего существа с иным, с тем, что не редуцируется ни к его мысли, ни к его
практикам. Но кроме самого факта столкновения, этот замысел подразумевает
особый интерес к иному. Именно такой интерес и делает иное объектом. Об этом
обстоятельстве и напоминают авторы, связанные с STS. В концепции
интеробъективности, предложенной Бруно Латуром, объект оказывается
самостоятельной силой, не редуцируемой к деятельности субъектов 16.
К. Кнорр-Цеттина обращает внимание на неисчерпаемость объекта, который
оказывается для исследователя постоянной загадкой и одновременно своеобразным
партнером ученого в увлекательной игре научного исследования17.
Теперь мы можем вернуться к вопросу об учреждающем акте науки.
Мое основное допущение и состоит в том, что таким учреждающим актом
является конституирование объекта. Нечто в окружающем многообразии
оказывается выделено, как предмет особого интереса. Этот предмет затем
подвергается специальному изучению и, возможно, воздействию. С такого акта
начинается деятельность, которую уместно назвать познанием. Но — вспомним
Хайдеггера — он не только инициирует познание, но постоянно направляет его.
Объект должен быть удержан в качестве объекта. Названный акт, следовательно,
должен постоянно воспроизводится.
2. Практики и их отношения
31 Фоллмер. С. 194-198
социальных науках. В любом случае, такая концепция не может объяснять все.
Скорее всего, она не может объяснить собственные предпосылки. Но кроме них
может быть еще нечто, не выводимое из постулатов данной теории. Коль скоро
теория не является универсальной «теорией всего» у нас нет, по крайней мере,
необходимости подводить под нее любое явление. Даже если есть такая
возможность. Дальше я попробую объяснить, почему такой возможностью не
всегда уместно пользоваться.
32 Кант И. Критика чистого разума. B 494 (При ссылка на «Критику чистого разума»
указываются страницы второго издания).
долгу лишь с точки зрения индивида. Если рассмотреть его в перспективе
длительной эволюции человеческого рода, то оно окажется причинно
обусловленным, проистекающим из своего рода инстинкта, возникшего благодаря
естественному отбору. Различие между эволюционной этикой и «эгоистической»
этикой оппонентов Канта оказывается не очень большим. Действующий в
индивиде инстинкт вполне аналогичен некой тайной склонности. Если
эволюционное объяснение правильно и может быть применено к любым
человеческим решениям, то морали нет вообще.
Этот аргумент можно проиллюстрировать рассуждением, в духе кантовской
этики долга. Возможное возражение против эгоистической природы морали
состоит в том, что моральное поведение превращается в средство. Нужно
исполнять некоторые правила, принятые в обществе, потому что это выгодно. Но
важна ведь цель, а не средство. Следовательно, если найдется более эффективное
средство для достижения своей цели, нет никаких оснований от него отказываться.
Если выгодно и безопасно быть каннибалом, то почему бы им не быть?
Точно также можно рассуждать и об эволюционной этике. Тот факт, что в
процессе отбора закрепились нормы, требующие уважения к достоинству человека,
запрещающие ложь и предательство, в конечном счете, случайность. При иных
условиях мог восторжествовать тот же каннибализм. Но это и значит, что морали
вовсе нет, поскольку нет свободного выбора в пользу морально доброго.
Таким образом, мы вслед за Кантом должны задать вопрос: как возможна
мораль в собственном смысле слова? Ответ на этот вопрос зависит от того, сможем
ли мы найти границы эмпирического познания. Вопрос этот стоит сейчас иначе,
чем во времена Канта. В частности, появление эволюционной теории заставляет
сдвинуть эти границы. Тем не менее, как я попытался показать ранее, они все же
существуют. Это значит, что деонтические практики могут существовать как нечто
самостоятельное, несводимое к утилитарным практикам.
34 Это понятие, введенное Серио для анализа советских политических практик, подробно
проанализировано Ю. Степановым в статье Альтернативный мир, Дискурс, Факт и принцип
Причинности // Язык и наука конца 20 века. М.: Издательство РГГУ. 1995. С.35-73 . Я сделал его
краткий обзор в энциклопедической статье "Дискурс" в Энциклопедии по эпистемологии и
философии науки. (М.: Издательство "Канон-плюс", 2009, С. 198-199). Здесь я буду опираться на
интерпретацию идей Серио, предложенную в монографии Ф.Н. Блюхер, С.Л. Гурко, А.А. Гусева, Г.Б.
сфере человеческих практик, которую можно описать как единство четырех
сторон, взаимно обусловливающих друг друга. Во-первых, это язык, точнее
используемые в рамках этих практик средства языка, включающие особый словарь,
особую грамматику, способы построения текстов. Во-вторых, это определенная
онтология, подразумеваемая этими практиками система предметностей, с
которыми предполагается иметь дело и которые выражаются с помощью
соответствующих средств языка. В-третьих, дискурс включает в себя процедуры,
позволяющие так или иначе конституировать указанные предметности, способы
иметь с ними дело. В применении к исследовательским практикам этот аспект
дискурса составляет, прежде всего, научная методология. Для утилитарных
практик - это способы оперирования с инструментами, подручными средствами,
предметами потребления. Наконец, четвертый аспект дискурса представляет собой
эксплицирующие его акторы, имеющие определенные задачи, установки,
мотивации, а также находящиеся между собой в определенных отношений, по мере
того, как они разворачивают свой дискурс.
Приведенное описание можно отнести к разным типам практик. Дискурсом
можно назвать и научную дисциплину, и политическую деятельность, и религию.
Дискурс может быть достаточно узким. Говорить, например, о научном или
религиозном дискурсе значило бы рисовать слишком широкими мазками. Для
дискурсивного анализа в предлагаемом смысле доступны весьма тонкие
различения. Можно говорить, например, о дискурсе дифференциальной геометрии
или о православном богослужебном дискурсе.
Я, однако, намерен придерживаться здесь весьма широкого подхода. Речь
пойдет не о конкретных дискурсах, а о типах дискурсов. Именно так мы сможем
подойти решению исходной задачи: прояснить, насколько возможно,
учреждающий акт науки, или, что, как кажется, то же самое, основные
предпосылки исследовательских практик.
Гутнер. Дискурс-анализ и дискурсивные практики. М.: Институт философии РАН. 2016. См. главу
«Структура и взаимодействие дискурсов». С. 35-71.
35 Поппер К. Эволюционная эпистемология. С. 64 и далее.
поиску пищи). Однако в какой-то момент эволюция языка привела к появлению
третьей функции, которую Поппер называет дескриптивной. Он описывает ее так
36 Поппер. С. 66.
37 Поппер. С. 67.
функции, чем к дескриптивной. Ближе, прежде всего тем, что имеет, в конечном
счете, инструментальный характер. Здесь мы будем иметь дело с таким
употреблением языка, которое ориентирует на достижение целей и указывает
соответствующие им средства. Иными словами, это будут как раз инструкции,
предписания, требования, но не дескрипции.
Такое употребление языка подразумевают иную онтологию: не объекты, а
инструменты, средства оказываются референтами инструктирущих и
предписывающих высказываний. Их отличие от объектов точно схватывается
аристотелевскими понятиями возможности и действительности. В инструкциях и
предписаниях речь идет о существующем для другого. Они всегда подразумевают
некоторую возможность. Объект же, напротив, существует сам по себе. Предметом
дескрипции является действительность.
Это замечание выявляет временные характеристики обоих дискурсов.
Исследовательский дискурс обращен к настоящему. Он имеет дело с тем, что есть
сейчас. Даже если объект описания существовал в прошлом или будет
существовать в будущем, описание представляет его как нечто наличное, данное в
единовременности. Употребление языка в утилитарном дискурсе передает
обращенность в будущее. Оно втягивает нас в становление, изменение, смену
событий.
Вспомним теперь об историях и мифах, которые Поппер, на мой взгляд
ошибочно, связал с дескриптивной функцией языка. Есть, по крайней мере, одно
обстоятельство, позволяющее сблизить их с утилитарными дискурсами: они также
имеют дело со становлением. В них представлена последовательность событий,
переход от прошлого к будущему, причем, как правило, предполагающий
движение к цели.
Связь мифов и историй с утилитарными практиками проясняется в рамках
понятия нарратива, ставшего с некоторых пор столь же частым в гуманитарных
исследованиях, как и понятие дискурса. Имея в виду то понятие дискурса, которое
кратко представлено выше, я хочу теперь уточнить понятия нарратива, мифа и
дескрипции, что позволит нам лучше понять особенности утилитарных и
исследовательских практик.
Идею нарратива философы нашли в литературоведении38. Ее перенесение из
филологических исследований в философские позволило увидеть роль нарратива в
организации человеческой жизни. Однако при этом довольно сильно расплылись
границы понятия. Например, согласно Брокмейеру и Харре (см. упомянутую
только что статью) дескрипция может включаться в нарратив. Лиотар, в свою
очередь, похоже, готов отнести к нарративам мифы39. В литературоведении же эти
понятия как раз противопоставляются, что, собственно, и позволяет нащупать
более или менее четкую границу нарратива.
Присмотримся внимательнее к этим противопоставлениям.
Нарратив, с чем, кажется, никто не спорит, есть повествование о событиях. В.
Шмид называет событие «стержнем повествовательного текста»40. Определение
Нарратив, как мы уже отмечали, слишком часто используется так, как если бы
он был лишь словом для обозначения некоторой онтологии. Однако это понятие
должно использоваться скорее как выражение ряда инструкций и норма в
различных практиках коммуникации, упорядочивания, придания смысла опытам,
становления знания, процедурах извинения и оправдания и т.п. Хотя нарратив и
кажется некоторой хорошо определенной лингвистической и когнитивной
сущностью, его следует рассматривать, скорее, как конденсированный ряд правил,
включающих в себя то, что является согласованным и успешно действующим в
рамках данной культуры.50
52 Лиотар. С. 52.
53 Я не обсуждаю здесь основную тему Лиотара — возникновение и исчезновение
метанарратива — а ограничиваюсь исходным противопоставлением, с которого он начинает свое
исследование.
об одном аспекте исторического исследования, который, безусловно, дополняется
другими. Но именно этот аспект превращает повествование в описание и делает
прошлое объектом исследования.
Фрайденберг в качестве предмета наррации часто указывает нечто статичное,
представленное нарратору как предмет созерцания. Нарратор, в таком случае, не
повествует, а описывает, и предмет описания есть чудесное зрелище. Это зрелище
приковывает к себе, словно вырывает рассказчика и слушателей из их настоящего,
заставляет остановиться и созерцать. Предмет созерцания и описания выделен из
пространства и времени. Он, как я уже упоминал, есть некое диво. В связи с этим
Фрайденберг обращает внимание на этимологическую близость созерцания и чуда.
Это «диво» или «чудо» нужно понимать в зрительном смысле (ср. у нас
«чудится», «дивиться» = смотреть); в греческом языке «чудо» и «взор», «зрелище»
почти одинаково звучат, что, по-видимому, и породило эпическое стоячее
выражение «чудо для взора», дословно «чудо увидеть», по существу
тавтологичное54.
...Вновь я посетил
Тот уголок земли, где я провел
Изгнанником два года незаметных.
Уж десять лет ушло с тех пор — и много
Переменилось в жизни для меня,
И сам, покорный общему закону,
Переменился я — но здесь опять
Минувшее меня объемлет живо,
И, кажется, вечор еще бродил
Я в этих рощах.
Вот опальный домик,
Где жил я с бедной нянею моей.
54 Фрайденберг. С. 252.
55 Фрайденберг. С. 698.
Уже старушки нет — уж за стеною
Не слышу я шагов ее тяжелых,
Ни кропотливого ее дозора.
И далее
60 Сам Кант тщательно отличает эту красоту, от той которая является предметом
эстетического удовольствия. Для него важно, что в одном случае единство достигается благодаря
понятию, а в другом (для эстетического чувства) — без всякого понятия. Но я бы хотел обратить
внимание на это неожиданно открывающееся единство.
61 Кант И. Собрание сочинений в 6 т. Т. 5. М.: «Мысль». 1966. С. 389.
Я боюсь, однако, что в этом кантовском рассуждении есть некоторая
непоследовательность. Возникает подозрение, что Кант приписывает нашим
способностям слишком много. Хотя он постоянно подчеркивает, что говорит
именно о человеческом, а не о божественном знании, все же нечто божественное
просвечивает в том субъекте, который предписывает природе ее законы. Точно
также как и в субъекте, открывающем в себе основу морального законодательства.
Кто такие, в конечном счете, мы? Кто говорит «Я мыслю», выражая в этой
фразе трансцендентальное единство апперцепции? С одной стороны, я, конечный
эмпирический индивид. Но ведь не я решил связать все явления причинно-
следственными связями, наделить их трехмерной протяженностью и
временностью. Не я создал моральный закон — следование ему полностью
исключает произвол с моей стороны. Не я, наконец, устроил так, что траектории
движущихся тел оказываются коническими сечениями, а медианы треугольника
пересекаются в одной точке. Все это соотнесено с реальностью большей, чем я, все
это, так или иначе, противостоит моему произволу. Кант неустанно подчеркивает
это, выявляя оппозиции долга и склонности, эстетического удовольствия и
чувственного наслаждения. И в познании, и в моральном поведении, и в
переживании красоты есть нечто противящееся моему произволу, не позволяющее
делать что хочется. В познании я наталкиваюсь на постоянное «сопротивление
материала», буквально принуждающее меня принять действующие в природе
принципы. В морали я жестко ограничиваю свои склонности, подчиняясь долгу.
Наконец, созерцая прекрасное, я сознаю, что имею дело с всеобщим, прекрасным
самим по себе, а не с тем, что нравится мне.
Но с другой стороны, всякий раз я имею дело с проявлением собственных
способностей. В основе кантовской эпистемологии лежит, как известно, идея
конструирования. Мы имеем дело лишь с продуктами собственного воображения и
собственного рассудка. Моральное решение мы принимаем, руководствуясь
собственным разумом. Эстетическое удовольствие — плод «свободной игры
способностей».
Если речь идет о Канте, то можно заподозрить либо некоторую
непродуманность, либо парадокс. Привычно говорить, что Кант пишет о некотором
«трансцендентальном субъекте», обладающем чуть ли не божественной точкой
зрения. Поэтому знаток истории философии потребует «просто» отличать
трансцендентального субъекта от эмпирического. Как будто такое различение
снимает все недоумения62! Уж слишком часто этот субъект оказывается похож на
нас, обычных эмпирических индивидов. Скорее мы имеем дело с настоящим
парадоксом, сталкиваясь с божественным (или, по крайней мере, объективным)
внутри нас.
Парадокс этот, как легко видеть, устраняется эволюционной концепцией63.
Все неожиданные столкновения с объективностью внутри себя, можно объяснить
Две вещи наполняют душу всегда новым и все более сильным удивлением и
благоговением, чем чаще и продолжительнее мы размышляем о них, — это
звездное небо надо мной и моральный закон во мне64.
Первое (т.е. это зрелище – Г.Г.) начинается с того места, которое я занимаю во
внешнем чувственно воспринимаемом мире, и в необозримую даль расширяет
связь, в которой я нахожусь, с мирами над мирами и системами систем, в
безграничном времени их периодического движения, их начала и
продолжительности65.
Вид звездного неба побуждает именно к этому. Здесь в игру вступает разум со
своими идеями. Благодаря им мы получаем понятие о некоем целом, в которое
погружены все наблюдаемые феномены. Но это целое умопостигаемо, оно не
74 Гейзенберг. С. 187
75 Гейзенберг. Значение красоты в точной науке. // Шаги за горизонт. С.281
76 Там же. С. 281.
77 Там же. С. 275.
78 Гейзенберг. Изменения структуры мышления в развитии науки // Шаги за горизонт. С. 189
которые прежде рассматривались как совершенно разнородные. Таковы, например,
падение тел на землю и движение светил. Ньютоновская теория установила их
общую природу. Гейзенберг лишь упоминает об этом. Однако, на этом эпизоде
следует остановиться. Мысль об общности названных явлений возникла задолго до
Ньютона. Можно долго разбираться, что именно подвигло ученых той эпохи
опровергать Аристотеля и искать единый принцип для небесных и земных
движений. Что вызывает восхищение, так это поразительное упорство в поиске и
уверенность в том, что это единство существует. Яркий пример — научная
биография Иоганна Кеплера79. Открытые им законы движения планет сами по себе
есть результаты поиска целостности в нагромождении единичных наблюдений.
Эти наблюдения не удавалось свести к единому принципу на протяжении столетий.
Сам Кеплер вынужден был выдвигать и отвергать одну гипотезу за другой, прежде
чем пришел к окончательному результату. Интересно, однако, что не этот
результат был целью его поисков. Открытая им математическая форма планетных
орбит рассматривалась лишь как ступень в поиске «гармонии мира». Общие
законы, благодаря которым планетная система предстала как завершенное целое, с
самого момента их открытия рассматривались как частность, в которой должно
проявиться некое универсальное единство.
Кстати сам Гейзенберг тоже искал такую всеобъемлющую целостность. Во
всяком случае он упоминает о «мировой формуле», или фундаментальном законе,
«которому должны удовлетворять все природные явления»80. Однако, следует
признать, что все созданные естественнонаучные теории не таковы. Они всегда
ограничены. Чуть выше мы рассмотрели рассуждение самого Гейзенберга, из
которого эта ограниченность вытекает. Теория абстрактна, а потому описывает
лишь фрагмент реальности. Схваченное единство неполно, а потому всегда есть
возможность для дальнейшего расширения, поиска большей полноты. Если
вернуться к судьбе кеплеровской мировой гармонии, то можно констатировать
лишь неудачу попыток великого ученого. Целостность, включившая найденные им
законы движения планет, оказалась совсем не такой, какую он искал — это была
как раз ньютоновская механика. Немаловажно, что законы Кеплера были лишь
частной теорией, представившей некий фрагмент реальности. Наряду с ней
появились и другие теории, описывающие другие фрагменты. Например, созданная
Галилеем теория движения тел вблизи поверхности Земли. Ньютоновская механика
объединила эти фрагменты в целое. Но она также ограничена. Эта ограниченность
выражается в частности в том, что наряду с ней возникали теории, описывающие
иные фрагменты мира. Например, максвелловская электродинамика. Получается,
что многообразие разнородных частей образуют не только наблюдаемые явления.
Такими разнородными частями потенциального целого могут быть и теории.
Кажется, что всякая целостность есть лишь фрагмент, существующий наряду с
другими фрагментами и как бы отсылающий нас к еще не понятому единству.
79 Гейзенберг пишет об этом в нескольких местах. См. «Значение красоты в точной науке» //В.
Гейзенберг. Шаги за горизонт. М.: «Прогресс». 1987. С. 268-282 и «Философские взгляды
Вольфганга Паули». Там же. С. 283-289. См. также Данилов Ю.А., Смородинский Я.А. Иоганн
Кеплер: от «мистерии» до «гармонии» // Успехи физических наук. Том 109, вып.1., январь 1973. С.
175-209.
80 См. Картина природы у Гёте и научно-технический мир. // Шаги за горизонт. С.322
Здесь необходимо сделать оговорку. Рисуя эту картину, я вовсе не
предполагаю, что она задает историческую схему развития науки. Я показываю
только эпизоды из истории науки, демонстрирующие лишь один аспект этого
развития, хотя и весьма важный. Аспект этот состоит в том, что научное
исследование предполагает поиск единства, но что достигнутое единство всегда
частично и допускает единство более полное. Сказанное вовсе не означает, что
наука на протяжении своей истории движется от более частных теорий к более
общим, устремляясь, как к некоторому конечному рубежу, к универсальному
единству, создающему абсолютную целостность научной картины мира. Такой
динамики, конечно же нет, и я вовсе не собираюсь опровергать здесь различные
концепции, указывающие на смену парадигм, эпистем, научно-исследовательских
программ и т. д. Замечу, кстати, что теория, претендующая на абсолютно
целостный охват реальности, по крайней мере однажды, была уже создана — я
имею в виду аристотелевскую науку — но была благополучно отвергнута, причем
в целом.
Вернемся, однако, к идеям Гейзенберга. В контексте его размышлений о
теоретическом знании очень естественно появляется тема красоты81. Мы уже
видели, что у Канта эта тема соседствует с рассуждением об удивлении.
Рассуждение Гейзенберга, во многом близко к кантовскому, но открывает
некоторые новые грани обоих понятий. Говоря о красоте, он конечно, имеет в виду
красоту научных понятийных конструкций, чего Кант как раз избегал. Сам
Гейзенберг апеллирует к античным определениям, указывая на два понятия о
прекрасном. Первое он называет пифагорейским. Согласно этому определению
красота есть «правильное согласование частей друг с другом и с целым»82. Второе,
как пишет Гейзенберг, восходит к Плотину. Оно «обходится вовсе без упоминания
частей и называет красотой вечное сияние «Единого», просвечивающего в
материальном явлении»83. Гейзенберг называет эти определения «в известном
смысле противоположными друг другу». Сам он при опирается только на первое, и
далее нигде не упоминает о втором. Я, однако думаю, что эти два понимания
красоты вполне согласуются друг с другом и, рассуждая о характере научных
теорий, следует иметь в виду оба. Позже я вернусь к этому замечанию, а пока
последуем за Гейзенбергом.
Первый пример красоты, который приводится в его работе, — это красота
аксиоматизированной математической теории. В ней на основе простых исходных
положений создается единство и согласованность различных свойств и отношений
математических объектов. Ясно, что ту же красоту можно найти в любой
завершенной (или замкнутой) теории. Речь, следовательно идет не только о
математике, но о теоретическом естествознании. Впрочем, Гейзенберг и здесь
имеет в виду прежде всего математическое естествознание, поскольку
согласованность различных (возможно разнородных) частей лучше всего
проясняется с помощью математики. Позволю себе достаточно пространную
цитату, в которой эта мысль выражена весьма точно:
87 С. 272.
88 Платон. Федр. 251 a. Здесь и дальше цитаты из Платона даются по изданию: Платон.
Собрание сочинений в четырех томах. М.: «Мысль», 1990-1994.
89 Платон. Федр. 247 d-e.
настоящей красоте первообраза. Но напоминание не дает полноты. Всё, что
человек способен увидеть есть лишь отблеск иного, которое задает гармоничность
и целостность предметов нашего мира, но не присутствует в них полностью.
Заметим, что это касается не только чувственно воспринимаемых вещей. То, что
мы постигаем, благодаря наукам, например, арифметике, геометрии, музыке или
астрономии, также есть лишь образы, несущие печать высшего единства. Об этом
весьма выразительно написано, в частности, в VII книге «Государства». Само это
единство превышает возможности человеческого разумения. Доступно оно, если
следовать «Федру», лишь богам. Человек же ловит только его отблески.
Заметим теперь, что два определения красоты, которые противопоставляет
Гейзенберг, вполне сочетаются в платонической традиции. Обнаруживаемая
человеком красота есть согласованность частей друг с другом и с целым. Но эта
согласованность возможна лишь благодаря высшему единству. Гармонично
устроенное целое (постигаемое рассудком или видимое глазами) есть его неполное
проявление. В этой согласованности как раз и обнаруживается «сияние Единого», о
котором пишет Плотин.
Теперь мы можем понять, откуда берутся трепет, страх и благоговение.
Постигая (созерцая) некую частную целостность — это может быть красивое тело,
гармоничное сочетание звуков, стройное математическое доказательство или даже
целая теория — мы сталкиваемся с чем-то большим, что не схватывается ни
физическим, ни умственным взглядом. Оно превышает наши возможности и
вызывает мысль не столько о согласованности, сколько о величии.
Теперь вновь можно вспомнить кантовские рассуждения о прекрасном и
возвышенном. Если первое порождает удовольствие, благодаря гармонии и
согласованности частей и целого, то второе вызывает трепет и благоговение,
поскольку превышает человеческую способность эту согласованность увидеть.
Ясно, что точного соответствия между Платоном и Кантом нет, и я не буду
заниматься подробным их сопоставлением. Но одно лишь можно добавить к
кантовской аналитике. Созерцание красоты непременно сопровождается мыслью о
возвышенном. Всякая созерцаемая красота неполна, она лишь знак, отсылка к
большему, которое превышает наши способности.
Вернемся теперь к разговору о замкнутой теории. В нем был обнаружен тот
же самый ход мысли. С одной стороны, всякая теория, вообще всякое знание есть
некая целостность, согласованное соединение частей. В этом смысле красота
является неотъемлемой чертой всякого знания, претендующего на истинность. С
другой стороны, однако, эта целостность неполна и отсылает к высшему единству,
к большей целостности, которое скорее предчувствуется, чем постигается. Если
выражаться кантовскими понятиями, это — отсылка к возвышенному, а в терминах
платоновской школы — свечение Единого. Трудно сказать, сопровождают ли
всякое научное исследование переживание трепета и благоговения, но тот факт,
что Гейзенберг о них упоминает явно не случаен.
Теперь, чтобы соединить концы с концами, я должен напомнить об
исследованиях О. Фрайденберг, о явлении наррации в античной литературе. Там
речь, как мы видели, шла об описании зрелища, вызывающего удивление. Такое
зрелище, воспринимаемое как чудо, также есть знак чего-то высшего,
превосходящего понимание зрителя. Здесь тоже уместно благоговение и трепет,
переживания, как видно, весьма родственные удивлению. В таком случае и
научную теорию можно считать своего рода чудесным зрелищем.
90 См., например, в статье «Значение красоты в точных науках» // Шаги за горизонт. С. 278.
91 Философские взгляды Вольфганга Паули // Шаги за горизонт. С. 283-289.
92 В. Паули. Влияние архетипических представлений на формирование естественнонаучных
теорий у Кеплера //В. Паули. Физические очерки, М.: «Наука». 1975
коллективного бессознательного. О натурализме мы уже говорили и повторяться
нет смысла. Впрочем, одно обстоятельство стоит отметить. Согласно версии
Паули, изначальное представление о единстве вполне иррационально. Это —
бессознательный порыв, туманная интуиция. Оно не имеет ни рационального
обоснования, ни эмпирического подтверждения. Оно даже не нуждается в них.
Какая-то особая психическая или жизненная энергия обусловливает действенность
этих представлений. Интересно, что у Кеплера есть высказывания, явно идущие в
pendant к этим взглядам. Способность распознавать «благородные пропорции» во
внешних вещах он относит к низшим или «витальным» способностям души. Такое
распознавание не причастно понятийному мышлению. Оно возможно даже у
животных93. Впрочем, никакого натурализма у Кеплера, конечно, нет. Указанная
способность имеет все же не естественное, а сверхъестественное происхождение.
В нашем исследовании мы уже сталкивались еще с одним представлением о
единстве. Он принадлежит Канту и, в известной мере, противостоит только что
описанному иррационализму. Во всяком случае, Кант, как мы уже видели почитает
именно разум той способностью, которая намечает некий ориентир для
познавательных способностей и выдвигает гипотезу о единстве в качестве
регулятивной идеи. Мы уже разбирали этот ход мысли. Разум создает
представление о целостности условий, отталкиваясь от совокупности наблюдаемых
обусловленных явлений. Хотя речь идет о классических (можно сказать,
хрестоматийных) подходах, я позволю себе кратко воспроизвести кантовское
рассуждение, поскольку оно демонстрирует замечательный пример рационального
понимания трансцендентного. Допустим наблюдается некий феномен P0. Коль
скоро феномен не может быть чем-то безусловным, существует (и, вполне
познаваем) другой феномен P1, являющийся условием. Но точно также в нашем
рассуждении должен появиться и феномен P2, а затем неопределенно большой ряд
феноменов. Коль скоро все, что мы познаем обязательно обусловлено чем-то
другим, то мы никогда не построим этот ряд целиком. Будучи построен полностью
он будет содержать всю полноту условий для данного обусловленного и сам, как
целое, окажется безусловным. А теперь мы должны сделать парадоксальное
признание. С одной стороны, этот ряд недоступен для наших познавательных
способностей, т. е. трансцендентен, как целое. Но с другой стороны, он обязательно
существует как целое. Ведь в противном случае не существовал бы феномен P0,
который мы наблюдаем! Так разум убеждает нас, что должно быть нечто, в
существовании чего невозможно удостовериться, т. е. трансцендентное.
Кант, как известно, свел все трансцендентное к трем регулятивным понятиям.
Рассуждение, которое мы провели несколько ранее, как я полагаю, свидетельствует
о возможном расширении совокупности такого рода регулятивов. Любая
реальность, ставшая предметом познания, задается именно таким понятием. Она не
познана и даже не познаваема. Ее контуры становятся всё более четкими, по мере
нашего продвижения в указанном ряду условий. Однако завершить это
продвижение, т. е. превратить регулятивное понятие в конститутивное, нам не
удастся.
93 Весьма полную цитату приводит Гейзенберг в статье «Значение красоты в точных науках»
// Шаги за горизонт. С. 278.
Последнее замечание показывает, что мы не можем определенно судить о
характере искомого единства. В отличии от Платона и Кеплера, Кант не считает
идею сущностью или первообразом. Мы, впрочем, уже видели, что конкретная
форма единства — это дело рефлектирующей способности суждения. Она же
находит в разных случаях разные формы.
И еще одно:
100 У Витгенштейна «ни один человек не бывал на Луне», но сейчас это утверждение
приходится корректировать. Что само по себе симптоматично.
101 Витгенштейн использует именно это слово. См. О достоверности, 105.
102 О достоверности, 94.
Она, как следует из сказанного, имплицитно присутствует в нашей деятельности.
Вот как пишет об этом Витгенштейн:
106 См. Витгенштейн Л. Философские работы. Часть II, книга 1. М.: «Гнозис» 1994.
107 Витгенштейн. С. 20.
сложиться в единую геометрическую форму. Но вместе с вопросом о единстве
возникает еще вопрос о бытии. Оказывается существует то, что по нашим
представлениям — в рамках известных нам игр — существовать не должно. Это
значит, что оно не предусмотрено известными нам правилами (в той мере, в какой
мы их освоили). Покуда наши манипуляции проходят без затруднений, вопрос о
бытии не возникает. Преодоленные затруднения заставляют подумать, что нечто
есть.
Интересно, что когда оно только появилось (показало себя) еще не вполне
понятно как оно появилось. Чтобы показать эту непонятность, Витгенштейн
описывает возможную реакцию ребенка:
50… Ребенку складывание прямоугольника из этих составных частей
показалось бы трудным, и он был бы удивлен, что две стороны параллелограмма
образуют прямую линию, хотя сами параллелограммы косоугольны. — Ему могло
бы прийти в голову, что прямоугольник возник из этих фигур как бы с помощью
волшебства. Да, он вынужден признать, что данные фигуры теперь образуют
прямоугольник, но за счет какой-то уловки, диковинного соединения,
неестественным образом108.
5. Объекты и инструменты
Вернемся теперь к разговору о теории. Дело в том, что развитая теория может
создать ситуацию, когда объект словно растворяется. Теория, как мы многократно
уже замечали, задает единство в многообразии фактов. Впрочем, если подробнее
исследовать структуру теоретического знания, речь должна идти не только о
многообразии, обнаруживаемом эмпирически. Сама теория представляет собой
целостность, включающую разнообразные теоретические конструкции.
Существует множество, весьма различных теоретических задач, объединенных,
благодаря единой системе постулатов. Именно последняя и создает единство. Но
это единство строится в ходе решения теоретических задач. Весьма удачное
описание структуры теоретического знания предлагает, на мой взгляд, В.
Степин110. В его представлении теория задается, во-первых, совокупностью
фундаментальных абстрактных объектов111, а, во-вторых, фундаментальной
теоретической схемой112. Первые представляют собой базовые понятия, на основе
которых создаются другие теоретические конструкты, иначе говоря, другие
абстрактные объекты теории. Вторая же задает связь фундаментальных
абстрактных объектов. В большинстве развитых теорий она задается постулатами.
Например, фундаментальными абстрактными объектами евклидовой геометрии
являются точка, прямая, плоскость и окружность. Их связь задается известными
пятью постулатами, а в более современных версиях (например, гильбертовской)
системой аксиом. Для классической механики соответственно можно указать на
понятия материальной точки, силы, пространственно-временной системы отсчета и
три закона Ньютона, определяющих их взаимосвязи. На основании
фундаментальной теоретической схемы решаются исходные теоретические задачи.
Решение это приводит к конструированию новых абстрактных объектов,
установлению их свойств и взаимосвязей. Это значит, что развитие теории
приводит к появлению новых (частных) теоретических схем.
110 Степин В.С. Теоретическое знание. Структура и историческая эволюция. М.: Прогресс-
Традиция. 2000.
111 Там же. С. 108.
112 Там же. С. 110-111.
113 Там же. С. 124.
употреблению (при решении теоретических задач). Впрочем, в известный момент
он может стать заместителем объекта исследования. Такой поворот дела означает,
что исследовательская задача решена и загадка разгадана. Но кроме того, здесь есть
потенция утилизации объекта исследования. Будучи познан (т. е. сконструирован)
он может быть превращен в инструмент. Например, исследуя колебания
пружинного маятника (как реального физического объекта), мы используем
уравнения (т. е. фундаментальную теоретическую схему) ньютоновской механики.
Результатом такого применения будет теоретически сконструированная модель
маятника, известная как гармонический осциллятор. Последний, будучи чисто
теоретическим конструктом, в то же время рассматривается как описание
реального объекта. Благодаря этому конструкту реальный объект познан, характер
его движения представлен в прозрачных математических понятиях. Мы познали
объект, заново сконструировав его из простых абстрактных элементов (сила,
материальная точка и т. п.) с помощью теоретической схемы. Но возникшая таким
образом конструкция сама далее может использоваться при описании различных
колебательных движений, в том числе и немеханической природы. Так реальный
объект, превращенный в теоретический конструкт, одновременно превращается из
объекта в инструмент.
Получается, что построив завершенную теорию, можно избавиться от объекта,
сведя дальнейшие исследования к идеальному конструированию. В этом можно
видеть прогресс науки, если рассматривать ее как конструктивную деятельность.
Так мы снова возвращаемся к теме конструктивизма, а вместе с ней к вопросу о
специфике исследовательских практик. Идеальное конструирование идет рука об
руку с конструированием техническим. Если на месте объекта возникают лишь
схемы деятельности, то естественно полагать, что практика приобретает
утилитарный характер. Требуется подбирать подходящие инструменты для
достижения поставленных целей.
Естественно, что вместе с устранением объекта исчезает удивление. Все
понятно и, главное, привычно, удивляться нечему. Здесь обнаруживается весьма
важное обстоятельство: завершенная теория подобна хорошо освоенной языковой
игре. Собственно, она и задает правила языковых игр научного сообщества. Ни
одно действие, совершаемое по этим правилам не вызывает затруднений114. Эта
теория достоверна в смысле витгенштейновского понимания достоверности.
Ситуация достоверности не позволяет задавать вопросы: «А почему это
именно так?» или «как это вообще возможно?» Но такие вопросы устраняет и
завершенная теория. Подобно тому, как поупражнявшись хорошенько со
складыванием фигур из разнородных фрагментов, мы перестанем удивляться, что
параллелограммы составляют треугольник, или треугольники — прямоугольник.
Я думаю, однако, что образ теоретического знания, который представлен в
книге В. Степина, вовсе не устраняет специфику исследовательских практик. Мы
обязаны признать значимость конструктивного аспекта познания. Однако мы не
можем свести к нему всю науку. Рассматривая теоретическое знание как
разворачивание заданной схемы, нужно понимать, что объект не элиминирован, а
как бы «вынесен за скобки». Теория, как мы знаем, это абстракция, которая не
… самые несходные между собой формы имеют явное родство и без натяжки
допускают сравнение между собой.116
115 Гёте И.В. Избранные сочинения по естествознанию. М.: Издательство Академии наук
СССР. 1957. С. 100
116 Там же. С. 73.
117 Там же. С. 84.
Гёте есть попытка охарактеризовать единство в многообразии чем-то, близким к
семейному сходству.
Как я уже, однако, замечал, такая целостность не удовлетворяет
исследователя, она представляется слишком размытой и аморфной. Гёте также
ищет единящее начало, которое порождает многообразие. «Семейное сходство»
лишь намекает ему на то, что такое начало действительно существует. Именно оно
и есть объект. Гёте, как известно, именовал такое начало «прафеномен» и мыслил
его вполне конкретно, как доступную созерцанию (судя по всему, прямому
чувственному созерцанию) общую форму. Будучи общей, впрочем, эта форма не
есть результат абстракции. Это не общее понятие, сконструированное с помощью
отвлечения. Попробую прояснить некоторые детали.
У Гёте можно различить два подхода к «прафеномену». Мы кратко
рассмотрим их на примере изучения скелетов позвоночных и форм растений.
Подходя к изучению скелета позвоночных, Гёте обращает внимание на
сложности, возникшие при попытках найти удовлетворительную классификацию и
упорядочить знания в этой сфере. Разнообразие форм костей, трудноуловимые
сходства, разнобой в терминологии не позволяют систематически сравнивать
скелеты разных животных. Разные исследователи, а также практики почти наугад
сопоставляют друг с другом отдельные виды и не вязнут в множестве этих
сопоставлений.
Предлагая этот тип и мысля его в качестве общей нормы, по которой нам
надлежит описывать и определять кости всех млекопитающих, мы предполагаем в
природе известную последовательность, мы доверяем ей в том, что она во всех
частных случаях будет поступать по известному правилу. 121
Уже из общей идеи типа вытекает, что никакое отдельное животное не могло
бы быть выставлено в качестве такого сравнительного канона; ничто единичное не
может быть образцом целого.128
127 И. Канаев передает выразительную оценку, данную Гельмгольцем: «Гёте — поэт, который
наслаждается созерцанием спектакля природы, а физики отыскивают закулисную механику
рычагов, веревок, блоков и т. д.». Канаев И. Гёте как естествоиспытатель. Ленинград. «Наука».
1970. С. 359
128 Гёте И.В. Избранные сочинения по естествознанию. С. 155
непросто. Это должен быть внимательный взгляд, подмечающий все сходства и
различия.
Вариации прафеномена, как считает Гёте, непрерывны. Иными словами
различия между разными вариациями одной формы (прафеномена) могут быть
почти незаметны (бесконечно малы), а могут быть настолько значимы, что даже
трудно установить их общность. Единство мира растений или мира животных
является в бесконечной игре переходов, в нюансах, в многообразных
метаморфозах.
Из этого следует что единство не схватывается никакой теорией. Теория
абстрактна и не может выразить в строго различенных (дискретных) терминах
непрерывные превращения различных форм жизни. Гёте идет здесь еще дальше: он
настаивает, что вообще возможности языка (необязательно теоретического)
недостаточны для выражения такого рода целостности. Язык, как он пишет «только
символичен, только образен», и не выражает вещи непосредственно. Он предлагает
нам лишь «отражения». Особые затруднения для языка представляют «те
сущности, которые, скорее, можно назвать деятельностями, чем вещами, каковые в
царстве природы находятся в постоянном движении». Потому мы должны искать
«всякого рода формулы, чтобы хоть с помощью уподобления до них добраться».129
Интересно, что Гёте заводит здесь речь о «деятельностях», полагая это
название более уместным для описания природных феноменов, чем «вещи». Мы
поговорим об этом чуть позже, а пока замечу, что Гёте ведет здесь речь не о любом
использовании языка, а исключительно о дескриптивном. Языковые формулы,
используемые как уподобления реальности, представляют собой описания этой
реальности. Ясно, что покуда мы прибегаем к ним, природные феномены —
подвижные и действующие — открываются лишь отчасти. Оставаясь в пределах
описаний, мы не схватываем объект в полноте, но лишь намекаем на него. Он
остается тайной (и чудом), хотя, вроде бы и не скрывается.
Когда же и для кого полностью открыты прафеномены? Понять это можно
лишь приняв во внимание своеобразный спинозизм Гёте. Идея прафеномена, как
мы ее сейчас рассмотрели, есть своеобразная проекция более общего взгляда на
мир, как продукт единого начала. Подобно тому как некий регион феноменов
представляет собой множество непрерывных вариаций единой исходной формы,
так и всё сущее в мире есть бесконечное множество явлений единого начала,
которое Гёте именует то природой, то Богом.130 Как бы ни называть это единое
начало, ясно что оно — действующее. Природа являет себя в бесконечных
творческих актах, постоянно открывая себя в многообразии феноменов.
Прафеномен точно так же являет себя в своем регионе. Важно, что он тоже
деятелен. Это не просто общий тип, это — творческая сила, производящая
феномены, точнее, воспроизводящая себя, варьируясь во множестве феноменов131.
132 Пусть нас не смущает, что Витгенштейн говорит о языке, тогда как Гёте, как мы видели,
настаивает на ограниченности языка, противопоставляя языковые формулы «деятельностям». Два
мыслителя говорят о языке по-разному. Гёте, как я стремился показать, имеет в виду лишь
дескриптивное употребление языка. Витгенштейн же рассматривает языковые игры, как формы
жизни, которые весьма близки к тем самым «деятельностям».
Тогда реальность сопротивляется нам, она есть объект, который, как мы видели
таинственным образом возникает и исчезает.
Кажется, что и я, как субъект могу появляться и исчезать вместе с ним.
Можем ли мы соотнести взгляды Гёте с более привычными для науки
представлениями? Здесь я вновь обращусь к рассуждениям Гейзенберга, который,
будучи одним их творцов современного научного mainstream'а, живо интересовался
идеями Гёте133. Его попытка найти среди объектов науки 20-го века аналоги
гётевских прафеноменов, хотя и не безупречна (как мне кажется), но раскрывает
дополнительные черты в самом понимании объекта.
Разногласия Гёте с господствующим научным методом Гейзенберг видит,
прежде всего, в отношении к абстракции. Наука схватывает единство в
многообразии явлений, создавая абстрактные понятия. Гёте решает эту задачу,
пытаясь созерцать прафеномены, которые отнюдь не абстрактны. Впрочем, статус
прафеномена не вполне ясен. Гейзенберг упоминает о дискуссии Гёте с Шиллером,
в которой последний назвал прафеномен идеей, с чем Гёте решительно не
согласился.134 Гейзенберг замечает, что говоря «идея» оба скорее всего имели в
виду кантовское понимание термина. Тем не менее сам он пытается развернуть эту
дискуссию в свою сторону и дать ему платоновскую интерпретацию. Прарастение
(о котором, собственно, дискутировали два великих поэта) — «это первоформа,
первичная структура, формирующая начало растения».135 Но именно такой
первичной формирующей структурой является и платоновская идея. Последняя,
конечно, умопостигаема, тогда как прафеномен, по замыслу Гёте, воспринимается
чувствами. Но и здесь Гейзенберг находит общность между Платоном и Гёте. У
первого мы находим противопоставление дискурсивного, рассудочного познания и
непосредственного умозрения, прямого созерцания идеи умом. Но и Гёте также
настаивает на непосредственном, правда чувственном, созерцании прафеномена,
противопоставляя его тому же рассудочному познанию, опирающемуся на
абстракции. Гейзенберг таким образом пытается показать, что доступность
чувствам — не главная особенность прафеномена. Главное же — именно его
изначальность, формообразующая сила, творящая многообразие явлений.
При таком понимании можно искать аналоги прафеноменов в науке 20-го
века. Гейзенберг в качестве примера указывает на молекулу ДНК. Ее он
характеризует как фундаментальную структуру, определяющую форму всего
живого. «От нее исходит формообразующая сила, определяющая строение
организма».136 Она действует так же, как по мысли Гёте действует прарастение,
только сфера, охватываемая ей, гораздо шире. Но не только этим оправдываются
претензии ДНК быть прафеноменом. Дело еще в том, что это не абстрактный
принцип, а конкретный объект.
Чтобы объяснить эти явления допустим, что первичные или самые маленькие
элементы воды все шарообразны и в точности одинаковой величины; пусть эти
атомы будут расположены в квадраты…, так что каждая частица касается четырех
других в той же горизонтальной плоскости. Представим себе второй слой частиц,
расположенный над первым в том же порядке, квадратами, но так, что каждый
шарик попадает в углубление между четырьмя другими шариками в первом слое, а,
следовательно, покоится на четырех точках, расположенных под углом в 450 к
плоскости, проходящей через центры шаров...144
153 Максвелл Д.К. Трактат об электричестве и магнетизме. Т.1. М.: «Наука» 1989. С. 309
атомистической гипотезой писал, насколько мне известно, лишь британский
ученый Джордж Стони, который высказался, впрочем, весьма неопределенно:
154 Цитируется по М. Джеммер. Эволюция понятий квантовой механики. М.: «Наука». 1985. С.
72
155 Название придумал упоминавшийся нами Стони в 1874. Именно так он предложил назвать
элементарный носитель электрического заряда. Естественно, чисто гипотетический.
156 А.Ф. Иоффе, работавший у Рентгена в Мюнхене в 1902-1905 гг., упоминает, что в его
институте само слово «электрон» было под запретом и что сам Рентген сомневался, что это понятие
удержится в физике. См. А.Ф. Иоффе. Встречи с физиками. Мои воспоминания о зарубежных
физиках. Ленинград. «Наука». 1983. С.21
Можно еще долго рассказывать о замечательных исследованиях и открытиях
второй половины XIX века. Но того, что названо достаточно, чтобы увидеть три
важных обстоятельства.
Во-первых, атом (если, конечно, его существование установлено) невозможно
считать чем-то простым. Становится ясно, что он весьма сложен, и структура его
совершенно неизвестна.
Во-вторых, за вновь открытыми явлениями угадывается какая-то единая
картина, но ее контуры чрезвычайно размыты. Детали этой возникающей картины
не складываются в определенное целое, хотя явно как-то между собой связаны.
В-третьих, все эти различные детали имеют отношение к неизвестной пока
структуре атома.
Я думаю, что мы вновь можем вспомнить об идее семейного сходства.
Именно так, уместнее всего обозначить единство всех открытых явлений. При этом
понятно, что для получения более ясной картины, т. е. для того, чтобы это единство
приобрело понятийную стройность, нужно исследовать атом. Таким образом атом
попадает в центр внимания исследователей. Он становится объектом. Заметим, что
именно этот объект должен создать единство в возникшем многообразии явлений.
Не менее важно то, что объектом стал прежний инструмент. Я полагаю, что
здесь мы имеем дело с ситуацией, типичной для истории науки. Динамика
научного познания часто определяется тем, что нечто, бывшее инструментом,
становится объектом. Как правило, это означает совпадение двух ходов мысли.
Во-первых, нечто понятное оказывается загадочным, требующим
исследования. Во-вторых, нечто гипотетическое, возможно даже фиктивное,
начинает рассматриваться как реальное. Именно это произошло на протяжении
XIX века с атомом.
Я думаю, что первое свидетельство отношения к атому как к объекту —
эксперименты Резерфорда по бомбардировке атома. Конечно и для Томсона,
построившему первую модель атома, учитывающую сложность его структуры,
атом — объект. Однако модель Томсона все же остается гипотетической
понятийной конструкцией. Ее по-прежнему можно толковать как попытку
спасения явлений, т. е. идеальное построение, созданное только для объяснения
фактов. Действия Резерфорда демонстрируют убежденность в том, что атом —
реальный физический объект, требующий исследования.
Сам Резерфорд приводит основания своей убежденности, разворачивая в
нескольких обзорных работах захватывающую панораму фактов,
демонстрирующих справедливость атомистической гипотезы. С одной стороны, он
обращается к истории. С другой стороны, он предлагает интересный отчет о своих
собственных экспериментах, выявляющих дискретную структуру вещества 157.
Интересно, что в работе, опубликованной в 1909 году, он выражает серьезную
озабоченность такими доказательствами, а сомнения в существовании атомов
полагает заслуживающими внимания158. При этом он довольно выразительно
описывает, как на протяжении нескольких десятилетий атомизм превратился из
159 С. 171.
Все они [= элементы] равны [между собой] и ровесники по рождению.
Но каждый исполняет свою почетную должность, каждому присущ
своеобычный нрав (этос),
А господствуют они по очереди по истечении определенного срока.
И к ним ничего не прибавляется, от них ничего не отнимается:
30Ибо если бы они непрерывно терпели ущерб, то их уже не было бы,
Но что бы тогда давало прирост этой Вселенной, и откуда бы оно взялось?
И как [или: «куда»] бы пропало, раз от них ничто не пусто [= ими все полно]?
Нет! Это они самые [или: «они те же самые»], но, пробегая друг сквозь друга.
Они становятся то тем, то иным, оставаясь непрерывно и вечно
тождественными [себе].160
160 Фрагменты ранних греческих философов. Часть 1. М.: «Наука». 1989. С. 344-345
инструмента в объект описания. Можно, однако, допустить, что нечто, ранее
представлявшееся ясным, в известный момент стало чем-то загадочным,
вызывающим удивление и требующим исследования. Обратим внимание на то
место в диалоге «Тимей», где начинается рассмотрение стихий. Это происходит
после того, как уже описано устроение космоса. В ходе разговора об этом
устроении как нечто само собой разумеющееся было упомянуто, что тело космоса
составлено из четырех стихий. Однако, казалось бы дойдя до конца, автор находит
необходимым «вернуться вспять». Причина возврата следующая:
Нам необходимо рассмотреть, какова была сама природа огня, воды, воздуха и
земли до рождения неба и каково было их тогдашнее состояние. Ибо доныне еще
никто не объяснил их рождения, но мы называем их началами и принимаем за
стихии Вселенной, как если бы мы знали, чтo такое огонь и все остальное.161
163 Приведу свидетельство Симпликия: «Говорят, что Евдокс Книдский был первым, кто
занялся такого рода гипотезой. Об этом упоминает Евдем во второй книге 'Истории астрономии' и
Сосиген, основываясь на Евдеме. А Платон, говорит Сосиген, поставил эту проблему перед
астрономами: С помощью какого равномерного и упорядоченного движения могут быть спасены
видимые движения планет?» Цитируется по Л. Жмудь. С. 256. Жмудь ставит под сомнение
инициативу Платона и полагает, что идея спасения явлений принадлежит самому Евдоксу. Но для
нашего исследования это не важно.
ясно фиксируется, а иногда и не обнаруживается вовсе. Здесь возможны
случайности. Здесь, наконец, все возникает и уничтожается, и нет ничего вечного.
Явления первого рода исследованы Аристотелем в трактатах
«Метеорологика» и «О возникновении и уничтожении». Явления второго рода — в
трактате «О Небе». Впрочем, в этом же трактате мы найдем и конечное объяснение
причин как околоземных движений, так и самого разделения двух названных родов
сущего.
От этого наблюдения Аристотель переходит к описанию тех объектов, о
которых мы уже говорили: стихий и сфер. Логика этого перехода точно
соответствует основной методологической предпосылке Аристотеля: познание
движется от первого для нас к первому по природе. От того, что наблюдается
непосредственно, нужно перейти к тому, что уже не наблюдается, но составляет
начала и причины наблюдаемого. В нашем примере указан только первый шаг
этого движения. Задача науки, согласно Аристотелю, в том, чтобы найти начала в
каждом роде сущего, а под конец добраться до первых причин и начал, т. е. до
начал всего сущего.
Я полагаю, что эта логика познания вполне соответствует тому переходу,
который мы уже несколько раз обсуждали: превращению инструмента в объект.
Первоначальный объект — это первое для нас в аристотелевской терминологии. Но
то, что выступает как его причина, исходно присутствует в нашем познании, как
инструмент. Таковы были стихии у Эмпедокла и сферы у Евдокса. Особенность
аристотелевской методологии в том, чтобы с самого начала рассматривать этот
инструмент не как гипотезу, а как реальность, требующую изучения. Рассматривая
наблюдаемый объект, Аристотель не просто использует некие средства для его
изучения. Он видит в этих средствах условия, необходимые для существования
исходного объекта (первого для нас). Тогда вся наука (точнее весь корпус наук,
венчаемый первой философией) представляет собой последовательное раскрытие
условий очередного выявленного объекта. Так от описания стихий необходимо
перейти к описанию естественных мест, а от него к структуре космоса, к движению
сфер, наконец, к Перводвигателю. На очередном шаге используется некое средство
для описания объекта. Описывая объект (например, светила или стихии) мы
обнаруживаем в этом описании нечто, без чего этот объект никак невозможно
понять, т. е. некоторое средство, необходимое для описания. Но это средство есть
одновременно условие существования объекта, его причина т. е. объект еще более
интересный. Можно ли предположить, что каждый новый шаг в науке
сопровождается удивлением? Аристотель, как мы знаем, пишет об удивлении
только однажды, связывая с этим переживанием только первый шаг. Но вполне
оправдано допущение, что всякий новый объект, попав в поле зрения ученого,
также оказывается удивительным.
К сказанному добавлю, что методология Аристотеля явно направлена на
решение уже известной нам задачи: поиск единства в многообразии. Первое для
нас предстает во множестве наблюдений. Затем, отыскивая начала для каждого
рода сущего, мы объясняем это многообразие сравнительно небольшим числом
причин. В конечном счете, все сводится к единственному первому началу, к
Божественному Уму, который составляет единую сущность всего многообразного
сущего.
Можно, впрочем, ожидать, что, достигнув совершенного знания, мы
перестанем удивляться. Едва ли это переживание присуще Божественному Уму,
который созерцает все в полноте, т. е. созерцает сам себя. Мы уже видели, что
удивление сопровождает неполное знание. Мы также уже обсуждали, что
происходит, когда возникает совершенное понимание: созерцание превращается в
действие, объекты — в инструменты. Деятельность, которая нигде не
«спотыкается», не допускает удивления, для нее все понятно. Аристотель
предлагает похожую перспективу, но, как ни странно, существенно иную. Он
полагает созерцание деятельностью. Это высшее состояние характеризуется как
чистая энергия (т. е. действие, акт). Что происходит в этом акте с объектом, понять
трудно. Объект, согласно его представлению, должен остаться объектом, но, по-
видимому, перестать удивлять. С одной стороны, он сохраняется. Созерцание
предполагает, что есть созерцаемый предмет, зрелище. Но исчезает всякая
дистанция между тем, кто созерцает и этим предметом. Знание по Аристотелю есть
тождество познающего ума и того, что он познает.164 Именно поэтому
Божественный Ум созерцает сам себя и одновременно созерцает сущности всех
вещей. Но и человеческий ум в высших своих проявлениях достигает этого
состояния.
Я готов признать у Аристотеля некоторую неточность. Исчезновение
дистанции означает прекращение созерцания и исчезновение объекта. Мне
кажется, что вполне справедлива платоническая критика Аристотеля. Вспомним,
что Плотин находил в Уме двойственность, даже признавая, что он созерцает себя.
Двойственность же означает несовершенство. Совершенно только Единое, где
ничто не различено. Но в нем нет никакого знания. Даже себя нельзя знать, не
нарушая единства.
164 «Знание в действии есть то же, что его предмет». О душе. III.5.[]
чтобы прояснить достоинства и недостатки совсем другого предмета. Речь,
напомню, идет об искусстве боя в тяжелом вооружении. Один из участников
разговора, Никий, высказывается за полезность этого искусства, говоря: «знание
это делает любого человека намного более мужественным и смелым в
сражении»165. Лахет, его оппонент, возражает: «если человек не отличается от
других удивительным мужеством, не избежать ему осмеяния, коль скоро он
заявляет, что преуспел в этой науке»166. Как бы походя вспоминая о мужестве в
разговоре, оба уверены, что с его помощью они добьются ясности и по поводу
исследуемого предмета. Именно в этой точке и останавливает их Сократ, давая
понять, что связывая этот предмет с мужеством, они должны сначала разобраться,
что оно собой представляет. В результате мужество превращается из инструмента в
объект.
Подобные повороты весьма характерны для платоновских диалогов, по
крайней мере тех, где разговор ведет Сократ. Этот персонаж постоянно запутывает
своих собеседников, обнаруживая полную неясность того, что ранее казалось
ясным. Ясность была связана с привычным использованием, т. е. с
инструментальным отношением к предмету. Мужество, справедливость,
рассудительность — всем этим мы привычно располагаем в жизни, обретая
соответствующие навыки поведения. Эти навыки, конечно, требуют немалых
усилий, но не предполагают размышлений о сущности названных добродетелей. О
самой добродетели, кстати, можно сказать то же самое. Сократ предлагает сделать
своего рода остановку и перейти от практического использования к
теоретическому обсуждению. Высшей точкой должно стать созерцание названных
предметов не в их единичных применениях, а «самих по себе». Благодаря такой
остановке впервые и возникает предмет (или объект), как нечто предстоящее,
вызывающее самостоятельный интерес и достойное созерцания.
В диалогах Платона, таким образом, постоянно противопоставляется
практическое и теоретическое отношение к реальности. Первое основано на навыке
(искусстве), второе — на рассуждении и созерцании. Одно дело вести себя
мужественно, другое — знать, что есть мужество само по себе.
Более подробный очерк своего метода Платон дает в диалоге «Государство».
Этот метод назван там «диалектикой» и важной его составляющей является
противопоставление двух типов умозрения: основанного на предпосылках и
беспредпосылочного. Я полагаю, что в скрытой форме это противопоставление
присутствует едва ли не в каждом диалоге Платона, а попытка перейти от одного к
другому как раз о означает превращение инструмента в объект.
Посмотрим сначала на текст из VI книги «Государства».
170 Я не буду столь же подробно разбирать речь Лахета. Замечу лишь, что она вся основана на
явных нарративах, опровергающих речь Никия.
171 Государство 510 d-e.
172 Государство 527 a-b.
Этот пассаж показывает нечто важное в том, что происходит при
использовании предпосылок. Обратим внимание, во-первых, что и здесь
предполагается нечто само собой разумеющееся. Геометр знает, к примеру, что
такое линия и как ее проводить. Но кроме того, речь геометра, передаваемая
Платоном, представляет собой нарратив и, одновременно, инструкцию. Произнося
такие фразы, он, во-первых, рассказывает о совершаемых (а, скорее всего, и
совершавшихся ранее) действиях. Но рассказывая, он одновременно инструктирует
слушателя, поскольку его рассказ задает последовательность действий,
необходимую для получения результата.
Платон очень точно пишет, что геометры «словно заняты практическим
делом». Они производят ряд манипуляций согласно данным и ими же
произносимым предписаниям. Иными словами, они нечто создают, конструируют,
естественно, пользуясь какими-то инструментами, т. е. предпосылками.
Таким образом, получается, что, во-первых, опора на предпосылки
присутствует тогда и только тогда, когда используются некоторые инструменты.
Во-вторых, знание, основанное на предпосылках, конструктивно. Это построение,
последовательность действий, сообразованная с инструкциями. Вспомним, что
Платон отказывает геометрии, равно как и арифметике, астрономии и музыке, в
праве называться науками. По его признанию они представляют собой
искусства173. Связано такое снижение статуса с тем, что они вынуждены
пользоваться предпосылками. Но такое название, как видно, вполне справедливо.
Искусство состоит в том, чтобы нечто производить. Но все, что основано на
предпосылках, действительно производит, создает какие-то конструкции. Хотя
настоящая задача названных четырех наук в созерцании умопостигаемых
сущностей, они, как выясняется не могут обойтись без предпосылок, т. е. без
конструирования.
Беспредпосылочное знание — это чистое созерцание. Оно обходится без
всяких конструктивных действий. Ум ничего не производит, а только созерцает
истину. Путь к такому знанию дает диалектика, задача которой — достичь истину,
отбросив всякие предпосылки. Платон довольно резко пишет об этом
отбрасывании, даже называя их (предпосылки) «грязью»174. Но обсуждение этой
стороны платоновской методологии уведет нас в сторону.
Важные дополнительные детали, касающиеся созерцания, есть в
рассуждениях Плотина.175 Он, прежде всего, замечает, что чистое созерцание есть
удел Божественного Ума. Человек приобщается к жизни Ума лишь вследствие
некоего мистического восхождения и тогда, по-видимому, созерцает
умопостигаемые сущности как они есть. Но это не значит, что человек не созерцает
в те моменты, когда он не приобщен в полноте к этой божественной жизни. По
мысли Плотина созерцает вообще все живое, включая растения. Но мы
сосредоточимся на человеческом созерцании.
176 См. Государство 509 c: «Считай, что и познаваемые вещи не только могут познаваться лишь
благодаря благу, но оно дает им и бытие, и существование, хотя само благо не есть существование,
оно — за пределами существования, превышая его достоинством и силой».
дан, он уже присутствует в душе (в уме, в сознании), как нечто, вызывающее
интерес и требующее внимательного изучения. Это нечто — собственно, объект
исследования — первоначально предстает как что-то не вполне ясное. Прояснение
же возможно лишь через созидание, через попытку представить этот смутно
созерцаемый эйдос как геометрическое построение.
Оговорюсь, что «построение» здесь не означает просто нарисованную фигуру.
Чтобы понять, что такое, например, многоугольник, вовсе недостаточно нарисовать
его или представить в уме. Выявление сущности (эйдоса) многоугольника требует
создания целой теории, совокупности теорем, представляющих свойства этой
фигуры. Именно вся эта совокупность, будучи некоторой целостностью,
разворачивает эйдос многоугольника177.
Однако, коль скоро эйдос раскрывается в совокупности построений, то это
раскрытие никогда не станет полным. Эту неизбежную неполноту и ее возможные
следствия мы уже обсуждали, когда рассматривали возникновение «завершенной
теории», согласно, Гейзенбергу. К этому рассмотрению теперь можно добавить
некоторые соображения.
Во-первых, следуя Платону, мы должны признать, что всякое построение (в
том числе и построение совокупности теорем и даже целой теории) всегда
основано на некоторых предпосылках. Во-вторых, следуя сделанным ранее
выводам, нужно добавить, что опора на предпосылки означает использование
некоторых инструментов. В-третьих, же это использование можно рассматривать
как условие проводимого построения (вспомним наш анализ метода Аристотеля).
Иначе говоря, раскрывая эйдос в совокупности построений, мы скорее всего,
никогда не закончим это дело. Эйдос чем-то похож на регулятивное понятие в
кантовской философии (об регулятивных понятиях мы рассуждали ранее). Замечу,
что здесь опять напрашивается занятная аналогия (но, я думаю, не более, чем
аналогия) между Божественным Умом у Плотина и тем, что Кант назвал intellectus
archetypus178. Чтобы иметь завершенное понятие, нужно созерцать его без всяких
предпосылок (по Платону) или интуитивно, без всяких условий (по Канту). Но мы
— люди — можем лишь строить его образы. По Канту это означает изучение
обусловленных явлений, т. е. конструирование в воображении на основании заранее
заданных (априорных) схем.
Из сказанного следует, что продвижение к полноте созерцания требует
постепенного раскрытия этих условий или предпосылок. Иными словами, прогресс
познания связан с объективацией инструментов, о которой мы уже говорили. В
платонической традиции такая объективация выглядит как восхождение к
первоначалу, т. е. к постепенному прояснению все менее заметных и, с другой
стороны, все более значимых сущностей.
Такое восхождение намечается почти во всех платонических (равно как и
пифагорейских, если вообще есть смысл различать эти две традиции) текстах.
Укажу, для примера, на характерный пассаж из трактата «Введение в арифметику»
177 Подробнее об этом см., например, Родин А.В. Математика Евклида в свете философии
Платона и Аристотеля. М.: «Наука». 2003.
178 Критика способности суждения, § 77.
Никомаха из Герасы179. Прежде всего, заметим, что его автор настаивает на
неравноправном положении наук. Геометрия, например, стоит выше астрономии,
поскольку без геометрических фигур, невозможно изучать движение светил.
Арифметику же он называет «матерью всех наук»180. Аргументирует он это тем,
что «с ее уничтожением уничтожаются все науки, сама же она не уничтожается
вместе с ними»181. Ни геометрия, ни астрономия, ни музыка не могут изучаться без
знания чисел. Числа же, упорядочивая и организуя все остальное, не зависят ни от
чего. В этом рассуждении отражен как порядок бытия, так и порядок познания.
Изучая движение светил и вообще структуру космоса, мы пользуемся
геометрическими фигурами, как инструментами, а геометрическим знаниями, как
предпосылками. Геометрия, в свою очередь, находится в таких же отношениях с
арифметикой. Но и внутри каждой науки, выстраиваются иерархические порядки.
Изучение фигур предполагает использование линий и точек. Изучение чисел —
использование самых первых из них, а именно двойки и единицы. Последняя
оказывается самой первой и самой главной во всей структуре бытия. Но она же —
инструмент при изучении чего угодно.
185 На всякий случай приведу это высказывание в том виде, в котором оно цитируется в
диалоге: «Мера всех вещей — человек, существующих, что они существуют, а несуществующих,
что они не существуют». Теэтет 152 a.
186 Теэтет, 179 e — 180 d.
платоновских диалогах всегда представлены как самоуверенные знатоки всего.
Они свободно плавают в безбрежном океане опыта и готовы извлечь из него любые
суждения. Об этом свидетельствует, в частности, поведение того же Протагора в
одноименном платоновском диалоге. Его первоначальная позиция — готовность
разрешить любые недоумения и ответить на любые вопросы. Так, он легко, словно
не задумываясь, объясняет те факты, которые кажутся Сократу странными187.
С учетом предшествующих наших рассуждений следует также признать, что
позиция эта — сугубо практическая. В ней невозможен теоретический интерес,
поскольку нет никаких объектов. Есть лишь элементы непрерывного потока,
которые человек (мера всего) приспосабливает к собственным нуждам. Человек
Протагора — существо, плавающее в изменчивой среде, ощущающее ее
постоянное течение. Он живет ощущениями и свободно ориентируется в
окружающем мире, вооруженный привычками (неявным знанием, предпосылками)
и обращающий все встречное в средство. Сам он тоже часть этого текучего мира,
его меняющиеся ощущения включены в общее изменение. Обратим еще раз
внимание на оборот «мера всех вещей». Быть мерой чего-либо может нечто,
имеющее ту же природу. Мерой вещей может быть только одна из этих вещей.
Рискну предположить, что человек Протагора близок к тому познающему
существу, которое описано в теории аутопоэзиса и в радикальном
конструктивизме188. Это — часть среды, приспосабливающаяся к среде и
приспосабливающая среду к себе.
Вспомним теперь, что Теэтет изумляется неожиданному противоречию (пусть
даже кажущемуся). Но в беспредельности, где возможно все, такое изумление
неуместно. Беспредельное соединяет противоположности. Много позже об этом
писал Николай Кузанский, а затем Гегель. Но первым обнаружил, по-видимому,
Гераклит, для которого единство противоположностей прямо связано с текучестью
вещей. Интересно, что Протагор словно нечувствителен к противоречиям. Он часто
не замечает, что говорит взаимоисключающие вещи. В диалоге «Теэтет»,
например, Сократ замечает в утверждениях и действиях Протагора явную
непоследовательность. С одной стороны, он говорит, что знание у каждого свое, и
никто не может судить, истинно или ложно думает другой. Иными словами,
каждый мудр по-своему. С другой стороны, Протагор берется учить других, явно
почитая себя мудрецом, а других невеждами (161 d-e). Заметим, что в диалоге
«Протагор» его заглавный персонаж также не очень последователен в суждениях. В
одной короткой речи (ранее упомянутой здесь: см. 322 d — 326 d) он сначала
объясняет, что добродетель есть нечто врожденное и свойственное всем, а затем
утверждает, что добродетели необходимо учить и она есть результат воспитания.
При этом не делается никаких попыток объяснить эту нестыковку. Такое
впечатление, что Протагор просто не воспринимает противоречий в собственных
рассуждениях, не видит в них чего-то недолжного, требующего прояснения или
устранения.
187 Речь идет о том, почему добродетельные люди не могут воспитать добродетельных детей и
почему в демократическом полисе при обсуждении государственных дел благосклонно
выслушиваются суждения людей, никогда не обучавшихся государственному управлению. См.
«Протагор», 322 d и далее.
188 См. п. 2.2.1
Отсюда кажется более ясной позиция Сократа. Он, как я уже замечал,
обладает повышенной чувствительностью к противоречиям, постоянно замечая в
речах своих собеседников несовместимые положения. Важна роль таких
несовместимостей. Они указывают, что дальше невозможно двигаться.
Рассуждение, равно, как и связанное с этим рассуждением поведение (например,
софистическая практика Протагора), зашли в тупик. Требуется остановка. Иными
словами, обнаруженные Сократом противоречия (пусть иногда они и мнимые) суть
апории в точном смысле этого слова. Последнее, напомню, означает именно
прекращение движения, тупик. В данном случае — прекращение плавания в потоке
вещей и ощущений.
В VII книге Государства есть дополнительные соображения об этой остановке
и ее связи с противоположными представлениями189. Разъясняя состояние души,
столкнувшейся с противоположным переживаниями, Платон вновь описывает
нечто, весьма близкое к удивлению. Поэтому я хотел бы разобрать это место
подробнее. Исследуя значение науки о счете и рассуждая о том, как возникает в
душе понятие числа, Платон прежде всего, пытается выяснить, что побуждает
душу перейти от ощущений к рассуждению. Получается это тогда, когда душа
испытывает противоположные ощущения одного и того же. Речь идет о
восприятии таких качеств как толстое — тонкое, мягкое — жесткое и т. п.
Приписать чему-либо одно из этих качеств можно лишь сопоставив его с
противоположным. Невозможно с помощью ощущения обнаружить, является ли
нечто мягким, не ощущая одновременно и жесткого.
Из этого делается заключение, что два противоположных ощущения
связываются с одним и тем же.
192 Филеб, 16 c — 18 d.
193 Филеб, 17 b.
значительно ближе к беспредельному, чем к пределу и упорядочивающей
гармонии. Впрочем, с другой стороны, число и гармония тоже не есть сам предел,
но имеют в себе нечто от беспредельного.
Вернемся теперь к пассажу из «Государства». То «одно», в котором душа
обнаруживает противоположность, есть, по-видимому, нечто подобное звуку из
«Филеба». Т. е. если это и не само беспредельное, то нечто очень к нему близкое.
Платоновский пример с пальцами несколько сбивает с толку, когда говорится, что
один и тот же палец обладает противоположными качествами. Если попробовать
провести похожее рассуждение о звуке, то получится более понятно. В самом деле,
в одном и том же звуке, т. е. в не расчлененном, бесформенном многообразии
звуков, можно найти противоположные пары, например, высокие и низкие (если
речь идет о музыке) или гласные и согласные194 (если речь идет о языке). Именно
такое выделение оппозиций кладет начал различениям, обнаружению двух разных
и определенных (отграниченных от другого) в одном бесформенном.
Пример из «Государства» явно о том же. Одно бесформенное, о котором там
говорится, следует, видимо, понимать как некий палец, обнаруживаемый
ощущением, подобно некому звуку. Речь при этом идет не о видовой общности
(она фиксируется уже рассуждением), а об исходной неопределенности, в которой
не различены отдельные вещи.
Итак, выявление противоположностей в чем-то исходно едином дает
возможность различать, находить порядок, связанный, прежде всего, с числом. В
этом Платон видит начало рассуждения. При этом он весьма выразительно
описывает состояние души, побуждаемой к рассуждению открытием
противоположных качеств.
200 Об интерпретации «Тимея» в ранней Академии см. Дж. Диллон, Наследники Платона.
Исследование истории Древней Академии 347-274 гг до н.э. СПб., Издательство СПБГУ, 2005.
7.2. Дискурс «Начал» Евклида. Платонический контекст.
202 «Идеи ощущений определеннее, живее и отчетливее, чем идеи воображения; первые имеют
также постоянство, порядок и связь и возникают не случайно, как это часто бывает с идеями,
производимыми человеческой волей, а в правильной последовательности или рядах удивительная
связь которых достаточно свидетельствует о мудрости и благости их Творца». См. Беркли Дж.,
Трактат о принципах человеческого знания, 30. В книге: Беркли. Сочинения. М.: «Мысль». 1978. С.
184.
высказывается прямо, однако в его тексте можно найти ряд указаний на иную
сферу, имеющую более высокий онтологический статус, чем логосы.
Заметим, что логосы есть, согласно Проклу, предметы для «разума», а не для
ума . Но кроме логоса в тексте присутствуют упоминания об эйдосе (είδος, в
203
203 См., напр., Прокл. С. 74 (55). В скобках указаны номера страниц, соответствующие
принятой пагинации оригинала. Я пользовался изданием G. Friedlein, Leipzig, 1873. Важно обратить
внимание, что слово «разум» используется переводчиком как эквивалент для διάνοια, что часто
переводится также как «рассудок».
204 Прокл. С. 74 (56).
205 Ю.А. Шичалин передает прокловский термин «логос», как «рациональное построение». См.
Прокл. Комментарий к первой книге «Начал» Евклида. Введение. Перевод Ю.А. Шичалина. М.:
Греко-латинский Ю.А. Шичалина. 1994.
206 Мордухай-Болтовской Д.Д. Комментарий к Книге I. // Начала Евклида. Книги I-VI. Перевод
Мордухай-Болтовского. Москва-Ленинград, 1950. С. 221-222.
207 Там же.
4. Прямая линия есть та, которая равно расположена по отношению к точкам
на ней.
5. Поверхность есть то, что имеет только длину и ширину.
6. Концы же поверхности — линии.
7. Плоская поверхность есть та, которая равно расположена по отношению к
прямым на ней208.
И далее…
210 Этимология русского слова «определение» вполне сходна с греческим. В тексте Евклида
использовано όρος, что буквально значит «граница».
211 Прокл. С. 167 (179).
212 «Если мы согласимся с тем, что это утверждение очевидно и не требует доказательства, то
оно, согласно Гемину, окажется не постулатом, но аксиомой. Ведь оно говорит о том, что присуще
прямым углам, и не приводит к построению через простое понятие». См. Прокл 174 (188).
2. И если к равным прибавляются равные, то и целые будут равны.
3. И если от равных отнимаются равные, то остатки будут равны213.
232 Хайдеггер М. Время картины мира. //Хайдеггер М. Время и бытие : статьи и выступления.
М.: Республика. 1993. С. 41.
тогда, когда может либо предрассчитать сущее в его будущем протекании, либо
учесть его как прошедшее233.
Объект — это то, что представлено субъекту, точнее то, что субъект сам перед
собой пред-ставил. В этом действии человек и становится субъектом, т. е.
основанием, подлежащим, к которому все остальное сущее лишь прилагается.
он делается тем сущим, на которое в роде своего бытия и в виде своей истины
опирается все сущее. Человек становится точкой отсчета для сущего как
такового235.
И далее
Внутри этой общей схемы природы должен найти себе место всякий
природный процесс. Природный процесс попадает в поле зрения как таковой
только в горизонте общей схемы240.
241 Т. е. Dasein. «Присутствие есть далее сущее, которое всегда я сам». Бытие и время, § 12.
Цитаты даны по изданию: Хайдеггер М. Бытие и время / М. Хайдеггер; Пер. с нем. В.В. Бибихина.
Харьков: «Фолио», 2003.
242 Там же. § 12.
243 Там же.
поскольку «в структуре «для-того-чтобы» есть отсылание чего к чему».244
Ближайшее окружение подручными вещами имеет потенцию постоянного
расширения. Оно существует как система отсылок, указаний на нечто иное, для
чего оно оказывается средством или, напротив, что могло послужить средством
(или условием) для него.
Хотя эти констатации верны, в них упущено главное: чаша и наливаемое в нее
вино. Последнее оказалось просто жидкостью. Ясно, что даже если это будет не
просто жидкость, а именно вино, рассмотренное как объект со своими
физическими или химическими свойствами, мы опять упустим существо дела.
Чаша существует для человека не так. Чтобы понять как, Хайдеггер поворачивает
совсем в другую сторону и начинает размышлять об использовании чаши.
Приведем фрагменты этих размышлений.
246 Хайдеггер М. Вещь. //Хайдеггер М. Время и бытие : статьи и выступления. М.: Республика.
1993. С. 318-319.
совершается и для жертвенного возлияния. Если ее содержимое - для возлияния,
оно не утоляет жажду. Оно возносит на высоту торжественность праздника. В
таком подношении чашу и не подносят гостям, и подношение это - не питье для
смертных. Содержимое чаши - напиток, жертвуемый бессмертным богам.
Подношение чаши с напитком богам - подношение в собственном смысле. В
подношении посвящаемого напитка льющая чаша являет себя как подношение
дара. Посвященный богам напиток есть то. что, собственно, именуется словом
"возлияние": жертвоприношение. ...
В подношении чаши для питья пребывают по-своему смертные. В
подношении чаши для возлияния пребывают по-своему божества, принимающие
дар подношения как дар жертвоприношения. В подношении чаши всякий раз по-
своему пребывают смертные и божества. В подношении чаши пребывают земля и
небо. В подношении полной чаши одновременно пребывают земля и небо,
божества и смертные. Эти четверо связаны в своем изначальном единстве
взаимной принадлежностью. Предшествуя всему присутствующему, они сложены
в простоту единственной четверицы.247
257 Хоружий С.С. Фонарь Диогена. Критическая ретроспектива европейской антропологии. М.:
Институт философии, теологии и истории св. Фомы. 2010. С. 37.
258 См. там же. С. 31.
нескончаемые и бесплодные споры.259 Состояние не просто жалкое, но скорее,
отчаянное, безнадежное.
...часто они ведут свои умы по неизведанным путям без всякого основания для
надежды, но только для того, чтобы проверить, не лежит ли там то, чего они ищут;
как если бы кто загорелся настолько безрассудным желанием найти сокровище, что
беспрерывно бродил бы по дорогам, высматривая, не найдет ли он случайно какое-
нибудь сокровище, потерянное путником. Точно так же упражняются почти все
химики, большинство геометров и немало философов...260
...в то время, когда я только наблюдал нравы других людей, я не находил в них
ничего, на что мог бы опереться, так как заметил здесь такое же разнообразие,
какое ранее усмотрел в мнениях философов. Самая большая польза, полученная
мною, состояла в том, что я научился не особенно верить тому, что мне было
внушено только посредством примера и обычая...261
259 См., например, Правила для руководства ума // Декарт Р., Сочинения в двух томах, т. 1. М.:
«Мысль». 1989. С. 83.
260 Там же. С. 85-86.
261 Правила для руководства ума. Там же. С. 255.
Словно брошенный внезапно в глубокий омут, я настолько растерян, что не
могу ни упереться ногою в дно, ни всплыть на поверхность.262
Тут меня осеняет, что мышление существует: ведь одно лишь оно не может
быть мной отторгнуто. Я есмь, я существую – это очевидно.263
262 Размышления о первой философии // Декарт Р., Сочинения в двух томах, т. 2. М.: 1994. С.
21.
263 Там же. С. 23.
264 Там же. С. 23.
возникают два вопроса. Может ли быть так, что существую лишь я один? Почему я
вообще существую?
Эти вопросы сродни метафизическому вопрошанию у Хайдеггера: «Почему
есть нечто, а не ничто?»
Попытка ответа на такие вопросы приводит Декарта к разговору о Боге.
Происходит столкновение с высшей реальностью, явившейся причиной моего
существования. Что не делает факт моего существования менее удивительным.
Здесь сходятся три важных обстоятельства: уверенность в существовании, ясность
и отчетливость понимания и божественное действие. Сознание собственного
существования является образцом того, что Декарт называет ясным и отчетливым.
Эти два качества характеризуют интеллектуальную интуицию, родственную
средневековой божественной иллюминации. Неожиданное прозрение поражает
именно благодаря своей ясности. А коль скоро причина открывшегося факта —
Бог, то и характер откровения определяется им же. Существование физического
мира, его основные законы, равно как и математические истины естественно
связать с подобным откровением. Ясность и отчетливость сопровождает
божественное действие. Для Декарта, конечно, прежде всего важно, что ясность и
отчетливость гарантирует истинность, поскольку Бог — не обманщик. Но в
контексте радикального сомнения открывшиеся истины выглядят чудесными.
Потому и свойства физического мира и положения математики способны
порождать удивление. Они столь же чудесны, как и факт моего существования.
Они также являются словно из ничего, будучи ранее подвергнуты радикальному
сомнению. В них самих нет ничего, что способно вызвать их к бытию.
Поэтому все последующее действия Декарта-ученого можно, на мой взгляд,
связать с исходным удивлением. Объекты его научных изысканий впервые
являются ему тогда, когда он, выплывая из омута сомнений, обнаруживает их, как
нечто чудесное. Эти объекты суть он сам со своими душевными качествами,
математические предметы и мир протяженных тел. Возможно, что удивление,
инициировавшее науку, граничит здесь с благоговением, поскольку речь идет о
Боге.
Чудо такого рода я испытал ребенком 4 или 5 лет, когда мой·отец показал мне
компас. То, что эта стрелка вела себя так определённо, никак не подходило к тому
роду явлений, которые могли найти себе место в моём неосознанном мире
понятий265.
266 Наиболее развернутое представление этой процедуры дано в работе «Физика и реальность».
Там же. С. 200-227.
либо разумное устроение, на возможное единство в рамках понятийных
конструкций. Решится на творение таких конструкций и претендовать на то, что
они представляют идеальную модель реальности можно лишь тогда, когда есть
глубокая вера в разумное устроение мира.
Это разумное устроение представляется чудом. Оно не доказуемо — в лучшем
случае предположительно. Поэтому удивление оказывается постоянным спутником
научного исследования. Удивителен всякий успех, всякая удачная эмпирическая
проверка. То, что было создано в результате свободных действий интеллекта
оказалось реальностью! Вера в чудо и удивление от того, что это чудо
действительно происходит, составляют внутренний нерв подлинного научного
исследования.
Трудно сказать, что здесь первично: вера или удивление. Есть одно
обстоятельство, которое Эйнштейн постоянно имеет в виду, хотя и не связывает
его явно со своими рассуждениями о вере в разумность мира. Это обстоятельство
— работы предшественников и коллег. Есть множество текстов, в которых
Эйнштейн с глубоким вниманием и почтением описывает деятельность других
ученых. Он пишет и о физиках прошлого, и о своих непосредственных
предшественниках и учителях, и о своих современниках. История научной мысли
постоянно приковывает его внимание, и здесь не только попытка опереться на уже
достигнутый результат ради достижения своего собственного. Ранее предпринятые
и во многом успешные попытки разумного описания реальности питают веру в
саму эту разумность, в то, что мир действительно гармонично устроен и открыт для
разума. Но всякая удача в познании, как мы видели — чудо. Ученому поэтому
важно сознавать себя внутри некоего движения мысли, среди других мыслящих
людей, чьи усилия принесли желаемый результат. Этот результат, сам факт его
достижения удивителен. Удивление, в известной мере, питает веру.
Эйнштейн вполне справедливо называет такие переживания религиозными.
Неожиданное заявление, что «серьезными учеными могут быть только глубоко
религиозные люди»267 вполне понятно при таком взгляде на истоки научного
творчества.
Вторая мотивация, которая сопутствует удивлению, хотя явно с ним не
связана, описывается во многих текстах Эйнштейна. Приведем фрагмент из
«Автобиографических заметок»
И далее
Там, во вне, был этот большой мир, существующий независимо от нас, людей,
и стоящий перед нами как огромная вечная загадка, доступная, однако, по крайней
мере отчасти, нашему восприятию и нашему разуму. Изучение этого мира манило
как освобождение, и я скоро убедился, что многие из тех, кого я научился ценить и
уважать, нашли свою внутреннюю свободу и уверенность, отдавшись целиком
этому занятию (курсив мой — Г.Г.)272.
Этос того или иного народа — это тип, характер и стиль его жизни,
отличительные особенности его этики и эстетики, это то, что лежит в основе
отношения данного народа к самому себе и к своему миру, в котором эта жизнь
отражается. Картина мира данного народа — это его представления о формах, в
которых существует объективная реальность, его понимание природы, человека,
общества296 (Курсив мой).
302 По отношению к социальной науке эта идея вполне явно выражена в «Тезисах о
Фейербахе», где речь, как известно, идет не больше и не меньше, как об изменении мира с помощью
философии.
концепции. Получается, что Гирц предлагает научное объяснение тех человеческих
состояний, которые Хайдеггер описывает в рамках экзистенциальной аналитики.
Прежде всего это относится к состоянию ужаса, которое по Гирцу есть следствие
эволюционно выработанных предрасположенностей. Я думаю, поэтому, что
концепция Гирца дает возможность для натуралистической интерпретации
хайдеггеровской философии (по крайней мере ее некоторых существенных
моментов). В рамках этой интерпретации, как мы видели, объясняется появление
религии. Но эта же интерпретация позволяет вернуться к натуралистическому
объяснению тех мотиваций, которые приводят к появлению научного познания.
Можно ли что-то возразить по поводу такого объяснения? Прежде всего, я
полагаю, остаются справедливыми те возражения, которые были высказаны ранее в
адрес эволюционной эпистемологии. Воспроизведу кратко их существо. Если
такого рода объяснение является исчерпывающим, то наука не является
самостоятельным предприятием духа. Она лишь должна выполнить две функции:
(1) создание технологий, поддерживающих материальное благосостояние и (2)
создание рациональной картины мира, обеспечивающей психологический комфорт.
Теоретически возможно развитие некой наукоподобной деятельности, нацеленной
на решение именно этих задач. Но это не есть наука в собственном смысле слова.
Если бы натуралистическое объяснение было всеобъемлющим, то ее (науки в
собственном смысле слова) вовсе не существовало бы. Однако натуралистическое
объяснение имеет границы.
Эти соображения сохраняют силу и относительно концепции Гирца. Однако
они должны быть дополнены в связи со спецификой его исследований. Поскольку
характер аргументации здесь иной, чем в случае эволюционной эпистемологии, то
и границы концепции проходят иначе. Но прежде всего, должен сделать одно
уточнение.
Оно связано с терминологией, а именно, с использованием выражения
«картина мира». Гирц, как мне кажется, использует его не очень строго, и это само
по себе не может быть претензией. Его мысль достаточно ясна. Однако
использование этой метафоры дает повод сделать некоторые уточнения. Ранее мы
пользовались оборотом «картина мира», комментируя известную работу
Хайдеггера. Поэтому есть смысл использовать его и здесь более строго. Но в таком
случае можно сказать, что Гирц пишет не о картине мира, а о мире. Религия не
разворачивает перед человеком какое-либо зрелище, религиозная жизнь не
предполагает созерцания. Она погружает, как мы видели, этос в космос, т. е. в мир.
Быть в мире и созерцать картину мира — далеко не одно и то же. Задача религии,
если следовать Гирцу, в том, чтобы сопрячь деятельность человека с
деятельностью космических сил. Такое сопряжение придает этосу космическое
измерение. В мире религиозного человека нет объектов. Священные символы
представляют то (или тех), с чем (с кем) человек взаимодействует или даже
отождествляет себя. В религии нет теорий, а есть мифы и ритуалы.
Вернемся теперь к вопросу о существовании науки в собственном смысле
слова. Коль скоро она все-таки существует, она оказывается фальсифицирующим
контрпримером к теории Гирца. На протяжении всего своего существования наука
демонстрирует явное несоответствие между этосом и картиной мира. Наиболее
определенно это несоответствие проявляется в идее науки «свободной от
ценностей». Можно, конечно, критиковать саму эту идею, но все же следует
признать, что культурные механизмы, определяющие человеческое поведение
довольно часто формируются независимо от существующих научных теорий. Если
бы концепция Гирца описывала мотивации ученых (на что он, как мы видели,
претендует), скорее всего, картина мира не возникала бы вовсе. В ней не было бы
необходимости. Все интеллектуальные усилия были бы сосредоточены на поиск
средств и возможностей. В самом деле, коль скоро исчезновение возможностей
есть нечто разрушительное, ужасающее, то естественно пытаться обрести их вновь.
«Соответствие», о котором пишет Гирц, должно означать постоянную
оборачиваемость «что» и «как», скорее даже их неразличимость. Иначе говоря, мы
не превращали бы подручные вещи в объекты.
Кроме того, ситуация, описанная Гирцем, должна способствовать консервации
существующих представлений. Обустроенный мир должен быть стабилен.
Архаические религии и в самом деле весьма стабильны. Чего не скажешь о науке.
Она постоянно повергает человека в состояние неопределенности, периодически
меняя сложившиеся картины. Иногда может показаться, что в ней происходит
нечто прямо противоположное тому, что предполагает Гирц. Благодаря науке
человек обнаруживает себя не в правильно устроенном мире, а на фоне регулярно
возвращающегося хаоса. Даже если не обсуждать драматические эпохи смены
парадигм, то в рамках того, что Кун назвал «нормальной наукой» идет постоянное
изменение. Найденные ранее решения нуждаются в коррекции, выработанные
концепты — в уточнении, поставленные задачи оказываются не вполне правильно
поставлены и т. д. Существует, впрочем, серьезное сомнение (высказанное впервые
Поппером), что нормальная наука в куновском смысле вообще существует.
Ученый, имеющий дело с реальностью, постоянно рискует. Присутствие в науке
хоть какого-нибудь творческого момента означает постоянное пребывание перед
лицом неизвестного, т. е. того же хаоса. Конечно, науку можно интерпретировать
как поиск ясности и рациональной упорядоченности мира. Однако не менее важен
некий взрывной потенциал, постоянно опрокидывающий сложившуюся
рациональную конструкцию. Я думаю, что примеры такой динамики научного
знания не нужно даже специально искать. Чтобы не быть голословным, укажу на
разобранную ранее историю атомистической гипотезы в девятнадцатом веке. Этот
взрывной потенциал, по-видимому, объясняется просто: интерес к истине
оказывается сильнее, чем привязанность к сложившимся представлениям.
Понятно, что ничего нельзя абсолютизировать. Ясно, что в научном
сообществе есть изрядный консерватизм. Приверженность парадигме имеет
огромное значение и, возможно, Гирц отчасти прав, указывая на страх перед
хаосом, как на сильную мотивацию научной деятельности. Тем более его
концепция может объяснить мифологизацию науки во вненаучных кругах. Люди,
не связанные с наукой и знающие о ее достижениях в лучшем случае из школьных
учебников, вполне готовы признать, что научные теории погружают нас в разумно
упорядоченный мир. Кажется, что при некоторых обстоятельствах наука
воспринимается так же, как архаическая религия. Впрочем, я не готов сейчас
рассматривать эту тему.
И еще одно возражение, впрочем, тесно связанное с уже высказанными,
нужно высказать, исходя из всех проведенных в нашей работе рассуждений.
Концепция Гирца объясняет ужас и бегство от него, но она не объясняет
удивления. Если человек живет в культурно обустроенном мире, ему нечему
удивляться. Если он оказывается за его границей, он приходит в ужас и пытается с
ним бороться. Здесь нет места для чуда в описанно ранее смысле, для зрелища,
которое удивляет, вызывает благоговение и всегда остается именно зрелищем, не
превращаясь в нечто подручное, в часть этоса.
Таким образом, ответ на вопрос о применимости концепции Гирца к
объяснению науки будет таким же, как и для других натуралистических теорий.
Если она и применима, то только частично. Нельзя рассчитывать, что она объяснит
науку в целом. Иными словами, как и любое натуралистическое объяснение, она
имеет границы303.
Заключение