Вы находитесь на странице: 1из 7

(Catherine Mathelin Lacanian Psychotherapy with Children: The Broken Piano (The Lacanian

Clinical Field), 1999)

Ксенофон и его Имя-Крест (Xénophon, or the Name-Crosses)

Впервые мы встретились с Ксенофоном, когда ему было 4 года. Маленький, щупленький


ребенок, он выглядел хрупким и робким. Когда с ним разговаривали, он молчал, не отвечал на
вопросы и отводил свой взгляд в сторону. Воспитательница детского сада, который он посещал с
начала года, обратилась к медработнику данного учреждения по поводу поведения мальчика.

В группе он не играл с детьми, неподвижно сидел в углу, не обращая никакого внимания на


детей, все время судорожно дергал руками на уровне глаз, и в молчаливых раздумьях смотрел в
потолок. Как только кто-то из взрослых пытался привлечь его к той или иной активности, он
впадал в панику и начинал кричать.

Врач детского сада направил его к доктору общей практики, и тот, подтвердив диагноз
аутизма перенаправил ребенка в детское психиатрическое отделение. Там, занимаясь с матерью
вопросом о его пребывании в этом учреждении, я впервые и увидела Ксенофона. Складывалось
впечатление, что мать удивлена беспокойством докторов и сотрудников детского сада: «Да, так и
есть, - рассказывала она, - он немного напоминает младенца, развивается медленнее других, три
его старшие сестры чрезмерно опекают брата и играют с ним, как с куклой. Они его балуют и
одевают как девочку. Но он такой чувствительный: нет ничего страшного в том, что его немного
балуют».

Дома он не разговаривал и мог произнести всего лишь несколько отдельных, малопонятных


слов. Мальчик отказывался есть, впадал в ярость без видимой на то причины и с трудом засыпал.
Ребенок также страдал энурезом и энкопрезом. «Я уверена, что он перерастет», - говорила мать. В
какой-то момент, она пришла к выводу, что Ксенофону просто нужно принять решение вырасти.

В конце нашей первой встречи я спросила Ксенофона, хотел бы он остаться со мной


наедине. Однако мать, не давая ему никакой возможности как-то показать свое желание,
вытолкнула его из своих объятий, усадила на стул, и не сказав ни слова, вышла. Ксенофон не
плакал. Он просто сидел на стуле, как будто бы его здесь и не было. Я сразу же заметила, что он
избегает моего взгляда, что априори противоречит диагностическим критериям аутизма, на
которые ссылался консультировавший мальчика доктор. Как только я заговорила с ним, он впал в
панику, раскричался и ринулся к двери. Когда я перестала говорить, он успокоился и замолчал.

Я попыталась выразить в словах его страх. Я установила кадр, сообщив ему, что он не дома и
не в саду, что я ничего от него не буду требовать, и что он может взять карандаши, бумагу и
пластилин, лежащие на столе. Он вовсе не обязан говорить или что-то делать для меня.
Ксенофон тут же успокоился. Он стал крутить пепельницу на моем столе, как будто бы это был
волчок, завороженный видом этого предмета и звуком, который возник. Все это происходило на
фоне тишины. Я вспомнила, что во время беседы с матерью я сделала кое-какие записи, и мне
пришло в голову зачитать их вслух, как будто бы я рассказывала историю, не обращаясь напрямую
к мальчику: «Ксенофон – мальчик 4-х лет, родившийся после своих троих сестер. В детском саду
он выглядит испуганным. Дома ему трудно засыпать, а иногда он очень злится. Его мать говорит,
что он кукла в руках сестер». Ксенофон оставил в покое так называемый «волчок» и стал
внимательно меня слушать. Не обращаясь напрямую к нему, я спросила: «Чего же этот маленький
мальчик боится? Хочет ли он, чтобы ему кто-то помог? Придет ли он ко мне в следующий раз?»

Ксенофон торжественно встает со стула, тянет из моей руки фломастер, которым я делала
записи, и в качестве подписи, рисует что-то в виде креста Святого Андрея внизу страницы. На
несколько секунд наши глаза встретились, и я на мгновенье осознала, что он в полной мере
присутствует. И благодаря этому знаку, значение которого я поняла гораздо позже, его анализ
начался.

В течение следующих сессий я сначала встречалась с ним и его матерью, а затем – отдельно
с ним. Когда он оставался один, он казался очень возбужденным и стремился изолировать себя. Я
с пониманием отнеслась к этому его симптому. Не было необходимости в том, чтобы бороться с
этим, а скорее позволить бессознательному, проговариваемому в симптоме существовать.
Постепенно я узнала от матери, что родители очень боялись потерять мальчика. Отказываясь
оставлять его, они никогда не выходили вдвоем, чтобы не дай бог с ребенком ничего не случилось
в их отсутствие. Они не поручали его никому и оставляли его спать в своей комнате, как будто
ночью с ним могло что-то произойти.

В присутствии Ксенофона мать рассказывала свою историю. Будучи третьим ребенком из


шестерых, она занималась младшими вместо матери. Ее старший брат был инвалидом и ничего
не мог делать вне дома. Врачи говорили, что у него что-то с мозгом и ему выдали проездной для
инвалидов. На данный момент он находился в специальном учреждении, и считалось, что его
развитие достигло 12 летнего возраста. После рождения матери Ксенофона, на свет появились
еще две девочки и мальчик. Самый младший ребенок также оказался инвалидом. Рассказывая об
этом мать указала на сходство между ее младшим братом и Ксенофоном: оба не хотели расти и не
были способны находиться в заведениях для детей.

Она рассказывала, что ее мать все время болела, выглядела уставшей, и постоянно сетовала
на то, что родила всех этих детей. Родители постоянно ругались. Кроме того, мать Ксенофона
боялась своего строгого отца, который сбегал из дома, т.к. пребывание в семье удручало его и
изматывало. Она, как старшая дочь полностью выполняла все обязанности по дому, не имея
возможности поухаживать за прикованной к постели матерью, болезнь, которой доктора никак не
могли объяснить. (В 19 веке это состояние назвали бы апатией или же чахоткой). Рассказывая
свою историю, женщина вдруг спросила: «Вы считаете, что это имеет какое-то значение для
Ксенофона? Как он может это все понять?»

В присутствии матери, Ксенофон вел себя так, как будто бы его здесь не было, пока мы не
оставались одни, а оставшись наедине я читала ему свои записи, как в первую сессию. Он
приобрел привычку отмечать окончание каждой сессии при помощи знака, знака, который
трансформировался в рисунок. Теперь он начинает рисовать на листе бумаги, вместо того, чтобы
ставить знак в моей тетрадке. Первое, что мальчик нарисовал - были кресты (Рис.1) и схематично
изображенные люди (Рис. 2), перекрывающие друг друга. Вскоре он стал рисовать их вначале по
отдельности, а затем соединять в «одно» (рис. 3).

Все это время Ксенофон молчал, но проявлял большую заинтересованность в


коммуникации со мной. Он даже начал понемногу на меня смотреть и отвечал кивком головы,
когда я расспрашивала его о чем-то. На восьмой встрече мать рассказала о драматической смерти
своей младшей сестры и о том, чего она никогда не получила из-за смерти этого ребенка,
которого воспринимала как своего собственного. «Она была моей куклой», - произнесла мать.
Сестра умерла от опухоли головного мозга в возрасте двух с половиной лет. На тот момент матери
Ксенофона было 13. Она полагала, что ее старший брат, инвалид, который пытался походить на
сестру и ухаживать за малышкой, уронил ребенка. Огромная вина сделала процесс горевания за
умершей сестрой еще более невозможным. Мать сказала, что она тоже хотела умереть в день
похорон сестры, и что она часто думала о смерти Ксенофона, своего самого желанного ребенка,
когда тот был младенцем. Более того, последний из братьев матери, самый желаемый ребенок
после трех дочерей, родился в день смерти сестры.

После этой сессии Ксенофон нарисовал фигуру человека и зачеркнул рот решеткой (Рис.4).
Я спросила: «Он не умеет говорит?» Ксенофон ответил, приложив палец к губам, показывая,
что следует помолчать.

Отец мальчика, не смотря на то что прошло десять сессий, и что я с самого начала
приглашала его на встречу, так и не пришел. Он отменял встречи то по одной причине, то по
другой. И действительно, у этого отца всегда возникали какие-то препятствия. Препятствия в
работе, поскольку он был безработным, препятствия к тому, чтобы говорить, поскольку он
проглатывал от страха язык, препятствия быть отцом Ксенофона, которого он отвергал. «Троих
детей достаточно», - говорил отец. А Ксенофон был настолько привязан к матери, что отцу не
удавалось ни поговорить с сыном, ни поухаживать за ним. Во всяком случае, отец считал, что
Ксенофон не нуждается в нем: «Как видите, он меня не любит». А вот что сказала мать на одной
из последующих сессий об этом нервном и депрессивном мужчине: «Это все равно, что еще один
ребенок в семье. Я сама принимаю все решения, я занимаюсь всеми финансовыми вопросами и
выдаю ему карманные деньги. Когда ему плохо, он пьет. Он никогда ничего не говорит. Без меня
он вообще бы пропал».

В своей семье отец Ксенофона был третьим ребенком из четырех мальчиков. Свою мать он
описывал, как строгую женщину, занимавшуюся хозяйством. Отец, неуверенный в себе и робкий
мужчина, умер, когда отцу Ксенофона исполнилось 15. «Это случилось тогда, когда я нуждался в
нем больше всего. Но ранее, у меня не было времени, а скорее даже смелости, чтобы поговорить
с ним».

Отец Ксенофона, несмотря на фобические симптомы, которые усложняли ему жизнь, начал
регулярно приходить на сессии и продвигаться в этом процессе одновременно со своим сыном.
Кроме всего прочего, мужчина также рассказывал о своем страдании по случаю рождения его
младшего брата, и о том, как он опасался, что маленький брат захватит его место рядом с
матерью. Рождение сына вновь разжигает эту тревогу. Он вообще не хотел сына. И этот четвертый
ребенок оказался самым нежеланным. Ведь этот ребенок смог бы однажды занять его место, и он
вновь бы чувствовал себя ужасно виноватым.

Только после совместных встреч с отцом Ксенофон начал понемногу разговаривать, вернее
шептать, издавая звуки, не повышая голоса. В этот период он рисовал человека с решеткой,
перечеркивающей рот. (Рис. 5) «Он знает, - произнес Ксенофон, - но не говорит». Это были первые
слова, сказанные мальчиком на сессиях.

На следующей сессии он нарисовал те же кресты, которые изображал внизу страницы моей


тетради в первый день. Но теперь он еще и прошептал: «Имена-кресты. Чтобы дать имя, нужен
крест». (Рис. 6)

Я отметила, что этот крест напоминает первую букву имени Ксенофон. Он ответил в виде
стихотворения. "Да, имена -кресты". Я спросила: «Чьи имена?» «Имена умерших. Тише, не
говорите…» «Почему?»

Because I don't have a peenie.

I have a thingie because I'm afraid.

Noise makes me afraid.

The name-crosses make fears come.

They make fears come.

(Потому что у меня нет пиннии. (peenie). У меня есть штуковина, потому что я боюсь. Я
пугаюсь из-за шума. Имена кресты вызывают страх, они заставляют плакать).
На следующей встрече мать рассказала, что она часто ходит на могилу младшей сестры
Ксенофона, на которой установлен крест. Она берет с собой сына, приносит на могилу цветы и
иногда плачет. Через несколько месяцев после этой сессии Ксенофон нарисовал себя в виде
девочки без рта. (Рис.7)

Я говорила с ним о том, как его мать печалится за своей дочерью, и о тех цветах, которые
приносили на могилу. Он назвал их слезами. А через несколько сессий он нарисовал эти «слезы
матери». (Рис. 8)

Постепенно Ксенофон обретал жизнь в теле маленького мальчика. В тот период у меня в
коробке с игрушками он находит детскую бутылочку, сразу же набирает туда воды, и с
удовольствием выпивает. Следующие десять сессий начинались с того, что мальчик
прикладывался к этой бутылочке. Я ни запрещала ему так делать, но и не поощряла, а просто
говорила о том времени, когда у него, маленького ребенка, с его бутылочками что-то было не так.
Теперь он рисует фигуры, которые называет «маленький мальчик». (Рис. 9, 10)

На рисунках появляются и дома. Одновременно с этим отец начинает проявлять интерес к


сыну. На одной из сессий, которая оказалась очень важной для дальнейшего продвижения
Ксенофона, отец произнес: «Только теперь я понимаю, что у меня есть сын». После этого
Ксенофон рисует маленьких мальчиков и комментирует: «Это маленький мальчик. Его папа хочет,
чтобы он вырос, а мама хочет, чтобы у нее в животе был ребенок. Не стоит бояться». В тоже время
он начинает проявлять интерес к чтению и письму. Его берут в школу, Ксенофон на первом месте в
рейтинге. Кроме того, он проходит лечение у логопеда (речевая терапия).

Кресты, которые мальчик рисовал на бумаге означали, что он смог провести различие
между обычной буквой, которая рисуется в виде креста и буквой, которая составляла часть его
означающего. Потому что до этого ничего не препятствовало такому бесконечному скольжению
означающих, которые начинались с креста в его имени. Ксенофон оказался в растерянности. По
отношению к желанию матери Ксенофон оказался в опасности быть поглощенным той пустотой,
дырой, о которой мать была не в состоянии говорить. Теперь на рисунках Ксенофона можно было
увидеть дома с маленькой девочкой, запертой внутри и которая без движения. Снаружи дома на
свободе находился маленький мальчик. (Рис. 11) Как только Ксенофон начал эту серию рисунков,
он перестал пить из бутылочки на сессиях.

Очевидно, что рисунок ребенка следует интерпретировать так же как и речь взрослых: в
вопросительной форме, предлагать рабочие гипотезы, оставляя их открытыми для возможности
задаться вопросом или удивиться. Всегда именно ребенок дает нам нужные ориентиры. Следуя
указаниям Фрейда мы должны держаться в стороне от своих предположений и предубеждений.
Единственное, что нас интересует, и особенно при интерпретациях - это материал, который
пациент, взрослый или ребенок, нам предлагает. Важно избегать втягиваться в собственные
интерпретативные фантазии касательно этих рисунков, но как и со сновидениями, следовать
ассоциациям пациента.

Анализ двигался, одновременно с этим продвигался и Ксенофон, который смог


вербализировать свои страхи. Прошло шесть лет анализа, прежде чем он смог говорить о своей
парализующей тревоге. Возникновение фобий подвинуло его испытывать специфические страхи,
которые смогли быть названы: он боялся быть поглощенным, а также боялся маленьких
животных, потому что «они занимаются любовью». Вот это и рисовал мальчик. (Рис. 12)

Еще Ксенофон боялся воздуха, которым дышат, картинок, на которые он смотрел, шума,
который он слышал, всех форм насилия, мяса (которое он боялся есть) и ко всему прочему, еще и
лифта. И он нарисовал себя в центре своих страхов. (Рис.13)
Теперь становится понятным, как ребенок, с этими множественными фобическими
симптомами отрезал себя от мира и поместил в аутистичную систему защит, которая на самом
деле не была ни настоящим аутизмом, ни психозом. Обозначенный вначале как аутист, Ксенофон
мог теперь писать и читать. Не было необходимости помещать его в специализированное
учреждение. Так как изменилась жизнь многих детей, когда им ставился подобный диагноз
только лишь на основании того, что они не смотрели на психиатра, врача или психолога? Чья-то
жизнь может просто зависнуть в балансировке взгляда.

Занятия с логопедом помогли мальчику остаться в школе и постепенно справиться со


страхом читать и писать. Но действительно ли он боялся писать? Или же он боялся столкнуться со
знаком, который на самом деле больше, чем просто знак, идущий по пути, чтобы стать
означающим? Несомненно, именно это и составляло основу его страхов.

Одновременно, на различных уровнях благодаря анализу мальчик обнаружил, что


означающее его имени сделало невозможным для него писать, отделить себя от маленькой
девочки и оплакать ее, сблизиться с отцом, который со своей стороны, также сделал шаг на
встречу сыну и в конце концов признал его.

В последние месяцы анализа Ксенофона, мать часто на него жаловалась: он стал трудным,
не подчинялся ей, больше не позволял своим сестрам его одевать. Она чувствовала грусть, но не
могла объяснить отчего она грустила и была удивлена, что Ксенофон проявил интерес, к тому,
чтобы что-то чинить вместе с отцом. Мальчик хотел быть похожим на отца, украл его бритву и
одеколон, примерял его галстуки. Мать совершила попытку суицида, отчаянный крик о помощи,
когда ее сын начал жить своей собственной жизнью в теле мальчика и был готов заговорить. В
этот период Ксенофон рисовал дом без крыши, и как он объяснял, здание, с лифтом. И никто не
хотел больше жить в этом доме. Человека на рисунке защищала туча звезд. Звезды представляли
собой кресты как в первой встрече, но теперь он нашел им применение, и кажется, сказал так:
«Эти кресты – это кресты-звезды, и они нужны для того, чтобы жить. Это не кресты для умерших
людей». (Рис. 14)

И похоже на то, что до начала анализа Ксенофон умел разговаривать. Он мог говорить, но не
делал этого, как человек с решеткой во рту на его рисунке. Он молчал. Для его матери маленькая
сестра умолкла навсегда. На одной из сессий мать так и сказала: эта малышка была для меня
куклой. Фрейд утверждал, что маленькие девочки играют в куклы, чтобы заменить отсутствующий
пенис. Не является ли утрата сестры для матери Ксенофона новым подтверждением утраты
пениса матери? В 13 лет, когда у нее появились месячные, она потеряла ребенка, именно в тот
момент, когда могла бы его иметь. Позже, она захотела сына, но не оплакала дочь, которая
представляла для нее воображаемый фаллос. Мы знаем, что ребенок идентифицируется с тем,
что для матери является наиболее важным. Ксенофон идентифицировался с объектом на могиле.
И у него не было необходимости разговаривать: он был молчалив как могила. Частые визиты на
кладбище, слезы матери, пометили крестом фаллический объект, который был символизирован и
выгравирован на камне.

Живой Ксенофон заменил этот объект, заполняя пустоту матери. В этой истории
открываются элементы лакановской теории: треугольника мать/отец/ребенок и
мать/ребенок/фаллос. Его история усложняется эдиповой историей отца, который потерял своего
отца в возрасте 15 лет, а мать которого нашла успокоение в младшем сыне. В отношении истории
матери, существует вопрос: почему смерть младшей сестры имела такие катастрофические
последствия? В какой фазе эдипова развития матери произошла эта тяжелая утрата? Какую роль
ее брат инвалид, единственный мальчик в семье сыграл для нее?

Как правило, с самых первых моментов обмена с матерью ребенку дают понять, что мать не
принадлежит целиком и полностью ему. Она всегда интересуется еще чем-то и ее внимание
притягивают другие вещи. Она приходит и уходит. И в этой игре присутствия/отсутствия, через
нехватку, которая заполняется фаллосом, ребенок будет себя выстраивать, символизировать,
воображать. Мать не принадлежит ему, а он не принадлежит матери. И в этом эдиповом дефиле,
как его называет Лакан, ребенок встречается с отцом, отказываясь от идеала матери, принимает
кастрацию и наследует Идеал Я. Когда отец выступает в этой роли, то в этом случае нет места
форклюзии, и ребенок не является психотиком. Имя Отца производит точку скрепления (точку
капитанажа), купируя скольжение значений. Ребенок может появиться как субъект в случае, если
он не будет подчинен только лишь желанию матери. И такое «неподчинение» происходит за счет
закона отца.

Маленький Ганс (Фрейд, 1909) имел фобию. Выбор фобии, наталкивает нас на мысль, что
для Ганса «отцовская метафора не сработала в полную силу. Чтобы отцовская метафора имела
эффект означающее Имени Отца должно занять место, в котором ребенок встретился с желанием
матери» (Faladé, 1987, р. 44). Отец Ганса не установил закон для матери, хотя Ганс вполне
осознавал, что мать хочет чего-то еще. Чтобы защитить себя он «установил фобию лошади, чтобы
бояться лошадей и установить закон лошадей». И таким образом он создал «отца» для себя.

Фобия – это не невроз. Как и Ганс, Ксенофон оказался в трудности освободить себя от
материнского желания, чтобы «выйти из подчинения» самому. В конце концов у него был отец,
хотя и слабый. Фобия является покрывалом невроза, которая окутывает невроз и содержит его.
Ганс задает отцу вопрос, который в свою очередь задает отец Фрейду: «Кто такой отец?» Тоже
самое происходит и с отцом Ксенофона, чье детство оставило травматичный след: безо всяких
ориентиров, без адекватной мужской идентификации. Отец – это тот, кто «дает», если только
ребенок готов отказаться от матери. Он дает не только «нет», т.е. запрет, но и свое имя, передавая
его через жену. Он дает ребенку отцовское означающее. И помимо имени, он дает ребенку
возможность быть мужчиной в свою очередь. Но, как и его сын, отец Ксенофона столкнулся с
некоторыми трудностями.

Давайте посмотрим, что в анализе Ксенофона, способствовало изменениям и ослабеваниям


связей, в которые был захвачен ребенок. Отделение от креста, который представлял собой
первую букву его имени от каменного креста с могилы и слова отца позволили Ксенофону найти
для себя другое место. Важно, что отец признал Ксенофона в качестве своего сына, придав
значение желанию матери. Его фраза: «Теперь я знаю, что у меня есть сын», - без сомненья
представляет собой часть символического закона, благодаря которому Ксенофон, наконец более
четко вписался в порядок Имени Отца.

Несмотря на недостаточно эффективную работу отцовской метафоры, мы не можем сказать,


что в этом случае мы имели дело с психозом, поскольку не обнаруживаем форклюзию Имени
Отца. Отец занимал определенное место в семье; как сказала мать, он был еще одним ребенком,
и таким образом он рассчитывал на Ксенофона. Однако ему не удалось установить закон и его
слова, как и в случае маленького Ганса, не признавались. На место отца Ксенофон поместил не
лошадь, а множество фобических объектов, которые из-за того, что были под запретом, сделали
его более уязвимым к требованиям Сверх-Я. Тревога Ганса запустилась до начала кризиса, до
того, как он начал бояться лошадей, что даже не мог выйти из дома. Ксенофон, как показал его
мутизм и перечеркнутый рот, испытывал тревогу задолго до того, как сформировал актуальные
фобические объекты. Установление этих объектов указывали на зачатки символизации.

Отчуждение Ксенофона от самого себя предшествовало его рождению. Он пришел в этот


мир, чтобы закрыть дыру, заполнить нехватку. И складывается впечатление, что для своей матери
он был и фобическим объектом и одновременно с этим контр-фобическим объектом. И когда она
увидела, что он не выполняет больше свою роль, она совершила попытку суицида, не желая
проходить лечение в тот период. Что касается сестер Ксенофона, возникает вопрос: почему
именно с ним, а не с дочерями мать проигрывала свою историю? Или проигрывалась ли эта
история с ними, но другими способами?

Существует много вопросов, которые остаются не отвеченными, и на которые нет


необходимости отвечать, силой заталкивая их в рамки теории. Наоборот, для психоанализа
благоприятно, когда клиническая практика стремится проиллюстрировать теорию. Теория со
своей стороны не может объяснить всего, но она предоставляет руководство к лечению, чтобы
клиническая работа не проводилась наугад (как попало).

В завершение обсуждения случая Ксенофона, позвольте оставить загадку. На последней


сессии, мать заявила, что она излечилась! После длительного периода депрессии, ей стало лучше
со времени попытки суицида. Мать восприняла свое излечение как чудо. И она не могла понять,
почему изо дня в день у нее была депрессия, и почему она вдруг себя хорошо почувствовала.
Вскользь она сказала, что все изменилось с того момента, как она снова забеременела. Ее муж
ничего не знал. Он не хотел еще одного ребенка, но она надеялась, что он это преодолеет. Ему не
стоило сейчас этого знать, да и она не собиралась ему об этом рассказывать до того момента, пока
все не станет ясно, и тогда будет уже поздно что-то предпринимать. В течение этой сессии мать
подчеркнула сходство этой беременности с тем временем, когда она была беременна
Ксенофоном. Все было также, ничего не изменилось, все встало на свои места.

Достаточно четко она сообщила мне, что поняла все, что произошло в ходе лечения ее сына.
Но опять же она не была способна поступать по - иному, нежели как вновь обеспечить свою игру.

Вам также может понравиться