Вы находитесь на странице: 1из 17

ФРИДРИХ НИЦШЕ

«СМЕРТЬ БОГА»
Я знаю свой жребий. Когда-нибудь с моим именем будет связываться воспоминание о чем-то
чудовищном – о кризисе, какого никогда не было на земле, о самой глубокой коллизии совести, о решении,
предпринятом против всего, во что до сих пор верили, чего требовали, что считали священным. Я не
человек, я динамит. – И при всем том во мне нет ничего общего с основателем религии – всякая религия
есть дело черни, я вынужден мыть руки после каждого соприкосновения с религиозными людьми… Я не
хочу «верующих», я полагаю, я слишком злобен, чтобы верить в самого себя, я никогда не говорю к
массам… Я ужасно боюсь, чтобы меня не объявили когда-нибудь святым; вы угадаете, почему я наперед
выпускаю эту книгу: она должна помешать, чтобы в отношении меня не было допущено насилия… Я не
хочу быть святым, скорее шутом… Может быть, я и есмь шут… И не смотря на это или, скорее, несмотря –
на это – ибо до сих пор не было ничего более лживого, чем святые, – устами моими глаголет истина. – Но
моя истина ужасна: ибо до сих пор ложь называлась истиной. – Переоценка всех ценностей – это моя
формула для акта наивысшего самосознания человечества, который стал во мне плотью и гением. Мой
жребий хочет, чтобы я был первым приличным человеком, чтобы я сознавал себя в противоречии с ложью
тысячелетий… Я первый открыл истину через то, что я первый ощутил – вынюхал – ложь как ложь… Мой
гений в моих ноздрях… Я противоречу, как никогда никто не противоречил, и, несмотря на это, я
противоположность отрицающего духа. Я благостный вестник, какого никогда не было, я знаю задачи
такой высоты, для которой до сих пор недоставало понятий; впервые с меня опять существуют надежды.
При всем том я по необходимости человек рока. Ибо когда истина вступит в борьбу с ложью тысячелетий,
у нас будут сотрясения, судороги землетрясения, перемещение гор и долин, какие никогда не снились.
Понятие политики совершенно растворится в духовной войне, все формы власти старого общества взлетят
в воздух – они покоятся все на лжи: будут войны, каких еще никогда не было на земле. Только с меня
начинается на земле большая политика.
(Ницше Ф. Ecce Homo. Как становятся сами собою / Ф. Ницше //Соч. в 2 т. М.: Мысль. 1996. Т. 2. С. 762 – 763).

...Мы философы, не вольны проводить черту между душой и телом, как это делает народ, еще менее
вольны мы проводить черту между душой и духом. Мы не какие-нибудь мыслящие лягушки, не
объективирующие и регистрирующие аппараты с холодно установленными потрохами, мы должны
непрестанно рожать наши мысли из нашей боли и по-матерински придавать им все, что в нас есть: кровь,
сердце, огонь, веселость, страсть, муку, совесть, судьбу, рок. Жить – значит для нас постоянно превращать
все, что нас составляет, в свет и пламя, а также все, с чем мы соприкасаемся, – мы и не можем иначе. Что
же касается болезни, разве мы в силах удержаться от вопроса, можем ли мы вообще обойтись без нее?
Только великое страдание есть последний освободитель духа, как наставник в великом подозрении,
которое из всякого U делает X, подлинное, действительное X1, т.е. предпоследнюю букву перед последней…
Только великое страдание, то долгое, медленное страдание, которое делает свое дело, – никуда не
торопясь, в котором нас сжигают как бы на сырых дровах, вынуждает нас, философов, погрузиться в нашу
последнюю глубину и отбросить всякое доверие, все добродушное, заволакивающее, кроткое, среднее, во
что мы, быть может, до этого вложили нашу человечность. Я сомневаюсь, чтобы такое страдание
«улучшало», но я знаю, что оно углубляет нас. Все равно, учимся ли мы противопоставлять ему нашу
гордость, нашу насмешку, силу нашей воли, уподобляясь индейцу, который, как бы жестоко его не
истязали, вознаграждает себя по отношению к своему истязателю злобой своего языка; все равно,
отступаем ли мы перед страданием в это восточное Ничто – его называют Нирваной, – в немую,
оцепенелую, глухую покорность, самозабвение, самоугасание, – из таких долгих опасных упражнений в
господстве над собою выходишь другим человеком, с большим количеством вопросительных знаков,
прежде всего с волей спрашивать впредь больше, глубже, строже, тверже, злее, тише, чем спрашивали до
сих пор. Доверие к жизни исчезло; сама жизнь стала проблемой. – Пусть не думают, впрочем, что
непременно становишься от этого сычом! Даже любовь к жизни еще возможна – только любишь иначе.

1
Разговорный немецкий оборот : «jemandem aus eimem U ein X vormachen» - означает «водить за нос» - прим. ред.
(Ницше Ф. Веселая наука / Ф. Ницше // Соч. в 2 т. М.: Мысль. 1996. Т. 1. С.495–496. 662–66З).

Величайшее из новых событий – что «Бог умер» и что вера в христианского Бога стала чем-то не
заслуживающим доверия – начинает уже бросать на Европу свои первые тени. По крайней мере, тем
немногим, чьи глаза и подозрение в глазах достаточно сильны и зорки для этого зрелища, кажется будто
закатилось какое-то солнце, будто обернулось сомнением какое-то старое глубокое доверие: с каждым
днем наш старый мир должен выглядеть для них все более закатывающимся, более подозрительным,
более чуждым, «более дряхлым». Но в главном можно сказать: само событие слишком еще велико,
слишком отдаленно, слишком недоступно восприятию большинства, чтобы и сами слухи о нем можно
было считать уже дошедшими, – не говоря о том, сколь немногие ведают еще, что, собственно, тут
случилось и что впредь с погребением этой веры должно рухнуть все воздвигнутое на ней, опиравшееся на
нее, вросшее в нее, – к примеру, вся наша европейская мораль. Предстоит длительное изобилие и череда
обвалов, разрушений, погибелей, крахов: кто бы нынче угадал все это настолько, чтобы рискнуть войти в
роль учителя и глашатая этой чудовищной логики ужаса, пророка помрачения и солнечного затмения,
равных которым, по-видимому, не было еще на земле?.. Даже мы, прирожденные отгадчики загадок, мы,
словно бы выжидающие на горах, защемленные между сегодня и завтра и впрягшиеся в противоречие
между сегодня и завтра, мы, первенцы и недоноски наступавшего столетия, на лицах которых должны
были бы уже пасть тени из ближайшего затмения Европы: отчего же происходит, что даже мы, без
прямого участия в этом помрачении, прежде всего без всякой заботы и опасения за самих себя, ждем его
восхождения? Быть может, мы еще стоим слишком под ближайшими последствиями этого события – и эти
ближайшие последствия, его последствия, вовсе не кажутся нам, вопреки, должно быть, всяким
ожиданиям, печальными и мрачными, скорее, как бы неким трудно описуемым родом света, счастья,
облегчения, просветления, воодушевления, утренней зари… В самом деле, мы, философы и «свободные
умы», чувствуем себя при вести о том, что «старый Бог умер», как бы осиянными новой утренней зарею;
наше сердце преисполняется при этом благодарности, удивления, предчувствия, ожидания, – наконец,
нам снова открыт горизонт, даже если он и затуманен; наконец, наши корабли снова могут пуститься в
плавание, готовые ко всякой опасности; снова дозволен всякий риск познающего; море, наше море снова
лежит перед нами открытым; быть может, никогда еще не было столь «открытого моря».
(Ницше Ф. Веселая наука / Ф. Ницше // Соч. в 2 т. М.: Мысль. 1996. Т. 1. С. 662–66З).

НИГИЛИЗМ. НИЗЛОЖЕНИЕ ХРИСТИАНСТВА


Что обозначает нигилизм? – То, что высшие ценности теряют свою ценность. Нет цели. Нет ответа на
вопрос «зачем»?»
Нигилизм как психологическое состояние должен будет наступить, во-первых, после поисков во
всем совершающемся «смысла», которого в нем нет: ищущий в конце концов падает духом. …Искомый
смысл мог бы заключаться в следующем: «осуществление» некоего высшего нравственного канона во всем
совершающемся, нравственный миропорядок; или рост любви и гармонии в отношениях живых существ;
или приближение к состоянию всеобщего счастия; или хотя бы устремление к состоянию всеобщего
«ничто» – цель сама по себе есть уже некоторый смысл. Общее всем этим родам представлений –
предположение, что нечто должно быть достигнуто самим процессом: – и вот наступает сознание, что
становлением ничего не достигается, ничего не обретается.… Следовательно, разочарование в кажущейся
цели становления как причина нигилизма: разочарование по отношению к вполне определенной цели,
или вообще сознание несостоятельности всех доныне существующих гипотез цели, обнимающих собой
весь путь «развития» (– человек более не сотрудник, и менее всего средоточие всякого становления).
Нигилизм как психологическое состояние наступает, во-вторых, тогда, когда во всем
совершающемся и подо всем совершающимся предполагается некая целостность, даже организация: так
что душа, жаждущая восхищения и благоговения, упивается общим представлением некоторой высшей
формы власти и управления ( – если это душа логика, то достаточно уже абсолютной последовательности
и реальной диалектики, чтобы примирить ее со всем...) Какое-либо единство, какая-либо форма
«монизма»: и как последствие этой веры – человек, чувствующий себя в тесной связи и глубокой
зависимости от некоего бесконечно превышающего его целого, – как бы modus божества.… «Благо целого
требует самопожертвования отдельного... «и вдруг – такого «целого» нет! В сущности человек теряет веру в
свою ценность, если через него не действует бесконечно ценное целое: иначе говоря, он создал такое
целое, чтобы иметь возможность веровать в свою собственную ценность.
Нигилизм как психологическое состояние имеет еще третью и последнюю форму. Если принять те
два положения, что путем становления ничего не достигается и что подо всем становлением нет такого
великого единства, в котором индивид мог бы окончательно потонуть, как в стихии высшей ценности, то
единственным исходом остается возможность осудить весь этот мир становления как марево и измыслить
в качестве истинного мира новый мир, потусторонний нашему. Но как только человек распознает, что
этот новый мир создан им только из психологических потребностей и что он на это не имел решительно
никакого права, возникает последняя форма нигилизма, заключающая в себе неверие в метафизический
мир, – запрещающая себе веру в истинный мир. С этой точки зрения реальность становления признается
единственной реальностью и воспрещаются всякого рода окольные пути к скрытым мирам и ложным
божествам – нос другой стороны этот мир, отрицать который уже более не хотят, становится
невыносимым….
Коротко говоря: категории «цели», «единства», «бытия», посредством которых мы сообщили миру
ценность, снова изъемлются нами – и мир кажется обесцененным…. Какие преимущества представляла
христианская моральная гипотеза?
1) Она придавала человеку абсолютную ценность, в противоположность его малости и случайности в
потоке становления и исчезновения;
2) Она служила адвокатом Бога, оставляя за миром, несмотря на страдание и зло, характер
совершенства, включая сюда и «свободу» – зло являлось полным смысла;
3) Она полагала в человеке знание абсолютных ценностей и тем давала ему именно для важнейшего
адекватное познание;
4) Она охраняла человека от презрения к себе, как к человеку, от восстания с его стороны на жизнь,
от отчаяния в познании: она была средством сохранения.
In summa: мораль была великим средством для противодействия практическому и теоретическому
нигилизму.
Гибель христианства – от его морали (она неотделима); эта мораль обращается против
христианского Бога (чувство правдивости, высоко развитое христианством, начинает испытывать
отвращение к фальши и изолганности всех христианских толкований мира и истории. Резкий поворот
назад от «Бог есть истина» к фанатической вере «Все ложно». Буддизм дела …).
(Ницше Ф. Воля к власти: опыт переоценки всех ценностей. / Ф. Ницше // М., 1994).

Существует большая лестница религиозной жестокости со многими ступенями; но три из них самые
важные. Некогда жертвовали своему Богу людьми, быть может, именно такими, которых больше всего
любили, – сюда относится принесение в жертву первенцев, имевшее место во всех религиях древних
времен, а также жертва императора Тиберия в гроте Митры на острове Капри – этот ужаснейший из всех
римских анахронизмов. Затем, в моральную эпоху человечества, жертвовали Богу сильнейшим из своих
инстинктов, своей «природой»; эта праздничная радость сверкает в жестоком взоре аскета, вдохновенного
«противника естественного». Наконец, – чем осталось еще жертвовать? Не должно ли было в конце концов
пожертвовать всем утешительным, священным, целительным, всеми надеждами, всей верой в скрытую
гармонию, в будущее блаженство и справедливость? Не должно ли было в конце концов пожертвовать
самим Богом и, из жестокости к себе, боготворить камень, глупость, тяжесть, судьбу, Ничто? Пожертвовать
Богом за Ничто – эта парадоксальная мистерия последней жестокости сохранилась для подрастающего в
настоящее время поколения: мы все уже знаем кое-что об этом. –
(Ницше Ф. По ту сторону добра и зла. / Ф. Ницше. // Соч. в 2 т. М.: Мысль, 1996. Т. 2. С. 283).

Открытие христианской морали есть событие, которому нет равного, действительная катастрофа.
Кто ее разъясняет, тот force majeure, рок, – он разбивает историю человечества на две части. Живут до него,
живут после него… Молния истины поразила здесь именно то, что до сих пор стояло выше всего; кто
понимает, что здесь уничтожено, пусть посмотрит, есть ли у него вообще еще что-нибудь в руках. Все, что
до сих пор называлось «истинной», признано самой вредной, самой коварной, самой подземной формой
лжи; святой предлог «улучшить» человечество признан хитростью, рассчитанной на то, чтобы высосать
самое жизнь, сделать ее малокровной. Мораль как вампиризм… Кто открыл мораль, открыл тем самым
негодность всех ценностей, в которые верят и верили; он уже не видит ничего достойного почитания в
наиболее почитаемых, даже объявленных святыми типах человека, он видит в них самый роковой вид
уродов, ибо они очаровывали… Понятие «Бог» выдумано как противоположность понятию жизни – в нем
все вредное, отравляющее, клеветническое, вся смертельная вражда к жизни сведены в ужасающее
единство! Понятие «по ту сторону», «истинный мир» выдуманы, чтобы обесценить единственный мир,
который существует, чтобы не оставить никакой цели, никакого разума, никакой задачи для нашей земной
реальности? Понятия «душа», «дух» в конце концов даже «бессмертная душа» выдуманы, чтобы презирать
тело, чтобы сделать его больным – «святым», чтобы всему, что в жизни заслуживает серьезного отношения,
вопросам питания, жилища, духовной диеты, ухода за больными, чистоплотности, климата,
противопоставить ужасное легкомыслие! Вместо здоровья «спасение души» – другими словами, folie
circulaire, начиная с судорог покаяния до истерии искупления! Понятие «греха» выдумано вместе с
принадлежащими сюда орудием пытки, понятием «свободной воли», чтобы спутать инстинкт, чтобы
недоверие к инстинктам сделать второю натурой! В понятии человека «бескорыстного»,
«самоотрекающегося» истинный признак decadence, податливость всему вредному, неумение найти свою
пользу, саморазрушение обращены в признак ценности, в «долг», «святость», «божественность» в
человеке! Наконец, – и это самое ужасное, – в понятие доброго человека включено все слабое, больное,
неудачное, страдающее из-за самого себя, все, что должно погибнуть, – нарушен закон отбора, сделан
идеал из противоречия человеку гордому и удачному, утверждающему, уверенному в будущем и
обеспечивающему это будущее – он называется отныне злым… И всему этому верили как морали! –
Ecrasez l’infame!
(Ницше Ф. Ecce Homo. Как становятся сами собою / Ф. Ницше //Соч. в 2 т. М.: Мысль. 1996. Т. 2. С. 768–769).

Ни мораль, ни религия христианства ни в одной точке не соприкасаются с действительностью.


Сплошь воображаемые причины: «бог», «душа», «Я», «дух», «свобода воли» – а то и «несвобода». Сплошь
воображаемые следствия: «грех», «искупление», «благодать», «кара», «прощение грехов». Общение между
воображаемыми существами – «богом», «духами», «душами». Воображаемое естествознание –
антропоцентрическое, с полным отсутствием понятия о естественных причинах. Воображаемая
психология – сплошное непонимание самого себя, недоразумения, истолкование приятного или
неприятного самочувствия, например, состояний симпатического нерва, на языке знаков религиозно-
моральной идиосинкразии – «раскаяние», «угрызения совести», «дьявольское искушение», «близость
Бога». Воображаемая телеология: «царство Божие», «Страшный суд», «вечная жизнь»... Этот законченный
мир фикций отличается в худшую сторону от мира сновидений: сновидение отражает действительность, а
фикция ее фальсифицирует – обесценивает, отрицает. Когда придумали понятие «природы» –
противостоящей богу, «природное», «естественное» стало означать падшее и порочное, – весь
воображаемый мир христианства коренится в ненависти к природе (действительности), он выражает
глубочайшую неудовлетворенность реальным... И этим все объясняется. У кого есть причины облыжно
самоустраняться из действительности? У того, кто от нее страдает. Но страдает от действительности –
действительность несчастная, потерпевшая крах... Преобладание чувств неудовольствия над чувствами
удовольствия – причина воображаемой морали и религии; однако такое преобладание – формула
decadence'a...
Мое дело – психологический тип Искупителя. Он и мог бы содержаться в Евангелиях – вопреки
Евангелиям, пусть даже в изуродованном и перегруженном посторонними чертами виде; так образ
Франциска Ассизского сохранился в легендах вопреки легендам. Итак, не истина того, что он делал, что
говорил и как умер, а вопрос: можем ли мы вообще представить себе его тип, содержит ли его
«предание»?.. Известные мне опыты вычитывания из Евангелий самой настоящей истории «души»
доказывают, на мой взгляд, отвратительное психологическое легкомыслие. Господин Ренан, шут in
psychologies2 , применил к объяснению типа Иисуса два наиболее неуместных понятия, какие только
могли тут быть, – «гений» и «герой» (heros). Если есть что-то неевангельское, так это понятие «героя». Как
раз обратное борьбе ощущение, что ты за что-то сражаешься, борешься, сделалось здесь инстинктом;
неспособность к сопротивлению становится моралью («Не противься злому» – глубочайшее слово
Евангелий, в известном смысле ключ к ним) – блаженство в мире, кротости, неумение враждовать. Что
значит «радостная весть»? Обретена подлинная жизнь, жизнь вечная, – она не обещана, она здесь, она в
вас – жизнь в любви, жизнь без изъятия и исключения, без дистанции. Каждый – сын Божий, Иисус ни на
что не претендует для себя одного; все сыновья божьи, и все равны... Иисус – герой!.. А какое
недоразумение – слово «гений»! Наше понятие «духа», понятие нашей культуры, утрачивает всякий смысл
в мире, где живет Иисус. Рассуждая строго, как физиолог, тут совсем другое слово было бы уместнее...
Чувство осязания – мы это знаем – бывает болезненно раздражено до такой степени, что прикосновение к
любому твердому предмету заставляет содрогнуться. Достаточно перевести такой физиологический
habitus3 на язык окончательной логики – то будет инстинктивная ненависть ко всякой реальности, бегство
в «непостижимое» и «неосязаемое», неприятие любой формулы, любого понятия пространства и времени,
всего, что стоит твердо – государства, учреждений, церкви, – а тогда твое родное пристанище в таком мире,
какого уж не коснется никакая реальность, в мире исключительно «внутреннем», в мире «истинном» и
«вечном»... «Царствие Божие внутри вас есть»...
Я наперед дал свой ответ на вопрос. Ответ предполагает, что тип Искупителя дошел до нас в сильно
искаженном виде. Искажение весьма вероятно и само по себе; едва ли такой тип (по многим причинам)
мог сохраниться чистым, цельным, свободным от прибавлений. Видимо, оставило свои следы и milieu4, в
каком обитала эта чуждая фигура, но еще больше следов истории, судеб первой христианской общины:
задним числом тип Искупителя наделили чертами, которые объясняются исключительно условиями
войны и целями пропаганды. В странный нездоровый мир вводят нас Евангелия – мир как в русском
романе, где, будто сговорившись, встречаются отбросы общества, неврозы и «наивно-ребяческое»
идиотство: в этом мире сам тип при любых обстоятельствах должен был упроститься; особенно первые
ученики переводили это бытие неуловимых символов и непостижимостей на язык своей неотесанности,
только так они могли что-то понять в нем; для них тип наличествовал только после того, как они вместили
его в более известные им формы... Пророк, мессия, грядущий судия, учитель морали, чудотворец, Иоанн
Креститель – вот сколько возможностей неверно воспринять сам тип... Не будем наконец недооценивать и
proprium5 всякого, в особенности сектантского культа: почитание стирает в возлюбленном существе
любые оригинальные, иной раз неприятно чужеродные черты и идиосинкразии; их попросту не замечают.
Жаль, что рядом с этим интереснейшим decadent'-oм не было своего Достоевского, я хочу сказать – жаль,
что рядом не было никого, кто сумел бы воспринять волнующую прелесть такой смеси тонкости,
болезненности и ребячливости. И последнее соображение: этот тип, будучи типом декадентским, мог на
деле отличаться своебытным многообразием и противоречивостью, – такую возможность нельзя
совершенно исключать. Тем не менее все говорит против нее: ведь как раз в таком случае предание,
должно быть, необычайно точно и объективно запечатлело бы образ, у нас же есть основания
предполагать обратное. Как бы то ни было, пропасть разделяет проповедующего на горах, озерах и лугах –
это словно сам Будда (на почве, впрочем, отнюдь не индийской) – и агрессивного фанатика, смертельного
врага жрецов и богословов, которого злоречивый Ренан возвеличил как le grand maitre en ironie6. Сам я не
сомневаюсь в том, что немало желчи (и даже esprit7) перелилось на учителя из христианской пропаганды с
ее возбужденностью, – всем ведь хорошо известна та бесцеремонность, с которой сектанты в целях
самооправдания перекраивают своих назидателей. Когда для схваток с богословами потребовался
драчливый, гневливый, скоро судящий, коварно изобретательный богослов, они сотворили себе «Бога» по

2
В делах психологии (лат.) – прим. ред.
3
Среда (фр.) – прим. ред.
4
Состояние (лат.) – прим. ред.
5
Непременное свойство (лат.) – прим. ред.
6
Великий мастер иронии (фр.) – прим. ред.
7
Острый ум, остроумие (фр.) – прим. ред.
потребности своей: без колебаний они вложили в его уста самые неевангельские понятия, без которых
нельзя было теперь и шагу ступить, – вроде «второго пришествия», «Страшного суда», всякого рода
земных ожиданий и обетований...
Психология «Евангелия» не ведает понятий вины и наказания, не ведает и «вознаграждения».
«Грех» и любая дистанция между Богом и человеком упразднены, в том-то и заключается «радостная
весть». Блаженство не обещают и не связывают с выполнением условий: блаженство – единственная
реальность, а остальное – знаки, чтобы говорить о ней...
Последствия такого положения переносятся на новое поведение, собственно евангельское. Не
«вера» отличает христианина – он действует; он отличается тем, что поступает иначе. Тем, что ни словом,
ни душой не противится тому, кто творит ему зло. Тем, что не признает различия между соплеменником и
иноземцем, между иудеем и неиудеем («ближний» – это, собственно, единоверец, иудей). Тем, что ни на
кого не гневается, никем не пренебрегает. Тем, что не ходит в суды и не дается им в руки (он «не
клянется»). Тем, что ни при каких обстоятельствах не разводится с женой, даже если неверность ее
доказана... Все в сущности одно, следствие одного инстинкта...
Жизнь Искупителя и была лишь таким практическим поведением, – смерть – не чем иным... Ему не
нужны были формулы и ритуалы общения с Богом – не нужно было даже молиться. С иудейским учением
о покаянии и примирении он свел счеты – ему известно, что лишь благодаря практическому, жизненному
поведению можно чувствовать себя «божественным», «блаженным», «евангельским» – во всякую минуту
ощущать себя «сыном божьим». Не «покаяние», не «молитва о прощении» ведет к Богу, а одно лишь
евангельское поведение; оно-то и есть «Бог»... Вот чему положило конец Евангелие – иудаизму с его
понятиями «греха», «прощения грехов», «веры», «спасения верой»: «радостная весть» означала отрицание
всего церковного учения иудаизма.
Единственная психологическая реальность «искупления» – это глубочайшее инстинктивное
понимание того, как надо жить, чтобы ощущать себя живущим «на небесах», в «вечности», – тогда как при
любом ином поведении отнюдь не пребываешь «на небесах»... Не новая вера, а новый путь жизни...
Если я хоть что-то смыслю в этом человеке, в нем, думавшем символами, так это вот что: как
реальность, как «истину» он воспринимал лишь реальность внутреннего, а все прочее, природное,
временное, пространственное, историческое, понимал лишь как знак, как материал своих притч. «Сын
Человеческий» – не конкретная историческая личность, не что-то отдельное и уникальное, а извечный
факт, психологический символ, свободный от связи с понятием времени. То же, причем в самом высоком
смысле, верно сказать и о Боге, как типично символистски представлял себе его этот человек, и о «Царстве
Божьем», «Царстве Небесном», о «сынах Божьих». Нет ничего менее христианского, чем церковные
огрубления – личный Бог, «Царство Божие», которое грядет, «царство небесное» по ту сторону, «Сын
Божий» в качестве второй ипостаси Троицы. Все это – простите за выражение — кулаком в глаз Евангелия,
– да в какой глаз! Все это – всемирно-историческое циническое глумление над символом... И ведь
очевидно, к чему относятся эти знаки – «отец», «сын», – очевидно, но не для всякого ока, это я признаю:
слово «сын» подразумевает приобщение к совокупному чувству преображения всего на свете
(блаженство), а слово «отец» – само это чувство, чувство вечности и завершенности всего... Стыдно
припоминать, во что обратила церковь такую символику – не выставлена ли у порога христианской
«веры» история Амфитриона? А еще догмат о «непорочном зачатии»?.. Да ведь им опорочено зачатие...
«Царство Небесное» – это состояние сердца, а отнюдь не то, что находится «над землею» и грядет
«после смерти». Понятие о естественной смерти вообще отсутствует в Евангелии: смерть – не мост, не
переход, совсем нет смерти, потому что она принадлежит лишь кажущемуся миру, от которого только та
польза, что в нем можно черпать знаки. И «смертный час» – тоже не христианское понятие: для
проповедующего «радостную весть» нет «часа», нет времени, нет и физической жизни с ее кризисами...
«Царство Божие» не ждут – для него нет ни вчерашнего, ни послезавтрашнего дня, и через тысячу лет оно
не грядет – это только опыт сердца: оно повсюду, оно нигде...
«Радостный вестник» умер, как жил, как учил, – не ради «искупления людей», а для того чтобы
показать, как надо жить. Практическое поведение – вот что завещал он человечеству: свое поведение
перед судьями, перед солдатами, перед обвинителями, перед всевозможной клеветой и издевательствами,
– свое поведение на кресте. Он ничему не противится, не защищает своих прав, не делает и шага ради того,
чтобы предотвратить самое страшное, – более того, он еще торопит весь этот ужас... И он молит, он
страдает и любит вместе с теми и в тех, кто чинит ему зло... Не противиться, не гневаться, не призывать к
ответу... И злу не противиться – любить его...
Перенося центр тяжести жизни в «мир иной» – в Ничто, отнимают у нее центр тяжести вообще.
Великая ложь личного бессмертия разрушает разум, уничтожает естественность инстинкта – все, что есть
в инстинкте благодетельного, все, что способствует в нем жизни и обеспечивает будущее, все это отныне
возбуждает подозрение. Жить так, чтобы не было в жизни смысла, – вот что становится теперь смыслом
жизни... Для чего здравый смысл, для чего чувство благодарности к отечеству и предкам, зачем трудиться
вместе с другими, доверять им, споспешествовать общему благу, заботиться о нем?.. Сколько «соблазнов»,
отвлекающих от правого пути... а необходимо одно... Чтобы каждый, будучи «бессмертной душой»,
равнялся всем прочим, чтобы в собрании всех живых существ «спасение» каждого отдельного человека
могло претендовать на непреходящую значимость и ничтожный ханжа и всякий свихнувшийся на три
четверти бездельник могли воображать, будто ради них будут непрестанно нарушаться законы природы, –
столь бесконечное и бесстыдное возрастание всяческого себялюбия невозможно бичевать с достаточным
презрением. И все же христианство обязано своими победами этой жалкой лести, возбуждавшей
тщеславие личности, – так убедили принять христианство неудачников и бунтовщиков, всяких подонков,
всевозможные убожества. «Спасение души» – а в переводе; «Весь мир вращается вокруг меня»... Самую
отраву вероучения – «равные права для всех» – христианство сеяло наиболее последовательно; оно – из
самых потаенных уголков дурных инстинктов – вело ожесточенную войну с чувствами почтительности и
дистанции, разделяющими людей, иными словами – самой основной предпосылкой возвышения, роста
культуры: из ressentiment'a масс христианство выковало главное орудие борьбы с нами, со всем
благородным, радостным, восторженно-приподнятым, что только ни есть на земле, орудие борьбы против
нашего земного счастья... Признать «бессмертие» всякого Петра и Павла значило совершить величайшее,
значило совершить ужаснейшее злодеяние в отношении благородного человечества... Не будем
недооценивать и той фатальности, которая благодаря христианству проникла во все, вплоть до политики!
Сейчас никто не смеет притязать на особые привилегии, на права господства, на почтительное отношение
к себе и себе подобным, – никто не решается настаивать на пафосе дистанции... Наша политика больна
малодушием!.. Аристократизм умонастроения был коварно-подпольно подорван ложью о равенстве душ, и
если вера в «преимущественные права большинства» творит и будет еще творить революции, то именно
христианство – можете в том не сомневаться! – именно христианские суждения ценности переводят
любую революцию в одно сплошное море крови и преступлений! Христианство – это восстание
пресмыкающихся по земле против всего, что стоит и высится: Евангелие «низких» принижает...
(Ницше Ф. Антихристианин / Ф. Ницше //Сумерки богов. М., 1989. С. 29 – 30, 29 – 49, 51 – 53, 61 – 63).
ЖИЗНЬ И ВОЛЯ К ВЛАСТИ. ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ. СВЕРХЧЕЛОВЕК
Но чтобы поняли вы мое слово о добре и зле, я скажу вам еще свое слово о жизни и свойстве всего
живого.
Все живое проследил я, я прошел великими и малыми путями, чтобы познать его свойство.
Стогранным зеркалом ловил я взор жизни, когда уста ее молчали, – дабы ее взор говорил мне. И ее
взор говорил мне.
Но где бы ни находил я живое, везде слышал я и речь о послушании. Все живое есть нечто
повинующееся.
И вот второе: тому повелевают, кто не может повиноваться самому себе. Таково свойство всего
живого.
Но вот третье, что я слышал: повелевать труднее, чем повиноваться. И не потому только, что
повелевающий несет бремя всех повинующихся и что легко может это бремя раздавить его:
Попыткой и дерзновением казалось мне всякое повелевание, и, повелевая, живущий всегда рискует
самим собою.
И даже когда он повелевает самому себе – он должен еще искупить свое поведение. Своего
собственного закона должен он стать судьей, и мстителем, и жертвой.
Но как же происходит это? – спрашивал я себя. Что побуждает все живое повиноваться и повелевать
и, повелевая, быть еще повинующимся? […]
Везде, где находил я живое, находил я и волю к власти; и даже в воле служащего находил я волю быть
господином.
Чтобы сильнейшему служил более слабый – к этому побуждает его воля его, которая хочет быть
господином над еще более слабым: лишь без этой радости не может он обойтись.
И как меньший отдает себя большему, чтобы тот радовался и власть имел над меньшим, – так
приносит себя в жертву и больший и из-за власти ставит на доску – жизнь свою.
В том и жертва великого, чтобы было в нем дерзновение, и опасность, и игра в кости насмерть.
А где есть жертва, и служение, и взоры любви, там есть и воля быть господином. Крадучись,
вкрадывается слабейший в крепость и в самое сердце сильнейшего – и крадет власть у него.
И вот какую тайну поведала мне сама жизнь. «Смотри, – говорила она, – я всегда должна
преодолевать самое себя.
Конечно, вы называете это волей к творению или стремлением к цели, к высшему, дальнему, более
сложному – но все это образует единую тайну:
Лучше погибну я, чем отрекусь от этого; и поистине, где есть закат и опадание листьев, там жизнь
жертвует собою – из-за власти!
Мне надо быть борьбою, и становлением, и целью, и противоречием целей: ах, кто угадывает мою
волю, угадывает также, какими кривыми путями она должна идти!
Что бы ни создавала я и как бы ни любила я созданное – скоро я должна стать противницей ему и
моей любви: так хочет моя воля.
И даже ты, познающий, ты только тропа и след моей воли: поистине, моя воля к власти ходит по
следам твоей воли к истине!
Конечно, не попал в истину тот, кто запустил в нее словом о «воле к существованию»: такой воли –
не существует!
Ибо то, чего нет, не может хотеть; а что существует, как могло бы оно еще хотеть существования!
Только там, где есть жизнь, есть и воля; но это не воля к жизни, но – так учу я тебя – воля к власти!
Многое ценится живущими выше, чем сама жизнь; но и в самой оценке говорят – воля к власти!» –
Так учила меня некогда жизнь, и отсюда разрешаю я, вы, мудрейшие, также загадку вашего сердца.
Поистине, я говорю вам: добра и зла, которые были бы непреходящими, – не существует! Из себя
должны они все снова и снова преодолевать самих себя.
При помощи ваших ценностей и слов о добре и зле совершаете вы насилие, вы, ценители ценностей:
и в этом ваша скрытая любовь, и блеск, и трепет, и порыв вашей души.
Но еще большее насилие и новое преодоление растет из ваших ценностей: об них разбивается яйцо
и скорлупа его.
И кто должен быть творцом в добре и зле, поистине, тот должен быть сперва разрушителем,
разбивающим ценности.
Так принадлежит высшее зло к высшему благу; а это благо есть творческое. –
Будем же говорить только о нем, вы, мудрейшие, хотя и это дурно. Но молчание еще хуже; все
замолчанные истины становятся ядовитыми.
И пусть разобьется все, что может разбиться об наши истины! Сколько домов предстоит еще
воздвигнуть! –
(Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого/Ф. Ницше. // Соч. в 2 т. М.: Мысль, 1996. Т. 2.
С. 82 – 83).

В какой мере я нашел понятие «трагического», конечное познание того, что такое психология
трагедии, это выражено мною еще в «Сумерках идолов»: «Подтверждение жизни даже в самых
непостижимых и суровых ее проблемах; воля к жизни, ликующая в жертве своими высшими типами
собственной неисчерпаемости, – вот что назвал я дионисическим, вот в чем угадал я мост к психологии
трагического поэта. Не для того, чтобы освободиться от ужаса и сострадания, не для того, чтобы
очиститься от опасного аффекта бурным его разряжением – так понимал это Аристотель, – а для того,
чтобы, наперекор ужасу и состраданию, быть самому вечной радостью становления, – той радостью,
которая заключает в себе также и радость уничтожения…» В этом смысле я имею право понимать самого
себя как первого трагического философа – стало быть, как крайнюю противоположность и антипода
всякого пессимистического философа. До меня не существовало этого превращения дионисического
состояния в философский пафос: недоставало трагической мудрости – тщетно искал я ее признаков даже у
великих греческих философов за два века до Сократа. Сомнение оставил во мне Гераклит, вблизи
которого я чувствую себя теплее и приятнее, чем где-нибудь в другом месте. Подтверждение исчезновения
и уничтожения, отличительное для дионисической философии, подтверждение противоположности и
войны, становление, при радикальном устранении самого понятия «бытие» – в этом я должен признать
при всех обстоятельствах самое близкое мне из всего, что до сих пор было помыслено. Учение о «вечном
возвращении», стало быть, о безусловном и бесконечно повторяющемся круговороте всех вещей, – это
учение Заратустры могло бы однажды уже существовать у Гераклита. Следы его есть по крайней мере у
стоиков, которые унаследовали от Гераклита почти все свои основные представления. –
(Ницше Ф. Ecce Homo. Как становятся сами собою / Ф. Ницше //Соч. в 2 т. М.: Мысль. 1996. Т. 2. С.730 – 731).

Пой и шуми, о Заратустра, врачуй новыми песнями свою душу: чтобы ты мог нести свою великую
судьбу, которая не была еще судьбою ни одного человека!
Ибо твои звери хорошо знают, о Заратустра, кто ты и кем должен ты стать: смотри, ты учитель
вечного возвращения, – в этом теперь твое назначение!
Ты должен первым возвестить это учение, – и как же этой великой судьбе не быть также и твоей
величайшей опасностью и болезнью!
Смотри, мы знаем, чему ты учишь: что все вещи вечно возвращаются и мы знаем вместе с ними и что
мы уже существовали бесконечное число раз и все вещи вместе с нами.
Ты учишь, что существует великий год становления, чудовищно великий год: он должен, подобно
песочным часам, вечно сызнова поворачиваться, чтобы течь сызнова и опять становиться пустым, –
– так что все эти годы похожи сами на себя, в большом или малом, – так что и мы сами, в каждый
великий год, похожи сами на себя, в большом и малом.
И если бы ты захотел умереть теперь, о Заратустра, – смотри, мы знаем также, как стал бы тогда
говорить к самому себе; но звери твои просят тебя не умирать еще.
Ты стал бы говорить бестрепетно, вздохнув несколько раз от блаженства: ибо великая тяжесть и
уныние были бы сняты с тебя, о самый терпеливый!
«Теперь я умираю и исчезаю, – сказал бы ты, – и через мгновение я буду ничем. Души также смертны,
как и тела.
Но связь причинности, в которую вплетен я, опять возвратиться, – она опять создаст меня! Я сам
принадлежу к причинам вечного возвращения.
Я снова возвращусь с этим солнцем, с этой землею, с этим орлом, с этой змеею – не к новой жизни,
не к лучшей жизни, не к жизни, похожей на прежнюю:
– я буду вечно возвращаться к той же самой жизни, в большом и малом, чтобы снова учить о вечном
возвращении всех вещей,
– чтобы повторять слово о великом полдне земли и человека, чтобы опять возвещать людям о
сверхчеловеке.
Я сказал свое слово, я разбиваюсь о свое слово: так хочет моя вечная судьба, – как провозвестник,
погибаю я!
Час настал, когда умирающий благословляет самого себя. Так – кончается закат Заратустры». –
(Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого/ Ф. Ницше. // Соч. в 2 т. М.: Мысль, 1996. Т.
2. С. 160 – 161).

Абсолютная перемена, наступающая с отрицанием Бога –


Нет больше абсолютно никакого владыки над нами; прежний мир, мир оценок, – теологичен, и он
опрокинут, –
Короче: нет никакой высшей инстанции: там, где возможен Бог, мы сами и суть Бог…
И мы должны приписать себе атрибуты, которые приписывали Богу.
(Ницше Ф. Из наследия //Иностр. литер. 1990. № 4. С.. 191).

Но однажды, в пору более сильную, нежели эта трухлявая, сомневающаяся в себе современность, он-
таки придет, человек-искупитель, человек великой любви и презрения, зиждительный дух, чья насущная
сила вечно гонит его из всякой посторонности и потусторонности, чье одиночество превратно толкуется
людьми, словно оно было бы бегством от действительности – тогда как оно есть лишь погружение,
захоронение, запропащение в действительность, дабы, выйдя снова на свет, он принес бы с собой
искупление этой действительности: искупление проклятия, наложенного на нее прежним идеалом. Этот
человек будущего, который избавит нас как от прежнего идеала, так и от того, что должно было вырасти из
него, от великого отвращения, от воли к Ничто, от нигилизма, этот бой полуденного часа и великого
решения, наново освобождающий волю, возвращающий земле ее цель, а человеку его надежду, этот
антихрист и антинигилист, этот победитель Бога и Ничто – он-таки придет однажды.
(Ницше Ф. К генеалогии морали / Ф. Ницше. // Соч. в 2 т. М.: Мысль, 1996. Т. 2. С. 471).

На Новый год. Еще живу я, еще мыслю я: я должен еще жить, ибо я должен еще мыслить. Sum, ergo
cogito: cogito ergo sum. Сегодня каждый позволяет себе высказывать свое желание и заветнейшую мысль;
что ж, и я хочу сказать, чего бы я желал сегодня от самого себя и какая мысль впервые в этом году
набежала мне на сердце, – какой мысли сподобилось стать основой, порукой и сладостью всей
дальнейшей моей жизни! Я хочу все больше учиться смотреть на необходимое в вещах как на прекрасное:
так, буду я одним из тех, кто делает вещи прекрасными. Amor fati8: пусть это будет отныне моей любовью!
Я не хочу вести никакой войны против безобразного. Я не хочу обвинять, я не хочу даже обвинителей.
Отводить взор – таково да будет мое единственное отрицание! А во всем вместе взятом я хочу однажды
быть только утвердителем!
(Ницше Ф. Веселая наука / Ф. Ницше // Соч. в 2 т. М.: Мысль. 1996. Т. 1. С.624).

Моя формула для величия человека есть amor fati: не хотеть ничего другого ни впереди, ни позади,
ни во веки вечные. Не только переносить необходимость, но и не скрывать ее – всякий идеализм есть ложь
перед необходимостью, любить ее…
(Ницше Ф. Ecce Homo. Как становятся сами собою / Ф. Ницше //Соч. в 2 т. М.: Мысль. 1996. Т. 2. С. 721).

ВОЛЯ К ВЛАСТИ КАК ПОЗНАНИЕ

А) Метод исследования
466. Не победа науки является отличительной чертой нашего XIX века, но победа научного метода
над наукой.
467. История научного метода почти отождествляется Огюстом Контом с самой философией.
468. Великие методологи: Аристотель, Бэкон, Декарт, Огюст Конт.
469. Наиболее ценные открытия делаются позднее всего; наиболее же ценные открытия — это
методы.
Все методы, все предпосылки нашей современной науки встречали в течение тысячелетий
глубочайшее презрение; сторонники таковых исключались из общения с порядочными людьми,
считались «врагами Бога», отрицателями высшего идеала, «одержимыми бесом».
Против нас был направлен весь пафос человечества; наше представление о том, чем должна быть
«истина», в чем должно заключаться служение истине, наша объективность, наш метод, наши спокойные,
осторожные, недоверчивые приемы были в полном презрении... В сущности дольше всего мешал

8
Любовь к судьбе (лат.) – прим. ред.
человечеству некоторый эстетический вкус: оно верило в живописный эффект истины, оно требовало от
познающего, чтобы тот сильно действовал на фантазию.
Может показаться, будто мы являем собой некоторую противоположность, будто нами сделан
скачок: на самом же деле привычка к обращению с моральными гиперболами подготовила шаг за шагом
тот пафос более умеренного свойства, который воплотился в виде научного мышления.
Добросовестность в мелочах, самоконтроль религиозного человека послужили подготовительной
школой в деле образования научного мышления: и прежде всего образ мыслей, который серьезно
относится к проблемам независимо от результатов, которые могут получиться лично для исследователя...

В) Теоретико-познавательный отправной пункт


470. Глубокое отвращение к тому, чтобы раз навсегда успокоиться на каком-нибудь одном
широком миропонимании. Соблазнительность противоположного способа мыслить: не допускать лишить
себя привлекательности, энигматического характера.
471. Предположение, что в основе вещей все совершается настолько морально, что всегда бывает
прав человеческий разум — есть простодушное предположение честных простых людей, следствие их
веры в божественную нелживость — Бог, понимаемый как творец вещей. Понятия как наследие какого-
либо потустороннего предсуществования.
472. Отрицание так называемых «фактов сознания». Наблюдение в тысячу раз труднее,
заблуждение является, быть может, вообще необходимым условием наблюдения.
473. Интеллект не может критиковать самого себя, именно потому, что мы не имеем возможности
сравнивать его с иновидными интеллектами, и потому, что его способность познавать могла бы
проявиться лишь по отношению к «истинной действительности», т. е. потому, что для критики интеллекта
нам нужно было бы быть высшими существами с «абсолютным познанием». Это предполагало бы уже, что,
помимо всяких перспективных способов рассмотрения и чувственно-духовного усвоения, существует еще
нечто, некая «вещь в себе». Но психологическая дедукция веры в вещи не позволяет нам говорить о
«вещах в себе».
474. Что между субъектом и объектом существует некоторого рода адекватное отношение; что
объект есть нечто такое, что, рассматриваемое изнутри, является субъектом, это есть простодушное
открытие, которое, как я думаю, уже отложило свое время. Мера того, что вообще доходит до нашего
сознания, находится в полнейшей зависимости от грубой полезности осознания: как могла бы эта столь
узкая перспектива сознания позволить нам высказать о «субъекте» и «объекте» что-либо, что затрагивало
бы реальность!
475. Критика новейшей философии: ошибочность отправного пункта, будто существуют «факты
сознания» — будто в области самонаблюдения нет места феноменализму.
476. «Сознание» — в какой степени кажутся поверхностными представляемое представление,
представляемая воля, представляемое чувство (единственное нам известное)! Наш внутренний мир также
«явление»!
477. Я утверждаю феноменальность также и внутреннего мира: все, что является в нашем сознании,
с самого начала во всех подробностях прилажено, упрощено, схематизировано, истолковано, —
действительный процесс внутреннего «восприятия», причинная связь мыслей, чувств, желаний, связь
между субъектом и объектом абсолютно скрыта от нас и, быть может, есть только наше воображение. Этот
«кажущийся внутренний мир» обработан совершенно в тех же формах и теми же способами, как и
«внешний» мир. Мы нигде не наталкиваемся «на факты»; удовольствие и неудовольствие суть позднейшие
и производственные феномены интеллекта...
«Истинная причинность» не дается нам в руки; предположение непосредственной причиной связи
между мыслями в той форме, как его делает логика, есть следствие наигрубейшего и, в высшей степени,
неуклюжего наблюдения. Между двумя мыслями еще имеете место игра всевозможных аффектов, но
движения слишком быстры; поэтому мы не замечаем их; отрицаем их наличность...
«Мышление», как его себе представляют теоретики познания, не имеет места вовсе; это —
совершенно произвольная фикция, достигаемая выделением одного элемента из процесса и исключением
всех остальных, искусственное приспособление в целях большей понятности...
«Дух», нечто, что думает или, пожалуй, даже «дух абсолютный, чистый, pur (безупречный /фр./)» —
вся эта концепция есть производное, вторичное следствие ложного самонаблюдения, верящего в
«мышление»: здесь, во- первых, изобретен акт, которого на самом деле не бывает — «мышление», и, во-
вторых, придуман субъект — субстрат, являющийся источником каждого из актов этого мышления и
только их; это значит, что как действие, так и деятель выдуманы.
478. Не следует искать феноменализма в ненадлежащем месте: нет ничего феноменальнее или,
говоря яснее, нет ничего более о б м а н ч и в о г о, как этот внутренний мир, наблюдаемый нами с
помощью пресловутого «внутреннего» чувства.
Мы до такой степени верили в волю как причину, что, основываясь на нашем личном опыте,
вложили некоторую причину во все происходящее вообще (т. е. измерение как причину всего
происходящего).
Мы верим, что мысль и мысль, как они следуют в нас друг за другом, связаны между собой
некоторой причинной цепью: логик в, особенности, который действительно только и говорит, что о
случаях, никогда не встречающихся в действительности, привык к предрассудку, что мысли являются
причиной мыслей. Мы верим — и даже наши философы еще верят в это, — что удовольствие и боль суть
причины реакций, что в том и смысл удовольствия и боли, чтобы давать повод к реакциям. Вот уже целью
тысячелетия, как удовольствие и желание избежать неудовольствия выставляются как мотив всякого
действия. Вдумавшись немного, мы могли бы допустить, что все имело бы тот же ход, прошло бы при
наличности совершенно того же сцепления причин и действий и в том случае, если бы эти состояния –
"удовольствие и боль" — отсутствовали; и просто заблуждаются, когда утверждают, что они являются
причиной чего-либо. Это — сопутствую щ и е явления, связанные с совершенно другими последствиями и
не имеющие задачей вызывать реакции; они сами уже представляют собой действия в пределах
начавшегося процесса реакции.
In summa: все, что, сознается, есть некоторое конечное явление, некоторый заключительный акт и
не является причиной чего-либо; всякая последовательность в сознании имеет совершенно
атомистический характер. А мы пытались понять мир с обратной точки зрения — как будто не
существует ничего действующего и реального, кроме мышления, чувствования воли!..
479. Феноменализм «внутреннего мира». Xронологическое извращение: причина появляется в
сознании позднее, чем действие. Мы узнали, что боль проецируется в известное место тела, хотя и не
имеет там своего пребывания; мы узнали, что ощущение, которое наивно предполагалось обусловленным
внешним миром, скорее обусловлено миром внутренним, что истинное воздействие внешнего мира
протекает, особенно, всегда бессознательно... Та часть внешнего мира, которая отражается в нашем
сознании, является порождением того действия, которое производится на нас извне и лишь затем
проецируется как его «причина»...
В феноменализме «внутреннего мира» мы хронологически переставляем места причины и действия.
Основной факт «внутреннего опыта» — это то, что причина вымышляется после того как действие, уже
совершилось... То же можно сказать и о последовательности мыслей — мы ищем основания какой-нибудь
нашей мысли, хотя оно еще и не осознано нами: и потому в сознании выступают сначала основание, а
затем его следствия... Все наши сны суть истолкования наших общих чувств путем подыскания к этим
последним возможных причин, и притом так, что какое-либо состояние сознаётся нами лишь тогда, когда
присочиненная к нему причинная цепь уже сама появилась в сознании.
Весь внутренний опыт» покоится на том, что к известному возбуждению нервных центров
подыскивается и представляется причина, и что найденная причина выступает в сознании первой; эта
причина никоим образом не адекватна действительной причине, это — только нащупывание,
основанное на былых «внутренних опытах», т.е. на памяти. Но память сохраняет и привычку старых
интерпретаций, т. е. ложной, ошибочной причинной связи, так что «внутренний опыт» должен хранить в
себе еще и следы всех былых ошибочных причин — фикций. Наш «внешний мир», в том виде, как мы его
ежеминутно проецируем, неразрывно связан со старым заблуждением относительно основания, мы
толкуем этот мир по схеме «вещи» и т. д.
«Внутренний опыт» выступает в нашем сознании лишь после того, как он найдет себе словесную
форму для своего выражения, понятную для индивида, т.е. перевод некоторого состояния на язык более
знакомых ему состояний; «понять» значит, с наивной точки зрения только — иметь возможность
выразить нечто новoe на языке чего-то старого, знакомого. Например, выражение: «я чувствую себя
дурно» — подобное суждение предполагает большую и позднейшего происхождения нейтральность
наблюдающего; наивный человек всегда говорит: то-то и то-то производит, что я чувствую себя дурно; он
начинает ясно понимать свое недомогание лишь тогда, когда видит причину, в силу которой он должен
чувствовать себя дурно. Я называю это недостатком филологии; читать текст как текст, не перемешивая
его толкованиями, есть наиболее поздняя форма внутреннего опыта, быть может, форма почти
невозможная...
480. Не существует ни «духа», ни разума, ни мышления, ни сознания, ни души, ни воли, ни истины:
все это фикции, ни к чему не пригодные. Дело идет не о «субъекте и объекте», но об определенной породе
животных, которая может процветать только при условии некоторой относительной правильности, а
главное — закономерности ее восприятий (так, чтобы эта порода могла накоплять опыт)...
Познание работает как орудие власти. Поэтому совершенно ясно, что оно растет соответственно
росту власти.
Смысл «познания»: здесь, как и относительно терминов «добро» или «красота», нужно брать
понятие в строго и узко антропоцентрическом и биологическом смысле. Для того, чтобы определенная
порода могла удержаться и расти в силе, она должна внести в свою концепцию реальности столько
пребывающего себе равным и доступного учету, чтобы на этом можно было построить схему поведения.
Полезность с точки зрения сохранения, а не какая-нибудь абстрактно-теоретическая потребность не быть
обманутым, служит мотивом к развитию органов познания..., они развиваются так, чтобы результатов их
наблюдений было достаточно для нашего сохранения. Иначе говоря: мера желания познать зависит от
меры роста воли к власти в сказанной породе; каждая порода захватывает столько реальности, сколько она
может ее одолть и засавить служить себе.

С) Вера в «Я». Субъект


481. Против позитивизма, который не идет далее феноменов, «существуют лишь факты», сказал бы
я; нет именно фактов не существует, а только интерпретации. Мы не можем установить никакого факта «в
себе», быть может прямо бессмысленно хотеть чего-либо подобного.
«Bce cубъективно» — говорите вы, но это уже толкование. «Субъект» не есть что-либо данное, но
нечто присочиненное, подставленное. Да и нужно ли наконец позади интерпретаций помещать еще и
интерпретирующего? Уже это одно – вымысел, гипотеза.
Поскольку вообще слово «познание» имеет смысл, мир познаваем, но он может быть истолковываем
и на иной лад, он не имеет какого-нибудь одного смысла, но бесчисленные смыслы. «Перспективизм».
Наши потребности, вот что истолковывает мир; наши влечения и их «за» и «против». Всякое
влечение есть известный вид властолюбия, всякое влечение имеет свою перспективу, которую оно хотело
бы навязать как норму всем другим влечениям.
482. Мы представляем какое-нибудь слово там, где начинается наше неведение, где мы больше
ничего не можем разглядеть, например, слово «я», слово «действовать», слово «претерпевать»: быть может
это — линии, очерчивающие горизонт нашего познания, но не «истины».
483. Мышление полагает «я»; но до сих пор верили, подобно толпе, что в «я мыслю» лежит нечто
непосредственно-достоверное, и что это «я» есть данная нам причина мышления, по аналогии с которой
мы понимаем все другие причинные отношения. Как бы привычна и неизбежна ни была теперь эта
фикция, это одно еще не может служить доводом против ее вымышленности: вера может быть условием
жизни и, несмотря на это, может быть ложной.
484. «Мыслят, следовательно существует мыслящее» — к этому сводится аргументация Декарта.
Но это значит пред полагать нашу веру в понятие субстанции «истинной уже a priori» (из предыдущего
(лат.)), ибо когда думают, что необходимо должно быть нечто «что мыслит», то это просто формулировка
нашей грамматической привычки, которая к действию полагает деятеля. Короче говоря, здесь уже
выставляется логико-метафизический постулат — не только нечто констатируется... По пути Декарта мы
не достигаем чего-либо абсолютно достоверного, но приходим лишь к факту очень сильной веры.
Если свести фразу к: «мыслят, следовательно существуют мысли», то получится чистейшая
тавтология; и именно то, что является спорным, «реальность мыслей», при этом не затрагивается; именно
в этой форме невозможно опровегнуть «иллюзорность мысли». Декарт же хотел, чтобы мысль обладала не
только кажущейся реальностью, но и реальностью в себе.
485. Понятие субстанции есть вывод из понятия субъекта – не обратно! Если мы пожертвуем душой,
«субъектом», то отпадает и предпосылка для субстанции вообще. Получаются степени сущего, но
утрачивается само сущее.
Критика «действительности»: к чему ведет «наибольшая или меньшая действительность, градация
бытия, в которую мы верим? Степень нашего чувства жизни и власти (логика и связь пережитого) дает нам
мерило «бытия», «реальности», «неиллюзорности». Субъект — это терминология нашей веры в единство
всех различных моментов высшего чувства реальности: мы понимаем эту веру как действие одной
причины, мы так глубоко верим в нашу веру, что ради нее и изобретаем собственно «истину»,
«действительность», «субстанциональность». «Субъект» есть фикция, будто многие наши одинаковые
состояния суть действия одного субстрата; но мы сами же создали «одинаковость» этих состояний; на деле
одинаковость нам не дана, а мы сами предполагаем эти состояния равными и приспособляем их друг к
другу.
486. Нужно было бы знать, что такое бытие, для того, что решить реально ли то или иное
(например, «факты сознания»); также — что такое достоверность, что такое познание, и т.п. Но так как мы
этого не знаем, то критика познавательной способности бессмысленна: как может орудие критиковать
само себя, если оно для критики может пользоваться только собою? Оно даже не может само определить
себя!
487. Не должна ли всякая философия обнаружить в конце концов те предпосылки, на которых
покоится движение разума — нашу веру в "я" как в субстанцию, как в единственную реальность на
основании которой мы вообще приписываем вещам реальность? Древнейший "реализм" является на сцену
позднее вcero, и именно в тот самый момент, когда вся религиозная история человечества познает себя
как историю суеверия в существование душ. Здесь некоторый предел: наше мышление само уже заключает
в себе эту веpy (c ее различением субстанции, акциденции, действия, деятеля и т.д.); отказаться от нее
значит: не иметь более права мыслить.
Но вера, как ни необходима она для поддержания существ, не имеет однако ничего общего с истиной,
это можно видеть, напр., даже из того, что мы принуждёны верить во время, пространство и движение, не
чувствуя себя однако вынужденными признавать за ними абсолютную реальность.

488. Психологическая дедукция нашей веры в разум. Понятие «реальности», «бытия»


заимствовано из нашего чувства «субъекта».
Субъект — он истолковывается на основании личного опыта так, что "я" является субстанцией,
причиной всяческого действия, деятелем.
Логико-метафизические постулаты, вера в субстанцию, акциденцию, атрибут и т. д. черпает силу
своей убедительности для нас в привычке рассматривать каждый наш поступок как проявление нашей
воли; так что «я» как субстанция не погибает во множественности перемен. Но никакой воли не
существует.
У нас нет никаких категорий, при помощи которых мы могли бы отличать «мир в себе» от «мира как
явление». Все наши категории разума — сенсуалистического происхождения, скопированы с
эмпирического мира. «Душа», «я» — история этих понятий показывает, что здесь мы имеем дело с очень
старым различением («дыхание», «жизнь»)...
Если не существует ничего материального, то не существует также и ничего нематериального.
Понятие не заключает в себе более ничего.
Никаких субъектов — «атомов». Сфера всякого субъекта постоянно разрастается или сокращается,
перемещается постоянно и центр системы; в случае, когда он не в силах организовать усвоенную массу, он
распадается надвое. С другой стороны, он может преобразовать более слабый субъект, не уничтожая его, в
подручную себе силу и до известной степени образовать с ним вместе новое единство. He «субстанция»,
но скорее нечто такое, что само в себе стремится к усилению; и что хочет лишь косвенно «сохранить» себя
(оно хочет п р е в з о й т и самого себя).
489. Все, что выступает в сознании как "единство" уже само по себе чрезвычайно сложно — мы
имеем всегда лишь видимость единства.
Феномен тела наиболее богатый, отчетливый и осязательный феномен; методически поставить его
на первое место, ничего не предрешая о его конечном значении.
490. Допущение единого субъекта, пожалуй, не является необходимым; может быть не менее
позволительно принять множественность субъектов, солидарные деятельность и борьба которых лежат в
основе нашего мышления и вообще нашего сознания. Некоторого рода аристократия «клеток», в которых
заложена власть? Конечно, только pares (равные (лат.)), которые привыкли совместно управлять и умеют
повелевать?
Мои гипотезы: Субъект как множественность.
Боль интеллектуальна и зависит от суждения «вредно»; она проецирована.
Действие всегда «бессознательно»: найденная путем умозаключения и представляемая причина
проецируется, следует во времени.
Удовольствие есть известный род боли. Единственная с и л а, которая действительно существует,
того же свойства, что и воля, известный род командования над другими субъектами, которые изменяются
в зависимости от последнего.
Постоянная бренность и неуловимость субъекта. «Смертная душа».
Число как перспективная форма.
491. Вера в тело фундаментальнее веры в душу; последняя возникла из ненаучных наблюдений над
агонией тела (нечто такое, что его покидает). Вера в истинность снов.
492. Исходная точка: тело и физиология; почему? Мы приобретаем этим путем правильное
представление о свойстве нашего субъекта-единства, именно как о правителе, стоящем во главе
некоторого общества (не «жизненных» или «душевных» сил), равным образом о зависимости этих
правителей от управляемых и от условий порядка рангов и разделения труда, определяющих возможности
как частей, так и целого. Мы узнаем также, что живые единства непрерывно возникают и умирают и что
вечность не есть необходимое свойство «субъекта»; равным образом, что борьба выражается также в
повиновении и повелевании, а постоянно изменяющееся установление границ власти есть свойство
жизни. Некоторая н е известность, в которой находится правитель относительно отдельных отправлений
и даже беспорядков в среде управляемого им общества, принадлежит к условиям, при которых вообще
приходится управлять. Короче говоря, мы научаемся ценить также и незнание, необходимость видеть все в
общих и грубых чертах, упрощение и фальсификацию, перспективное. Самое же важное, чтобы нам была
ясна однородность повелителя и подчиненных, как чувствующих, желающих, мыслящих — и чтобы мы
научились заключать о субъективной, невидимой жизни везде, где мы видим или угадываем движение в
теле. Движение есть символика для глаза; она указывает на то, что нечто чувствуется, желается, мыслится.
Прямой расспрос субъекта о субъекте и всякое самоотражение духа имеют ту опасную сторону, что
для деятельности духа могло бы быть полезно и важно истолковывать себя ложно. По этому мы
вопрошаем тело и отклоняем показания обостренных чувств; если хотите, можно сказать, что мы
присматриваем ся, нельзя ли вступить непосредственно в сношение с подчиненными.

D) Биология стремления к познанию. Перспективизм


493. Истина есть тот род заблуждения, без которого некоторый определенный род живых существ
не мог бы жить. Ценность для жизни является последним основанием.
494. Невероятно, чтобы наше «познание» простиралось дальше, чем это нужно в образе для
сохранения жизни. Морфология показывает нам, как развиваются чувства, нервы, а также и мозг в
прямом отношении к трудности добывать себе питание.
495. «Чувство истины» — если отвергается моральный характер положения: «ты не должен лгать»
— должно оправдать себя перед другим судом — в качестве средства для поддержания человека, как воля
к власти. Также и наша любовь к прекрасному есть воля, творящая образы, пластическая воля. Оба чувства
тесно связаны; чувство действительности есть средство получить в свои руки власть преобразовывать
вещи по нашему усмотрению. Удовольствие творить и преобразовывать есть коренное удовольствие! Мы
можем постичь лишь мир, который мы сами создали.
496. О многообразии познания. Ощущать отношение чего-либо ко многому «другому» (или такое
же отношение целого вида) — значит ли это «познать» это «другое»! Данный способ знать и познавать сам
уже относится к условиям существования; при этом опрометчиво было бы заключать, что невозможны
никакие другие роды интеллекта (для нас самих) кроме того, который способствует нашему сохранению
— это фактическое условие быть может только случайно, а отнюдь не необходимо.
Наш познавательный аппарат устроен не в целях «познания».
497. Наиболее твердо укоренившиеся априорные «истины» в моих: глазах суть только
предварительные допущения, напр., закон причинности или очень крепко усвоенные привычки веры,
пустившие такие прочные корни, что н е верить в них — значило бы обречь род на гибель. Но разве в
силу этого oни могут считаться истинами? Какой вывод! Как будто истина доказывается тем, что человек
сохраняется!
498. В какой мере и наш интеллект также является следствием условий существования — мы не
имели бы его, если бы именно таким он не был нам необходим, даже если бы мы могли жить и иначе.
499. «Мыслить» в примитивном состоянии (доорганическом) — значит отстаивать известные
формы, как у кристалла. Самое существенное в нашем мышлении это включение нового материала в
старые схемы (Прокрустово ложе), уравнивание нового.
500. Чувственные восприятия проецируются «наружу»: «внутри» и «снаружи» — тут повелевает
тело?
Та самая уравнивающая и вносящая порядок сила, которая действует в идиоплазме, действует также
и при усвоении нами внешнего мира: наши чувственные восприятия являются уже результатом этого
уподобления и приравнивания по отношению ко всему прошлому в нас; восприятия непосредственно за
«впечатлением».
501. Все формы мышления, суждения, восприятия, как процессы сравнивания, имеют
предпосылкой процесс «принятия за равное» и, еще раньше, уравнивания. «Уравнивание» — это то же
самое, что усвоение приобретенной материи у амебы. «Воспоминание» возникает позднее, поскольку
уравнивающее влечение является здесь уже укрощенным, тут различие также сохраняется. Запоминание
как распределение по рубрикам и размещение, активен — кто?
502. В отношении «памяти» нам следует переучиться: здесь кроется наиболее сильное искушение
допустить существование «души», которая вне времени репродуцирует, вновь познает и т. д. Но пережитое
продолжает жить «в памяти»; против того, что оно «появляется», я ничего не могу поделать, воля тут не
при чем, как и в появлении каждой мысли. Случается нечто, что я сознаю; затем появляется нечто сходное
— кто его вызывает? Кто его будит?
503. Весь познавательный аппарат есть абстрагирующий и упрощающий аппарат —
направленный не на познавание, но на овладевание вещами: «цель» и «средство» так же далеки от
истинной сущности, как и «понятия». При помощи «цели» и «средства» овладевают процессом
(измышляют процесс, доступный пониманию), а при помощи «понятий» — «вещами», которые образуют
процесс.
504. Сознание, начинаясь совершенно внешним образом как координация и осознание
«впечатлений» — вначале наиболее удалено от биологического центра индивида; но это — процесс,
который углубляется, делается все более внутренним, непрерывно приближается к этому центру.
505. Наши восприятия, как мы их понимаем, это есть сумма всех тех восприятий, осознание
которых полезно и существенно для нас и для всего органического процесса, предшествовавшего нам,
следовательно, не все восприятия вообще (напр., неэлектрические); это значит: у нас есть чувства лишь
для известного подбора восприятий — таких, которые нам важны для нашего сохранения. Дознание
присутствует лишь постольку, поскольку оно полезно. Нет сомнения в том, что все восприятия чувств
проникнуты суждениями о ценности (полезно или вредно — следовательно, приятно или неприятно).
Каждый отдельный цвет выражает, в то же время, известную ценность для нас (хотя мы и сознаем это
редко или лишь после долгого и исключительного воздействия на нас одного и того цвета, напр., узники в
тюрьме или сумасшедшие). Также и насекомые реагируют на различные цвета: одни любят этот, другие —
тот, напр., муравьи.
506. Сначала образы — объяснить, как возникают образы в уме. Затем слова, отнесенные к
образам. Наконец понятия: возможные лишь, когда существуют слова — соединение многих образов в
нечто невидимое, но слышимое (слово). Незначительная эмоция, возникающая при «слове»,
следовательно при созерцании сходных образов, для которых существует слово — эта слабая эмоция и
есть общее, лежащее в основе понятия. Что слабые ощущения признаются одинаковыми, ощущаются как
тождественные, это основной факт. Итак, смешение двух соседних, близких ощущений в констатировании
этих ощущений; но кто же констатирует? Вера есть нечто первоначальное уже в каждом чувственном
впечатлений; некоторое своего рода «утверждение» есть первая интеллектуальная деятельность!
Некоторое «утверждение истинности» в самом начале? Как возникло «утверждение истинности»? Какое
ощущение кроется за «истинным»?
507. Оценка: «я верю, что то или другое так, а не иначе» — как сущность «истины». В оценках
находят свое выражение условия сохранения и роста. Все наши познавательные органы и чувства
развились лишь применительно к условиям сохранения и роста. Доверие к разуму и его категориям, к
диалектике, следовательно — высокая оценка логики доказывает лишь проверенную на опыте полезность
ее для жизни, но не ее «истинность». Что должна существовать известная масса верований, что мы имеем
право судить, что не допускается сомнения относительно всех существенных ценностей, — это
предпосылки всего живущего и его жизни. Итак, что нечто должно считаться за истину, —это необходимо,
а не то, что нечто есть истина.
«Истинный и кажущийся мир» — эту антитезу я свожу к отношениям ценности. Мы проецировали
условия нашего сохранения как предикаты сущего вообще. Из того, что мы должны обладать
устойчивостью в нашей вере, чтобы преуспевать, мы вывели, что «истинный» мир не может быть
изменчивым и становящимся, а только сущим.

Е) Происхождение разума и логики


508. Первоначально — хаос представлений. Представления, которые гармонировали друг с другом,
сохранились; большая же часть их погибла и продолжает погибать.
509. Царство вожделений, из которого выросла логика; стадный инстинкт как подкладка.
Допущение одинаковых случаев предполагает и «одинаковую душу». В целях соглашения и господства.

Перевод Е. Соловьевой
(Ницше Ф. Воля к власти (гл. Воля к власти как познание). М.: Транспорт, 1995. С. 193–205).

Вам также может понравиться