В марте в «Редакции Елены Шубиной» выходит новый, третий по счету, роман Гузель Яхиной
«Эшелон на Самарканд». Вновь автор рассказывает о жизни в 20-е годы XX века, теперь —под
новым углом. В центре повествования — сформированный из разномастных вагонов эвакопоезд,
— «Гирлянда» — везущий пять сотен голодающих детей из Казани в Самарканд.
1. Гузель Яхина писала «Эшелон на Самарканд» два с половиной года. За это время ей
пришлось проконсультироваться с десятком специалистов на самые разные темы — от
основ христианского вероучения до устройства паровозов, от ландшафтных особенностей
степей Казахстана и гор Узбекистана до истории Свияжска. Все эти сведения, полученные
из первых рук, нашли отражение на страницах романа. От этого он получился не только
захватывающим, но и достоверным.
5. Автор признается, что во время работы над романом настольной книгой для неё стала
докторская диссертация В.А. Полякова «Голод в Поволжье». Поразили её и два сборника:
«Голос народа», куда вошли письма крестьян и продуктовом терроре, и «Советская
деревня глазами ЧК-ГПУ-НКВД», описывающий ровно противоположный взгляд на те же
процессы. Но самым ценным и при этом шокирующим источником, по словам Гузель
Яхиной, для неё стала «Книга голода», изданная в Самаре в 1922 году: сборник
литературных сочинений голодающих – стихи, пьесы, рассказы, сочинённые жителями
голодной Самарской области.
6. В книге описывается маршрут следования поезда из Казани в Самарканд со всеми
остановками. Это реальный железнодорожный маршрут того времени, все названия
станций соответствуют 1923 году. Автор проложила его по картам железных дорог, в
основном дореволюционным. А местность, через которую проезжал эшелон, описывала
отчасти по собственным воспоминаниям (Поволжье Гузель Яхина знает хорошо), отчасти –
с помощью друга из Узбекистана, который прислал ей серию собственных фотографий,
сделанных во время путешествия на поезде из Самарканда в Уфу.
Отрывок из книги:
Прозвища были важнее имён. Что расскажет о пацане или девчонке имя, ровным почерком
заведующей Шапиро вписанное в документы? Коля, Петя, Дуняша, Махмут или Зифа — несколько
чернильных букв на бумаге всего-то. Что расскажет о человеке кличка-прозвище? Многое.
О родителях расскажет или о родине. О перенесённых болезнях или сокровенных мечтах. Какие
книги человек читал или какие фильмы смотрел. Что едал, где бывал-бродяжил. Иногда —
расскажет всю жизнь. Имена служили в эшелоне для учета контингента, как номера на
плацкартных лавках служат для удобства размещения пассажиров. А прозвища — для общения.
Поначалу Деев и не думал запоминать их. Есть в наличии ребенок — худо-бедно, но одетый,
плохо ли, хорошо, но накормленный — и славно. Деева забота — довезти дитя до Туркестана.
А уж как его зовут, по бумагам или между собой, это дело сестёр или вагонных сотоварищей. Но
вышло по-иному. Целый день пробегав по «гирлянде», к вечеру он обнаруживал, что знает
лишний десяток прозвищ: ухо само цепляло. К Арзамасу знал половину эшелона, еще через
неделю — почти всех. Некоторые клички говорили сами за себя. Если зовут мальчишку Вовка
Симбирь — что же тут непонятного? Разве что как очутился в Казани, за двести вёрст от родного
Симбирска. Ну так ехали в эшелоне пришельцы и откуда подальше: был Жора Жигулёвский,
долговязый паренёк-переросток с оспенными дырками по всему телу. Был неуёмный Обжора
Калязинский, загорелый до черноты и с чёрной же цинготной улыбкой. Были Спирька с Ахтубы
и Юлик Оренбург. Всё Поволжье отражалось в этих прозвищах, от уездных городов и до мелких
поселений: Дёма с Костромы, Углич не стреляй, Иудушка Шупашкар. География происхождения
угадывалась в прозвищах, даже если не называлась. Ника Немец — понятно, что из германских
колоний, из-под Саратова (о себе рассказать не мог, потому как по-русски говорил плохо, но слова
Saratow и Wolga на всех языках звучали одинаково). Казюк Ибрагим — понятно, что с Казани
(казюками часто дразнили выходцев из этого города). Вотяк без глаза — с Прикамья (зрение
у мальчугана было в порядке, но умел на потеху публике закатывать глаза и выворачивать веки
так, что оставались видны одни только белки, оттого и был прозван безглазым). Башкурт Гали —
с Приуралья, родины башкир. Какие-то клички рассказывали о болезнях. Деев не мог понять,
зачем сохранять в памяти — больше того, отливать в имени — воспоминания о тяжёлом, порой
смертельном. Харитоша Чахоточный, Юся Трахома, Лёша Три Тифа — кто захочет так называться?
Эти — хотели. Сами себя так и представляли: «я Веня Грипп»; «я Соня Цинга»; «я Гришка
Судорога». И чем омерзительнее было имя, тем дороже хозяину. Шанкр, Гоша Гонорея, Ося
Сифилитик, Толя Герпесный — Деева сначала передёргивало при звуке этих имен. Затем
притерпелся. «Ты хоть знаешь, что такое мамо?» — спросил однажды у мелкого пацанёнка
с монгольскими глазами по прозвищу Ченгиз Мамо. «А то!» — осклабился тот. И хлопнул себя по
ребристой, как тёрка, груди: не только знаю, но и горжусь! «Мамо» называли сибирскую язву.
Иногда ещё — «священный огонь», потому что выкашивала людей и скот быстро, как пожаром.
Вряд ли маленький Ченгиз побывал в том пожаре и вышел живёхонек. Хотя утверждать уверенно
Деев не взялся бы: эти дети были и правда — неопалимые. Кого же должны были отпугнуть
зловещие клички? Других детей? Другие болезни? Смерть? Находились и те, кто не боялся
упоминания в своём прозвище смерти. Не самые рослые, не самые заводные или шебутные —
обычные тихие мальчики, из тех, кто в очереди за пайком стоит в последних рядах. Фадя Умри
Завтра. Маркел Три Гроба. Кика Мёртвенький. Тощий и плюгавый малыш с гнутыми от голода
костями и хребтом — Карачун. Нет, Дееву нравились имена светлые, культурные. Зовут ребёнка
Бастер Китон — сразу ясно: любит кинематограф. И сразу смотришь на него с улыбкой, с теплом
в сердце, и чаще хочется его кличку произносить. Про Митю Майн-Рида и Дикого Диккенса тоже
ясно — образованное пацанье. И Ватный Ватсон, и Арамис Помоечник, и Пинкертонец. Хотят
ребята стать как герои из книг и фильмов: удачливыми, умными. Таких Деев уважал. Правда,
среди подобных прозвищ встречались и заковыристые — пахли возвышенно, по-книжному, а
смысла не понять. Коля Камамбер — из французского романа, что ли, имя стибрил? А Сёма
Баттерфляй? А Федя Фрейд? Нонка Бовари — откуда добавку к имени слямзила? А Джульетка
Бланманже? У этой и вовсе ничего не поймешь — само имя длиннющее, не то цыганское, не то
молдаванское, а довесок такой, что язык сломать можно… Гюго Безбровый — это что вообще
такое? «Гю-го» — будто не ребёнка зовешь, а кашляешь или поперхнулся… Профитроль
и Паганель — а это что за герои-любовники? Уж лучше тогда зваться коротко и по-мужски, как
ребята из старшего вагона: Смит-Вессон или Кастет Ефремыч. Эти хотя бы не скрывали своей сути,
а заявляли прямо: спуску не дадим. Агрессии Деев не одобрял, но честная позиция располагала
к себе лучше умничанья. Не одобрял и использование в прозвищах бродяжьих профессий: если
кончены скитания, зачем тащить за собой прошлое в новую жизнь? Хулиганил когда-то на улицах
парниша, обдирал прохожих, снимая с дам шубы, а с кавалеров часы. Зачем же по-прежнему
звать его Богдаша Биток, не давая о том забыть? Или катал мальчонок багажные тележки на
вокзале, прикарманивая при этом всякий мелкий скарб. Зачем же напоминать ежеминутно,
называя Сявка Тачечник? Фома Обушник, Орест Базарник, Сазон Горлохват — многие таскали за
собой былые занятия как память трудовой биографии. А больше всего в эшелоне было кличек про
стыдное и срамное. Дееву уже стукнуло двадцать с гаком — пожил на свете раза в три, а то и в
четыре дольше своих пассажиров. Но, как выяснилось, много хуже их владел словами,
описывающими греховную часть бытия. Всё, что имело отношение к пагубному и низменному —
по женской ли части, по мужской ли, — воплотилось в звонких прозвищах, от которых поначалу
впору было краснеть. Но позже пообвык, тем более что и Белая выкрикивала эти клички громко,
как и остальные. А вот сестры — те не могли, норовили обойтись безликим «мальчиком» или
назвать просто по имени, опуская привесок. Но хозяева на компромисс не шли: если уж Мишка
Гузно — так и зовите. Или если Еся Елда. Или Курдюк. Или Питишка. И какая была радость
называться Грязный Уд? И что за удовольствие именовать себя Назар Онанист? Но были, верно,
и радость, и удовольствие. Малорослые от вечного недокорма, кривоногие и тонкорукие,
с голыми детскими подмышками и срамными местами, эти мальчики хотели вырасти в мужчин —
хотя бы через прозвища. Фока Щекотун (много позже, во время купания, Деев разглядел
щекотунчик этого Фоки — малёхонькую загогулину, бледную, как гусеница на капусте). Коля
Струмент (у этого крошечный инструмент был и вовсе обрезан по магометанскому обычаю, так
что Деев подозревал в нем татарина или башкира, хотя говорил Коля только по-русски и уверял,
что помнит родителей, которые тоже говорили с ним по-русски, оставляя в детприемнике). Жора
Порнохват. Зеленоглазый и веснушчатый Фаллос… Не отставали и девочки: Лилька-Пипилька,
Блудливая Ларка, Жанка-Лежанка — впору бордель открывать, с такими-то именами! (У Лильки
кожа сохла и сходила слоями, как берёзовая кора; Ларка писалась по ночам, а Жанка вечно хотела
есть и говорить могла только о еде.) Сестры предложили было девочкам придумать новые
прозвища — красивые, звучные, из книг или песен. Те отказались наотрез — дорожили старыми
кличками и заключённой в них женской сутью больше, чем красотой. Некоторые прозвища
казались безобидны и даже смешны — Овечий Орех или Егор-Глиножор. Позже Деев понял, что
за веселостью этой скрывается история жизни совсем не веселая. Овечий Орех родился некстати,
в первый голодный год, и мать из жалости купала его в овечьем помете, чтобы скорее умер. Не
успел — умерла она, а его забрали в приют. Про жизнь в отчем доме помнил одно: как мать
собирала по колхозному хлеву пахучие бараньи катышки, а он ползал рядом, по полу. Когда чуть
подрос, понял, для чего собирала (детдомовские объяснили), но зла на мать не держал, наоборот,
зваться хотел только Овечьим Орехом, а про те минуты в хлеву рассказывал каждому охотно и по
многу раз. Егор-Глиножор с детства слушал рассказы про Глиняную гору, из которой во время
голодных лет люди черпали глину и ели вместо хлеба. Когда голодный год наступил и дед
с бабкой слегли от бессилия, отправился искать. Нашел. Наковырял целое ведро глины и приволок
домой. Стали есть её всей семьей, втроём, а она противная, голод не утоляет. Дед с бабкой после
этого возьми и умри. Так Егор убил свою семью. Убеждали его сёстры, что не он стариков сгубил,
а голод, но мальчик настаивал: я убил… Таких историй было — пять вагонов. Да все шесть, если
считать с лазаретом. Будь воля Деева, при посадке в поезд отменил бы все старые прозвища,
чтобы дети сбросили их с себя, как сбрасывали на казанском вокзале казённую одежду и обувь.
Но его воли на то не было.