Вы находитесь на странице: 1из 6

Отчего-то… Завораживает.

Иллюзия обособляющей защищенной замкнутости рушится с


корнями и вмиг, грязным валом летит в глаза размолотая кирпичная пыль. Хочется, чтобы как в не
таком и далеком детстве, забиться с ногами и головой под одеяло, включить канал помогающих
стать вздорным, задорным да заводным мультиков, обхватить подкашивающего на оба глаза
плюшевого кролика, чье имя украла подступившая к горлу не детская и не взрослая
недожизнь… Другой же половине Вэй Усяня, которая дурная, необузданная и своенравная,
вечно ищущая себе на задницу проблем, хочется вынырнуть в ночь — прямо через распахнутую
форточку высокого-высокого этажа, например — да куда-нибудь подальше отсюда сбежать, чтобы
забыть и выбросить узнанный голос из невольно и несправедливо привороженной тем
головы. — А с чего бы это мне тебя слушаться? — набравшись дерзости, с каким-то новым
неприятно-елейным тоном едва ли не мурлыкает он. Проводит по растрескавшимся от всех
нарисованных ужимок губам языком, вздергивает тонкие шнурки темных бровей, взволнованно
царапается по ладони покусанным ногтем. — В своей квартире я ведь имею полное право делать
то, что хочу. И так, как хочу. Так что не пойму никак, чего это ты ко мне прицепился? Что у тебя за
проблемы? — То за проблемы, что я не могу уснуть, — разносится с той стороны какое-то
вроде бы и неестественно спокойное, только вот спокойствие то насквозь неправильное,
обманчивое, прозрачное и лживое, как саван на плечах явившегося зимней полночью
привидения. Да и Вэй Усянь почти кожей чувствует, как в спокойствии этом зарождается
тщательно скрываемое недовольство, похрустывающее собравшимся на подоконнике в
тридцатиградусный мороз льдом. — Не первую ночь, между прочим. — Ну и мне-то с того что?
— вспыливать неуместно, Вэй Усянь это даже понимает, как прекрасно понимает и то, к чему
человек за стеной клонит и на что жирным ударом лбом в лоб тычет, но… Именно из-за всего
этого он и вспыливает. Именно из-за всего этого, всклокочиваясь и распаляясь, орет: — Мне до
этого какое, по-твоему, дело?! Это же только твои проблемы, что ты не можешь по какой-то
идиотской причине уснуть! Не хочешь спать — так и не спи, что ты меня-то этим
терроризируешь?! — Потому что ты тут поселился, поэтому, очевидно, и не могу. Я же уже всё
тебе объяснил, — голос, как кажется Вэй Усяню, начинает злиться, в интонациях что-то клацает и
трещит, и его искренне потрясает то, каким тот при этом остается возмутительно ровным, не
срывающимся ни на более высокий тон, ни тем более на крик. — Мне вставать рано утром на
работу. Куда раньше, чем тебе на твою учебу. Или куда ты там ходишь. И я бы не хотел, чтобы… —
остального переполошенный, ударенный, как не зря когда-то любил говорить брат, Вэй Усянь уже
не слышит. Отказывается слушать. Под выстрелившим дулом личного падишаха, шьющего
серебряную «дни-ночи» нить, он, будто очумевший, ошалевший, бросается к извергающимся
колонкам, упрямо и наперекор прибавляет громкости на злополучную треть, едва не выдернув
при этом забарахливший от агрессивного натиска внешний микшер. В последующие несколько
минут одними уже импульсами да отдающейся вибрацией чувствует, как начинают
присоединяться к колотьбе не угодивших стен и другие жильцы, но слов — наверняка матерных, с
редкой дружной слаженностью сливаемых мечтающим спустить в унитазную трубу потоком — не
слышит. Если же нет слов — не так и трудно просто взять да представить, будто по ту сторону мира
всего лишь ударяются рогами свихнувшиеся самцы бизонов, отвоевывая себе на две сотни
предстоящих фрикций самку пожирнее: большей ерунды Вэй Усянь не слышал в жизни, но кто-то
в детстве подобным штукам его на полном серьезе учил, и ему… Отчего-
то… Завораживает. Иллюзия обособляющей защищенной замкнутости рушится с корнями и
вмиг, грязным валом летит в глаза размолотая кирпичная пыль. Хочется, чтобы как в не таком и
далеком детстве, забиться с ногами и головой под одеяло, включить канал помогающих стать
вздорным, задорным да заводным мультиков, обхватить подкашивающего на оба глаза
плюшевого кролика, чье имя украла подступившая к горлу не детская и не взрослая
недожизнь… Другой же половине Вэй Усяня, которая дурная, необузданная и своенравная,
вечно ищущая себе на задницу проблем, хочется вынырнуть в ночь — прямо через распахнутую
форточку высокого-высокого этажа, например — да куда-нибудь подальше отсюда сбежать, чтобы
забыть и выбросить узнанный голос из невольно и несправедливо привороженной тем
головы. — А с чего бы это мне тебя слушаться? — набравшись дерзости, с каким-то новым
неприятно-елейным тоном едва ли не мурлыкает он. Проводит по растрескавшимся от всех
нарисованных ужимок губам языком, вздергивает тонкие шнурки темных бровей, взволнованно
царапается по ладони покусанным ногтем. — В своей квартире я ведь имею полное право делать
то, что хочу. И так, как хочу. Так что не пойму никак, чего это ты ко мне прицепился? Что у тебя за
проблемы? — То за проблемы, что я не могу уснуть, — разносится с той стороны какое-то
вроде бы и неестественно спокойное, только вот спокойствие то насквозь неправильное,
обманчивое, прозрачное и лживое, как саван на плечах явившегося зимней полночью
привидения. Да и Вэй Усянь почти кожей чувствует, как в спокойствии этом зарождается
тщательно скрываемое недовольство, похрустывающее собравшимся на подоконнике в
тридцатиградусный мороз льдом. — Не первую ночь, между прочим. — Ну и мне-то с того что?
— вспыливать неуместно, Вэй Усянь это даже понимает, как прекрасно понимает и то, к чему
человек за стеной клонит и на что жирным ударом лбом в лоб тычет, но… Именно из-за всего
этого он и вспыливает. Именно из-за всего этого, всклокочиваясь и распаляясь, орет: — Мне до
этого какое, по-твоему, дело?! Это же только твои проблемы, что ты не можешь по какой-то
идиотской причине уснуть! Не хочешь спать — так и не спи, что ты меня-то этим
терроризируешь?! — Потому что ты тут поселился, поэтому, очевидно, и не могу. Я же уже всё
тебе объяснил, — голос, как кажется Вэй Усяню, начинает злиться, в интонациях что-то клацает и
трещит, и его искренне потрясает то, каким тот при этом остается возмутительно ровным, не
срывающимся ни на более высокий тон, ни тем более на крик. — Мне вставать рано утром на
работу. Куда раньше, чем тебе на твою учебу. Или куда ты там ходишь. И я бы не хотел, чтобы… —
остального переполошенный, ударенный, как не зря когда-то любил говорить брат, Вэй Усянь уже
не слышит. Отказывается слушать. Под выстрелившим дулом личного падишаха, шьющего
серебряную «дни-ночи» нить, он, будто очумевший, ошалевший, бросается к извергающимся
колонкам, упрямо и наперекор прибавляет громкости на злополучную треть, едва не выдернув
при этом забарахливший от агрессивного натиска внешний микшер. В последующие несколько
минут одними уже импульсами да отдающейся вибрацией чувствует, как начинают
присоединяться к колотьбе не угодивших стен и другие жильцы, но слов — наверняка матерных, с
редкой дружной слаженностью сливаемых мечтающим спустить в унитазную трубу потоком — не
слышит. Если же нет слов — не так и трудно просто взять да представить, будто по ту сторону мира
всего лишь ударяются рогами свихнувшиеся самцы бизонов, отвоевывая себе на две сотни
предстоящих фрикций самку пожирнее: большей ерунды Вэй Усянь не слышал в жизни, но кто-то
в детстве подобным штукам его на полном серьезе учил, и ему… Отчего-
то… Завораживает. Иллюзия обособляющей защищенной замкнутости рушится с корнями и
вмиг, грязным валом летит в глаза размолотая кирпичная пыль. Хочется, чтобы как в не таком и
далеком детстве, забиться с ногами и головой под одеяло, включить канал помогающих стать
вздорным, задорным да заводным мультиков, обхватить подкашивающего на оба глаза
плюшевого кролика, чье имя украла подступившая к горлу не детская и не взрослая
недожизнь… Другой же половине Вэй Усяня, которая дурная, необузданная и своенравная,
вечно ищущая себе на задницу проблем, хочется вынырнуть в ночь — прямо через распахнутую
форточку высокого-высокого этажа, например — да куда-нибудь подальше отсюда сбежать, чтобы
забыть и выбросить узнанный голос из невольно и несправедливо привороженной тем
головы. — А с чего бы это мне тебя слушаться? — набравшись дерзости, с каким-то новым
неприятно-елейным тоном едва ли не мурлыкает он. Проводит по растрескавшимся от всех
нарисованных ужимок губам языком, вздергивает тонкие шнурки темных бровей, взволнованно
царапается по ладони покусанным ногтем. — В своей квартире я ведь имею полное право делать
то, что хочу. И так, как хочу. Так что не пойму никак, чего это ты ко мне прицепился? Что у тебя за
проблемы? — То за проблемы, что я не могу уснуть, — разносится с той стороны какое-то
вроде бы и неестественно спокойное, только вот спокойствие то насквозь неправильное,
обманчивое, прозрачное и лживое, как саван на плечах явившегося зимней полночью
привидения. Да и Вэй Усянь почти кожей чувствует, как в спокойствии этом зарождается
тщательно скрываемое недовольство, похрустывающее собравшимся на подоконнике в
тридцатиградусный мороз льдом. — Не первую ночь, между прочим. — Ну и мне-то с того что?
— вспыливать неуместно, Вэй Усянь это даже понимает, как прекрасно понимает и то, к чему
человек за стеной клонит и на что жирным ударом лбом в лоб тычет, но… Именно из-за всего
этого он и вспыливает. Именно из-за всего этого, всклокочиваясь и распаляясь, орет: — Мне до
этого какое, по-твоему, дело?! Это же только твои проблемы, что ты не можешь по какой-то
идиотской причине уснуть! Не хочешь спать — так и не спи, что ты меня-то этим
терроризируешь?! — Потому что ты тут поселился, поэтому, очевидно, и не могу. Я же уже всё
тебе объяснил, — голос, как кажется Вэй Усяню, начинает злиться, в интонациях что-то клацает и
трещит, и его искренне потрясает то, каким тот при этом остается возмутительно ровным, не
срывающимся ни на более высокий тон, ни тем более на крик. — Мне вставать рано утром на
работу. Куда раньше, чем тебе на твою учебу. Или куда ты там ходишь. И я бы не хотел, чтобы… —
остального переполошенный, ударенный, как не зря когда-то любил говорить брат, Вэй Усянь уже
не слышит. Отказывается слушать. Под выстрелившим дулом личного падишаха, шьющего
серебряную «дни-ночи» нить, он, будто очумевший, ошалевший, бросается к извергающимся
колонкам, упрямо и наперекор прибавляет громкости на злополучную треть, едва не выдернув
при этом забарахливший от агрессивного натиска внешний микшер. В последующие несколько
минут одними уже импульсами да отдающейся вибрацией чувствует, как начинают
присоединяться к колотьбе не угодивших стен и другие жильцы, но слов — наверняка матерных, с
редкой дружной слаженностью сливаемых мечтающим спустить в унитазную трубу потоком — не
слышит. Если же нет слов — не так и трудно просто взять да представить, будто по ту сторону мира
всего лишь ударяются рогами свихнувшиеся самцы бизонов, отвоевывая себе на две сотни
предстоящих фрикций самку пожирнее: большей ерунды Вэй Усянь не слышал в жизни, но кто-то
в детстве подобным штукам его на полном серьезе учил, и ему… В жизни случается
множество прекрасного. В маленькой съемной квартирке, овеянной дарами
горчичного газа и древесными запахами соседствующей мертвой лесопилки,
скрывающейся за окном заброшенной карусельной площадкой и тремя пластами
копошащихся ночных сумерек. Под светом тусклых ламп на жалкую двадцатку сдающих
ватт, в окружении залетающего через форточку звенящего гнуса да разбросанных по полу
ороговевших хитиновых надкрылий. Под ревом бездомной рок-группы без времени и
названия, шелестом перелистываемых ветром журналов, свечением монитора, застывшего
на картинках заброшенного Кроличьего острова: каждому приблудившемуся туристу —
по миловидному пушистому животному. Каждому благоговеющему болвану — по
крупице фонящих ионовых частиц да зародышу высвечивающей божественной зеленью
лучевой болезни в закромках не подозревающего ни о чём неладном мозга. Под
топотом бегущих по лестницам ног, воплями вечно пьяных и дерущихся соседей, звоном
выбитого стекла и чужими криками, разливающейся по ступеням выпущенной кровью.
Под гвалтом утопленных золотых рыбок в толчке и шипением налипшей на стены зеленой
накипи. Под хрипом вышвырнутых на помойку собак. Под далекими выстрелами
подступающей войны — еще не сейчас, еще через три с половиной десятка лет, но всё-
таки, всё-таки… На крохотном квадратике скособоченного стола — одинокая синяя
чашка с отбитой ручкой, бледно-желтый ромашковый чай, спрыснутый каплями
лимонного сока. Заваренный по четвертому кругу бумажный пакетик начисто
отбелившейся начинки. Засушенные морские звезды по коробочкам вместо приправ.
Шефшауэн и Мааньшань, священные шаманские барабаны и захлебывающиеся киты под
вздутой от холода вечера кожей. Творение Богов, творение Вечности. Творение
болезненного гения: всё, всё, всё до последнего beau.
𐌱𐌱𐌱𐌱
Вэй Усянь неприюченно бродит по комнатке, рассеянно отковыривает ногтями клочки
зацементировавшихся вместе со штукатуркой обоев. Смотрит на серые раны
известняковой прокушенной плоти. Заливает, спотыкаясь где-нибудь на порожке или
зацепляясь за очередной поваленный мусор, те из стакана кипятком. Листает страницы
ни-о-чём-ни-для-кого статей, не запоминая ровным счетом ничего: ни букв, ни адресов, ни
названий. Щелкает по кнопкам бесхвостой мыши, заучивает азбуку Морзе, скрытую под
трапециями то и дело рушащейся в пропасть клавиатуры. Подолгу глядит за стёкла,
пытаясь увидеть еще одно желтое на черном окно. Чуть после, прикрывая мокрые
яблоки кедровыми ресницами — смотрит сны без снов: о чайках и подтершемся прошлом,
о персидском золоте и ускользающем за ненадобностью будущем, о том, что в клетках
сидят запертые безобидные лисы, а на воле разгуливают чудовища. Страшные
чудовища, уродливые, злопамятные и злободневные. Страшно-страшно-страшно —
каждый исполненный шаг, каждая упущенная секунда, каждый проделанный вдох: всё это
безутешно страшно. Особенно тогда, когда всё еще хочется жить, очень и очень
хочется жить, а жизнь, дыбя перья, отказывается. «Я умерла», — твердит раз за разом,
насильно захлопывая дверь. Вэй Усянь долгими часами сидит у окна, свесив с
подоконника тощие ноги. Смотрит на верхушки погоревших от солнца елей, на
кружащиеся в облаках черные птичьи стаи, на точки аэростатов в прохудившемся
воображении. Жует остывший ужин, принесенный из супермаркета, не имея ни сил, ни
желания, ни возможности картошку с наструганными сосисками разогреть. Ждет явления
смысла, гадая, похож ли этот самый смысл на колченогую антилопицу-импалу или
лохматую енотовидную собаку, одним только енотам, очевидно, и видную. Только вот
смысл всё никак не приходит и не торопится, а Вэй Усяню становится всё измотаннее.
Вэй Усянь в упор не видит настоящего, не помнит он и прошлого, не слышит
приближения будущего. Откусывает от копченой рыбины, принесенной по следу
сосисок, хвост, лениво пережевывает колющиеся в щеки и десны костяшки, брезгливо
выплевывает позвонок в окно. Слушает, как тот тихо, но ударяется о чужие карнизы,
скачет прыгучей игрушкой, будит живущую на первом этаже кудрявую болонку-
неврастеничку, сливается с пониженным в гемоглобине лаем. Передергивается,
выслушивая напрягающий и нервирующий собачий мат, а потом вдруг удивленно-
потерянно вскидывает брови, улавливая звук и иной — слишком какой-то близкий,
слишком… Слишком. Запоздало вспоминает, что у него тут где-то, должно быть,
сидит-лежит-дохнет-коптится за стенкой сосед, нарушая иллюзию уединенного мирка, в
котором никого ни встречать, ни узнавать давно уже больше, если честно, не хочется;
виртуальная стереосистема между тем орет, безымянно-космические рокеры стучат
гитарами о врата Ада, вызывая трехглавого Сатану для идолопоклоннического
приношения. Чуть позже выясняется, что стучат уже не только одинокие сатанинские
романтики, но и этот самый, решивший прекратить просто лежать да коптиться, сосед —
методично так стучит, кулаком по стенке. Не пугая, конечно,
нет. Забавляя. Иррационально и не совсем, должно быть, здоро́во забавляя. Вэй
Усянь спрыгивает на ноги, с задумчивым и чуть-чуть лукавым прищуром подбирает с
пола завалявшуюся биту: ни во что такое он не играет, даже ничего ни в том, ни в этом
смысле не бьет, а бита когда-то сама отыскалась в заброшенном на осень городском парке.
Откуда и что он там делал, когда ни в какие парки не ходит по непонятным самому себе
причинам в принципе — Вэй Усянь не помнит тоже; он просто верит, что есть люди-
вещи-что-угодно, которые просто есть. Есть дни, которые тоже просто появились
однажды и, незамеченные, подменившие воспоминания, остались в последствиях на
предположительное всегда, уютно стряхнув небрежным пожатием костлявого плеча
задержавшуюся странницу-пыль. Добравшись до нужной стенки, Вэй Усянь —
недобро ухмыляющийся, растрепанный, ничейный, чуть-чуть сложный на характер и
чуть-чуть заброшенный, дикий, отвыкший и от семьи, и от доверия, и от близких-важных
людей — замахивается и стучит и сам: не слишком злостно, не слишком громко, но всё же
позволяя в полной мере насладиться и ощутить, и бита — это вам не какой-то там
кулак. Это о-го-го как. В жизни случается множество прекрасного. В маленькой
съемной квартирке, овеянной дарами горчичного газа и древесными запахами
соседствующей мертвой лесопилки, скрывающейся за окном заброшенной карусельной
площадкой и тремя пластами копошащихся ночных сумерек. Под светом тусклых ламп на
жалкую двадцатку сдающих ватт, в окружении залетающего через форточку звенящего
гнуса да разбросанных по полу ороговевших хитиновых надкрылий. Под ревом
бездомной рок-группы без времени и названия, шелестом перелистываемых ветром
журналов, свечением монитора, застывшего на картинках заброшенного Кроличьего
острова: каждому приблудившемуся туристу — по миловидному пушистому животному.
Каждому благоговеющему болвану — по крупице фонящих ионовых частиц да зародышу
высвечивающей божественной зеленью лучевой болезни в закромках не подозревающего
ни о чём неладном мозга. Под топотом бегущих по лестницам ног, воплями вечно
пьяных и дерущихся соседей, звоном выбитого стекла и чужими криками, разливающейся
по ступеням выпущенной кровью. Под гвалтом утопленных золотых рыбок в толчке и
шипением налипшей на стены зеленой накипи. Под хрипом вышвырнутых на помойку
собак. Под далекими выстрелами подступающей войны — еще не сейчас, еще через три с
половиной десятка лет, но всё-таки, всё-таки… На крохотном квадратике
скособоченного стола — одинокая синяя чашка с отбитой ручкой, бледно-желтый
ромашковый чай, спрыснутый каплями лимонного сока. Заваренный по четвертому кругу
бумажный пакетик начисто отбелившейся начинки. Засушенные морские звезды по
коробочкам вместо приправ. Шефшауэн и Мааньшань, священные шаманские барабаны и
захлебывающиеся киты под вздутой от холода вечера кожей. Творение Богов,
творение Вечности. Творение болезненного гения: всё, всё, всё до последнего beau.

𐌱𐌱𐌱𐌱
Вэй Усянь неприюченно бродит по комнатке, рассеянно отковыривает ногтями клочки
зацементировавшихся вместе со штукатуркой обоев. Смотрит на серые раны
известняковой прокушенной плоти. Заливает, спотыкаясь где-нибудь на порожке или
зацепляясь за очередной поваленный мусор, те из стакана кипятком. Листает страницы
ни-о-чём-ни-для-кого статей, не запоминая ровным счетом ничего: ни букв, ни адресов, ни
названий. Щелкает по кнопкам бесхвостой мыши, заучивает азбуку Морзе, скрытую под
трапециями то и дело рушащейся в пропасть клавиатуры. Подолгу глядит за стёкла,
пытаясь увидеть еще одно желтое на черном окно. Чуть после, прикрывая мокрые
яблоки кедровыми ресницами — смотрит сны без снов: о чайках и подтершемся прошлом,
о персидском золоте и ускользающем за ненадобностью будущем, о том, что в клетках
сидят запертые безобидные лисы, а на воле разгуливают чудовища. Страшные
чудовища, уродливые, злопамятные и злободневные. Страшно-страшно-страшно —
каждый исполненный шаг, каждая упущенная секунда, каждый проделанный вдох: всё это
безутешно страшно. Особенно тогда, когда всё еще хочется жить, очень и очень
хочется жить, а жизнь, дыбя перья, отказывается. «Я умерла», — твердит раз за разом,
насильно захлопывая дверь. Вэй Усянь долгими часами сидит у окна, свесив с
подоконника тощие ноги. Смотрит на верхушки погоревших от солнца елей, на
кружащиеся в облаках черные птичьи стаи, на точки аэростатов в прохудившемся
воображении. Жует остывший ужин, принесенный из супермаркета, не имея ни сил, ни
желания, ни возможности картошку с наструганными сосисками разогреть. Ждет явления
смысла, гадая, похож ли этот самый смысл на колченогую антилопицу-импалу или
лохматую енотовидную собаку, одним только енотам, очевидно, и видную. Только вот
смысл всё никак не приходит и не торопится, а Вэй Усяню становится всё измотаннее.
Вэй Усянь в упор не видит настоящего, не помнит он и прошлого, не слышит
приближения будущего. Откусывает от копченой рыбины, принесенной по следу
сосисок, хвост, лениво пережевывает колющиеся в щеки и десны костяшки, брезгливо
выплевывает позвонок в окно. Слушает, как тот тихо, но ударяется о чужие карнизы,
скачет прыгучей игрушкой, будит живущую на первом этаже кудрявую болонку-
неврастеничку, сливается с пониженным в гемоглобине лаем. Передергивается,
выслушивая напрягающий и нервирующий собачий мат, а потом вдруг удивленно-
потерянно вскидывает брови, улавливая звук и иной — слишком какой-то близкий,
слишком… Слишком. Запоздало вспоминает, что у него тут где-то, должно быть,
сидит-лежит-дохнет-коптится за стенкой сосед, нарушая иллюзию уединенного мирка, в
котором никого ни встречать, ни узнавать давно уже больше, если честно, не хочется;
виртуальная стереосистема между тем орет, безымянно-космические рокеры стучат
гитарами о врата Ада, вызывая трехглавого Сатану для идолопоклоннического
приношения. Чуть позже выясняется, что стучат уже не только одинокие сатанинские
романтики, но и этот самый, решивший прекратить просто лежать да коптиться, сосед —
методично так стучит, кулаком по стенке. Не пугая, конечно,
нет. Забавляя. Иррационально и не совсем, должно быть, здоро́во забавляя. Вэй
Усянь спрыгивает на ноги, с задумчивым и чуть-чуть лукавым прищуром подбирает с
пола завалявшуюся биту: ни во что такое он не играет, даже ничего ни в том, ни в этом
смысле не бьет, а бита когда-то сама отыскалась в заброшенном на осень городском парке.
Откуда и что он там делал, когда ни в какие парки не ходит по непонятным самому себе
причинам в принципе — Вэй Усянь не помнит тоже; он просто верит, что есть люди-
вещи-что-угодно, которые просто есть. Есть дни, которые тоже просто появились
однажды и, незамеченные, подменившие воспоминания, остались в последствиях на
предположительное всегда, уютно стряхнув небрежным пожатием костлявого плеча
задержавшуюся странницу-пыль. Добравшись до нужной стенки, Вэй Усянь —
недобро ухмыляющийся, растрепанный, ничейный, чуть-чуть сложный на характер и
чуть-чуть заброшенный, дикий, отвыкший и от семьи, и от доверия, и от близких-важных
людей — замахивается и стучит и сам: не слишком злостно, не слишком громко, но всё же
позволяя в полной мере насладиться и ощутить, и бита — это вам не какой-то там
кулак. Это о-го-го как.

Вам также может понравиться