Вы находитесь на странице: 1из 9

Скорее, горят — думает Цзян Чэн.

Он же Вэй Усянь, он же привык: что ему, в самом-


то деле — знаете? — падать, разбиваться, привечать издевки того, что у кого-то зовется
кармой там или мирозданием: калеки и сироты — они вообще из иной касты, честное
слово. Цзян Чэн знает, сам теперь такой же. — Куда пойдем? — с осечкой
спрашивает он и не понимает, что такое творится с голосом: напрягается до сиплого
фальцета не то от нервов, не то от злости, не то черт поймешь от чего, но… С чего бы
ему нервничать, верно? С чего бы нервничать, даже если вытекает сам собой
наглядный проверенный вывод: Вэй Усянь давно начал сходить с ума, и даже не так, как
сходят с ума в гонорарных киношках про американскую голубую мечту, а… Как-то
по-настоящему, что ли, чтобы пальцы изогнутыми скобами и в глазах — полнейшее
помешательство, против которого, как ни старайся, не попрешь всё равно. —В
ванную, — отвечает Вэй Усянь. Хмуро так отвечает, нетерпеливо, с закушенной в уголке
нижней губой и ледяной почти кистью, медленно оплетающейся вокруг Цзян Чэнового
запястья. — Я тебе кое-что интересное покажу. Цзян Чэну это не нравится, Цзян Чэну
вообще мало что нравится, но это… Это не нравится по-особенному, с этаким
привкусом разгоряченного поноса во рту и завернутым в трубочку языком. — Что
покажешь, придурок? — он так напряжен, будто в спину воткнули пружину: зажим вот-
вот сорвет, и мясо изнутри разнесет на веселые кровавые ошметки — Цзян Чэн даже
сейчас видит, как потекут по стенам и лицу напротив порванные на труху
куски. Слово «ванная» между тем болезненно заседает в точке между ушей, давя на
прогибающийся мозг самобытной криповатостью: он тоже теперь сходит с ума, но —
признайте? — трудно оставаться не шелудивым, когда живешь бок о бок с блохастой
больной собакой. — Кое-что интересное, — повторяет Усянь. Со сталью повторяет, с
четким отшлифованным ударением, сильнее стискивается пальцами возле запястья,
передавливает вены — Цзян Чэн где-то слышал, будто у душевнобольных силы
прибавляется в троекрат, и он чувствует, что совершенно не сможет вырваться, не
пожертвовав при этом изломом суставов, поэтому стоит, молчит, терпит. Только щерится
немного. Защищается. — Ну же, пойдем. Тебе понравится, я обещаю. Или… неужели ты
боишься, А-Чэн? Глаза патлатого психопата разгораются так тускло и так остро, что
Цзян Чэну вдруг становится абсолютно нечем дышать: он всё-таки делает попытку
дернуть рукой, ощущает закипающую под синим венозным стержнем колкую боль,
кривится, шикает, чувствует себя не волком, а оленем, которого поймал психованный
снежный человек, готовящийся увести на большой лесной костер. Цзян Чэн боится,
мироздание-мироздание, он действительно боится, трусит, будто последний щенок, но
признаться в этом не может: не солидно же, не подобает, не по лицу-плечу-горлу. —
Нет, — раздраженно хмыкает он, буравя глазами разбереженными глаза смеющиеся —
слыхали когда-нибудь про клоуна Джона Гейси? Вот и здесь оно. — Не боюсь. Чего я
должен бояться в собственном доме? Не мели ерунды, псих. Вэй Усяня такой ответ
устраивает: он кивает, только — Цзян Чэн не уверен, кажется ему или нет, поэтому
предъявить ничего не получается — ухмыляется изгибом искривленного рта.
Говорит: — Тогда пойдем. — Еще говорит: — Я просто должен тебе это показать. —
Еще: — Ты не пожалеешь. — Но… Цзян Чэн почему-то лучше лучшего
слышит: «Ты пожалеешь. Не ходи туда. Там не на что смотреть такому, как ты.
Понимаешь, А-Чэн?» Цзян Чэн слышит, точно слышит. Не понимает. Понимает тоже.
Думает про Джона Гейси, про душевнобольных, а всё-таки… Всё-таки идет.
🛏
— И на что я должен смотреть? — спрашивает Цзян Чэн, скептично выгибая
брови. Руки как всегда сложены на груди, спина прямая, пружина колет и болит,
позвоночник хрустит — легкое поскребывание отдается в черепной коробке и в висках.
Под ногами холодный пол — с недавних пор он приобрел идиотскую привычку
передвигаться по дому босым, — от кафельных стен веет плесневелым грибком и
сыростью, в потолок вкручена одна жалкая диодная лампочка с зеленым отливом — не
ванная, а откровенно мерзковатый склеп какой-нибудь твари из тех, что живут под
кладбищенской травой, выколупывая из голов свежих покойников разжиженные яичные
мозги. — Подожди. Сейчас я тебе покажу, — обещает ему патлатый
психопат. Прикрывает с какого-то черта за спиной дверь, опускается на
четвереньки — ванная настолько крохотная, что в такой позиции им уже попросту не
развернуться, — склоняется, пригибается охотничьим бессетхаундом к леденистому полу,
просовывает под ванну руки. Это выглядит жутко, неестественно, уродливо и угрюмо:
Цзян Чэн смотрит с отвращением и скепсисом, в мельчайших подробностях запоминая —
чтобы после не спать ночами, — как за рукой левой уходит рука правая, следом
протискивается свернутая вбок голова — где-то здесь ему думается, будто чокнутый
Усянь рехнулся окончательно и пытается втиснуть в разъем несчастных тридцати
сантиметров себя всего. От этого становится страшно, неуютно, холодно и липко; он
уже почти одергивает его, сцепляя в кулаки сведенные пальцы, когда тот выныривает
обратно сам — выглядит при этом так растерянно, что Цзян Чэну хочется тупо
заорать. Не на него даже. Не на себя. Просто так. Скорее, горят — думает
Цзян Чэн. Он же Вэй Усянь, он же привык: что ему, в самом-то деле — знаете? — падать,
разбиваться, привечать издевки того, что у кого-то зовется кармой там или мирозданием:
калеки и сироты — они вообще из иной касты, честное слово. Цзян Чэн знает, сам
теперь такой же. — Куда пойдем? — с осечкой спрашивает он и не понимает, что
такое творится с голосом: напрягается до сиплого фальцета не то от нервов, не то от
злости, не то черт поймешь от чего, но… С чего бы ему нервничать, верно? С чего
бы нервничать, даже если вытекает сам собой наглядный проверенный вывод: Вэй Усянь
давно начал сходить с ума, и даже не так, как сходят с ума в гонорарных киношках про
американскую голубую мечту, а… Как-то по-настоящему, что ли, чтобы пальцы
изогнутыми скобами и в глазах — полнейшее помешательство, против которого, как ни
старайся, не попрешь всё равно. — В ванную, — отвечает Вэй Усянь. Хмуро так
отвечает, нетерпеливо, с закушенной в уголке нижней губой и ледяной почти кистью,
медленно оплетающейся вокруг Цзян Чэнового запястья. — Я тебе кое-что интересное
покажу. Цзян Чэну это не нравится, Цзян Чэну вообще мало что нравится, но
это… Это не нравится по-особенному, с этаким привкусом разгоряченного поноса во
рту и завернутым в трубочку языком. — Что покажешь, придурок? — он так
напряжен, будто в спину воткнули пружину: зажим вот-вот сорвет, и мясо изнутри
разнесет на веселые кровавые ошметки — Цзян Чэн даже сейчас видит, как потекут по
стенам и лицу напротив порванные на труху куски. Слово «ванная» между тем
болезненно заседает в точке между ушей, давя на прогибающийся мозг самобытной
криповатостью: он тоже теперь сходит с ума, но — признайте? — трудно оставаться не
шелудивым, когда живешь бок о бок с блохастой больной собакой. — Кое-что
интересное, — повторяет Усянь. Со сталью повторяет, с четким отшлифованным
ударением, сильнее стискивается пальцами возле запястья, передавливает вены — Цзян
Чэн где-то слышал, будто у душевнобольных силы прибавляется в троекрат, и он
чувствует, что совершенно не сможет вырваться, не пожертвовав при этом изломом
суставов, поэтому стоит, молчит, терпит. Только щерится немного. Защищается. — Ну же,
пойдем. Тебе понравится, я обещаю. Или… неужели ты боишься, А-Чэн? Глаза
патлатого психопата разгораются так тускло и так остро, что Цзян Чэну вдруг становится
абсолютно нечем дышать: он всё-таки делает попытку дернуть рукой, ощущает
закипающую под синим венозным стержнем колкую боль, кривится, шикает, чувствует
себя не волком, а оленем, которого поймал психованный снежный человек, готовящийся
увести на большой лесной костер. Цзян Чэн боится, мироздание-мироздание, он
действительно боится, трусит, будто последний щенок, но признаться в этом не может: не
солидно же, не подобает, не по лицу-плечу-горлу. — Нет, — раздраженно хмыкает он,
буравя глазами разбереженными глаза смеющиеся — слыхали когда-нибудь про клоуна
Джона Гейси? Вот и здесь оно. — Не боюсь. Чего я должен бояться в собственном доме?
Не мели ерунды, псих. Вэй Усяня такой ответ устраивает: он кивает, только — Цзян
Чэн не уверен, кажется ему или нет, поэтому предъявить ничего не получается —
ухмыляется изгибом искривленного рта. Говорит: — Тогда пойдем. — Еще говорит: —
Я просто должен тебе это показать. — Еще: — Ты не пожалеешь. — Но… Цзян Чэн
почему-то лучше лучшего слышит: «Ты пожалеешь. Не ходи туда. Там не на что
смотреть такому, как ты. Понимаешь, А-Чэн?» Цзян Чэн слышит, точно слышит. Не
понимает. Понимает тоже. Думает про Джона Гейси, про душевнобольных, а всё-
таки… Всё-таки идет.

🛏
— И на что я должен смотреть? — спрашивает Цзян Чэн, скептично выгибая
брови. Руки как всегда сложены на груди, спина прямая, пружина колет и болит,
позвоночник хрустит — легкое поскребывание отдается в черепной коробке и в висках.
Под ногами холодный пол — с недавних пор он приобрел идиотскую привычку
передвигаться по дому босым, — от кафельных стен веет плесневелым грибком и
сыростью, в потолок вкручена одна жалкая диодная лампочка с зеленым отливом — не
ванная, а откровенно мерзковатый склеп какой-нибудь твари из тех, что живут под
кладбищенской травой, выколупывая из голов свежих покойников разжиженные яичные
мозги. — Подожди. Сейчас я тебе покажу, — обещает ему патлатый
психопат. Прикрывает с какого-то черта за спиной дверь, опускается на
четвереньки — ванная настолько крохотная, что в такой позиции им уже попросту не
развернуться, — склоняется, пригибается охотничьим бессетхаундом к леденистому полу,
просовывает под ванну руки. Это выглядит жутко, неестественно, уродливо и угрюмо:
Цзян Чэн смотрит с отвращением и скепсисом, в мельчайших подробностях запоминая —
чтобы после не спать ночами, — как за рукой левой уходит рука правая, следом
протискивается свернутая вбок голова — где-то здесь ему думается, будто чокнутый
Усянь рехнулся окончательно и пытается втиснуть в разъем несчастных тридцати
сантиметров себя всего. От этого становится страшно, неуютно, холодно и липко; он
уже почти одергивает его, сцепляя в кулаки сведенные пальцы, когда тот выныривает
обратно сам — выглядит при этом так растерянно, что Цзян Чэну хочется тупо
заорать. Не на него даже. Не на себя. Просто так. Скорее, горят — думает
Цзян Чэн. Он же Вэй Усянь, он же привык: что ему, в самом-то деле — знаете? — падать,
разбиваться, привечать издевки того, что у кого-то зовется кармой там или мирозданием:
калеки и сироты — они вообще из иной касты, честное слово. Цзян Чэн знает, сам
теперь такой же. — Куда пойдем? — с осечкой спрашивает он и не понимает, что
такое творится с голосом: напрягается до сиплого фальцета не то от нервов, не то от
злости, не то черт поймешь от чего, но… С чего бы ему нервничать, верно? С чего
бы нервничать, даже если вытекает сам собой наглядный проверенный вывод: Вэй Усянь
давно начал сходить с ума, и даже не так, как сходят с ума в гонорарных киношках про
американскую голубую мечту, а… Как-то по-настоящему, что ли, чтобы пальцы
изогнутыми скобами и в глазах — полнейшее помешательство, против которого, как ни
старайся, не попрешь всё равно. — В ванную, — отвечает Вэй Усянь. Хмуро так
отвечает, нетерпеливо, с закушенной в уголке нижней губой и ледяной почти кистью,
медленно оплетающейся вокруг Цзян Чэнового запястья. — Я тебе кое-что интересное
покажу. Цзян Чэну это не нравится, Цзян Чэну вообще мало что нравится, но
это… Это не нравится по-особенному, с этаким привкусом разгоряченного поноса во
рту и завернутым в трубочку языком. — Что покажешь, придурок? — он так
напряжен, будто в спину воткнули пружину: зажим вот-вот сорвет, и мясо изнутри
разнесет на веселые кровавые ошметки — Цзян Чэн даже сейчас видит, как потекут по
стенам и лицу напротив порванные на труху куски. Слово «ванная» между тем
болезненно заседает в точке между ушей, давя на прогибающийся мозг самобытной
криповатостью: он тоже теперь сходит с ума, но — признайте? — трудно оставаться не
шелудивым, когда живешь бок о бок с блохастой больной собакой. — Кое-что
интересное, — повторяет Усянь. Со сталью повторяет, с четким отшлифованным
ударением, сильнее стискивается пальцами возле запястья, передавливает вены — Цзян
Чэн где-то слышал, будто у душевнобольных силы прибавляется в троекрат, и он
чувствует, что совершенно не сможет вырваться, не пожертвовав при этом изломом
суставов, поэтому стоит, молчит, терпит. Только щерится немного. Защищается. — Ну же,
пойдем. Тебе понравится, я обещаю. Или… неужели ты боишься, А-Чэн? Глаза
патлатого психопата разгораются так тускло и так остро, что Цзян Чэну вдруг становится
абсолютно нечем дышать: он всё-таки делает попытку дернуть рукой, ощущает
закипающую под синим венозным стержнем колкую боль, кривится, шикает, чувствует
себя не волком, а оленем, которого поймал психованный снежный человек, готовящийся
увести на большой лесной костер. Цзян Чэн боится, мироздание-мироздание, он
действительно боится, трусит, будто последний щенок, но признаться в этом не может: не
солидно же, не подобает, не по лицу-плечу-горлу. — Нет, — раздраженно хмыкает он,
буравя глазами разбереженными глаза смеющиеся — слыхали когда-нибудь про клоуна
Джона Гейси? Вот и здесь оно. — Не боюсь. Чего я должен бояться в собственном доме?
Не мели ерунды, псих. Вэй Усяня такой ответ устраивает: он кивает, только — Цзян
Чэн не уверен, кажется ему или нет, поэтому предъявить ничего не получается —
ухмыляется изгибом искривленного рта. Говорит: — Тогда пойдем. — Еще говорит: —
Я просто должен тебе это показать. — Еще: — Ты не пожалеешь. — Но… Цзян Чэн
почему-то лучше лучшего слышит: «Ты пожалеешь. Не ходи туда. Там не на что
смотреть такому, как ты. Понимаешь, А-Чэн?» Цзян Чэн слышит, точно слышит. Не
понимает. Понимает тоже. Думает про Джона Гейси, про душевнобольных, а всё-
таки… Всё-таки идет.

🛏
— И на что я должен смотреть? — спрашивает Цзян Чэн, скептично выгибая
брови. Руки как всегда сложены на груди, спина прямая, пружина колет и болит,
позвоночник хрустит — легкое поскребывание отдается в черепной коробке и в висках.
Под ногами холодный пол — с недавних пор он приобрел идиотскую привычку
передвигаться по дому босым, — от кафельных стен веет плесневелым грибком и
сыростью, в потолок вкручена одна жалкая диодная лампочка с зеленым отливом — не
ванная, а откровенно мерзковатый склеп какой-нибудь твари из тех, что живут под
кладбищенской травой, выколупывая из голов свежих покойников разжиженные яичные
мозги. — Подожди. Сейчас я тебе покажу, — обещает ему патлатый
психопат. Прикрывает с какого-то черта за спиной дверь, опускается на
четвереньки — ванная настолько крохотная, что в такой позиции им уже попросту не
развернуться, — склоняется, пригибается охотничьим бессетхаундом к леденистому полу,
просовывает под ванну руки. Это выглядит жутко, неестественно, уродливо и угрюмо:
Цзян Чэн смотрит с отвращением и скепсисом, в мельчайших подробностях запоминая —
чтобы после не спать ночами, — как за рукой левой уходит рука правая, следом
протискивается свернутая вбок голова — где-то здесь ему думается, будто чокнутый
Усянь рехнулся окончательно и пытается втиснуть в разъем несчастных тридцати
сантиметров себя всего. От этого становится страшно, неуютно, холодно и липко; он
уже почти одергивает его, сцепляя в кулаки сведенные пальцы, когда тот выныривает
обратно сам — выглядит при этом так растерянно, что Цзян Чэну хочется тупо
заорать. Не на него даже. Не на себя. Просто так. Скорее, горят — думает
Цзян Чэн. Он же Вэй Усянь, он же привык: что ему, в самом-то деле — знаете? — падать,
разбиваться, привечать издевки того, что у кого-то зовется кармой там или мирозданием:
калеки и сироты — они вообще из иной касты, честное слово. Цзян Чэн знает, сам
теперь такой же. — Куда пойдем? — с осечкой спрашивает он и не понимает, что
такое творится с голосом: напрягается до сиплого фальцета не то от нервов, не то от
злости, не то черт поймешь от чего, но… С чего бы ему нервничать, верно? С чего
бы нервничать, даже если вытекает сам собой наглядный проверенный вывод: Вэй Усянь
давно начал сходить с ума, и даже не так, как сходят с ума в гонорарных киношках про
американскую голубую мечту, а… Как-то по-настоящему, что ли, чтобы пальцы
изогнутыми скобами и в глазах — полнейшее помешательство, против которого, как ни
старайся, не попрешь всё равно. — В ванную, — отвечает Вэй Усянь. Хмуро так
отвечает, нетерпеливо, с закушенной в уголке нижней губой и ледяной почти кистью,
медленно оплетающейся вокруг Цзян Чэнового запястья. — Я тебе кое-что интересное
покажу. Цзян Чэну это не нравится, Цзян Чэну вообще мало что нравится, но
это… Это не нравится по-особенному, с этаким привкусом разгоряченного поноса во
рту и завернутым в трубочку языком. — Что покажешь, придурок? — он так
напряжен, будто в спину воткнули пружину: зажим вот-вот сорвет, и мясо изнутри
разнесет на веселые кровавые ошметки — Цзян Чэн даже сейчас видит, как потекут по
стенам и лицу напротив порванные на труху куски. Слово «ванная» между тем
болезненно заседает в точке между ушей, давя на прогибающийся мозг самобытной
криповатостью: он тоже теперь сходит с ума, но — признайте? — трудно оставаться не
шелудивым, когда живешь бок о бок с блохастой больной собакой. — Кое-что
интересное, — повторяет Усянь. Со сталью повторяет, с четким отшлифованным
ударением, сильнее стискивается пальцами возле запястья, передавливает вены — Цзян
Чэн где-то слышал, будто у душевнобольных силы прибавляется в троекрат, и он
чувствует, что совершенно не сможет вырваться, не пожертвовав при этом изломом
суставов, поэтому стоит, молчит, терпит. Только щерится немного. Защищается. — Ну же,
пойдем. Тебе понравится, я обещаю. Или… неужели ты боишься, А-Чэн? Глаза
патлатого психопата разгораются так тускло и так остро, что Цзян Чэну вдруг становится
абсолютно нечем дышать: он всё-таки делает попытку дернуть рукой, ощущает
закипающую под синим венозным стержнем колкую боль, кривится, шикает, чувствует
себя не волком, а оленем, которого поймал психованный снежный человек, готовящийся
увести на большой лесной костер. Цзян Чэн боится, мироздание-мироздание, он
действительно боится, трусит, будто последний щенок, но признаться в этом не может: не
солидно же, не подобает, не по лицу-плечу-горлу. — Нет, — раздраженно хмыкает он,
буравя глазами разбереженными глаза смеющиеся — слыхали когда-нибудь про клоуна
Джона Гейси? Вот и здесь оно. — Не боюсь. Чего я должен бояться в собственном доме?
Не мели ерунды, псих. Вэй Усяня такой ответ устраивает: он кивает, только — Цзян
Чэн не уверен, кажется ему или нет, поэтому предъявить ничего не получается —
ухмыляется изгибом искривленного рта. Говорит: — Тогда пойдем. — Еще говорит: —
Я просто должен тебе это показать. — Еще: — Ты не пожалеешь. — Но… Цзян Чэн
почему-то лучше лучшего слышит: «Ты пожалеешь. Не ходи туда. Там не на что
смотреть такому, как ты. Понимаешь, А-Чэн?» Цзян Чэн слышит, точно слышит. Не
понимает. Понимает тоже. Думает про Джона Гейси, про душевнобольных, а всё-
таки… Всё-таки идет.

🛏
— И на что я должен смотреть? — спрашивает Цзян Чэн, скептично выгибая
брови. Руки как всегда сложены на груди, спина прямая, пружина колет и болит,
позвоночник хрустит — легкое поскребывание отдается в черепной коробке и в висках.
Под ногами холодный пол — с недавних пор он приобрел идиотскую привычку
передвигаться по дому босым, — от кафельных стен веет плесневелым грибком и
сыростью, в потолок вкручена одна жалкая диодная лампочка с зеленым отливом — не
ванная, а откровенно мерзковатый склеп какой-нибудь твари из тех, что живут под
кладбищенской травой, выколупывая из голов свежих покойников разжиженные яичные
мозги. — Подожди. Сейчас я тебе покажу, — обещает ему патлатый
психопат. Прикрывает с какого-то черта за спиной дверь, опускается на
четвереньки — ванная настолько крохотная, что в такой позиции им уже попросту не
развернуться, — склоняется, пригибается охотничьим бессетхаундом к леденистому полу,
просовывает под ванну руки. Это выглядит жутко, неестественно, уродливо и угрюмо:
Цзян Чэн смотрит с отвращением и скепсисом, в мельчайших подробностях запоминая —
чтобы после не спать ночами, — как за рукой левой уходит рука правая, следом
протискивается свернутая вбок голова — где-то здесь ему думается, будто чокнутый
Усянь рехнулся окончательно и пытается втиснуть в разъем несчастных тридцати
сантиметров себя всего. От этого становится страшно, неуютно, холодно и липко; он
уже почти одергивает его, сцепляя в кулаки сведенные пальцы, когда тот выныривает
обратно сам — выглядит при этом так растерянно, что Цзян Чэну хочется тупо
заорать. Не на него даже. Не на себя. Просто так. Скорее, горят — думает
Цзян Чэн. Он же Вэй Усянь, он же привык: что ему, в самом-то деле — знаете? — падать,
разбиваться, привечать издевки того, что у кого-то зовется кармой там или мирозданием:
калеки и сироты — они вообще из иной касты, честное слово. Цзян Чэн знает, сам
теперь такой же. — Куда пойдем? — с осечкой спрашивает он и не понимает, что
такое творится с голосом: напрягается до сиплого фальцета не то от нервов, не то от
злости, не то черт поймешь от чего, но… С чего бы ему нервничать, верно? С чего
бы нервничать, даже если вытекает сам собой наглядный проверенный вывод: Вэй Усянь
давно начал сходить с ума, и даже не так, как сходят с ума в гонорарных киношках про
американскую голубую мечту, а… Как-то по-настоящему, что ли, чтобы пальцы
изогнутыми скобами и в глазах — полнейшее помешательство, против которого, как ни
старайся, не попрешь всё равно. — В ванную, — отвечает Вэй Усянь. Хмуро так
отвечает, нетерпеливо, с закушенной в уголке нижней губой и ледяной почти кистью,
медленно оплетающейся вокруг Цзян Чэнового запястья. — Я тебе кое-что интересное
покажу. Цзян Чэну это не нравится, Цзян Чэну вообще мало что нравится, но
это… Это не нравится по-особенному, с этаким привкусом разгоряченного поноса во
рту и завернутым в трубочку языком. — Что покажешь, придурок? — он так
напряжен, будто в спину воткнули пружину: зажим вот-вот сорвет, и мясо изнутри
разнесет на веселые кровавые ошметки — Цзян Чэн даже сейчас видит, как потекут по
стенам и лицу напротив порванные на труху куски. Слово «ванная» между тем
болезненно заседает в точке между ушей, давя на прогибающийся мозг самобытной
криповатостью: он тоже теперь сходит с ума, но — признайте? — трудно оставаться не
шелудивым, когда живешь бок о бок с блохастой больной собакой. — Кое-что
интересное, — повторяет Усянь. Со сталью повторяет, с четким отшлифованным
ударением, сильнее стискивается пальцами возле запястья, передавливает вены — Цзян
Чэн где-то слышал, будто у душевнобольных силы прибавляется в троекрат, и он
чувствует, что совершенно не сможет вырваться, не пожертвовав при этом изломом
суставов, поэтому стоит, молчит, терпит. Только щерится немного. Защищается. — Ну же,
пойдем. Тебе понравится, я обещаю. Или… неужели ты боишься, А-Чэн? Глаза
патлатого психопата разгораются так тускло и так остро, что Цзян Чэну вдруг становится
абсолютно нечем дышать: он всё-таки делает попытку дернуть рукой, ощущает
закипающую под синим венозным стержнем колкую боль, кривится, шикает, чувствует
себя не волком, а оленем, которого поймал психованный снежный человек, готовящийся
увести на большой лесной костер. Цзян Чэн боится, мироздание-мироздание, он
действительно боится, трусит, будто последний щенок, но признаться в этом не может: не
солидно же, не подобает, не по лицу-плечу-горлу. — Нет, — раздраженно хмыкает он,
буравя глазами разбереженными глаза смеющиеся — слыхали когда-нибудь про клоуна
Джона Гейси? Вот и здесь оно. — Не боюсь. Чего я должен бояться в собственном доме?
Не мели ерунды, псих. Вэй Усяня такой ответ устраивает: он кивает, только — Цзян
Чэн не уверен, кажется ему или нет, поэтому предъявить ничего не получается —
ухмыляется изгибом искривленного рта. Говорит: — Тогда пойдем. — Еще говорит: —
Я просто должен тебе это показать. — Еще: — Ты не пожалеешь. — Но… Цзян Чэн
почему-то лучше лучшего слышит: «Ты пожалеешь. Не ходи туда. Там не на что
смотреть такому, как ты. Понимаешь, А-Чэн?» Цзян Чэн слышит, точно слышит. Не
понимает. Понимает тоже. Думает про Джона Гейси, про душевнобольных, а всё-
таки… Всё-таки идет.

🛏
— И на что я должен смотреть? — спрашивает Цзян Чэн, скептично выгибая
брови. Руки как всегда сложены на груди, спина прямая, пружина колет и болит,
позвоночник хрустит — легкое поскребывание отдается в черепной коробке и в висках.
Под ногами холодный пол — с недавних пор он приобрел идиотскую привычку
передвигаться по дому босым, — от кафельных стен веет плесневелым грибком и
сыростью, в потолок вкручена одна жалкая диодная лампочка с зеленым отливом — не
ванная, а откровенно мерзковатый склеп какой-нибудь твари из тех, что живут под
кладбищенской травой, выколупывая из голов свежих покойников разжиженные яичные
мозги. — Подожди. Сейчас я тебе покажу, — обещает ему патлатый
психопат. Прикрывает с какого-то черта за спиной дверь, опускается на
четвереньки — ванная настолько крохотная, что в такой позиции им уже попросту не
развернуться, — склоняется, пригибается охотничьим бессетхаундом к леденистому полу,
просовывает под ванну руки. Это выглядит жутко, неестественно, уродливо и угрюмо:
Цзян Чэн смотрит с отвращением и скепсисом, в мельчайших подробностях запоминая —
чтобы после не спать ночами, — как за рукой левой уходит рука правая, следом
протискивается свернутая вбок голова — где-то здесь ему думается, будто чокнутый
Усянь рехнулся окончательно и пытается втиснуть в разъем несчастных тридцати
сантиметров себя всего. От этого становится страшно, неуютно, холодно и липко; он
уже почти одергивает его, сцепляя в кулаки сведенные пальцы, когда тот выныривает
обратно сам — выглядит при этом так растерянно, что Цзян Чэну хочется тупо
заорать. Не на него даже. Не на себя. Просто так. Скорее, горят — думает
Цзян Чэн. Он же Вэй Усянь, он же привык: что ему, в самом-то деле — знаете? — падать,
разбиваться, привечать издевки того, что у кого-то зовется кармой там или мирозданием:
калеки и сироты — они вообще из иной касты, честное слово. Цзян Чэн знает, сам
теперь такой же. — Куда пойдем? — с осечкой спрашивает он и не понимает, что
такое творится с голосом: напрягается до сиплого фальцета не то от нервов, не то от
злости, не то черт поймешь от чего, но… С чего бы ему нервничать, верно? С чего
бы нервничать, даже если вытекает сам собой наглядный проверенный вывод: Вэй Усянь
давно начал сходить с ума, и даже не так, как сходят с ума в гонорарных киношках про
американскую голубую мечту, а… Как-то по-настоящему, что ли, чтобы пальцы
изогнутыми скобами и в глазах — полнейшее помешательство, против которого, как ни
старайся, не попрешь всё равно. — В ванную, — отвечает Вэй Усянь. Хмуро так
отвечает, нетерпеливо, с закушенной в уголке нижней губой и ледяной почти кистью,
медленно оплетающейся вокруг Цзян Чэнового запястья. — Я тебе кое-что интересное
покажу. Цзян Чэну это не нравится, Цзян Чэну вообще мало что нравится, но
это… Это не нравится по-особенному, с этаким привкусом разгоряченного поноса во
рту и завернутым в трубочку языком. — Что покажешь, придурок? — он так
напряжен, будто в спину воткнули пружину: зажим вот-вот сорвет, и мясо изнутри
разнесет на веселые кровавые ошметки — Цзян Чэн даже сейчас видит, как потекут по
стенам и лицу напротив порванные на труху куски. Слово «ванная» между тем
болезненно заседает в точке между ушей, давя на прогибающийся мозг самобытной
криповатостью: он тоже теперь сходит с ума, но — признайте? — трудно оставаться не
шелудивым, когда живешь бок о бок с блохастой больной собакой. — Кое-что
интересное, — повторяет Усянь. Со сталью повторяет, с четким отшлифованным
ударением, сильнее стискивается пальцами возле запястья, передавливает вены — Цзян
Чэн где-то слышал, будто у душевнобольных силы прибавляется в троекрат, и он
чувствует, что совершенно не сможет вырваться, не пожертвовав при этом изломом
суставов, поэтому стоит, молчит, терпит. Только щерится немного. Защищается. — Ну же,
пойдем. Тебе понравится, я обещаю. Или… неужели ты боишься, А-Чэн? Глаза
патлатого психопата разгораются так тускло и так остро, что Цзян Чэну вдруг становится
абсолютно нечем дышать: он всё-таки делает попытку дернуть рукой, ощущает
закипающую под синим венозным стержнем колкую боль, кривится, шикает, чувствует
себя не волком, а оленем, которого поймал психованный снежный человек, готовящийся
увести на большой лесной костер. Цзян Чэн боится, мироздание-мироздание, он
действительно боится, трусит, будто последний щенок, но признаться в этом не может: не
солидно же, не подобает, не по лицу-плечу-горлу. — Нет, — раздраженно хмыкает он,
буравя глазами разбереженными глаза смеющиеся — слыхали когда-нибудь про клоуна
Джона Гейси? Вот и здесь оно. — Не боюсь. Чего я должен бояться в собственном доме?
Не мели ерунды, псих. Вэй Усяня такой ответ устраивает: он кивает, только — Цзян
Чэн не уверен, кажется ему или нет, поэтому предъявить ничего не получается —
ухмыляется изгибом искривленного рта. Говорит: — Тогда пойдем. — Еще говорит: —
Я просто должен тебе это показать. — Еще: — Ты не пожалеешь. — Но… Цзян Чэн
почему-то лучше лучшего слышит: «Ты пожалеешь. Не ходи туда. Там не на что
смотреть такому, как ты. Понимаешь, А-Чэн?» Цзян Чэн слышит, точно слышит. Не
понимает. Понимает тоже. Думает про Джона Гейси, про душевнобольных, а всё-
таки… Всё-таки идет.

🛏
— И на что я должен смотреть? — спрашивает Цзян Чэн, скептично выгибая
брови. Руки как всегда сложены на груди, спина прямая, пружина колет и болит,
позвоночник хрустит — легкое поскребывание отдается в черепной коробке и в висках.
Под ногами холодный пол — с недавних пор он приобрел идиотскую привычку
передвигаться по дому босым, — от кафельных стен веет плесневелым грибком и
сыростью, в потолок вкручена одна жалкая диодная лампочка с зеленым отливом — не
ванная, а откровенно мерзковатый склеп какой-нибудь твари из тех, что живут под
кладбищенской травой, выколупывая из голов свежих покойников разжиженные яичные
мозги. — Подожди. Сейчас я тебе покажу, — обещает ему патлатый
психопат. Прикрывает с какого-то черта за спиной дверь, опускается на
четвереньки — ванная настолько крохотная, что в такой позиции им уже попросту не
развернуться, — склоняется, пригибается охотничьим бессетхаундом к леденистому полу,
просовывает под ванну руки. Это выглядит жутко, неестественно, уродливо и угрюмо:
Цзян Чэн смотрит с отвращением и скепсисом, в мельчайших подробностях запоминая —
чтобы после не спать ночами, — как за рукой левой уходит рука правая, следом
протискивается свернутая вбок голова — где-то здесь ему думается, будто чокнутый
Усянь рехнулся окончательно и пытается втиснуть в разъем несчастных тридцати
сантиметров себя всего. От этого становится страшно, неуютно, холодно и липко; он
уже почти одергивает его, сцепляя в кулаки сведенные пальцы, когда тот выныривает
обратно сам — выглядит при этом так растерянно, что Цзян Чэну хочется тупо
заорать. Не на него даже. Не на себя. Просто так.fsd

Вам также может понравиться