Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
1. Судьбой.
2. Богатством.
3. Временем.
4. Жизнью.
Правильный ответ вы сможете узнать, прочитав эту книгу…
Предисловие
Сочинения Луция Аннея Сенеки – символа римского стоицизма – по праву занимают
одно из почетных мест в истории мировой философии.
Труд, с которым мы предлагаем вам ознакомиться – «Нравственные письма
к Луцилию» в прекрасном переводе П. Н. Краснова, – в России был впервые издан
в 1893 году. Это изложение основных идей философа, построенное в форме писем
близкому другу.
Кто такой Луцилий? Сведений о нем практически нет. Есть лишь предположение,
что это был образованный представитель римской знати, хорошо знавший Сенеку и,
вероятно, некоторое время бывший его учеником. Возможно также, что это
вымышленный персонаж и обращение к нему в «Письмах» – не более чем литературный
прием…
В данном произведении Луций Анней Сенека предстает не только как мыслитель,
но и как блестящий писатель и незаурядный психолог: содержание этих небольших
эпистолярных этюдов выдает его глубокое понимание человеческой натуры. Фатализм
Сенеки, характерный для большинства стоиков (в их представлении перед лицом
судьбы были равны богач и раб, аристократ и «варвар»), в «Письмах к Луцилию»
представлен очень ярко. Но – и это одна из характернейших черт его философии
– идея предопределенности гармонично сочетается с уверенностью в необходимости
стремления к добродетели.
В настоящем издании подобраны фрагменты, которые наиболее живо и
последовательно представят вам идеи Луция Аннея Сенеки относительно дружбы
и «книжной мудрости», богатства и бедности, жизни и смерти… Пожалуй, эпиграфом
ко всей философской системе римского мудреца можно взять его фразу «Есть только
один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага и довольствоваться
только тем, что праведно».
На основании того, что ты мне пишешь, и того, что я о тебе слышу, я возлагаю
на тебя большие надежды. Ты не разбрасываешься и не мечешься, не находя себе
места. Такое разбрасывание – признак больного духа. Лучшим признаком
уравновешенного ума я считаю умение сосредоточиваться и терпеливо ожидать.
Смотри, однако, как бы чтение многих авторов и книг всякого рода не сделало
тебя слишком поверхностным и неустойчивым. Если ты хочешь извлечь из чтения
какую-либо прочную пользу, то останавливайся подолгу только на несомненных
авторитетах и «питайся» исключительно ими. Тот, кто всюду, тот нигде. У людей
много странствующих бывает обыкновенно много знакомых, но совсем нет друзей.
То же непременно случается и с тем, кто не изучает внимательно никакого одного
писателя, но прочитывает всех мельком и спеша. Нет пользы от пищи, которую
желудок, едва восприняв, извергает; ничто не вредит так выздоровлению, как
частая перемена лекарств; никогда не затянется рана, если на ней пробовать разные
4
средства; не поправляется растение, если его часто пересаживают; ничто вообще
не приносит пользы, если влияет мимоходом, налету, – такие книги в большом
количестве только обременительны, раз ты не можешь прочесть столько книг,
сколько их есть у тебя, то довольствуйся столькими, сколько ты можешь прочесть.
«Но, – возразишь ты, – если я хочу читать то одну книгу, то другую?» Признак
расстроенного желудка – пробовать много кушаний, которые, несмотря на свое
обилие и разнообразие, не питают его, а засоряют. Итак, читай всегда лучшие,
признанные сочинения, а если и случится когда-нибудь просматривать другие, то
все-таки вернись потом к первым. Старайся приобретать ежедневно хоть что-нибудь,
чтобы обеспечить себя ввиду бедности, смерти и других бедствий. И если прочтешь
что-либо, то из прочитанного усвой себе главную мысль. Так поступаю и я: из того,
что я прочел, я непременно что-нибудь отмечу. Сегодня, например, я вычитал
у Эпикура – так как я не гнушаюсь заходить иногда и во вражеский лагерь, не
в качестве перебежчика, но в роли лазутчика, – что «почтенна веселая бедность».
Впрочем, можно ли назвать бедностью такую бедность, которая весела? Кто хорошо
уживается с бедностью, тот, в сущности, богат. Не тот беден, у кого мало, а тот,
кто хочет большего. Что пользы ему, что у него в сундуках много денег, в житницах
много пшеницы, на лугах много скота, много денег отдано в рост, если он жаждет
чужого имущества и считает не то, что уже приобрел, а то, что ему еще надо
приобрести? Условий богатства, по-моему, два: во-первых, иметь необходимое и,
во-вторых довольствоваться им.
Есть такие люди, что рассказывают первому встречному то, что можно доверять
одним друзьям, и выгружают тайный груз души своей в любые уши. Другие, напротив,
страшатся довериться даже самым близким, и если бы могли, то, не доверяя самим
себе, спрятали бы всякий секрет как можно глубже. Не следует делать ни того ни
другого. Обе эти крайности – и доверять всем, и не верить никому – одинаково
дурны: только одна благороднее, другая безопаснее. Точно так же есть люди вечно
беспокойные, и, напротив, есть люди ко всему равнодушные. Но наслаждение
тревогами жизни не есть деятельность: это только трепет взволнованной души. С
5
другой стороны, состояние, при котором всякое движение в тягость, не есть покой,
а только расслабленность и усталость. Раздумывая об этом, полезно иметь в виду
стих Помпония:
Отдых и работа должны сопутствовать друг другу: тот, кто отдохнул, должен
работать, а тот, кто трудился, может отдыхать. Этому учит нас и природа,
сотворившая и день и ночь.
Хвалю тебя и радуюсь, что ты, оставив все прочее, предался делу
самосовершенствования. Я не только советую, но даже прошу: не оставляй этого
дела. Но предостерегаю тебя: не поступай подобно тем, кто хочет не столько быть
чем-либо, сколько казаться; не делай ничего такого, что заставило бы говорить
о твоей внешности и твоем образе жизни. Не ходи с неумытым лицом, непричесанными
волосами и небритой бородой; не подчеркивай презрения к деньгам; не хвались
постелью, устроенною на голой земле, и вообще ничем таким, за чем гонится
извращенное честолюбие. Само имя философии, хотя бы она даже и скромно
пропагандировалась, достаточно ненавистно. Что же будет, если мы еще станем
выделяться среди других людей странными привычками? Пусть в душе мы будем вполне
несходны с толпой, но по наружности ничем не надо от нее отличаться. Не надо
блистать своим платьем, но зачем носить его грязным? Не будем приобретать
серебряной утвари, щедро украшенной золотыми узорами, но не будем считать за
непременное условие умеренности лишение золота и серебра. Будем заботиться о
том, чтобы вести лучшую жизнь, чем толпа, но не противоположную ей. Иначе мы
оттолкнем и отвратим от себя тех, кого хотим исправить, и добьемся того, что
нам не захотят подражать ни в чем из боязни, что придется подражать во всем.
Философия, прежде всего, проповедует здравый смысл, общительность и
человечность. Резкое отличие от толпы противоречит этим целям. Надо заботиться
поэтому, чтобы не казалось смешным и противным то, посредством чего мы хотим
добиться восхищения. Ведь наша цель – жить сообразно с природой. Уродовать же
тело, ненавидеть самую необходимую опрятность, жить в грязи и есть не питательную
и вкусную пищу, а противную и тошнотворную, – значит поступать против природы.
Насколько можно считать роскошью стремление к изысканным вещам, настолько глупо
избегать обычных и общепринятых удобств. Философия проповедует: умеренность,
но не самоистязание; умеренность же вполне совместима с опрятностью. Тут надо
знать меру. Наша жизнь должна сообразоваться как с требованиями нравственности,
так и с требованиями общественности. Пусть удивляются нашему образу жизни, но
пусть признают его правильным. «Итак, что же, мы должны жить как все? И не должно
быть никакой разницы между нами и толпою?» Непременно. Тот, кто узнает нас ближе,
увидит, что мы не похожи на толпу. Но, войдя в наш дом, пусть дивятся не
обстановке, а нам самим. Если есть величие в том, чтобы из глиняной посуды есть
с таким достоинством, как и из серебряной, то не меньше его и в том, чтобы
смотреть на серебро так же равнодушно, как на глину. Только узкий ум не может
примириться с богатством.
7
Если сегодняшний день в твоих руках, меньше будешь зависеть от
завтрашнего. Пока мы откладываем жизнь, она проходит
А пока вот тебе моя ежедневная дань – изречение Гекатона, которое, по-моему,
весьма замечательно. «Ты спрашиваешь, – пишет он, – чего я добился? Я стал сам
себе другом». И он в самом деле многого достиг. Он никогда не будет одинок. Знай,
кто друг себе – друг всем людям.
Жить следует так, чтобы можно было злейшему врагу доверить все, что
у тебя на душе
Если же боги пошлют нам и следующий день, примем его с благодарностью. Тот,
кто ожидает завтрашнего дня без волнения, счастливо и мирно владеет сегодняшним.
Кто говорит себе: я прожил свое, – для того каждый новый день составляет чистую
прибыль.
Но пора закончить письмо. «Как, – скажешь ты, – на этот раз я должен обойтись
без изречения?» Не бойся, кое-что ты получишь и сегодня. Впрочем, что же я говорю
«кое-что». Очень много. В самом деле, что может быть лучше следующего изречения:
«Тяжело жить в крайности, но нет никакой крайности жить в крайности». Почему
же нет крайности? Да потому что для того, чтобы выйти из нее, существует множество
и притом весьма легких способов. Возблагодарим Бога за то, что никто не может
заставить нас насильно жить: можно презирать самую крайность. Но ты недоволен.
«Это изречение Эпикура. Что тебе за охота цитировать своих противников?» –
говоришь ты. Что истина – то мое. Я буду продолжать свои цитаты из Эпикура, чтобы
те, кто верит в авторитеты и ценит мысли не по тому, что в них выражено, но
по тому, кто их высказывает, поняли, что истина, кем бы ни была она высказана,
одна для всех.
Отложи все житейское, если ты мудр, если же еще нет, то для того чтобы стать
мудрым, и стремись изо всех сил и всеми средствами к совершенствованию. Старайся
избавиться от всего, что задерживает тебя на этом пути. «Мне мешает, – говоришь
ты, – забота о моем имуществе, и я хочу так устроить его, чтобы доходы с него
обеспечивали мне покойную жизнь, без хлопот, и чтобы в то же время мне не пришлось
страдать от бедности или быть кому-нибудь обузой». Если ты так говоришь, то ясно,
что ты не постиг всей силы и могущества того блага, о котором идет речь, ясно,
что в общем ты представляешь себе пользу философии, но недостаточно еще вникнул
в частности и еще не знаешь, как поддерживает она нас во всем, как, говоря словами
Цицерона, помогает она нам в важных случаях жизни и в то же время применима и
к самым ничтожным событиям. Послушай меня и призови ее на помощь: она убедит
тебя, что не следует сидеть над счетами. Ведь, отсрочивая свои занятия, ты хочешь
достигнуть только того, чтобы тебе не угрожала бедность. Но зачем же это, если
к бедности-то и следует стремиться? Богатство многим мешало заниматься
философией; бедность же для этой цели весьма удобна и покойна. Когда раздается
призывный военный сигнал, она знает, что он относится не к ней. Когда на улицах
мятеж, бедность заботится только о том, как бы ей уйти самой, а не о том, что
ей унести с собою. Если она едет в плавание, гавань не переполняется шумом и
на берегах не стоит толпа провожающих. Она не окружена многочисленными рабами,
для прокормления которых необходимы урожаи заморских стран. Насытить тощий и
здоровый желудок, нуждающийся лишь в утолении голода, нетрудно. Голод
довольствуется немногим; разнообразие блюд – результат скуки. Бедность
довольствуется удовлетворением насущных потребностей. Так почему же ты не хочешь
взять себе в спутницы ту, нравам которой подражает здравомыслящий богач? Если
хочешь свободы духа, должен быть бедным, или, по крайней мере, похожим на
бедного. Никакие занятия не будут плодотворны при неумеренном образе жизни.
Умеренность же и есть добровольная бедность. Оставь поэтому пустые отговорки:
«У меня еще нет достаточных средств. Когда я приобрету известную сумму денег,
то я весь отдамся философии». Нет, надо сначала приготовить себе именно то, что
ты хочешь отложить на конец, а потом уже можно заботиться об остальном. Именно
13
с философии-то и нужно начать. «Я хочу, – говоришь ты, – приготовить средства
для жизни». Но вместе с тем надо приготовить и самого себя, ведь если что и мешает
тебе хорошо жить, то ничто не мешает хорошо умереть. Верь, что не только бедность,
но и сама нужда не может служить помехой для философии. Те, кто стремится к ней,
должны бы легче терпеть голод, чем осажденные в крепости. Ведь единственной
наградой этих последних будет то, что они не попадут в руки победителя. Насколько
же больше этого дает философия, ведущая за собою вечную свободу и бесстрашие
перед людьми и богами: итак, стремись к ней, хотя бы из-за нее пришлось голодать.
Войска терпят бедствия всякого рода; питаются дикими кореньями, а часто
испытывают неописуемый голод. И все это лишь для того, чтобы завоевать царство,
и что притом всего удивительнее, чужое царство! Можно ли после этого задумываться
над бедностью, имея в виду освободить душу от вечного страха? Не заботься же
о предварительном приобретении имущества: к философии можно прибыть без всяких
путевых издержек.
Ты рассуждаешь так: «Когда у меня будет все, что мне надо, тогда приобрету
себе и философию». Таким образом, выходит, что она у тебя самая последняя вещь
в жизни, так сказать, прибавление к прочим удобствам. Нет, занимайся философией,
если у тебя есть хоть какие-нибудь средства: почем ты знаешь, быть может, у тебя
есть даже лишнее? Но если у тебя даже и ничего нет, то и тогда все-таки прежде
всего добивайся мудрости. «Ну а если нет даже самого необходимого?» Этого не
может быть; потому-то природа требует весьма немногого. Мудрец же согласует свою
жизнь с природою. Но если бы он впал в крайнюю нужду, он тотчас перестал бы быть
себе в тягость. А раз у него есть достаток, хотя бы скудный и жалкий, но на который
он может жить, мудрец уже и его сочтет за благо и, заботясь только о самом
необходимом, сократит свои потребности в еде и одежде и, довольный своей судьбой,
будет осмеивать труды богачей и ухищрения ищущих богатства, говоря: «Зачем ты
откладываешь свою жизнь? Ждешь ли, чтобы наросли проценты, или ожидаешь торговой
прибыли или наследства от богатого родственника, надеясь сразу разбогатеть? К
чему? Мудрость заключает в себе истинное богатство, которым награждает всякого».
Впрочем, все это относится до других людей; ты же можешь считаться богатым: для
прежнего времени у тебя было бы даже слишком много. Того же, что достаточно
теперь, будет достаточно и во всякое время.
Кто боится обмана, тот учит ему, и самым подозрением дает право на
любое коварство
Декабрь месяц. Во всем городе особенная суета. Как будто особым законом
установлена общественная роскошь. Повсюду идут приготовления к празднику, точно
дни сатурналий существенно отличаются от остальных дней в году. А ведь на самом
деле между ними нет никакой разницы, и я даже думаю, что прав тот, кто сказал,
что теперь декабрь месяц продолжается целый год.
Если бы ты был со мною, я бы охотно поговорил с тобой, что нам теперь делать
14
– оставить ли в полной незыблемости ежедневный строй жизни, или, для того чтобы
не выделяться из общей массы, надеть праздничное платье и отужинать повеселее.
В наше время принято в ознаменование праздника надевать особое платье, подобно
тому, как прежде его носили в печальные времена общественных несчастий.
Насколько я тебя понимаю, ты предпочел бы роль зрителя, и, таким образом, мы
не были бы похожи на разряженную толпу, но в то же время не резко выделялись
бы из нее. В эти дни приходится обнаруживать особое присутствие духа, чтобы
одному воздерживаться от всяких удовольствий, когда им предается вся масса
народу. Лучшее доказательство твердости духа состояло бы в том, чтобы не
позволить увлечь себя в общий поток наслаждений и роскоши. Для этого надо гораздо
больше силы характера, чем для того, чтобы оставаться трезвым в пьяной компании.
Нужна гораздо большая воздержность для того, чтобы не выделяться из толпы, не
смешиваясь в то же время с ней, и делать то же, что и все, но на другой лад,
ведь сатурналии можно отпраздновать без всяких увеселений.
Но мне до того хочется испытать твердость твоего характера, что, по примеру
великих философов, я предложу тебе в течение нескольких дней питаться возможно
скудной и невкусной пищей и носить простую и грубую одежду, и (я уверен) ты
скажешь после этого: так этого-то я мог бояться?! Среди полного довольства
приготовляйся к лишениям и, окруженный богатством, укрепись против
превратностей судьбы. Солдат и в мирное время марширует, роет укрепления и
переносит всевозможные труды для того, чтобы уметь переносить их, когда придет
к тому необходимость. Если не хочешь бояться наступления какого-либо бедствия,
приучайся к нему заранее. Так приучаются иные к бедности, ведя в течение многих
месяцев нищенский образ жизни; после этого им нечего уже бояться бедности, так
как они привыкли к ней. Я, впрочем, не советую подражать в обеде Тимону и
запираться в каморке для рабов и вообще делать что-либо из того, что измыслила
роскошь, пресытившись богатством. Но пусть у тебя будет жесткая постель, грубое
платье и черствый хлеб. В такой обстановке живи по три, по четыре, иногда по
нескольку дней, для того чтобы это не было пустою забавой, но настоящим опытом.
Тогда, поверь мне, о Луцилий, ты будешь счастлив сознанием того, что можешь быть
сыт на два асса, и поймешь, что для спокойствия души не надо богатства.
Удовлетворять своим первым потребностям удается даже самым несчастным людям.
Не думай, впрочем, что, поступая так, ты будешь делать что-либо особенное.
Ты будешь жить так, как живут многие тысячи рабов и бедняков. Но зато ты будешь
вести такой образ жизни по своей воле, и раз ты привыкнешь к нему, тебе нетрудно
будет вести его и в других обстоятельствах. Итак, будем упражняться и, чтобы
судьба не застала нас врасплох, освоимся с бедностью. Мы будем равнодушнее к
богатству, если убедимся в том, что и бедным быть не тяжело. Сам учитель
наслаждений, Эпикур, в течение нескольких дней не вполне удовлетворял свой
голод, чтобы узнать, чувствительно ли неполное удовлетворение этой потребности
и насколько чувствительно и стоит ли для удовлетворения ее усиленно трудиться.
Эпикур рассказывает об этом в тех письмах, которые адресованы Харину в год
архонтства Полиэна, и хвастает, что он проживает в сутки менее одного асса;
Митродор же, не достигнув еще такой степени умеренности, тратит в сутки целый
асс. Ты не веришь, что можно быть сытым на такие деньги? Но на них можно иметь
еще и особые наслаждения. Конечно, не те легкие и скоро преходящие и вновь легко
возникающие наслаждения, которые доставляет нам пища, но прочные и постоянные.
Наслаждение это, конечно, доставляют не сами вода, каша и корки ячменного хлеба,
но сознание, что можешь довольствоваться и такою скудною пищею, которой не
отнимет уже никакая превратность судьбы. Такова ведь обычная пища узников, и
даже приговоренных к казни тот, кто домогается их смерти, кормит лучше. Каково
же должно быть величие духа в том, кто добровольно ведет такой образ жизни, какой
не угрожает даже осужденным за самые тяжкие преступления! Это называется
предвосхищать оружие у самой судьбы! О мой Луцилий, следуй этому обычаю и
в известные дни удаляйся от своих дел, не принимай никого и заведи сношения с
15
бедностью:
И в самом деле, всех ближе к божеству тот, кто научился презирать богатство.
Я не возбраняю тебе владеть имуществом, я хочу только, чтобы ты владел им
бестрепетно, а этого можно достичь только одним способом, а именно, убедив себя,
что и без него будешь счастлив, и смотря на него как на нечто преходящее.
Но пора запечатывать письмо. «Прежде, однако, – говоришь ты, отдай мне свой
долг». Отсылаю тебя для расчетов к Эпикуру: «Неумеренный гнев порождает
безумие». Насколько это верно, ты, наверное, знаешь сам, если только тебе
случалось рассердиться на раба. Гневу подвержены все люди. Он одинаково легко
возбуждается как любовью, так и ненавистью, как в серьезных делах, так и среди
игр и шуток. Притом причина, вызвавшая гнев, имеет второстепенное значение;
главное же в том, на какую почву он попадает. В самом деле, негорючие предметы
противостоят даже сильному пламени. Напротив, сухие и горючие разгораются в
целый пожар от одной искры. Поверь, о мой Луцилий, результатом сильного гнева
бывает безумие, а потому следует избегать сильного гнева не только ради
воздержания, но и в видах здоровья.
Ты ждешь, может быть, что я напишу тебе, как милостиво обошлась с нами зима,
которая была и тепла, и коротка, и как нехорошо было весной, когда наступили
морозы, и о подобных пустяках, о которых пишут, когда не знают, что сказать.
Но я буду писать только о том, что может быть одинаково полезно и интересно для
нас обоих, а именно: я буду поощрять тебя к благоразумию, основа которого состоит
в том, чтобы не радоваться по-пустому. И в этом не только основа благоразумия,
как только что сказал, но и венец его. Кто знает, чему радоваться, кто не ставит
своих радостей в зависимость от чужого произвола, тот достиг высших пределов
благоразумия. Напротив тот, кто живет надеждами, хотя бы исполнение их и казалось
близким и легким, а ранее он никогда не обманывался в своих ожиданиях, тот обречен
на вечное беспокойство и сомнения. Поэтому прежде всего, о Луцилий, учись
радоваться. Ты подумаешь про себя: но какие же радости мне остаются, если ты
велишь исключить случайные радости и даже саму надежду – сладчайшее утешение
в горестях? И несмотря на это, я хочу доставить тебе вечную радость. Я хочу дать
радость в твой домашний обиход, и это будет так, если твой дом будет внутри тебя.
Все другие радости жизни не в силах наполнить сердце. Они оставляют свой след
лишь в выражении лица – так они легки и поверхностны. Ведь нельзя же считать
радостным того, кто смеется. Дух твой должен быть бодрым, верным и возвышенным.
Верь мне, истинная радость – вещь серьезная. Немногие способны с равнодушным
лицом или, как говорят эпикурейцы, с улыбкой встретить смерть или впустить в
свой дом нищету, обуздать свои страсти, терпеливо переносить болезни. Но тот,
кто освоился с мыслью об этих несчастьях, тот всегда радостен, хотя, быть может,
и не весел. Я же хочу научить тебя радости именно этого рода: ты уже никогда
не лишишься ее, раз узнаешь, где искать ее. Залежи дешевых металлов всегда лежат
не глубоко под поверхностью земли; но те металлы драгоценны, жила которых
глубоко сокрыта, и чем глубже она, тем полнее возмещает труды рудокопа. Те
радости, какими забавляется толпа, доставляют мимолетное, поверхностное
наслаждение; всякая радость, приходящая извне, лишена прочных оснований. Та же
16
радость, о которой я говорю и которой надеюсь приобщить тебя, не только прочна,
но, что еще важнее, – сокрыта внутри.
Итак, о Луцилий, стремись к тому, что одно может дать тебе счастье. Презри
и брось все, что прельщает нас извне, все, что тебе обещают другие: стремись
к истинному благу и находи свои радости только в том, что твое, то есть в себе
самом, и притом в лучшей части себя. На свое тело, хотя без его участия ничего
не может быть сделано, смотри как на нечто необходимое, но не главное: ему
доступны лишь суетные наслаждения, которые скоро приедаются, а если ими
пользоваться сколько-нибудь невоздержанно, обращаются во вред. Верь мне, все
чувственные наслаждения ведут к скорби, особенно если предаваться им неумеренно;
быть же воздержанным в том, что считаешь своим благом, очень трудно – это ты
знаешь сам. Напротив, желание истинного блага – безвредно. «Что же это за благо
и где оно?» – спросишь ты. Отвечаю: оно в спокойной совести, в честном образе
мыслей, в праведных поступках, в презрении к удачам жизни, в тихом и умеренном
образе жизни, имеющем одну цель. В самом деле, что может быть верным и надежным
у тех неустойчивых и суетных людей, которые от одних планов спешат к другим,
и если не меняют их по своей воле, то бывают вынуждены к тому обстоятельствами?
Только немногие располагают свою жизнь сообразно своим намерениям; большинство
же подобно людям, уносимым течением реки, с которым не могут бороться. Одних
из них волны тихо несут на себе, других увлекает бурный поток и, успокоившись
в течении, выбрасывает на ближайший берег, третьих быстрое течение уносит до
самого моря. Необходимо выбрать себе желанную цель и затем неуклонно стремиться
к ней.
Ты думаешь, что это с одним тобой так случилось, и удивляешься как чему-то
необыкновенному, что тебе не удалось рассеять свою печаль и мрачное настроение
духа долгим путешествием и непрерывной переменой мест. Но для этого надо жить
с обновленной душой, а не под другими небесами. Ты можешь переплыть моря, можешь,
как говорит Вергилий, покинуть и земли, и грады… но страсти твои последуют за
тобою, куда ты ни пойдешь. Сократ на жалобы, подобные твоим, отвечал: «Чему ты
дивишься, что путешествия тебе не помогли? Ведь повсюду ты возил за собою себя
самого. И во время пути угнетали тебя те самые причины, из-за которых ты
отправился в путешествие». Какое облегчение может дать перемена места и
знакомство с новыми городами и местами? Подобные скитания совершенно бесполезны,
хотя бы уже потому, что ты странствуешь сам с собою. Сбрось сначала бремя своей
души, и тогда ты найдешь прекрасным всякое место. В настоящем же своем настроении
ты подобен воспетой Вергилием пророчице, возбужденной и вдохновленной могучим
духом:
17
Узнаю моего Луцилия. Он становится тем, чем обещал быть. Следуй же порыву
своей души, влекущей тебя ко всему лучшему, презрев то, что считается за благо
толпою. Я сам не желаю видеть тебя иным и лучшим, нежели ты сам того хочешь.
Ты построил себе обширный и прочный фундамент; возведи же задуманное тобою здание
до конца и пусти в ход то, что ты выносил в душе своей. В результате ты достигнешь
мудрости, если, впрочем, заткнешь свои уши от соблазна, и притом даже не воском,
ибо воска для этой цели недостаточно. Необходим более плотный материал, нежели
тот, который употребил (против сирен) Одиссей. Голос, которого опасался
греческий герой, был голосом лести, но он не был, по крайней мере, голосом народа.
Тот же голос, которого придется остерегаться тебе, будет звучать не с одной
какой-нибудь скалы, но по всей земле. Тебе придется опасаться не одного
какого-либо места, в котором страсть устроила на тебя засаду, но всех городов.
Будь глух даже к своим друзьям. Из хороших побуждений они желают тебе дурного.
Если хочешь быть счастливым, моли богов, чтобы ни одно из их пожеланий тебе не
исполнилось. То, чего они желают для тебя, совсем не благо.
18
Единственное истинное благо, причина и залог счастливой жизни, – это вера
в себя. А ее нельзя достигнуть иначе, как не боясь труда или считая его, по крайней
мере, в числе вещей безразличных. Ибо не может быть, чтобы одна и та же вещь
была то дурна, то хороша, то легка и удобна, то невыносима. Сам по себе труд
не есть благо, но выносливость в труде – благо. Я осудил бы трудящихся ради
пустого, но зато тех, кто стремится к праведному, я готов одобрять, чем прилежнее
и чем менее распускаются они и падают духом. Я готов постоянно поощрять их:
«Восстаньте, добрые, и поднимитесь единым духом на предстоящий перед вами холм».
Труд воспитывает души благородных. Итак, не следует желать и стремиться к тому,
что дается только вследствие молитв твоих предков. Вообще, для мужа,
готовящегося к великим делам, постыдно надоедать богам молитвами. К чему
молитвы? Устрой себе сам свое счастье. И ты устроишь его, если поймешь, что хорошо
то, с чем связана добродетель, и дурно то, с чем соединен порок. Как без света
нет блеска, без темноты или тени нет черного, без огня нет тепла, без ветра
прохлады, так благородное и низкое зависит от примеси добродетели и порока. Но
благо в познании вещей, а зло в невежестве. Человек опытный и искусный, смотря
по обстоятельствам, одно отвергает, другое принимает. Но он не боится того, что
отвергает, и не поклоняется тому, что принимает, если дух его велик и
непреклонен. Никогда не сдавайся и не робей. Недостаточно не уклоняться от труда
– ищи его. «Но, – скажешь ты, – какой же труд тогда ты назовешь пустым и
непроизводительным?» Такой труд, который вызывается низкими побуждениями. Но
и в нем, самом по себе, нет ничего дурного, не более, по крайней мере, чем в
том, который вызывается прекрасными побуждениями; потому что труд развивает
терпение, побуждающее душу на трудные и высокие подвиги увещаниями: «не ленись,
недостойно мужа бояться усталости». Пускай поэтому твой труд направляется на
всевозможные предметы, и добродетель твоя станет совершенной, и ты достигнешь
той полной гармонии в своей жизни, которой нельзя достигнуть без искусства и
без уменья познавать божеское и человеческое. В этом заключается высшее благо.
И раз ты добьешься его, ты станешь союзником богов, а не просителем их.
«Но как этого достигнуть?» О, для этого не надо проезжать ни Пенинских,
ни Грайских гор, ни пустынь Кандавии, ни Сиртов, ни Сциллы, ни Харибды, которые
ты проехал ради какой-то жалкой прокураторской должности. Путь к этому благу
безопасен, и природа сама снарядила тебя в дорогу. Она дала тебе все необходимое,
чтобы стать равным Богу, если только ты сам не растерял ее даров. Ведь не деньги
делают равным Богу – у Бога их нет; и не должностное платье – ибо Бог наг;
и не слава, не почести – Бога никто не знает; многие думают о нем дурно, и он
не мстит за это; и не толпа рабов, несущих твои носилки по городским улицам и
проезжим дорогам: Бог – сам все несет на себе. И не красота, и не физические
силы могут сделать тебя блаженным – они не выдерживают старости. Ищи того, что
не портится со временем, чего нельзя расхитить и испортить. А такими свойствами
обладает душа, но душа прямая, добрая, великая. А как назвать ее иначе, как
не Богом, обитающим в человеческом теле? Такая душа может встретиться как у
римского всадника, так и у вольноотпущенника, и у раба. Ибо и римский всадник,
и вольноотпущенник, и раб – лишь пустые имена, измышленные честолюбием. Попасть
на небо можно из любого места. Воспрянь же духом и сделайся равным бессмертным.
Для этого не надо ни золота, ни серебра; из них нельзя сделать даже хорошего
изображения Бога. Вспомни, что те изваяния богов, которые были наиболее близки
к ним, были глиняные.
Никого еще судьба не возносила так высоко, чтобы ему не угрожало то,
что он сам себе позволял относительно других
Хочешь знать, что заставляет людей жаждать будущего? То, что никто не
принадлежит себе в настоящем. Родители твои много желали для тебя, я же со своей
стороны желаю тебе презрения ко всему, чего они желали для тебя. В своих желаниях
они ограбили многих, чтобы обогатить тебя. Ведь что достается тебе, отнято у
кого-нибудь другого. Я же хочу тебе обладания самим собою, хочу, чтобы ум твой,
утомившись суетными помышлениями, наконец успокоился и остановился, хочу, чтобы
ты нашел удовлетворение в самом себе и, познав истинные блага, для обладания
которыми достаточно одного познания их, не нуждался в продлении своей жизни.
Только тот избегнет нужды и станет свободным от всего, кто живет, завершив свою
жизнь.
В смерти нет ничего неудобного, ведь для этого необходимо, чтобы был
кто-либо, кто бы испытывал от нее неудобство. Если же ты слишком привязан к самому
факту жизни, то знай, что из того, что уходит с твоих глаз, ничто не гибнет,
но все возвращается в лоно природы, из которого вышло затем, чтобы возродиться.
Все кончается, ничто не исчезает. И смерть, которой мы так боимся и ненавидим,
только видоизменяет жизнь, а не отнимает ее. Наступит день, и мы снова выйдем
на свет, хотя многим, если они не забудут о своей прежней жизни, это будет
неприятно. После я обстоятельнее докажу, что все, что, по-видимому, гибнет, в
сущности только изменяется.
Кто надеется вернуться, тот уходит спокойно. Обратись к природе: все
возобновляется в ней: ничто не исчезает в этом мире, но периодически проходит
и возникает снова. Лето проходит, но через год наступит опять. Зима кончается,
но, по прошествии нескольких месяцев, наступает вновь. Ночь затмевает солнце,
но день приводит его снова за собою. Течение звезд опять выводит те звезды,
21
которые было уже зашли. Одна часть неба постоянно поднимается, другая
опускается. Наконец, я могу привести в заключение еще одно доказательство: ни
дети, ни сумасшедшие не боятся смерти; тем постыднее, что разум не может
постигнуть ее безвредности, когда она очевидна даже для глупости.
Какой же это дух? Конечно, такой, который опирается на присущее ему самому
благо. Ибо что может быть нелепее, как хвалить человека за то, что не его? Что
безумнее восхищения тем, что сейчас же может быть перенесено на другого человека?
Золотые удила не делают лучшим самого коня. Из двух львов – одного с позолоченною
гривой, но изнуренного, пока его укрощали и украшали, и другого, косматого, но
неукротимого, и, следовательно, бодрого, каким его и создала природа,
прекрасного в своей косматости, так как его истинная красота и состоит в том,
что на него нельзя смотреть без страха, – второй будет предпочтен первому,
усталому, хотя и раззолоченному. Никто не должен хвастаться тем, что не его.
Мы хвалим виноградную лозу, если ветви ее отягощены гроздьями, если под тяжестью
их гнутся самые подпорки; и кто скажет, что лучше такая лоза, на которой висят
золотые гроздья и золотые листья? Но плодоносность есть качество, принадлежащее
22
самой лозе; так и в человеке следует хвалить то, что составляет его свойство.
У него милое семейство, прекрасный дом, он много сеет, много денег пускает в
оборот, но все это не в нем, а только вокруг него. Хвали в нем то, чего никто
не может у него отнять или подарить, что составляет его неотъемлемую
принадлежность. А что это такое? Душа и разум. Человек есть существо разумное.
А потому он достигает высшего блага, если выполняет свое прямое назначение, для
которого родился. Чего же требует от него разум? Самой легкой вещи – жить
сообразно с природой. Только общее безумие сделало это трудным. Мы сами вовлекаем
друг друга в пороки. И как призвать ко спасению тех, которых никто не удерживает
от гибели, а толпа влечет к ней?..
Опять ты умаляешь себя передо мною и говоришь, что обижен природой и судьбой.
А между тем ты мог бы возвыситься над толпой и достигнуть высшего людского
счастья. Ведь философия тем и хороша, что она не обращает внимания на
родословную; впрочем, если доискиваться первого источника нашего происхождения,
то все происходят от богов. Ты – римский всадник и достиг этого звания своими
стараниями, и ведь, клянусь небом, немногим открыт доступ в это сословие. Не
всякий попадает в сенаторы. Даже в военную службу, сопряженную с трудами и
опасностями, принимают не без разбора. Философия же для всех открыта. Все
достаточно благородны для занятия ею. Она никого не отталкивает, никого не
выбирает и всем светит одинаково. Сократ не был патрицием, Клеанф был водовозом
и занимался поливкой садов. Платон не был знатен, когда стал заниматься
философией, но она сделала его знатным. Так отчего же ты не надеешься быть равным
этим мудрецам? Каждый из них может быть твоим предком, если ты выкажешь себя
достойным их. И ты станешь таким, если прежде всего усвоишь себе, что никто не
выше тебя по происхождению. У всех нас равное число предков: происхождение
каждого из нас теряется во тьме прошедшего. Платон говорит, что нет царя, у
которого бы не было предком раба, и нет раба, не имеющего в числе предков царя.
Все эти общественные различия перемешались в длинном ряду годов и много раз
изменялись судьбою. Благороден тот, кто от природы одарен склонностью к
добродетели. Только на это и надо обращать внимание. А если ты обратишься к
древним временам, то увидишь, что все люди получили начало в то время, раньше
которого ничего не было. От сотворения мира до наших дней нас привел длинный
ряд предков, попеременно то славных, то низких. Благородство не дается галереей
закоптелых изображений предков. Ведь они жили не ради нашей славы, и то, что
было раньше нас, – не наше. Благородным делает человека только дух, способный
в любых обстоятельствах возвыситься над судьбой.
Итак, если б даже ты не был римским всадником, а был вольноотпущенником,
все-таки ты можешь быть единственным свободным среди свободнорожденных. Ты
спросишь, каким путем достигнуть этой свободы? Для этого надо научиться
различать добро и зло самому, а не по указанию толпы. Надо обращать внимание
не на то, откуда что идет, а на то, к чему оно ведет. Если что-либо может дать
счастье, то хорошо само по себе. Того нельзя истолковать в дурную сторону. «Но
почему же тогда мы видим столько ошибок, если все хотят счастья?» Потому что
за самое счастье принимают только средства к нему и, стремясь к счастью, бегут
от него. В самом деле, сущность блаженной жизни есть полная безопасность и
непоколебимая в ней уверенность, а между тем все выискивают причины к
беспокойству и не только несут свое бремя через тернистый путь жизни, а просто
тащат его. Таким образом, люди только удаляются от достижения той цели, к которой
стремятся, и чем сильнее стремятся к ней, тем больше затрудняют себе путь и только
идут назад. Так именно бывает с теми, кто торопится выйти из лабиринта. Сама
торопливость замедляет их.
23
Письмо L. Познай свои недостатки
Я получил твое письмо только через несколько месяцев после того, как ты
послал его. Я даже счел лишним поэтому спросить у того, кто принес мне письмо,
что ты делаешь. У него должна бы быть очень хорошая память, если б он помнил
это. Я надеюсь, однако, что ты уже живешь так, что где бы ты ни был, я могу знать,
что ты делаешь. Ибо чем иным можешь ты заниматься, как не самосовершенствованием,
как не тем, чтобы с каждым днем освобождаться от старых заблуждений, познавая,
что те пороки, которые ты объяснял внешними обстоятельствами, коренятся в самом
тебе. Ведь часто бывает, что мы приписываем что-либо времени или месту, а затем
оказывается, что, куда мы ни переселимся, оно последует за нами. Ты знаешь
Гарпасту, карлицу моей жены, которая досталась мне, как ненужная обуза, по
наследству. Сам я не любитель подобных уродов, и если мне когда-либо хочется
позабавиться в обществе шута, мне не надо долго искать его: я смеюсь над собою.
Так вот эта Гарпаста внезапно ослепла; но, что кажется даже невероятным, а между
тем это правда, – она не верит, что слепа. Она ежеминутно зовет к себе вожатого,
чтобы бродить по дому, и только уверяет, что в доме темнота.
Поверь, что-то, над чем мы смеемся в ней, бывает с каждым из нас. Так, никто
не признает себя скупым или жадным. Но слепцы, по крайней мере, ищут вожатых,
мы же блуждаем без проводников и говорим себе: «Я вовсе не тщеславен, но никто
в Риме не может жить иначе… Я не расточителен – это городская жизнь требует
больших издержек… Не моя вина, если я вспыльчив, если я не устроил еще себе
правильный образ жизни, – тому причиной моя молодость». К чему обманывать себя?
Наше зло не вне нас: оно коренится внутри нас, в самом сердце. И тем труднее
нам вылечиться, что мы не понимаем, что мы больны. А если мы начнем лечиться,
сколько времени надо, чтобы изгнать из себя все эти застарелые уже болезни!
Теперь же мы не зовем еще даже врача, который все-таки скорее помог бы нам, если
бы принялся лечить еще свежий порок. Нежный и незагрубелый ум легко последует
за тем, кто укажет ему истинный путь. Только того, кто уже слишком отстал от
природы, трудно вернуть к ней. Мы стыдимся учиться добродетели, но, клянусь
небом, если и стыдно звать учителя добродетели, то нельзя же надеяться, что мы
получим такое благо совершенно случайно. Необходимо поработать над собой, хотя,
по правде сказать, труд этот не будет тяжел, если только, как я сказал, начать
образовывать и исправлять ум прежде, чем он закоснеет в пороках. Впрочем, не
надо отчаиваться даже и относительно закоснелого ума. Постоянным трудом и
внимательной, не слабеющей заботой можно достигнуть всего. Даже и кривые дубы
можно выпрямить; искривленные бревна можно расправить теплом, и хотя дерево
выросло криво, оно все-таки может быть переделано сообразно нашим требованиям.
Насколько же легче образовать душу, гибкую и податливую всяким влияниям. Ибо
что такое душа, как не особого рода живой эфир. Но эфир тем гибче всякого другого
вещества, чем тоньше.
О Луцилий! Нечего бояться, что тебе может помешать самая давность твоих
недостатков. Никому не удавалось иметь праведную душу ранее неправедной. Все
мы были предвосхищены злом. Учиться добродетели – значит разучиваться пороку.
Но тем охотнее должны мы приступить к уничтожению наших пороков, что, раз
привитая, добродетель остается при нас навсегда. Ей нельзя разучиться. Напротив
того, пороки, собственно, чужды нам; потому их легко вырвать с корнем и бросить.
Гораздо тверже держится то, что сидит на своем месте. Добродетель соответствует
нашей природе; пороки враждебны и противны ей. Но хотя раз насажденная
добродетель уже не погибнет и уход за нею легок, однако начало и тут трудно,
ибо неразвитой и больной душе свойственно бояться всего нового. Поэтому
необходимо принудить ее к началу. Затем и самое лечение перестанет быть
неприятным. Напротив того, чем далее будет подвигаться выздоровление души, тем
более будет она наслаждаться. После выздоровления ей захочется даже новых
лекарств: философия не только полезна, она приятна.
24
Углубляйся в себя сколько можешь; ищи общества тех, кто может сделать
тебя лучше; допускай в свое общество тех, кого ты сам можешь сделать лучше.
Совершенствование происходит взаимно, и люди учатся, уча сами
Мне грустно, что умер твой друг Флакк, но я не хочу, чтобы ты слишком
предавался горю. Я не смею требовать, чтобы ты совсем не горевал, хотя знаю,
что последнее было бы всего лучше. В самом деле, такая твердость духа присуща
человеку, возвысившемуся над самою судьбою. Утрата друга огорчила бы его, но
и только. Нам же простительны слезы, если только они текут не слишком обильно
и если мы сами стараемся их унять. Не следует встречать весть о смерти друга
с сухими глазами, но не следует и разливаться в слезах. Можно поплакать, но
не надо громко рыдать. Тебе кажется, что я требую от тебя чрезмерной суровости,
а между тем величайший из греческих поэтов ограничил срок оплакивания всего одним
днем, заставив Ниобею думать о еде в тот же день, в который она потеряла своих
детей. Ты спросишь, зачем же тогда люди причитают и неуместно оплакивают
покойников? В слезах мы ищем доказательства горя и не столько следуем влечению
скорби, сколько показываем ее другим. Никто не плачет, оставшись один. Как это
ни глупо, однако есть доля тщеславия в самой скорби. «Неужели же, – возражаешь
ты, – я должен забыть своего друга?» Коротка же твоя память, если она не переживет
скорби, ведь ты уже теперь способен смеяться сквозь слезы всякому пустяку. Не
говорю уже о том, что будет позже, когда скорбь смягчится и тяжелые припадки
тоски прекратятся. Едва ты перестаешь следить за собою, печальное выражение
сходит с твоего лица. Ты сам стережешь свою печаль. Но, несмотря на твою
бдительность, скорбь прекратится и притом тем скорее, чем была острее.
Будем поступать так, чтобы нам было приятно воспоминание об утраченных
друзьях. Ведь никто не вспоминает охотно того, о чем не может думать без
огорчения. Конечно, неизбежно испытывать горечь утраты при воспоминании о тех,
кого мы любили; но в самой горечи этой есть известного рода наслаждение. Стоик
Аттал говорил: «Память об усопших друзьях так же приятна, как бывает приятна
некоторая доля кислоты в яблоках или терпкость очень старого вина. Когда же
пройдет некоторое время, то все, что заставляло нас страдать, исчезнет и
останется одно беспримесное наслаждение». Далее он продолжает: «Память о живых
друзьях подобна меду или прянику; память об усопших приятна нам, хотя и содержит
в себе некоторую горечь. Но кто станет отрицать, что порой и острое и даже терпкое
способно возбуждать аппетит?» Я не согласен с Атталом. По-моему, размышления
об усопших друзьях приятны и сладки. Когда они были живы, я знал, что потеряю
26
их; когда же я их потерял, я вспоминаю, что все-таки имел их. Итак, о Луцилий,
будь благоразумен и перестань ложно толковать благодеяния судьбы. Она отняла,
но она же ведь и дала.
Мы оттого так жадно пользуемся обществом друзей, что не знаем, как долго
можно будет им пользоваться. Припомним, как часто мы покидали их, отправляясь
в какое-нибудь дальнее путешествие, как часто не видались с ними, живя в одном
месте, – и мы поймем, что мы гораздо больше не пользовались их обществом при
их жизни. Подумай также о тех людях, которые дурно обращаются с друзьями, а затем
предаются глубочайшей скорби и начинают любить только тогда, когда потеряют.
Конечно, они тем неудержнее предаются печали, что боятся, как бы не возникло
сомнения в том, действительно ли они любили? В слезах они ищут запоздалого
доказательства своих чувств.
Если у нас есть другие друзья, то мы слишком низко их ценим, если думаем,
что они ничего не значат при утрате одного из них. Если у нас нет больше друзей,
то, значит, мы сами причинили себе гораздо больше вреда, чем причинила его нам
судьба. Судьба отняла у нас только одного друга, а мы не сделали себе ни одного.
Наконец, человек, у которого любви хватило только на одного, не мог и этого одного
любить достаточно сильно. Если бы кто-либо, лишившись своего единственного
платья, стал бы плакаться вместо того, чтобы подумать, каким образом защититься
от холода и найти какое-либо одеяние, – разве не показался бы тебе такой человек
совершеннейшим глупцом? Ты потерял любимого человека. Старайся полюбить
другого. Благоразумнее заместить усопшего друга новым, чем плакать.
Я знаю, что то, что я собираюсь тебе сказать, составляет уже избитую истину,
однако я все-таки повторю ее еще раз: если ты сам не положишь конца своей скорби,
его положит время. Но, по-моему, благоразумному человеку должно быть стыдно
излечиваться от горя усталостью. Лучше самому оставить печаль, чем быть
оставленным ею. Потому оставь то, чему ты не можешь предаваться долго, даже если
бы и хотел. Наши предки назначили женщинам для траура годичный срок не для того,
чтобы они носили его так долго, но чтобы не носили его дольше. Для мужчин в законах
нет указаний относительно срока траура, потому что нет для них достаточно
приличного срока. И, однако, назови мне хотя одну женщину из числа тех, которых
с трудом могли оттащить от погребального костра, едва могли оторвать от дорогого
им праха, слезы которой длились бы целый месяц. Ни одна вещь не надоедает так
скоро, как печаль. К тому же, пока она свежа, она еще находит себе утешителей
и даже привлекает к себе иных людей; когда же она слишком продолжительна, то
становится смешною, и не без причины. Она или притворна, или нелепа.
Все это пишу тебе я, который в свое время так неумеренно оплакивал Аннея
Серена, что попал – помимо своего желания – в число тех, которых побеждает скорбь.
Теперь я осуждаю свое поведение; для меня ясно, что главная причина моей скорби
заключалась в том, что я не думал, что Серен может умереть раньше меня. Я помнил
только то, что он был моложе меня, даже значительно моложе; как будто смерть
соблюдает старшинство! Поэтому всегда помни, что и ты сам, и все, кого ты любишь,
смертны. Я бы должен бы в то время помнить это: «Серен моложе меня. Но что ж
из этого? Он должен пережить меня, но может умереть и раньше меня». Я не хотел
этого знать, и судьба сразила меня неожиданно. Теперь я твердо знаю, что все
мы умрем, и притом неизвестно когда. То, что может случиться во всякое время,
может случиться и сегодня. Итак, о Луцилий, будем думать, что и мы скоро
отправимся туда, где теперь тот, кого мы оплакиваем. И, быть может, если не пустая
басня мудрецов, что после смерти мы переселяемся в особую обитель, тот, кого
мы считаем погибшим, только послан вперед нас.
Половину вчерашнего дня я провел в болезни. Все время до полудня у меня занял
припадок; после полудня мне стало легче. Я попробовал тогда читать. Когда мне
27
это удалось, я решился заставить себя, или, скорее, позволить себе большее. Я
принялся писать, и притом сильнее напрягал свое внимание, чем обыкновенно, так
как вопрос, о котором я пишу, сложен, и я хотел разобраться в нем. Тут пришли
некоторые из моих друзей, которые развлекли меня и запретили мне заниматься,
как больному. Перо сменила живая речь; часть нашего разговора, оставшуюся
нерешенной, я сообщу тебе. Мы избрали тебя судьей. Тебе предстоит больше труда,
чем ты думаешь, так как вопрос можно разрешить трояко.
Как тебе известно, по учению стоиков, в созидании вещей участвуют два
элемента: материя и причина. Материя инертна, способна принимать любую форму
и мертва, пока ничто не приводит ее в движение. Причина же, или разум, придает
материи форму, дает ей по своему усмотрению то или другое назначение и производит
из нее различные вещи. Итак, должно быть нечто, из чего состоит предмет, и затем
то, что создало его. Первое есть материя, второе – причина.
Искусство подражает природе. Поэтому то, что я сказал о всем мире, можно
приложить и к произведениям человека. Так, статуя предполагает и материю, из
которой она сделана, и художника, который придал материи известную форму.
Бронза, из которой отлита статуя, есть материя, а скульптор – причина. То же
самое можно сказать о всех других вещах – в них два элемента: то, из чего сделана
вещь, и то, что ее произвело.
Таким образом, по учению стоиков, причина одна, а именно то, что производит.
Аристотель же предполагает, что причина является в трех видах. Он говорит:
«Первая причина – это сама материя, потому что без нее ничего бы не могло быть,
вторая причина – творец; третья – форма, которая придается всякой вещи, как
статуе. Наконец, четвертая, сверх перечисленных, – есть побуждение к созданию».
Поясню это на примере. Первая причина статуи – бронза. Ибо никогда она не была
бы сделана, если бы не было материала, из которого ее можно было отлить или
изваять. Вторая причина – скульптор. Ибо не могла бы бронза сама по себе принять
форму статуи, если бы не были приложены к ней опытные руки художника. Третья
причина – форма. Ибо если бы не было у статуи определенной формы, она не была
бы копьеносцем, или мальчиком с повязкой, или чем-либо еще другим. Четвертая
причина есть побуждение к ваянию, ибо если бы его не было, не была бы изваяна
и сама статуя. Под этим побуждением следует разуметь то, что заставило художника
приняться за работу, то, ради чего он ее исполнил. Побуждением могли быть деньги,
если он ваял для продажи, или слава, если он искал известности, или благочестие,
если он изготовлял ее в дар для храма. Конечно, и побуждение следует считать
причиной: ведь нельзя же не назвать причиной вещи того, без чего не было бы самой
вещи?
Начну свое письмо как общепринято – известиями о погоде. У нас началась было
весна, но едва она склонилась к лету, как вместо тепла настали морозы, так что
и до сих пор мы не верим весне, ибо бывает, что в это время года возвращается
зима. Я лично настолько не доверяю погоде, что не решаюсь брать ванны из свежей
воды и умеряю ее температуру, прибавляя горячую воду.
Ты скажешь, что я не переношу ни холода, ни жары. Да, мой Луцилий, в моем
возрасте кровь недостаточно греет. Я едва могу согреться среди лета и большую
часть года хожу в теплом платье. Но я весьма благодарен старости за то, что она
приковала меня к постели. Я считаю это за большое благодеяние для себя, так как
я сам не могу уже того, чего не должен бы хотеть. Большую часть времени я провожу
за книгами. Когда же приходят твои письма, я до того живо воображаю себе, что
я с тобою, что, мне кажется, я не пишу тебе, но разговариваю с тобой. Рассмотрим
же вместе предложенный тобою вопрос, как будто ведя между собою живую беседу.
Ты спрашиваешь, следует ли желать всего, что хорошо? «Если хорошо, –
продолжаешь ты, – мужественно выносить мучения, с твердостью подвергаться
пыткам, терпеливо переносить болезнь, то, очевидно, всего этого следует желать.
А между тем, по-моему, все это недостойно того, чтобы желать. По крайней мере,
я до сих пор не знаю никого, кто бы желал быть высеченным розгами, пытаемым в
застенке или хотел заболеть подагрой». Но вникни в суть дела, о мой Луцилий,
30
и ты увидишь, что во всем этом есть нечто достойное желаний. Я бы не хотел мучений,
но если я неизбежно должен им подвергнуться, то, конечно, желательно перенести
их мужественно, твердо и бодро. Конечно, я бы не хотел войны. Но если она
случится, то желательно мужественно переносить раны, голод и всякие лишения,
сопряженные с военным временем. Было бы безумием желать болезни, но если придется
заболеть, то я не хотел бы выказать изнеженность или нетерпение. Словом, не сами
несчастья желательны, но то мужество, с которым они должны быть перенесены.
Некоторые из стоиков думают, что не должно быть предметом желаний терпение
в перенесении бедствий, а что только не следует его избегать, потому что, по
их мнению, желать можно только чистого блага, без всякой примеси страдания. Я
не согласен с ними, во-первых, потому что не допускаю, чтобы, раз вещь хороша,
она бы не могла быть предметом желаний, а во-вторых, потому что, если должно
желать добродетели, а без добродетели не бывает блага, то должно желать и всякого
блага. Наконец, если допустить, что не надо желать терпения в страданиях, то
неужели же не следует желать и мужества, которое презирает всякую опасность.
Ведь лучшая и самая восхитительная сторона мужества заключается в том, чтобы
не бояться огня, идти навстречу ранам и не только не избегать оружия, но даже
подставлять ему свою грудь. Если следует желать мужества, следует желать и
терпения в страданиях, ибо оно только одна из сторон мужества.
Тебе это будет вполне понятно, если ты будешь различать, как я сказал, что
предметом желаний являются не сами бедствия, но то, чтобы переносить их
мужественно. Желательно именно это «мужественно», которое и есть добродетель.
«Но разве кто-либо желает себе даже и этого?» Есть желания явные во всех
подробностях, и, напротив того, есть желания скрытые, подразумеваемые под одним
каким-либо словом. Так, например, желают праведной жизни. Но праведная жизнь
слагается из многих элементов: тут и темница Регула, и самоубийство Катона, и
ссылка Рутилия, и чаша яду, перенесшая Сократа из тюрьмы на небо. Пожелав себе
праведной жизни, я пожелал себе и всего этого, так как иначе жизнь не была бы
праведна.
О, трикратно блаженны
Те, кому было дано под стенами Трои погибнуть
На глазах у сограждан!
То, о чем ты меня спрашиваешь, было мне ясно, когда я занимался этим вопросом.
Но я давно не освежал его в своей памяти и потому не могу разъяснить его. Я
чувствую, что со мной случилось то, что бывает с книгами, листы которых склеились
от долгого лежания. Нужно время от времени разворачивать свою память и
перетряхивать то, что в ней сложено, чтобы иметь нужные сведения всякий раз,
как они потребуются. Теперь же мы отложим этот вопрос. Он требует слишком много
труда и усидчивости. Я возвращусь к нему, как только буду иметь возможность долго
пробыть в одном месте. Ибо есть такие вопросы, о которых можно писать в пути;
другие же требуют удобного ложа, покоя и уединения. Тем не менее даже в сплошь
занятые житейскими делами дни следует посвящать хоть немного времени философии.
Ибо постоянно прибавляются к прежним новые житейские дела; мы сеем их, и
из одного вырастает несколько. Тогда мы сами бываем вынуждены откладывать свои
занятия: «вот когда я окончу это дело, я всеми силами примусь за свои занятия»
или «если улажу как-нибудь это несносное дело, займусь философией». Но
заниматься философией следует не только в свободное от житейских дел время. Надо
оставить все дела, чтобы посвятить себя ей. Для занятий философией никакое время
не может считаться слишком долгим, хотя бы наша жизнь продолжалась от детства
до крайних пределов человеческого возраста. Сверх того, отложить занятия
философией – все равно что оставить их. Прерванные, они не останутся в том
состоянии, в каком ты их прекратил, но подобно тому, как натянутая нить
возвращается к началу, так и то, что ты приобрел непрерывным трудом, снова
возвращается в прежнее состояние. Потому не надо давать житейским делам
завладевать собою, не надо затягивать их, но по возможности избегать. Кроме
того, всякое время удобно для плодотворных занятий философией, а между тем многие
и в свободные минуты не занимаются тем, чем единственно стоит заниматься, из
боязни, что им что-нибудь помешает. Но что может помешать тому, кто сохраняет
свой дух бодрым и веселым во всех обстоятельствах? Веселье неразвитых людей может
быть нарушено, но радость мудреца непрерывна и не может быть испорчена никакими
случайностями, никакими превратностями судьбы. Мудрец всегда и везде спокоен.
Ибо он не зависит от других и не ждет милости ни от судьбы, ни от людей. Его
32
счастье – его собственное; он мог бы лишиться его, если б оно вошло извне, но
оно родилось внутри его самого. Иногда извне что-либо напоминает ему о бренности,
но это напоминание так ничтожно, что едва задевает его снаружи. Он может
испытывать некоторые неудобства, но истинное его счастье прочно. Эти внешние
неприятности можно сравнить с угрями и чирьями на здоровом и крепком теле. Они
выступают на коже, но сам организм здоров. Между мудрецом, постигшим мудрость,
и учеником такая разница, как между здоровым человеком и выздоравливающим после
тяжелой и долгой болезни; последний принимает за здоровье возрастание своих сил.
Если он будет хоть сколько-нибудь неосторожен, он снова заболеет, и болезнь
возвратится. Мудрец же не может вернуться в прежнее болезненное состояние, ни
даже заболеть снова. Ибо телесное здоровье дается на время. Врач, восстановивший
его, не может сделать его прочным, и часто его зовут вторично к прежнему пациенту;
душа же выздоравливает раз навсегда.
Вот определение здоровой души: душа здорова, если она довольна собою, верит
в себя и знает, что все желания смертных, все милости, которые даются и которых
просят, не имеют никакого значения для блаженной жизни. Ибо то, к чему можно
что-либо прибавить, – еще несовершенно. То, от чего можно отнять что-либо, –
непрочно. Тот же, чья радость постоянна, радуется своему. Напротив, все, чего
жаждет чернь, быстротечно. Судьба ничего не дает в полную собственность. Но
и случайные дары ее могут доставлять наслаждение, если ими пользоваться умеренно
и разумно. Разум умеет извлекать пользу даже из тех внешних даров судьбы,
которыми так не умеют пользоваться люди, жадные до них.
Аттал делает следующее сравнение: «Видел ли ты когда-нибудь, как собака с
разинутой пастью ловит бросаемые ей ее хозяином куски хлеба или мяса? Едва она
поймает кусок, тотчас торопливо глотает его целиком и опять разевает пасть в
надежде получить новый кусок. Так же поступаем и мы. Едва получим мы подачку
от судьбы, как тотчас тратим ее без всякого наслаждения, чтобы снова
насторожиться в ожидании новой подачки».
Но не таков мудрец. Он всегда доволен. А если что выпадает на его долю, он
примет это и отложит. Он и без того наслаждается высочайшей, постоянной радостью,
той, которая внутри его. Тот же, у кого есть добрая воля, есть некоторое
стремление к мудрости, но еще многого недостает для совершенства, тот подвержен
поочередно разным влияниям и то возносится на небеса, то падает на землю. У людей
неразвитых и грубых нет конца катастрофам. Они кружатся в описанном Эпикуром
безграничном, бесформенном хаосе. Есть еще один сорт людей, которые склонны к
философии, но не достигли ее, а только находятся в виду ее и, так сказать, в
возможности обладания ею. Они стойки, и их не смущают превратности судьбы. Они
еще не на суше, но уже в гавани.
И так как между достигшими совершенства и теми, кто его не достиг, столь
большая разница, и даже тем, кто только на пути к нему, угрожает опасность снова
вернуться в прежнее состояние, – не следует заниматься житейскими делами. Надо
отказаться от них: если только они вотрутся к нам, они повлекут за собою и новые,
и другие. Следует не допускать самого зарождения их. Легче совсем не приниматься
за них, чем прекращать.
Письмо твое восхитило меня и расшевелило мое вялое настроение. Оно возбудило
к деятельности мой ум, ставший в последнее время вялым и ленивым. Ты прав, о
мой Луцилий, что считаешь лучшим средством для блаженной жизни убеждение, что
33
хорошо только то, что праведно. Ибо кто считает благом другие вещи, тот отдает
себя во власть судьбы и перестает принадлежать самому себе. Тот же, кто думает,
что все блага заключаются в праведности, счастлив сам по себе.
Один грустит о смерти своих детей, беспокоится по поводу их болезни,
печалится, видя их пороки или обиды, претерпеваемые ими. Другой мучится любовью
к чужой жене или к своей собственной. Третьи страдают от неудовлетворенного
честолюбия. Четвертых, напротив, томит обилие почестей. Наконец, громадное
большинство смертных несчастны оттого, что их страшит ожидание отовсюду грозящей
им смерти. Нет такого места, где бы можно было укрыться от нее. И им, точно в
неприятельской стране, приходится осматриваться вокруг и при малейшем шорохе
поворачивать голову. Кто не изгнал страха смерти из своей груди, тот живет с
постоянным трепетом в сердце. Помимо этого есть люди, сосланные или лишенные
своего имущества; есть – и это самый тяжкий род бедности – бедные посреди
богатства; есть люди, потерпевшие кораблекрушение или нечто подобное ему. Есть,
наконец, люди, которых народная ненависть или зависть – страшнейшее оружие даже
для самых сильных – беззаботных и безмятежных – опрокинула и разбила, подобно
буре, разыгравшейся при ясном, безоблачном небе, или подобно внезапной молнии,
при ударе которой потрясается вся окрестность. Ибо как там стоявшие вблизи от
места удара цепенеют, подобно самому пораженному, так и здесь из пострадавших
от народной силы – одного подавляет само бедствие, других же страх заставляет
испытывать страдание, одинаковое с тем, какое постигло самого потерпевшего. Души
всех волнуются при виде чужих внезапных бедствий. Как птиц пугает сам свист
пустой пращи, так мы тревожимся не только от самого удара, но лишь от звука его.
Не может быть счастливым тот, кто надеется на блага судьбы. Ибо блажен только
бесстрашный; под гнетом же страха живется плохо. Кто придает слишком много
значения дарам судьбы, у того громадный и неисчерпаемый источник треволнений.
Есть только один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага и
довольствоваться только тем, что праведно. Ибо кто думает, что есть нечто лучшее
добродетели или что, кроме нее, есть еще другие блага, тот подставляет свою грудь
под удары судьбы и с беспокойством ожидает ее стрел.
Представь себе, что судьба устраивает игры и бросает в толпу людей почести,
богатства и другие милости. Одни из даров судьбы разрываются руками, хватающими
их; другие делятся в нечестном сообществе; третьи ловятся с большим ущербом для
тех, кого достигают. Иные из этих даров достаются более ловким, другие из-за
того, что слишком многие хватаются за них, теряются и утрачиваются в то время,
пока их жадно хватают. Но никому, даже тем, кто успел удачно захватить свою
добычу, не доставляют эти дары судьбы продолжительной радости. Благоразумные
люди, как только увидят, что в театре бросают подарки черни, уходят, так как
знают, что при этом ничтожная вещь иногда обходится очень дорого. А между тем
никто не вступит в драку с тем, кто уходит, никто не будет на него сердиться:
все ссоры происходят около добычи. То же случается и с теми дарами, которые
судьба бросает нам свыше. Мы, несчастные, волнуемся, мечемся из-за них, хотим
иметь множество рук, смотрим то туда, то сюда. Нам кажется, что слишком поздно
посылаются нам эти дары, и, желаемые всеми, выпадающие на долю немногих, они
возбуждают наши страсти. Мы жаждем идти им навстречу, радуемся, если что-нибудь
достанется на нашу долю или если других обманула надежда на получение подачки.
Словом, мы или приобретаем ценою многих лишений и трудов ничтожную добычу, или
обманываемся в своих ожиданиях. Итак, уйдем лучше с этих игр и уступим свое место
хищникам. Пусть смотрят они на эти висящие в воздухе блага, не имея под собою
твердой почвы.
Кто хочет быть блаженным, тот должен считать благом только праведное. Ибо
34
если он считает за благо что-либо другое, то этим он грешит против Провидения,
так как на долю праведных людей часто выпадают бедствия, а то, что Провидение
дает нам, и кратковременно, и скудно в сравнении с вечностью и миром. Из
разочарования в жизни происходит неблагодарность наша по отношению к божеству.
Мы начинаем жаловаться, что на нашу долю достаются блага и редко, и мало, и
неверные, и преходящие. Кончается тем, что мы не хотим ни жить, ни умирать. Мы
ненавидим жизнь и боимся смерти. Наш разум мечется, и никакое счастье не может
нас удовлетворить. А причина всего этого в том, что мы не достигли того
неизмеримого и совершенного блага, которым должно быть удовлетворено всякое
желание наше, ибо выше высшего ничего нет.
Одна добродетель ни в чем не нуждается: она довольна настоящим и не жаждет
того, чего у нее нет. Для нее много уже и того, что ей достаточно. Если ты не
признаешь этого, не устоит ни благочестие, ни верность. Ибо тому, кто хочет
выказать эти добродетели, приходится претерпеть многое из того, что зовется
злом, и многим пожертвовать из того, что мы считаем благом. Не будет и храбрости,
ибо она должна искать опасности; и великодушия, ибо оно не может проявиться,
если не будет презрено все, чего как великого блага жаждет чернь. Не будет и
милости, и благодарности, если мы будем бояться труда и считать что-либо
драгоценнее верности, заботясь не об одном только благороднейшем. Короче, или
то, что обыкновенно зовут благом, не благо, или человек должен считаться
счастливее Бога, потому что у Бога нет тех предметов, которые дарованы нам.
У Бога нет ни радостей сладострастия, ни пышных пиров, ни богатств и вообще
ничего из этих, присущих человеку и доставляющих ему чувственное наслаждение,
вещей. Итак, необходимо признать, что или Бог лишен блага, или что отсутствие
его у Бога есть доказательство того, что это не благо. Прибавь еще к этому, что
многим, что люди считают за благо, животные пользуются полнее, чем человек. Они
с большим аппетитом едят, меньше утомляются от половых сношений, их силы больше
и равномернее, следовательно, они счастливее человека. И в самом деле, в их жизни
нет ни преступлений, ни обмана; они пользуются чувственными наслаждениями
полнее, чем люди; наслаждения эти достаются им легче и не оставляют по себе ни
раскаяния, ни стыда. Итак, рассуди сам, можно ли называть благом то, в чем человек
превосходит Бога? Будем же полагать свое высшее благо в нашей душе; оно само
станет хуже, если его перенести из лучшей части нашего существа в худшую, в
область ощущений, которые у бессловесных животных острее.
Итак, не следует полагать источника нашего счастья в нашем теле. Истинные
блага те, которые даются нам разумом: они прочны и вечны, не могут ни разрушиться,
ни даже уменьшиться. Остальные блага – блага только по имени и лишь обозначаются
одним словом с истинным благом, но не имеют его свойств. Мы будем называть их
удовольствиями или, пользуясь языком стоиков, предметами, заслуживающими
предпочтения. Но мы должны помнить, что они могут принадлежать нам, но
не составляют части нас самих; если они и с нами, мы не должны забывать, что
они вне нас. Хотя бы они и были нашими, мы должны считать их за второстепенные
и низшие блага, к которым не следует особенно стремиться. Ибо нелепо вменять
себе в заслугу то, что не сам сделал. Все блага этого рода мы имеем случайно;
они не связаны с нами, и потому, если их отнимут от нас, мы должны лишиться их
без всякого сокрушения. Будем пользоваться ими, но не будем хвалиться ими и будем
пользоваться ими скупо, зная, что они легко могут истощиться. Кто тратит их
неразумно, не долго владеет ими. Даже само счастье, если не умерять его,
становится в тягость. Кто доверяется преходящим благам, тот быстро их теряет,
а если и не теряет, то все же испытывает огорчение. Немногим удается спокойно
перенести потерю счастья.
Хочешь знать, что заставляет людей жаждать будущего? То, что никто
не принадлежит себе в настоящем
Если хочешь свободы духа, должен быть бедным, или, по крайней мере,
похожим на бедного
Я рассказал эту историю не без цели. Ты узнаешь из нее, что кончина твоего
друга не была ни тяжела, ни печальна. Хотя он сам лишил себя жизни, однако
скончался весьма спокойно. Сверх того, эта история может быть и полезна тебе:
часто необходимость требует следовать таким примерам. Часто мы должны умереть,
а не хотим; умираем, и все-таки не хотим. Конечно, все знают, что когда-нибудь
придется умереть, однако когда наступает час смерти, прячутся от него, дрожат,
плачут. Но разве не нелепо плакать о том, что не жил тысячей лет раньше? И
одинаково нелепо плакать о том, что не будешь жить спустя тысячу лет. Ведь это
одно и то же. Не был и не будешь. И то, что было раньше нас, и то, что будет
позже, одинаково не наше. Твое существование ограничено одним мигом, и если бы
ты мог его продлить, до каких пор продлил бы ты его? К чему слезы? К чему печаль?
Все напрасно.
О, не надейся молитвой смягчить судеб непреклонность!
Судьба непреклонна, неизменна и основана на предвечной необходимости. Ты
идешь туда, куда и все идет. Что тут для тебя нового? В этом законе ты рожден.
То же испытали и твой отец, и твоя мать, и твои предки, и все, кто жили до тебя,
и все, кто будут жить после тебя. Неразрывная и никакими силами неизменимая цепь
оковала все творение и влечет его. Сколько мертвых последует за тобой! Сколько
пойдет их вместе! Тебе, может быть, будет легче, если с тобою умрут многие тысячи?
Так знай, что в тот самый миг, когда ты задумываешься над смертью, тысячи людей
и животных отдают свой дух самым различным образом. И разве ты сам не думал,
что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Всякий путь имеет свой конец.
Ты думаешь, что теперь я приведу тебе примеры из жизни великих людей? О нет,
я приведу тебе примеры детской доблести. Есть предание о мальчике-спартанце,
который, когда его взяли в плен, твердил на своем дорическом наречии: «Не буду
рабом!» – и сдержал свое слово. В первый же раз, как ему приказали исполнить
обязанности раба, и притом самые унизительные, а именно принести ночной горшок,
он разбил свою голову об стену. Так близка свобода и все-таки есть рабы! Не
предпочел ли бы ты, чтобы твой сын так умер, тому, чтобы он дожил до старости
благодаря унижениям? Так чего ж ты смущаешься, если мужественно умереть умеет
даже ребенок? Знай, что, если ты не хочешь, ты должен будешь умереть. Так сделай
своим то, что в чужой власти. Неужели у тебя не хватит духа сказать, как тот
отрок: не хочу быть рабом! Несчастный! Ведь ты раб людей, раб вещей, раб жизни,
потому что и жизнь, если нет храбрости умереть, – рабство.
И разве у тебя есть что-либо, что может удерживать тебя от смерти? Ведь ты
перепробовал все наслаждения, которые заставляют тебя медлить. Ни одно из них
не ново для тебя, всеми ты уже пресытился. Ты знаешь вкус вина и вкус меда; так
не все ли равно – сто или тысяча бутылок пройдут сквозь твое горло. Точно так
же ты отведал и устриц, и раков. Благодаря твоей роскоши на будущие годы для
тебя не осталось ничего неизведанного. И от этого-то ты не можешь оторваться?
Чего же еще тебе может быть жаль? Друзей и родины? Но разве ты их ценишь хотя
бы столько, чтобы ради них позднее поужинать? О, если б было в твоей власти,
ты погасил бы самое солнце! Ибо ты ничего не сделал достойного его света.
Сознайся, что ты медлишь смертью не потому, что тебе жаль курии, форума или даже
природы. Тебе жаль покинуть мясной рынок, на котором, однако, ты все уже
перепробовал. Ты боишься смерти: так отчего же презираешь ее среди своих
наслаждений? Ты хочешь жить: как будто ты знаешь жизнь! Ты боишься умереть! В
самом деле? А разве такая жизнь, как твоя, – не сама смерть? Однажды Цезарь,
проходя по Латинской улице, был остановлен одним из стражей – стариком с
огромной, до середины груди, бородой, который просил у него смерти. На это Цезарь
возразил ему: «Да разве ты живешь?» Вот какой ответ следовало бы давать тем,
39
кому смерть могла бы быть только благодеянием: ты боишься умереть? да разве ты
живешь?
«Но, – возразят мне, – мы хотим жить, потому что живем праведно: мы не хотим
бросать обязанности, которые налагает на нас жизнь, так как мы выполняем их
хорошо и искусно». Как? Вы не знаете, что одна из обязанностей, налагаемых
жизнию, состоит в смерти? К тому же, умирая, вы не оставите ни одного вашего
дела неисполненным: ведь число дел, которые вы должны выполнить, неопределенно.
Всякая жизнь коротка, если вдуматься в суть дела. Коротка жизнь даже Нестора
и Статилии, которая приказала написать на своем надгробном памятнике, что она
прожила девяносто девять лет. Как видишь, старушка расхвасталась своим
долголетием. Ее хвастовство стало бы совсем невыносимым, если б ей удалось
прожить все сто лет. Как басня, так и жизнь ценится не за длину, но за содержание.
Совершенно все равно, когда кончить ее. Кончай, когда угодно, лишь бы конец был
хорош.
Для меня тем неприятнее было узнать, что ты страдаешь частыми насморками
и лихорадками, обыкновенно следующими за долгими и ставшими хроническими
простудами, что я сам испытал в свое время эту болезнь. Сначала я не обращал
на нее особенного внимания: благодаря моей молодости мне не было особенно тяжело
переносить ее, и вообще я еще мог пренебрегать болезнями. Но, наконец, мне
пришлось слечь, так как катар довел меня до того, что я весь истаял и страшно
ослабел. Я даже стал подумывать о самоубийстве; но меня удержала мысль о том,
как я оставлю моего отца – старика, очень любившего меня. Я принял в соображение
не то, как бы прекрасно мог умереть я сам, но как бы он не горевал слишком по
моей кончине. Итак, я решил остаться жить. Иногда ведь и остаться жить бывает
мужественным поступком.
Я опишу тебе, чем я утешался в то время, но прибавлю, что эти утешения имели
для меня целебную силу. Хорошие утешения могут заменять иной раз лекарства, так
как то, что возбуждает дух, приносит пользу и телу. Итак, меня спасли тогда мои
научные занятия. Я обязан философии своим выздоровлением. Я обязан ей самою
жизнью, и это наименьшее, чем я ей обязан. Много содействовали моему
выздоровлению и мои друзья, которые облегчали меня своими утешениями,
посещениями, разговорами. О Луцилий, ничто так не восстанавливает силы больного,
как участие друзей. Ничто не устраняет в такой мере ожидания и страха смерти.
Я думал, что я не весь умру, если они переживут меня. Я думал, что я буду жить
тогда, если не с ними, то через них. Мне казалось, что я не испущу своего духа,
но передам его им. Все это поддержало во мне желание вылечиться и терпеливо
перенести все мучения. Ведь не станет тягостнее не иметь силы жить оттого, что
расположишься умереть.
Испытай эти лекарства и на себе. Врач тебе скажет, сколько времени ты должен
гулять, сколько заниматься. Он объяснит, что не следует предаваться бездействию,
к которому клонит болезнь, что надо стараться яснее читать вслух, упражняя таким
образом дыхание, пути которого и органы поражены болезнью. Врач посоветует тебе
кататься по морю, слегка укачивая свои внутренности. Врач предпишет тебе, что
есть, когда пить вино и когда не пить, чтобы оно не возбуждало и не обостряло
кашля. Я же пропишу тебе такое лекарство, которое поможет не только в настоящей
болезни, но и на всю жизнь. Не бойся смерти. Раз ты избежишь страха смерти, ничто
не будет для тебя тяжело.
Три вещи делают для нас тяжелою болезнь: страх смерти, страдания тела и
40
лишение удовольствий. О смерти я достаточно говорил уже раньше. Здесь же скажу
только, что страх смерти зависит не от болезни, но лежит в самой природе вещей.
Иногда даже болезнь отсрочивает смерть и является спасением для того, кто думал
умереть от нее. Ты умрешь не оттого, что ты болен, но оттого, что ты живешь.
Если ты и выздоровеешь, все-таки ты не избежишь смерти. Выздоровление избавит
тебя от болезни, а не от смерти.
Теперь рассмотрим присущее собственно болезни зло: болезнь сопряжена со
страданием. Но страдание делают выносимым промежутки между приступами боли.
Высшее напряжение боли влечет за собою смерть. Никто не может страдать и сильно,
и долго. Природа, в своей заботе о нас, устроила так, что боль бывает или
выносима, или коротка. Наиболее острая боль сосредоточивается в самых слабых
частях тела. Всего сильнее чувствуется она нервами, суставами и вообще всем,
что более хрупко. Но зато эти органы скоро немеют и теряют способность ощущать
боль, потому ли что жизненная сила, оживляющая и возбуждающая тело, встретив
препятствие в своем естественном пути и направленная иначе, слабеет, или потому
что влага, заключающаяся в нас, испортившись и не находя себе выхода,
застаивается и лишает чувствительности переполненные ею органы. Так подагра,
хирагра и всякая другая болезнь суставов и нервов затихает, когда окостенеют
те органы, которые страдали ею. Во всех таких болезнях мучителен лишь первый
приступ; с течением времени боль ослабевает, и, наконец, болезнь кончается
онемением. Так, зубная боль, глазные и ушные болезни и даже головная боль оттого
проявляются так остро, что развиваются на небольшом пространстве. Но зато, если
эти боли слишком сильны, они влекут за собою потерю сознания и сон. Итак, в самой
сильной боли мы имеем то утешение, что, если она становится слишком сильна, мы
совсем перестаем ее чувствовать. Истинная же причина того, что заставляет
страдать людей, не привыкших к перенесению боли, состоит в том, что они не
привыкли довольствоваться духовной стороной и слишком привержены к телу.
Напротив, мудрец отвлекает душу от тела и более занимается этой лучшей и
божественной частью себя. О теле же, жалком и хрупком, он заботится лишь
насколько это необходимо.
А на самом деле этот царь Аргоса – раб, получающий жалованье: пять мер хлеба
и пять динариев. И он, гордо и властно и кичась сознанием своих сил, произносит:
«Итак, что же? Надо ли стараться, чтобы нельзя было заметить, чьему слогу
подражаешь, чьему изложению, чьим мнениям?» Я думаю, что часто этого нельзя
узнать само по себе, так как талант, по какому бы образцу ни создавал свой труд,
налагает печать своего ума, и все заимствованные им мысли сливаются в одно целое.
Так, в хоре, хотя он и состоит из многих голосов, однако в целом получается один
звук, а между тем там звучат и высокие, и низкие, и средние тона; мужчины
перемешаны с женщинами и к человеческим голосам присоединяются звуки флейт. Но
все отдельные голоса скрыты, и слышен только один общий. И это в хоре, известном
еще древним. В наших же хорах певцов больше, чем в древности было зрителей в
театре. И, однако, когда все проходы театра заполнены поющими, почетные места
окружены медными инструментами, а на авансцене звучат флейты и другие
всевозможные инструменты, из этих различных звуков образуется стройный концерт.
Подобен ему должен быть и наш разум. Он должен хранить в себе многие способности,
многие знания, опыт многих веков, но все это должно составлять одно целое.
«Но как этого достигнуть?» Внимательными занятиями и постоянным
сообразованием наших поступков с требованиями разума. Если ты захочешь
руководствоваться его советами, он скажет тебе: брось все, к чему стремится
толпа. Брось богатства – они или причина опасностей, или бремя для владеющих
ими. Откажись от страстей, как телесных, так и духовных: они изнеживают и
истощают. Оставь честолюбие: это вещь пустая, суетная, неверная, не имеющая
пределов, тревожащаяся тем, что кто-нибудь следует позади нас или идет впереди.
Честолюбие страдает от зависти и притом двояко, а ведь равно несчастны и тот,
кому завидуют, и тот, кто завидует.
Взгляни на дома богатых. Какая толпа спорит у их порога за честь первым
приветствовать с добрым утром. Сколько унижений надо претерпеть только для того,
чтобы войти в такой дом, а когда войдешь, их еще больше. Беги же от порогов этих
богачей и их приемных с высокими колоннами. Там ты не только будешь стоять на
крутизне, но притом на скользкой крутизне. Итак, беги отсюда к мудрости и вкушай
от успокоительнейших и вместе совершеннейших даров ее. То, что люди считают
значительным, в сущности ничтожно и выдается лишь по сравнению с еще более
ничтожными вещами, а между тем достигнуть этого можно только с большими трудами
и опасностями. Тернист путь, ведущий в обиталище славы. Достигнуть же той
вершины, до которой бессильна подняться сама судьба и с которой все, что
считается людьми высоким, будет под твоими ногами, можно по совершенно ровному
пути.
46
Письмо LXXXVIII. О значении свободных искусств
Мне кажется совершенно неинтересным исследовать, кто был старше, Гомер или
Гесиод, отчего так скоро состарилась Гекуба, хотя она была моложе Елены, или
определять возраст Патрокла и Ахилла. Неужели полезнее изучать, где блуждал
Одиссей, чем заботиться о том, чтобы не заблуждаться самому? Грамматики не
ленятся исследовать вопрос, где скитался Одиссей, между Италией и Сицилией или
за пределами известного нам мира, ибо, казалось бы, нельзя блуждать так долго
в столь тесном пространстве. А между тем нас самих ежедневно носят душевные бури,
а наша немощь повергает нас во все беды, испытанные Одиссеем. Тут нет недостатка
ни в чудовищах, устрашающих взор, ни во врагах. В наших блужданиях тоже есть
чудовища, упивающиеся человеческою кровью и поющие коварные льстивые речи; есть
и кораблекрушения, и все разнообразие бедствий. Итак, научи меня лучше, как
любить родину, жену, отца, как приплыть к далекому берегу спасения, хотя бы
претерпев крушение. К чему разбирать вопрос, нарушила Пенелопа супружескую
47
верность или сдержала свое слово, или, наконец, подозревала, что тот, кого она
видела, и есть Одиссей, еще раньше, чем узнала это? Научи меня лучше, что такое
целомудрие и как велико благо, заключающееся в нем, и должно ли оно
ограничиваться телом, или также следует соблюдать его и в помыслах.
Перехожу к музыке. Ты учишь меня сочетанию высоких и низких тонов, тому,
как получается гармония двух струн, издающих разные тона. Научи меня лучше, как
добиться гармонии в моей душе, как уничтожить разногласие в моих мыслях. Ты
перечисляешь мне минорные тона, научи лучше, как не жаловаться среди несчастий.
Геометрия научает мерить землю, но из нее нельзя узнать, как отмерить
столько, сколько достаточно для человека. Арифметика учит считать, приучая сами
пальцы к скупости, но из нее не узнаешь, как несущественны, как суетны всякие
счеты, как мало счастлив тот, для оценки имущества которого нужен труд очень
многих счетчиков, как много у него лишнего и как бы стал он несчастен, если б
его самого заставили сосчитать его имущество. Какую пользу принесет мне умение
делить поле на участки, если я не умею делиться с братом? Что пользы в искусстве
отмерять югеры с точностью до десяти футов, если властолюбивый сосед,
старающийся оттянуть у меня в свою пользу какой-нибудь клочок земли, является
источником огорчений? Геометрия учит, как не терять ни фута своей земли, а
я хотел бы научиться искусству оставаться веселым, лишившись даже всего
имущества.
«Но ведь обидно, когда прогонят с земли, принадлежавшей отцу и деду». Но
знаешь ли ты, кому принадлежала эта земля раньше, чем твоему деду? Можешь ли
ты назвать мне, я не говорю уже человека, но даже народ, который жил на ней?
Ты не владелец своей земли, а только арендатор. «Как арендатор? чей арендатор?»
Да хотя бы, если все будет благополучно, твоего наследника. Юристы говорят, что
нельзя считать собственностью то, что принадлежит всему обществу. Но то, что
у тебя, то, что ты считаешь своим, – общественное имущество, и притом такого
обширного общества, как весь человеческий род. О, восхитительное искусство! С
твоей помощью можно мерить площадь круга, выражать в квадратных метрах площадь
любой формы; ты знаешь расстояние между звездами: все ты измерил и исчислил.
Но если ты поистине искусен в своем деле, измерь душу человека. Скажи, как велика
она или как ничтожна? Ты знаешь, что такое прямая линия, но что толку в этом,
если ты не знаешь, что такое прямая жизнь?
Перехожу к тому, кто хвалится астрономическими знаниями, кто знает,
Что пользы знать все это? Чтобы тревожиться во время противостояний Марса
и Сатурна или в те дни, когда вечерний закат Меркурия происходит в виду Сатурна?
Не лучше ли научиться тому, чтобы верить, что где бы ни стояли эти звезды, они
всегда благосклонны и неизменны. Они движутся по установленному от века порядку
по постоянному пути. Через известные промежутки времени они возвращаются и либо
производят перемены в земных явлениях, либо служат их предвестниками. Но если
сами они производят все эти явления, то какую пользу принесет нам знание
неотвратимой вещи; если же они только возвещают их, то опять-таки какую цену
может иметь предвидение того, чего нельзя избежать? Будешь ты знать или не будешь
– все равно: чему суждено свершиться – свершится…
Ни одна вещь не надоедает так скоро, как печаль. К тому же, пока она
свежа, она еще находит себе утешителей и даже привлекает к себе иных людей;
когда же она слишком продолжительна, то становится смешною
Никогда не считай счастливым того, кто зависит от счастья. Кто ищет радости
во внешних обстоятельствах, тот доверяется непрочному: радость, пришедшая
извне, уйдет обратно. То же счастье, которое возникло само по себе, верно и
прочно, способно к дальнейшему развитию и достигнет высших пределов. Напротив,
те блага, которыми восхищается народ, преходящи, и хотя нельзя отрицать того,
что и они могут принести пользу или доставить наслаждение, однако только в том
случае, если они зависят от нас, а не мы от них. Все дары судьбы полезны и приятны
лишь в том случае, если, имея их в своей власти, мы имеем также в своей власти
и самих себя, а не сами находимся во власти вещей. Ошибаются, о Луцилий, те,
кто думают, будто судьба посылает нам благо и зло. Она дает нам только источник
блага и зла, только зародыш вещей, которые уже в нас развиваются во благо или
зло. Ибо душа наша сильнее всякой судьбы. Она сама обращает дарованные ей вещи
в ту или другую сторону, и она одна является причиной счастливой или несчастной
жизни. Злой все обращает во зло, хотя бы в его распоряжение были даны лучшие
блага; напротив, здравый и прямодушный исправляет ошибки судьбы, смягчает
несчастья и горести умением их переносить, принимает удачу скромно и
с благодарностью и переносит бедствия терпеливо и мужественно. Тот, кто мудр
и все делает после зрелого размышления, никогда не попытается сделать что-либо,
превышающее его силы. Только на долю того, кто приготовился против всяких
случайностей, выпадает неуязвимое, вне угроз судьбы лежащее благо.
54
Обратишь ли ты внимание на других людей (ибо легче быть судьей в чужих делах)
или представишь самого себя пользующимся милостями судьбы – ты убедишься и
поймешь, что ни один из желательных и дорогих для нас даров судьбы не может быть
полезен, если не быть готовым к мысли о непрочности судьбы и даров ее. Потому
при постигающих тебя бедствиях повторяй себе почаще и без всяких жалоб, что «боги
судили иное». Я даже немного исправил этот стих, чтобы он мог служить тебе лучшим
утешением в тех случаях, когда вышло что-нибудь не так, как ты надеялся: «боги
судили лучшее». Человек, настроенный на такие мысли, застрахован от всяких
случайностей. Для того же, чтобы настроить себя так, достаточно иметь в виду
всю непрочность земных вещей, прежде чем придется испытать ее на себе. Так
следует иметь жену, детей и имущество в той мысли, что не всегда они будут с
нами и что, если мы их лишимся, мы не должны от того стать несчастнее. Жалок
тот, кто тревожится за будущее, и несчастен ранее самого несчастья тот, кто
заботится, чтобы приятное ему осталось с ним до конца. Всегда такой человек
тревожен и в тревоге за будущее теряет то настоящее, которым мог бы наслаждаться.
А между тем боязнь утраты не менее тягостна, чем самая скорбь по утрате.
Каждый день, каждый час доказывает нам наше ничтожество и каким-либо новым
способом напоминает забывшим об их бренности, а задумавшихся о вечной жизни
заставляет вспомнить о смерти. Тебе странно, к чему это начало? Ты помнишь
Сенеция Корнелия, римского всадника, человека выдающегося и дельного? Он скоро
выдвинулся из низкого сословия, а затем быстро пошел по пути к почестям и
отличиям, ибо на этом пути всего труднее начало. Точно так же и богатство растет
всего медленнее, пока человек близок к бедности, а раз он из нее вырвется, оно
пойдет расти быстрее. Сенеций тоже весьма заботился о приобретении богатства
и шел к нему сразу обоими верными путями – путем приобретения и путем
бережливости, из которых одного какого-нибудь было бы вполне достаточно, чтобы
стать богатым. Он вел притом весьма воздержный образ жизни, заботясь не только
о накоплении имущества, но и о своем здоровье. И вот вчера, посетив меня, как
всегда, утром и проведя затем целый день до поздней ночи у постели безнадежно
больного друга, а затем спокойно поужинав, Сенеций внезапно заболел острою
формой горловой жабы, которая и задушила его к рассвету. Он скончался в течение
всего нескольких часов, хотя весьма незадолго перед тем был в полном цвете сил
и здоровья. Итак, человек, всю жизнь занимавшийся стяжанием денег на море и
на суше и искавший даже государственной службы, чтобы не оставить и этого способа
приобретения денег, как раз в то время, когда дела его пошли особенно хорошо,
так сказать, в самый разгар денежного благополучия, внезапно умер.
О, как глупо строить планы на всю свою жизнь, не будучи господином даже
завтрашнего дня! О, как безумны надеющиеся на отдаленное будущее! «Буду
приобретать, строить, пускаться в денежные обороты, искать почестей и
к старости, устав от дел и испытав все в жизни, проведу в покое и отдыхе остаток
дней своих». Так склонны рассуждать многие, но, поверь мне, даже самые счастливые
люди не могут быть уверены в успехе. Не следует ничего обещать себе в будущем.
Даже то, что уже в наших руках, нетрудно потерять, и в любой момент может
случиться бедствие. События следуют одно за другим по установленным законам,
но неизвестным для нас, а не все ли равно для нас, известно ли судьбе то, что
неизвестно нам? Мы замышляем долгие путешествия и предполагаем вернуться домой,
объездив далекие, чужие страны; мы надеемся на выгоды и награды за военные
подвиги, мечтаем о прокуратуре и видим перед собой ряд ступеней в служебной
56
карьере, а между тем уже возле нас смерть. И хотя мы помышляли до сих пор о ней
не иначе, как о чем-то чуждом, время от времени, как бы уроком для нас, на наших
глазах умирают люди так скоро, что мы только успеваем дивиться.
Душа здорова, если она довольна собою, верит в себя и знает, что все
желания смертных, все милости, которые даются и которых просят, не имеют
никакого значения для блаженной жизни
Но не нелепо ли удивляться тому, что в данный день случилось то, что может
случиться в любой день? Неумолимая судьба поставила нам предел, и только мы не
знаем, насколько мы близки к нему. А потому будем жить и думать так, как будто
мы достигли этого предела. Будем ежедневно сводить свои счеты с жизнью.
Величайшее зло в жизни состоит в том, что она несовершенна, что в ней чего-нибудь
недостает. Но тот, кто ежедневно подсчитывает итоги своей жизни, не нуждается
во времени. А между тем страх смерти и съедающая душу жажда будущего происходят
исключительно оттого, что для завершения жизни необходимо еще время. Сколь
несчастны те, кто, придя в жизнь, не знает, как выйти из нее!
Неразвитой ум трепещет в невыразимом ужасе при мысли о том, сколько ему еще
осталось жить и какова будет эта жизнь. Но этих волнений легко избежать, если
не строить планов на долгую жизнь, но сосредоточивать ее цели в настоящем. Тот,
для кого напрасно настоящее, зависит от будущего. Если же я выполнил все долги
свои, если, развив свой ум, я знаю, что нет разницы между днем и столетием, то
я могу смотреть свысока на все, что случается в длинном ряду дней и событий,
и даже о самой вечности помышлять с насмешливой улыбкой. Ибо как может смутить
меня изменчивость и непрочность событий, если я готов на все превратности судьбы?
Итак, о Луцилий, спеши жить и считай каждый свой день за новую жизнь. Кто так
смотрит на вещи, кто ежедневно завершает свою жизнь, тот спокоен. Напротив, те,
кто живет надеждами на будущее, теряют все прошедшее и в погоне за грядущим
становятся жертвами страха смерти, который не только сам по себе великое
бедствие, но и все другое обращает во зло.
Оттого мне кажется постыдным желание Мецената, в котором он не отказывается
от искалечения, уродства и мук казни, лишь бы ему была сохранена жизнь:
Подобно тому, как спящему и видящему приятные сны кажется несносным тот,
кто его будит, за то, что лишает наслаждения, хотя и призрачного, но имеющего
вид действительного, показалось мне неприятным и твое письмо. Оно оторвало меня
от моих размышлений, которые без того пошли бы, может быть, и дальше: приятно
было размышлять о бессмертии души и далее, клянусь небом, только верить в него.
Я охотно доверяю мнениям великих мудрецов по этому вопросу, скорее только
обещающих нам столь приятную вещь, чем неоспоримо доказывающих ее. Я предавался
надеждам на бессмертие. Я уже начинал скучать своей настоящей жизнью и презирать
жалкие остатки предстоящих мне дней, как человек, который со временем будет
обладать целой вечностью; и тут внезапно я был пробужден твоим письмом и потерял
свой прекрасный сон. Впрочем, я возвращусь к нему и снова буду грезить, как только
отвечу тебе.
Ты пишешь, что в прежних моих письмах, в которых я старался доказать,
согласно учению стоиков, что слава, выпадающая на нашу долю после смерти, есть
благо, я недостаточно выяснил этот вопрос, а именно: я не опровергнул делаемого
нам возражения, что «не может быть благом предмет собирательный; между тем слава
есть предмет собирательный». То, о чем ты спрашиваешь меня, Луцилий, относится
к тому вопросу, который я отложил вместе со всеми до него относящимися, чтобы
разобрать их в другом месте. Ибо ты знаешь, что часто вопросы моральные
перемешиваются с вопросами логическими. Я рассмотрел ту часть вопроса, которая
непосредственно относилась к учению о нравственности, а именно: имеет ли смысл
заботиться о том, что будет после нашей кончины, или все наши блага исчезнут
вместе с нами и потому ничего не может принадлежать тому, кто сам станет ничем,
или, наконец, быть может, из того, чего мы не почувствуем, когда оно наступит,
мы можем извлечь и получить некоторую пользу прежде, чем оно наступит. Все это
относится к учению о нравственности и было мною изложено в своем месте. То же,
что говорят по этому вопросу софисты, мне казалось нужным отложить в сторону,
и я об их мнении тогда ничего не говорил. Теперь же, раз ты требуешь, чтобы я
рассмотрел также и все, что говорят софисты по этому вопросу, я разберу их мнения
по порядку. Сначала, впрочем, я должен предпослать несколько замечаний, без
которых нельзя ясно понять оспариваемого мною возражения софистов, а именно
следующие.
Предметы бывают или простыми, как, например, человек, или составными, как,
например, корабль, дом и вообще все те предметы, которые слагаются в одно целое
из отдельных частей, или собирательными, части которых остаются независимыми
единицами, как, например, войско, народ, сенат. В самом деле, части, из которых
58
слагаются эти последние (собирательные) предметы, связаны между собою в силу
закона, или права, но по природе независимы и обособлены друг от друга. Далее,
стоики учат, что не может быть благом предмет собирательный, ибо благо должно
выпадать на долю одного человека и управляться одною волею, и основная черта
блага в том, что оно едино. Это очевидно само по себе. Но все это необходимо
было предпослать возражениям, потому что тут сражаются с нами нашим оружием.
«Вы говорите, – возражают нам, – что не может быть благом предмет
собирательный; но слава есть хорошее мнение хороших людей о нас; и так как
известность не составляется речью одного человека, равно как и бесславие не
составится дурным мнением одного только человека, то и слава не зависит от одного
человека. Для славы многие знаменитые и почтенные люди должны согласиться между
собою в одном мнении. Итак, она зависит от суждения многих людей, а
следовательно, она есть предмет собирательный, и в силу этого не может быть
благом. Далее, слава есть похвала, воздаваемая хорошими людьми хорошим людям.
Но похвала есть речь; речь же есть слово, имеющее известный смысл. Слово же,
хотя бы и было сказано хорошим человеком, не есть еще благо. Ибо не все, что
делает хороший человек, хорошо. Иногда он рукоплещет или свистит, но
ни рукоплескания, ни свистки никто, как бы ни восхищался и ни одобрял его во
всем, не назовет сами по себе благом, подобно тому, как не назовет благом его
чихания или кашля. Итак, слава не есть благо. Наконец, скажите нам, чье благо
слава – того ли, кто хвалит, или того, кого хвалят? Если вы скажете, что она
есть благо того, кто хвалит, то это будет так же смешно, как утверждать, что
я здоров, потому что здоров кто-либо другой. Но хвалить достойных похвалы
праведно; итак, слава есть благо того, кто хвалит, того, кто поступает праведно,
а не того, кого хвалят, что и требовалось доказать».
Есть только один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага
и довольствоваться только тем, что праведно
Но достаточно уже сказано в ответ этим болтунам. Наша задача совсем не в том,
чтобы опровергать их придирки и низводить философию с ее величия до таких
мелочей. Гораздо лучше идти по открытой и прямой дороге, чем самому себе
придумывать уклонения, которые бывает затем так тягостно устранять. Ведь эти
рассуждения не что иное, как игра слов между остроумными собеседниками. Не лучше
ли говорить о том, как естественно простирать свою мысль в безбрежное
пространство. Душа человека – нечто великое и славное. Ее пределы одинаковы с
пределами божества. Уже одно то чего стоит, что родина ее не какая-нибудь жалкая
Александрия, или Эфес, или какое-нибудь другое густонаселенное место на земле,
но все пространство, ограниченное крайнею сферою мироздания, внутри которой
заключаются моря, земли и воздух, разделяющий и в то же время соединяющий между
собою миры людей и богов, и движутся по своим орбитам бесчисленные светила.
Далее, продолжительность жизни души не ограничена. «Все время, что было до
меня, – говорит она себе, – мое. Всякий век доступен великому уму; всякое время
открыто для помыслов. Когда наступит день, в который произойдет разъединение
телесного и духовного начала в человеке, я покину это тело здесь, где я нашла
его, а сама вознесусь к богам. И теперь я не чужда им, хотя и живу в постылой
60
земной тюрьме». Здешняя земная жизнь только предвкушение той будущей лучшей и
вечной жизни. Подобно тому, как мы проводим девять месяцев в утробе матери не
для того, чтобы и впредь оставаться там, но для того, чтобы появиться на свет
уже способным дышать и жить здесь, так точно, в течение времени от детства до
старости, мы только созреваем для новых родов. Нас ожидает новое рождение, новый
порядок вещей. В этой жизни мы можем видеть небо только издали. Так жди же
бестрепетно, когда пробьет твой последний час. Не для души твоей он последний,
но для тела. На все окружающие тебя вещи смотри как на обстановку гостиницы,
в которой ты остановился по пути. Нагим родился ты на свет, нагим отойдешь и
в вечность. Не только нельзя унести с собою больше, чем принес, но даже из
принесенного в жизнь придется большую часть оставить: совлечется с тебя
покрывающая тебя кожа, последнее одеяние твое; совлечется и мясо вместе с
протекающей по нему кровью; совлекутся кости и нервы, составляющие опору и сосуды
для жидких и мягких частей тела. Но этот день, которого ты боишься как
последнего, – день твоего рождения в вечную жизнь. Отложи страх. Что медлишь,
как будто ты не покидал еще ни разу того тела, в котором был скрыт. Ты медлишь,
скорбишь, но тогда ты был исторгнут из утробы своей матери сокращениями ее. Ты
стонешь, плачешь; так плакал ты и при твоем рождении, но тогда можно было простить
этот плач. Ты являлся в мир глупым, неразумным ребенком. Когда ты появился на
свет из теплого и мягкого плода, лежавшего во чреве твоей матери, тебя обвеял
свободный воздух, затем причинило тебе боль прикосновение грубых, чужих рук;
изнеженный доселе и не знавший внешнего мира, ты был подавлен множеством новых
для тебя впечатлений. Теперь же для тебя не впервые отделяться от того, часть
чего ты составлял. Итак, брось со спокойным сердцем уже ненужные тебе члены и
оставь это, столь долго обитаемое тобой, тело. Оно разрушится, истлеет,
уничтожится. О чем печалиться? Так всегда бывает. Ведь и покровы новорожденных
уничтожаются. Зачем же ты дорожишь телом, как чем-то составляющим часть твоей
сущности? Ты только одет им. Придет день, и вырвут тебя, и выведут на свет из
настоящего твоего обиталища – смрадного и душного тела.
А теперь ты, насколько можешь, возносись отсюда душою и, чуждый всяких
страстей, кроме разве тех, которые неизбежно связаны с нами, размышляй о чем-либо
высшем и более чистом, чем земное. Когда-нибудь откроются тебе тайны природы,
рассеется окружающий тебя мрак, и отовсюду воссияет яркий свет. Представь только
себе, какой блеск должны производить столько светил, сочетающих свои лучи.
Никакая тень не омрачит ясного неба. Оно будет одинаково блистать со всех сторон,
ибо день и ночь явления земные. Ты поймешь, что раньше жил в потемках, когда
увидишь полный свет, который ты теперь смутно познаешь через посредство своих
земных очей и, однако, издали восхищаешься им. Каким же ты найдешь этот
божественный свет, когда увидишь его в самом месте его происхождения! Сами
размышления об этом искореняют из души все грязное, низкое или жестокое. Душа
признает, что боги свидетели всему. Иона хочет, чтобы богам было приятно наше
поведение и чтобы мы были готовы предстать перед ними в будущем и жить с ними
целую вечность. Тот же, кто постигнет умом вечность, тому не будут страшны ни
войска, ни сигнальная труба и никакие угрозы судьбы. Как может не быть
бесстрашным тот, кому приятно умереть, если даже тот, кто думает, что душа живет
лишь до тех пор, пока остается в оковах тела, а едва вырвется из них, тотчас
рассеивается, старается быть полезным и после смерти? Ибо хотя он и скроется
от очей наших, однако доблесть и слава его постоянно приходят на память.
Вспомни, какую пользу приносят нам примеры хороших людей, и ты поймешь, что
память о них так же полезна, как и само присутствие их.
Жизнь долга, если она полна. Полна же она в том случае, если наша душа
получила все принадлежащие ей блага и достигла полного обладания собой
Соприкасаться могут лишь материальные вещи, говорит Лукреций. Между тем все
перечисленные мною вещи не производили бы в теле никаких изменений, если бы не
соприкасались с ним: итак, все они материальны. Наконец, материально все то,
что имеет власть побуждать, задерживать или повелевать. Но разве страх не
удерживает от поступка, смелость не побуждает к нему, храбрость не дает толчка
вперед, осторожность не обуздывает и не останавливает, радость не возбуждает,
печаль не сокрушает? Наконец, все, что мы делаем, мы делаем в силу побуждений
злобы или добродетели. Но то, что может повелевать телу, материально, что дает
силу телу, – материально. Телесные блага – материальны; благо человека есть
вместе и благо его тела; итак, оно материально.
Я писал все это из угождения тебе. Но мне кажется, ты ответишь на это: мы
играем в пешки. Наше остроумие теряется по пустякам. Такие вопросы могут сделать
нас ученее, но не сделают нас лучше. Мудрость гораздо очевиднее. Многим нравится
играть словами, и как люди вдаются в излишества в других вещах, так можно
предаваться им и в философии. Мы страдаем от неумеренности во всем, в том числе
и в науках: мы учимся не ради жизни, но ради школы.
62
Совершив путь, скорее неудобный, чем долгий, я прибыл в мое албанское имение
поздно ночью. Там я ничего не застал готовым, кроме своего аппетита. Но
я, усталый, лег в постель, отнесшись к этой оплошности повара и пекаря довольно
благодушно. Я говорил сам с собой, что ничто не будет в тягость, если ко всему
относиться легко, и что не бывает поводов для негодования, если только не
измышлять их нарочно. Нет хлеба у моего пекаря, но он должен быть у соседних
крестьян, у управляющего, у прислуги. Положим, у них плохой хлеб. Но что ж!
Подождем, и он станет хорошим. Голод сделает вкусным даже и черный хлеб. Надо
только приниматься за еду не раньше, чем проголодаешься. Итак, я решил ждать
и не есть раньше, чем приготовят хороший хлеб или чем мне перестанет казаться
невкусным плохой.
Необходимо привыкнуть довольствоваться малым. Часто неблагоприятные
условия времени или места препятствуют исполнению желания даже богатых и знатных
людей. Никто не может иметь все, чего захочет, но всякий может не хотеть того,
чего у него нет, и довольствоваться тем, что под руками. Умеренный аппетит и
желудок, привычный к лишениям, предоставляют нам значительную степень свободы.
Ты не можешь представить себе, сколько удовольствия я получил от того, что
усталость моя прошла сама по себе. Мне не пришлось прибегать ни к растираниям,
ни к ванне, ни к какому другому средству, кроме времени. Те силы, которые были
затрачены на труд, восстановил отдых. Он был для меня приятнее всяких
торжественных пиров. Я имел возможность испытать себя неожиданно. А это самый
простой и верный способ. Ибо в тех случаях, когда человек готовился и решился
терпеть, он выкажет больше твердости, чем у него ее есть на деле. Самые
убедительные доказательства – это те, которые даются без подготовки. Только они
могут дать уверенность в том, что человек способен не только хладнокровно, но
даже с кротостью переносить неприятности, не сердиться, не ссориться, что он
способен, не получив какой-либо вещи, возместить ее нежеланием ее иметь, и
думает, что если ему чего недостает в жизни, то этого недостает не ему собственно,
но его привычкам. Мы только тогда бываем способны понять, как много у нас лишнего,
когда лишимся его. Мы им пользуемся не потому, чтобы оно было необходимо, но
потому, что оно у нас есть. Сколь много вещей мы приобретаем сами, сколь много
приготовляют для нас другие только потому, что эти вещи есть еще у многих других.
В числе причин наших несчастий немалую роль играет то, что мы живем по примеру
других людей и образуем свою жизнь не согласно разуму, но согласно общепринятым
обычаям. Тому, чему мы не стали бы подражать, если б это делали немногие, мы
подражаем, как только оно станет общепринятым, как будто оно сделается от этого
лучше. И вместо правды мы руководствуемся заблуждениями, лишь бы они были
общераспространенными.
Душа наша сильнее всякой судьбы. Она сама обращает дарованные ей вещи
в ту или другую сторону, и она одна является причиной счастливой или
несчастной жизни
* * *