Вы находитесь на странице: 1из 65

Луций Анней Сенека

Нравственные письма к Луцилию

© ИП Сирота, текст, 2017


© ООО «Издательство «Э», 2017

По Сенеке, человек по-настоящему владеет только:

1. Судьбой.
2. Богатством.
3. Временем.
4. Жизнью.
Правильный ответ вы сможете узнать, прочитав эту книгу…

Луций Анней Сенека


4 г. до н. э. – 65 г.

Сенека: «Власть над собой – высшая власть»


2

Луций Анней Сенека – древнеримский философ, писатель, адвокат и


государственный деятель. Представитель поздней стои, Сенека учил не просто «жить
сообразно природе», то есть «по разуму», и достигать невозмутимости духа
благодаря самосовершенствованию с помощью знания, но взывал к деятельности, к
служению обществу. Учение философа близко христианским идеям, поскольку Сенека
признавал присутствие Бога в человеке и бессмертие человеческой души.
4 г. до н. э. – родился в Кордубе (Кордове), в семье римского всадника Марка
Аннея Сенеки (Сенека Старший) и знатной римлянки Гельвии.
37 г. – занимается адвокатской деятельностью, получает место в сенате,
становится известным оратором. Калигула, раздраженный популярностью Сенеки,
отдает приказ убить философа. Одна из наложниц императора уговаривает его
отменить приказ.
41 г. – в результате интриг Мессалины обвинен в связи с племянницей Клавдия
Юлией Лавиллой и сослан на Корсику. В годы ссылки переводит на латинский «Илиаду»
и «Одиссею», пишет трактат «О краткости жизни».
48 г. – возвращается в Рим благодаря Агриппине, жене Калигулы. Становится
наставником будущего императора Нерона.
54 г. – после прихода Нерона к власти назначается советником императора.
Пишет трактат «О милосердии».
62 г. – ходатайствует об отставке, чему предшествует смерть Бурра, его
единомышленника при дворе. Живет уединенно. В этот период пишет «Изыскания о
природе», «О благодеяниях» и «Письма к Луцилию».
65 г. – обвинен в участии в заговоре Пизона, приговорен Нероном к смерти.
Покончил жизнь самоубийством, вскрыв себе вены.

Предисловие
Сочинения Луция Аннея Сенеки – символа римского стоицизма – по праву занимают
одно из почетных мест в истории мировой философии.
Труд, с которым мы предлагаем вам ознакомиться – «Нравственные письма
к Луцилию» в прекрасном переводе П. Н. Краснова, – в России был впервые издан
в 1893 году. Это изложение основных идей философа, построенное в форме писем
близкому другу.
Кто такой Луцилий? Сведений о нем практически нет. Есть лишь предположение,
что это был образованный представитель римской знати, хорошо знавший Сенеку и,
вероятно, некоторое время бывший его учеником. Возможно также, что это
вымышленный персонаж и обращение к нему в «Письмах» – не более чем литературный
прием…
В данном произведении Луций Анней Сенека предстает не только как мыслитель,
но и как блестящий писатель и незаурядный психолог: содержание этих небольших
эпистолярных этюдов выдает его глубокое понимание человеческой натуры. Фатализм
Сенеки, характерный для большинства стоиков (в их представлении перед лицом
судьбы были равны богач и раб, аристократ и «варвар»), в «Письмах к Луцилию»
представлен очень ярко. Но – и это одна из характернейших черт его философии
– идея предопределенности гармонично сочетается с уверенностью в необходимости
стремления к добродетели.
В настоящем издании подобраны фрагменты, которые наиболее живо и
последовательно представят вам идеи Луция Аннея Сенеки относительно дружбы
и «книжной мудрости», богатства и бедности, жизни и смерти… Пожалуй, эпиграфом
ко всей философской системе римского мудреца можно взять его фразу «Есть только
один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага и довольствоваться
только тем, что праведно».

Нравственные письма к Луцилию


3

Письмо I. Об употреблении времени

Во всем отдавай себе отчет, о Луцилий, и старательно сберегай время, которое


до сих пор или само ускользало от тебя, или отнималось другими, или, наконец,
тобою самим тратилось попусту. Поверь мне: часть времени у нас отнимают другие,
часть его тратится даром, часть уходит незаметно для нас самих. И самая постыдная
потеря времени та, которая происходит от нашей собственной небрежности. Вникая
в дело, ты легко заметишь, что большая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные
поступки; значительная часть протекает в бездействии и почти всегда вся жизнь
в том, что мы делаем не то, что надо. А между тем много ли людей придают времени
какую-либо цену, уважают и ценят свои дни, понимают, что с каждым днем они
умирают? Ведь в том-то и есть наша ошибка, что мы смотрим на смерть только как
на будущее событие. Большая часть смерти уже наступила: то время, что за нами, –
в ее владении. Итак, о мой Луцилий, продолжай, как ты пишешь, употреблять с
пользою каждый час. Если сегодняшний день в твоих руках, меньше будешь зависеть
от завтрашнего. Пока мы откладываем жизнь, она проходит.
Все, о Луцилий, не наше, а чужое; только время – наша собственность. Природа
предоставила в наше владение только эту вечно текущую и непостоянную вещь,
которую вдобавок может отнять у нас всякий, кто только этого захочет. Люди
настолько глупы, что считают себя в долгу, если получат какой-либо подарок, как
бы мал и ничтожен он ни был, хотя притом они всегда имеют еще возможность отдарить
за него, и решительно ни во что не ценят чужого времени, хотя оно единственная
вещь, которой нельзя возвратить обратно при всем на то желании. Ты спросишь,
может быть, как же поступаю я, поучающий тебя на этот счет? Сознаюсь откровенно:
я поступаю как люди расточительные, но аккуратные: веду счет своим издержкам.
Не могу сказать, чтобы я ничего не терял, но всегда могу отдать себе отчет,
сколько я потерял, каким образом и почему. Я могу объяснить причины моей
бедности. И ко мне относятся как к людям, впавшим в нищету не по своей вине:
все жалеют, но никто не помогает. Впрочем, я не могу еще считать нищим человека,
которому хватает того, что у него осталось. Поэтому береги то, что у тебя есть,
и примись за это заблаговременно. Недаром говорили наши предки: поздно беречь
вино, когда уже видно дно. Ведь на дне его остается не только мало, но и самый
остаток – плохого качества.

Большая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки;


значительная часть протекает в бездействии и почти всегда вся жизнь в том,
что мы делаем не то, что надо

Письмо II. О чтении книг

На основании того, что ты мне пишешь, и того, что я о тебе слышу, я возлагаю
на тебя большие надежды. Ты не разбрасываешься и не мечешься, не находя себе
места. Такое разбрасывание – признак больного духа. Лучшим признаком
уравновешенного ума я считаю умение сосредоточиваться и терпеливо ожидать.
Смотри, однако, как бы чтение многих авторов и книг всякого рода не сделало
тебя слишком поверхностным и неустойчивым. Если ты хочешь извлечь из чтения
какую-либо прочную пользу, то останавливайся подолгу только на несомненных
авторитетах и «питайся» исключительно ими. Тот, кто всюду, тот нигде. У людей
много странствующих бывает обыкновенно много знакомых, но совсем нет друзей.
То же непременно случается и с тем, кто не изучает внимательно никакого одного
писателя, но прочитывает всех мельком и спеша. Нет пользы от пищи, которую
желудок, едва восприняв, извергает; ничто не вредит так выздоровлению, как
частая перемена лекарств; никогда не затянется рана, если на ней пробовать разные
4
средства; не поправляется растение, если его часто пересаживают; ничто вообще
не приносит пользы, если влияет мимоходом, налету, – такие книги в большом
количестве только обременительны, раз ты не можешь прочесть столько книг,
сколько их есть у тебя, то довольствуйся столькими, сколько ты можешь прочесть.
«Но, – возразишь ты, – если я хочу читать то одну книгу, то другую?» Признак
расстроенного желудка – пробовать много кушаний, которые, несмотря на свое
обилие и разнообразие, не питают его, а засоряют. Итак, читай всегда лучшие,
признанные сочинения, а если и случится когда-нибудь просматривать другие, то
все-таки вернись потом к первым. Старайся приобретать ежедневно хоть что-нибудь,
чтобы обеспечить себя ввиду бедности, смерти и других бедствий. И если прочтешь
что-либо, то из прочитанного усвой себе главную мысль. Так поступаю и я: из того,
что я прочел, я непременно что-нибудь отмечу. Сегодня, например, я вычитал
у Эпикура – так как я не гнушаюсь заходить иногда и во вражеский лагерь, не
в качестве перебежчика, но в роли лазутчика, – что «почтенна веселая бедность».
Впрочем, можно ли назвать бедностью такую бедность, которая весела? Кто хорошо
уживается с бедностью, тот, в сущности, богат. Не тот беден, у кого мало, а тот,
кто хочет большего. Что пользы ему, что у него в сундуках много денег, в житницах
много пшеницы, на лугах много скота, много денег отдано в рост, если он жаждет
чужого имущества и считает не то, что уже приобрел, а то, что ему еще надо
приобрести? Условий богатства, по-моему, два: во-первых, иметь необходимое и,
во-вторых довольствоваться им.

Письмо III. О выборе друзей

Ты посылаешь мне свое письмо, как ты пишешь, со своим другом. А затем


прибавляешь, чтобы я не сообщал ему всего касающегося тебя, потому что ты сам
не делаешь этого. Таким образом, в одном и том же письме ты и назвал его другом,
и отрекся от него. Если ты назвал его другом, потому что это первое слово, какое
попалось тебе на язык, употребил его в том ходячем смысле, в каком мы называем
господином всякого встречного, если не знаем его имени, – тогда пусть так. Но
если ты считаешь за друга кого-нибудь, кому веришь меньше, чем самому себе, то
ты жестоко заблуждаешься и не понимаешь сущности искренней дружбы. С другом
обсуждай все, но, прежде чем дружиться, узнай его самого. По заключении дружбы
надо верить; рассуждать же надо раньше. Весьма беспорядочно поступают те, кто,
вопреки наставлениям Теофраста, рассуждают, уже полюбив, а рассудив, перестают
любить. Долго обдумывай, можешь ли ты считать кого-нибудь другом. Но раз ты
найдешь, что он достоин дружбы, отдайся ему всем сердцем, и тогда говори уже
с ним так же свободно, как с самим собою. Жить следует, собственно говоря, так,
чтобы и можно было злейшему врагу доверить все, что у тебя на душе. Но в жизни
бывают разные обстоятельства, из которых принято делать тайны. Так вот другу-то
и можно доверить все заботы, все помыслы. Если ты считаешь его преданным, то
и обращайся с ним, как с таковым. Кто боится обмана, тот учит ему, и самим
подозрением дает право на любое коварство. Перед другом не следует утаивать ни
единой мысли; надо в его присутствии считать себя в обществе самого себя.

Все – не наше, а чужое, только время – наша собственность

Есть такие люди, что рассказывают первому встречному то, что можно доверять
одним друзьям, и выгружают тайный груз души своей в любые уши. Другие, напротив,
страшатся довериться даже самым близким, и если бы могли, то, не доверяя самим
себе, спрятали бы всякий секрет как можно глубже. Не следует делать ни того ни
другого. Обе эти крайности – и доверять всем, и не верить никому – одинаково
дурны: только одна благороднее, другая безопаснее. Точно так же есть люди вечно
беспокойные, и, напротив, есть люди ко всему равнодушные. Но наслаждение
тревогами жизни не есть деятельность: это только трепет взволнованной души. С
5
другой стороны, состояние, при котором всякое движение в тягость, не есть покой,
а только расслабленность и усталость. Раздумывая об этом, полезно иметь в виду
стих Помпония:

Они запрятались в такую нору,


Что, где светло, – им чудится тревога.

Отдых и работа должны сопутствовать друг другу: тот, кто отдохнул, должен
работать, а тот, кто трудился, может отдыхать. Этому учит нас и природа,
сотворившая и день и ночь.

Письмо IV. О страхе смерти

Продолжай, что начал, и торопись: чем скорее усовершенствуешь и разовьешь


свою душу, тем дольше будешь наслаждаться. Правда, есть наслаждение и в самом
процессе совершенствования и развития. Но гораздо высшее наслаждение
заключается в самосознании ума, свободного от всяких слабостей и блещущего
чистотою. Ты помнишь, какую радость ты ощутил, когда, сняв детское платье, надел
тогу мужчины и в ней явился на форум. Еще большая радость ожидает тебя, когда
ты отбросишь свой детский ум и философия впишет тебя в число мужей. До тех же
пор твоя мысль находится в детском, и даже еще хуже, в ребяческом возрасте. Нет
ничего хуже, как, будучи внушительным старцем, сохранять несовершенства детей,
и притом маленьких детей. Старики боятся легкомысленного; дети боятся пустяков,
а такие люди – и того и другого. Заметь себе, всего менее следует бояться того,
что обыкновенно внушает наибольший страх (то есть смерти). Под конец не бывает
ничего значительного. Приходит смерть: ее можно было бы бояться, если бы она
осталась с тобою. Но неизбежно она или не наступит, или свершится. «Трудно, –
возразишь ты, – довести ум до презрения жизни». Неужели ты не замечал, как часто
это презрение порождается ничтожнейшими причинами? Один повесился у дверей своей
милой; другой бросился с крыши, чтобы не слушать более брани своего господина;
третий распорол себе живот, чтобы его не вернули из бегов. Так неужели же доблесть
не сделает для человека того, что так легко делает чрезмерный страх? Безмятежная
жизнь не выпадает на долю никому из тех, кто слишком заботится о ее продлении,
кто между прочими благами жизни считает за благо долголетие. Чтобы равнодушнее
смотреть на жизнь и смерть, думай каждый день о том, сколь многие цепляются за
жизнь совершенно так, как цепляются за колючие терния утопающие в быстром течении
реки. Сколь многие колеблются между страхом смерти и мучением жизни: и жить не
хотят, и умереть не умеют. Чтобы жизнь была приятна, надо отложить все попечения
о ней. Разве может радовать человека обладание вещью, утратив которую он будет
безутешен? Напротив, совсем не тяжело потерять такую вещь, по утрате которой
вторично ее не пожелаешь. Потому приготовься к превратностям судьбы и смотри
хладнокровно на них: они случаются даже с самыми сильными. Приговор Помпею
произнесли сирота и евнух; Крассу – жестокий и несносный парфянин. Гай Цезарь
приказал Лепиду отрубить голову трибуну Декстру, а сам пал от руки Херея. Никого
еще судьба не возносила так высоко, чтобы ему не угрожало то, что он сам себе
позволял относительно других. Не доверяй затишью: в одно мгновение море может
взволноваться. Корабли тонут иногда в тот самый день, в который они красовались
на глади вод. Вспомни, что и разбойник, и враг всегда могут занести над тобой
меч. Не надо даже никаких особых обстоятельств; твоя жизнь и смерть находятся
в зависимости от прихоти любого раба. Ведай, кто презирает свою жизнь, владеет
твоею. Припомни, сколько людей погибли от руки своих слуг, сраженные открытым
насилием или тайною хитростью. Право, не меньше людей погибло от рук своих рабов,
чем по прихоти царей. Что же думать о том, как силен тот, кого ты боишься, если
то, за что ты боишься, во власти всякого? Положим даже, что ты попадешь в руки
своего врага и он в качестве победителя приговорит тебя к смерти. И что же? Ты
6
придешь именно к тому концу, к которому шел всю жизнь. Зачем обманывать себя
и только теперь замечать факт, с которым давно уже следовало примириться? Верь
мне – ты неизбежно умрешь уже в силу того, что ты родился. В этом роде должны
мы рассуждать, если хотим спокойно и твердо встретить последний час, страх перед
которым делает мучительными остальные часы нашей жизни.
Чтобы кончить письмо, сообщу тебе изречение, встреченное мною во вражеских
вертоградах и понравившееся мне: «Бедность, согласующаяся с законами природы,
в сущности, большое богатство». Природа, как известно, установила для нас
следующие потребности: не голодать, не чувствовать жажды и не зябнуть. А для
того чтобы утолять голод и жажду, нет необходимости сидеть в приемных разных
гордецов и выносить их тяжелую заносчивость или презрительную
снисходительность; нет необходимости плавать по морям или нести тяготы военной
службы. Необходимое всегда легко приобрести. И только для избытков приходится
трудиться в поте лица. Из-за них-то изнашивается парадное платье, из-за них
наступает преждевременная старость в военных походах, из-за них стремятся в
чужие страны. А между тем под рукою у нас есть все, что нужно.

Письмо V. О философском образе жизни

Хвалю тебя и радуюсь, что ты, оставив все прочее, предался делу
самосовершенствования. Я не только советую, но даже прошу: не оставляй этого
дела. Но предостерегаю тебя: не поступай подобно тем, кто хочет не столько быть
чем-либо, сколько казаться; не делай ничего такого, что заставило бы говорить
о твоей внешности и твоем образе жизни. Не ходи с неумытым лицом, непричесанными
волосами и небритой бородой; не подчеркивай презрения к деньгам; не хвались
постелью, устроенною на голой земле, и вообще ничем таким, за чем гонится
извращенное честолюбие. Само имя философии, хотя бы она даже и скромно
пропагандировалась, достаточно ненавистно. Что же будет, если мы еще станем
выделяться среди других людей странными привычками? Пусть в душе мы будем вполне
несходны с толпой, но по наружности ничем не надо от нее отличаться. Не надо
блистать своим платьем, но зачем носить его грязным? Не будем приобретать
серебряной утвари, щедро украшенной золотыми узорами, но не будем считать за
непременное условие умеренности лишение золота и серебра. Будем заботиться о
том, чтобы вести лучшую жизнь, чем толпа, но не противоположную ей. Иначе мы
оттолкнем и отвратим от себя тех, кого хотим исправить, и добьемся того, что
нам не захотят подражать ни в чем из боязни, что придется подражать во всем.
Философия, прежде всего, проповедует здравый смысл, общительность и
человечность. Резкое отличие от толпы противоречит этим целям. Надо заботиться
поэтому, чтобы не казалось смешным и противным то, посредством чего мы хотим
добиться восхищения. Ведь наша цель – жить сообразно с природой. Уродовать же
тело, ненавидеть самую необходимую опрятность, жить в грязи и есть не питательную
и вкусную пищу, а противную и тошнотворную, – значит поступать против природы.
Насколько можно считать роскошью стремление к изысканным вещам, настолько глупо
избегать обычных и общепринятых удобств. Философия проповедует: умеренность,
но не самоистязание; умеренность же вполне совместима с опрятностью. Тут надо
знать меру. Наша жизнь должна сообразоваться как с требованиями нравственности,
так и с требованиями общественности. Пусть удивляются нашему образу жизни, но
пусть признают его правильным. «Итак, что же, мы должны жить как все? И не должно
быть никакой разницы между нами и толпою?» Непременно. Тот, кто узнает нас ближе,
увидит, что мы не похожи на толпу. Но, войдя в наш дом, пусть дивятся не
обстановке, а нам самим. Если есть величие в том, чтобы из глиняной посуды есть
с таким достоинством, как и из серебряной, то не меньше его и в том, чтобы
смотреть на серебро так же равнодушно, как на глину. Только узкий ум не может
примириться с богатством.
7
Если сегодняшний день в твоих руках, меньше будешь зависеть от
завтрашнего. Пока мы откладываем жизнь, она проходит

По заведенному обыкновению, сообщаю попавшийся мне сегодня у Гекатона


афоризм на тему, что ничего не желать – верное средство против страха.
«Перестанешь бояться, – говорит он, – если перестанешь надеяться». Но,
возразишь ты, что же общего между такими разнородными вещами? Да, мой Луцилий,
как ни различны они на первый взгляд, они тесно связаны. Между этими,
по-видимому, столь несходными чувствами существует связь, подобная той, которая
связывает часового с остальными солдатами. Страх стережет надежду. И в этом нет
ничего странного. Оба чувства – результат напряжения нервов, оба вызываются
ожиданием будущего. Основная причина обоих чувств в том, что мы не довольствуемся
настоящим, но направляем наши помыслы на будущее. Таким-то образом
предусмотрительность, в которой наилучший залог человеческого благополучия,
способна обращаться во зло. Животные бегут от опасности, но только избегнут ее,
успокаиваются; мы же, люди, мучимся и настоящими, и прошедшими. Так, многие
блага, дарованные нам природой, обращаются нам во вред. Память возобновляет
мучения страха; предусмотрительность заставляет предвкушать их. Нет такого
человека, который страдал бы только через настоящее.

Письмо VI. Об истинной дружбе

Я замечаю, о Луцилий, что не только исправляюсь, но и изменяюсь. Я


не надеюсь, правда, и не обещаю, что во мне не останется ничего, нуждающегося
в перемене, да почему же бы не иметь даже и много такого, что следует исправить,
дополнить или смягчить? Уже и то ясный признак совершенствования, если замечаешь
в себе недостатки, о которых прежде и не подозревал. Для многих больных много
значит уже сознание своей болезни. Я хотел бы поделиться с тобою всеми этими
быстрыми переменами. Это было бы лучшим доказательством нашей дружбы, той
истинной дружбы, которой не разрушит ни страх, ни надежда, ни забота о личном
благе, той дружбы, ради которой и с которою люди идут на смерть. Сколь многие
лишены не друзей, а именно дружбы! Но в ней не будет недостатка у тех, чьи души
соединяет одинаковое влечение к истине и добру. И потому именно не будет
недостатка, что у таких людей все общее, начиная с самих недостатков. Трудно
даже представить себе, сколько пользы извлекал я из каждого отдельного дня.
«Сообщи же мне, – скажешь ты, – эти средства, оказавшиеся столь живительными».
Я страстно хочу рассказать тебе о них, и отчасти рад потому, что узнал их, что
могу научить тебя. Для меня нет интереса знать что-либо, хотя бы и самое полезное,
если только я один буду это знать. Если бы мне предложили высшую мудрость под
непременным условием, чтобы я молчал о ней, я бы отказался. Неприятно, обладая
чем-либо, ни с кем не делиться. Потому посылаю тебе свои книги. Чтобы избавить
тебя от труда самому отыскивать в них полезные места, перелистывая страницы,
я сделал заметки, по которым ты сразу найдешь все то, что мне нравится и приводит
меня в восхищение. Конечно, ты извлек бы более пользы из совместной жизни со
мной и через живую речь, чем через письма. Следует все видеть самому, во-первых,
потому что вообще легче верить глазам, чем ушам, а во-вторых, потому что путем
поучений цель достигается медленнее, чем с помощью примеров. Клеант не мог бы
так живо рассказать про Зенона, если бы только слушал его; но он жил вместе с
ним, знал его тайны, наблюдал, действительно ли он согласует свою жизнь со своим
учением. Платон и Аристотель и весь сонм других философов гораздо больше
извлекли из жизни Сократа, чем из его слов. Митродор, Гермарх и Полиэй стали
великими людьми не вследствие поучений Эпикура, но вследствие жизни с ним.
Впрочем, я зову тебя не столько ради того, чтобы поучать тебя, сколько для своей
собственной пользы. Мы во многом можем помочь один другому.
8
Лучшим признаком уравновешенного ума я считаю умение
сосредоточиваться и терпеливо ожидать

А пока вот тебе моя ежедневная дань – изречение Гекатона, которое, по-моему,
весьма замечательно. «Ты спрашиваешь, – пишет он, – чего я добился? Я стал сам
себе другом». И он в самом деле многого достиг. Он никогда не будет одинок. Знай,
кто друг себе – друг всем людям.

Письмо VII. Удаляйся от толпы

Ты спрашиваешь, чего, по моему мнению, следует избегать? Толпы. Невозможно


смешиваться с нею без вреда для себя. Я, по крайней мере, сознаю свою слабость.
Никогда не возвращаюсь я с такою же чистою душою, с какою вышел к толпе. Все,
что только что улеглось, снова возмутится. Порок, от которого я было исправился,
возвращается. Словом, повторяется то же, что бывает с больными, ослабевшими до
такой степени, что для них уже все вредно. Но ведь наши души именно такие больные,
медленно оправляющиеся от своей болезни. Вступать в сношения с толпою вредно.
Каждый человек привьет нам хоть частицу своих пороков: или научит им, или заразит
ими. И чем больше количество людей, тем больше опасности. А всего пагубнее для
нравственности театр; тут порок прививается тем легче, что он нравится. Сознаюсь
тебе, что, побывав в обществе, я возвращаюсь скупее, честолюбивее,
сластолюбивее, даже жестче и бесчеловечнее. Как-то зашел я на полуденный
спектакль, рассчитывая посмотреть игры, шутки и вообще что-нибудь веселое, что
дается, чтобы глаза зрителей могли отдохнуть от человеческой крови. Но вышло
наоборот. Тот бой, который происходил раньше, гораздо милосерднее. Тогда же,
когда пришел я, происходило уже голое человекоубийство без всяких прикрас. У
бойцов не было ничего для отражения ударов. Все тело их было открыто для взаимных
ударов, и ни один взмах их рук не миновал цели. Между тем громадное большинство
предпочитает такую бойню обыкновенным поединкам и гладиаторским боям. И ее
предпочитают потому, что здесь нельзя отразить удара шлемом или щитом. Зачем,
в самом деле, доспехи, зачем искусство? Все это только задержка для смерти. По
утрам людей бросают на растерзание львам и медведям, среди дня – зрителям.
Победителям приказывают умерщвлять побежденных, а затем опять посылают их в бой:
у всех сражающихся, таким образом, один конец – смерть. Дело ведется огнем и
мечом и продолжается, пока арена не останется пустою. Но, скажут мне, ведь это
разбойники. Чего же они заслуживают, кроме виселицы? Ведь вот, например, этот
– убийца. Если он убийца, то он, конечно, заслужил смерть, но ты сам чем заслужил
то, что должен смотреть на все это?!

Убивай, бей, жги! Чего он так трусит, нападая?


Он недостаточно храбр! Зачем он так вяло идет на смерть?
И несчастного гонят на смерть ударами бичей.
Пусть сражаются все вместе, обнажив свою грудь для
ударов!
Зрелище наконец прерывается.
Так пусть в промежутке убивают людей, чтобы было на что
смотреть!

И неужели не понимают эти зрители, что их дурной пример обратится на них


же! Благодарите бессмертных богов за то, что вы не научите быть жестоким того,
кто не способен научиться этому.
Необходимо устранять от народа всякий нежный ум, еще не способный неуклонно
следовать правде. От мелких ошибок легко перейти к крупным порокам. Развращенная
толпа способна испортить даже Сократа, Катона и Лелия, до того бессилен всякий
из нас, как бы ни был развит его ум, противиться напору пороков, являющихся в
9
таком множестве. Один пример роскоши и скупости может принести громадное зло.
Изнеженный сожитель мало-помалу развратит и приучит к роскоши самих нас; богатый
сосед возбудит зависть; грубый спутник даже невинному и бесхитростному придаст
хоть немного своей грубости. Что же будет с твоим характером, если ему придется
подвергнуться влиянию целой массы пороков? Очевидно, ты станешь или подражать
им, или ненавидеть, а между тем и то и другое нехорошо. Ты не должен ни стараться
походить на других из-за того, что их много; ни делаться врагом многим оттого,
что они не похожи на тебя. Углубляйся в себя сколько можешь; ищи общества тех,
кто может сделать тебя лучше; допускай в свое общество тех, кого ты сам можешь
сделать лучше. Совершенствование происходит взаимно, и люди учатся, уча сами.
Незачем, однако, ради распространения своих мыслей читать лекции толпе. Это
можно делать лишь в том случае, если есть подходящий материал для публичных
лекций; но теперь никого нет, кто бы понял тебя. Найдется один-другой способный
к развитию, но и его еще придется подготовлять и предварительно воспитывать,
чтобы он мог сразу понимать тебя. «Для кого же я учился?» – возразишь ты. Не
считай даром потраченным время, если ты выучился для себя.
Но чтобы мне самому сегодня не учиться только для себя, сообщу тебе три
понравившихся мне прекрасных изречения – почти на тему моего письма. Одно из
них прими как должное за это письмо, два других возьми в задаток для будущих
писем. Демокрит пишет: «Для меня один человек может заменить целый народ, и целый
народ для меня только одно лицо». Хорошо ответил и другой философ, кто бы он
ни был, потому что насчет принадлежности изречения тому или другому автору
существуют разные мнения. Когда у него спросили, зачем он с таким прилежанием
занимается искусством, доступным столь немногим: «Я удовлетворюсь, – сказал
он, – немногими, пожалуй, одним, и даже совсем никем». Хорошо выразился и Эпикур
в письме к одному из своих учеников: «Я пишу это не для всех, но для тебя одного:
мы достаточно большая аудитория друг для друга». Эти изречения полезно, о мой
Луцилий, хранить в своем сердце, чтобы презирать то наслаждение, которое
испытывается при одобрении большого числа людей. Многие тебя хвалят; но какая
честь в том, что тебя может понять всякий? Твои сокровища должны быть сокрыты
внутри тебя.

Жить следует так, чтобы можно было злейшему врагу доверить все, что
у тебя на душе

Письмо VIII. О недоверии к счастью

«Ты советуешь мне, – пишешь ты, – избегать общества, уединяться и жить


согласно внушению своей совести. При чем же ваши наставления, по которым
следовало умереть за делом? Но именно ради этого дела я и удалился сюда, и
затворился от всех, чтобы возможно больше принести пользы. Ни один день не
проходит у меня в бездействии. Я посвящаю занятиям даже часть ночей. Я
не отказываюсь от сна совсем, но борюсь с ним и напрягаю для занятий глаза, уже
утомленные от бодрствования и слипающиеся от сна. Я скрылся, впрочем, не столько
от людей, сколько от мирских дел, и прежде всего от моих собственных. Я занимаюсь
делами потомства и пишу нечто, что будет полезно для него. Я вверяю бумаге
спасительные увещания как рецепты полезных лекарств, испытав их целительную силу
на моих собственных ранах, которые хотя и не совсем еще зажили, но, по крайней
мере, закрылись. Я указываю другим истинный путь, который я сам нашел поздно,
уже утомленный блужданием, и кричу: «Бегите того, что нравится черни, что
достается по случайности. Относитесь ко всякому дару судьбы подозрительно и
с робостью. Ведь и зверь, и рыба попадают в западню, влекомые обманчивою
надеждой. За тем, что вы считаете дарами счастья, кроется засада. Кто хочет
остаться невредимым, пусть избегает сколько возможно этих даров, служащих
10
приманкой. На них-то мы, несчастные, и ловимся чаще всего. Мы думаем, что
захватили их в свои руки, а на деле оказывается, что мы сами попали в западню.
Счастливый путь ведет к стремнинам, и конец блестящей жизни – падение. А между
тем трудно противиться, раз счастье увлекло на ложный путь. Потому или будь
всегда тверд, или порви с ним сразу. Судьба не направляет, но опрокидывает и
топит. Ведите здоровый образ жизни, заботьтесь о теле, лишь насколько это
необходимо для здоровья. Надо быть суровым к плоти, чтобы она повиновалась духу.
Пусть пища только умеряет голод, питье – жажду, одежда – холод и жилище служит
защитою тела от непогоды. Но решительно безразлично, построено ли оно из дерна
или из цветного, чужеземного камня: знайте, что человек одинаково может укрыться
как под соломой, так и под золотом. Презирайте всякие украшения, достающиеся
непосильным трудом. Помните, что нет ничего достойного восхищения, кроме души,
а для ее величия ничто недостаточно велико.
Когда я рассуждаю таким образом теперь сам с собою, а после с грядущими
поколениями, не находишь ли ты, что я приношу больше пользы, чем если бы я занялся
адвокатурой или нотариальным засвидетельствованием завещаний, или продавал бы
свой голос и влияние кандидатам, заседая в сенате? Верь мне, что тот, кто кажется
бездельником, на деле часто делает слишком много: и божеское, и человеческое.

Условий богатства два: во-первых, иметь необходимое и, во-вторых,


довольствоваться им

Но пора кончить и, по обыкновению, надо приложить нечто к концу письма. И


это нечто не должно быть моим. Все это время я читаю Эпикура, потому и приведу
сегодня изречение из его сочинений: «Чтобы достигнуть истинной свободы, надо
служить философии». Кто ей отдался и подчинился, тот не будет зависеть от
случайных обстоятельств времени и тотчас выйдет на волю. Ведь самое служение
философии есть истинная свобода. Пожалуй, ты меня спросишь, почему я нахожу
столько хороших изречений у Эпикура, а не у наших? Но зачем называть эти
изречения Эпикуровыми, а не общефилософскими? Сколько поэтов говорят о том, что
сказано или что могло быть сказано философами! Я не говорю уже о трагиках и
о представителях нашей национальной драмы. В их сочинениях, занимающих середину
между комедией и трагедией, все же очень много серьезного. Но сколько
остроумнейших стихов попадается в наших мимах! Даже у Публия есть много такого,
что достойно быть сказанным не перед чернью, но перед избранными судьями. Я
приведу здесь один его стих, принадлежащий к особенно философским и относящийся
к тому вопросу, о котором я только что писал. Он отрицает в нем нашу власть над
случайными дарами судьбы:

Что дала тебе судьба, то не твое.

Я помню, что эту же мысль ты выразил несколько лучше и яснее так:

Не тебе принадлежит то, что счастье делает твоим.

Еще лучше сказано то же самое тобою же в другом месте:

Дар, который мог быть подарен, может быть и отнят.

Но эти стихи не идут уже в наш счет: я заимствовал их у тебя же.

Письмо XII. О преимуществах старости

Куда я ни обращусь, всюду вижу признаки моей старости. Приехал я в мою


загородную виллу и остался недоволен тем, что поддержание ее дорого стоило. На
11
мои жалобы управляющий возразил, что он в этом не виноват, что он со своей стороны
принимал все меры, но что сама вилла стара. А вилла эта построена на моих глазах.
Чем в самом деле стал я, если рассыпаются камни одних лет со мною? Рассердившись
на управляющего, я стал искать случая, чтобы придраться к чему-нибудь.
«Очевидно, – сказал я, – что за этими платанами не смотрят. Их зелень жидка,
ветви искривлены и узловаты, стволы черны и неравны. Ничего бы этого не было,
если бы их окапывали и поливали как следует». Тут управляющий стал клясться,
что он все это делал, не жалел на это никаких трудов, но что деревья стары. А
между тем я сам посадил их и видел их первые листья. Взглянув на двери дома,
я воскликнул: «А это что за расслабленный старик? Недаром он стоит в дверях:
его пора выгнать из дому. Где ты выискал такого? И что тебе за охота таскать
чужих мертвецов?» Но старик этот сказал мне: «Неужели ты не узнал меня? Ведь
я Фелицио, тот самый Фелицио, которому ты дарил статуэтки богов. Я сын твоего
управляющего Филозита и был твоим любимцем». – «Что он врет? – вскричал я. –
Моим любимцем был мальчик, да иначе и быть не могло. А у этого повываливались
все зубы».
Итак, посещением своей загородной виллы я обязан тем, что старость предстала
предо мною всюду, куда я ни обращался. Что ж, удовольствуемся ею и полюбим ее!
И она полна наслаждений, если только уметь ею пользоваться. Яблоки всего вкуснее
в то время, когда они уже проходят. Детство всего прекраснее на исходе. Пьяницам
наибольшее наслаждение доставляет последняя чаша, та, которая окончательно
опьяняет их. Вообще, всякое наслаждение достигает высшей силы в последний
момент. Потому и из возрастов самым приятным должен считаться старческий, а
не зрелый. И я утверждаю, что в старости, стоящей на границе бытия, есть свои
наслаждения, или, по крайней мере, их вполне может заменить то, что у нее нет
потребности в них. О, как приятно, устав от страстей, наконец освободиться от
них! «Но, – возразишь ты, – тяжко иметь смерть перед глазами». Но, во-первых,
юноша должен ждать смерти не меньше, чем старик. Ведь мы не знаем, когда придет
наш час. Во-вторых, нет такого старика, который бы не имел оснований надеяться,
что он проживет еще один день. А между тем каждый день – это шаг жизни.
Нашу жизнь мы можем представить себе как ряд кругов, обнимающих друг друга:
один из них заключает в себе все остальные: он простирается от дня рождения до
дня кончины. Другой заключает в себе все юношеские годы; третий – все детство
и так далее. Наконец, есть круги, содержащие в себе отдельные годы, заключающие,
каждый в себе, четыре времени года, через повторение которых слагается вся жизнь.
Каждый месяц окружен своим маленьким кругом. Наконец, самые маленькие круги
содержат в себе по одному дню, но и здесь каждый имеет начало и конец, исходную
точку и конечную. Гераклит, прозванный Темным за туманность своего изложения,
говорил, что «все дни одинаковы». Это изречение толкуют различно. Одни говорят,
что он хотел сказать этим, что день равен дню по числу часов. И в самом деле,
если день есть промежуток времени, равный двадцати четырем часам, то очевидно,
что все дни равны между собою, потому что насколько увеличится ночь, настолько
уменьшится день. Другие говорят, что Гераклит хотел указать на качественное
сходство дней между собою; в самом деле, никакой более длинный промежуток
времени не имеет таких свойств, каких не было бы в одном дне: света и тьмы, и
других изменений в природе. В больший промежуток времени явления эти только
повторятся чаще: одних будет больше, других меньше, но нового не может быть
ничего. Поэтому каждый день следует проводить таким образом, как будто он
представляет из себя нечто цельное и наполняет и исчерпывает целую жизнь.
Пакувий, управлявший Сирией, как будто она была его поместьем, готовил себе
каждый день роскошный поминальный ужин и, напившись, приказывал относить себя
из-за стола в спальню при пении хора мальчиков: «Он прожил, он прожил!» Таким
образом он хоронил себя каждый день. Вот это, что он делал из распутства, мы
будем делать с полным сознанием и, отходя ко сну, будем повторять радостно и
весело:
12

Кончена жизнь! Я путь совершил, мне судьбой дарованный.

Если же боги пошлют нам и следующий день, примем его с благодарностью. Тот,
кто ожидает завтрашнего дня без волнения, счастливо и мирно владеет сегодняшним.
Кто говорит себе: я прожил свое, – для того каждый новый день составляет чистую
прибыль.

По заключении дружбы надо верить; рассуждать же надо раньше

Но пора закончить письмо. «Как, – скажешь ты, – на этот раз я должен обойтись
без изречения?» Не бойся, кое-что ты получишь и сегодня. Впрочем, что же я говорю
«кое-что». Очень много. В самом деле, что может быть лучше следующего изречения:
«Тяжело жить в крайности, но нет никакой крайности жить в крайности». Почему
же нет крайности? Да потому что для того, чтобы выйти из нее, существует множество
и притом весьма легких способов. Возблагодарим Бога за то, что никто не может
заставить нас насильно жить: можно презирать самую крайность. Но ты недоволен.
«Это изречение Эпикура. Что тебе за охота цитировать своих противников?» –
говоришь ты. Что истина – то мое. Я буду продолжать свои цитаты из Эпикура, чтобы
те, кто верит в авторитеты и ценит мысли не по тому, что в них выражено, но
по тому, кто их высказывает, поняли, что истина, кем бы ни была она высказана,
одна для всех.

Письмо XVII. О презрении к богатству

Отложи все житейское, если ты мудр, если же еще нет, то для того чтобы стать
мудрым, и стремись изо всех сил и всеми средствами к совершенствованию. Старайся
избавиться от всего, что задерживает тебя на этом пути. «Мне мешает, – говоришь
ты, – забота о моем имуществе, и я хочу так устроить его, чтобы доходы с него
обеспечивали мне покойную жизнь, без хлопот, и чтобы в то же время мне не пришлось
страдать от бедности или быть кому-нибудь обузой». Если ты так говоришь, то ясно,
что ты не постиг всей силы и могущества того блага, о котором идет речь, ясно,
что в общем ты представляешь себе пользу философии, но недостаточно еще вникнул
в частности и еще не знаешь, как поддерживает она нас во всем, как, говоря словами
Цицерона, помогает она нам в важных случаях жизни и в то же время применима и
к самым ничтожным событиям. Послушай меня и призови ее на помощь: она убедит
тебя, что не следует сидеть над счетами. Ведь, отсрочивая свои занятия, ты хочешь
достигнуть только того, чтобы тебе не угрожала бедность. Но зачем же это, если
к бедности-то и следует стремиться? Богатство многим мешало заниматься
философией; бедность же для этой цели весьма удобна и покойна. Когда раздается
призывный военный сигнал, она знает, что он относится не к ней. Когда на улицах
мятеж, бедность заботится только о том, как бы ей уйти самой, а не о том, что
ей унести с собою. Если она едет в плавание, гавань не переполняется шумом и
на берегах не стоит толпа провожающих. Она не окружена многочисленными рабами,
для прокормления которых необходимы урожаи заморских стран. Насытить тощий и
здоровый желудок, нуждающийся лишь в утолении голода, нетрудно. Голод
довольствуется немногим; разнообразие блюд – результат скуки. Бедность
довольствуется удовлетворением насущных потребностей. Так почему же ты не хочешь
взять себе в спутницы ту, нравам которой подражает здравомыслящий богач? Если
хочешь свободы духа, должен быть бедным, или, по крайней мере, похожим на
бедного. Никакие занятия не будут плодотворны при неумеренном образе жизни.
Умеренность же и есть добровольная бедность. Оставь поэтому пустые отговорки:
«У меня еще нет достаточных средств. Когда я приобрету известную сумму денег,
то я весь отдамся философии». Нет, надо сначала приготовить себе именно то, что
ты хочешь отложить на конец, а потом уже можно заботиться об остальном. Именно
13
с философии-то и нужно начать. «Я хочу, – говоришь ты, – приготовить средства
для жизни». Но вместе с тем надо приготовить и самого себя, ведь если что и мешает
тебе хорошо жить, то ничто не мешает хорошо умереть. Верь, что не только бедность,
но и сама нужда не может служить помехой для философии. Те, кто стремится к ней,
должны бы легче терпеть голод, чем осажденные в крепости. Ведь единственной
наградой этих последних будет то, что они не попадут в руки победителя. Насколько
же больше этого дает философия, ведущая за собою вечную свободу и бесстрашие
перед людьми и богами: итак, стремись к ней, хотя бы из-за нее пришлось голодать.
Войска терпят бедствия всякого рода; питаются дикими кореньями, а часто
испытывают неописуемый голод. И все это лишь для того, чтобы завоевать царство,
и что притом всего удивительнее, чужое царство! Можно ли после этого задумываться
над бедностью, имея в виду освободить душу от вечного страха? Не заботься же
о предварительном приобретении имущества: к философии можно прибыть без всяких
путевых издержек.
Ты рассуждаешь так: «Когда у меня будет все, что мне надо, тогда приобрету
себе и философию». Таким образом, выходит, что она у тебя самая последняя вещь
в жизни, так сказать, прибавление к прочим удобствам. Нет, занимайся философией,
если у тебя есть хоть какие-нибудь средства: почем ты знаешь, быть может, у тебя
есть даже лишнее? Но если у тебя даже и ничего нет, то и тогда все-таки прежде
всего добивайся мудрости. «Ну а если нет даже самого необходимого?» Этого не
может быть; потому-то природа требует весьма немногого. Мудрец же согласует свою
жизнь с природою. Но если бы он впал в крайнюю нужду, он тотчас перестал бы быть
себе в тягость. А раз у него есть достаток, хотя бы скудный и жалкий, но на который
он может жить, мудрец уже и его сочтет за благо и, заботясь только о самом
необходимом, сократит свои потребности в еде и одежде и, довольный своей судьбой,
будет осмеивать труды богачей и ухищрения ищущих богатства, говоря: «Зачем ты
откладываешь свою жизнь? Ждешь ли, чтобы наросли проценты, или ожидаешь торговой
прибыли или наследства от богатого родственника, надеясь сразу разбогатеть? К
чему? Мудрость заключает в себе истинное богатство, которым награждает всякого».
Впрочем, все это относится до других людей; ты же можешь считаться богатым: для
прежнего времени у тебя было бы даже слишком много. Того же, что достаточно
теперь, будет достаточно и во всякое время.

Кто боится обмана, тот учит ему, и самым подозрением дает право на
любое коварство

Я кончил бы этим свое письмо, если бы не избаловал тебя раньше. Парфянских


царей нельзя приветствовать без подарка – с тобой нельзя без подарка прощаться.
Что же дать тебе? Возьму опять у Эпикура мысль, похожую на приведенную раньше:
«Разбогатеть – не значит положить конец бедствиям, но только променять их на
другие». В этом нет ничего странного. Ведь корень зла не в вещах, но в душе.
То, что делало для нас тягостною бедность, сделает нам в тягость и богатство.
Не все ли равно, на какую постель положить больного, на золотую или на деревянную.
На какую бы ты ни положил его, положишь с ним вместе и болезнь его. Поэтому
совершенно все равно, богато или бедно живет тот, кто болен духом. Его бедствие
во всяком случае будет при нем.

Письмо XVIII. О развлечениях мудреца

Декабрь месяц. Во всем городе особенная суета. Как будто особым законом
установлена общественная роскошь. Повсюду идут приготовления к празднику, точно
дни сатурналий существенно отличаются от остальных дней в году. А ведь на самом
деле между ними нет никакой разницы, и я даже думаю, что прав тот, кто сказал,
что теперь декабрь месяц продолжается целый год.
Если бы ты был со мною, я бы охотно поговорил с тобой, что нам теперь делать
14
– оставить ли в полной незыблемости ежедневный строй жизни, или, для того чтобы
не выделяться из общей массы, надеть праздничное платье и отужинать повеселее.
В наше время принято в ознаменование праздника надевать особое платье, подобно
тому, как прежде его носили в печальные времена общественных несчастий.
Насколько я тебя понимаю, ты предпочел бы роль зрителя, и, таким образом, мы
не были бы похожи на разряженную толпу, но в то же время не резко выделялись
бы из нее. В эти дни приходится обнаруживать особое присутствие духа, чтобы
одному воздерживаться от всяких удовольствий, когда им предается вся масса
народу. Лучшее доказательство твердости духа состояло бы в том, чтобы не
позволить увлечь себя в общий поток наслаждений и роскоши. Для этого надо гораздо
больше силы характера, чем для того, чтобы оставаться трезвым в пьяной компании.
Нужна гораздо большая воздержность для того, чтобы не выделяться из толпы, не
смешиваясь в то же время с ней, и делать то же, что и все, но на другой лад,
ведь сатурналии можно отпраздновать без всяких увеселений.
Но мне до того хочется испытать твердость твоего характера, что, по примеру
великих философов, я предложу тебе в течение нескольких дней питаться возможно
скудной и невкусной пищей и носить простую и грубую одежду, и (я уверен) ты
скажешь после этого: так этого-то я мог бояться?! Среди полного довольства
приготовляйся к лишениям и, окруженный богатством, укрепись против
превратностей судьбы. Солдат и в мирное время марширует, роет укрепления и
переносит всевозможные труды для того, чтобы уметь переносить их, когда придет
к тому необходимость. Если не хочешь бояться наступления какого-либо бедствия,
приучайся к нему заранее. Так приучаются иные к бедности, ведя в течение многих
месяцев нищенский образ жизни; после этого им нечего уже бояться бедности, так
как они привыкли к ней. Я, впрочем, не советую подражать в обеде Тимону и
запираться в каморке для рабов и вообще делать что-либо из того, что измыслила
роскошь, пресытившись богатством. Но пусть у тебя будет жесткая постель, грубое
платье и черствый хлеб. В такой обстановке живи по три, по четыре, иногда по
нескольку дней, для того чтобы это не было пустою забавой, но настоящим опытом.
Тогда, поверь мне, о Луцилий, ты будешь счастлив сознанием того, что можешь быть
сыт на два асса, и поймешь, что для спокойствия души не надо богатства.
Удовлетворять своим первым потребностям удается даже самым несчастным людям.
Не думай, впрочем, что, поступая так, ты будешь делать что-либо особенное.
Ты будешь жить так, как живут многие тысячи рабов и бедняков. Но зато ты будешь
вести такой образ жизни по своей воле, и раз ты привыкнешь к нему, тебе нетрудно
будет вести его и в других обстоятельствах. Итак, будем упражняться и, чтобы
судьба не застала нас врасплох, освоимся с бедностью. Мы будем равнодушнее к
богатству, если убедимся в том, что и бедным быть не тяжело. Сам учитель
наслаждений, Эпикур, в течение нескольких дней не вполне удовлетворял свой
голод, чтобы узнать, чувствительно ли неполное удовлетворение этой потребности
и насколько чувствительно и стоит ли для удовлетворения ее усиленно трудиться.
Эпикур рассказывает об этом в тех письмах, которые адресованы Харину в год
архонтства Полиэна, и хвастает, что он проживает в сутки менее одного асса;
Митродор же, не достигнув еще такой степени умеренности, тратит в сутки целый
асс. Ты не веришь, что можно быть сытым на такие деньги? Но на них можно иметь
еще и особые наслаждения. Конечно, не те легкие и скоро преходящие и вновь легко
возникающие наслаждения, которые доставляет нам пища, но прочные и постоянные.
Наслаждение это, конечно, доставляют не сами вода, каша и корки ячменного хлеба,
но сознание, что можешь довольствоваться и такою скудною пищею, которой не
отнимет уже никакая превратность судьбы. Такова ведь обычная пища узников, и
даже приговоренных к казни тот, кто домогается их смерти, кормит лучше. Каково
же должно быть величие духа в том, кто добровольно ведет такой образ жизни, какой
не угрожает даже осужденным за самые тяжкие преступления! Это называется
предвосхищать оружие у самой судьбы! О мой Луцилий, следуй этому обычаю и
в известные дни удаляйся от своих дел, не принимай никого и заведи сношения с
15
бедностью:

Презри богатства, о гость, и считай себя равным


бессмертным.

И в самом деле, всех ближе к божеству тот, кто научился презирать богатство.
Я не возбраняю тебе владеть имуществом, я хочу только, чтобы ты владел им
бестрепетно, а этого можно достичь только одним способом, а именно, убедив себя,
что и без него будешь счастлив, и смотря на него как на нечто преходящее.

Перед другом не следует утаивать ни единой мысли; надо в его


присутствии считать себя в обществе самого себя

Но пора запечатывать письмо. «Прежде, однако, – говоришь ты, отдай мне свой
долг». Отсылаю тебя для расчетов к Эпикуру: «Неумеренный гнев порождает
безумие». Насколько это верно, ты, наверное, знаешь сам, если только тебе
случалось рассердиться на раба. Гневу подвержены все люди. Он одинаково легко
возбуждается как любовью, так и ненавистью, как в серьезных делах, так и среди
игр и шуток. Притом причина, вызвавшая гнев, имеет второстепенное значение;
главное же в том, на какую почву он попадает. В самом деле, негорючие предметы
противостоят даже сильному пламени. Напротив, сухие и горючие разгораются в
целый пожар от одной искры. Поверь, о мой Луцилий, результатом сильного гнева
бывает безумие, а потому следует избегать сильного гнева не только ради
воздержания, но и в видах здоровья.

Письмо XXIII. Об истинной радости

Ты ждешь, может быть, что я напишу тебе, как милостиво обошлась с нами зима,
которая была и тепла, и коротка, и как нехорошо было весной, когда наступили
морозы, и о подобных пустяках, о которых пишут, когда не знают, что сказать.
Но я буду писать только о том, что может быть одинаково полезно и интересно для
нас обоих, а именно: я буду поощрять тебя к благоразумию, основа которого состоит
в том, чтобы не радоваться по-пустому. И в этом не только основа благоразумия,
как только что сказал, но и венец его. Кто знает, чему радоваться, кто не ставит
своих радостей в зависимость от чужого произвола, тот достиг высших пределов
благоразумия. Напротив тот, кто живет надеждами, хотя бы исполнение их и казалось
близким и легким, а ранее он никогда не обманывался в своих ожиданиях, тот обречен
на вечное беспокойство и сомнения. Поэтому прежде всего, о Луцилий, учись
радоваться. Ты подумаешь про себя: но какие же радости мне остаются, если ты
велишь исключить случайные радости и даже саму надежду – сладчайшее утешение
в горестях? И несмотря на это, я хочу доставить тебе вечную радость. Я хочу дать
радость в твой домашний обиход, и это будет так, если твой дом будет внутри тебя.
Все другие радости жизни не в силах наполнить сердце. Они оставляют свой след
лишь в выражении лица – так они легки и поверхностны. Ведь нельзя же считать
радостным того, кто смеется. Дух твой должен быть бодрым, верным и возвышенным.
Верь мне, истинная радость – вещь серьезная. Немногие способны с равнодушным
лицом или, как говорят эпикурейцы, с улыбкой встретить смерть или впустить в
свой дом нищету, обуздать свои страсти, терпеливо переносить болезни. Но тот,
кто освоился с мыслью об этих несчастьях, тот всегда радостен, хотя, быть может,
и не весел. Я же хочу научить тебя радости именно этого рода: ты уже никогда
не лишишься ее, раз узнаешь, где искать ее. Залежи дешевых металлов всегда лежат
не глубоко под поверхностью земли; но те металлы драгоценны, жила которых
глубоко сокрыта, и чем глубже она, тем полнее возмещает труды рудокопа. Те
радости, какими забавляется толпа, доставляют мимолетное, поверхностное
наслаждение; всякая радость, приходящая извне, лишена прочных оснований. Та же
16
радость, о которой я говорю и которой надеюсь приобщить тебя, не только прочна,
но, что еще важнее, – сокрыта внутри.
Итак, о Луцилий, стремись к тому, что одно может дать тебе счастье. Презри
и брось все, что прельщает нас извне, все, что тебе обещают другие: стремись
к истинному благу и находи свои радости только в том, что твое, то есть в себе
самом, и притом в лучшей части себя. На свое тело, хотя без его участия ничего
не может быть сделано, смотри как на нечто необходимое, но не главное: ему
доступны лишь суетные наслаждения, которые скоро приедаются, а если ими
пользоваться сколько-нибудь невоздержанно, обращаются во вред. Верь мне, все
чувственные наслаждения ведут к скорби, особенно если предаваться им неумеренно;
быть же воздержанным в том, что считаешь своим благом, очень трудно – это ты
знаешь сам. Напротив, желание истинного блага – безвредно. «Что же это за благо
и где оно?» – спросишь ты. Отвечаю: оно в спокойной совести, в честном образе
мыслей, в праведных поступках, в презрении к удачам жизни, в тихом и умеренном
образе жизни, имеющем одну цель. В самом деле, что может быть верным и надежным
у тех неустойчивых и суетных людей, которые от одних планов спешат к другим,
и если не меняют их по своей воле, то бывают вынуждены к тому обстоятельствами?
Только немногие располагают свою жизнь сообразно своим намерениям; большинство
же подобно людям, уносимым течением реки, с которым не могут бороться. Одних
из них волны тихо несут на себе, других увлекает бурный поток и, успокоившись
в течении, выбрасывает на ближайший берег, третьих быстрое течение уносит до
самого моря. Необходимо выбрать себе желанную цель и затем неуклонно стремиться
к ней.

Продолжай, что начал, и торопись: чем скорее усовершенствуешь и


разовьешь свою душу, тем дольше будешь наслаждаться

Но пора расплатиться с тобою чужими деньгами. Отдаю тебе изречение твоего


Эпикура и тем уплачу пошлину, причитающуюся с этого письма: «Тяжело постоянно
начинать жизнь». Та же мысль яснее выражается таким образом: «Не хорошо живут
те, которые вечно начинают жить». – «Почему же?» – спросишь ты. Изречение это
нуждается в пояснениях. Да потому, что жизнь таких людей никогда не бывает
совершенна. Тот, кто только что начал жить, не может смело смотреть в глаза
смерти. Надо жить так, как будто достаточно уже прожито. А этого не может тот,
кто едва начал жить. Не думай, что таких, едва начавших жить, мало: почти все
таковы. Иные начинают жить тогда, когда пора бы кончить. Если тебе это кажется
странным, то вот еще нечто, что ты найдешь еще более странным: есть люди, которые
кончают жить раньше, чем начинают.

Письмо XXVIII. О бесполезности путешествий

Ты думаешь, что это с одним тобой так случилось, и удивляешься как чему-то
необыкновенному, что тебе не удалось рассеять свою печаль и мрачное настроение
духа долгим путешествием и непрерывной переменой мест. Но для этого надо жить
с обновленной душой, а не под другими небесами. Ты можешь переплыть моря, можешь,
как говорит Вергилий, покинуть и земли, и грады… но страсти твои последуют за
тобою, куда ты ни пойдешь. Сократ на жалобы, подобные твоим, отвечал: «Чему ты
дивишься, что путешествия тебе не помогли? Ведь повсюду ты возил за собою себя
самого. И во время пути угнетали тебя те самые причины, из-за которых ты
отправился в путешествие». Какое облегчение может дать перемена места и
знакомство с новыми городами и местами? Подобные скитания совершенно бесполезны,
хотя бы уже потому, что ты странствуешь сам с собою. Сбрось сначала бремя своей
души, и тогда ты найдешь прекрасным всякое место. В настоящем же своем настроении
ты подобен воспетой Вергилием пророчице, возбужденной и вдохновленной могучим
духом:
17

Дева приходит в экстаз, желая извергнуть из груди


Сильного Бога.

Ты скитаешься туда и сюда, чтобы освободиться от гнетущей тебя тоски, которая


от самих скитаний становится обременительнее: так точно на корабле, пока он
недвижим, груз давит менее; если же корабль раскачивается, то тот его бок
накреняется сильнее, на котором лежит груз. Все, что ты делаешь, делаешь против
себя, и своими странствиями только вредишь себе: ведь ты беспокоишь больного.
Но излечи свою болезнь, и всякая перемена будет тебе приятна. Даже если придется
уехать на край земли и поселиться в глухом углу среди варваров, то и эти страны
покажутся тебе гостеприимными. Важно не то, куда ты приедешь, но каким. Наш дух
не должен зависеть от места. Живи в том убеждении, что наша родина не какое-либо
маленькое местечко, но целый мир. Если б это было ясно для тебя, ты не удивлялся
бы, что тебе не принесла никакой пользы перемена мест, которые ты посещал только
оттого, что прежние места наскучили тебе. Любое из них понравилось бы тебе, если
бы каждое ты считал своим.
Ты не путешествуешь, но скитаешься из одного места в другое, а между тем
то счастье, которого ты ищешь, можно найти во всяком месте. Что может быть
суетливее форума, но и там можно жить спокойно, если это будет необходимо.
Впрочем, если дозволено выбирать, то я бежал бы дальше от самого вида и соседства
с форумом. Ибо как есть места, вредные даже для самого крепкого здоровья, так
есть места, нездоровые для души, особенно не совсем еще совершенной и развитой.
Я не могу одобрить тех, которые идут в толпу и, находя полезным вести бурную
жизнь, ежедневно борются с разными житейскими затруднениями. Мудрец может вести
такую жизнь, но он не выберет ее и предпочтет жить в мире, а не на войне. Не
много пользы в освобождении от своих недостатков, если постоянно приходится
иметь дело с чужими. Ты возразишь: «Тридцать тиранов теснили Сократа, но не могли
сокрушить его дух». Но не все ли равно, сколько тиранов? Рабство всегда одно.
Кто его раз возненавидел, будет свободен, сколько бы у него ни было господ.
Пора кончить письмо; но прежде заплачу свою дань. «Сознание греха – начало
исправления». Вот прекрасное изречение Эпикура. В самом деле, кто не считает
себя грешным – не думает об исправлении. Сперва надо уличить себя в грехе и тогда
можно исправиться. Между тем иные хвастают своими пороками. И уж, конечно, тот,
кто считает их за добродетель, не подумает исправляться. Итак, внимательно следи
за собою и исследуй свои побуждения: будь по отношению к самому себе обвинителем,
судьей и защитником. Иногда наказывай себя.

Письмо XXXI. О необходимости труда

Узнаю моего Луцилия. Он становится тем, чем обещал быть. Следуй же порыву
своей души, влекущей тебя ко всему лучшему, презрев то, что считается за благо
толпою. Я сам не желаю видеть тебя иным и лучшим, нежели ты сам того хочешь.
Ты построил себе обширный и прочный фундамент; возведи же задуманное тобою здание
до конца и пусти в ход то, что ты выносил в душе своей. В результате ты достигнешь
мудрости, если, впрочем, заткнешь свои уши от соблазна, и притом даже не воском,
ибо воска для этой цели недостаточно. Необходим более плотный материал, нежели
тот, который употребил (против сирен) Одиссей. Голос, которого опасался
греческий герой, был голосом лести, но он не был, по крайней мере, голосом народа.
Тот же голос, которого придется остерегаться тебе, будет звучать не с одной
какой-нибудь скалы, но по всей земле. Тебе придется опасаться не одного
какого-либо места, в котором страсть устроила на тебя засаду, но всех городов.
Будь глух даже к своим друзьям. Из хороших побуждений они желают тебе дурного.
Если хочешь быть счастливым, моли богов, чтобы ни одно из их пожеланий тебе не
исполнилось. То, чего они желают для тебя, совсем не благо.
18
Единственное истинное благо, причина и залог счастливой жизни, – это вера
в себя. А ее нельзя достигнуть иначе, как не боясь труда или считая его, по крайней
мере, в числе вещей безразличных. Ибо не может быть, чтобы одна и та же вещь
была то дурна, то хороша, то легка и удобна, то невыносима. Сам по себе труд
не есть благо, но выносливость в труде – благо. Я осудил бы трудящихся ради
пустого, но зато тех, кто стремится к праведному, я готов одобрять, чем прилежнее
и чем менее распускаются они и падают духом. Я готов постоянно поощрять их:
«Восстаньте, добрые, и поднимитесь единым духом на предстоящий перед вами холм».
Труд воспитывает души благородных. Итак, не следует желать и стремиться к тому,
что дается только вследствие молитв твоих предков. Вообще, для мужа,
готовящегося к великим делам, постыдно надоедать богам молитвами. К чему
молитвы? Устрой себе сам свое счастье. И ты устроишь его, если поймешь, что хорошо
то, с чем связана добродетель, и дурно то, с чем соединен порок. Как без света
нет блеска, без темноты или тени нет черного, без огня нет тепла, без ветра
прохлады, так благородное и низкое зависит от примеси добродетели и порока. Но
благо в познании вещей, а зло в невежестве. Человек опытный и искусный, смотря
по обстоятельствам, одно отвергает, другое принимает. Но он не боится того, что
отвергает, и не поклоняется тому, что принимает, если дух его велик и
непреклонен. Никогда не сдавайся и не робей. Недостаточно не уклоняться от труда
– ищи его. «Но, – скажешь ты, – какой же труд тогда ты назовешь пустым и
непроизводительным?» Такой труд, который вызывается низкими побуждениями. Но
и в нем, самом по себе, нет ничего дурного, не более, по крайней мере, чем в
том, который вызывается прекрасными побуждениями; потому что труд развивает
терпение, побуждающее душу на трудные и высокие подвиги увещаниями: «не ленись,
недостойно мужа бояться усталости». Пускай поэтому твой труд направляется на
всевозможные предметы, и добродетель твоя станет совершенной, и ты достигнешь
той полной гармонии в своей жизни, которой нельзя достигнуть без искусства и
без уменья познавать божеское и человеческое. В этом заключается высшее благо.
И раз ты добьешься его, ты станешь союзником богов, а не просителем их.
«Но как этого достигнуть?» О, для этого не надо проезжать ни Пенинских,
ни Грайских гор, ни пустынь Кандавии, ни Сиртов, ни Сциллы, ни Харибды, которые
ты проехал ради какой-то жалкой прокураторской должности. Путь к этому благу
безопасен, и природа сама снарядила тебя в дорогу. Она дала тебе все необходимое,
чтобы стать равным Богу, если только ты сам не растерял ее даров. Ведь не деньги
делают равным Богу – у Бога их нет; и не должностное платье – ибо Бог наг;
и не слава, не почести – Бога никто не знает; многие думают о нем дурно, и он
не мстит за это; и не толпа рабов, несущих твои носилки по городским улицам и
проезжим дорогам: Бог – сам все несет на себе. И не красота, и не физические
силы могут сделать тебя блаженным – они не выдерживают старости. Ищи того, что
не портится со временем, чего нельзя расхитить и испортить. А такими свойствами
обладает душа, но душа прямая, добрая, великая. А как назвать ее иначе, как
не Богом, обитающим в человеческом теле? Такая душа может встретиться как у
римского всадника, так и у вольноотпущенника, и у раба. Ибо и римский всадник,
и вольноотпущенник, и раб – лишь пустые имена, измышленные честолюбием. Попасть
на небо можно из любого места. Воспрянь же духом и сделайся равным бессмертным.

Есть наслаждение и в самом процессе совершенствования и развития. Но


гораздо высшее наслаждение заключается в самосознании ума, свободного от
всяких слабостей и блещущего чистотою

Для этого не надо ни золота, ни серебра; из них нельзя сделать даже хорошего
изображения Бога. Вспомни, что те изваяния богов, которые были наиболее близки
к ним, были глиняные.

Письмо XXXII. О завершении жизни


19

Я расспрашиваю о тебе всех, кто приходит из твоей стороны, что ты делаешь,


где и с кем ты проводишь время. Так что, хотя ты и не можешь подать мне своего
голоса, я все же с тобой. Живи же так, как будто я все слышу и даже вижу. И знаешь
ли, что мне всего приятнее из того, что я слышу о тебе? То, что я ничего не слышу,
что многие из тех, кого я спрашиваю, не знают, что ты делаешь. Ведь очень полезно
не говорить с теми, с кем не сходишься и имеешь разные интересы. В этом я имею
залог того, что тебя не отвлекут от выполнения твоих планов, хотя вокруг тебя
будет толпа людей, беспокоящих тебя.
Я, впрочем, не боюсь, что тебя изменят, но я опасаюсь, чтобы тебе не
помешали. Ведь нам очень вредит уже тот, кто мешает, так как наша жизнь коротка,
а своим непостоянством мы и еще сокращаем ее, принимаясь за одно и то же по
нескольку раз. Мы дробим нашу жизнь на части и тратим ее попусту. Спеши же,
о Луцилий, и думай, насколько бы мог ты ускорить свой бег, если бы за тобой гнался
враг, если бы ты видел за собою всадника, следующего по твоим пятам. А ведь это
именно так и есть. За тобой гонятся. Ускорь же свой шаг и беги, спасайся в
безопасное место и беспрестанно думай, как прекрасно завершить свою жизнь раньше
смерти, а затем спокойно проводить остальную часть своего времени, зная, что
ничто не помешает тебе наслаждаться счастливою жизнью, которая не станет
счастливее оттого, что будет дольше. О, когда наконец наступит такое время, когда
ты не будешь зависеть от времени, когда ты будешь жить спокойно и безмятежно
и, довольный и удовлетворенный, не будешь думать о завтрашнем дне!

Никого еще судьба не возносила так высоко, чтобы ему не угрожало то,
что он сам себе позволял относительно других

Хочешь знать, что заставляет людей жаждать будущего? То, что никто не
принадлежит себе в настоящем. Родители твои много желали для тебя, я же со своей
стороны желаю тебе презрения ко всему, чего они желали для тебя. В своих желаниях
они ограбили многих, чтобы обогатить тебя. Ведь что достается тебе, отнято у
кого-нибудь другого. Я же хочу тебе обладания самим собою, хочу, чтобы ум твой,
утомившись суетными помышлениями, наконец успокоился и остановился, хочу, чтобы
ты нашел удовлетворение в самом себе и, познав истинные блага, для обладания
которыми достаточно одного познания их, не нуждался в продлении своей жизни.
Только тот избегнет нужды и станет свободным от всего, кто живет, завершив свою
жизнь.

Письмо XXXVI. О равнодушии к суждениям толпы и к смерти

Скажи своему другу, что он со спокойною совестью может не обращать внимания


на тех, кто бранит его за то, что он захотел жить в безвестности и покое и оставил
свою должность, хотя мог бы на ней повыситься, предпочтя всему свободу. Как
хорошо устроил он свои дела – это он будет доказывать каждый день. Те, которым
обыкновенно завидуют, непрочны: одни падают, другие исчезают. Фортуна – вещь
беспокойная, в ней самой источник тревог. Она волнует наш ум на различные лады:
одних манит одним, других другим, этим обещает власть, тем богатство, одних
возбуждает, других покоит и усыпляет. «Однако есть люди, которые легко ее
переносят». Да, как и вино. Потому не считай счастливым человека, в котором
многие ищут. К нему сходятся как к озеру, из которого черпают, но которое мутят.
«Но друга моего зовут пустым и ленивым человеком». Неужели ты не знаешь, как
часто говорят неправду и утверждают совершенно противное истине? Ведь твоего
же друга называли счастливым. А разве он был счастлив? Меня не смущает даже то,
что многие сочтут его за человека сурового и мрачного. Аристон говорил, что
печальный юноша нравится ему больше, чем веселый и любезный. Так, хорошее вино,
пока молодо, кажется грубым и терпким; то же, которое бывает приятно на вкус,
20
прямо из бочки, не выдерживает хранения. Итак, пусть зовут твоего друга мрачным
и не понимающим своей выгоды. Эта мрачность его характера будет хороша в
старости; она поможет ему настойчиво заняться совершенствованием и изучением
науки искусств, не тех, которые достаточно знать слегка, но тех, которыми ум
должен проникнуться.
Теперь твоему другу как раз пора учиться. Ибо хотя нет такого времени, когда
не следует учиться, и всякий возраст пригоден для научных занятий, – не во всякое
время хорошо получать образование. Смешон и жалок старец, изучающий азбуку.
Молодому прилично подготовлять; старику – употреблять. Ты же поступишь весьма
полезно даже для самого себя, если научишь своего друга стать как можно лучшим.
Благодеяния такого рода следует как можно чаще и принимать, и оказывать;
несомненно, в таких случаях одинаково выгодно и давать, и брать. Наконец, друг
твой уже не свободен: он обещал. Нарушить же такое обещание постыднее, чем не
платить долгов. Для уплаты долга купцу необходимо удачное плавание, земледельцу
– урожай и благоприятная погода. Твоему же другу для того, чтобы исполнить свое
обещание, достаточно только желания. Судьба не имеет власти над нравственными
поступками.
Пусть же твой друг так образует свой характер, чтобы легче всего достигнуть
совершенства, чтобы в уме его не было ничего лишнего, но не было бы и пробелов,
и чтобы он оставался непоколебим во всяких обстоятельствах. Если на долю твоего
друга выпадут материальные блага, пусть он будет выше их; если же по каким-либо
причинам он потеряет часть своего состояния или даже все свое состояние, пусть
он не чувствует себя оттого хуже.
Если б он родился в Парфии, его с малолетства учили бы натягивать лук; если
бы он родился в Германии, он учился бы метанию дротика, если б он жил во времена
наших предков, он умел бы ездить верхом и преследовать бегущего неприятеля.
Обычай этих стран требует, чтобы их жители учились именно этим искусствам. Твой
же друг должен учиться тому, что одинаково годится против всякого оружия, против
всякого врага, а именно презрению к смерти. Несомненно, что в смерти есть нечто
такое, что устрашает нашу душу, одаренную любовью к жизни. Но ведь незачем было
бы учиться и воспитывать в себе презрение к смерти, если бы врожденные инстинкты
сами влекли нас не к самосохранению, а к смерти. Так, не надо учиться спокойно
лежать на розах, в предположении, что, быть может, и это придется испытать в
жизни. Напротив, следует приучаться к тому, как бы сохранить верность даже среди
мучений пытки, к тому, чтобы, если придется, раненым стоять на часах и
не опираться даже на дротик; ибо случается, что сон овладевает теми, кто
прислонится к чему-либо.

Необходимое всегда легко приобрести. И только для избытков приходится


трудиться в поте лица

В смерти нет ничего неудобного, ведь для этого необходимо, чтобы был
кто-либо, кто бы испытывал от нее неудобство. Если же ты слишком привязан к самому
факту жизни, то знай, что из того, что уходит с твоих глаз, ничто не гибнет,
но все возвращается в лоно природы, из которого вышло затем, чтобы возродиться.
Все кончается, ничто не исчезает. И смерть, которой мы так боимся и ненавидим,
только видоизменяет жизнь, а не отнимает ее. Наступит день, и мы снова выйдем
на свет, хотя многим, если они не забудут о своей прежней жизни, это будет
неприятно. После я обстоятельнее докажу, что все, что, по-видимому, гибнет, в
сущности только изменяется.
Кто надеется вернуться, тот уходит спокойно. Обратись к природе: все
возобновляется в ней: ничто не исчезает в этом мире, но периодически проходит
и возникает снова. Лето проходит, но через год наступит опять. Зима кончается,
но, по прошествии нескольких месяцев, наступает вновь. Ночь затмевает солнце,
но день приводит его снова за собою. Течение звезд опять выводит те звезды,
21
которые было уже зашли. Одна часть неба постоянно поднимается, другая
опускается. Наконец, я могу привести в заключение еще одно доказательство: ни
дети, ни сумасшедшие не боятся смерти; тем постыднее, что разум не может
постигнуть ее безвредности, когда она очевидна даже для глупости.

Письмо XLI. О божестве, живущем внутри нас

Ты поступаешь прекрасно и спасительно, если, как пишешь, продолжаешь


стремиться к совершенствованию; ибо нелепо только желать его, когда от тебя же
зависит и достигнуть его. Не нужно простирать руки к небу, не нужно умолять жреца,
чтобы он допустил нас к самому идолу, как будто тогда Бог скорее услышит нас:
Бог близок к тебе, он с тобою, он в тебе. Да, о Луцилий, это так: в нас обитает
святой дух, блюститель и страж всякого блага и зла внутри нас. Как мы ведем себя
по отношению к нему, так и он поступает относительно нас. Никто не может быть
хорошим помимо Бога; никто не может стать выше судьбы без его помощи. Только
Бог подает нам прекрасные, возвышенные советы. В каждом доблестном муже… Бог
обитает, хотя неизвестно какой. Если тебе случалось попасть в рощу из старых
деревьев, переросших свою обычную высоту, в которой небо скрыто тенью
переплетающихся между собою ветвей, то строгая таинственность этого места и
восхищение перед такой густой и непроницаемой сенью, наверное, невольно
располагали тебя к вере в божество. Точно так же вид большой и глубокой пещеры,
образованной в горе полувыветренными скалами, не искусственной, но возникшей
вследствие естественных причин, поражает дух каким-то священным чувством. Мы
поклоняемся истокам больших рек. В тех местах, где из земли неожиданно вырывается
сильный ключ, ставят алтари. Горячие источники составляют предмет обожания, а
темнота или неизмеримая глубина некоторых озер делает их священными. И если ты
встретишь человека, остающегося бесстрашным среди опасностей, чуждого страстей,
счастливого при самых бедственных обстоятельствах, спокойного среди бурь и
волнений, относящегося к людям как высший и к богам как равный, – разве не
охватит тебя благоговение перед ним? Разве ты не подумаешь о нем, что это существо
высшее и не может быть подобно тому жалкому телу, в котором обитает? На него
снизошел дух Божий. Небесная сила оживляет этот возвышенный, уравновешенный дух,
для которого все мельче его, который с улыбкой смотрит на все, что составляет
предмет наших желаний и нашего страха. Не может этого быть без участия божества!
И большая часть этого божества остается там, откуда оно снизошло. Как лучи солнца
достигают земли, но постоянно находятся там, откуда посылаются, так и великий
святой дух, снизошедший на такого человека, чтобы мы легче могли познать
божество, хотя и живет среди нас, но тяготеет к своему источнику. Там его корень,
но сюда оно стремится и живет среди нас, оставаясь выше нас.

Философия, прежде всего, проповедует здравый смысл, общительность и


человечность

Какой же это дух? Конечно, такой, который опирается на присущее ему самому
благо. Ибо что может быть нелепее, как хвалить человека за то, что не его? Что
безумнее восхищения тем, что сейчас же может быть перенесено на другого человека?
Золотые удила не делают лучшим самого коня. Из двух львов – одного с позолоченною
гривой, но изнуренного, пока его укрощали и украшали, и другого, косматого, но
неукротимого, и, следовательно, бодрого, каким его и создала природа,
прекрасного в своей косматости, так как его истинная красота и состоит в том,
что на него нельзя смотреть без страха, – второй будет предпочтен первому,
усталому, хотя и раззолоченному. Никто не должен хвастаться тем, что не его.
Мы хвалим виноградную лозу, если ветви ее отягощены гроздьями, если под тяжестью
их гнутся самые подпорки; и кто скажет, что лучше такая лоза, на которой висят
золотые гроздья и золотые листья? Но плодоносность есть качество, принадлежащее
22
самой лозе; так и в человеке следует хвалить то, что составляет его свойство.
У него милое семейство, прекрасный дом, он много сеет, много денег пускает в
оборот, но все это не в нем, а только вокруг него. Хвали в нем то, чего никто
не может у него отнять или подарить, что составляет его неотъемлемую
принадлежность. А что это такое? Душа и разум. Человек есть существо разумное.
А потому он достигает высшего блага, если выполняет свое прямое назначение, для
которого родился. Чего же требует от него разум? Самой легкой вещи – жить
сообразно с природой. Только общее безумие сделало это трудным. Мы сами вовлекаем
друг друга в пороки. И как призвать ко спасению тех, которых никто не удерживает
от гибели, а толпа влечет к ней?..

Письмо XLIV. Истинное благородство дается философией

Опять ты умаляешь себя передо мною и говоришь, что обижен природой и судьбой.
А между тем ты мог бы возвыситься над толпой и достигнуть высшего людского
счастья. Ведь философия тем и хороша, что она не обращает внимания на
родословную; впрочем, если доискиваться первого источника нашего происхождения,
то все происходят от богов. Ты – римский всадник и достиг этого звания своими
стараниями, и ведь, клянусь небом, немногим открыт доступ в это сословие. Не
всякий попадает в сенаторы. Даже в военную службу, сопряженную с трудами и
опасностями, принимают не без разбора. Философия же для всех открыта. Все
достаточно благородны для занятия ею. Она никого не отталкивает, никого не
выбирает и всем светит одинаково. Сократ не был патрицием, Клеанф был водовозом
и занимался поливкой садов. Платон не был знатен, когда стал заниматься
философией, но она сделала его знатным. Так отчего же ты не надеешься быть равным
этим мудрецам? Каждый из них может быть твоим предком, если ты выкажешь себя
достойным их. И ты станешь таким, если прежде всего усвоишь себе, что никто не
выше тебя по происхождению. У всех нас равное число предков: происхождение
каждого из нас теряется во тьме прошедшего. Платон говорит, что нет царя, у
которого бы не было предком раба, и нет раба, не имеющего в числе предков царя.
Все эти общественные различия перемешались в длинном ряду годов и много раз
изменялись судьбою. Благороден тот, кто от природы одарен склонностью к
добродетели. Только на это и надо обращать внимание. А если ты обратишься к
древним временам, то увидишь, что все люди получили начало в то время, раньше
которого ничего не было. От сотворения мира до наших дней нас привел длинный
ряд предков, попеременно то славных, то низких. Благородство не дается галереей
закоптелых изображений предков. Ведь они жили не ради нашей славы, и то, что
было раньше нас, – не наше. Благородным делает человека только дух, способный
в любых обстоятельствах возвыситься над судьбой.
Итак, если б даже ты не был римским всадником, а был вольноотпущенником,
все-таки ты можешь быть единственным свободным среди свободнорожденных. Ты
спросишь, каким путем достигнуть этой свободы? Для этого надо научиться
различать добро и зло самому, а не по указанию толпы. Надо обращать внимание
не на то, откуда что идет, а на то, к чему оно ведет. Если что-либо может дать
счастье, то хорошо само по себе. Того нельзя истолковать в дурную сторону. «Но
почему же тогда мы видим столько ошибок, если все хотят счастья?» Потому что
за самое счастье принимают только средства к нему и, стремясь к счастью, бегут
от него. В самом деле, сущность блаженной жизни есть полная безопасность и
непоколебимая в ней уверенность, а между тем все выискивают причины к
беспокойству и не только несут свое бремя через тернистый путь жизни, а просто
тащат его. Таким образом, люди только удаляются от достижения той цели, к которой
стремятся, и чем сильнее стремятся к ней, тем больше затрудняют себе путь и только
идут назад. Так именно бывает с теми, кто торопится выйти из лабиринта. Сама
торопливость замедляет их.
23
Письмо L. Познай свои недостатки

Я получил твое письмо только через несколько месяцев после того, как ты
послал его. Я даже счел лишним поэтому спросить у того, кто принес мне письмо,
что ты делаешь. У него должна бы быть очень хорошая память, если б он помнил
это. Я надеюсь, однако, что ты уже живешь так, что где бы ты ни был, я могу знать,
что ты делаешь. Ибо чем иным можешь ты заниматься, как не самосовершенствованием,
как не тем, чтобы с каждым днем освобождаться от старых заблуждений, познавая,
что те пороки, которые ты объяснял внешними обстоятельствами, коренятся в самом
тебе. Ведь часто бывает, что мы приписываем что-либо времени или месту, а затем
оказывается, что, куда мы ни переселимся, оно последует за нами. Ты знаешь
Гарпасту, карлицу моей жены, которая досталась мне, как ненужная обуза, по
наследству. Сам я не любитель подобных уродов, и если мне когда-либо хочется
позабавиться в обществе шута, мне не надо долго искать его: я смеюсь над собою.
Так вот эта Гарпаста внезапно ослепла; но, что кажется даже невероятным, а между
тем это правда, – она не верит, что слепа. Она ежеминутно зовет к себе вожатого,
чтобы бродить по дому, и только уверяет, что в доме темнота.
Поверь, что-то, над чем мы смеемся в ней, бывает с каждым из нас. Так, никто
не признает себя скупым или жадным. Но слепцы, по крайней мере, ищут вожатых,
мы же блуждаем без проводников и говорим себе: «Я вовсе не тщеславен, но никто
в Риме не может жить иначе… Я не расточителен – это городская жизнь требует
больших издержек… Не моя вина, если я вспыльчив, если я не устроил еще себе
правильный образ жизни, – тому причиной моя молодость». К чему обманывать себя?
Наше зло не вне нас: оно коренится внутри нас, в самом сердце. И тем труднее
нам вылечиться, что мы не понимаем, что мы больны. А если мы начнем лечиться,
сколько времени надо, чтобы изгнать из себя все эти застарелые уже болезни!
Теперь же мы не зовем еще даже врача, который все-таки скорее помог бы нам, если
бы принялся лечить еще свежий порок. Нежный и незагрубелый ум легко последует
за тем, кто укажет ему истинный путь. Только того, кто уже слишком отстал от
природы, трудно вернуть к ней. Мы стыдимся учиться добродетели, но, клянусь
небом, если и стыдно звать учителя добродетели, то нельзя же надеяться, что мы
получим такое благо совершенно случайно. Необходимо поработать над собой, хотя,
по правде сказать, труд этот не будет тяжел, если только, как я сказал, начать
образовывать и исправлять ум прежде, чем он закоснеет в пороках. Впрочем, не
надо отчаиваться даже и относительно закоснелого ума. Постоянным трудом и
внимательной, не слабеющей заботой можно достигнуть всего. Даже и кривые дубы
можно выпрямить; искривленные бревна можно расправить теплом, и хотя дерево
выросло криво, оно все-таки может быть переделано сообразно нашим требованиям.
Насколько же легче образовать душу, гибкую и податливую всяким влияниям. Ибо
что такое душа, как не особого рода живой эфир. Но эфир тем гибче всякого другого
вещества, чем тоньше.
О Луцилий! Нечего бояться, что тебе может помешать самая давность твоих
недостатков. Никому не удавалось иметь праведную душу ранее неправедной. Все
мы были предвосхищены злом. Учиться добродетели – значит разучиваться пороку.
Но тем охотнее должны мы приступить к уничтожению наших пороков, что, раз
привитая, добродетель остается при нас навсегда. Ей нельзя разучиться. Напротив
того, пороки, собственно, чужды нам; потому их легко вырвать с корнем и бросить.
Гораздо тверже держится то, что сидит на своем месте. Добродетель соответствует
нашей природе; пороки враждебны и противны ей. Но хотя раз насажденная
добродетель уже не погибнет и уход за нею легок, однако начало и тут трудно,
ибо неразвитой и больной душе свойственно бояться всего нового. Поэтому
необходимо принудить ее к началу. Затем и самое лечение перестанет быть
неприятным. Напротив того, чем далее будет подвигаться выздоровление души, тем
более будет она наслаждаться. После выздоровления ей захочется даже новых
лекарств: философия не только полезна, она приятна.
24

Сколь многие лишены не друзей, а именно дружбы! Но в ней не будет


недостатка у тех, чьи души соединяет одинаковое влечение к истине и добру

Письмо LIV. О приближении смерти

Давно я не подвергался никаким болезням, но на днях внезапно заболел. «Чем


же?» – спрашиваешь ты. И вопрос твой не излишен, так как ни одна болезнь не
осталась мне неизвестна. Но я как будто обречен на страдания преимущественно
от этой болезни, которую мне не хочется, впрочем, называть ее греческим именем.
Она достаточно точно определяется словом «удушье». Припадки ее коротки, но
подобны бурям. Они длятся не более часа. И кто бы мог дольше задыхаться? Я испытал
многие телесные недуги и боли; но ни одна не была для меня так тяжела, как эта.
Ибо всякая другая боль – болезнь, а эта – агония. Недаром врачи называют ее
подобием смерти. Душа, наверное, когда-нибудь отлетит во время этих припадков,
как постоянно порывается сделать это. Ты думаешь, что я рассуждаю теперь так
спокойно, потому что болезнь прошла. Было бы так же неосновательно считать
прекращение ее за выздоровление, как за выигрыш процесса – отсрочку судебного
разбирательства. Но, даже задыхаясь, я старался успокоить себя веселыми и
бодрыми размышлениями. «Что случилось? – говорил я себе. – Смерть испытывает
меня. Пускай себе. И я долго испытывал ее». Ты спросишь, может быть, когда это
я испытывал смерть? Еще до своего рождения. Ведь смерть – это небытие. Каково
оно – я уже знаю. После меня будет то же, что было раньше меня. Если в смерти
есть какая-либо мука, очевидно, она была уже раньше, чем мы явились на свет.
Но тогда мы не чувствовали никаких страданий. Воспользуюсь следующим сравнением.
Не нелепо ли думать, что светильнику хуже после того, как его погасят, чем до
того, как его зажгут? Мы тоже загораемся и гаснем. В этот промежуток времени
мы испытываем некоторое страдание. Вне его, по обе стороны, должен быть полный
покой. Мне кажется, о Луцилий, что наша ошибка в том, что мы думаем, будто смерть
только следует за жизнью, тогда как она и предшествовала ей, и последует за нею.
Все, что было до нас, – смерть. Так не все ли равно, не начинать вовсе или
перестать, если результат один и тот же – небытие?
Такого рода увещаниями, конечно мысленными, потому что говорить я был не
в силах, я не переставал себя успокаивать. Между тем мало-помалу удушье успевало
перейти в одышку, начинало повторяться через большие промежутки времени, затем
одышка уменьшалась и, наконец, совсем проходила. Но и до сих пор, хотя болезнь
прошла, дыхание не пришло еще в полный порядок; я чувствую в нем некоторое
затруднение и задержку. Впрочем, и то хорошо, лишь бы мои вздохи не тревожили
души. Итак, знай теперь, что я бестрепетно встречу последний час: я уже
приготовлен к нему и не думаю о смерти. Ты же подражай тому, кому не жаль умереть,
хотя отрадно было жить. Есть известная доля доблести и в том, чтобы уйти, когда
гонят. Надо только делать вид, как будто уходишь добровольно. Мудреца же совсем
нельзя прогнать, ибо быть выгнанным – значит быть насильно, против желания,
удаленным откуда-нибудь. А мудрец ничего не делает против своей воли. Он избегает
принуждения тем, что сам желает того, к чему принуждает его необходимость.

Письмо LXI. Желай неизбежного

Перестанем желать того, чего мы хотели раньше. В старости я так и поступаю:


я расхотел иметь то, чего хотел в юности. Все мои дни и ночи, поступки и
помышления имеют целью покончить со старым злом. Я стараюсь, чтобы каждый мой
день походил на целую жизнь. И притом, клянусь, я не смотрю на него как на
последний день, но провожу его так, что он мог бы быть и последним. Я пишу тебе
это письмо, настроив себя так, как будто смерть готова похитить меня во время
25
самого писания. Я готов к смерти и прекрасно пользуюсь жизнью, потому что
нисколько не интересуюсь вопросом, сколько времени она еще продлится. До
старости я заботился о том, чтобы хорошо жить в старости, о том, чтобы хорошо
умереть. А хорошо умереть – значит охотно умереть. Старайся все делать по доброй
воле. То, что кажется вынужденной необходимостью для сопротивляющегося, не будет
таким для желающего. Верь мне: кто охотно повинуется приказаниям, тот избегает
самой неприятной стороны рабства – делать то, чего не хочешь. Несчастен не тот,
кто исполняет чужие приказания, а тот, кто исполняет их против воли. Итак,
настроимся желать всего того, чего требуют обстоятельства. И прежде всего
приучимся ждать конца жизни без печали. Приготовляться к смерти надо раньше,
чем к жизни. Судьба подарила нам достаточно много жизни, но нам все кажется мало.
Всегда мы думаем и будем всегда думать, что нам чего-то недостает. Никакое число
прожитых дней или лет не заставит нас признать, что мы жили достаточно: это может
признать только разум. О, дорогой Луцилий, я прожил уже довольно и, пресытясь
жизнью, жду теперь смерти.

Углубляйся в себя сколько можешь; ищи общества тех, кто может сделать
тебя лучше; допускай в свое общество тех, кого ты сам можешь сделать лучше.
Совершенствование происходит взаимно, и люди учатся, уча сами

Письмо LXIII. Не следует слишком оплакивать утраты

Мне грустно, что умер твой друг Флакк, но я не хочу, чтобы ты слишком
предавался горю. Я не смею требовать, чтобы ты совсем не горевал, хотя знаю,
что последнее было бы всего лучше. В самом деле, такая твердость духа присуща
человеку, возвысившемуся над самою судьбою. Утрата друга огорчила бы его, но
и только. Нам же простительны слезы, если только они текут не слишком обильно
и если мы сами стараемся их унять. Не следует встречать весть о смерти друга
с сухими глазами, но не следует и разливаться в слезах. Можно поплакать, но
не надо громко рыдать. Тебе кажется, что я требую от тебя чрезмерной суровости,
а между тем величайший из греческих поэтов ограничил срок оплакивания всего одним
днем, заставив Ниобею думать о еде в тот же день, в который она потеряла своих
детей. Ты спросишь, зачем же тогда люди причитают и неуместно оплакивают
покойников? В слезах мы ищем доказательства горя и не столько следуем влечению
скорби, сколько показываем ее другим. Никто не плачет, оставшись один. Как это
ни глупо, однако есть доля тщеславия в самой скорби. «Неужели же, – возражаешь
ты, – я должен забыть своего друга?» Коротка же твоя память, если она не переживет
скорби, ведь ты уже теперь способен смеяться сквозь слезы всякому пустяку. Не
говорю уже о том, что будет позже, когда скорбь смягчится и тяжелые припадки
тоски прекратятся. Едва ты перестаешь следить за собою, печальное выражение
сходит с твоего лица. Ты сам стережешь свою печаль. Но, несмотря на твою
бдительность, скорбь прекратится и притом тем скорее, чем была острее.
Будем поступать так, чтобы нам было приятно воспоминание об утраченных
друзьях. Ведь никто не вспоминает охотно того, о чем не может думать без
огорчения. Конечно, неизбежно испытывать горечь утраты при воспоминании о тех,
кого мы любили; но в самой горечи этой есть известного рода наслаждение. Стоик
Аттал говорил: «Память об усопших друзьях так же приятна, как бывает приятна
некоторая доля кислоты в яблоках или терпкость очень старого вина. Когда же
пройдет некоторое время, то все, что заставляло нас страдать, исчезнет и
останется одно беспримесное наслаждение». Далее он продолжает: «Память о живых
друзьях подобна меду или прянику; память об усопших приятна нам, хотя и содержит
в себе некоторую горечь. Но кто станет отрицать, что порой и острое и даже терпкое
способно возбуждать аппетит?» Я не согласен с Атталом. По-моему, размышления
об усопших друзьях приятны и сладки. Когда они были живы, я знал, что потеряю
26
их; когда же я их потерял, я вспоминаю, что все-таки имел их. Итак, о Луцилий,
будь благоразумен и перестань ложно толковать благодеяния судьбы. Она отняла,
но она же ведь и дала.
Мы оттого так жадно пользуемся обществом друзей, что не знаем, как долго
можно будет им пользоваться. Припомним, как часто мы покидали их, отправляясь
в какое-нибудь дальнее путешествие, как часто не видались с ними, живя в одном
месте, – и мы поймем, что мы гораздо больше не пользовались их обществом при
их жизни. Подумай также о тех людях, которые дурно обращаются с друзьями, а затем
предаются глубочайшей скорби и начинают любить только тогда, когда потеряют.
Конечно, они тем неудержнее предаются печали, что боятся, как бы не возникло
сомнения в том, действительно ли они любили? В слезах они ищут запоздалого
доказательства своих чувств.
Если у нас есть другие друзья, то мы слишком низко их ценим, если думаем,
что они ничего не значат при утрате одного из них. Если у нас нет больше друзей,
то, значит, мы сами причинили себе гораздо больше вреда, чем причинила его нам
судьба. Судьба отняла у нас только одного друга, а мы не сделали себе ни одного.
Наконец, человек, у которого любви хватило только на одного, не мог и этого одного
любить достаточно сильно. Если бы кто-либо, лишившись своего единственного
платья, стал бы плакаться вместо того, чтобы подумать, каким образом защититься
от холода и найти какое-либо одеяние, – разве не показался бы тебе такой человек
совершеннейшим глупцом? Ты потерял любимого человека. Старайся полюбить
другого. Благоразумнее заместить усопшего друга новым, чем плакать.
Я знаю, что то, что я собираюсь тебе сказать, составляет уже избитую истину,
однако я все-таки повторю ее еще раз: если ты сам не положишь конца своей скорби,
его положит время. Но, по-моему, благоразумному человеку должно быть стыдно
излечиваться от горя усталостью. Лучше самому оставить печаль, чем быть
оставленным ею. Потому оставь то, чему ты не можешь предаваться долго, даже если
бы и хотел. Наши предки назначили женщинам для траура годичный срок не для того,
чтобы они носили его так долго, но чтобы не носили его дольше. Для мужчин в законах
нет указаний относительно срока траура, потому что нет для них достаточно
приличного срока. И, однако, назови мне хотя одну женщину из числа тех, которых
с трудом могли оттащить от погребального костра, едва могли оторвать от дорогого
им праха, слезы которой длились бы целый месяц. Ни одна вещь не надоедает так
скоро, как печаль. К тому же, пока она свежа, она еще находит себе утешителей
и даже привлекает к себе иных людей; когда же она слишком продолжительна, то
становится смешною, и не без причины. Она или притворна, или нелепа.
Все это пишу тебе я, который в свое время так неумеренно оплакивал Аннея
Серена, что попал – помимо своего желания – в число тех, которых побеждает скорбь.
Теперь я осуждаю свое поведение; для меня ясно, что главная причина моей скорби
заключалась в том, что я не думал, что Серен может умереть раньше меня. Я помнил
только то, что он был моложе меня, даже значительно моложе; как будто смерть
соблюдает старшинство! Поэтому всегда помни, что и ты сам, и все, кого ты любишь,
смертны. Я бы должен бы в то время помнить это: «Серен моложе меня. Но что ж
из этого? Он должен пережить меня, но может умереть и раньше меня». Я не хотел
этого знать, и судьба сразила меня неожиданно. Теперь я твердо знаю, что все
мы умрем, и притом неизвестно когда. То, что может случиться во всякое время,
может случиться и сегодня. Итак, о Луцилий, будем думать, что и мы скоро
отправимся туда, где теперь тот, кого мы оплакиваем. И, быть может, если не пустая
басня мудрецов, что после смерти мы переселяемся в особую обитель, тот, кого
мы считаем погибшим, только послан вперед нас.

Письмо LXV. Об интересе к отвлеченным предметам

Половину вчерашнего дня я провел в болезни. Все время до полудня у меня занял
припадок; после полудня мне стало легче. Я попробовал тогда читать. Когда мне
27
это удалось, я решился заставить себя, или, скорее, позволить себе большее. Я
принялся писать, и притом сильнее напрягал свое внимание, чем обыкновенно, так
как вопрос, о котором я пишу, сложен, и я хотел разобраться в нем. Тут пришли
некоторые из моих друзей, которые развлекли меня и запретили мне заниматься,
как больному. Перо сменила живая речь; часть нашего разговора, оставшуюся
нерешенной, я сообщу тебе. Мы избрали тебя судьей. Тебе предстоит больше труда,
чем ты думаешь, так как вопрос можно разрешить трояко.
Как тебе известно, по учению стоиков, в созидании вещей участвуют два
элемента: материя и причина. Материя инертна, способна принимать любую форму
и мертва, пока ничто не приводит ее в движение. Причина же, или разум, придает
материи форму, дает ей по своему усмотрению то или другое назначение и производит
из нее различные вещи. Итак, должно быть нечто, из чего состоит предмет, и затем
то, что создало его. Первое есть материя, второе – причина.
Искусство подражает природе. Поэтому то, что я сказал о всем мире, можно
приложить и к произведениям человека. Так, статуя предполагает и материю, из
которой она сделана, и художника, который придал материи известную форму.
Бронза, из которой отлита статуя, есть материя, а скульптор – причина. То же
самое можно сказать о всех других вещах – в них два элемента: то, из чего сделана
вещь, и то, что ее произвело.
Таким образом, по учению стоиков, причина одна, а именно то, что производит.
Аристотель же предполагает, что причина является в трех видах. Он говорит:
«Первая причина – это сама материя, потому что без нее ничего бы не могло быть,
вторая причина – творец; третья – форма, которая придается всякой вещи, как
статуе. Наконец, четвертая, сверх перечисленных, – есть побуждение к созданию».
Поясню это на примере. Первая причина статуи – бронза. Ибо никогда она не была
бы сделана, если бы не было материала, из которого ее можно было отлить или
изваять. Вторая причина – скульптор. Ибо не могла бы бронза сама по себе принять
форму статуи, если бы не были приложены к ней опытные руки художника. Третья
причина – форма. Ибо если бы не было у статуи определенной формы, она не была
бы копьеносцем, или мальчиком с повязкой, или чем-либо еще другим. Четвертая
причина есть побуждение к ваянию, ибо если бы его не было, не была бы изваяна
и сама статуя. Под этим побуждением следует разуметь то, что заставило художника
приняться за работу, то, ради чего он ее исполнил. Побуждением могли быть деньги,
если он ваял для продажи, или слава, если он искал известности, или благочестие,
если он изготовлял ее в дар для храма. Конечно, и побуждение следует считать
причиной: ведь нельзя же не назвать причиной вещи того, без чего не было бы самой
вещи?

Всякое наслаждение достигает высшей силы в последний момент. Потому


и из возрастов самым приятным должен считаться старческий, а не зрелый

К этим четырем причинам Платон прибавил пятую – образец (идею), который он


называл «идея». Образец – это то, что созерцает художник, когда выполняет свой
замысел. При этом, конечно, не имеет особого значения то обстоятельство, где
находится созерцаемый художником образец – вне его или только в его воображении.
Бог имеет в себе образцы всех вещей, и в его разуме содержится и число миров,
которые он хочет создать, и образы их. Словом, Бог исполнен тех бессмертных,
неизменных, нетленных образов, которые Платон называет «идеи». Так, хотя люди
умирают, но идея человека, по которой образованы люди, остается бессмертна, и,
хотя люди болеют и меняются, она нетленна и неизменна. Следовательно,
по Платону, существует пять причин: из чего, чем, каков, ради чего и по образу
чего. Всякая вещь есть результат этих причин. Так, в статуе, взятой нами для
примера, то, из чего она сделана, есть бронза; то, чем она сделана, – скульптор;
то, какова она, – форма, которую придал ей скульптор; то, по образу чего она
сделана, – образец, по которому изваял ее художник; то, ради чего она, –
28
побуждение, руководившее скульптором в его работе. Наконец, результат этих
причин – сама статуя. Точно так же, по словам Платона, и весь мир образован этими
причинами: Богом, сотворившим его, материей, из которой мир создан, формою, то
есть внешним видом и мировым порядком; образцом, по подобию которого Бог сотворил
этот великий и прекрасный мир, и побуждением, ради которого он его создал. Этим
последним побуждением была благость божия. Отсюда Платон заключает: «Какая
причина тому, что Бог сотворил мир? Та, что он благ. У доброго же нет
недоброжелательства. И потому он создал мир наилучшим из возможных миров».
Будь же судьей, о Луцилий, и скажи свое мнение, кто, по-твоему, высказал
самое правдоподобное предположение? Я не говорю самое верное, потому что
суждение об этом настолько превышает наши силы, как и сама истина.
Мне кажется, что число причин, перечисленных Платоном и Аристотелем, или
слишком велико, или слишком мало. Ибо если они называют причиною все, без чего
бы не было явления, то они назвали их слишком мало. Можно бы в числе причин назвать
еще время, ибо вне времени ничего не может быть; можно назвать место, ибо если
бы не было места, то ничто не могло бы произойти; наконец, можно назвать движение:
без него ничто не возникает и не гибнет, без движения нет изменений, нет
искусства. Мы же, стоики, именуем только первую и самую общую причину. Она
проста, как проста и материя. Мы занимаемся лишь вопросом, какова эта причина,
этот творческий разум, или Бог. Те же причины, которые названы выше, не суть
отдельные и независимые причины, но все вытекают из одной, из той, которая
творит. Ты говоришь, что форма – причина, но ее придает созданию его творец:
она часть причины, а не причина. Образец тоже не причина, но лишь необходимое
орудие причины. Образец необходим художнику, так же как резец или пила. Без них
не может обойтись искусство. И, однако, никто не считает их элементами или
причинами искусства. «Но, – возражали мне, – побуждение, ради которого художник
предпринимает труд, несомненно, причина». Пусть так, но оно не есть основная
причина, а только привходящая. А таких привходящих причин множество; мы же
говорим лишь о главной причине. Наконец, когда весь мир, как любое законченное
творение, называют причиной, то тут говорят уже не с достаточною точностью, ибо
большая разница между творением и его причиной.
Итак, выскажи свое мнение или, что гораздо проще в таких вопросах, скажи,
что тебе все это неясно, и откажись рассудить между нами. Ты можешь сказать:
«Что тебе за охота терять время на такие вопросы, не излечивающие никакой
страсти, не искореняющие никакого желания?» Но я сам впервые занимаюсь этими
вопросами с той целью, чтобы успокоить взволнованный ум. Вообще же я думаю, что
надо прежде исследовать самого себя, а затем уже окружающий мир. Впрочем, теперь
я не теряю времени даром, как ты, пожалуй, подумаешь. Все такого рода вопросы,
если только не быть мелочным и не вдаваться в бесплодные тонкости, возбуждают
и облегчают дух, который жаждет избавиться от гнетущего его бремени и вернуться
к тем предметам, к разряду которых он сам некогда принадлежал. Ибо наше тело
– только тяжкое бремя для души. Под давлением его она мучается; она страждет
в земных оковах, пока не придет на выручку философия и не даст ей свободно
вздохнуть, созерцая природу вещей, и не возвысит от земного к небесному. В этом
свобода души; в этом ее освобождение. В такие минуты душа уходит из-под стражи,
в которой содержится, и возносится к небу. Как художник, утомив свое зрение
рассматриванием мелких предметов при слабом, искусственном свете, выходит к
толпе и дает своим глазам отдохнуть при полном блеске дня в местности,
предназначенной для народных гуляний, так и душа, заключенная в своей мрачной
и темной тюрьме, всеми силами стремится на волю и отдыхает, созерцая природу.
Мудрец, равно как и тот, кто еще только стремится к мудрости, хотя и связаны
с телом, однако лучшею своею частью не принадлежат ему и возносятся мыслью к
возвышенным предметам. Подобно воину, они считают свою жизнь жалованьем за
службу. Но у них нет ни любви, ни ненависти к жизни, и они терпеливо переносят
свое земное существование, зная, что им предстоит затем другое, лучшее.
29

Путем поучений цель достигается медленнее, чем с помощью примеров

И ты хочешь запретить мне созерцание природы? Хочешь, отказав в целом,


заставить ограничиться частью? Я не должен стараться узнать, что было в начале
мира? кто творец вселенной? кто рассеял довременный хаос и дал жизнь безжизненной
материи? кто создал этот мир? чьим велением такая громада подчинилась одному
закону и порядку? кто собрал рассеянное, разделил смешанное, придал вид и форму
бесформенной массе? откуда истекает дневной свет? огонь ли это или нечто более
светлое? Я не должен спрашивать об этом? Я не должен знать, откуда я пришел?
буду ли я жить только один раз, или мне предстоит возрождение? куда пойду отсюда?
какая обитель уготовлена для души, свободной от рабства человеческой жизни? Ты
запрещаешь мне интересоваться небом и велишь жить с поникшей головой? Нет! Я
выше и рожден для высшего, чем быть во власти моего тела, на которое я смотрю
как на оковы, связывающие мою свободу. Я отдаю его в жертву судьбе, чтобы она
на нем срывала свою злобу, и не дозволю пройти сквозь него ни единой ране до
меня. Лишь через тело меня можно заставить страдать. Но в этом подверженном всем
невзгодам жилище живет свободный дух. Никогда ради плоти не поддамся я страху
или недостойному добродетели притворству; никогда не солгу я ради моего тела,
и когда захочу, прекращу свою совместную жизнь с ним. И теперь, пока мы вместе,
мы неравноправные союзники. Всю власть сохраняет за собой дух. Истинная свобода
– в презрении своего тела.
Но возвращусь к своей мысли. Этой свободе много содействует и то созерцание,
о котором мы только что говорили. В самом деле, все состоит из материи
(одухотворяющего ее) Бога. Бог управляет материей, а она, объемля его, признает
в ней своего вождя и повелителя. Но тот, кто управляет, в данном случае Бог,
сильнее и выше того, кто повинуется, то есть материи. То, что для всего мира
– Бог, для человека – душа. То, что для всего мира – материя, для человека –
тело. Итак, пусть менее совершенное служит высшему. Будем стойки в превратностях
судьбы. Не будем страшиться ни обид, ни ран, ни цепей, ни нужды. Что есть смерть?
Или конец, или переход в иной мир. Но мне не страшен конец, ибо это есть то,
что было до начала; не страшен и переход в другой мир, ибо нигде не буду я жить
в таких печальных условиях, как здесь.

Письмо LXVII. Всякое благо желательно

Начну свое письмо как общепринято – известиями о погоде. У нас началась было
весна, но едва она склонилась к лету, как вместо тепла настали морозы, так что
и до сих пор мы не верим весне, ибо бывает, что в это время года возвращается
зима. Я лично настолько не доверяю погоде, что не решаюсь брать ванны из свежей
воды и умеряю ее температуру, прибавляя горячую воду.
Ты скажешь, что я не переношу ни холода, ни жары. Да, мой Луцилий, в моем
возрасте кровь недостаточно греет. Я едва могу согреться среди лета и большую
часть года хожу в теплом платье. Но я весьма благодарен старости за то, что она
приковала меня к постели. Я считаю это за большое благодеяние для себя, так как
я сам не могу уже того, чего не должен бы хотеть. Большую часть времени я провожу
за книгами. Когда же приходят твои письма, я до того живо воображаю себе, что
я с тобою, что, мне кажется, я не пишу тебе, но разговариваю с тобой. Рассмотрим
же вместе предложенный тобою вопрос, как будто ведя между собою живую беседу.
Ты спрашиваешь, следует ли желать всего, что хорошо? «Если хорошо, –
продолжаешь ты, – мужественно выносить мучения, с твердостью подвергаться
пыткам, терпеливо переносить болезнь, то, очевидно, всего этого следует желать.
А между тем, по-моему, все это недостойно того, чтобы желать. По крайней мере,
я до сих пор не знаю никого, кто бы желал быть высеченным розгами, пытаемым в
застенке или хотел заболеть подагрой». Но вникни в суть дела, о мой Луцилий,
30
и ты увидишь, что во всем этом есть нечто достойное желаний. Я бы не хотел мучений,
но если я неизбежно должен им подвергнуться, то, конечно, желательно перенести
их мужественно, твердо и бодро. Конечно, я бы не хотел войны. Но если она
случится, то желательно мужественно переносить раны, голод и всякие лишения,
сопряженные с военным временем. Было бы безумием желать болезни, но если придется
заболеть, то я не хотел бы выказать изнеженность или нетерпение. Словом, не сами
несчастья желательны, но то мужество, с которым они должны быть перенесены.
Некоторые из стоиков думают, что не должно быть предметом желаний терпение
в перенесении бедствий, а что только не следует его избегать, потому что, по
их мнению, желать можно только чистого блага, без всякой примеси страдания. Я
не согласен с ними, во-первых, потому что не допускаю, чтобы, раз вещь хороша,
она бы не могла быть предметом желаний, а во-вторых, потому что, если должно
желать добродетели, а без добродетели не бывает блага, то должно желать и всякого
блага. Наконец, если допустить, что не надо желать терпения в страданиях, то
неужели же не следует желать и мужества, которое презирает всякую опасность.
Ведь лучшая и самая восхитительная сторона мужества заключается в том, чтобы
не бояться огня, идти навстречу ранам и не только не избегать оружия, но даже
подставлять ему свою грудь. Если следует желать мужества, следует желать и
терпения в страданиях, ибо оно только одна из сторон мужества.
Тебе это будет вполне понятно, если ты будешь различать, как я сказал, что
предметом желаний являются не сами бедствия, но то, чтобы переносить их
мужественно. Желательно именно это «мужественно», которое и есть добродетель.
«Но разве кто-либо желает себе даже и этого?» Есть желания явные во всех
подробностях, и, напротив того, есть желания скрытые, подразумеваемые под одним
каким-либо словом. Так, например, желают праведной жизни. Но праведная жизнь
слагается из многих элементов: тут и темница Регула, и самоубийство Катона, и
ссылка Рутилия, и чаша яду, перенесшая Сократа из тюрьмы на небо. Пожелав себе
праведной жизни, я пожелал себе и всего этого, так как иначе жизнь не была бы
праведна.

О, трикратно блаженны
Те, кому было дано под стенами Трои погибнуть
На глазах у сограждан!

Не все ли равно, желаешь ли чего-нибудь или признаешь это желательным. Деций


принес себя в жертву за Рим; врезавшись на коне в ряды врагов, он встретил смерть.
Сын его, соревнуя отцовской доблести, повторяя обычные и ставшие уже фамильными
для его рода заклинания, тоже бросился в середину врагов, заботясь только о том,
чтобы быть искупительной жертвой и считая смерть за благо. Без сомнения,
прекрасно умереть со славой в доблестном деле.

Ты не должен ни стараться походить на других из-за того, что их много;


ни делаться врагом многим оттого, что они не похожи на тебя

В том, кто мужественно переносит страдания, быть может, присутствуют все


добродетели, и только одно терпение у всех на виду и бросается в глаза. Но тут
играет роль и мужество с его следствиями – терпением, выносливостью и твердостью.
Тут и благоразумие, без которого не может явиться убеждение, что то, чего нельзя
избегнуть, следует переносить мужественно. Тут и постоянство, которое не
позволяет отказываться от намеченной цели и бросать свое место, несмотря на все
старания враждебной силы. Словом, тут весь хор неразлучных друг с другом
добродетелей: все, что праведно, совершается одною какою-либо добродетелью, но
с одобрения всех других. Того же, что одобрено всеми добродетелями, следует
хотеть, хотя бы и казалось, что тут участвует только одна из них.
Не думаешь ли ты, что следует желать только того, что доставляет наслаждение
31
и покой, что имеет праздничный характер? Поверь мне, некоторые блага имеют
мрачный характер. Так, бывают молитвы, в которых люди выражают не благодарность,
но обожание и благоговение. Не думаешь ли ты, что Регул не хотел вернуться к
карфагенянам? Войди в положение великого мужа и отрешись на время от воззрений
черни. Постарайся представить себе, какова должна быть прекраснейшая и
высочайшая из добродетелей, которую мы должны прославлять не мирром и цветами,
но потом и кровью. Вспомни Марка Катона, вонзившего меч в свою святую грудь и
затем расширившего недостаточно глубокие раны. Что ты ему скажешь: Того хотел
ты! Мне жаль! Или: В добрый час!
Не могу не вспомнить по этому случаю стоика Деметрия, который тихую и
лишенную всяких испытаний жизнь называл «мертвым морем». Не иметь в жизни никаких
стремлений и желаний, не знать никаких случаев, в которых бы испытывалась
твердость духа, но вечно пребывать в невозмутимом бездействии – это не
спокойствие, а расслабленность. Стоик Аттал говорил: «Я предпочитаю воевать с
судьбой, чем быть ее любимцем. Пусть я страдаю; но если я переношу страдания
мужественно – это хорошо. Пусть я даже погибну, но встречу смерть мужественно
– и это хорошо». А если послушать Эпикура, то он прибавит еще «…и сладко». Я
бы, впрочем, не решился приложить такого изнеженного эпитета к столь высокой
и суровой вещи. Я бы хотел остаться непобедимым, даже если б меня пытали огнем.
Это желательно не потому, что меня будут жечь, но потому, что я останусь
непобедимым. Нет ничего прекраснее, нет ничего славнее добродетели. И все, что
исходит от нее, – хорошо и желательно.

Письмо LXXII. Всему следует предпочитать философию

То, о чем ты меня спрашиваешь, было мне ясно, когда я занимался этим вопросом.
Но я давно не освежал его в своей памяти и потому не могу разъяснить его. Я
чувствую, что со мной случилось то, что бывает с книгами, листы которых склеились
от долгого лежания. Нужно время от времени разворачивать свою память и
перетряхивать то, что в ней сложено, чтобы иметь нужные сведения всякий раз,
как они потребуются. Теперь же мы отложим этот вопрос. Он требует слишком много
труда и усидчивости. Я возвращусь к нему, как только буду иметь возможность долго
пробыть в одном месте. Ибо есть такие вопросы, о которых можно писать в пути;
другие же требуют удобного ложа, покоя и уединения. Тем не менее даже в сплошь
занятые житейскими делами дни следует посвящать хоть немного времени философии.
Ибо постоянно прибавляются к прежним новые житейские дела; мы сеем их, и
из одного вырастает несколько. Тогда мы сами бываем вынуждены откладывать свои
занятия: «вот когда я окончу это дело, я всеми силами примусь за свои занятия»
или «если улажу как-нибудь это несносное дело, займусь философией». Но
заниматься философией следует не только в свободное от житейских дел время. Надо
оставить все дела, чтобы посвятить себя ей. Для занятий философией никакое время
не может считаться слишком долгим, хотя бы наша жизнь продолжалась от детства
до крайних пределов человеческого возраста. Сверх того, отложить занятия
философией – все равно что оставить их. Прерванные, они не останутся в том
состоянии, в каком ты их прекратил, но подобно тому, как натянутая нить
возвращается к началу, так и то, что ты приобрел непрерывным трудом, снова
возвращается в прежнее состояние. Потому не надо давать житейским делам
завладевать собою, не надо затягивать их, но по возможности избегать. Кроме
того, всякое время удобно для плодотворных занятий философией, а между тем многие
и в свободные минуты не занимаются тем, чем единственно стоит заниматься, из
боязни, что им что-нибудь помешает. Но что может помешать тому, кто сохраняет
свой дух бодрым и веселым во всех обстоятельствах? Веселье неразвитых людей может
быть нарушено, но радость мудреца непрерывна и не может быть испорчена никакими
случайностями, никакими превратностями судьбы. Мудрец всегда и везде спокоен.
Ибо он не зависит от других и не ждет милости ни от судьбы, ни от людей. Его
32
счастье – его собственное; он мог бы лишиться его, если б оно вошло извне, но
оно родилось внутри его самого. Иногда извне что-либо напоминает ему о бренности,
но это напоминание так ничтожно, что едва задевает его снаружи. Он может
испытывать некоторые неудобства, но истинное его счастье прочно. Эти внешние
неприятности можно сравнить с угрями и чирьями на здоровом и крепком теле. Они
выступают на коже, но сам организм здоров. Между мудрецом, постигшим мудрость,
и учеником такая разница, как между здоровым человеком и выздоравливающим после
тяжелой и долгой болезни; последний принимает за здоровье возрастание своих сил.
Если он будет хоть сколько-нибудь неосторожен, он снова заболеет, и болезнь
возвратится. Мудрец же не может вернуться в прежнее болезненное состояние, ни
даже заболеть снова. Ибо телесное здоровье дается на время. Врач, восстановивший
его, не может сделать его прочным, и часто его зовут вторично к прежнему пациенту;
душа же выздоравливает раз навсегда.

Нас манят богатства, страсти, красота, честолюбие и другие радости


жизни. Напротив, нас страшат труды, смерть, страдание, бесславие, нищета.
Мы должны стремиться к тому, чтобы не желать первых и не страшиться вторых

Вот определение здоровой души: душа здорова, если она довольна собою, верит
в себя и знает, что все желания смертных, все милости, которые даются и которых
просят, не имеют никакого значения для блаженной жизни. Ибо то, к чему можно
что-либо прибавить, – еще несовершенно. То, от чего можно отнять что-либо, –
непрочно. Тот же, чья радость постоянна, радуется своему. Напротив, все, чего
жаждет чернь, быстротечно. Судьба ничего не дает в полную собственность. Но
и случайные дары ее могут доставлять наслаждение, если ими пользоваться умеренно
и разумно. Разум умеет извлекать пользу даже из тех внешних даров судьбы,
которыми так не умеют пользоваться люди, жадные до них.
Аттал делает следующее сравнение: «Видел ли ты когда-нибудь, как собака с
разинутой пастью ловит бросаемые ей ее хозяином куски хлеба или мяса? Едва она
поймает кусок, тотчас торопливо глотает его целиком и опять разевает пасть в
надежде получить новый кусок. Так же поступаем и мы. Едва получим мы подачку
от судьбы, как тотчас тратим ее без всякого наслаждения, чтобы снова
насторожиться в ожидании новой подачки».
Но не таков мудрец. Он всегда доволен. А если что выпадает на его долю, он
примет это и отложит. Он и без того наслаждается высочайшей, постоянной радостью,
той, которая внутри его. Тот же, у кого есть добрая воля, есть некоторое
стремление к мудрости, но еще многого недостает для совершенства, тот подвержен
поочередно разным влияниям и то возносится на небеса, то падает на землю. У людей
неразвитых и грубых нет конца катастрофам. Они кружатся в описанном Эпикуром
безграничном, бесформенном хаосе. Есть еще один сорт людей, которые склонны к
философии, но не достигли ее, а только находятся в виду ее и, так сказать, в
возможности обладания ею. Они стойки, и их не смущают превратности судьбы. Они
еще не на суше, но уже в гавани.
И так как между достигшими совершенства и теми, кто его не достиг, столь
большая разница, и даже тем, кто только на пути к нему, угрожает опасность снова
вернуться в прежнее состояние, – не следует заниматься житейскими делами. Надо
отказаться от них: если только они вотрутся к нам, они повлекут за собою и новые,
и другие. Следует не допускать самого зарождения их. Легче совсем не приниматься
за них, чем прекращать.

Письмо LXXIV. Только праведное – благо

Письмо твое восхитило меня и расшевелило мое вялое настроение. Оно возбудило
к деятельности мой ум, ставший в последнее время вялым и ленивым. Ты прав, о
мой Луцилий, что считаешь лучшим средством для блаженной жизни убеждение, что
33
хорошо только то, что праведно. Ибо кто считает благом другие вещи, тот отдает
себя во власть судьбы и перестает принадлежать самому себе. Тот же, кто думает,
что все блага заключаются в праведности, счастлив сам по себе.
Один грустит о смерти своих детей, беспокоится по поводу их болезни,
печалится, видя их пороки или обиды, претерпеваемые ими. Другой мучится любовью
к чужой жене или к своей собственной. Третьи страдают от неудовлетворенного
честолюбия. Четвертых, напротив, томит обилие почестей. Наконец, громадное
большинство смертных несчастны оттого, что их страшит ожидание отовсюду грозящей
им смерти. Нет такого места, где бы можно было укрыться от нее. И им, точно в
неприятельской стране, приходится осматриваться вокруг и при малейшем шорохе
поворачивать голову. Кто не изгнал страха смерти из своей груди, тот живет с
постоянным трепетом в сердце. Помимо этого есть люди, сосланные или лишенные
своего имущества; есть – и это самый тяжкий род бедности – бедные посреди
богатства; есть люди, потерпевшие кораблекрушение или нечто подобное ему. Есть,
наконец, люди, которых народная ненависть или зависть – страшнейшее оружие даже
для самых сильных – беззаботных и безмятежных – опрокинула и разбила, подобно
буре, разыгравшейся при ясном, безоблачном небе, или подобно внезапной молнии,
при ударе которой потрясается вся окрестность. Ибо как там стоявшие вблизи от
места удара цепенеют, подобно самому пораженному, так и здесь из пострадавших
от народной силы – одного подавляет само бедствие, других же страх заставляет
испытывать страдание, одинаковое с тем, какое постигло самого потерпевшего. Души
всех волнуются при виде чужих внезапных бедствий. Как птиц пугает сам свист
пустой пращи, так мы тревожимся не только от самого удара, но лишь от звука его.
Не может быть счастливым тот, кто надеется на блага судьбы. Ибо блажен только
бесстрашный; под гнетом же страха живется плохо. Кто придает слишком много
значения дарам судьбы, у того громадный и неисчерпаемый источник треволнений.
Есть только один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага и
довольствоваться только тем, что праведно. Ибо кто думает, что есть нечто лучшее
добродетели или что, кроме нее, есть еще другие блага, тот подставляет свою грудь
под удары судьбы и с беспокойством ожидает ее стрел.

Среди полного довольства приготовляйся к лишениям и, окруженный


богатством, укрепись против превратностей судьбы

Представь себе, что судьба устраивает игры и бросает в толпу людей почести,
богатства и другие милости. Одни из даров судьбы разрываются руками, хватающими
их; другие делятся в нечестном сообществе; третьи ловятся с большим ущербом для
тех, кого достигают. Иные из этих даров достаются более ловким, другие из-за
того, что слишком многие хватаются за них, теряются и утрачиваются в то время,
пока их жадно хватают. Но никому, даже тем, кто успел удачно захватить свою
добычу, не доставляют эти дары судьбы продолжительной радости. Благоразумные
люди, как только увидят, что в театре бросают подарки черни, уходят, так как
знают, что при этом ничтожная вещь иногда обходится очень дорого. А между тем
никто не вступит в драку с тем, кто уходит, никто не будет на него сердиться:
все ссоры происходят около добычи. То же случается и с теми дарами, которые
судьба бросает нам свыше. Мы, несчастные, волнуемся, мечемся из-за них, хотим
иметь множество рук, смотрим то туда, то сюда. Нам кажется, что слишком поздно
посылаются нам эти дары, и, желаемые всеми, выпадающие на долю немногих, они
возбуждают наши страсти. Мы жаждем идти им навстречу, радуемся, если что-нибудь
достанется на нашу долю или если других обманула надежда на получение подачки.
Словом, мы или приобретаем ценою многих лишений и трудов ничтожную добычу, или
обманываемся в своих ожиданиях. Итак, уйдем лучше с этих игр и уступим свое место
хищникам. Пусть смотрят они на эти висящие в воздухе блага, не имея под собою
твердой почвы.
Кто хочет быть блаженным, тот должен считать благом только праведное. Ибо
34
если он считает за благо что-либо другое, то этим он грешит против Провидения,
так как на долю праведных людей часто выпадают бедствия, а то, что Провидение
дает нам, и кратковременно, и скудно в сравнении с вечностью и миром. Из
разочарования в жизни происходит неблагодарность наша по отношению к божеству.
Мы начинаем жаловаться, что на нашу долю достаются блага и редко, и мало, и
неверные, и преходящие. Кончается тем, что мы не хотим ни жить, ни умирать. Мы
ненавидим жизнь и боимся смерти. Наш разум мечется, и никакое счастье не может
нас удовлетворить. А причина всего этого в том, что мы не достигли того
неизмеримого и совершенного блага, которым должно быть удовлетворено всякое
желание наше, ибо выше высшего ничего нет.
Одна добродетель ни в чем не нуждается: она довольна настоящим и не жаждет
того, чего у нее нет. Для нее много уже и того, что ей достаточно. Если ты не
признаешь этого, не устоит ни благочестие, ни верность. Ибо тому, кто хочет
выказать эти добродетели, приходится претерпеть многое из того, что зовется
злом, и многим пожертвовать из того, что мы считаем благом. Не будет и храбрости,
ибо она должна искать опасности; и великодушия, ибо оно не может проявиться,
если не будет презрено все, чего как великого блага жаждет чернь. Не будет и
милости, и благодарности, если мы будем бояться труда и считать что-либо
драгоценнее верности, заботясь не об одном только благороднейшем. Короче, или
то, что обыкновенно зовут благом, не благо, или человек должен считаться
счастливее Бога, потому что у Бога нет тех предметов, которые дарованы нам.
У Бога нет ни радостей сладострастия, ни пышных пиров, ни богатств и вообще
ничего из этих, присущих человеку и доставляющих ему чувственное наслаждение,
вещей. Итак, необходимо признать, что или Бог лишен блага, или что отсутствие
его у Бога есть доказательство того, что это не благо. Прибавь еще к этому, что
многим, что люди считают за благо, животные пользуются полнее, чем человек. Они
с большим аппетитом едят, меньше утомляются от половых сношений, их силы больше
и равномернее, следовательно, они счастливее человека. И в самом деле, в их жизни
нет ни преступлений, ни обмана; они пользуются чувственными наслаждениями
полнее, чем люди; наслаждения эти достаются им легче и не оставляют по себе ни
раскаяния, ни стыда. Итак, рассуди сам, можно ли называть благом то, в чем человек
превосходит Бога? Будем же полагать свое высшее благо в нашей душе; оно само
станет хуже, если его перенести из лучшей части нашего существа в худшую, в
область ощущений, которые у бессловесных животных острее.
Итак, не следует полагать источника нашего счастья в нашем теле. Истинные
блага те, которые даются нам разумом: они прочны и вечны, не могут ни разрушиться,
ни даже уменьшиться. Остальные блага – блага только по имени и лишь обозначаются
одним словом с истинным благом, но не имеют его свойств. Мы будем называть их
удовольствиями или, пользуясь языком стоиков, предметами, заслуживающими
предпочтения. Но мы должны помнить, что они могут принадлежать нам, но
не составляют части нас самих; если они и с нами, мы не должны забывать, что
они вне нас. Хотя бы они и были нашими, мы должны считать их за второстепенные
и низшие блага, к которым не следует особенно стремиться. Ибо нелепо вменять
себе в заслугу то, что не сам сделал. Все блага этого рода мы имеем случайно;
они не связаны с нами, и потому, если их отнимут от нас, мы должны лишиться их
без всякого сокрушения. Будем пользоваться ими, но не будем хвалиться ими и будем
пользоваться ими скупо, зная, что они легко могут истощиться. Кто тратит их
неразумно, не долго владеет ими. Даже само счастье, если не умерять его,
становится в тягость. Кто доверяется преходящим благам, тот быстро их теряет,
а если и не теряет, то все же испытывает огорчение. Немногим удается спокойно
перенести потерю счастья.

Внимательно следи за собою и исследуй свои побуждения: будь по


отношению к самому себе обвинителем, судьей и защитником
35
Большинство людей падает одновременно с падением того, что послужило
причиной их возвышения, и скоро им становится в тягость то, чего они так
домогались. Итак, пусть благоразумие поможет пользоваться этими благами
умеренно и бережливо, ибо расточительность скоро исчерпывает свои богатства,
и тогда их ненадолго хватает. Необходимо сберегать их умеряющей силой
благоразумия. Необходимость ее видна на примере многих городов, которые в полном
цвете погибали от роскоши и через невоздержность теряли все, что приобретали
раньше своей доблестью. Нам следует предохранить себя от таких случайностей,
и так как от судьбы нельзя оградиться никакой стеной, то укрепимся внутри себя.
Если внутри полная безопасность, то человека можно осадить, но нельзя его взять.
Хочешь знать, в чем состоят эти внутренние укрепления? В том, чтобы не
огорчаться ничем, что бы ни случилось с нами, и знать, что все, что, по-видимому,
доставляет нам страдание, необходимо для поддержания мирового порядка и является
следствием общемирового хода вещей, в том, чтобы согласовать свои желания с
желаниями божества и считать своей заслугой свою непобедимость, а все бедствия
ниже себя, и в том, чтобы с помощью разума, который сильнее всего, возвышаться
над несчастьями, горем и обидами. Люби разум! Любовь к нему укрепит тебя против
самых тяжелых испытаний. Любовь к детенышам бросает диких зверей на
подставленные им рогатины, а необдуманная ярость делает их неукротимыми. Желание
славы заставляет молодые умы презирать и железо, и огонь, а сама тень доблести
ведет иных на добровольную смерть. Насколько выше всех этих побуждений разум,
насколько прочнее их, настолько вернее проведет он через самый страх и опасности.
«Но, – возразят нам, – вы ничего не добьетесь тем, что будете считать за
благо только то, что праведно; это убеждение не даст вам спокойствия и защиты
против судьбы. Ведь не можете же вы не признать в числе благ хороших детей,
пользующуюся благоденствием родину и добрых родителей, а вы не будете в состоянии
равнодушно смотреть на их бедствия. Вас огорчит и завоевание отечества, и смерть
ваших детей, и рабство родителей».
Я изложу сначала то, что обыкновенно возражают на это стоики, а затем
прибавлю несколько своих собственных соображений.
В несколько особых условиях находятся такие вещи, с потерею которых на их
место приходит нечто неприятное. Так, с утратою здоровья наступает болезнь. Если
отнять зрение, то вместо него мы получаем слепоту. Если у нас будут разбиты
колени, то не столько будем мы страдать от уменьшения быстроты, сколько от
сменившей ее слабости. Но такой опасности нет в тех предметах, которые мы
перечислили выше. В самом деле, если я утрачу друга, я не буду терпеть из-за
этого вероломства, и если я потеряю хороших детей, их места не займут дурные.
Кроме того, тут дело идет не об утрате самих детей или друга, но только об утрате
их тел. Благо же теряется только одним путем – если обращается во зло, а самая
природа блага не допустит его до этого, потому что всякая добродетель и всякий
акт добродетели остаются неизменными. Наконец, если даже и погибнут друзья и
хорошие, отвечающие желаниям отца дети, то есть нечто, что заменит их, а именно:
их заменит то самое, что делало их хорошими, – добродетель. Она не терпит
пустоты, охватывает всю душу, устраняет всякую тоску и сама удовлетворяет себя:
ибо она сама по себе источник и причина всякого блага. Так, не беда, если ручей
прерывается или уходит в землю, лишь бы был чист ключ, из которого он вытекает.
Ведь жизнь будет как при жизни, так и по смерти детей одинаково праведна,
одинаково благоразумна, одинаково справедлива, а следовательно, и одинаково
хороша. Присутствие друга не делает нас умнее, а отсутствие не делает тупее,
и, следовательно, первое не делает нас счастливее, а второе несчастнее. Лишь
бы оставалась невредима добродетель, всякая другая утрата остается
нечувствительна.
Так что же? Окружающие нас друзья и дети не делают нас счастливее? Почему
бы и не так! Ведь высшее благо ничем не может быть уменьшено или увеличено. Оно
остается само по себе, что бы ни делала с нами судьба. Выдастся ли на нашу долю
36
долгая старость или безвременная кончина – мера высшего блага одинакова, хотя
возраст различен. Начертишь ты большой круг или маленький, различно будет
пространство – не форма. Оставь один из них надолго, другой же сотри и засыпь
песком; все-таки форма их была одинакова. Что праведно, того нельзя измерить
ни величиной, ни числом, ни временем. Того нельзя ни продолжить, ни сократить.
Сократи сто лет праведной жизни в какой хочешь короткий промежуток времени, хоть
в один день: она останется одинаково праведна. Широко ли разливается
добродетель, управляет ли она царствами, городами, странами, устанавливает ли
законы, собирает ли друзей, проявляется ли в отношении близких и детей, или
сжимается в тесном круге бедности, ссылки, одиночества – она одна и та же. Она
не уменьшается при переходе от высокого общественного положения к частной жизни,
при смещении с царского престола в унижение, при перемене видной и славной жизни
на тесноту дома или угла. Она одинаково велика, если даже, отовсюду изгнанная,
замыкается в самой себе. Ибо праведник всегда одинаково велик и возвышен душой,
одинаково благоразумен и неуклонно справедлив, а следовательно, и одинаково
блажен, потому что счастье всегда живет в нашем разуме и всегда величественно,
прочно и спокойно, так как основано на познании божеского и человеческого.
Перейду теперь к тому, что я хотел прибавить от себя.
Мудрец не печалится по утрате своих детей и близких, потому что переносит
их кончину в том же настроении, с каким ожидает своей. Он столько же скорбит
о первой, сколько боится последней, ибо добродетель должна быть гармонична; все
дела ее согласуются с нею, да, Луцилий мой, а эта гармония исчезла бы, если бы
душа, которая должна быть возвышена, поддавалась печали и тоске. Всякий страх,
беспокойство и отчаяние несовместны с праведностью, ибо праведность влечет за
собою спокойствие, бодрость, бесстрашие, готовность на бой. «Но разве праведный
не может испытывать ничего подобного волнению? Разве он не способен меняться
в лице, краснеть, бледнеть, испытывать нервную дрожь и другие подобные этим
изменения, происходящие помимо нашей воли, вследствие неожиданного напора
ощущений?» Быть может, и да. Никакое бедствие не может поколебать его ума. Все,
что мудрец делает, он делает отважно и обдуманно. Только глупец небрежен и
рассеян и дает телу следовать одной наклонности, а душе другой, и рассеивается
между различными побуждениями: раз испытав презрение за те поступки, от которых
глупец ожидал славы, он теряет охоту приниматься и за действительно хорошие
дела.

Хочешь знать, что заставляет людей жаждать будущего? То, что никто
не принадлежит себе в настоящем

Если люди боятся чего-либо, они начинают мучиться от одного ожидания и


страдают вперед уже от страха. Как болезням предшествуют их признаки:
раздражительность, вялость, усталость без всякой причины, сонливость и озноб,
пробегающий по членам, так слабый ум страдает гораздо ранее, чем наступают
несчастья. Он предыспытывает их и раньше времени падает духом. А между тем что
может быть безумнее, чем бояться за будущее и не только не избавлять себя от
мучений, но звать и приближать к себе бедствия ранее их наступления? Если нельзя
их избежать, не лучше ли отложить их? Вот доказательство того, как нелепо
страдать за будущее. Предположи, что кто-нибудь узнал, что через пятьдесят лет
его казнят. Он, конечно, не будет страдать от этого, если только не будет
переноситься мыслию за этот промежуток времени и тем не заставит себя страдать
от того, что случится спустя столько времени. То же бывает, когда старые и забытые
печали омрачают болезненный дух, охотно отыскивающий для себя причины скорби.
И того, что прошло, и того, что еще не наступило, теперь нет. Ни того ни другого
мы не чувствуем, а помимо чувства нет страдания.

Письмо LXXVII. О малоценности жизни


37

Сегодня прибыли к нам александрийские корабли, которые посылаются вперед


с известием о приближении идущего за ними флота. Это были так называемые
курьерские корабли. Вся Кампания радовалась при виде их. На набережной
в Путеолах стояла толпа народа, узнававшая александрийские корабли среди общей
массы других кораблей по роду их парусов. Ибо только на этих кораблях распускают
верхний парус. Известно, что наиболее увеличивает скорость корабля верхняя часть
парусов. С помощью их корабль движется всего скорее. Итак, как только ветер
начинает крепчать и становится сильнее, чем нужно, верхние паруса убираются;
нижний ветер уже гораздо слабее. Поэтому все другие корабли, миновав Капрею и
ту гору, с бурной вершины которой на море смотрит Паллада, оставляют одни нижние
паруса. Верхние же составляют отличительное свойство александрийских кораблей.
Смотря на суетливость, с которою все спешили на берег, я почувствовал
некоторое удовлетворение от своей беспечности, благодаря которой я не спешил
узнать и ожидаемых мною писем, в каком положении были мои дела, и вообще, что
в них заключалось. С некоторых пор ничто уже не может мне ни повредить, ни
принести выгоды. Так должен был бы я думать, даже если б и не был стар; теперь
же такой образ мыслей тем приличнее, что во всяком случае у меня более путевых
запасов, чем остающегося пути, в особенности если принять во внимание, что я
вступил уже в такой путь, который кончить не представляется необходимым.
Путешествие нельзя считать совершенным, если остановишься посредине пути или
не дойдя до места назначения; жизнь же, если только она праведна, – совершенна,
и когда бы ее ни кончить, лишь бы хорошо кончить, она будет завершена. Часто
же приходится кончать ее насильственным образом, и притом даже не по очень важным
причинам: не очень ведь важны и те причины, которые побуждают нас жить.
Туллий Марцеллин, которого и ты хорошо знал, был в молодости спокойного
нрава, но скоро состарился и, когда заболел болезнью хотя излечимою, но
продолжительной, тягостной и сильно стеснявшей его, стал подумывать о смерти.
Он созвал на совет многих из своих друзей; все они или отказывались дать совет
по природной робости, или из лести и угодливости старались в своих советах
угадать, что было бы приятно тому, кто спрашивал их. Тогда один стоик, прекрасный
человек, и даже – отдадим ему должное – муж храбрый и строгих правил, посоветовал
Марцеллину следующее и, как мне кажется, наилучшее:
«Не думай долго, о Марцеллин, – сказал этот стоик, – как будто ты
размышляешь над очень важною вещью. В жизни нет ничего чрезвычайного. Все рабы
твои живут, живут и животные. Напротив того, великая вещь – умереть праведно,
разумно и мужественно. Подумай только, сколько времени делаешь ты все одно и
то же: ешь, спишь, развлекаешься. Вся жизнь твоя проходит в этом узком круге.
Желать смерти можно не только из благоразумия, храбрости или от несчастья, но
и от скуки».
Марцеллину, собственно, был нужен не совет, а только поощрение. Но рабы не
хотели ему повиноваться. Тогда стоик успокоил их и сказал, что им предстояла
бы опасность преследования только в том случае, если б было неизвестно,
добровольно ли умер их господин. В настоящем же случае мешать господину умереть
так же предосудительно, как убить его. Затем и самому Марцеллину он напомнил,
что было бы великодушно, подобно тому как после пира остатки раздают прислуге,
так и при окончании жизни дать кое-что тем, которые прислуживали ему всю жизнь.
Марцеллин был человек сговорчивый и щедрый даже в тех случаях, когда дело шло
о его имуществе, поэтому он раздал небольшие суммы денег своим плачущим рабам
и этим их совершенно успокоил. Ему не понадобилось ни железа, ни крови; в течение
трех дней он ничего не ел и приказал поставить шатер в своей спальне. Там он
поставил ванну и подолгу сидел в ней, все подливая теплой воды, и таким образом
мало-помалу совершенно истощил свои силы, притом, как он сам говорил, не без
известного удовольствия, вроде того, какое производит легкое головокружение,
испытанное, вероятно, всеми нами, когда кажется, будто душа покидает тело.
38

Если хочешь свободы духа, должен быть бедным, или, по крайней мере,
похожим на бедного

Я рассказал эту историю не без цели. Ты узнаешь из нее, что кончина твоего
друга не была ни тяжела, ни печальна. Хотя он сам лишил себя жизни, однако
скончался весьма спокойно. Сверх того, эта история может быть и полезна тебе:
часто необходимость требует следовать таким примерам. Часто мы должны умереть,
а не хотим; умираем, и все-таки не хотим. Конечно, все знают, что когда-нибудь
придется умереть, однако когда наступает час смерти, прячутся от него, дрожат,
плачут. Но разве не нелепо плакать о том, что не жил тысячей лет раньше? И
одинаково нелепо плакать о том, что не будешь жить спустя тысячу лет. Ведь это
одно и то же. Не был и не будешь. И то, что было раньше нас, и то, что будет
позже, одинаково не наше. Твое существование ограничено одним мигом, и если бы
ты мог его продлить, до каких пор продлил бы ты его? К чему слезы? К чему печаль?
Все напрасно.
О, не надейся молитвой смягчить судеб непреклонность!
Судьба непреклонна, неизменна и основана на предвечной необходимости. Ты
идешь туда, куда и все идет. Что тут для тебя нового? В этом законе ты рожден.
То же испытали и твой отец, и твоя мать, и твои предки, и все, кто жили до тебя,
и все, кто будут жить после тебя. Неразрывная и никакими силами неизменимая цепь
оковала все творение и влечет его. Сколько мертвых последует за тобой! Сколько
пойдет их вместе! Тебе, может быть, будет легче, если с тобою умрут многие тысячи?
Так знай, что в тот самый миг, когда ты задумываешься над смертью, тысячи людей
и животных отдают свой дух самым различным образом. И разве ты сам не думал,
что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Всякий путь имеет свой конец.
Ты думаешь, что теперь я приведу тебе примеры из жизни великих людей? О нет,
я приведу тебе примеры детской доблести. Есть предание о мальчике-спартанце,
который, когда его взяли в плен, твердил на своем дорическом наречии: «Не буду
рабом!» – и сдержал свое слово. В первый же раз, как ему приказали исполнить
обязанности раба, и притом самые унизительные, а именно принести ночной горшок,
он разбил свою голову об стену. Так близка свобода и все-таки есть рабы! Не
предпочел ли бы ты, чтобы твой сын так умер, тому, чтобы он дожил до старости
благодаря унижениям? Так чего ж ты смущаешься, если мужественно умереть умеет
даже ребенок? Знай, что, если ты не хочешь, ты должен будешь умереть. Так сделай
своим то, что в чужой власти. Неужели у тебя не хватит духа сказать, как тот
отрок: не хочу быть рабом! Несчастный! Ведь ты раб людей, раб вещей, раб жизни,
потому что и жизнь, если нет храбрости умереть, – рабство.
И разве у тебя есть что-либо, что может удерживать тебя от смерти? Ведь ты
перепробовал все наслаждения, которые заставляют тебя медлить. Ни одно из них
не ново для тебя, всеми ты уже пресытился. Ты знаешь вкус вина и вкус меда; так
не все ли равно – сто или тысяча бутылок пройдут сквозь твое горло. Точно так
же ты отведал и устриц, и раков. Благодаря твоей роскоши на будущие годы для
тебя не осталось ничего неизведанного. И от этого-то ты не можешь оторваться?
Чего же еще тебе может быть жаль? Друзей и родины? Но разве ты их ценишь хотя
бы столько, чтобы ради них позднее поужинать? О, если б было в твоей власти,
ты погасил бы самое солнце! Ибо ты ничего не сделал достойного его света.
Сознайся, что ты медлишь смертью не потому, что тебе жаль курии, форума или даже
природы. Тебе жаль покинуть мясной рынок, на котором, однако, ты все уже
перепробовал. Ты боишься смерти: так отчего же презираешь ее среди своих
наслаждений? Ты хочешь жить: как будто ты знаешь жизнь! Ты боишься умереть! В
самом деле? А разве такая жизнь, как твоя, – не сама смерть? Однажды Цезарь,
проходя по Латинской улице, был остановлен одним из стражей – стариком с
огромной, до середины груди, бородой, который просил у него смерти. На это Цезарь
возразил ему: «Да разве ты живешь?» Вот какой ответ следовало бы давать тем,
39
кому смерть могла бы быть только благодеянием: ты боишься умереть? да разве ты
живешь?
«Но, – возразят мне, – мы хотим жить, потому что живем праведно: мы не хотим
бросать обязанности, которые налагает на нас жизнь, так как мы выполняем их
хорошо и искусно». Как? Вы не знаете, что одна из обязанностей, налагаемых
жизнию, состоит в смерти? К тому же, умирая, вы не оставите ни одного вашего
дела неисполненным: ведь число дел, которые вы должны выполнить, неопределенно.
Всякая жизнь коротка, если вдуматься в суть дела. Коротка жизнь даже Нестора
и Статилии, которая приказала написать на своем надгробном памятнике, что она
прожила девяносто девять лет. Как видишь, старушка расхвасталась своим
долголетием. Ее хвастовство стало бы совсем невыносимым, если б ей удалось
прожить все сто лет. Как басня, так и жизнь ценится не за длину, но за содержание.
Совершенно все равно, когда кончить ее. Кончай, когда угодно, лишь бы конец был
хорош.

Рабство всегда одно. Кто его раз возненавидел, будет свободен,


сколько бы у него ни было господ

Письмо LXXVIII. Не следует бояться болезней

Для меня тем неприятнее было узнать, что ты страдаешь частыми насморками
и лихорадками, обыкновенно следующими за долгими и ставшими хроническими
простудами, что я сам испытал в свое время эту болезнь. Сначала я не обращал
на нее особенного внимания: благодаря моей молодости мне не было особенно тяжело
переносить ее, и вообще я еще мог пренебрегать болезнями. Но, наконец, мне
пришлось слечь, так как катар довел меня до того, что я весь истаял и страшно
ослабел. Я даже стал подумывать о самоубийстве; но меня удержала мысль о том,
как я оставлю моего отца – старика, очень любившего меня. Я принял в соображение
не то, как бы прекрасно мог умереть я сам, но как бы он не горевал слишком по
моей кончине. Итак, я решил остаться жить. Иногда ведь и остаться жить бывает
мужественным поступком.
Я опишу тебе, чем я утешался в то время, но прибавлю, что эти утешения имели
для меня целебную силу. Хорошие утешения могут заменять иной раз лекарства, так
как то, что возбуждает дух, приносит пользу и телу. Итак, меня спасли тогда мои
научные занятия. Я обязан философии своим выздоровлением. Я обязан ей самою
жизнью, и это наименьшее, чем я ей обязан. Много содействовали моему
выздоровлению и мои друзья, которые облегчали меня своими утешениями,
посещениями, разговорами. О Луцилий, ничто так не восстанавливает силы больного,
как участие друзей. Ничто не устраняет в такой мере ожидания и страха смерти.
Я думал, что я не весь умру, если они переживут меня. Я думал, что я буду жить
тогда, если не с ними, то через них. Мне казалось, что я не испущу своего духа,
но передам его им. Все это поддержало во мне желание вылечиться и терпеливо
перенести все мучения. Ведь не станет тягостнее не иметь силы жить оттого, что
расположишься умереть.
Испытай эти лекарства и на себе. Врач тебе скажет, сколько времени ты должен
гулять, сколько заниматься. Он объяснит, что не следует предаваться бездействию,
к которому клонит болезнь, что надо стараться яснее читать вслух, упражняя таким
образом дыхание, пути которого и органы поражены болезнью. Врач посоветует тебе
кататься по морю, слегка укачивая свои внутренности. Врач предпишет тебе, что
есть, когда пить вино и когда не пить, чтобы оно не возбуждало и не обостряло
кашля. Я же пропишу тебе такое лекарство, которое поможет не только в настоящей
болезни, но и на всю жизнь. Не бойся смерти. Раз ты избежишь страха смерти, ничто
не будет для тебя тяжело.
Три вещи делают для нас тяжелою болезнь: страх смерти, страдания тела и
40
лишение удовольствий. О смерти я достаточно говорил уже раньше. Здесь же скажу
только, что страх смерти зависит не от болезни, но лежит в самой природе вещей.
Иногда даже болезнь отсрочивает смерть и является спасением для того, кто думал
умереть от нее. Ты умрешь не оттого, что ты болен, но оттого, что ты живешь.
Если ты и выздоровеешь, все-таки ты не избежишь смерти. Выздоровление избавит
тебя от болезни, а не от смерти.
Теперь рассмотрим присущее собственно болезни зло: болезнь сопряжена со
страданием. Но страдание делают выносимым промежутки между приступами боли.
Высшее напряжение боли влечет за собою смерть. Никто не может страдать и сильно,
и долго. Природа, в своей заботе о нас, устроила так, что боль бывает или
выносима, или коротка. Наиболее острая боль сосредоточивается в самых слабых
частях тела. Всего сильнее чувствуется она нервами, суставами и вообще всем,
что более хрупко. Но зато эти органы скоро немеют и теряют способность ощущать
боль, потому ли что жизненная сила, оживляющая и возбуждающая тело, встретив
препятствие в своем естественном пути и направленная иначе, слабеет, или потому
что влага, заключающаяся в нас, испортившись и не находя себе выхода,
застаивается и лишает чувствительности переполненные ею органы. Так подагра,
хирагра и всякая другая болезнь суставов и нервов затихает, когда окостенеют
те органы, которые страдали ею. Во всех таких болезнях мучителен лишь первый
приступ; с течением времени боль ослабевает, и, наконец, болезнь кончается
онемением. Так, зубная боль, глазные и ушные болезни и даже головная боль оттого
проявляются так остро, что развиваются на небольшом пространстве. Но зато, если
эти боли слишком сильны, они влекут за собою потерю сознания и сон. Итак, в самой
сильной боли мы имеем то утешение, что, если она становится слишком сильна, мы
совсем перестаем ее чувствовать. Истинная же причина того, что заставляет
страдать людей, не привыкших к перенесению боли, состоит в том, что они не
привыкли довольствоваться духовной стороной и слишком привержены к телу.
Напротив, мудрец отвлекает душу от тела и более занимается этой лучшей и
божественной частью себя. О теле же, жалком и хрупком, он заботится лишь
насколько это необходимо.

Все кончается, ничто не исчезает. И смерть, которой мы так боимся и


ненавидим, только видоизменяет жизнь, а не отнимает ее

«Но тяжело в болезни лишение обычных наслаждений: приходится воздерживаться


от пищи, жаждать, голодать». В первое время, действительно, такое воздержание
трудно, но затем, по мере того как мы устаем и слабеем, самое желание проходит.
Аппетит становится капризен, и то, что прежде нравилось, становится противным.
Умирают сами желания. А тогда уже совсем не трудно быть лишенным того, чего
перестаешь хотеть.
Прибавь еще и то, что всякая боль прекращается и не всегда возвращается
снова. Сверх того, можно уберечься от заболевания и даже бороться с самою
болезнью лекарствами. Всякая болезнь имеет предупредительные симптомы, особенно
же такая, припадки которой возвращаются по нескольку раз. Всякую болезнь можно
терпеливо переносить, если не бояться того, чем она угрожает в худшем случае.
Не увеличивай же сам своих страданий жалобами. Сама боль легка, если ее не
преувеличивает воображение. Напротив, если ты попробуешь успокоить себя и
скажешь: «Это ничего» или «Это еще можно терпеть; буду тверже; скоро пройдет»,
то ты сделаешь саму боль легче уже тем, что будешь так думать. Ведь все зависит
от нашего мнения: не только честолюбие, роскошь и скупость зависят от того, как
на что смотреть, но и болезнь зависит от нашего воображения. Всякий чувствует
себя настолько несчастным, насколько считает себя таким.
Не следует также жаловаться на прошлые болезни и повторять: «Никогда еще
не было так худо! Какие мучения, какие боли я перенес! Думали, что я и не встану.
Родные оплакивали меня; врачи отказывались лечить. Кажется, саму пытку легче
41
было бы вынести». Может быть, все это так и было, но ведь это прошло. Что за
удовольствие вспоминать о прошлых несчастьях и снова страдать оттого, что
когда-то испытал горе. К чему прибавлять к своим страданиям также и то, чего
не было, и лгать перед самим собою? Наконец, скорее приятно вспоминать, что
бедствие уже миновало: естественно радоваться концу страданий. Итак, избегай
страха будущих страданий и воспоминаний о прошлых. Последних уже нет, а первые
еще не наступили. Наконец, полезно в самых тяжелых обстоятельствах помнить, что
сладостно будет и это с течением времени вспомнить.
Итак, всеми силами борись с болезнью. Если сдашься, будешь побежден; если
же укрепишься – победишь.
Многие сами навлекают на себя обвал, которому следует противостоять. Если
ты поддашься тому, что бременит, угрожает, нависает, оно хуже обрушится на тебя;
напротив, если ты противостоишь и захочешь сопротивляться, то ты устранишь этим
опасность. Сколько ударов по лицу и по всему телу получают атлеты! Однако они
переносят все эти мучения из желания славы и терпят их не столько потому, что
сражаются, сколько для того, чтобы сражаться. Самое их ремесло – мука. Тем более
должны мы побеждать всякое страдание, что наградою нашею будет не венок, не лавр,
не глашатай, водворяющий тишину перед чтением похвального слова в нашу честь,
но добродетель, стойкость духа и мир, приобретаемый раз навсегда, коль скоро
мы победили судьбу.
«Но мне больно». Ну что же? А разве не будет больно, если ты будешь переносить
страдания малодушно? Насколько враг опаснее для бегущих, настолько всякая
неудача вредоноснее для того, кто теряет мужество. «Но мне тяжело». Так что же?
Разве мы для того сильны, чтобы нам все было легко? Что предпочтешь ты: чтобы
болезнь была долгая или чтобы она была острая, но зато короткая? Если она будет
долгая, в ней будут периоды отдыха; раз течение болезни продолжительно,
очевидно, она будет то усиливаться, то ослабевать. Болезнь же короткая и острая
ведет к одному из двух: или к выздоровлению, или к смерти. А не все ли равно,
чего не будет, болезни или самого больного? В обоих случаях страданию конец.
Полезно также занимать свой ум посторонними размышлениями и стараться не
думать о болезни: припоминай, что было в твоей жизни хорошего и славного.
Обращайся к лучшей части своего существа. Вспоминай о том, что тебе доставляло
удовольствие. Тут на память придут и примеры мужественного перенесения боли:
тот мужественный человек, который продолжал читать в то время, как ему вырезали
опухоль, и другой, который улыбался в то время, когда раздраженные этой самой
улыбкой палачи изощряли над ним свою жестокость. Неужели же ты не способен силой
рассудка победить ту боль, которую можно было победить смехом? Как бы ни был
силен твой насморк и как бы ни терзал твою грудь постоянный кашель, как бы ни
трясла тебя лихорадка и ни мучила жажда, как бы ни сводила судорога твоих
суставов, все-таки огонь, застенок и растравление едва заживающих ран
раскаленным железом – мучительнее, и однако тот, кого так пытали, не стонал;
мало того – не отвечал, смеялся, и притом от души. Ты тоже мог бы после этого
смеяться над болезнью.
Но скажут – болезнь не дает ничего делать; приходится из-за нее бросать все
дела. О, нет! Болезнь завладевает только телом, а не душой. Конечно, скороход,
заболев, перестает владеть ногами, башмачник и всякий другой ремесленник
лишается рук, но если приходится пускать в ход умственные способности, то можно
размышлять, учить, слушать, учиться, спрашивать, вспоминать… Чего же еще?
Неужели ты будешь думать, что ничего нельзя делать больному? Ты должен доказать,
что болезнь можно если не победить, то хотя бы переносить. Поверь мне,
добродетель может жить хотя бы на одре болезни. Не только оружие и военная служба
дают случаи выказать бодрость духа и презрение к опасностям; и в мирных одеждах
храбрый муж может выказать свою доблесть. У тебя есть дело – борись с болезнью.
Если ничто тебя не расстроит и не смутит, ты явишь собою прекрасный пример
доблести. О, какой богатый источник был бы для славы, если бы нас можно было
42
видеть во время болезни! Смотри же сам на себя и восхищайся собою.
Есть два вида наслаждений – телесные, которым болезнь мешает, хотя не
исключает их и даже в иных случаях возбуждает: так, при жажде приятнее пить,
при голоде приятнее есть, и вообще все, что нам достается после известного
воздержания, ценится нами больше. Духовные же радости, которые и лучше, и прочнее
телесных, не возбраняются больному никакими врачами. А между тем кто предается
этим наслаждениям и хорошо понимает их, тот презирает все чувственные.
«О, несчастный больной!» Но почему? Потому что ему нельзя прибавлять лед
в вино? Потому что он не может обновлять свежесть своего напитка, приготовленного
в глубокой чаше, прибавляя новые куски льда? Потому что за его столом не подают
лукринских устриц? Потому что за его ужином не бывает толпы поваров, приносящих
к столу самые вертела с жарким? Ибо таково изобретение роскоши, что, для того
чтобы не простывало блюдо и не казалось недостаточно горячим для загрубелого
уже языка, на ужин тащат самую кухню. О, несчастный больной! Он должен есть не
больше, чем может переварить. Перед его глазами не будет лежать дикий вепрь,
которого отнесут потом обратно, как недостаточно вкусное мясо, и не будут
наложены груды птичьего филея (ибо лакомкам тошно уже смотреть на целую птицу).
Но что в этом ужасного? Поужинаешь, как подобает больному, чтобы затем снова
ужинать, как здоровый.

Ни дети, ни сумасшедшие не боятся смерти; тем постыднее, что разум


не может постигнуть ее безвредности, когда она очевидна даже для глупости

Но если мы перестанем бояться смерти, то не трудно будет перенести и все


это – невкусную похлебку, тепловатую воду и все остальное, что кажется
невыносимым неженкам, утопающим в роскоши и больным не столько телом, сколько
духом. Но мы перестанем бояться смерти, если познаем, что все, и хорошее, и
дурное, имеет свой конец; тогда у нас не будет ни отвращения к жизни, ни боязни
смерти. Ибо кто способен созерцать все великое, божественное разнообразие
природы, тот не может пресытиться жизнью. Возненавидеть жизнь можно только
вследствие апатии и лени. Исследователю природы вещей никогда не будет скучно
узнавать истину: только ложь надоедает. Напротив, если придет смерть, то, будет
ли она безвременная или наступит в обычное для себя время, – плоды жизни уже
собраны. Природа будет познана, по крайней мере в большей своей части.
Праведность не увеличится от долголетия. Но всякая жизнь коротка для тех, кто
мерит ее количеством суетных и потому бесконечно малых наслаждений.
Поддерживай же в себе силы такими размышлениями и пока чтением моих писем.
Но наступит время, когда мы с тобою свидимся. И сколько бы времени мы ни пробыли
вместе, умение им пользоваться сделает его длинным. Ибо, как говорит Посидоний,
один день для образованных людей значит больше, чем длиннейшая жизнь для невежды.
Помни же и держись следующего: не падай духом в несчастьях, не доверяй радостям
и всякую возможную угрозу судьбы представляй себе уже осуществившейся. То, чего
давно ожидаешь, бывает легче перенести.

Письмо LXXX. О преимуществах бедности

Сегодня я пользуюсь покоем и свободой не столько благодаря самому себе,


сколько благодаря театру, на котором идет сферомахия, привлекшая к себе всех
докучливых посетителей. Никто ко мне не врывается, никто не мешает моим
размышлениям, которые, вследствие самой уверенности в ненарушимости их,
развиваются смелее. У дверей моих не раздается постоянного стука; занавес в моем
кабинете не раздвигается поминутно, и я могу идти один, что весьма необходимо
для того, кто хочет идти сам по себе и следовать по своему пути, так как хотя
я иду по дороге, проложенной раньше меня, однако я позволяю себе и самому находить
нечто свое, изменяя и отбрасывая кое-что из того, что достигнуто моими
43
предшественниками: я соглашаюсь с ними, но не покоряюсь им раболепно.
Однако я преждевременно выразил уверенность в тишине и уединении без помехи:
с ристалища уже доносятся до меня громкие крики, которые хотя и не развлекают
меня, однако переносят к самому месту состязания. И подумать только, сколь многие
занимаются телесными упражнениями и как мало занимающихся духовными! Какое
стечение народа бывает на представлениях и игрищах и какое уединение
господствует вокруг храма науки! И как тупы и неразвиты бывают те, руки и плечи
которых приводят толпу в восторг!
Поневоле приходит мысль, что если тело путем постоянных упражнений можно
довести до того, что оно легко переносит и удары в боях, и ушибы от швыряемых
противниками камней и может целые дни подвергаться раскаленным лучам солнца,
среди удушливой пыли, нередко обливаясь своею кровью, то не гораздо ли легче
закалить свой дух, достигнуть того, чтобы он бестрепетно переносил удары судьбы
и, даже поверженный в прах и опрокинутый, снова бодро восставал? Ведь для того
чтобы иметь здоровое тело, нужно очень многое; душа же растет сама по себе, сама
себя питает и развивает. Телу нужна обильная пища, вкусные напитки, умащения
елеем, наконец, продолжительная подготовка; добродетели же можно достигнуть без
всяких трудов и издержек. Все, что необходимо для того, чтобы стать
добродетельным, у тебя уже есть. Ибо для того чтобы быть добродетельным,
достаточно только хотеть этого. А чего же еще хотеть, как не того, чтобы избегнуть
рабства, гнетущего всех нас? Самые низкие рабы, рожденные в рабстве, и
те всячески стараются выйти из него. За свою свободу они рады отдать последние
сбережения свои, которые они сделали путем всевозможных лишений. Так неужели
же ты, мнящий себя свободнорожденным, не захочешь купить свободы по какой бы
то ни было цене? Что смотришь на свой сундук? За деньги ее не купишь. Ведь та
свобода, которая приобретается путем внесения в цензорские списки, только звук
пустой, и ее одинаково нет ни у того, кто купил ее, ни у того, кто продал.
Истинное благо свободы ты только сам можешь дать себе – так и требуй ее лишь
у самого себя.

Благородным делает человека только дух, способный в любых


обстоятельствах возвыситься над судьбой

Прежде всего освободись от страха смерти. Он налагает на нас первое ярмо.


Затем от страха бедности. Если хочешь убедиться, что в бедности нет ничего
ужасного, посмотри на выражение лица у богача и у бедного. Бедный улыбается чаще
и искреннее. В глубине его сердца не гнездится никакое беспокойство, а если и
являются какие-либо заботы, они проходят мимо, как легкое облако. Те же, кого
считают счастливыми, веселы лишь по виду: их радость омрачена внутренней горечью
и печалью, и им тем тяжелее, что они не могут откровенно признаться в своих
несчастьях, но должны, нося в сердце мучительную тоску, играть роль счастливцев.
Я не умею лучше выразить ту драму человеческой жизни, в которой мы все более
или менее скверно играем наши роли, как сравнением нас с тем надутым и напыщенным
театральным царем, который, гордо задрав голову, произносит:

Я царь Аргоса, Пелопса наследник,


И вся страна, меж морем Ионийским
И Геллеспонтом, мне подвластна.

А на самом деле этот царь Аргоса – раб, получающий жалованье: пять мер хлеба
и пять динариев. И он, гордо и властно и кичась сознанием своих сил, произносит:

О Менелай, приди в себя, успокойся,


Иль от руки моей умрешь… –
44
Получит поденную плату и пойдет спать в жалкой конуре.
То же надо сказать о тех неженках, которых носят в носилках, поднимая выше
голов толпящегося вокруг них народа. Их счастье только маска. Сорви ее – и они
покажутся тебе жалкими. Покупая коня, ты прикажешь продавцу снять попону, чтобы
под нею не был утаен какой-либо физический недостаток. Точно так же не купишь
ты и раба, тело которого скрыто под одеждами: если торговец невольниками и
скрывает под украшениями то, что в рабе может не нравиться, то сами украшения
кажутся подозрительными, и если ты увидишь повязку на колене или на локте, ты
прикажешь снять ее и показать голое тело. Потом, если ты захочешь оценить и
узнать, что представляет собой какой-нибудь скифский или сарматский царь, ты
обратишь внимание не на пышную корону его, а на то, что под нею, – и сколько
дурного увидишь ты там! Но что говорить о других. Если хочешь оценить самого
себя, ты не должен принимать в расчет ни денег, ни дома, ни звания. Загляни внутрь
себя. До тех же пор ты знаешь, каков ты, лишь с чужих слов.

Письмо LXXXIV. О собирании книжной мудрости

Мои поездки, встряхивающие время от времени мою апатию, кажутся мне


полезными как для моего здоровья, так и для занятий. Почему полезны они для
здоровья – это очевидно: мое пристрастие к научным занятиям заставляет меня
пренебрегать телесными упражнениями; во время же моих поездок я занимаюсь
другими вещами. Но поездки эти полезны и для научных занятий. Я не перестаю
читать в дороге. Ибо читать, по-моему, необходимо, во-первых, для того, чтобы
не довольствоваться одним собою; во-вторых, чтобы, узнав, какими вопросами
занимались другие писатели, я мог судить как о том, что уже исследовано, так
и о том, что остается исследовать. Чтение питает ум, и восстановление сил
утомленного занятиями ума достигается путем чтения. Не следует только писать
или только читать. Занимаясь исключительно писанием, мы истощим свои силы;
занимаясь одним чтением, мы можем рассеять свой ум. Надо попеременно заниматься
то тем, то другим и уравновешивать одно другим так, чтобы из того, что мы
заимствовали путем чтения, письмо создавало нечто целое. Мы должны подражать
пчелам, которые летают с цветка на цветок, выбирая наиболее медоносные, и затем
все, что они соберут во время полета, распределяют по сотам и, как говорит
Вергилий:

Мед душистый собравши,


Нектаром сладким ячейки сот наполняют…

Недостаточно выяснено, просто ли собирают пчелы цветочный сок, который уже


и есть сам по себе мед, или же они обращают в мед собранный ими материал,
примешивая к нему особую, присущую пчелам жидкость. Ибо одни думают, что пчелы
обладают искусством не приготовления меда, но только его собирания. Говорят,
что в Индии находят мед прямо на листьях местной породы тростника и что мед этот
состоит или из росы, присущей тамошним небесам, или из густого и сладкого сока
самого тростника. Предполагают, что и наши растения обладают такими же
свойствами, хотя и менее ясно выраженными. Их-то и разыскивает и открывает
насекомое, обладающее прирожденными к тому способностями. Другие, напротив,
думают, что мед образуется путем особого приготовления и перемешивания тех
соков, которые почерпаются пчелою из самых нежных зеленых и цветочных частей
растения, причем дело не обходится без особого рода фермента, с помощью которого
различные элементы превращаются в однородную массу.
Но я уклонился в сторону. Словом, мы должны подражать пчелам и, подобно им,
все заимствованное нами путем чтения различных авторов распределять по отделам.
Ибо когда разнородные материалы разделены, они лучше запоминаются. Затем
стараниями и способностью нашего разума мы должны слить в одно целое различные
45
материалы, так, чтобы хотя и ясно было, откуда что взято, но вместе было очевидно,
что это не то, что взято. Так в нашем теле поступает без нашего ведома сама
природа. Пища, которую мы приняли, пока сохраняет присущую ей форму и в твердом
виде лежит в желудке, обременяет его; когда же она изменится под влиянием
желудочных соков, то обратится в кровь и мускулы. Так точно и духовная пища,
которую мы приняли, не должна оставаться неусвоенной, чтобы не быть чуждой нам.
Переварим ее, иначе она будет только обременять память, не обогащая ума.
Согласимся вполне убежденно с чужими мнениями и тем самым сделаем их своими,
и из многих отрывков создадим нечто единое, подобно тому, как из различных
слагаемых путем сложения в результате получается одно число. То же должен делать
и наш разум: пусть он скроет все, что служит ему материалом, и выставляет напоказ
лишь то, что он создаст из этого материала. Если же в тебе и отразится сходство
с тем писателем, восхищение которым было особенно сильно, то лучше быть похожим
на него, как сын похож на отца, чем, как бывает, похож портрет, ибо портрет
все-таки вещь мертвая.

Мудрец ничего не делает против своей воли. Он избегает принуждения


тем, что сам желает того, к чему принуждает его необходимость

«Итак, что же? Надо ли стараться, чтобы нельзя было заметить, чьему слогу
подражаешь, чьему изложению, чьим мнениям?» Я думаю, что часто этого нельзя
узнать само по себе, так как талант, по какому бы образцу ни создавал свой труд,
налагает печать своего ума, и все заимствованные им мысли сливаются в одно целое.
Так, в хоре, хотя он и состоит из многих голосов, однако в целом получается один
звук, а между тем там звучат и высокие, и низкие, и средние тона; мужчины
перемешаны с женщинами и к человеческим голосам присоединяются звуки флейт. Но
все отдельные голоса скрыты, и слышен только один общий. И это в хоре, известном
еще древним. В наших же хорах певцов больше, чем в древности было зрителей в
театре. И, однако, когда все проходы театра заполнены поющими, почетные места
окружены медными инструментами, а на авансцене звучат флейты и другие
всевозможные инструменты, из этих различных звуков образуется стройный концерт.
Подобен ему должен быть и наш разум. Он должен хранить в себе многие способности,
многие знания, опыт многих веков, но все это должно составлять одно целое.
«Но как этого достигнуть?» Внимательными занятиями и постоянным
сообразованием наших поступков с требованиями разума. Если ты захочешь
руководствоваться его советами, он скажет тебе: брось все, к чему стремится
толпа. Брось богатства – они или причина опасностей, или бремя для владеющих
ими. Откажись от страстей, как телесных, так и духовных: они изнеживают и
истощают. Оставь честолюбие: это вещь пустая, суетная, неверная, не имеющая
пределов, тревожащаяся тем, что кто-нибудь следует позади нас или идет впереди.
Честолюбие страдает от зависти и притом двояко, а ведь равно несчастны и тот,
кому завидуют, и тот, кто завидует.
Взгляни на дома богатых. Какая толпа спорит у их порога за честь первым
приветствовать с добрым утром. Сколько унижений надо претерпеть только для того,
чтобы войти в такой дом, а когда войдешь, их еще больше. Беги же от порогов этих
богачей и их приемных с высокими колоннами. Там ты не только будешь стоять на
крутизне, но притом на скользкой крутизне. Итак, беги отсюда к мудрости и вкушай
от успокоительнейших и вместе совершеннейших даров ее. То, что люди считают
значительным, в сущности ничтожно и выдается лишь по сравнению с еще более
ничтожными вещами, а между тем достигнуть этого можно только с большими трудами
и опасностями. Тернист путь, ведущий в обиталище славы. Достигнуть же той
вершины, до которой бессильна подняться сама судьба и с которой все, что
считается людьми высоким, будет под твоими ногами, можно по совершенно ровному
пути.
46
Письмо LXXXVIII. О значении свободных искусств

Ты хочешь знать, что я думаю о свободных профессиях. Я нисколько не уважаю


и отнюдь не считаю хорошим ничего, что делается для денег. Эти продажные
профессии полезны только до тех пор, пока служат для упражнения ума, но
не поглощают его целиком. Ими следует заниматься только тогда, когда ум еще не
способен ни на что большее. На них следует пробовать свои силы, но не посвящать
им себя вполне. Называют их свободными профессиями, очевидно, потому, что они
достойны свободного человека. Однако истинно свободным может считаться только
одно занятие, делающее нас свободными, а именно возвышенное, чистое, высокое
занятие философией. Все остальное ничтожно и мелко. Да и можно ли считать хорошею
ту профессию, которой занимаются гнуснейшие и ничтожнейшие люди? Не учиться нам
следует такому делу, а разучиваться.
Иные ставят вопрос, могут ли свободные художества сделать человека хорошим?
Они даже не обещают этого и не ставят себе таких целей. Грамматики занимаются
наукою о правилах речи, или, если понимают свой предмет шире – о правилах прозы,
или, наконец, в самом широком объеме своего предмета, также и стихов. Очевидно,
ни один из этих трех предметов не ведет к добродетели. Конечно, ни наука о слогах
и словообразовании, ни содержание исторических басен или законы стихосложения
не могут устранить страх, укротить волнение и обуздать страсти. То же можно
сказать о геометрии и музыке: в них нет ничего такого, что бы заставило перестать
бояться и желать. А между тем тому, кто не умеет этого, ни к чему все остальное.
Итак, всегда надо обращать внимание на то, учит ли учитель добродетели или нет;
и если он не учит ей, его наука не дает ничего, если он учит добродетели, он
– философ. Хочешь ли убедиться в том, до какой степени далеки учителя свободных
художеств от обучения добродетели? Обрати внимание хотя бы на то, до какой
степени не схожи между собою их уроки; а между тем должно бы существовать
сходство между лицами, учащими одному и тому же. Если они, например, учат, что
Гомер был философом, то при помощи своих доказательств они отрицают это. В самом
деле, то уверяют они, что он был стоиком и учил, что выше всего добродетель,
что следует умерщвлять страсти и не отказываться от праведной жизни даже ценою
бессмертия, то выставляют они Гомера эпикурейцем, прославляющим мирное
состояние общества, проводящего жизнь среди пиров и пения, то перипатетиком,
учащим о различных родах блага, то академиком (скептиком), отрицающим
достоверность всего. Очевидно, что ничего из этого нет в том, кому приписывается
все это сразу. Ибо одно исключает другое. Но допустим даже, что Гомер был
философом. Очевидно, он стал им ранее, чем писал стихи; итак, будем лучше учиться
тому, что сделало мудрым Гомера.

Старайся все делать по доброй воле. То, что кажется вынужденной


необходимостью для сопротивляющегося, не будет таким для желающего

Мне кажется совершенно неинтересным исследовать, кто был старше, Гомер или
Гесиод, отчего так скоро состарилась Гекуба, хотя она была моложе Елены, или
определять возраст Патрокла и Ахилла. Неужели полезнее изучать, где блуждал
Одиссей, чем заботиться о том, чтобы не заблуждаться самому? Грамматики не
ленятся исследовать вопрос, где скитался Одиссей, между Италией и Сицилией или
за пределами известного нам мира, ибо, казалось бы, нельзя блуждать так долго
в столь тесном пространстве. А между тем нас самих ежедневно носят душевные бури,
а наша немощь повергает нас во все беды, испытанные Одиссеем. Тут нет недостатка
ни в чудовищах, устрашающих взор, ни во врагах. В наших блужданиях тоже есть
чудовища, упивающиеся человеческою кровью и поющие коварные льстивые речи; есть
и кораблекрушения, и все разнообразие бедствий. Итак, научи меня лучше, как
любить родину, жену, отца, как приплыть к далекому берегу спасения, хотя бы
претерпев крушение. К чему разбирать вопрос, нарушила Пенелопа супружескую
47
верность или сдержала свое слово, или, наконец, подозревала, что тот, кого она
видела, и есть Одиссей, еще раньше, чем узнала это? Научи меня лучше, что такое
целомудрие и как велико благо, заключающееся в нем, и должно ли оно
ограничиваться телом, или также следует соблюдать его и в помыслах.
Перехожу к музыке. Ты учишь меня сочетанию высоких и низких тонов, тому,
как получается гармония двух струн, издающих разные тона. Научи меня лучше, как
добиться гармонии в моей душе, как уничтожить разногласие в моих мыслях. Ты
перечисляешь мне минорные тона, научи лучше, как не жаловаться среди несчастий.
Геометрия научает мерить землю, но из нее нельзя узнать, как отмерить
столько, сколько достаточно для человека. Арифметика учит считать, приучая сами
пальцы к скупости, но из нее не узнаешь, как несущественны, как суетны всякие
счеты, как мало счастлив тот, для оценки имущества которого нужен труд очень
многих счетчиков, как много у него лишнего и как бы стал он несчастен, если б
его самого заставили сосчитать его имущество. Какую пользу принесет мне умение
делить поле на участки, если я не умею делиться с братом? Что пользы в искусстве
отмерять югеры с точностью до десяти футов, если властолюбивый сосед,
старающийся оттянуть у меня в свою пользу какой-нибудь клочок земли, является
источником огорчений? Геометрия учит, как не терять ни фута своей земли, а
я хотел бы научиться искусству оставаться веселым, лишившись даже всего
имущества.
«Но ведь обидно, когда прогонят с земли, принадлежавшей отцу и деду». Но
знаешь ли ты, кому принадлежала эта земля раньше, чем твоему деду? Можешь ли
ты назвать мне, я не говорю уже человека, но даже народ, который жил на ней?
Ты не владелец своей земли, а только арендатор. «Как арендатор? чей арендатор?»
Да хотя бы, если все будет благополучно, твоего наследника. Юристы говорят, что
нельзя считать собственностью то, что принадлежит всему обществу. Но то, что
у тебя, то, что ты считаешь своим, – общественное имущество, и притом такого
обширного общества, как весь человеческий род. О, восхитительное искусство! С
твоей помощью можно мерить площадь круга, выражать в квадратных метрах площадь
любой формы; ты знаешь расстояние между звездами: все ты измерил и исчислил.
Но если ты поистине искусен в своем деле, измерь душу человека. Скажи, как велика
она или как ничтожна? Ты знаешь, что такое прямая линия, но что толку в этом,
если ты не знаешь, что такое прямая жизнь?
Перехожу к тому, кто хвалится астрономическими знаниями, кто знает,

…Где замыкает свой путь звезда ледяная Сатурна,


И по каким путям блуждает огнистый Меркурий.

Что пользы знать все это? Чтобы тревожиться во время противостояний Марса
и Сатурна или в те дни, когда вечерний закат Меркурия происходит в виду Сатурна?
Не лучше ли научиться тому, чтобы верить, что где бы ни стояли эти звезды, они
всегда благосклонны и неизменны. Они движутся по установленному от века порядку
по постоянному пути. Через известные промежутки времени они возвращаются и либо
производят перемены в земных явлениях, либо служат их предвестниками. Но если
сами они производят все эти явления, то какую пользу принесет нам знание
неотвратимой вещи; если же они только возвещают их, то опять-таки какую цену
может иметь предвидение того, чего нельзя избежать? Будешь ты знать или не будешь
– все равно: чему суждено свершиться – свершится…

Если ты будешь следить за солнцем, быстротекущим


В хоре звезд остальных, никогда в грядущем обмана
Ведать не будешь и козней темной ночи избегнешь.

Но я уже раньше совершенно достаточно озаботился, чтобы быть безопасным от


козней. «И что ж! разве в грядущем тебе не предстоит обмана? Конечно, ты будешь
48
обманываться уже потому, что не знаешь, что случится». Действительно, я не знаю,
что будет, но я знаю, что может быть. И я не буду обольщать себя надеждой, что
из возможных бедствий какое-либо минует меня: я буду ждать всего. Если же
какого-либо из них не случится, я буду считать это за свой выигрыш. Итак, для
меня в грядущем будет обман только в том случае, если я буду избавлен от
какого-либо бедствия, но и это нельзя считать обманом. Ибо хотя я и знаю, что
все может случиться, но знаю также и то, что не все это непременно случится.
Насколько я жду благоприятного, настолько готов встретить и зло.
Ты должен извинить мне, что тут я отступлю от общепринятых определений. Я
не нахожу оснований для причисления к разряду свободных художников живописцев,
скульпторов, ваятелей и остальных служителей роскоши. Точно так же я не считаю
свободной профессию кулачных бойцов и вообще всякие тому подобные масляные и
грязные занятия. В противном случае пришлось бы еще, пожалуй, назвать свободными
художниками парфюмеров, поваров и остальных людей, прилагающих свои таланты к
услаждению наших прихотей. В самом деле, объясни мне, есть ли хоть тень свободы
в этих жалких и противных людях, тела которых жирны и упитаны, души же болезненны
и вялы? Точно так же я не признаю за свободные те искусства, которым наши предки
обучали молодежь: метание дротиков, упражнения с копьем, верховая езда, умение
владеть оружием. Они не учили своих детей ничему из того, что полезно в мирное
время. Но военные искусства не питают и не развивают добродетели. Ибо нет пользы
в искусстве управлять конем и умении пользоваться уздой, когда сам отдаешься
на произвол разнузданных страстей. Что пользы остаться победителем в кулачных
и других боях и постоянно быть побеждаемым гневом?

Ты потерял любимого человека. Старайся полюбить другого.


Благоразумнее заместить усопшего друга новым, чем плакать

«Итак, свободные художества бесполезны?» Для добродетели да; для многого


же другого они полезны. Ведь и ремесла, и ручной труд доставляют весьма многое
для жизненных удобств, но не имеют никакого отношения к добродетели. «Тогда
почему же учат детей свободным художествам?» Не потому, что они способны дать
добродетель, но потому, что они подготовляют нашу душу к восприятию ее. Как
первоначальное обучение не дает еще знания свободных художеств, но подготовляет
к ним, так и свободные искусства не ведут к добродетели, но приготовляют к ней
путь.
Посидоний различает четыре рода искусств: народный – или ремесла,
декоративные, образовательные и свободные. Ремесла – это такие искусства, в
которых имеет применение ручной труд, а их цель в доставлении тех жизненных
удобств, в которых не имеется в виду красота или подражание высокому.
Декоративные искусства имеют назначение доставлять наслаждение нашим глазам и
ушам. К этому разряду искусств следует отнести искусство механиков, изобретающих
сами собой поднимающиеся подмостки и декорации, бесшумно поднимающиеся вверх,
и различные другие приспособления на театрах, с помощью которых неожиданно
распадается то, что, казалось, было прочно соединено, или, напротив, соединяются
предметы, находившиеся на расстояниях, или понемногу опускаются предметы,
торчавшие вверх. Так как все это происходит неожиданно перед глазами
невежественной толпы, то зрители, не зная скрытых причин всего этого, дивятся.
Образовательные искусства имеют уже нечто общее со свободными искусствами: это
те искусства, которые греки называют энциклопедическими. Наконец, свободные
искусства – это те, которые греки зовут свободными. Однако единственные
свободные художества, заслуживающие этого названия, – те, которые имеют целью
добродетель.
«Но, – возразят мне, – так как философия занимается вопросами
естествознания, нравственности и логики, то и свободные художества могут найти
себе место в философии. При разборе вопросов естественно-исторических
49
необходимо пользоваться геометрией. А раз она – необходимое вспомогательное
средство в философии, она часть ее». Однако не всякое необходимое
вспомогательное средство составляет часть самого предмета. И даже напротив, раз
оно часть предмета, оно не может быть вспомогательным средством. Так, пища
необходима для поддержания тела, но не составляет его части. Философия
пользуется услугами геометрии, но геометрия лишь настолько необходима для
философии, насколько для самой геометрии необходим ремесленник, работающий
чертежными принадлежностями. Но как ремесленник этот не составляет части
геометрии, так и она не составляет части философии. Кроме того, каждая из них
имеет свои цели: философ ищет причину вещей, математик исследует их число и меру.
Философ исследует причины небесных явлений и их свойства и природу. Математик
вычисляет время восхода и заката светил и производит некоторые наблюдения,
относящиеся до прямого и обратного движения планет и до моментов их кажущегося
стояния (ибо на деле небесные тела не могут останавливаться). Философ знает,
какая сила производит отражения в зеркалах; математик же вычисляет, как велико
должно быть расстояние от предмета до его изображения и какую форму должно иметь
зеркало для получения изображения известной величины. Философ учит, что солнце
велико; математик же исследует с помощью особых приемов и вычислений, какой
именно оно величины; но для того чтобы открыть эти приемы, ему необходимо усвоить
некоторые теоретические данные. Такое же искусство, для которого нужны
посторонние данные, не может считаться удовлетворяющим само себя. Философия же
не нуждается в данных, почерпнутых из других наук; все свое знание она воздвигает
на собственной почве; напротив, математика, так сказать, возводит только верхние
этажи, строясь на чужом фундаменте. Она получает извне элементы, с помощью
которых переходит к дальнейшему. Если бы она могла сама по себе прийти к познанию
истины и постигнуть природу всего мира, она бы могла принести известную пользу
развитию нашего ума, который, занимаясь вопросами о небесных телах, сам
становится возвышеннее. Но вполне удовлетвориться наш разум может только точным
познанием добдобра и зла, которому научиться можно только из философии; ибо
никакая другая наука не занимается вопросами о добре и зле.

Ни одна вещь не надоедает так скоро, как печаль. К тому же, пока она
свежа, она еще находит себе утешителей и даже привлекает к себе иных людей;
когда же она слишком продолжительна, то становится смешною

Рассмотрим каждую из добродетелей в отдельности. Мужество есть презрение


страха. Оно пренебрегает опасностями, грозящими нам, вызывает их на бой и
сокрушает. Могут ли развить его в нас свободные художества? Верность – святейший
дар человеческого сердца. Никакими силами нельзя совратить ее к обману; ее нельзя
купить ни за какие деньги. «Жги, – говорит она, – режь, убей: я не выдам ничего,
и чем сильнее будет побуждать страдание к доносу, тем глубже укрою я свою тайну».
Разве могут свободные художества сделать душу нашу способною к этому?
Воздержанность повелевает страстями. Одни из них она ненавидит и избегает,
другие умеряет и приводит в должные границы, и никогда не позволяет отдаваться
на произвол страстей. Она знает, что лучше желать не столько, сколько хочешь,
но сколько должен. Человеколюбие запрещает быть гордым и недоброжелательным к
ближним. Оно ласково и приветливо со всеми в речах, поступках и обращении. Оно
не считает, что все чужое – зло. Свое же благо оно любит настолько, насколько
оно может послужить на благо другим. И разве можно почерпнуть из свободных
художеств привычки к этим добродетелям? Точно так же не научат они ни простоте,
ни скромности и умеренности, ни честности и щедрости, ни милости, которая столь
же отзывается на чужое страдание, сколько чувствительна к своему собственному,
и знает, что человек не имеет права мучить другого человека.
«Но, – возразите нам, – если вы говорите, что без помощи наук и искусств
нельзя достигнуть добродетели, то как же вы можете утверждать, что науки не имеют
ничего общего с добродетелью». Но и без пищи нельзя достигнуть добродетели,
50
однако пища не имеет никакого отношения к добродетели. Дерево не приносит пользы
кораблю, хотя без дерева нельзя построить корабль. Словом, нельзя сказать, что
что-либо имеет нечто общее с тем, без чего не могло бы сделаться. Впрочем, можно
даже сказать, что есть возможность достигнуть мудрости, не занимаясь науками
и искусствами. Ибо хотя добродетели нужно учиться, однако ей учатся не с помощью
наук. В самом деле, почему бы не мог стать мудрецом тот, кто не умеет читать,
когда мудрость не состоит в грамотности. Мудрость учит делам, а не словам, и
я не уверен даже, не будет ли та память тверже, которая не пользуется никакими
внешними пособиями.
Предмет мудрости велик и пространен. Для нее надо много времени. Приходится
учиться и человеческому и божескому, и прошедшему и будущему, и преходящему и
вечному; об одном времени приходится разрешить множество вопросов: представляет
ли время нечто само по себе, может ли быть что-либо до времени или вне времени,
началось ли время одновременно с миром, или так как было нечто и раньше мира,
то было и самое время? Бесчисленны также вопросы, возникающие о душе, – откуда
она, какова, где ее начало, долго ли она живет, переходит ли она из одного места
в другое и меняет ли место своего обитания, воплощаясь то в одни, то в другие
формы, или она живет только один раз во плоти, а затем, покинув ее, блуждает
в пространствах, есть ли у души тело или нет; что она будет делать, когда
перестанет проявляться через нас; как воспользуется своей свободой, когда убежит
из этого земного плена; забывает ли она о прошлом и начинает познавать себя лишь
с того момента, когда, разлучившись с телом, вознесется в горные страны? Словом,
какой бы области знания ты ни коснулся, всюду наткнешься на громадное число
вопросов, которые необходимо исследовать и изучать. Для того чтобы усвоить все
эти знания, надо стараться не обременять свою память ничем лишним. Добродетель
не дается узкому уму; великое дело требует для себя простора. Все надо бросить
для него. Надо предаться ему всем сердцем. «Но приятно знать многое». Нет,
удержим в своей памяти столько, сколько окажется необходимым. Ведь ты осуждаешь
того, кто запасает себе лишние вещи и наполняет свой дом ненужными предметами
роскоши; тем более должен ты осудить того, кто собирает себе ненужную умственную
утварь. Знать больше, чем нужно, – своего рода умственное обжорство. В самом
деле, занятие науками делает нас скучными, болтливыми, несносными, развивает
в нас такое самомнение, что мы не учимся уже необходимому, потому что выучили
лишнее.
Грамматик Дидим написал четыре тысячи книг. Мне жаль его: сколько
приходилось ему читать лишнего. В этих книгах разбираются вопросы о родине
Гомера, о том, кто была в действительности мать Энея, какая страсть преобладала
в Анакреоне, пьянство или сладострастие, была ли Сафо публичной женщиной и
многие другие вещи, о которых лучше было бы забыть, если б и знал. И после этого
еще говорят, что наша жизнь недостаточно длинна! Если обратимся к нашим
писателям, то и у них можно найти много лишнего. Какою тратою времени, какою
скукою для слушателей покупается почетное имя ученого! Не лучше ли
удовольствоваться более скромным эпитетом – хорошего человека? В самом деле!
Неужели я должен читать летописи всех народов, интересоваться вопросом, кто
первый писал стихи, считать, сколько времени прошло от Орфея до Гомера, когда
в те времена не было и календаря? Неужели я должен рыться в тех глупостях, которые
Аристарх написал по поводу чужих стихов? Стариться за изучением
словообразования? Пылиться, выводя на песке геометрические чертежи? Неужели я
должен до такой степени забывать известное спасительное правило: дорожи
временем? Неужели я должен все это знать? Но тогда чего же я могу не знать?
Грамматик Аппион, объехавший при Гае Юлии Цезаре всю Грецию и прозванный
в тех странах вторым Гомером, утверждал, что Гомер, написав обе свои поэмы,
«Одиссею» и «Илиаду», присоединил к тому из своих трудов, в котором он описал
Троянскую войну, предисловие. В доказательство такого мнения он приводил то,
что первый стих «Илиады» начинается двумя буквами, сумма которых определяет
51
число песен, заключающихся в обеих его поэмах. Тому, кто хочет знать многое,
надо знать и такие вещи! Неблагоразумно ли ввиду этого подумать о том, сколько
времени отнимают у нас болезни, исполнение общественных обязанностей, частные
дела, ежедневные потребности. Сообрази все это с продолжительностью жизни. Ее
не хватит на все это.
Я говорил о науках и искусствах. Но много лишнего и в самой философии. И
там много ненужного. Сами философы опускаются до рассуждений о слогах и
о свойствах предлогов и союзов, соревнуясь в этом со стилистами и математиками.
То лишнее, что встречается в этих науках, философы перенесли в свою. Отсюда
произошло то, что они гораздо лучше умеют говорить, чем жить. Посмотри, сколько
вреда приносит излишняя мелочность и как опасна она для истины. Протагор говорил,
что он может рассуждать за и против любого предмета и даже о том, можно ли
говорить за и против любой вещи. Найзифан говорил, что относительно всех вещей,
которые кажутся нам существующими, столь же верно, что они не существуют, как
и то, что они существуют. Парменид учил, что из вещей, которые кажутся
существующими, нет ничего, кроме всего. Зенон Элеатский устранил сразу всякие
рассуждения, сказав, что нет ничего. Почти такими же вопросами занимались
пиррониане, мегарики, еретрики и академики, измыслившие новый вид знания, что
они ничего не знают. Все это надо причислить к тому лишнему, что мы встречали
в других науках. Одни из этих философов сообщают вещи бесполезные, а другие
отнимают надежду познать что бы то ни было. Но лучше уж знать лишнее, чем не
знать ничего. Первое не дает света, при котором можно найти дорогу к истине,
второе совсем исторгает зрение. Если верить Протогору, в природе все
сомнительно; по Найзифану, несомненно только то, что нет ничего несомненного;
по Пармениду, нет ничего, кроме одного; по Зенону, нет даже и этого одного. Что
же мы такое? Что такое окружающие нас предметы, которые нас питают и
поддерживают? Весь мир только неверная, обманчивая тень. Не знаю, на кого больше
сердиться, на тех ли, которые хотят, чтобы мы ничего не знали, или на тех, которые
не хотят предоставить нам даже и этого права – ничего не знать.

Жалок тот, кто тревожится за будущее, и несчастен ранее самого


несчастья тот, кто заботится, чтобы приятное ему осталось с ним до конца

Письмо XCIII. О долголетии

Я бы хотел, чтобы в своем письме, в котором ты оплакивал смерть философа


Метронакта, находя, что он и мог бы, и должен бы был жить дольше, ты выказал
более справедливости. Вообще, ты во всех обстоятельствах и во всех делах
справедлив, за исключением только одного, в котором, впрочем, недостает
справедливости и у всех людей. Многие отдают справедливость людям, но никто не
хочет отдать ее богам. Постоянно мы недовольны судьбой. Зачем, говорим мы,
такой-то похищен ею в самом разгаре своей деятельности? зачем, напротив,
такой-то не умирает, но влачит свою старость, ставшую давно уже в тягость и ему
самому, и окружающим? Но скажи мне: что, по-твоему, справедливее, чтобы мы
подчинялись законам природы или чтобы она подчинялась нам? А если первое, то
не все ли равно, когда ты умрешь, раз ты во всяком случае должен умереть? Надо
заботиться не о том, чтобы долго жить, но о том, чтобы жить сколько нужно. Ибо
долголетие зависит только от судьбы; между тем прожить сколько нужно всегда в
нашей власти. Жизнь долга, если она полна. Полна же она в том случае, если наша
душа получила все принадлежащие ей блага и достигла полного обладания собой.
Какой смысл прожить восемьдесят лет и ничего в них не сделать? Такой человек
не жил, а прозябал и немного прожил, но долго. Он прожил восемьдесят лет! Но
дело в том, с какого дня считать его смерть. Он прожил восемьдесят лет! Скорее,
он существовал восемьдесят лет; разве только ты понимаешь слово «жить» в таком
52
смысле, в каком оно прилагается к растениям. А такой-то погиб во цвете лет! Но
зато он выполнил в своей жизни все, что должен был как гражданин, как друг и
как сын: он не оставил без внимания ни одной стороны жизни. И потому, хотя он
не дожил до зрелого возраста, его жизнь принесла свои плоды.
Будем жить, о Луцилий, так, чтобы наша жизнь, как драгоценная вещь, занимала
немного места, но стоила дорого. Будем измерять ее поступками, а не временем.
Знаешь, какая разница между человеком, бодро проведшим свою жизнь, презиравшим
судьбу, свершившим все наложенные на него жизнью обязанности и достигшим высшего
блага, и тем, которому в удел досталось только долголетие: первый живет и после
смерти, а второй умер ранее своей кончины. Итак, будем хвалить и считать в числе
счастливых того, кто умел хорошо распорядиться своим временем, сколько бы его
ни выпало на его долю. Такой человек познал истинный свет; он не был одним из
многих. Он жил и действовал. Иногда счастье сияло ему; иногда, как и всегда
бывает, блеск яркого светила в его жизни затмевался тучами. Но сколько бы времени
он ни жил, он жил; его имя дойдет до его потомков и сохранится в их памяти.
Я не откажусь от долголетия, если оно выпадет мне на долю; но если моя жизнь
будет коротка, я не буду считать, что для моего счастья чего-либо недоставало.
Ибо я ждал его не от своего последнего дня, который жадная надежда отодвигает
в далекое будущее, но на всякий день смотрел как на последний. Зачем ты
спрашиваешь, когда я родился? Не думаешь ли ты, что я хочу считать себя молодым?
Я уже прожил свое. Как человек небольшого роста все же может быть закончен, так
и кратковременная жизнь может быть закончена. Число лет не имеет никакого
значения. Общая продолжительность жизни зависит не от меня, но от меня зависит,
сколько времени я буду жить как человек. Итак, требуй от меня, чтобы я не влачил
жалкого существования в умственных потемках, чтобы я жил, а не прозябал.
Достаточно прожил тот, кто дожил до мудрости. Кто ее достиг, кончина того
будет хотя, быть может, не самая поздняя, но самая совершенная. Такой человек
может по праву гордиться и возносить благодарения богам, а в их числе себе и
природе вменять в заслугу то, что отжил. И действительно, это большая заслуга
с его стороны. Он отдал жизнь лучшую, нежели получил. Он был образцом доблестного
мужа. Он показал, каким он был; и если бы он прожил еще, то и эти годы были бы
подобны прожитым.

Не иметь в жизни никаких стремлений и желаний, не знать никаких


случаев, в которых бы испытывалась твердость духа, но вечно пребывать в
невозмутимом бездействии – это не спокойствие, а расслабленность

Пока мы живем, мы находим наслаждение в познавании природы вещей: мы познаем


основные законы мироздания, которыми управляется мир; узнаем, почему происходит
перемена времен года, каким образом природа заключает и приводит к концу все
сущее. Мы познаем законы самостоятельного движения звезд, познаем, что одна
земля неподвижна, а все прочее обращается вокруг нее в непрерывном движении;
мы стараемся узнать, как луна опережает солнце, почему она, хотя и движется
медленнее, обгоняет более скорое светило, откуда заимствует она свет и как теряет
его, отчего делается ночь и затем снова наступает день. Итак, должно стремиться
туда, где все это легче познать. «В этой надежде, – говорит мудрец, – я тем
охотнее умираю, что для меня открыт путь к моим богам. Я заслужил общение с ними;
я даже был уже с ними: я возносил к ним свою душу, и они нисходили ко мне». Но
даже если я умру во цвете жизни и если после смерти от человека не остается ничего,
то все-таки я умру спокойно и бодро, хотя умру, зная, что, покинув здешний мир,
я не обрету себе другого. Пускай я не прожил стольких лет, сколько мог. Но
и небольшая книга может быть достойна похвалы и полезна. Ты знаешь историю
Танузия, как она объемиста и как ее зовут. Подобна ей бывает продолжительная
жизнь иных людей. Неужели же, по-твоему, счастливее тот гладиатор, которого
убивают под самый конец боя, чем тот, который пал в середине его? Неужели ты
думаешь, что можно быть так нелепо привязанным к жизни, чтобы предпочитать смерть
53
в сполиаруме смерти на арене? Мы умираем один за другим через короткие промежутки
времени. Смерть настигает всех нас: победитель следует за убитым. А потому не
из-за чего особенно беспокоиться. Не все ли равно, сколько времени уклоняться
от смерти, которой в конце концов все-таки не избегнешь?

Письмо XCVI. О неизбежности горя

Ты все негодуешь и жалуешься и не хочешь понять, что все зло заключается


именно в том, что ты негодуешь и жалуешься. Если хочешь знать мое мнение, то
знай, что нет другого несчастья, кроме того, что мы сами хотим считать
несчастьем. Если мы чем тяготимся, то только собою. Болезни – необходимая
принадлежность жизни. Семейные бедствия, притеснения кредиторов, имущественные
потери, преследования, раны, труды, страх – все это обыкновенно. Даже мало того,
все это неизбежно должно быть. Все это в порядке вещей, а не случайность. Хочешь
ли знать, как отношусь я в глубине души к таким бедствиям? Во всех
обстоятельствах, которые кажутся мне суровыми и тяжелыми, я не покоряюсь судьбе,
но стараюсь примириться с ней. Я отдаюсь ей по собственной воле, а не по
необходимости. А потому я никогда не печалюсь, что бы ни случилось. На все, о
чем мы плачем, чего боимся, я смотрю как на известный налог, взимаемый жизнью.
И все эти налоги я плачу добровольно. И ты, о Луцилий, не надейся и не домогайся
освобождения от этого налога. Мучит ли тебя каменная болезнь, получил ли ты
неприятные известия – все это постоянно бывает. Даже более, если твоей жизни
угрожает опасность, то знай, желая долголетия, ты сам пожелал себе ее. Все это
так же неизбежно в жизни, как в длинной дороге пыль, грязь и дождь. «Но приятно
жить, не испытывая никаких неудобств». Такое изнеженное пожелание недостойно
мужа. Напротив, желаю тебе от всей души, от полного к тебе расположения, да
не дадут тебе боги и богини быть любимцем счастья. Подумай сам, что бы ты выбрал,
если б тебе предоставили право выбора – жизнь на войне или в съестной лавке.
А ведь жизнь, Луцилий, та же война. И те, кто готовы на всякие труды и бросаются
во всевозможные опасные предприятия, те храбрые мужи и лучшие из бойцов. Те же,
кто, видя, как трудятся другие, сами пребывают в вялости и покое, – подобны
голубям, которых никто не трогает за их слабость.

Письмо XCVIII. Счастье зависит от нас самих

Никогда не считай счастливым того, кто зависит от счастья. Кто ищет радости
во внешних обстоятельствах, тот доверяется непрочному: радость, пришедшая
извне, уйдет обратно. То же счастье, которое возникло само по себе, верно и
прочно, способно к дальнейшему развитию и достигнет высших пределов. Напротив,
те блага, которыми восхищается народ, преходящи, и хотя нельзя отрицать того,
что и они могут принести пользу или доставить наслаждение, однако только в том
случае, если они зависят от нас, а не мы от них. Все дары судьбы полезны и приятны
лишь в том случае, если, имея их в своей власти, мы имеем также в своей власти
и самих себя, а не сами находимся во власти вещей. Ошибаются, о Луцилий, те,
кто думают, будто судьба посылает нам благо и зло. Она дает нам только источник
блага и зла, только зародыш вещей, которые уже в нас развиваются во благо или
зло. Ибо душа наша сильнее всякой судьбы. Она сама обращает дарованные ей вещи
в ту или другую сторону, и она одна является причиной счастливой или несчастной
жизни. Злой все обращает во зло, хотя бы в его распоряжение были даны лучшие
блага; напротив, здравый и прямодушный исправляет ошибки судьбы, смягчает
несчастья и горести умением их переносить, принимает удачу скромно и
с благодарностью и переносит бедствия терпеливо и мужественно. Тот, кто мудр
и все делает после зрелого размышления, никогда не попытается сделать что-либо,
превышающее его силы. Только на долю того, кто приготовился против всяких
случайностей, выпадает неуязвимое, вне угроз судьбы лежащее благо.
54
Обратишь ли ты внимание на других людей (ибо легче быть судьей в чужих делах)
или представишь самого себя пользующимся милостями судьбы – ты убедишься и
поймешь, что ни один из желательных и дорогих для нас даров судьбы не может быть
полезен, если не быть готовым к мысли о непрочности судьбы и даров ее. Потому
при постигающих тебя бедствиях повторяй себе почаще и без всяких жалоб, что «боги
судили иное». Я даже немного исправил этот стих, чтобы он мог служить тебе лучшим
утешением в тех случаях, когда вышло что-нибудь не так, как ты надеялся: «боги
судили лучшее». Человек, настроенный на такие мысли, застрахован от всяких
случайностей. Для того же, чтобы настроить себя так, достаточно иметь в виду
всю непрочность земных вещей, прежде чем придется испытать ее на себе. Так
следует иметь жену, детей и имущество в той мысли, что не всегда они будут с
нами и что, если мы их лишимся, мы не должны от того стать несчастнее. Жалок
тот, кто тревожится за будущее, и несчастен ранее самого несчастья тот, кто
заботится, чтобы приятное ему осталось с ним до конца. Всегда такой человек
тревожен и в тревоге за будущее теряет то настоящее, которым мог бы наслаждаться.
А между тем боязнь утраты не менее тягостна, чем самая скорбь по утрате.

Мудрец всегда и везде спокоен. Ибо он не зависит от других и не ждет


милости ни от судьбы, ни от людей

Из этого еще не следует, что я рекомендую тебе полную беззаботность: не


мешает устранять опасности. Что можно предвидеть умом, следует предвидеть.
Старайся за много вперед угадать опасность и отклонить ее. Для этой самой цели
тебе много послужит твоя твердость и твой ум, закаленный в перенесении всяких
бедствий. Кто может переносить несчастья, может все-таки остерегаться их. Он
не беспокоится только во время истинного спокойствия. Ибо нет ничего горестнее
и нелепее, как бояться вперед. Истинное безумие предвкушать зло. Скажу, однако,
короче и в нескольких словах охарактеризую тебе несчастье тех вечно тревожных
и несносных для самих себя людей, которые столь же нетерпеливы в самих бедствиях,
как и раньше их: кто печалится раньше времени, страдает больше, чем мог бы
страдать. Та слабость, которая не давала ему дождаться наступления несчастья,
не дает ему возможности и оценить его. В своем неразумии он воображает, что ему
на долю выпадет вечное счастье, что все, чего он достиг, должно не только
сохраниться, но и приумножиться, и, забыв о колесе фортуны, вращающей все земные
дела, он воображает, что на долю одного его выпали непреходящие блага. Прекрасно
сказал Метродор в том письме, в котором он утешает свою сестру в потере любимого
ею сына, что всякое благо смертных смертно. Здесь он говорит, конечно, о тех
благах, которые обыкновенно привлекают людей. Ибо истинные блага – мудрость и
добродетель – не умирают, но вечны и прочны. Они единственное бессмертное –
доступное смертным.
Но люди так слабы и так часто забывают, куда идут, что волнуются по поводу
отдельных дней, что недовольны, если теряют что-либо, хотя должны будут со
временем потерять все. Все, чем ты владеешь, только у тебя, но не твое.
Непрочному не дается ничего прочного, хрупкому – ничего вечного. Наша гибель
так же неизбежна, как и наши потери, и если пораздумать, то именно в том, что
мы сами должны погибнуть, должно заключаться утешение в наших утратах.
Еще более верное утешение заключается в том, чтобы помнить о потерянном и
не терять плодов, принесенных нам отнятым у нас предметом. Ведь можно отнять
то, чем владеем, но нельзя уничтожить того факта, что мы имели его. Кто, потеряв,
считает, что ничем не обязан за то, что получил, тот неблагодарен. Самая вещь
может быть отнята у нас, но она оставила свои плоды и принесла свою пользу, а
их мы можем потерять, только бесплодно тоскуя по утрате.
Помни также, что из всего того, что тебе кажется ужасным, нет ничего
непреодолимого. Кое-что из этих ужасов уже преодолели раньше различные люди:
Муций победил силу огня, Регул – креста, Сократ – яда, Рутилий – ссылки, Катон
55
– смертоносного оружия. И мы можем победить кое-что. Напротив, то, что чернь
считает славным и завидным, многими было презрено. Фабриций в качестве
полководца презрел богатства, а в качестве цензора осудил их. Туберон, найдя,
что бедность приличествует ему и Капитолию, устроил общественный пир на глиняной
посуде и этим указал, что люди могут довольствоваться глиной, если сами боги
не брезгуют ею. Секстий отклонил от себя почести, и хотя по своему рождению он
должен бы был стремиться к общественным должностям, отказался принять от
императора Юлия сенаторскую тогу, ибо отлично понимал, что то, что дается, может
быть и отнято. И мы можем сделать нечто возвышенное; послужим и сами примером
для других. Зачем отчаиваться? К чему унывать? То, что могло быть сделано
однажды, может быть сделано и еще раз. Надо только усовершенствовать свою душу
и следовать природным влечениям. Ведь страсти, страх и служение вещам
свойственны только людям, уклонившимся от природы. Надо вернуться на истинный
путь, надо вполне исправиться. И мы воспрянем духом, и тогда все бедствия, какие
только могут случиться, будем переносить бодро и будем смело бороться с судьбой,
говоря ей: «Тебе приходится иметь дело с мужем. Посмотрим, кто победит».

Письмо CI. Будь всегда готов к смерти

Каждый день, каждый час доказывает нам наше ничтожество и каким-либо новым
способом напоминает забывшим об их бренности, а задумавшихся о вечной жизни
заставляет вспомнить о смерти. Тебе странно, к чему это начало? Ты помнишь
Сенеция Корнелия, римского всадника, человека выдающегося и дельного? Он скоро
выдвинулся из низкого сословия, а затем быстро пошел по пути к почестям и
отличиям, ибо на этом пути всего труднее начало. Точно так же и богатство растет
всего медленнее, пока человек близок к бедности, а раз он из нее вырвется, оно
пойдет расти быстрее. Сенеций тоже весьма заботился о приобретении богатства
и шел к нему сразу обоими верными путями – путем приобретения и путем
бережливости, из которых одного какого-нибудь было бы вполне достаточно, чтобы
стать богатым. Он вел притом весьма воздержный образ жизни, заботясь не только
о накоплении имущества, но и о своем здоровье. И вот вчера, посетив меня, как
всегда, утром и проведя затем целый день до поздней ночи у постели безнадежно
больного друга, а затем спокойно поужинав, Сенеций внезапно заболел острою
формой горловой жабы, которая и задушила его к рассвету. Он скончался в течение
всего нескольких часов, хотя весьма незадолго перед тем был в полном цвете сил
и здоровья. Итак, человек, всю жизнь занимавшийся стяжанием денег на море и
на суше и искавший даже государственной службы, чтобы не оставить и этого способа
приобретения денег, как раз в то время, когда дела его пошли особенно хорошо,
так сказать, в самый разгар денежного благополучия, внезапно умер.

Насаждай же теперь виноградные лозы и груши,


О Мелибей!..

О, как глупо строить планы на всю свою жизнь, не будучи господином даже
завтрашнего дня! О, как безумны надеющиеся на отдаленное будущее! «Буду
приобретать, строить, пускаться в денежные обороты, искать почестей и
к старости, устав от дел и испытав все в жизни, проведу в покое и отдыхе остаток
дней своих». Так склонны рассуждать многие, но, поверь мне, даже самые счастливые
люди не могут быть уверены в успехе. Не следует ничего обещать себе в будущем.
Даже то, что уже в наших руках, нетрудно потерять, и в любой момент может
случиться бедствие. События следуют одно за другим по установленным законам,
но неизвестным для нас, а не все ли равно для нас, известно ли судьбе то, что
неизвестно нам? Мы замышляем долгие путешествия и предполагаем вернуться домой,
объездив далекие, чужие страны; мы надеемся на выгоды и награды за военные
подвиги, мечтаем о прокуратуре и видим перед собой ряд ступеней в служебной
56
карьере, а между тем уже возле нас смерть. И хотя мы помышляли до сих пор о ней
не иначе, как о чем-то чуждом, время от времени, как бы уроком для нас, на наших
глазах умирают люди так скоро, что мы только успеваем дивиться.

Душа здорова, если она довольна собою, верит в себя и знает, что все
желания смертных, все милости, которые даются и которых просят, не имеют
никакого значения для блаженной жизни

Но не нелепо ли удивляться тому, что в данный день случилось то, что может
случиться в любой день? Неумолимая судьба поставила нам предел, и только мы не
знаем, насколько мы близки к нему. А потому будем жить и думать так, как будто
мы достигли этого предела. Будем ежедневно сводить свои счеты с жизнью.
Величайшее зло в жизни состоит в том, что она несовершенна, что в ней чего-нибудь
недостает. Но тот, кто ежедневно подсчитывает итоги своей жизни, не нуждается
во времени. А между тем страх смерти и съедающая душу жажда будущего происходят
исключительно оттого, что для завершения жизни необходимо еще время. Сколь
несчастны те, кто, придя в жизнь, не знает, как выйти из нее!
Неразвитой ум трепещет в невыразимом ужасе при мысли о том, сколько ему еще
осталось жить и какова будет эта жизнь. Но этих волнений легко избежать, если
не строить планов на долгую жизнь, но сосредоточивать ее цели в настоящем. Тот,
для кого напрасно настоящее, зависит от будущего. Если же я выполнил все долги
свои, если, развив свой ум, я знаю, что нет разницы между днем и столетием, то
я могу смотреть свысока на все, что случается в длинном ряду дней и событий,
и даже о самой вечности помышлять с насмешливой улыбкой. Ибо как может смутить
меня изменчивость и непрочность событий, если я готов на все превратности судьбы?
Итак, о Луцилий, спеши жить и считай каждый свой день за новую жизнь. Кто так
смотрит на вещи, кто ежедневно завершает свою жизнь, тот спокоен. Напротив, те,
кто живет надеждами на будущее, теряют все прошедшее и в погоне за грядущим
становятся жертвами страха смерти, который не только сам по себе великое
бедствие, но и все другое обращает во зло.
Оттого мне кажется постыдным желание Мецената, в котором он не отказывается
от искалечения, уродства и мук казни, лишь бы ему была сохранена жизнь:

Я готов скорей лишиться


Рук своих и ног,
Я б горбатым быть, калекой
И беззубым мог;
И подвергнуться готов я
Мукам на кресте,
И я счастлив буду, только б
Жизнь осталась мне.

Он согласен на то, что было бы величайшим бедствием, и вместо жизни


испрашивает себе продолжительную пытку. По-моему, жалок тот, кто так хочет жить,
что ради жизни готов подвергнуться казни на кресте. «Калечь меня, – говорит
Меценат, – лишь бы в искалеченном и бесполезном теле моем осталось дыхание жизни.
Мучь меня, лишь бы, безобразному и избитому, мне было позволено прожить еще
несколько времени. Распни, наконец, меня и предай злейшей казни на кресте».
Неужели же стоит переносить такие мучения и висеть распятым ради того, чтобы
несколько отдалить от себя то, что составляет единственное утешение в несчастьях
– конец страданиям? Неужели же дыхание жизни стоит того, чтобы переносить такие
пытки? Какого еще бедствия можно пожелать этому несчастному, как не того, чтобы
боги услышали его молитвы! Какой большей мерзости можно пожелать себе после этих
малодушных стихов! Какой еще жертвы себе может требовать самый безумный ужас!
Какого еще бедствия можно ждать от жизни! Как будто Меценат никогда не читал
у Вергилия, что смерть не такое уж бедствие, право.
57
Меценат желает себе самых жестоких бедствий, и, что всего удивительнее, он
хочет, чтобы они продолжались как можно дольше. И ради чего? Ради продления столь
жалкого существования. Но разве это жизнь – это лишь продолжительное умирание.
В самом деле, неужели мыслим такой человек, который предпочел бы терять
мало-помалу свои силы во время пыток, лишаться постепенно своих членов и,
наконец, среди этих мучений испустить дух свой, чем умереть сразу? Неужели
найдется такой человек, который захочет влачить жалкое существование распятым
на кресте, избитым, калекой с переломанными костями и горбами на спине и
на груди, словом, у которого и помимо креста есть бесчисленное число причин
желать смерти? О нет! Несомненно, что величайшее благо природы в том, что мы
должны умереть. А ведь многие готовы ради сохранения своей жизни еще на худшее:
готовы предать друга, готовы своей рукою толкнуть детей своих на путь порока,
лишь бы самим видеть свет, свидетеля их преступлений!
Исторгни же у себя желание жизни и знай, что безразлично, когда ты испытаешь
то, что все равно придется когда-нибудь испытать. Важно жить хорошо, а не долго.
Часто даже благо в том, чтобы не жить долго.

Письмо CII. Хорошая слава есть благо

Подобно тому, как спящему и видящему приятные сны кажется несносным тот,
кто его будит, за то, что лишает наслаждения, хотя и призрачного, но имеющего
вид действительного, показалось мне неприятным и твое письмо. Оно оторвало меня
от моих размышлений, которые без того пошли бы, может быть, и дальше: приятно
было размышлять о бессмертии души и далее, клянусь небом, только верить в него.
Я охотно доверяю мнениям великих мудрецов по этому вопросу, скорее только
обещающих нам столь приятную вещь, чем неоспоримо доказывающих ее. Я предавался
надеждам на бессмертие. Я уже начинал скучать своей настоящей жизнью и презирать
жалкие остатки предстоящих мне дней, как человек, который со временем будет
обладать целой вечностью; и тут внезапно я был пробужден твоим письмом и потерял
свой прекрасный сон. Впрочем, я возвращусь к нему и снова буду грезить, как только
отвечу тебе.
Ты пишешь, что в прежних моих письмах, в которых я старался доказать,
согласно учению стоиков, что слава, выпадающая на нашу долю после смерти, есть
благо, я недостаточно выяснил этот вопрос, а именно: я не опровергнул делаемого
нам возражения, что «не может быть благом предмет собирательный; между тем слава
есть предмет собирательный». То, о чем ты спрашиваешь меня, Луцилий, относится
к тому вопросу, который я отложил вместе со всеми до него относящимися, чтобы
разобрать их в другом месте. Ибо ты знаешь, что часто вопросы моральные
перемешиваются с вопросами логическими. Я рассмотрел ту часть вопроса, которая
непосредственно относилась к учению о нравственности, а именно: имеет ли смысл
заботиться о том, что будет после нашей кончины, или все наши блага исчезнут
вместе с нами и потому ничего не может принадлежать тому, кто сам станет ничем,
или, наконец, быть может, из того, чего мы не почувствуем, когда оно наступит,
мы можем извлечь и получить некоторую пользу прежде, чем оно наступит. Все это
относится к учению о нравственности и было мною изложено в своем месте. То же,
что говорят по этому вопросу софисты, мне казалось нужным отложить в сторону,
и я об их мнении тогда ничего не говорил. Теперь же, раз ты требуешь, чтобы я
рассмотрел также и все, что говорят софисты по этому вопросу, я разберу их мнения
по порядку. Сначала, впрочем, я должен предпослать несколько замечаний, без
которых нельзя ясно понять оспариваемого мною возражения софистов, а именно
следующие.
Предметы бывают или простыми, как, например, человек, или составными, как,
например, корабль, дом и вообще все те предметы, которые слагаются в одно целое
из отдельных частей, или собирательными, части которых остаются независимыми
единицами, как, например, войско, народ, сенат. В самом деле, части, из которых
58
слагаются эти последние (собирательные) предметы, связаны между собою в силу
закона, или права, но по природе независимы и обособлены друг от друга. Далее,
стоики учат, что не может быть благом предмет собирательный, ибо благо должно
выпадать на долю одного человека и управляться одною волею, и основная черта
блага в том, что оно едино. Это очевидно само по себе. Но все это необходимо
было предпослать возражениям, потому что тут сражаются с нами нашим оружием.
«Вы говорите, – возражают нам, – что не может быть благом предмет
собирательный; но слава есть хорошее мнение хороших людей о нас; и так как
известность не составляется речью одного человека, равно как и бесславие не
составится дурным мнением одного только человека, то и слава не зависит от одного
человека. Для славы многие знаменитые и почтенные люди должны согласиться между
собою в одном мнении. Итак, она зависит от суждения многих людей, а
следовательно, она есть предмет собирательный, и в силу этого не может быть
благом. Далее, слава есть похвала, воздаваемая хорошими людьми хорошим людям.
Но похвала есть речь; речь же есть слово, имеющее известный смысл. Слово же,
хотя бы и было сказано хорошим человеком, не есть еще благо. Ибо не все, что
делает хороший человек, хорошо. Иногда он рукоплещет или свистит, но
ни рукоплескания, ни свистки никто, как бы ни восхищался и ни одобрял его во
всем, не назовет сами по себе благом, подобно тому, как не назовет благом его
чихания или кашля. Итак, слава не есть благо. Наконец, скажите нам, чье благо
слава – того ли, кто хвалит, или того, кого хвалят? Если вы скажете, что она
есть благо того, кто хвалит, то это будет так же смешно, как утверждать, что
я здоров, потому что здоров кто-либо другой. Но хвалить достойных похвалы
праведно; итак, слава есть благо того, кто хвалит, того, кто поступает праведно,
а не того, кого хвалят, что и требовалось доказать».

Есть только один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага
и довольствоваться только тем, что праведно

Опровергну теперь вкратце каждое из этих возражений. Прежде всего, самый


вопрос, может ли быть благом предмет собирательный, не может еще считаться
решенным: и то и другое мнение имеет кое-что за себя. Затем, для славы вовсе
не нужно одобрения многих: для нее достаточно суждения одного хорошего человека,
если этот хороший человек одобряет нас. «Как, – возразят мне, – молва может быть
мнением одного человека, и бесславие недоброжелательною речью также одного? Нет,
мы понимаем знаменитость шире; для нее необходимо согласное мнение многих
людей». Но различны условия, в которых находятся эти многие люди и тот один
хороший человек. В самом деле, если хороший человек думает обо мне хорошо, то
это все равно, что все хорошие люди думают обо мне то же самое, так как, если
только они узнают меня, они будут думать то же самое. У всех у них должно быть
одно и то же мнение. Оно должно быть основано на истине, а потому должно быть
одинаково. Итак, мнение одного хорошего человека все равно что мнение всех
хороших людей, потому что они не могут думать различно. Для знаменитости же или
известности недостаточно мнения одного человека. Для славы одно мнение могло
заменить мнение всех, потому что, если бы всех спросить, у всех было бы одно
мнение. Тут же у людей несходных будут различные мнения, различные отношения.
Все будет сомнительно, легковесно, подозрительно. Неужели ты думаешь, что у всех
может быть одно мнение? Одно мнение не то, что мнение одного. Для того чтобы
это было все равно, нужно, чтобы мнение это было истинно, потому что только истина
всегда имеет одно значение и одну форму. Мнения же, в которых люди могут
сходиться, вообще ложны. А в ложных мнениях нет постоянства: они изменчивы и
противоречивы.
Далее возражают, что похвала не что иное, как слово; слово же не есть благо.
Однако когда говорят, что слава есть похвала хороших людей, воздаваемая им
хорошими людьми, то это относится, конечно, не к слову их, а к мнению. В самом
59
деле, если хороший человек и молчит, но считает кого-либо достойным похвалы,
то это все равно, как если бы он уже похвалил его. Далее, есть разница между
похвалою и похвальным словом. Последнее требует речи; так, нельзя сказать
«надгробная похвала», но говорят «надгробное слово», которое и есть похвальная
речь. Когда мы говорим о каком-либо человеке, что он достоин похвалы, то мы хотим
этим сказать, что не слава людей, но их мнения о нем благосклонны. Итак, хвалить
можно и молча, только про себя думая хорошо о человеке. Наконец, как я уже сказал,
источник похвалы есть душа, а не слова, которыми только выражают похвалу и
сообщают ее многим другим людям. Хвалит тот, кто считает, что следует хвалить.
Наш знаменитый трагический поэт, говоря, что прекрасно быть хвалимым мужем,
«который восхвален», хотел, собственно, сказать «достойным похвалы». В том же
смысле употреблял слово «похвала» и древний поэт, сказавши, что похвала питает
искусства. И действительно, ничто так не вредило красноречию и всякому другому
искусству, предназначенному для услаждения слуха, как одобрение толпы. Итак,
для известности необходимы слова, для славы же – нет. Ибо слава, довольствуясь
только мнением людей, может быть достигнута и помимо речи. Она достигается как
среди молчаливых, так и среди болтливых людей. Между славою и знаменитостью есть
следующая разница: для знаменитости нужно одобрение многих людей, для славы –
хороших.
Наконец, опровергну последнее возражение относительно того, чье благо –
слава, или, иначе, похвала, воздаваемая хорошими людьми хорошим людям, – того
ли, кто хвалит, или того, кого хвалят? Она есть благо и того и другого. Она мое
благо, если меня хвалят, ибо от природы я склонен радоваться как тому, что я
хорошо сделал, так и тому, что нашлись люди, оценившие по заслугам мои поступки.
Но слава так же благо и тех многих, которым приятны мои поступки, как она и мое
благо. Ибо я считаю своим благом благо других людей, если я причина их блага.
Итак, слава есть благо тех, кто хвалит, ибо хорошо признавать чужие заслуги,
и всякое следствие добродетели благо. Другие люди не имели бы его, если бы я
не был таким. Поэтому хвалить кого-либо по заслугам есть благо обеих сторон,
точно так, как и справедливо судить есть благо и того, кто судит, и того, кого
справедливо судят. Ведь никто не сомневается, что справедливость есть благо и
того, кто ею наделен, и того, по отношению к кому она выказывается. Хвалить же
по заслугам справедливо, итак, это есть благо и того, кто хвалит, и того, кого
хвалят.

Избегай страха будущих страданий и воспоминаний о прошлых. Последних


уже нет, а первые еще не наступили

Но достаточно уже сказано в ответ этим болтунам. Наша задача совсем не в том,
чтобы опровергать их придирки и низводить философию с ее величия до таких
мелочей. Гораздо лучше идти по открытой и прямой дороге, чем самому себе
придумывать уклонения, которые бывает затем так тягостно устранять. Ведь эти
рассуждения не что иное, как игра слов между остроумными собеседниками. Не лучше
ли говорить о том, как естественно простирать свою мысль в безбрежное
пространство. Душа человека – нечто великое и славное. Ее пределы одинаковы с
пределами божества. Уже одно то чего стоит, что родина ее не какая-нибудь жалкая
Александрия, или Эфес, или какое-нибудь другое густонаселенное место на земле,
но все пространство, ограниченное крайнею сферою мироздания, внутри которой
заключаются моря, земли и воздух, разделяющий и в то же время соединяющий между
собою миры людей и богов, и движутся по своим орбитам бесчисленные светила.
Далее, продолжительность жизни души не ограничена. «Все время, что было до
меня, – говорит она себе, – мое. Всякий век доступен великому уму; всякое время
открыто для помыслов. Когда наступит день, в который произойдет разъединение
телесного и духовного начала в человеке, я покину это тело здесь, где я нашла
его, а сама вознесусь к богам. И теперь я не чужда им, хотя и живу в постылой
60
земной тюрьме». Здешняя земная жизнь только предвкушение той будущей лучшей и
вечной жизни. Подобно тому, как мы проводим девять месяцев в утробе матери не
для того, чтобы и впредь оставаться там, но для того, чтобы появиться на свет
уже способным дышать и жить здесь, так точно, в течение времени от детства до
старости, мы только созреваем для новых родов. Нас ожидает новое рождение, новый
порядок вещей. В этой жизни мы можем видеть небо только издали. Так жди же
бестрепетно, когда пробьет твой последний час. Не для души твоей он последний,
но для тела. На все окружающие тебя вещи смотри как на обстановку гостиницы,
в которой ты остановился по пути. Нагим родился ты на свет, нагим отойдешь и
в вечность. Не только нельзя унести с собою больше, чем принес, но даже из
принесенного в жизнь придется большую часть оставить: совлечется с тебя
покрывающая тебя кожа, последнее одеяние твое; совлечется и мясо вместе с
протекающей по нему кровью; совлекутся кости и нервы, составляющие опору и сосуды
для жидких и мягких частей тела. Но этот день, которого ты боишься как
последнего, – день твоего рождения в вечную жизнь. Отложи страх. Что медлишь,
как будто ты не покидал еще ни разу того тела, в котором был скрыт. Ты медлишь,
скорбишь, но тогда ты был исторгнут из утробы своей матери сокращениями ее. Ты
стонешь, плачешь; так плакал ты и при твоем рождении, но тогда можно было простить
этот плач. Ты являлся в мир глупым, неразумным ребенком. Когда ты появился на
свет из теплого и мягкого плода, лежавшего во чреве твоей матери, тебя обвеял
свободный воздух, затем причинило тебе боль прикосновение грубых, чужих рук;
изнеженный доселе и не знавший внешнего мира, ты был подавлен множеством новых
для тебя впечатлений. Теперь же для тебя не впервые отделяться от того, часть
чего ты составлял. Итак, брось со спокойным сердцем уже ненужные тебе члены и
оставь это, столь долго обитаемое тобой, тело. Оно разрушится, истлеет,
уничтожится. О чем печалиться? Так всегда бывает. Ведь и покровы новорожденных
уничтожаются. Зачем же ты дорожишь телом, как чем-то составляющим часть твоей
сущности? Ты только одет им. Придет день, и вырвут тебя, и выведут на свет из
настоящего твоего обиталища – смрадного и душного тела.
А теперь ты, насколько можешь, возносись отсюда душою и, чуждый всяких
страстей, кроме разве тех, которые неизбежно связаны с нами, размышляй о чем-либо
высшем и более чистом, чем земное. Когда-нибудь откроются тебе тайны природы,
рассеется окружающий тебя мрак, и отовсюду воссияет яркий свет. Представь только
себе, какой блеск должны производить столько светил, сочетающих свои лучи.
Никакая тень не омрачит ясного неба. Оно будет одинаково блистать со всех сторон,
ибо день и ночь явления земные. Ты поймешь, что раньше жил в потемках, когда
увидишь полный свет, который ты теперь смутно познаешь через посредство своих
земных очей и, однако, издали восхищаешься им. Каким же ты найдешь этот
божественный свет, когда увидишь его в самом месте его происхождения! Сами
размышления об этом искореняют из души все грязное, низкое или жестокое. Душа
признает, что боги свидетели всему. Иона хочет, чтобы богам было приятно наше
поведение и чтобы мы были готовы предстать перед ними в будущем и жить с ними
целую вечность. Тот же, кто постигнет умом вечность, тому не будут страшны ни
войска, ни сигнальная труба и никакие угрозы судьбы. Как может не быть
бесстрашным тот, кому приятно умереть, если даже тот, кто думает, что душа живет
лишь до тех пор, пока остается в оковах тела, а едва вырвется из них, тотчас
рассеивается, старается быть полезным и после смерти? Ибо хотя он и скроется
от очей наших, однако доблесть и слава его постоянно приходят на память.
Вспомни, какую пользу приносят нам примеры хороших людей, и ты поймешь, что
память о них так же полезна, как и само присутствие их.

Письмо CVI. Материальны ли блага

Я запоздал своим ответом на твое письмо, не потому, впрочем, чтобы я был


слишком занят – такого оправдания ты от меня не услышишь. У меня всегда есть
61
время, как оно есть у всякого, кто только захочет. Дела никого не преследуют.
Сами люди ищут их и воображают, что дела – признак их благосостояния. Но я не
отвечал на твой вопрос раньше оттого, что он должен войти в мое большое сочинение.
Ведь ты знаешь, что я пишу трактат по нравственной философии, в котором
постараюсь изложить все относящиеся до нее вопросы. Из-за этого я колебался,
отложить ли ответ на твой вопрос или, хотя я еще не дошел до рассмотрения его,
следует ответить на него вне общего порядка. Наконец, я решил, что нехорошо
задерживать человека, пришедшего из столь дальней страны. Поэтому я изложу тебе
этот вопрос вне его связи с целым рядом других подобных вопросов, а затем, если
окажется нужным его дополнить, я напишу тебе об этом сам, без твоей просьбы.
Вопросы эти, как и твой вопрос, относятся к разряду тех вещей, знать которые
скорее приятно, чем полезно. Ты спрашиваешь, материальны ли блага? Но благо
приносит пользу, следовательно, оно производит действие, а то, что действует, –
материально. Благо возбуждает душу и некоторым образом образует ее, а это
свойство материальных предметов. Блага тела – материальны. Благо человека
неизбежно материально, ибо сам он телесен. Все, что питает человека,
поддерживает, охраняет или восстанавливает его здоровье, – материально.
Следовательно, и блага его материальны. Конечно, после этого ты не будешь
сомневаться в том, что и страсти материальны – я говорю уже о том, чего ты не
спрашивал, так материальны гнев, любовь, скорбь. Если ты сомневаешься в этом,
посмотри, как они меняют выражение лица, заставляют хмурить лоб, улыбаться,
краснеть или бледнеть. И неужели ты думаешь, что столь явственные изменения в
теле могут происходить от причин нематериальных? Если страсти материальны, то
материальны и душевные болезни: скупость, жестокость, застарелые пороки,
пришедшие в неисправимое состояние, а следовательно, и злоба, и все виды ее –
недоброжелательность, зависть, гордость. Следовательно, и все блага, во-первых,
потому что они противоположность этим порокам, а во-вторых, потому что они
проявляются в теле подобными же признаками. В самом деле, разве ты не замечал,
какую силу взгляду придает храбрость, какую проницательность – благоразумие,
какую скромность и безмятежность – благочестие, какую ясность – радость, какую
жесткость – суровость, какое спокойствие – кротость? Итак, должны быть признаны
материальными предметы, изменяющие цвет и вид тела, предметы, имеющие влияние
на тело. И следовательно, все добродетели, которые я перечислил, и все, что
происходит от них, – блага. Наконец, нет сомнения, что только тела могут взаимно
соприкасаться.

Жизнь долга, если она полна. Полна же она в том случае, если наша душа
получила все принадлежащие ей блага и достигла полного обладания собой

Соприкасаться могут лишь материальные вещи, говорит Лукреций. Между тем все
перечисленные мною вещи не производили бы в теле никаких изменений, если бы не
соприкасались с ним: итак, все они материальны. Наконец, материально все то,
что имеет власть побуждать, задерживать или повелевать. Но разве страх не
удерживает от поступка, смелость не побуждает к нему, храбрость не дает толчка
вперед, осторожность не обуздывает и не останавливает, радость не возбуждает,
печаль не сокрушает? Наконец, все, что мы делаем, мы делаем в силу побуждений
злобы или добродетели. Но то, что может повелевать телу, материально, что дает
силу телу, – материально. Телесные блага – материальны; благо человека есть
вместе и благо его тела; итак, оно материально.
Я писал все это из угождения тебе. Но мне кажется, ты ответишь на это: мы
играем в пешки. Наше остроумие теряется по пустякам. Такие вопросы могут сделать
нас ученее, но не сделают нас лучше. Мудрость гораздо очевиднее. Многим нравится
играть словами, и как люди вдаются в излишества в других вещах, так можно
предаваться им и в философии. Мы страдаем от неумеренности во всем, в том числе
и в науках: мы учимся не ради жизни, но ради школы.
62

Письмо CXXIII. Довольствуйся малым

Совершив путь, скорее неудобный, чем долгий, я прибыл в мое албанское имение
поздно ночью. Там я ничего не застал готовым, кроме своего аппетита. Но
я, усталый, лег в постель, отнесшись к этой оплошности повара и пекаря довольно
благодушно. Я говорил сам с собой, что ничто не будет в тягость, если ко всему
относиться легко, и что не бывает поводов для негодования, если только не
измышлять их нарочно. Нет хлеба у моего пекаря, но он должен быть у соседних
крестьян, у управляющего, у прислуги. Положим, у них плохой хлеб. Но что ж!
Подождем, и он станет хорошим. Голод сделает вкусным даже и черный хлеб. Надо
только приниматься за еду не раньше, чем проголодаешься. Итак, я решил ждать
и не есть раньше, чем приготовят хороший хлеб или чем мне перестанет казаться
невкусным плохой.
Необходимо привыкнуть довольствоваться малым. Часто неблагоприятные
условия времени или места препятствуют исполнению желания даже богатых и знатных
людей. Никто не может иметь все, чего захочет, но всякий может не хотеть того,
чего у него нет, и довольствоваться тем, что под руками. Умеренный аппетит и
желудок, привычный к лишениям, предоставляют нам значительную степень свободы.
Ты не можешь представить себе, сколько удовольствия я получил от того, что
усталость моя прошла сама по себе. Мне не пришлось прибегать ни к растираниям,
ни к ванне, ни к какому другому средству, кроме времени. Те силы, которые были
затрачены на труд, восстановил отдых. Он был для меня приятнее всяких
торжественных пиров. Я имел возможность испытать себя неожиданно. А это самый
простой и верный способ. Ибо в тех случаях, когда человек готовился и решился
терпеть, он выкажет больше твердости, чем у него ее есть на деле. Самые
убедительные доказательства – это те, которые даются без подготовки. Только они
могут дать уверенность в том, что человек способен не только хладнокровно, но
даже с кротостью переносить неприятности, не сердиться, не ссориться, что он
способен, не получив какой-либо вещи, возместить ее нежеланием ее иметь, и
думает, что если ему чего недостает в жизни, то этого недостает не ему собственно,
но его привычкам. Мы только тогда бываем способны понять, как много у нас лишнего,
когда лишимся его. Мы им пользуемся не потому, чтобы оно было необходимо, но
потому, что оно у нас есть. Сколь много вещей мы приобретаем сами, сколь много
приготовляют для нас другие только потому, что эти вещи есть еще у многих других.
В числе причин наших несчастий немалую роль играет то, что мы живем по примеру
других людей и образуем свою жизнь не согласно разуму, но согласно общепринятым
обычаям. Тому, чему мы не стали бы подражать, если б это делали немногие, мы
подражаем, как только оно станет общепринятым, как будто оно сделается от этого
лучше. И вместо правды мы руководствуемся заблуждениями, лишь бы они были
общераспространенными.

Общая продолжительность жизни зависит не от меня, но от меня зависит,


сколько времени я буду жить как человек

Так, например, теперь принято ездить в сопровождении отряда нумидийских


всадников и целого войска скороходов. Считается неприличным не посылать вперед
глашатаев, которые бы разгоняли встречных; считается несоответственным сану,
если приближения знатного человека не возвещают густые облака пыли. Вместе со
свитой ведут нескольких мулов, которые везут кристальные, мурренские и чеканные
рукою искусных художников сосуды. Считается неприличным везти только такие
вьюки, которые безопасно могут трястись. Далее, везется целая толпа отроков с
намазанными лицами, чтобы солнце или мороз не повредили их нежной кожи. Считается
постыдным не иметь в числе отроков ни одного с такою нежною кожей, чтобы для
поддержания ее свежести были необходимы особые снадобья.
63
Всего этого следует избегать. Такие люди насаждают пороки и разносят их по
всему свету. Считаются гнусными люди, которые переносят слова, но еще более низки
те, которые переносят пороки. Сама речь их уже вредна. Ибо, если она не окажет
своего действия немедленно, она оставит свои семена в нашей душе, и далее, когда
мы расстанемся с такими людьми, за нами последует зло, которое всегда может ожить
впоследствии. Как после музыки остаются в ушах музыкальные мотивы,
препятствующие ясному мышлению и серьезным занятиям, так и речь льстецов и
хвалителей дурного остается в душе и после того, как перестанешь ее слушать.
Нелегко бывает вырвать из сердца эти сладкие звуки: они преследуют спустя еще
долгое время, и с некоторыми перерывами слова возобновляются. Итак, следует
затыкать свои уши от этих нехороших речей при первых же звуках, ибо если только
выслушать начало, льстецы становятся смелее. И вот до какой проповеди способны
они дойти тогда:
«Добродетель, мудрость и справедливость – пустые звуки. Все счастье в
хорошей жизни: есть, пить, расточать свое наследство – вот в чем жизнь, вот что
значит помнить, что ты смертен. Проходят дни и минует быстротечная жизнь. Что
же думать? Что за радость быть добродетельным и в течение жизни, в которой не
всегда будут доступны наслаждения, даже и в то время, когда можно им предаваться,
когда сама природа их требует, предписывать себе умеренность, предвосхищая
смерть и заранее отказывая себе в том, что она отнимет у нас. Нет у тебя ни
любовницы, ни отрока, который возбуждал бы ее ревность. Постоянно ты трезв,
обедаешь так, как будто тебе придется показать свою расходную книжку строгому
отцу. Это называется не жить, но только смотреть, как живут другие. Не безумно
ли копить имущество для своего наследника и отказывать себе во всем, зная, что
богатое наследство только обращает друзей во врагов? Ибо чем больше останется
после тебя, тем больше будет радоваться твоей смерти твой наследник. Не ставь
ни в грош этих мрачных и подозрительных цензоров чужой жизни, врагов самих себя,
публичных наставников, и не сомневайся, что приятная жизнь предпочтительнее их
хорошего мнения».
Таких речей следует избегать не менее, чем сирен, плывя мимо которых Одиссей
велел привязать себя. В них та же сила. Так же заставят они забыть отечество,
родных, друзей, добродетель и вовлекут в самый пагубный образ жизни. Не гораздо
ли лучше неизменно преследовать свою цель и вести такой образ жизни, чтобы лишь
то, что праведно, было приятно. А это так и будет, если мы поймем, что существует
два рода вещей, из которых одни нас манят, другие страшат: так, нас манят
богатства, страсти, красота, честолюбие и другие радости жизни. Напротив, нас
страшат труды, смерть, страдание, бесславие, нищета. Мы должны стремиться к
тому, чтобы не желать первых и не страшиться вторых. Напротив, будем воевать
с ними и будем избегать того, что нас манит, и стремиться к тому, что нас страшит.
Обрати внимание на различие в походке тех, кто поднимается по лестнице, и тех,
кто спускается. Те, кто спускается, откидывают корпус назад; поднимаясь,
напротив, наклоняют его вперед. При спускании центр тяжести перемещается вперед;
при восхождении, напротив того, он отодвигается назад. Когда мы предаемся
страстям, мы спускаемся; ведя трудовую и суровую жизнь, – поднимаемся. Итак,
в первом случае будем обуздывать себя, во втором – поощрять.

Душа наша сильнее всякой судьбы. Она сама обращает дарованные ей вещи
в ту или другую сторону, и она одна является причиной счастливой или
несчастной жизни

Впрочем, по-моему, вредны не только те, кто открыто поощряет страсти и


порицает страх и страдание – вещи сами по себе ужасные. Не менее вредны и те люди,
которые, прикрываясь именем стоиков, прельщают нас пороками. Такие люди говорят,
например: «Только мудрец и ученый может быть хорошим любовником. Только он
способен понять это искусство. Только мудрый умеет разумно есть и пить. Итак,
займемся решением вопроса, до какого возраста можно любить отроков». Все это
64
занесено к нам греками. Мы же послушаем лучше такие речи:
«Никто не бывает добродетельным от природы. Добродетели надо учиться.
Страсти – нечто низкое и мелкое и не имеют никакой цены: они у нас общи с
бессловесными животными и доставляют лишь ничтожное, жалкое удовлетворение.
Слава – нечто суетное, непрочное, изменчивое, как ветер. Бедность тяжела только
для того, кто ее боится. В смерти нет зла, она единственный справедливый и общий
для всех закон. Суеверие – ребяческое заблуждение; оно заставляет бояться тех,
кого следует любить, и оскорблять тех, кого надо чтить. Ибо что хуже: не верить
в богов или оскорблять их?»
Вот что следует учить и заучивать. Философия не должна заниматься
выискиванием оправданий для порока. Трудно надеяться на выздоровление больного,
если сам врач поощряет его к невоздержности.

Луций Анней Сенека


Избранные афоризмы
«Большая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки; значительная
часть протекает в бездействии и почти всегда вся жизнь в том, что мы делаем не
то, что надо»
«Все не наше, а чужое, только время наша собственность»
«Если сегодняшний день в твоих руках, меньше будешь зависеть от завтрашнего.
Пока мы откладываем жизнь, она проходит»
«Лучшим признаком уравновешенного ума я считаю умение сосредоточиваться и
терпеливо ожидать»
«Тот, кто всюду, тот нигде»
«Жить следует так, чтобы можно было злейшему врагу доверить все, что у тебя
на душе»
«Условий богатства два: во-первых, иметь необходимое и, во-вторых,
довольствоваться им»
«Кто боится обмана, тот учит ему, и самым подозрением дает право на любое
коварство»
«Есть наслаждение и в самом процессе совершенствования и развития. Но
гораздо высшее наслаждение заключается в самосознании ума, свободного от всяких
слабостей и блещущего чистотою»
«Перед другом не следует утаивать ни единой мысли; надо в его присутствии
считать себя в обществе самого себя»
«Продолжай, что начал, и торопись: чем скорее усовершенствуешь и разовьешь
свою душу, тем дольше будешь наслаждаться»
«Чтобы жизнь была приятна, надо отложить все попечения о ней»
«Верь мне – ты неизбежно умрешь уже в силу того, что ты родился»
«Никого еще судьба не возносила так высоко, чтобы ему не угрожало то, что
он сам себе позволял относительно других»
«Необходимое всегда легко приобрести. И только для избытков приходится
трудиться в поте лица»
«Философия, прежде всего, проповедует здравый смысл, общительность и
человечность»
«Войдя в наш дом, пусть дивятся не обстановке, а нам самим»
«Сколь многие лишены не друзей, а именно дружбы! Но в ней не будет недостатка
у тех, чьи души соединяет одинаковое влечение к истине и добру»
«Углубляйся в себя сколько можешь; ищи общества тех, кто может сделать тебя
лучше; допускай в свое общество тех, кого ты сам можешь сделать лучше.
Совершенствование происходит взаимно, и люди учатся, уча сами»
«Всякое наслаждение достигает высшей силы в последний момент. Потому и
из возрастов самым приятным должен считаться старческий, а не зрелый»
65
«Путем поучений цель достигается медленнее, чем с помощью примеров»
«Ты не должен ни стараться походить на других из-за того, что их много; ни
делаться врагом многим оттого, что они не похожи на тебя»
«Страсти – нечто низкое и мелкое и не имеют никакой цены: они у нас общи
с бессловесными животными и доставляют лишь ничтожное, жалкое удовлетворение»
«Среди полного довольства приготовляйся к лишениям и, окруженный
богатством, укрепись против превратностей судьбы»
«Все чувственные наслаждения ведут к скорби, особенно если предаваться им
неумеренно»
«Внимательно следи за собою и исследуй свои побуждения: будь по отношению
к самому себе обвинителем, судьей и защитником»
«Хочешь знать, что заставляет людей жаждать будущего? То, что никто не
принадлежит себе в настоящем»
«Если хочешь свободы духа, должен быть бедным, или, по крайней мере, похожим
на бедного»
«Сбрось сначала бремя своей души, и тогда ты найдешь прекрасным всякое место»

* * *

Вам также может понравиться