Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
Аннотация
Это откровенный рассказ о жизни человека с биполярным расстройством. Жизни,
в которой есть невероятные эмоциональные вершины – и такие же невероятные спады.
Жизни, в которой чувства остры до предела, а неудачи приводят к черным депрессиям. Кей
Джеймисон испытала все это на себе – депрессии, мании, попытку самоубийства. Будучи
психиатром, она посвятила себя изучению аффективных расстройств в целом
и биполярному расстройству в частности.
Кэй Джеймисон
Беспокойный ум. Моя победа над биполярным
расстройством
Переводчик Мария Фаворская
Редактор Алиса Черникова
Руководитель проекта А. Василенко
Корректоры Е. Аксёнова, Е. Чудинова
Компьютерная верстка А. Абрамов
Дизайн обложки Ю. Буга
***
Предисловие переводчика
Я не поверила своему счастью, когда выяснила, что ни одна из книг удивительной Кэй
Джеймисон, писателя и психиатра, за прошедшие 20 лет не была переведена на русский язык.
Значит, у меня есть шанс открыть их для российского читателя, стать в некотором роде
соучастником миссии доктора Джеймисон – просвещать людей о расстройствах настроения.
Аффективным расстройствам, прежде всего биполярному расстройству и депрессии,
подвержены миллионы человек во всем мире. Если ориентироваться на мировую статистику,
в России больных биполярным расстройством (его также называют
маниакально-депрессивным) должно быть больше миллиона, а депрессия когда-либо
случалась у 5–20 % людей.
Наша страна в изучении, лечении и понимании этих проблем отстает от родины Кэй
Джеймисон США не на одно десятилетие. О психических расстройствах часто шутят, ими
5
Мария Фаворская,
переводчик
Вступление
Когда на часах два ночи и у тебя мания, даже в медцентре Калифорнийского
университета можно найти что-то интригующее. В то осеннее утро почти двадцать лет
назад это заурядное нагромождение скучных зданий вдруг стало центром притяжения для
моей взвинченной, болезненно чувствительной нервной системы. Вибриссы расправлены,
антенна настроена, глаза превратились в тысячу фасеток – я с жадностью впитывала все,
что происходило вокруг. Я стремительно и яростно носилась по больничной парковке,
пытаясь хоть как-то израсходовать бесконечную, беспокойную энергию мании. Я бежала со
всех ног, но внутри медленно сходила с ума.
Мужчина, который был вместе со мной, коллега из медицинской школы, вымотался и
остановился еще час назад. В этом и не было ничего удивительного: граница между днями и
ночами для нас обоих исчезла уже давно и настало время расплаты за бесконечные часы,
заполненные виски, громкими спорами и хохотом до упаду. Вместо сна мы работали, читали
журналы, чертили графики, составляли утомительные (и совершенно нечитаемые) научные
таблицы.
Внезапно появилась полицейская машина. Даже в моем почти-совсем-просветленном
состоянии сознания я видела, что офицер, выбираясь из машины, держит руку на
пистолете. «Какого черта вы тут делаете посреди ночи?» – спросил он. Не самый
неожиданный вопрос. Мой коллега, который, к счастью, соображал лучше, чем я, сумел
задействовать свою интуицию: «Мы оба работаем на факультете психиатрии». Полисмен
только взглянул на нас, улыбнулся и вернулся в патрульную машину.
Конечно, работа на факультете психиатрии все объясняла.
Всего через месяц после того, как я получила место доцента психиатрии в
Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, я была на верном пути к безумию. Шел
1974 год, мне было двадцать восемь. Тогда я только начинала долгую и изнурительную войну
с медикаментозным лечением, которое всего через несколько лет буду настоятельно
рекомендовать другим. Войну с лекарством, которое вернуло мне разум и в итоге спасло
жизнь.
Сколько себя помню, я всегда была подвержена удивительным, а порой и ужасающим
переменам настроения: очень эмоциональная в детстве, крайне непостоянная в юности, к
началу карьеры я попала в порочный круг взлетов и падений маниакально-депрессивного
расстройства. Я стала изучать психиатрию отчасти по необходимости. Это был единственный
способ понять (а точнее, принять) болезнь, с которой я живу. И это был единственный способ
попытаться изменить к лучшему жизни других людей, которые тоже страдают от
аффективных расстройств. Болезнь, которая едва не стоила мне жизни, каждый год убивает
десятки тысяч людей: большинство из них молоды, подчас – удивительно талантливы,
одарены творческим воображением, и многих из этих смертей можно было бы избежать.
Китайцы верят, что, прежде чем убить дикого зверя, ты должен увидеть его красоту.
Наверное, я пыталась проделать это с маниакально-депрессивной болезнью. Она была для
меня восхитительным, но смертельно опасным зверем, врагом и товарищем. Меня пленяла ее
сложность, взрывоопасная смесь самого прекрасного и разрушительного в человеческой
природе. Чтобы победить болезнь, мне необходимо было сперва узнать ее во всех
бесчисленных обличьях, понять ее реальную и воображаемую власть. Сначала болезнь
казалась мне просто развитием моего характера – привычных переменчивых настроений,
вспышек энергии и воодушевления. Кроме того, я была уверена, что должна справляться со
все более сильными перепадами настроения самостоятельно. Потому первые десять лет я не
искала никакой помощи. Даже когда мое состояние требовало срочного медицинского
вмешательства, я пыталась сопротивляться лечению, хотя и понимала, что оно было
единственным выходом.
Мании, по крайней мере в своей ранней и относительно мягкой стадии, совершенно
8
Часть I
Далекая синяя высь
К самому солнцу
Я стояла, задрав голову к небу, и слушала рев мотора. Звук был чрезвычайно громким –
это означало, что самолет совсем близко. Моя начальная школа была неподалеку от базы
военно-воздушных сил Эндрюс в пригороде Вашингтона. Многие из нас были детьми
летчиков, и шум реактивных двигателей был для нас привычным звуком. Но привычка не
лишала такие моменты волшебства, и я инстинктивно поднимала взгляд от детской площадки
и махала рукой. Я знала, конечно, что пилот не может меня видеть, и даже если бы мог, все
равно это не мой отец. Но это был один из ритуалов, который мы все исполняли, а мне только
и нужен был предлог, чтобы уставиться в небо. Мой папа, офицер ВВС, был прежде всего
ученым и только потом пилотом. Но он любил летать. И поскольку он был метеорологом, то в
9
конце концов оказался в небе и душой, и телом. Как и мой отец, я прежде всего смотрела
вверх.
Когда я говорила ему, что армия и флот намного старше воздушных сил, куда богаче
традициями и легендами, он отвечал: «Да, это так, но за ВВС будущее». И затем всегда
добавлял: «А еще мы можем летать!» Это повторение символа веры часто сопровождалось
вдохновенным исполнением гимна военно-воздушных сил. Его отрывки и по сей день в моей
памяти вперемешку с рождественскими гимнами, детскими стихами и молитвами. Все они
наделены особым значением, настроением моего детства, да и сейчас порой заставляют
сердце биться чаще.
И каждый раз, когда звучит «И вот мы взлетаем в далекую синюю высь», я думаю, что
это самые прекрасные слова из мною слышанных, а на словах «стремясь высоко, к самому
солнцу» меня переполняет радость и я думаю, что тоже была одной из тех, кто любил
бескрайность неба.
Шум мотора стал громче, и я увидела, что и другие дети из моего второго класса
задрали головы. Самолет был слишком низко. Он пронесся мимо нас, едва не задев детскую
площадку. Пока мы стояли, столпившись, в абсолютном ужасе, а самолет несся на деревья.
Он взорвался прямо перед нами. Мы услышали и почувствовали столкновение во всей его
жестокости, мы увидели, как искореженную машину охватили жуткие языки пламени.
Спустя минуты матери бросились на детскую площадку, чтобы успокоить детей, уверить
каждого, что это не его отец. К счастью для меня, сестры и брата, это не был и наш папа.
Через несколько дней, когда последние сообщения юного пилота диспетчеру были преданы
огласке, стало ясно, что он мог спастись, если бы катапультировался. Но он знал, что после
этого неуправляемый самолет может упасть прямо на детскую площадку и убить всех нас.
Погибший пилот стал героем, превратившись в недостижимый идеал, само воплощение
чувства долга. Идеал, еще более притягательный из-за своей недостижимости.
Воспоминания о крушении возвращались ко мне много раз – напоминанием о том, как мы
жаждем идеала и как убийственно сложно его достичь. С тех пор я больше не могла видеть в
небе только простор и красоту. С того дня я знала, что смерть тоже где-то там.
любящие, но при этом добрые и справедливые родители. Дед, который умер еще до моего
рождения, был преподавателем в колледже и физиком по образованию. Он был умен и
чрезмерно добр к своим студентам и коллегам. Бабушку я помню хорошо, она была
заботливой и душевной. Как и мама, она проявляла глубокий и искренний интерес к людям и
потому была прекрасным другом, способным расположить к себе людей, дать им
почувствовать себя как дома. Люди к ней тянулись, как и к моей маме, и она всегда была
готова уделить им минутку, как бы занята ни была.
В отличие от деда, который все свободное время читал и перечитывал Шекспира и
Марка Твена, бабушка не была интеллектуалом и предпочитала проводить время в клубах.
Поскольку при этом она обладала отличными организаторскими способностями, ее
постоянно выбирали руководить, в какое бы сообщество она ни вступала. Бабушка была
убежденным консерватором – сторонница республиканцев, дочь американской революции,
любительница чаепитий, от которых моего папу мог хватить удар. Она всегда оставалась
мягкой, но решительной женщиной, которая носила платья в цветочек, держала ногти
ухоженными, безупречно накрывала на стол и пахла душистым мылом. Она совершенно не
умела злиться и была прекрасной бабушкой.
Моя мама – высокая, тоненькая, красивая – была популярна в школе и колледже. С
фотографий в ее альбоме смотрит счастливая молодая женщина, окруженная друзьями. Она
играет в теннис, плавает, скачет на лошади, занимается фехтованием, позирует в обществе
подруг или с бойфрендами – один другого краше. Эти кадры запечатлели удивительную
невинность другой эпохи, но именно в ней моя мама чувствовала себя как в своей тарелке.
Там не было дурных предзнаменований, подавленных лиц, вопросов о тьме внутри. Мамина
вера в то, что жизнь последовательна и предсказуема, росла из абсолютной нормальности
людей и событий, ее окружавших, а та опиралась на несколько поколений надежных и
уважаемых людей, которым был понятен этот мир.
Но даже поколения кажущейся стабильности не могли подготовить маму ко всему хаосу
и трудностям, с которыми она столкнулась, покинув родительский дом. Стойкая
уравновешенность моей матери, ее вера в надежность мира, умение любить и учиться,
слышать и меняться, помогли мне пережить все грядущие годы боли и кошмаров. Она не
знала, как трудно сопротивляться безумию, – никто из нас не знал. Но она обратила на меня
всю силу своей любви и сочувствия. Она никогда не думала о том, чтобы сдаться.
поддерживали. Когда мне было двенадцать, они подарили мне микроскоп, набор для
препарирования и «Анатомию» Грея. Книга была трудна для понимания, но благодаря ее
присутствию на полке я чувствовала себя причастной к настоящей медицине. Стол для
настольного тенниса в подвале стал моей лабораторией. Я проводила там целые вечера,
препарируя лягушек, рыб, червей и черепах. Но когда я дошла по эволюционной лестнице до
млекопитающих, вид зародыша свиньи с крошечным рыльцем и щетинкой оттолкнул меня от
дальнейших экспериментов. Врачи в больнице на военной базе Эндрюс, где я по выходным
помогала медсестрам в качестве добровольца, выдали мне скальпели,
кровоостанавливающие зажимы и даже бутылочки с кровью для моих домашних опытов. Что
более важно, они отнеслись к моему интересу совершенно серьезно. Они никогда не
пытались отговорить меня от желания стать врачом, хотя в те времена женщины чаще всего
работали медсестрами. Они брали меня с собой на обходы и иногда разрешали ассистировать
на несложных операциях. Я внимательно наблюдала, как врачи накладывали швы и делали
пункции. Я подавала инструменты, рассматривала раны, а однажды сама снимала швы.
Я приезжала в больницу пораньше, уходила поздно и приносила с собой массу книг и
вопросов: каково быть студентом-медиком? Принимать роды? Сталкиваться со смертью
пациента? Наверное, я была очень убедительна в своем интересе, потому что один из
докторов в конце концов разрешил мне присутствовать при вскрытии. Это было необычно и
жутко. Я стояла у краешка металлического стола и изо всех сил старалась не смотреть на
маленькое тельце мертвого ребенка, но никак не могла оторвать от него взгляд. Запах в
помещении был тяжелым и неприятным, и единственной альтернативой было смотреть на
быстрые движения рук патологоанатома. Чтобы справиться с тяжелым впечатлением, я
подключила свой мозг и стала сыпать вопросами. Почему доктор делает именно такие
разрезы? Почему он носит перчатки? Почему одни органы взвешивает, а другие – нет?
Сначала бесконечные вопросы были лишь способом отвлечься, но затем меня
действительно охватило любопытство. Сконцентрировавшись на вопросах, я перестала
видеть тело. Тогда, как и сотни раз после, характер и любопытство заводили меня в ситуации,
с которыми не справлялись эмоции. В то же время научный склад ума создавал дистанцию,
которая позволяла переварить происходящее и двигаться дальше.
коллег, которые советовали мне умерить амбиции и придержать коней. И только сейчас я
понимаю, насколько необходимы были эти уважение и поддержка для развития моей души и
разума. Страстные натуры очень ранимы. Мне действительно повезло расти в окружении
людей увлеченных.
Я тогда была совершенно счастлива: у меня были друзья, жизнь, полная вечеринок,
ухажеров, спортивных игр, пикников на заливе и множества начинаний. Но в то же время я
постепенно осознавала реальность: каково быть страстной и деятельной девушкой в крайне
традиционном мире военных. В нем едва ли было место независимости и бурному
темпераменту. Военно-морские балы были тем мероприятием, где дети офицеров осваивали
изящные манеры, танцы и прочие премудрости. Они также служили для того, чтобы еще
крепче вбить в наши головы принятую иерархию: генералы превосходят рангом полковников,
а полковники превосходят майоров, капитанов, лейтенантов и всех прочих. А эти прочие
выше рангом детей. Ну а мальчики всегда превосходят девочек.
Одним из неприятнейших способов указать юным девушкам на их место было
обучение старому и глупому ритуалу – делать реверанс. Трудно представить, что хотя бы
одна девушка в здравом уме находила это занятие приятным. А для меня (с моим довольно
либеральным воспитанием у отца-нонконформиста) это было невыносимо. Я видела перед
собой ряд девушек в накрахмаленных до хруста юбках, и каждая из них аккуратно делала
реверанс. «Овечки, – думала я, – послушные овечки». Но настал и мой черед. Что-то внутри
меня закипело. Я достаточно насмотрелась, как девушки безропотно следуют ритуалам
подчинения. И отказалась. Не такой уж серьезный поступок, как это кажется со стороны. Но
в мире военных традиций и протокола, где ритуалы и иерархия значат все и где плохое
поведение ребенка может поставить под удар карьеру отца, это было равносильно
объявлению войны. Никому и в голову не приходило, что можно просто отказаться
подчиниться взрослому, каким бы абсурдным ни было его требование. Мисс Кортни,
учительница танцев, уставилась на меня. Я повторила свой отказ. Она сказала, что полковник
будет весьма расстроен моим поступком. Я ответила, что полковнику нет до этого ни
малейшего дела. Я ошибалась, ему действительно было дело. Каким бы смешным ни считал
мой отец обучение девочек делать реверанс перед офицерами и их женами, его расстроило,
что я повела себя невежливо. Я извинилась, и мы договорились о компромиссе: я сделаю
реверанс, но наклоняться при этом буду совсем чуть-чуть. Это был один из типичных для
моего папы выходов из неловких ситуаций.
Мне не нравилось кланяться, но нравились элегантность нарядов, музыка и танцы,
красота этих балов. Я поняла, что, как бы ни стремилась к независимости, мир военных
традиций по-прежнему будет меня привлекать. Он дарил удивительное чувство
безопасности. Всегда было ясно, чего от тебя ждут. В этом обществе искренне верили в
справедливость, честь, доблесть и готовность погибнуть за свою страну. Да, оно требовало
слепой лояльности в качестве членского взноса. Но принимало отчаянных молодых
идеалистов, готовых рисковать своими жизнями. А еще – менее дисциплинированных
ученых (в основном метеорологов), которые любили небо почти так же сильно, как пилоты.
Это общество было построено на стыке между романтикой и дисциплиной: непростой мир
пафоса, демонстративности, стремительной жизни и внезапной смерти. Будто окно в
прошлое, во времена своего расцвета в XIX веке: цивилизованное, изящное, элитарное и
абсолютно нетерпимое к личным слабостям общество. Готовность пожертвовать своими
желаниями принималась как данность. Самоконтроль и сдержанность были обязательны.
Мама однажды рассказала мне, как она ходила на чай в дом командира части. В
обязанности его жены на этом вечере входило вести беседы об этикете с молодыми женами:
как правильно устраивать ужины и участвовать в жизни сообщества. После этой
вступительной беседы она обратилась к главному: пилоты никогда не должны отправляться в
полет расстроенными или рассерженными. Это может повлиять на их концентрацию, что
повышает риск аварии. И значит, жены пилотов никогда не должны с спорить с мужьями
перед полетами. Сдержанность и самообладание – не просто добродетель для женщины. Это
15
необходимость.
А это значит, что недостаточно просто сходить с ума от беспокойства каждый раз, когда
твой муж отправляется в небо. Нужно еще чувствовать себя ответственной, если с самолетом
что-то случится. Гнев и недовольство следует держать при себе. Военные гораздо больше,
чем все прочие люди, ценят воспитанных, мягких и уравновешенных женщин.
И именно тогда, когда я вполне освоилась со всеми этими переменами и парадоксами и
впервые почувствовала себя дома в Вашингтоне, мой отец ушел из ВВС и стал ученым в
корпорации Rand в Калифорнии. Шел 1961 год, мне было пятнадцать, и мой мир начал
рушиться.
Я пришла в школу Pacific Palisades, когда учебный год длился уже несколько месяцев. И
быстро поняла, что здесь все будет совсем по-другому. Все началось с привычного ритуала
для новичков: ужасающие три минуты, в которые тебе нужно уложить всю свою жизнь перед
полным классом незнакомых людей. Это было непросто сделать перед детьми военных, но
теперь, в школе для богатых и пресыщенных калифорнийцев, выглядело просто глупо. Как
только я объявила, что мой папа был офицером ВВС, я поняла, что с таким же успехом могла
сказать, что он был хорьком или тритоном. В классе повисла мертвая тишина. В школе Pacific
Palisades знали только одну породу родителей – «из индустрии», то есть из кинобизнеса.
Богачи, корпоративные юристы, бизнесмены и очень успешные врачи. Я осознала, что это
гражданская школа, когда услышала смешки после своих «да, мэм» и «нет, сэр» в ответ на
вопросы учителей.
Довольно долго я просто плыла по течению. Я ужасно скучала по Вашингтону. Там
остался мой парень, без которого я чувствовала себя совершенно несчастной. Он был
голубоглазым блондином, часто смеялся и любил танцевать, и многие месяцы мы почти не
разлучались. Именно он дал мне независимость от семьи. Как, наверное, и все
пятнадцатилетние девицы, я верила, что наша любовь навсегда. Я оставила позади такую
привычную и любимую жизнь – жизнь, наполненную близкими, дружными семейными
буднями, безграничным теплом и смехом. Я оставила город, который стал мне родным, и
консервативную жизнь военных, которую вела всю свою жизнь. Я ходила в детский сад,
начальную и среднюю школу при военных базах. В старших классах в Мэриленде я училась
вместе с детьми военных и государственных служащих. Это был маленький, уютный и
безопасный мир. Калифорния же, или по крайней мере Pacific Palisades, казалась мне
блестяще-холодной. Несмотря на то, что я постепенно освоилась и завела новых друзей
(благодаря постоянным переездам я была довольно общительна), я чувствовала себя
потерянной и совершенно несчастной. Большую часть свободного времени я проводила в
слезах, сочиняя письма своему парню. Я была зла на отца, который зачем-то выбрал работу в
Калифорнии вместо того, чтобы остаться в Вашингтоне. Я с нетерпением ждала звонков и
писем от старых друзей. В Вашингтоне я была лидером и капитаном всех возможных команд,
а учеба не требовала особых усилий. Школа Pacific Palisades была совершенно другой. Здесь
играли совсем в другие спортивные игры – я не знала ни одной, – и мне понадобилось
немало сил, чтобы проявить себя в них. Что еще хуже, конкуренция между учениками была
жесточайшей. Я оказалась позади всего класса почти по всем предметам. И чтобы догнать
остальных, понадобилась масса времени. С одной стороны, общество очень сильных
учеников не давало расслабиться. С другой – это был новый опыт, и довольно болезненный.
Непросто было признать ограниченность собственных возможностей. Постепенно я начала
привыкать к новым реалиям. Почти догнала одноклассников, завела новых друзей.
Каким бы странным ни казалось мне новое общество, я все же нашла в нем свое место.
Когда первый шок был уже позади, я радовалась новому опыту. Какой-то даже удавалось
получать на уроках. Откровенные рассказы одноклассников были захватывающи. Почти у
каждого было по нескольку мачех и отчимов, в зависимости от количества разводов в семье.
У моих друзей было полно наличных, а еще они могли поведать немало интересного о сексе.
Мой новый парень продолжил мое образование. Он учился в Калифорнийском университете,
16
в два медленнее. Я носила одну и ту же одежду, поскольку выбрать что-то новое требовало
слишком больших усилий. Я стала бояться разговаривать с людьми, избегала друзей, когда
только возможно. Утра и вечера я проводила в школьной библиотеке, неподвижная, с
омертвевшим сердцем и мозгом вязким, как глина.
Едва проснувшись, я чувствовала себя уставшей – раньше я такого не испытывала
почти никогда, равно как не бывало скуки и безразличия. За ними следовали серые, бледные
мысли о смерти и разложении, о том, что всё в конце концов гибнет и лучше умереть сейчас,
чем терпеть боль в ожидании. Я устало слонялась по местному кладбищу, размышляя, как
долго прожил каждый из усопших. Сидя на могильной плите, сочиняла длинные мрачные
стихи, чувствуя, что мой ум, мое тело уже гниют. Периоды полного опустошения сменялись
днями ужасного беспокойства и возбуждения. Несколько недель подряд я пила перед школой
водку с апельсиновым соком и постоянно думала о самоубийстве. Тогда я проявила свою
уникальную способность держать форму. Мне удавалось так хорошо изображать то, чего я не
чувствовала, что почти никто не заметил произошедшей со мной перемены. Ничего не
заметила даже моя родная семья! Два друга были обеспокоены, но я взяла с них клятву
молчать. Заметил лишь один из учителей, и еще мама друга спросила, что со мной не так. Я
уверенно врала: все в порядке, спасибо за беспокойство.
Ума не приложу, как мне удавалось производить нормальное впечатление в школе.
Разве что люди настолько погружены в собственные проблемы, что редко обращают
внимание на отчаянные попытки других спрятать свою боль. А я прилагала массу усилий,
чтобы никто ничего не замечал. Я понимала, что со мной что-то не так, но не могла
уразуметь, что именно. Меня приучили держать свои проблемы при себе, и я с этим неплохо
справлялась. Как писал Хуго Вольф: «Я порой выгляжу веселым и в хорошем расположении
духа, рассуждаю вполне последовательно, и кажется, что я совершенно в ладу с самим собой.
Но душа моя при этом спит мертвенным сном, а сердце истекает кровью от тысячи ран».
Было невозможно избежать душевных ран: я совершенно не в состоянии была заметить,
что происходит вокруг, мысли мне не подчинялись абсолютно, я была так подавлена, что
хотела только умереть. И все это происходило за несколько месяцев до того, как раны хотя бы
начали заживать. Оглядываясь назад, я поражаюсь, что выжила (и выжила одна) и что в
школьные годы жизнь была так запутана, а смерть так близка. Я быстро повзрослела за эти
месяцы, как взрослеют люди, теряя себя, вдали от безопасности, бок о бок со смертью.
Школа жизни
Сент-Эндрюс, говорил мой научный руководитель, это единственное место в мире, где
снег падает горизонтально. Он был известным нейрофизиологом родом из Йоркшира. Как и
все прочие англичане, он был убежден, что нормальная погода, как и вообще цивилизация,
заканчиваются там, где начинается шотландская провинция. У него определенно был
пунктик по поводу погоды. Древний каменный город Сент-Эндрюс расположен на самом
Северном море. Осенью и зимой его насквозь продувают ветра такой силы, что в это
невозможно поверить. Мне после нескольких месяцев в Шотландии поверить пришлось.
Ветер был наиболее суров на восточной окраине города, где располагалась лаборатория
морской биологии.
Мы, десяток зоологов-третьекурсников, дрожали и стучали зубами в холодной,
промозглой лаборатории, кутаясь в шерстяные шарфы и рукавицы. Преподаватель, казалось,
был еще больше озадачен моим присутствием на курсе зоологии, чем я сама. Он являлся
большим авторитетом в узкой области зоологии, а именно – специалистом по слуховому
нерву саранчи. Прежде чем высказать свои ремарки о снегопадах, преподаватель успел
выставить на всеобщее обозрение мою вопиющую безграмотность в вопросах зоологии.
Он поручил нам сделать электрофизиологическую запись со слухового нерва саранчи.
Все студенты, изучавшие естественные науки уже несколько лет, аккуратно препарировали и
вели запись. Я же не имела ни малейшего представления, что делать. Преподаватель это знал,
и мне оставалось только недоумевать, почему университет направил меня на курс такого
высокого уровня. Сначала я извлекла насекомое из клетки, и мне понадобилось немало
времени, чтобы разобраться, где у него находятся крылья, тело и голова. Я почувствовала на
себе взгляд преподавателя и обернулась, чтобы увидеть его язвительную усмешку. Он
подошел к доске, изобразил на ней саранчу, выделил участок ее головы и произнес со
старательным акцентом: «К вашему сведению, мисс-почти-само-совершенство, ууухо
находится здеееесь». Класс захохотал, и я тоже, смиряясь с тем, что весь год буду безнадежно
отставать. Но я узнала за этот год очень многое и постигала науку с удовольствием. Мои
лабораторные заметки с того занятия полностью передавали степень погружения в предмет:
«Голова, крылья и ножки отделены от тела. После срезания заднегрудных стернитов
обнажаем воздушные мешки. Слуховой нерв отсечен по центру, чтобы исключить
возможность ответа от головного ганглия». И так далее, пока я не закончила следующим
пассажем: «Из-за недостаточного понимания указаний и общего недостатка знаний не
удалось протестировать другие способы стимуляции, и к тому времени как понимание было
достигнуто, слуховой нерв устал. Как и я сама».
Все же в изучении беспозвоночных были и свои преимущества. Начать с того, что, в
отличие от психологии, вы можете съесть объект исследования. Особой популярностью
пользовались лобстеры – свежайшие, только что из моря. Мы их с удовольствием поедали до
тех пор, пока один из преподавателей не заметил, что «некоторые объекты исследований,
похоже, по ночам выбираются из своих аквариумов».
В тот год я подолгу гуляла вдоль моря и по городу, среди древних руин, часами
размышляя и записывая свои мысли. Я пыталась представить, как выглядел городской собор
в годы его расцвета в XII веке, какими витражами сияли его ныне пустые окна. Не
пропускала я и воскресных служб в университетской часовне, возведенной в начале XV века.
Средневековые учебные и церковные традиции мистически переплетались в этом
университете. Студенты носили плотные ярко-красные мантии, которые резко выделялись на
фоне серых каменных зданий. Рассказывали, что король Шотландии издал специальный указ
о такой форме одежды, чтобы студенты, как потенциальные бунтари, были легко узнаваемы.
22
Мне исполнился двадцать один год, и я снова вернулась в Калифорнию. Это была
резкая смена окружения и еще более резкий скачок в ритме жизни. Я попыталась вернуться к
привычному быту и рутине, но давалось мне это с трудом. Весь год я была избавлена от
необходимости работать по двадцать – тридцать часов в неделю, чтобы обеспечить себя, а
теперь снова была вынуждена совмещать лекции, рабочие часы и перепады своего
настроения. Мои карьерные планы тоже изменились. Со временем стало ясно, что перепады
настроения и эмоциональность не позволят мне окончить медицинскую школу – особенно
тяжелы были первые курсы, которые требуют феноменальной усидчивости. Мне было трудно
подолгу находиться на месте, гораздо легче получалось учиться самостоятельно. Мне
нравилось писать, вести исследования. Строгие рамки, которые задавала медицинская школа,
меня все больше угнетали. Во время учебы в Шотландии я прочла психологическое
исследование Уильяма Джеймса «Многообразие религиозного опыта» и увлеклась идеей
изучать психологию, в особенности индивидуальные различия темпераментов и
эмоциональности. Я также начала работу с другим научным руководителем. Это было
увлекательное исследование о физиологическом и психологическом воздействии
психотропных веществ вроде ЛСД, марихуаны, опиатов, барбитуратов и амфетаминов. В
частности, он выяснял, почему люди предпочитают определенный тип наркотиков.
Например, одни выбирают галлюциногены, в то время как других привлекают вещества,
поднимающие настроение или, напротив, притупляющие чувства. Его, как и меня,
интересовали аффекты2.
Сам профессор – высокий, скромный, блистательный человек – тоже был склонен к
быстрым и резким перепадам настроения. Работа с ним (сначала в качестве ассистента, а
затем и аспиранта) стала для меня потрясающим опытом. Он был очень творческим,
любопытным и открытым всему новому человеком. Строгим, но справедливым в своих
интеллектуальных запросах и чрезвычайно терпимым к моим собственным перепадам
настроения. Мы интуитивно понимали друг друга, но почти не обсуждали наших проблем,
хотя тема плохого настроения и всплывала время от времени. Наши кабинеты были рядом
друг с другом, и в депрессивные периоды он замечал, что я выгляжу утомленной и
подавленной, и интересовался, чем мог бы помочь.
Однажды мы выяснили, что оба измеряем свое настроение в попытке найти причины и
закономерности его скачков. Он – по десятибалльной шкале, от «прекрасно» до «ужасно», я –
2 Aффект (лат. affectus – страсть, душевное волнение) – понятие в психиатрии, обозначающее внешнее
выражение и внутреннее переживание настроения. – Прим. ред.
23
его ответы на тест Роршаха были одними из самых оригинальных, какие я когда-либо видела.
Он со всей серьезностью отнесся к заданию нарисовать человека, уделив рисунку столько
времени и сил, что я рассчитывала получить очень откровенный автопортрет. Но когда он
показал мне результат своих трудов, я увидела очень старательное изображение орангутанга,
длинные лапы которого тянулись к краям листа.
Я была восхищена и решила показать результаты всех его тестов своему супервайзеру.
Та была крайне догматичным психоаналитиком, начисто лишенным чувства юмора. Эта
женщина потратила больше часа на совершенно надуманные и пустые интерпретации
психической неуравновешенности, асоциальности, подавленного гнева и внутренних
конфликтов моего мужа. Она назвала его (человека, который никогда не лгал!) социопатом.
Человек, который всегда отличался искренностью и мягкостью, показался ей
неуравновешенным, конфликтным, переполненным гневом. И все из-за того, что он решил
ответить на тест нестандартно. Мне это показалось настолько смешным, что я начала
непроизвольно хихикать, провоцируя дальнейшие разоблачения. С хохотом я убежала из ее
кабинета, отказавшись писать отчет по тесту. И эти мои действия также подверглись
тщательному анализу с ее стороны.
Реальный опыт я приобрела, занимаясь с многочисленными пациентами во время
интернатуры. Тем временем я завершила работу по двум своим дополнительным
специальностям – психофармакологии и поведению животных. Мне особенно нравилось
изучать животных, и я дополнила свои психологические курсы зоологическими. Они были
посвящены биологии морских млекопитающих и включали в себя не только биологию и
естественную историю тюленей, китов, дельфинов, выдр, но и такие экзотические темы, как
кардиоваскулярные адаптации морских львов к нырянию и система коммуникации
дельфинов. Я училась ради удовольствия от процесса и наслаждалась этим. Те курсы не
имели ничего общего с моей работой ни тогда, ни в будущем, но они были одними из самых
интересных.
Квалификационные экзамены были сданы. Я провела довольно заурядное исследования
героиновой зависимости и написала по нему столь же заурядную диссертацию. Затем, после
двух недель лихорадочного заполнения своих мозгов невозможным количеством
информации, я вошла в зал, где за столом сидели пятеро людей с серьезными лицами. Там я
прошла испытание, которое вежливо называют финальным устным экзаменом или, на
военный манер, защитой диссертации. Двое членов комиссии были преподавателями, с
которыми я проработала несколько лет. Один из них был достаточно добр ко мне, другой –
вероятно, чтобы продемонстрировать свою непредвзятость, – безжалостен. Один из трех
психофармакологов, он же единственный внештатный, попытался устроить мне настоящий
допрос. Но другие двое решили, что он перегнул палку с самоутверждением в статистике и
схеме проведения исследований, и вернули защиту в более цивилизованное русло. После
трех часов этого изощренного интеллектуального балета я покинула зал и положенное
количество времени нервно дожидалась итогов голосования в коридоре. Вернувшись, я
увидела все тех же пятерых мужчин, которые сначала показались мне такими суровыми. Но
теперь они улыбались и протягивали мне ладони для рукопожатия. К моему огромному
облегчению, они меня поздравляли.
Ритуал вступления в научный мир загадочен и крайне романтичен. Все трудности и
неприятности защиты были легко забыты, когда наступил радостный момент торжества с
бокалами шампанского. Настал великий день, когда я была допущена в очень старый клуб,
посвящена в академические ритуалы и в первый раз ко мне обратились «доктор Джеймисон»,
а не «мисс Джеймисон». Получив должность доцента на кафедре психиатрии
Калифорнийского университета, я поспешила вступить в клуб факультета и начать свое
восхождение по академической пищевой цепи. У меня была прекрасная весна, великолепное
лето, а всего через три месяца после получения научной степени начался настоящий психоз.
26
Часть II
Совсем не прекрасное безумие
Полеты разума
Я не проснулась в один день сумасшедшей. Жизнь казалась такой легкой! Я постепенно
осознавала, что моя жизнь и разум ускоряются, пока однажды, в мое первое лето на
факультете, они полностью не вышли из-под контроля. Но этот разгон – от стремительных
мыслей к хаосу – был постепенным и увлекательным. Сначала все казалось совершенно
нормальным. В июле 1974-го меня взяли на факультет психиатрии и приписали к одному из
отделений для взрослых пациентов. Я курировала психиатров-стажеров и клинических
психологов – интернов по части диагностики, психологического тестирования, психотерапии
и испытания препаратов. Кроме того, я отвечала за взаимодействие между департаментами
психиатрии и анестезиологии, где я консультировала, вела семинары, внедряла протоколы
исследований для изучения психологических и медицинских аспектов боли. Что касается
моих собственных исследований, я в основном доделывала работу, которую вела в
университете. Аффективные расстройства меня в ту пору не особенно привлекали. К тому же
перепады настроения меня не беспокоили больше года, и я уже было решила, что этой
проблемы больше нет. Ты тешишься этой надеждой каждый раз, когда чувствуешь себя
нормально достаточно долго, но неизменно ошибаешься.
Я взялась за новую работу со всей энергией и воодушевлением. Мне нравилось
преподавать, как и руководить врачебной работой других, хотя сначала это и казалось мне
необычным. Переход из интернов в преподаватели прошел гораздо легче, чем я могла
ожидать. Не стоит и говорить, что солидная прибавка в зарплате очень тому способствовала.
Свобода реализовывать собственные научные интересы меня окрыляла. Я очень много
работала и все меньше отдыхала. Недостаток сна – это и причина, и следствие мании, но
тогда я об этом даже не догадывалась. Лето часто приносило мне хорошее настроение и
27
длинные рабочие дни. Но тем летом я вышла далеко за пределы того, что когда-либо
испытывала ранее. Лето, недостаток сна, обилие работы и генетическая уязвимость завели
меня куда глубже уже знакомых уровней эйфории – в пылающее безумие.
которые мне предстояло пройти: автор сначала описывала нормальное восприятие мира
(«Сначала разглядел мой взор / Лишь три холма да темный бор»), затем приходила в экстаз,
говорила о видениях; наконец проваливалась в отчаяние, а после снова возвращалась в
реальный мир, теперь уже полный тревог. Миллей было всего девятнадцать, когда она писала
эти строки. Много позже я узнала, что она пережила несколько нервных срывов и
госпитализаций. В своем нездоровом состоянии я понимала, что эта поэма чем-то важна для
меня. Я раздавала ее интернам и практикантам как метафорическое описание психотического
процесса и возможности восстановления. Практиканты, хотя и не догадывались о моих
истинных мотивах, хорошо откликались на это – они были только рады возможности
отдохнуть от обычных медицинских публикаций.
Пока я была лихорадочно увлечена работой, мой брак распадался. Я ушла от мужа,
объяснив это тем, что хотела иметь детей, а он – нет, хотя на самом деле все было намного
сложнее. Я становилась все более беспокойной и раздражительной, я жаждала волнения.
Внезапно я поймала себя на том, что бунтую против всего того, что еще недавно любила в
своем муже: его доброты, уравновешенности, тепла, нежности. Я отчаянно стремилась к
другой жизни. Я нашла ужасно модную квартиру в Санта-Монике, хотя раньше ненавидела
современную архитектуру; купила современную финскую мебель, хотя всегда любила
уютные и старомодные предметы. Все, что я тогда покупала, было стильным, угловатым, в
холодных тонах. Наверное, это как-то успокаивало мой хаотичный ум и расстроенные
чувства. Из новой квартиры был впечатляющий (и впечатляюще дорогой) вид на океан.
Тратить больше денег, чем у тебя есть, или, как это сформулировано в диагностических
тестах, «приступы неумеренного шопоголизма» – классический признак мании.
обрывков было много, они были везде. Только спустя недели я полностью вычистила
квартиру и все же продолжала находить в самых невообразимых местах клочки бумаги,
исписанные от края до края.
В те дни мое восприятие звуков, и в особенности музыки, крайне обострилось. Звуки
валторна, гобоя, виолончели стали пронзительными. Я слышала сначала каждую ноту
отдельно, затем все вместе, и они ошеломляли меня чистотой и совершенством. Мне
казалось, будто я стою в оркестровой яме. Меня переполняли эмоции. Но вскоре сила и
печаль классической музыки стали для меня невыносимы. Я переключилась на рок, включала
альбомы Rolling Stones на полную громкость. Переходя от трека к треку, от альбома к
альбому, я подбирала музыку под настроение, а настроение следовало музыке. Мои комнаты
уже были завалены пленками, пластинками, конвертами от них, а я продолжала поиски
идеального звука. Однажды я потеряла способность воспринимать музыку. Я была растеряна,
испугана, сбита с толку. Мое поведение переставало быть адекватным происходящему.
Тьма медленно проникала в мой разум, и в конце концов я полностью потеряла
контроль над собой. Я уже не понимала собственные мысли. Фразы в моей голове
распадались на обрывки, на отдельные слова. Потом остались лишь бессвязные звуки. В
один из вечеров я стояла посреди своей гостиной и смотрела в окно на кроваво-красный
закат, разгоравшийся над океаном. Внезапно я ощутила вспышку внутри головы, и перед
глазами возникла огромная черная центрифуга. Я увидела высокую фигуру в длинном
вечернем платье, которая с колбой крови в руках приближалась к этой центрифуге. Когда
фигура обернулась, я с ужасом осознала, что это я и что все мое платье, накидка и длинные
белые перчатки залиты кровью. Я смотрела, как я, то есть она, аккуратно поместила колбу с
кровью в одно из отделений центрифуги, закрыла крышку и нажала кнопку на машине.
Центрифуга начала вращаться.
В этот момент изображение вышло за пределы моей головы. Я была парализована
страхом. Вращение центрифуги, дребезжание стекла о металл становились все сильнее, а
затем машина разлетелась на тысячу осколков. Кровь была повсюду. Она забрызгала оконные
стекла, залила стены и картины на них, стекала вниз на ковер. Я взглянула на океан и
увидела, что кровь на окне слилась с кровавым закатом, было невозможно отличить одно от
другого. Я кричала во всю силу своих легких, но не могла никуда деться от вида крови и
грохота машины, которая все ускоряла свое ужасное вращение. Мои мысли не просто
кружились в безумной карусели, они превратились в жуткую фантасмагорию жизни и
разума, полностью слетевших с катушек. Постепенно галлюцинация отступила. Я позвонила
коллеге. Налила себе большой стакан скотча и стала ждать его приезда.
К счастью, он пришел на помощь прежде, чем моя мания стала очевидной для всех. Это
был мужчина, с которым я встречалась после расставания с мужем, и он очень хорошо меня
понимал. Он поставил меня перед фактом, что я должна начать принимать литий. Это было
непросто даже для него: я была перевозбуждена, подозрительна и агрессивна. Он был мягок,
но неотступен, и сумел убедить меня назначить встречу с психиатром. Вместе мы изучили
все, что нашли о моей болезни и методах ее лечения. Управление по контролю за
лекарственными средствами разрешило использовать препараты лития для лечения мании
всего четыре года назад, в 1970 году, и в Калифорнии найти их было непросто. Но после
прочтения всех медицинских исследований стало очевидно, что литий – единственный
препарат, который может помочь в моем случае. Мой друг прописал мне литий и еще
несколько нейролептиков в качестве «скорой помощи», пока я не получу заключение
профессионального психиатра. Он написал мне, сколько таблеток нужно принимать утром и
вечером. Он не пожалел многих часов на беседы с моими родственниками, объясняя им, как
мне можно помочь. Он также потребовал, чтобы я взяла кратковременный отпуск, и в итоге
это спасло меня от потери работы и лицензии на медицинскую практику. А еще он
присматривал за мной у меня дома, когда только мог.
После этого первого в моей жизни приступа мании я чувствовала себя бесконечно хуже,
31
чем во время худшей из предыдущих депрессий. На самом деле хуже, чем когда-либо еще в
своей жизни, за которую я вроде бы уже привыкла к подъемам и падениям. У меня были
умеренные приступы мании и раньше, в лучшем случае они приводили меня в экстаз, в
худшем – вгоняли в стыд, но никогда не были такими страшными. Я к ним вполне
приспособилась, выработала приемы самоконтроля: научилась подавлять приступы
неуместного смеха, обуздывать раздражительность. Научилась избегать ситуаций, которые
могли взвинтить мои сверхчувствительные нервы, научилась делать вид, что слушаю, когда
мой разум витал за облаками, в тысяче разных направлений одновременно. Моя карьера тем
временем шла полным ходом. Но ни успех на работе, ни воспитание, ни интеллект, ни
характер не подготовили меня к встрече с безумием.
Я неумолимо приближалась к этой точке многие недели, осознавая, что все совсем не в
порядке. Я отчетливо помню тот момент, когда осознала, что душевно больна. Мои мысли
скакали так быстро, что, заканчивая фразу, я уже не помнила ее начала. Обрывки идей,
образов, фраз проносились в моем мозгу, как звери в детских сказках. В конце концов, как и
эти звери, они превратились в бессмысленные пятна. Все понятное раньше стало
непонятным. Я отчаянно хотела снизить темп, но не могла. Ничего не помогало – ни
многочасовой бег, ни заплывы на несколько миль. Что бы я ни делала, моя энергия не
истощалась. Секс стал слишком интенсивным, чтобы приносить удовольствие, и во время его
мне казалось, что мой мозг пронзают черные линии света. Это пугало. Моя фантазия
рисовала картины медленной, болезненной смерти всех растений на планете – листок за
листком, стебель за стеблем они умирали, и я ничего не могла поделать. Они издавали
пронзительные вскрики. Все больше и больше темноты и распада.
Наступил момент, когда я решила, что, если мой разум не станет прежним, я убью себя.
Сброшусь с ближайшей двенадцатиэтажки. Я дала себе двадцать четыре часа. Но я не
чувствовала времени – миллионы мыслей, влекущих и болезненных, проплывали мимо.
Бесконечные и ужасные дни бесконечно ужасных препаратов – торазин, литий, валиум,
барбитураты. Все это наконец-то подействовало. Я почувствовала, как мой разум
замедляется, как я снова его контролирую. Но прошло еще немало времени, прежде чем я
снова начала ему доверять.
Сан-Фернандо. Был приятный южный вечер, чудесные часы, но впервые в жизни я дрожала
от страха. Мне было страшно от того, что скажет мне врач, и страшно от того, что он мне не
скажет. Я не видела никакого выхода из своего положения и не понимала, может ли хоть
что-то мне помочь.
Я нажала кнопку лифта и прошла по длинному коридору в приемную. Еще два человека
ждали своей очереди, и это только усилило мое чувство униженности и смущения от этой
смены ролей. Но у меня уже не оставалось никаких сил на поддержание приличного вида
ценой нормальной жизни. Возможно, не будь я в тот момент так ранима, все это не имело бы
большого значения. Но я была напугана, растеряна и уже ни в чем не уверена. Казалось, моя
уверенность в себе, которая, сколько помню, всегда была при мне, взяла длительный отпуск.
На дальней стене приемной я заметила ряд кнопок. Очевидно, я должна была нажать на
одну из них, чтобы психиатр узнал о моем приезде. Я почувствовала себя крупной
подопытной крысой, которая должна нажать на рычаг, чтобы получить вознаграждение.
Странно унизительная, хотя и прагматичная система. У меня было давящее чувство, что я не
сумею смириться с тем, что сижу по другую сторону стола.
Врач открыл дверь, смерил меня долгим взглядом и, сказав что-то ободряющее, усадил
за стол. Я совершенно забыла, как это бывает, – уверена, его интонация подействовала не
меньше, чем слова, – но тонкий, очень тонкий лучик света робко пробился сквозь мрак моего
сознания. Я почти ничего не помню из того, что мы обсуждали на первой сессии, разве что
разговор был путаным и бессвязным. Врач сидел и слушал, и все это бесконечно долго
длилось. Его высокая фигура приподнималась над столом, он закидывал ногу за ногу,
постукивал кончиками пальцев по столу, а затем начал задавать вопросы.
По сколько часов я сплю? Трудно ли мне сосредотачиваться? Бываю ли я болтливее, чем
обычно? Говорю ли иногда быстрее, чем обычно? Просил ли кто-либо меня говорить
медленнее, потому что не мог меня понять? Было ли у меня желание говорить без остановки?
Чувствовала ли я необычайный прилив энергии? Говорили ли окружающие, что они за мной
не поспевают? Брала ли я на себя больше дел, чем обычно? Ускорялись ли мои мысли до
такой степени, что мне трудно было за ними уследить? Чувствовала ли я себя беспокойной,
взбудораженной? Более сексуальной? Тратила ли я больше денег? Действовала ли
импульсивно? Бывала ли более гневлива и раздражительна? Казалось ли мне, что у меня есть
особые силы и способности? Видела или слышала ли я то, чего не замечали другие?
Чувствовала ли я странное ощущение возбуждения во всем теле? Бывали ли у меня такие
симптомы раньше? Были ли подобные проблемы у кого-то из родственников?
Я стала объектом очень тщательного психиатрического исследования. Вопросы были
мне знакомы, я сотни раз задавала их сама. Но как пугающе было на них отвечать, не
понимая, чем все это может закончиться; осознавать, как это обескураживает – быть
пациентом. Я ответила положительно практически на все, включая целый список
дополнительных вопросов о депрессии, и поймала себя на том, что совсем по-новому
начинаю ценить психиатрию и врачебный профессионализм.
Постепенно опыт моего психиатра как врача и его уверенность как человека возымели
действие; постепенно начали действовать и препараты, которые успокоили буйство моей
мании. Врач прямо и недвусмысленно сказал мне, что у меня маниакально-депрессивное
заболевание и мне придется принимать препараты лития. Возможно, всю жизнь. Эти новости
звучали пугающе. Тогда о заболевании и его течении было известно значительно меньше, чем
сейчас. Но все равно я испытала облегчение, услышав диагноз, который в самой глубине
своего сознания считала верным. Но я все же сопротивлялась приговору, который, как мне
казалось, выносил мне врач. Он внимательно выслушал все мои сбивчивые попытки найти
альтернативное объяснение своим нервным срывам: неудачный брак, стресс из-за
переработки, стресс от начала работы в психиатрии. И остался тверд в диагнозе и
назначенном лечении. Это было горькое, но все же облегчение. Я прониклась безмерным
уважением к своему психиатру за его ясность мышления, очевидную заботу и способность
прямо, без обиняков, сообщить плохие новости.
33
Я не представляю себе нормальной жизни без помощи лития и психотерапии. Литий
смягчает депрессии, предотвращает соблазнительные, но опасные подъемы, проясняет
спутанные мысли, замедляет меня, делает мягче. В конце концов, он удерживает от
разрушительных шагов в карьере и отношениях, спасает от госпитализации и создает
почву для психотерапии. Но раны лечит именно психотерапия. Она помогает обрести
смысл в растерянности, разобраться в пугающем хаосе мыслей и чувств, вернуть себе
самообладание, надежду и способность учиться на собственном опыте. Таблетки не
помогут принять реальность, но вернут в нее быстрее, пока еще есть силы бороться.
Психотерапия – это убежище, это поле битвы, это место, где я была психотична,
невротична, восторженна, растеряна, отчаянна сверх всякой меры. Но благодаря ей я
всегда верила – или научилась верить, – что однажды смогу со всем этим справиться.
Ни одна таблетка не спасет вас от нежелания принимать таблетки. Равно как
никакое количество часов психотерапии не избавит вас от маний и депрессий без помощи
лекарств. Мне было необходимо и то и другое. Это довольно странно – быть обязанной
жизнью таблеткам и этим особенным, необычным и глубоким отношениям, которые
называют психотерапией.
Однако то, что я обязана жизнью литию, довольно долгое время не было для меня
очевидным. Мое сопротивление лечению слишком дорого мне обошлось.
Тоска по Сатурну
и разума Сатурн с его ледяными кольцами приобрел для меня элегическую красоту. Я и
сейчас не могу смотреть на изображения этой планеты, не чувствуя острой грусти от того,
что она теперь так далека от меня, так недостижима. Сила, великолепие и абсолютная
уверенность полетов моего разума долго не давали мне поверить, что я должна по
собственной воле расстаться с ними как с болезнью. Я была медиком и ученым, я прочитала
массу исследований и ясно понимала неизбежность тяжелых последствий отказа от лития.
Но долгие годы после постановки диагноза я сопротивлялась приему лекарств. Почему?
Почему мне пришлось пройти через новые эпизоды мании, через затяжные суицидальные
депрессии, прежде чем я стала систематически принимать литий?
Сопротивление, без сомнения, росло из категорического отрицания того, что мое
состояние – на самом деле болезнь. Как ни странно, это довольно типичная реакция на
ранних стадиях заболевания. Перепады настроений настолько неотъемлемая часть жизни и
представлений о самом себе, что даже психотические крайности могут казаться временными,
объяснимыми реакциями на жизненные события. Я ужасно страдала от ощущения потери
себя, того, кем и где я была. Отказаться от полетов разума было трудно, даже несмотря на то,
что неизменно следовавшие за ними депрессии едва не стоили мне жизни.
Друзья и родные рассчитывали, что я буду рада стать «нормальной», буду благодарна
лечению и с легкостью приму нормальный сон и уровень энергии. Но если вы ходили по
звездам и продевали руки сквозь кольца планет, если вы привыкли спать всего четыре-пять
часов в сутки, а теперь вам требуется восемь, если раньше вы могли бодрствовать ночи
напролет, а теперь не можете, то встроиться в ритм жизни простых смертных – непростая
задача. Каким бы он ни был комфортным для других, для вас такая жизнь непривычна, полна
ограничений, куда менее продуктивна и безумно скучна. Когда я жалуюсь знакомым на то,
что стала менее энергичной, бодрой и живой, они, пытаясь меня поддержать, отвечают:
«Ничего, просто ты теперь такая же, как и все мы». Но я-то сравниваю себя не с ними, а с
собой прежней. Более того, я часто сравниваю себя нынешнюю с собой «лучшей», то есть во
время умеренной мании. И нынешняя «нормальность» так далека от того состояния, когда я
была самой яркой, самой активной, полной сил и энергии.
Я так скучаю по себе прежней. Я скучаю по Сатурну.
Моя война с литием началась вскоре после того, как я начала его принимать. Впервые
мне прописали этот препарат осенью 1974 года. Но уже ранней весной 1975-го, вопреки
советам врача, я прекратила прием. Как только мания прошла и я пришла в себя после
последовавшей за ней ужасной депрессии, мой разум выстроил целую армию обоснований
сопротивления лекарствам. Одни из них были чисто психологическими. Другие были
связаны с побочными эффектами от высоких доз лития, которые были нужны для удержания
моего настроения в норме. (В 1974 году в медицинской практике было принято назначать
более высокие дозировки лития, чем сейчас. Потом я многие годы принимала меньшие дозы
препарата, и практически все побочные эффекты исчезли.) С побочными эффектами, которые
мучили меня первые десять лет лечения, было трудно справиться. Для небольшой части
пациентов, включая меня, терапевтическая доза лития, то есть та, при которой он начинает
действовать, опасно близка к токсической.
В том, что литий мне помогает, сомнений не было. У меня классическая форма
маниакально-депрессивного заболевания – полный набор симптомов из учебника по
психиатрии. И все эти симптомы хорошо лечатся литием. У меня были грандиозные мании, и
они предшествовали депрессиям гораздо чаще, чем наоборот. Но препарат сильно влиял на
умственную деятельность. Я оказалась зависима от лекарства, которое вызывало частые и
сильные приступы тошноты и рвоты. Порой мне приходилось спать на полу в ванной,
завернувшись в теплый шерстяной плед из Сент-Эндрюса. Из-за изменений в питании и
физической нагрузке, колебаний гормонов или уровня солей в крови концентрация лития
внезапно оказывалась слишком высока. Мне становилось плохо в столь разных местах, что я
бы предпочла их всех не помнить. Часто это были общественные места: аудитории,
35
Крыс сначала не хочет тратить на это время, но в итоге соглашается навестить Крота в
его доме. Позднее, по- сле рождественских гимнов и чашечки горячего эля у камина, Крот
рассуждает, как же сильно он скучал по прежним теплу и безопасности, по всем этим
«знакомым и дружелюбным предметам, что бессознательно уже давно стали частью его
самого». В этот момент я точно вспомнила, каким-то внутренним чутьем, что я
почувствовала тогда, когда только начала принимать литий: я скучала по своему дому, своему
разуму, своей жизни с книгами и всеми «дружелюбными предметами», по своему миру, в
котором все было на своих местах, и ничто не могло вторгнуться и разрушить его. А теперь у
меня не было иного выбора, кроме как жить в разрушенном мире. Я скучала по тем дням до
болезни и лечения, которые затронули каждый аспект моего существования.
энергию. Я не могла от нее отказаться. Где-то в глубине души – из-за чопорного военного
воспитания, требовательности родителей и собственного упрямства – я продолжала верить,
что должна самостоятельно преодолевать любые трудности на своем пути, без костылей
вроде лекарств.
Не одна я так думала. Когда я заболела, сестра настаивала, что мне не нужен литий. Она
была во мне разочарована. Несмотря на ее собственный бунт против пуританского
воспитания, она была уверена, что я должна пройти все депрессии и мании, а лекарства
лишат меня боли и глубины переживаний, необходимых для духовного развития. Мне было
очень трудно поддерживать с ней отношения из-за наших общих депрессий и
соблазнительной опасности ее взглядов на лечение. Однажды вечером она высказала мне все:
что я «капитулировала перед медицинской мафией», что я «подавила литием свои чувства».
Что моя душа очерствела, мой огонь потух и осталась лишь оболочка меня прежней. Она
ударила меня по больному месту и, полагаю, об этом знала. Это привело в бешенство
мужчину, с которым я тогда встречалась. Он видел меня в действительно плохом состоянии и
не находил ничего привлекательного в безумии. Он попытался отшутиться: «Возможно, твоя
сестра – лишь тень себя прежней, – сказал он ей, – но и этого более чем достаточно». Это не
помогло. Сестра ушла, оставив меня в болезненных сомнениях, верно ли мое решение
принимать лекарства.
Я не могла больше находиться рядом с человеком, который так травил мне душу. Она
будила во мне голоса воспитателей, убеждавших, что я должна справляться со всеми
трудностями самостоятельно; она взывала к моей нездоровой части сознания, которая,
подобно наркозависимому, требовала новой дозы эйфории. Все-таки я уже начинала
осознавать (пока только начинала), что на кону не только разум, но и вся моя жизнь. Но не
так я воспитана, чтобы сдаться без боя. Я ведь действительно верила в то, чему меня учили:
нужно пережить, справиться, не отягощать своими проблемами окружающих. Оглядываясь
назад на все то разрушение, что принесло это глупое упрямство, мне уже трудно понять, чем
я тогда думала. Почему не подвергала сомнению эти косные, нелепые концепции? Почему не
понимала, насколько они абсурдны?
Несколько месяцев назад я попросила у своего психиатра копию моей медицинской
книжки. Это было обескураживающее чтение. В марте 1975 года, через шесть месяцев после
назначения лития, я перестала его принимать. Через считаные недели у меня началась мания,
после – тяжелая депрессия. В том же году я возобновила прием медикаментов. Читая заметки
врача, я пришла в ужас от того, сколько раз повторялся этот цикл.
Годы спустя я оказалась в зале, заполненном почти тысячей психиатров, многие из них
были увлечены кормежкой. Бесплатной едой и напитками в больших количествах легко
выманить докторов из их кабинетов. Журналисты часто пишут об августовской миграции
психиатров, но в мае им присущ другой тип стайного поведения. В месяц, на который
приходится пик самоубийств, пятнадцать тысяч врачей собираются на ежегодную встречу
Американской психиатрической ассоциации. Я вместе с несколькими коллегами должна
была выступить там с лекцией о новых достижениях в диагностике, патопсихологии и
лечении маниакально-депрессивного психоза. Я, конечно, была рада, что мое собственное
заболевание оказалось в центре внимания. Это были его «золотые годы». Но я также знала,
что вскоре это почетное место неизбежно займет обсессивно-компульсивное расстройство,
39
диссоциативное или, может быть, паническое. Или какое-то еще, которое попадет в тренд
благодаря тому, что обещает научный прорыв, дает особенно яркие картинки на
позитронно-эмиссионной томографии, оказалось в центре особенно скандального судебного
дела или же его стали с большей готовностью покрывать страховые компании.
Я должна была рассказать о психологических и медицинских аспектах лечения литием
и, как это часто делала, начала выступление цитатой «пациента с маниакально-депрессивным
психозом». Я прочла ее так, будто автор – кто-то другой, хотя наблюдение было основано на
моем собственном опыте.
Наконец поток вопросов иссяк. Мой психиатр взглянул на меня и уверенно сказал:
«Маниакально-депрессивный психоз». Я была восхищена его прямотой. Я мысленно
пожелала ему нашествия чумы и саранчи. В его глазах сияла тихая ярость. Я мягко
улыбнулась. Он улыбнулся в ответ. Война только начиналась.
Эта горькая правда нашла благодарную аудиторию, потому что редкий психиатр не
имел дела со скрытым (а то и очень явным) сопротивлением лечению со стороны пациентов с
маниакально-депрессивным заболеванием. Моя последняя фраза: «Война только
начиналась» – вызвала взрыв смеха. Но главная ирония была все же не в том, чтобы это
сказать, а в том, чтобы это пережить. К сожалению, это сопротивление годами продолжается
в жизнях десятков тысяч больных. Почти всегда оно приводит к рецидивам болезни, нередко
завершается трагично. Спустя несколько лет я наблюдала эту борьбу в одном из своих
пациентов. Он стал для меня самым болезненным напоминанием о том, какова цена
упрямства.
Морг
измученной. Казалось, никакие радости и увлечения мне недоступны. Все – каждое слово,
мысль, движение – давалось мне с трудом. Все, что раньше сияло, потускнело. Я казалась
себе глупой, скучной, холодной, неживой, обескровленной. Я сомневалась, что способна
делать хоть что-то хорошо. Как будто мой разум замедлился, выгорел до такой степени, что
стал совершенно бесполезным. Бессмысленная, отупевшая масса серого вещества все еще
шевелилась – лишь для того, чтобы мучить меня бесконечными мыслями о собственных
недостатках и несуразностях, чувством абсолютной, отчаянной безнадежности. «Какой во
всем этом смысл?» – спрашивала я себя. Окружающие отвечали: это лишь временно, все
пройдет, тебе станет лучше. Но они понятия не имели, до какой степени мне было плохо,
хотя и считали, что понимают. Снова и снова я повторяла: если я не могу чувствовать, не
могу двигаться, думать, если мне все безразлично, какой вообще смысл жить?
Мой ум притягивала смерть, она всегда была рядом. Я видела ее во всем. Перед моими
глазами появлялись холодный саван, бирки на ногах, мешки для трупов. Все вокруг служило
лишь напоминанием того, что конец неизбежен. Память послушно следовала разуму, выдавая
самые болезненные моменты из прошлого. Каждый новый день казался хуже предыдущего.
Все требовало огромных усилий. Чтобы просто помыть волосы, требовались часы, и потом я
еще долго чувствовала себя измотанной. Сделать кубики льда было слишком трудно. Иногда
я спала в уличной одежде, не находя сил ее снять.
В этот период я общалась со своим психиатром по два-три раза в неделю. Я снова
вернулась к приему лития. Врач вел учет медикаментов, которые я принимала, – в частности
антидепрессантов, которые делали меня еще более взвинченной. В его записях сквозят
безнадежность, отчаяние и стыд, так присущие депрессии. «Пациентка возвращается к
мыслям о самоубийстве. Говорит о желании спрыгнуть с крыши больницы… По-прежнему
высок риск самоубийства. Она категорически против госпитализации, и, по моему мнению,
ее нельзя отправлять в больницу принудительно. Страх перед будущим. Страх перед
рецидивами и необходимостью признать свое состояние». «Пациентка растеряна, считает,
что, какой бы тяжелой ни была депрессия, она не будет с ней мириться. Стремится держаться
подальше от людей во время депрессии, потому что "обременяет их своим невыносимым
присутствием". Боится выйти из моего кабинета. Не спала несколько дней. В отчаянии».
Затем моя депрессия взяла небольшую паузу, но лишь для того, чтобы вернуться в еще более
жуткой форме: «Пациентка чувствует себя разбитой. Безнадежность и подавленность
возвращаются».
Врач не раз пытался убедить меня лечь в больницу, но я отказывалась. Меня ужасала
мысль о том, что я буду заперта, окажусь вдали от привычного окружения. Меня пугала
перспектива групповой терапии и унизительных вмешательств в мое личное пространство,
которые в психиатрической больнице неизбежны. В тот период я работала в закрытом
отделении, и мне категорически не нравилась перспектива остаться без ключа в кармане. Но
больше всего меня беспокоили последствия для карьеры. Ведь если о госпитализации
узнают, моя лицензия на медицинскую практику будет в лучшем случае приостановлена, в
худшем – отозвана навсегда. Я продолжала сопротивляться добровольному лечению. И
поскольку законодательство Калифорнии больше нацелено на благополучие юристов, чем
пациентов, избежать принудительной госпитализации было относительно несложно. Даже
если бы меня заперли, не было никаких гарантий, что я не предприму попытку самоубийства
в больнице. Подобное случается в психиатрических клиниках не так уж и редко. После всего
этого я договорилась с психиатром и семьей, что в случае глубокой депрессии они отправят
меня в больницу или на электрошоковую терапию (многим она помогает при тяжелой
депрессии) даже против моей воли.
Но тогда казалось, ничего не помогает. Несмотря на самый бережный уход, я желала
только все прекратить и умереть. Я решила, что убью себя. Я хладнокровно решила никому
не показывать своего намерения, и мне это удалось. Единственная запись, которую сделал
мой врач за день до попытки самоубийства, такова: «В глубокой депрессии. Очень тиха».
42
Если тебе удастся покончить с собой, психиатры назовут эту попытку «успешной». Без
такого успеха вполне можно обойтись. В разгар моей неописуемо жуткой полуторагодовой
депрессии я решила, что с помощью самоубийств Бог спасает мир от безумцев. Это работает.
Страшная подавленность изо дня в день, каждую ночь, непрекращающаяся агония. Это
безжалостная, неумолимая боль, не оставляющая ни единого просвета для надежды,
никакого спасения от леденящих душу мыслей и чувств, которые не дают покоя ночами.
Ничего, кроме унылого и безрадостного существования. Используя такие пуританские
понятия, как «успех» и «неуспех», по отношению к страшному, непоправимому акту
самоубийства, мы подразумеваем, что те, кто не сумел убить себя, не только слабы, но и
бестолковы, раз они не могут даже покончить с собой как следует. Самоубийство почти
всегда иррационально. Крайне редко человек решается на него в здравом уме, каким он
обладает в лучшие дни. Это импульсивный шаг, и чаще всего все выходит не так, как
планировалось.
Я была уверена, что исчерпала все ресурсы. Я больше не могла терпеть боль, не могла
выносить того измученного и утомительного человека, которым стала, не могла больше нести
ответственность за хаос, который привносила в жизнь друзей и родных. В помутненном
сознании я представляла, что я, как пилот из моего детства, пожертвовавший жизнью, чтобы
спасти других, принимала единственно верное решение ради людей, которых любила.
Казалось, это единственный разумный выход и для меня самой. Ведь иногда загнанную
лошадь пристреливают, чтобы спасти от мучений.
Однажды я купила ружье, но в момент прояснения сознания рассказала об этом
психиатру. Не без сожаления, но мне пришлось от него избавиться. Затем, месяц за месяцем я
поднималась по лестнице на восьмой этаж больницы при Калифорнийском университете и
раз за разом едва удерживала себя, чтобы не броситься вниз. Суицидальная депрессия – не то
состояние, в котором ты думаешь о других, но каким-то чудом мысль о том, что родным
придется опознавать мое переломанное тело, удержала меня от падения. Так я остановилась
на решении, которое казалось мне даже поэтичным в своей завершенности. Литий, хотя и
спас мне жизнь, теперь лишь продлевал мои мучения. Я решила умереть от передозировки.
Чтобы организм не смог избавиться от яда, я позаботилась о рецепте на противорвотное
средство. Затем дождалась перерыва в дежурствах, которые организовали мои близкие при
43
Моя мама тоже была чудесной. В периоды депрессий она день за днем готовила мне
обеды, помогала со стиркой и оплатой счетов за лекарства. Она терпела мою
раздражительность и угрюмость, отвозила к врачу и в аптеку, водила за покупками. Как
заботливая мама-кошка, которая берет потерявшегося котенка за шкирку и уносит домой, она
приглядывала за мной нежным материнским взглядом. А если я забредала слишком далеко,
возвращала туда, где комфортно и безопасно, где есть еда и защита. Эта бесконечная забота
со временем нашла дорогу к моему опустошенному сердцу. И вместе с лекарствами для
мозга и психотерапией для души помогала преодолевать очередной невыносимо тяжелый
день. Без мамы я бы не выжила. Бывали дни, когда я пыталась подготовить лекцию, не в
силах понять, есть ли в моих записях хоть какой-нибудь смысл, и отдавала текст декану,
сгорая со стыда. Часто меня заставляла двигаться вперед только вера, которую еще в детстве
привила мне мама. Вера в то, что человеку природой даны воля, упорство и ответственность.
В какие бы передряги я ни попадала, материнская любовь и моральные ориентиры
оставались моей поддержкой и попутным ветром.
Трудности, с которыми мы сталкиваемся в жизни, бывают огромны и непостижимы.
Как будто мой темпераментный отец подарил мне дикого необъезженного черного коня.
Безымянного коня, который не привык ходить в узде. Мама научила меня его укрощать: она
воспитала во мне дисциплину и страсть к езде. И как Александр Македонский интуитивно
знал, как обращаться с Буцефалом, она знала (и научила этому меня), что вернее всего –
повернуть зверя мордой к солнцу.
Сколько себя помню, я всегда была склонна к сильным и бурным эмоциям, жила и
любила с высоты восторга, как писал Делмор Шварц. Но обратная сторона восторженности –
вспыльчивость. Пылкость и страстность (по крайней мере поначалу) не казались чем-то
ужасным. Они здорово помогли мне в карьере, не говоря уже о том, что добавляли
пикантности в мою личную жизнь. Эти стороны моего характера вдохновляли, побуждали
меня писать, исследовать, выступать. Благодаря им я стремилась сделать мир лучше. Из-за
них мне было мало того, что есть вокруг, я неугомонно стремилась к большему. Но
тревожность со временем нарастала, и нетерпеливость и воодушевление, хлеща через край,
вскипали в гнев. Я не умещалась в рамки, предписанные благовоспитанной женщине из
хорошей семьи, не соответствовала образу, которым меня приучили восхищаться – и которым
я восхищаюсь до сих пор.
Почему-то депрессия вполне вписывается в общепринятые представления о женской
природе: женщине простительно быть пассивной, чувствительной, подавленной,
беспомощной, зависимой, жертвенной, не слишком амбициозной и довольно скучной.
Мания, напротив, кажется более подходящей мужчине: деятельному, энергичному, пылкому,
агрессивному, рискованному, самоуверенному – мечтателю, не согласному стоять на месте.
Люди более склонны понимать и прощать гнев и раздражительность в мужчинах. Бурный
темперамент к лицу лидерам и первооткрывателям. Нетрудно понять, почему журналисты и
писатели чаще говорят о женщинах и депрессии, чем о женщинах и мании. Это
неудивительно: женщины страдают от депрессий в два раза чаще мужчин. Но оба пола в
равной степени подвержены маниакально-депрессивному психозу. И поскольку это довольно
распространенное заболевание, мания у женщин не редкость. При этом им часто ставят
неверный диагноз и не дают адекватной психиатрической поддержки, что увеличивает риск
самоубийства, зависимости от алкоголя и наркотиков, а также насильственного поведения. В
то же время маниакально-депрессивные женщины наравне с мужчинами привносят в мир
свою энергию, страсть, воодушевление и воображение.
Ведь маниакально-депрессивный психоз – это заболевание, которое не только убивает,
но и созидает. Как пламя, которое по своей природе создает и разрушает. «Сила, дающая
жизнь цветку, юность мою питает, – писал Дилан Томас. – Сила, что вырывает корни
деревьев, смерти моей подобна». Мания – это одновременно движущая сила и разрушитель,
это огонь в крови. К счастью, огонь в крови несет свои преимущества в мире академической
науки, особенно в стремлении получить постоянную штатную должность.
Путь к получению постоянной штатной должности – самая кровавая из забав, что могут
предложить вам лучшие университеты. Эта гонка в высшей степени конкурентна,
стремительна, всепоглощающа, увлекательна, довольно брутальна и рассчитана на мужчин.
Получить штатную должность на медицинском факультете, где врачебные обязанности
приходится сочетать с исследованиями и преподаванием, еще сложнее. Так что быть
женщиной, да еще и маниакально-депрессивной, которая вовсе не медик, – не лучший старт
46
Часть III
Еще таблеточку, дорогая
Офицер и джентльмен
Бывали моменты, когда я думала, что в жизни есть предел боли, через которую нужно
пройти. Поскольку маниакально-депрессивное заболевание принесло мне столько несчастий,
я полагала, что для равновесия жизнь должна быть ко мне добрее в других областях. Но в то
же время я верила, что могу летать сквозь созвездия, скользя по кольцам Сатурна. Наверное,
мой здравый смысл оставлял желать лучшего. Роберт Лоуэлл, который часто бывал безумен,
но никогда глуп, лучше разбирался в таких вопросах. Если мы видим свет в конце туннеля,
говорил он, то это свет приближающегося поезда.
В какой-то момент благодаря литию, времени, которое лечит, и любви одного красивого
высокого англичанина я вообразила, что вижу этот свет. Я несмело думала, что мой прежний
уютный и безопасный мир возвращается. Я узнала, как чудесно лечит разум, даря надежду, и
как можно склеить осколки разбитого мира терпением и нежностью. То, что Бог разрушил,
способны восстановить соль щелочного металла, первоклассный психиатр и любовь
прекрасного мужчины.
Я познакомилась с Дэвидом в свой первый год на факультете. Это было в начале 1975
года, спустя шесть месяцев после моей первой мании. Разум в ту пору постепенно
восстанавливал хрупкое подобие прежнего равновесия. Мои мысли скользили по кромке
тонкого льда, нервы были измотаны, жизнь ютилась в тесной и темной клетке. Но моя
публичная жизнь почти укладывалась в консервативные рамки так называемого нормального
человека, и по крайней мере в профессиональной сфере все казалось в порядке.
В тот день я открыла дверь стационара с привычным чувством раздражения – не из-за
пациентов, а из-за предстоящего собрания персонала. А это значило, что медсестры будут
выплескивать свою коллективную хандру на врачей-психиатров, а те, в свою очередь, станут
раздраженно демонстрировать уверенность в своем непререкаемом авторитете. Глава
отделения, безнадежно неэффективный, отдаст правление собранием личной неприязни,
внутренним стычкам и зависти. Забота о пациентах в том конкретном отделении часто
бывала задвинута на задний план коллективными неврозами, личными стычками и
самолюбием. Едва справившись с прокрастинацией, я вошла в конференц-зал, выбрала место
подальше от линии огня и приготовилась пережить неизбежное.
К моему удивлению, психиатр отделения вошел вместе с высоким красивым мужчиной,
который взглянул на меня с открытой улыбкой. Он оказался профессором-консультантом,
психиатром медицинской службы сухопутных войск Великобритании. И мы сразу же друг
другу понравились. В тот вечер мы выпили вместе кофе в больничном кафетерии, и я
поймала себя на том, что открываюсь перед ним, чего со мной не случалось уже давно. Он
был тихим, спокойным и вдумчивым, и мне не приходилось проверять на прочность свои все
еще хрупкие нервы. Мы оба любили музыку и поэзию, оба выросли в семьях военных, и,
поскольку я училась в Англии и Шотландии, нам было легко говорить о знакомых городах,
пригородах и клиниках. Его интересовала разница между британским и американским
подходами в психиатрии. Я попросила его помощи с одним из самых трудных своих
пациентов – девушкой с шизофренией, которая считала себя ведьмой. Он был с ней
невероятно добр, не теряя при этом врачебной твердости. Девушка почувствовала, что может
ему безоговорочно доверять. Его обращение было сдержанным, но теплым, и мне нравилось
наблюдать, как он мягко формулировал вопросы и переспрашивал, чтобы завоевать доверие
пациентки, пробившись через ее паранойю.
Мы с Дэвидом часто обедали вместе в месяцы его работы в Калифорнийским
университете, нередко в ботанических садах. Он не однажды приглашал меня на ужин, но я
настойчиво отказывалась, поскольку все еще была замужем и недавно снова вернулась к
мужу после разлуки. Когда Дэвид вернулся в Лондон, мы изредка друг другу писали, но я
51
что тебя поймут и примут, и уже настраивалась вежливо распрощаться. В конце концов, мы
не были женаты, и отношения были не такими уж длительными и серьезными.
Наконец, после целой вечности молчания, Дэвид повернулся ко мне, обнял и мягко
сказал: «Что ж, бывает невезение». Меня захлестнуло облегчение. Я была поражена
абсолютной правдивостью этого замечания – мне действительно просто не повезло, и
наконец кто-то это понял. Чувство юмора потихоньку начало просыпаться, и я подумала, что
ответ Дэвида прозвучал в точности как строчка из романа Вудхауса. Я сказала ему об этом и
напомнила о герое Вудхауса, который жаловался, что он вовсе не был в дурном
расположении духа, но при этом не был и в хорошем. Мы оба рассмеялись – немного нервно,
но лед все же был разбит.
Дэвид проявил невероятную доброту и готовность меня поддержать. Он задавал
вопросы о том, что мне довелось пережить, что было самым трудным, что меня пугало и что
он мог сделать, чтобы помочь, когда мне будет хуже. После этого разговора многое стало
проще. Впервые я почувствовала, что не одна в противостоянии боли и неизвестности. Дэвид
дал понять, что готов обо мне заботиться. Я объяснила ему, что из-за довольно редкого
побочного эффекта лития мое зрение и концентрация внимания ослабли настолько, что я не
могу прочитать зараз больше пары абзацев. И он читал мне стихи, Уилки Коллинза, Томаса
Гарди – лежа в кровати, обняв меня одной рукой и гладя меня по голове будто я ребенок. Шаг
за шагом его нежность, такт и бесконечное терпение, вера в меня и в мою здоровую суть
рассеяли мои кошмары и страхи.
Я призналась Дэвиду, что боюсь уже никогда не стать собой прежней, и он поставил
себе цель сделать все возможное, чтобы убедить меня в обратном. На следующий вечер,
когда мы пришли домой, он объявил, что получил приглашение на ужин от двух старших
офицеров британской армии, которые также страдали маниакально-депрессивным
заболеванием. Мы провели в компании этих мужчин и их жен незабываемый вечер.
Младший офицер был элегантен, умен и обаятелен. Ясность его ума была вне всякого
сомнения. На любом из оксфордских ужинов он бы ничем не отличался от тех живых,
интересных и уверенных джентльменов, что там обычно собираются. Его выдавали лишь
беспокойность, изредка вспыхивающая во взгляде, и несколько меланхоличные, хоть и с
оттенком иронии, нотки в голосе. Другой офицер был удивительно остроумен, говорил со
звонким аристократическим акцентом. В его взгляде тоже порой проскальзывала грусть, но
он оказался чудесной компанией и стал мне другом на многие годы.
За теми встречами никто не обсуждал маниакально-депрессивное заболевание. Но для
меня гораздо важнее была сама нормальность таких вечеров. Со стороны Дэвида это было
чудесным проявлением заботы – познакомить меня с совершенно «нормальными» людьми из
близкого мне общества. «Только наша доброта делает этот мир выносимым, – писал Роберт
Луис Стивенсон. – Если бы не она, не воздействие добрых слов, добрых взглядов, добрых
писем… Я бы склонился к мысли, что наша жизнь – лишь дурная насмешка». После
знакомства с Дэвидом жизнь больше никогда не казалась мне дурной насмешкой.
убежать с кладбища. Но генерал настоял, чтобы я осталась, участвовала, все это приняла.
Оставшиеся дни в Лондоне я провела с друзьями, потихоньку осознавая, что у меня
больше нет любви и поддержки, к которым я так привыкла, и нет будущего, о котором мы
вместе мечтали. Я вспоминала тысячи моментов из жизни с Дэвидом, оплакивала упущенные
возможности, излишние ссоры и свое бессилие что-либо изменить. Столько было потеряно,
все наши мечты о доме, полном детей, все было потеряно. Но горе, к счастью, – не то же
самое, что депрессия: мне было грустно, тяжело, но я не потеряла надежду. Смерть Дэвида не
погрузила меня в беспросветную темноту, и я ни разу не подумала о самоубийстве. Доброта
друзей, родных и даже незнакомцев стала большим утешением. Например, в день моего
отъезда из Англии кассир Британских авиалиний спросил, еду ли я по работе или в отпуск.
Тут мое самообладание, которое крепко держало меня две недели, дало трещину. Сквозь
потоки слез я объяснила причину поездки. Агент немедленно подобрал мне место, где бы
меня как можно меньше беспокоили. Наверное, он объяснил ситуацию и экипажу, поскольку
всю дорогу стюардессы были со мной невероятно внимательны и предусмотрительны. С того
дня я всегда при случае выбираю Британские авиалинии и вспоминаю о важности малых
добрых дел.
Дома меня ждал огромный объем работы, что было полезно, и несколько писем от
Дэвида, которые пришли в мое отсутствие, что было обескураживающе. Спустя несколько
дней я получила еще два безбожно задержанных письма, а потом они прекратились. Шок от
смерти Дэвида постепенно проходил. Но тоска по нему осталась. Спустя несколько лет меня
попросили рассказать об этом, и я завершила свою речь стихотворением Эдны Сент-Винсент
Миллей:
В конце концов время вылечило и эту рану. Но это было очень долго и непросто.
стабильнее, чем я смела рассчитывать. Мое настроение все еще скакало, я порой вскипала, но
с гораздо большей уверенностью строила планы на будущее, а депрессивные периоды были
уже не так сильны.
Но душа моя по-прежнему была переполнена болью. За все восемь лет с начала работы
на факультете, несмотря на месяцы маний и депрессий, попытку самоубийства и смерть
Дэвида, я ни разу не оставляла работу на сколь-нибудь длительное время. Я даже не уезжала
надолго из Лос-Анджелеса, чтобы отдохнуть и залечить свои раны. Так что, пользуясь
прекрасной профессиональной привилегией, я решила взять год творческого отпуска, чтобы
пожить в Англии. Как и Сент-Эндрюс годы назад, это дало мне чудесную передышку. Много
времени наедине с собой, удивительная жизнь Лондона и Оксфорда – все это дало моим уму
и сердцу шанс постепенно восстановить большую часть того, что было разрушено.
У меня была и профессиональная причина: я хотела провести исследование
аффективных расстройств у известных британских писателей и художников и поработать над
медицинскими текстами, которые писала вместе с коллегами. Я распределила свое время
между работой в Оксфорде и Медицинской школе Сент-Джордж в Лондоне. Трудно
представить себе более разные учреждения, каждое из которых по-своему замечательно.
Сент-Джордж, большая клиническая больница при университете, расположенная посреди
одного из бедных районов Лондона, место оживленное и полное движения. Заведению было
две с половиной сотни лет, в нем обучались Эдвард Дженнер, великий хирург Джон Хантер и
многие другие выдающиеся медики и ученые. При больнице также похоронили Блоссом –
корову, которую Дженнер использовал для испытаний своей вакцины от оспы. Ее слегка
побитая молью шкура хранилась под стеклом в библиотеке медицинской школы. Когда я
впервые увидела ее (с некоторого расстояния), то приняла за странную абстрактную картину.
И была впечатлена, выяснив, что это шкура коровы, и не обычной, а столь знаменитой в
медицинском мире. Было что-то особенно уютное в том, чтобы работать рядом с Блоссом, и я
провела много счастливых часов в ее компании, размышляя и время от времени поднимая
взгляд на ее пятнистую шкуру.
Оксфорд был совершенно другим. Я получила место старшего научного сотрудника в
Колледже Мертон – одном из трех первых в Оксфорде, основанном еще в XIII веке. Часовня
Мертона была построена в ту же эпоху; она сохранила часть потрясающе красивых древних
витражей. Библиотека, одна из первых в средневековой Англии, была возведена на век позже.
В ней впервые придумали хранить книги на полках стоя, а не складывая одна на другую
обложкой вверх. Рассказывают, что здешняя коллекция ранних печатных книг пострадала
из-за убежденности руководства колледжа, что мода на печатные издания преходяща и они
никогда не заменят настоящие манускрипты. Оксфордские колледжи до сих пор дышат этой
удивительной уверенностью, которую не в силах поколебать реальность современности и
приближающегося будущего. И она порождает множество забавных или досадных явлений, в
зависимости от вашего настроения.
У меня были очаровательные апартаменты в Мертоне, с видом на площадку для
спортивных игр. Я могла писать в полной тишине, с перерывами лишь на кофе и чай,
которые утром и к полудню приносил мне сотрудник колледжа. Ланч проходил в обществе
коллег – потрясающе интересной, хотя и не без своих странностей, группы профессоров и
старших преподавателей всех областей знаний, представленных в университете. Это были
историки, математики, философы, литературоведы. При всякой возможности я занимала
место рядом с сэром Алистером Харди, морским биологом. Он был удивительным человеком
и выдающимся рассказчиком. Я была готова часами слушать повествования о его давних
исследованиях в Антарктике и разговоры о новых исследованиях о природе религиозных
переживаний. Мы разделяли интерес к работам Уильяма Джеймса и исследованиям природы
экстатических состояний; он перепрыгивал с темы на тему, от литературы к биологии и
теологии, без всяких усилий и пауз.
Мертон – это не только один из старейших и процветающих колледжей Оксфорда, еще
он славится прекрасной едой и богатыми винными погребами. По этой причине я нередко
56
Я в какой-то мере примирилась со смертью Дэвида. Навещая его могилу в Дорсете
одним прохладным солнечным днем, я была ошеломлена очарованием церковного кладбища.
Я не запомнила этого во время скорбной церемонии, не заметила тогда его умиротворяющей
красоты. Мертвая тишина, возможно, давала утешение, но не то, к которому я тогда
стремилась. Я оставила букет фиалок с длинными стебельками на могиле Дэвида и стала
рассматривать буквы его имени в граните, вспоминая наши с ним дни в Англии, Вашингтоне,
Лос-Анджелесе. Казалось, это было так давно, но Дэвид до сих пор стоял перед моими
глазами – высокий, красивый, со скрещенными на груди руками. Он стоял на вершине холма
и смеялся, как во время одной из наших прогулок по пригородам. Я до сих пор ощущала его
присутствие. Помнила, как в странной интимности мы вместе склонились в молитве в соборе
Святого Павла. Я все еще с невероятной отчетливостью чувствовала силу его объятий,
которые давали мне тихий приют, покой и безопасность посреди полного опустошения.
Больше всего на свете я желала, чтобы он увидел, что я здорова, что я могу отблагодарить его
за доброту и веру в мои силы. Сидя у могилы, я думала обо всем, чего Дэвид лишился,
умерев молодым. После часа блужданий в своих мыслях я вдруг осознала, что впервые
думала о том, чего лишился Дэвид, а не о том, чего лишились мы.
57
Гайд-парке вдоль галереи Серпентайн и вдруг осознала, что мои шаги стали упругими, я
услышала и увидела все то, что раньше не пробивалось сквозь густой туман,
обволакивающий мое сознание. Даже кряканье уток казалось звонче и громче, а неровности
тропы – заметнее. Я почувствовала себя более живой и энергичной. И, что особенно важно, я
снова могла читать без особых усилий. Это было потрясающе!
Тем вечером я ожидала моего меланхоличного англичанина за вязанием, слушая
Шопена и Элгара, наблюдая за снегопадом, и была поражена, каким чистым и
проникновенным стал звук, как красивы и меланхоличны снегопад и мое ожидание. Я
сильнее стала чувствовать красоту, но и грусть тоже. Когда он приехал – элегантный, только с
официального обеда, в черном галстуке и белом шелковом шарфе, небрежно обернутом
вокруг шеи, с бутылкой шампанского в руках – я как раз поставила сонату Шуберта
си-бемоль мажор для фортепиано. Ее изящный, вкрадчивый эротизм переполнил меня
эмоциями, и я почти расплакалась. Я оплакивала ту яркость и силу впечатлений, что
незаметно для себя самой потеряла, я плакала от радости обрести ее снова. До сих пор не
могу слушать это произведение, не погружаясь в прекрасную печаль того вечера, любовь,
которую мне посчастливилось узнать, и мысли о шатком равновесии между здоровой
чувствительностью и пугающей приглушенностью чувств.
Однажды, после нескольких дней наедине друг с другом вдали от всего мира, он принес
мне сборник рассказов о любви. В ней он пометил один отрывок, который передавал всю
суть тех восхитительных дней и всего года в Англии:
Однако я сильно ошибалась в своих предчувствиях. Год в Англии не просто дал мне
передышку. Он позволил мне восстановиться. Преподавание снова стало увлекательным.
Ведение интернов приносило удовольствие, как в давние времена, а общение с пациентами
дало мне шанс использовать на практике знания, полученные из собственного опыта.
Душевное истощение дорого мне обошлось, но, как ни странно, только чувствуя себя
здоровой, энергичной и в отличном расположении духа, я смогла это по-настоящему
осознать.
Работа шла хорошо и довольно гладко. Большую часть времени я проводила за
написанием в качестве соавтора учебного пособия по маниакально-депрессивному
заболеванию. Я наслаждалась тем, насколько легче мне стало читать, анализировать и
запоминать медицинскую литературу, ведь до недавних пор это требовало невероятных
усилий. Работа над главами книги представляла собой приятное сочетание науки,
клинической медицины и личного опыта. Поначалу я беспокоилась, что этот опыт может
исказить содержание. Но соавтор был хорошо осведомлен о моей болезни, и текст проверили
несколько других врачей и ученых. И все же довольно часто я подробно останавливалась на
том, что испытала сама, чтобы подчеркнуть тот или иной аспект классификации или
лечебной практики. Многие главы, в частности о самоубийстве, принятии медикаментов,
детстве и подростковом возрасте, психотерапии, клиническом описании, творчестве и
межличностных отношениях, расстройствах процессов мышления, восприятия и познания, я
написала, исходя из собственного убеждения, что эти аспекты раньше были обделены
вниманием науки. Другие главы – об эпидемиологии, наркотической и алкогольной
зависимости, об оценке маниакальных и депрессивных состояний – были по большей части
обзором уже существующей психиатрической литературы.
При подготовке главы о клиническом описании, в которой приводились основные
характеристики маниакального, гипоманиакального, депрессивного и смешанного состояний,
а также циклотимических черт, соответствующих этим клиническим состояниям, я
опиралась не только на классические труды, например профессора Крепелина, но и на
свидетельства самих пациентов. Многие из них были написаны художниками и
литераторами – они создали крайне точные и живые описания собственных маний,
депрессий и смешанных фаз. Остальные свидетельства я взяла у своих пациентов или из
трудов других психиатров. В нескольких случаях я использовала и собственный опыт –
заметки, которые собрала за годы подготовки университетских лекций. Таким образом, текст,
состоящий из клинических исследований, описаний симптомов, классических клинических
описаний из европейской и британской литературы, был удачно дополнен отрывками из
стихов, романов и дневниковых записей людей, страдавших маниакально-депрессивным
заболеванием.
По личным и профессиональным причинам я сделала сильный акцент на смертельной
опасности этой болезни, на невыносимом беспокойстве, свойственном смешанной мании, и
на необходимости работать с сопротивлением приему медикаментов. Мне эта книга дала
возможность дистанцироваться от собственных переживаний и посмотреть на заболевание со
стороны, через призму холодного научного ума. Для этого мне потребовалось
структурировать хаос, через который я прошла сама. Наука часто оказывалась не только
увлекательной, но и обнадеживающей. Временами было непросто наблюдать, как сильные и
непростые эмоции и поступки выкристаллизовываются в бесцветные научные фразы. Но
нельзя было не увлечься изучением открытий и новейших методов этой
быстроразвивающейся отрасли медицины.
В конце концов я даже полюбила дисциплину и одержимость, необходимые для
создания бесчисленных графиков и таблиц. В составлении колонок цифр и подсчете
процентов было что-то успокаивающее. Так же, как и в критическом изучении методов,
использованных в различных исследованиях, попытках найти общие закономерности в
огромном количестве разных статей и книг. Я поняла, что самый верный способ прийти от
беспокойства к пониманию – это задавать вопросы, отыскивать ответы со всей
60
тщательностью, задавать новые вопросы – так же, как я делала в детстве, когда бывала
расстроена или напугана.
Снижение дозы лития позволило мне не только яснее мыслить, но сильнее и ярче
чувствовать. Эти способности были основой моего характера, и их отсутствие оставило
зияющую дыру в моем восприятии мира. Слишком сильное подавление настроения и
характера, которое вызвала высокая дозировка лития, сделало меня менее устойчивой к
стрессу. Так что, как только доза уменьшилась, мой характер, подобно каркасу
калифорнийской высотки, специально созданному, чтобы выдерживать землетрясения,
позволил моей психике стать гибче, пусть и слегка раскачиваясь. Удивительно, но мысли и
эмоции приобрели новую надежность. Я начала смотреть по сторонам и поняла, что
подобную стабильность и предсказуемость большинство обычных людей принимают как
данность.
Будучи студенткой, я помогала одному слепому однокурснику со статистикой. Каждую
неделю он приходил вместе со своей собакой-поводырем в маленький кабинет на первом
этаже факультета психологии. Общение с ним произвело на меня очень сильное впечатление.
Я видела, с каким трудом ему даются обыденные для меня вещи; как трогательна его дружба
с колли, которая, проводив его до кабинета, немедленно сворачивалась у ног и засыпала до
конца занятия. Со временем мне стало проще спрашивать его о том, каково это – быть
слепым студентом в Калифорнийском университете, так сильно зависеть в жизни и учебе от
помощи других. Через несколько месяцев я была уверена, что составила какое-то
представление о его жизни. Пока однажды он не попросил меня провести занятие не в
кабинете, а в читальном зале библиотеки для слепых.
Я не сразу нашла этот зал. И когда открыла дверь, с ужасом обнаружила, что в нем
царят абсолютная темнота и мертвая тишина: ни одной лампы; пять-шесть студентов сидят,
склонившись над книгами или прослушивая аудиозаписи лекций. По моей коже пробежали
мурашки от суеверного ужаса, который внушала эта сцена. Мой подопечный услышал шаги,
поднялся и включил свет. Это был один из тех моментов ясности, когда ты осознаешь, как
мало знаешь о мире другого человека. Когда я сама постепенно вернулась в мир стабильных
настроений и предсказуемости, я начала понимать, что почти ничего не знала о нем и даже не
представляла, каково в нем жить. Я оказалась чужестранкой в нормальном мире.
Это была отрезвляющая мысль, и в этом были как плюсы, так и минусы. Мои
настроения по-прежнему колебались достаточно часто и сильно, чтобы обеспечить мне
головокружительные моменты на грани. Такие мании были замешены на экстремальном
эмоциональном изобилии, абсолютной уверенности в своих силах, на полете идей, из-за
которых мне и было так трудно заставить себя принимать литий. Но затем неизбежно
следовала черная опустошенность, снова вынуждавшая признать тяжесть болезни, которая
убивает радость и надежду, лишает всяких сил. В такие моменты я жаждала стабильности,
которая была почти у всех моих знакомых. Я начинала понимать, как трудно и утомительно
просто держать свой разум в равновесии. Я действительно успевала многое за дни и недели
высоких полетов, но также успевала начать проекты и взять обязательства, которые
необходимо было выполнять и в более тяжкие времена. Я бегала наперегонки с собственным
разумом, восстанавливаясь после провалов или погружаясь в них. Все новое было лишено
блеска новизны, и простое накопление опыта казалось куда менее осмысленным, чем я
ожидала.
Крайности моих настроений были выражены гораздо слабее, чем раньше, но
становилось ясно, что ненадежная импульсивная нестабильность – неотъемлемая часть меня.
Теперь, спустя многие годы, я убедила себя, что некоторое равновесие ума не только
желательно, но и необходимо. Глубоко в душе я продолжала верить, что истинная любовь
может процветать только в страстях и бурях. Потому я считала, что моя судьба – быть с
мужчиной со схожим темпераментом. Я довольно поздно осознала, что хаос и сила чувств не
заменят постоянства любви и не обязательно делают жизнь лучше. Нормальные люди далеко
61
Но любовь если и не панацея, то очень сильное лекарство. Как писал Джон Донн, она
не так чиста и абстрактна, как мы представляем, но она терпит, и она растет.
63
Часть IV
Беспокойный ум
Говоря о безумии
Беспокойная спираль
только ген удастся определить, можно будет ставить более точные и ранние диагнозы, а
значит, сделать лечение успешнее и эффективнее.
Слайды закончились, шторы подняли, и я пошла искать Уотсона среди яблоневого сада.
Я вспомнила о своем прошлогоднем путешествии по Миссисипи. Мы с Могенсом Шу,
датским психиатром, которого следует благодарить за введение лития в лечение
маниакально-депрессивного заболевания, решили пропустить дневную сессию
Американской психиатрической ассоциации и воспользоваться преимуществами жизни в
Нью-Орлеане. Лучший способ это сделать – прокатиться на лодке вниз по Миссисипи. Был
чудесный день, и после обсуждения самых разных тем Могенс обратился ко мне с прямым
вопросом: почему я выбрала именно аффективные расстройства? Он поймал меня врасплох,
и, наверное, это было написано на моем лице. Тогда Могенс переформулировал: «Давай
сперва я отвечу». Он рассказал мне обо всех случаях депрессии и маниакально-депрессивной
психоза в своей семье, о том, как они были разрушительны и как много лет назад он взялся за
отчаянный поиск медицинской литературы, которая предложила бы новые,
экспериментальные методы лечения. Когда в 1949 году в малоизвестном австралийском
журнале была впервые опубликована статья Джона Кейда о роли лития в лечении острой
мании, Могенс ухватился за эту идею и немедленно начал клинические испытания, чтобы
определить эффективность и безопасность этого препарата. Он с легкостью говорил об
истории психических расстройств в своей семье и подчеркивал, что у него была сильнейшая
личная мотивация для исследований. Он дал понять, что подозревал у меня схожие причины.
Я была ловко поймана, но в то же время почувствовала облегчение. И решила честно
рассказать о своей семье. Вскоре мы вместе рисовали наши родословные на бумажных
салфетках. Я была впечатлена, сколько в моем рисунке черных значков (и тех, которые
вполне могли быть черными). К примеру, я знала, что двоюродный дед провел почти все
взрослые годы в психбольнице, но не знала его точного диагноза. Маниакально-депрессивное
заболевание проявлялось время от времени во всех известных мне трех поколениях по
отцовской линии. Лист был испещрен звездочками, отмечающими попытки самоубийства.
Материнская линия, напротив, была образцово чиста. Не нужно быть большим знатоком
человеческих душ, чтобы заметить, какими разными были мои родители, но это было очень
яркое доказательство – в прямом смысле черным по белому. Могенс, рисовавший
собственное семейное древо, заглянул мне через плечо и был впечатлен количеством
больных. Смеясь, он признал себя проигравшим в этом соревновании. Он заметил, что
кружок, которым я отметила себя, был черным со звездочкой – как это удивительно, свести
личную трагедию к банальному значку! Мы долго говорили о болезни, литии, побочных
эффектах медикаментов, моей попытке самоубийства.
Беседа с Могенсом была для меня очень полезной, ведь он активно убеждал меня
использовать собственный опыт в исследованиях, преподавании и написании статей. Кроме
того, крайне важно было обсудить проблему со старшим коллегой, который не только
понимал, через что я прошла, но и использовал собственный опыт, чтобы изменить к
лучшему жизни тысяч людей и мою в том числе. Сколько бы я ни пыталась бороться с
литием, было очевидно, что без него я бы давно погибла или попала в государственную
больницу на долгие годы. Я – одна из многих, обязанных жизнью черным кружкам и
квадратикам в семейном древе Могенса Шу.
тем лучше больным, их семьям и обществу в целом. Вопрос времени, когда эти открытия
войдут в практику. Но перинатальное тестирование несет и свои угрозы. Решатся ли
родители на аборт, выявив у эмбриона гены маниакально-депрессивного заболевания (даже
несмотря на то, что заболевание поддается лечению)? Примечательно, что в недавнем опросе
пациентов в клинике Джонса Хопкинса о том, отказались бы они от рождения ребенка с
такими генами, лишь несколько ответили положительно. Если человечество захочет
избавиться от генов маниакально-депрессивного заболевания, станет ли мир менее ярким и
разнообразным? Какими будут потери от этого для науки, бизнеса, политики, искусства,
движимых в том числе неугомонными маниакально-депрессивными талантами? Станут ли
люди с подобной особенностью исчезающим видом, как дымчатый леопард или пятнистая
сова?
Это трудные этические вопросы, ведь болезнь дает преимущества не только отдельному
человеку, но и обществу. Маниакально-депрессивное заболевание, в своей мягкой и тяжелой
формах, может стимулировать развитие творческих способностей, воображения,
способствовать успехам великих ученых, бизнесменов, политических, религиозных и
военных лидеров. Это довольно распространенное и крайне разнообразное в своих
проявлениях заболевание, потому менее очевидное его влияние – на формирование личности,
образ мышления, уровень энергии – тоже важно для общества. Ситуацию еще более
усложняет тот факт, что генетические, биохимические и средовые факторы – например,
уровень освещения, сокращение сна, рождение ребенка, употребление наркотиков или
алкоголя, – могут быть лишь отчасти ответственны за развитие болезни и ее творческие
проявления. Это реальные научные и этические вопросы. К счастью, их с вниманием
рассматривает государственная программа «Геном человека», многочисленные ученые и
этики. Но это непростые и болезненные темы, которые останутся таковыми на многие годы.
Наука удивляет свей способностью порождать новые проблемы, даже решая старые.
Она продвигается стремительно и несет с собой большие ожидания.
Сидя на твердом и неудобном стуле (как это типично для медицинских конференций!),
я витала в облаках. Мерное щелканье слайдов погрузило мой разум в состояние, близкое к
гипнотическому. Глаза были открыты, но разум мирно дремал. В зале было темно и душно, а
за окном красиво падал снег. Мы были в горах Колорадо, и все приличные люди ушли
кататься на лыжах. В зале все же собралось более сотни докторов, и слайды сменялись
быстро: щелк-щелк-щелк. Я в который раз ловила себя на мысли, что пусть я и
ненормальная, но все же не дура, и какого черта я делаю здесь в такую чудесную погоду?
Внезапно что-то зацепило мой слух. Ровный, бесстрастный голос пробормотал что-то о
«нововыявленных аномалиях в структуре мозга при маниакально-депрессивном психозе».
Мой структурно аномальный мозг насторожился. Бормотание продолжилось: «У изученных
нами пациентов наблюдались в мозгу очаги повышенной концентрации жидкости, что
подразумевает нарушения в нервной ткани. Неврологи иногда называют их НЯО –
неопознанные яркие объекты». Зал рассмеялся.
Я же смеялась без особого воодушевления. Вряд ли я могла позволить себе потерять
еще больше нервной ткани – только Богу известно, сколько комочков серого вещества
переплыли Стикс после передозировки лития. Спикер продолжил: «Медицинское значение
этих объектов неясно, но мы знаем, что они связаны с другими психическими
заболеваниями – болезнью Альцгеймера, рассеянным склерозом, сосудистой деменцией».
Лучше бы я действительно ушла кататься на лыжах! Я повернулась к экрану и была
впечатлена невероятной точностью изображения структуры мозга, сделанного с помощью
новейшей техники. В сканировании мозга есть особая красота, особенно в снимках высокого
разрешения магнитно-резонансной томографии и разноцветных сканах эмиссионного
томографа. К примеру, на снимке ПЭТ депрессивный мозг будет отображен в холодных
тонах – темно-синих, темно-пурпурных, зеленых. Мозг того же человека в гипомании будет
сиять, как рождественская елка, бодрыми пятнами красного, желтого и оранжевого. Никогда
69
Врачебные привилегии
этом университете уже через несколько месяцев после переезда. Ричард оказался прав:
я сразу полюбила Хопкинс. Как Ричард и предполагал, одной из многих радостей работы в
этом университете было то, что здесь относятся к преподавательским обязанностям со всей
серьезностью. В восторг приводило меня и то, до какого совершенства здесь доведена забота
о пациентах. Вопрос о праве на медицинскую практику неизбежно должен был возникнуть,
это было лишь дело времени.
С привычным ощущением глубокого беспокойства, которое каждый раз возникает у
меня при чтении документов о приеме на работу, я уставилась на лежащую передо мной кипу
бумаг. «Больница Джонса Хопкинса» – было написано вверху каждой из страниц
внушительными заглавными буквами. Скользя взглядом вниз, я увидела то, что и ожидала:
форму заявления о праве на медицинскую практику. Надеясь на лучшее, но ожидая худшего,
я решила в первую очередь разобраться с рутинными разделами документа. Я быстро
поставила галочки в графе «нет» после длинной серии вопросов о профессиональной
ответственности, страховании рисков и профессиональных санкциях. Привлекалась ли я к
разбирательствам о врачебных ошибках и пренебрежении профессиональной
ответственностью на прежнем месте работы? Были ли какие-то ограничения в моем
страховом покрытии врачебных ошибок? Накладывались ли когда-либо ограничения на мою
медицинскую лицензию? Вводился ли по отношению к ней испытательный срок с
условиями, приостанавливалась ли она, не продлевалась, отзывалась, имею ли я замечания и
нарекания, формальные и неформальные? Была ли я когда-либо объектом дисциплинарных
взысканий каких-либо медицинских организаций? Имеются ли у меня какие-либо
действующие дисциплинарные взыскания?
На все эти вопросы, слава Богу, ответить было легко. Вплоть до этого дня в нашу до
нелепого сутяжническую эпоху мне удавалось избежать вызовов в суд за медицинские
ошибки. Но в форме был и другой раздел – «Персональные данные», который заставил мое
сердце трепетать. Я быстро нашла вопрос, требовавший гораздо больших усилий, чем просто
чиркнуть галочку в клеточке «нет».
Страдаете ли вы либо лечитесь от какого-либо заболевания, включая злоупотребление
алкоголем или наркотиками, которое может нанести ущерб выполнению вашей работы и
обязанностей в больнице?
Пятью строчками ниже была убийственная оговорка:
Я полностью осознаю, что любое значительное искажение информации, ее сокрытие
или неточность в этом заявлении может повлечь за собой отказ в приеме на работу или
исключение из числа сотрудников клиники.
Жизнь и настроения
Все мы, как писал Байрон, устроены по-разному. Все мы – заложники ограничений
нашего темперамента, а из данных нам возможностей реализуем лишь малую часть.
Тридцать лет жизни с маниакально-депрессивным заболеванием помогли мне обрести знания
о том, каких ограничений требует болезнь и какие она дает возможности. Ощущения
зловещей природы, темноты и смертельной опасности, которые просыпались во мне, когда
ребенком я вглядывалась в бездонное ясное небо, полное дыма и пламени, остались со мной
навсегда. Порой они разрушают все живое и прекрасное вокруг. Темнота стала естественной
частью меня. Мне не нужно напрягать воображение, чтобы вспомнить месяцы изнеможения
и безжалостной неослабевающей тьмы. Мне никогда не забыть чудовищных усилий, которые
требовались, чтобы преподавать, читать, писать, принимать пациентов, поддерживать
общение. Еще глубже спрятаны (хотя в любой момент они готовы подняться на поверхность)
воспоминания о насилии, диком настроении, полном безумия, шокирующем поведении, о
ранах, которые все это нанесло близким мне людям.
Однако, как бы ни были ужасны эти состояния и воспоминания, они всегда сменялись
периодами душевного подъема и избытка жизненных сил. И когда меня снова накрывает
ласковая волна восхитительного маниакального воодушевления, ее восторг влечет меня со
всей силой, подобно тому, как сильный запах внезапно распахивает дверь в мир глубоких
воспоминаний. Мания привносит в жизнь яркость и насыщенность, моменты, которые потом
хочется с удовольствием прокручивать в памяти. Они запоминаются сильнее, чем войны, чем
любовь, чем детские впечатления. И поэтому я с горькой радостью осознаю, что променяла
свое беспокойное, но насыщенное вчера на уравновешенное и благополучное сегодня.
Иногда, хотя и все реже, это прошлое отзывается в настоящем, соблазняя мечтой
вернуть экстаз и жар прежних лет. Оглядываясь назад, я чувствую рядом с собой
сумасбродную молодую девушку, потом – неуравновешенную и взбудораженную молодую
женщину. Они беспокойны, исполнены высоких мечтаний и романтических стремлений.
Следует ли снова поддаться соблазну? Возможно ли это? Возможно ли снова испытать
восхитительные подъемы, танцы до утра, парение через сонмы звезд, пляски на кольцах
Сатурна, чумовое маниакальное воодушевление? А бесконечные летние дни, полные страсти
и восторга? Куда деть воспоминания о благоухании сирени, о том, как искрится и льется
джин вперемешку с восторгом, а раскаты буйного смеха не смолкают, пока не взойдет солнце
или пока не явится полиция?
Вот что намешано в мой коктейль воспоминаний о канувшем в Лету времени.
Возможно, ностальгия по минувшему неизбежна для любой судьбы, но есть особенный
излом в почти болезненной тоске по жизни, проведенной в невероятных перепадах
настроения. Сложно оставить такое прошлое позади, и жизнь мало-помалу превращается в
элегию утраченным настроениям. Я скучаю по потерянной глубине и напряженности бытия и
иногда тайком, неосознанно, пытаюсь вновь найти к ним тропинку, подобно тому, как все
еще пытаюсь нащупать и откинуть назад тяжелый каскад длинных густых волос, которых у
меня больше нет. Осталась только фантомная тяжесть, отпечатки буйств настроений в душе.
Однако тоска по прошлому – это просто тоска. Я вовсе не чувствую, что у меня нет иного
пути, кроме как вновь и вновь вызывать духов былого безумия. Ведь они несут последствия
чересчур фатальные и разрушительные и могут стать для меня последней каплей.
Все же притягательность этих необузданных и диких настроений еще сильна, а древний
спор между разумом и чувствами почти всегда хочется решить в пользу чувств, ведь это
намного интереснее и так вдохновляюще. Легкие мании знают свое дело и обещают
75
ненадолго превратить зиму в весну, даруя невероятные жизненные силы. Хорошо, что при
холодном свете дня реальность и разрушительность снова разгоревшейся болезни
сдерживают эти опасные порывы. Неверность этих предельно насыщенных моментов,
избирательно освещенных памятью, которые кажутся такими хрупкими, вызывает смутную
меланхолию. Искушение бросить лекарства, чтобы вернуть к жизни столь интенсивные
переживания, быстро снимается холодным пониманием, что насыщенность жизни вскоре
сменится сначала исступлением, а в конце концов – неконтролируемым безумием. Мне очень
страшно от мысли о том, что я снова впаду в тяжелую депрессию или в жестокую манию.
Знание того, что неверный выбор может разнести в клочья любую важную и значимую часть
моей жизни – от отношений до работы, заставляет меня очень серьезно относиться к любым
изменениям в лечении.
Хотя я с большой долей оптимизма смотрю на перспективу оставаться в хорошем
состоянии многие годы, тем не менее я достаточно хорошо изучила свою болезнь, чтобы
сохранять и некоторый фатализм. Я хорошо понимаю, что интерес, с которым я слушаю
лекции о новых методах лечения маниакально-депрессивного психоза, далек от чисто
профессионального. А когда провожу медицинские конференции в других больницах, то
часто посещаю их психиатрические отделения, знакомлюсь с изоляторами и палатами
электрошоковой терапии, брожу по больничным дворикам. В уме я составляю свой
собственный рейтинг заведений, куда бы я согласилась отправиться, если мне не удастся
избежать госпитализации. Во мне всегда живет частичка, которая готовится к худшему, – но с
ней соседствует и другая, которая верит, что если хорошо подготовиться к самой злой беде,
то она не придет.
Годы и годы жизни с регулярными приступами маниакально-депрессивного
заболевания приучили меня смотреть на вещи философски. Сражаясь с недугом, я поневоле
нарастила броню и научилась обращаться с постоянными перепадами настроения и энергии.
В конце концов, я позволила себе принимать пониженные дозы лития. Я совершенно
согласна с екклезиастовым убеждением Элиота о том, что всему свое время – время строить
и «время ветру трясти расхлябанное окно». И это значит, что теперь я увереннее пробираюсь
через бурлящие потоки энергии, идей и воодушевления, которые не оставляют меня в покое.
Мой разум снова и снова озаряется многоголосьем шумов и смеха, превращаясь в целый
карнавал вспышек и возможностей. В такие минуты меня наполняют непринужденность,
хохот, восторги, все это выплескивается наружу, затапливает окружающих, несется вокруг
меня. Эти вспышки, эти восхитительные часы остаются со мной недолго, но рано или поздно
они исчезают. Мое несущееся без тормозов настроение и раздутые надежды, молниеносно
прогарцевав на самой верхушке чертова колеса, сгинут и обернутся серо-черным увядшим
прахом так же мгновенно, как и пришли. Пройдет время, и эти страсти тоже меня оставят.
Мало-помалу я снова стану собой. И мне не дано знать, спустя сколько дней или месяцев
электрический фейерверк этого карнавала вновь осветит мой разум.
Со временем эти приливы и отливы – то Божье дуновение, то безбожие – настолько
вросли в мою сущность, что ураган ярких цветных вспышек и звуков уже утратил долю
своего могущества, перестал быть чужеродным. И точно так же все серое и черное, от чего
мне не избавиться, что неизбежно ползет мне вслед, стало уже не столь мрачным и
пугающим. «Вселенная под этими звездами полна порхающих монстров», – писал Герман
Мелвилл. Время лечит: тот, кто уже видел сонмы чудовищ, меньше боится новых кошмаров.
И хотя я по-прежнему продолжаю готовиться к хорошо знакомым летним приступам мании, с
годами выцвели и они. Не только их ужас и тревоги, но и прежняя неописуемая красота и
великолепие этих приливов увяли. Подточенные неумолимым временем, укрощенные
вереницей изнурительных испытаний, наконец, поставленные на колени лекарствами,
больше они не бунтуют каждый июль. Они научились объединять черную тоску и проблески
воодушевления в короткие и иногда опасные атаки. Но и те уходят в свой черед. Из таких
испытаний каждый человек выходит наполненный не только более обостренным чувством
смерти, но и более глубоким переживанием жизни. Каждый, кто слышал, как часто и как ясно
76
звучит колокол Джона Донна, протяжно говорящий «ты должен умереть», порывисто
обращается к жизни и наполняется благодарностью – ведь ему могло выпасть и вовсе не
существовать на этом свете.
Давным-давно я бросила мечтать, что жизнь может быть без потрясений, а мир – без
неудачных сезонов, от бесчувственных до фатальных. Жизнь мало того, что слишком сложно
устроена, так еще и норовит беспрерывно меняться. И другой она быть не может. А я по
природе своей слишком подвижна и непостоянна, чтобы перестать мучиться ощущением
неестественности любых попыток контролировать неподвластные мне стихии. С нами всегда
будут бешено вращающиеся, разрушительные силы. Они навсегда останутся рядом – по
крайней мере пока часы тикают на запястье, как писал Лоуэлл. В конце концов, существуют
личностные особенности – неугомонность, безрадостность, напористая убедительность,
безумное воодушевление. Они наполняют нашу жизнь, они меняют нашу сущность и род
деятельности, они придают смысл нашим любовям и дружбам.
Эпилог
Я постоянно спрашивала себя: будь у меня выбор, согласилась бы я на судьбу человека,
страдающего маниакально-депрессивным заболеванием? Если бы литий мне не подходил или
не действовал, ответ прост – нет, и это был бы ответ, переполненный ужасом. Но литий
мне помогает, а значит, как мне кажется, я могу позволить себе поставить такой вопрос.
Это может звучать очень странно, но я бы выбрала жизнь с болезнью. Это сложно
объяснить. Как ужасна депрессия, нельзя передать ни словами, ни музыкой, ни красками. Я
бы ни за что не согласилась вновь иметь дело с затяжной депрессией. Она подтачивает
любую близость подозрительностью, недостатком доверия и самоуважения. Депрессия –
это утрата способности наслаждаться жизнью, невозможность нормально гулять,
болтать, думать. Это изнуренность, ночные кошмары, дневные кошмары. Про нее нельзя
сказать ничего хорошего, за единственным исключением – депрессия дает тебе на
77
собственной шкуре узнать, каково это: жить без блеска и гармонии, быть старым, быть
тяжелобольным. Опыт депрессии ужасен, это опыт человека, который уже умирал, а пока
был жив – существовал с помутненным рассудком, без божьей искры, когда все вокруг было
отвратительным. Этот недуг лишает веры в возможности, которые дарует жизнь,
отнимает восторги секса, волшебство музыки, способность смеяться и заражать смехом
других.
Люди полагают, что знают, что значить страдать от депрессии, если они прошли
через расставание, развод, потерю работы. Но все эти испытания у них сопровождаются
чувствами. Депрессия же – это отсутствие чувств, гулкая, невыносимая пустота. А еще
она скучна, она утомляет до изнурения. Люди будут вас сторониться. Иногда они могут
решить, что это их долг – выносить вас и в таком состоянии. Они могут даже пытаться с
вами взаимодействовать, но все равно и они, и вы знаете, что вы скучны и утомительны вне
всякой меры. Вы раздражительны, склонны к паранойе и критике всего и всех, вас оставило
чувство юмора, вы безжизненны, вы требовательны, и никакого утешения вам
недостаточно. Вы всего боитесь, да и глядя на вас можно испугаться. Вы твердите, что
это сейчас вы не в своей тарелке, но скоро поправитесь. Но вы и сами знаете – нет, не скоро
и не поправитесь.
Так почему же я хочу иметь дело с таким недугом? Потому что я истово верю, что
болезнь расширила мою палитру чувств и чувства эти стали сильнее. Болезнь дала мне
больше опыта, и очень насыщенного. Я больше любила – и больше любили меня, я чаще
смеялась, потому что плакала тоже чаще. Я сильнее радовалась приходам весны, после
всего, что происходило со мною зимой. Когда ты обряжаешься в смерть, словно в платье,
то проникаешься ее ценностью – и учишься высоко ценить жизнь. И в других людях я видела
больше как чудесных, так и чудовищных сторон, мало-помалу принимая новые ценности:
заботу, верность, умение зреть в корень. Я познала самые глубокие пропасти и самые
дальние закоулки своего рассудка и сердца и поняла, как они хрупки, как бесконечны,
необъятны – и непознаваемы. Когда депрессия настигает, даже из одного угла комнаты в
другой нет сил перебраться иначе как ползком – и этот ужас длится месяцы и месяцы. Но
что в нормальном состоянии, что в маниакальной фазе я действовала, думала, любила куда
быстрее, сильнее, чем большинство тех, кого я знаю. Я думаю, это связано с моей
болезнью – она добавляет яркости и насыщенности в мир, который я вижу в совершенно
ином ракурсе. Я думаю, именно это заставляло меня проверять возможности своего
рассудка, испытывать на прочность границы воспитания, образования, семьи, дружбы.
Бессчетные гипомании и настоящие мании – все они обогащали мою жизнь новыми
способами чувствовать, ощущать и думать. Даже в пору самого острого психоза, когда в
состоянии крайнего возбуждения я исступленно погружалась в галлюцинации, жила
иллюзиями, я не сомневалась, что нащупываю новые закоулки в своем сердце и рассудке. От
некоторых находок перехватывало дыхание – такими они были прекрасными. Мне казалось,
что в такой момент не страшно умереть. Другие же картинки, мелькавшие в моей голове
во время маний, оказывались столь отвратительным гротеском, что я мечтала бы их вовсе
не знать и никогда впредь не видеть. Но всегда я находила внутри себя новые потайные
комнаты и всегда понимала, что моя истинная сущность обязана двум вещам – любви и
лекарствам. Чего я не могу – так это представить себя утомленной жизнью, потому что
знаю, что в моем разуме все новые и новые лабиринты ждут моих шагов, как ждут
открытия бесчисленные окна в безграничные миры.
Благодарности
Я бы не написала эту книгу без поддержки и советов друзей, семьи и коллег. Само
собой, это было бы невозможно без выдающейся медицинской помощи, которую год за годом
я получаю от доктора Дэниела Ауэрбаха. Всегда и во всем он проявлял себя как
исключительный и глубоко сопереживающий специалист. Он не только спас мне жизнь, но и
78
Об авторе
Кэй Джеймисон – профессор психиатрии в медицинской школе Университета Джонса
Хопкинса. Автор книг «Опаленные огнем: Маниакально-депрессивное заболевание и
творческий темперамент» (Touched with Fire: Manic-Depressive Illness and the Artistic
Temperament), «Ночь приходит быстро: Как понять суицид» (Night Falls Fast: Understanding
Suicide), а также «Восторженность: Страсть к жизни» (Exuberance: The Passion for Life).
Соавтор классического медицинского учебника о маниакально-депрессивном заболевании,
которую Ассоциация американских издателей в 1990 году назвала «самой выдающейся
книгой в области биологических и медицинских наук». Ее перу принадлежат более 80
научных работ, в частности по вопросам аффективных расстройств, суицидов, психотерапии
и действия лития.
Доктор Джеймисон, бывший директор клиники аффективных расстройств в
Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, была признана «женщиной науки»
и включена в список лучших медиков США. Она получала награду Американского фонда
исследования суицидов, гуманитарную премию Fawcett от Национальной ассоциации
изучения депрессии и маниакально-депрессивного расстройства, а также награду Уильяма
Стирона от Национальной ассоциации психического здоровья. Кэй Джеймисон – член
национального наблюдательного совета программы «Геном человека». Она также является
медицинским директором консорциума Dana по генетическим основам
маниакально-депрессивного заболевания.
Кроме того. Кэй Джеймисон – исполнительный продюсер и автор серии удостоенных
ряда наград телевизионных программ о маниакально-депрессивном заболевании и искусстве.
Она жила в Вашингтоне со своим мужем Ричардом Уайеттом, терапевтом и ученым,
работавшим в Национальном институте здоровья, до его смерти в 2002 году. В 2010 году
вышла замуж за доктора Томаса Трэйла, кардиолога в Университете Джонса Хопкинса.