Вы находитесь на странице: 1из 9

Уcпокаивающее

Я не помню, когда умер. Мне всегда казалось, что лет в девяносто с чем-то, и доказатальством
тому мое тело, с головы до пят. Но нынче вечером, лежа один в ледяной постели, чувствую, что я
старше дня, старше ночи, когда небо со всеми своими огоньками обрушивается на меня, то самое
небо, в которое я так часто смотрел, странствуя по дальней земле. Потому что нынче вечером
слишком уж страшно прислушиваться к тому, как гнию, в ожидании замирания сердца,
бесплодных спазмов слепой кишки, ждать, когда в голове моей осуществится череда убийств,
штурм непоколебимых устоев, любовь с трупами. Так что я расскажу себе сказку, попробую еще
раз рассказать себе сказку, чтобы попытаться успокоиться, и именно тут я понимаю, что буду
старым, старым, старым, еще более старым, чем в тот день, когда я упал, зовя на помощь, и
подмога подоспела. А быть может, в этой сказке я вернулся на землю после смерти. Нет, это на
меня не похоже – вернуться на землю после смерти.

Зачем шевелиться, если неизвестно где? Может, меня вышвыривают наружу? Нет, никого не
было. Я вижу вроде бы пещеру, где на полу валяются консервные банки. Впрочем, это не сельская
местность. Это обычные руины, быть может, руины безумства на границе с городом, в поле,
поскольку поля подступали вплотную к нашим стенам, их стенам, и ночью коровы спали под
прикрытием фортификаций. В растерянности я так сильно изменил это убежище, что теперь вот
путаю логово с обломками. Но это не всегда был один и тот же город. Во сне действительно часто
ходишь, воздух становится черным от домов и заводов, видны проходящие трамваи, а под
ногами, мокрыми от травы, частенько обнаруживается тротуар. Я знаю лишь город моего детства.
Наверняка я видал и другие, но не могу в это поверить. Все, что я говорю, нейтрализуется, словно
я ничего не говорил. Хотел ли я есть? Досаждала ли мне погода? Было облачно и свежо, я так
хочу, но не до такой степени, чтобы соблазнить меня вылезти наружу. Я не могу подняться с
первой попытки, ни, скажем так, со второй, но как только встаю, опираясь о стену, то задаюсь
вопросом, смогу ли так и остаться, в смысле, стоять, опершись о стену. Выйти наружу и зашагать –
невозможно. Я говорю об этом так, будто это было вчера. Вчера и впрямь было не так давно, но
не настолько. Поскольку то, что я рассказываю нынче вечером, нынче вечером и происходит,
именно в этот самый час. Я уже не у этих убийц, на этом жутком ложе, а в моем далеком
убежище, со сцепленными руками, склоненной головой, слабый, тяжело дышащий, спокойный,
свободный, и куда более старый, чем когда-либо, если я правильно подсчитал. Так что теперь я
буду вести повествование в прошедшем времени, словно это какой-то миф или древняя
побасенка, потому что этим вечером мне необходим другой возраст, тот возраст, когда я стал тем,
кем стал. Так что задам я вам жару, мерзавцы вашего времени.

Однако мало-помалу я все же вышел и медленно направился меж деревьев, деревьев, надо же.
Былые тропинки давно заросли. Я опирался о стволы, чтобы перевести дух, или хватался за ветку,
чтобы подтянуть себя вперед. От моего последнего посещения не осталось и следа. Это были
гибнущие дубы д’ Обинье. Всего лишь роща. Поляна неподалеку, не такая уж зеленая, и, как и
говорил оборванец, тихая. Да, с любой точки этого маленького леса, даже из самой глубины его
мелких тайн, отовсюду был виден бледный дневной свет, свидетельство уж не знаю какой
вечности. Умереть без сильной боли, оно того стоит, закрыть запавшие глаза под слепым небом, а
потом быстренько превратиться с падаль, чтобы вороны не ошиблись. Именно в этом
преимущество утопленников, одно из преимуществ – уж крабы-то никогда не приползают
слишком рано. Все дело в организованности. Но, странное дело, выбравшись, наконец, из леса,
рассеянно миновав окружавший его ров, я принялся размышлять о жестокости, о ней,
притягательной. Передо мной простирался ковер травы, быть может, люцерны, без разницы,
влажный от вечерней росы или после недавнего дождя. А за этим лугом, я знал, дорога, потом
поле, а затем, наконец, высились крепостные стены. Стены эти, циклопические и зубчатые, слабо
вырисовывались на фоне неба, чуть более светлого, чем они, с моего места не выглядели
развалинами, но я точно знал, что это руины. Как и знал представшую передо мной, и совершенно
зря, сцену, потому что я отлично ее знал и терпеть не мог. А видел я лысого мужчину в
коричневом костюме, сказителя. Он рассказывал смешную историю о каком-то фиаско. Я ничего
не понял. Он произнес слово улитка, а может, слизняк, к вящему общему веселию. Женщины
веселились даже больше, чем их кавалеры, если было такое возможно. Их звонкий смех
сопровождался аплодисментами, смолкая в одном месте и возникая в других, пока снова не
становился всеобщим по окончании следующей истории. Быть может, они думали об упомянутых
пенисах, сидевших, возможно, прямо рядом с ними, у мягких бочков, и оттуда весело что-то
выкрикивали фонтанирующему хохмами юмориста, талантливому такому. Но это со мной должно
нечто произойти нынче вечером, с моим телом, как в мифах и метаморфозах. С этим старым
телом, с которым никогда ничего не происходило, ну или разве что по мелочи, которое никогда
ни с чем не сталкивалось, ничего не любило, ничего не желало в своем застекленном мирке,
плохо застекленном. Ничего не желало, кроме чтобы стекла рухнули: прямые, кривые,
увеличивающие, уменьшающие, и чтобы оное тело исчезло в осколках своих отражений. Да,
сегодня вечером нужно, чтобы все было так, как в той истории, которую вечер за вечером читал
мне отец, когда я был маленьким, а он в добром здравии, чтобы меня угомонить, вечер за
вечером, и, как мне кажется сегодня, годами. Я мало что помню, разве что это были приключения
некоего Джо Брима или Брина, сына смотрителя маяка, стильного и мускулистого паренька
пятнадцати лет от роду – это цитата – который плыл ночью много миль, зажав в зубах нож, за
акулой, уже не помню, зачем, может из чистого героизма. Эту историю отец мог бы мне попросту
рассказывать, он знал ее наизусть, я тоже. Но это бы меня не угомонило, он должен был мне
именно читать, из вечера в вечер, или делать вид, что читает, переворачивая страницы и
объясняя, что нарисовано на картинках, которые я и так уже знал, из вечера в вечер одни и те же
картинки, пока я не засыпал у него на плече. Стоило ему пропустить хоть слово в тексте, я бил
своим маленьким кулачком по его большому животу, выпиравшему из трикотажного жилета и
расстегнутых брюк, в которые он переодевался из делового костюма. А теперь и начало, и битва и,
быть может, возвращение, теперь зависят от меня, от этого старика, которым являюсь я нынче
вечером, более старого, чем когда-либо был мой отец, старше, чем когда-либо стану я. Я оказался
приперт к будущему. Я пересек поле медленным тяжелым и одновременно мягким шагом, только
таким я и мог. От моего предыдущего прохождения не осталось и следа, давненько я это
проделал. А маленькие примятые стебельки быстро поднимались, вытягиваясь к свету и воздуху,
а сломанные мигом сменялись новыми. Я вошел в город через ворота, называемые Пастушьими,
не встретив ни одного человека, только первых летучих мышей, похожих на летающих распятых, и
не слыша ничего, кроме звука моих шагов и биения сердца в моей груди. А потом, когда уже
проходил свод врат, уханье филина – крик одновременно и нежный и свирепый, который ночью
доносился до моей маленькой хижины из моего маленького леса и соседних рощ, призывный и
манящий. Город, по мере того как я углублялся туда, все больше поражал меня своей
пустынностью. Он был освещен как обычно, даже больше, чем обычно, хотя магазинчики были
уже закрыты. Но витрины оставались освещенными, наверняка для того, чтобы привлечь
внимание клиента и чтобы тот сказал себе, О, а красивая вещица, и не дорогая. Вернусь сюда
завтра, если буду жив. Я чуть было не сказал себе, А, сегодня воскресенье. Трамваи ходили,
автобусы тоже, но пустые и редкие, ехали медленно и беззвучно, будто под водой. Я не увидел
ни одной лошади! На мне было большое зеленое пальто с бархатным воротником, в стиле пальто
автомобилиста 1900-х, как у моего отца, но почему-то сейчас без рукавов, ставшее чем-то вроде
широкой накидки. Но я по-прежнему чувствовал на себе мертвый груз, совсем не согревающий,
полы волочились по земле, точнее, скребли по ней, настолько они заскорузли, настолько я
уменьшился. Что со мной произойдет, что может со мной произойти в этом пустынном городе? Но
я чувствовал дома, битком набитые людьми, спрятавшимися за занавесками и смотревшими на
улицу, или, сидя в глубине комнаты и обхватив голову руками, предавались мечтам. Сверху, на
макушке, моя шляпа, все та же, дальше я не заглядывал. Я пересек город из конца в конец и
вышел к морю, пройдя вдоль реки до ее устья. Я говорил я вернусь, сам не больно-то в это веря. В
порту стояли на якорях корабли, привязанные швартовыми к пирсу. Мне показалось, что их не
меньше, чем обычно, словно я имел хоть какое-то представление о том, как оно обычно. Но
причалы были пусты и ничто не говорило о том, что ближайшие корабли собираются двигаться,
отчалить или причалить. Но все могло измениться в любой момент, прямо у меня на глазах в
мгновение ока. И начнется суета, и людская, и на море, большие корабли начнут чуть заметно
колыхаться, а маленькие затанцуют на волнах, я уверен. И я услышу громкий крик чаек, а
возможно и моряков, крик словно приглушенный, и непонятно, то ли печальный, то ли радостный,
в котором слышится и страх и гнев, потому что моряки, они принадлежат не только морю, но и
суше тоже. И, возможно, я смогу незаметно проскользнуть на борт какого-нибудь грузового судна,
готовящегося к отплытию, и уплыть далеко, и провести вдали несколько приятных месяцев, а быть
может, год или два, на солнышке, в тишине и спокойствии, прежде чем умру. А если до этого не
дойдет, то будет странным, если в этой кишащей, лишенной иллюзий толпе мне не удастся
повстречать кого-то, кто меня немного успокоит, или обменяться парой слов с каким-нибудь
мореплавателем, к примеру, парой слов, которые я унесу с собой в свою хижину, чтобы добавить
их к своей коллекции. Так что я ждал, усевшись на что-то вроде кнехта без верха, говоря себе
«нынче вечером не только кнехты выведены из строя». И я смотрел вдаль, за волнорезы, не видя
там ни одного суденышка. Было уже темно, или почти темно, я видел огни на уровне воды.
Красивый свет маяка на входе в порт я тоже видел, а вдали другие огоньки мигали на побережье,
на островах и мысах. Но не увидев никаких признаков активности, я собрался уходить, печально
отвернуться от этой мертвой гавани, потому что есть зрелища, вынуждающие к странным
прощаниям. Мне оставалось лишь опустить голову и уставиться в землю под ногами, у ног,
потому что именно в этой позе я всегда черпал силу, чтобы, не знаю, как бы это сказать, и это от
земли, а не от неба, хоть небо и более подходящее, мне приходила помощь в трудные минуты. А
тут, в ватервейсе, на котором я не сосредоточился, потому что зачем него смотреть, я увидел
гавань вдали, опасную темную морскую зыбь, а вокруг меня шторм и погибель. Я больше никогда
сюда не вернусь, говорю я. Но встав на ноги, упираясь обеими руками на край кабестана, я
оказался перед мальчиком, державшим за один рог козу. Я снова сел. Он молчал, глядя на меня
без явного опасения или отвращения. Конечно, было довольно темно. И мне казалось вполне
естественным, что он молчит, заговорить первым должен я, как старший. Мальчик был босой и в
лохмотьях. Хорошо знакомый с местностью, он сошел с обычного маршрута, чтобы посмотреть,
что это за темная одинокая фигура сидит у края воды. Так я рассуждал. Теперь, когда он стоял
совсем рядом, глядя на меня хитрыми глазками, невозможно, чтобы он ничего не понял. Однако
он стоял на месте. Это и впрямь у меня такие подлые мыслишки? Тронутый, поскольку, в конце
концов, я для этого о себе в некотором смысле слишком высокого мнения, и рассчитывая лишь на
сомнительную выгоду от дальнейшего, я все же решил обратиться к нему. Так что я заготовил
фразу и открыл рот, полагая, что сейчас ее услышу, но услышал лишь что-то похожее на хрип,
неразборчивый даже для меня самого, знающего собственные намерения. Но это не имело
ничего общего, абсолютно ничего с потерей голоса из-за длительного молчания, как в роще, где
разверзлась преисподняя, припоминаете, а я только что. Мальчик, не выпуская козы, подошел ко
мне вплотную и протянул конфеты в бумажном пакетике, который можно было купить за пенни.
Мне как минимум лет восемьдесят не предлагали конфет, но я с жадностью ее схватил и сунул в
рот, вспомнив старый жест, все более и более растроганный, поскольку помнил. Конфеты
склеились и мне оказалось трудно дрожащими руками отделить от остальных первую
попавшуюся, зеленую, но мальчик мне помог, и его ладонь коснулась моей. Спасибо, сказал я. А
пару мгновений спустя он уже удалялся, волоча за собой козу, и я сделал ему знак всем телом,
предлагая остаться, и едва слышно проговорил, Куда ты направляешься, мальчуган, с твоей
козочкой? Едва эта фраза прозвучала, как я от стыда закрыл лицо. Хотя именно эту фразу и
собирался произнести изначально. Куда ты направляешься, мальчуган, с твоей козочкой? Если бы
я умел краснеть, то покраснел бы, но кровь моя уже не поступала так высоко. Будь у меня пенни, я
бы ему его дал в виде извинения, но в моих карманах не было ни единого пенни, вообще ничего
полезного, ничего, что могло бы порадовать маленького бедолагу на обочине жизни. По-моему, в
этот день, выйдя из дому, можно сказать, без подготовки, я захватил с собой лишь мой камень. О
его маленькой особе было написано, что я увижу лишь курчавые черные волосы и красивый
контур длинных голых ног, грязных и мускулистых. Руку, молодую и ловкую, я тоже не был готов
забыть. Я подыскивал какую-нибудь другую фразу, чтобы ему сказать. Но нашел ее слишком
поздно, он был уже далеко, о, недалеко, но далеко. И за пределами моей жизни тоже. Он
спокойно удалялся, больше никогда он не подумает обо мне, разве что когда постареет, и,
вспоминая детство, снова увидит эту счастливую ночь, где он опять будет держать за рог козу и
остановится ненадолго возле меня, возможно, на сей раз, с капелькой нежности, даже зависти, но
я на это не рассчитывал. Бедные зверушки, вы бы мне помогли. Кем работает твой папа? Вот что
бы я у него спросил, дай он мне время. Я проводил взглядом задние ноги козы, тощие, кривые,
широко расставленные, резко взбрыкивающие. Вскоре они превратились лишь в маленькое
размытое пятнышко, и не знай я, что это на самом деле, мог бы принять за юного кентавра. Я
хотел подождать пока коза нагадит, затем подобрать маленькие комочки, так быстро остывающие
и затвердевшие, понюхать их и даже попробовать, но нет, нынче вечером мне это не поможет. Я
говорю нынче вечером, как будто это всегда один и тот же вечер, но бывают ли два разных
вечера? Я ушел, намереваясь как можно скорее вернуться домой, потому что я возвращался не
совсем ни с чем, повторяя Я больше сюда не вернусь. Ноги болели, страстно желая, чтобы
очередной шаг оказался последним. Но быстрые, словно исподволь кидаемые взгляды на
витрины видели мчащийся на всех парах большой каток, словно скользящий по асфальту. Должно
быть я и впрямь шел быстро, поскольку обогнал нескольких пешеходов, не напрягаясь, это я-то,
которого обычно обгоняли страдающие болезнью Паркинсона, а тут мне казалось, что шаги
позади меня замирали. Однако каждый мой шажок охотно стал бы последним. До такой степени,
что оказавшись на площади, которую я не заметил по пути сюда, в глубине которой возвышался
собор, я решил в него зайти, если он открыт, и спрятаться там на некоторое время, как в Средние
века. Я говорю собор, но не уверен. Но мне было бы больно, если бы в этой истории, которая
видится последней, укрыться в простой церкви. Я заметил саксонскую систему чередующихся
опор, очаровательный эффект, но который меня не очаровал. Ярко освещенный неф казался
пустым. Я несколько раз обошел башню, не встретив ни одной живой души. Быть может, кто-то
прятался под креслами на хорах или крутясь вокруг колонн, как дятлы. Внезапно совсем рядом со
мной, причем я даже не слышал долгих предварительных скрипов, взревел орган. Я быстро
вскочил с ковра, на которой прилег перед алтарем, и помчался в дальний конец нефа, словно
хотел выйти, но это был не неф, а боковой неф, и дверь, поглотившая меня, оказалась не той, что
нужно. Потому что вместо того, чтобы выйти в ночь, я оказался у подножья винтовой лестницы,
по которой я начал быстро подниматься, позабыв обо всем, как человек, за которым гонится по
пятам убийца-маньяк. По этой лестнице, слабо освещенной не знаю как, через отдушины, быть
может, я поднялся, тяжело дыша, до выступающей платформы, на которой лестница
заканчивалась, и которую с одной стороны ограждали от пустоты циничные перила. Платформа
шла вдоль гладкой круглой стены, под маленьким куполом, крытым свинцом, или позеленевшей
медью, уф, главное, чтобы было светло. Должно быть, сюда поднимались, чтобы насладиться
видом. А те, кто падал с такой высоты, умирал прежде, чем долетал до низа, это ясно. Вжавшись в
стену, я двинулся по кругу по часовой стрелке. Но едва сделал пару шагов, как встретил человека,
очень осторожно идущего мне навстречу. Как же мне хотелось сбросить его вниз, или чтобы он
сбросил меня. Он глянул на меня диким взором, а потом, не рискуя обойти меня со стороны
перил, и не без оснований полагая, что я не отодвинусь от стены, чтобы оказать ему любезность,
резко повернулся ко мне спиной, точнее, затылком, поскольку спиной по-прежнему прижимался к
стене, и двинулся назад в ту сторону, откуда пришел, и довольно быстро в моем поле зрения
осталась лишь его левая рука. Рука мгновение помедлила, а потом, скользнув, исчезла. У меня
осталось лишь воспоминание о его вытаращенных горящих глазах под клетчатой кепкой. В какую
жуткую чертовщину я ввязался? Шляпа с меня слетала, но не улетала далеко благодаря завязке. Я
повернул голову к лестнице и напряг зрение. Ничего. Потом появилась девочка, за ней
державший ее за руку мужчина, оба прижимались к стене. Он толкнул девочку на лестницу,
потом нырнул туда сам, повернулся и обратил ко мне лицо, заставившее меня отшатнуться. Я
видел лишь его голову, обнаженную, над верхней ступенькой. Позже, когда они исчезли, я
окликнул. Я быстро обошел платформу. Никого. Я увидел на горизонте, там, где сливаются небо и
горы, море и суша, несколько низких звезд, не путать с огнями, зажигаемыми людьми по ночам,
или которые загораются сами. Хватит. Оказавшись снова на улице, я поискал путь в небе, где
отлично знал ковши. Если бы кого-нибудь увидел, то обратился бы к нему, и меня не остановила
бы самая жестокая внешность. Я бы ему сказал, коснувшись пальцами шляпы, простите, месье,
простите, месье, укажите, где Пастушьи врата, умоляю. Я думал, что больше не смогу двигаться,
но едва импульс доходил до ног, я перемещался вперед, бог ты мой, даже довольно быстро. Я
возвращался не совсем ни с чем, я уносил с собой квази-уверенность, что по-прежнему все еще
нахожусь на этом свете, на этом свете тоже, в некотором смысле, но я заплатил за это свою цену.
Лучше бы я провел ночь в соборе, на ковре перед алтарем, и двинулся в путь на рассвете, или
меня бы обнаружили мертвым, умершим истинной смертью плоти, под голубыми глазами,
исполненными надежды, и обо мне бы написали в вечерних газетах. Но вот я шагал по широкой,
вроде бы знакомой дороге, но на которую мне вовсе не следовало ступать при жизни. Но вскоре
обнаружив себя на спуске, я развернулся обратно и пошел в другую сторону, потому что боялся,
спустившись, вернуться к морю, куда зарекался возвращаться. Я пошел назад, но на самом деле
описал большую петлю, не снижая скорости, поскольку опасался, что если остановлюсь, то не
смогу снова тронуться с места, да, этого я тоже боялся. А нынче вечером я тем более не смею
остановиться. Меня все больше и больше поражал контраст между освещенными улицами и их
пустынностью. Сказать, что меня это тревожило – нет, но я, тем не менее, это говорю в надежде
успокоить самого себя. Сказать, что на улицах совсем никого не было, нет, так далеко я бы не стал
заходить, поскольку заметил несколько силуэтов, как мужских, так и женских, странных, но
больше, чем обычно. Сколько было времени, я не имел ни малейшего представления, кроме как,
должно быть, какой-то час ночи. Но могло быть и три или четыре часа утра, судя по
малочисленности прохожих или удивительной яркости фонарей и светофоров. Потому что
первому или второму их этих феноменов следовало удивляться, чтобы не потерять рассудок. Ни
одного частного транспорта, но периодически общественный, медленный вихрь тихого пустого
света. Я бы рассердился на себя за то, что настаиваю на этих антиномиях, поскольку мы,
естественно, в одной голове, но я вынужден добавить следующие пояснения. Все смертные,
которых я видел, были одни и словно погружены в себя. Такое видишь каждый день, но
вперемешку с чем-то другим, я полагаю. Единственная пара состояла из двоих мужчин,
сцепившихся в рукопашной, перепутавшись ногами. Я увидел лишь одного-единственного
велосипедиста! Он ехал в ту же сторону, что и я. Все двигались в ту же сторону, что и я, транспорт
тоже, я только что это осознал. Он ехал медленно посреди дороги, читая газету, которую держал
обеими руками развернутой перед глазами. Время от времени он сигналил, не прерывая чтения.
Я провожал его взглядом, пока он не превратился в точку на горизонте. В какой-то момент
молодая женщина, по-видимому, неупорядоченного образа жизни, взлохмаченная и кое-как
одетая, промчалась через дорогу. Вот и все, что я хотел добавить. Но странное дело, еще одно, у
меня ничего не болело, даже ноги. Слабость. Хорошая ночь кошмаров и баночка сардин вернули
бы мне чувствительность. Моя тень, одна из моих теней, бежала впереди меня, укорачивалась,
скользила мне под ноги, двигалась за мной следом, как свойственно всем теням. То, что я до
такой степени непрозрачный, казалось мне убедительным. Но вот передо мной человек, на том
же тротуаре и идущий в том же направлении, что и я, потому что нужно все время твердить одно
и то же, чтобы не забыть. Расстояние между нами было большим, как минимум шагов семьдесят,
и, боясь, что он от меня ускользнет, я ускорил шаг, и полетел вперед, как на коньках. Это не я,
говорю я себе, но воспользуемся этим, воспользуемся. В мгновение ока оказавшись в десятке
шагов от него, я притормозил, чтобы, с шумом заявившись, не усугублять отвращение, которое
вызывала моя персона даже в обстоятельствах более ровных и спокойных. И, чуть позже,
Простите, месье, говорю я, почтительно держась рядом с ним, ради бога, Пастушьи ворота.
Вблизи он казался мне вполне нормальным, ну, если не считать вид погруженного в себя
человека, о чем я упоминал ранее. Я выдвинулся чуть вперед, на пару шагов, обернулся,
поклонился, коснувшись шляпы, и сказал, Точное время, умоляю! С тем же успехом я мог вообще
не существовать. Но как же тогда конфета? Пожар! Вскричал я. Учитывая, как сильно я нуждался в
помощи, не понимаю, почему я не перекрыл ему дорогу. Не смог бы, вот и все, я не смог бы к
нему прикоснуться. Увидев скамейку на краю тротуара, я уселся на нее, закинув ногу за ногу, как
Вальтер. Должно быть, я задремал, как неожиданно рядом со мной уже сидел человек. Пока я его
рассматривал, он открыл глаза и поглядел на меня, похоже, в первый раз, поскольку невольно
отшатнулся. Откуда вы вылезли? Спросил он. То, что ко мне обращаются еще раз за столь
небольшой промежуток времени, произвело на меня большой эффект. Что с вами? Сказал он. Я
постарался принять вид, что я такой, какой есть от природы. Извините, месье, проговорил я,
приподнимая шляпу и обозначив движение, будто привстал, точное время скажите, умоляю! Он
сказал время, уже не помню, какое, время, время, которое ничего не объясняло, это все, что я
знаю, и которое меня не успокоило. Но которое могло бы это сделать. Знаю, знаю, наступит
время, которое это сделает, но до тех пор-то как? Простите? Сказал он. К сожалению, я ничего не
говорил. Но тут же спохватился и спросил у него, не может ли он подсказать мне дорогу, которую
я потерял. Нет, сказал он, поскольку я не местный, и сижу на этом камне, потому что в гостиницах
нет мест или там не захотели меня принять, не могу сказать точно. Но расскажите мне свою
жизнь, а потом мы решим. Мою жизнь! Вскричал я. Ну да, сказал он, знаете, нечто вроде - как бы
это выразиться? Он надолго задумался, видимо подыскивая слово, определяющее это нечто
вроде жизни. Наконец он продолжил раздраженным тоном, Послушайте, все это знают. Он ткнул
меня локтем. Без подробностей, сказал он, в общих чертах, в общих чертах. Но поскольку я
продолжал хранить молчание, он сказал, Хотите, расскажу вам свою, и таким образом вы
поймете. Повествование его было кратким и запутанным, одни факты, без объяснений. Вот, что я
называю жизнь, сказал он, поняли теперь? Его история оказалась вполне неплохой, местами даже
феерической. Ваш черед, сказал он. Но эта Полин, сказал я, вы по-прежнему с ней? Да, сказал он,
но собираюсь с ней расстаться и поселиться с другой, помоложе и поупитанней. Вы много
путешествуете, сказал я. О, очень много, очень много, сказал он. Я постепенно вспоминал слова, и
как их выговаривать. Должно быть, для вас это все уже позади, сказал он. Вы долго намерены
оставаться среди нас? Сказал я. Эта фраза казалась мне особенно хорошо сформулированной.
Если честно, сколько вам лет, сказал он. Не знаю, сказал я. Не знаете! Воскликнул он. Не совсем
точно, сказал я. Вы часто думаете о бердах, жопах, лохматках и всем прочем? Я ничего не
понимал. Конечно, у вас стояка уже не бывает, сказал он. Стояка? Сказал я. Уд, сказал он, знаете,
что такое уд? Я не знал. Тут, сказал он, между ног. Ах, это, сказал я. Он утолщается, удлиняется,
твердеет и поднимается, верно? сказал он. Я бы не стал пользоваться такими терминами. Однако
кивнул. Это и называется стояк, сказал он. Он спохватился и воскликнул. Феноменально! Вы не
находите? Это действительно странно, сказал я. Кстати, все дело в этом, сказал он. Но что с ней
станет? Сказал я. С кем? Сказал он. С Полин, сказал я. Она постареет, сказал он со спокойной
уверенностью, сперва медленно, потом все быстрее и быстрее, страдая и злобствуя, в нужде.
Лицо его не было полным, но сколько бы я на него ни смотрел, он оставался во плоти, и вовсе не
становился бледным и будто вырубленным топором. Даже закрученная надо лбом прядь
оставалась. Хотя разговоры никогда для меня ничего не значили. Я оплакивал милую девчушку, я
бы потихоньку ушел от нее, держа ботинки в руке, и тень моего леса, вдали от этого жуткого света.
Чего вы так кривитесь, сказал он. Он держал на коленях большую черную сумку, похожую на
чемоданчик акушера, я полагаю. Он раскрыл ее и предложил мне заглянуть. Она была набита
флаконами. Они мерцали. Я спросил у него, все ли они одинаковые. Хохо, нет, сказал он, смотря
по обстоятельствам. Он достал один и протянул мне. Один шиллинг десять пенсов, сказал он. Что
он от меня хотел? Чтобы я это купил? Исходя из этого предположения, я ему сказал, что у меня нет
денег. Нет денег! Вскричал он. Внезапно его рука упала мне на затылок, сильные пальцы сжались,
и он рывком опрокинул меня на себя. Но вместо того, что меня прикончить, он принялся шептать
такие нежности, что я расслабился, и моя голова уткнулась ему в жилетку. Контраст между этим
бархатным голосом и пальцами, мявшими мою шею, завораживал. Но постепенно оба ощущения
смешались в какой-то тревожной надежде, если я смею так сказать, а я смею. Потому что нынче
ночью мне нечего терять, насколько я понимаю. И коль уж я добрался до той точки, в которой
нахожусь (моей истории) без всяких изменений, поскольку, если бы что-то изменилось, думаю, я
бы об этом знал, тем не меняя я все же добрался, а это уже кое-что, и ничего не поменялось, и
оно всегда так. Это не повод ускорять события. Нет, нужно прекратить потихоньку, не медля, но
потихоньку, как затихают на лестнице шаги возлюбленного, который не смог любить, и который
больше не вернется, и чьи шаги говорят, что он не смог любить и больше не вернется. Он
неожиданно меня оттолкнул и снова показал мне флакон. Здесь все, сказал он. Это не мог быть
тот же флакон, что давеча. Хотите? Сказал он. Нет, но я говорю да, чтобы его не огорчать. Он
предложил мне обмен. Дайте мне вашу шляпу, сказал он. Я отказался. Какой пыл! Сказал он. У
меня ничего нет, сказал я. Пошарьте в карманах, сказал он. У меня ничего нет, сказал я, я вышел
без ничего. Дайте мне шнурок, сказал он. Я отказался. Долгое молчание. А может, поцелуете
меня, наконец сказал он. Я знал, что дело шло к поцелуям. Не могли бы вы снять шляпу? Сказал
он. Я снял. Наденьте обратно, сказал он, в ней вам лучше. Он поразмыслил, он был
здравомыслящим. Ладно, целуйте меня, и закончим на этом. Уж не опасался ли он вежливого
отказа? Нет, поцелуй – это не шнурок, и он, наверное, прочел на моем лице, что у меня еще
оставалась какая-никакая чувственность. Давайте, сказал он. Я вытер рот, по сути, едва
коснувшись, и приблизил свой рот к его рту. Минутку, сказал он. Я затормозил мой порыв. Вы
знаете, что такое поцелуй? Сказал он. Да, да, сказал я. Если честно, сказал он, вы когда в
последний раз целовались? Давненько, сказал я, но я еще не разучился. Он снял шляпу – котелок
– и похлопал себя по лбу. Сюда, сказал он, а не куда-нибудь еще. У него был красивый высокий
светлый лоб. Он наклонился, опустив веки. Быстрей, сказал он. Я сложил губы гузкой, как учила
мама, и приложился ими к указанному месту. Довольно, сказал он. Он поднял руку к этому месту,
но не закончил жест. Он водрузил шляпу обратно. Я отвернулся и уставился на соседний тротуар.
И только тут заметил, что мы сидели напротив мясной лавки, торгующей кониной. Вот, сказал он,
берите. Я уже об это забыл. Он встал. Стоя он оказался совсем маленьким. Услуга за услугу, сказал
он, сияя улыбкой. Зубы его блестели. Я слушал, как отдаляются его шаги. Когда я снова поднял
голову, уже никого не было. Как рассказать о дальнейшем? Но это конец. Приснилось мне, или
снится до сих пор? Нет, нет, только не это, вот я что я скажу, поскольку сон – это ничто, пустяк. И в
то же время показательный! Я говорю, Оставайся здесь пока не наступит день. Подожди в
дремоте, пока погаснут фонари и улицы оживятся. Тогда ты спросишь дорогу, у полицейского,
если понадобится, он будет обязан тебе подсказать, во избежание нарушения присяги. Но я встал
и удалился. Боль вернулась, но какая-то непривычная, что мешало мне к ней притерпеться. Но я
говорил себе, Мало-помалу ты приходишь в себя. Если брать только мою походку, медленную и
напряженную, когда будто с каждым шагом приходилось решать беспрецедентную проблему
статодинамики, мне бы узнали, если бы знали. Я пересек улицу и остановился напротив мясной
лавки. Занавески за решеткой были задернуты, грубые полотняные занавески в сине-белую
полоску, цвета Богоматери, и заляпанные большими розовыми пятнами. Но они были неплотно
задернуты в середине, и в щелку я смог разглядеть мрачные останки выпотрошенных лошадей,
висящих на крюках вниз головой. Я шел вплотную к стенам, изголодавшись по тени. Подумать
только, в какой-то миг все будет сказано, все нужно будет начинать сначала. А городские часы, что
с ними такое, в конце концов, с ними, чей бой доносился аж до моего леса, громкий холодный
бой. Что еще? Ах, да, моя добыча. Я попытался думать о Полин, но она ускользала от меня,
сверкнув лишь на миг, как молния, как та молодая женщина давеча. По козе моя мысль тоже
скользнула мельком, неспособная остановиться. И вот я шел, в невыносимой ясности, засунутый в
мою дряхлую плоть, нацеленный на выход и минуя их все, и слева и справа, с мыслями,
мечущимися туда-сюда и постоянно отталкиваемыми туда, где не было ничего. Тем не менее мне
удалось на миг зацепиться за маленькую девочку, ровно настолько, чтобы чуть лучше ее
разглядеть, чем тогда, увидеть, что на ней шапочка, и что она сжимала в свободной руке книжку,
молитвенник, быть может, и попытаться вызвать у нее улыбку, но она не улыбнулась, а исчезла на
лестнице, не показав мне своего личика. Мне пришлось остановиться. Сперва ничего, но
постепенно, я хочу сказать, возникнув из тишины и тут же стабилизировавшись, возникло нечто
вроде громкого шепота, исходящего, быть может, от того дома, который меня поддерживал. Это
напомнило мне, что дома полны людей, осажденных, нет, я не знаю. Отойдя от стены, чтобы
поглядеть на окна, я смог заметить, несмотря на ставни, шторы и тайну, что многие помещения
освещены. Свет был слабым по сравнению с тем, что заливал бульвар, так что, не зная иного, или
подозревать об этом, можно было предположить, что все спят. Шум был не постоянным, а
прерывался тишиной, наверняка подавленной. Я подумал, не позвонить ли в дверь и не
попросить ли крова и защиты до утра. Но вот я снова иду. Но мало-помалу, обрушившись
одновременно и мягко, и быстро, меня окружила тьма. Я увидел, как угасает в восхитительном
каскаде размытых тонов огромное количество ярких цветов. Я поймал себя на том, что с любуюсь
тем, как на фасадах домов медленно расцветают квадраты и прямоугольники, решетчатые и нет,
желтые, зеленые, розовые, в зависимости от занавесок и штор, и счет это красивым. И наконец,
прежде, чем упасть, сначала на колени, как падают быки, а потом ничком, я оказался среди толпы.
Сознания я не потерял. Когда я потеряю сознание, то не для того, чтобы снова в него приходить.
На меня не обращали внимания, одновременно стараясь не наступить на меня, от этого я был
избавлен. Мне было хорошо, меня обволакивала тьма и покой, я лежал у ног смертных, в разгар
дня, если был день. Но реальность, я слишком устал, чтобы подобрать нужное слово, не
замедлила явить свои права, толпа схлынула, свет вернулся, и мне не требовалось поднимать
голову с асфальта, чтобы понять, что я нахожусь опять в той же яркой пустоте, что давеча. Я
говорю, Останься тут, лежащим на гостеприимных, ну, или как минимум нейтральных, плитах, не
открывай глаз, подожди, пока подойдет самаритянин, или наступит день, а вместе с ним появятся
и полицейские, или, кто знает, член Армии Спасения. Но вот я снова на ногах, снова шагаю по
дороге, которая не моя, по бульвару, идущему вверх. К счастью, он меня не ждал, бедный папаша
Брим, или Брин. Я говорю, море на востоке, нужно идти на запад, влево от севера. Но тщетно я в
безнадежности поднимал глаза к небу, чтобы найти там ковши. Потому что свет, в котором я
вымачивался, застил звезды, если предположить, что они там есть, в чем я сомневался, вспомнив
об облаках.

Вам также может понравиться