Вы находитесь на странице: 1из 28

whormwood

Первомайские парады проходили в Киеве каждый год. За вычетом тех


двух лет, когда город находился под нацистской оккупацией, получалось
солидно: шестьдесят шесть раз.
Тем удивительнее, что в 1986 году, в эпоху развитого социализма и
горбачевских перемен, парад оказался на грани срыва. Началось все с
того, что в ста тридцати километрах от Киева, на Чернобыльской АЭС,
произошла авария.
Сперва местное руководство сообщило, что взорвался бак с
водородом: ничего, дескать, страшного. Был пожар, пожар потушили;
уровень радиации норму не превысил. Впрочем, тогда же — с самого
начала — в докладах и рапортах, между казенных фраз и обтекаемых
формулировок ясно читалось, что руководство ЧАЭС недоговаривает.
Потом из Москвы приехала комиссия. И новости из Чернобыля
зачастили одна хуже другой. Оказалось, что 4-й энергоблок ЧАЭС
взорвался; что активная зона обнажена, что реактор каждую секунду
извергает наружу смертельно ядовитую радиацию.
Территории вокруг ЧАЭС оказались заражены с самого момента
взрыва. Но Киеву до поры до времени везло: ветер дул на север, унося с
собой облака радиоактивного пепла. Повышенный фон уже успели
зафиксировать в Германии, Финляндии и Швеции.
Теперь украинским партийцам предстояло решить, что делать с
парадом: отменить — Киев все-таки ближе к Чернобылю, чем
Финляндия — или провести, несмотря на все опасения.
Об уровне радиации докладывали сотрудники КГБ: 100 микрорентген
в час, незначительно выше нормы. Советским бюрократам, которые за
свою долгую карьеру сталкивались много с чем, но с ядерной физикой —
едва ли, эти цифры мало что говорили. Виктор Щербицкий, первый
секретарь украинского ЦК, исписал рапорты недоумевающим: «Что это
значит?»
Да и приказы из Москвы тревожили правительство УССР сильнее

1
whormwood

любых цифр. Москва требовала, чтобы парад провели во что бы то ни


стало. Сам Горбачев — неслыханное дело — угрожал Щербицкому в
случае отказа исключить его из партии.
В конце концов, правительство УССР уступило давлению. Тем более,
что уровень радиации оставался безопасным.
Но в ночь на 1 мая ветер подул в другую сторону: теперь он нес
радиоактивный пепел и пыль прямо к Киеву. Уровень радиации начал
стремительно расти, и к утру поднялся до 2500 микрорентген: теперь он
превышал норму в десятки раз. Щербицкий в последний момент
попытался перенести шествие, чтобы не вести горожан по Крещатику —
его ядовитым ветром продувало насквозь. Но даже в этом скромном
требовании ему отказали.
Москва настаивала, чтобы парад прошел без изменений — и у
Москвы были основания упорствовать. Парад — это последняя
возможность доказать и всему миру, и самим себе, что ситуация в
Чернобыле под контролем, что советская атомная промышленность
могущественна и непогрешима, как прежде; а инцидент на ЧАЭС —
досадная случайность, плод стечения маловероятных обстоятельств.
На самом деле, вся история атомной энергетики в СССР, начиная с
1960-х годов, вела к Чернобыльской катастрофе последовательно и
неизбежно.
Так в миллионах советских учебников Волга текла, чтобы впасть в
Каспийское море.

ДВА РЕАКТОРА

Едва ли можно найти изобретение более сомнительное, чем атомная


бомба. Игорь Курчатов, отец советской атомной бомбы, понял это
слишком поздно — так же поздно, как и его американский коллега,
Роберт Оппенгеймер.
Оппенгеймер стал бороться за нераспространение ядерного оружия.
Курчатов оказался прагматичнее. «Атом должен быть рабочим, а не
солдатом»: чудовищная сила, которая высвобождалась при расщеплении
ядра, могла, по его замыслу, не уничтожать, а созидать. Она способна

2
whormwood

была двигать ледоколы, поезда, самолеты — производить электричество,


в конце концов. Последняя сфера показалась Курчатову самой
перспективной: проблема электрификации в СССР 1950-х годов по-
прежнему стояла остро, несмотря на все усилия предыдущих декад. И
обещала стать еще острее — того гляди, граждане понаставят себе в дома
холодильников и телевизоров, и тогда электроэнергии, полученной по-
старинке, точно не хватит.
Под руководством Курчатова в 1954 году в Обнинске построили
первую атомную электростанцию. Чтобы подчеркнуть ее мирный
характер, название дали соответствующее: АМ-1, «Атом Мирный».
Энергии, вырабатываемой ей, едва хватило бы, чтобы запитать несколько
домов; но АМ-1 все равно произвела научный фурор — когда советские
ученые объявили о своем достижении на конференции в Цюрихе,
выяснилось, что «Атом Мирный» — первая АЭС, подключенная к
гражданской энергосети. За «железным занавесом» отставали —
впрочем, незначительно: через два года первая АЭС заработала в США,
еще через шесть лет — в Великобритании.
Вдохновленный успехом, незадолго до своей смерти Курчатов
выступил с оптимистической речью, которая уместнее смотрелась бы в
романах Ивана Ефремова, популярного тогда фантаста: атомная
энергетика, доступная и безопасная, скоро вытеснит все прочие виды
энергии — и полностью удовлетворит потребности советского народа.
Скоро Курчатов умер, а реальность встала поперек его пророчества.
Стоило делу дойти до разработки и проектирования, выяснилось, что
АЭС не так уж и дешевы, а преимущества атомной энергетике в стране,
где только-только открыли обширные месторождения нефти,
неочевидны.
Но в конце 1960-х годов к визионерским проектам Курчатова
пришлось вернуться. Логистика всегда была ахиллесовой пятой
советского хозяйства. Перевозить уголь из восточной части страны в
западную было дорого, долго и трудозатратно. Может быть, рассуждали
чиновники Госплана, органа, отвечавшего за экономику СССР — может
быть, если построить в западных областях атомные электростанции, то и
возить ничего не придется?

3
whormwood

Но мало захотеть построить АЭС — предстояло разобраться, какой


тип атомного реактора предпочесть.
Советские ученые предложили на выбор два проекта. Прототипы этих
двух проектов появились давно, еще при Курчатове, и каждый из них
был своего рода побочным продуктом военного производства.
Первым проектом был ВВЭР, он же водо-водяной энергетический
реактор — долго эволюционировавший потомок реакторов для атомных
подводных лодок.
Вторым проектом был РБМК, реактор большой мощности канальный:
у этого в предках значились реакторы, вырабатывавшие плутоний для
ядерных боеголовок.
Оба проекта разительно отличались друг от друга, и оба имели свои
слабые и сильные стороны.
В каждом атомном реакторе должны присутствовать три
составляющие. Первая — топливо, благодаря которому и происходит
реакция. Вторая: замедлитель, он же модератор, который повышает
вероятность того, что нейтроны — частицы, движущиеся почти со
скоростью света — будут сталкиваться с атомами, а не унесутся за
пределы реактора. Без замедлителя ядерная реакция или была бы
слишком медленной, или не началась бы вовсе. Третья: охладитель,
который «забирает» лишнее тепло и лишние нейтроны — это не дает
топливу перегреться и расплавиться.
В ВВЭРе эти три составляющие выглядели так: обогащенный уран,
вода, вода. Такое сочетание делало его стабильным и безопасным. В
критических ситуациях, когда вода переставала поступать и активная
зона оставалась без охладителя, ядерная реакция затухала. Происходило
это потому, что вода из-за повышения температуры превращалась в пар и
не могла больше выполнять свою функцию замедлителя.
Кроме того, ВВЭРами было несложно управлять; а относительно
небольшие размеры позволяли строить над ними защитные бетонные
оболочки.
Безопасность и удобство ВВЭРа подтверждал тот факт, что по всему
миру строились реакторы именно такого типа. Аварии на западных
ВВЭРах, конечно, происходили, но чаще всего это были аварии

4
whormwood

незначительные. Еще ВВЭРы никогда не взрывались: сама конструкция


реактора делала взрыв почти невозможным.
Первые полноценные АЭС в Советском союзе были тоже оснащены
ВВЭРами. Но у чиновников Госплана к ним имелись претензии.
Претензии эти были чисто экономического свойства: ВВЭРы обходились
баснословно дорого, а строительство их требовало сложных технологий
(некоторых в СССР попросту не было, а купить мешало эмбарго,
объявленное враждебным капиталистическим блоком). Проще говоря,
для ВВЭРа нужны были детали, созданные специально под него, на
специализированных высокотехнологичных предприятиях.
Экономность Госплана объяснялась просто: в середине 1970-х
советская экономика начала проседать, сначала медленно, потом все
быстрее и заметнее. Денег и ресурсов переставало хватать даже на
важные проекты. Оборонная промышленность, подпитываясь гонкой
вооружений — Холодная война шла уже как четверть века — уверенно и
жадно поглощала все излишки.
И тогда на помощь пришел второй проект: РБМК. В нем три
обязательные составляющие ядерного реактора выглядели так: уран,
графит, вода.
РБМК, как утверждали его создатели — конструктор Николай
Доллежаль и научный руководитель проекта, Анатолий Александров —
состоял сплошь из достоинств. Во-первых, РБМК был дешев. Во-
вторых, его можно было собирать, как конструктор, из деталей,
производство которых не требовало никаких высокотехнологичных
условий. Фактически, эти же детали использовали для строительства
обычных, не атомных, электростанций. В-третьих, РБМК давал заметно
больше электроэнергии. В-четвертых, он почти не требовал дорогого
обогащенного урана.
В плановой экономике, где отсутствовала конкуренция, вся реклама
была нацелена на небольшую группу людей — тех самых чиновников
Госплана. И в их глазах РБМК серьезно выигрывал по сравнению с
ВВЭРом. Единственное, что смущало — вопрос безопасности. Из-за
особенностей конструкции активная зона РБМК получалась огромной (7
метров в высоту, 11 метров в диаметре); здание энергоблока получалось и

5
whormwood

того больше — а значит, его невозможно было спрятать в защитную


бетонную оболочку.
Создатели РБМК уверяли, что реактор совершенно безопасен, и
защитная оболочка ему не нужна. Но это было не так. Многочисленные
достоинства РБМК имели обратную сторону: эдакий первородный грех.
Начать надо с того, что из-за колоссальных размеров управлять
реактором было сложно. В разных частях активной зоны происходили
самостоятельные физические процессы — получалось, что РБМК вел
себя не как единый реактор, а как несколько реакторов. Из-за этого
оператору приходилось внимательно следить за приборами и постоянно с
помощью разных манипуляций реактор стабилизировать. Подобная
работа требовала большого опыта и изрядной сноровки: оператор должен
был совершать примерно 16 действий в минуту. Хуже становилось, когда
реактор вступал в переходную фазу: выключался, включался, менял
режим, работал на низкой мощности. Тогда оператор переставал
получать информацию от датчиков, которые находились внутри активной
зоны. В такие моменты инструкция предписывала ему полагаться на
«опыт и интуицию»; фактически, оператор действовал вслепую.
В слепоте не было бы ничего опасного, если бы реактор был
стабильным. Однако конструктивные особенности РБМК не
предполагали стабильности. Из-за сочетания графита-замедлителя и
воды-охладителя возникал положительный паровой коэффициент
реактивности. Работало это так: вода, нагреваясь, превращалась в пар, и
не могла дальше охлаждать топливо и поглощать «лишние» нейтроны. Но
графит, который помогал нейтронам вступать в реакцию, по-прежнему
был на своем месте — а значит, ядерная реакция не затухала, как в
ВВЭре, а разгонялась. Эта неконтролируемая цепная реакция очень
походила на ту, что происходит внутри атомной бомбы.
Именно поэтому правила безопасности — что международные, что
собственные, советские — строго-настрого запрещали реактору иметь
положительную реактивность. Запрещали они и иметь коэффициенты,
усиливающие реактивность, такие, как положительный паровой
коэффициент.
Но создатели РБМК сочли, что условия, при которых в реакторе

6
whormwood

начнется неконтролируемая цепная реакция, крайне маловероятны. Они


ошибались, но указать на их ошибки было некому. Поэтому ни в одной
инструкции, выпущенной к РБМК, не рассказывали, что он нестабилен,
непредсказуем, и склонен к положительной реактивности. Там, в
инструкциях, существовал совсем другой реактор: надежный, дешевый, и
простой, как самовар.
Чиновники Госплана отдали предпочтение РБМК. В 1983 году
половина всей энергии, вырабатываемой советскими АЭС, приходилась
на РБМК: три реактора этого типа стояли под Ленинградом, два в
Курске, один в Смоленске, и три — в Чернобыле. В Чернобыле же в 1983
году приступили к строительству еще одного энергоблока.
Четвертого.

ДВА МИНИСТЕРСТВА

Чем занимается Министерство среднего машиностроения? Ответ


кажется очевидным: холодильниками, микроволновками, иногда чем-то
побольше — мотоциклами, например. На самом деле, Минсредмаш —
или Средмаш — контролировал всю атомную промышленность в СССР;
а невинное название было продуктом неискоренимой советской тяги к
секретности.
В первую очередь, Средмаш проектировал, производил и обслуживал
ядерное оружие. В условиях Холодной войны сложно было найти задачу
важнее, поэтому Средмаш пользовался неограниченным доступом к
ресурсам — будь то деньги, полезные ископаемые или люди. Фактически,
Средмаш был государством в государстве: со своими заводами,
институтами, конструкторскими бюро, закрытыми городами,
месторождениями, испытательными полигонами и военными
формированиями.
Во главе Средмаша с самого его основания стоял Ефим Славский,
ветеран еще Гражданской войны. Славский родился в 1898 году на
территории современной Украины, воевал в Красной кавалерии, работал
над созданием первой советской атомной бомбы; он пережил пятерых
генсеков и, кажется, собирался пережить и Горбачева, со всем его

7
whormwood

«ветром перемен».
Правой рукой Славского был Анатолий Александров, директор
Курчатовского института и по совместительству президент Академии
Наук СССР. Александров был почти ровесником Славского, и тоже
родился на Украине. Правда, в Гражданскую он воевал на стороне белых
— это, впрочем, не помешало ему добраться до вершин научной
иерархии.
Главной заботой Средмаша долгое время оставался «ядерный щит»
СССР, но ситуация изменилась в начале 1960-х. Рассказывали, что
Хрущев после доклада об успехах атомной энергетики в США вызвал к
себе Славского с Александровым: а потом, переключившись на
украинский, устроим обоим разнос.
Тогда Средмаш занялся проектированием гражданских атомных
электростанций. Весь жизненный цикл реактора, вплоть до самого
появления на свет, проходил в засекреченных недрах «атомного
министерства»: проект, опытный образец, испытания, проверки на
безопасность. И, в конце концов, утверждение проекта.
Однако, стоило реактору родиться, как он попадал в другие руки. Эти
руки принадлежали еще одному советскому министерству, тоже старому
и тоже могущественному, но все же не такому значимому, как Средмаш
— Министерству энергетики и электрофикации. Минэнерго был
порождением еще 1920-х годов — амбициозных лет, когда успехи
коммунизма напрямую связывали с «электрификацией всей страны». С
тех пор, однако, многое изменилось. Минэнерго не располагал ресурсами
Средмаша; а значит, на всех плодах его труда лежала та же печать
дефицита и стагнации, что лежала на всей экономике страны.
Атомные электростанции доставались Минэнерго, будто черные
ящики: в виде готовых проектов и инструкций для эксплуатации.
Минэнерго самостоятельно строило АЭС, подключало их к электросетям
и в одиночку эксплуатировало.
О начинке «черного ящика» работники Минэнерго почти ничего не
знали. Средмаш параноидально охранял свои секреты — ведь
информация о «физике» реакторов могла многое рассказать и о
советской атомной промышленности в целом. Впрочем, тревога за

8
whormwood

обороноспособность Союза была не единственной причиной: Минэнерго


и Средмаш соперничали друг с другом. Два министерства с
пересекающимися полномочиями, они боролись за ресурсы, за влияние,
за финансирование — и до поры до времени Средмаш выходил из этой
борьбы победителем.
Средмаш выработал линию, согласно которой работникам Минэнерго
и не надо было знать подробности устройства реакторов — доставало
инструкций. Забота Минэнерго — сделать так, что электричество
стабильно поступало в дома и на заводы. Все остальное —
спроектировать реактор, проверить на безопасность — брал на себя
Средмаш.
Ни один независимый орган никогда не разбирался, действительно ли
РБМК надежен или нет; такого органа попросту не было. У Минэнерго
не имелось ни научных мощностей, ни доступа к тайнам «атомного
министерства»: оставалось довериться.
Доверие подкрепляли бесконечные мантры: советские реакторы
объявили самыми безопасными в мире, советская атомная
промышленность находилась на недосягаемой высоте; на советских АЭС
с самого 1955 года не происходило ни одной аварии.
Так к 1980-м годам советская атомная энергетика погрузилась в
иллюзии. А РБМК оказался в обстоятельствах, которые лучше всего
описывает пословица «у семи нянек дитя без глазу».

ДВЕ АВАРИИ

В 1957 году появилось МАГАТЭ — Международное агенство по


атомной энергетике. Его задачи были просты: контроль за
распространением ядерного оружия и оценка безопасности объектов,
которые относятся к атомной промышленности. Страны-члены МАГАТЭ
обязывались сообщать об атомных авариях, произошедших на их
территории.
Аварии, несмотря на все предосторожности, случались. За три
десятилетия несколько инцидентов произошло в Великобритании,

9
whormwood

несколько — в США. На 1979 год пришелся самый заметный из них:


авария на американской станции Тримайл Айленд. Авария случилась,
во-многом, из-за ошибок обслуживающего персонала. Впрочем, в
катастрофу инцидент не перерос, а выбросу зараженной воды
воспрепятствовала защитная оболочка.
Советская пресса журила неумелых капиталистов почем зря: даже
«мирный атом», по определению безопасный, в их руках приносил вред.
То ли дело — сам СССР. С 1957 по 1986 годы Союз не сообщил в
МАГАТЭ ни о единой атомной аварии. Со стороны казалось, будто
именно СССР обладал самой продуманной и безопасной атомной
промышленностью.
Но это было не так.
В том же 1957 году, в закрытом городе Челябинск-40, на
химкомбинате Маяк взорвался бак с радиоактивными отходами. По
мощности этот взрыв уступал Чернобыльскому всего лишь в 19 раз;
впоследствии, когда об инциденте стало известно, он получил 6 уровень
опасности из 7 по шкале МАГАТЭ.
А пока местных жителей, взбудораженных видом высокого сияющего
столба, успокаивали бодрыми газетными рапортами: мол, до Челябинска,
редчайший случай, добралось северное сияние.
Для ликвидации последствий взрыва правительство создало
комиссию, куда входили чиновники, военные и ученые. Во главе
комиссии поставили, вполне ожидаемо, Ефима Славского. Однако
Средмашу, несмотря на весь накопленный опыт, опереться было не на
что: атомных аварий такого масштаба в СССР еще не случалось.
Медленно, путем проб и ошибок, комиссия разработала список мер,
призванных справиться с последствиями аварии — прежде всего,
колоссальным радиационным загрязнением. Это меры включали в себя
отстрел животных, дезактивацию зданий специальными растворами,
захоронение техники, личных вещей, растений и верхнего слоя почвы.
Однако с самого начала, помимо ликвидации последствий, перед
комиссией стояла еще одна задача: сделать так, чтобы о взрыве на
химкомбинате «Маяк» никто не узнал. Первыми от секретности
пострадали местные жители. О радиационной угрозе им не сообщили,

10
whormwood

поэтому они вели себя, как обычно — выходили на улицу, открывали


окна, пили молоко зараженных животных. Из-за секретности и
неразберихи жителей не эвакуировали сразу: населенные пункты, на
которых выпали радионуклиды, отселили только через семь дней после
взрыва.
На зараженных радиацией землях комиссия распорядилась создать
Запретную зону — впоследствии ее преобразовали в Государственный
заповедник. Ни эвакуированные люди, ни те, кто остался жить на самой
границе Запретной зоны, ни те, кто занимался ликвидацией последствий
(по большей части, военные и заключенные) — никто из них не узнал об
аварии вплоть до 1989 года.
Тем более об аварии ничего не рассказали населению СССР в целом
— да и в МАГАТЭ не доложились.
Так взрыв на химкомбинате «Маяк» заложил традицию
взаимодействия с атомными авариями.
И эту традицию ждала долгая жизнь.
Следующая заметная авария случилась на Ленинградской АЭС,
первой АЭС, на которой стояли РБМК. В 1973 году в эксплуатацию
ввели первый энергоблок, и вот там-то, в 1975-м, произошла странная
история. По непонятной причине в активную зону реактора стало
поступать чуть меньше воды, чем положено; и-за этого началась
неконтролируемая цепная реакция. Так РБМК впервые
продемонстрировал на деле свою главную конструктивную особенность
— положительную реактивность.
Персонал Ленинградской АЭС сумел заметить опасность вовремя.
Специально для таких случаев на контрольной панели реактора РБМК,
как и на контрольной панели любого другого атомного реактора в мире,
была кнопка аварийного выключения — АЗ-5.
Когда эту кнопку нажимали, в активную зону реактора (она была
собрана из графитовых блоков и пронизана десятками каналов)
опускались длинные стержни из карбида бора — элемента, который
поглощает нейтроны и гасит реакцию.
Операторы ЛАЭС, не видя иного способа справиться с отбившимся от
рук реактором, нажали АЗ-5.

11
whormwood

Однако реактивность не спала.


Вместо этого она, наоборот, многократно возросла: реактор оказался
на грани взрыва. Катастрофы едва удалось избежать.
Впоследствии, когда о странном эффекте кнопки АЗ-5 заговорили,
появилось такое сравнение: представьте, что вы едете на машине, и
видите впереди опасность. Вы жмете на тормоза — но вместо того, чтобы
остановиться, машина только сильнее ускоряется.
Сравнение хорошо передавало суть. В некоторых обстоятельствах —
тогда, когда реактивность уже была положительной — кнопка АЗ-5
оказывала эффект, противоположный задуманному. Не глушила
реакцию, а мгновенно разгоняла ее. Происходило это вот почему:
стержни использовали не только для аварийного останова, но и для
управления реактором. Поэтому они состояли из двух частей: верхняя
была из карбида бора, а нижняя — из графита, элемента, который
разгоняет реакцию. В нормальной ситуации графитовая часть стержня
заполняла собой канал и не допускала туда воду: иначе вода поглотила
бы слишком много нейтронов, и это помешало бы реактору эффективно
работать.
В критической ситуации, когда РБМК и без того был нестабилен,
графитовые «наконечники» не только многократно разгоняли реакцию,
но и вытесняли воду, которая поглотила бы лишнее тепло и лишние
нейтроны.
Так кнопка АЗ-5, последнее спасительное средство, на которое
полагались операторы, превращала активную зону РБМК в
полноценную атомную бомбу.
С ленинградской аварией разбирались специалисты Средмаша. Они
довольно скоро обнаружили конструктивные недостатки реактора, и
даже предложили, как их устранить. Один из специалистов, Владимир
Волков — он работал в Курчатовском институте, где занимался
проблемой безопасности реакторов РБМК — оказался особенно
настойчивым. Волков считал, что в том виде, в котором он существует,
реактор РБМК опасен и не должен эксплуатироваться на гражданских
АЭС.
Загвоздка состояла в том, что Волков мог отправить свои претензии в

12
whormwood

одно-единственное место: начальству, в частности, Анатолию


Александрову, директору Курчатовского института. Тем людям, которые
спроектировали реактор, утвердили его и неустанно распространялись о
его безопасности.
Неудивительно, что предостережения Волкова легли на полку.
Информация об аварии не вышла за пределы Средмаша; слухи о ней
циркулировали среди специалистов, но не более того.
Сотрудники Минэнерго, которым предстояло эксплуатировать
реакторы РБМК, остались в неведении. Им не сообщили ни о
положительном паровом коэффициенте реактивности, ни о фатальной
особенности стержней. В инструкциях, которыми пользовался персонал,
об этом тоже не было ни слова.
Фактически, обслуживающий персонал имел дело не с настоящим
реактором, а с его идеальным образом, рожденным в параноидальном
разуме Средмаша. Это создавало известные риски: случись так, что
идеальный реактор поведет себя иначе, чем обещала инструкция —
сбитый с толку персонал нажмет кнопку АЗ-5.
И выдернет, таким образом, из реактора чеку.

ДВА ИНЖЕНЕРА

— Как вы думаете, может, мне стоит повеситься? — спросил через


пару месяцев после аварии у своего знакомого Николай Фомин, главный
инженер Чернобыльской АЭС.
Получив отрицательный ответ, он вернулся к своим мыслям попозже,
через полгода, когда ждал суда в тюрьме. Тогда он сломал линзу от очков
и осколком вскрыл себе вены. Фомина спасли; он долго и мучительно
приходил в себя, но так до конца и не оправился.
Николай Фомин, вместе со своим заместителем, Анатолием
Дятловым, и директором станции, Виктором Брюхановым, стали в глазах
советского правосудия главными виновниками Чернобыльской аварии.
Согласно версии обвинения, они, приняв под свою ответственность почти
идеальный реактор, всевозможными нарушениями — сколь
многочисленными, столь и маловероятными — этот реактор уничтожили.

13
whormwood

Тогда, во время процесса, очень немногие задались вопросом,


обладали ли Брюханов, Фомин и Дятлов опытом и знаниями,
достаточными для того, чтобы управлять атомным реактором. Этот
вопрос звучал бы попросту странно: директор Брюханов руководил еще
строительством ЧАЭС, Фомин отвечал за любые манипуляции, которые
проводили с реактором — такую работу не могли доверить
некомпетентным людям.
Но именно этот вопрос стоило бы задать.
Брюханов родился в Ташкенте, выучился на специалиста по турбинам
и работал на обычной, угольной, электростанции. С самого начала его
стали выделять среди остальных: он был компетентным, ответственным и
умел добиваться результата. Ему доверяли управленческие должности,
сперва попроще, потом — посерьезнее. В 1977 году его назначили
директором самого амбициозного проекта Минэнерго: атомной
электростанции, которая могла бы питать одновременно Киев, часть
Киевской области, а также секретные объекты ПВО, спрятанные
посреди Припятских болот. Станцию предстояло построить с нуля, ровно
как и город Припять, где разместился бы обслуживающий персонал.
Официально АЭС носила имя Ленина, вечноживого вождя советского
государства. Чаще, впрочем, АЭС называли по имени старинного
городка, который упоминали еще древнерусские летописи:
Чернобыльская.
Брюханов, по всей видимости, действительно был способным
администратором — но вот опыта работы на атомных станциях, опыта
управления ими у него не имелось. Более того: Брюханов, как специалист
по турбинам, не разбирался ни в конструкции атомных реакторов, ни, уж
тем более, в ядерной физике.
А что насчет второго человека в иерархии ЧАЭС, Николая Фомина?
Уж он-то, при таком раскладе, просто обязан был быть первосортным
физиком-ядерщиком.
Однако Фомин, как и Брюханов, пришел на ЧАЭС из обычной, не
атомной энергетики. По образованию он был инженером, и с ядерной
физикой столкнулся, только получив работу на ЧАЭС. Перед тем, как
приступить к своим обязанностям, Фомин изучил ядерную физику

14
whormwood

кратким курсом. Изучил заочно, разумеется.


Только третий человек в руководстве ЧАЭС имел отношение к
атомной энергетике. Это был заместитель главного инженера, Анатолий
Дятлов. Но и тут не все было гладко: Дятлов девятнадцать лет
проработал в Комсомольске-на-Амуре, где обслуживал энергетические
установки атомных подводных лодок. Энергетические установки больше
всего походили на ВВЭРы, и, оказавшись на ЧАЭС, Дятлов впервые в
жизни столкнулся с РБМК.
Таким образом, самой крупной АЭС в Союзе руководили люди, либо
незнакомые с атомной энергетикой в принципе, либо
специализировавшиеся на другом типе реакторов. У этого, как ни
странно, были свои преимущества — преимущества экономического
толка.
И Брюханов, и Фомин рассматривали АЭС прежде всего как
энергетическую установку, главное предназначение которой —
вырабатывать электричество. Для них не было особой разницы между
угольной станцией или атомной: «начинка» их почти не интересовала.
Страшный сон руководства ЧАЭС — станция, которая перестала
вырабатывать электричество. Этого избегали любой ценой; не
прекращать работу АЭС требовало и советское хозяйство, зажатое в
тиски норм, лимитов и планов. А это, в свою очередь, диктовало
специфическую культуру поведения: инструкции, поломки, требования
безопасности, отклонения в работе — все это принято было игнорировать
и задвигать на второй план.
И однажды обстоятельства сложились так, что перед руководством
ЧАЭС встал выбор: выключить реактор, который находился в
нестабильном, опасном состоянии — или продолжить питать
электричеством города и фабрики, бьющиеся за выполнение норм в
предверии майских праздников.
Выбор для руководства ЧАЭС был очевиден.

ДВА ВЗРЫВА

Если попытаться сыскать образцовый советский город, то Припять,

15
whormwood

поселение, которое обслуживало Чернобыльскую АЭС, была бы


максимально близка к идеалу. Новая, выдержанная в едином стиле, с
бульварами, площадями, бассейнами, ресторанами и садами; у каждой
семьи была своя квартира; город прекрасно, особенно по застойным
меркам, обеспечивался продуктами.
Жители города в основном были молоды. Припять заселяли недавние
выпускники университетов, которых привлекали что карьерные
перспективы (самая большая АЭС в Союзе!), что бытовые условия:
жилье, инфраструктура, красивая полесская природа.
Свободное время горожане проводили активно: сплавлялись по реке,
ходили в лес и на рыбалку.
Рыбу ловили не только в реке Припять, но и в большом искусственном
озере, находившимся на территории Чернобыльской АЭС. Озеро было
выкопано как резервуар для воды, которая охлаждала реактор. Вода в
нем всегда была немного теплее, чем полагалось, и руководство ЧАЭС
неоднократно запрещало ловить там рыбу. Сотрудников станции это не
останавливало: правда, чтобы не попасться охране, они рыбачили по
ночам.
Ночь на 26 апреля 1986 года была ясной и теплой, впереди всех ждали
долгие майские праздники, и упускать такую возможность никак было
нельзя.
Где-то в час двадцать пополуночи за спиной у рыбаков прогремел
взрыв. Они обернулись — позади стояло здание третьего и четвертого
энергоблоков ЧАЭС.
И тогда раздался второй взрыв. Он был громче — один из свидетелей
вспоминал, что это походило на звук, с которым самолет преодолевает
звуковой барьер. А потом вспыхнул яркий холодный свет: он озарил 150-
метровую вентиляционную трубу и столбом поднялся в небо. Столб
красиво мерцал синим.
26 апреля в 1:23:40 четвертый энергоблок Чернобыльской АЭС
взорвался.

ДВА ДОЗИМЕТРИСТА

16
whormwood

26 апреля, в полдень, академик Валерий Легасов, замдиректора


Курчатовского института, скучал на заседании партийного актива
Средмаша. Мероприятие было пустой формальностью, и Легасов с куда
большим удовольствием отправился бы за город — большинство его
коллег в предверии майских праздников уже разъехались.
Выступал Ефим Славский, глава Средмаша: он рассказывал об
успехах атомной промышленности в СССР и о ее непогрешимости в
сравнении с капиталистическими странами .Походя Славский упомянул,
что на Чернобыльской АЭС произошел пожар — но это никак не
противоречило главной идее его выступления: инцидент, очевидно, был
незначительный, да и ЧАЭС находилась в ведении Минэнерго. Чего с
криворуких «энергетиков» возьмешь.
Еще через полчаса Легасов узнал, что его включили в состав
комиссии, созданной для ликвидации последствий незначительного
пожара на ЧАЭС. И у него есть четыре часа на все про все: собраться,
заглянуть домой, доехать до аэропорта.
По иронии, та же позиция, которую Ефим Славский озвучил днем 26
апреля — та же позиция, протянувшись красной линией сквозь годы и
десятилетия, определила поведение начальства ЧАЭС сразу после
инцидента.
Атомные реакторы не взрывались — это противоречило их
физическим свойствам. Самый страшный сценарий, который
предусматривали инструкции, выглядел так: урановое топливо
перегреется и начнет плавиться. Это, несомненно, привело бы к
радиоактивным выбросам, к заражению окружающих территорий — в
общем, мало приятного. Но это не был бы ядерный взрыв.
И уж если атомные реакторы не взрывались, то советские атомные
реакторы не взрывались в особенности. Да, порой случались опасные
инциденты. Но по той информации, которой располагали сотрудники
Минэнерго, вызваны эти инциденты были либо браком оборудования,
либо ошибками во время строительства; либо — каким-то совсем
редкими случаями вроде землетрясений.
И если реакторы не взрывались, а советские реакторы не взрывались в
особенности, значит, взрыва произойти не могло. Когда все признаки

17
whormwood

явно стали указывать на обратное, руководство ЧАЭС от паники


потеряло голову.
Директора станции, Брюханова, разбудили через полчаса после
взрыва. В два часа ночи он уже был на станции, и по его приказу
начальник штаба гражданской обороны ЧАЭС, Серафим Воробьев,
отпер бункер. Бункер строили на случай ядерной войны, и он мог
автономно существовать несколько суток в эпицентре радиационного
загрязнения. В бункер стали подтягиваться разбуженные чиновники и
партийные работники: через час там собрались почти все более-менее
важные люди города.
Первым делом Брюханов доложил о происшествии в Москву, сонным
сотрудникам Минэнерго — в министерстве существовал департамент,
который курировал работу атомных станций. Сообщение, впрочем, куда
больше говорило о степени испуга Брюханов, чем о характере инцидента.
Среди четырех цифр, обозначающих разные виды опасности (пожар,
взрыв, ядерный взрыв, химическое загрязнение) — Брюханов выбрать не
смог и отправил их все. Однако, когда его попросили уточнить,
Брюханов назвал происшествие на станции пожаром, и заверил:
персонал делает все возможное, чтобы не допустить самого страшного —
не оставить активную зону без воды.
Брюханова спросили об уровне радиации. Он назвал цифру: 3,6
рентген в час.
Этот показатель превышал норму, но серьезных проблем не сулил. А
еще он был максимальным для деликатных счетчиков Гейгера, которые
использовали работники станции (ведь предполагалось, что они будут
измерять малозаметные колебания уровня радиации).
И тем не менее, когда Брюханов доложил в Минэнерго о 3,6
рентгенах в час, сделал он это не потому, что у него было других, более
правильных данных.
Отперев бункер, начальник штаба гражданской обороны отправился
выполнять свои прямые обязанности — выяснять, есть ли радиационная
угроза для жителей Припяти. Для этого Серафим Воробьев пользовался
куда более грубым прибором: военным дозиметром ДП-5, который до
этого ждал своего часа в сейфе (прибор, как и бункер, готовили на

18
whormwood

случай ядерной войны). С дозиметром в руках Воробьев обошел станцию


и измерил радиацию на автобусной остановке за пределами ЧАЭС.
Дозиметр — максимальное деление у него было 200 рентген в час —
зашкалил, о чем Воробьев немедленно доложил начальству. У Воробьева
были инструкции, стандартные для войск гражданской обороны: он
должен был предупредить жителей о радиационной угрозе, запретить им
выходить из дома и открывать окна.
Но Воробьеву не поверили. За ночь он повторил свои измерения еще
два раза. На его глазах остановка наполнилась людьми, которые ждали
автобуса в Киев. У Воробьева случилось что-то вроде нервного срыва;
чем яростнее он пытался убедить начальство принять хоть какие-то меры,
тем проще это оказывалось списать на паникерство и истерику. В конце
концов, отчаявшись, Воробьев дозвонился — несмотря на обрезанную
междугороднюю связь — до штаба гражданской обороны Киевского
района (связь с ним осуществлялась по отдельной линии).
Там решили, что он шутит.
В Москве, тем временем, медленно завращались колеса
бюрократической машины. На полученный сигнал нельзя было не
отреагировать. Сначала Минэнерго отправило в ЧАЭС свою
собственную группу специалистов; потом, уже утром, премьер-министр
Николай Рыжков собрал государственную комиссию, которая должна
была разобраться, насколько серьезен инцидент и заняться ликвидацией
его последствий. Рыжков не придумал ничего нового: точно так же
советская власть справлялась с взрывом на химкобинате «Маяк» в 1957
году. Во главе комиссии поставили одного из заместителей Рыжкова,
эдакого кризис-менеджер всея Политбюро: Бориса Щербину.
Но первыми до ЧАЭС добрались местные, украинские власти.
Украинским партийцам Брюханов повторил свой рапорт: 3,6 рентген в
час, ситуация под контролем, реактор цел, пострадала только крыша.
Украинские партийцы не обладали ни знаниями, ни опытом, чтобы
усомниться в словах Брюханова. Потом они научились, и обозначения
радиационного фона, названия «цезий», «йодин», «стронций» перестали
звучать для них как абракадабра. Но это потом. А пока Воробьеву,
который последний раз предложил эвакуировать жителей, ответили, что

19
whormwood

это не его дело.


Припять жила свой обычной жизнью. Погода была ясная и теплая,
жители гуляли, загорали на балконах; по улицам бегали дети.
Вечером на Чернобыльскую станцию приехали члены
государственной комиссии. Одновременно с ними до Припяти добрался
отряд войск гражданской обороны из Киева — отряд компетентный и
хорошо оснащенный; наступила пора узнать, чьи же цифры были
правдивы.
На бронетранспортере этот отряд — им командовал старший
лейтенант Александр Логачев — начал объезжать станцию по периметру,
пытаясь добраться до 4-го энергоблока. Скоро они его увидели: огромное
серое здание, крыша обвалилась, бетонные панели вывернуты наружу, из
провалов торчит арматура, кругом разбросаны искореженные куски
графита.
Когда они подъехали совсем близко, Александр Логачев потерял
самообладание. «Куда ты едешь, сукин сын? — Кричал он водителю. —
Если эта хрень заглохнет, мы сдохнем через пятнадцать минут!» Цифра,
которую Логачев привез государственной комиссии, в убийственные
сотни раз отличалась от цифры Брюханова. Две с лишним тысячи
рентген в час.
Теперь никак нельзя было отвертеться от того факта, что на ЧАЭС
произошла невиданная раньше катастрофа. Но правда колола глаза; и
советские чиновники продолжали правде сопротивляться.
В 22:00 члены Государственной комиссии собрались на совещание.
Им было из-за чего тревожиться, но главный вопрос, пожалуй, был один
— что делать с жителями.
Многие настаивали на немедленной эвакуации. Кое-кто из
украинских партийцев, ожидая такого расклада, даже стал исподтишка к
ней готовиться. Но эвакуация всего населения Припяти казалась
слишком бесповоротным шагом. Эвакуация немедленно раскрыла бы
масштабы катастрофы; а десятки тысяч жителей растащили бы
информацию о ней по всей стране.
Поэтому решение отложили до завтра.
28 апреля, с утра, глава комиссии, Борис Щербина, облетел ЧАЭС на

20
whormwood

вертолете. Убедившись в масштабах катастрофы лично, он поддался на


уговоры Валерия Легасова и, наконец, отдал приказ об эвакуации. Все
жители Припяти были вывезены — организованно и быстро — спустя
двое с половиной суток после взрыва.

ДВА СООБЩЕНИЯ

Рано утром 28 апреля, на шведской АЭС Форшмак, автоматическая


система, которая контролировала уровень радиации, забила тревогу.
Дежурный, Клифф Робинсон, утечек не обнаружил и решил, что
произошел сбой. Потом, когда в здание АЭС зашли сотрудники дневной
смены, тревога сработала вновь. Тогда Робинсон догадался собрать пыль
с обуви пришедших людей и замерить ее радиоактивность. Пыль
оказалась чрезвычайно радиоактивной. Работу АЭС Форшмак аварийно
остановили: сперва начальство решило, что утечка произошла с нее.
Но скоро выяснилось, что со всех АЭС на территории Швеции
приходили похожие сигналы. Кроме того, радиоактивные изотопы,
обнаруженные в уличной пыли, никак не могли быть произведены
шведскими АЭС: там содержался графит, а в Швеции стояли реакторы
ВВЭР.
Зато графит активно использовало государство, располагавшееся
восточнее — оно оснащало им свои реакторы уникальной конструкции.
На это же государство указывало направление ветра, принесшего
радиоактивную пыль.
Шведское правительство обратилось в СССР с официальным
запросом: такие масштабные выбросы означали, что на территории
последнего произошла по меньшей мере ядерная катастрофа. Умалчивать
о ней нельзя было не только из-за правил МАГАТЭ; детальная
информация о том, что случилось, позволила бы соседним странам
эффективнее защитить своих граждан от радиации. К шведскому
запросу присоединились Германия и Финляндия: там тоже
зафиксировали повышенный фон. Ожидая ответа, правительства
Германии, Финляндии и Швеции позаботились о базовых мерах
безопасности: предписали жителям не выходить на улицу без

21
whormwood

необходимости, раздали йодин в таблетках.


Советский МИД скоро ответил. В заявлении его значилось, что
никаких атомных инцидентов на территории СССР не происходило.
28 апреля масштаб Чернобыльской катастрофы был для партийного
руководства в общих чертах ясен. Но оно, по старой доброй традиции,
надеялось сохранить контроль над информацией. Ни граждане СССР, ни
иностранные правительства не должны были знать о взрыве на 4-м
энергоблоке. Рассекреченные Украиной документы КГБ демонстрируют,
как боролись со слухами: агенты КГБ срывали анонимные листовки,
«профилактировали» тех, кто говорил о взрыве на ЧАЭС, следили за
студентами и националистами, перерезали телефонные линии у
иностранных консульств, прослушивали разговоры иностранцев и
«неблагонадежных» граждан, опечатывали дозиметры в научных
учреждениях.
Однако в 1986-м году прятать правду оказалось сложнее, чем в 1957-
м. Масштабы катастрофы были слишком велики, международное
давление — слишком серьезным. Отписками никто не удовлетворился, и
шведское правительство грозилось подать на СССР в суд. Да и
предыдущая политика генерального секретаря Горбачева — политика,
нацеленная на открытость и сотрудничество — не позволяла так легко
отмахнуться от вопросов.
Вечером 28 апреля советское правительство решило, что долго
отрицать очевидное не получится. В 20:00 дикторы Московского радио
озвучили скупое сообщение: на ЧАЭС произошел инцидент, один из
реакторов поврежден, ситуация под контролем. В 21:00 ту же
информацию преподнесли по-английски, предварив ее, по традиции,
рассказом об авариях на капиталистических АЭС.
В киевских газетах об аварии написали только 29 апреля. В «Правде»
эту информацию поместили на третью страницу, сразу после истории о
пенсионерах и их тяжелой борьбе за телефон в квартире.
Тут же, впрочем, обнаружилось, что тактика полу-правды и
преуменьшения масштабов аварии привела к обратному результату, чем
тот, на который надеялись советские партийцы. А именно: ведущие
западные СМИ заполонили панические статьи о Чернобыле, где

22
whormwood

рассказывали о тысячах погибших и чудовищных разрушениях. По


городам и весям СССР начала медленно расползаться паника,
подпитываемая слухами, недомолвками и привычной для советских
реалий установкой — если происшествие называют «незначительным»,
значит дела там очень плохи.
Советский мир уже никогда не станет таким, как прежде. Смириться с
этим было непросто, но поддержание иллюзий обходилось баснословно
дорого: первомайский парад в Киеве, тысячи гектар, непригодных ни к
жизни, ни к земледелию, непонятное будущее самого реактора, который
грозил отравить грунтовые воды вплоть до Черного моря.
Медленно, рубеж за рубежом, советское правительство сдавало
правду о Чернобыльской катастрофе. Ни один из рубежей без боя,
впрочем, не оставили. Когда 8 мая в Припять допустили Ганса Бликса,
главу МАГАТЭ, компетентные органы сбились с ног, решая, каким
транспортом его отправить: если автомобилем, то его команда
обнаружила бы куда более высокий уровень радиации, чем тот, о
котором заявлял СССР. А если отправить вертолетом, западные ученые
увидели бы секретные объекты ПВО, располагавшиеся совсем недалеко
от ЧАЭС. В конце концов, выбрали вертолет.
О радиационных осадках сообщали не везде и не всем: настоящая
карта загрязнений осталась засекреченной. Людям, которые жаловались
на недомогание, вызванное радиацией, в медкарточки писали вегето-
сосудистую дистонию.
Тем не менее, к концу мая это стремительное отступление стало,
наконец, выглядеть как бегство. Теперь газеты, радио и телевидение
рассказывали, как защититься от радиации. Еженедельно обновлялись
карты заражения территорий. Продукты, созданные недалеко от ЧАЭС,
изымали из продажи. Из Киева запланировали масштабную эвакуацию:
дети, люди с ослабленным здоровьем, беременные женщины. СССР
охотно сотрудничал с внешним миром и перестал отказываться от
помощи.
И тем не менее, был один, самый важный рубеж, подступы к которому
оставались запретными. Инструкции КГБ предписывали хранить эту
тему в совершенной секретности. Эту тему издалека огибали советские

23
whormwood

ученые и журналисты.
Эта тема — истинные причины аварии.

ДВЕ КОМИССИИ

Причину аварии объявили еще до того, как Государственная комиссия


и Генпрокуратура СССР закончили свое расследование. Это причина
могла случиться во всякой стране, при любой власти и любой идеологии.
В докладе КГБ от 27 марта 1987 года ее сформулировали, например, так:
«первопричиной аварии явилось крайне маловероятное сочетание
нарушений порядка и регламента эксплуатации, допущенных персоналом
энергоблока».
Во всех предшествующих и последующих документах эта мысль
постоянно повторялась: что в разговорах с иностранными журналистами
надо делать упор на человеческий фактор, а не на технические
характеристики, что инструкция к реактору прямо запрещала совершать
те действия, которые совершили операторы в ночь на 26 апреля, что, в
конце концов, реактор был оснащен системой безопасности, но персонал,
вопреки всем правилам, ее отключил.
Сведения, которые подкрепляли эту версию, были представлены в
МАГАТЭ в 1987 году. Валерий Легасов — это он читал доклад — все же
упомянул о конструктивных недоработках реактора РБМК, а также
рассказал об ошибках советского подхода к безопасности. МАГАТЭ
принял советскую версию: непривычная открытость советских властей и
советских ученых вызывала доверие. В докладе, который МАГАТЭ
выпустил после конференции, Чернобыльская катастрофа выглядела как
досадная погрешность в череде блистательных успехов атомной
промышленности СССР.
Разумеется, виновных в такой чудовищной аварии надо было
наказать. Летом 1987 года прошел последний «показательный» советский
процесс: судили шестерых работников Чернобыльской станции. Среди
них ключевыми обвиняемыми были директор Брюханов, главный
инженер Фомин и его заместитель, Дятлов.
Рядом с ними должны были сидеть еще несколько человек, прежде

24
whormwood

всего операторы, управлявшие реактором перед взрывом: Леонид


Топтунов и Александр Акимов. До них советское правосудие не
дотянулось: радиация мучительно убила обоих еще в мае 1986 года.
Тем не менее, прокуратура не постеснялась отправить родителям
Топтунова и Акимова уведомления: ваших сыновей надо бы судить, но по
причине смерти взять с них нечего.
В советских показательных процессах, начиная с 1930-х годов, всегда
присутствовала нездоровая театральность, будто в экспрессионистском
кино. Местом для судилища выбрали мертвый, зараженный город
Чернобыль. На процесс позвали иностранных журналистов:
присутствовать они могли только в первый и последний день заседаний,
когда ни обвиняемые, ни свидетели не выступали.
А еще обвиняемые должны были открыто покаяться и признать вину.
Над тем, чтобы обеспечить последнее, трудились в поте лица.
Брюханов и Фомин были и без того совершенно раздавлены
случившимся: у Брюханова началась депрессия, Фомин в тюрьме едва не
покончил с собой. КГБ подсаживал своих агентов в камеры к
обвиняемым: агенты уговаривали их признаться, то запугивая, то обещая
скорую амнистию. Брюханов и Фомин на их уговоры поддались. А вот с
Дятловым вышла загвоздка.
Заместитель главного инженера ЧАЭС начал собственный крестовый
поход. Он хотел доказать, что причиной аварии стали конструктивные
особенности реактора РБМК: и снять, таким образом, вину с погибших
операторов и с себя. Собирать и анализировать данные Дятлов начал еще
в тюрьме; ко времени процесса он окончательно утвердился в мысли, что
причиной аварии стали недостатки реактора. Подсадной сокамерник
жаловался: Дятлов в своем выступлении на суде собирался «использовать
данные, порочащие атомную промышленность нашей страны»; Дятлов
говорил, что «истинные причины аварии можно опубликовать только за
границей»; Дятлов в последнем слове планировал «сказать все, что
думает, о суде, экспертах, аварии и т.п.»; Дятлов, наконец, «виновным
себя в аварии не считает».
Иллюзий насчет советского правосудия Дятлов не испытывал.
Наследники Вышинского — так он называл судей — способны были

25
whormwood

только подтвердить вердикт, вынесенный задолго до начала процесса.


Виновны, максимально возможный срок по статьям. Дятлов оказался
прав.
Тогда, летом 1987 года, казалось, что советская версия победила. Ее
признал суд, признало МАГАТЭ, признали ведущие СМИ разных стран.
Никто и никогда не узнает, что за аварией стояли десятилетия ошибок,
замалчивания, наплевательства и подковерных интриг.
Но Чернобыль оказался сильнее советской власти.
Началось все с того, что Государственная комиссия под руководством
Бориса Щербины — та самая, которая должна была выяснить истинные
причины аварии — не смогла вынести конечный вердикт. Вернее,
вынести-то вынесла, но несколько членов комиссии отказались
подписывать заключение.
Процесс 1987 года должен был закончить то, с чем не справилась
комиссия. И у него почти получилось — почти. На суде нельзя было
записывать. КГБ конфисковало несколько самодельных стенограмм, но
кого-то оно просмотрело. И скоро среди интересующихся начали
циркулировать показания свидетелей и последнее слово Дятлова. По
понятным причинам, те, кто работал в сфере атомной энергетики,
интересовались причинами аварии больше других. Они и заговорили о
том, что на самом деле осудили «стрелочников», а не настоящих
виновников аварии.
Одновременно свое расследование катастрофы начали в Минэнерго.
Здесь вражда между министерствами, ставшая одной из косвенных
причин Чернобыльской аварии, сыграла на руку: после суда Средмаш
вышел сухим из воды, свалив всю вину на бестолковых «энергетиков».
Конечно, Минэнерго не могло этого так оставить.
Наконец, оппозиционные голоса зазвучали и в академическом
сообществе. Главный и самый громкий из них принадлежал академику
Легасову. Он все больше сожалел о том, что рассказал в МАГАТЭ «не
всю правду». Теперь он видел, что Чернобыльская авария — не
случайность, что «страна, развивая свою атомную энергетику, медленно и
упорно шла к Чернобылю»: не взорвись в Припяти, взорвалось бы в
другом месте.

26
whormwood

И Легасов, сначала осторожно, а потом — наткнувшись на стену из


молчания и враждебности — все жестче, заговорил о настоящих
причинах взрыва. Он считал, что главным было отсутствие «культуры
безопасности» — если бы она она существовала, реактор РБМК в
принципе не появился бы. Еще он делал упор на фатальные ошибки в
конструкции и на предыдущие аварии, из которых не вынесли должных
уроков. Уголовную ответственность, как теперь говорил Легасов, должны
были понести не только операторы, но и конструкторы реактора, и те, кто
такой реактор — нарушавший требования безопасности — одобрил.
Свои рассуждения Легасов подытожил в пессимистическом интервью
Алесю Адамовичу, белорусскому писателю: если советский подход к
промышленности не будет пересмотрен, страну ждет еще не одна
катастрофа.
Параллельно Легасов разрабатывал проект независимого органа,
подобного тем, которые существовали в западных странах: он следил бы
за безопасностью объектов атомной промышленности. Однако его
коллеги, одни из которых разработали РБМК, другие одобрили этот
проект, а третьи просто не были готовы к таким радикальным переменам
— воспротивились. Легасов оказался в отчаянном положении. Его,
фактически, отвергли сотрудники Курчатовского института, его
предложения не принимали, к его предостережениям не
прислушивались; он разочаровался в советской промышленности и в
советской науке. Его мучили чувства вины и беспомощности.
Во вторую годовщину Чернобыльской катастрофы, ровно в то время,
когда произошел взрыв, Легасов повесился.
И его гибель дала сомнениям в официальной версии последний и
решающий импульс: теперь их было не остановить. Набирала обороты
перестройка; вокруг Чернобыльской катастрофы возникли мощные
национальные и экологические движения.
Усилиями академика Сахарова из тюрьмы вышел Дятлов. Потеряв
здоровье и репутацию, Дятлов жил одной-единственной целью: доказать
невиновность сотрудников ЧАЭС. Дятлов искал материалы,
опровергавшие официальную версию, и отправлял их в МАГАТЭ.
В 1989 году создали вторую комиссию, на этот раз под руководством

27
whormwood

Николая Штейнберга, физика, который работал главным инженером на


ЧАЭС после катастрофы. Комиссия заново расследовала причины
аварии и пришла к выводам однозначным и жестоким: к взрыву привели
конструктивные особенности реактора, его конструкция сама по себе
была опасной, нестабильной и не подходила требованиям безопасности
— а многочисленные инциденты, которые на это указывали, Средмаш и
Минэнерго проигнорировали.
Кроме того, в официальной советской версии начали сомневаться
западные ученые. Чернобыльскую аварию моделировали на
компьютерах, предлагая им сценарий, рассказанный Легасовым на
конференции в МАГАТЭ. Концы с концами не сходились.
Под давлением выводов комиссии Штейнберга и докладов со всего
мира, МАГАТЭ официально пересмотрело причины Чернобыльской
аварии. В 1993 году оно выпустило новый доклад, где, наконец,
значилось: «необходимо констатировать, что авария, подобная
Чернобыльской, была неизбежной».

28

Вам также может понравиться