Вы находитесь на странице: 1из 383

Теджу Коул

Открытый город

Текст предоставлен правообладателем


http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=67564766
Открытый город : пер. с англ. / Теджу Коул. : Ад Маргинем Пресс;
Москва; 2022
ISBN 978-5-91103-617-1

Аннотация
Роман «Открытый город» (2011) стал громким дебютом Теджу
Коула, американского писателя нигерийского происхождения.
Книга во многом парадоксальна: герой, молодой психиатр,
не анализирует свои душевные состояния, его откровенные
рассказы о прошлом обрывочны, четкого зачина нет, а финалов
– целых три, и все – открытые. При этом в книге отражены
актуальные для героя и XXI века в целом общественно-
политические проблемы: иммиграция, мультикультурализм,
исторические психологические травмы.
Книга содержит нецензурную брань.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Содержание
Часть первая 5
Часть вторая 220
Об авторе 383
Теджу Коул
Открытый город
Посвящается Карен, а также Ва-Мин и Бет

A Novel

TEJU COLE
Open City

Random House
New York
2011

Перевод:
Светлана Силакова

OPEN CITY
Copyright © Teju Cole, 2011
All rights reserved
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2022
Часть первая
Смерть –
совершенствование глаза 1

Итак, когда прошлой осенью я начал совершать ве-


черние прогулки, обнаружилось, что выбираться из Мор-
нингсайд-Хайтс в город совсем нетрудно. По дорожке, сбе-
гающей с холма за собором св. Иоанна Богослова и пересе-
кающей парк «Морнингсайд», каких-то пятнадцать минут
до Центрального парка. В другую сторону, на запад, – де-
сять минут до парка «Сакура», а оттуда, повернув на север,
можно двинуться к Гарлему вдоль Гудзона; правда, шум ре-
ки, отделенной от тебя деревьями, тонет в гуле автомобилей.
Эти прогулки, служившие противовесом хлопотливым дням
в больнице, затягивались, с каждым разом заводя меня всё
1
В оригинале: Death is a perfection of the eye. Этой фразе посвящена
объясняющая статья автора, напечатанная в New York Review of Books, в
которой Коул приводит свою переписку с переводчицей романа на немецкий.
Смысл эпиграфа в том, что столкновение героя со смертью делает его зорче,
поэтому «глаз» можно заменить на «зрение», а в «совершенствовании» кроется
оттенок завершенности, финального совершенства, как в немецком слове
Vervollkommnung. Здесь и далее – примечания переводчика.
дальше и дальше, так что поздно вечером я часто обнару-
живал себя на немалом расстоянии от дома и должен был
возвращаться на метро. Таким вот образом, в начале моего
последнего года в психиатрической ординатуре, город Нью-
Йорк прокрался со скоростью пешехода в мою жизнь.
Незадолго до того, как начались эти бесцельные шатания,
у меня завелась привычка наблюдать за перелетными птица-
ми из окна своей квартиры, и теперь я спрашиваю себя: не
связано ли одно с другим? Если я довольно рано возвращал-
ся из больницы, то обычно смотрел в окно, словно авгур, га-
дающий по полету птиц, – надеялся узреть чудо естественной
миграции. Всякий раз, когда мне попадались на глаза гуси,
строем пикирующие в небе, я задумывался, как выглядит с
их точки обзора наша жизнь внизу, и воображал: если бы
они вдруг увлеклись такими спекуляциями, небоскребы по-
казались бы им скоплением пихт в роще. Часто, прочесывая
взглядом небосвод, я видел разве что дождь или бледный ин-
версионный след самолета, как бы разрезающий окно по бис-
сектрисе, и тогда в закоулках сознания копошилось сомне-
ние: да существуют ли они в реальности, эти птицы с тем-
ными крыльями и шеями, светло-серыми торсами и неуто-
мимыми крохотными сердцами? Они настолько ошеломля-
ли меня, что, когда их не было перед глазами, я просто-на-
просто переставал доверять собственной памяти.
Время от времени мимо пролетали голуби, а также во-
робьи, крапивники, иволги, танагры и стрижи – правда, по
крошечным, одиноким, в основном бесцветным крапинкам,
мелькавшим в небе, как искры, почти невозможно опреде-
лить, какого они вида. В ожидании редких гусиных эскад-
рилий я порой слушал радио. Американских радиостанций
обычно чурался – на мой вкус, там было многовато рекламы:
вслед за Бетховеном – лыжные комбинезоны, после крафто-
вых сыров – Вагнер; итак, я включал интернет-станции из
Канады, Германии или Нидерландов. И хотя слова ведущих
я редко понимал, потому что их языками владел слабо, про-
граммы всегда абсолютно точно совпадали с моим вечерним
настроением. Музыка была по большей части знакомая – я
уже больше четырнадцати лет неотрывно слушал радиостан-
ции классики, – но обнаруживалась и новая. А изредка слу-
чались минутные потрясения – например, когда на одной
гамбургской станции я впервые услышал чарующую пьесу
Щедрина (а может быть, Изаи) для альта с оркестром; ее на-
звание я до сих пор не выяснил.
Мне нравились полушепот ведущих, звучание этих го-
лосов, спокойно беседующих со мной откуда-то за тысячи
миль. Я приглушал звук в колонках компьютера и смотрел в
окно, нежась в уюте этих голосов, и с легкостью напрашива-
лась аналогия между мной в квартире с голыми стенами и ве-
дущим или ведущей в студии в час, когда в Европе, наверное,
глухая ночь. Даже сейчас эти бестелесные голоса по-прежне-
му ассоциируются у меня со зрелищем перелетных гусей. А
ведь перелеты я наблюдал нечасто – собственно, три-четыре
раза за всё время, не больше: в типичный день видел только
оттенки закатного неба: светло-бирюзовые, грязно-розовые
и рыжевато-багровые, мало-помалу вытесняемые темнотой.
Когда смеркалось, я брал какую-нибудь книгу и читал под
старой настольной лампой, спасенной когда-то с универси-
тетской помойки; ее лампочка, накрытая стеклянным коло-
колом, струила зеленоватый свет на мои пальцы, книгу на
моих коленях и драную обивку кушетки. Иногда я даже за-
читывал слова из книг вслух, самому себе, заодно подмечая,
как странно вплетается мой голос в полушепот французских,
немецких или голландских радиоведущих или в тонкую тек-
стуру скрипок симфонического оркестра, и эффект усили-
вался оттого, что текст, зачитываемый мной в эту минуту, в
большинстве случаев был переводом с какого-нибудь евро-
пейского языка. Той осенью я, как мотылек, перелетал с од-
ной книги на другую: «Camera lucida» Барта, «Телеграммы
души» Петера Альтенберга, «Последний друг» Тахара Бен
Желлуна 2 и так далее.
В этом состоянии звуковой фуги 3 я припомнил блажен-
2
Тахар Бен Желлун – известный марокканский писатель, пишет на француз-
ском языке. В изданиях на русском его фамилию также транслитерировали как
Бенджеллун и Бенжеллун.
3
Повидимому, здесь автор употребляет не музыкальный термин «фуга», а тер-
мин психиатрии. Фуга в авиационной медицине – приступ двигательного воз-
буждения с помрачением сознания и нарушением памяти. Диссоциативная фу-
га – редкое диссоциативное психическое расстройство, характеризующееся вне-
запным, но целенаправленным переездом в незнакомое место, после чего чело-
век полностью забывает всю информацию о себе, вплоть до имени.
ного Августина и его удивление перед святым Амвросием:
последний прославился тем, что изобрел способ читать, не
произнося слов вслух. А ведь и впрямь кажется странным –
сам до сих пор изумляюсь, – что мы можем понимать слова,
не выговаривая их. Августин полагал, что весомость и внут-
ренняя жизнь фраз лучше воспринимаются на слух, но с его
времен наши представления о чтении существенно измени-
лись. Нам слишком долго внушали, что разговаривать с са-
мим собой – знак чудачества или безумия; звук собственно-
го голоса стал нам совершенно непривычен, кроме как при
беседе с другими или в неистовствующей толпе: хором во-
пить неопасно. Но книга предполагает разговор: человек го-
ворит с человеком; а для такого диалога звучание, различи-
мое слухом, – наоборот, совершенно естественно или долж-
но быть естественным. Итак, я читал вслух, сам себе слуша-
тель, и становился рупором для слов другого.
В любом случае, эти необычные вечерние часы текли лег-
ко, и я частенько засыпал прямо на кушетке, лишь намно-
го позже – обычно сильно за полночь – принуждал себя пе-
ребраться на кровать. А затем – всякий раз казалось, что
удалось поспать лишь две-три минутки, – меня резко будил
писклявый будильник сотового, «O Tannenbaum» 4 в диком
переложении для чего-то наподобие маримбы. В эти пер-
вые мгновения наяву, когда в лицо бьет внезапный утренний
свет, мои мысли носились по кругу, выуживая из памяти то
4
«О, ель» (нем.) – знаменитая немецкая рождественская песня.
обрывки снов, то фрагменты книги, над которой меня смо-
рило. И потому, чтобы нарушить монотонность этих вече-
ров, я совершал прогулки: каждую неделю два-три раза по-
сле работы в будни и как минимум один раз по выходным.
Вначале я находил, что улицы – это нескончаемый гам,
настоящий шок после дня, проведенного в сосредоточенно-
сти и относительном спокойствии: всё равно, что, врубив те-
левизор, взорвать умиротворенность тихой домовой часов-
ни. Я лавировал в толпах покупателей и офисных работни-
ков, петлял между асфальтоукладчиками и истошно сигна-
лящими такси. Прогулки по оживленным городским кварта-
лам означали, что передо мной мелькало больше людей – на
несколько сотен, если не тысяч больше, – чем я привык ви-
деть за весь день, но отпечатки этих бессчетных лиц в моем
сознании ничуть не умеряли – какое там, только усиливали
– чувство изоляции. Вдобавок от прогулок я стал сильнее
утомляться, причем эта измочаленность отличалась от всех
разновидностей усталости, изведанных мной с первых меся-
цев в интернатуре, – то есть за последние три года. Как-то
вечером я просто шагал без остановки, дотопал аж до Хау-
стон-стрит – отмахал около семи миль – и обнаружил, что из-
нурен до одурения и валюсь с ног. В тот вечер я вернулся до-
мой на метро и вместо того, чтобы немедленно уснуть, про-
сто валялся на кровати – переутомление не отпускало из яви
в дрему, так что, лежа в темноте, я воспроизводил в памяти
многочисленные происшествия и картины из своих стран-
ствий, сортируя поочередно: так ребенок играет с деревян-
ными развивающими кубиками, додумываясь, в какое отвер-
стие вставить тот или другой, что на что похоже. Казалось,
каждый район города состоит из своего особенного вещества
и в каждом районе свое атмосферное давление, свой уро-
вень нагрузки на психику: яркие огни или скрытые желез-
ными ставнями витрины, муниципальные многоэтажки или
роскошные отели, пожарные лестницы или городские парки.
Я продолжал этот пустопорожний труд сортировщика, по-
ка формы не стали перетекать друг в дружку и приобретать
абстрактные контуры, не имеющие ничего общего с реаль-
ным городом, – только тогда мой беспокойный ум наконец-то
сжалился надо мной и унялся, только тогда меня накрыл сон
без сновидений.
Прогулки удовлетворяли определенную потребность; да-
вали передышку от жестко регулируемой ментальной сре-
ды в рабочее время и, едва я осознал их целительный эф-
фект, стали для меня нормой жизни, и я позабыл, как во-
обще жил, пока не пристрастился к ним. Там, где я рабо-
тал, царили порядки, требующие безукоризненности и ком-
петентности, не допускающие импровизаций, не терпящие
ошибок. Мои научные занятия при всей их занимательности
(я проводил клиническое исследование аффективных рас-
стройств у престарелых) обязывали с рекордной для меня
дотошностью вникать во все мелочи. Улицы стали для меня
вожделенной противоположностью всего вышеперечислен-
ного. Любое решение: где свернуть налево, как долго про-
стоять в задумчивости перед заброшенным зданием, полю-
боваться ли закатом над Нью-Джерси или лучше пробежать-
ся по тонущему в сумраке Ист-Сайду, разглядывая Куинс
на том берегу, – не влекло за собой никаких последствий
и в силу этого служило напоминанием о вольной жизни. Я
преодолевал городские кварталы, словно измеряя их шага-
ми, а станции метро превращались в опорные точки моего
бесцельного продвижения. Зрелище колоссальных людских
полчищ, спешащих в подземные залы, непременно казалось
мне странным: чудилось, будто весь человеческий род, под-
зуживаемый алогичным влечением к смерти, торопится в пе-
редвижные катакомбы. На земной поверхности я был вместе
с тысячами других в их уединении, но в метро, где я стоял
рядом с незнакомцами, тесня их и теснимый ими в борьбе за
пространство и воздух, где все мы заново разыгрывали трав-
мы, которых упорно не признаем, чувство уединения только
усиливалось.
Одним воскресным утром в ноябре, совершив переход по
относительно тихим улицам Верхнего Вест-Сайда, я вышел
на большую, ярко освещенную солнцем площадь близ Ко-
ламбус-Сёркл. Незадолго до этого в районе произошли пе-
ремены. Пара зданий, выстроенных здесь для корпорации
«Тайм Уорнер», придала кварталу более коммерческий и
туристический характер. Здания, возведенные очень быст-
ро, только что открылись для посетителей, и их заполни-
ли ателье по пошиву мужских сорочек, бутики, торгующие
мужскими костюмами, драгоценностями, кухонными при-
надлежностями для гурманов, кожаными изделиями ручной
работы и импортными предметами декора. На верхних эта-
жах находились несколько самых дорогих в городе ресто-
ранов, их реклама сулила трюфели, черную икру, говядину
Кобэ и недешевые «дегустационные меню». А еще выше рас-
полагались квартиры, в том числе самый дорогой в городе
пентхауз. Из любопытства я пару раз забредал в магазины на
цокольном этаже, но из-за цен и общей атмосферы снобизма,
какой она мне показалась, больше туда не стремился, пока
не наступило то воскресное утро.
В этот день проводился Нью-Йоркский марафон. А я и
не знал. Опешил, увидев, что круглую площадь перед стек-
лянными башнями запрудили люди: плотная, чего-то нетер-
пеливо ожидающая толпа располагалась у финишной черты
марафона. Людские полчища вытянулись вдоль улицы, ве-
дущей от площади на восток. Чуть западнее находилась сце-
на, где в эту самую минуту двое мужчин настраивали гита-
ры – звали друг друга серебряными нотами, пропущенными
сквозь усилители, окликали и откликались. Всевозможные
баннеры, транспаранты, плакаты, флаги и ленты хлопали на
ветру, а конная полиция – на лошадях с зашоренными глаза-
ми – регулировала движение пешеходов, подспорьем ей бы-
ли ограждения, свистки и жесты. Полицейские были в тем-
но-синих мундирах и черных очках. А публика – в яркой
одежде, и при взгляде на всю эту озаренную солнцем зеле-
ную, алую, желтую и белую синтетику начиналась резь в гла-
зах. Спасаясь от гвалта толпы – он, похоже, только нарас-
тал, – я решил зайти в торговый центр. На втором этаже в
дополнение к магазинам Armani и Hugo Boss была книжная
лавка. Там, подумал я, удастся перехватить минутку тиши-
ны и чашечку кофе перед тем, как отправиться домой. Но у
входа была толчея – часть толпы перетекла туда с улицы, а
путь к башням перекрыло оцепление.
Я передумал и решил навестить своего бывшего профес-
сора: он жил совсем близко, в неполных десяти минутах
ходьбы – на Сентрал-Парк-Саут. Профессор Сайто был са-
мым старым человеком из всех, кого мне довелось знавать, –
тогда ему было восемьдесят девять. Он стал опекать меня,
когда я учился на третьем курсе в Максвелле. Тогда он уже
был почетным профессором, но по-прежнему каждый день
появлялся в кампусе. Должно быть, он разглядел во мне
что-то, наводившее на мысль, что усилия преподать мне его
возвышенный предмет (раннюю английскую литературу) не
пропадут втуне. В этом плане я его разочаровал, но человек
он был добросердечный, и даже когда я не смог более-менее
нормально сдать зачет по его курсу «Английская литература
до Шекспира», он несколько раз приглашал меня в свой ка-
бинет поболтать. Незадолго до этого он установил там назой-
ливо громогласную кофемашину, так что мы пили кофе и бе-
седовали: об интерпретациях «Беовульфа», а затем о класси-
ках, о нескончаемости труда ученого, о разнообразных уте-
шениях, даруемых академической жизнью, и о студенческих
годах самого Сайто до Второй мировой войны. Эта, послед-
няя, тема была настолько далека во всех отношениях от мо-
его жизненного опыта, что, пожалуй, занимала меня боль-
ше всего. Когда он дописывал диссертацию по филологии,
вспыхнула война, так что ему пришлось покинуть Англию
и вернуться к родным на северо-западное побережье США.
И вместе с ними вскорости отправиться в лагерь интерниро-
ванных Минидока в Айдахо.
При этих беседах, как я теперь вспоминаю, говорил в ос-
новном он. Я научился у него искусству слушать, а также
умению воссоздавать контур истории по фигурам умолча-
ния. Профессор Сайто лишь изредка рассказывал мне хоть
что-то о своей семье, зато поведал о своем пути в науке и об
отношении к важнейшим проблемам своей эпохи. В семи-
десятых он выполнил аннотированный перевод «Петра-Па-
харя», сделавшийся, как оказалось, его самым заметным на-
учным достижением. Об этом он говорил с прелюбопытной
смесью гордости и разочарования. Намекал, что был еще
один крупный проект (на какую тему, умалчивал), так и не
доведенный до конца. О битвах за власть на кафедре тоже
рассказывал. Помню, однажды весь день напролет делился
воспоминаниями о бывшей коллеге, чье имя тогда, когда он
его произнес, ничего мне не говорило, а теперь изгладилось
из моей памяти. Во времена борьбы за гражданские права
она прославилась как общественная активистка и одно вре-
мя была в кампусе такой знаменитостью, что ее лекции по
литературоведению неизменно проходили с аншлагом. Про-
фессор Сайто сказал, что она была умна и проницательна,
но принадлежала к числу тех, с чьим мнением он никогда
не смог бы согласиться. В нем она возбуждала восхищение
и неприязнь одновременно. Помню его слова: «Загадочно,
она была дельным исследователем, в конфликтах тех времен
стояла за правое дело, но вот как человека я ее не перева-
ривал. Она была резкая и эгоистичная, упокой Господи ее
душу. Тем не менее здесь вы не должны говорить о ней ни
одного дурного слова. Ее до сих пор считают святой».
Когда мы подружились, я взял за правило видеться с про-
фессором Сайто два-три раза за семестр, и эти встречи сде-
лались для меня драгоценнейшими моментами, одними из
лучших в последние два максвелловских года. Я стал видеть
в нем этакого названого дедушку, по характеру ничуть не по-
хожего на обоих моих родных дедов (только одного из них я
знал лично). Мне казалось, что с ним у меня больше общего,
чем с теми, кто по воле судьбы мне кровная родня. После
выпуска, когда я уехал вначале в Колд-Спринг-Харбор зани-
маться наукой, а затем в Мэдисон в медицинскую школу, об-
щение заглохло. Мы обменялись двумя-тремя письмами, но
разговаривать в письменной форме оказалось нелегко: ведь
истинной сутью наших бесед были не новости, не информа-
ция о переменах в жизни. Но, вернувшись в Нью-Йорк, что-
бы поступить в интернатуру, я виделся с ним раз за разом.
Первая встреча была совершенно случайной – правда, в тот
же день, когда я о нем вспоминал, – у продуктового магази-
на близ Сентрал-Парк-Саут: он вышел прогуляться, опира-
ясь на руку сиделки. А в следующий раз я без предупрежде-
ния – как он мне и рекомендовал – заглянул к нему в гости
и обнаружил, что он по-прежнему, как и в своем кабинете
в колледже, проводит политику открытых дверей. Кофе-ма-
шина из этого кабинета теперь простаивала в углу без дела.
Профессор Сайто сказал мне, что у него рак простаты. Бо-
лезнь не вполне подточила его силы, но он перестал бывать
в кампусе и предпочитал принимать посетителей дома. Его
круг общения сузился настолько, что профессор наверняка
огорчался; гостей – а он встречал их радушно – всё убавля-
лось, и, наконец, его стали посещать в основном медсестры
и сиделки.
В вестибюле – сумрачном, с низким потолком – я по-
здоровался с привратником и поднялся на лифте на третий
этаж. Когда я вошел в квартиру, профессор Сайто окликнул
меня. Он сидел в дальнем углу, у больших окон, и указал мне
жестом на кресло напротив своего. Его зрение ослабло, но
слышал он так же хорошо, как и при нашем первом знаком-
стве, когда ему было всего-то семьдесят семь. Теперь, уку-
танный одеялами, в огромном мягком кресле, он, казалось,
погрузился в пучины повторного младенчества. Но в дей-
ствительности – ничего подобного: его ум, как и слух, оста-
вался всё таким же острым, и, когда профессор заулыбался,
рябь морщин распространилась по лицу, собирая в склад-
ки тонкую, как бумага, кожу на лбу. В этой комнате, кото-
рую, казалось, неизменно озарял рассеянный, нежаркий свет
с севера, он пребывал в окружении произведений искусства,
которые коллекционировал всю жизнь. Полдюжины полине-
зийских масок, висевших прямо над его головой, образовы-
вали огромный темный нимб. В углу стояла папуасская ста-
туя предка – человеческая фигура в натуральную величину,
с деревянными зубами, каждый из которых был изготовлен
по отдельности, в травяной юбке, едва скрывающей эрегиро-
ванный пенис. Об этой фигуре профессор Сайто как-то ска-
зал: «Воображаемых чудовищ обожаю, а вот настоящих бо-
юсь до колик».
Из окон во всю стену комнаты виднелась улица, скрытая
тенью зданий. На дальнем плане – парк, огороженный старой
каменной стеной. Усаживаясь в кресло, я услышал с улицы
рев; поспешно вскочил и увидел в промежутке между толпа-
ми одинокого бегуна. Он был в золотистой майке, в черных
перчатках, почему-то длинных, до локтя – как у дам на офи-
циальных ужинах; подбодренный криками зрителей, подна-
жал. Понесся, обретя второе дыхание, в сторону сцены, вос-
торженной толпы, финишной черты и солнца.
– Входите, присаживайтесь, присаживайтесь. – Профес-
сор Сайто закашлялся, указывая на кресло. – Рассказывайте,
как у вас дела; а я, видите ли, прихворнул; на прошлой неде-
ле было худо, но сейчас намного лучше. В мои годы хворают
часто. Расскажите, как вы, как вы?
Шум снаружи снова усилился, затем отхлынул. Я увидел,
как промчались двое, нагоняя лидера, – двое чернокожих.
Наверное, кенийцы.
– Такая обстановка каждый год, уже без малого пятна-
дцать лет, – сказал профессор Сайто. – Если в день марафона
мне нужно выйти, я иду через черный ход. Но теперь я вы-
хожу редко – ведь ко мне прикреплено вот это, приделано,
как хвост к собаке. – Пока я устраивался в кресле, он указал
на прозрачный пакет, подвешенный к тонкой металлической
опоре. К пакету, до половины заполненному мочой, тянулась
откуда-то из недр одеяльного гнезда пластиковая трубка. –
Один человек вчера принес мне хурму – отличную, твердую.
Хотите немножко? Вам определенно стоит ее попробовать.
Мэри! – Из коридора появилась сиделка – высокая, крепко
сбитая женщина средних лет, родом с Сент-Люсии, уже зна-
комая мне по предыдущим визитам. – Мэри, не будете ли
вы так любезны принести нашему гостю хурмы? – Когда она
ушла на кухню, он сказал: – Мне теперь не так-то легко же-
вать, Джулиус, и хурма для меня – идеальная пища: сытная,
легко глотать. Но довольно об этом – как там вы? Как идет
работа?
Мое присутствие придало ему сил. Я рассказал о своих
прогулках совсем чуть-чуть – хотел было побольше, но не
смог по-настоящему передать словами то, что пытался по-
ведать ему о территории уединения, вдоль и поперек исхо-
женной моим сознанием. И вместо этого описал недавний
клинический случай. Мне пришлось консультировать одну
семью – консервативные христиане, пятидесятники, их на-
правил ко мне педиатр из нашей больницы. Их единствен-
ный ребенок, сын тринадцати лет, должен пройти курс лече-
ния от лейкемии, что в будущем чревато серьезным риском
бесплодия. Педиатр порекомендовал им заморозить сперму
мальчика и отправить на хранение: в таком случае, когда
мальчик вырастет и женится, он сможет прибегнуть к искус-
ственному оплодотворению и обзавестись своими детьми.
Родителей не коробила идея хранить сперму, они ничего не
имели против искусственного оплодотворения, но по рели-
гиозным соображениям категорически противились одной
лишь мысли о том, что их сыну разрешат мастурбировать.
Проблема не имела простого хирургического решения. В се-
мье разразился кризис. Родители стали ходить ко мне на
психологические консультации и после нескольких сеансов,
а также после своих многочисленных молитв решили, что
смирятся с риском остаться без внуков. Просто не могли поз-
волить своему мальчику заняться тем, что на их языке име-
нуется грехом онанизма.
Профессор Сайто покачал головой, и я подметил, что эта
история доставила ему удовольствие, ее странные и надрыв-
ные сюжетные повороты развлекли (и опечалили) его со-
всем, как меня.
– Люди делают выбор, – сказал он, – люди делают выбор,
причем за других. Ну а помимо работы – что читаете?
– В основном медицинские журналы, – сказал я, – а еще
кучу интересных вещей – приступаю, но почему-то не могу
дочитать. Едва я покупаю новую книгу, она на меня укориз-
ненно поглядывает – мол, что же ты меня не раскрываешь?
– Я тоже читаю мало, – сказал он, – зрение уже не то; но я
собрал достаточно большой запас вот здесь. – Он указал на
свою голову. – Строго говоря, меня уже распирает.
Мы засмеялись, и тут Мэри принесла хурму на фарфо-
ровом блюдце. Я съел половинку одной – слишком сладкая.
Съел вторую половинку и поблагодарил хозяина.
– Во время войны, – сказал он, – я затвердил на память
много стихов. Полагаю, нынче в учебных заведениях это-
го уже ни от кого не ждут. Я стал свидетелем этой переме-
ны на протяжении многолетней работы в Максвелле – при-
шли поколения студентов, почти не имеющие такой под-
готовки. Заучивание было для них приятным развлечени-
ем, приложением к какому-то конкретному учебному кур-
су; а вот их предшественники тридцатью или сорока года-
ми раньше сживались с поэзией прочно: так происходит, ес-
ли хорошенько затвердить несколько стихотворений. В со-
знании первокурсников успевал пустить корни целый сонм
произведений – еще до того, как они приходили на первую
в жизни лекцию по английской литературе. Умение запоми-
нать тексты сослужило мне хорошую службу в сороковых, и
я держался за него, поскольку понятия не имел, когда вновь
увижу свои книги, да и в лагере было особо нечем заняться.
События ставили всех нас в тупик: ведь мы были американ-
цы, всегда считали себя американцами, а не японцами. Весь
этот период замешательства и ожидания – по-моему, роди-
телям он давался тяжелее, чем детям, – я запихивал в голо-
ву отрывки из «Прелюдии», сонеты Шекспира и кучу стихов
Йейтса. Теперь я уж не помню их строки дословно, ни од-
ного стихотворения – слишком много времени прошло, но
мне нужна только атмосфера, среда, создаваемая стихами.
Всего одна-две строчки, как маленький крючочек, – он изоб-
разил его жестом, – всего одной или двух достаточно, чтобы
вытащить на свет божий всё: всё, что сказано в стихах, их
смысл. Крючком всё вытащишь. «Однажды летней солнеч-
ной порою / Облекся я в одежду пилигрима. – / Хоть по де-
лам я вовсе не святой» 5. Узнаёте? Наверно, теперь больше
никто ничего наизусть не учит. А для нас это было частью
образования: совсем как хороший скрипач должен вытвер-
дить на память партиты Баха или сонаты Бетховена. Моим
наставником в Питерхаузе был Чадуик, абердинец. Великий
ученый, учился у самого Скита. Неужели я никогда не рас-
сказывал вам о Чадуике? Неисправимый брюзга, но именно
он первым растолковал мне ценность памяти, научил вос-
принимать это как музыку для мышления, переложение для
ямбов и хореев.
5
У. Ленгленд. Видение о Петре-Пахаре (пер. Д. Петрушевского).
Грезы увели его от быта, от одеял и пакета с мочой. Снова
был конец тридцатых, и он снова жил в Кембридже, дышал
сыростью болот, наслаждался безмятежностью своих науч-
ных штудий в молодые годы. Порой казалось, что он говорит
больше сам с собой, чем со мной, но внезапно он задавал
прямой вопрос, а я, оборвав нить своих ерундовых размыш-
лений, срочно подыскивал ответ. Мы вернулись к прежним
взаимоотношениям ученика и учителя, и он продолжал бе-
седу непреклонно, даже если мои ответы были неточны, да-
же если я принимал Чосера за Ленгленда, а Ленгленда за Чо-
сера. Час пролетел незаметно, и он спросил, не могли бы мы
на сегодня закруглиться. Я пообещал скоро зайти снова.
Когда я вышел на Сентрал-Парк-Саут, ветер стал холод-
нее, небо – светлее, а ликующие вопли толпы – ритмичными
и оглушительными. По финишной прямой неспешно стру-
ился огромный поток бегунов. 59‑ю улицу перегородили, так
что я дошел до 57‑й и, сделав крюк, вернулся на Бродвей. У
входа на станцию «Коламбус-Сёркл» была толчея, и я дви-
нулся к Линкольн-центру, решив сесть в метро на следую-
щей. На 62‑й улице нагнал стройного мужчину с седеющими
баками; в руке – пакет с биркой, заметно утомлен – еле пе-
реставляет кривоватые ноги. Одет в шорты поверх черных
трикотажных штанов и синюю флисовую куртку с длинным
рукавом. Судя по лицу, родом из Мексики или Центральной
Америки. Какое-то время мы шагали молча: не то чтобы спе-
циально шли вместе, просто темп и направление совпали. В
конце концов я спросил:
– Вы, наверное, только что пробежали марафон?
Он кивнул и улыбнулся, а я его поздравил. Но сам при-
задумался: значит, после этих двадцати шести миль трехсот
восьмидесяти пяти ярдов он просто забрал из камеры хране-
ния свой пакет и пошел домой пешком. Ни друзей, ни род-
ных рядом – не с кем отметить достижение. И тогда мне ста-
ло его жалко. Заговорив вновь, постаравшись переключить-
ся с этих тайных мыслей на другие, я спросил, хорошо ли
прошел забег.
– Да, – сказал он, – хорошо, для бега условия хорошие, не
слишком жарко.
Лицо у него было приятное, но усталое, он выглядел лет
на сорок пять – пятьдесят. Мы прошли еще немного – два-
три квартала, – пересыпая паузы светскими замечаниями о
погоде и толпе.
На «зебре» перед оперным театром я попрощался с ним и
прибавил ходу. Вообразил, как, покуда продвигаюсь вперед,
он, прихрамывая, остается позади, отдаляясь от меня, неся
на жилистых плечах победу, которая никому, кроме него, не
видна. В детстве у меня были слабые легкие, и я никогда не
занимался бегом, но мне интуитивно понятен прилив энер-
гии, происходящий у марафонца обычно на двадцать пятой
миле, когда финиш недалек. Загадочнее другое – что по-
буждает их не сдаваться на девятнадцатой, двадцатой, два-
дцать первой миле. К тому времени концентрация кетоно-
вых тел настолько высока, что ноги сгибаются плохо, а аци-
доз грозит подавить волю и отключить жизнедеятельность.
Первый в истории человек, пробежавший марафон, скоро-
постижно умер, что совершенно неудивительно. Этот подвиг
требует экстраординарной выносливости, доныне представ-
ляющей собой нечто из ряда вон выходящее, сколько бы на-
роду ни участвовало в сегодняшнем марафоне. И тут, огля-
нувшись на давешнего спутника, думая об упавшем замерт-
во Фидиппиде, я увидел ситуацию яснее. Меня – вот кого
следовало жалеть: я одинок ничуть не меньше, но сегодня
утром потратил время с меньшей пользой.
Скоро я дошел до большого фирменного магазина «Тау-
эр рекордс» на перекрестке с 66‑й улицей и удивился над-
писям в витринах: они извещали о скорой ликвидации ма-
газина и стоящей за ним фирмы. В этом магазине я бывал
часто, истратил на музыку сотни и сотни долларов, а потому
счел, что с моей стороны будет учтиво хотя бы по старой па-
мяти зайти еще разок, пока его двери не закрылись навсегда.
Была и еще одна причина – интригующее обещание, что це-
ны на весь ассортимент снижены, – хотя мое настроение не
располагало к покупкам. Эскалатор вознес меня на второй
этаж, к отделу классики, более оживленному, чем обычно:
казалось, его взяли штурмом мужчины средних и преклон-
ных лет, одетые в серо-бурые плащи. Они с терпеливостью,
достойной жвачных животных, копались в компакт-дисках;
некоторые складывали находки в красные магазинные кор-
зины, другие прижимали блестящие пластмассовые короб-
ки к груди. Из стереосистемы в зале звучал Пёрселл, бодрая
торжественная песнь: я сразу узнал одну из од на день рож-
дения королевы Марии. Обычно мне претила любая музы-
ка, которую крутят во всеуслышание в музыкальных магази-
нах. Она портила удовольствие от мыслей о другой музыке.
Музыкальные магазины, полагал я, должны быть простран-
ством тишины; в них более, чем где-либо, требуется ясность
мышления. Однако в данном случае, поскольку я узнал пье-
су, а также поскольку она принадлежала к числу любимых,
я ничего не имел против.
Следующая вещь, зазвучавшая в магазине, была совсем
другого рода, но и ее я узнал мгновенно: поздний Малер,
первая часть симфонии «Das Lied von der Erde». Я снова
стал рыться в дисках, переходя от контейнера к контейнеру,
от переизданий симфоний Шостаковича в исполнении дав-
но позабытых советских региональных оркестров к Шопену,
сыгранному на сольных концертах розовощекими финали-
стами конкурса Вана Клиберна, рылся и думал, что скидки
недостаточно велики, постепенно терял интерес к процессу
приобретения чего бы то ни было и наконец-то начинал ак-
климатизироваться к музыке, звучавшей сверху, входить в
ее мир, отличавшийся необычным колоритом. Это происхо-
дило неосознанно, но вскоре поглотило настолько, что я как
бы затворился в персональном коконе из уютной темноты.
В этом состоянии транса я все еще переходил от одного ря-
да компакт-дисков к другому, ворошил пластмассовые фу-
тляры, журналы и партитуры, а тем временем слушал и слу-
шал: части симфонии, написанной в духе «венской шинуаз-
ри», шли своим чередом. Услышав во второй части, песне
об осеннем одиночестве, голос Кристы Людвиг, я смекнул:
это же знаменитая запись 1964 года, дирижирует Отто Клем-
перер. Попутно меня осенило: надо лишь потянуть время и
дождаться эмоционального средоточия симфонии – Малер
поместил его в последнюю часть. Я сел на жесткую скамью
рядом с индивидуальными станциями прослушивания и от-
дался грезам, следуя за Малером сквозь опьянение, тоску,
высокопарность, молодость (в процессе отцветания) и красо-
ту (в процессе отцветания). И вот началась последняя часть,
«Der Abschied» – «Прощание», где Малер там, где обычно
указывал темп, написал «schwer» – «трудно».
Красота и птичьи трели, стенания и залихватское веселье
предыдущих частей – всё отошло на задний план, выдвину-
лось иное настроение, где задавали тон целеустремленность
и уверенность в себе. Казалось, нежданно вспыхнул свет, по-
лоснув меня по глазам. Но уйти в музыку с головой было по-
просту невозможно – по крайней мере здесь, в обществен-
ном месте. Я положил на ближайший стол маленькую стоп-
ку дисков, которую держал в руке, и вышел из магазина. В
последнюю секунду перед закрытием дверей вбежал в поезд
метро, идущий на север. Полчища возвращающихся с мара-
фона успели слегка поредеть. Я нашел место, сел, запроки-
нул голову. Там, откуда я сбежал, продолжала звучать фигу-
ра из пяти нот из «Der Abschied», проигрывалась с начала
до конца так явственно, словно я по-прежнему был в мага-
зине и слушал ее. Я чувствовал деревянность кларнетов, ка-
нифоль скрипок и альтов, вибрации литавр и усилия разума,
собирающего все это воедино и нескончаемо гоняющего но-
ты по нотному стану. Моя память трещала по швам. Песня
увязалась за мной до дома.
На следующий день, с утра до вечера, музыка Малера от-
брасывала свет на всё, чем я занимался. В больнице, куда ни
глянь, даже самое прозаичное обрело некую новую яркость:
сверкание стеклянных входных дверей Милстейн-Билдинг,
диагностические столы и каталки на нижнем этаже, стопки
медкарт в психиатрическом отделении, свет из окон в столо-
вой, склоненные головы – так чудится, когда смотришь свер-
ху – домов на севере Манхэттена; в общем, отчетливость ор-
кестровой текстуры как бы передалась миру зримых вещей,
и каждая деталь отчего-то стала многозначительной. Один
пациент уселся напротив меня, положив ногу на ногу, и его
висящая в воздухе правая ступня – а она, обутая в начищен-
ный черный ботинок, подергивалась – тоже почему-то ста-
ла составной частью этого сложноустроенного музыкального
мира.
Когда я вышел из Колумбийской пресвитерианской боль-
ницы, солнце уже садилось, и оттого небо казалось жестя-
ным. Я доехал на метро до «125‑й улицы», пошел домой
пешком, а по дороге – сегодня я утомился гораздо мень-
ше, чем обычно по понедельникам, – сделал крюк, ненадолго
завернув в Гарлем. Глазел на уличные лотки, где шла бой-
кая торговля: сенегальцы предлагали ткани, молодые пар-
ни – пиратские DVD, а рядом были столики «Нации исла-
ма» 6. Книги, изданные за счет авторов, дашики 7, плакаты
во славу освободительного движения черных, связки благо-
воний, флаконы с духами и ароматическими маслами, бара-
баны джембе и всякие мелкие чочкес 8 из Африки. На од-
ном лотке лежали увеличенные фото линчеваний афроаме-
риканцев в начале ХХ века. За углом, на Сент-Николас аве-
ню, собирались водители черных «ливери-кэбов» 9, курили и
разговаривали в ожидании «левых» клиентов. Молодые пар-
ни в худи – винтики неформальной экономики – обменива-
лись вестями и маленькими пакетиками в нейлоновых оберт-
ках: этакий балет, непостижимый для всех, кроме них самих.
Проходивший мимо старик с пепельным лицом и желтыми
глазами навыкате вскинул голову, здороваясь со мной, а я (на

6
«Нация ислама» – религиозно-политическое движение афроамериканцев, ос-
нованное в 1930 году в Детройте.
7
Традиционная африканская одежда.
8
Чочкес (американский сленг) – «безделушки». Восходит к идишскому слову,
заимствованному из славянских языков (ср. рус. цацки).
9
«Ливерикэб» в Нью-Йорке – автомобиль с водителем, официально арендуе-
мый только по предварительному заказу, с фиксированной стоимостью поездки.
Мэрия запрещает ливери-кэбам брать пассажиров без заказа, но водители часто
нарушают запрет.
миг подумав, что наверняка знаком с ним, или когда-то был
знаком, или где-то его раньше видел, но, отбросив все эти
предположения одно за другим, а затем испугавшись, что от
стремительности этих ментальных диссоциаций голова пой-
дет кругом) ответил на его безмолвное приветствие. Огля-
нувшись, увидел, как его черная хламида с капюшоном рас-
творилась в сумраке неосвещенного подъезда. В гарлемской
ночи не было белых.
Купил в продуктовом хлеба, яиц и пива, а по соседству,
в ямайской закусочной, – взял навынос карри из козлятины,
жареные желтые бананы и рис с зеленым горошком. По дру-
гую сторону продуктового находился «Блокбастер» 10, и хо-
тя я ни разу в жизни не брал там кассеты напрокат, меня
ошарашило, что и в его витрине висело объявление о ликви-
дации. Если «Блокбастер» перестал окупаться в районе, где
полно студентов и семей с детьми, значит, его бизнес-модель
дышит на ладан, а недавние отчаянные попытки удержать-
ся на плаву – мне запомнились снижение платы за прокат,
настырная рекламная кампания и отмена штрафов за про-
срочку – слишком запоздали. Я подумал о «Тауэр рекордс» –
как удержаться от сравнений, если обе компании долгое вре-
мя лидировали в своих рыночных нишах? Не подумайте, что
мне стало жаль эти безликие общенациональные корпора-

10
«Блокбастер» – американская сеть, где можно было взять напрокат видео-
кассеты с фильмами. Ушла в небытие благодаря распространению стриминговых
сервисов.
ции – ни капельки. Они сделали себе имя и деньги, сживая
со свету локальных конкурентов – фирмы поменьше, воз-
никшие чуть раньше. Но моя бурная эмоциональная реакция
объяснялась не только исчезновением этих вывесок, проч-
но угнездившихся в моем ментальном ландшафте, но и тем,
как проворно и бесстрастно рынок топит даже самые живу-
чие предприятия. Частные компании, еще несколько лет на-
зад казавшиеся несокрушимыми, исчезали, казалось, за па-
ру недель. Их роль, в чем бы она ни состояла, переходила в
другие руки, и эти руки на миг почувствуют себя непобеди-
мыми, а затем, в свой черед, бессильно опустятся перед ли-
цом негаданных перемен. А тех, кто уцелеет, тоже однажды
позабудут.
На подходе к дому я, нагруженный пакетами, увидел зна-
комого – жильца соседней квартиры. Он входил в подъезд
одновременно со мной и придержал дверь. Я знал его плохо
– собственно, почти не знал, его имя не желало всплывать в
моей памяти. Лет пятидесяти с небольшим, поселился тут в
прошлом году. Имя всплыло: Сет.
Я немного побеседовал с Сетом и его женой Карлой, ко-
гда они только въехали, но с тех пор почти не разговаривал.
Он был соцработником, но досрочно ушел на пенсию, что-
бы осуществить мечту всей жизни – вернуться в универси-
тет и получить второе высшее, по романской филологии. Я
видел его раз в месяц, не чаще – где-нибудь около дома или у
почтовых ящиков. Карла – она попадалась мне на глаза раза
два, не больше – тоже пенсионерка; раньше была директором
школы в Бруклине, у них там до сих пор есть жилье. Одна-
жды, когда моя девушка Надеж и я, взяв отгул, проводили
день вместе, Сет постучался ко мне спросить, играю ли я на
гитаре. Когда я сказал, что не играю, он объяснил, что днем
часто бывает дома и ему иногда мешает шум из моих коло-
нок («Наверно, это колонки, – сказал он, – хотя похоже на
живую музыку».). Но он добавил с неподдельной теплотой,
что они с Карлой всегда уезжают на выходные и мы можем с
полудня пятницы без стеснения шуметь, сколько пожелаем.
Мне стало неловко, и я извинился. После этого я сознатель-
но напоминал себе, что нельзя причинять им беспокойство,
а он больше не поднимал этот вопрос.
Сет придерживал передо мной дверь. Он тоже шел из ма-
газина – в руках пластиковые пакеты.
– Холодает, – сказал он. Его нос и мочки ушей порозове-
ли, глаза слезились.
– Да-да, я даже подумывал доехать от 125‑й на такси.
Он кивнул, и мы немного постояли молча. Лифт подъе-
хал, и мы вошли в кабину. Вышли на седьмом, и, пока шага-
ли, шурша пластиковыми пакетами, по коридору, я спросил,
по-прежнему ли они уезжают на выходные.
– О да, каждую неделю, но теперь, Джулиус, я один. В
июне Карлы не стало, – сказал он. – Инфаркт.
Я остолбенел – краткое помутнение сознания, словно мне
только что сообщили о чем-то совершенно невероятном.
– Примите мои соболезнования, – сказал я.
Он склонил голову, и мы пошли по коридору дальше. Я
спросил, удалось ли ему взять небольшой академический от-
пуск.
– Нет-нет, – сказал он, – я бесперебойно продолжал учить-
ся.
Я на одну секунду прикоснулся к его плечу и снова ска-
зал, что соболезную, а он поблагодарил. Казалось, он испы-
тывает смутную неловкость оттого, что невольно нарвался
на мое запоздалое потрясение: то, что случилось, потрясло
его до глубины души, но давно перестало быть новостью. На-
ши ключи звякнули, и он вошел в квартиру номер двадцать
один, а я – в номер двадцать два. Я закрыл за собой дверь и
услышал, что его дверь тоже закрылась. Я не стал включать
свет. В комнате по соседству с моей умерла женщина – умер-
ла по ту сторону стены, к которой я сейчас прислоняюсь, –
а я ничего не знал. Ничего не знал все те недели, пока муж
оплакивал ее, ничего не знал, когда шел в наушниках и при-
ветственно кивал ему или когда в прачечной нашего дома
выгружал белье, а он клал свое в стиральную машину. Мы не
настолько близко знакомы, чтобы я взял за обычай спраши-
вать, как поживает Карла, и вообще заметил бы, что ее боль-
ше не видать. Это страшнее всего. Я не подметил ни ее от-
сутствия, ни перемен – а без перемен никак не обошлось – в
его душевном состоянии. И даже теперь нельзя постучаться
к Сету и обнять его или спросить о подробностях. Это была
бы лишь имитация разговора по душам.
Наконец я включил свет и прошел вглубь квартиры. Вооб-
разил, как Сет корпит над домашними заданиями по фран-
цузскому и испанскому – спрягает глаголы, оттачивает пере-
воды, зубрит списки слов, пишет сочинения на заданную те-
му. Убирая продукты в холодильник, я параллельно припо-
минал, когда именно он постучался с вопросом, играю ли я
на гитаре. И в конце концов успокоился, решив, что это бы-
ло еще до смерти его жены – не после. От вывода мне слегка
полегчало, а это чувство почти сразу же вытеснил стыд. Но
даже стыд отхлынул; отхлынул чересчур быстро, полагаю я
теперь, когда задумываюсь об этом.

Спустя несколько дней, вечером, разговаривая по телефо-


ну с Надеж, я услышал издали шум – и все эти звуки пона-
чалу были едва различимы, но через несколько секунд при-
близились и усилились. Один голос – женский – кричал, а
толпа откликалась. Когда это повторилось несколько раз, я
заключил, что толпа состоит целиком или преимуществен-
но из женщин. Несколько свистков пронзили воздух, но шум
был не праздничный – что-что, а это я почуял еще раньше,
чем открыл окно и выглянул. Тут что-то посерьезнее. Зву-
чали барабаны и, когда толпа подошла поближе, принялись
отбивать этакую военную дробь (мне почудилось, как охот-
ники выгоняют кроликов из нор). Час был уже поздний, без
нескольких минут одиннадцать. В доме напротив несколько
моих соседей высунулись из окон; все мы вытянули шеи в
сторону Амстердам-авеню. Голос, ведущий толпу за собой,
зазвучал еще громче, но слова оставались загадкой, а почти
всю толпу, марширующую в нашу сторону, всё еще скрывал
сумрак. Затем, когда толпа, состоявшая исключительно из
молодых женщин, прошла под фонарями, слова, скандиру-
емые ими, стали отчетливее. «У нас есть сила, у нас есть
мощь!» – выкрикнул одинокий голос. И грянул ответ: «Эти
улицы – наши, вернем себе ночь» 11.
Толпа – несколько десятков человек, но плотными рядами
– прошла под моим окном. Я, со своей точки обзора несколь-
кими этажами выше, смотрел на них: их лица вплывали в
круги света под уличными фонарями и снова уплывали в
темноту. «Мое тело – мое дело, нас ничем не запугать». Я
закрыл окно. Снаружи было ненамного прохладнее, чем в
квартире. Незадолго до этого я вернулся с прогулки по парку
«Риверсайд» – от 116‑й улицы до 90‑х и обратно. Всё никак
не холодало, и в парке я неотступно – пока разглядывал со-
бак и их хозяев, а они, казалось, стекались именно на те ал-
леи, по которым я шел: нескончаемый поток питбулей, джек-
расселов, эльзасских овчарок, веймарских легавых, дворняг

11
«Вернем себе ночь» (или «Освободим ночь», англ. Take Back the Night/
Reclaim the Night) – международные акции протеста против изнасилований и
других форм сексуального насилия.
– гадал, чем объясняется теплынь в середине ноября. Под-
нимаясь в горку к своему дому, сразу после того, как на пе-
рекрестке со 121‑й я перешел улицу, я увидел моего друга.
Он жил неподалеку, в двух-трех кварталах от меня, и как раз
шел домой из магазина. Я окликнул его, и мы немного пого-
ворили. Он был молод, преподавал на кафедре наук о Земле,
четвертый год пребывал в подвешенном состоянии, продви-
гаясь к tenure, пожизненному контракту: такой путь обычно
занимает семь лет. Его круг интересов был шире, чем можно
было бы ожидать от человека его профессии, и подружились
мы отчасти на этой почве: у него было собственное, весь-
ма категоричное мнение о многих книгах и фильмах, часто
противоположное моим; он прожил два года в Париже, где
приобрел вкус к модным философам – Бадью, Серру и иже
с ними. Вдобавок он был заядлым шахматистом и любящим
отцом девятилетней дочери, жившей в основном у своей ма-
тери в Стейтен-Айленде. Мы оба сожалели, что из-за напря-
женной работы можем проводить вместе меньше времени,
чем хотелось бы.
Особой страстью моего друга был джаз. Бóльшая часть
имен и стилей, которыми он упивался, значила для меня
не очень много (по-видимому, в шестидесятых-семидесятых
фамилию Джонс носило неопределенно огромное число ве-
ликих джазистов). Но я не мог не почувствовать, даже с
огромной дистанции своего невежества, что у него ухо тон-
кого знатока. Он часто говорил, что в один прекрасный день
сядет за рояль и покажет мне, как устроен джаз, и вот, когда
я наконец-то пойму, что такое блюзовые ноты и свинг, небе-
са разверзнутся и у меня начнется совсем другая жизнь. Я
почти верил ему на слово и иногда даже беспокойно вопро-
шал себя, отчего этот самый американский из музыкальных
стилей не пробуждает во мне, судя по всему, сильной эмо-
циональной реакции. Слишком часто джаз казался мне все-
го лишь сладким, даже приторным, а особенно бесил в каче-
стве фоновой музыки. Пока мы с другом разговаривали, на
той стороне улицы пел бездомный, и мы улавливали обрыв-
ки его песни, когда налетали порывы ветра.
В эти приятные размышления вторглось предчувствие
разговора, который в тот вечер состоялся у меня с Надеж.
И как же это было странно, когда спустя несколько часов
я услышал ее напускной тон, образующий контрапункт со
звуками демонстрации под окнами. Несколькими неделями
раньше она переехала в Сан-Франциско, и мы говорили друг
другу, что в разлуке постараемся поработать над своими от-
ношениями, – но говорили мы одно, а думали другое.
Я попытался вообразить ее в этой толпе, но в голове не
всплыл ни один зрительный образ, не смог я и представить
себе ее лицо таким, каким видел бы, будь она сейчас со мной,
в этой комнате. Голоса протестующих вскоре стихли: участ-
ницы марша со всеми своими флагами и свистками двину-
лись к парку «Морнингсайд». Дробь их военного барабана,
сбивающая сердце с ритма, продолжала звучать, пока и она
не затихла: теперь мне был слышен только скукоженный го-
лос Надеж на том конце провода. Он причинял боль, этот
разрыв, но ни для нее, ни для меня не стал неожиданностью.
На следующий вечер в метро, в вагоне «единички», я уви-
дел калеку: он шел по составу из конца в конец, волоча за со-
бой увечную ногу. Менял интонацию, сбиваясь на какую-то
кларнетную тональность, чтобы его тело казалось еще более
хилым. Мне не понравилось его притворство, и я не дал ему
ни цента. Спустя несколько минут, выйдя на платформу, я
увидел слепого. К нижнему концу его длинной белой трости
был прикреплен теннисный мяч, и слепой размахивал тро-
стью, описывая перед собой и по бокам небольшие дуги, а
когда он, как мне показалось, чуть не свалился с платформы,
я подошел и спросил, не могу ли чем-нибудь помочь. «Нет-
нет, – сказал он, – нет-нет, я просто жду свой поезд, спаси-
бо». Я оставил его и прошел по платформе до конца к выхо-
ду. И опешил, именно в эту минуту увидев еще одного слепо-
го: он тоже был с длинной белой тростью с теннисным мячом
на конце и, опережая меня, взбирался по лестнице к свету.
Меня посетила мысль, что кое-что из увиденного вокруг
находится под покровительством Обаталы – демиурга, ко-
торому Олодумаре поручил лепить из глины людей. Обата-
ла неплохо справлялся с заданием, пока не начал выпивать.
Пил всё больше и больше вина, захмелел – и люди, которых
он мастерил, стали получаться ущербными. Йоруба верят,
что в состоянии опьянения Обатала налепил карликов, ка-
лек, безногих и безруких, а также тех, кто страдает изнури-
тельными болезнями. Пришлось Олодумаре самому взяться
за работу, которую он необдуманно перепоручил другому,
и завершить сотворение человечества собственноручно; по-
этому те, кто страдает физическими заболеваниями, гово-
рят, что чтят Обаталу. Интересный тип отношений с боже-
ством – не симпатия, не восхваление, а антагонизм. Они чтят
Обаталу в знак того, что его изобличают; ведь именно из-за
него они такие. Они ходят в белом: это цвет Обаталы и цвет
пальмового вина, от которого он захмелел.
Сколько же месяцев я не ходил в кино? Часов в десять,
коротая время перед сеансом, я заглянул в книжный мага-
зин одной знаменитой розничной сети и прямо на пороге
вспомнил о книге, с которой давно хотел ознакомиться, –
биографии исторического деятеля, ее написала одна моя па-
циентка. Книгу – «Монстр из Нового Амстердама» – отыс-
кал быстро и присел почитать в укромном месте между стел-
лажей. В., старший преподаватель Нью-Йоркского универси-
тета, принадлежащая к племени делавар, написала ее на ос-
нове своей диссертации, защищенной в Колумбийском уни-
верситете. Первое всестороннее исследование фигуры Кор-
нелиса ван Тинховена. В XVII веке ван Тинховен оставил
по себе дурную память на посту «схаута» Нового Амстерда-
ма – должностного лица, официально уполномоченного сле-
дить за тем, чтобы голландские колонисты на острове Ман-
хэттен соблюдали закон. Прибыл он туда в 1633 году в каче-
стве секретаря Голландской Ост-Индской компании, но, ко-
гда пошел в гору, прославился многочисленными зверства-
ми, особенно выделялся набег на Лонг-Айленд, организо-
ванный им для расправы над индейцами из племени канар-
си; ван Тинховен принес головы жертв, насаженные на пи-
ки. При другом набеге ван Тинховен возглавлял отряд, пере-
бивший больше сотни безвинных членов племени хакенсак.
Чтение книги В. настраивало на мрачный лад. Полным-пол-
на кровавыми событиями, к основному тексту приложены
архивные документы XVII века, связанные с рассматрива-
емой темой. Документы были написаны в флегматичных и
благочестивых выражениях, и массовые убийства предста-
вали в них лишь досадным побочным эффектом колониза-
ции. То, с каким терпением и тщательностью описывались
эти преступления, ставило «Монстра из Нового Амстерда-
ма» в один ряд с биографиями Пол Пота, Гитлера или Ста-
лина, почти всегда добирающимися до верхних строк в спис-
ках бестселлеров. Наклейка на обложке экземпляра, кото-
рый я держал в руках, извещала, что книгу выдвигали на
соискание Национальной премии Круга книжных критиков.
Отзывы ведущих американских историков на форзаце – в
ходульно-похвальных выражениях: мол, этот труд пролива-
ет свет на забытую главу истории колониального периода.
Мне уже года два попадались в газетах отдельные отблес-
ки этой благожелательности критиков – так что я знал имя
В. и имел некоторое представление о ее профессиональных
успехах еще до того, как она стала моей пациенткой.
Когда в начале прошлого года я начал лечить ее от де-
прессии, меня удивили ее робкая манера держаться и хруп-
кое сложение. Она была чуть старше меня, но выглядела на-
много моложе; в то время она занималась своим следующим
проектом – как пояснила, взялась шире исследовать контак-
ты коренных племен северо-востока – особенно делаваров
и ирокезов – с европейскими колонистами в XVII веке. Од-
ной из причин депрессии В. было тяжелое чувство, оставав-
шееся после этих штудий; однажды, описывая свою работу,
она сказала, что как будто смотришь на другой берег реки
сквозь плотную пелену дождя – нет ни малейшей уверенно-
сти, что происходящее за рекой имеет к тебе хоть малейшее
отношение, а строго говоря, нет уверенности, что за рекой
действительно что-то происходит. Биография ван Тинхове-
на, хотя издательство рекламировало ее как книгу для широ-
кой аудитории, содержала весь надлежащий научный аппа-
рат и была выдержана в отстраненном, малоэмоциональном
стиле, типичном для академической литературы. А вот из
разговоров с В. становилось ясно, что она принимала глубо-
ко к сердцу ужасы, выпавшие на долю коренных американ-
цев под властью белых колонистов, ужасы, из-за которых ко-
ренные американцы, как полагала В., мучаются по сей день.
«Я не могу делать вид, что это не про мою жизнь, – сказала
она мне однажды, – ведь это моя жизнь. Нелегко жить в стра-
не, которая стерла твое прошлое». Она умолкла, и в тишине
эффект ее слов – насколько помню, он ощущался как почти
неуловимый перепад атмосферного давления в кабинете –
стал отчетливее, и до нас не доносилось ни звука, разве что
шаги в коридоре, за дверью. Она ненадолго прикрыла глаза,
словно в дремоте. Но тут же – и ее сомкнутые веки затрепе-
тали – заговорила снова: «В Нью-Йорке почти нет коренных
американцев, да и на всем Северо-Востоке их совсем мало.
Плохо, что никто не ужасается, – ведь случилось нечто ужас-
ное, судьба всего этого огромного населения. И это ужасное
не осталось в прошлом, оно и сегодня, доныне, с нами; по
крайней мере со мной – доныне». Она умолкла, а затем от-
крыла глаза, и теперь, когда я припоминал всю сцену, сидя
на ковре между высокими стеллажами в книжном магазине,
мне явственно представилось странно безмятежное лицо В.
в тот день: единственными физическими признаками стра-
дания были блестящие от слез глаза. Я встал на ноги, прошел
к кассе и купил книгу. Я знал, что мне будет недосуг прочи-
тать ее целиком, но хотел побольше поразмышлять над тек-
стом В., а также надеялся, что книга – те места, где В. отда-
лялась от строгой исторической хроники и ненароком сры-
валась на субъективные оценки, – поможет мне глубже по-
нять ее психологическое состояние.
Расплатившись, я дошел до кинотеатра, за четыре квар-
тала, пешком; вечер, помнится, был теплый. У меня вновь
случился рецидив беспокойства из-за того, какая теплая вы-
далась осень. Хотя холодные сезоны в их крайних проявле-
ниях не доставляли мне ни малейшего удовольствия, я ма-
ло-помалу стал признавать, что есть в них что-то правиль-
ное, – именно в таких явлениях состоит естественный поря-
док вещей. От отсутствия этого порядка, от отсутствие холо-
дов в пору, когда, по идее, должно уже холодать, мне вдруг
становилось не по себе. Тревожила одна лишь мысль о су-
щественных изменениях климата, даже если ничто пока не
свидетельствовало, что конкретная теплая осень объясняет-
ся чем-то посерьезнее, чем простые вариации многовековых
закономерностей. В XVI веке в Нидерландах был малый лед-
никовый период по сугубо природным причинам, почему бы
и в наши дни не случиться малой оттепели по причинам, к
которым антропогенные факторы непричастны? Но на гло-
бальное потепление я смотрел уже менее скептически, чем
несколькими годами раньше, хотя мне по-прежнему прети-
ла склонность некоторых к поспешным выводам из несисте-
матических наблюдений: глобальное потепление – это факт,
но он не объясняет, почему именно сегодня теплый денек. С
бездумной легкостью устанавливать связи между явлениями
– верхоглядство в мышлении: модные политические веяния
вторгаются в сферу науки, где должна царить непоколебимая
логика.
И всё же очередной прилив мыслей о том, что на дворе
середина ноября, а я еще ни разу не надевал пальто, заста-
вил призадуматься: уж не превратился ли и я в одного из вы-
шеописанных людей, в одного из гиперинтерпретаторов, вы-
водящих теории из мелочей? Это вписывалось в мои подо-
зрения, что в обществе разлито некое настроение, всё чаще
подталкивающее к поспешным выводам и непродуманным
оценкам, настроение антинаучное; по моим впечатлениям, к
застарелой проблеме математической безграмотности масс
добавилось полное неумение анализировать доказательства.
На этом бойко делали бизнес те, чья специальность – сулить
мгновенные решения проблем: политики, священнослужи-
тели всевозможных конфессий. А выгоднее всего эта ситуа-
ция тем, кто мечтает собрать других под знаменем какой-ни-
будь общественной кампании. Сама кампания, ее цели – для
них дело десятое. Идея – ничто, идейность – всё.
Публика у кассы кинотеатра выглядела нетипично, но я
того и ожидал: сеанс поздний, действие фильма происходит
в Африке, громких голливудских имен на афише нет. Биле-
ты покупала молодежь, в том числе много чернокожих, оде-
тая в стиле хипстеров. Попадались и азиаты, и латиноаме-
риканцы, и ньюйоркцы-иммигранты, и ньюйоркцы неопре-
деленного этнического происхождения. Когда я был здесь в
предыдущий раз, несколькими месяцами раньше, в зале си-
дели почти сплошь седовласые белые; сегодня таких намного
меньше. В огромной пещере кинотеатра я сидел один. Нет,
строго говоря, не один – в обществе сотни других, но все для
меня чужие. Свет потух, и, развалившись в мягком кресле,
видя на экране первые кадры, я заметил, что в моем ряду,
на дальнем конце, есть еще кое-кто: спящий старик, голова
запрокинута, рот разинут – похож больше на мертвеца, чем
на спящего. Не шевельнулся, даже когда началось кино.
На титрах динамичному зрительному ряду аккомпаниро-
вала музыка – той самой эпохи, но не из той части Африки:
что общего между Мали и Кенией? Но я заранее настроил
себя на то, что фильм мне кое-чем понравится, и заранее
ожидал, что еще кое-чем он меня покоробит. После другого
фильма, в прошлом году, – о преступлениях крупных фар-
мацевтических компаний в Восточной Африке – я вышел с
чувством досады: не на сюжет – он был правдоподобный, а
на то, что фильм усердно соответствовал кинематографиче-
ской условности «хороший белый человек в Африке». Аф-
рика застыла в вечном ожидании: она – субстрат для воли
белого человека, задний план для его деяний. Вот почему,
когда я сел смотреть этот фильм – «Последний король Шот-
ландии», – я был заранее готов возмущаться снова. Уже ожи-
дал увидеть белого, который на родине был нолем без палоч-
ки, а здесь, как водится, возомнил, что спасение Африки за-
висит только от него. Королем, упомянутым в названии, был
Иди Амин Дада, диктатор Уганды в семидесятых годах. На-
граждать себя фиктивными титулами – самое безобидное из
его многочисленных страшных хобби.
Иди Амина я, так сказать, хорошо знал, поскольку он был
неотъемлемой составной частью моей детской мифологии.
Помню, как в доме двоюродных братьев смотрел долгими ча-
сами фильм «Возвышение и падение Иди Амина». В нем, не
скупясь на подробности, живописали бессердечие, умопоме-
шательство и безудержную неуемность главного героя. Тогда
мне было лет семь-восемь, и в мою память впечатались все
эти картины: как людей расстреливали и засовывали в ба-
гажники машин, или обезглавливали и хранили в морозиль-
никах. Кадры вызывали неподдельный шок, потому что, в
отличие от кровавых американских военных фильмов, кото-
рые мы тоже упоенно смотрели на тех длинных каникулах, в
«Возвышении и падении» жертвы выглядели совсем как на-
ши отцы и дядья: костюмы фасона «сафари», прически «аф-
ро», блестящие лбы. Города, где происходила эта мясоруб-
ка, походили на наш, а изрешеченные пулями автомобили –
тех же моделей, как и машины вокруг нас. Но мы упивались
шоковым эффектом фильма, его потрясающей, стилизован-
ной реалистичностью и всякий раз, когда нам было нечем
заняться, садились его пересматривать.
В «Последнем короле Шотландии» почти обошлись без
визуальной чернухи. Главной сюжетной линией стали взаи-
моотношения Иди Амина с поначалу наивным шотландцем
Николасом Гарриганом, которого Амин, по сути, мобили-
зовал к себе на службу, сделав своим личным врачом. Это
история о человеке, в чьем характере классические призна-
ки диктатора дошли до крайности. За время правления Иди
Амин, охваченный безумием, которое свойственно экстра-
вертам, то была смесь ярости с пугливостью, страхом за свою
безопасность и живым, как ртуть, обаянием, перебил при-
мерно триста тысяч угандийцев, выдворил из страны много-
численную общину угандийцев индийского происхождения,
развалил экономику и прослыл одним из самых гротескных
пятен позора, омрачивших новейшую историю Африки.
В кинозале мне вспомнилась встреча с одним человеком,
когда мне пришлось поежиться: вечер несколько лет назад,
роскошный дом в пригороде Мэдисона. Тогда я учился в ме-
дицинской школе, и один хирург, индиец, пригласил меня и
еще нескольких моих однокурсников в гости. Когда мы ото-
бедали, доктор Гупта провел нас в одну из трех пышно об-
ставленных гостиных и описал круг, наливая всем шампан-
ское. Иди Амин, сказал он нам, выдворил его и всю семью,
отобрав у них дома и земли. «Теперь я успешный человек, –
сказал он, – Америка дала мне, моей жене и детям возмож-
ность жить. Моя дочь – аспирантка МИТ, инженерное де-
ло, а наш младший учится в Йеле. Но позвольте сказать вам
начистоту: мой гнев не остыл. Мы так много потеряли, нас
ограбили с ножом у горла, и когда я думаю об африканцах – а
я знаю, что в Америке нам не полагается говорить такие ве-
щи, – когда я думаю об африканцах, мне хочется плеваться».
Эта ожесточенность вызывала оторопь. Его гнев – от этой
догадки я не мог удержаться – отчасти адресовался мне,
единственному, кроме хозяина, африканцу среди присут-
ствующих. Мое происхождение – то, что я нигериец, – ниче-
го не меняло: это была лишь деталь, ведь доктор Гупта упо-
требил слово «африканцы», уходя от конкретики, высказы-
ваясь огульно. Но теперь, на киноэкране, я увидел, что Иди
Амин тоже устраивал отличные вечеринки, рассказывал по-
настоящему смешные анекдоты и красноречиво говорил о
необходимости самоопределения африканцев. Эти грани его
личности, какими они показаны в фильме, наверняка заста-
вили бы хозяина дома в Мэдисоне почувствовать какой-то
мерзкий привкус во рту.
Как бы мне хотелось верить, что всё было не так ужас-
но, как представляется! Это желание высказывала часть мо-
ей души, искавшая развлечений, предпочитавшая не сталки-
ваться с ужасами. Но эта потребность осталась неудовлетво-
ренной: всё кончилось плохо, как обычно случается. Вслед
за Кутзее в «Элизабет Костелло» я призадумался: что толку
углубляться в эти укромные закоулки человеческого серд-
ца? Зачем показывать на экране пытки? Может, достаточно
лишь услышать, что происходило что-то нехорошее, и ника-
ких тебе выпуклых подробностей? Нам хочется, чтобы на-
ши чувства пощадили, даже если перед нами история Иди
Амина или Корнелиса ван Тинховена. Желание это всеоб-
щее, а также глупое: в этом мире ни одного человека не ща-
дят. Маленьких сыновей Иди Амина звали Маккензи и Кэм-
пбелл, Маккензи страдал эпилепсией; эти два угандийских
шотландца стали заложниками кошмаров Иди Амина и ха-
латности Обаталы.
В полночь я вышел из кинотеатра на воздух – теплый воз-
дух. Книга В. лежала в моей сумке, но после свежеувиден-
ного я понимал, что придется надолго убрать ее с глаз долой.
В метро, на почти безлюдной платформе, дожидалось поезда
семейство – явно не из местных. Тринадцатилетняя девочка
присела рядом со мной на скамейку. К ней присоединился
ее десятилетний брат. Их слова не доносились до родителей
– те стояли слишком далеко и увлеченно беседовали меж-
ду собой: разве что пару раз беззаботно оглянулись на нас.
«Эй, мистер, – сказала девочка, обернувшись ко мне, – але-
мале!» Стала делать пальцами какие-то знаки, захихикала
хором с братом. Мальчик был в шляпе – бутафорский голов-
ной убор китайского крестьянина. До того, как усесться на
мою скамейку, брат и сестра оттягивали уголки глаз к вискам
и с утрированной чинностью кланялись друг другу. А теперь
оба обернулись ко мне. «Мистер, вы гангстер? Вы гангстер?»
Оба стали гнуть пальцы по-бандитски – точнее, делать же-
сты, казавшиеся им бандитской распальцовкой. Уже перева-
лило за полночь, мне было неохота читать кому бы то ни бы-
ло нотации в общественных местах – настроение неподходя-
щее. «Он черный, – сказала девочка, – но прикид не гангстер-
ский». – «Спорим, он гангстер, – сказал ее брат, – спорим, а?
Эй, мистер, вы гангстер?» Они еще несколько минут гнули
пальцы в мою сторону. В двадцати ярдах от скамейки их ро-
дители болтали между собой, ничего вокруг не замечая.
Я уже подумывал отправиться домой пешком – доберусь
за час, – но к перрону подошел мой поезд. Тогда у меня и
случился миг просветления – возникло ощущение, что моя
Ома (так я привык называть свою бабушку по материнской
линии) обязательно должна свидеться со мной вновь, или я
должен постараться с ней свидеться, если она еще на этом
свете, если она живет в доме престарелых где-нибудь в Брюс-
селе. Возможно, встреча со мной станет для нее чем-то вро-
де запоздалой благодати. Что конкретно предпринять для
ее розысков, я, честно говоря, даже не представлял себе, но
идея внезапно показалась мне осуществимой, и обещанное
ею воссоединение – тоже, и с этой мыслью я зашагал по плат-
форме и выбрал вагон в хвосте состава.

В день, когда лил дождь и на тротуарах лежали высокие,


мне по щиколотку, груды листьев гинкго – казалось, с небес
только что свалились тысячи каких-то желтых маленьких су-
ществ, – я вышел прогуляться. Всё время, остававшееся от
приема пациентов, я посвящал статье, над которой работал
вместе с профессором Мартиндейлом. Выводы из нашего
исследования неподдельно обнадеживали: нам удалось вы-
явить выпуклую корреляцию между инсультами у преста-
релых и возникновением депрессии. Но работу над статьей
осложнила новость, дошедшая до нас с опозданием: похо-
жие выводы недавно сделала еще одна лаборатория, исполь-
зуя другой протокол исследования. Доктор Мартиндейл со-
бирался на пенсию, и переписывать статью пришлось в ос-
новном мне, и делать новые анализы в лаборатории – тоже.
С анализами я обошелся несколько небрежно, два раза ис-
портил гель, пришлось начинать сначала. На все это я затра-
тил три изнурительные недели. А потом, за трое суток, мы
– в основном я – переписали почти все куски, нуждавшиеся
в переработке, отослали статью в журналы и стали ждать от-
вета. Я вышел из подъезда, прикрываясь зонтом, намерева-
ясь пересечь Центральный парк и углубиться в район, при-
мыкающий к нему с юга, и, когда я оказался в парке, мысли
о бабушке вернулись.
Взаимное охлаждение между моей матерью и мной про-
изошло, когда мне было семнадцать лет, незадолго до мое-
го отъезда в Америку. Обычно я провожу параллели с охла-
ждением отношений между моей матерью и ее матерью. Воз-
можно, причины их ссоры были такими же нечеткими, как
и те, из-за которых моя мать и я разошлись своими дорога-
ми. Моя мать не возвращалась в Германию с семидесятых
годов, с самого своего отъезда. Однако об Оме я в последние
годы думал чаще. Обычно обращаюсь мыслями к ее един-
ственному приезду в Нигерию – а приезжала она повидаться
с нами, из Бельгии, куда перебралась спустя некоторое вре-
мя после смерти моего деда. Ее словесный портрет, нарисо-
ванный моей матерью – мол, человек она неуживчивый и ме-
лочный, – оказался недостоверным; ни в коей мере не отра-
жал характер моей Омы, зато отражал, как в зеркале, оби-
ду моей матери на Ому. Когда она нас навестила, мне было
одиннадцать, и от меня не укрылось, что родители еле терпят
присутствие этой чужой старой дамы (отец встал на сторону
моей матери). А еще я знал, что отчасти унаследовал от нее
свой характер, и на этой почве возникла своеобразная соли-
дарность. Когда она гостила у нас, – насколько припоминаю,
уже незадолго до ее отъезда, – мы всей семьей совершили
путешествие по Йорубаленду. Не очень далекое – прокати-
лись по местам в радиусе четырех часов езды или как-то так.
Посетили дворец Диджи в Акуре, дворец Оони в Ифе: коро-
левские резиденции, огромные комплексы, они выстроены в
традициях местной архитектуры, из глинобитного кирпича,
и украшены массивными деревянными столбами с резными
изображениями элементов космологии йоруба: мира живых,
мира мертвых, мира нерожденных. Моя мать – она глубоко
интересуется искусством – разъясняла мне и своей матери
эту иконографию. Отец, слегка заскучав, бродил туда-сюда.
Долгими часами мы ехали по грязным, разбитым доро-
гам через холмистую местность, кое-где выжженную солн-
цем, кое-где лесистую. Сделали остановку у горячих источ-
ников Икогоси и отправились к священным монолитам так
называемой Скалы Олумо в Абеокуте: во время междоусоб-
ных войн XIX века там, среди скал и под скалами, укрыва-
лись представители народности эгба. У Скалы Олумо мы с
Омой остались в туристическом городке, а родители совер-
шили восхождение с проводником. С места, где мы стояли,
было видно, как родители взбираются зигзагами по круто-
му склону, то задерживаясь у пещер и обнажений коренных
пород, когда гид показывал им исторические и религиозные
достопримечательности, то возобновляя восхождение: сни-
зу, откуда смотрели мы, оно казалось крайне рискованным.
В тот день я воспринял как дорогой подарок молчание, объ-
единившее меня с Омой (ее рука на моем плече, массирует);
родителей не было час, и в течение этого часа мы – я и она –
беседовали по душам почти бессловесно, просто ждали, чув-
ствуя дуновения ветра в роще по соседству, глядя, как сну-
ют ящерицы по небольшим останцам (эти камни, похожие
на яйца доисторических рептилий, выступали из-под земли);
слушая рев мотоциклов на узкой дороге в паре сотен ярдов
от нас. Когда мать и отец спустились вниз, обветренные, рас-
красневшиеся, довольные, они охали и ахали, делясь впечат-
лениями. А вот нам с Омой было нечего сказать о своих впе-
чатлениях: что было – то было, и обошлось оно без слов.
После бабушкиного визита, продлившегося несколько
недель, родители о ней почти не говорили. Она и моя мать
снова перестали общаться – словно Ома вообще не приезжа-
ла в Нигерию; тихая, растерянная нежность ее чувств ко мне
поблекла вместе с прошлым. Насколько мне удалось устано-
вить, она вернулась в Бельгию. И теперь я вообразил ее жи-
вущей именно там, в Бельгии, хотя и не мог уверенно утвер-
ждать, что она до сих пор жива. Когда она гостила в Нигерии,
я надеялся, что это начало нормальных отношений с осталь-
ной моей родней. Но, видно, не суждено; я так предполагаю,
что у Омы прямо перед отъездом случился какой-то серьез-
ный спор с моей матерью. Так уж сложилось, что сообщить
мне о ее нынешнем местожительстве, сообщить, живет ли
она до сих пор на свете, не может никто – кроме того самого
человека, которому я не могу задавать никаких вопросов.
В парк я вошел с 72‑й улицы и зашагал на юг, по Овечьему
лугу. Ветер разбушевался, вода лилась на раскисшую землю,
и липы, ильмы и дикие яблони терялись из виду за завесой
дождя – бескрайними рядами тонких иголок. Дождь был та-
кой сильный, что перед глазами все расплывалось: раньше
я подмечал такое явление только при снежных бурях, когда
вьюга стирала очевидные приметы эпохи – поди догадайся,
какое столетие на дворе. Ливень, накрыв парк тентом, создал
атмосферу первозданности – казалось, надвигается апока-
липтический потоп; в эту минуту Манхэттен выглядел точь-
в-точь как, наверное, в двадцатых годах ХХ века, а поодаль
от небоскребов – как в намного более давнем прошлом.
Скопление такси на перекрестке Пятой авеню с Сен-
трал-Парк-Саут развеяло иллюзию. Я шел пешком еще пят-
надцать минут, успел вымокнуть до нитки, а потом встал под
карнизом какого-то дома на 53‑й улице. Обернувшись, уви-
дел, что стою у дверей Американского музея народного ис-
кусства. И, поскольку никогда еще в нем не бывал, зашел
внутрь.
Экспонаты в витринах, в основном вещи XVIII–XIX ве-
ков – флюгеры, предметы декора, лоскутные одеяла, кар-
тины – напоминали о жизни сельских жителей новой стра-
ны Североамериканского континента, а также о полузабы-
тых традициях старых европейских стран. В странах, где бы-
ла своя аристократия, но не было королевских дворов, ко-
торые покровительствовали бы художникам, искусство про-
стое, чистосердечное и неуклюжее. На лестничной площад-
ке, поднимаясь на второй этаж, я увидел портрет маслом: де-
вочка в красном накрахмаленном платье, с белой кошкой на
руках. Из-под стула выглядывает собачка. Детали слащавые,
но все равно не отвлекают внимание от мощи и красоты кар-
тины.
Почти все художники, чьи картины собирал этот музей,
были далеки от элитарной традиции. Официального художе-
ственного образования не получили, но в их работах была
душа. На третьем этаже ощущение, что я забрел в прошлое,
стало всепоглощающим. Посередине зала – ряд стройных бе-
лых колонн, начищенный до блеска паркет – из вишневого
дерева. Оба этих элемента – отголоски архитектуры колони-
ального периода, характерной для Новой Англии и Средне-
атлантических Колоний.
Третий этаж, как и второй, занимала персональная вы-
ставка Джона Брюстера. Этот сын доктора из Новой Ан-
глии, тоже Джона Брюстера, имел скромные способности к
живописи, но, судя по размаху выставки, был весьма вос-
требованным художником. В зале царили тишина и спокой-
ствие, и, если не считать охранника в углу, я находился в
нем один. Поэтому ощущение затишья, излучаемое, как мне
казалось, чуть ли не всеми портретами, только усиливалось.
Несомненно, его подчеркивали статичные позы моделей и
приглушенный колорит всех работ, написанных на деревян-
ных досках, но было и что-то посущественнее, что-то, почти
ускользающее от формулировок: дух герметичной замкну-
тости. Каждый портрет представлял собой изолированный
мир – со стороны виден, но внутрь не попасть. Заметнее все-
го это было в многочисленных детских портретах: с каким
самообладанием все держатся; телосложение инфантильное,
одежда – часто с причудливой отделкой, но лица, без еди-
ного исключения, серьезны, даже серьезнее, чем у взрослых
– умудренность, ничуть не подобающая столь нежному воз-
расту. Каждый ребенок стоял в позе, больше приличеству-
ющей куклам, а под пристальным взглядом пробуждался к
жизни. Это действовало на нервы. Разгадка, обнаружил я, со-
стояла в том, что Джон Брюстер был полностью лишен слу-
ха, и многие дети, чьи портреты он писал, – тоже. Некото-
рые из них учились в «Коннектикутском доме воспитания и
просвещения глухонемых», основанном в 1817 году, – пер-
вой в стране школе слабослышащих. Брюстер сам провел
там три года в качестве великовозрастного ученика – как
раз когда разрабатывали язык, впоследствии названный «ам-
слен» – американский язык жестов.
Созерцая безмолвный мир перед собой, я припомнил
массу романтических домыслов на тему слепоты. Мильтон,
Блайнд Лемон Джефферсон, Борхес, Рэй Чарльз – все эти
имена ассоциируются с феноменальной остротой восприя-
тия и гениальностью; считается, что лишиться физического
зрения – значит обрести способность к ясновидению. Одна
дверь закрывается, зато открывается другая, более важная.
Многие считают слепоту Гомера чем-то вроде канала связи с
астралом, кратчайшим путем к дару памяти и дару прорица-
ния. В мои детские годы в Лагосе был слепой странствующий
бард, перед чьей духовной одаренностью люди просто бла-
гоговели. Когда он пел свои песни, у всех слушателей оста-
валось впечатление, что, услышав его, они загадочным об-
разом прикоснулись к чему-то непостижимому – или оно к
ним прикоснулось. Я его один раз видел, на переполненном
рынке в Оджулегбе, в начале восьмидесятых. Видел издали,
но помню (или воображаю, что помню) его большие желтые
глаза со зрачками серого – от кальцинированных бляшек –
цвета, жутковатое выражение его лица, его одежду – широ-
ченную грязную накидку. Пел он жалобным высоким голо-
сом на йоруба – глубокий, изобилующий пословицами текст,
уразуметь который я не поспевал. Позднее я вообразил, что
разглядел вокруг него что-то вроде ауры, духовную обособ-
ленность, побуждавшую всех, кто его слышал, доставать ко-
шельки и класть хоть несколько монеток в миску в руках
мальчишки-поводыря.
Такой нарратив сложился вокруг слепоты. С глухотой всё
иначе: ее, как в случае одного из моих двоюродных дедушек,
часто считали всего лишь несчастьем. Только в этот миг мне
пришло в голову, что с многими глухими обращаются, слов-
но с умственно отсталыми; даже английское словосочетание
deaf and dumb 12 не только описывает физиологические осо-
бенности, но и имеет уничижительный смысл.
Стоя перед портретами Брюстера – мой ум на время при-
тих, – я рассматривал эти картины как свидетельства без-
молвного диалога художника с моделью. Кисть, нанося крас-
ку на доску или холст, почти бесшумна, и какая великая уми-
ротворенность осязаемо чувствуется на работах великих ма-
стеров недвижного покоя – у Вермеера, Шардена, Хаммерс-
хёя. «Безмолвие еще глубже», – подумал я, стоя в зале один,
«когда в персональном мире художника царит всеохватная
тишина». Брюстер – что отличает его от вышеперечисленных
художников – не прибегал к таким приемам, как взгляд ис-
коса или светотень, чтобы передать беззвучность своего ми-
ра. Лица хорошо освещены, изображены в фас, но всё равно
тихие.
У окна на третьем этаже я замешкался, глянул наружу.
Воздух стал из серого синим, а день перетек в ранний ве-
чер. Одна картина позвала меня обратно в зал – портрет ре-
бенка с птичкой на синем шнурке. В ее палитре преоблада-
ли типичные для Брюстера приглушенные оттенки, но бы-
ли два исключения – шнурок цвета электрик, перечеркива-
ющий плоскость картины, словно настоящий электрический
12
«Глухонемой» (англ.). Dumb также значит на английском «глупый», «тупой».
разряд, и черные туфли ребенка – насыщенно-черное пятно,
не имевшее аналогов в этом зале. Птичка символизировала
душу ребенка, совсем как у Гойи на портрете несчастного
Мануэля Осорио Манрике де Суньиги в возрасте трех лет.
А с картины Брюстера ребенок смотрел на нас из 1805 го-
да, безмятежно и с неземной отрешенностью. Он, в отличие
от многих других моделей Брюстера, на слух не жаловался.
Что, если портрет – талисман, оберегающий от смерти? В те
времена каждый третий не доживал до двадцати лет. Уж не
попытка ли это навести на ребенка чары, чтобы он цеплял-
ся за жизнь так же крепко, как сжимает шнурок? Фрэнсис
О. Уоттс, изображенный на картине, действительно выжил.
Пятнадцати лет поступил в Гарвард, стал юристом, женил-
ся на Кэролайн Годдард, своей землячке по городу Кенне-
банкпорт в штате Мэн, впоследствии стал президентом Хри-
стианской ассоциации молодых людей 13. И, наконец, ушел
из жизни в 1860 году, спустя пятьдесят пять лет после того,
как художник написал его портрет. Но в мгновение, запечат-
ленное на картине, – а следовательно, вовеки – это малень-
кий мальчик с синим шнурком, привязанным к лапе птички,
мальчик в белом платьице с тщательно выписанной кружев-
ной оборкой.
Брюстер, родившийся лет за десять до подписания Декла-
рации независимости, вел жизнь странствующего художни-
13
Она же, по латинской аббревиатуре, YMCA – Young Men’s Christian
Association, всемирная организация, основанная в 1844 году в Англии.
ка, путешествуя в поисках заказов между Мэном, родным
Коннектикутом и востоком штата Нью-Йорк. Умер, совсем
немного не дожив до девяноста. Происхождение из кругов
федералистской элиты (его предки прибыли в 1620 году на
«Мэйфлауэре») открывало перед ним двери солидных и со-
стоятельных заказчиков, но ввиду глухоты он был в обществе
чужим, и картины пронизаны тем, чему его научило долгое
молчание: в них есть и сосредоточенность на своих мыслях,
и умение остановить время, и остроумие без навязчивости.
На картине под названием «Одну туфельку сняла», околдо-
вавшей меня с первого взгляда, шнурок правой туфли, акку-
ратно завязанный бантиком, перекликается со звездочками
узора на полу. Другую туфлю девочка держит в руке, а во-
круг пятки и пальцев босой левой ножки видны pentimenti 14
красных тонов. Девочка – вся самообладание, как и осталь-
ные брюстеровские дети – смотрит на зрителя с вызовом:
мол, только посмей усмехнуться.
Перед этими картинами я потерял счет времени, с голо-
вой погрузился в их мир, словно вся толща лет, отделяющих
меня от них, испарилась; потом-уто, когда охранник подо-
шел сообщить, что музей закрывается, я обнаружил, что ра-
зучился говорить, и просто встретился с ним взглядом. А
14
Pentimento, во множественном числе pentimenti (итал.) – букв. «раскаяние»,
«сожаление»; след правки, заметный на завершенной картине (возможно, из-за
дефектов красочного слоя). В данном случае можно предположить, что Брюстер
вначале нарисовал девочку обутой, а затем переделал картину, но рядом с изоб-
ражением босой ступни видны фрагменты ранее написанной туфельки.
когда в конце концов я спустился по лестнице и вышел из
музея, мне казалось, что я вернулся на Землю из каких-то
дальних далей.
Дорожное движение на Шестой авеню, где состязались в
нахальстве гладиаторы часа пик, резко контрастировало с
местом, где я только что побывал. Дождь возобновился и
теперь сбегал по отвесным бокам стеклянных зданий могу-
чим потоком – ни дать ни взять жидкое, струящееся зеркало;
поймать такси удалось далеко не сразу. А когда наконец-то
удалось, передо мной вдруг выскочила какая-то женщина и
сказала, что торопится: «Вас не затруднит уступить мне так-
си?» – «Нет, – почти заорал я (удивившись звуку собствен-
ного голоса), – затруднит и даже очень». Я стоял под дождем
уже десять минут, и мне было не до рыцарства. Сел в такси,
и таксист немедленно спросил: «Куда?» Наверно, по моему
лицу казалось, что я заблудился. Я попытался припомнить
свой домашний адрес. Со сложенного зонта капала на ков-
рик вода, и я подумал о портрете, на котором Брюстер запе-
чатлел молоденькую девушку по имени Сара Принс, глухую,
у пианофорте – инструмента, который не могли слышать ни
художник, ни модель: самого тихого на свете пианино. Во-
образил, как она проводит рукой по клавишам, но отказыва-
ется по ним ударять. Когда адрес, откуда-то просочившись,
вернулся в мою память, я назвал его таксисту и спросил:
– Что ж, как у вас дела, брат?
Таксист закаменел, глянул на меня в зеркало.
– Нехорошо, совсем нехорошо, знаете ли, вы не поздоро-
вались, когда ко мне сели, – нехорошо вы со мной. Алё, я то-
же африканец, такой же, как вы, зачем вы так?
Его глаза в зеркале держали меня под прицелом. Я расте-
рялся. Сказал:
– Мне очень жаль, что так получилось, я кое о чем заду-
мался, не обижайтесь… эээ… брат, как у вас идут дела?
Он молча уставился на дорогу. Если честно, я ни в чем не
раскаивался. Я не собирался общаться с теми, кто мне на-
вязывается, – настроение не то. В такси царило молчание, и,
пока мы ехали по Вест-Сайду на север вдоль Гудзона, река и
небо слились в сплошную пелену темного тумана, горизонт
исчез. Свернув с хайвея, мы застряли в пробке на перекрест-
ке Бродвея и 97‑й. Водитель включил радио – ток-шоу, лю-
ди громко спорят на темы, которые меня ничуть не волну-
ют. Меня переполнял гнев, выбивающий из душевного рав-
новесия, – обида оттого, что мою безмятежность разорвали
в клочья. Наконец пробка рассосалась, но радио продолжало
извергать вздор. Таксист завез меня не туда – до моего до-
ма оставалось еще несколько кварталов. Я попросил его ис-
править ошибку, но он заглушил мотор, выключил счетчик
и сказал: «Нет, приехали». Я расплатился с ним, прибавив
стандартные чаевые, и пошел домой пешком под дождем.
4

На следующий день, снова пересекая Овечий Луг, – на-


правляясь кружным путем на поэтический вечер в «92‑стрит
Уай» 15, – я обратил внимание на густую листву: окрасившись
в яркие оттенки, она умирала – и услышал, как под ее по-
кровом зовут и ждут ответа воробьиные овсянки-белошей-
ки. Недавно был дождь, и ошметки облаков, насквозь про-
низанные светом, отбрасывали тень друг на друга; клены и
вязы пока стояли в полном убранстве. Пчелиный рой, завис-
ший над самшитовой живой изгородью, пробудил в памяти
некоторые эпитеты Олодумаре, верховного божества йоруба:
тот, кто превращает кровь в детей, тот, кто восседает в небе,
словно туча пчел.
Из-за дождя многие отказались от привычки бегать по ве-
черам, и парк почти обезлюдел. Вот природный грот, обра-
зованный двумя большими скалами: я зашел внутрь и при-
сел – казалось, меня вела чья-то невидимая рука – на кучу
гравия. Улегся, положил голову на скалу, прижался щекой
к ее сырой, шершавой поверхности. Кому-нибудь наблюдав-
шему издали моя фигура наверняка показалась бы нелепой.

15
«92‑стрит Уай» (92nd Street Y, сокращенно 92Y) – общинный и культурный
центр в Нью-Йорке. Полное название «Центр Иудейской ассоциации молодых
людей и молодых женщин». Организует разнообразную культурную программу,
в том числе литературные и музыкальные вечера.
Пчелы над самшитом поднялись всей тучей и исчезли внут-
ри дерева. Спустя несколько минут дыхание вернулось в нор-
му, межреберные всхлипы прекратились. Я медленно встал,
попытался привести в порядок одежду, отряхивая с брюк и
свитера травинки и грязь, оттирая с ладоней пятна глины.
Небо догорало, и сверху просачивалась лишь единственная
струйка синевы – вон там, на западе между домами.
Я ощутил какой-то сдвиг в отдаленной суете города; день
подошел к концу; люди разбредаются по домам или выхо-
дят на работу в вечернюю смену, в тысячах ресторанных ку-
хонь готовятся к ужину, а в окнах квартир уже замерцали
ласковые желтые огоньки. Я поспешил пpочь из парка, пере-
шел Пятую авеню, Мэдисон, Паркавеню, на Лексингтон-аве-
ню свернул и зашагал на север; в лекционном зале, едва мы
расселись по местам, нам представили поэта. Он был поляк,
одет в коричневое и серое, относительно молодой, но с бело-
снежными, сияющими, как нимб, волосами. Под громовые
аплодисменты подошел к ораторской кафедре и сказал: «В
этот вечер я не хочу говорить о поэзии. Я хочу говорить о
гонениях, если вы позволите поэту такую вольность. Как нам
понять коренные причины гонений, особенно когда объект
этих гонений – некое племя, раса или культурная общность?
Для начала расскажу вам одну историю». Поанглийски он го-
ворил свободно, но из-за сильного акцента, протяжных глас-
ных и раскатистых «р» казалось, что он запинается, слов-
но перед произнесением мысленно переводит каждую фра-
зу. Он вскинул голову, оглядывая полный зал, рассматривая
всех и никого конкретно, и в его очках отразились софиты,
создав иллюзию, будто оба глаза заклеены белым пластырем.
На той же неделе, после трудного дня в стационаре – в тот
день я обостренно реагировал на больничные флуоресцент-
ные лампы и больше обычного досадовал на бумажную воз-
ню и досужие разговоры – меня взял в тиски рецидив ханд-
ры, на сей раз более продолжительный. Психиатрическая ор-
динатура считается не самой изнурительной по сравнению с
некоторыми другими специализациями – мой опыт это под-
тверждает, – но у нее свои, специфические сложности. Ино-
гда психиатры переживают из-за того, что у них нет изящ-
ных решений, имеющихся в арсенале хирургов и патолого-
анатомов, иногда утомляешься от того, что в любую минуту
обязан проявлять душевную собранность и зоркое внимание
к эмоциям – иначе обследование невозможно. «Единствен-
ное, что оживляет долгие часы на дежурствах или в кабине-
те, – заключил я, додумав мысль до конца, – доверие пациен-
тов ко мне, их беспомощность, их надежда, что я помогу им
выздороветь».
В любом случае, теперь – в отличие от первых дней рабо-
ты в больнице – я уже не предавался долгим размышлениям
о пациентах: обычно задумывался лишь накануне планово-
го приема, а на обходах часто был вынужден заглядывать в
историю болезни, чтобы припомнить хотя бы основные вехи
данного клинического случая. В этом смысле мои размыш-
ления о М. вне больничного городка были исключением из
правил; М., как и В., принадлежал к числу тех редкостных
пациентов, чьи проблемы я не убирал в мысленный архив,
выходя на улицу. Тридцати двух лет, недавно развелся, бре-
довое расстройство. В недели обострений медикаменты, по-
видимому, почти не действовали.
Намек на зиму просквозил в воздухе, когда я начал было
переходить Бродвей и на миг замер под взглядами желтогла-
зых машин: они, припав к земле, стояли плотными рядами
на перекрестке. Было начало шестого, стремительно смер-
калось. Здания больничного комплекса высились плечом к
плечу на фоне угольно-черного неба, все люди вокруг бы-
ли в куртках на подкладке и вязаных шапках. На 168‑й ули-
це я спустился в метро, сел в битком набитую «единичку»
и поехал на юг. Перед глазами вновь проигрывалось сего-
дняшнее обследование М., и это так поглотило меня, что,
когда поезд прибыл на «116‑ю», я лишь покосился на двери
– а они открылись, постояли открытыми и закрылись. Вагон
проплыл мимо моей станции, а я немедля попытался сооб-
разить, что случилось. Я ведь не задремал. Наконец я при-
шел к выводу, что остался в вагоне намеренно, пусть и неосо-
знанно. Это подтвердилось на следующей остановке, когда я
снова не стал выходить – остался сидеть с чувством, что сам
за собой наблюдаю, дожидаюсь, что же дальше. Казалось, в
этом составе все поголовно одеты в черное или темно-серое.
Одна необычайно рослая – шесть футов с гаком – женщина
была в черной куртке, длинной черной плиссированной юб-
ке и высоких, до колен, черных сапогах, и перепады цвето-
вой насыщенности между элементами ее многослойного ан-
самбля напомнили мне виртуозные куски некоторых поло-
тен Веласкеса, написанные черным по черному. Чернота ее
одежды была так великолепна, что почти успешно отвлекала
внимание от ее бледного, изможденного лица. В поезде все
молчали и все, похоже, были незнакомы между собой. Каза-
лось, тут все мы только и делаем, что вслушиваемся в лязг
поезда на рельсах. Светильники горели тускло. Тогда-то мне
стало ясно, что я не поеду прямо домой – теперь уже не по-
еду.
На 96‑й улице я пересел на «двойку» – экспресс, как раз
подошедший к платформе. Этот вагон был освещен ярко.
Напротив сидел мужчина в куртке тыквенного цвета, а ря-
дом – женщина в лазурном пуховике и полосатых перчат-
ках. В этом составе некоторые разговаривали между собой –
негромко, без тени экспрессивности, но даже это заострило
мое внимание на мрачности того, предыдущего поезда. Воз-
можно, яркий свет разрешал людям открыться миру. Мой
сосед справа ушел с головой в роман Октавии Батлер «Род-
ня», а его сосед справа, рыжеволосый, сидел выдвинувшись
в проход и читал «Уоллстрит Джорнэл». Природа наделила
его свирепыми чертами лица, и он походил на горгулью, но,
когда выпрямился, оказалось, что профиль у него красивый.
На 42‑й улице вошел мужчина в костюме в тонкую полоску, с
книгой под названием «Вы ДОЛЖНЫ прочесть эту книгу!».
Книга в его руке была раскрыта, но он, войдя и остановив-
шись между лавками, неотрывно уставился в пол, в одну точ-
ку. И смотрел на нее долго-долго. Раскрытую книгу держал
перед собой, но не прочел в ней ни строчки. В конце кон-
цов, выходя на «Фултон», он закрыл книгу, заложив страни-
цу пальцем. На «Уоллстрит» вошла целая толпа – вероятно,
поголовно работники финансовой сферы, – но никто не вы-
шел. На этой станции, когда двери уже закрывались, я встал
и выскользнул из вагона. Двери за моей спиной закрылись,
и, пока перед моим мысленным взором всё еще мельтешила
эта выборка типичных зацикленных на себе горожан, я об-
наружил, что стою на платформе в полном одиночестве.
Я ступил на эскалатор и, поднявшись на второй ярус стан-
ции, увидел, что потолок – высокий, белый, представляю-
щий собой череду соединенных между собой сводов – посте-
пенно открывается взору: точнее, он походил на складной –
наполовину сложенный – купол. Раньше я никогда не бывал
на этой станции и поразился ее замысловатой отделке – я-то
ожидал, что в Нижнем Манхэттене все станции метро убо-
гие, сляпанные наспех, что на них нет ничего, кроме облицо-
ванных кафелем тоннелей и узких выходов. На секунду запо-
дозрил, что величественный зал, возникший сейчас передо
мной на «Уоллстрит», – обман зрения. Вдоль зала высились
двумя рядами колонны, в обоих торцах – стеклянные двери.
Стекло, преобладание белого цвета в колорите, разнообраз-
ные высокие пальмы в горшках у подножия колонн: похоже
на атриум бизнес-центра или оранжерею, но членение про-
странства на три части, причем центральная шире боковых,
больше напоминает собор. Впечатление подчеркивали свод-
чатые потолки, навевая мысли о поздней английской готике,
воплощенной в Батском аббатстве или в соборе в Винчесте-
ре, где опоры и колоннады устремляются ввысь, взбираясь
на своды. Я вовсе не имел в виду, будто декор станции копи-
ровал каменные нервюры таких церквей. Сходство скорее в
общем эффекте от тонко проработанной узорчатой поверх-
ности – то ли в шахматную клетку, то ли имитирующей пле-
тение; этакий гигантский ассамбляж из белого пластика.
Когда я углубился в зал, первое впечатление величествен-
ности исчезло – правда, впечатление масштабности сохра-
нилось. Колонны, показалось мне теперь, отлиты из сломан-
ных пластмассовых стульев, а потолок как будто бы кропот-
ливо собран из белых деталей LEGO. Иллюзию пребывания
внутри циклопического макета усиливали одинокие пальмы
в горшках и немногочисленные группки людей, сидящих,
как я видел теперь, с правой стороны, в боковом нефе. В этой
части зала были расставлены круглые столики, и мужчины,
устроившись там, играли в нарды. Стены зала были голые, и
пространство – оно ведь замкнутое – полнилось эхом, когда
изредка слышались голоса. Я предположил, что в разгар буд-
него дня здесь разыгрываются совсем другие сцены. А сей-
час передо мной предстала панорама вечерней жизни: спра-
ва, в боковом нефе пять пар игроков, все чернокожие. По ту
сторону, в другом длинном боковом нефе – еще одна пара
мужчин, оба белые, играют в шахматы. Я прошел мимо иг-
роков в нарды – почти все, судя по внешности, немолодые, а
их апатичные, сосредоточенные лица и медлительность дви-
жений нисколько не изменили моего первого впечатления,
будто вокруг меня – манекены в человеческий рост. Когда я
вернулся в центральный неф, почти свободный от людского
присутствия, какой-то мужчина – он в одиночестве бежал к
эскалаторам метро – уронил портфель, и тот с оглушитель-
ным шумом грохнулся на пол. Мужчина опустился на коле-
ни, принялся собирать разлетевшиеся бумаги. Его широкое
мышино-серое пальто-тренч раскинуло полы – казалось, он
в викторианском платье со шлейфом.
Я вышел в дверь, ведущую прямо на Уоллстрит. На ули-
це люди бродили туда-сюда, разговаривали по сотовым – по
идее, собираются домой, но автомобилей не слыхать. При-
чина выяснилась тотчас: я увидел барьеры поперек улицы в
обоих направлениях – то ли безопасность обеспечивают, то
ли ведут дорожные работы. На протяжении нескольких квар-
талов, от перекрестка с Уильям-стрит, где я в тот миг сто-
ял, до самого Бродвея, Уоллстрит отрезали от автомобиль-
ного движения и превратили в пешеходную зону; слышались
только людские голоса и цоканье каблуков по мостовой. Я
двинулся на запад. Прохожие покупали фалафель у торгов-
ца, припарковавшего свой фургон на перекрестке, или шага-
ли поодиночке, по двое, по трое. Я увидел чернокожих жен-
щин в темно-серых пиджаках и юбках, а также молодых, чи-
сто выбритых американцев индийского происхождения. Ми-
новав Федерал-Холл, оказался у застекленного фасада Нью-
Йоркского спортивного клуба. По ту сторону стекла, в ярко
освещенных залах – длинный ряд велотренажеров, и все за-
няты: мужчины и женщины в одежде из лайкры молча кру-
тят педали и глазеют на тех, кто в сумерках шел с работы. У
перекрестка с Нассау-стрит мужчина в шарфе и мягкой фет-
ровой шляпе, перед мольбертом, пишет Фондовую биржу –
в технике гризайль, на большом холсте. У его ног – стопка
готовых картин, тоже в технике гризайль, – то же здание с
разных точек. Я немного понаблюдал за его работой: как он
набирает краску на кисть и аккуратно наносит белые блики
на листья аканта на шести массивных коринфских колоннах
Фондовой биржи. Само здание – а я, покосившись туда, куда
смотрел художник, вгляделся повнимательнее – подсвечива-
ла снизу череда желтых прожекторов, и оно словно бы леви-
тировало.
Я пошел дальше, мимо Бродстрит и Ньюстрит, где заме-
тил еще один спортклуб – этот назывался «Равноденствие», –
где в окнах можно было увидеть лицом к лицу еще один ряд
любителей фитнеса, и, наконец, достиг Бродвея, где Уолл-
стрит заканчивается и на перекрестке возвышается восточ-
ный фасад церкви Троицы. В первую минуту я опешил отто-
го, что на Бродвее автомобильное движение не прерывается.
Перешел Бродвей и направился к входу в церковь: вдруг осе-
нило, что надо зайти внутрь и помолиться за М. Он уже дав-
но не в себе, но в нынешнем году, когда закончился брако-
разводный процесс, ему резко стало хуже. Теперь он в пол-
ной власти бреда, если и разговаривает, то таким страдаль-
ческим голосом, что фразы, выговариваемые с сильным ак-
центом, словно наперегонки силятся покинуть скорбные ка-
такомбы его сознания.
«Я ее не виню, – сказал он мне в тот день, – любая жен-
щина поступила бы точно так же, я спалился, я спалился.
Осторожнее надо было. Сейчас мне это не кажется смеш-
ным, но могу себе представить, другим покажется, могу себе
представить, мои муки кому-то только смех. Сколько всего
для них делаю, а для них мои муки – смех! И всё равно на
мне лежит ответственность, больше дисциплины, еще боль-
ше, еще больше дисциплины, и если бы я старался соблюдать
это правило, до сих пор был бы женат. Нет-нет, я ее не виню,
и никого не виню, пусть что хотят, то и делают, но на мне
лежит ответственность за весь мир, а никто из них не знает,
каково ее нести. Видите ли, если я не наведу порядок, всё
погибнет. Понимаете? Я не утверждаю, что я Бог, но я знаю,
каково держать на плечах мир. Я – как тот мальчик с паль-
цем в дамбе 16, – казалось бы, делаю мало, но нужна полная
16
Герой истории, которую обычно называют голландской легендой (хотя, воз-
можно, это позднейший вымысел профессиональных литераторов). Мальчик за-
ткнул пальцем течь в дамбе, чтобы предотвратить наводнение. Он оставался у
дамбы всю ночь и в итоге замерз насмерть, но спас город.
сосредоточенность. От этого зависит всё, даже слов не могу
подобрать, и я сам не рад этой ноше, эта ноша – почти как
ноша Бога, но ее взвалили на такого человека… понимаете,
в чем проблема, доктор? На такого человека, у которого нет
могущества, – не то, что у Бога».
Ворота у фасада церкви заперты. Я пошел вдоль за-
бора, вначале в северном направлении, а потом, не най-
дя входа и там, в южном. По бокам к церкви прилега-
ло большое кладбище: белые могильные плиты, черные
могильные плиты и несколько памятников, особо выделя-
ется памятник Александру Гамильтону: «ПАТРИОТ, ОТ-
ЛИЧАВШИЙСЯ НЕПОДКУПНОЙ ПРИНЦИПИАЛЬНО-
СТЬЮ, ВОИН, ОТЛИЧАВШИЙСЯ ПОХВАЛЬНОЙ ОТ-
ВАГОЙ, ГОСУДАРСТВЕННЫЙ МУЖ, ОТЛИЧАВШИЙ-
СЯ НЕПРЕВЗОЙДЕННОЙ МУДРОСТЬЮ, ЕГО ТАЛАН-
ТАМИ И ДОБРОДЕТЕЛЯМИ БУДУТ ВОСХИЩАТЬСЯ
ВОВЕКИ». Тут же значились дата – 12 июля 1804 года – и
его возраст: сорок семь. Кроме Гамильтона – на самом деле
он умер сорока девяти лет 17, от пулевого ранения, всего одно
ранение получил на дуэли с Бёрром, – на Троицком кладби-
ще погребены и другие известные люди. Рядом – надгробия,
установленные в память о Джоне Джейкобе Асторе, о Робер-
те Фултоне, об аболиционисте Джордже Темплтоне Строн-

17
Сам Гамильтон утверждал, что родился в 1757 году, но некоторые историки,
опираясь на документы, заключают, что он родился в 1755‑м. Погиб он в 1804
году.
ге: мемуары последнего о жизни города в конце XIX века
я как-то видел на полке у моего друга. А еще – множество
женщин, умерших на протяжении нескольких столетий с тех
пор, как европейцы поднялись по Гудзону и обосновались на
этом острове, Элиза, Элизабет, еще одна Элизабет – вот име-
на тех женщин. Одни умерли в преклонном возрасте, другие
– в молодости, часто при родах, третьи – совсем маленьки-
ми, от детских болезней. Детей там похоронено много.
Свернув на Ректор-стрит, я вышел на Тринити-плейс, где
церковную территорию огораживала старинная стена, а сту-
деный воздух пах морем. Королевское разрешение на стро-
ительство церкви Троицы было выдано на излете XVII ве-
ка; когда мореплаватели, особенно китобои, отправлялись в
дальние плавания, прихожане церкви молились за них. И в
ту же церковь моряки возвращались, если по Божьему благо-
словению путешествие протекало благополучно и приноси-
ло барыш. Одной из многих привилегий, предоставленных
Троицкой церкви в те годы, было право полной собственно-
сти на все суда, потерпевшие крушение близ Манхэттена, и
всех китов, выбросившихся на его берега. Церковь стояла
недалеко от воды. Вода подступала к ней близко со всех сто-
рон, кроме северной. Я обошел вокруг церкви, разыскивая
вход, думая о близости воды. Впоследствии я набрел на ис-
торию, поведанную голландцем-колонистом Антони де Хо-
хесом в хронике достопамятных происшествий:
Марта 29‑го лета Господня 1647‑го здесь, в колонии,
перед нами появилась какая-то рыба, и была она, как
мы узрели, значительной величины. Явилась она из
низовий и мимо нас проплыла вверх по реке довольно
далеко, до песчаных отмелей, а под вечер вернулась
обратно, снова мимо нас. Она была белоснежная,
без плавников, круглотелая, изрыгала из головы воду
вверх, совсем как киты или тунцы. Явление сие мы
сочли престранным, потому что песчаных отмелей
между нами и Манхэттеном много, а также потому
что она была белоснежная, – таких никто из нас
никогда не видал; а в особенности, надо сказать,
потому что она проплыла двадцать миль в пресных
водах, хотя ее стихия – наоборот, соленые воды.
Что это значит, одному Господу Богу известно. Со
всей определенностью скажу лишь, что я и почти
все остальные жители смотрели на нее с великим
изумлением. В тот же вечер, когда сия рыба появилась
перед нами, у нас случилась первая с начала года гроза
с громом и молнией.
Поселок Форт-Оранж, где де Хохес писал свою хронику,
позднее переименуют в Олбани, когда британцы подчинят
себе голландские владения в этой части Нового Света. Де
Хохес записал, что в апреле того же года люди видели друго-
го морского гиганта. Другой автор, путешественник Адриан
ван дер Донк, зафиксировал два случая наблюдений таких
существ, а также поведал о ките который в том же 1647 году
выбросился на берег выше по течению Гудзона, в районе ны-
нешнего города Трой. Тушу кита ободрали до костей, срезав
ворвань, написал ван дер Донк, остов так и бросили вонять
на берегу. Впрочем, для голландцев зрелище кита во внут-
ренних водах или туши на берегу, если кит выбрасывался на
сушу, было важным предзнаменованием; Де Хохес, прово-
дя связь между присутствием кита и драматичными метео-
рологическими явлениями, рассуждает как типичный чело-
век своей эпохи. Причем Де Хохес лицезрел редкостно зло-
вещее знамение – ведь описанное им животное было, веро-
ятно, альбиносом.
В XVII веке почти всякий голландский колонист в Но-
вом Амстердаме и факториях выше по Гудзону слыхал, что в
родных Нидерландах киты выбрасываются на берег частень-
ко. В 1598 году пятидесятичетырехфутовый кашалот, вы-
бросившийся на песчаную мель в Беркхее в окрестностях Га-
аги, агонизировал четверо суток, и за этот срок и последую-
щие несколько недель вошел в легенды страны, стоявшей на
пороге нового этапа своей истории. Беркхейского кита уве-
ковечили для потомков на гравюрах, извлекли из него ком-
мерческую выгоду, а ободрав как липку, превратили в лю-
бопытный объект научных исследований. Современники с
легкостью видели параллели между этим умирающим чудо-
вищем и зверствами ненавистных испанских войск в герцог-
стве Клеве в августе того же года. С середины XVI по конец
XVII века во Фландрии и на севере Голландии не меньше со-
рока китов выбросились на берег. В головах голландцев, ста-
равшихся в то время не только разработать концепцию своей
молодой республики, но и укрепить власть над Новым Ам-
стердамом и другими зарубежными владениями, неотступно
присутствовал образ кита, наделенный духовно-символиче-
ским смыслом.
Спустя приблизительно двести лет, когда некий молодой
человек из окрестностей Форт-Оранжа спустился по Гудзо-
ну и обосновался на Манхэттене, он решил посвятить свое
главное произведение левиафану-альбиносу. Писатель, одно
время бывший прихожанином Троицкой церкви, дал книге
заглавие «Кит»; подзаголовок «Моби Дик» появился только
во втором издании. А теперь та самая Троицкая церковь не
впустила меня – оставила на улице, на холодном ветру, заду-
вающем с моря, не предоставила мне ни уголка для молит-
вы. Все ворота закрыты на цепочку, и я не изыскал ни спо-
соб попасть внутрь, ни человека, который мне бы помог. И
потому, когда морской воздух принес мне успокоение, я ре-
шил отыскать дорогу к оконечности острова. «Хорошо бы, –
подумал я, – немного постоять у уреза воды».
Когда я перешел улицу и углубился в узкий проулок на
той стороне, весь мир как отрезало. Я странным образом
утешился, обнаружив себя в полном одиночестве в самом
сердце города. Проулок – а он ни для кого на свете, куда
бы ни лежал путь, не был излюбленным маршрутом – состо-
ял из кирпичных стен и заколоченных дверей, очертания те-
ней были отчетливы, как на гравюре. Передо мной высилось
громадное черное здание. Поверхность этой смутно разли-
чимой башни была матовой, черного цвета, всасывающего
свет, – один в один цвет светопоглощающей ткани, – а само
здание, резко очерченное, как геометрическая фигура, напо-
минало то ли тень, которая отделилась от отбрасывающего
ее предмета, то ли силуэт, вырезанный из картона. Я заша-
гал по проулку, под строительными лесами, вблизи Темзст-
рит перешел Гринвич-стрит и дошел до Олбани-стрит, отку-
да увидел башню яснее, но всё еще в некотором отдалении.
Черная плотная сетка закрывала ее целиком. С точки, где
эта узкая, тихая улочка пересекается с Вашингтон-стрит, я
увидел справа, примерно в одном квартале севернее от се-
бя, громадное пустое пространство. Мне немедля пришло в
голову самое очевидное объяснение, но я так же споро его
отбросил.
Вскоре я оказался на Вест-Сайдхайвее. На «зебре» я был
единственным пешеходом. Задние фонари автомобилей,
преследуемые собственными алыми отражениями, убегали
к мостам, ведущим с острова; справа был пешеходный мост,
соединявший некое здание не с другим зданием, а с зем-
ной поверхностью. И снова то же самое пустое простран-
ство, и теперь-то, приглядевшись, я все же признал очевид-
ное объяснение верным: да это же руины Всемирного торго-
вого центра! Место, сделавшееся метонимическим обозна-
чением случившегося с ним несчастья; помнится, один ту-
рист спросил у меня дорогу к «девять-одиннадцать» – не к
месту событий 11 сентября, а к самому 11 сентября, к дате,
которая обратилась в камень, в разломанные бетонные пли-
ты. Я подошел поближе. Это место было огорожено досками
и металлической сеткой, но в остальном ничто не возвещало
во всеуслышание о его значимости. На другой стороне хай-
вея мирная улочка с жилыми домами – под названием Са-
ут-Энд, – а на ее углу ресторан. Над входом неоновая вывес-
ка (я запомнил неон, но не название ресторана), и, заглянув
в стеклянные двери, я увидел, что зал почти пуст. Посетите-
лей мало, и, похоже, исключительно мужчины, и почти каж-
дый за столиком, видимо, один. Я вошел, присел у стойки и
заказал выпить.
Едва я допил пиво и расплатился, подошел какой-то муж-
чина и сел рядом со мной.
– Вы меня не узнаёте? – сказал он, подняв брови. – Я за-
метил вас в музее, неделю назад, в Музее народного искус-
ства. – Наверное, я всё еще смотрел озадаченно, потому что
он добавил: – Я работаю там охранником, и именно вас я там
видел, правда?
Я кивнул, хотя воспоминания оставались смутными. Он
сказал:
– Вот я и гляжу: лицо у вас знакомое.
Мы пожали друг другу руки, и он представился: «Кеннет».
Темнокожий, лысый, с широким гладким лбом и аккуратно
подстриженными тонкими усиками. Плечи и торс могучие,
но ноги тонкие, как щепки, – прямо-таки оживший набоков-
ский Пнин. На вид ему было лет тридцать восемь. Мы по-
болтали о том, о сем, но скоро он завел целый монолог, пере-
скакивая с темы на тему; выговор у него был карибский. Он
сказал, что родом с Барбуды, и удивился, что об этом остро-
ве я слыхал.
– Ох уж эти американцы, почти все они никаких мест не
знают, кроме тех, что у них под боком, – сказал он. – Короче,
я тут дожидаюсь друзей. Правда, приятное местечко? Как,
вы здесь раньше не бывали?
Я покачал головой. Он спросил, откуда я, чем занимаюсь.
Говорил скороговоркой, болтал без удержу.
– Одно время в Колорадо, – сказал он, – один мой сосед по
квартире… он был нигериец. Его звали Йеми. Йоруба, по-
моему, он был йоруба, а я… короче, я страшно интересуюсь
африканской культурой. Вы йоруба?
Кеннет уже мне слегка поднадоел, и я мысленно взмолил-
ся: хоть бы отстал! Мне вспомнился таксист, который вез ме-
ня домой из Музея народного искусства: «Алё, я тоже афри-
канец, такой же, как вы». Вот так и Кеннет мне тоже навя-
зывался.
– Я раньше жил в Литтлтоне, но в университете учился в
Денвере, проходил курс на степень ассоциата 18, – сказал он. –
Литтлтон знаете, а? Бойня 19 случилась вскоре после моего
18
В США степень ассоциата можно получить после двух лет учебы в высшем
учебном заведении. Засчитывается как первые два года учебы в бакалавриате, но
для трудоустройства в некоторых сферах достаточно иметь степень ассоциата.
19
В Литтлтоне, штат Колорадо, находится печально известная средняя школа
«Колумбайн».
приезда. Просто ужас! И то же самое вышло в Нью-Йорке –
сюда я приехал в июле 2001‑го. Шиза, правда? Шиза, да и
только – надо бы предостеречь следующий город, куда я со-
берусь переезжать, верно? Короче, эта работа в музее – знае-
те, работа как работа, просто временное занятие, работа при-
ятная, но на самом деле мне хочется посвятить себя…
Кеннет продолжал говорить быстро, на автопилоте, но сам
так и бурил меня глазами – карими с рыжим отливом. И
тут до меня дошло, что его глаза задают вопрос. Вопрос сек-
суального характера. Я пояснил Кеннету, что должен встре-
титься с другом. Извинился, что не прихватил с собой ви-
зитки, сказал, что скоро снова приду в музей, как-то так. По-
кинул ресторан, снова вышел на Саут-Энд. Оттуда было уже
недалеко до воды, и, шагая к береговой линии, я испытывал
легкую жалость к Кеннету: такое отчаяние сквозило в его
болтовне…

«Самый странный на свете остров, – подумал я, глядя в


морскую даль, – замкнувшийся в себе остров, остров, отку-
да выдворили воду». Берег – всё равно, что панцирь краба,
сквозь панцирь можно проникнуть лишь в отдельных, особо
выбранных местах. Где в этом городе, стоящем на реках, че-
ловек может в полной мере почувствовать, что находится на
речном берегу? Всё застроено бетонными и каменными зда-
ниями, а миллионы обитателей крохотного лоскутка суши –
без понятия, что там течет окрест. Вода – наподобие постыд-
ной тайны, наподобие нелюбимой, отверженной дочери, зато
за парками любовно ухаживают, не знают, чем им угодить,
используют на все двести.
Я стоял на набережной и смотрел вдаль, на другой берег,
вглядываясь в равнодушную ночь. Всё притихло, с берега
Джерси напротив окликали огни. Пара бегунов почти бес-
шумно приблизилась ко мне и проплыла мимо. Вдоль улицы
Саут-Энд, фасадами к воде, выстроились в ряд таунхаусы и
магазинчики, и небольшая круглая беседка, заросшая куста-
ми и лианами. Передо мной в отдалении, в глубине Гудзона
витало еле слышное эхо старинных китобойных судов, и ки-
тов, и целых поколений ньюйоркцев – людей, выходивших
на эту набережную то ли посмотреть, как текут в город ши-
роким потоком богатства и несчастья, то ли просто полюбо-
ваться игрой света на воде. И сейчас здесь присутствовало
каждое из этих былых мгновений – их след не изгладился.
С места, где я стоял, Статуя Свободы казалась фосфорно-зе-
леной крапинкой на фоне неба, а позади нее – остров Эллис,
лейтмотив бесчисленных мифов; впрочем, казенные учре-
ждения на нем выстроили далеко не сразу, так что первые
африканцы через остров не проходили (да и, в любом случае,
они-то не были иммигрантами), а упразднили эти учрежде-
ния так давно, что для африканцев нашей эпохи – таких как
Кеннет, таксист или я – остров этот уже ничего не значит.
Остров Эллис – символ в основном для европейских
беженцев. Черные, «мы, черные», высаживались в более
неприветливых портах; вот что теперь, в менее раздражи-
тельном настроении, я смог признать это в разговоре с са-
мим собой, подразумевал таксист. Вот что он настырно тре-
бовал признать всех «братьев», которые ему встречались. Я
пошел по набережной на север, вслушиваясь в дыхание во-
ды. Навстречу шагали двое старичков в глянцевых спортив-
ных костюмах, шаркая ногами и увлеченно беседуя. Отче-
го мне вдруг почудилось, что передо мной гости с другой
стороны времени? Я на миг перехватил их взгляды, но их
глаза не говорили ничего – разве только о банальной пропа-
сти, отделяющей молодых от старых. Чуть севернее набереж-
ная становилась шире, вереница жилых домов обрывалась, и
мне стал виден стеклянный атриум Всемирного финансово-
го центра с разнообразными могучими оранжерейными рас-
тениями, придающими ему сходство с гигантским аквари-
умом. Прямо перед зданием была безмятежная маленькая
бухта, где мирно качались на воде несколько яхт, одна – с
вывеской «Манхэттенская школа парусного спорта». Я спу-
стился по невысокой деревянной лесенке, вышел на пирс,
прошел мимо яхт и дальше, на часть пирса, окруженную во-
дой с обоих боков. По правую руку – бухта, по левую – ре-
ка, и я повернул голову влево, окинул взглядом черную во-
ду, россыпи огней Хобокена и Джерси-Сити: небо над ними
черно. До меня долетали тихие причитания воды, из их ше-
пота возникал жалобный голос М.
«Как я мог быть таким дураком: жена – американская тур-
чанка, любовница – турчанка. Я ей всегда говорил: у меня
в Анкаре дела, и это была правда, но она не знала, что у ме-
ня там еще и делишки; а той, другой, – ей я каждый месяц
посылал по триста долларов; ловко устроился, или, лучше
сказать, я раньше думал, что ловко. Я думал… Я вообще не
думал. Однажды она написала и попросила прибавку – эти
бабы, доктор, они сумасшедшие, сумасшедшие еще хуже ме-
ня – она хотела пятьсот. Нет, вы себе представляете? Каж-
дый месяц – пятьсот, а моя жена сказала: письмо из Турции,
посмотрю-ка, кто пишет моему мужу. Тут мне и конец при-
шел. Возвращаюсь домой, а она ждет – в одной руке письмо,
в другой палка. Как я могу ее винить? Я думал этим, доктор,
даже не знаю чем. И теперь у нас дома все об этом узнали.
Я думал яйцами. Я вообще не думал. Из всего хорошего я
сделал всё плохое, я разочаровываю Бога».
Его глаза переполнились слезами. Он не впервые расска-
зывал эту историю, не впервые принимался плакать, но вся-
кий раз – как будто впервые. Всякий раз заново испытывал
боль и облекал ее в драматичную форму. И, поскольку од-
на мысль тянет за собой другую, я, стоя там и глядя на ре-
ку, сам пережил какой-то свой, нежданный приступ, внезап-
ный прилив томления и печали, но лицо, пришедшее на ум,
лишь промелькнуло перед глазами. Прошло всего несколько
недель, но время уже понемногу заживляло даже эту рану.
Веяло холодом, но я еще какое-то время простоял на том ме-
сте. «Как легко было бы, – думал я, – спокойно соскользнуть
здесь в воду и кануть в глубину…» Я опустился на колени,
взбаламутил рукой Гудзон. Холодный, как лед. Все мы жи-
вем здесь, сознательно не замечая этой воды, стараясь обра-
щать как можно меньше внимания на две черных вечности,
между которыми вклинивался наш тусклый проблеск света.
Но наши обязательства перед этим светом – что с ними де-
лать? Жить – наша обязанность перед самими собой. И это –
то самое, о чем мы, доктора, так много говорим своим паци-
ентам, то самое, о чем можно крайне мало сказать с позиций
здравомыслия – распахивается и принимается само задавать
вопросы нам. Я вытер руку об куртку, подышал на пальцы,
согревая.
В радиусе крика от меня были всего два человека – двое
мальчишек наверху, на набережной, подростки лет шестна-
дцати со скейтами. Увлеченно катались. Один снова и снова
спрыгивал с низкого пандуса, причем при взлете и посадке
колеса клацали, а другой, тоже на скейте, мчался вслед с ви-
деокамерой, держа ее низко, почти на уровне щиколоток, со-
провождаемый лучом света от ее лампочки. Мимо проехал
охранник на гольфкаре, сделал мальчикам предупреждение
насчет прыжков. Они почтительно стояли перед ним и слу-
шали; казалось, он их пристыдил. Но едва он отъехал, прыж-
ки возобновились.
Поодаль от воды, на площади за Всемирным финансовым
центром, был небольшой, наполовину огороженный участок
с фонтаном, зарослями декоративного ковыля на клумбах
и двумя мраморными стенами – одна выше другой. На сте-
нах какие-то надписи, на той, что пониже, – табличка: В
ПАМЯТЬ О СОТРУДНИКАХ ПОЛИЦЕЙСКОГО УПРАВ-
ЛЕНИЯ, РАССТАВШИХСЯ С ЖИЗНЬЮ ПРИ ИСПОЛ-
НЕНИИ ОБЯЗАННОСТЕЙ, СЛУЖА НАРОДУ ГОРОДА
НЬЮ-ЙОРК. На другой стене был список: десятки имен.
Первая строка – на самом верху: ПАТРУЛЬНЫЙ ДЖЕЙМС
КЭХИЛЛ, 29 СЕНТЯБРЯ 1854. И дальше в том же духе, год
за годом, запись за записью: звание, имя, дата смерти; осенью
2001‑го – ожидаемое, душераздирающее множество имен, а
за ними – еще несколько, имена тех, кто погиб в последую-
щие годы. А еще ниже – огромная незаполненная гладь от-
полированного мрамора, поджидающая тех ныне живущих,
кто умрет в полицейской форме, а также пока не рожденных
– тех, кто появится на свет, вырастет, пойдет служить в по-
лицию и погибнет при исполнении обязанностей.
За площадью, на той стороне Вест-Сайдхайвея, огромные
здания торгового квартала выстроились у незримой грани-
цы, словно животные на водопое, – теснят друг друга, но
остерегаются вырваться вперед. Граница обозначала преде-
лы гигантской строительной площадки. Я подошел ко вто-
рому надземному переходу – прежде он соединял Всемир-
ный финансовый центр со зданиями, находившимися на том
пресловутом месте. До этой минуты я был одиноким путни-
ком, но из Всемирного финансового центра толпой повали-
ли люди, мужчины и женщины в темных костюмах, в том
числе группа молодых японцев, явно высокооплачиваемых
специалистов – они пронеслись мимо, оставляя шлейф из
своих быстрых разговоров. Над их головами я увидел – уже
в третий раз за вечер – яркие огни спортзала с рядами ве-
лотренажеров: в данном случае окна выходили на стройпло-
щадку. Интересно, какие мысли посещают клиентов зала,
когда, крутя педали, напрягая силы, они выглядывают нару-
жу? Поднявшись наверх, я смог увидеть то же самое, что и
они: вглубь стройплощадки тянулась длинная эстакада, а в
котловане было три или четыре трактора вразброс – на этой
циклопической площадке они казались крохотными, игру-
шечными. Чуть ниже уровня мостовой внезапно блеснул зе-
леный металл – промелькнул поезд метро, не защищенный
от стихий в месте, где его маршрут пересекал стройплощад-
ку: колея – гневно набухшая вена на шее 9/11. За стройпло-
щадкой обнаружилось здание, уже виденное мной в тот ве-
чер, – то самое, закутанное в черную сетку, загадочное и су-
ровое, как обелиск.
На мосту было полно народу. На опорах висела яркая ре-
клама всяческих достопримечательностей Нижнего Манх-
эттена. ПОКАЖИТЕ СВОИМ ДЕТЯМ, ГДЕ ВЫСАЖИВА-
ЛИСЬ ПРИШЕЛЬЦЫ, – зазывал остров Эллис. Музей аме-
риканских финансов предлагал: ВЕРНИТЕСЬ В ДЕНЬ, КО-
ГДА У ФИНАНСОВОЙ АМЕРИКИ СЛУЧИЛСЯ РАЗРЫВ
СЕРДЦА 20. Музей полиции, не устоявший перед модой на
20
Согласно сайту музея, его создание вдохновлено биржевым кризисом 1987
низкопробные каламбуры, приглашал полюбоваться небом в
клеточку и завести друзей в полосочку. Вокруг меня офис-
ные работники трюхали своей дорогой, сгорбившись, глядя
под ноги, все поголовно в черном и сером. Я чувствовал, что
на меня косятся, – во всей толпе я один остановился посмот-
реть с моста на стройплощадку. Все остальные шли, глядя
прямо перед собой, и ничто не отделяло их – ничто не отде-
ляло нас – от тех, кто в день катастрофы находился на рабо-
чих местах тут рядом, на другой стороне улицы. Сойдя по
лестнице на Визистрит, мы оказались, как в тисках, между
двумя заборами из металлической сетки: в этаком загоне, по
которому мы, «совсем как животные», негаданно забрели на
бойню. Но отчего даже с животными разрешают так обхо-
диться? В самых неожиданных местах я начинал задаваться
вопросами, над которыми билась Элизабет Костелло 21.
Но жестокое обращение – хоть с людьми, хоть с живот-
ными – не новость. Разница в том, что в наше время оно
беспримерно хорошо организовано: в ход идут загоны, же-
лезнодорожные составы, бухгалтерские книги, колючая про-
волока, трудовые лагеря, газ. Плюс самый недавний вклад в
прогресс – отсутствие мертвых тел. В день, когда у Америки
случился разрыв финансового сердца, мертвые тела остались
за кадром – за исключением тех, которые, пока еще живые,

года в США.
21
Главная героиня одноименного романа Джона Максвелла Кутзее, лауреата
Нобелевской премии по литературе.
выпадали из окон 22. Над израненным берегом нашего города
реяли плотной стаей истории с беспроигрышным коммерче-
ским потенциалом, но изображения мертвых тел оказались
под запретом. Они смутили бы душевный покой. Я шел по
загону дальше, вместе с офисными работниками.
Что ж, это было не первый случай, когда в этой геогра-
фической точке что-то изгладили бесследно. До строитель-
ства башен здесь была целая сеть улочек, где кипела жизнь.
Робинзон-стрит, Лоренс-стрит, Колледж-плейс: в шестиде-
сятых их сровняли с землей, освобождая место для зданий
Всемирного торгового центра, и теперь все они позабыты.
Исчезли также старый Вашингтонский рынок, действующие
пристани, торговки рыбой, анклав сирийских христиан, воз-
никший здесь в конце XIX века. Сирийцев, ливанцев и про-
чих выходцев с Леванта вытеснили за реку, в Бруклин, где
они пустили корни на Атлантик-авеню и в Бруклин-Хайтс.
А еще раньше? Какие тропы племени ленапе погребены под
обломками? Стройплощадка – палимпсест, да и весь город
– тоже: написан, стерт, переписан заново. Здесь обитали лю-
ди задолго до того, как началось плавание Колумба, задолго
до того, как в проливах бросили якоря корабли Верраццано,
задолго до того, как вверх по Гудзону поднялся чернокожий
португальский работорговец Эштеван Гомеш; население жи-
22
Отсылка к знаменитой фотохронике. Снимки людей, которые выбрасыва-
лись из башен ВТЦ, чтобы избежать мучительной смерти при пожаре или обру-
шении, разошлись по миру. Американские СМИ воздерживались от распростра-
нения фотографий мертвых тел.
ло себе, строило дома и ссорилось с соседями задолго до то-
го, как голландцы придумали, как нажиться на богатствах
острова – превосходной пушнине и корабельных рощах, на
этой тихой гавани. Целые поколения торопливо протискива-
лись сквозь игольное ушко, и я, один из толпы тех, кто пока
разборчиво начертан на страницах города, спустился в мет-
ро. Мне хотелось нащупать нить, которая соединяет меня и
мою роль во всех этих историях. Где-то близ воды, твердо
держась за все свои познания о жизни, мальчик вновь под-
нялся в воздух, отрывисто клацнув колесами.

Еще летом – в день, когда мы ездили в Куинс с организа-


цией из приходской церкви Надеж (организация называется
«Гостеприимные» 23), – я впервые сообразил, что объединяет
Надеж с другой, с той, кого я знал когда-то. Та, другая зате-
рялась в моей памяти больше чем на двадцать пять лет; вне-
запно припомнить ее и тотчас понять, что у них общего, –
нешуточное потрясение. Должно быть, я уже несколько дней
бессознательно подбирался к разгадке, но общее звено под-
сказало ответ. О той, другой девочке, чье имя позабылось,
чье лицо почти стерлось из памяти, о девочке, от которой в
сознании сохранялся только образ хромоты, я так и не рас-

23
Англ. Welcomers.
сказал Надеж – даже словом не обмолвился. С моей стороны
это не обман: все любящие знают друг друга обрывочно, и
им этого довольно.
У той девочки проблема была куда серьезнее, чем у На-
деж. Полиомиелит иссушил ее левую ступню, превратив во
что-то вроде исковерканной культи, и при ходьбе она подво-
лакивала ногу. Шарнирный стальной ортез облегал ее левый
локоть – поддерживал руку при движении. Глядя, как она
идет по спортплощадке нашей начальной школы, я испугал-
ся, что мальчишки станут над ней насмехаться; такова была
моя первая инстинктивная реакция – порыв рыцаря, защит-
ника. Мы учились в одном классе, но теперь я почти не пом-
ню, о чем мы разговаривали, – три или четыре раза поговори-
ли. Мне импонировало, что она в ладу с самой собой, импо-
нировало, что в сидячем положении она становилась такой
же, как другие дети, – собственно, она была редкостно ум-
на. Возможно, она стала бы лучшей ученицей в нашем клас-
се, если бы в нем осталась, но родители забрали ее из на-
шей школы и перевели в другую. После первых двух недель
я больше никогда ее не видел. И только в той поездке с «Го-
степриимными», когда Надеж вышла из автобуса в Куинсе,
я разглядел сходство, эхо – так пророк Илья отдается эхом
в Иоанне Крестителе: два человека, разделенные временем
и вибрирующие на одной частоте; только тогда я вспомнил,
что, когда нам обоим было лет восемь или девять, вообра-
жал свою будущую жизнь с той, другой девочкой: впервые
предавался таким мыслям и, естественно, понятия не имел,
в чем на самом деле состоит совместная жизнь.
Тогда я видел себя взрослым мужчиной: видел, что обе-
регаю ее примерно так, как, допустим, домашнего питомца,
что мы обзаводимся кучей детей, – а вот о периоде женихов-
ства не думал. По-моему, я тогда даже не знал такого поня-
тия. Надеж не возбуждала во мне жалости, в отличие от той
девочки в былые времена. Хромота была лишь визуальной
подсказкой, в случае Надеж – едва заметной, почти не со-
здававшей неудобств, разве что слегка уязвлявшей ее тще-
славие. Иногда, по словам Надеж, хромота даже оставалась
незаметной, если надеть ортопедическую обувь. Что-то там с
бедром, Надеж сделали операцию – лет в семнадцать-восем-
надцать, запоздало. Надо было бы сделать намного раньше,
но, по крайней мере, операция избавила Надеж от хрониче-
ских болей.
Мы ехали по мосту Трайборо, назад в Гарлем, когда она
рассказывала об этом, опустив голову на мое плечо. У ме-
ня мысли разбрелись в разные стороны: я думал о ней, и о
той девочке, и о молодом парне, с которым долго беседовал
в тот день. С «Гостеприимными» я поехал по приглашению
Надеж; она обмолвилась о намеченной поездке, и я подумал,
что это интересный способ узнать Надеж получше. Ее цер-
ковь два раза в месяц организовывала визиты в центр вре-
менного содержания в Куинсе, куда отправляют нелегаль-
ных иммигрантов. Я выказал интерес и, когда Надеж позва-
ла меня в следующее воскресенье составить ей компанию,
согласился. Встретился с ней и остальными – разношерст-
ной группой правозащитников и набожных прихожанок –
в комнате в полуподвале собора. Священник, благословив-
ший наш визит, был босиком: перенял этот обычай на бере-
гах Ориноко, где много лет служил в сельском приходе. На-
деж сказала, что он разулся из солидарности с крестьянами,
своими духовными детьми, но даже в Нью-Йорке, чтобы не
дать себе и всем забыть о лишениях этих крестьян, продол-
жает обходиться без обуви. Я спросил, уж не марксист ли
он, но Надеж сказала, что не знает. Босоногий священник не
поехал с нами в Куинс. В день, когда я участвовал в поезд-
ке, туда по большей части отправились женщины, у многих
на лицах выражалась легкая блаженная отрешенность – ти-
пичная мина доброхотов. Мы ехали на арендованном авто-
бусе той же дорогой, которой обычно добираешься с Верх-
него Манхэттена в аэропорт Ла-Гуардия, и только через час,
потолкавшись в пробках, прибыли в Саут-Джамейку.
Дело было в начале лета, но картина открывалась мрач-
ная: в ландшафте преобладали заборы из колючей проволо-
ки, припаркованные автомобили и покинутые бульдозеры.
Примерно в миле от аэропорта мы въехали в промзону, где
сорняки прорастали сквозь дорожное покрытие и покрыва-
ли, словно косматая шерсть, открытые дренажные канавы, а
все здания были, похоже, сборные, обшитые алюминиевым
сайдингом – их словно нарочно подбирали под уродливый
пейзаж. Проезжая тут раньше по пути в аэропорт, я непре-
менно их видел – все эти постройки на дальнем конце ас-
фальтированного поля: несколько самых больших служили
ангарами или ремонтными цехами. Но если я и видел их
мельком, то столь же мгновенно позабыл; казалось, они спе-
циально спроектированы таким образом, чтобы привлекали
поменьше внимания. Как и сам центр временного содержа-
ния – длинная серая металлическая коробка, одноэтажное
здание, переданное под управление подрядчика – частной
фирмы «Уэкенхат», – под юрисдикцией министерства внут-
ренней безопасности. Наш автобус затормозил на огромной
парковке позади этого здания.
Тогда-то я и разглядел, что у Надеж неровная походка.
В каком-то смысле – впервые разглядел Надеж по-настоя-
щему: косые лучи вечернего солнца, мерзостный ландшафт
с колючей проволокой и растрескавшимся бетоном, авто-
бус, похожий на отдыхающего зверя, то, как Надеж изгибала
тело, компенсируя свой изъян. Завернув за угол, мы подо-
шли к фасаду железного здания, где увидели большую тол-
пу: все стояли в длинной очереди. Люди держали в руках
пластиковые пакеты и небольшие коробки, а у головы очере-
ди охранник громко объяснял супругам, которые, похоже, в
английском были не сильны, что для свиданий пока не вре-
мя – до начала еще десять минут. Охранник делал из свое-
го раздражения целый спектакль, а пара смотрела одновре-
менно пристыженно и недовольно. «Гостеприимные» вста-
ли в ту же очередь, состоявшую, похоже, из недавних имми-
грантов: африканцев, латиноамериканцев, выходцев из Во-
сточной Европы, азиатов. Иначе говоря, из тех, кто имел
причины навещать кого-то в центре временного содержания.
Немолодой мужчина кричал в сотовый телефон по-польски.
Дул прохладный ветер, скоро превратившийся в холодный.
Двадцать пять минут очередь не двигалась, потом строну-
лась с места, и мы, каждый в свой черед, предъявили до-
кументы, прошли через рамку металлодетектора, и нас про-
водили в зал ожидания. По-видимому, все, кроме «Госте-
приимных», пришли повидать родственников. Надзиратели
– здоровенные, скучающие, грубые, даже не притворявшие-
ся, что работа им нравится, – препровождали посетителей,
по шесть человек кряду, в двери за постом охраны на со-
рокапятиминутные свидания. Ожидавшие своей очереди в
основном молчали, глядя в пространство. Никто ничего не
читал. В зале ожидания – точь-в-точь чистилище – не было
окон, горели яркие люминесцентные трубки: казалось, они
высасывают из помещения последний воздух. Я вообразил,
как снаружи, над бетонной пустошью, заходит солнце.
Надеж уже исчезла за внутренними дверями. Она прие-
хала в центр не первый раз, двух задержанных навещала ре-
гулярно – женщину и мужчину. Она попросила о свидани-
ях с обоими, назвав их имена. Я вошел со следующей груп-
пой: нам предстояло повидаться с задержанными, отобран-
ными для нас администрацией. Зал свиданий был обставлен,
как и следовало ожидать, кое-как: ряд узких кабинок, каж-
дая посередине разделена листом плексигласа, с обеих сто-
рон стулья, на уровне лица в перегородке – дырочки. Муж-
чина, усевшийся напротив меня, улыбнулся широко, бело-
зубо. Молодой, в оранжевом комбинезоне, как и все осталь-
ные задержанные. Я представился, и он сразу же улыбнулся
и спросил, не африканец ли я. Он был хорош собой, выгля-
дел потрясающе – таких красавцев я никогда в жизни не ви-
дывал. Изящные скулы, темная, ровная кожа, а белки глаз
такие же ослепительные, как и его белые зубы.
Первым делом он спросил (возможно, зная, что я приехал
с «Гостеприимными»), христианин ли я. Я замялся, а потом
сказал: «Предполагаю, да». – «О, – сказал он, – я рад этому,
потому что я тоже христианин, я верующий в Иисуса. Итак,
вы будете за меня молиться? Помолитесь, пожалуйста». Я
сказал, что буду за него молиться, и начал расспрашивать,
как живется в центре временного содержания. «Не так пло-
хо, не так плохо, как могло бы быть, – сказал он. Но я от всего
этого устал, хочу, чтобы меня выпустили. Я здесь уже больше
двух лет. Двадцать шесть месяцев. Они только что закончи-
ли с моим делом, и мы подали апелляцию, но ее отклонили.
Теперь меня отправляют обратно, но дату не сказали – всё
это ожидание, ожидание».
Говорил он не самым печальным тоном, но был разочаро-
ван – это я заметил. Он устал надеяться, но в то же время,
казалось, был бессилен погасить свою сердечную улыбку. В
каждой его фразе сквозила некая кротость, и он торопливо
принялся рассказывать, как так вышло, что он оказался под
замком в этой большой железной коробке в Куинсе. Я поощ-
рял его, просил прояснить детали, со всем сочувствием, на
какое только способен, выслушивал историю, которую ему
слишком долго пришлось держать при себе. Он был хорошо
образован, по-английски говорил без заминки, и я его не пе-
ребивал – пусть говорит. Он слегка понизил голос, придви-
нулся к стеклу и сказал, что в детстве название «Америка»
никогда не было для него чем-то по-настоящему далеким.
В школе и дома его учили, что у Америки с Либерией осо-
бые отношения, как у дяди с любимым племянником. Даже
у названий было фамильное сходство: Либерия, Америка, по
семь букв, три буквы совпадают. Америка твердо угнезди-
лась в его мечтах, была в абсолютном центре его грез, и, ко-
гда началась война и всё стало рушиться, он был уверен, что
придут американцы и всё уладят. Но этого не произошло;
американцы по каким-то своим соображениям не решились
прийти на помощь.
Его зовут Саиду, сказал он. Его школу – она была около
бывшего отеля «Дюкор» – в 1994 году обстреляли из пушек,
и она сгорела дотла. Через год его сестра умерла от диабета:
в мирное время эта болезнь не стала бы для нее смертельной.
Его отец как ушел в 1985 году, так и не вернулся, а его мате-
ри, торговавшей на рынке всякой мелочевкой, стало нечем
торговать. Саиду пробирался сквозь мрак войны. Его много
раз мобилизовывали носить воду для НПФЛ (Национально-
го патриотического фронта Либерии), или рубить кустарник,
или убирать с улиц трупы. Он свыкся с криками ужаса и вне-
запными клубами дыма, научился прятаться, когда приходи-
ли вербовщики от любой из конфликтующих сторон. Они
донимали расспросами его мать, а она говорила им, что у
него серповидно-клеточная анемия и он вот-вот умрет.
Его мать и тетю застрелили во время второй войны люди
Чарльза Тейлора. Два дня спустя эти же люди вернулись и
увели его в предместья Монровии. Он взял с собой чемодан.
Вначале он думал, что эти люди заставят его воевать, но они
выдали ему острую мотыгу, и он стал работать на каучуко-
вой плантации, там работало еще человек сорок-пятьдесят.
В лагере он увидел одного своего приятеля, мальчика, кото-
рый когда-то лучше всех в их школе играл в футбол; правая
рука этого мальчика была обрублена у запястья, культя уже
зажила. А другие уже погибли, он видел трупы. Но именно
вид этой культи на месте, где была кисть руки, потряс его;
именно тогда он понял, что у него нет выбора.
В тот день он собрал вещи: футбольные бутсы, две запас-
ные рубашки и все свои деньги – примерно шестьсот либе-
рийских долларов. На дно потрепанного рюкзака положил
свидетельство о рождении своей матери. Всё остальное вы-
сыпал из чемодана в канаву. Сам чемодан зашвырнул в ку-
сты. Своего свидетельства о рождении у него не было – вот
почему он взял свидетельство матери. Сбежал с фермы – в
темноте дошел по шоссе один до самой Монровии. Возвра-
щаться домой было нельзя, и он пошел к обгоревшим руи-
нам своей школы около бывшего отеля «Дюкор» и там рас-
чистил себе угол. Он подумал, что, если заснет, то, может
быть, умрет. Эта мысль была ему внове и показалась прият-
ной. Помогала заснуть.
Я вздрогнул от внезапного стука по плексигласу. Оказа-
лось, ко мне подошел со спины надзиратель, сотрудник «Уэ-
кенхата», а я, поглощенный историей Саиду, вздрогнул и
уронил свою кепку. Охранник сказал: «Ребята, у вас трид-
цать минут». Саиду глянул на него из-за перегородки, снизу
вверх, улыбнулся и поблагодарил. А потом снова понизил го-
лос, подался вперед и заговорил еще быстрее: казалось, сло-
ва беспрепятственно хлынули из какого-то водоносного пла-
ста его памяти, раньше не находившего себе выхода.
В ту ночь он спал на ветру, который дул из открытого ок-
на, пока его не разбудило какое-то шипение. Он открыл гла-
за, но не шелохнулся и увидел в обугленной темноте, на дру-
гом конце длинной комнаты, небольшую белую змею. Зака-
менел, размышляя, увидела ли его змея, но она всё шеве-
лилась, словно разыскивая что-то. Потом из окна повеяло
сквозняком, и Саиду увидел, что на самом деле это не змея, а
раскрытая тетрадь: ее страницы трепыхались на ветру. Вос-
поминание об этом видении застряло в голове, сказал он, по-
тому что он часто размышлял – и в те времена, и потом, –
означает ли оно что-то для его будущего. Наступило утро, и
он просидел в школе весь день, прятался, там же, когда стем-
нело, остался ночевать. Той ночью тетрадь снова трепыха-
лась в темноте и составляла ему компанию; он полуспал, по-
лубодрствовал, глядя, как взлетают и опадают ее страницы,
и иногда ему представлялось, что это змея, а иногда – что это
тетрадь. На следующий день он увидел нигерийских солдат
из ЭКОМОГ 24, и они дали ему вареного риса. Он притво-
рился умственно отсталым и попросил, чтобы они его под-
везли, доехал на их бронетранспортере до самой Гбарнги –
это на севере страны. Оттуда пошел пешком в Гвинею, шел
много дней, надевал попеременно то сандалии, то бутсы. И
сандалии, и бутсы натирали ноги, но в разных местах. Когда
хотелось пить, пил из луж. Голодал, но старался не думать о
еде. Он не может припомнить ни как дошел пешком, за де-
вяносто миль, до какого-то захолустного гвинейского город-
ка, ни какими судьбами его потом занесло в Бамако – туда
он въехал, сидя на заднем сиденье на мотоцикле какого-то
фермера.
Идея попасть в Америку уже крепко засела в его голове.
В Бамако, не зная ни слова ни на бамана, ни на француз-
ском, он болтался у парковки, питался объедками на рынке,
ночевал под рыночными прилавками, и иногда ему снилось,
что на него набрасываются гиены. Однажды ему явился во
24
ЭКОМОГ – Группа наблюдателей Экономического сообщества западно-
африканских государств. Так назывались вооруженные силы, сформированные
Экономическим сообществом западноафриканских государств для урегулирова-
ния конфликтов.
сне школьный приятель с обрубленной рукой: с нее лилась
кровь. В других снах появлялись его мать, тетя и сестра: все
они сгрудились вокруг прилавка, все истекали кровью.
Много ли времени прошло? Он точно не знал. Может,
полгода, а может, чуть меньше. В конце концов он подру-
жился с одним малийцем, дальнобойщиком, мыл его маши-
ну, а тот его кормил. Потом этот дальнобойщик познакомил
его с другим – желтоглазым мавританцем. Мавританец спро-
сил, куда он хочет поехать, и Саиду сказал, что в Америку. А
мавританец спросил, везет ли он гашиш, а Саиду сказал, что
не везет, нет у него никакого гашиша. Мавританец согласил-
ся доставить его в Танжер. В дорогу Саиду надел новую ру-
башку, подарок малийца. В грузовике было полно народу –
сенегальцы, нигерийцы, малийцы, и все, кроме него, ехали
за деньги. Днем было очень жарко, а по ночам дико холод-
но, и воду из канистр выдавали строго отмеренными порци-
ями. Пока Саиду рассказывал эту историю, я, естественно,
задавался вопросом, верю ли я ему, – может, более вероят-
но, что он был солдатом? Как-никак, у него было много ме-
сяцев, чтобы приукрасить подробности, половчее выставить
себя безвинным беженцем.
В Танжере, сказал он, он подметил, что, когда черноко-
жие африканцы ходят по городу, полиция не спускает с них
глаз. Большая группа таких африканцев – в основном муж-
чины, в основном молодые – разбила свой лагерь у моря, и
он к ним присоединился. На холодном ветру с моря они ку-
тались в одеяла. Один, его сосед, сказал, что он из Аккры,
а еще сказал, что безопаснее добираться через Сеуту. «Ко-
гда мы попадем в Сеуту, – сказал этот человек, – мы попадем
в Испанию, выходим завтра». На следующий день они дое-
хали на микроавтобусе до маленького марокканского город-
ка рядом с Сеутой, было их человек пятнадцать, вылезли и
пошли пешком к окраинам Сеуты. Забор ярко подсвечивал-
ся, но человек из Аккры привел их туда, где забор примы-
кал к морю. «На прошлой неделе одного застрелили, – сказал
он, – но, думаю, нам не стоит бояться, с нами Бог». Там жда-
ла лодка, ею правил марокканец-перевозчик. Они сложили
руки в молитве, потом сели в лодку, и перевозчик, работая
веслами, перевез их по мелководью. Они добрались до Се-
уты за десять минут, никем не замеченные, дошли вброд до
берега и рассыпались по камышовым зарослям. Сеута – это
Испания, ганец всё сказал правильно. Новоиспеченные им-
мигранты разбежались кто куда.
В континентальную Испанию Саиду попал через три неде-
ли, через Альхесирас, на пароме, никаких документов не по-
требовалось. Он скитался по югу Испании, прося милосты-
ню на городских площадях, стоял в очередях в благотво-
рительных столовых. Дважды лазал по карманам в людных
местах, документы и кредитные карты выбросил, а налич-
ку оставил себе; вот единственные, по его словам, преступ-
ления, которые он совершил за всю жизнь. Так он избороз-
дил юг Испании, пересек португальскую границу и зашагал
дальше, пока не попал в Лиссабон – печальный и холодный,
но в то же время великолепный. И только когда он добрался
до Лиссабона, ему перестали сниться плохие сны. Он подру-
жился с местными африканцами, работал сначала помощни-
ком мясника, потом мужским парикмахером.
Это были два самых долгих года в его жизни. Ночевал он
в чужой гостиной, вместе с кучей других – там было еще де-
сять африканцев. Среди них были три девушки, и мужчины
по очереди жили с ними и давали им за это деньги, но он
не имел дела с этими девушками, потому что уже почти на-
копил на паспорт и билет. Если бы он подождал еще месяц,
вышло бы на сто евро дешевле, но он не мог ждать; он мог
сэкономить, прилетев в Ла-Гуардию, но спросил кассиршу,
уверена ли она, что Ла-Гуардия тоже в Америке. Она выта-
ращила глаза, а он покачал головой и всё-таки взял билет до
JFK – так надежнее. Он настоял, чтобы паспорт, который ему
сделал один человек из Мозамбика, выписали на его настоя-
щее имя – Саиду Каспар Мохаммед, – но дату рождения мо-
замбиканцу пришлось выдумать, потому что Саиду не знал,
когда родился. Паспорт гражданина Кабо-Верде принесли во
вторник; в пятницу Саиду уже сидел в самолете.
Путешествие закончилось в четвертом терминале JFK. На
таможне его забрали. В тот день на столе между ним и офи-
цером, сказал Саиду, лежал пластиковый пакет с его пожит-
ками – в основном одеждой – и свидетельством о рождении
его матери. К пакету прикрепили бирку. Голоса за перего-
родкой стали громче. Тогда офицер глянул на него, потом
на записи своего коллеги, покачал головой и взялся что-то
писать. Потом пришли две женщины, от них пахло хлоркой.
Одна была чернокожая американка. Они подняли его со сту-
ла и надели ему на запястья резиновый браслет. Браслет вре-
зался в кожу, а когда он встал, черная американка подтолк-
нула его. Было ли ему страшно? Нет, страшно не было. Он
думал, что всё скоро образуется. Ему хотелось пить, и после
душного самолета хотелось просто выйти на воздух и вдох-
нуть запах Америки. Ему хотелось поесть и вымыться; хоте-
лось, чтобы подвернулась работа – может, для начала парик-
махером, а потом еще кем-нибудь пристроился. Он собирал-
ся во Флориду – возможно, потому, что ему всегда нравилось
это название. Его подталкивали вперед, словно вели незря-
чего, и, когда он обогнул перегородку и заглянул в другую
комнату, откуда раньше донеслись громкие голоса, то увидел
мужчин в форме, белых и черных, с пистолетами в кобурах.
«Меня привезли сюда, – сказал он, – и всёму пришел ко-
нец. С тех самых пор я здесь. Снаружи был только три раза,
когда меня возили в суд. Адвокат по назначению сказал, что
до 11 сентября у меня, возможно, еще был бы шанс. Но всё
нормально, у меня всё нормально. Еда здесь плохая, никако-
го вкуса, но вдоволь. Единственное, по чему скучаю, – вкус
рагу с арахисовым соусом. Знаете его? Другие задержанные
– нормальные ребята, люди хорошие. – А потом, понизив го-
лос: – Охранники иногда бывают строгими. Иногда они стро-
гие. С этим ничего не поделаешь, просто приучаешься не
нарываться на неприятности. Я тут один из самых молодых,
знаете ли. – Потом, слегка повысив голос: – Нам разрешают
заниматься в спортзале, и кабельное телевидение есть. Ино-
гда мы смотрим европейский футбол, иногда баскетбол; по-
чти всем нам больше нравится футбол – итальянская лига,
английская лига».
Охранник вернулся, постучал по наручным часам. Свида-
ние окончено. Я поднес руку к плексигласу, и Саиду сделал
то же самое. «Я не хочу никуда возвращаться, – сказал он. –
Я хочу остаться в этой стране, хочу жить в Америке и рабо-
тать. Я подал прошение об убежище, но мне отказали. Те-
перь меня вернут в точку въезда, то есть в Лиссабон». Когда
я встал, чтобы уйти, он остался сидеть и сказал: «Приходите
еще, повидаемся, если меня не депортируют».
Я сказал, что приду, но больше там не бывал.
В тот день, на обратном пути в Манхэттен, я рассказал
его историю Надеж. Возможно, она влюбилась в мой образ,
который я создал в этой истории. Я был слушателем, сер-
добольным африканцем, вникающим в подробности чужой
жизни и чужих бед. Я и сам влюбился в этот образ.
Позднее, когда наш роман шел к концу, в него вторглось
пресловутое затертое клише: «наши пути разошлись». У нее
накопился список жалоб на меня, но все они казались мне
мелочными придирками – ни в одной я не мог найти логику,
ни одну не мог связать со своей реальной жизнью. Но в по-
следующие недели всё равно спрашивал себя, не упустил ли
чего-то из виду, нет ли у этого крушения какой-то грани, за
которую я в ответе.

В начале декабря в подземных катакомбах вокзала Пенн


мне повстречался один гаитянец. Я брел по переходу, где
удобно устроились, фасадами к потоку пассажиров и входу
на платформы Лонг-Айлендской железной дороги, длинные
торговые ряды. Зашел в газетную лавку, купил путеводитель
по Брюсселю, так как уже мысленно спрашивал себя, не про-
вести ли там отпуск. Сам не зная почему, в тот день я за-
держался под одной из вывесок «Чистка обуви». Бизнес чи-
стильщиков обуви меня всегда коробил, и даже в тех ред-
ких случаях, когда хотелось, чтобы кто-то навел лоск на мои
обшарпанные ботинки, меня удерживал некий дух эгалита-
ризма; казалось, просто глупо забраться на высокое кресло
в одном из этих заведений и вынудить кого-то встать передо
мной на колени. «Взаимодействие не того типа, в которое я
хотел бы вступить с другим человеком», – частенько твердил
я мысленно.
Но в тот раз я помедлил и заглянул в ярко освещенный
зал: все эти зеркала и кресла со стеганой виниловой обив-
кой напоминали безлюдную мужскую парикмахерскую. Чер-
нокожий старик – поначалу я его не заметил – вскочил, по-
манил меня и сказал: «Заходите, заходите, я их вам очень хо-
рошо почищу». Я торопливо покачал головой, замахал рука-
ми – мол, не надо, – но затем капитулировал: не хотелось его
разочаровывать. Зашел внутрь, поднялся на невысокую при-
ступку, уселся на один из шутовских алых тронов в дальнем
углу. Воздух пах лимонным маслом и терпентином. Волосы у
старика были белоснежные и кудрявые, бакенбарды тоже, он
был в грязном фартуке, синем в белую полоску. Угадать его
возраст оказалось нелегко: в годах, но бодрый. Чистильщик
башмаков – похоже, ему больше подходил этот старинный
термин. Он сказал: «Не волнуйтесь, я уж для вас постараюсь
– сделаю их чернее ночи». И с этим особым ощущением ме-
таморфозы, когда, очнувшись после дневного сна, обнару-
живаешь, что солнце уже закатилось, я впервые различил в
его негромком чеканном баритоне слабые следы франко-ка-
рибского акцента. «Меня зовут Пьер», – сказал он. Водрузил
мои ступни на два медных пьедестала, подвернул мои шта-
нины, обмакнул ветошь в банку с гуталином, которую дер-
жал в руке, и начал втирать это тусклое красящее вещество
в мои ботинки. Сквозь мягкую кожу ботинок я чувствовал,
как его твердые пальцы надавливают на мои стопы.
«Я, знаете ли, не всегда был чистильщиком башмаков.
Это знак, что времена изменились. Я начинал куафером – и
был им в этом городе долгие годы. По мне не скажешь, но я
знал все последние моды и всегда причесывал дам так, как
они требовали. Сюда я приехал с Гаити, когда там стало со-
всем плохо, когда перебили кучу народу, и черных, и белых.
Убийствам не было ни конца ни краю, на улицах валялись
мертвецы; моего двоюродного брата, сына маминой сестры,
растерзали со всем семейством. Нам пришлось уехать, пото-
му что будущее было покрыто мраком. До нас почти навер-
няка тоже добрались бы, и кто знает, что могло стрястись.
Когда стало совсем плохо, жена мсье Берара – а у нее здесь
жили родственники, – сказала: всё, с нас хватит, мы должны
уехать в Нью-Йорк. Так мы и попали сюда: мсье Берар, мадам
Берар, мы с моей сестрой Розали и многие другие. Розали
была в услужении вместе со мной, в одном и том же доме».
Пьер сделал паузу. В зал вошел еще один посетитель, лы-
соватый бизнесмен в тесноватом костюме, и тут же, словно
из ниоткуда, появился, чтобы заняться его ботинками, угрю-
мый парень. Бизнесмен тяжело дышал. Пьер глянул на кол-
легу. Крикнул: «Позвони Рахулу насчет графика на следую-
щую неделю. Я не смогу – у меня завтра выходной». Затем
он протер мои ботинки сухой ветошью и взял длиннющую,
футовой длины щетку.
«На куафера я выучился прямо здесь. Тогда наш дом был
на Моттстрит, между Мотт и Хестер. Там было много ир-
ландцев, и итальянцы тоже появились, попозже, и черные
тоже, и все шли в услужение. Тогда дома были большие,
и многим требовалась прислуга. Да, некоторые работали в
ужасных условиях, знаю, в нечеловеческих условиях. Но это
смотря в какую семью попадешь. Потерять месье Берара бы-
ло для меня как потерять родного брата. Конечно, он сам бы
так не сказал, но он выучил меня грамоте. С людьми он ино-
гда держался холодно, но бессердечным человеком не был,
и я благодарю Бога: Господь уберег меня от несправедливо-
стей, которые затянулись бы надолго. До нас доходили слухи
о том, как всё плохо, сколько народу казнили Букман и его
армия, и мы понимали: нам еще повезло, что удалось сбе-
жать. Террор Бонапарта и террор Букмана: жертвы не видели
между ними разницы.
Когда месье Берар умер, я мог бы просто уйти, но при-
шлось остаться там работать, ведь мадам Берар во мне нуж-
далась. Они были выше, мы ниже, но это воистину была се-
мья, подобная семье Божией, о которой говорит апостол, где
каждая из частей играет свою роль. Голова не главней но-
ги. Вот в чем истина. Благодаря доброте мадам Берар я за-
нялся ремеслом куафера, как я уже говорил, и бывал в до-
мах и квартирах многих известнейших в городе дам, столь-
ких, что не перечесть, и получал деньги за свои услуги. Ино-
гда я ездил к заказчицам далеко, даже на Бронкову речку 25,
и мне никто не чинил помех. Так я заработал достаточно,
чтобы выкупить свою сестру Розали на волю, и вскоре она
вышла замуж, и Бог дал ей красавицу-дочь. Мы назвали ее
Юфемия. Со временем денег у меня накопилось столько, что
я мог бы и себя выкупить, но вольная жизнь в этом доме
и в этой семье мне нравилась больше, чем вольная жизнь

25
Река Бронкривер была названа в честь голландского колониста Йонаса Брон-
ка, жившего в XVII веке. Затем название реки стало звучать как «Бронкс». От
реки имя получил город Бронкс, ныне один из пяти боро Нью-Йорка.
без этого дома и этой семьи. Служа мадам Берар, я служил
Господу. То, что я повстречал Жюльет, мою любимую жену,
царство ей небесное, ничего не меняло. Я был согласен тер-
пеливо ждать. Вижу по вашему лицу: вам не очень-то легко,
да, нелегко вам, совсем молодым, понять такие вещи. Мне
был сорок один год, когда мадам Берар умерла, и я оплаки-
вал ее так, как раньше оплакивал ее супруга, и только потом
стал налаживать жизнь на воле за стенами ее дома.
Став свободным человеком, я женился на моей Жюльет, и
милосердие Божие в нашей жизни умножилось. Как и я, она
приехала с Гаити, когда начались бои; я сначала выкупил ее,
а потом уже себя. Наша совместная жизнь здесь иногда бы-
вала трудной, иногда изобильной, и благодаря заступниче-
ству Пресвятой Девы мы изо всех сил помогали тем, кто был
беднее нас. Тяжелее всего было в годы желтой лихорадки.
Она косила нас, как казни египетские, и в городе перемерло
немало народу. От нее умерла моя дорогая сестра Розали,
и мы приняли ее дочь Юфемию в свой дом, как родную. Я
не врач и в лекарствах ничего не смыслю, но в те годы мы,
как умели, ухаживали за больными. Когда худшее осталось
позади, мы с Жюльет основали школу для черных детей при
церкви Святого Викентия де Поля 26 на Каналстрит – теперь
там живут китайцы. Многие из этих детей остались сирота-
ми, и Господь милосердный вошел в их положение, устроив
26
Приход римско-католической церкви, основанный в 1841 году. Эта община
объединяла франкоговорящих католиков, живших в Нью-Йорке.
так, чтобы они выучились ремеслам и смогли ни от кого не
зависеть. Господь оказал честь рабу Своему в этих трудах,
оказал честь нам обоим, и мне, и моей Жюльет, а самая боль-
шая почесть Господня состояла в том, что Он даровал нам
богатство, чтобы мы могли способствовать Его делу. Деньги,
которые мы дали на возведение собора на Малберри-стрит 27,
принадлежали Ему Самому, воистину только Ему, и всё это
осуществилось по великой милости Пресвятой Девы. Это Он
заложил собор, а мы лишь помогли его построить. В жизни
человека ничто не происходит без предначертания свыше».

На улице похолодало – ну наконец-то! Я поплотнее завя-


зал шарф и прошел пешком два квартала до Тридцать чет-
вертой улицы, мимо кирпичного фасада кармелитского мо-
настыря. Мимо сплошной стены, где не было, казалось, ни
одной двери. Мои ботинки сверкали, но слой гуталина лишь
подчеркивал их дряхлость, пора купить новые – морщины и
складки стали только заметнее. На перекрестке мигала вы-
веска закусочной, неоновые слова крупным шрифтом: ПОД-
ДЕРЖИТЕ НАШИ ВОЙСКА. Первая буква в слове «вой-
ска» не горела. Покупатели рождественских подарков рыс-
кали по улицам, кутаясь в черные плащи с меховой отороч-
кой. Когда я дошел до Девятой авеню, у сквера совсем рядом
– в одном квартале южнее, на 33‑й улице – началась какая-то
27
Базилика Старого Собора Св. Патрика (Старый Св. Патрик) – католический
храм, возведенный в Нью-Йорке в 1809–1815 годах.
беззвучная заварушка: я увидел, как разлетаются по ветру
антивоенные брошюры – казалось, внезапно вспорхнула стая
птиц. У меня возникло впечатление, что толпа здесь только
что была, но рассеялась, пик активности миновал. Валялось
опрокинутое металлическое ограждение – такие устанавли-
вает полиция.
В тот день, когда я с утра до ночи сновал туда-сюда, вы-
летая из своего «я» и влетая обратно, когда время растяги-
валось, как резиновое, а голоса прорывались из прошлого
в настоящее, сердце города оказалось во власти чего-то на-
подобие былых уличных беспорядков. Я опасался случайно
попасть в эпицентр волнений – мне чудилось, что это бун-
ты против воинской повинности. Все, кто попадался мне на
глаза, были мужского пола, и эти мужчины куда-то спеши-
ли под голыми деревьями, огибая опрокинутое полицейское
заграждение рядом со мной и другие заграждения подаль-
ше. Впереди, на расстоянии двухсот ярдов, завязалась ка-
кая-то потасовка, тоже странно-беззвучная, а затем тесная
кучка мужчин расступилась, и стало видно, что двоих дра-
чунов разнимают, растаскивают. Следующее, что я увидел,
повергло меня в ужас: на дальнем плане, позади апатичной
толпы, труп повешенного, болтающийся на дереве, – жертва
линчевателей. Фигура была стройная, с головы до пят оде-
тая в черное, не отражавшая света. Однако вскоре обнаружи-
лось, что это кое-что менее зловещее: темный брезент, сви-
сающий со строительных лесов, приплясывающий на ветру.
6

Идея поступления в НВШ, Нигерийскую военную шко-


лу в Зарии, исходила от моего отца. Это было превосход-
ное учебное заведение, учащихся зачисляли туда на общих
основаниях, не делая поблажек детям военных; школа сла-
вилась тем, что выпускала в большой мир дисциплиниро-
ванных подростков. «Дисциплина» – это слово околдовыва-
ло нигерийских родителей, словно мантра, и отец, никогда в
жизни не имевший никакого отношения к армии, – собствен-
но, он на дух не выносил любого насилия под эгидой офи-
циальной власти – купился на это слово. По замыслу роди-
телей, за шесть лет из своенравного десятилетнего мальчика
должны были сделать мужчину, мужчину сильного и бравого
– со всеми свойствами, звучащими в слове «солдат».
Я не возражал. Кингсколледж в том, что касалось уровня
образования, ценился выше, но находился слишком близко
к дому, а это не устраивало ни меня, ни родителей; в любом
случае, отъезд на отдаленный север страны, в Зарию, сулил
определенные свободы. И – в июле 1986‑го, наверное, – ро-
дители повезли меня на машине на семидневное собеседо-
вание. Я впервые оказался на севере Нигерии, эта обширная,
опустыненная территория с низкими деревьями и засохши-
ми кустарниками – прямо-таки другой континент по сравне-
нию с хаотичным Лагосом. Но одновременно – часть единой
страны, по которой ветер гонит всё ту же красную пыль из
Йорубаленда на север, до самого Хаусского халифата.
На время недельного собеседования я стал частью когор-
ты из ста пятидесяти мальчиков. Они съехались со всех кон-
цов страны, почти все впервые оказались вдали от родных
краев. Однажды в школьном городке я шел вместе с двумя
другими ребятами по сухой траве и увидел черную мамбу.
Одну секунду змея оглядывала нас, а затем стремительно ис-
чезла в подлеске. Один из моих спутников немедля обезумел
от страха – даже расплакался. Поклялся, что ноги его здесь
больше не будет, и в конце концов доучился в школе в Иба-
дане, где жили его родители. Оно и к лучшему: в Зарии, где
ядовитые змеи были самой пустяшной из наших проблем, он
ни за что бы не выжил.
Меня приняли, и я отправил по почте анкету для зачисле-
ния в число кадетов. В сентябре родители снова повезли ме-
ня на север. Насколько помню, во время этого, второго, пу-
тешествия по тому же маршруту я, сидя на заднем сиденье,
внутренне разрывался между безотчетной преданностью от-
цу и крепнущей антипатией к матери. Родители заключили
что-то вроде перемирия после какого-то разлада, который от
меня утаивали, но я взамен отца растравлял в себе обиду.
Пока ссора длилась, мать стала обходиться холодно, до ужа-
са холодно, не только с отцом, но и почти со всеми окружа-
ющими. А потом преодолела себя и перевернула страницу.
Вновь заинтересовалась миром вокруг – Нигерией, страной,
которую любила, но так и не смогла стать в ней своей. При-
мерно через два года, в 1989‑м, когда мой отец скончался,
смутное чувство обиды, зародившееся во мне во время роди-
тельской ссоры, превратилось во что-то более свирепое, хо-
тя, насколько теперь припоминаю, я никогда всерьез не счи-
тал мать виновной в его смерти.
НВШ стала поворотным пунктом: новый распорядок дня,
лишения, дружеские отношения, завязываемые и разрывае-
мые на школьном дворе, а главным образом – нескончаемые
учебные занятия, где ты занимал некую ступень в иерархии.
Все мы были еще мальчишки, но некоторые мальчишки уже
были мужчинами; они обладали врожденным авторитетом,
атлетическим сложением или острым умом, или происходи-
ли из богатых семей. Чтобы выделяться, какого-то одного
качества было недостаточно, но выяснилось, что не все мы
равны между собой. Это была диковинная новая жизнь.

Когда я учился на третьем курсе, в феврале у отца обна-


ружили туберкулез, а в апреле он умер. Наши родственни-
ки, особенно с отцовской стороны, истерили, чересчур ча-
сто наведывались к нам, чересчур рьяно предлагали помощь
и изливали скорбь, но моя мать и я противопоставляли им
свой стоицизм. Должно быть, все недоумевали по нашему
поводу. Но они не знали, что это стоицизм врозь: мы с мате-
рью почти не разговаривали между собой, и наши глаза были
полны темных комнат. Я лишь единожды прервал это мол-
чание. Сказал матери, что хочу увидеть отца, но только не
тело в морге. Молил вернуть его мне и вернуть к жизни –
изображал простодушие, с которым в свои четырнадцать уже
распрощался. «Джулиус, – сказала она, – что это значит?» Ей
это показалось жестоким – мое неприкрытое притворство,
от него ей было больно вдвойне.
Имя Джулиус связывало меня с другими краями; оно, как
и мой паспорт и цвет кожи, подпитывало во мне ощущение,
что в Нигерии я отличаюсь от других, стою наособицу. У ме-
ня было и второе имя – Олатубосун, традиционное для йору-
ба, – но я им никогда не представлялся. Это имя слегка удив-
ляло меня всякий раз, когда я видел его в своем паспорте
или свидетельстве о рождении, – казалось, оно принадлежит
кому-то другому, но передано мне на длительное хранение.
Итак, тот факт, что в обыденной жизни я был Джулиусом,
упрочивал во мне мысль, что я не вполне нигериец. Не знаю,
на что надеялся мой отец, называя сына в честь жены; она
вряд ли одобрила его идею, поскольку не одобряла ничего,
что делается в приливе сентиментальности. Должно быть, ее
собственное имя тоже позаимствовали у кого-нибудь из ее
рода: возможно, у бабки, или у какой-нибудь дальней род-
ственницы, у тетушки, некой забытой Юлианны, неведомой
Юлии или Юлиетты. В двадцать с небольшим лет она вырва-
лась из Германии и сбежала в Штаты: Юлианна Мюллер ста-
ла Джулиэнн Миллер.
К тому времени, к той весне, когда умер мой отец, в
ее ослепительно белокурых волосах уже появилась проседь.
Она стала носить косынку, обычно слегка сдвигая ее на за-
тылок, чтобы обнажить блестящий лоб и немножко волосы, –
на дюйм, не больше. В день, когда она решила взять меня с
собой в свои воспоминания, ее голова была повязана косын-
кой. В тот день в доме не было никого из толпы наших доб-
ровольных помощниц – ни тетушек, ни подруг, готовивших
нам еду и делавших уборку. Мы оказались в гостиной вместе
– она и я. Я читал книгу, а она вошла, уселась и заговорила –
отрешенно, но неспешно – о Германии. Помню, в ее голосе
звучали интонации, указывающие на то, что это уже продол-
жение рассказа, – как будто когда-то нас прервали, и сейчас
она лишь подхватила оброненную нить. Когда она произнес-
ла «Юлианна» и «Юлия», не делая уступок английской фо-
нетике, то внезапно показалась мне еще более чужой. В тот
миг я почувствовал, что гнев улетучивается из моего орга-
низма, и тогда я увидел эту женщину с седеющими волоса-
ми и серо-голубыми глазами, с голосом, звучащим издали:
поскольку этот голос не мог говорить о смерти, только что
разбившей нам сердца, он принялся описывать давнишние
события.
Злость отхлынула, но во мне не было ничего, что заполни-
ло бы ее место. Истории, которые рассказывала мать, скры-
тая за ними тоска – всё это не возбуждало во мне ника-
ких эмоций. Я усилием воли принуждал себя не отвлекаться.
Мать рассказывала о Магдебурге, о своем детстве в этом го-
роде, о вещах, о которых я имел в лучшем случае крайне ту-
манное представление, о вещах, которые она теперь неохот-
но вытаскивала из тумана если не на свет, то в менее плот-
ный туман. Многие детали я пропустил мимо ушей, пото-
му что слушал невнимательно. Отчего я отвлекался – мо-
жет, испытывал неловкость? Или просто удивлялся, что она
вдруг захотела открыть мне свое прошлое? Рассказывая, она
слегка улыбалась одному воспоминанию, слегка морщилась
от другого. Упомянула о походах в лес за черникой, а еще
об упрямом пианино, которое никак не удавалось настроить.
Но, покончив с идиллиями, завела речь о мытарствах: о сво-
их мытарствах в детские годы, почти без денег и без отца. С
войны, затянувшейся для него на долгие годы, ее отец вер-
нулся домой лишь в начале пятидесятых, когда советский
режим все же выпустил его на свободу, – вернулся сломлен-
ным, замкнувшимся в себе. После возвращения не прожил
и десяти лет. Но история моей матери была историей о еще
более глубокой ране, и, рассказывая о ней, она заговорила
более уверенно, обращаясь не к сидевшему перед ней ребен-
ку, подростку, а, как мне представляется теперь, к некому
воображаемому исповеднику.
Она родилась в Берлине, спустя всего несколько дней по-
сле того, как город заняли русские, в начале мая 1945 го-
да. Естественно, у нее не осталось воспоминаний о первых
месяцах жизни. Она ничего не могла знать о страшных ли-
шениях, о том, как ее мать просила милостыню и вместе с
ней скиталась по Бранденбургу и Саксонии, превращенным
в руины. Но она сохранила память о понимании того, каким
трудным было начало ее жизни: не память о конкретных мы-
тарствах, а память о том, что она знала, в каком мире появи-
лась на свет. Нищенское существование в Магдебурге, куда
они в конце концов вернулись, еще больше омрачали ужа-
сы, пережитые в войну всеми родными, соседями и друзья-
ми. По неписаному правилу, от разговоров воздерживались:
о бомбежках – ни слова, об убийствах и бессчетных преда-
тельствах – ни слова, о тех, кто во всем этом рьяно участ-
вовал, – ни слова. И лишь спустя много лет, заинтересовав-
шись такими вещами по своим личным причинам, я заподо-
зрил, что моя Ома на последнем месяце беременности была,
вероятно, одной из бесчисленных женщин, изнасилованных
мужчинами из Красной армии в том году в Берлине, – это
конкретное зверство было таким широко распространенным
и повальным, что она вряд ли могла от него уберечься.
Невозможно вообразить, что бабушка и мать хоть едино-
жды обсуждали это между собой, но мать сама должна бы-
ла бы знать или догадываться. Она родилась в неописуемо
ожесточенном мире – мире, где не было ничего святого. Для
нее было совершенно естественным спустя несколько десят-
ков лет, потеряв мужа, сместить горе вдовства, наложив его
на это первичное горе, и соединить эти две разных боли в
единую цепь. Я слушал вполуха: дрожащий голос и прилив
эмоций вселяли в меня неловкость. Было невдомек, зачем
она рассказывает мне о своей юности, о пианино и черни-
ке. Спустя годы, когда мы давно уже оборвали все контакты,
я попытался вообразить эту жизнь в деталях. Целый исчез-
нувший мир людей, впечатлений, ощущений, желаний, мир,
продолжением которого я был неким престранным образом,
сам о том не ведая.
Та беседа дома была, насколько я помню, последним слу-
чаем, когда мать и я разговаривали в какой-то мере по ду-
шам. Те несколько часов представляли собой время, изъ-
ятое из хода времени. Потом нас снова окутало молчание,
чуть менее напряженное молчание, позволявшее нам обо-
им отдаться скорби врозь: она – своей, я – своей. Но молча-
ние вновь приобрело нехороший оттенок и по прошествии
нескольких месяцев переродилось в разлад, который так и
не уладился.

После похорон отца я рвался обратно в школу. Я не стро-


ил из себя беспомощного сироту – мне самому было бы
противно. Поразительно, сколько моих одноклассников то-
же прошли через это – жизнь их родителей оборвала болезнь
или авария. А жизнь отца одного из моих близких друзей
– казнь после неудачного военного переворота 1976 года.
Друг никогда об этом не говорил, но носил в себе воспо-
минание, как незримый почетный знак. В том учебном году
мне именно что хотелось почувствовать себя в школе хоть
сколько-нибудь своим среди своих, и утрата, как ни парадок-
сально, этому способствовала. Я ушел с головой в занятия
военным делом, общеобразовательные предметы, физкуль-
туру, в ритмические чередования самоподготовки и ручно-
го труда (мы вооружались мачете и косили траву, трудились
на школьных плантациях кукурузы). Не по думайте, что мне
нравился процесс труда, – ни капельки, но в работе я обретал
что-то неподдельное, что-то впору моему нраву. А затем в
этот серьезный настрой, проявление этакого мужества, как я
мнил, вторгся один инцидент: в то время он казался неспра-
ведливо-трагичным, но с высоты прожитых лет выглядит ко-
мично.
Началось всё в столовой, после полдника, когда объяви-
ли тихий час. Я, как обычно, вернулся в казарму. Впере-
ди были два часа послеполуденного отдыха, к которому я
успел мало-помалу привыкнуть. На первом курсе я в эти ча-
сы не находил себе места – не мог понять, как человек мо-
жет добровольно спать днем, – но к третьему курсу тихий
час стал долгожданным штилем, передышкой от напряжен-
ных занятий. Спали мы на многоярусных койках без москит-
ных сеток. Младшекурсников, болтавших между собой или
не желавших спать, при необходимости наказывали, а одно-
му мальчику, который счел тихий час идеальным временем
для мастурбации, вмиг указали на место – староста стукнул
его разок тростью, и готово. Все приучились засыпать, ко-
гда прикажут. Но в тот день шум поднял меня с койки, ко-
гда до конца тихого часа оставалось еще долго. Я услышал,
что кто-то выкрикивает мою фамилию, и спрыгнул с койки.
Кричал младший уорент-офицер Мусибау. Наш учитель му-
зыки, живший в служебной квартире недалеко от спальных
корпусов.
Он схватил меня за воротник и выволок на середину
огромной казармы. Он просто очумел от ярости, и я немед-
ля стал мысленно искать причину. Но терялся в догадках:
насколько я мог припомнить, неделя была самая заурядная.
Вокруг собралась толпа. Мусибау был тщедушный; почти
все старшекурсники были выше него, а я, четырнадцатилет-
ний, не уступал ему ни ростом, ни шириной плеч. Он сла-
вился припадками ярости, и мы за глаза прозвали его Гитле-
ром. Как получилось, что он стал учить школьников музыке?
Наверно, когда-то его прикомандировали к Военно-оркест-
ровой службе нигерийской армии. Элл Кинг, говорил он, –
это лидер Франса Шубы 28. На его уроках никогда не слуша-
ли музыку, никогда не играли на музыкальных инструмен-
тах, а наше музыкальное образование сводилось к зубреж-
ке фактов: дата рождения Генделя, дата рождения Баха, на-
звания песен Шуберта, последовательность нот в хромати-
ческой гамме. Никто из нас не имел ни малейшего понятия,
что такое хроматическая гамма и как она звучит, – в лучшем
случае мы смутно догадывались, как правильно отвечать на
28
Так Мусибау пытается читать по бумажке немецкие слова – Erlkönig (назва-
ние баллады «Лесной царь» на стихи Гёте), lieder («песни», множественное чис-
ло от Lied; в узком смысле – особый музыкальный жанр, вокальное произведение
на стихи немецких поэтов-романтиков) и имя Франца Шуберта.
экзаменах.
«Чертов шпак! – сказал он. – Своровал мою газету, бессо-
вестный гаденыш!» Вокруг тихо присвистнули, когда ладонь
Мусибау звонко стукнула меня по затылку. Я застыл в немой
растерянности. За каждым моим движением следили дюжи-
ны глаз, и я осознал всю кошмарность ситуации. Но когда
Мусибау сказал оскорбленным тоном, что кое от кого услы-
шал – мол, его проинформировали, что именно я украл из
столовой его газету, – колючая боль в груди унялась. Меня с
кем-то перепутали. Всё кончится хорошо.
И тут подошел наш староста, только что обыскавший мои
вещи, – подошел, размахивая газетой. Он нашел ее рядом с
моей сумкой, под моей койкой. Ее мне не подсунули; я сам
ее туда положил. Я ее полистал, ничего интересного не на-
шел и уронил под койку. Под сверлящими взглядами на этом
допросе, чувствуя, как врезается в шею воротник, стисну-
тый пальцами Мусибау, внезапно ощутив, что я совершен-
но одинок, я только теперь нашел причинно-следственную
связь между предполагаемой кражей и своими действиями.
В тот день после полдника я увидел на скамейке «Дейли кон-
корд», кем-то выброшенную за ненадобностью, и принес в
казарму. Вот в чем моя промашка. Мысли помутились, и я
принялся умолять и оправдываться, пока еще один удар не
заставил меня умолкнуть.
Мусибау заставил меня ползти лягушкой из казармы в ка-
зарму, во все корпуса по соседству, и староста каждой казар-
мы поднимал товарищей с коек, и Мусибау, снова вцепив-
шись рукой-клешней в мой воротник, отбарабанивал всё ту
же речь: «вор, гаденыш, газета, чертов шпак». Старшекурс-
ники острили и фыркали. Младшекурсники держались се-
рьезнее, но глазели столь же упоенно. «Вот что делают с бо-
гатеньким ворьем! – говорил Мусибау (его гнев устремился в
предсказуемое русло). – Вот они, богатенькие гаденыши, это
они пожирают нашу страну не пережевывая, теперь вы свои-
ми глазами видите, что это за люди!» Мы обошли все шесть
казарм, мои руки были сцеплены за спиной, ноги, казалось,
отваливались, и в конце концов меня, воришку, представи-
ли всем и каждому кадету. Но все просто не могли не за-
метить, что Мусибау обижен на свою судьбу; кафедрой ис-
кусств заведовал лейтенант, школой руководил полковник,
страной правил совет генералов. В этой иерархии Мусибау
был одновременно в полной безопасности и совершенно не у
дел. Он был уже немолод; скорее всего, так и умрет младшим
уоррент-офицером. Глядя на меня – нигерийца наполовину,
иностранца, – он видел уроки плавания, летние каникулы в
Лондоне, прислугу; вот что его бесило. Но фантазия внуши-
ла ему ложное представление о моей жизни.
В тот день моим мучениям пришел конец, я вернулся в
свою казарму. Переоделся в чистую форму, начистил ботин-
ки, поправил берет и собрал всё необходимое для вечерней
самоподготовки. На следующее утро, когда у нас был урок
черчения, Мусибау появился снова. Перекинулся парой слов
с учителем и вызвал меня к доске. Несколько секунд просто-
ял безмолвно, лицом к классу. А затем снова отбарабанил
свою речь, которую успел отшлифовать, превратить в мини-
малистическое обвинительное заключение: «Этот мальчик –
вор. Он украл газету – газету, законным владельцем кото-
рой был сотрудник педагогического состава. Он позорит Фе-
деральную Республику Нигерия, и вооруженные силы Феде-
ральной Республики Нигерия, и Нигерийскую военную шко-
лу! Он не обдумал последствия своего поступка и теперь бу-
дет наказан».
Мусибау жестом велел мне расстегнуть железную застеж-
ку на шортах. Я обнажил ягодицы и нагнулся, держась за
школьную доску. Он стал бить меня тростью. Ему приходи-
лось напрягать силы, и он потел от натуги, методично хлеща
меня тростью. Я вздрагивал, но сдерживал слезы, в то вре-
мя как рубцы быстро набухали, образуя отчетливые линии.
Я предполагал, что он ограничится шестью ударами, но по-
сле шестого он лишь помедлил, а затем продолжил и унял-
ся только после двенадцатого. Мои одноклассники молчали.
Я пользовался популярностью у ровесников, и меня искрен-
не жалели. Я снова натянул шорты. Сидеть было больно; всё
тело горело. Учитель черчения возобновил урок, никак не
прокомментировав случившееся.
Когда семестр закончился и я приехал домой, то не стал
рассказывать об этом матери – нельзя было рассказывать.
Если бы я не заставил себя вернуться к нормальной школь-
ной жизни, то мог бы скатиться на дно. Я приучил себя не
вскипать от ярости, когда старшекурсники звали меня «Дей-
ли Конкордом». Младшекурсники мне ничего в лицо не го-
ворили. Я частично восстановил свою честь, и, собственно,
мое поведение под тростью само по себе стало небольшой
легендой. В некоторых версиях я получил двадцать четыре
удара по спине; в других кровь текла рекой, а я сказал Муси-
бау, что самое лучшее для него – пойти повеситься. Я при-
обрел репутацию смельчака и – то ли по случайному совпа-
дению, то ли нет – также стал хорошо учиться. На четвертом
курсе я обрел популярность у девочек из кое-каких местных
школ и выпестовал в себе несколько бессердечную самоуве-
ренность. На последнем году учебы в НВШ меня сделали
старшим по медицинской части. Некоторые приятели гово-
рили: если бы не инцидент с Мусибау, меня могли бы сде-
лать даже старостой школы.
Окончание моей жизни в стенах школы совпало с оконча-
нием моей жизни в Нигерии. Мать знала, что я буду сдавать
SAT 29, но не знала, что я подаю документы в американские
колледжи: я арендовал абонентский ящик на почте, и это по-
могало заметать следы. Все свои мизерные сбережения я по-
тратил на сборы за подачу документов. В Бруклин-колледже,
Хаверфорде (эти названия я выбрал из потрепанного тома
в библиотеке Информационной службы США в Лагосе) мне
29
Scholastic Assessment Test, дословно «Академический оценочный тест» –
стандартизированный тест для приема в высшие учебные заведения в США.
не посчастливилось. В Макалестер меня взяли, но не пред-
ложили ни цента; а вот в Максвелл приняли и предоставили
полную стипендию. Итак, курс был проложен. Заняв денег
у своих дядюшек, я взял билет до Нью-Йорка, чтобы начать
жизнь в новой стране всецело по своим правилам.

Зима шла своим чередом, но погода не становилась замет-


но холоднее. Я окончательно решил израсходовать на поезд-
ку в Брюссель весь свой отпуск – три недели с небольшим
гаком. Отпускных дней накопилось столько, что жить в го-
стинице или даже в хостеле было бы непрактично, и тогда
я зашел в интернет и нашел в центральном округе кварти-
ру, которую сдавали в краткосрочную аренду. Судя по фо-
то, обставлена она была очень просто, почти по-спартански;
то есть для моих целей подходила идеально. Я обменялся
несколькими электронными письмами с женщиной по име-
ни Майкен и, едва решив вопрос с жильем, взял авиабилет,
чтобы вылететь на ближайших выходных.
Моей соседкой в самолете была пожилая дама. Старше
моей матери, но, пожалуй, не настолько, чтобы годиться мне
в бабушки. Мы заняли места молча, а когда до меня впервые
донесся ее голос, прозвучал он из темноты. Я сидел с закры-
тыми глазами: испытывал облегчение оттого, что закончил-
ся долгий день после ночного дежурства и сборов в дорогу.
Глядя на мир сквозь пелену переутомления, я укладывал че-
модан, ехал на метро в аэропорт Кеннеди, пробивался сквозь
сумятицу предпраздничной толпы и подавлял в себе возму-
щение бестолковыми сотрудниками третьего терминала. На-
конец, усевшись в самолете, я откинулся на спинку кресла,
чтобы вздремнуть, пока другие пассажиры еще рассажива-
ются и убирают ручную кладь.
Обычно человек, сидящий рядом, пробуждал во мне лю-
бопытство – правда, почти всякий раз оно оборачивалось
разочарованием. Я очень скоро обнаруживал, что мне не тер-
пится прекратить разговор ни о чем и, удостоверившись в
отсутствии общих интересов, снова уткнуться в книгу. Но
в этом случае соседка явилась, когда я уже спал. Я был в
маске для сна и только после взлета, услышав лязг тележки
с напитками, вернулся к жизни и снял маску. Глаза открыл
не сразу; раздумывал, стоит ли прерывать сон ради бортово-
го питания, и склонялся к не решительности. Тогда-то я и
услышал ее голос – сдержанный голос пожилой женщины.
– Завидую таким, как вы, – сказала она. – Хотела бы я быть
одним из тех, кто без труда засыпает в любой обстановке.
А что же я увидел, открыв глаза? Кого-то с седой шевелю-
рой, с такими тонкими волосами, словно не только их цвет,
но и само их вещество мало-помалу исчезают. Волосы обра-
зовывали непрочный венец над узким, сморщенным лицом,
кожу испещряла старческая гречка – пигментные пятна. Но
рот и подбородок четко очерчены, лоб – выпуклый, взгляд
– проницательный. Несомненно, она почти всю жизнь была
настоящей красавицей. Когда я снял маску, женщина пер-
вым делом подмигнула мне; я растерялся, но улыбнулся в от-
вет. Одета без изысков: буро-коричневый шерстяной свитер,
брюки в шотландскую клетку и кожаные коричневые туфли-
топсайдеры. Бусы из двух нитей мелкого жемчуга, жемчуж-
ные серьги. На коленях – книга (она придерживала страницу
указательным пальцем), «Год магического мышления». Я не
читал эту книгу, но знал: это воспоминания Джоан Дидион
о попытках смириться с внезапной утратой – смертью мужа.
На пальце у доктора Майотт (свое имя она назвала мне толь-
ко час спустя) было обручальное кольцо.
– В шумных местах мне обычно трудно заснуть, – сказал
я, – так что, если честно, тоже таким людям завидую.
Она просияла и сказала:
– Что ж, иногда это абсолютно необходимо. Кстати, вы
предпочитаете английский или французский?
Мне вспомнилось, что уже над Лонг-Айлендом объявле-
ния в салоне звучали на трех языках; я сказал ей, что фран-
цузским владею слабо. Она спросила, откуда я.
– А-а, Нигерия, – сказала она. – Нигерия, Нигерия… Что
ж, я знакома с множеством нигерийцев, и, должна вам ска-
зать, многие из них спесивы.
Меня потрясло, как она высказывается – напрямик, ни
за что не извиняясь, рискуя оттолкнуть собеседника. «Это
всё возраст, – предположил я, – ее давно уже не волнует, что
подумают другие». Безусловно, подобную прямоту можно
неправильно понять, когда ее проявляет человек помоложе,
но в ее случае риск неверного истолкования отсутствовал.
– Ганцы – совсем другое дело, – продолжала доктор Май-
отт. – Они намного спокойнее, и с ними легче работать. Им
несвойственны преувеличенные представления о своем ме-
сте в мире.
– Нуу, да, наверно, правда ваша, – сказал я, – мы доволь-
но напористые, но, думаю, оттого, что нам нравится во всем
быть первыми, оставлять след в мире. В собственных глазах
мы – африканские японцы минус сверхсовременные техно-
логии.
Она засмеялась. Убрала книгу, а когда до нас добралась
тележка с ужином, мы оба выбрали вариант с рыбой (разо-
гретая в микроволновке лососина, картошка, сухой хлеб) и
молча поужинали. Затем я спросил, чем она занимается.
– Я хирург, – сказала она, – теперь на пенсии, но последние
сорок пять лет проработала в Филадельфии, мой профиль –
хирургия ЖКТ.
Я рассказал ей, что учусь в ординатуре, и она упомянула
имя одного психиатра.
– Ну-у, он там работал когда-то, возможно, больше не ра-
ботает. Всё-таки столько лет прошло. Вы когда-нибудь ста-
жировались в Гарлемской больнице?
Я покачал головой и сказал, что окончил медицинскую
школу в другом штате.
– Я упомянула об этой больнице только потому, что недав-
но была в ней на нескольких консилиумах, – сказала она. – Я
на пенсии, но захотелось поучаствовать в каком-нибудь во-
лонтерском проекте, так что в Гарлемской больнице я быва-
ла. – И добавила: – Я только что слегка несправедливо ото-
звалась о нигерийцах, должна сказать, что ординаторы из
Нигерии – превосходные специалисты.
– Ничего, не волнуйтесь, – сказал я, – мне случалось слы-
шать отзывы намного похуже. Но скажите-ка: в Гарлемской
больнице среди ординаторов почти нет американцев, так?
– Ну-у, несколько наберется, но в целом вы правы: там
много африканцев, индийцев, филиппинцев, и коллектив за-
мечательный, серьезно. Некоторые из них, выпускники за-
рубежных университетов, подготовлены намного лучше, чем
те, кто учился по американской системе; например, диагно-
стикой обычно владеют на высочайшем уровне.
Дикция у нее была четкая, акцент – лишь со смутными
нотками чего-то европейского. Она сказала мне, что училась
в Лувене.
– Но чтобы стать там профессором, необходимо быть ка-
толиком, – сказала она со смешком. – Для атеистов типа меня
это не так-то просто; а я всегда была неверующей и навеки
ею останусь. В любом случае, он лучше Брюссельского сво-
бодного университета, где никто не сможет достичь хоть ма-
лейших успехов в своей профессии, если он не масон. Я не
шучу: университет основан масонами и до сих пор остается
чем-то вроде масонской мафии. Но Брюссель мне нравится,
он мне до сих пор родной, даже спустя столько лет. У него
есть свои плюсы. Например, расовый дальтонизм, которого
нет в Штатах. После выхода на пенсию я каждый год провожу
там три месяца. Да, у меня есть своя квартира, но я предпо-
читаю останавливаться у друзей. Дом у них большой, на юге
города, в Юкле. А где собираетесь поселиться вы? А-а, да-да,
в принципе недалеко, просто пойдете от парка Леопольда на
юг и уткнетесь в тот район. Будь у вас карта, я бы показала.
Затем, как если бы разговор о Брюсселе тихонько приот-
ворил дверь ее памяти, она сказала:
– Во время войны Бельгия повела себя глупо. Я хочу ска-
зать, во время Второй мировой, а не Первой; я родилась,
когда Первая уже осталась в прошлом. Первая мировая –
это была война моего отца. Но Вторая мировая началась, ко-
гда я была на пороге переходного возраста, и эти прокля-
тые немцы – я помню, как они явились в город. В сущности,
во всем виноват Леопольд III: заключил альянсы не с теми
или, лучше сказать, отказался заключать альянсы – думал,
обороняться будет нетрудно. Старый дурак! Был канал меж-
ду Антверпеном и Маастрихтом, знаете ли, и линия бетон-
ных укреплений, и считалось, что это непробиваемый заслон
– та пресловутая линия. Предполагалось, что многочислен-
ную армию слишком трудно перебросить по воде. Но у нем-
цев, естественно, были самолеты и парашютисты! Им пона-
добилось всего восемнадцать дней, и нацисты пришли стро-
евым шагом и остались, словно паразиты. День, когда они
наконец-то ушли, день, когда для Бельгии закончилась вой-
на, был самым счастливым днем моей жизни. Мне было пят-
надцать, и я помню тот день во всех подробностях, и нико-
гда, пока я жива, не забуду тот день, и никогда не буду счаст-
ливее, чем в тот день. – После этих слов она умолкла, про-
тянула мне руку и сказала: – Наверно, мне следует предста-
виться: Аннетт Майотт.
А затем продолжила – как бы нырнула в глубины памяти,
рассказала мне о днях своего детства, как трудно жилось в
войну, как Леопольд III выторговывал у Гитлера улучшенные
пайки, как всё это привело к опустошению сельской местно-
сти: по ландшафту рассыпаны фигуры тех, кто отстал от сво-
их частей, они ходили по домам, умоляя накормить и при-
ютить; о том, как она остановилась на медицине и как за-
тем училась на хирурга: в те времена это был необычный вы-
бор для женщины. Не знаю, как это получилось, но, пока она
рассказывала, я различал в ней черты той целеустремленной
девушки.
– Наверно, вы проявили упорство, – сказал я.
– О, нет-нет, о подобных вещах не думаешь в таких терми-
нах, – ответила она, – просто осознаёшь, что именно должна
сделать, идешь и делаешь. В сущности, у тебя нет возможно-
сти помедлить и саму себя похвалить, поэтому «упорство» –
нет, я бы так не сказала.
Я кивнул. Я слушал ее с ощущением, что объективный
факт ее возраста – если в конце войны ей было пятнадцать,
значит, она 1929 года рождения – косвенно взаимосвязан с
фактом ее огромной умственной и физической жизнестой-
кости. Тут пришли бортпроводники забрать подносы, и док-
тор Майотт снова раскрыла книгу. Я притушил лампу над
своим креслом и, прикрыв глаза, вообразил, как проносится
под нами ледяная ночная Атлантика.
Несмотря на усталость, спал я урывками и через несколь-
ко часов проснулся снова, с затекшей шеей. Доктор Майотт,
наверно, тоже спала, но, пробудившись, я вновь застал ее за
чтением. Я спросил, как ей книга.
– Да, хорошая, – сказала она, кивнув, и вернулась к чте-
нию.
Я намекнул жестом, что мне нужно в туалет, и извинился
за беспокойство. Она вышла в проход; вернувшись, я увидел
ее стоящей на том же месте.
– Мне нужно поддерживать кровообращение, – сказала
она, – в мои преклонные годы оно особенно важно. – Когда
мы снова уселись, она сказала: – Знаете Гелиополис? Это в
Египте, совсем рядом с Каиром. «Гелиополис» означает «го-
род солнца», «солнечный город». Я вам уже говорила, что
в Брюсселе остановлюсь у одного друга. Его зовут Грегуар
Эмпен, и мы дружим смолоду – с двадцати лет, наверно; так
вот, его дед построил Гелиополис.
Если будет шанс там побывать, не упускайте его. Место
просто фантастическое, а Эдуар Эмпен (его еще называют
«барон Эмпен») – тот самый инженер, который спроектиро-
вал и построил город. В 1907‑м. Это была настоящая столица
роскоши: широкие проспекты, большие сады. Там есть зда-
ние под названием «Каср Аль-Барон» – «Дворец Барона», –
выстроено по образцу Ангкор-Вата в Камбодже и одного ин-
дуистского храма – совершенно конкретного, не помню на-
звания. И, знаете, теперь это самый фешенебельный приго-
род Каира; собственно, теперь он в черте города. Сейчас там
живет президент Египта. Но у Эмпенов тяжба с египетским
правительством, потому что часть Гелиополиса принадле-
жит им, и они пытаются восстановить права собственности
или хотя бы получить компенсацию. В любом случае семья
до сих пор богата, одна из богатейших в Бельгии. Барон Эм-
пен был великим промышленником – построил не только Ге-
лиополис, но и парижский метрополитен, когда бельгийцы
не разрешили ему строить метро в Брюсселе, и его сын тоже
был промышленником. Внук, Грегуар, – человек скромный,
не любит привлекать к себе внимание. Но у Грегуара есть
брат, его зовут Жан, и у него совсем другая история.
Когда-то я до безумия обожала лыжи, и мой муж тоже, и
все наши дети, – и мы ездили на Монблан с Грегуаром, Жа-
ном и их сестрами, и катались в Шамони, в Межеве. Не в
«Негеве» – это в Израиле, – а в Межеве, рядом с Монбла-
ном, с Швейцарскими Альпами. У Эмпенов там было боль-
шое шале, и приезжали самые разные люди, знаете ли: Жан-
Клод Аарон, Эдмон де Ротшильд, он из французских Рот-
шильдов. И… всегда улыбаюсь, когда вспоминаю… как-то
приехала шведская королева, и она, бедняжка, приехала с
мужем, и, знаете ли, она, по-моему, даже не догадывалась,
что он голубой до мозга костей. Это было ясно всем, но она
ничегошеньки не замечала, и они продолжали жить вместе.
В общем, мы туда ездили, но не потому, что там бывали та-
кие люди, – просто хорошее место для катания. А мне тре-
бовалось время от времени сбегать из Америки – этой ужас-
ной, лицемерной страны, этой ханжеской страны. Иногда я
ее просто на дух не выношу. Понимаете, о чем я?
Но давайте уж расскажу о брате Грегуара, Жане. Не та-
кой смирный, как Грегуар, совсем наоборот: его страсть –
заключать сделки, вращаться среди мировой элиты. Именно
он унаследовал титул. Теперь он барон Эмпен, и гоночные
машины, королевские семьи, друзья-миллиардеры… в этих
кругах он как рыба в воде. Но – вот ведь бедняга – в конце
семидесятых про него, знаете ли, писали все газеты. Знаете
ли, в 1978‑м, если я не путаю, его похитили и два месяца
продержали в плену. Грегуар и вся семья, естественно, пере-
волновались. Похитители были французы, требовали то ли
восемь, то ли девять миллионов долларов – сумма невооб-
разимая, но для Эмпенов всё же скорее посильная. Семья
соглашалась заплатить. Но в то время, в семидесятых, всё
это десятилетие, похищения случались часто, и французские
власти вели драконовскую политику: никаких переговоров,
никаких выкупов. И тогда похитители… кажется, фамилия
одного из них была Дюшато; забавно, что я это помню, но, са-
ми понимаете, мы неотрывно, день за днем, следили за этой
историей по газетам… Итак, Дюшато и его дружки заяви-
ли: деньги приносят свободу. Ну, скажу я вам, обхохочешься
– они заговорили, как философы, но это было сказано все-
рьез, и, не получив денег, они отрезали Жану мизинец, по-
ложили в конверт и выслали по почте его жене. Отрезали ку-
хонным ножом, без анестезии, и пригрозили за каждый день
просрочки ампутировать другие пальцы. Но переговорщики
ответили отказом, а похитители почему-то не осуществили
угрозу. В конце концов полиции удалось заманить их в ло-
вушку, и одного убили, а остальных двоих схватили, и Жан
вышел на волю.
Вот что я вам скажу: для семьи эти два месяца были про-
сто адом. А Дюшато, похититель, где-то написал: «Это хлип-
кие малюсенькие кусочки бумаги, но они значат всё, день-
ги приносят свободу». Если вы увидите Жана теперь – что
ж, у него такая шишечка на месте, где был палец. Но всего
страшнее, если спросить у Жана, была не эта ампутация, а
холод. Насколько я понимаю, он два месяца ужасно мерз; его
заставляли спать в палатке в нетопленой комнате. И держа-
ли в темноте, чтобы не опознал тюремщиков. Холод и тьма.
Ради этих хлипких малюсеньких кусочков бумаги, так?
Наступило утро. Мы летели, и над нами была пелена об-
лаков, а под нами – другая пелена облаков, и Европа была
уже близко. Я попросил доктора Майотт рассказать поболь-
ше о ее детях.
– Все они врачи, – сказала она, – все трое, как и мы с му-
жем. Думаю, так захотели они сами, но как знать? Мой стар-
ший… что ж… в прошлом году, тридцати шести лет, он
умер. Только что окончил ординатуру, его специальностью
была радиология. Рак печени, сгорел моментально. Просто
что-то невозможное – пройти через такое, видеть, как уми-
рает твой сын. Он был женат, его дочке тогда было три го-
да. Что-то невозможное; до сих пор кажется невозможным.
Остальные двое – один в Калифорнии, другой в Нью-Йорке.
Это младшие. А муж со мной в Филадельфии, точнее, мы в
окрестностях Филадельфии живем, он кардиолог, тоже толь-
ко что ушел на пенсию.
На нас навалилось молчание.
– Ну а вы? – сказала она. – Расскажите, почему Брюссель?
Странное место для отпуска зимой!
Я улыбнулся.
– Выбор стоял между Брюсселем и Косумелем, – сказал
я, – но я не умею нырять с аквалангом.
– Итак, – сказала она, – вот домашний телефон Грегуара.
Они, знаете ли, люди доброжелательные, не зазнайки. Я про-
веду там шесть, а может, и все восемь недель. Заходите как-
нибудь, пообедаете с нами.
Я поблагодарил за приглашение и сказал, что подумаю. И,
разглядывая листок, на котором она записала телефонный
номер, задумался о парижском метро, этом воплощении оп-
тимизма и прогресса; и о древнем египетском городе, кото-
рый тоже называли Гелиополисом, пока барон Эмпен не вы-
строил свою версию; и о подземном транспорте: мы, милли-
оны человек, перемещаемся по подземным городам в толще
земли, живем в эпоху, когда преодоление огромных рассто-
яний в толще земли впервые вошло для людей в норму. А
еще задумался о бессчетных мертвецах в забытых городах,
некрополях, катакомбах.
Пилот объявил – по-английски, по-французски и по-фла-
мандски – о заходе на посадку, и, когда мы рассекли ниж-
нюю пелену облаков, я увидел раскинувшийся на низменно-
сти город.

Майкен, хозяйка брюссельской квартиры, вызвалась за


дополнительные пятнадцать евро приехать за мной прямо в
аэропорт. Сказала по телефону, что альтернатива – либо так-
си за тридцать пять евро, либо общественный транспорт, но
там есть риск, что мне обчистят карманы. Итак, когда я при-
был ночным рейсом, она ждала в зоне прилета с табличкой,
на которой было написано мое имя. Ее осветленные волосы
топорщились, как желтая сахарная вата, – казалось, порыв
ветра может сорвать их с головы и унести. Я попрощался с
доктором Майотт и, направившись к Майкен, замахал ей ру-
кой, пока она не заметила. Ей было лет пятьдесят с неболь-
шим, держалась она приветливо, но ее цепкая деловая хватка
проявлялась отчетливо, и позднее, когда мы просматривали
договор краткосрочной аренды – страницу за страницей пу-
стопорожних юридически-правовых подробностей, – это ка-
чество оказалось ее единственной, если не считать пышной
шевелюры, отличительной чертой, заметной со стороны.
– По первоначальному замыслу, – сказала она на выезде из
аэропорта, – Брюссель должен был стать в равных долях фла-
мандским и валлонским. Теперь, конечно же, уже не так, –
продолжала она, – теперь он на девяносто пять процентов
валлонский и вообще франкоязычный, на один процент фла-
мандский и на четыре процента арабский и африканский. –
Она хихикнула, но поспешила добавить: – Это подлинная
статистика. А французы – лодыри, – сказала она, – терпеть не
могут работать и завидуют фламандцам. Это я вам говорю
на случай, если от других вы такого не услышите.
Я посмотрел в окно и мысленно пустился бродить по пей-
зажу, припоминая ночной разговор с доктором Майотт. Уви-
дел ее в сентябре 1944‑го: ей пятнадцать, сидит на валу, оза-
ренная брюссельским солнцем, ошалевшая от счастья, пото-
му что захватчики убрались восвояси. Я увидел Дзюнъитиро
Сайто в тот же день: ему тридцать один или тридцать два, он
тоскует в лагере интернированных, в душной комнате за за-
бором в Айдахо, вдалеке от своих книг. Где-то в других точ-
ках планеты в тот день находились все мои деды и бабки, все
четверо: и нигерийские, и немецкие. Трое из них не дожили
до сегодняшнего дня – это я знаю точно. Дожила ли четвер-
тая – моя Ома? Я увидел их всех, даже тех, кого в реальности
никогда не видел, увидел их всех в полдень того сентябрь-
ского дня шестьдесят два года назад, и их глаза были откры-
ты, но всё равно, что зажмурены: судьба щадила их, и они
не видели ни предстоящих пятидесяти жестоких лет, ни –
слава богу – почти ничего из уже происходящего в их мире:
ни заваленных трупами городов, лагерей, берегов и полей,
ни неописуемого всемирного хаоса, бушующего в ту самую
минуту.
В английском выговоре Майкен ощущалось легкое влия-
ние колеблющихся голландских гласных. Пока машина нес-
лась по улицам, я поглядывал то вправо, то влево, и в памя-
ти вновь всплывал Брюссель, каким я его видел раньше. Я
оказался здесь в третий раз, но первый и второй визиты бы-
ли недолгими: впервые я был здесь двадцать с лишним лет
назад, семилетним ребенком – мы два дня дожидались рей-
са, следуя с пересадкой из Нигерии в Штаты. В те дни моя
мать даже не заикнулась о своей матери, хотя к тому вре-
мени моя Ома уже переселилась в Брюссель. Подробности
той поездки прятались в каком-то уголке памяти, пока я не
увидел близ аэропорта гостиницу «Новотель», где нас разме-
стила авиакомпания. Каким великолепным казалось всё это
в те давние времена: черные «мерседес-бенцы», используе-
мые в аэропорту в качестве такси, странные блюда за швед-
ским столом в отеле! Я увидел одним глазком потрясающие
изысканность и богатство – таковы были мои первые ощу-
щения от Европы. За стенами гостиницы подмечал порядок
и серый колорит, скромность и регулярность застройки, хо-
лодную чинность людей: по контрасту с этим американская
жизнь (с ней я впервые всерьез соприкоснулся спустя еще
несколько недель) показалась крикливо-пестрой.
О Брюсселе легко составить ошибочное представление.
Он часто считается городом технократов, а его важная роль
в создании Евросоюза подталкивает к выводу, что город это
новый, который возвели или как минимум расширили спе-
циально ради этих преобразований. Но Брюссель – город
древний в смысле специфически европейской древности,
воплощенной в каменных строениях, старина присутствует
чуть ли не на каждой улице, чуть ли не в каждом квартале.
Брюссельских домов, мостов и соборов не коснулись ужасы,
опустошившие пашни и луга в низинах, а также леса Бельгии
– ужасы бессчетных войн, терзавших эту территорию. Мас-
совые бойни и разрушения, чья свирепость почти не имеет
исторических аналогов, происходили на Сомме, при Ипре, а
еще раньше – на полях Ватерлоо. Всё это театры боевых дей-
ствий, удобно расположенные на стыке Голландии, Герма-
нии, Англии и Франции – на пятачке, где происходили кро-
вавые битвы, вошедшие в историю Европы. Но Брюгге, Гент
и Брюссель избежали зажигательных бомб. Разумеется, вы-
живание такого типа стало возможно отчасти благодаря ка-
питуляции и переговорам с захватчиками. Если бы во время
Второй мировой городская администрация не предпочла бы
объявить Брюссель открытым городом, тем самым избавив
от бомбежек, его, возможно, сровняли бы с землей. Он стал
бы вторым Дрезденом. Но вышло, как вышло, и он остался
фантастическим видением средневековья и барокко, и един-
ственные чужеродные вкрапления в этой панораме – образ-
чики монструозной архитектуры, которые в конце XIX века
понатыкал по всему городу Леопольд II.
В ту мою поездку мягкая зима и древние камни держали
город в меланхоличной осаде. Отчего-то казалось, что он за-
стыл в ожидании или, возможно, помещен под стекло – го-
род внутри диорамы, город с понурыми трамваями и авто-
бусами. А многие люди – в прочих европейских городах я
видел таких намного реже – казалось, недавно прибыли из
других, солнечных краев. Я видел старух с узорами из чер-
ных точек вокруг глаз, с головами, плотно обернутыми чер-
ной тканью; видел и молодых женщин в похожих покрыва-
лах. Чуть ли не на каждом шагу попадались зримые приметы
ислама – его консервативных течений, и это меня озадачи-
вало: в прошлом Бельгия не имела прочных колониальных
связей ни с одной североафриканской страной. Но таковы
теперь европейские реалии: границы стали гибкими. В горо-
де осязаемо чувствовалась психологическая напряженность.
Не сомневаюсь, Майкен ерничала, назвав Брюссель «на
четыре процента арабским и африканским», но, судя по мо-
им наблюдениям, четыре процента – еще консервативная
оценка. Даже в центре города – а может, преимущественно
в центре – было полно выходцев из разных африканских ре-
гионов: кто из Конго, кто из Магриба. В трамваях некоторых
маршрутов, как я вскоре обнаружил, белые составляли ми-
зерное меньшинство. Но этого нельзя было сказать об угрю-
мой толпе, увиденная мной в метро спустя несколько дней
после приезда. Эти люди возвращались из Атомиума, с ми-
тинга, где протестовали против расизма и насилия в целом,
но в основном против убийства, случившегося относитель-
но давно, в апреле уходящего года. На Центральном вокза-
ле семнадцатилетний парнишка отказался отдать свой MPЗ-
плеер, и двое ровесников изрезали его ножами; всё случи-
лось на переполненной платформе в час пик, в окружении
десятков людей; в первые дни после убийства бурно обсуж-
дался тот факт, что никто никак не попытался прийти на
выручку мальчику. Убитый мальчик был фламандцем; убий-
цы, по утверждениям прессы, – арабами. Опасаясь ответной
вспышки расизма, премьер-министр призвал граждан со-
хранять спокойствие, а епископ Брюсселя в своей воскрес-
ной проповеди сетовал на равнодушие общества: настолько
огромное, что все окружающие отказали в помощи умираю-
щему мальчику. «Где вы были в тот день в полпятого вече-
ра?» – спросил он у прихожан, заполнивших собор святых
Михаила и Гудулы.
На стенания епископа незамедлительно и страстно от-
кликнулись «Фламандский интерес» (фламандская правая
партия) и его сторонники. Известные колумнисты заговори-
ли уязвленным тоном и пожаловались на обратный расизм.
По их словам, вину перекладывали на жертв; проблема – не в
равнодушии прохожих, а в криминальной деятельности ино-
странцев. Если ты едешь на велосипеде, вероятность того,
что полиция остановит тебя за нарушение ПДД, выше, чем
в случае, если тебя заподозрят в краже велосипеда: ведь по-
лицейские боятся, что их сочтут расистами. Один журналист
написал в блоге, что бельгийскому обществу надоело терпеть
«убийц, воров и насильников – этих викингов из Северной
Африки». Эту фразу одобрительно процитировали кое-ка-
кие издания далеко не маргинального толка. Попытки брюс-
сельской мусульманской общины залечить рану – например,
на публичной гражданской панихиде по убитому мальчи-
ку мусульмане раздавали домашние лепешки – возмутили
правых. Спустя некоторое время на выборах члены «Фла-
мандского интереса» вновь завоевали еще больше мандатов,
упрочив свое положение потенциально крупнейшей в стра-
не партии. Только коалиционные соглашения между други-
ми партиями перекрыли «Фламандскому интересу» путь к
власти. Но, как выяснилось, убийцы с Центрального вокзала
были вовсе не арабы и не африканцы; они имели польское
гражданство. Случилась небольшая дискуссия вокруг пред-
положения, что они ромы, цыгане. Одного из них, шестна-
дцати лет, арестовали в Польше; его семнадцатилетнего со-
участника задержали в Бельгии и экстрадировали в Польшу,
и после выдворения раздоры, вызванные этим делом, отча-
сти прекратились.
Но были и другие некрасивые инциденты. Я приехал в
Брюссель на исходе 2006 года – того самого, когда несколь-
ко преступлений, совершённых по мотивам ненависти, при-
вели к обострению напряженности, которое ощутили на се-
бе жители, не принадлежащие к белой расе. В Брюгге чер-
нокожий француз впал в кому после того, как его избили
пятеро скинхедов. В мае в Антверпене восемнадцатилетний
парень побрился наголо и, ругмя ругая «макаккен», отпра-
вился в центр города с ружьем марки «Винчестер» и от-
крыл стрельбу. Он серьезно ранил молоденькую турчанку, а
также убил няньку из Мали и младенца-фламандца, с кото-
рым она гуляла. Впоследствии он заявил, что сожалеет толь-
ко об одном: о том, что случайно застрелил белого ребенка.
В Брюсселе нападение на автостоянке закончилось для по-
терпевшего – чернокожего мужчины – параличом и потерей
зрения. Как ни парадоксально, преступления привели к то-
му, что даже центристские партии, например христианские
демократы, сместились вправо – позаимствовали лексикон
«Фламандского интереса», чтобы подольститься к электора-
ту, недовольному иммиграцией. Страну захлестнула неопре-
деленность – атмосфера аномии 30 была заметна даже тури-

30
Аномия в теории Дюркгейма – потеря человеком самоидентификации, раз-
рыв социальных связей; состояние индивидуального и общественного сознания,
для которого характерен распад системы ценностей и этических норм.
сту.
Я пошел в Парк Пятидесятилетия. Он был затянут тума-
ном, но от этого памятники казались даже огромнее. Арка-
ды, сами по себе гигантские, ошеломляюще устремлялись
ввысь и теряли верхушки – их скрывали тонкие белые вуали,
а ряды деревьев перед аркадами и позади аркад, застывшие,
как часовые, простирались до самой вечности. Парк, разби-
тый по воле бессердечного короля, тоже отличался каким-то
бесчеловечным размахом. Несколько туристов, казавшихся
крохотными на фоне памятников, издали выглядевших иг-
рушечными, бесшумно бродили туда-сюда, щелкая фотоап-
паратами. Когда они подошли поближе, я услышал китай-
скую речь.
Было полпятого вечера, стремительно смеркалось, воздух
был холодный и мглистый; район юго-восточнее парка при-
мыкал к Эттербеку и станции метро «Мерод» – запутанно-
му транспортному узлу, где столько улиц, трамвайных ли-
ний и указателей; но в сочельник почти все сидели по до-
мам. В парке, прямо перед Королевскими музеями искус-
ства и истории – зданием, которое я вначале принял за бо-
лее известный Королевский музей изящных искусств, – сто-
яла широколобая лошадь, запряженная в экипаж с надписью
«politie», но полицейских нигде было не видать, а музей не
работал. Под аркой была бронзовая табличка с барельефами
– портретами первых пяти бельгийских королей: Леополь-
да I, Леопольда II, Альберта I, Леопольда III и Бодуэна, ни-
же надпись: HOMMAGE A LA DYNASTIE LA BELGIQUE
ET LE CONGO, RECONNAISSANTS 31, MDCCCXXXI. Не
триумф, значит, а благодарность; или благодарность за три-
умфы. Я постоял под аркой и понаблюдал, как китайское се-
мейство садится в машину. Они уехали, и остались только
я и терпеливая лошадь. Кроме нас двоих, здесь не было жи-
вых животных, а в наши легкие с каждым вдохом проникал
холодный туман. Здесь я находился, казалось мне, без ка-
кой-либо цели; конечно, если исключить версию, что нахо-
диться вместе в одной и той же стране, наподобие того, как
я и моя Ома сейчас (разумеется, если она еще жива), – само
по себе утешение.

В те первые несколько дней в Брюсселе я предпринял


несколько бессистемных попыток ее отыскать. С чего начать,
оставалось совершенно неясно. От справочников не было
толку: Магдалена Мюллер не значилась ни в телефонной
книге, которая нашлась в квартире, ни в другой, которую я
перелистал в телефонной будке. Я задумался было над идеей
объездить дома престарелых и внезапно, необъяснимо усты-
дился того, что французский знаю плохо, а фламандского
вообще не знаю. В пяти минутах ходьбы от моей брюссель-
ской квартиры, на первом этаже узкого здания, была вывес-
ка «Интернет-кафе. Международный переговорный пункт».
31
В знак почтения к династии Бельгии и Конго, признательные (подданные)
(франц.).
Я зашел туда в надежде поискать информацию в Сети.
Там был ряд деревянных будок со стеклянными дверями –
для телефонных переговоров – а также полдюжины компью-
теров. За стойкой дежурил мужчина, на вид лет тридцати с
небольшим. Чисто выбрит, приятное худощавое лицо, пря-
мые черные волосы. Он указал мне на компьютер в глубине
зала. Я быстро нашел алфавитный телефонный справочник
Бельгии. К моему удивлению, открылась англоязычная вер-
сия сайта, и я шустро ввел в окно поиска имя «Магдалена
Мюллер». Отыскалось множество особ с именем «Магдале-
на М.», много других, внесенных в справочник под именем
«М. Мюллер», и два точных совпадения – «Магдалена Мюл-
лер», но обе с двойными фамилиями.
Я покинул сайт и вернулся к стойке. Заговорив с муж-
чиной на ломаном французском, оплатил услугу – за два-
дцать пять минут пользования интернетом набежало пять-
десят центов.

На следующий день я зашел в интернет-кафе проверить


электронную почту и, покончив с ней, пошел платить. Но на
сей раз перед уходом я удивил мужчину, спросив по-англий-
ски, как его зовут.
– Фарук, – сказал он.
Я представился, пожав ему руку, и добавил:
– Как ваши дела, брат мой?
– Хорошо, – сказал он с торопливой, озадаченной улыб-
кой.
Выходя на улицу, я призадумался, как он воспринял эту
напористую фамильярность. А еще задумался, что застави-
ло меня произнести эти слова. Я решил, что взял фальши-
вую ноту. Но скоро пересмотрел свою оценку. В это интер-
нет-кафе я буду ходить еще несколько недель, так что лучше
обзавестись там друзьями; и, как обнаружилось, наш диалог
задал интонацию общения на следующий день.
В интернет-кафе дела шли бойко. Фарук, читавший за
прилавком книгу, то и дело отвлекался, чтобы обслужить
пришедших или уходящих. Все компьютеры были заняты, до
меня доносились разговоры из деревянных будок. Я позво-
нил в Лагос своей тете Тину – сестре отца, – а потом в Огайо,
друзьям. А еще в Нью-Йорк, в больницу, завизировать и про-
длить несколько рецептов на лекарства. В том числе для В.:
раньше она принимала паксил и веллбутрин, но оба препа-
рата не помогли, и я недавно прописал ей курс трицикличе-
ских антидепрессантов. Я дал старшей медсестре надлежа-
щие разрешения, а она сказала, что В. интересовалась, как
со мной связаться. «Со мной невозможно связаться, – сказал
я, – пусть звонит доктору Киму, ординатору, который меня
заменяет». А потом, подбодренный тем, что с частью дел по-
кончено, позвонил в отдел кадров справиться про кое-какие
документы насчет отпуска; мне сказали, что сегодня у них
был короткий день и на работу они выйдут только третьего
января. Раздосадованный этим известием, я вышел из будки
и стал ждать, пока Фарук обслужит другого посетителя. Он
глянул на монитор с реестром телефонных звонков, потом
на меня, а потом спросил:
– США?
– Да, верно, – сказал я, – а вы – откуда вы родом?
– Марокко, – ответил он.
– Рабат? Касабланка?
– Нет. Тетуан. Город такой, на севере. Вот он, на картинке
у меня за спиной.
Он указал на поблекшую цветную фотографию в металли-
ческой рамке: широко раскинувшееся скопление белых зда-
ний, позади – массивные зеленые горы. Я сказал, что только
что дочитал роман одного марокканского писателя, Тахара
Бен Желлуна.
– Да, я его знаю, – сказал Фарук, – у него большая репута-
ция.
Хотел было что-то добавить, но тут подошел другой кли-
ент – оплатить интернет, – и, пока Фарук высчитывал плату,
получал деньги и давал сдачу, я запоздало уловил в его сло-
вах «большая репутация» неодобрительные нотки. Обратил
внимание, что книга перед Фаруком – на английском языке.
Он заметил мое любопытство, развернул книгу ко мне. На-
учная монография о работе Вальтера Беньямина «О поня-
тии истории».
– Трудное чтение, – сказал он, – требует большой сосредо-
точенности.
– С этим здесь туго, – сказал я.
Подошел еще один клиент, и Фарук снова без заминки пе-
реключился на французский, а затем обратно на английский.
Он сказал:
– Книга о том, как этот человек, Вальтер Беньямин, по-
нимает историю в пику Марксу, хотя многие думают, что он
сам – философ-марксист. Но Тахар Бен Желлун, как я уже
сказал, – он пишет, исходя из определенного образа Марок-
ко. Бен Желлун пишет не о жизни народа – нет, он пишет ис-
тории с элементами ориентализма. Его произведения – ми-
фотворчество. Они не имеют ничего общего с реальной жиз-
нью народа.
Пока он говорил, я кивал, а сам мысленно гадал, как толь-
ко сочетаются этот запущенный брюссельский район, шум-
ное маленькое интернет-кафе, крикливая пестрота коробок
с шоколадом и жевательной резинкой на полках и сидящий
передо мной улыбчивый серьезный мыслитель. А чего я, соб-
ственно, ожидал? Только не этого. Человек работает в интер-
нет-кафе – обычное дело; человек работает в интернет-кафе,
не закрывающемся даже на Рождество, – что ж, это в поряд-
ке вещей. Но чего-чего, а четкого, уверенного лексикона ин-
теллектуалов, я никак не ожидал. Я горячо восхищался Та-
харом Бен Желлуном как мастером гибкого и несентимен-
тального повествования, но не стал спорить с мнением Фа-
рука. Не стал, потому что слишком удивился, так что я лишь
робко высказал мысль, что в романе «Коррупция» Бен Жел-
лун всё-таки, возможно, уловил ритмы повседневной жизни.
Книга о чиновнике и его внутренней борьбе, он вопроша-
ет, хорошо ли брать взятки: к повседневной жизни – ближе
некуда, верно? Зазвучал английский язык Фарука – череда
вразумительных фраз, – и разрушил мои возражения. Я не
мог угнаться за его аргументами. Он не утверждал впрямую,
будто Бен Желлун пишет в угоду западным издателям, но
намекал, что в общественно-социальной функции его прозы
можно усомниться. Однако, когда я уцепился за эту мысль,
он парировал ее несколькими фразами: «Есть и другие писа-
тели, и их творчество имеет отношение к повседневной жиз-
ни и истории народа. Причем это не означает, что их хоть
что-то связывает с идеалами националистов. Иногда от на-
ционалистов им достается даже сильнее, чем другим».
Тогда я попросил его порекомендовать что-нибудь, близ-
кое к правдивой литературе в его понимании. Фарук торже-
ственно взял со стола обрывок бумаги и написал, медлитель-
но, угловатыми, сцепленными между собой буквами: «Му-
хаммед Шукри „Голый хлеб“ в переводе Пола Боулза». Сам
уставился на бумажку, потом сказал:
– Шукри – соперник Тахар Бен Желлуна. У них были раз-
ногласия. Видите ли, люди наподобие Бен Желлуна ведут об-
раз жизни писателя-изгнанника, и в глазах Запада это прида-
ет им определенную… – тут Фарук помедлил, подбирая сло-
во, – это придает им определенную поэтичность, если мож-
но так сказать. Быть писателем-изгнанником – отлично. Но
какое теперь изгнание, когда все беспрепятственно уезжают
и приезжают? Шукри остался в Марокко, он жил со своим
народом. Мне в нем больше всего нравится, что он был са-
моучкой, если это слово подходит. Он вырос на улице и сам
научился писать на классическом арабском, но так никогда
и не ушел с улицы.
Фарук говорил, казалось, без малейшей запальчивости. Я
не до конца улавливал различия, которые он проводил, но
их нюансированность впечатляла. В Фаруке была юношеская
страстность, но его отточенные формулировки отличались
простотой и, казалось, исходили от человека, прошедшего
долгий путь (такой у меня возник образ). Его невозмути-
мость ставила меня в тупик. Наконец я сказал:
– Это же всегда нелегко, не правда ли? Я имею в виду,
нелегко сопротивляться тяге к ориентализму. А те, кто ста-
нет сопротивляться, – кто будет их издавать? Какому запад-
ному издательству нужен марокканский или индийский пи-
сатель, который не увлекается ориентальными фантазиями
или не утоляет потребность в них? Как-никак, Марокко и
Индия для этого и существуют – чтобы быть царством ори-
ентализма.
– Вот почему для меня так много значит Саид 32, – ска-
зал он. – Видите ли, в молодости Саид услышал преслову-
32
Эдвард Вади Саид (1935–2003) – американский интеллектуал арабского про-
исхождения. Литературовед, теоретик культуры, в своей книге «Ориентализм»
жестко раскритиковал представления Запада о Востоке и обвинил западную на-
уку в духовной поддержке и оправдании колониализма.
тое заявление Голды Меир – мол, палестинского народа не
существует – и, услышав это, занялся палестинским вопро-
сом. Тогда он понял, что никто никогда не мирится с несход-
ством. Ты не похож на других – ну и ладно, но это несход-
ство никогда не считают самоценным. Несходство развле-
кательное, занимательный ориентализм вполне допустимы,
но несходство, обладающее своей, неотъемлемой ценностью,
просто неприемлемо. Жди хоть целую вечность – никто не
признает, что ты самоценен. Дайте расскажу, что однажды
случилось со мной на занятиях.
Фарук раскрыл книгу учета. Я пожалел, что нас то и дело
прерывают клиенты. Также мелькнула мысль, что я должен
был его поправить, – он процитировал Меир слегка неточно.
Но я не был уверен, вправе ли я его поправлять, а Фарук
продолжил разговор как ни в чем не бывало.
– Там задали один вопрос, – сказал он, – на дискуссии о по-
литической философии. Нам следовало выбрать между Мал-
кольмом Иксом и Мартином Лютером Кингом, и Малкольма
Икса выбрал только я. Вся группа не согласилась со мной,
они сказали: «Ааа, ты его выбрал, потому что он мусульма-
нин и ты мусульманин!» Ну хорошо, да, я мусульманин, но
причина другая. Я выбрал его, потому что в философском
плане соглашаюсь с ним, а с Мартином Лютером Кингом не
соглашаюсь. Мартином Лютером Кингом восхищаются все,
он хочет, чтобы все объединились, но эта мысль, что ты дол-
жен подставить другую щеку, когда тебя бьют, – по мне, пол-
ная бессмыслица.
– Это христианская мысль, сказал я. – Он, видите ли, был
священником, его принципы вдохновлены христианскими
понятиями.
– Вот именно, – сказал Фарук. – Такие мысли я принять
не могу. Все всегда ждут, что именно виктимизированный
Другой сделает шаг навстречу, что именно у него помыслы
благородные; а по-моему, не стоит этого ожидать.
– Такие ожидания иногда сбываются, – сказал я, – но толь-
ко если твой враг не психопат. Тебе нужен враг, способный
устыдиться. Иногда я гадаю, далеко бы продвинулся Ганди,
будь британцы бессердечнее. Как бы всё повернулось, про-
яви они готовность стрелять по толпам демонстрантов? На
одном лишь благородном неповиновении далеко не уедешь.
Спросите конголезцев.
Фарук засмеялся. Я глянул на часы, хотя на самом деле
идти мне было некуда. «Виктимизированный Другой: как
странно, – подумал я, – что он употребляет такие выражения
в разговорах запросто». Однако, когда он произносил эти
слова, они приобретали намного больший резонанс, чем в
какой-то ситуации в академической среде. Заодно я сооб-
разил, что наш разговор обошелся без стандартного обмена
светскими любезностями. Вопреки всему, он оставался для
меня лишь работником интернет-кафе. Да, он еще и студент
или раньше был студентом, но на кого учился? Вот он, без-
вестный, словно Маркс в Лондоне. Для Майкен и бесчислен-
ных ей подобных в этом городе он – лишь очередной араб, на
которого в трамвае бросают быстрые подозрительные взгля-
ды. Да и он тоже обо мне ничего не знал – только то, что я
звонил в Штаты и Нигерию и заходил в его кафе трижды за
пять дней. Подробности наших биографий не имели значе-
ния для нашего диалога. Я протянул ему руку и сказал:
– Надеюсь, мы скоро сможем продолжить этот разговор,
мир вам.
– И я тоже надеюсь, – сказал он, – мир вам.
Мысленно вернувшись к словам Майкен, я решил, что
ошибался. В трамваях на Фарука бросали не быстрые подо-
зрительные взгляды. Нет, на него смотрели с давно уже тле-
ющим, еле сдерживаемым страхом. Классическая антиим-
мигрантская позиция, когда в приезжих видят врагов, кон-
курентов за скудные ресурсы, срослась здесь с возобновив-
шимся страхом перед исламом. Когда в тридцатых годах XV
века Ян ван Эйк написал свой автопортрет в огромном крас-
ном тюрбане, это свидетельствовало о мультикультурализме
Гента того столетия, о том, что чужестранец не был необыч-
ным гостем. Турки, арабы, русские – все они были частью
визуального словаря эпохи. Но чужестранец остался чужим
и превратился в козла отпущения, на котором вымещают
недовольство, вызванное какими-то новыми причинами. За-
одно меня осенило, что мое положение не так уж отличает-
ся от положения Фарука. В глазах незнакомцев я выглядел
смуглым, неулыбчивым, одиноким чужаком, а значит, навер-
няка возбуждал смутную ярость защитников Vlaanderen 33.
В неудачный момент в неподходящем месте меня могли бы
принять за насильника или «викинга». Но те, кто разно-
сит бациллу этого негодования, никогда не поймут всей его
вздорности. В упор не видят, насколько банальны и тщет-
ны насильственные методы борьбы, применяемые ими во
имя монолитной идентичности. На всей планете это невеже-
ство – общая черта взъярившихся юнцов и немолодых могу-
щественных политиков, которые выгораживают этих юнцов
своей риторикой. Итак, после этого разговора я из осторож-
ности отказался от долгих ночных прогулок в Эттербеке. А
еще решил отныне избегать баров, где все клиенты белые, и
семейных ресторанов в тихих кварталах.

При следующем посещении кафе я надеялся потолковать


с Фаруком о «Фламандском интересе», о том, как тут жи-
вется после всех этих вспышек насилия. Но когда я зашел
в кафе снова, он разговаривал с другим марокканцем – тот
был постарше, лет сорока пяти, по моим догадкам. Привет-
ственно кивнув им, я зашел в телефонную будку и позвонил
в Нью-Йорк. Когда я вышел из будки, они всё еще разгова-
ривали. Тот, кто постарше, пробил мне чек, а Фарук спро-
сил: «Друг мой, друг мой, как у вас дела?» Но мне внезап-
но открылось, что даже будь он здесь один, я не захотел бы
с ним беседовать. Он тоже в плену у ярости и риторики. Я
33
Vlaanderen (нидерл.) – Фландрия: Фламандский регион Бельгии.
уяснил это, хотя мне импонировал его сектор политического
спектра. Насилие, словно раковая опухоль, проникло во все
политические идеи, подчинило их себе, и для многих людей
важна лишь готовность действовать – делать все без разбора.
Действие влечет за собой другое действие, над которым не
властны какие бы то ни было принципы, и если ты хочешь
выделиться, завоевать внимание молодежи и поставить ее на
службу твоей идее, то просто обязан кипеть яростью. Каза-
лось, единственный способ не поддаться этому искушению
насилием – не отстаивать никаких идей, гордо чураться вер-
ности любому знамени. Но ведь такая позиция – нравствен-
ное падение, она даже хуже, чем ярость, не правда ли?
– Один евро ровно, – сказал по-английски марокканец по-
старше. Я расплатился и вышел на улицу.

Дни шли медленно, и ощущение, что в городе я совер-


шенно один, крепло. Почти все дни я проводил в квартире
за чтением, но оно не доставляло удовольствия. А если уж
выходил наружу, бесцельно бродил по паркам и музейному
кварталу. Камни мостовых пропитались водой и раскисали
под ногами, а грязное, уже много дней немытое небо дыша-
ло сыростью.
Однажды в Гран Саблоне, ближе к вечеру, я зашел в кафе.
Оказалось, там всего два клиента, включая меня: на неделе
между Рождеством и Новым годом город погрузился в спяч-
ку. Кроме меня, там была только одна немолодая туристка;
внимательно – это я заметил с порога – изучала карту. В тес-
ном зале, освещенном рассеянным светом из окон, она каза-
лась бледной, ее седина тускло поблескивала. Кафе было ста-
рое, а может, оформленное под старину, со стенными пане-
лями из темного полированного дерева и несколькими кар-
тинами в облезлых позолоченных рамах. Полотна марини-
стов – бурное море, опасно накренившиеся «купцы» да ру-
левые на палубах. Несомненно, теперь эти моря и небеса вы-
глядели намного темнее, чем задумывал художник, а паруса,
когда-то белые, пожелтели от времени.
У высокой девушки, которая принесла мне кофе, выго-
вор был не брюссельский, а парижский. Она поставила пе-
редо мной чашку и, к моему удивлению, на минутку подсела
ко мне и спросила, откуда я. По моим догадкам, ей было не
меньше двадцати двух, но никак не больше двадцати пяти
лет, веки у нее были тяжелые, улыбка ослепительная. Мне
польстили ее инициатива и явный интерес; она, несомненно,
привыкла наблюдать, что на мужчин ее внешность действует
сильно и мгновенно. Но меня она не заинтересовала, хоть я
и был польщен, и мои ответы на ее вопросы были вежливы-
ми и даже чересчур лаконичными, и, когда она снова встала
и забрала поднос, в ее движениях сквозила скорее озадачен-
ность, чем досада.
Минут через пятнадцать я отдал деньги мужчине за стой-
кой. Одновременно со мной подошла расплатиться бледная
туристка. Заговорила на сбивчивом английском с восточно-
европейской интонацией. Когда мы оба вышли под дождь,
уже превратившийся в ливень, и замешкались под навесом у
дверей кафе, я увидел, что она скорее блондинка, чем седая,
с мешками под глазами и доброй улыбкой. У меня был зон-
тик, у нее – нет. В ее манерах сквозило мягкое дружелюбие;
в воздухе, возможно, повисло ожидание чего-то. Я обернул-
ся к ней и спросил:
– Вы полька?
– Нет, – сказала она. – Чешка.
К пятидесяти годам – столько я дал бы ей, судя по внеш-
ности – женщинам часто приходится трудиться над тем, что-
бы хорошо выглядеть. В возрасте той официантки – в два-
дцать с хвостиком, – достаточно быть хоть немножко смаз-
ливой. В этом возрасте всё остальное само собой складыва-
ется в гармоничную картину: кожа упругая, спина прямая,
поступь уверенная, волосы здоровые, голос не мямлит и не
дрожит. В пятьдесят приходится прилагать усилия. Вот по-
чему этот день обернулся сюрпризом: сюрпризом для ту-
ристки, когда она почуяла мой явный, пусть и почти бессло-
весный интерес; и сюрпризом для меня, когда я подивил-
ся, какие у нее огромные серо-зеленые глаза, как печально
и умно они смотрят, сколько в них страстной и совершен-
но неожиданной прелести. День приобрел свойства сновиде-
ния, и это сновидение теперь распространилось на ее руку –
рука легонько, мимолетно прикоснулась к моей спине, когда
я приподнял зонт, загораживая спутницу от дождя. Некото-
рое время мы стояли и созерцали неутомимый проливной
дождь. А потом немного прошли пешком вместе по вымо-
щенным булыжником улочкам, по оживленной рю де ля Ре-
жанс, почти не разговаривали, используя общий зонтик как
предлог для того, чтобы подольше не расставаться. Но когда
она предложила пойти к ней в гостиницу и немножко вы-
пить, загадку ее недавнего прикосновения к моей спине вы-
теснила недвусмысленная ясность, и во мне окрепла реши-
мость, откликнувшись на эту перемену. «Я поддамся этому
безумию, – сказал я себе, а сердце тем временем заколоти-
лось, – и зайду так далеко, насколько она согласится поддать-
ся своему безумию». Ясность придала нам обоим смелости.
Я поднялся вслед за ней по лестнице, не отрывая глаз от по-
дола серой юбки, обрезанной – словно гильотинированной –
чуть ниже колен.
В спальне с поддельным антиквариатом в стиле Людовика
XV с нее вмиг слетела робость. Она обняла меня, и объятие
перетекло в поцелуй в щеку. Я поцеловал ее в шею – какая
же длинная у нее шея, не ожидал – и в лоб (надо лбом возвы-
шалась копна волос, под тусклой гостиничной лампой снова
почти сплошь поседевших), и, наконец, в губы. Талия у нее
была пухлая, мягкая; женщина тотчас опустилась на колени
и вздохнула. Я, помотав головой, – мол, не надо преклонять
колени – поднял ее. А затем мы оба, вместе, бухнулись на
пол у барочной кровати, оба прислонились к атласному де-
коративному чехлу, и я задрал ее льняную юбку.
Потом она назвала мне свое имя – Марта? Эстер? я его мо-
ментально позабыл – и не без труда растолковала, что отве-
чает за организацию командировок в Конституционном су-
де в Брно. У нее есть взрослая дочь, она инструктор по лы-
жам в Швейцарии. Про мужа – есть он или нет – ничего не
говорила, а я не спрашивал. Я назвался: «Джефф, бухгалтер
из Нью-Йорка». В этой неизобретательной лжи было что-то
жалкое, но был и юмор, в котором я находил смак, смирив-
шись с необходимостью наслаждаться им в одиночку. Затем
мы откинули покрывало с непримятой постели и заснули.
Когда мы проснулись, часа через два-три, уже стемнело. Не
проронив ни слова, я оделся, но на сей раз в молчание впле-
тались улыбки. Я еще раз поцеловал ее в шею и ушел.
В парке уже горели фонари, а дождь перестал. Люди гуля-
ли парами, семьями, одни направлялись на концерты, дру-
гие – в рестораны. Я чувствовал легкость и признательность.
Мне редко доводилось видеть Брюссель таким щедрым на
ласку. В листьях зашуршал ветер, и я спросил себя, запом-
ню ли ее лицо; нет, вряд ли. Но она постаралась, чтобы всё
это далось мне легко, мой первый раз после Надеж, кое-что
необходимое, чем я собирался заняться, но медлил. Теперь
дело сделано, сделано так, что о лучшем я не могу и меч-
тать. Самое замечательное, что ей это было в удовольствие,
заключил я; мы – просто два человека, которых занесло в
дальние края, два человека занялись вдвоем кое-чем, чем им
вздумалось заняться.
К чувству легкости и признательности примешалась
грусть. До Эттербека оставалось еще несколько миль, и, пока
я шел туда пешком, одиночество вернулось. «Это не может
случиться снова», – такие слова я собирался ей сказать, но
сообразил, что имею в виду что-то слегка иное и, в сущно-
сти, никакие слова ни к чему. Я вернулся в квартиру и на
следующий день никуда не выходил. Валялся на кровати и
читал «Camera lucida» Барта. Под вечер зашла Майкен, и я
отдал ей деньги.
То ли на следующий вечер, то ли днем позже я нашел об-
рывок бумаги с телефоном, написанным рукой доктора Май-
отт, и решил пойти в интернет-кафе. Фарука там не было. За
стойкой сидел тот, постарше, – чинный, с желтушной кожей.
Густые, как щетка, усы, глаза навыкате. Я кивнул ему и за-
шел в телефонную будку. Трубку взял мужчина, но, когда я
заговорил по-английски, он позвал доктора Майотт.
Она подошла к телефону и сказала: «Алло, кто это? О да,
как ваши дела, но, простите, напомните, где мы познакоми-
лись?» Я напомнил. «Ах да, разумеется. Вы приехали в Бель-
гию на месяц, на три недели? Когда уезжаете? А-а, так ско-
ро? Понятно. Что ж, позвоните-ка мне в понедельник – схо-
дим куда-нибудь пообедать или еще что-нибудь придумаем,
пока вы еще здесь».
Когда я повесил трубку и пошел платить, Фарук уже по-
явился, и чинный беседовал с ним. Фарук увидел меня.
«Друг мой, – сказал он, – как у вас дела?» Он настоял, что
звонок оплачивать не надо, – как-никак, говорил я недолго
и по городскому. Напарник Фарука ушел, а в кафе вошла
какая-то клиентка. Фарук поздоровался с ней: «Са ва?» 34 –
«Альхамдулилля» 35, – ответила она. Фарук обернулся ко мне
и сказал: «Вот видите, от клиентов нет отбоя. Сюда идут
не только все, кто поздравляет с Новым годом, – очень мно-
гие звонят домой на Эйд». Он показал на монитор за сво-
ей спиной – на реестр всех звонков из всех двенадцати бу-
док в эту самую секунду: Колумбия, Египет, Сенегал, Брази-
лия, Франция, Германия. Просто глазам не верилось: неуже-
ли всего лишь двенадцать человек действительно звонят в
столь разные страны? «Вчера и позавчера было то же самое, –
сказал Фарук, – вот почему мне тут нравится работать, по-
мимо всего прочего. Этот контрольный пример подтвержда-
ет идею, в которую я верю: люди могут жить вместе, но всё
равно сохранять свои ценности в неприкосновенности. Ви-
деть эту толпу индивидов из разных стран мне отрадно – и
просто как человеку, и как интеллектуалу.
Я раньше работал уборщиком, – сказал он, – в одном аме-
риканском университете в Брюсселе. Это был зарубежный
кампус одного американского университета, и для них я был

34
Как дела? (франц.)
35
Здесь – арабская формула вежливости, произносимая в ответ на вопрос «Как
дела?». Эквивалент выражения «слава Богу, хорошо».
только уборщиком, знаете ли, кем-то, кто подметает аудито-
рии после занятий. И я был любезным, тихим, как и поло-
жено уборщику; делал вид, что у меня нет своих идей. Но
однажды я прибирался в одном кабинете, и туда зашел рек-
тор, глава научного отдела, и мы каким-то образом разгово-
рились, и меня посетила мысль заговорить с ним так, как
говорил бы я – не как уборщик, а как человек, у которого
есть идеи. И я заговорил и вставил несколько своих профес-
сиональных терминов. Я говорил о Жиле Делёзе, и ректор,
естественно, удивился. Но он держался непредубежденно, и
я продолжил, и мы обсудили делёзовскую концепцию волн
и дюн – ее суть в том, что пространства между этими фор-
мами, необходимые пространства, диктуют их определения:
волны это или дюны. Ректор среагировал на этот разговор
очень живо и сказал с американским радушием: „Заходите
когда нибудь ко мне в кабинет, продолжим беседу“».
Когда Фарук произнес эти слова, я вообразил тон ректо-
ра. Всё равно, что рука на плече, обезоруживающий жест,
заговорщическое обещание: заходите когда-нибудь ко мне в
кабинет, будем общаться.
«Но, – продолжил свой рассказ Фарук, – когда я увидел его
снова, он не только отказался со мной говорить, но даже при-
творился, будто никогда в жизни меня не видел. Я – всего
лишь уборщик, вытирающий пол, я – не больше чем пред-
мет мебели. Я поздоровался с ним, попробовал напомнить
про наш разговор о Делёзе, но он не проронил ни слова. Су-
ществовала какая-то граница, и я, пытаясь ее перейти, лишь
тратил время зря».
Пока Фарук рассказывал, люди входили в будки и вскоре
выходили, а он здоровался с каждым, непринужденно или
учтиво – в зависимости от того, предположил я, как часто
они бывали здесь раньше. Он говорил на французском, араб-
ском, английском – смотря по ситуации; с мужчиной, зво-
нившим в Колумбию, перебросился несколькими испански-
ми словами. На каком языке обращаться к каждому, решал
без заминки, а держался так приветливо, что я подивился,
отчего на первый взгляд он показался мне отстраненным.
«У меня есть два проекта, – сказал Фарук. – Один прагма-
тичный, другой более глубокий». Я спросил, что это за праг-
матичный проект: работать в интернет-кафе? «Нет, – сказал
он, – даже не здесь; прагматичный проект, долговременный
– учеба. Я учусь на переводчика со знанием арабского, ан-
глийского и французского, а еще прохожу курсы – перевод
материалов для СМИ и субтитров к фильмам, всякое такое.
Таким путем я найду работу. Но мой глубокий проект – на-
счет того, о чем я говорил в прошлый раз: насчет несходства.
Я твердо верю в это – в то, что люди могут жить вместе, – и
хочу понять, как сделать это возможным. Здесь это возмож-
но – в малом масштабе, в нашем кафе, – и я хочу понять, как
сделать это возможным в большом масштабе. Но, как я вам
говорил, я самоучка, так что я не знаю, какую форму обретет
этот второй проект».
Я спросил, не думал ли он стать писателем, а он сказал,
что даже это ему неясно. Сказал, что сначала выучится и
придет к пониманию, и только после этого выберет форму
своей будущей деятельности. Меня потрясло благородство
его цели, то, сколько в ней идеализма и старомодного ради-
кализма, как уверенно он о ней говорит, словно вынашивал
ее много лет; и, хотя мой внутренний голос скептически бур-
чал, я поверил в цель Фарука. Но в то же время невольно
призадумался из-за его пересказа нашего давешнего разго-
вора – его утверждения, что в прошлый раз он назвал се-
бя самоучкой. Мелочь, конечно, но (я был уверен, что па-
мять меня не обманывает) тогда он назвал этим словом толь-
ко Мухаммеда Шукри, не себя. Мелкий образчик не то что-
бы ненадежности, но определенного изъяна памяти Фару-
ка, изъяна, который легко прозевать – так уверенно Фарук
держится. В любом случае, мне пришлось скорректировать,
пусть и слегка, свое былое впечатление, что передо мной
вдумчивый человек. После этих мелких промашек – были и
другие, но, в сущности, незначительные, не заслуживающие
даже клейма «ошибка» – я стал меньше робеть перед ним.
«Случай в американском университете, – сказал Фарук, –
наложился в моих размышлениях на идею Фукуямы о кон-
це истории. Нельзя – это, помимо всего прочего, самонаде-
янно – считать, что текущая реальность западных стран –
вершина истории человечества. Ректор употреблял все эти
термины: „плавильный котел“, „салатница“, „мультикульту-
рализм“ – но я их не приемлю. Больше всего я верю в несход-
ство. Помните, я рассказал вам историю насчет Малкольма
Икса: вот чего не понимают американцы – не понимают, что
иракцы никогда не смогут одобрить власть иностранцев. Да-
же если бы Египет вторгся в Палестину, чтобы спасти пале-
стинцев от Израиля, палестинцы не смогут с этим смирить-
ся – им не захочется жить под властью египтян. Никому не
нравится иностранное господство. Знаете, как сильно нена-
видят друг друга Алжир и Марокко? В таком случае сами
можете себе представить, во сколько крат ужаснее было бы
вторжение западной державы. Должно быть, Беньямин по-
может мне лучше в этом разобраться, должно быть, его неяв-
ный пересмотр Маркса поможет мне понять историческую
структуру, в которой несходство возможно. Но я также верю
в божественный принцип. Ислам может кое-что предложить
нашей мысли. Знаете Аверроэса? Не вся западная мысль ис-
ходит исключительно с Запада. Ислам – не религия, а образ
жизни, и он может кое-что предложить нашей политической
системе. Я всё это говорю не для того, чтобы объявить себя
типичным представителем ислама. На самом деле я, видите
ли, плохой мусульманин, но когда-нибудь вернусь к соблю-
дению обетов. Сейчас я соблюдаю их не очень усердно».
Он сделал паузу, испустил смешок, поглядывая на меня:
какова моя реакция на его слова? Я ничем не выдал своих
мыслей. Лишь кивнул в знак того, что слушаю. У стойки со-
брались три или четыре клиента, а Фарук с улыбкой про-
должил: «Но вот в чем штука – я пацифист. Я не верю в
насильственное принуждение. Знаете ли, если даже кто-то
сюда ворвется и прицелится в моих родных, я не смогу его
убить. Я говорю как есть, напрасно вы смотрите так удив-
ленно. Но, друг мой, – произнес он тоном, намекающим на
подведение черты под беседой, – давайте встретимся после-
завтра. Вы знаток философии, но также вы американец, и я
хочу побольше поговорить с вами кое о чем. По субботам я
работаю до шести. Может, встретимся вон там напротив? В
португальском ресторане „Каза Ботельу“ там на углу, – и он
показал на другую сторону улицы – давайте встретимся ве-
чером в субботу».
В субботу я поднялся по крутому склону по Шоссе д’Ик-
сель прямо к Порт де Намюр, пробрался сквозь толпу суб-
ботних покупателей, вышел на Авеню Луиз и, сделав крюк,
дошел до Королевского дворца. Время от времени, загляды-
вая в лица женщин, ежившихся от холода на трамвайных
остановках, воображал: а вдруг это моя Ома? Всякий раз,
когда я бродил по городу, меня посещала мысль, что такое
возможно, – может статься, я ее увижу, может статься, я хо-
жу тем же маршрутом, которым много лет ходит она, ею дей-
ствительно может оказаться одна из этих старушек в орто-
педических туфлях, со сморщенной хозяйственной сумкой,
порой размышляющая, как поживает единственный сын ее
единственной дочери. Но я чуял: это лишь полет ностальги-
ческих фантазий, греза про если бы да кабы. Почти никаких
зацепок у меня не было, и поиски, если мои жалкие попытки
вообще заслуживали такого названия, обратились в пшик и
выражались лишь в смутном воспоминании о дне, когда она
побывала с нами у скалы Олумо в Нигерии и безмолвно мас-
сировала мне плечо. Предаваясь этим мыслям, я задался во-
просом: неужто Брюссель заманил меня сюда по загадочным
причинам, которых я и предположить не могу, и маршруты,
которыми я бездумно хожу по городу, диктует некая логика,
никак не связанная с историей моей семьи?
Снова заморосило, но это был скорее сырой туман, чем
дождь. Я не прихватил с собой зонт, а потому зашел в Коро-
левский музей изящных искусств, но внутри обнаружил, что
мне не до картин – совсем не то настроение. Вышел обратно,
в туман. И все остальное время просто бесцельно бродил по
парку «Эгмонт» и его угрюмой галерее бронзовых статуй, а
потом пришел в Гран Саблон, где антиквары, подозритель-
но озираясь, тряслись над старинными монетами, которым
грош цена, миновал крохотное кафе, куда заходил однажды,
второпях заглянул в витрину – там ли моя высокая офици-
антка (нет, ее не видать), – а оттуда дошел до пляс де ля Ша-
пель. Собор на площади напоминал испещренный подтека-
ми корпус затонувшего корабля, а немногочисленные люди
вокруг были крохотные и серые, как мошки. Небо, с само-
го утра хмурое, быстро темнело. Где-то неподалеку находил-
ся индийский ресторан – его вывеску я как-то заметил где-
то в округе, а теперь вздумал найти его и пообедать. Про-
ходя мимо него в прошлый раз, я обратил внимание на дос-
ку с меню, где упоминалось рыбное карри по-гоански, и сей-
час мне дико захотелось этого блюда; но я лишь заблудился,
скитаясь по району с запущенными муниципальными дома-
ми, где граффитисты не пощадили ни одну стену. Мое шер-
стяное пальто успело намокнуть. Станций метро в непосред-
ственной близости не было, и я вернулся пешком к Порт де
Намюр, сел на автобус и доехал до рю Филипп. Сбегал до-
мой, сменил промокшее пальто на куртку и немедленно от-
правился на встречу с Фаруком в «Каза Ботельу».
Трое мужчин, сидевших в углу зала, играли в карты. Их
неряшливая одежда, медлительная выверенность жестов, ча-
ща бутылок на столе – всё это в совокупности создавало впе-
чатление живой картины, точной копии с Сезанна. Совпала
даже такая деталь, как пышные усы одного из мужчин: я мог
бы покляcться, что уже видал их на холсте в Музее совре-
менного искусства. В зале было людно, но, входя, я увидел
в глубине, за столиком у окна, Фарука. Он помахал рукой,
улыбнулся. Рядом с ним сидел какой-то мужчина, и, когда я
подошел, оба встали.
– Джулиус, – сказал Фарук, – я хочу познакомить вас с Ха-
лилем. Один из моих друзей – строго говоря, я могу назвать
его своим лучшим другом. Халиль, это Джулиус – больше,
чем просто клиент.
Я пожал им руки, и мы уселись за стол. Выпивать они
уже начали – перед обоими стояли бутылки пива «Шиме»,
оба курили сигареты. За спиной Халиля, едва различимая в
табачном дыму, висела табличка, предостерегавшая, что ку-
рить в ресторане воспрещается. К этому обязывал новый за-
кон; он вступил в силу всего несколько дней назад, в начале
наступившего года, и похоже, никто – ни посетители, ни хо-
зяева – не настаивал на его соблюдении. Официантка – с ней
Фарук и Халиль были, похоже, на дружеской ноге – подошла
принять мой заказ.
– Она говорит по-английски, – сказал Халиль по-англий-
ски, – а я – нет.
Мы засмеялись, но он сказал правду: из всех английских
фраз, произнесенных им в беседе со мной, эта была самой
связной. Я заказал бутылку «Шиме».
Халиль – круглолицый, общительный – допрашивал меня
на французском. Он спросил, откуда я; я ответил на англий-
ском. Он поинтересовался, что я делаю в Брюсселе; мой от-
вет был правдивым, но не без лукавства.
– Вот этот человек только что женился, – сказал Фарук.
Я поздравил его и спросил, женат ли Фарук. Оба засмея-
лись, а Фарук покачал головой и сказал:
– Пока нет.
Халиль сказал мне что-то, произнес, если я правильно
расслышал, что-то вроде: «Америка – великая страна, кото-
рая вовсе не великая страна». Я попросил его говорить чуть
помедленнее, потому что французским владею ненамного
лучше, чем он – английским.
– В Америке правда есть левые? – спросил он.
– Халиль, видите ли, марксист, – сказал Фарук беззлоб-
но-насмешливым тоном.
– Да, – сказал я, – в Америке есть левые, они очень актив-
ны.
Халиль, судя по лицу, неподдельно удивился. И сказал:
– Там левые, должно быть, правее, чем здесь правые.
Эту фразу Фарук был вынужден мне перевести: Халиль
так частил, что я не различил ни слова.
– Не совсем верно, – сказал я, – там делают упор на других
проблемах. Есть демократы, они делят политическую власть
с другими, но есть и настоящие левые – они, вероятно, со-
гласились бы с вами по многим вопросам.
– Какие проблемы там важны? – спросил Халиль. – Какие
разногласия у левых с правыми?
Я начал отвечать и, перечисляя поводы для раздоров,
слегка устыдился: такими пошлыми они казались. Аборты,
гомосексуальность, законы об оружии – этот, последний тер-
мин поставил Халиля в тупик, и Фарук сказал:
– Des armes.
– Иммиграция – тоже проблема, – сказал я, – но в ином
смысле, чем в Европе.
– Ну а Палестина? – спросил Халиль. – Думаю, по этому
вопросу ваши демократы и республиканцы заодно.
Официантка – ее звали Полина – наконец-то принесла
мое пиво, и мы подняли бокалы. Пиво легко скользнуло в
желудок, и я почувствовал, как оно навевает мне новое, при-
ятное спокойствие. Я сказал:
– Всё не так просто. В Штатах левые энергично поддер-
живают борьбу палестинцев за их дело. Например, многие
мои нью-йоркские друзья считают, что Израиль творит ужас-
ные вещи на оккупированных территориях. Но на практи-
ке, в правительстве… в общем, в обеих партиях поддержка
Израиля весьма прочна. Думаю, причина в религии, потому
что христиане во многом разделяют еврейские идеи насчет
Иерусалима, но еще одна причина – могущество израильско-
го лобби. По крайней мере, так утверждают левые журналы
и газеты. А еще есть ощущение, что у нас и Израиля есть
общие элементы культуры и государственного устройства.
– Вот странная вещь, – сказал Фарук. – Говорят, что в Из-
раиле демократия, но на самом деле это религиозное госу-
дарство. Оно функционирует на основе религиозной идеи.
—Эту фразу он перевел Халилю на французский, и тот кив-
нул, соглашаясь. Оба дымили, как паровозы.
– Пачка в день? – спросил я.
– Две пачки, – сказал Халиль. – Но погодите, мне интерес-
но вот это, – добавил он, – безумная страсть к коммунитариз-
му в Штатах.
Я спросил Фарука, что значит это слово – возможно, что-
то наподобие политики идентичности? Но он сказал:
– Нет, это, строго говоря, разные вещи.
Халиль заговорил о коммунитаризме – дескать, тот предо-
ставляет несправедливые преимущества интересам мень-
шинств, дескать, в этом подходе не всё в порядке с логикой.
– Белый – раса, – сказал он, – черный – раса, но испанский
– язык. Христианство – религия, ислам – религия, но еврей-
ство – этническая принадлежность. Никакой логики. Суннит
– религия, шиит – религия, курд – племя, понимаете?
Он еще несколько минут рассуждал в том же духе, и я по-
терял нить его аргументов, но не просил Фарука переводить.
Я просто сидел и пил пиво. Заговорив на эту тему, Халиль
здорово разгорячился. Было проще время от времени кивать
и делать вид, что внимательно слушаю.
Я проголодался, и, когда опять подошла Полина, заказал
салат и жареные ребрышки. Халиль, похоже, сбросил с души
камень коммунитаризма.
– Можно спросить, а? – сказал он с озорными искорками
в глазах. – Американские черные – он употребил английское
слово, Blacks, – они и правда такие, как показывают по MTV:
рэп, хип-хоп танцы, женщины? Потому что здесь мы видим
только это. Они такие?
– Нуу, – сказал я медленно, по-английски, – позвольте, я
отвечу вам так: многие американцы считают, что европей-
ские мусульмане закутаны с головы до пят, если они женско-
го пола, или не бреют бороду, если они мужского пола, и ни-
чем не интересуются – только протестуют против предпола-
гаемых оскорблений ислама. Человек с улицы – вы понима-
ете это выражение? – простой американец, вероятно, не мо-
жет вообразить, что в Европе мусульмане, сидя в кафе, пьют
пиво, курят «Мальборо» и беседуют о политической фило-
софии. То же самое с американскими черными: они такие
же, как все другие американцы; такие же, как все другие лю-
ди. У них те же самые профессии, они живут в обычных до-
мах, они отдают детей в школу. Среди них много бедняков –
это правда, у причин этой бедности глубокие исторические
корни, и многие из них вправду любят хип-хоп и посвящают
ему свою жизнь, но правда и то, что среди них есть инжене-
ры, университетские профессора, юристы и генералы. Даже
два последних госсекретаря были черные.
– Они жертвы стереотипов, совсем как мы, – сказал Фа-
рук. Халиль согласился с ним.
– Стереотипы одинаковые, – сказал я, – но так уж устроена
власть: у кого есть власть, тот и диктует стереотипы.
Оба кивнули. Мне принесли еду, и я пригласил их уго-
ститься. Оба не отнекивались – взяли с моей тарелки
немножко картошки фри и заказали еще пива.
– Если мы говорим о стереотипах, – сказал Халиль, – Сад-
дам среди диктаторов Ближнего Востока меньше всего дик-
татор. Меньше всего.
Я обернулся к Фаруку, проверяя, правильно ли я понял.
– Верно, – сказал Фарук, – я тоже считаю Саддама самым
умеренным. Его убили только за то, что он бросил вызов аме-
риканцам. Но, по моему мнению, он заслуживает восхище-
ния за то, что отстаивал права своей страны в борьбе с им-
периализмом.
– Я смотрю на это совсем иначе, – сказал я. – Этот человек
был палач, и вы это знаете. Он убил тысячи человек.
Фарук покачал головой и сказал:
– Сколько еще тысяч погибло теперь, под властью амери-
канцев?
– Саддама приговорили за убийство всего ста сорока вось-
ми, – сказал Халиль. – Король Марокко еще хуже, это я вам
говорю; Каддафи в Ливии, Мубарак в Египте, вы можете
проехать все страны. – Он обвел руками круг в воздухе. – Во
всем регионе полно диктаторов, и не просто диктаторов, а
страшных диктаторов. И они остаются у власти, потому что
продают американцам национальные интересы своих стран.
Мы в Марокко ненавидим короля, некоторые из нас нена-
видят его очень сильно. Этот человек, когда в семидесятых
коммунисты стали сильнее, сделал ставку на исламизм; но
когда исламисты приобрели политическое влияние, стал за-
игрывать с капиталистической и секулярной повесткой. При
его власти тысячи человек погибли, и еще тысячи пропали
без вести. Чем это отличается от Саддама? Но я могу сказать
вам одну вещь: я поддерживаю «Хамас». Я считаю, что они
служат делу сопротивления.
– А «Хезболла»? – спросил я. – Ее вы тоже поддерживае-
те?
– Да, – сказал он, – «Хезболла», «Хамас» – одно и то же.
Это сопротивление – всё просто. В Израиле в каждом доме
есть оружие.
Я посмотрел на Фарука. Он посмотрел на меня, не опус-
кая глаз, и сказал:
– Для меня это одно и то же. Это сопротивление.
– А что вы скажете об «Аль-Каиде» 36? – спросил я.
Халиль сказал:
– Да, правда, это был ужасный день, башни-близнецы.
Ужасный! Они сделали очень нехорошее дело. Но я пони-
маю, почему они это сделали.
– Этот человек – экстремист! – сказал я. – Вы меня слы-
шите, Фарук? Ваш друг – экстремист.! Но я оскорбился не
так сильно, как изображал. В этой игре, если это была иг-
ра, мне предназначалась роль оскорбленного американца, но
мои истинные чувства были ближе к печали, чем к ярости.
На игранная ярость и полушутливое обвинение в «экстре-
мизме» давались мне легче, чем печаль.
– Вотвот, американцы думают, будто арабы думают имен-
но так, – сказал я. – Меня это искренне огорчает. А вы – ну а
вы, Фарук? Вы тоже поддерживаете «Аль-Каиду»?
Он на мгновение притих. Налил себе пива, выпил, и – как
показалось мне, это были несколько очень долгих секунд –
мы просидели молча. А потом он сказал:
– Позвольте рассказать одну историю из нашей тради-
ционной культуры – историю о царе Соломоне. Однажды
царь Соломон сказал нравоучительные слова о змее и пче-
36
Организация, запрещенная в Российской Федерации.
ле. «Змея, – сказал царь Соломон, – защищается, убивая. Но
пчела защищается, умирая». Вы знаете, что пчела умирает
после того, как ужалит? Вот так-то. Она умирает, чтобы за-
щитить. Итак, у каждого живого существа есть метод, сораз-
мерный его силам. Я не согласен с тем, что сделала «Аль-
Каида»: они применяют метод, который я не стал бы приме-
нять, поэтому я не могу употребить слово «поддерживаю».
Но я не выношу им приговор. Как я уже говорил, Джулиус,
и, думаю, вам следует это понять: по моему мнению, пале-
стинский вопрос – центральный вопрос нашего времени.
Лицо Фарука – казалось, внезапно, но, по-видимому, под-
сознательно я уже долго бился над этой загадкой – стало по-
нятным, и я обнаружил поразительное сходство: он – выли-
тый Роберт Де Ниро, особенно в роли молодого Вито Кор-
леоне в «Крестном отце 2». Брови прямые, тонкие и черные,
лицо – словно из каучука, мгновенно меняющее выражение,
улыбка кажется маской, скрывающей то ли скептицизм, то
ли застенчивость, поджарая статная фигура – всё при нем.
Знаменитый американский актер итальянского происхожде-
ния тридцать лет тому назад и безвестный марокканский по-
литический философ сегодня, но оба – на одно лицо. Просто
чудо – жизнь повторяет сама себя в таких тривиальных дета-
лях; а ведь я разглядел это сходство лишь потому, что он па-
ру дней не брился, на подбородке и вокруг губ проклюнулась
щетина. Но едва я это разглядел, мои мысли стали невольно
переключаться на это сравнение снова и снова, отвлекаться
на этот ничего не значащий визуальный противовес всему,
что происходило между нами на этом застолье.
Что значит улыбка Де Ниро? Он – Де Ниро – улыбается,
но чему он улыбается, тебе все равно невдомек. Наверно, от-
того я и оторопел при знакомстве с Фаруком. Подсознатель-
но принялся гиперинтерпретировать его улыбку, ассоциируя
его лицо с лицом совсем другого человека, читая по его ли-
цу, что оно внушает симпатию, но одновременно – страх.
Вот пустяшная причина, из-за которой я прочел по его ли-
цу, что передо мной молодой Де Ниро, обаятельный психо-
пат. И сейчас это лицо, не столь непроницаемое, как опасал-
ся я прежде, открыло рот и произнесло: «Для нас Америка –
своего рода „Аль-Каида“». Утверждение настолько огульное,
что лишено смысла. Оно прозвучало совершенно неубеди-
тельно, да и он заявил это без убежденности в своей право-
те. Я не нашел нужным с ним спорить, а Халиль ничего не
добавил к этим словам. «Америка – своего рода „Аль-Каи-
да“». Эти слова поднялись к потолку вместе с дымом и уле-
тучились. Возможно, пару недель назад, когда этот оратор
еще был неизвестной величиной, в них содержался какой-то
смысл. Но сейчас Фарук слишком переоценил свои силы, и
я почуял, что чаши весов в споре сместились, сместились в
мою пользу.
Поэтому он сменил тактику.
– Когда мы были молоды, – сказал он, – или, лучше ска-
зать, когда я был молод, Европа была мечтой. Не просто меч-
той, а главной мечтой: она символизировала свободу мысли.
Мы хотели попасть сюда и упражнять свои умы в этом про-
странстве свободы. Студентом в Рабате я мечтал о Европе;
мы все мечтали: и мои друзья, и я. Не об Америке – насчет
нее у нас уже были дурные предчувствия, – а о Европе. Но я
разочаровался. Европа свободна только с виду. Мечта была
миражом.
– Верно, – сказал Халиль, – в Европе нет свободы. Рито-
рика уверяет: свобода, свобода, но это только риторика. Ес-
ли ты что-нибудь говоришь про Израиль, тебе затыкают рот,
напомнив про шесть миллионов 37.
– Вы же этого не отрицаете? – поспешно спросил я. – Вы
вовсе не оспариваете эту цифру, верно?
– Дело не в этом, – сказал Халиль, – дело в том, что отри-
цать ее – против закона, а даже поднимать этот вопрос на
дискуссиях – еще и против неписаного закона. – Фарук со-
гласился с ним. – Если мы пытаемся говорить о положении
палестинцев, то слышим: шесть миллионов. Шесть миллио-
нов – да, это, разумеется, была ужасная трагедия, шесть мил-
лионов, два миллиона, одного человека – в любом случае
нехорошо так делать. Но какое отношение это имеет к пале-
стинцам? Это и есть свобода, как ее понимает Европа?
Он не повысил голос, но заговорил с осязаемой страстно-
стью.
37
Общепринятая статистика о количестве евреев, которые стали жертвами Хо-
локоста.
– Это палестинцы построили концлагеря? – спросил он. –
А как насчет армян: может, их смерть значит не так много,
потому что они не евреи? Какое число для них – волшеб-
ное? Я вам скажу, почему шесть миллионов значат так мно-
го: потому что евреи – избранный народ. Забудьте о камбод-
жийцах, забудьте об американских черных – это уникаль-
ные страдания. Но я отвергаю такую мысль. Эти страдания
не уникальны. А как же двадцать миллионов при Сталине?
Быть убитым по идеологическим причинам ничуть не луч-
ше. Смерть есть смерть, и потому, извините уж, те шесть
миллионов – не особенные. Вот что всегда доводит меня до
отчаяния: это число, это сакральное число, не подлежащее
обсуждению, используют, как сказал Халиль, чтобы прекра-
щать все дискуссии. Евреи используют его, чтобы заставить
мир замолчать. Мне, вообщето, всё равно, сколько их там
было на самом деле. Любая смерть – страдание. Другие тоже
страдали, это и есть история: она – страдание.
Подошла Полина убрать тарелки, и мы заказали еще вы-
пить. Я спросил Фарука, часто ли он сам себе готовит еду
или питается в основном в кафе.
– Ни то, ни другое, – сказал он. – Курение отбивает аппе-
тит, и я ем очень мало. – Он улыбнулся своей улыбкой Де
Ниро и вернул разговор в прежнее русло. – Вы читали такого
Нормана Финкельштейна? – Я покачал головой. – Поинтере-
суйтесь, если будет возможность; он еврей, но написал силь-
ную научную работу об индустрии Холокоста. И он знает,
что говорит, потому что его родители прошли через Освен-
цим. Он не настроен антиеврейски, но он против того, что-
бы из темы Холокоста извлекали прибыль, чтобы ее эксплу-
атировали. Хотите, запишу для вас его имя? Вы и так запом-
ните? Уверены? Хорошо, прочтите его и скажите мне свое
мнение.
Зазвонил сотовый; а-а, в кармане Халиля. Он ответил на
звонок, заговорил скороговоркой на арабском. А закончив
разговор, сказал, что должен уйти. Они с Фаруком переки-
нулись несколькими словами на арабском – на этом языке
они заговорили в моем присутствии впервые. Когда он ушел,
Фарук сказал:
– Он хороший человек, знаете ли. Я могу искренне ска-
зать, что он мой лучший друг. Вообще-то, он хозяин интер-
нет-кафе – этого, напротив, и еще нескольких в городе. Так
что он мой начальник. Но он не верит в то, что надо быть
начальником или вести себя как начальник. Мы из одного
города, из Тетуана. Он очень щедрый, знаете ли; вообщето,
он только что, когда уходил, подошел к стойке и заплатил за
всё: за наше пиво, за ваш обед. Он такой человек – не заду-
мываясь, всё раздает другим.
– Вот что я думаю, – сказал Фарук, – я думаю, что Герма-
ния должна нести ответственность за Израиль. Если кто-то
обязан нести это бремя, так это они, а не палестинцы. Евреи
приехали в Палестину. Почему? Потому что жили там две
тысячи лет назад? Позвольте привести один наглядный при-
мер. Мы с Халилем – марокканцы, мавры. Когда-то мы име-
ли власть над Испанией. И как бы это выглядело, если бы мы
вторглись на Иберийский полуостров и сказали: в средневе-
ковье здесь правили наши предки, а значит, эта земля наша
– Испания, Португалия, вся эта земля? Нелогично, верно?
Но евреи – особый случай. Поймите меня правильно: я лич-
но не имею ничего против евреев. В Марокко много евреев,
даже сегодня, и к ним относятся радушно, как к части обще-
ства. Внешне они не отличаются от нас, хотя, конечно, боль-
ше преуспевают в бизнесе. Иногда я думаю, что мне, воз-
можно, стоило бы стать евреем, просто ради моей профес-
сии. Тогда я смогу осуществить все планы. Но я против сио-
низма и против этих религиозных притязаний на землю, где
уже живут другие люди.
Я хотел было сказать ему, что мы в Штатах с особой на-
стороженностью относимся к жесткой критике Израиля, по-
тому что она может обернуться антисемитизмом. Но не ска-
зал, потому что знал, что мой страх перед антисемитизмом,
как и мой страх перед расизмом, в ходе долгой практики стал
дорациональным. Я навязал бы Фаруку не свой аргумент, а
просьбу перенять то ли мои инстинктивные побуждения, то
ли добродетели общества, не похожего ни на то общество,
где он вырос, ни на то, где он теперь действует. Вряд ли был
бы прок от того, что я описал бы ему, какие тонкие смыс-
ловые оттенки различает чуткое ухо американца, если слы-
шит Jews вместо Jewish people. А еще мне хотелось отчитать
его за нападки на религиозный идеал, поскольку у него тоже
главный идеал – религиозный, но подступало ощущение, что
плести путаную сеть аргументов – только множить напрас-
ные усилия; силы лучше поберечь. Так что я предпочел рас-
спросить его про родню в Тетуане, про то, как там жилось в
его детстве и юности.
В ресторане стало тише – картежники разошлись по до-
мам. Даже дождь, казалось, решил повременить до утра.
Оставалось лишь несколько посетителей – как и мы, выпива-
ли и беседовали. Полина, снова подойдя к нашему столику,
спросила, не желаю ли я повторить, но я поблагодарил и ска-
зал, что выпил достаточно. Фарук заказал себе еще бутылку.
– Я третий из восьми детей, – сказал он, – мой отец был во-
енным. Наша семья жила скромно. А если говорить без оби-
няков, очень скромно. Зарплата у военных была невысока, и
их статус в обществе тоже. Отец, человек суровый, со мной
был особенно суров, считая, что мне недостает мужествен-
ности; теперь он отставной военный. Но со старшим братом
у меня еще более серьезные раздоры, он живет в Кёльне, и он
очень религиозный. Собственно, у нас вся семья религиоз-
ная, и, в сущности, только я отдалился от веры; но мой брат
относится к религии слишком серьезно. Он, сестра и я – мы
старшие из детей. Брат думает, что я напрасно теряю время
на учебу. Он бизнесмен, думает только о бизнесе. Ему неяс-
но, почему я считаю учебу важным делом, он не имеет ника-
кого понятия об интеллектуальной жизни, но это не просто
непонимание, а что-то большее. Он настроен враждебно. С
отцом у меня отношения плохие, но с братом – еще хуже.
Мой брат был женат на немке, но, получив вид на житель-
ство, развелся с ней, поехал на родину и привез жену-марок-
канку. Что же, он так с самого начала планировал? Не знаю.
Он лицемер.
С остальными родственниками я общаюсь ближе. Не могу
часто ездить в Марокко – слишком мало денег, – но у меня
хорошие отношения с матерью. Она – самый важный чело-
век в моей жизни, как и, могу поклясться, ваша мать для вас.
Мать есть мать. Моя мать слегка беспокоится за меня; да-да,
ей хочется, чтобы я женился, но ее больше тревожит, что я
курю, лучше бы я бросил. Она, естественно, даже не знает,
что я пью спиртное. Своему младшему брату я пишу длин-
ные письма, ему двадцать лет. В этом учеба мне тоже при-
годилась: я не диктую младшим братьям и сестрам, что им
думать, а хочу помочь им научиться думать; пусть они зна-
ют, что в силах анализировать свое положение и приходить
к собственным выводам. Я был странным ребенком, знаете
ли: прогуливал школу, чтобы куда-нибудь уйти и в уедине-
нии читать книжки. На уроках меня так никогда ничему и
не научили. Всё интересное содержалось в книгах; книги от-
крыли мне глаза на многообразие мира. Вот почему я не счи-
таю Америку монолитной страной. Этим я отличаюсь от Ха-
лиля. Я знаю, что там есть разные люди с разными идеями,
знаю про Финкельштейна, про Ноама Хомского, и мне важ-
но, чтобы мир осознал, что мы тоже не монолитные, – мы,
люди из арабского мира, как они это называют, – пусть осо-
знают, что каждый из нас – индивидуальность. Между нами
бывают разногласия. Вы только что видели, как я не согла-
сился со своим лучшим другом. Каждый из нас – индивиду-
альность.
– Думаю, вы и Америка готовы к встрече, – сказал я.
Пока мы беседовали, я не мог прогнать ощущение, что
наш разговор происходит во времена, когда ХХ век то ли
еще не начался, то ли еще не успел вступить на свой бесчело-
вечный путь. Мы внезапно перенеслись в прошлое: в эпоху
брошюр, солидарности, морского пассажирского транспор-
та, всемирных конгрессов, молодежи, которая внимательно
слушала радикалов. Я подумал о Феле Кути 38 в Лос-Андже-
лесе спустя несколько десятков лет, о личностях, которые
вылепило и ожесточило знакомство с американской свобо-
дой и американской несправедливостью, о тех, в чьих серд-
цах что-то пробудилось при виде того, как ужасно, как пре-
ступно обошлась Америка со своими маргинализированны-
ми детьми. Даже сегодня – с запозданием, при режиме ан-
титеррора – сошествие в эту преисподнюю всё равно может
пойти Фаруку на пользу.
В этой минуте сквозила какая-то наивная воодушевлен-

38
Фела Кути (полное имя: Олуфела Олусегун Олудотун Рансоме-Кути; 1938–
1997) – нигерийский мультиинструменталист, музыкант, композитор, один из
основателей жанра афробит.
ность, но если бы я всерьез пригласил его в гости, то испугал-
ся бы логистической стороны подобного приглашения, со-
гласись он приехать. Но он поспешно сказал:
– Нет, не нравится мне эта страна. Нет у меня ни малей-
шего желания ездить в Америку, особенно в свете того, что
я араб, особенно сейчас, особенно в свете того, чему меня
там теперь подвергнут.
Эти слова он произнес, гадливо морщась. Я мог бы ска-
зать ему, что у меня есть друзья-арабы и у них всё в поряд-
ке, что его страхи необоснованны. Но это была бы неправда.
Будь я одиноким мусульманином левых убеждений и севе-
роафриканского происхождения, мне тоже не захотелось бы
ездить в Штаты.
– Один ученый, Бенедикт Андерсон, – сказал Фарук, – на-
писал книгу против… как это называется, les Lumières?
– Просвещение? – спросил я.
– Да-да, – сказал Фарук, – против Просвещения. Андерсон
писал, что оно возводит разум на престол, но не заполняет
пустоту, которая возникла с исчезновением веры в Бога. Я
считаю, что эту пустоту должно заполнить Божественное, ее
должно заполнить учение ислама. Полагаю, это абсолютно и
центрально важно, пусть даже я в настоящее время плохой
мусульманин.
– А что вы скажете о шариате? – спросил я. – Я знаю, что
шариат не сводится к самым суровым наказаниям, которые
в нем предусмотрены; итак, я могу предугадать ваш ответ.
Вы скажете, что в действительности всё это существует ради
гармоничного устройства общества. Но я всё же хочу знать,
что вы думаете о тех, кто отрубает руки или казнит женщин
через побивание камнями.
– Коран – это текст, – сказал Фарук, – но люди забывают,
что у ислама тоже есть история. Он не статичен. Существует
также сообщество, умма. Не все интерпретации – интерпре-
тации обоснованные, но я горжусь тем фактом, что ислам –
самая житейски мудрая религия. Ислам печется о том, как
мы живем в миру, о повседневной жизни. А знаете, дело в
том (и по лицу Фарука вдруг разлилась блаженная улыбка –
таким я его никогда раньше не видел)… дело в том, что я ис-
пытываю глубочайшую любовь к Пророку. Я искренне люб-
лю этого человека и жизнь, которую он прожил. Один жур-
нал недавно провел опрос: люди голосовали за самого вли-
ятельного человека в истории. Знаете, кто занял первое ме-
сто? Мухаммед. Скажитека: почему?
– Но как вы сами считаете: смогли бы вы жить в Мекке или
Медине? Как в таких местах обстоит дело с личной свобо-
дой? Если бы вы переехали в главные города мусульманской
веры, что сталось бы с вашими сигаретами и вашим «Ши-
ме»?
– Мекка и Медина – особый случай. Да, я мог бы жить на
Святой земле. Я рассматривал бы ее как paysage moralisé 39.
39
Морализированный пейзаж (франц.), дословно, а также название поэмы-сек-
стины У. Х. Одена 1933 года.
В топографии есть духовная энергия, помогающая человеку
мириться с физическими ограничениями. Сейчас я пью вот
это, – он указал на бутылку с пивом, – и знаю, что таков мой
выбор, и из-за этого выбора мне станет недоступно райское
вино. Вы наверняка знаете, что написал Поль де Ман о про-
зрении и слепоте. В его теории говорится о прозрении, кото-
рое в действительности может затемнять что-то другое, оно
может быть слепотой. И об обратном: то, что кажется слепо-
той, может открывать простор возможностей. Когда я думаю
о прозрении, являющемся видом слепоты, то вспоминаю про
разум, про рационализм – ведь он слеп к Богу, слеп к тому,
что Бог может предложить людям. Вот в чем состоит крах
Просвещения.
А де Ман, по совпадению, учился в Брюсселе, в том же
университете, куда я поступил семь лет назад, приехав из
Марокко. Я поступил в магистратуру по критической тео-
рии, прославившей тамошнюю кафедру. Это была моя мечта
– в молодости мечты совершенно конкретны: я хотел стать
новым Эдвардом Саидом! И думал достичь этого, изучая
сравнительное литературоведение и практикуя социальную
критику на его основе. Мне пришлось приступить к учебе с
запозданием, потому что мою студенческую визу долго об-
рабатывали, и университет заставил меня пройти весь курс
обучения за восемь месяцев – с января 2001 года до конца
августа того же года. А потом я написал дипломную работу
о «Поэтике пространства» Гастона Башляра.
Кафедра отвергла мою работу. На каком основании? Пла-
гиат. Они не привели объяснений. Сказали только, что я дол-
жен через двенадцать месяцев сдать другую дипломную ра-
боту. Меня это раздавило. Я бросил университет. Плагиат?
Возможны только два варианта: либо они отказывались ве-
рить, что я настолько хорошо владею английским и теорией,
либо – по-моему, самое вероятное объяснение – они наказа-
ли меня за глобальные события, к которым я был совершен-
но непричастен. Заседание комиссии по моей дипломной ра-
боте состоялось 20 сентября 2001 года, и они увидели: по-
ка всё это происходит, все эти заголовки в газетах, этот вот
марокканец пишет о несходстве и откровении. В том году
я утратил все иллюзии насчет Европы. Предполагалось, что
Европа – идеальный противовес деспотизму марокканского
короля. Я разочаровался.
У меня была глупая детская мечта стать в двадцать пять
лет доктором философии. В двадцать один год я получил ди-
плом в Рабате и точно знал, каким путем идти. Что ж, теперь
мне двадцать девять. Я перевелся в университет в Льеже и
учусь в магистратуре на переводчика, без отрыва от работы.
Езжу туда два раза в неделю, иногда три раза, но в глуби-
не души знаю: этот курс обучения мне совершенно не бли-
зок. Я создан для науки. Возможно, попробую поступить в
аспирантуру по теории перевода. Хочу написать о Вавилоне,
о том, как из одного языка получилось много языков, – воз-
можно, это религиозная концепция, но я могу написать о ней
научную работу. Это не мой первоначальный выбор, но что
я могу поделать? Другая дверь уже закрылась.
Глаза Фарука засияли. Он ранен в самое сердце. Сколько
еще потенциальных радикалов, таких, как он, выковали та-
кие унижения?
Пора было уходить из ресторана. Фарук показал мне свою
боль вблизи – слишком близко, и я перестал видеть перед
собой его таким, каков он есть. Мне чудилось, что на его ме-
сте сидит молодой Вито Корлеоне – тот, кто крался по кры-
шам Маленькой Италии, подбираясь к дому местного крест-
ного отца, которого вот-вот победит узурпатор; Вито, чья во-
ля заведет его гораздо дальше, чем он сам мог бы вообразить
или пожелать, Вито, чье будущее выглядело несоразмерно
грандиозным для молодого атлета, резво скачущего с одной
низкой крыши на другую, замышляющего одно-единствен-
ное кровавое деяние.
Фарук осушил бокал. В нем была некая мощь, кипучий
интеллект, что-то, охотно верящее в свою неукротимость.
Но он из тех, чьи планы потерпели крах. Сценарий его судь-
бы не выйдет за рамки соразмерного.

10

Я бежал по Лагосу вместе с сестрой. Мы бежали марафон,


и приходилось отпихивать с дороги бродяг и уличных псов,
чтоб не путались под ногами. Но у меня нет сестры; я един-
ственный ребенок. И когда я внезапно проснулся, проснулся
я в полной темноте. Глаза попытались привыкнуть к мраку.
Из тепла постели – расслышать шум автомобилей откуда-то.
Как всегда при таких пробуждениях, совершенно неясно, ко-
торый час. Но сразу же навалился другой, настоящий ужас:
я не мог припомнить, где нахожусь. Теплая постель, темно-
та, шум автомобилей. Какая это страна? Что за дом и с кем
я здесь? Я вытянул руку: нет, со мной в постели – никого.
Почему я сейчас один – потому, что мой близкий человек
сейчас далеко, или потому, что нет у меня такого человека?
Я плыл в темноте, сам для себя – аноним, застигнутый врас-
плох ощущением, что мир существует, но я перестал быть
его частью.
Первым нашел свой ответ вопрос о близком человеке: нет
у меня никого, я один. Факт всплыл, моментально меня успо-
коив. Не знать – вот что было мучительно. Затем в голо-
ву хлынула прочая информация: я в Брюсселе, в Бельгии, в
съемной квартире, квартира на цокольном этаже, а грохот
снаружи – мусоровозы. Мусоровозы приезжают по пятни-
цам, еще затемно. Я – кто-то, а не тело без существа. Посте-
пенно возвращаюсь откуда-то издалека к самому себе. Тру-
доемкий сбор этого балласта для моего самосознания – бал-
ласта вроде бы тривиального, но, не будь его, меня навер-
няка хватил бы удар – истощил силы. Я вновь провалился
в сон без сновидений, а грузовики на улице всё грохотали.
Когда, наконец, я опять проснулся, было без нескольких ми-
нут двенадцать. Комнату наполнял дневной свет, разбавлен-
ный дождем. Уже седьмой день дождя: вот как долго он до-
нимает придирками, каплет, льет без какой-либо библейской
грандиозности. Но этот дождь-долгожитель напомнил мне
о единственном многодневном дожде, который я смог при-
помнить. Наверняка были и другие, но теперь в памяти зани-
мал особое место только этот единичный случай. Тогда мне
было девять – значит, произошло это за год до моего отъезда
в школу-интернат.
Тот день начался с безоблачной погоды, с жары, как лю-
бой из неразличимых между собой жарких дней, которые в
любом месяце, круглый год были для нас нормой. В два часа
я пришел домой из школы, пообедал и, вопреки обыкнове-
нию, поспал. Когда я проснулся, матери дома не было – зна-
чит, ушла на рынок или в банк. Отец вернется с работы толь-
ко через несколько часов, дома только моя Мама – мать мое-
го отца. Ее комната была на первом этаже дома, в пристрой-
ке позади кухни, в той же части дома, что и кабинет отца.
Я пошел к Маме, но она еще спала. Света не было. Было бы
электричество, я уселся бы смотреть телевизор. В будни мне
это не разрешалось, а по выходным из интересного показы-
вали только спортивные обозрения: вечером по субботам –
про английский футбол, по воскресеньям – про итальянскую
лигу. Так что, если в будни днем мать отлучалась, я без коле-
баний нарушал правило насчет телевизора. Мама была глу-
ховата. Если она была на нижнем этаже, я мог сказать ей, что
иду наверх делать уроки, а сам преспокойно проводил два
часа перед телевизором, пока у ворот не сигналила машина
матери. Но если света нет, какой уж телевизор – и я расте-
рялся. Пошел бродить по нижнему этажу, зашел на кухню,
открыл холодильник. Он не гудел, лампочка не загорелась.
Бутылки в холодильнике постепенно запотевали: бутилиро-
ванная вода, которую мы пили вместо водопроводной, фер-
ментированный оги 40 для завтрака, кока-кола и другие, как
их у нас называли, «минералки» – их берегли на случай, ес-
ли придут гости.
Минералку держали для вечеринок и особых случаев. У
нас их подавали к столу, когда приходили другие семьи с
детьми, и дети всегда ссорились из-за того, кому достанет-
ся «фанта» – самая желанная, кому – «севенап», а кому –
кока-кола: она в этой иерархии занимала нижнюю ступень-
ку. Крайне абсурдная иерархия. Некоторые дети верили, что
от кока-колы почернеют, – точно так же они верили, что по-
чернеют, если будут есть амалу 41. Самые маленькие рыда-
ли, если всю «фанту» расхватывали и им оставалась толь-
ко кока-кола. Я, будучи метисом, понятия не имел, каково
жить с более темной кожей; чего-чего, а этого не опасался.
А поскольку братьев и сестер у меня не было, мои вкусы
40
Оги – традиционное нигерийское блюдо-полуфабрикат из кукурузы, сорго
или пшена. Крупу выдерживают несколько дней, чтобы перебродила, затем из
нее готовят что-то вроде каши либо пудинг.
41
Амала – нигерийское блюдо из измельченных клубней маниока или ямса. В
готовом виде имеет темный цвет.
рождались попросту из моих влечений. Мне нравилась ко-
ка-кола, потому что по вкусу она не походила ни на что дру-
гое. Шипучесть других напитков никогда не была такой убе-
дительной, как у кока-колы, а «фанту» я находил чересчур
приторной. Но в нашем доме кока-кола – как и вообще все
хорошие вещи, пока ты маленький, – строго дозировалась.
Взять из холодильника бутылку кока-колы – для меня это
было бы недопустимо, как и залезть в отцовский сервант, где
хранился виски. И вот в тот жаркий день меня начал разби-
рать соблазн: захотелось кока-колы. Я не стал ни топать но-
гами, ни стискивать кулаки; ведь рядом никого – истерика
разразилась бы без зрителей. Мама спала; и вообще она, в
любом случае, не заведовала выдачей кока-колы. Я стал дер-
гать дверцу холодильника – она ходила на петлях взад-впе-
ред, взад-вперед.
Разрешение могла дать только мать. Я мог бы подождать
до ее возвращения, но мое желание было абсолютно ирра-
циональным; с тем же успехом я мог бы просить, чтобы она
разрешила мне положить мою одежду в кучу белья для прач-
ки – ведь я должен был стирать одежду сам. Она взгляну-
ла бы озадаченно и сказала бы, что я уже не маленький и
должен понимать, как мне повезло в жизни по сравнению с
другими детьми. Вздумав попросить мать об этом, я застес-
нялся бы инфантильности своей просьбы; для такого гордо-
го мальчишки, как я, притворное удивление матери было бы
нестерпимо. Но все эти правила ввел мой отец. У него бы-
ли четкие представления о том, как не дать ребенку избало-
ваться. А вот за соблюдением правил следила мать, и если я
на них досадовал – что случалось крайне редко, ведь я и не
догадывался, что детство может быть совсем не таким, как у
меня, – итак, в тех редких случаях, если я вдруг начинал до-
садовать на правила, досада обрушивалась именно на мать,
и я никогда не принимал в расчет, что отец тоже имеет ка-
кое-то отношение к правилам. Так у меня возникла иллюзия,
что отец вроде как ни в чем не виноват. Но мечта обойти ро-
дительские правила постепенно выкристаллизовалась в мо-
ем рассудке, сделавшись идеальным образом взрослости. У
этого бунта не было точки старта, но я мог бы указать любую
наугад: взрослый – это прежде всего и главным образом тот,
кому можно пить кока-колу, когда только вздумается. Итак,
я закрыл дверцу холодильника и открыл ее снова. Взял одну
из холодных и мокрых бутылок и поставил в мойку, громко
звякнув стеклом о железо, звякнув нечаянно (за стеной была
комната Мамы).
Я поставил кока-колу обратно в холодильник и вышел во
двор. Стало темнее и прохладнее, облака зашевелились. Я
поклялся, что никогда не забуду, как вскипели чувства, рас-
пиравшие меня в ту минуту. Торжественно пообещал себе,
трепеща, как от электрического разряда, от сознания того,
что это клятва: вот вырасту – и стану пить кока-колу безна-
казанно. В моем воображении это угощение кока-колой про-
исходило на нашей кухне: я увидел повзрослевшего себя –
как преспокойно подхожу к холодильнику, открываю его. И
мое взрослое «я» на минуту – как круто – замешкивается,
решая, чего ему больше всего хочется, а всякий раз ему хо-
чется кока-колы. Он берет ее, откупоривает открывалкой и
наливает шипучую жидкость в стакан, полный льда. Этот вы-
росший «я», этот взрослый проделывает это каждый день,
раз в день. Каждый день, вот ведь райская жизнь: мысль о
том, что это возможно так часто, окрыляла почти до умопо-
мрачения. При мысли о таком отмщении мое сердце беше-
но забилось, и я весь истомился – хотелось прямо сейчас, не
сходя с места, распрощаться с детством. Тем не менее нару-
шить правило я не смог. Я побрел на задворки дома.
Снял железный лист – крышку колодца, – заглянул внутрь.
До воды было больше девяноста футов. Интересно, духи до
сих пор там? Рабочие, выкопавшие колодец, угостили их
спиртным, которое оплатил мой отец. Духов просто задобри-
ли или прогнали? Вода стояла так низко, что ее поверхность
было не разглядеть. Я всмотрелся, так ничего и не увидел,
и тогда взял камень, подержал над серединой колодца, уро-
нил. Он ударился о стенку колодца с глухим стуком, а потом
сам возразил этому звуку всплеском. Я подумал, что надо
бы, наверно, уйти в свою комнату и позаниматься арифме-
тикой. Взял камень побольше, поднатужился, швырнул. Он
несколько раз отскочил рикошетом, пока невидимая вода не
проглотила его, громко булькнув. Я снял резиновые шлепан-
цы и присел на край колодца: сначала ногами наружу, а по-
том – сначала перекинул одну ногу, потом другую – внутрь,
свесил ноги во мрак. Ощутил, как это круто, как опасно; но
вдруг какой-нибудь дух подкрадется сзади и толкнет меня?
Колодец был почти у забора. Что-то недавно увиденное по
телевизору внушило мне, что в углах забора собираются ду-
хи: поэтому эти четыре точки были единственными местами
в нашей усадьбе, внушавшими мне страх. Я осторожно пере-
кинул обе ноги наружу – так безопаснее, – водрузил крышку
на место и вернулся в дом.
Наверху мне стало как-то не до деления в столбик. Я за-
сунул пытливую руку в шорты. Снял шорты и трусы, и фут-
болку тоже. Лег на спину, начал ласкать себя, но мое вооб-
ражение было слишком бедным, и я понятия не имел, что
следует делать. Мои сплющенные гениталии покоились на
ладони. И вдруг я припомнил, что когда-то видел один жур-
нал, – наверно, несколько лет назад, когда мне было шесть
или семь. От ужасающего упоения перехватило дыхание –
как и от предположения, что журнал, возможно, до сих пор
где-нибудь у нас валяется. Я второпях снова напялил одеж-
ду, побежал в кабинет и принялся остервенело, но бесшум-
но перерывать стопки старых журналов. Должно быть, в на-
шем доме его позабыл один из моих беспутных дядюшек,
журнал был глянцевый (такую подробность моя память ни
за что бы не присочинила), и сейчас мне отчаянно хотелось
вновь увидеть то, что в нем изображалось. Я методично пе-
ресматривал бумаги в кабинете, старые папки с машинопис-
ными текстами по инженерному делу, с графиками – со вре-
мен отцовской аспирантуры, – годовые отчеты нигерийских
компаний, акциями которых владели мои родители. На это
я угрохал почти час. Полистал пыльную книжку в бумажном
переплете – «Язык тела», научпоп по психологии семидеся-
тых годов, – но в ней не было ничего на тему, занимавшую
меня в эту минуту. Обшарил все папки-скоросшиватели на
нижних полках, потом сдался и вернулся наверх. А потом
проникся этой мыслью заново: меня подзуживала жажда, ко-
торую, почти казалось, нашептывала некая внешняя сила, –
и заглянул под все матрасы: под свой, под матрас отца, под
матрас матери. Ничего не обнаружил; заново заправил кро-
вати. От всех этих усилий запыхался и разозлился.
Спустился на кухню, взял из холодильника бутылку ко-
ка-колы и отправился во двор. Небо, похоже, снова очисти-
лось от облаков. Я сел на железный лист, открыл бутылку
зубами и проглотил всё, что в ней было, второпях – даже
горло заболело. Утер губы, отнес бутылку в кладовую и взял
с полки теплую бутылку кока-колы – поставить в холодиль-
ник. День был будний, к урокам я еще не приступал, так что
я занялся домашкой и, пока я на верхнем этаже корпел над
примерами, с нижнего доносились шаги Мамы. Тогда-то и
пошел дождь, а вскоре я услышал автомобильный клаксон.
Побежал открывать ворота. Дождь был проливной, и я успел
промокнуть, пока отпирал висячий замок и распахивал ши-
рокие металлические створки. Машина въехала во двор –
привезла мою мать, надсмотрщицу, ту, на кого я молча из-
ливал всё раздражение, накопившееся за день. Я без толку
замешкался, закрывая ворота. Запрокинул голову, и дождь
разбавил сладкий налет, всё еще облеплявший язык и дес-
ны. А потом я подбежал к матери, чтобы отнести в дом сум-
ки с продуктами, закупленными на рынке. Я предпочел бы
остаться под дождем, пить дождь, носиться под дождем. Но я
пошел в дом и переоделся, стащив с себя промокшую одеж-
ду. Электричества всё еще не было, но в конце концов его
включили – незадолго до того, как вернулся отец со своим
шофером, а вернулись они в восемь.
Дождь, внезапно начавшийся при вышеописанных обсто-
ятельствах, продолжался всю ночь, и весь следующий день, и
весь следующий день. Он обескураживал, настораживал сво-
ей беспощадностью и мощью. Мы знали, какие бывают до-
жди, но таких – не знавали. Даже бетонная дорожка между
воротами и гаражом, казалось, понемногу размякает от сы-
рости. У нас были широкие дренажные канавы, отводившие
воду с участка, но по ту сторону забора, на улице, жизнь увя-
зала в грязи. На затопленных шоссе машины часто ломались,
и до школы я добирался вдвое дольше. Я помрачнел. Нико-
му не рассказывал, в чем загвоздка, а меня никто не спраши-
вал. В колодце, к которому я больше не приближался, вода
наверняка поднялась ужас как высоко, и, может статься, на
ее темной глади стали видны отражения. Трудно было бы по-
верить (тогда у меня такой мысли не было, но теперь появи-
лась), что этот потоп – не всемирный. Казалось, нет ему ни
конца, ни краю, и судьба отмерила ему длиться целых трое
суток, прежде чем он наконец иссяк.
Брюссельский дождь был куда менее сильным, хотя, по
прогнозам, к выходным должен был перерасти в крупную бу-
рю. В моих мыслях он стал чем-то вроде далекого, протяж-
ного отголоска того, давнишнего дождя из детства. Но с ис-
торией, которая прилагается к тому дождю из детства, давно
покончено, и для сегодняшнего дня она совершенно неакту-
альна. Кое-какие элементы – страсть, которой я воспылал,
клятва – сгодятся для шуток в узком кругу: эта мимолетная
идея меня позабавила. Кока-колу я теперь на дух не выношу:
ни вкус, ни хищнически-алчную компанию, которая ее про-
изводит, ни ее вездесущую визгливую рекламу. Много лет
у меня был соблазн гиперинтерпретации событий преслову-
того дня, но то, что спустя несколько лет случилось между
мной и матерью, было следствием любого момента моего от-
рочества, а не только дня, когда начался дождь.
Глядя из окна квартиры на ту сторону улицы, я увидел
разбитую лампочку и газету, валявшиеся в луже. Тротуар
пульсировал оттого, что на него падали капли, а на стене
кто-то намалевал слово ZOFIA и, буквами поменьше, JE
T’AIME 42.

42
Я тебя люблю (франц.).
11

В «О катр ван», где мне предстояло пообедать с докто-


ром Майотт, я пришел слишком рано. На восьмой день небо
вконец разбуянилось, и я задержался под навесом у дверей,
пытаясь починить верхнюю пружину зонтика. Напротив вы-
сился западный фасад Нотр-Дамдела-Шапель. Ветер терзал
всё на своем пути, опрокидывая мусорные баки, встряхивая
голые деревья, сдувая прохожих с курса, но собор противо-
стоял ему непоколебимо. По его каменной громаде молотил
дождь, только и всего. До появления доктора Майотт оста-
валось в лучшем случае полчаса, так что я перешел улицу и
направился к церкви.
Двери были не заперты, и первое, с порога, впечатление
сводилось к полному безмолвию. Но скоро слух приноровил-
ся к тишине в зале, и я различил негромкие звуки органа.
Оглядел неф перед собой: никого не видать. Зашагал по бо-
ковому проходу вдоль южной стороны собора, под холодны-
ми, высоченными пролетами между колонн. Шум дождя во-
обще не проникал сюда, а музыка по мере моего приближе-
ния к алтарю становилась отчетливее. Обычно в таких церк-
вях присутствуют один-два человека из персонала, а иногда
еще и кучка туристов. Поэтому я удивился, оказавшись в
этом пещерообразном зале в полном, если не считать незри-
мого органиста, одиночестве; даже для дождливой пятницы
и послеполуденного часа необычно, собор словно бы забро-
сили. И только в этот миг я заметил диссонанс в звучании ор-
гана. Отчетливые ноты-беглянки прорывались сквозь музы-
кальную текстуру, подобно снопам лучей, преломляющихся
в витражах. Пьеса была, несомненно, пьеса барочная – не
слышанная мной раньше, но уснащенная всей типичной ор-
наментикой той эпохи, – и всё же она вдруг заразилась ка-
ким-то иным духом – мне вспомнилась «O God Abufe» Пи-
тера Максвелла Дэвиса – ощущением, что что-то разбилось
вдребезги, разлетелось на части. Звук был настолько тихий,
что, хотя я различал, как в пьесе повторяется откровенно
нервирующий полутон тритона, уловить саму мелодию было
нелегко.
Затем я увидел, что никакого органиста, который играл бы
на органе, тут нет. Музыка, записанная на пластинку, проса-
чивалась в зал через крохотные динамики, прикрепленные
к массивным пилонам в месте, где проходы пересекались.
Увидел я и то, что своим воздействием разбивало звучание
вдребезги, – маленький желтый пылесос. Звонкое жужжание
его механизма рвалось к сводам и вплеталось в органную за-
пись, создавая diabolus in musica 43. Женщина, которая пыле-
сосила собор, не подняла глаз – даже не отвлеклась от рабо-
ты. Женщина в халате до пят, в ярко-зеленом платке. Она

43
Diabolus in musica (лат. дьявол в музыке) – средневековое название трито-
нового музыкального интервала. Такие интервалы считались некрасивыми и да-
же непристойными.
сновала между маленькими деревянными стульями в север-
ном приделе. Я не ступил на площадку, где пересекались
проходы, направился по южному приделу к алтарю. Женщи-
на сосредоточенно трудилась, а органная музыка оплетала
кружевами одинокое, надтреснутое жужжание пылесоса.
Несколькими неделями раньше я предположил бы, что
эта женщина – конголезка. В Брюссель я приехал с готовым
представлением, будто все африканцы здесь – выходцы из
Конго. Я знал, какого рода отношения порождает колониа-
лизм. Ознакомился в общих чертах с историей местного ра-
бовладельческого государства, и она вытеснила все прочие
версии. Но как-то я пошел в ночной клуб-ресторан на рю
дю Трон – он назывался «Ле Пане». Весь вечер просидел за
столиком один – выпивал и наблюдал за конголезской мо-
лодежью: все нарядные, одеты модно, флиртуют между со-
бой. Женщины – с прическами афро или заплетенными во-
лосами, многие мужчины – в рубашках с длинным рукавом,
заправленных в джинсы, характерный африканский стиль –
как будто живут здесь совсем недавно. В клубе крутили аме-
риканский хип-хоп, посетителям было в среднем от двадца-
ти пяти до тридцати лет. Такие картины видишь в любом
крупном городе в Африке или в западных странах: вечер
пятницы, молодежь, музыка, спиртное. Пробыв там почти
три часа, я оплатил выпитое и уже собирался уходить, когда
ко мне подошел поболтать бармен. Он спросил, откуда я, и
мы перекинулись несколькими словами; сам он был наполо-
вину малиец, наполовину руандиец. «Ну а публика? – поин-
тересовался я. – Они все конголезцы?» Он покачал головой:
«Все из Руанды».
Открытие, что всё это время я провел среди пяти-шести
десятков руандийцев, кардинально изменило характер мо-
их субъективных ощущений от того вечера. Казалось, про-
странство внезапно налилось тяжестью всех историй, о кото-
рых посетители помалкивали. «Какие утраты, – спрашивал я
себя, – стоят за их хохотом и флиртом?» Во времена геноци-
да почти все присутствующие были еще подростками. «Кто
из тех, кто здесь собрался, – гадал я, – убивал сам или ви-
дел, как убивают другие?» Безмятежность их лиц – наверня-
ка маска, скрывающая невидимую мне боль. Искал ли кто-
то из них избавления в религии?
Я передумал уходить и заказал еще выпить. Наблюдал за
парочками, за компаниями из четырех пяти человек, за мо-
лодыми парнями: те стояли кучками, по трое, и явно дума-
ли только о движениях красивых девушек на танцполе. Без-
обидность, излучаемая ими, была непостижимым и непри-
мечательным явлением. Они ничем не отличались от моло-
дежи всей планеты. И я в некотором роде почувствовал, что
мне как будто перетянули душу ремнем, – такое ощущение,
порой почти неуловимое, но неотступное, возникало всякий
раз, когда меня знакомили с молодыми мужчинами из Сер-
бии или Хорватии, из Сьерры-Леоне или Либерии. Неизмен-
ное сомнение, нашептывающее: и эти тоже, возможно, уби-
вали, убивали, убивали и только впоследствии научились на-
пускать на себя безобидный вид.
Когда я наконец вышел из «Ле Пане», час был поздний, на
улицах – тишь, и три с половиной мили до дома я преодолел
пешком.
А теперь, в соборе, глядя на эту женщину, неторопли-
во складывающую телескопический шланг пылесоса, я по-
думал, что и ее пребывание в Бельгии – тоже, возможно, по-
пытка позабыть о прошлом. Ее присутствие в церкви – воз-
можно, двойной эскапизм: спасение от требований, налагае-
мых семейной жизнью, и убежище от того, что она, возмож-
но, повидала в Британском Камеруне или Конго, или даже в
Руанде. Да, возможно, это бегство не от чего-то, что совер-
шила она сама, а от чего-то, что видели ее глаза. Могу лишь
предположить. Мне никогда не докопаться до правды, пото-
му что она держит свои секреты под неослабным контролем,
совсем как женщины, которых писал Вермеер в том же се-
ром освещении на низменностях; ее молчание, подобно их
молчанию, казалось абсолютным. Я обошел вокруг хоров, а
когда в северном приделе разминулся с той женщиной, лишь
кивнул ей, уже направляясь к дверям. Но у выхода внезапно
появился еще кто-то. Я опешил. Оказывается, я даже не за-
метил, как он приблизился со спины: мужчина средних лет,
белый, с окладистой бородой. Приходский священник или
сторож собора, предположил я. Он же, вообще не обратив на
меня внимания, удалился своей дорогой – пошел по южному
приделу с хорами, ступая бесшумно.

В вестибюле ресторана работал телевизор с приглушен-


ным звуком: показывали новости. На экране – фото бурного
моря с птичьего полета, надпись извещала: Ла-Манш, бри-
танцы называют его «Английский канал». Я смог лишь разо-
брать, что контейнеровоз терпит бедствие во время штор-
ма, все двадцать шесть членов экипажа пересели на спаса-
тельные плоты и покинули судно. Корабль, прямоугольный
и оранжевый, казавшийся игрушечным, опасно кренился на
бушующих волнах, а вокруг его полузатопленной туши, ку-
да ни глянь, подпрыгивали малюсенькие оранжевые плоты.
Эту картинку сменил прогноз погоды – весть, что буря за-
хлестывает Европу и быстро смещается на восток. Германия
уже серьезно пострадала: рухнувший мост, купы сломанных
деревьев, раздавленные машины. Тут кто-то прикоснулся к
моей руке. Доктор Майотт. Она поцеловала меня в щеку и
сказала:
– Такой жути не бывает никогда, у нас много лет не быва-
ло такой странной зимы; пойдемте пообедаем. – А потом до-
бавила: – Погодите, я забыла: вы предпочитаете английский,
так? О’кей, я запомню, будем говорить по-английски.
Мы сели около большого окна, доходящего до пола, и оно
было словно бы завешено простыней – снаружи лил дождь.
Она сказала, что только что побывала на совещании насчет
одного фонда, к которому имеет отношение.
– Ненавижу совещания, – сказала она, – многое намного
проще, если решения принимает кто-то один.
Да, несложно вообразить ее стиль общения в операцион-
ной или на совещаниях. Она отломила кусок булки и, быст-
ро жуя, вчиталась в меню, а затем сказала – чуть ли не с бух-
ты-барахты:
– В самолете мы с вами разговаривали про джаз? По-мое-
му, разговаривали, так? Но если вы любите джаз, я расскажу
вам о Кэннонболле Эддерли. Он был моим пациентом.
Ее руки с изящными жилками вен умело разламывали
булку. «Она выглядит намного старше, – подумал я, – чем
при первом знакомстве».
– Точнее, – продолжала она, – его брат, Нат Эддерли, был
моим пациентом в Филадельфии. Мне пришлось извлечь из
его желчного пузыря несколько камней, а через Ната я по-
знакомилась с Кэннонболлом, а потом сам Кэннонболл стал
моим пациентом. У него было высокое давление, видите ли.
Так или иначе, благодаря братьям Эддерли мы – мой муж и
я – познакомились с многими великими джазменами шести-
десятых годов. С Четом Бейкером.
Официант, вылитый Обеликс, подошел принять заказ:
она выбрала waterzooi 44, я – телятину. Она спросила, люблю
ли я вино, я сказал, что да, и она заказала графин божоле.
– И с Филли Джо Джонсом, ударником, и с Биллом Эван-
сом. Арта Блейки знаете? Кэннонболл любил всех знако-
44
Ватерзой – похлебка, традиционное блюдо фламандской кухни.
мить, так что благодаря ему мы повстречали самых разно-
образных персонажей. А на сколько концертов сходили – не
счесть! Потом стали ходить реже, когда в середине семиде-
сятых Кэннонболл умер. У него случился инсульт, а ведь он,
как и все ребята, те, остальные, был ужасно молод. Ушел в
сорок два, или в сорок шесть, кажется.
Я был счастлив находиться здесь, упивался тем, как она
выуживает из памяти каждую словесную виньетку, словно
кролика из шляпы. Имена джазистов, которыми сыпала док-
тор Майотт, для меня ничего не значили, но я понимал, что
она почерпнула что-то необыкновенно важное из среды, ку-
да когда-то вошла, а, точнее, попала случайно.
Мне открылось: до чего же мимолетно чувство счастья,
как хрупка его основа; теплый ресторан, если ты недавно
промок под дождем, ароматы еды и вина, интересный разго-
вор, тусклые блики естественного освещения на полирован-
ной столешнице из вишневого дерева. Нужно так мало, что-
бы переключить настроение на шкале, – совсем как перестав-
ляешь фигуры на шахматной доске. Подметить это на пике
счастливого мгновения – значит подвинуть одну из этих фи-
гур, чуть убавляя накал счастья.
– А ваш муж, – сказал я, – он ездит в Брюссель не так ча-
сто, как вы?
– Да, – сказала она, – в Штатах ему намного уютнее. По-
моему, он постепенно растерял связи с Бельгией. А меня вле-
кут сюда друзья. И тот факт, что я просто не перевариваю
американскую общественную мораль. А вы – часто ли езди-
те в Нигерию?
– Нет, – сказал я. – Последний раз – два года назад, после
пятнадцатилетнего перерыва; съездил ненадолго. Все эти го-
ды я был очень занят – вот вам одна из причин, а частичная
потеря связей, как вы выразились, тоже играет свою роль.
Вдобавок мой отец умер незадолго до того, как я уехал, а
братьев и сестер у меня нет.
Подали обед.
– Итак, могу предположить, что английский – ваш второй
язык, – сказала она. – А какой первый?
На секунду почудилось, что ей можно рассказать, что мой
второй язык – не английский, а немецкий, тайный язык меж-
ду мной и матерью в первые пять лет моей жизни, язык, позд-
нее забытый мной начисто. Правда, даже теперь, когда я слы-
шал в универмаге детский крик «Mutter, wo bist du?» 45, у
меня щемило в груди; должно быть, когда-то, давным-давно,
эту фразу произносил и я. Английский вошел в мою жизнь
позднее, только в школе. Но мне не хотелось вдаваться в при-
чудливые повороты этого сюжета, и потому я сказал ей, что
моим первым языком был йоруба.
– Второй по распространенности среди языков коренного
населения Нигерии, – сказал я. – Я говорил только на йоруба,
пока не пошел в начальную школу.
– И до сих пор говорите на нем свободно?
45
Мамочка, где ты? (нем.).
– Да, – сказал я, – объясниться могу, хотя в английском
теперь силен намного больше. Но я хочу вас кое о чем спро-
сить. Вы долго прожили за границей, так что типичной бель-
гийкой вас никак не назовешь, но мне интересно ваше мне-
ние о том, что недавно сказал один мой друг. Он охарактери-
зовал Бельгию как место, где арабам живется непросто. Спе-
цифическая проблема моего друга связана с тем, как жить
здесь и сохранять свою уникальность, свое несходство с дру-
гими. На ваш взгляд, всё так и есть, как он говорит? Не знаю,
помните ли вы, но в самолете вы сказали, что Бельгия – стра-
на расового дальтонизма. Однако у Фарука – так зовут мое-
го друга, – по-видимому, совсем другие впечатления от семи
лет, проведенных здесь. Насколько я понял, в университете
его магистерскую работу даже отклонили, предположитель-
но потому, что ее тема насторожила комиссию.
Она не прикасалась к своему waterzooi. Продолжая жевать
хлеб, заговорила, отвечая на мой вопрос, бесстрастным то-
ном.
– Послушайте, я знаю людей этого типа, – сказала она, –
этих молодых, расхаживающих с таким видом, будто весь
мир – оскорбление в их адрес. Это опасно. Когда люди жи-
вут с чувством, что кроме них, никто на свете не страдал,
это крайне опасно. Такая сильная обида плодит смуту. Наше
общество открыло двери перед такими людьми, но от них
с порога слышишь только нытье. Неужели вы захотите ку-
да-то переселиться, только чтобы доказать свое несходство с
другими? И неужели такое общество захочет принять вас с
распростертыми объятиями? Но поживите с моё, сами уви-
дите: ассортимент трудностей в мире бесконечно разнообра-
зен. Трудно всем без исключения.
Я кивнул.
– Но если бы вы услышали, как он сам об этом говорит, –
сказал я, – то, возможно, восприняли бы его слова иначе. Он
не нытик, и, по-моему, в нем не вскипает чувство обиды –
по большому счету, нет. По-моему, ему искренне больно.
– Что ж, в этом я не сомневаюсь, – сказала она, – но тот,
кто слишком преданно держится за свои страдания, забыва-
ет, что другие тоже страдают. У меня была конкретная при-
чина, чтобы поневоле покинуть Бельгию и попробовать на-
ладить жизнь в другой стране. Я не ною и, если честно, не
терплю тех, кто ноет. Вы ведь не нытик, а?
Я ел, а в голову забрела мысль о ее сыне – о том, кото-
рый умер. Захотелось расспросить о нем, о фонде, учрежден-
ном в его память, но я не осмелился. Она, наконец, запусти-
ла ложку в стоявшее перед ней густое варево. Зал был почти
пуст; для трапезы мы выбрали нетипичное время – для лан-
ча поздно, до обеда еще несколько часов.
– Итак, – сказала она, – сколько вы здесь пробудете?
– Завтра утром улетаю, – ответил я.
Она сказала, что останется еще на несколько недель и со-
бирается купить маленький спортивный автомобиль, анти-
кварный. Для личного пользования – ведь она всё больше
времени проводит в Бельгии; а потом снова заговорила о
джазе. Нам обоим казалось, что часы текут плавно. Я наде-
ялся, что она не попытается заплатить за мой обед, и, дей-
ствительно, она даже не попыталась. Сказала:
– Если окажетесь в Филадельфии, обязательно мне позво-
ните. Наш дом недалеко от леса, в пригороде, летом там чу-
десно, а осенью еще лучше.
И я опять, в то время как она это говорила, ощутил, как
разливается в сердце чувство уюта, чувство, которое даже в
ту минуту меня озадачило: я никак не мог понять, как оно
уживается с ее пренебрежением к истории Фарука.
– И обязательно отыщите «Somethin’ Else» Кэннонболла, –
сказала она. – Настоящий шедевр среди всех его альбомов,
просто классика!
Я пообещал отыскать.
Идя пешком от пляс де ля Шапель через Саблон к музеям,
я гадал, не повстречается ли мне та чешка, хотя умом пони-
мал: она, скорее всего, уже уехала. Дождь чуть-чуть ослаб,
но ветер внезапно разбушевался и вывернул мой зонтик. Од-
но ребро сломалось, вывихнув верхнюю пружину, которую
я недавно пытался починить: зонтик наполовину вышел из
строя. И, вопреки своим намерениям поменьше мокнуть и
поскорее добраться до дома, я встал как вкопанный перед
маленьким памятником в сквере, примыкающем к рю де ля
Режанс у пересечения с рю Боденбрек. Памятник я видел его
и раньше, в погожие дни, но никогда не задерживался, чтобы
взглянуть поближе. Бронзовый бюст поэта Поля Клоделя на
пьедестале, установленный, в сущности, на обочине дороги,
словно святилище Гермеса.
В тридцатых Клодель был французским послом в Бельгии,
а позднее прославился как автор пьес на темы католицизма
и сторонник правых. Его обливали презрением за то, что во
время войны он поддержал коллаборационистов и маршала
Петена, но У. Х. Оден, человек левых убеждений, агностик,
нашел для него доброе слово. Оден написал: «Время поми-
лует Поля Клоделя, оно уже милует его за то, что он хорошо
пишет» 46. И, стоя там на пронизывающем ветру, под дождем,
я спрашивал себя: может, всё и впрямь устроено так про-
сто, может быть, время так вольно обходится с памятью и так
щедро на помилования, что хорошо написанный текст дей-
ствительно заменит праведную жизнь? Но Клодель, как мне
пришлось себе напомнить, – далеко не единственная спор-
ная фигура среди сотен памятников и монументов в этом го-
роде. Это город монументов, в Брюсселе величие запечатле-
но в камне и металле на каждом шагу – закоснелые ответы
на неудобные вопросы. В любом случае, пора домой: пора
покинуть Клоделя с мокрой бронзовой головой, покинуть, в
музее по соседству, того самого оденовского Брейгеля с па-
дающим Икаром и незабываемую картину неизвестного ху-

46
Слегка переиначенная цитата из стихотворения Одена «Памяти Йейтса». В
русском стихотворном переводе Иосифа Бродского:Время, коему вольносмыть с
Р. Киплинга пятнои простить Клоделя в срок,всё, за что прощает слог.
дожника – девочку с мертвым воробьем.
Я подождал на автобусной остановке у Музея музыкаль-
ных инструментов – его фасад вычурно отделан чугунным
литьем, – и, наконец, подошел автобус, набитый битком.
Внутри было тепло и сыро – всем стало трудно дышать. Мы
ехали по городу в этой коробке с запотевшими стеклами, ед-
ва видя улицы снаружи, где бушевал ветер. Я сошел на пло-
щади Флаже. Зонтик окончательно пришел в негодность, и
я его выбросил. Повернув на рю Филипп, я обнаружил, что
иду вслед за женщиной, толкающей перед собой детскую ко-
ляску. Мы шли гуськом между зданиями и какими-то вре-
менными загородками, установленными из-за строительных
работ, – плоскими панелями из прочного пластика, прикреп-
ленными к бетонным блокам, как к якорям. Внезапный по-
рыв ветра приподнял панели – а все они были сцеплены меж-
ду собой – и опрокинул прямо на нас. Я не мешкая обогнал
женщину и, подставляя руки и торс, не дал панелям пова-
литься. Зашатался, но не потерял равновесия. Женщина –
молодая, средиземноморской внешности, в слишком тесных
джинсах – сумела развернуть коляску, избежав опасности.
Ребенка я не разглядел: весь закутан, укрыт от дождя про-
зрачной пластиковой накидкой, закрывающей всю коляску.
Молодая мать благодарила меня снова и снова, срывающим-
ся голосом. Похоже, остолбенела от того, как быстро всё слу-
чилось. Я отмахнулся от ее излияний, гордясь собой.
Ветер не унимался, яростно выл. Улочка, по которой мы
шли, сто лет назад была не улицей, а ручьем. При перепла-
нировке ручей убрали под землю, и прибрежные дома вдруг
обнаружили, что их окна смотрят на потоки машин. Но под
землей вода всё еще шла своим путем на протяжении всей
улицы, а сейчас возвращалась в форме дождя: наверху воды
падающие, внизу текучие.
Инстинктивно спасти ребенка – чуточка счастья; побыть
среди руандийцев, тех из них, кто уцелел, – чуточка печали;
идея нашей финальной анонимности – еще чуточка печали;
удовлетворить половое влечение без лишних сложностей –
еще чуточка счастья; и так всё идет дальше, меж тем как од-
на мысль сменяет другую. Каким ерундовым показался мне
земной удел человека – ведь нами играет нескончаемая борь-
ба за корректировку атмосферы в нашем внутреннем мире,
нескончаемо швыряя нас туда-сюда, как облако в небе. Ра-
зум, как и следовало ожидать, взял на заметку и эту мысль,
поместил ее на надлежащую полку: чуточка печали. Вода,
когда-то струившаяся по улице, по которой мы шли, втека-
ла в искусственный пруд посреди площади Флаже, в пруд,
который немного погодя засыпали, чтобы устроить островок
безопасности: этакий отголосок древнейших мифов о сотво-
рении земли, сюжета о том, как воду над твердью отделили
от воды под твердью.
Уже наступила ночь. Я вошел в квартиру, сорвал с себя
одежду и нагишом улегся в постель в комнате, погруженной
в сумрак. Тяжелые капли стучались в окно. Метеопрогноз
сбылся: дождь, описывая всё более широкие круги с цен-
тром в месте, где находился я, хлестал по земле. Ливень на-
крыл весь португальский квартал, струи стекали по памят-
нику Пессоа и фасаду «Казы Ботельу». И по витринам ин-
тернет-кафе Халиля, где Фарук, возможно, только начинает
смену. И по бронзовой голове Леопольда II – по памятнику,
который ему поставили, – и по Клоделю – тоже памятнику, –
и брусчатке у Королевского дворца. Капли дождя всё пада-
ли и падали, на поле битвы при Ватерлоо в окрестностях го-
рода, и на Насыпь льва 47, и на Арденны, и на беспощадные
долины, усыпанные состарившимися костями молодых муж-
чин, и на уцелевшие в неприкосновенности города к западу
от долин, и на Ипр, и на покосившиеся белые кресты, кото-
рыми пестрят поля Фландрии, и на штормящий пролив, и
на немыслимо студеное море севернее пролива, и на Данию,
Францию и Германию.

47
Насыпь льва (она же Курган льва или Холм льва) – искусственный холм в
Бельгии, отмечает место на поле битвы при Ватерлоо, где был ранен и упал с
лошади принц Оранский. Также служит мемориалом битвы при Катр-Бра, про-
изошедшей незадолго до битвы при Ватерлоо.
Часть вторая
Я искал самого себя

12

Я силился развить в себе зимний ум 48. Прошлой осенью


заявил себе вслух – серьезно, вслух, именно так я даю та-
кие клятвы, – что обязательно научусь принимать зиму как
часть естественного цикла времен года. Неприязнь к холо-
дам я испытывал с тех пор, как покинул Нигерию; захотелось
пересмотреть свое отношение. Усилия – я и сам подивился
– увенчались успехом, и весь октябрь, ноябрь и декабрь я
должным образом морально готовился к ветрам и снегопа-
дам. Подспорьем стала моя новая привычка одеваться теп-
лее, чем требуется. Не считаясь с прогнозами погоды, я на-
девал кальсоны, двойные носки, шарф, шерстяные перчат-
ки, длинное темно-синее пальто из плотной ткани и тяже-
лые ботинки. Но в тот год обошлось без настоящей зимы.
Бураны, к которым я морально готовился, всё не начинались.
Несколько дней лил холодный дождь, один-два раза подмо-
розило, но обильные снегопады обходили город стороной. В
48
Отсылка к началу стихотворения Уоллеса Стивенса «Снежный человек»:
«Нужен зимний, остывший ум…» (пер. Г. Кружкова).
середине декабря у нас была череда солнечных дней, и эта
кротость погоды нервировала меня, а когда наконец-то вы-
пал первый снег, я находился в Брюсселе – мок под тамош-
ним дождем. В любом случае, снежный покров был недол-
говечен – к середине января, когда я вернулся в Нью-Йорк,
успел растаять: и потому впечатление, что погода не по се-
зону теплая, слегка сюрреалистическая, прочно угнездилось
в моем сознании, внося нервозность в мое восприятие окру-
жающей действительности.
Эти мысли вернулись еще до того, как я по-настоящему
вернулся в город. Волнение, связанное с возвращением, уси-
лил скрипучий голос пилота из динамиков: мы делаем фи-
нальный заход на посадку – потому что в этих совершен-
но обычных, успевших стать для меня избитыми словах по-
чудилось неуловимое предзнаменование. Скоро мысли в го-
лове образовали такой запутанный клубок, что к обычным
нездорово-мрачным мыслям, обычно возникающим у нас на
борту самолета, добавились назойливые, причудливые мен-
тальные транспозиции: мол, авиалайнер – гроб, а город вни-
зу – обширное кладбище с разновеликими, разной высоты
каменными блоками из белого мрамора и других пород. Но
когда мы прорвали последнюю пелену облаков и под нами,
на расстоянии тысячи футов по вертикали, внезапно возник
город в его подлинном обличье, впечатление оказалось от-
нюдь не мрачное. Зато возникло ощущение, выбивающее из
колеи: вроде бы именно такой вид на город открылся передо
мной когда-то раньше; а сопутствующее, столь же отчетли-
вое ощущение говорило, что открылся он не с борта само-
лета.
А потом осенило: я же припоминаю то, что видел в про-
шлом году, – обширный архитектурный макет города в Му-
зее искусств Куинса. Макет изготовили, не поскупившись
на расходы, для Всемирной выставки 1964 года, а впослед-
ствии периодически обновляли, чтобы угнаться за изменчи-
вой топографией и архитектурной средой города. С умопо-
мрачительной детальностью – без малого миллион крошеч-
ных зданий плюс мосты, парки, реки, памятники архитекту-
ры – он демонстрирует подлинный облик города. Внимание
к подробностям столь скрупулезно, что невольно вспомина-
ешь картографов из рассказа Борхеса: одержимо стремясь к
полной достоверности, они начертили огромную, такую по-
дробную карту, что она воспроизводила империю в масшта-
бе один к одному, карту, где каждая вещь совпадала со сво-
им обозначением. Что ж, карта эта оказалась настолько гро-
моздкой, что в конце концов ее свернули в рулон и броси-
ли гнить в пустыне. Вид, открывшийся нам с самолета, во
время виража, между прочим, над вышеупомянутым Куин-
сом, всколыхнул всё это в памяти, и в данном случае именно
реальный город как бы совпал, тютелька в тютельку, с мои-
ми воспоминаниями о макете, который я в музее долго рас-
сматривал со специального пандуса. Даже косые лучи зака-
та, озаряющие город, напоминали о музейных точечных све-
тильниках.
В день, когда я осматривал Панораму, меня потрясли мно-
гочисленные мелкие детали, показанные на ней: ручейки –
а на самом деле дорожки, змеящиеся по бархатному Цен-
тральному парку, – бумеранг Бронкса, искривляющийся к
северу, изящный бежевый шпиль Эмпайр-Стейт-билдинг,
белые бруски пирсов в Бруклине и пара серых коробок на
южной оконечности Манхэттена, каждая примерно фут вы-
сотой: в мире макета они символизируют незыблемость ба-
шен Всемирного торгового центра, в реальном мире уже раз-
рушенных.

Весь следующий день после возвращения, когда из-за сме-


ны часовых поясов голова всё еще была ватная, я, зная, что
к семи вечера начну клевать носом, силился не думать о
понедельнике. Неприветливый прием со стороны коллег га-
рантирован, ведь я взял все четыре недели отпуска кряду.
Такое использование отпускных дней разрешалось правила-
ми ординатуры, но было необычным и считалось моветоном,
поскольку чинило лишние неудобства другим ординаторам.
Один из тех поступков, которые, вероятно, впоследствии ко-
гда-нибудь всплывут в рекомендательных письмах, замаски-
рованные сдержанными похвалами. За четыре недели мое-
го отсутствия многие пациенты, должно быть, пошли на по-
правку, кроме самых тяжелых в стационаре. Наверняка бу-
дет какое-то количество новых пациентов.
Впереди несколько трудных недель.
Но до этого еще один день. В воскресенье я пошел в Меж-
дународный фотоцентр на Среднем Манхэттене. Главным
соблазном там была выставка Мартина Мункачи. Студен-
там полагалась скидка, и я пошел на обман, помахав своим
просроченным студенческим, оставшимся еще с медицин-
ской школы, и тотчас вспомнил, как серьезно относилась к
таким проделкам Надеж. Я всегда парировал ее аргументы
словами, что по материальному положению мало отличаюсь
от студентов, хотя формально уже получил диплом. И стал
пользоваться просроченным студенческим еще чаще – вна-
чале в пику Надеж, а затем просто по привычке. О Надеж
мне подумалось, потому что, пока меня не было, она мне
написала. В стопке корреспонденции, дожидавшейся меня
в квартире, я, войдя, нашел конверт цвета лайма: адрес на-
писан ее почерком. Открытка с приторно-слащавой сценой
Рождества Христова, на внутренней стороне Надеж написа-
ла рождественское поздравление, ничем не примечательное.
По выставке бродили толпы, снимки – чего я никак не
ожидал – были полны жизни. Фотожурналистика Мунка-
чи отличалась динамичностью: он любил позы спортсменов,
молодость, людей в движении. На этих кадрах – несмотря
на тщательно продуманную композицию, кажется, будто все
снимки сделаны мимоходом – чувствовалась зоркость, ха-
рактерная для других его шедевров, например, фото трех
африканских мальчиков в Либерии, бегущих навстречу при-
бою. Взяв за отправную точку творчество Мункачи, а в
особенности эту работу, Анри Картье-Брессон разработал
свой идеал решающего момента. В этом белом зале с ря-
дами снимков и теснящимися, перешептывающимися посе-
тителями мне казалось, что фотоискусство – нечто сверхъ-
естественное, стоящее среди остальных искусств особняком.
Единственный миг из всей истории – только он выхвачен, а
все предыдущие и последующие смыло приливом времени;
только этот избранный момент удостоился поблажки, уцелел
единственно потому, что его выхватил объектив фотоаппа-
рата.
Из Венгрии Мункачи перебрался в Германию, где про-
жил до 1934 года. Работал в еженедельнике «Берлинер иллю-
стрирте цайтунг», изобиловавшем фотографиями и рекла-
мой; именно для этого издания он в 1930‑м сфотографиро-
вал либерийских мальчиков. «Иллюстрирте цайтунг» осве-
щала Первую мировую войну, а позднее, уже после уволь-
нения Мункачи, и Вторую мировую. На выставке в МФЦ
экземпляры еженедельника с работами Мункачи размести-
ли в плексигласовых боксах на высоте поясницы человека
среднего роста. Тот же бокс, что и я, рассматривал мужчи-
на лет шестидесяти пяти, и мы, склонившись над этой про-
зрачной коробкой, стояли рядом. Мужчина с безмятежным
выражением лица, в желтой ветровке. Видя, как пристально
я изучаю еженедельник, он сказал, не глядя на меня, что там
есть орфографическая ошибка: напечатано illustrirte вместо
illustrierte, сказал он, причем так повелось с самого первого
номера. В первом номере, сказал этот джентльмен, допусти-
ли опечатку, но позднее она стала для еженедельника чем-
то вроде логотипа, и редакция не стала ничего менять. Всё
это ему известно, сказал он, потому что он помнит ежене-
дельник с детства. Когда он был маленьким, эту газету раз в
неделю приносили им на дом в Берлине.
Почуяв мой интерес, мужчина продолжил рассказ, и, пока
он говорил, наши взгляды скользили по поверхности фото-
графий Мункачи. На одной было запечатлено целое поле мо-
лодых немцев, валяющихся на солнцепеке, – наверно, съем-
ка с борта цеппелина. Тела, заполнявшие всё доступное гла-
зу пространство, на фоне поля образовывали двумерный аб-
страктный узор. Мужчина говорил неспешно – так говорят,
входя в мир какого-нибудь воспоминания, но это воспоми-
нание не было туманным, и описывал он его четко, словно
недавнее событие. «Мне было тринадцать, когда в 1937‑м
мы покинули Берлин, – сказал он, – и с тех пор Нью-Йорк –
мой дом».
Значит, моя догадка неверна, но ему никак не дашь во-
семьдесят четыре года. Подтянутый, возраст не сковывает
движения. В его рассказе о детстве тоже была легкость – по-
чти казалось, он рассказывает о каких-то иных вещах, не
столь жутких, не столь изобилующих катастрофами.
– Лишь много лет спустя, сказал он, – они наконец-то пе-
решли на написание illustrierte с добавочной e. Но это напи-
сание – в те времена я запомнил его именно таким. А вы бы-
вали в Берлине?
Я сказал, что бывал и получил большое удовольствие.
– Я не возвращался ни разу, – сказал он, – но, пока я там
жил, мне очень нравился этот город.
– Тогда он, верно, был совершенно иным – уму невообра-
зимо насколько, – сказал я.
Я не стал ему говорить, что мои мать и Ома тоже побы-
вали там в качестве беженок на излете войны и сразу после
ее окончания, что я и сам в этом весьма косвенном смысле
тоже «берлинер». Если бы мы продолжили разговор, я лишь
сказал бы, что я из Нигерии, из Лагоса. Но получилось ина-
че: в эту самую минуту к нему подошла его жена или ста-
рая дама, которую я счел его женой. Она выглядела намного
старше него и передвигалась с ходунками. Улыбнувшись и
кивнув мне, он направился вместе с ней в другую часть вы-
ставки.
Настроение на фотографиях Мункачи помрачнело, когда
двадцатые годы уступили место тридцатым, а футболисты
и манекенщицы – холодной розни в милитаризованном го-
сударстве. От этой истории, которую рассказывали столько
раз, что и не счесть, всё равно колотится сердце; всякий раз
в тебе теплится тайная надежда, что история пойдет дру-
гим путем и в хронике тех лет покажут преступления, не
столь превосходящие по размаху все прочие злодеяния в ис-
тории человечества. Непомерность того, что случилось на
самом деле, безотносительно к тому, как хорошо мы знаем
эти события, как часто рассказываем о них вновь и вновь,
неизменно вызывает шок. Именно таков был эффект, когда
среди снимков солдат и парадов на открытии сессии рейхс-
тага в 1933 году обнаружился одновременно ожидаемый и
нежданный кадр: на среднем плане, в шеренге военных, но-
вый канцлер Германии. За ним следует – лицо искривленное,
как у персонажа кошмаров – Геббельс. По стечению обсто-
ятельств я рассматривал это фото вместе с молодой парой.
Я стоял слева, они – справа. Они были евреи-хасиды. Мо-
ему уму было непостижимо, что значит для них находить-
ся здесь, в этом зале; неразбавленная ненависть, которую я
питал к изображенным на фото, – во что трансмутировалась
она у этих двоих? Что еще сильнее ненависти? Я не знал,
а спросить не мог. Сообразил, что мне нужно немедленно
отойти от этой фотографии, моему взору нужно отдохнуть
на чем-то другом, что мне нельзя присутствовать при этой
безмолвной встрече, свидетелем которой я стал ненароком.
Эти молодые, он и она, стояли близко друг к другу, не говоря
ни слова. Мне стало невыносимо смотреть на них и на то, на
что они смотрели. После этого выставка как бы сместилась
на оси. Стала выставкой про что-то другое, прежнее впечат-
ление уже не уберечь. В залах висели и совсем другие фо-
то – хроника успешной карьеры Мункачи в Голливуде соро-
ковых, стильные портреты светских львиц и актеров: Джоан
Кроуфорд, Фреда Астера. Но в мой день проникла какая-то
отрава, и теперь хотелось только одного – добраться домой,
выспаться и начать трудовой год. Я стал пробираться к выхо-
ду сквозь толпу и, проходя мимо музейной лавки, в послед-
ний раз заметил старика-берлинера и его жену. История про
illustrirte, которую он так долго хранил, нашла подходящее
время и место, чтобы слететь с языка; невообразимо, сколь-
ко таких маленьких историй носят в себе люди всего города.
И только в эту минуту я отдал себе отчет в том, что Мункачи,
снимавший так называемый «День Потсдама» 49, припрятав-
ший в своем фотоаппарате для будущих зрителей одно вро-
де бы обыденное мгновение берлинской жизни в 1933 году,
сам был евреем.
По Шестой авеню, двинувшись на север, я дошел до
59‑й улицы. А потом свернул, пошел по Бродвею в сторо-
ну Таймссквер, миновал джаз-клуб «Иридиум». Ложиться
спать расхотелось, и, преодолевая одурь, которую вызывает
смена часовых поясов, я позвонил своему другу – спросить,
не пойдет ли он слушать гитариста, который выступает ве-
чером в клубе. Он не без сарказма подивился, что я за свои
кровные добровольно пойду на джаз, но сказал, что вечер
у него уже занят. Поэтому я пошел домой с мыслью позво-
нить Надеж: в Калифорнии сейчас четыре часа дня, с мес-
сы она уже вернулась. Но нет, пока не время возобновлять
контакты. Даже спустя столько месяцев – пока не время. Как
49
«День Потсдама» – организованная НСДАП торжественная церемония 21
марта 1933 года в Потсдаме по случаю сессии рейхстага нового созыва.
странно подействовали на меня те несколько месяцев с ней!
Ее открытка, возможно, означает, что с ее точки зрения лед
начал таять, но я, со своей стороны, всё еще не готов. Не
был я и готов – как теперь, по зрелом размышлении, пони-
маю – признаться себе, что придавал слишком большое зна-
чение нашему недолгому роману. Добравшись до дома, при-
нял душ, впадая в дрему под теплыми струйками воды, и лег
в постель; но тут же снова вскочил и всё-таки позвонил ей.

Мы ощущаем жизнь как неразрывный процесс, и толь-


ко когда она отодвигается в прошлое, видим разрывы. Про-
шлое, если такое явление вообще существует, – в основном
ничем не заполненное пространство, обширные просторы
пустоты, посреди которой парят важные для нас люди и со-
бытия. Чем-то подобным была для меня Нигерия: в основ-
ном позабылась, за исключением нескольких вещей, запом-
нившихся диспропорционально ярко. Те же вещи прочно за-
сели в моем сознании благодаря повторам, возвращались в
снах и каждодневных мыслях: определенные лица, опреде-
ленные разговоры – в совокупности они были безопасной
версией прошлого, которую я выстраивал с 1992 года. Но
было и иное, вторгающееся без спроса впечатление от было-
го. Внезапная новая встреча в настоящем с чем-нибудь или
кем-нибудь, давно позабытыми, с какой-то частью моего «я»,
которую я сослал в детство и в Африку. Из этого, второго
прошлого пришла ко мне старая подруга – подруга, а точ-
нее, знакомая, которую мне теперь по наущению памяти бы-
ло удобнее считать подругой; так возродилось нечто, казав-
шееся начисто исчезнувшим. Она явилась мне (явилась, как
видение – именно это слово всплыло в моей голове) в конце
января в продуктовом магазине на Юнионсквер. Я не узнал
ее, а она увязалась за мной, некоторое время следовала за
мной по торговому залу – хотела дать мне шанс на первый
ход. И только когда я заметил «хвост» и моя походка изме-
нилась, реагируя на мою догадку, за мной следят, догадку,
которой я не хотел верить, женщина решительно двинулась
туда, где стоял я, – к ящикам с морковью и редиской. Бодро
поздоровалась, взмахнула рукой и назвала меня моим пол-
ным именем, улыбаясь. Очевидно, рассчитывала, что я ее
вспомню. А я не вспомнил.
Судя по внешности, она – йоруба: слегка раскосые глаза,
лицо изящно сужается к подбородку; по ее акценту ясно, что
именно в этом нужно искать точки пересечения. Но я их все
равно не находил. Едва я сознался, что начисто не помню,
кто она такая, она вслух обвинила меня в беспамятности: об-
винение серьезное, но тон шутливый. Она просто не могла
поверить, что я ее позабыл, и раз за разом, часто-часто по-
вторяла мое имя, словно укоряя. Я же, беззаботным тоном
извиняясь, старался скрыть внезапный прилив раздражения.
На секунду испугался, что она чересчур затянет этот балаган
и потребует, чтобы я заискивающе упрашивал ее предста-
виться; но она назвала свое имя, и воспоминания всплыли:
Моджи Касали. Старшая (на год старше) сестра одного мо-
его школьного друга, Дайо. Я видел ее два-три раза в Лаго-
се, бывая на каникулах в гостях у Дайо. На младших курсах
мы с Дайо дружили довольно близко, но в НВШ он проучил-
ся недолго – в начале первого курса старшей ступени ушел,
перевелся в частную школу в Лагосе. На следующих рожде-
ственских каникулах мы попробовали возобновить контак-
ты, но когда я зашел к нему домой, привратник меня спрова-
дил, а когда через неделю он нанес мне ответный визит, меня
не было дома. НВШ больше не объединяла нас, и я был уве-
рен, что он обзавелся новыми друзьями. Наша дружба обо-
рвалась. Примерно годом позже я повстречал его на теннис-
ном корте в Апапе. Он был с девушкой, корчил из себя свет-
ского льва, и разговаривали мы деланным тоном.
К тому времени я перерос его на две головы, зато он был
плотно сложен, на подбородке пробивалась колючая бород-
ка. Мы снова пообещали не терять связь, и, помнится, я ска-
зал ему, что собираюсь в Америку, если придумаю, как от-
сюда вырваться; на поверку я уехал лишь несколько лет спу-
стя. В тот день он был в темных очках и не снимал их, хо-
тя небо затянули облака; его девушка, в белой рубашке-поло
и облегающих шортах, стояла со скучающим видом, так что
мной немедля овладела зависть. То, что у меня была своя
девушка, ничего не значило. Девушка Дайо показалась мне
невообразимо крутой.
Я взял у него адрес и телефон – помнится, он записал
их на изнанке религиозного буклета, прикрепленного к за-
бору, – и спустя недолгое время позвонил ему. А потом бы-
ла вечеринка у него дома – безумная, выпили много. Той
девушки там уже не было – они порвали отношения, – а со
своей девушкой я порвал еще раньше. Потом я потерял ад-
рес Дайо и вообще, когда спустя три года оказался в Штатах,
даже всерьез не собирался писать письма ему и кому бы то
ни было. Обещание написать было лишь жестом уважения,
признанием того факта, что когда-то, в раннем подростко-
вом возрасте, мы были близкими, а недолгое время и луч-
шими друзьями.
Сомневаюсь, что спустя тринадцать лет в продуктовом
магазине его лицо показалось бы мне знакомым, – что уж го-
ворить о лице его сестры. Но теперь, наблюдая, как уверен-
но она выудила из памяти мое имя, связав его с моим ли-
цом, и как непринужденно повторяет это имя, я предполо-
жил: она думала обо мне, но никак не ожидала увидеться
вновь. А возможно, я, сам о том не подозревая, был пред-
метом безответного девического обожания: друг брата, ра-
финированный аджебуттер 50, самоуверенный юнец. Когда я
заходил к Дайо в начале нашей дружбы, у него сидели еще
один-два школьных приятеля, а она, разумеется, нас словно
бы не замечала. Возможно, интересовалась нами, но не пода-
вала виду. Возможно, сейчас это воспоминание сохраняется
в ее памяти, когда она стоит с упаковкой мюсли под мыш-
50
Избалованный, сын богатых родителей (нигерийский сленг).
кой, и именно тлеющие угли этого воспоминания заставляют
ее перехватывать мой взгляд и неотрывно смотреть в глаза,
пока она задает ожидаемые вопросы: о браке, детях, учебе и
работе. Когда я дал ответы – ответы без выкрутасов, стара-
ясь, чтобы они не звучали слишком отрывисто, – то счел из
вежливости задать ей те же вопросы.
– Я инвестбанкир в «Леман бразерс», – сказала она. Я
изобразил, что глубоко впечатлен этим, и что-то промямлил:
мол, наверно, она очень занята на работе. Но мне не хоте-
лось затягивать обмен любезностями, и время от времени я
косился на свою корзинку с продуктами и кивал, а она про-
должала рассказ. Ее брат сейчас в Нигерии, сказала она. В
аспирантуре учился в Великобритании, в Империал-Колле-
дже, но вернулся на родину и женился. Моджи сказала, что
пока он шесть лет жил в Лондоне, общалась с ним ближе.
– Теперь мы разговариваем нечасто, – сказала она, – у него
ребенок, и своя строительная компания. Но в его жизни был
один странный период. В 1995 году, прямо перед поступле-
нием в магистратуру, он попал в аварию. Мне кажется, это,
по большому счету, самое важное событие, которое с ним
случилось после твоего отъезда из Нигерии. Тогда он учился
на востоке, в Нсукке, и автобус, в котором он ехал, ночью
попал в аварию на шоссе. Столкновение с мотоциклистом:
тот мчался, не включая фар, – автобус накренился и свалил-
ся в кювет. Десять из четырнадцати человек в автобусе по-
гибли мгновенно, еще трое сильно пострадали, один позже
умер. И только Дайо ушел с места аварии своими ногами, жи-
вой и здоровый. Кажется, вроде бы вывихнул плечо или еще
что-то такое, но ничего серьезного. Когда проходишь через
такое, – сказала она, – все сразу же решают, что это сделает
тебя религиознее. Но на него оно подействовало иначе. Он
стал, пожалуй, задумчивее. Следующие года два шел по жиз-
ни в каком-то ошарашенном оцепенении. Он завел речь об
аварии только один раз, когда вернулся в Лагос, – только то-
гда мы узнали, что авария вообще случилась. Должно быть,
новость о ней затерялась на страницах газет – что-то напо-
добие «десять погибших в аварии в Нсукке» – мы, возмож-
но, даже слыхали об этом, но даже не догадывались, что оно
коснулось Дайо. Он просто держал эту информацию при се-
бе, пока не приехал домой на весенние каникулы; водится за
ним такая странность. Родители, естественно, потащили его
в церковь на особый благодарственный молебен. Он не стал
противиться. А потом выбросил всё это из головы, убрал в
архив, словно это лишь дурной сон, и, если и возвращался
мысленно к событию, то не прилюдно. Ну я, конечно… во
мне взыграло любопытство, и первое время я допытывалась,
но он просто замыкался в себе и ни гугу. Я видела мертвецов
на местах ДТП – наверно, всякий, кто живет в Нигерии, та-
кое видел, – но, разумеется, совсем другое дело – самому по-
пасть в аварию, если труп на обочине запросто мог бы быть
твоим. Итак, долгое время все обходились с Дайо как с са-
мым везучим человеком на свете, но, насколько я понимаю,
он считал: настоящим везением было бы не видеть аварию
даже издали. В любом случае, теперь он в основном опра-
вился, да и много лет прошло. Наверное, я выложила тебе
больше подробностей, чем ты хотел услышать.
Мы исчерпали все точки пересечения, и, казалось, разго-
варивать нам больше не о чем. Она заверила, что еще даст
о себе знать, и снова изумилась вслух – с интонацией, уже
начинавшей меня нешуточно бесить, – тому, что мы столк-
нулись нос к носу.
– Вообще-то, я в случайные совпадения не верю, – сказала
она. – Что-то либо происходит, либо нет, совпадения ни при
чем.

13

В начале февраля я поехал на Уоллстрит встретиться с


бухгалтером Пэрришем, составлявшим за меня налоговую
декларацию, но забыл прихватить чековую книжку. А ведь
я прямо перед выходом позвонил Пэрришу, спросил, нужно
ли что-то принести, и он сказал: нужно принести чек, чтобы
я мог с ним расплатиться. Я достал из ящика чековую книж-
ку и положил на стол рядом с ключами и перчатками. Но все
равно оставил ее дома, спохватился только в метро – в ту
самую минуту, когда к платформе подошла «двойка». Мне
стало неудобно перед Пэрришем: я что же – приду на встре-
чу с пустыми руками? Но с меня причиталось всего двести
долларов, а кредитную карту я прихватил. Можно снять в
банкомате наличные. Померещилось, что в этом есть что-то
смутно противозаконное: засунуть деньги в конверт, поло-
жить конверт на стол и подтолкнуть в сторону бухгалтера, –
но лучше уж так, чем промедлить с оплатой.
Выйдя из станции метро «Уоллстрит», стал высматривать
банкомат. В этом районе я не бывал с ноября, с той ноч-
ной прогулки. Теперь, при дневном освещении, когда солнце
озарило глубокие ущелья между боками небоскребов, ули-
ца несколько подрастеряла свой зловещий нрав. Сделалась
самой обыкновенной улицей, куда люди ходят на работу,
улицей с тривиальными изъянами – заборы стройплощадок,
взрыхленный дерн там, где шло благоустройство – ничего
общего с дантовским видением скукоженных фигур без лиц,
которое развернулось передо мной тогда ночью, нескольки-
ми месяцами раньше. Я пошел вперед и скоро, в какой-то
аптеке обнаружил банкомат, но не смог снять деньги, потому
что набрал не тот пин-код. Попробовал снова – снова осеч-
ка. Попробовал пять раз, меняя коды наудачу – ни один не
подошел. Я не встревожился; если бы данные карты стали
известны посторонним, другое дело, а тут просто огорчился:
ничего особенного, я просто позабыл код. Мелькнула мысль:
каким кошмаром обернулся бы такой сбой памяти на прие-
ме, когда передо мной пациент! Картой я пользовался уже
больше шести лет, пин-код не менял никогда. Расплачивал-
ся ею в недавней поездке в Брюссель и, собственно, в путе-
шествии был бы без нее как без рук.
А в эту минуту, когда я стоял в маленькой аптеке на уг-
лу Уотерстрит и Уоллстрит, мой ум опустел, капитулиро-
вав перед нервным расстройством; именно это выражение
всплыло в памяти, пока я там топтался, словно я был не я,
а второстепенный персонаж романа Джейн Остин. Это вне-
запное притупление интеллекта, подумал я (тем временем
автомат спросил, не желаю ли я попробовать еще раз, и я
попробовал, и вновь неудачно), подстроила мне некая упро-
щенная версия моего «я», участок сознания, где простова-
тость потеснила смекалку. То же самое случилось бы, если
бы я, например, сломал ногу: внезапно становишься непол-
ноценным, ходишь, но перестаешь понимать что-то важное
про ходьбу.
Я уже опаздывал на встречу с Пэрришем: его мне, кста-
ти, порекомендовал коллега. И однако же, выйдя из аптеки,
я пустился бродить по району и постарался сам себя успо-
коить. На улице было холодно, солнце не грело, потому что
с Истривер – до нее два квартала – настырно дул ветер. В
насыщенно-синем небе висели облака – и были они крохот-
ные, неисчислимые, а также растрепанные, как барашки на
волнах. Я ежился, пытался игнорировать нервозность, наде-
ясь, что ее просто унесет ветром. Пошел на Ганновер-сквер
и спустя двадцать минут, не держа в уме каких-либо кон-
кретных номеров, подошел к другому банкомату: на сей раз в
вестибюле какого-то банка. Снова попробовал снять деньги,
надеясь, что меня выручит, как порой бывало с телефонны-
ми номерами, память пальцев, их привычка набирать опре-
деленную последовательность цифр. Подивился, что банко-
маты разрешают делать столько попыток. Ни одна так и не
удалась, и в моих руках осталась только стопка распечатан-
ных квитанций. Голову сверлила мысль: мой код – 2046. Но
нет: это номер из названия фильма Вонга Карвая. Искомый
номер с ним чем-то схож, я выбрал его, когда фильма еще в
помине не было, даже съемки не начинались, но именно эхо
«2046» звучало в голове снова и снова.
Когда я наконец уселся напротив Пэрриша, то сказал ему,
что позабыл прихватить чековую книжку. О банкоматах да-
же не упомянул. Он держался чопорно, и, пока он поправлял
запонки, мне показалось, что я разбалансировал целую лю-
бовно отлаженную вселенную. Я извинился и заверил, что
без промедления вышлю ему чек почтой. Он пожал плеча-
ми, и я подписал бумаги для налоговой, подготовленные им
по моему заказу. Во мне возник благоговейный страх перед
этим нежданным очагом уязвимости в моем рассудке. Мел-
кое предвестье старения – одно из тех, над которыми я под-
смеивался, подмечая их у других; одно из тех, которые каза-
лись мне приметами тщеславия. Я подумал, что у меня уже
есть несколько белых кудряшек: они уютно укрылись в чер-
ной копне моих волос. Я часто шутил по их поводу, одновре-
менно зная, что когда-нибудь вся шевелюра поменяет цвет,
белых прядей будет всё больше и больше, пока они не одер-
жат победу, и, если я, как Мама, доживу до преклонного воз-
раста, черных прядей почти не останется.
Я пошел по Бродвею, мимо Старой таможни, оттуда в Бэт-
терипарк. День был погожий, и за водной гладью виднелись
Бруклин, Стейтен-Айленд и мерцающая зеленая фигурка
статуи Свободы. В недвижном послеполуденном воздухе за-
стыла шеренга зданий – вылитый «Тетрис». Парк перепол-
няли голоса детей, совсем маленьких, дошкольного возрас-
та. Вокруг детей на игровой площадке суетились матери.
«„Скрипскрип“ качелей – это сигнал, – подумал я, – он дол-
жен напоминать детям, что им весело; не будь скрипа, дети
не знали бы, что тут чувствовать». В середине XIX века здесь
бурлил торговый квартал. С 1820 года работорговля квали-
фицировалась в США преступлением, за которое полагалась
смертная казнь, но Нью-Йорк еще долго оставался важней-
шим портом для строительства, оснастки, страхования и от-
плытия судов работорговцев. Живой груз этих судов следо-
вал в большинстве случаев на Кубу: именно африканцы тру-
дились на тамошних плантациях сахарного тростника.
«Сити-Банк оф Нью-Йорк» наживался на рабстве, чем ни-
чем не отличался от других компаний, основанных в его эпо-
ху купцами и банкирами: из того же сектора вышли фир-
мы, позднее реорганизованные в AT&T и Con Edison. Мо-
зес Тейлор, один из богатейших людей планеты, стал членом
правления «Ситибанка» в 1837‑м, после долгой и успешной
карьеры брокера, специализировавшегося на торговле саха-
ром. В 1855‑м стал председателем банка, каковой пост зани-
мал до кончины в 1882‑м. Во время Гражданской войны Тей-
лор участвовал в финансировании армии северян; но также,
извлекая колоссальную выгоду, был посредником при по-
ставках кубинского сахара в порт Нью-Йорка, при инвести-
ровании доходов плантаторов, помогал растаможивать грузы
в Нью-Йорке и привлекать финансирование на закупки «ра-
бочей силы». Словом, создавал возможности для того, что-
бы плантаторы могли оплатить приобретение рабов; сам был
судовладельцем, что помогало ему оказывать такие услуги.
У него было шесть судов, совершавших дальние плавания.
Тейлор и другие банкиры его типа прекрасно знали, что де-
лают, и их оптимизм окупался сторицей. Маржа прибыли
неодолимо искушала: полностью оснащенный рабовладель-
ческий корабль обходился примерно в 13 тысяч долларов, а
за живой груз, доставленный им в пункт назначения, мож-
но было почти наверняка выручить больше 200 тысяч долла-
ров. В 1852 году, когда прибыль «Сити-Банка» достигла мак-
симума, «Нью-Йорк таймс» заметила: если власти жалоб-
но причитают, что не могут остановить эти сверхприбыль-
ные операции, то, не сумняшеся, признают себя никчемны-
ми идиотами; а если решающую роль играет политическая
воля, то нравственная вина властей, проистекающая из их
бездействия, никак не меньше вины самих работорговцев.
Кружной маршрут от Старой таможни до Уоллстрит, а от-
туда до района Саут-Стрит-Сипорт и обратно – чуть меньше
мили. Фасад Таможни обращен к Боулинг-Грин, в XVII веке
служившей для казней нищих и рабов. На асфальтирован-
ной площадке в парке «Боулинг-Грин», тянувшейся вдоль
аллеи с могучими, большеголовыми вязами, танцевали стро-
ем китаянки. Их было восемь, все в повседневной одежде.
Одна – молодая, лет тридцати с небольшим. Все остальные
– седые, а одна – совсем дряхлая, с мудрым лицом. Сво-
ей ритмической гимнастикой они занимались под аккомпа-
немент поп-музыки из транзистора, смутно напоминающей
военные марши. Молодая танцовщица руководила группой.
Ее движения были утрированными. Каждый раз, когда она
раскидывала руки, длинноватые рукава широкой розовой
куртки морщинились, образуя каллиграфические письмена.
Остальные плавно повторяли ее движения: на цыпочки, на-
клон, четверть оборота в одну сторону, полоборота в дру-
гую. Она была грациозна и красива. Но когда музыка смолк-
ла и танцующие сделали передышку, она перестала выгля-
деть красавицей. В ее движениях – вот в чем вся красота.
Благодаря тому, что они сделали перерыв, я различил дру-
гой звук, который там тоже присутствовал, – звук какого-то
музыкального инструмента в другом конце парка. Захоте-
лось подойти поближе, и я зашагал вперед под сенью вязов,
миновал ряды бетонных столиков с шахматными досками –
оазисы порядка, приглашавшие уединиться попарно. Но за
столиками никто не сидел, в шахматы вообще никто не иг-
рал. Вокруг столиков, в местах, где они постепенно погру-
жались в землю, рос мох, расползаясь по бетону и грунту, –
шахматные доски словно бы пустили корни. Я шел под де-
ревьями, мимо скрипа детских качелей, и, приближаясь к
концу аллеи, понял, что звучит эрху 51. Звук с придыхани-
ем, мелодия живая, причем в этой живости была скрупулез-
ная выверенность: вещица старой школы. Каким кристаль-
но-прозрачным был голос эрху в парке – совсем не похоже на
визг того же инструмента, когда музыкант наяривает в мет-
ро, конкурируя с грохотом поездов.
Дойдя до другой окраины парка, я увидел, что на эрху иг-
рали не один, а двое. Играли в унисон, сидя вместе на ка-
менной ограде, лицом к ним стояла молодая женщина и пе-
ла. Около музыкантов стояла кучка людей – три женщины
и мужчина, все уже очень немолодые: разговаривали и раз-
минались. Одна женщина держала на руках ребенка, играла
с ним и, неспешно расхаживая туда-сюда, ставила ноги так,
чтобы их мыски указывали на траву впереди по ее курсу: но-
ги переставляла поочередно. Ее продуманные движения бы-
ли как бы тенью движений танцовщиц – запаздывающей те-
нью. Я долго сидел на траве, слушая эрху и певицу. Было
холодно. Певица пела тихо, в точности вторя нотам, извле-
каемым смычками. В кульминационные моменты исполни-
тели кивали друг другу. Я думал о Ли Бо и Ван Вэе, о про-
изведениях Гарри Парча – его песнях с меняющейся высо-
той тона, – а также об опере Джудит Уэйр «Утешение учено-
51
Эрху – традиционный китайский смычковый музыкальный инструмент.
стью», – о всем, что у меня первым делом ассоциировалось с
этой китайской музыкой. Песня, погожий день и вязы – так
могло быть в любой день последних полутора тысяч лет.
В «Нью-Йорк таймс», в некрологе, прочитанном мной в
тот день, говорилось, что В. писала о зверствах бестрепет-
но. А могли бы написать «без трепета, который был бы заме-
тен со стороны», ведь всё это на нее действовало, подспудно,
на глубоко затаенном – никто бы ни за что не догадался –
уровне. Вряд ли я смогу вообразить, как сейчас мучительно
больно ее родным – мужу, отцу и матери. Я вернулся к холму
в месте, где раньше вошел в парк. Женщины всё еще танце-
вали. Многие из них – это я подметил только теперь – одеты
в красное или розовое. Что-то не припомню, действительно
ли в китайской культуре красный цвет приносит удачу. Сла-
бый голос эрху всё равно протискивался между громыхани-
ем ударных из магнитофона танцовщиц и, казалось, на его
зов мои мысли приходили духи былого, те самые, которым
В. так усердно отдавала дань памяти в своих научных рабо-
тах. Повернувшись спиной к танцовщицам и вновь окинув
взглядом ширь залива, я присел на зеленую деревянную ска-
мейку. Любопытный юнко: верхняя половина тела черная,
нижняя – белая, – приблизился вскачь прямо к моим ногам.
Он был крохотный и вскоре улетел. На скамейке сидел еще
один человек – в льняном костюме, тщательно начищенных
ботинках и соломенной шляпе: в зимний день одет по-летне-
му. Рубашка у него была желтая, а галстук – темно-коричне-
вый… тут череду мыслей оборвал внезапный смех китаянок
у нас за спиной. А усы у него были белоснежные, аккуратно
подстриженные. Мужчина чинно, не спеша читал «Эль Дьа-
рио». Так мы сидели вдвоем, и я разглядывал зелень парка.
Мы ничем не давали понять, что замечаем присутствие друг
друга, хотя меня внезапно обуяло желание рассказать ему во
всех подробностях о жизни В., об огромной значимости ее
трудов, о ее трагической смерти. Мы просто сидели, и день
скатывался с холма перед нами и уплывал ввысь над травой,
над заливом, где сновали взад-вперед паромы, а оттуда на
юг, в сторону статуи Свободы.
Когда я вернулся домой, всё еще не помня пин-кода своей
карты, то упрямо не стал заглядывать в банковские докумен-
ты. Уверил себя, что в положенное время номер сам всплы-
вет в памяти. А потом начисто позабыл об этом происше-
ствии. На следующий день из «Ситибанка» позвонили сооб-
щить, что зафиксировали около дюжины неудачных попыток
снять деньги с моего счета. С сотрудницей я балагурил, по-
клялся, что виноват не какой-то вор, а мой зачаточный скле-
роз; карте ничто не угрожает, вам незачем беспокоиться. Но,
закончив телефонный разговор, присел на кровать в безмол-
вии своей квартиры. Я было позабыл о происшествии, но оно
вспомнилось ярче и на сей раз расстроило меня сильнее, на
сей раз – без свидетелей и регистрации в журналах операций.
На сей раз от этого престранного ощущения было труднее
отделаться – от воспоминания о том, как я стоял один, сто-
ял на Уоллстрит, обеспамятев, жалкий старик-юнец, топчу-
щийся на месте, снедаемый нервозностью, пока окрест, куда
ни глянь, элегантные господа заключают сделки, говорят и
по сотовым и поправляют запонки. Мне вспомнилось, что я
увидел полицейского: в его кобуре блеснул автоматический
пистолет; вспомнилось, как меня разобрала престранная за-
висть к этому оружию – оружию, начисто лишенному амби-
валентности, сулящему опасность. Я вообразил, что позабыл
не только этот номер, но и все номера, а заодно все имена, а
заодно позабыл, что вообще привело меня на Уоллстрит. Я
встал с кровати и проверил духовку.
В тот же день пошел снег – первый снегопад, увиденный
мной воочию с начала сезона. Обескураживающее ощуще-
ние потери равновесия нахлынуло, когда я смотрел, как сне-
жинки сыплются с неба и, соприкоснувшись с землей, исче-
зают. А потом миновала чуть ли не целая неделя, холодный
фронт вновь отступил в темные закоулки нашей зимы-без-
зимья, а я все еще не мог припомнить четырехзначный код.
В конце концов я отыскал его в документах и вернул себе то,
что по необъяснимой причине ускользало – вроде близко, а
не ухватишь.

14

Нам пришлось несладко, – сказал доктор Сайто, поздоро-


вавшись со мной. – Я сплю здесь, в гостиной, вот на этом
топчане. Мы подверглись нашествию клопов. «Красные мун-
диры» – так их когда-то называли в этой части страны, вам
известно это выражение? Мы верили, что дезинсекторы ре-
шили проблему, но спустя восемь дней всё началось снова,
с удвоенной силой, и мне пришлось выбирать из двух зол:
либо эта комната с гремящими вентиляторами, либо эти ма-
ленькие твари меня сожрут. – Он указал на филенку над ок-
ном. – Они кусаются. Вот так: получают трехразовое пита-
ние – завтрак, обед и ужин, – пока взбираются по твоей руке;
но, боюсь, теперь у меня не так много крови, чтобы еще и с
ними делиться. Затем сложил руки на груди и продолжил: –
Надеюсь, со дня на день дезинсекторы посетят нас снова. Но
я воспрял духом, так что вы пришли в самый подходящий
момент. Сегодня днем я выбрался на концерт Общества ка-
мерной музыки в Линкольн-центре. Исполняли кантату Ба-
ха – ту, что про кофе. Знаете ее? Так хорошо сыграли, что
казалось, она написана сегодня. Она про отца, который бес-
покоится из-за жизненного выбора дочери. Таким образом,
мы обнаруживаем, что как минимум за несколько столетий
ничего не изменилось. В ту эпоху кофе был последней но-
винкой, и старики скептически относились к этому зелью и
особенно – к помешательству молодежи на кофе. Вот бы они
подивились, узнав, что сегодня пить кофе – в порядке вещей!
И, скажу я вам, когда я сидел в зале, меня осенило, что от
нынешних проблем с марихуаной это ничем не отличается.
«Кофе, кофе, – пела девушка, – я просто не могу без кофе.
Три раза в день – иначе я зачахну!»
Я сидел в кресле без подлокотников напротив профессора
Сайто. Приятно было видеть его жизнерадостным и полным
сил. Для меня это было счастьем. Руки у него были костля-
вые, холодные, с уродливыми венами, и я, подавшись впе-
ред, взял обеими руками его пальцы в свои, стал массиро-
вать. В зимнем желтовато-сером освещении его квартиры, в
пору лютой зимы его жизни мой жест был, казалось, самым
естественным из возможных поступков.
– Извините, что я так давно не заходил, – сказал я, – при-
шлось много работать.
Он спросил:
– Вы только что вернулись из Европы?
– Нет, – ответил я, – вернулся в середине января и всё вре-
мя вспоминал о вас. Но дежурства были на редкость напря-
женными. В следующие несколько месяцев будем видеться
чаще – теперь стабильность восстановилась.
– Как шумно – думаю, сейчас мы можем убавить отоп-
ление, если вы не против. – Он окликнул сиделку: – Мэри,
как вы думаете, можно убавить отопление? Собственно, по-
лагаю, давайте лучше пока его выключим, – сказал он, по-
правляя плед на коленях. – Опять стало очень сухо – отоп-
ление очень сушит воздух в квартире.
– Как пожелаете, – сказала Мэри.
За несколько месяцев, пока я ее не видел, она, похоже,
сильно располнела. Но в следующую секунду я смекнул, что
она в положении, и это уже становится заметно. Мне каза-
лось, что она уже не в том возрасте, – я бы дал ей сорок с
хвостиком. Но верхний предел всё время сдвигается. Родить
в сорок – больше не редкость, и даже в пятьдесят – уже не
фантастика. Я перехватил ее взгляд, указал подбородком на
ее живот и улыбнулся. Она улыбнулась в ответ.
– Мэри, воскресную газету принесли? О, принесли, хоро-
шо – не пожелает ли Джулиус почитать старику вслух?
Я сказал: «С удовольствием!» и подошел к обеденному
столу, где на стопке других номеров лежала газета. В квар-
тире теснились бок о бок несколько коллекций: на стенах –
бесконечное разнообразие масок с островов Южных морей:
некоторые были из темного полированного дерева, другие
ярко раскрашенные; на столе и около двери – штабеля газет
за несколько месяцев, с нещадно перегруженных книжных
полок молили о внимании сотни томов, на столе напротив
входной двери сбились в кучу маленькие статуэтки и марио-
нетки. Единственное, чего нет как нет, – осенило меня, – так
это фотографий: никаких фото родственников, друзей или
самого профессора Сайто.
Я зачитал вслух заголовки из «Нью-Йорк таймс» и первые
два абзаца каждой статьи на первой полосе. Почти все статьи
были про войну. Подняв глаза от газеты, я сказал:
– Почти невыносимо думать об этом – обо всех чаянных
и нечаянных последствиях этого вторжения. По-моему, мы
здорово влипли, меня не оставляют мысли об этом.
– Да, – сказал профессор Сайто, – но я испытывал такие
чувства по поводу другой войны. В 1950‑м нас сильно тре-
вожило положение в Корее. Напряженность не ослабевала,
и мы не сомневались, что ей не будет ни конца ни краю.
Очень многих призвали в армию – а ведь Вторая мировая
закончилась совсем недавно. Роились подозрения: как дале-
ко всё это зайдет, как долго будет сохраняться патовая ситу-
ация, кто еще ввяжется в конфликт? Был страх перед атом-
ной бомбой – невысказываемый вслух, – а потом, знаете ли,
стало еще страшнее, когда в войну вступил Китай. Невы-
сказанный страх стали высказывать вслух. Мы, американцы,
призадумались: не применить ли вновь атомное оружие? Но
война закончилась, все войны рано или поздно заканчива-
ются; исчерпала себя. А позднее, когда начался Вьетнам, это
был стресс уже другого типа – по крайней мере, у тех, кто
когда-то принял близко к сердцу корейские события. Вьет-
нам был битвой в сознании молодых – поколения, пришед-
шего после нас. Такой опыт получаешь только раз в жизни –
опыт, который учит тебя, что война может быть совершенно
напрасной. Берешь на заметку названия всех маленьких го-
родков, вникаешь в каждую новость. В годы Второй мировой
я этого не практиковал, ситуация была другая: куда более
жесткая изоляция от общества, куда больше трудностей. Но
в 1950‑м, будучи свободным человеком, вращаясь в универ-
ситетских кругах, я пережил опыт корейской войны не так,
как Второй мировой, – острее. А в середине шестидесятых
сумбурность войны была мне уже не в новинку. И вот теперь
эта война – битва в сознании другого поколения, вашего по-
коления. Названия некоторых городов ужасают вас до дро-
жи, ведь вы привыкли ассоциировать их со зверствами, но
для поколения, идущего вслед за вашим, эти названия ниче-
го не будут значить; всё забывается очень быстро. Фаллуд-
жа будет для них пустым звуком, совсем как для вас – Тэд-
жон. Но, видите ли, я отвлекся от основной темы – у меня
вечно так. Наверное, Бах разгорячил мою кровь. Извините,
что меня занесло в какие-то дебри. Не могли бы вы прочесть
остальные заголовки?
Я сказал, что очарован его экскурсами в дебри. Но, за-
читывая вслух статьи о спутниковых радиостанциях и ре-
гистрации гражданского партнерства в Нью-Джерси, теперь
уже сам мысленно убрел далеко. Мой ум вцепился в одну
из недавних нитей нашей беседы. Когда профессор Сайто
попросил меня не ограничиваться двумя абзацами и зачи-
тать статью про гражданское партнерство целиком, я бубнил,
вполне понимая напечатанные слова, но не усваивая суть.
Затем мы обсудили статью, я – несколько отстраненно. Что-
то вроде салонного фокуса – поддерживать такой разговор
и оставаться цельной личностью, одновременно находясь в
полной прострации. Как в кино, когда звуковая дорожка не
синхронизирована со зрительным рядом. Профессор Сай-
то выразил мнение, что продвижение к уравнению гомосек-
суалов в правах с остальными гражданами следует привет-
ствовать, и в контексте того, что он всю жизнь отслеживает
эти подвижки, процесс явно необратимый. Есть что празд-
новать.
– Но, – сказал он, – дело шло туго. Да, сегодня я очень рад
за эти пары, но прекрасно знаю, сколько сил растрачено по-
пусту при этой борьбе. Провести эти законы через законода-
тельные собрания оказалось даже чересчур трудно. Следую-
щие поколения, возможно, подивятся, не поймут, отчего мы
так долго копались.
Я спросил, почему штат Нью-Йорк не шел в авангарде
принятия таких законов.
– В Олбани 52 слишком много консерваторов, – сказал он, –
там нет политической воли, чтобы проталкивать такие зако-
ны. Все эти жители сельских округов нашего штата – они,
Джулиус, смотрят на такие вещи иначе.
Я знал, что профессор Сайто взял на себя уход за чело-
веком, с которым его связывали долгие отношения; спустя
некоторое время тот умер. Эту информацию я почерпнул не
из наших бесед, а из биографического очерка в журнале для
выпускников Максвелла. Три года я с ним беседовал, ниче-
го не ведая об этой неотъемлемо-важной части его жизни,
а когда узнал, повод заговорить о ней все не подворачивал-
ся. Но мне никогда не казалось, что профессор Сайто наме-
ренно уходит от разговоров о своей сексуальной ориентации.
52
То есть в Законодательном собрании штата Нью-Йорк (Олбани – столица
штата).
Собственно, два раза о ней зашла речь. В первый раз – когда
он мимоходом упомянул, что с трехлетнего возраста знает о
своей сексуальной ориентации. А во второй (как я теперь по-
нимаю, это была концовка, а первый раз – заставка) он сказал
мне, что операция по удалению простаты практически пре-
секла те позывы полового влечения, которые еще не успела
погасить старость. Но, добавил он, это, как ни странно, дало
ему свободу, стало подспорьем для более нежных, менее за-
путанных взаимоотношений.
Таким вот человеком был профессор Сайто, особенно по-
сле ухода на пенсию: прелюбопытное сочетание замкнутости
и прямодушия. Теперь я жалею, что не спросил, как звали
его покойного спутника. Он бы мне сказал. Возможно, неко-
торые вещицы на видных местах в квартире – мейсенский
фарфор в «шкафу курьезов», яванские марионетки, часть
книг о современной поэзии – достались по наследству от то-
го, другого, от человека, с которым профессор Сайто про-
жил значительную часть жизни. А может быть, таких спутни-
ков была целая череда, и каждый по-своему значимый. Но,
как бы мне ни хотелось всецело сосредоточиться на текущем
разговоре, мое «я» противилось, а в новом направлении сво-
их мыслей я никак не мог потянуть профессора за собой. Я
лишь кивнул, улыбнулся и сменил тему. Возможно, он заме-
тил мою рассеянность и сказал – таким тоном, словно будил
от дремоты:
– Вы еще молоды, Джулиус. Будьте осмотрительны – ста-
райтесь не закрывать слишком много дверей.
Я понятия не имел, что он подразумевает, и, когда он про-
изнес эти слова, я лишь кивнул и стал смотреть, как в этой
мрачной комнате его руки – лапы паука – медленно танцуют,
огибая одна другую.
Мысли о клопах – вот что меня занимало в ту мину-
ту. Последние два года ньюйоркцы стали чаще толковать об
этих крошечных тварях. Разговоры – так уж заведено, ко-
гда обсуждаются досадные мелочи частной жизни, – не вы-
носили на публику, и клопы, как ни странно, успешно бра-
ли новые рубежи. Эти невидимые недруги продолжали де-
лать свое черное дело даже тогда, когда люди били трево-
гу – на поверку, напрасно – из-за вируса лихорадки Запад-
ного Нила, птичьего гриппа и SARS. В эпоху, когда случа-
лись драматичные эпидемии, именно со старомодным по-
стельным клопом, крохотным воякой в красном мундире,
боролись кое-как. Разумеется, были и другие проблемы са-
нитарно-медицинского толка, намного более серьезные, на-
много более обременительные для государственных ресур-
сов. СПИД оставался катастрофической проблемой, особен-
но среди малоимущих, а также среди жителей бедных стран.
Рак, болезни сердца и эмфизема не вызывают пандемий, но
все эти заболевания чрезвычайно важны, поскольку смер-
тельны. В тот период в государственном здравоохранении
происходили примерно те же перемены, что и на аренах
международных конфликтов: противник, с которым борется
здравоохранение, тоже стал каким-то расплывчатым, а исхо-
дящая от него угроза беспрерывно видоизменялась.
Но укусы постельного клопа не смертельны, и он только
рад, что пресса не кричит о нем во весь голос. Вывести кло-
пов окуриванием совсем непросто, а их яйца вообще почти
неуязвимы. Клопы нападают без разбора, никого не дискри-
минируя по социальному признаку, и потому их нашествий
стыдятся. Их вторжение в богатый дом не менее вероятно,
чем проникновение в лачугу бедняка, а устранить его и там,
и там одинаково непросто. Клопы – бедствие для отелей всех
категорий, даже для самых роскошных. Если уж у тебя заве-
лись клопы, ничего не поделаешь, от них нелегко избавить-
ся навеки. И тут-то, пока я так и сяк крутил в голове эти
мысли, меня внезапно опечалила судьба профессора Сайто.
Его недавнее столкновение с клопами огорчило меня силь-
нее, чем все прочие его мытарства: из-за расизма, гомофо-
бии, а также из-за нескончаемой череды утрат – этой скры-
той платы за долгожительство. Клопы затмили все эти про-
блемы. Такое вот во мне возникло чувство – подсознатель-
ное, мерзкое. Если бы в тот миг кто-то откровенно описал
мне мое же чувство, я стал бы отпираться. Но оно возникло
– образчик того, как при близком соприкосновении бытовое
неудобство может стать каким-то гротесковым.
Эти крохотные, сплющенные существа, искавшие способ
вкусить человеческой крови во времена, когда Плиний еще
не родился, вели своего рода малоинтенсивные боевые дей-
ствия: войну на периферии современной жизни, всплываю-
щую лишь в неофициальных разговорах.
Под вечер, выйдя от профессора Сайто, я решил пересечь
Центральный парк пешком с юга на север. Снег, выпавший
тремя днями раньше, до сих пор не растаял. На студеном
воздухе затвердел, образовал на лужайках гладкие невысо-
кие холмики. Я не сходил с заснеженной дорожки, идущей
вдоль добротного старинного забора. На снегу – отпечатки
ног, но в поле зрения – ни души. Освещение рассеянное,
практически ничто не отбрасывает тень, и потому чудится,
что левитируешь: сверху – бело от света, снизу белизна. Вда-
ли, вокруг дерева, кружит стайка мелких птиц – возможно,
скворцов. Полное впечатление, что кружево ветвей и ловко
снующие между ними птицы состоят из одного и того же се-
ровато-бурого вещества, причем вторые отличаются от пер-
вых лишь тем, что находятся в активном состоянии. С секун-
ды на секунду, подумал я, кривые короткие ветки расправят
спрятанные крылья, и вся крона обернется живым облаком.
Окрестные деревья тоже потеряют головы, и останутся толь-
ко пни, застывшие, как часовые, а в небе над парком рас-
тянется гигантский балдахин из скворцов. Я долго шел по
этой успокоительной белой дорожке, пока мороз, пробрав-
шись под перчатки и шарф, не выгнал меня из парка, заста-
вив проделать остаток пути на метро.
В тот же вечер, перелистывая свои книги по медицине
в поисках сведений о клопах, я натыкался лишь на сухие
описания этиологии, жизненных циклов и средств борьбы.
Пространно описывались прожарка одежды сухим паром и
окуривание цианистым кальцием, но всё это не имело отно-
шения к причинам тревоги, которую пробудили во мне эти
существа. Мне посчастливилось найти в своей библиотеке
сборник полевых отчетов по эпидемиологии начала ХХ ве-
ка – одну из тех устаревших работ, целую стопку которых
доктор Мартиндейл решил выбросить из лаборатории. То-
гда я на всякий случай прихватил, не глядя, несколько кни-
жек – и вот теперь набрел на отчет, написанный в 1903 го-
ду Чарльзом Э. Р. Кэмпбеллом, и почувствовал между строк,
с каким отвращением и трепетом смотрели тогда на Cimex
lectularius.
На первый взгляд, отчет доктора Кэмпбелла не отклонял-
ся от стиля медицинских сводок своей эпохи, но подлин-
ную выразительность ему придавала постепенная аккумуля-
ция описаний, создающих яркий и удручающий образ изуча-
емого насекомого. «Одна из особенностей постельного кло-
па, – писал Кэмпбелл, – его природная склонность к канни-
бализму». Он показывал на наглядных примерах, что личин-
ки иногда вспарывают животы своим насосавшимся крови
родителям и пожирают их. Описал полдюжины эксперимен-
тов, которые провел сам, – с его слов, в интересах науки, но
складывалось ощущение, что эту полосу препятствий Кэмп-
белл изобрел, дабы доказать живучесть и смышленость по-
стельного клопа. По-моему, Кэмпбелл наверняка огорчился
бы, если бы клоп провалил хотя бы одно из этих испытаний.
При экспериментах постельные клопы выжили после че-
тырехмесячной изоляции без корма на «острове» – столе,
окруженном «морем» из керосина, их здоровье не пошат-
нулось после двухсот сорока четырех часов глубокой замо-
розки, а под водой они оставались живы неопределенно дол-
го. «Хитроумие этих насекомых, – благоговейно писал Кэм-
пбелл, – просто необычайно, и, по-видимому, они в некото-
ром роде обладают способностями к рациональному мышле-
нию». Он описал эксперимент г-на Н. П. Райта из Сан-Анто-
нио – «почтенного гражданина и зоркого наблюдателя»: чем
дальше и дальше Райт отодвигал свою кровать от стен ком-
наты, тем выше взбирались по стене – но в точности на ту
высоту, с которой могли спрыгнуть на Райта, – клопы. Когда
он пододвигал кровать ближе к стене, клопы залезали пони-
же – снова на ту высоту, которая нужна для прыжка. В отчете
Кэмпбелла содержалось несколько схожих историй про то,
как клопы проявляли определенную смышленость при по-
пытках добраться до кровати, путь к которой им перекрыли.
Я подумал о клопах – о неисчислимых миллионах кло-
пов во всех пяти боро Нью-Йорка, об их яйцах, не различи-
мых невооруженным глазом, об их аппетите – он разыгры-
вается за час до рассвета. Проблема уже не казалась исклю-
чительно научной, и в итоге я стал разделять смутную тре-
вогу Кэмпбелла. То были доисторические поводы для вол-
нения: магическая сила крови, и часы жизни, отданные во
власть сновидений, и священность жилища, и каннибализм,
и страх, что нападут силы, невидимые глазу. Мое рациональ-
ное «я» гадливо морщилось от этих шарлатанских аналогий,
от этой неожиданной капитуляции перед нервозностью того
рода, которую я высмеивал в других. Тем не менее, когда я
дочитал до конца, то снял с кровати простыни, выключил
свет и, стоя на карачках, светя фонариком, тщательно осмот-
рел швы матраса. Ничего не обнаружил, но это, естественно,
еще не гарантировало, что ночь пройдет спокойно.

15

На крупнейшем птичьем рынке Басры прогремел взрыв,


и вот как выглядела эта сцена: перья попугаев, крики уми-
рающих животных, какие-то кровавые ошметки, искалечен-
ный двигатель, разломанный стул, а также скомканные – чу-
дилось, они не из проволоки, а из шпагата – клетки. По ра-
дио госсекретарь заговорил о начинающейся наступательной
операции в восставших районах Багдада, контролируемых
шиитами. Я пришел на птичий рынок и увидел тушки со-
бак, лежащие рядом с трупами людей. Женщины в черных
платьях рыдали, били себя кулаками в грудь. Там был один
мужчина – отец, даже после смерти бережно державший в
руке ампулу с инсулином, которую нес домой дочке. Я по-
чувствовал, что очень устал; собственно, перед моим мыс-
ленным взором проползла строка устал до смерти. Я был в
привычном белом халате, в галстуке с приспущенным узлом.
На птичьем рынке была моя мать. Она была в парандже, и
там же, вместе с ней, была Надеж, в такой же одежде. Мать
спросила: «Что хуже бомб?» Надеж сказала: «Клопы!» Меж-
ду собой они говорили на йоруба. Мать сказала: «Послушай
свою сестру, Джулиус». Я собрался было ее поправить.
Час ночи, а я, оказывается, заснул не раздеваясь. Я развя-
зал галстук и переоделся, глотнул воды из стакана на тумбоч-
ке. Перед тем, как заснуть, я читал пролог «Петрапахаря».
Из всех длинных, аллитеративных описаний в моей голове
удержался только образ Уильяма Ленгленда – как он стран-
ствует по белу свету, видит разнообразные труды и беды ро-
да людского, а потом присаживается на одном из Малверн-
ских холмов и смотрит на воды ручья. Его сморило, он «стал
грезить, засыпая», и в снах ему явилось волшебное видение
реальной действительности, и, едва приступив к чтению этой
части, я заснул.
По другую сторону штор мигал дрожащий свет уличного
фонаря. Я чувствовал голод, но совершенно не чувствовал
аппетита. В холодильнике нашлась свиная отбивная, и, пока
я ее жевал, стоя перед открытым холодильником, мимо про-
неслась в ночи сирена «скорой». Я открыл окно, и в комнату
ворвался воздух – один сплошной порыв ветра, словно бы
дожидавшийся, пока его впустят. Пульсация моего сознания
вторила трепету фонаря за шторой. Мир внизу был гол, по-
чти ничем не похож на «прекрасное поле, полное народа»
из видения Ленгленда. Я принял две таблетки ацетаминофе-
на и снова заснул. Завтра суббота, в эти выходные я свобо-
ден от дежурств – можно поспать подольше и без беспокой-
ства, причиняемого сновидениями. А, проснувшись, решил
сходить по кое-каким делам и после обеда, если день к тому
располагает, навестить старого профессора.

Дверь подъезда мне открыл привратник. Воздух в лифте


был влажный, с запахом пота. Мэри – какое огромное у нее
пузо – впустила меня в квартиру. Внутри всё было темно и
серо.
– Он очень болен, – сказала она. – Он в спальне, идите ту-
да, он будет рад вас видеть.
Но когда мы подошли, я увидел, что какой-то мужчина,
отбросив тень на дверной проем, вошел прежде меня. Врач.
Мэри жестом велела мне обождать. Я зашел в гостиную и
присел под кольцом полинезийских масок из коллекции док-
тора Сайто. Из спальни доносились голоса. Когда врач вы-
шел, его лицо выражало добродушие. Улыбнувшись так, что
его лоб и щеки сморщились, он кивнул мне и ушел. Я вошел
в спальню, повидать профессора Сайто: он лежал на кровати
съежившись, маленький, белый, ослабший – таким слабым я
еще никогда его не видел. Одни только глаза – и неважно, что
глаза у него слезились, что глаза были полузакрыты – при-
сутствовали здесь, казалось, в полном смысле слова. Его го-
лос исходил, казалось, не из его губ – губы, в любом случае,
почти не шевелились, – а из какой-то другой точки комнаты.
Голос был придушенный, профессор часто пыхтел. Тем не
менее говорил он, как человек в ясном сознании.
– О, здесь еще один врач, – сказал он. – Похоже, я нарас-
хват. Но, Джулиус, не знаю уж, как принято делать это у вас
в Африке, но должен вам сказать: я готов уйти в лес. Я готов
туда уйти. Мне пора уйти в лес и прилечь, и пусть за мной
придут львы. Я сделал, полагаю, уже достаточно, я прожил
хорошую жизнь, а в эту минуту у меня ужасные боли. Кто
станет утверждать, что девяносто лет – слишком мало? Пора.
Я сел рядом, подержал в своей руке его маленькую, хо-
лодную руку. Он утомился, и я оставил его – пусть отдохнет.
Сказал ему, что скоро приду снова.
Под вечер того же дня, не желая оставаться с глазу на глаз
с образом Смерти – витавшим в моей комнате персонажем в
дешевом костюме, с дурными манерами, – я позвонил свое-
му другу и зашел к нему домой. У него гостила дочь, умнень-
кая девятилетняя Клара, постоянно жившая со своей мате-
рью. «Но она вышла побродить», – сказал он. В его гостиной
было два окна: одно на запад, на Амстердам-авеню, другое
– на юг, во дворик, огороженный со всех четырех сторон:
куда ни глянь, кирпич, бетон да небольшие окна соседних
квартир. Эти окна одно за другим засияли теплым вечерним
светом. Посередине двора, в остальном пустого, росло высо-
кое дерево – голое, с густой, замысловатой кроной. По моим
предположениям, здесь ему не хватало солнечного света, но
выглядело оно вполне здоровым.
– Рай-дерево, – сказал мой друг. – Я это знаю, потому что
мне тоже стало любопытно, и я порылся в справочниках. Бо-
таники называют его видом-захватчиком. Но так можно на-
звать всех нас, верно? Однажды, спустившись во двор, я по-
чуял, как пахнет обломанная ветка – совсем как кофе. Этот
вид привезли из Китая давным-давно – наверно, в XVIII ве-
ке, – и американские почвы, видимо, пришлись ему по вкусу
– он беспрепятственно, безудержно разросся чуть ли не во
всех штатах, часто вытесняя коренные виды.
Он пошел на кухню и вернулся с бутылкой «хайнекена»
для меня.
– Тень – вот в чем фокус, к твоему сведению, – сказал он. –
Оно отбрасывает тень на другие растения, лишая их солнеч-
ного света. Рай-дерево может вырасти практически где угод-
но: на заброшенных пустырях, на задворках, на тротуарах,
на улицах, на речных берегах, на бесхозных пашнях, даже
внутри зданий с заколоченными окнами, даже в темном дво-
ре, где не продохнуть от ученой братии.
– Ну и что в этом плохого? – сказал я. – Дерево есть дере-
во, верно? В городе не может быть слишком много деревьев.
– Всё не так просто, – сказал он. – Рай-дерево наносит
урон локальному биоразнообразию. Слывет деревом-сорня-
ком: бесполезно и для лесозаготовок, и для фауны, даже на
дрова плохо годится.
Пока он говорил, я стоял у несущей стены, где располагал-
ся громадный книжный шкаф, и рассматривал бесконечные
ряды книг, в том числе богатый отдел африканской и афро
американской литературы. Книги выплеснулись на пол, а на
журнальном столике я заметил сборник эссе Симоны Вейль.
Взял в руки. Мой друг, смотревший в окно, обернулся.
– Она замечательно пишет об «Илиаде», – сказал он. – По-
моему, она докопалась, в чем суть власти, которая подтал-
кивает к каким-то действиям и теряет контроль над тем, к
чему сама же подтолкнула. Тебе стоило бы когда-нибудь за-
глянуть в эту книгу.
– Раньше я надеялся на изящество, – сказал я, – а не на
бессмертие. Я надеялся, что мой профессор уйдет изящно,
красиво, мощно. Как же мне хотелось услышать от стари-
ка мудрое слово, а не эту чушь про львов! Есть шанс, что
это еще возможно. Есть шанс, что при следующей встрече
он прочтет на память кусок «Гавейна» или лирических сти-
хов на среднеанглийском. Но, возможно, я рассуждаю как
дурак. Вместо того, чтобы благодарить за дружбу, пытаюсь
подогнать ее под собственные мерки. Но, знаешь ли, раньше
я надеялся, что, даже когда тело выйдет из строя, его изощ-
ренный ум, один из лучших умов, которые я встречал на сво-
ем веку, неутомимо продолжит работу.
Мой друг посмотрел на меня и сказал:
– Интересно, отчего очень многие считают болезнь нрав-
ственным испытанием? Она не имеет ничего общего ни с
нравственностью, ни с изяществом. Это физическое испыта-
ние, и мы обычно его проваливаем. – А потом хлопнул ме-
ня по плечу и сказал: – Чувак, страдание есть страдание. Ты
видел, что оно делает с человеком, – видишь каждый день.
Возможно, сейчас это тебя не слишком утешит, но то, что
ты только что говорил, – мол, уйти надо изящно и мощно, –
вновь напомнило мне об одной мысли. Она меня часто посе-
щает. Я уже много лет убежден: то, какой смертью и в какой
час умереть, должно быть вопросом личного выбора. И, по-
лагаю, не только в ситуациях, когда мучения и смерть неот-
вратимы ввиду неизлечимой болезни. Этот подход следует
распространить и на те сезоны жизни, когда здоровье еще
крепкое. Зачем ждать упадка? Почему бы не опередить судь-
бу?
С этими словами друг отошел подальше, встал у окна. Я,
по-прежнему сидя на кушетке, смотрел, как низкое солнце
превращает моего друга в черный силуэт, – почти чудилось,
что ко мне обращается его тень или его будущее «я». На зад-
нем плане носились воробьи, подыскивая место для ночле-
га, – то вылетали из лабиринта укромных укрытий, образо-
ванных голыми деревьями и сросшимися арками универси-
тетских корпусов, то влетали обратно. Пока я размышлял
над тем фактом, что внутри каждой из этих живых тварей
есть крошечное красное сердце, двигатель, бесперебойно по-
ставляющий энергию для изнурительных воздушных манев-
ров, мне вспомнилось, как часто люди находят утешение –
сознательно или бессознательно – в мысли, что Господь са-
молично заботится об этих бездомных странницах, берет их,
так сказать, под персональную опеку и, вопреки данным зоо-
логии, оберегает их всех поголовно от голода, напастей и раз-
гула стихии. В глазах многих летящие птицы – доказатель-
ство того, что мы тоже под небесным покровительством, а
падение малой птицы 53 – и впрямь особое предзнаменова-
ние.
Друг ждал, не скажу ли я что-нибудь, но я промолчал, и
он продолжил:
– Эта идея противоречит этике и тем более законодатель-
ству нашей эпохи, но я не могу прогнать мысль о том, что лет
через тридцать-сорок, когда я возьму от жизни ту радость,
которую она может мне предложить, и созрею для того само-
го выбора, такой подход успеет стать не то чтобы популяр-
ным или общепринятым, но, по крайней мере, гораздо бо-
лее распространенным явлением. Вспомни о контрацепции,
о препаратах, стимулирующих фертильность, об абортах –
всех этих решениях насчет зарождения новой жизни, кото-
рые мы так легко принимаем; вспомни, как мы уважаем тех,
кто сам выбрал себе смерть – Сократа, Иисуса Христа, Се-
неку, Катона. Могу предположить: тебе не нравится, в какую
форму твой профессор облек свою фразу про львов, но ты
не должен считать ее оскорблением в адрес африканцев. Ты
же знаешь, ничего такого он не подразумевал. Повидимому,
53
Отсылка к Евангелию от Матфея, 10:29: «Не две ли малые птицы продаются
за ассарий? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего».
он хочет сказать, что, будь наш мир лучше, можно было бы
избежать беспамятства и боли. Он мог бы уйти в лес, не ро-
няя человеческого достоинства, – так, как сам вообразил, – и
его бы больше никогда никто не увидел.
Он опять умолк, стоя совершенно неподвижно и всё
еще глядя наружу. Птицы почти слились с темнотой. Затем
негромко – казалось, он разговаривает сам с собой или со-
зерцает свое тело со смотровой площадки по ту сторону жиз-
ни, – сказал:
– На самом деле, Джулиус, здесь, на голой земле, каж-
дый из нас одинок. Возможно, именно это вы, профессио-
налы, называете суицидальной идеацией, и, надеюсь, ты не
станешь за меня волноваться, но я часто воображаю себе во
всех подробностях то, как мне хотелось бы закончить жизнь.
Думаю, как прощаюсь с Кларой и вообще со всеми, кого
люблю, а затем наглядно представляю себе пустующий дом
– возможно, большой, беспорядочно выстроенный загород-
ный особняк неподалеку от моих родных болот; воображаю
ванну на верхнем этаже – ее можно наполнить теплой во-
дой; и думаю о музыке, которая звучит во всем этом огром-
ном доме – возможно, «Crescent» или «Ascension» 54, – зву-
чит повсюду, заполняя все пространства, не занятые моим
одиночеством, доносится до меня – а я в ванне, и поэтому,
когда я просочусь сквозь границу, которую нельзя перейти в
обратном направлении, это произойдет под аккомпанемент
54
Альбомы Джона Колтрейна.
модальных гармоний, долетающих издали.

16

Со дня, когда я виделся с профессором Сайто, минова-


ло несколько недель. В конце марта я позвонил ему, и ка-
кая-то женщина – не Мэри, какая-то другая – сказала, что
он умер. «Боже мой», – сдавленно проговорил я в трубку и
опустил ее на рычаг. А потом, сидя в своей тихой комнате,
почувствовал, как движется по сосудам в моей голове кровь.
Шторы были раздвинуты, и я мог видеть верхушки деревьев.
Листья только-только начинали возвращаться к жизни после
равнодушной зимы, и на всех деревьях на нашей улице кон-
чики веток набухли, и казалось, с минуты на минуту раскро-
ются тугие зеленые почки. Новость потрясла меня, опечали-
ла, но не стала полной неожиданностью. Держаться подаль-
ше от драмы смерти, от негативных переживаний – таково
было непроизвольное побуждение, руководившее мной всё
это время, такова была причина, по которой я туда не ходил.
Я снова позвонил ему на квартиру («Квартира больше не
его», – мелькнула мысль), и ответила та же самая женщина.
Я извинился за то, что прервал разговор, объяснил, кто я
такой, спросил, когда похороны. Она сказала чересчур офи-
циальным тоном, что будет маленькая закрытая церемония,
только для членов семьи. «Возможно, – добавила она, – будет
вечер памяти, но нескоро – вероятно, осенью, его устроят в
колледже Максвелл». Я спросил, знает ли она, как мне свя-
заться с Мэри. Женщине это имя, по-видимому, ничего не
говорило, и, поскольку ей не терпелось отойти от телефона,
на этом наш разговор завершился.
Я не знал, кому позвонить. Он значил для меня очень
много, но мне открылось, что наши взаимоотношения оста-
вались чем-то касающимся только нас двоих, а точнее, не
пересекались с сетью прочих, взаимопереплетенных, друже-
ских связей, и потому почти никто не знал о наших отноше-
ниях и их важности для нас обоих. И тут же на миг закралось
безумное сомнение: а может, я переоценивал значение этой
дружбы и она была важна только для меня? Я сообразил: это
всё потрясение – оно нашептывает мне такие мысли.
Было полдесятого утра, в Сан-Франциско – на три ча-
са раньше. Я удивился, что Надеж вообще взяла трубку. И
несколько раз извинился перед ней, заметив, что голос у нее
сонный.
– Я звоню тебе в связи с профессором Сайто, – сказал я, –
он умер. Ты его помнишь – мой бывший профессор англий-
ской литературы, профессор Сайто. Умер от рака, я только
что узнал. Он был ко мне так добр. Извини, для звонка, на-
верное, час неподходящий?
Она сказала:
– Нет, ничего-ничего, как поживаешь?
И пока она это говорила, я услышал мужской голос – во-
прос: «Кто это?» А она ответила ему: «Погоди, я только на
секундочку».
В то же утро она перезвонила мне и сказала, что будет
лучше, если она скажет мне правду – так всем будет про-
ще: она помолвлена. Он американец гаитянского происхож-
дения, она дружила с ним уже долгое время – дружба се-
мьями. Поженятся они в конце лета. «Будет лучше, – сказала
она, – если я воздержусь от звонков. На какое-то время; так
лучше».
Ощущение было – как от язвенной болезни: слишком
много всего стряслось одновременно. Что она себе навооб-
ражала – чего я, по ее мнению, от нее хочу? Но я понял, что
она дала мне свободу от робких надежд, которые я таил. По-
могла отчетливо подвести черту под историей, которая так
или иначе давно закончилась. Вот только досадно, как долго
это тянулось, сколько я размышлял об этом понапрасну; и на
себя я тоже досадовал, за то, что удивился случившемуся, –
отчего я не ожидал, что она так решительно и быстро начнет
с чистого листа? Итак, два моих горя мешались друг у друга
под ногами. Днем я решил послушать на стереосистеме «Ко-
фейную кантату» Баха и улегся на кровать. Это была запись
в исполнении оркестра «Академия старинной музыки». Му-
зыка, ритмичная и оживленная, не находила ни одной лазей-
ки, чтобы проникнуть в мою душу, но я не выключал проиг-
рыватель – видел в ней красоту, даже когда этой красоты не
чувствовал. А потом подумал, что, пожалуй, Перселл будет
уместнее – лучше успокаивает, – и тогда поставил «Вечерний
гимн»: переложение красивое, для тенора и шести виол, но
вещь слишком уж заунывная, и к ней я тоже остался равно-
душен. Итак, я лежал в тишине, наблюдая за пылинками в
воздухе, пока не решил встать и сходить по делу, которое всё
время откладывал: отправить посылку, которую давно соби-
рался отправить, – встать и прогнать взашей жалость к себе.
Я вошел в парк «Морнингсайд». На земле до сих пор ле-
жал снег – кое-где, грязные лоскуты. Это был мир бурого и
черного, серого и белого. Шел я медленно, словно бы про-
тив своей воли. А потом остановился: возникло отчетливое
ощущение, что за мной наблюдают. На дереве я увидел са-
рыча. А точнее, он увидел меня. Его хищный взгляд вонзил-
ся в мой затылок, и я обернулся, и обнаружил его – он сидел,
весь – решительность, на низкой ветке в двадцати футах, не
дальше, от меня. В парке было безлюдно, солнце манкирова-
ло своими обязанностями – не показывало носа, пряталось.
Сарыч был могучий, крупный, его внушительный вид оли-
цетворял всю изощренную замысловатость эволюционного
процесса. «Возможно, – подумал я, – он близкий родствен-
ник Бледного Самца – знаменитого сарыча из Центрального
парка, гнездившегося на одном из зданий на Пятой авеню, –
или даже Бледный Самец собственной персоной». На меня
он смотрел скорее безразлично, чем презрительно. Так мы
смотрели и смотрели друг на друга, пока мне не стало жутко
– и тогда я опустил глаза, повернулся к нему спиной и осто-
рожно, плавно удалился, преследуемый ощущением, что его
глаза меня буравят.
Когда я вышел из парка чуть севернее Сентрал-Парк-
Норт, народу на улицах было немного. Под аркой рядом с
дверями почты устроились двое мужчин; одного из них я ви-
дел не впервые. На его лицо ниспадали засаленные кашта-
новые волосы, напоминавшие бечевки. Борода густая, с про-
седью, а источаемый им запах выдавал, что этот человек не
мылся несколько недель; ноги, босые, вытянутые вперед –
в такой позе он сидел – пепельного оттенка. Второй мужчи-
на – опрятный, намного моложе первого, никогда не попа-
давшийся мне на глаза, – опустился на одно колено, держа
в руках ступню товарища. Подойдя поближе, я увидел, что
они разговаривают, тихо и задушевно, словно сидят за ужи-
ном в ресторане. Разговаривают по-испански и время от вре-
мени смеются, словно не отдавая себе отчета в том, что бе-
седуют прилюдно, не замечая моего пристального взгляда.
Опрятный стриг чумазому ногти на ногах. Так бережно, что
я невольно предположил: наверное, тот, кого он обихажива-
ет, – его родственник, скорее всего, отец или дядя.
Я зашел на почту. Было поздно, рабочий день шел к кон-
цу. Мне не удалось отыскать бланк таможенной декларации
для посылки, и я встал в обескураживающе-длинную оче-
редь, но тут одна сотрудница разделила очереди по-новому:
распахнула дополнительное окошко и спросила, кто хочет
отправить посылку за границу. Я внезапно оказался в голо-
ве очереди. Поблагодарив сотрудницу, подошел к окошку. И
сказал мужчине за стеклом – лысому мужчине средних лет,
с приятным лицом, – что мне нужен бланк декларации. Ука-
зал на бланке адрес Фарука. Воспоминания о наших разго-
ворах убедили меня послать ему «Космополитизм» Кваме
Энтони Аппии. Я заклеил пакет, и почтовый служащий по-
казал мне несколько книжечек с почтовыми марками. «Фла-
ги не подходят, – сказал я, – что-нибудь поинтереснее. Нет,
эти не нужны, вон те тоже совершенно не годятся». Наконец,
я выбрал красивый набор марок с лоскутными одеялами из
Джиз-Бенда, Алабама 55. Сотрудник поднял на меня глаза и
сказал: «Я так и знал. – И, помедлив, добавил: – Я так и знал,
брат мой. – А потом сказал: – Послушайте, брат мой, откуда
вы? Потому что я-то, знаете ли, вижу, что вы из Матери-Аф-
рики. А во всех вас, братья, есть кое-что жизненно важное –
ну, вы меня поняли, да? В вас есть кое-что жизненно важное
для здоровья нас, выросших по эту сторону океана. Позволь-
те сообщить вам одну вещь: из своих дочерей я воспитываю
африканок».
Очередь позади меня никто не занял, а окошко было в
закутке, за колонной. Терри (это имя значилось на бейдже
на его шее) оформил документы на мою посылку и спросил,
как я буду платить – наличными или картой.
55
Лоскутное шитье – один из традиционных народных промыслов США. В
городке Джиз-Бенд сохраняется традиция изготовления лоскутных одеял, кото-
рые считают одним из важнейших вкладов афроамериканцев в историю искус-
ства США. Серия почтовых марок, посвященная этому народному промыслу,
действительно была издана.
– Послушайте, брат…
– Джулиус, – сказал я.
– Ну хорошо, брат Джулиус, вы провидец, вот в чем шту-
ка. Истинная правда! Я в вас это вижу. Вы из тех, кто проде-
лал долгий путь. Вы, что называется, прирожденный путник.
Так позвольте мне кое-чем с вами поделиться: по-моему, вы
в это врубитесь. – Он уперся ладонями в железные весы пе-
ред собой, наклонился к окошку и, перейдя на громкий ше-
пот, начал декламировать: – Мы – те, кого прогоняли в три
шеи. Мы – живые военные трофеи, это нас сапогами топта-
ли, покоряли – билибили, да не покорили. Просекаешь? Это
мы – те, кто несет кресты. Просекаешь? Это я и ты. Наши
отцы и дети, как мулы, навьючены, нашим утратам нет чис-
ла, наши утраты страшны, сильные нами помыкали, выбора
нам не оставляли, рты нам затыкали. Билибили, да всё равно
нас не покорили. Улавливаешь мою мысль, нет? Это длится
четыреста пятьдесят лет. Пять столетий слез, целая вечность
гроз. И все-таки нам хоть бы хны: билибили, нас не покори-
ли, непокоренные – вот кто мы.
Последнюю строчку он прочел, растягивая слова, перехо-
дя к многозначительной паузе. А потом спросил:
– Узнаёте?
Я покачал головой.
– Из моих, – сказал он. – Я, знаете ли, поэт. Этому стиху
я дал название «Непокоренные». Я записываю эти вещи на
бумаге, а иногда хожу в кафе поэтов. Такой у меня дар, ну
знаете, – поэзия. Если вам понравилось, – сказал он, – послу-
шайте другое. Каталог страданий, к кокаину прилагаемый, –
он идет не от нас. За ним стоят они, это они нахимичили,
нас ожесточили враз, это они, разносчики горя, взбаламути-
ли всё там, где было тихо-спокойно. А что нам нужно те-
перь – сечешь фишку, верно? Нужно сеять, пусть прорастут
новые утешения, новая вера. Прорастут изнутри. От наших
предков. К нашим детям. В наше будущее загляни.
И вновь, растроганный собственными словами, погрузил-
ся в молчание. А потом сказал с чувством:
– Брат Джулиус, вы провидец, не дайте надежде угаснуть!
Думаю, нам стоило бы вместе посмотреть что-нибудь такое,
из области поэзии. Я же вижу, вы в нее инстинктивно вруба-
етесь. Мы должны быть светочем для этого поколения. Это
поколение во мраке, улавливаете мою мысль? Я знаю, улав-
ливаете. Ну а вы – вы пишете?
Я взял визитку, которую он просунул под стеклянную пе-
регородку. Золотые буквы на кремовом картоне. ТЕРРЕНС
МАККИННИ ПИСАТЕЛЬ / ПОЭТ-ПЕРФОРМАНСИСТ /
АКТИВИСТ.
– Нет, – сказал я. – Я, строго говоря, не назвал бы себя пи-
сателем.
– Что ж, черкните мне как-нибудь словечко, – сказал он. –
Можно сходить в «Нюорикан поэтс кафе». Я был бы рад с
вами побеседовать.
– Железно, – сказал я.
В таких обстоятельствах проще всего было ответить
именно так. Я сделал в памяти зарубку: на эту почту больше
не заходить. Выйдя, обнаружил, что один из мужчин, бесе-
довавших по-испански, – тот, что помоложе, – ушел. Бородач
сидел с подстриженными ногтями, нежась в золотых лучах
солнца: оно вынырнуло из туч, и на улице стало намного теп-
лее, чем я ожидал. С угла здания на другой стороне улицы
отвесно падал свет. Бородач полулежал, полудремал в луже
света, преображенный. Рядом с ним валялись три пустые бу-
тылки из-под вина. За посылку я заплатил наличными, и ме-
лочь у меня была. Я отдал пьянице два из трех долларов в
своем кармане. За его спиной сидела уличная кошка – иска-
ла укрытие от внезапного ослепительного света. «Грасиас», –
сказал, пошевелившись, мужчина. Отойдя от него на три ша-
га, я вернулся и отдал ему последний доллар, а он улыбнулся
мне, показав обломанные зубы. Кошка била лапой по своей
тени на бетоне.
На 110‑й улице я спустился в метро. На «14‑й улице» под-
нялся наверх, пошел коротким путем к Истсайду и добрел
аж до Бауэри, без конкретного пункта назначения, мимо бес-
численных магазинов, где продавались осветительные при-
боры и оборудование для ресторанов, – магазинов, со сторо-
ны напоминавших вольеры с экзотическими птицами. На-
конец я вышел на людную площадь на Ист-Бродвее. От са-
мой популярной у туристов части Чайнатауна совсем неда-
леко – несколько минут ходьбы, – но казалось, эта площадь
на другом конце света: ни одного туриста не повстречаешь,
да, собственно, редко повстречаешь кого-то, не имеющего
корней в Восточной Азии. На вывесках магазинов, рестора-
нов и контор, на рекламных баннерах – повсюду китайские
иероглифы, лишь в редких случаях с английским переводом.
На середине площади – а она ненамного больше, чем стан-
дартный островок безопасности, и стиснута семью улицами,
которые тут пересекаются, – памятник; увидев его издали, я
подумал, что это какой-нибудь император или стародавний
поэт, а оказалось, Линь Цзэсюй, активист XIX века, борец
с наркотрафиком. Суровая фигура, установленная в память
об этом герое Опиумных войн (в 1839 году его назначили
полицейским комиссаром Гуандуна, и британцы люто возне-
навидели его, потому что он мешал им торговать наркотика-
ми), теперь была местом сбора голубей. Они испещрили ее
потеками серого гуано, обогатив колорит высохшего белого
вещества, которым сами же раньше подкрасили темно-зеле-
ную патину на голове и одежде памятника. Несколько чело-
век ели мороженое или хот-доги, сидя на скамейках на ост-
ровке безопасности или прогуливаясь вокруг памятника, на-
слаждаясь солнечной погодой. И почти ничто не напомина-
ло об атмосфере этого района в начале XIX века – а тут был
рынок под открытым небом, где продавали крупный рогатый
скот и лошадей, квартал дешевых постоялых дворов, салу-
нов, ателье татуировщиков.
Все люди окрест, насколько достигал глаз, были, судя по
внешности, китайцы либо могли легко за них сойти – все,
кроме меня и еще одного человека: голого до пояса мужчи-
ны, энергично обтиравшего руки и грудь ветошью. Его тело
сияло каким-то запредельным глянцем, словно уже вымазан-
ное маслом, но я никак не мог понять: то ли он умащает себя
этим блестящим веществом, то ли пытается его счистить. Он
был черный, как силуэт, а его телосложение говорило то ли о
многочасовых занятиях на тренажерах, то ли о физическом
труде с малолетства. Никто не обращал на него внимания, а
он продолжал свою кропотливую работу, но скоро сделал пе-
рерыв, чтобы приподнять с асфальта велосипед, лежавший
прямо у его ног. Переставил велосипед с солнцепека туда, где
его защищала тень от памятника Линь Цзэсюю. А затем сно-
ва принялся то ли оттирать с себя это самое, маслянистое, то
ли натираться. Блеск тела не усиливался, но и не тускнел, да
и сам мужчина был подобен бронзовой статуе. А потом он
засунул ветошь в задний карман джинсов и – словно вдруг
вспомнив про какое-то неотложное дело – вскочил на вело-
сипед и умчался по узкой улице, юрко снуя между автомоби-
лями, и в конце концов я потерял из виду его сияющую чер-
ную спину в потоке машин, озаренном ослепительным солн-
цем.
Немного погодя я тоже двинулся по одной из боковых
улиц – еще более узкой, еще более запруженной людьми;
вдоль нее, расталкивая друг друга, тянулись ввысь здания
довоенной постройки, и у каждого имелась замысловатая по-
жарная лестница, которую оно являло миру, словно полу-
прозрачную маску. Электрические кабели, деревянные стол-
бы, выцветшие флажки, дебри вывесок – всё это облепляло
четырех и пятиэтажные дома до самой крыши. В витринах
висела реклама зубной пасты, чаев и лекарственных трав.
Огромные контейнеры ломились от скрюченных корней им-
биря и целебных растений, а мешанина товаров и услуг бы-
ла настолько пестра, что вскоре соседство витрины, где тес-
но висели тушки жареных уток, с витриной, полной порт-
новских манекенов, и с другой, сплошь облепленной тре-
пещущими на ветру листовками – выцветшими, полудюжи-
ны разных оттенков красного, – и с еще одной, где сбились
в кучу бронзовые и фарфоровые будды, начинало казаться
естественной последовательностью вещей. В эту, последнюю
лавку я зашел, ища укрытие от головокружительной кутерь-
мы узкого переулка.
Лавка, где я был единственным покупателем, представля-
ла собой микрокосм, копию всего Чайнатауна в миниатюре,
с необозримыми грудами занятных вещей: к потолку, слов-
но абажуры, подвешены изящные бамбуковые и металличе-
ские клетки для птиц, образующие целые джунгли; на ста-
ромодном прилавке, отделяющем покупателя от хозяйских
владений, – наборы резных шахматных фигур ручной рабо-
ты; лаковые изделия – новодел в стиле династии Мин – са-
мой разной величины: от крошечных декоративных горшоч-
ков до пузатых циклопических ваз, внутри которых мож-
но спрятать человека; юмористические брошюрки «Конфу-
ций плохого не посоветует», изданные на английском в Гон-
конге, – советы джентльменам, мечтающим об успехе у дам;
тонюсенькие деревянные палочки для еды на фарфоровых
подставках; стеклянные миски практически всех цветов и
форм, толстостенные и тонкостенные; а высоко над полками
с более прозаичными товарами, за стеклом на галерее, ка-
завшейся бескрайней, – ряд ярко раскрашенных масок, кол-
лекция всех выражений лица, возможных в драматическом
искусстве.
Посреди всего этого пестрого изобилия сидела старуха; на
миг, когда я вошел, встрепенулась и вновь погрузилась в чте-
ние китайской газеты, бережно сохраняя атмосферу полной
герметичности, которую – в это поверить было несложно –
ничто не нарушало с тех пор, когда из уличных корыт ли-
це поили лошадей. Стоя в этой тихой лавчонке, где в воз-
духе мельтешили пылинки, на потолке поскрипывали вен-
тиляторы, а на стенах, обитых деревянными панелями, не
было ни одной зримой приметы нашего столетия, я испы-
тал ощущение, что скользнул в диковинную расщелину про-
странства-времени и с равной вероятностью могу находить-
ся в любой из множества стран, куда добирались китайские
купцы, куда они возят товары на продажу столько, сколько
существует глобальная торговля. В то же мгновение стару-
ха, словно чтобы подтвердить или, самое малое, продлить
иллюзию, сказала мне что-то на китайском и указала на ок-
но. Я увидел, что мимо идет мальчик в какой-то парадной
форменной одежде, с барабаном – так называемой басбоч-
кой. За ним немедля последовала шеренга мужчин с медны-
ми духовыми инструментами: никто не играл, но все чин-
но шли в ногу, маршируя по узкой улочке, опустевшей, как
по волшебству: покупатели уступили дорогу оркестру. Ста-
руха и я наблюдали за музыкантами из лавки, где царило ка-
кое-то потустороннее затишье; кроме скрипа вентиляторов,
ни единого звука, а мимо тем временем шагают, шеренга за
шеренгой, музыканты китайского духового оркестра с туба-
ми, тромбонами, кларнетами, трубами: мужчины всех воз-
растов, у некоторых щеки отвисли, другие, судя по внешно-
сти, только на пороге пубертата – с первым черным пушком
на подбородках, – но все с крайне серьезным видом держат
на весу свои золотые инструменты, шеренга за шеренгой, и,
наконец, словно чтобы завершить процессию в едином сти-
ле, прошествовало трио с малыми барабанами, а за ним про-
плыл самый последний барабан – басбочка в руках настоя-
щего богатыря. Я провожал их взглядом, пока процессия не
скрылась за последним из бронзовых будд, сидевших в вит-
рине и выглядывавших наружу. Будды улыбались этой сце-
не с привычной безмятежностью, и все улыбки казались мне
одной и той же улыбкой – улыбкой тех, кто воспарил над за-
ботами простых смертных, архаической улыбкой, улыбкой
древнегреческих куросов над гробницами, улыбкой, свиде-
тельствующей не о наслаждении, а о полной отрешенности.
С улицы долетела до нас – до меня и старухи – первая це-
почка нот: труба сыграла два такта. Эти двенадцать нот – ду-
ховные двоюродные сестры горна, играющего за кулисами во
Второй симфонии Малера, – были подхвачены всем оркест-
ром. Хроматическая, приблюзованная музыкальная фигура,
которая в прошлой жизни наверняка была гимном христи-
анских миссионеров, погребальной песнью, напоминающей
то ли шум далекой бури, то ли рев прибоя, скрытого от глаз
какой-то преградой. Песня незнакомая, но во всем созвуч-
ная немудрящей искренности песен, которые я в последний
раз пел во дворе Нигерийской военной школы, песен из ан-
гликанского сборника «Песни хвалы», которые были для нас
ежедневным ритуалом много лет назад, в нескольких тыся-
чах миль от этой пыльной, залитой солнцем лавки, где я сто-
ял в то мгновение. Я весь задрожал, когда в помещение про-
рвался гортанный хор медных духовых, когда туба неспеш-
но перебрала низкие ноты, когда всё это звучание вплыло
в лавку, словно потоки прерывистого света. А затем, почти
неуловимо замедляя темп, музыка стала тише: оркестр мар-
шировал, уходя всё дальше и дальше, теряясь в шуме мега-
полиса.
Я не мог установить, выражала ли эта мелодия некую гор-
деливую гражданственность или придавала торжественность
похоронам, но она так четко совпала с моим воспоминани-
ем об утренних построениях в отрочестве, что я внезапно
потерял ориентацию в пространстве и испытал блаженство
– так кто-то, оказавшись в величественном старинном особ-
няке, заглянув издали в зеркала, сплошь покрывающие сте-
ны зала, может отчетливо увидеть мир удвоенным. Я больше
не понимал, где кончается осязаемая вселенная и начинает-
ся отраженная. Эта копия один в один – копия каждой фар-
форовой вазы, каждого тускло блестящего пятна на каждом
стуле, сделанном из мореного тика, – простиралась до точ-
ки, где мое зеркально отраженное «я», как и я сам, замер-
ло вполоборота. И этот мой двойник ровно в тот же миг на-
чал биться над той же проблемой, что и его в равной степе-
ни озадаченный оригинал. Быть живым, как представлялось
мне, когда я стоял там, обуянный всеми возможными печа-
лями, – значит быть оригиналом и отражением сразу, а быть
мертвым – значит отколоться, остаться только отражением.

17

Весной в тело планеты Земля вновь вернулась жизнь. Я


пошел с друзьями на пикник в Центральный парк, и мы усе-
лись под магнолиями, уже растерявшими свои белые цветы.
По соседству вишни, перевешиваясь через сетчатый забор
позади нас, пламенели розовыми бутонами. Терпение при-
роды неисчерпаемо, и что-то одно начинает существовать
после того, как что-то другое уступает ему место; цветы маг-
нолии умирают одновременно с тем, как цветы вишни про-
буждаются к жизни. Солнечные лучи, просвечивая сквозь
лепестки, расцвечивали пятнами сырую траву, а оттого, что
тысячи молоденьких листьев приплясывали на апрельском
ветру, деревья за лужайкой время от времени казались при-
зрачными. Я лежал наполовину в тени, наполовину на солн-
це, наблюдая за идущим ко мне черным голубем. Он остано-
вился, а потом вспорхнул и пропал из виду за деревьями, а
потом вернулся неуклюжей, как у всех голубей, походкой, –
возможно, искал хлебные крошки. А высоко над птицей и
надо мной внезапно возникло видение – три круга, три бе-
лых круга на фоне неба.
В последние годы я подметил, что моя коммуникабель-
ность сильно зависит от освещения. Зимой я ухожу в себя.
А когда ее сменяет другое время года, долгими солнечными
днями в марте, апреле и мае намного чаще ищу людского об-
щества, чаще замечаю за собой обостренное внимание к кар-
тинам и звукам, цветовым оттенкам, структурам, движениям
и запахам большого мира – не только к тому, что наблюдаю
на работе и дома. Холодные месяцы действуют на меня отуп-
ляюще, а весну я переживаю как постепенное пробуждение
органов чувств. В тот день мы были в парке маленькой ком-
панией, вчетвером, и все полулежали на большом полосатом
покрывале, ели питу с хумусом, поклевывали зеленый вино-
град. Откупоренную бутылку белого вина – вторую за день –
прятали в магазинном пакете. Погода была теплая, но не на-
столько, чтобы Большая Лужайка кишела народом. Мы бы-
ли частью массовки горожан в тщательно срежиссированной
буколической идиллии. Моджи прихватила с собой «Анну
Каренину» и, облокотившись, читала этот толстый том – из-
дание в одном из новых переводов – лишь изредка отвлека-
ясь, чтобы вставить слово в общую беседу. А в нескольких
ярдах от нас молодой отец звал малышку, бредущую куда
глаза глядят: «Анна! Анна!»
Ах да, над нами пролетел самолет – так высоко, что вор-
чание его моторов почти растворилось в нашем разговоре.
А потом остался только бледный инверсионный след, а едва
след растаял, мы увидели, как разрастаются три белых кру-
га. Круги парили, и казалось, что они проваливаются выше и
выше, одновременно проваливаясь вниз, а потом всё прояс-
нилось – как в видоискателе фотоаппарата, когда наводишь
на резкость, – и мы увидели внутри каждого круга силуэт че-
ловека. Каждый человек, каждый из этих летающих людей
направлял свой парашют то влево, то вправо, и, наблюдая за
ними, я почувствовал, как вскипела в жилах кровь.
Теперь встрепенулись все, кто был на лужайке. Игры
в мяч прекратились, голоса зазвучали громче, поднялся
лес рук, тычущих вверх. Малышка Анна, ошеломленная не
меньше всех нас, вцепилась в папину ногу. Парашютисты
были опытные: подлетели друг к другу, образовав фигуру
наподобие волана, а затем снова разлетелись и взяли курс
на середину лужайки. Они приближались к земле, падая всё
быстрее. Я вообразил свист воздуха в их ушах в то время, как
они рассекают воздух, вообразил их непреклонную сосредо-
точенность при подготовке к приземлению. На высоте при-
мерно пятьсот футов мне стало видно, что они в белых ком-
бинезонах и стропы тоже белые. Шелковые парашюты напо-
минали исполинские белые крылья инопланетных бабочек.
Казалось, на мгновение смолкли все звуки окружающего ми-
ра. Зрелище того, как люди осуществляют древнюю мечту о
полете, предстало взорам в полной тишине.
Я почти мог вообразить, каково сейчас им, когда вокруг
– только безоблачная синь, хотя никогда в жизни не прыгал
с парашютом. Однажды, таким же погожим днем четверть
века назад, я услышал крики одного мальчика. Мы, больше
дюжины ребят, были в воде, а он отбился от компании и за-
брел на глубину. Плавать он не умел. Дело было в большом
плавательном бассейне в кампусе Лагосского университета.
В детстве я стал умелым пловцом по настоянию матери и
к некоторому беспокойству отца, потому что он испытывал
страх перед водой. Лет с пяти-шести мать брала меня в за-
городный клуб на уроки плавания и – сама-то она плавала
хорошо – безбоязненно смотрела, как я осваиваюсь в воде;
это бесстрашие я от нее перенял. В бассейн я уже много лет
не хожу, но однажды мое умение сыграло решающую роль.
Было это за год до того, как я уехал учиться в НВШ: я спас
жизнь другому человеку.
Этот мальчик – теперь не могу о нем припомнить ровно
ничего, кроме того факта, что он, как и я, был смешанной
расы (в его случае – наполовину индиец), – оказался в смер-
тельной опасности: чем энергичнее он барахтался, пытаясь
удержать голову над водой, тем дальше его затягивало в глу-
бокую часть бассейна. Другие дети – а его смятение потряс-
ло их так сильно, что они и пальцем не могли шевельнуть, –
оставались в «лягушатнике» и только смотрели. Спасателей
на месте не было, а если кто-то из взрослых и умел плавать,
что толку – все находились слишком далеко от глубокой ча-
сти бассейна. Не помню, взвесил ли я свое решение, прики-
нул ли, велика ли опасность для меня, – помню лишь, что
на всех парах ринулся к утопающему. В моей памяти запе-
чатлен миг, когда я еще не доплыл до мальчика, но уже ото-
рвался от толпы детей. Между их криками и его криками я
энергично плыл. Но, затерянный в синеве, синеве вокруг ме-
ня и надо мной, внезапно подумал, что мне плыть всё так
же далеко, как и несколькими секундами раньше, – казалось,
вода нарочно вклинивается между точкой в тени вышек для
прыжков, где он находился, и точкой, где в ослепительном
сиянии солнца парил я. Я перестал работать ногами, и воз-
дух охладил мое мокрое лицо. Мальчик барахтался, его ру-
ки промелькнули над водой, отчаянно дергаясь, но затем его
вновь затянуло под воду. В плотной тени мне было трудно
разглядеть, что происходит. На миг мне показалось, что я
буду плыть к нему вечно, так и не преодолев остаток пути, –
наверное, ярдов двенадцать-пятнадцать. Но этот миг мино-
вал, и я стал героем дня. Потом все смеялись, полуиндийца
поддразнивали. Однако день запросто мог обернуться траге-
дией. Запросто могло получиться, что я дотащил бы до бли-
жайшего трамплина не живого мальчика, а щуплое безжиз-
ненное тело. Вскоре подробности того дня почти начисто из-
гладились из моего сознания, а если что и сохранилось от-
четливо, так это чувство полного одиночества в воде, абсо-
лютной изоляции, словно меня без подготовки зашвырнули
в некое колоссальное и скорее приятное, чем неприятное,
замкнутое синее пространство где-то на отшибе, вдали от
всего остального человечества.
В восприятии парашютистов расстояние между небесами
и землей сокращалось всё быстрее, и внезапно луг подпрыг-
нул им навстречу. Звуки окружающего мира снова включи-
лись, и парашютисты приземлились один за другим, акку-
ратно, в облаках шелка, вздувшихся волнами, под привет-
ственные крики и свист отдыхающих. Я тоже аплодировал.
Парашютисты на четвереньках выбрались из-под своих ша-
тров и помахали друг другу. А потом вскочили, словно ма-
тадоры-победители, помахали руками толпе, и мы вознагра-
дили их ликующими воплями и усиленной овацией.
А потом всё это прекратилось. Сквозь шум прорвался вой
сирен с восточной границы парка. Прибежали, перепрыгнув
через веревочную ограду луга, четверо полицейских, рину-
лись на середину. Один белый, один азиат и двое черных,
степень неуклюжести их движений была сопоставима лишь
со степенью балетной грации парашютистов. Мы принялись
освистывать их: численное превосходство внушало нам чув-
ство неуязвимости, а они, чтобы задержать удальцов, оттес-
нили нас, разрушив круг аплодирующих. В дальней части
круга какая-то женщина выкрикнула: «Театр правопоряд-
ка!», но ее голос потонул в порывах ветра.
Парашютисты не сопротивлялись аресту. Полиция увела
их, причем крылья больше не сковывали их движения. Толпа
снова издала восторженный вопль, а парашютисты – все, как
один, молодые парни – улыбались и раскланивались. Один
был выше остальных, его окладистая рыжая борода сияла на
солнце. Парашюты – сверкающая груда – остались на траве,
и, когда ветер снова разбушевался, стало чудиться, что они,
подрагивая, выдыхают. Итак, пока парней уводили, мы ка-
кое-то время наблюдали за дыханием парашютов. А затем –
но лишь после отрезка времени, показавшегося целой веч-
ностью за пределами будней, – вынырнули из мира чудес, и
пикник возобновился. Итак, совсем недавно в небе появи-
лось нечто, бросившее вызов природе. Мой друг, словно бы
прочитав мои мысли, сказал: «Надо ставить себе какую-ни-
будь трудную задачу и найти способ выполнить ее в точности
– всё равно какую, будь то парашют, или прыжок с обрыва в
воду, или высидеть час, не шелохнувшись, – и, естественно,
выполнить красиво».
Моджи, сестра Дайо Касали, лежала ничком, накрыв го-
лову соломенной шляпой. «Лизе-Анн и мой друг – хорошая
пара», – подумал я. Я увидел ее впервые, но мой друг уве-
рял, что ему она подходит идеально. У нее неподдельно лег-
кий взгляд на жизнь – противовес его серьезности. Она его
уже понимает – не то что несколько его предыдущих подру-
жек. Он одинаково сильно любил философию и усердство-
вал в «практической биологии», как он сам это назвал в раз-
говорах со мной. Непостоянство часто сходило моему дру-
гу с рук; готовность женщин его прощать была неизбежным
следствием его обаяния. Но понимание – такое, как, видимо,
у Лизе-Анн, – он встречал нечасто.
Рядом с нами свешивались низко ветки глицинии; фили-
гранные лепестки ее лиловых цветков деловито работали над
воскрешением мира. Росли тюльпаны – вероятно, «Султаны
весны», с длинными шелковистыми лепестками, похожими
на уши. Пчелы снова и снова атаковали бутоны, чертя вокруг
нас, куда ни глянь, свои воздушные трассы. По дороге в парк
Моджи сказала мне, что как никогда сильно обеспокоена со-
стоянием окружающей среды. Серьезным тоном. Когда я от-
ветил, что этим, наверное, обеспокоены мы все, она, пока-
чав головой, поправила меня: «Я имею в виду, что меня оно
беспокоит очень глубоко, а про других в массовом масштабе
так вряд ли скажешь. Я считаю, что разбазариваю ресурсы
попусту, у меня плохие привычки, как и у большинства аме-
риканцев вокруг. Как, вероятно, и у большинства людей на
планете. Последние два месяца я сознаю это всё острее», –
сказала она.
Я попытался подступиться к вопросу с правильных пози-
ций. Спросил, беспокоят ли ее такие явления, как воздуш-
ный транспорт. Я знал, что она раз в год, если не чаще, лета-
ет в Нигерию. Неужели ее не пугает воздействие топлива на
экологию и всё такое прочее? Она ответила, что пугает. За-
тем наша беседа заглохла, когда нас снова нагнали Лизе-Анн
и мой друг, отставшие было на несколько шагов, и Лизе-Анн
стала рассказывать нам о жизни в Тролльхаугене 56, где вы-
росла. И теперь, наблюдая за парковыми рабочими, свора-
чивающими парашюты, я припомнил тот краткий диалог с
Моджи. О беспокойстве за состояние окружающей среды я
слышал достаточно часто, чтобы понимать: для некоторых
это первостепенная проблема, но сам пока не принимал ее
близко к сердцу. Никогда не кипятился. Не задумывался, ка-
кой пакет выбрать – пластиковый или бумажный, – сдавал
вторсырье только потому, что так удобнее, а не потому, будто
верил, что его переработка переломит ситуацию. Но во мне
уже пробуждалось уважение к пламенным борцам. Это была
общественная кампания, а к кампаниям я относился недо-
верчиво, но также это был выбор, а я подмечал, что во мне
растет уважение к твердому выбору других людей, потому
что сам я был, в сущности, крайне нерешителен.
Моджи приподняла шляпу с лица, и пчела, досаждавшая
ей, передумала и ретировалась к ближайшему цветку. Небес-
ная синь стала чуть насыщеннее, а воздух – холоднее. Мод-
жи отряхнула щеку. Я посмотрел на нее и рассудил, что для
56
Тролльхауген – местность вблизи Бергена, где жил Эдвард Григ и находится
его вилла-музей.
меня она – загадка. Слишком высокая, глаза маленькие. Ли-
цо темное настолько, что слегка отливает лиловым, но она не
красавица в том смысле, в каком, на мой вкус, должны быть
красивы темнокожие женщины.
– А знаете, что я знаю про пчел? – сказала она вдруг,
ворвавшись в мои мысли. – Название «африканизированные
пчелы-убийцы» – расистская брехня. Африканизированные
убийцы. Только этого нам и не хватало – чтобы кровожадных
подонков называли «африканскими» для краткости. – И по-
тянулась за виноградиной, отломила ее от грозди на тарел-
ке. На Моджи был топ без рукавов, и в вырезе я заметил ее
темные округлые груди.
– По всей стране, – сказал я, – пчелы дохнут, а отчего –
ученым неизвестно. Я всегда находил пчел непостижимыми.
У них есть свои идеи фикс, недоступные человеческому ра-
зумению, а теперь пчелы массово вымирают. По-моему, это
как-то связано с климатом или пестицидами, а может, пер-
вопричина – в генетических мутациях. Каждая третья пче-
ла уже мертва, и этим дело не кончится; процент погибших
неуклонно растет. Их так долго, – сказал я, – использовали
в качестве машин-медоварок, люди извлекали барыш из их
идеи фикс. А теперь они демонстрируют еще и виртуозное
умение умирать – умирать от того, что в отряде перепонча-
токрылых что-то сильно неладно.
Мне кивали, мне улыбались. Лизе-Анн посмотрела на
меня не без восхищения, а в глазах моего друга я уловил
насмешку. Моджи сказала, что где-то читала об этом яв-
лении, – называется «синдром разрушения пчелиных коло-
ний».
– Оно успело распространиться очень широко, – сказала
она, – стало обычным по всей Европе и Северной Америке,
дошло даже до Тайваня. И кажется, есть какая-то связь с ген-
но-модифицированной кукурузой, верно?
Мой друг положил голову на колени Лизе-Анн и сказал:
– Звучит как термин из истории империализма – «син-
дром разрушения колоний»! Среди туземцев зреет смута,
Ваше Величество, мы не сможем долго удерживать эти ко-
лонии в своей власти.
Лизе-Анн сказала:
– Вы случайно не знаете фильм «Дух улья»? Его снял
режиссер по фамилии Эрисе, фильм семидесятых годов. В
этом фильме пчелы символизируют не скажу точно что, но
в кровавые и тоскливые периоды испанской истории они
олицетворяли способность к инакомыслию, другому образу
мысли и жизни, который естественнен для пчел, но миру лю-
дей тоже не чужд. В этом фильме есть несколько сцен, ко-
торые до сих пор задевают меня за живое, правда-правда.
Вспоминаю сцены, где отец – у него две маленьких дочки,
одну зовут Ана, совсем как девочку, которая только что здесь
гуляла… сцены, где отец ведет себя, словно контуженный,
или словно он заперт в клетке какого-то воспоминания, о ко-
тором не в силах рассказать, вот он и работает на пасеке –
больше ничего не делает. Просто потрясающие сцены – без
диалогов, без сюжета, но пробирают. Вообще-то, я сама не
знаю, к чему это говорю, но, возможно, пчелы восприимчи-
вы, необычайно восприимчивы ко всему негативному в мире
людей. Возможно, их объединяет с нами что-то очень важ-
ное, что-то, чего мы пока не открыли, а их смерть – свое-
го рода предостережение, они, как канарейки в шахте, чуют
стихийное бедствие, которое скоро заметят даже эти тупова-
тые тугодумы – даже мы, люди.
Фильма Эрисе я не видел, но разрушение пчелиных коло-
ний напомнило мне кое о чем другом, и я нашел общее зве-
но с рассказом Лизе-Анн. То, что люди больше не соприка-
саются близко с массовой гибелью собратьев, чумой, войной
и голодом, – по-моему, нечто новенькое в истории человече-
ства.
– Последние несколько десятилетий, – сказал я друзьям, –
когда войны – лишь вспышки ограниченного масштаба, а не
всепоглощающий пожар, когда с сельским хозяйством боль-
ше не сопряжен первобытный страх перед стихиями, а сезон-
ные вариации погоды перестали предвещать недоедание, –
аномальный период в истории человечества. Мы – первые
homo sapiens, совершенно не готовые к катастрофам. А меж-
ду тем в безопасном мире жить опасно. Возьмем для при-
мера этот фортель парашютистов, безобидный и красивый.
Мы знаем, что они имели право его проделать: они правы,
потому что ценой некоторого риска для себя показали нам
кое-что впечатляющее, но полиция обязана круглосуточно
обеспечивать нашу безопасность, уполномочена применять
оружие для нашей защиты и оберегать нас даже от удоволь-
ствий. Я часто думаю о долгом XIX веке 57: во всех частях
света он был беспрерывной кровавой баней, оргией неуто-
мимого смертоубийства, хоть в Пруссии, хоть в Штатах, хоть
в Андах, хоть в Западной Африке. Кровопролитие было нор-
мой, и государства ввязывались в войны под самыми ерундо-
выми предлогами. И так тянулось нескончаемо, с краткими
перерывами на перевооружение. Вспомним об эпидемиях,
губивших то десять, то двадцать, то даже тридцать процен-
тов населения Европы: недавно я где-то вычитал, что в трид-
цатых годах XVIII века Лейден за пять лет потерял тридцать
пять процентов жителей. Каково жить со знанием, что такое
возможно, что вокруг тебя ежедневно мрут люди всех воз-
растов? В том-то и дело, что нам это невдомек. Причем я это
вычитал в подстрочном примечании к статье на совершенно
другую тему – то ли про живопись, то ли про мебель.
В том, что семья из семи человек лишилась троих, не бы-
ло ничего необычного. Ситуация, при которой какая-то бо-
лезнь за пять первых лет тысячелетия выкосила три милли-
она ньюйоркцев, у нас просто в голове не укладывается. Нам
кажется, что это форменная антиутопия; в смысле, такие ис-

57
«Долгий XIX век» – исторический период, длившийся, по мнению британ-
ского историка-марксиста Эрика Хобсбаума, который и ввел этот термин, с 1789
по 1914 год.
торические факты мы обнаруживаем разве что в примечани-
ях к чему-то более существенному для нас. Мы склонны за-
бывать, что в других городах в другие времена бывало и по-
хуже, что ничто не гарантирует нам иммунитет от всех воз-
можных инфекций, что от мора мы защищены никак не луч-
ше, чем цивилизации прошлых эпох, а вот готовы мы к нему
крайне плохо. Даже по нашей манере говорить о тех немно-
гочисленных несчастьях, которые с нами всё-таки стряслись,
заметно: запас гипербол мы уже исчерпали.
Я разошелся не на шутку. И только Лизе-Анн, сменив те-
му, спасла меня от меня же самого. Сказала:
– Но, Джулиус, ты же психиатр. А меня это всегда интри-
говало. Я явно ненормальная – иначе не жила бы с этим вот
персонажем. Оставим в покое пчел, чуму и всё остальное.
Расскажи нам про самого чокнутого из тех, кого ты недавно
лечил. Спорим, тебе попадаются пациенты с феерическим
прибабахом. Или с тебя взяли подписку о неразглашении?
Обещаем: мы никому не расскажем.
Я согласился их побаловать и стал рассказывать истории
про своих пациентов, про визиты пришельцев и слежку вла-
стей, про голоса в стенах, про заговоры родственников. Ужа-
сы психических заболеваний, особенно у параноиков, всегда
содержат целый кладезь забавных баек. И теперь я черпал
из этого запаса, даже заимствуя некоторых пациентов у кол-
лег, – выдавал их за своих. Друзья смеялись, когда я делился
воспоминаниями о том, как пациентка «успешно» заглуши-
ла сигналы с других планет: аккуратно заклеила алюминие-
вой фольгой все окна в квартире, к подошвам туфель при-
крепила приемники, искусно сплетенные из скрепок, а во все
карманы, даже в карманы пижамы перед отходом ко сну, кла-
ла кусочки свинца. Самый выигрышный материал дает пара-
ноидальная шизофрения, а люди с этим диагнозом – вели-
колепные рассказчики: ведь они, подобно писателям, строят
собственные миры. Если оперировать законами их внутрен-
ней реальности, эти миры чрезвычайно логичны и только со
стороны кажутся бредом психа.
– А доктора правда называют психов «психами»? – спро-
сила Моджи.
– Безусловно, – сказал я. – Собственно, попадаются пси-
хованные на всю голову – так мы и записываем в истории
болезни. Я и сам сделал на прошлой неделе запись в таком
духе. Агент по продажам, сорока девяти лет: я поговорил с
ним несколько минут и, не дослушав, записал: у пациента
исполинские тараканы в голове. А еще одному как-то поста-
вил диагноз «безумен, как Мартовский Заяц». Вы бы поди-
вились, услышав, как выражаются доктора, когда их не слы-
шат посторонние!
– Знаете тот магазин недалеко от Трайбеки, – спросила
Лизе-Анн, – «Безумное чаепитие», со слоганом «От всех
безумцев мы без ума»?
– Нуу, – сказал мой друг, – я знаю одно: я от них и сам
определенно без ума. В этом городе вообще полно тронутых
– пожалуй, среди ньюйоркцев большинство такие. То есть, на
самом деле нет, – добавил он, – шучу. Но, в сущности, каж-
дый просто находит свой способ притереться к жизни, и ни-
кто до конца не застрахован от проблем с головой, вот я и го-
ворю: дайте всем свободу самим разбираться со своими та-
раканами. Версию о сумасшествии используют как предлог
для гонений на инакомыслие – всегда использовали. Джули-
ус, это ты наверняка знаешь досконально: в средневековой
Европе существовали плавучие тюрьмы, корабли дураков –
шли от порта к порту, забирая всех нежелательных. А из лю-
дей, у которых мы бы теперь предположили легкую депрес-
сию, изгоняли бесов. Всё это делалось, чтобы очистить об-
щество от заразных элементов.
Если же говорить о настоящем умопомешательстве, – про-
должал мой друг, – а я не буду делать вид, словно его не су-
ществует, если говорить о глубинном, интуитивном разла-
де между объективной реальностью и некой персональной
реальностью собственного сочинения, – что ж, в моей семье
примеров было хоть отбавляй. Ты говорил о Лейдене – ну-у,
моя семья тоже в некотором роде Лейден. Мой отец лишил-
ся рассудка и подсел на кокаин. А может, в другом порядке –
с кокаина началось. В любом случае, в эту самую минуту он
где-то в Южной Каролине, шляется по улицам в поисках по-
рошка. В этом его цель жизни. Учтите: слово «отец» я упо-
требляю в отвлеченном смысле. Этого субъекта я уже четы-
ре года не видел, а лучше бы никогда не видал. Пример но-
мер два: моя мать – шестеро детей от пяти разных мужиков.
Тоже своеобразное безумие, верно? Сами посудите: почему
бы не остановиться после третьего или четвертого ребенка?
У меня есть старший брат – сидит за торговлю дурью. А о
дяде Реймонде я вообще молчу. Дядя Рей работал механи-
ком в пригороде Атланты. У него были жена и трое детей. Он
был, как говорится, соль земли – никогда не ходил налево,
не употреблял наркотики. А потом – мне тогда было один-
надцать – помешался, отчего, одному Богу известно, пошел
на задний двор и выстрелил себе в лоб. Его нашла младшая
дочка – моя двоюродная сестра Иветта, тогда ей было семь.
Вся компания погрузилась в молчание. Я знал эту исто-
рию. Кошмарная обстановка в семье, из которой моему дру-
гу пришлось как-то выбираться, чтобы поступить в универ-
ситет, а потом в аспирантуру, а потом стать младшим препо-
давателем в университете, входящем в Лигу плюща. Теперь,
завершив свой рассказ, он сидел с умиротворенным лицом.
На лужайке перед нами, где тени становились всё длиннее,
вечерело, свернутые парашюты увозили на машинах Управ-
ления по делам парков и зон отдыха. Вероятно, удальцам
впаяют обвинения в безрассудном поведении, создающем
угрозу для жизни окружающих, и приговорят к штрафу.
– Могу предположить, – сказала после долгой паузы Мод-
жи, – что то, с чем в этой стране были вынуждены сталки-
ваться и до сих пор сталкиваются черные, – я говорю не о
себе и не о Джулиусе, а о таких, как ты, чьи деды и праде-
ды уже жили здесь… то, с чем вы вынуждены сталкиваться,
кого угодно довело бы до умопомрачения. Расистский строй
этой страны штампует психов.
– Ох ты, – сказала Лизе-Анн, – не подсказывай ему оправ-
дания!
Мы все не без облегчения рассмеялись. Лизе-Анн момен-
тально располагала к себе. По контрасту с ней меня порази-
ла колючесть Моджи, ее готовность включать защитные ме-
ханизмы чуть ли не в любую минуту. Рассказывая о своем
мужчине – я до сих пор его в глаза не видел, – она требова-
тельно спросила у меня:
– Пытаешься вычислить, черный он или нет?
Я опешил. Заверил ее:
– Нет-нет, меня такие вещи вообще не интересуют.
Это было бы пошлостью – в ее обвинении сквозил намек,
что ум у меня пока незрелый. Но я нашел это обвинение
прелестным и даже эротичным, и внезапно вообразил нас
вместе в эротических обстоятельствах. Между ней и Надеж
не было ничего общего; это влечение имело другую валент-
ность. Я даже сомневался, что могу назвать его влечением.
Но в настроении, в которое она куталась, как в плащ, было
что-то интригующее. Она была прямодушна, высказывалась
свободно, в любую минуту рвалась в бой, но всё же остава-
лось впечатление, что она занимает позицию наблюдателя,
зорко следит за людьми и словами.
Когда мы направились к выходу из парка, мой друг и его
девушка откололись от нас и поехали на такси в Верхний
Манхэттен. Я шел с Моджи по Сентрал-Парк-Уэст. И вновь
говорил в основном я. Еще разок попробовал ее разгово-
рить, затронув тему переработки вторсырья. Она отвечала
только «да» или «нет», словно прекрасно понимала, что я
всего лишь попусту мелю языком, заполняю паузы. Голубь с
темным оперением – возможно, тот же, которого мы видели
несколькими часами раньше, хотя я не был в этом уверен –
передвигался вприпрыжку вдоль каменной стены, огоражи-
вающей парк с запада, словно следил за нами, а затем вне-
запно взлетел и окончательно пропал из виду среди деревьев.
Я снова задал вопрос про ее мужчину, изображая интерес.
– Его зовут Джон Массон.
Она ничего не имела о нем сказать. Весенний вечер ума-
лял смысл наших слов, высасывал из нас энергию, и спустя
недолгое время оказалось, что мы просто молча идем рядом
– только-то. Пару раз я поглядывал на ее лицо – в эти мину-
ты оно казалось крайне сосредоточенным, и совсем некра-
сивым, и пленительным во всех отношениях. Я находил, что
никак не могу разгадать, что у нее на уме. Рядом с нами вор-
чали басом автомобили – звучали голоса моторов, нетерпе-
ливо работающих поршнями, выхлопные газы вносили нот-
ки угрозы в ароматный мир парка. У входа в метро на 86‑й
улице я отпустил ее.

Быть практикующим психиатром – значит, помимо все-


го прочего, воспринимать мир как пестрый набор разных
племен. Рассмотрим подмножество индивидов, более-менее
одинаковых в том, какие схемы реальности сложились в их
головном мозгу: различия между строением головного мозга
в этой группе, группе тех, кто считается нормальными, кон-
трольной группе, включающей большую часть человечества,
окажутся мизерными. Психическое здоровье – тайна за се-
мью печатями, но эта группа людей довольно предсказуема,
и к ней более-менее применимы уже добытые наукой кру-
пицы знаний о функциях мозга и механизмах химических
сигналов. Правое полушарие обрабатывает информацию па-
раллельно, левое – последовательно, и оба более-менее эф-
фективно обмениваются сообщениями через мозолистое те-
ло. Головной мозг как единое целое, уютно разместившись
в черепной коробке, неуклонно прогрессирует в выполне-
нии целого спектра поразительно сложных задач, но неко-
торые другие теперь даются ему хуже. Такова наша карти-
на нормального состояния психики. В житейской практике
различия между индивидами обычно преувеличивают – че-
ловеку, по немаловажным социальным причинам, нравится
думать, будто другие совершенно на него не похожи, – но
в действительности для большинства функций мозга разли-
чия довольно малы.
А теперь возьмем другую группу индивидов, более от-
даленное племя: мозг его представителей имеет существен-
ные химические и физиологические отличия от мозга пер-
вой группы. Это душевнобольные. Безумцы, психи; те, у ко-
го шизофрения, невроз навязчивых состояний, паранойя,
маниакальное влечение, социопатия, биполярное расстрой-
ство, депрессия или какая-то роковая комбинация двух
или нескольких вышеперечисленных болезней: все эти люди
должны быть вместе, их следует отнести к некой отдельной
категории. По крайней мере, так полагаем мы – и эти раци-
ональные соображения стали основой практической психи-
атрии. Если эти люди серьезно больны, их госпитализируют
с их согласия или принудительно, и дают им лекарства, с их
согласия или насильно. Но внутри этого племени – вот что
меня частенько ошеломляло – различия настолько глубоки,
что на самом деле перед нами целый сонм племен, и каж-
дое отличается от прочих не менее выпукло, чем от племени
нормальных.
Выполняя свои обязанности в качестве выпускника ме-
дицинской школы и ординатора, специализирующегося на
психиатрии, я был лицензированным целителем и вел менее
нормальных, чем я, к некой воображаемой среднестатисти-
ческой нормальности. У меня была форменная одежда, ди-
плом, подтверждающий, что я не ряженый, на моей сторо-
не было DSMIV 58. Моя задача, если сформулировать ее мак-
58
DSMIV (Diagnostic and Statistical Manual of mental disorders IV – диагности-
ческое и статистическое руководство по психическим расстройствам IV изда-
ния) – использовавшаяся в США с 1994 по 2000 год многоосевая нозологиче-
ская система. Строго говоря, в период, когда происходит действие романа Коула,
использовалась уже следующая версия – DSMIVTR.
симально высокопарно, – излечить безумцев. Если я не мог
их излечить – а так оказывалось в большинстве случаев, –
то изо всех сил помогал им адаптироваться к жизни. С на-
чала до конца учебы в медицинской школе я силился не те-
рять из виду эту благородную цель, мечту, стоявшую за на-
шей теорией и практикой. Разумеется, этими размышлени-
ями я ни с кем не делился, а один из первых уроков, скоро
усвоенных мной в качестве студента-медика, гласил, что це-
лостным видением пациента жертвуют – скорее по привыч-
ке, чем по необходимости – ради частных подробностей. Нам
прививали недоверие к философии; наши учителя отдавали
предпочтение сильнодействующим нейромедиаторам, улов-
кам психоанализа, хирургическим вмешательствам. Многие
профессора пренебрежительно смотрели на холистический
подход, и лучшие студенты брали в этом с них пример.
Мы все относились к страданиям своих пациентов очень
чутко, но я, насколько могу судить, принадлежал к крайне
узкому меньшинству тех, кого неотступно одолевали мысли
о душе и опасения, найдется ли душе место среди всех этих
скрупулезно выверенных познаний. Интуиция нашептыва-
ла мне сомнения и вопросы. После трех лет в ординатуре
меры, которыми можно держать болезнь в узде, в большин-
стве случаев стали для меня нехитрым делом. А ведь пона-
чалу всё озадачивало: бескрайний океан непостижимых по-
знаний, изобилующий опасными проливами и потенциаль-
ными подвохами. Но – как мне показалось в одночасье, – я
обнаружил, что стал компетентным психиатром. Вдобавок я
теперь более четко представлял себе дальнейший путь: ку-
да стоит подавать заявление на стажировку, у кого лучше
попросить рекомендацию. Мало-помалу я расстался с идеей
посвятить себя науке и практиковать в университетских кли-
никах, так что мое будущее, вероятно, связано с крупной го-
родской больницей, не входящей в университетскую систе-
му, либо, может статься, с небольшой частной практикой в
пригороде. Меня это устраивало: я, в сущности, никогда не
испытывал тяги к той конкуренции, без которой не обходит-
ся карьера в академическом мире.
В середине апреля наш завкафедрой уволился и занялся
частной практикой. Его преемница – пригласили ее со сто-
роны, из Джонса Хопкинса, – Хелена Болт, крупнейший спе-
циалист по СДВГ, была человеком сердечным, и работалось
с ней намного легче. Ее присутствие изменило жизнь все-
го отделения. Этой перемене предшествовал скандал: завка-
федрой, профессора Грегориадеса, в прошлом году обвини-
ли в том, что он употреблял уничижительное выражение в
адрес некоторых пациентов азиатского происхождения. Об-
винения не выдвигали ни публично, ни в официальных жа-
лобах, но те, кто обсуждал эту историю, говорили, что свиде-
тели заслуживают доверия. Правда, мало кто из нас дознал-
ся, какое конкретное слово он употреблял, если и употреб-
лял, но атмосфера стала тягостной, особенно для горстки
американских интернов корейского и китайского происхож-
дения. Обвинения были серьезные и, несомненно, повлияли
на решение завкафедрой уйти в частную практику. Когда он
уволился, негативная энергетика и мятежные настроения на
кафедре отчасти испарились.
Сказать по правде, со мной Грегориадес неизменно был
учтив. Он был блестящий ученый, фигура общенациональ-
ного масштаба, финалист премии Ласкера, член Американ-
ской академии искусств и наук, лауреат премии Американ-
ской психиатрической ассоциации; профессиональные до-
стижения свидетельствовали, что в нем есть кое-что, кон-
трастирующее с его нравом, кое-что, достойное уважения.
В любом случае, меня никогда не коробило, что с людьми
он несколько холоден, и первое время я даже подумывал по-
знакомиться с ним поближе, найти способ ему понравиться
– из тех соображений, что это потенциально поможет мне в
карьере. Эту идею я отбросил, но все же она меня посещала.
Высокое положение, громкие имена, хорошие связи – будь
я ко всему этому безразличен, вряд ли поступил бы в орди-
натуру Пресвитерианской больницы. И все же Грегориадес
был человеком другого поколения – по крайней мере, так о
нем поговаривали. Не очень тонко чувствовал новые нюан-
сы политкорректности. Несомненно, на ситуацию смотрели
бы не столь невозмутимо, если бы его обвинили в расист-
ских оскорблениях в адрес чернокожих студентов или сту-
дентов-евреев.
Профессор Болт, сменившая его на этом посту, проявля-
ла не просто учтивость, а кое-что получше. Благодаря ей мы,
молодые врачи, по-настоящему поняли, что такое практиче-
ская медицина, основанная на сопереживании, когда пример
подает специалист с двадцатипятилетним стажем работы в
университетах и больницах. Список публикаций Болт зани-
мал несколько страниц, в профессии она достигла почти та-
ких же блистательных успехов, как Грегориадес, а вдобавок
слыла дельным администратором. Но всего заметнее была
ее неподдельная забота о том, как правильно поставить уход
за пациентами. Она стремилась строить политику кафедры
вокруг того, что можно сделать, чтобы повысить шансы на
выздоровление. Вначале изменения казались неуловимыми,
но на втором месяце под руководством Болт в ординатор-
ской обсуждалось только то, как изменилась обстановка на
кафедре. Изменилась к лучшему. Для меня это было особен-
но отрадно: ведь даже заканчивая учебу, я не отступался от
своих стойких, несколько наивных представлений о правиль-
ном психиатрическом лечении: считал, что оно должно быть
ограниченным во времени, осмотрительно-нерешительным,
максимально добросердечным.
В парке, беседуя с моим другом и остальными об ордина-
туре, я сделал акцент – контекст обязывал – на комические
сценки. Комедия и людские страдания давно идут рука об
руку, а сумасшествие – вообще умора, шутить о нем легко.
Но я перевидал десятки клинических случаев, которые для
таких целей мало годятся, и порой трудно избавиться от чув-
ства, что – шутки в сторону – наш мир и впрямь захлесты-
вает эпидемия печали, полную силу которой пока изведала
на себе лишь горстка бедолаг.
Фрейда я читал только ради истин литературного свой-
ства. В конце концов, его слабые места настолько доскональ-
но изучены, что в профессиональной психиатрии и столь же
широко в массовой культуре усваивают не столько его идеи
как таковые, сколько их преломление в выводах критиков:
Ганс Юрген Айзенк отчитал Фрейда за подход к психотера-
пии, Поппер – за научные аспекты, Фридан – за отношение
к женщинам. И критика эта, вообще говоря, обоснованная.
Итак, я читал Фрейда не глазами профессионала, черпающе-
го идеи для профессионального роста, а так, как читал бы
роман или стихи. Его работы – хороший противовес совре-
менной практической психиатрии, которой свойственен пе-
рекос в сторону фармакологии. Манила меня и аура эпохи:
как-никак, попасть на прием к Фрейду стремился даже Ма-
лер. Пожалуй, можно утверждать, что Фрейд, даже с поправ-
кой на его чересчур смелые выводы и ошибочные оценки,
озарил путь для развития психоанализа – а, не будем забы-
вать, психоанализ изобретен им самим – ярче, чем сумел бы
самый педантичный современный психоаналитик.
Его работы о скорби и утрате, как я обнаружил, до сих
пор полезны. В «Скорби и меланхолии», а позднее в «Я и
Оно» Фрейд выдвинул гипотезу, что в состоянии нормаль-
ной скорби человек интериоризирует умершего. Живой вби-
рает в себя умершего в его целостности – этот процесс Фрейд
назвал «интроекцией». Но если скорбь не идет своим че-
редом, если в этой скорби что-то пошло не так, благотвор-
ная интериоризация не начинается. Вместо нее происходит
инкорпорация. Умерший занимает только часть выживше-
го; он отгорожен, заточен в склеп и, находясь в этой каме-
ре в зашифрованной форме, тревожит оттуда покой живо-
го. По-моему, этому типу отгораживания соответствует ак-
куратная черта, которой мы обвели катастрофические собы-
тия 2001 года. Да, бесспорно, люди проявили беспримерный
героизм, хотя со временем выяснилось, что некоторые его
аспекты преувеличены. Была также целеустремленная твер-
дость в речах президента, определенно были политические
склоки, было и решительное стремление немедля восстано-
вить разрушенное. Но процесс скорби не довели до полного
завершения, и в результате город заволокла пелена нервоз-
ности.
На фоне этой общей картины контрастно выделялись
частные случаи, и было их много: весной я осматривал одно-
го джентльмена преклонного возраста. Мистер Ф. из окру-
га Уэстчестер, восьмидесяти пяти лет, физическое здоровье
на редкость хорошее, если не считать катаракты. Несколь-
ко месяцев назад родственники предположили, что к нему
подкрадывается болезнь Альцгеймера: внимание стало рас-
сеянным, память слабела, и частенько казалось, что он смот-
рит отсутствующими глазами. Он стал несловоохотлив, а ес-
ли и поддерживал разговор, то, похоже, интересовался толь-
ко давними воспоминаниями, причем некоторые путались.
И всё же в итоге невролог заключила, что медицина не видит
оснований предполагать у него болезнь Альцгеймера; напра-
вила его к нам в Милстейн-Билдинг, и ее подозрения под-
твердились: мистер Ф. страдал депрессией.
Он был ветераном Второй мировой – военный моряк,
участник боевых действий на Тихом океане. Вернулся до-
мой, женился на своей невесте, обзавелся большой семьей –
пятеро детей, – и всех вырастили на свою зарплату: он рабо-
тал на фабрике в Олбани, а жена – то санитаркой, то помощ-
ницей учительницы. В 1999 году жена умерла, и через год он
переселился к средней дочери; и, живя у нее в Уайт-Плейнс,
стал терять аппетит и страдать бессонницей, терять в весе,
хандрить и чувствовать, как роятся в голове мысли, которые
с трудом описал – по натуре он был замкнут – как попытки
не утонуть. Когда он вошел: в кепи с эмблемой, какие носят
ветераны войн, в синей ветровке, – вид у него был отрешен-
ный, словно у тех, кто, нечаянно защелкнув замок, оказался
взаперти внутри своей печали.
Я видел его всего два раза (его перенаправили на психо-
терапию), но помню, как после второго сеанса – к тому вре-
мени я собрал почти всеобъемлющую историю его болезни –
объяснял ему нюансы действия разных препаратов. Говорил,
что в первый месяц он вряд ли заметит улучшения настро-
ения, и тут он прервал меня, учтиво подняв руку. Я умолк
на полуслове, и мистер Ф. сказал с внезапным умилением в
голосе: «Доктор, я только хочу вам сказать, как горжусь тем,
что пришел сюда и увидел черного юношу – вас – в белом
халате, потому что нам всегда жилось нелегко и никто нико-
гда ничего не давал нам просто так, пока мы не добивались
этого с боем».

18

У перехода на 124‑й мне попались двое парней лет два-


дцати с небольшим, и, пока все мы переходили улицу, вокруг
меня кружились обрывки их разговора.
– Ваще лох, а? – сказал один.
– Лох, йоу, – сказал другой, – я думал, ты этого ниггу зна-
ешь.
– Не пизди, – сказал первый, – не знаю я этого уёбка.
Они кивнули мне, а я им, а потом они повернули направо,
в южном направлении, и удалились. Шли легкой походкой,
словно бы не затрачивая сил, вальяжно – на манер спортс-
менов, – и я на миг подивился их феерическому скверносло-
вию, а потом начисто про них забыл.
Минут через десять, выйдя на узкую улицу на возвышен-
ности над парком «Морнингсайд» (подальше эта улица ста-
новится Морнингсайд-драйвом в строгом смысле слова), я
заметил впереди, в сумраке, какое-то внезапное движение.
Вздрогнул – безосновательно, а потом заулыбался и успоко-
ился, разглядев, кто там: двое парней, это им я недавно кив-
нул. Они не улыбнулись в ответ, но ринулись ко мне, и каж-
дый их шаг казался скрупулезно рассчитанным, энергоем-
ким. Разминулись со мной: один прошел слева, другой спра-
ва, не разговаривая между собой и словно меня не замечая.
Казалось, оба были заняты своими мыслями. Несколькими
минутами раньше, смекнул я, мы установили контакт лишь
на самом зыбком уровне: переглядывание незнакомых людей
на перекрестке, обоюдный уважительный жест на основании
того, что все мы молодые, темнокожие и мужского пола; ины-
ми словами, на основании того, что мы – «братья». Таки-
ми взглядами обменивались темнокожие мужчины повсюду
в городе каждую минуту, день-деньской: мгновенная соли-
дарность, вплетенная в ткань повседневных забот каждого
из них, кивок, улыбка или лаконичное приветствие. Скром-
ный способ выразить: я тоже знаю, каково тебе здесь прихо-
дится. Они уже прошли мимо меня, отчего-то не пожелав
повторить этот секундный жест.
День догорал, и почти всю улицу скрывала тень. Они вряд
ли узнали бы меня вновь, даже на ярком свету. Тем не менее
я насторожился. И, не додумав мысль о своей настороженно-
сти, ощутил первый удар – в плечо. Второй, посильнее, при-
шелся ниже спины, и мои ноги подломились, как тростин-
ки. Я упал на землю. Не помню: то ли вскрикнул, то ли ра-
зинул рот, но не смог выдавить из себя ни звука. Меня стали
пинать куда попало: по щиколоткам, по спине, по локтям –
проворный, загодя спланированный балет. Я завопил, умо-
ляя их перестать, понять, что они бьют лежачего. А потом
утратил желание говорить что бы то ни было, терпел побои
безмолвно. Способность чувствовать боль отключилась, но
ее место заняло предчувствие того, как тяжко будет немного
погодя, как назавтра всё станет ныть: и тело, и душа. Голова
опустела, за исключением этой единственной мысли – мыс-
ли, от которой набегали жгучие слезы: эта перспектива каза-
лась еще более мучительной, чем побои. Мы находим удоб-
ным описывать время, словно нечто материальное: мол, «те-
ряем» время, «тратим» время. Но когда я там валялся, время
стало материальным в престранном новом смысле: фрагмен-
тированное, раздерганное на бессвязные пучки, оно заодно
растекалось, словно его кто-то расплескал, словно клякса.
Страха смерти не было. Что-то отчетливо подсказывало,
что убивать меня они не собираются. В их рукоприкладстве
сквозила некая беззаботность, и, хотя стволами они не раз-
махивали и пояснений не давали, я понимал: они себя кон-
тролируют. Меня избивали, но не жестоко – определенно не
настолько жестоко, как могли бы избить со зла. Вопреки пер-
вому впечатлению, «их» было не двое: к ним присоединил-
ся третий, и слышался смех – беззаботный, вперемешку с
нецензурной бранью. Сфокусировав взгляд, я увидел – или,
возможно, получил впечатление, – что они гораздо младше,
чем я предположил в первый момент, – лет пятнадцати мак-
симум. А слова – бойкие, торчащие острыми шипами из их
смеха – казались несколько дистанцированными от происхо-
дящего, словно мальчишки обращались к кому-то другому,
словно этот случай ничем не отличался от всех прочих, ко-
гда до меня доносились эти слова; слова эти никогда не были
враждебными, никогда не звучали в мой адрес, оставались
такими же безобидными, как в миг, когда их предвестье про-
звучало на пешеходном переходе. Теперь их произносили с
намерением унизить, и я старался от них увернуться. Заго-
раживался, вскинув руку, еще и от брани, а тем временем
на меня снова и снова – правда, уже реже – сыпались удары.
Мальчишки смеялись без умолку, а один напоследок насту-
пил на мою руку еще разок, особенно сильно. Перед глаза-
ми потемнело. Они умчались стремглав, их баскетбольные
кроссовки глухо, с тихим писком, колотили по асфальту.
Они умчались, и время восстановило прежнюю форму.
Они забрали у меня телефон и бумажник. Я сидел на асфаль-
те молча, в растерянности, думая, что могло быть и хуже, а
заодно думая, что избежать случившегося никак не смог бы.
Надо мной, в квартирах, зажигали вечерний свет, а свет в
небе еще не вполне погас; наступающая ночь мешкала меж-
ду дневным освещением и электрическим; свет, льющийся
из видных мне, но недоступных недр домов, как бы заве-
рял: жизнь продолжается. Люди возвращались домой с рабо-
ты, или готовили ужин, или завершали последние обрывки
дневных дел. Люди; но на улице – никого, только ветер-сухо-
вей продирался сквозь вереницу деревьев. Я сидел на улице,
заглядывая в канаву, заросшую крапивой. Замысловатость
сорняков потрясала.
Могло быть и хуже: эта мысль бесила, эта мысль была пол-
на фальши, ведь то, что случилось, и есть «хуже – хуже, чем
безопасность и непоруганное тело. Затем накатилась боль,
физическая боль, словно температура воздуха внезапно по-
высилась, по всему телу расползся сухой жар. Из глаз потек-
ли слезы. Дышать было больно. Я заподозрил у себя пере-
лом одного или двух ребер, но в итоге подозрения не под-
твердились. Костяшки пальцев левой руки облеплены пес-
ком и кровью, на левой ладони – царапина, пересекающая
запястье; этой рукой я загораживал голову, когда лежал на
асфальте в позе эмбриона, прижав колени к груди, втянув
голову в плечи. Во рту всё онемело, словно после визита к
зубному. «Это не мой рот», – подумал я, ощупывая языком
полость рта – непослушного, чуждого, безобразного рта.
Я кого-то увидел – наконец-то – на дальнем перекрестке.
Нет, не на самом дальнем – в двух кварталах. Человек был
щуплый, медлительный, похожий на подступающее воспо-
минание. Я встал на ноги, отряхнул одежду и зашагал, слегка
хромая, скрипя зубами, чувствуя, как расплывается по лицу
уродство. Но этот человек купился на мою маскировку. Ста-
рик, одетый в комбинезон. Прошел мимо и не заметил или
из безразличия предпочел не заметить, что меня только что
избили.
Возвращаясь пешком, я по возможности держался в тени.
Идти было недалеко. Мальчишки растворились в парке и те-
перь, вероятно, уже далеко, где-то в дебрях Гарлема. В вести-
бюле нашего дома никого не было, лифт оказался свободен.
Я вошел в свою квартиру и долго стоял перед зеркалом в ван-
ной. Дотронулся до подбородка, осторожно провел пальцем
снизу вверх по щеке. Лицо болело, распухало, яростно ли-
ловело. Я снял одежду: сначала испачканное черное пальто,
потом незапятнанную, измятую зеленовато-голубую рубаш-
ку. Рубашку – я ее надевал редко – подарила Надеж. Здра-
вомыслие вернулось: надо промыть раны (я рассудил, что в
больницу обращаться необязательно) и заявить в полицию.
А еще мои кредитные карты: насчет них позвонить в первую
очередь, свести к минимуму финансовый урон. А потом уже
в полицию кампуса: полицейские вывесят у лифта объявле-
ние (так уже было много раз, во всех предыдущих случаях,
когда жертвой был не я), что в нашем районе недавно совер-
шено нападение, подозреваемые: пол – мужской, цвет кожи
– черный, возраст – молодежь, рост – средний, телосложение
– среднее.
Я открыл окно и выглянул. Уже совсем стемнело, и небо
было угольно-серым, а ближе к уровню земли тьму раз-
рубали лучи далеких галогенных фонарей. Здания на дру-
гой стороне улицы представляли собой многоквартирные до-
ма, населенные в основном студентами и преподавателями
нескольких учебных заведений неподалеку: Педагогическо-
го колледжа, Объединенной теологической семинарии, Ев-
рейской теологической семинарии и Юридической школы
Колумбийского университета. В одной из квартир, почти
вровень с моей по высоте, сидела лицом к стене молодая
женщина. Она была в шали и раз за разом склоняла голову
– молилась, «давен» 59, в желтом свете торшера. Нескольки-
ми этажами выше, на плоской крыше здания, большая труба
изрыгала широкий столб серого дыма. Дым походил на за-
медленный взрыв, беззвучный, вздымающийся волнами, его
края перетекали в более насыщенный мрак небосвода. В мо-
ей же квартире было темно. Я еще раньше заварил себе чаю
и теперь пил его, наблюдая, как молится женщина. «Другие –
не такие, как мы, – мысленно сказал я себе, – их формально-
сти отличаются от наших». Но я тоже молился, я был бы рад
сидеть лицом к стене и давен, если бы мне досталось имен-
но это. Молитва, как я давно для себя заключил, никоим об-
разом не обещание, не способ получить от жизни то, чего
хочешь; она – всего лишь практика присутствия и только,
терапия путем того, что присутствуешь в мире, даешь име-
на заветным желаниям – как вполне сформированным, так
и доселе аморфным.
Миновало всего два часа. Я содрогался от шока, всё еще
мысленно изумлялся внезапности случившегося; но в ка-
ком-то смысле оно уже казалось мне чем-то типа потасов-
ки на школьном дворе. Пережил ли я мимолетно то краткое
59
Давен (иврит) – молиться. Слово широко употребляется англоязычными ре-
лигиозными евреями даже в английской речи.
мгновение, когда, словно старик, которому смерть отрадна,
смирялся с очередным, а затем и с последующим ударом?
Нет, такого не было. Я разве что страшился боли и боготво-
рил состояние, когда ничего не болит. «Как я только мог упу-
стить самое главное в жизни?!» – подумал я тогда, валяясь в
грязи. Как я мог не сознавать всеми клеточками мозга, как
замечательно оставаться невредимым?
И тут нахлынули, торопясь застолбить место в мозгу, все
речевые клише, способные преуменьшить важность нападе-
ния. Ничего, бывает, рано или поздно всё равно стряслось
бы, тебе, считай, еще повезло, и – ну, естественно – могло
быть и хуже… и какой комок желчи подступил к горлу при
этих мыслях. «Три дня отпуска за свой счет – вполне доста-
точно на восстановление душевного равновесия, – подумал
я, – и смотри, рассказывай всем без утайки, что заставило
тебя взять этот отпуск, некоторое время не показываться на
глаза». А пока придется обратиться к моему другу – нуж-
на помощь с кое-какими практическими вопросами. Он, по
крайней мере, не станет делать из мухи слона, преувеличи-
вая значение происшествия.
Я выслушивал рассказы других об ограблениях. У кол-
леги из «скорой» вырвали сумочку. Одному медбрату – ин-
теллигентному здоровяку, американцу португальского про-
исхождения – сломали челюсть члены уличной банды, при-
чем ни бумажник, ни часы, ни золотую цепочку не тронули
– отняли только айпод. Хирург, зашивая его лицо, наложил
семнадцать швов. В этом городе рукоприкладство из спор-
тивного интереса – далеко не странность; но теперь вот… я.
Я промыл раны на плечах, руках и ногах – по большей части
ссадины, много, но небольшие, заживут быстро. Больше все-
го меня тревожили обезображенный рот и кисть руки. По-
ка я рассматривал синяки, нагрянуло, стуча копытами, стадо
мыслей: «Почему то же самое крепкое тело так часто торо-
пилось уйти от влюбленных в него?»
Женщина перестала молиться. Пригладила пальцами
светло-русые волосы и стянула с плеч талит, на миг замеш-
кавшись – точно припоминая что-то позабытое. А потом
свернула талит и выключила лампу.
Девушка держалась неуверенно, глубоко задумывалась
перед тем, как выговорить каждое слово. Сидевший рядом
мужчина – она поглядывала на него, дожидаясь подтвержде-
ний или возражений – качал головой и поправлял ее. «Нет,
это Всемирная организация здравоохранения. Попробуйте
еще раз: видите? Вот „Всемирная“. „Торговая“. „Организа-
ция“. Да, это „торговая“. Помните, как будет „торговая“»?
Он показал на листок, выстучал на нем аккорд двумя
пальцами. Она долго размышляла, а затем дала на китайском
другой ответ, на слух почти неотличимый от первого. Этот
ответ понравился мужчине больше, и он спросил: «Не хотите
ли повторить весь список с начала?» Я сидел за маленьким
столиком, один, пил кофе, вылавливал звуки их разговора
из общей фуги голосов в закусочной. Они сидели у стойки
напротив моего столика, пили кока-колу. Ученица была ази-
атка. Ее лицо пересекала по горизонтали черная, как смоль,
челка; ученица перекладывала с ладони на ладонь карточки
со словами – места себе не находила. Учитель, ненамного
старше нее, был светловолосый, в спортивном костюме.
Я притворился, что смотрю в окно. Тени были длинные,
свет – желтоватый, а на тротуаре обнимались две женщины
на шпильках, с большими хозяйственными сумками. Блон-
дин и ученица беседовали, словно влюбленные, чей роман
завязался недавно: распределение ролей уже сложилось, но
определенная чинность пока сохраняется. Ученица время от
времени смеялась, а он исправлял ее произношение. Похо-
же, ей было нелегко выудить из памяти скудные познания
в китайском. Она что-то искала глазами, не сознавая, что
это заметно со стороны. Мужчина держался более скован-
но. Сознавал несоответствие своей внешности и работы, со-
знавал, что занимается этой работой прилюдно. И как бы
предъявлял миру верительные грамоты – обращался не толь-
ко к девушке, но и ко всем окружающим, которые могли бы
недоверчиво вытаращиться, уставиться на белого мужчину,
обучающего азиатку китайскому языку. В его голосе звуча-
ло легкое самодовольство. Он еще раз повторил словосоче-
тания вслух и, быстро подняв глаза, перехватил мой взгляд
в стеклянной витрине закусочной.
Закусочная находилась на Бродвее между Дуэйнстрит и
Ридстрит, недалеко от станции метро «Бруклинский мост –
Мэрия», окнами на тихий по меркам Нижнего Манхэттена
парк. В то утро он кишел офисными работниками, садовни-
ками и случайно забредшими туристами, но гул голосов ред-
ко перерастал в гвалт. Люди, поднявшись по лестницам, вы-
ходили из метро и направлялись на работу; а те, кто трудит-
ся в раннюю смену, сейчас уже в парке – первый на дню пе-
рерыв на кофе. Над входом в кафе моталась выключенная
неоновая вывеска: COMIDA LATINA, а внутри сотрудники
отмывали мармиты с паровым подогревом. Их скоро напол-
нят желтым рисом, жареными плантанами, лапшой чоумейн,
свиной грудинкой в соусе барбекю и различными блюдами
доминиканской, пуэрториканской и китайской кухни, кото-
рые в таких заведениях подают в час пик на ланч. Закусочная
была небольшая, но, сразу видно, процветала – несомненно,
благодаря тому, что со всех сторон ее окружали гигантские
здания, куда ежедневно текли рекой неисчислимые чинов-
ники.
Прошло уже две недели, и всё остальное зажило. Состоя-
ние рта не потребовало вмешательства врачей. Но кисть ле-
вой руки меня беспокоила. То, что ощущалось как неболь-
шой синяк, теперь представлялось чем-то вроде ушиба ко-
сти – нажимать на дверную ручку или приподнимать пол-
ную чашку кофе было больно. В основном я держал руку в
кармане пальто. На другой стороне улицы, перед самым гро-
мадным из федеральных административных зданий, выстро-
илась очередь, вьющаяся, как змея. В будни спозаранку ни-
кто не стоит в очереди в федеральное учреждение, если ему
туда не нужно позарез. Выйдя из закусочной, я увидел, что
это, похоже, толпа потенциальных иммигрантов; альтерна-
тивным вариантом была бы толпа потенциальных присяж-
ных заседателей: в таких зданиях – одно из двух. В возду-
хе висело нервозное предвкушение, осязаемо чувствовалось,
что люди стараются продемонстрировать готовность к пред-
стоящим допросам.
Я пересек улицу, чтобы прогуляться прямо вдоль очере-
ди. Группа бангладешцев: крошечная седовласая мать се-
мейства в шальвар-камиз, молодой мужчина в шерстяном
пальто и коричневых брюках, молодая женщина в юбке до
щиколоток, тепло закутанные маленькие дети – и все, похо-
же, в очередной раз проверяли, в порядке ли у них бумаги.
Мне показалось, что в очереди необычайно много пар сме-
шанной расы. Одна пара состояла, по моим догадкам, из аф-
роамериканки и вьетнамца. Охранники, судя по их формен-
ной одежде, работали во всё той же «Уэкенхат» – той самой
частной фирме-подрядчике, которая стерегла иммигрантов
в центре временного содержания в Куинсе. Когда подходила
очередь очередной семьи, надеющейся на лучшее, всем при-
казывали снять украшения, обувь и ремни, вынуть из карма-
нов ключи и монеты; так страх властей перед терроризмом
аккомпанировал, словно басовая партия, тайному страху пе-
ред тем, что, когда ты поднимешься наверх, чиновник им-
миграционной службы взвесит тебя на весах и найдет слиш-
ком легким.
С места, где я стоял, открывался вид на массивное здание
AT&T Long Lines 60 на Чёрчстрит позади закусочной. Баш-
ня без окон, вознесшаяся до небес циклопическая бетонная
плита, и только несколько вентиляционных отверстий, напо-
минавших перископы, подсказывали, что перед тобой архи-
тектурное сооружение, а не сплошной блок, отштампован-
ный какой-то исполинской машиной. Каждый этаж был как
минимум вдвое выше, чем в стандартных офисных здани-
ях, так что в башне, при всей ее грозности, было лишь два-
дцать девять этажей. Милитаристский стиль «Лонг лайнс»
подчеркивают массивные углы и продолговатые шахты, ни
дать ни взять – главная башня сторожевого замка, к которой
притулились по бокам надвратные башенки (в шахтах спря-
таны лифты, воздуховоды и канализация). Я нафантазиро-
вал, что немногочисленные работники, обслуживающие это
здание, спустя несколько лет наверняка превращаются в кро-
тов: их циркадные ритмы идут вразнос, а кожа от депигмен-
тации становится совершенно прозрачной. «Лонг лайнс» – я
всё глазел и глазел на него, словно в завороженном трансе, –
если и на что похоже, так на памятник или стелу.
От мыслей меня пробудил голос охранника: «Здесь нель-
зя стоять, проходите, не задерживайтесь, сэр». Я прошел, не

60
Название Long Lines – «дальние линии» – связано с тем, что первоначально
в этом здании размещался отдел дальней связи AT&T Communications, подразде-
ления корпорации AT&T.
задерживаясь, дальше и оказался у устья переулка. Очередь
тянулась до этой точки, до дальнего угла здания. Неподале-
ку еще один человек, с виду дворник, пришел на выручку
семье – матери с двумя детьми, судя по внешности, латино-
американцам: они, видимо, спрашивали дорогу. Пытаясь по-
нять их вопросы, он повторил за матерью, так, как она выго-
варивала это слово: «пассипорт». «Паспорт». У старшего из
ее мальчиков только-только пробивался на подбородке пер-
вый, непослушный пушок. Судя по лицу, мальчик скучал –
а может, испытывал неловкость. Там, где топтались первые
в очереди, из стеклянных дверей выбежала молодая женщи-
на и бросилась к целой группе ожидающих – обнимала их
и плакала. Вместе с ней вышел молодой мужчина – вероят-
но, муж, а те, кто дожидался их снаружи, просияли, поло-
жили друг другу руки на плечи, триумфально «дали пять»
друг другу. Одна немолодая женщина расплакалась, а моло-
дая сказала во всеуслышание: «Теперь вы видите, от кого у
меня эта привычка, – от мамы». Другие люди в очереди, на-
деясь на такую же удачу и, возможно, вконец разнервничав-
шись от чужих проявлений душевного облегчения и, может
статься, смущаясь из-за всей этой бури эмоций, глазели, от-
водили глаза и снова глазели. Дворник, стоявший неподале-
ку от меня, улыбнулся, покачал головой и объяснил семье
латиноамериканцев, как пройти в паспортный отдел.
Посреди переулка был небольшой островок безопасности,
а напротив него, в окружении гигантских офисных зданий, –
поросший травой клочок земли. Я и внимания бы не об-
ратил, если бы не заметил посреди участка нечто прелюбо-
пытной формы: скульптура или архитектура, сразу не пой-
мешь. Надпись на памятнике – а это оказался памятник – из-
вещала, что передо мной мемориал на месте кладбища, где
хоронили африканцев. В наше время этот крошечный уча-
сток оставили незастроенным, чтобы он указывал, что нахо-
дилось здесь раньше, но в XVII–XVIII веках кладбище бы-
ло обширное, площадью приблизительно шесть акров, про-
стиралось на север до нынешней Дуэйнстрит, а на юг – до
нынешнего парка «Сити-Холл». Вдоль Чемберс-стрит и в са-
мом парке даже в наше время частенько обнаруживают че-
ловеческие останки. Но почти всё кладбище теперь погребе-
но под офисными зданиями, магазинами, улицами, закусоч-
ными, аптеками – всем этим неумолчным гулом банальной
коммерции и административно-управленческой деятельно-
сти.
В эту землю опускали тела чернокожих – было их не мень-
ше пятнадцати тысяч или все двадцать, в большинстве своем
рабы, – но затем участок застроили, и жители города поза-
были, что тут было кладбище. Земля перешла в частную и в
муниципальную собственность. Увиденный мной монумент
спроектировал некий гаитянский художник, но рассмотреть
памятник поближе я не смог: посторонним вход воспрещен
на время реконструкции, – выяснил я, прочтя табличку, –
идут приготовления к летнему туристическому сезону. Стоя
на зеленой траве, под ярким солнцем, в тени правитель-
ственных и торговых кварталов, в нескольких ярдах от па-
мятника, огороженного лентами, я не имел способа дознать-
ся, кто они были – люди, чьи мертвые тела погребали здесь с
девяностых годов XVII века вплоть до 1795 года, эти люди,
упокоившиеся прямо у меня под ногами. Значит, здесь, за
тогдашней городской чертой, севернее Уоллстрит – то есть в
тогдашнем понимании, вне цивилизованного мира – черным
дозволяли хоронить их мертвецов. А впоследствии мертве-
цы вернулись – в 1991‑м, когда на стройке на углу Бродвея
и Дуэйн экскаватор извлек из недр человеческие останки.
Их хоронили в белых саванах. Почти все найденные гробы –
около четырех сотен – лежали изголовьем к востоку.
Препирательствами вокруг устройства мемориала я не за-
интересовался. Шансы на то, что шесть акров фешенебель-
ной недвижимости на Нижнем Манхэттене сровняют с зем-
лей и вернут им сакральный статус, определенно равны ну-
лю. В это теплое утро я окунулся в отголоски существовав-
шего в Нью-Йорке рабства, долетевшие за несколько столе-
тий. Тела, эксгумированные на Негритянском кладбище, как
оно в свое время называлось, и в других похожих местах в
приморской части на востоке острова, несли на себе следы
мучений: травм от ударов тупыми предметами, тяжких те-
лесных повреждений. У многих скелетов переломы костей
– улики прижизненных мытарств. Болезни тоже были обыч-
ным явлением: сифилис, рахит, артрит. В складках надгроб-
ных покровов иногда находили раковины, бусы и полирован-
ные камни, и ученые нашли связь с африканскими религия-
ми, обрядами, которые, возможно, бережно сохранили, при-
несли из Конго или с побережья Западной Африки – из кра-
ев, где столько людей схватили и продали в рабство. Оказа-
лось, одного покойника положили в гроб в форме британ-
ского морского офицера. А некоторых мертвецов откопали
с монетами на глазах.
В восьмидесятых годах XVIII века чернокожие, отпущен-
ные на волю, подали петицию в защиту своих мертвых. За
телами чернокожих часто охотились похитители трупов, по-
ставлявшие их хирургам и анатомам. Авторы петиции – их
душевная боль чувствуется в языке, которым она написана, –
жалуются на тех, кто под покровом ночной тьмы «откапыва-
ет мертвые тела друзей и родственников просителей, уносит
сии тела, не проявляя уважения ни к возрасту, ни к полу,
кромсает, движимый праздным любопытством, их плоть, а
затем выбрасывает останки на поживу диким зверям и пти-
цам». Местная администрация признала жалобу справедли-
вой, и в 1789 году в городе Нью-Йорк был принят «Закон об
анатомии». Отныне в целях хирургической анатомии пола-
галось использовать – так, как уже обстояло дело в Европе, –
исключительно тела казненных преступников: убийц, под-
жигателей и грабителей. К смертному приговору преступни-
кам «Закон об анатомии» добавил искупление содеянного,
приносящее пользу медицине; а погребенные тела черноко-
жих, не совершивших ничего дурного, оставил покоиться в
мире и небрежении. Как же трудно, глядя из двадцать пер-
вого века, в полной мере поверить, что эти люди, обречен-
ные на столь тяжелую жизнь, были самыми взаправдашними
людьми, такими же сложными и многогранными натурами,
как мы с вами, что они любили удовольствия, старались из-
бежать страданий, были привязаны к родным! Сколько раз в
жизнь каждого из них врывалась смерть, унося мужа или же-
ну, отца или мать, брата или сестру, дитя, дальнего родствен-
ника, возлюбленного? И всё же Негритянское кладбище не
было братской могилой: каждое тело погребали отдельно в
соответствии с теми обрядами, которые чернокожие могли
беспрепятственно отправлять за городской чертой.
На островке безопасности около памятника никто не де-
журил. Я перешагнул через ленту, ступил на участок, порос-
ший травой. Наклонился, поднял с травы камушек, и при
этом движении левую ладонь пронзила боль.

19

В мае 1989 года мне понадобилась одежда для церемонии


похорон отца. Поскольку в те дни эта задача, как и многие
другие несложные дела, ставила мою мать в тупик, моя те-
тя Тину, сестра отца, взяла на себя заботу чуть ли не обо
всех обрядах и практических вопросов. За несколько недель
до похорон она повезла меня к портному в район Аджегун-
ле – бескрайние трущобы с ржавыми крышами и сточными
канавами, где все дети живут в нищете, а некоторые замет-
но истощены. Эти дети таращились на нас, когда мы с те-
тей вылезли из тетиной машины: в их глазах мы олицетворя-
ли невообразимое богатство и привилегии, а моя «белизна»
только усиливала впечатление. Но местные портные, похо-
же, свое дело знали: в ателье, хотя его освещал только днев-
ной свет, было чисто, пахло синим мелом. На полу лежали
образцы голландских восковых набивных тканей 61 – полума-
товые квадраты крикливых оттенков, нарушавшие монотон-
ность глянцевитого серого бетона, – а портной говорил мне
льстивые слова, пока, прытко развернув сантиметр, снимал
мерку: казалось, нет ничего естественнее, чем хвалить чело-
века за длину шагового шва его брюк или ширину его плеч.
Возможно, он пытался меня утешить – ведь вначале он по-
шушукался с тетей, известившей его о цели нашего визита.
Он громко диктовал помощнику таинственные числа, чис-
ла, которые впоследствии трансмутировались в одежду: для
похорон предназначались белая рубашка и темный костюм,
61
В Африке так называют набивные ткани. Их рисунок обычно похож на тради-
ционные африканские узоры, но технологию и стилистические элементы в Аф-
рику когда-то привезли голландцы. Всё началось с того, что голландцы увидели
индонезийский батик и наладили производство ситца с рисунком «под батик».
Поэтому такой ситец называется «голландская восковая ткань» (при изготовле-
нии настоящего батика используется воск). Ситец приобрел популярность в Аф-
рике и украсился уже африканскими узорами. В наше время «голландские вос-
ковые набивные ткани» также называют «африканские восковые набивные тка-
ни» или «ткани Анкара».
для поминального застолья – буба и сокото 62 из сотканной
вручную, окрашенной в цвет индиго материи.
Невзирая на обстоятельства, находиться в ателье было
приятно. Мне понравилось, как пахнет новехонькая ткань,
а интимное чудо снимания мерок было для меня явлени-
ем того же порядка, что и ощущения от стрижки в парик-
махерской, или от того, что к твоему горлу ласково жмется
теплая ладонь доктора, измеряющего тебе температуру. Всё
это те редкие случаи, когда ты допускал постороннего в свое
личное пространство. Ты доверял его предполагаемому про-
фессионализму и предвкушал, что таинственные манипуля-
ции постороннего увенчаются успехом. Портной утешил ме-
ня уже тем, что в такой день делал свое дело.
Похороны состоялись после полудня в солнечную погоду
– не дождливым утром, не в жуткое ненастье, то есть, пред-
полагаю, оказались не такими, какими я ожидал – и даже сей-
час ожидаю – видеть похороны. Теперь я припоминаю, что
Малеру – а его предали земле в Гринзинге в 1911‑м, – устро-
или тихие, без посторонних, похороны, как он и желал: ни-
каких речей над могилой, никаких чтений религиозных тек-
стов, никаких цветистых стихов на надгробии – только имя:
Густав Малер. И, как по заказу, с самого начала похорон лил
дождь, продолжавшийся, по словам Бруно Вальтера, пока те-
ло не зарыли: только тогда выглянуло солнце.
62
Традиционная одежда в Нигерии. Буба – длинная рубашка свободного по-
кроя. Сокото – брюки.
Отца хоронили в редкостно знойный день, абсолютно не
похоронный. Новая одежда – вовсе не черная, а темно-си-
няя – была мне тесновата, особенно воротник, и на жаре под
открытым небом доставляла двойное неудобство. На клад-
бище Атан собралась большая толпа, толпа печалилась, но
оказалась столь многочисленной, что к скорби примешалось
смутное ощущение праздника. Кажется, среди присутству-
ющих было много друзей и деловых партнеров моего деда,
энергичного политика. Многие приехали аж из Иджебу-Ифе
и других городов штата Огун, в знак почтения к деду: он на
тот момент не занимал официальных политических постов,
но в семидесятых был в администрации штата уполномочен-
ным по каким-то там делам и всё еще слыл «воротилой»,
влиятельным человеком.
По части смерти мой личный опыт был скудным, более
чем скудным. Все, кого я хорошо знал, на тот момент были
живы. Но, пока в тот день хоронили моего отца, я думал о
еще одном человеке, который умер – ну, или вряд ли выжил.
О девочке, которая, как мне показалось, была примерно мо-
их лет. Я сидел на переднем сиденье – ехал в школу, когда
наш шофер эту девочку сбил. Дело было в бедняцком рай-
оне – вероятно, в том, где она и жила, или в соседнем, ес-
ли в тот миг она направлялась в школу. Девочка лет вось-
ми-девяти, в школьной форме, запомнившейся мне отчетли-
во: в светло-зеленом, цвета лайма, платье. Прекрасно пом-
ню, что мы видели, как в пробке она один раз перешла доро-
гу перед нашей машиной, – худенькая такая, но не болезнен-
но-худая, просто голенастая. Потом она попыталась перейти
дорогу еще раз, и мы ее сбили. Положение – наше положе-
ние – на минуту стало небезопасным: сбежались мужчины,
местные жители. Шофера выволокли из машины после того,
как он в растерянности просидел несколько минут за рулем,
и поначалу казалось, что избиения не миновать. Но затем
– возможно, смекнув, что ситуация серьезная, – он приоса-
нился, велел всем расступиться, подхватил девочку на руки,
уложил на заднее сиденье. Она была в сознании, но молча-
ла – как будто немая. Мы отвезли ее в ближайшую больни-
цу, лихачили так, что подвернись нам на пути другой ребе-
нок, мы бы и его сбили. Шофер весь вспотел, хотя утро бы-
ло прохладное, дул харматтан 63. Больница представляла со-
бой жилой дом – либо ее недавно перестроили из жилого до-
ма; на тротуаре перед входом торчал неоновый крест. К тому
времени девочка уже лишилась чувств, и у меня сложилось
впечатление, отчетливое, до сих пор не могу его объяснить, –
впечатление, что она не просто спит, не в коме, а умерла.
Страшно взволнованный шофер понес ее на руках в боль-
ницу. «Спасите меня, пожалуйста!» – умолял он, помнится,
медсестер, выбежавшим навстречу. Я остался в машине. На-
сколько я помню, ожидание было недолгим – наверно, минут
двадцать, – а затем появился шофер, очень мрачный, и мы в
63
Северо-восточный ветер и сезон, когда такой ветер дует в Западной Африке
(примерно с ноября по март).
полном молчании продолжили путь к школе.
Я не думал о той маленькой девочке ни остаток того дня,
ни на следующий день, ни когда-либо впоследствии. Не раз-
говаривал о ней ни с родителями, ни с кем бы то ни было.
Шофер тоже не упоминал об этом эпизоде. Мысли о девоч-
ке вернулись только спустя четыре или пять лет, на похоро-
нах моего отца, у могилы, пока священник читал молитвы
над его гробом, а я предался отвлеченным размышлениям о
смерти. К тому времени мне казалось, что маленькая девоч-
ка в светло-зеленой школьной форме, умершая в одно про-
хладное утро, похоронное утро, как бы приснилась мне во
сне или промелькнула в истории, услышанной мной от ко-
го-то другого.
После похорон состоялось застолье у нас дома. Не то мно-
голюдное, жизнерадостное застолье, которое могло бы со-
стояться, умри мой отец в семьдесят пять лет, но и не бес-
просветно-угрюмый обряд поджаривания акары 64, который
устроили бы, умри он в сорок. Мой отец умер сорока девяти
лет и во всем, что действительно важно, достиг успеха: бле-
стящая карьера инженера, жена и сын, добротный дом. Итак,
застолье устроили во славу прожитой им жизни и пригото-
вили обед для нескольких десятков членов семьи, а также
близких друзей, коллег, прихожан церкви, куда он ходил, и
64
Акара (в Бразилии – акараже) – блюдо западноафриканской, карибской и
бразильской кухни: шарики из гороховой пасты, обжаренные во фритюре. Ис-
пользуется в том числе в обрядовых целях: на поминках свежеприготовленной
акарой угощают друзей и соседей покойного.
соседей, но цветовая гамма была невеселая, обошлись без
живой музыки, спиртное не подавали. Люди сидели в гости-
ной и во дворе дома, под взятым напрокат тентом.
Некоторые гости пришли с маленькими детьми, и те со
смехом бегали вокруг столов, пока взрослые разговаривали
вполголоса и выражали соболезнования. Память меня под-
водит, но, кажется, мать почти всё время сидела в своей
комнате в одиночестве, а гостей принимали в основном дед,
бабушка, дядя и тетя. «Тебе тоже отведена определенная
роль», – сказала мне тетя, и это значило, что я тоже должен
оставаться в душной гостиной, изнывать в бубе и сокото,
сшитых из колючей материи, и обходиться как можно учти-
вее с многочисленными стариками и старухами, уверявши-
ми, что я их, конечно же, узнал, с многочисленными стари-
ками и старухами, которые, пытаясь утешить сиротку, выду-
мывали какие-то узы между нами, едва ли подкрепленные
фактами и после церемонии не возымевшие никакого непод-
дельного продолжения. От многих из них я снова и снова
слышал сентенции, что я должен заботиться о матери, что
теперь я – мужчина в доме, и эти фразы даже тогда показа-
лись мне банальными до нелепости.
Дети – в тот день с ними почему-то не было никакого сла-
ду – всё больше распускались, а когда, заигравшись в салоч-
ки, один ребенок, взмахнув рукой, случайно опрокинул на
бетонный пол полное блюдо джолофа 65, еще трое малышей
65
Блюдо западноафриканской кухни: рис с помидорами, мясом или рыбой.
неудержимо захохотали. Никакое шиканье, никакие угрозы
на них не действовали, и их смех, воспарив к потолку, жур-
чал над скорбным сборищем, к немалому смущению их рас-
серженных родителей. Пару раз смех затихал, но затем кто-
то из детей снова прыскал, а остальные трое, не в силах удер-
жаться, подхватывали, и их резкий, волнообразный гогот за-
тянулся надолго. Кому-то из слуг велели увести их на за-
дворки, но и оттуда до нас еще минут пять, не меньше, до-
носилось их похохатывание – в них точно бесы вселились.
Это происшествие заметно покоробило взрослых гостей, за-
то меня позабавило, и даже теперь, когда я думаю о событиях
того дня, то все равно, хотя они подернуты горестной мглой,
невольно благодарю ребятишек – а старшему из них не было
и восьми, – за то, что в скоротечном приступе веселья они
проветрили комнату, из которой чуть-чуть не высосали воз-
дух погребальные обряды.

На момент похорон отца мне было четырнадцать – уже не


ребенок. Воспоминания о том дне ненадежны, ведь это бы-
ло публичное мероприятие, а значит, подчинялось интере-
сам других людей. Но смерть отца публичной не была: кро-
вать, на которой он лежал, всерьез называли «смертным ло-
жем» (в ту минуту я поразился, ведь раньше мне казалось,
что это чисто образное выражение). Но именно похороны я
вспоминал больше, чем смерть. Только у открытой могилы
меня накрыло это абсурдное ощущение завершенности, до-
гадка, что он не выздоровеет, не вернется спустя несколько
месяцев: ощущение, опустошившее меня. И, меж тем как я
предавался возвышенным мыслям, приличествующим маль-
чику, который вот-вот станет мужчиной, меж тем я песто-
вал в себе стоицизм и решимость преодолеть горе, как по-
добает настоящему человеку, я заодно уступал и более ребя-
ческим инстинктам: вот почему в мои воспоминания о том,
что происходило у вырытой могилы, в фильм, крутившийся
перед моим мысленным взором, пока над телом отца чита-
ли молитвы, просочились вурдалаки и зомби из «Триллера»
Майкла Джексона.
Впоследствии именно дату похорон, а не смерти отца я
отмечал как годовщину. Именно о первой из этих дат я по-
чти всякий раз припоминал вовремя, и 9 мая текущего года
в метро, в вагоне «единички», по пути на работу меня осе-
нило, что он покоится в земле ровно восемнадцать лет. За
истекший период я затейливо оформил воспоминание о том
дне, объединив не с другими похоронами – с тех пор я при-
сутствовал лишь на нескольких других, – а с изображениями
похорон («Погребением графа Оргаса» Эль Греко, «Похоро-
нами в Орнане» Курбе), и потому реальное событие, вобрав
в себя детали этих картин, сделалось расплывчатым и недо-
стоверным. Я не мог быть уверен в подлинном цвете земли, –
была ли это, как мне вроде бы запомнилось, ярко-рыжая гли-
на; сомневался, не позаимствовал ли я с картин Эль Греко
или Курбе форму саккоса на священнике. Длинные печаль-
ные лица из моего воспоминания вполне могли быть круг-
лыми печальными лицами. Иногда, в снах наяву, я вообра-
жал отца с монетами на глазах и чинного лодочника, кото-
рый забирает эти деньги и разрешает ему переправиться на
другой берег.

Какой-то человек – мне это запомнилось – в тот день во-


семнадцатой годовщины ходил в метро из вагона в вагон.
Осматривал вентиляционные отверстия над автоматически-
ми дверями. Он был в темно-синей форме Управления го-
родского транспорта и нес в руках что-то наподобие счетчи-
ка: вводил какие-то цифры, и прибор попискивал. Я не сво-
дил с него глаз, воображая, что это вестник из мира духов, в
некотором роде ангел – правда, оставалось неясно, к добру
или к худу его видеть, – а он выполнял свою работу так со-
средоточенно, что его манера методично осматривать каж-
дое отверстие ничем не опровергала мою завиральную ги-
потезу. Я смотрел вверх, на отверстия, пока мы неслись ми-
мо станций Верхнего Манхэттена – «125‑й улицы», «137‑й»,
«145‑й», – и думал о последних страшных мгновениях в ла-
герях, мгновениях, после которых никто не вышел живым,
никто не смог поведать по личному опыту, каково было, ко-
гда подавали «циклон-Б» и все люди, уведенные в неволю,
вдыхали свою смерть, а пока всё это происходило в первой
половине сороковых, моя Ома пробиралась в северном на-
правлении, в Берлин, беженка, растерянная и перепуганная,
как и все вокруг. Вот какие разговоры мне хотелось бы с ней
вести: о молодых парнях из ее города, которые ушли марше-
вым шагом на войну и больше не вернулись, или о тех, кто в
конце концов вернулся, – как мой Опа, о котором мне почти
ничего не рассказывали, – или о тех, кого схватили и отпра-
вили в Маутхаузен-Гузен.
На «157‑й» девушка азиатской внешности, только что
дремавшая, внезапно вскочила – сделавшись похожа на ис-
пуганную газель, – и успела выбежать до закрытия дверей.
Другие пассажиры вошли, и на одно краткое, ошеломитель-
ное мгновение я подумал, что опознал одного из ограбивших
меня мальчишек. Но я обознался. Конечно, они то и дело за-
плывали в мои сновидения, а мысль, которая поначалу мне
претила, – мысль, что могло быть и хуже, – теперь казалась
верхом благоразумия. Но в тех сновидениях я давал отпор.
Получал более серьезные травмы, но и сам избивал нападав-
ших до крови. Один из них падал, и я нависал над ним, ко-
лотя по лицу, пока под ударами оно не превращалось во что-
то вроде скомканной красной бумаги, пока он не терял глаз.
При пробуждении боль, вызванная тем, что я его колотил,
совпадала, тютелька в тютельку, с ноющим ощущением в ле-
вой ладони.
Я встал с сиденья и пошел поговорить с сотрудником мет-
ро, когда он уже собирался распахнуть дверь между нашим
вагоном и соседним. Судя по внешности, он был индиец
из Гайаны или с Тринидада, – по моим догадкам, среди его
предков были и африканцы, – но вполне мог оказаться вы-
ходцем прямо с Индийского субконтинента. Я спросил его о
работе. Специалист по кондиционерам, сейчас проводит за-
меры температуры в вагонах. Держится приветливо и, каза-
лось, удивляется, что хотя бы один человек его заметил.
– Поразительно, – сказал он, – что легкие перепады –
слишком жарко или слишком холодно – вызывают жалобы.
Наши системы ВОК – это значит «вентиляция, отопление
и кондиционирование воздуха» – работают эффективно, и
летом мы стараемся, чтобы у нас было прохладнее на де-
сять-пятнадцать градусов 66, чем на улице. Проверяем их по-
стоянно, так что фронт работ гигантский. Но, естественно,
никто не замечает температуры воздуха, пока не почувствует
дискомфорт – ну там выпускные отверстия засорятся или в
системе точечная поломка. А ведь, – добавил он со смехом, –
кислорода в воздухе тоже не замечаешь, пока он не иссяк-
нет; если система ВОК барахлит, даже каких-то пятнадцать
минут, люди уже готовы устроить уличные беспорядки.

20

Меня пригласили на вечеринку к Джону Массону. Он жил


в Вашингтон-Хайтс, чуть севернее больницы. «Квартира ок-
нами на Гудзон, – сказала мне по телефону Моджи, – вид по-

66
Имеются в виду градусы Фаренгейта.
трясающий: вода, деревья и мост Джорджа Вашингтона, ты
просто обязан это увидеть!» Она жила отдельно – у нее была
своя квартира в Бронксе, в районе Ривердейл, – но говорила,
что часто ночует у Массона, а эту вечеринку они устраивают
сообща. После пикника в парке я с ней не виделся, но три
или четыре раза она мне звонила, разговоры были непродол-
жительные, обычно поздними вечерами. Однажды она вне-
запно спросила, как поживает моя мать. Я помолчал, а затем
ответил, что не знаю – мы не поддерживаем контактов. «Ой,
какая жалость! – сказала она на удивление бодрым голосом. –
Помню, я с ней как-то встречалась. Такая милая женщина».
За несколько дней до вечеринки я, как сам теперь пред-
полагаю, пытался как-то извернуться, чтобы тактично от-
клонить приглашение, но когда день настал – было это в
середине мая, – обнаружил, что благовидного предлога нет,
придется пойти. В тот день закончил работу пораньше, в
полшестого. Времени было хоть отбавляй, и я решил не
спускаться в метро, а пойти пешком. Сделав крюк, дошел
от Харкнесс-центра до перекрестка Бродвея с Сент-Нико-
лас-авеню; как и следует ожидать в этот час, все полосы в
обе стороны – битком, автомобилисты изнывали от нетерпе-
ния. У перекрестка этих двух транспортных артерий, в пар-
ке «Митчел-Сквер» – площадью меньше акра, но плацдарм
выгодный – возвышалась скала – обнажение коренной по-
роды, – откуда удобно обозревать градостроительные насло-
ения, придающие медицинскому городку его современный
вид. Новые корпуса росли даже не бок о бок со старыми, а во
многих случаях прямо на них, как привой – на ветках пло-
довых деревьев; результаты этой трансплантации выглядели
броско и чужеродно, словно протезы. В Милстейн-Билдинг
– главном корпусе больницы – к викторианской каменной
кладке прикрепили новомодный треугольный фасад из стек-
ла и стали: получилась этакая мишурная пирамида в угрю-
мо-величавом окружении.
Для многих зданий района такие наслоения стилей –
обычное явление, и схожая многослойность свойственна их
названиям – получается настоящая летопись истории учре-
ждений, которые изначально были муниципальными, но по-
степенно впали в зависимость от спонсоров – благотвори-
тельных организаций и крупных частных компаний. На ка-
менной, с пышными резными украшениями арке одного из
старейших зданий значилось: МЛАДЕНЧЕСКАЯ И ДЕТ-
СКАЯ БОЛЬНИЦА 1887; а у соседней двери – современ-
ным рубленым шрифтом, глянцево-синими буквами: ДЕТ-
СКАЯ БОЛЬНИЦА «МОРГАН СТЕНЛИ». Из парка «Мит-
чел-Сквер» – его разбили в честь ветеранов Первой мировой
войны и назвали в честь мэра Нью-Йорка, погибшего в ту
войну, – моему взору открывались Медико-биологический
научный корпус имени Мэри Вудард Ласкер, Ирвинговский
центр исследований рака, Слоановская женская больница и
Павильон медицинских исследований «Расс-Берри». Перед
Детской больницей стоял еще один дар филантропов – «ско-
рая» Семейного транспортного фонда Нью-йоркской проти-
вопожарной службы. Некоторые пожертвования поступили
довольно давно, многие – совсем недавно, но каждое упро-
чило связи между современной медициной и увековечива-
нием памяти, с одной стороны, и увековечиванием памяти и
деньгами – с другой. Больница – не нейтральное простран-
ство: она не принадлежит к сфере чистой науки, но более
не принадлежит к сфере религии, к каковой относилась в
средневековье; современные реалии – в том числе коммер-
ческая деятельность и прямая корреляция между крупными
денежными пожертвованиями и решениями называть кор-
пуса в память о таком-то и таком-то. Имена много значат. У
каждой вещи есть имя.
На гигантской скале в парке развлекались мальчишки
– катались на скейтах вверх-вниз по пологому, но крайне
неровному склону и хохотали. Я прочел текст на мемориаль-
ной доске Митчелу у входа со 166‑й улицы. Самый молодой
мэр в истории Нью-Йорка: тридцати четырех лет, в начале
войны победил на выборах, а спустя четыре года, когда он
погиб в Луизиане, будучи на тот момент летчиком Авиаци-
онных сил армии США, – проявления скорби были публич-
ными и яркими. Пока я читал текст, гадая, что значит дико-
винное второе имя Митчела – Пуррой, – в парк вошел муж-
чина в слишком длинной куртке с эмблемой «Янкис». Встал
рядом со мной и попросил два доллара на автобус, но я без-
молвно отказал и снова вышел на Бродвей. Севернее парка,
за памятником из бронзы и гранита – мемориалом Первой
мировой войны с навеки застывшими в разгаре боя тремя
героями: один стоит в полный рост, другой на коленях, тре-
тий, смертельно раненный, оседает на землю, – темперамент
района менялся, и больничный городок – казалось, прошлое
внезапно перерождается в настоящее – уступал место бар-
рио 67.
Почти сразу поубавилось медиков белой расы, которых у
дверей Милстейна, наоборот, хоть отбавляй; здесь же на ули-
цах полно доминиканцев и других латиноамериканцев: одни
приехали за покупками, другие тут работают, третьи живут.
Кто-то, идя мне навстречу, радостно замахал рукой. Женщи-
на, высокая, средних лет, с младенцем, но лицо незнакомое.
– Мэри, это Мэри, – сказала она. – Я работала у ваше-
го старичка, помните? – Покачала головой, изумляясь на-
шей встрече. Я напомнил ей свое имя. Да, она самая; теперь
живет в Вашингтон-Хайтс и поступит учиться на медсест-
ру, в училище при Колумбийском университете, как толь-
ко отдаст мальчика в ясли. Я поздравил ее и почувствовал,
как шевельнулось в душе изумление тому, как стремительно
жизнь идет своим чередом. Мы немного поговорили о про-
фессоре Сайто.
– Он был хороший человек, знаете ли, – сказала она. – И

67
«Район» (исп.). В Нью-Йорке – места компактного проживания испаноязыч-
ных американцев и недавних иммигрантов из испаноязычных стран и террито-
рий.
всегда так радовался вашему приходу. Не знаю, говорил он
вам об этом или нет. Тяжело было смотреть, как он уходил, –
видеть, как тяжело ему под конец приходилось.
Я поблагодарил ее за заботы о нем. Ее ребенок заплакал,
и мы распрощались.
С перекрестка 172‑й улицы впервые становится виден
мост Джорджа Вашингтона – тускло-желтые точки огней в
серой дымке. Я шел мимо сувенирных лавок, длиннейших
витрин универмага «Эль-Мундо» и неизменно популярно-
го ресторана «Эль-Малекон» – там я иногда ужинал. Напро-
тив «Эль-Малекона» находилось массивное здание диковин-
ной архитектуры. Возвели его в 1930 году, и тогда оно на-
зывалось «Театр Лоу на 175‑й улице». Здание, выстроен-
ное по проекту Томаса У. Лэмба, по всем меркам шикар-
ное: люстры, красные ковровые дорожки, обилие архитек-
турных украшений внутри и снаружи, на фасаде – терракото-
вые вставки, навеянные сразу несколькими стилями – древ-
неегипетским, мавританским, персидским и арт-деко. Лэмб
уверял, что его цель – околдовать «западный ум» чарами та-
инственности, пустив в ход «экзотический декор, колористи-
ческие и композиционные решения». Теперь на здании была
вывеска наподобие театральных, со сменными буквами; на
ней, белым по черному, надпись: ЗАГЛЯНИТЕ К НАМ ИЛИ
УЛЫБНИТЕСЬ, ПОКА ИДЕТЕ МИМО. Здание стало цер-
ковью, но запредельный шик позолоченного века сохранил-
ся доныне. Культовым сооружением оно служило с 1969 го-
да, и в театральном зале, переименованном в «Юнайтед-Па-
лас», до сих пор собирались несколько общин. Пастырем са-
мой известной и долговечной из них был высокопреподоб-
ный Фредерик Айкеренкёттер. Преподобный Айк, как зва-
ли его в народе, проповедовал материальное благосостояние
и жил на широкую ногу, не сомневаясь, что так и подобает
верному служителю Слова Божия. Перед церковью, стран-
но гармонируя с ее ложноассирийскими зубцами и деконтек-
стуализированной помпезностью, стоял его зеленый «роллс-
ройс» – собственно, у преподобного имелось еще несколько
сверхдорогих автомобилей. Когда-то у его церкви – Инсти-
тута «Наука жизни» Объединенной церкви – были десятки
тысяч прихожан. Теперь их ряды поредели. Но жертвуют они
так же щедро, чем в шестидесятых или позднее.
Этот зал – на момент открытия третий по вместимости
в Америке: три с лишним тысячи зрительских мест – с са-
мого начала служил как для киносеансов, так и для эстрад-
ных концертов. В нем выступали и Эл Джолсон, и Люсиль
Болл, вокруг были дорогие рестораны и шикарные магази-
ны. А сейчас, вечером в пятницу, в сумерках, если посмот-
реть от дверей «Эль-Малекона», театр словно затаился. За
семьдесят пять лет калейдоскоп его архитектурных стилей
так и не смог сложиться во что-нибудь осмысленное. На фо-
не остального квартала театр наверняка выглядел чужерод-
но даже в свой звездный час. А теперь смотрелся еще чуже-
роднее: до сих пор более-менее опрятный, но тут – ни к селу
ни к городу, в архитектурном отношении бесконечно далек
от окрестных лавчонок, его пышные колонны и арки неин-
тересны усталым иммигрантам, редко поднимающим глаза
кверху. Чары рассеялись.
Дверца минивэна, припаркованного у тротуара, распахну-
лась. Высунулся маленький мальчик, и его стошнило на ка-
нализационную решетку, а из минивэна его окликнула, успо-
каивая, женщина. Мальчика стошнило еще раз, а затем он с
ангельским видом поднял глаза и перехватил мой взгляд. Я
пошел дальше, дальше по Бродвею, и меня просто-таки за-
ворожил стремительно меняющийся облик района. На углу
со 181‑й улицей стояло еще одно пышно украшенное здание.
А-а, это же былой конкурент «Лоу на 175‑й улице» – «Коли-
зей»: именно он до строительства «Лоу» был в стране тре-
тьим по вместимости киноконцертным залом. Какая жалкая
и бренная претензия на славу – «-когда-то был третьим по
вместимости»! Теперь после основательной реконструкции
он стал киноконцертным залом «Новый Колизей» и делил
кров с большой аптекой и пестрым набором других магази-
нов; только выше второго этажа сохранились намеки на ар-
хитектуру двадцатых годов ХХ века.
На 181‑й я свернул налево и дошел до Форт-Вашинг-
тон мимо станции, откуда идут экспрессы маршрута «А»,
и Форт-Вашингтонской коллегиальной церкви, а затем до-
топал до Пайнхерст – с 181‑й улицей она не пересекается,
их соединяет длинная, узкая лестница, ведущая в дебри –
в небольшую рощу, а та уже примыкает к 181‑й. Лестницу
– головокружительно-крутую, похожую на куда более высо-
кую лестницу, по которой взбираешься к церкви Сакре-Кёр
на Монмартре, – затеняли кроны деревьев, с обеих сторон
окружали заросшие – сплошные сорняки – участки, а по-
середине, деля лестницу надвое, громоздились двойные чу-
гунные перила, ни дать ни взять – рельсы фуникулера; я по-
чти ожидал, что, пока я поднимаюсь справа, слева с горки
скатится пыхтящий вагончик. Лестница привела меня в ту-
пиковый конец Пайнхерст – в иную вселенную, если срав-
нить с оживленной улицей в нескольких десятках ярдов ни-
же: в район, застроенный жилыми домами, район побогаче,
район «побелее». Итак, я продолжил свой путь в окружении
белых, окунулся в их менее шумную уличную жизнь, так что
мне несколько минут казалось, что я один-одинешенек бро-
жу по обезлюдевшему миру, и успокаивали только споради-
ческие признаки жизни: на дальнем перекрестке старушка
несет сумку с продуктами, у многоквартирного дома бесе-
дуют два соседа, а в окнах прелестных кирпичных домиков,
возведенных поодаль от первой линии, один за другим за-
гораются мерцающие огни. Справа от меня был парк «Бен-
нет», застывший, примолкший: его неподвижность лишь из-
редка оживляли два реющих на ветру флага: государствен-
ный флаг США и, чуть ниже, черный флаг солидарности с
американцами-военнопленными. У 187‑й улицы Пайнхерст
заканчивается, так что маршрут вывел меня к бульвару Каб-
рини, идущему вдоль реки.
Пройди я по Кабрини еще несколько сотен ярдов, до са-
мого конца, бульвар привел бы меня в парк «Форт Трион»,
посреди которого, как бриллиант на бархате, уютно разме-
стился музей Клойстерс. Я вспомнил о своем последнем по-
сещении этого музея – туда я ходил с моим другом. Мы стоя-
ли в огороженном саду, откуда виден Гудзон. Там было боль-
шое грушевое дерево, выращенное на шпалере: ему прида-
ли форму наподобие зеленого подсвечника, оно отчетливо
выделялось на фоне каменной стены, и его ветки, развеси-
стые, как Древо Иессеево, поневоле, после многолетних при-
нуждений садовников, изгибались перпендикулярно, вписы-
вались в одну плоскость. Под ногами у меня росли разнооб-
разные травы, типичные для монастырских угодий: майоран,
петрушка, алтей аптечный, щавель, лук-порей, центрантус,
шалфей. Росли они на воле и так здесь благоденствовали, что
мы заговорили о том, как здорово было бы обзавестись та-
ким огородом.
Помню, в тот день я опустился на колени и вдохнул сла-
бый аромат трав. Там росли мыльнянка и печеночница, обя-
занные своими именами древней мудрости траволечения
– симпатического лечения растениями, квазимистического
искусства, находившего связь между целебными свойствами
растений и их внешним видом. Тогда считали, что печеноч-
ница помогает от болезней печени, так как форма ее листьев
напоминает доли печени; согласно тому же принципу, легоч-
ная трава, она же медуница, помогает от одышки, так как
ее листья имеют форму легких; а мыльнянку ценили исполь-
зуя в дерматологии. Вот к чему привели наших средневеко-
вых предков поиски смысла – к убежденной вере в то, что
Господь, творец всего сущего, разбросал по миру подсказ-
ки о полезных свойствах своих творений, сокрыв в самих
этих вещах намеки, которые уловит хоть сколько-нибудь на-
блюдательный человек. Траволечение – лишь самая прими-
тивная разновидность подобной учености; дальнейшее раз-
витие та же идея получила в поисках Знаков, предприня-
тых Парацельсом, немецким гуманистом XVI века. Пара-
цельс полагал, что свет природы интуитивно ведет к про-
зрению, но жизненный опыт всё же обостряет проницатель-
ность. Если правильно истолковать свет природы, он рас-
скажет нам через форму вещи, какова ее внутренняя реаль-
ность; итак, внешность человека в некотором роде правди-
во отражает его подлинный характер. Собственно, внутрен-
няя реальность столь глубока, что просто не может не выра-
зиться во внешней форме, полагал Парацельс. И наоборот,
в творчестве художников, если произведение не обращает-
ся к вопросу внутренней жизни, его внешние Знаки будут
пустышками. В итоге Парацельс разработал теорию из четы-
рех частей, объясняющую, как свет природы проявляется в
конкретном человеке: в облике рук и ног, в форме головы и
чертах лица, в общем телосложении и фигуре и, наконец, в
осанке – в том, как человек держится.
С этой теорией Знаков мы знакомы по ее выродившим-
ся разновидностям – френологии, евгенике и расизму. Но
зоркое внимание к перекличкам между внутренним духом и
внешним, физическим обликом – еще и секрет успеха мно-
гих художников, живших в одно время с Парацельсом, осо-
бенно южногерманских скульпторов, резавших по дереву.
Дотошно изучая свойства древесины и способы воспользо-
ваться этими свойствами, чтобы придать скульптурам осо-
бые качества, они создавали произведения искусства на ве-
ки вечные – именно такими вещами изобилуют залы и кори-
доры Клойстерса. Рименшнейдер, Штосс, Лейнбергер и Эр-
харт обрабатывали дерево липы, опираясь на свои глубочай-
шие технические познания, и их усилия подружить дух ма-
териала с его зримой формой хоть и проходят по разряду
художественных ремесел, но в конечном итоге не так уж от-
личаются от усилий врачей-диагностов. Особенно в случае
нас, психиатров: мы пытаемся отыскать во внешних Знаках
намеки на факты внутреннего мира, даже когда взаимосвязь
крайне туманна. По этой части мы добились лишь скромных
успехов, и напрашивается сравнение, что сегодня наша ветвь
медицины столь же примитивна, как во времена Парацельса
– хирургия.
В тот день, обуреваемый этими мыслями о Знаках и сим-
патическом траволечении, я попытался изложить моему дру-
гу, как изменился мой взгляд на практическую психиатрию.
Я сказал ему, что для меня каждый пациент – темная ком-
ната, и когда я, обследуя пациента, вхожу в эту комнату, то
считаю наиглавнейшим действовать неспешно и вдумчиво.
Я всегда держал в голове требование «Не навреди» – древ-
нейший принцип медицины. Когда имеешь дело с болезня-
ми, заметными извне, свет ярче, Знаки выражены более вы-
пукло, а значит, их не так-то легко прозевать. В случае про-
блем с психикой диагностика – более лукавое искусство, по-
скольку даже ярчайшие симптомы иногда незримы. Диагноз
ускользает в основном потому, что информацию о психике
мы черпаем из самой психики, а она способна на самооб-
ман. «Мы, врачи, – сказал я моему другу, – зависим – причем
куда сильнее, чем специалисты по лечению физических бо-
лезней, – от того, что нам расскажет пациент. Но что поде-
лаешь, когда призма, сквозь которую мы смотрим на симп-
томы, часто – сама себе симптом: психика индивида непро-
ницаема для его же внутреннего взора, и поди разберись,
где именно расположены слепые пятна человеческого созна-
ния. В офтальмологии описан отдел позади глазного ябло-
ка – диск зрительного нерва, где из глаза выходят ганглии
зрительного нерва: их примерно миллион. Именно там, где
теснится слишком много нейронов, отвечающих за зрение,
само зрение не работает». Помнится, в тот день я объяснял
моему другу, что долгое время мне казалось: значительная
часть работы собственно психиатров и вообще всех специ-
алистов по психическому здоровью – на самом деле слепое
пятно, такое огромное, что застит почти весь глаз. «Наши
познания, – сказал я ему, – лишь малая толика по сравнению
с тем, что все еще покрыто мраком, и именно ввиду этой
крайней узости возможностей наша профессия одновремен-
но влечет к себе и разочаровывает».

Я нашел нужный дом, Джон поговорил со мной по домо-


фону и впустил меня. Я поднялся на лифте на двадцать девя-
тый этаж. В дверях меня встретил Джон; на нем был фартук.
– Входите, – сказал он, – очень рад наконец-то лично по-
знакомиться.
Народу было уже довольно много. Джон работал трейде-
ром в хедж-фонде и уже сколотил немаленькое состояние,
судя по его жилищу – просторному, обставленному не без
шика: мебель в стиле модернизма середины века, целая кол-
лекция ковров-килимов и рояль «Фациоли». По моим при-
кидкам, Джон был старше Моджи лет на пятнадцать. В его
словоохотливости чувствовалась легкая натужность, а румя-
ные щеки и козлиная бородка с проседью выглядели, как я
нашел, отнюдь не привлекательно. Ко мне подошла Моджи,
и мы обнялись.
– А почему на руке бинт? – спросила она. – Боксом увлек-
ся, что ли?
Я что-то промямлил – споткнулся, мол, о порог, – но Мод-
жи уже скрылась в кухне. Оттуда окликнула – спросила, что я
буду пить. В ответ я выкрикнул какие-то слова, какие имен-
но – запамятовал еще раньше, чем смолк отзвук моего голо-
са: ведь я мог думать только о том, какая она красивая, как
манит к себе и, разумеется, совершенно недостижима.
К двум часам ночи многие уже ушли, и на вечеринке на-
ступило затишье. Вместо электронной танцевальной музы-
ки, звучавшей из стереосистемы весь вечер, кто-то поста-
вил диск Сары Воэн с аккомпанементом струнных. Гости –
оставалось человек двенадцать – развалились на кушетках.
Некоторые курили сигары; пахло приятно, соблазнительно,
этот аромат баритонального тембра вселил в меня чувство
душевного равновесия. Одна пара спала в обнимку, а рядом
с ними, на ковре, свернулась калачиком девушка с черными
– такой вот макияж – веками. Моджи и Джон увлеченно бе-
седовали с итальянским физиком. Он был из Турина. Его же-
на, родом из Кливленда, тоже физик – с ней я познакомил-
ся еще раньше. Ее замедленная реакция при беседе и чуть
странная манера говорить отчего-то побудили меня предпо-
ложить, что она глухая. Разумеется, спросить об этом я не
мог и решил, что не стану ломать над этим голову. Я успел
недолго побеседовать с ней и ее мужем. Она с удовольстви-
ем обсуждала со мной Итало Кальвино и Примо Леви; он,
похоже, соскучился и, найдя отговорку – мол, пойду опять
наполню бокал, – ретировался.
Я вышел на террасу, куда меня тянуло весь вечер: вид был
великолепный, обещание Моджи оправдалось. Терраса при-
мыкала к квартире с двух сторон, и с нее, с двадцати девя-
того этажа, я мог охватить одним взглядом, свысока, жили-
ща миллионов человек. Подмигивание крошечных огоньков,
отделенных от меня толщей воздуха – просторами в несколь-
ко миль, навеяло мысли обо всех компьютерах во всех этих
жилищах: сейчас почти все обитатели спят, и только одино-
кая лампочка бесшумно моргает, колеблясь между режима-
ми «вкл.» и «выкл.». Я пил уже третий бокал шампанско-
го. Казалось, прошедший день отодвинулся вдаль, и сердце
успокоилось. Плюс приятное ощущение от флирта с Моджи
– без тени надежды, нет-нет, чисто ради удовольствия. При-
чем на этот раз я заметил, что мы общались не так напря-
женно, не так сварливо. Я был рад, что пришел.
За моей спиной щелкнула, открываясь, стеклянная дверь,
и на террасу вышел Джон. Тоже с полным бокалом шампан-
ского. Раскрасневшийся, хмельной. Я сделал комплимент,
похвалив его гостеприимство и замечательную квартиру. В
гостиной вдоль окна с толстым витринным стеклом стояли
в ряд бонсаи, штук двенадцать. С обыкновенными комнат-
ными цветами – ничего общего. Каждое деревце бонсай –
приземистое, древнее, покрытое наростами, – пошло в рост,
когда мы еще не родились, в корнях и стволе каждого таят-
ся генетические секреты, гарантирующие, что оно всех нас
переживет.
– Да, я ими уже любовался, – сказал я ему.
Он спросил, обратил ли я внимание на тот, что с таблич-
кой «Acer palmatum».
– Этому крохе сто сорок пять лет, – сказал он. – Некото-
рые называют его «японский клен», и он может вымахать,
даже не знаю, до высоты семидесяти или восьмидесяти фу-
тов. Но в нынешних играх мы берем не размером, верно?
Заметили – его листья точь-в-точь как у марихуаны? – Он
хихикнул. Меня передернуло, но даже он не смог испортить
мне настроение.
Покинув квартиру Джона, я зашел выпить кофе в закусоч-
ную на углу 181‑й и Кабрини. Выпил одним глотком, прошел
по Кабрини дальше, до 179‑й, а оттуда, петляя, выбрался к
мосту Джорджа Вашингтона. Мне хотелось посмотреть по-
ближе, как встает над Гудзоном солнце. Город еще спал. В
закусочной я видел мужчину с татуировкой чуть ли не во всё
предплечье: он сидел упершись лбом в свой кулак. Выйдя на
улицу, увидел еще одного – то ли доминиканца, то ли пуэр-
ториканца – в припаркованной машине: этот то ли спал, то
ли тупо смотрел на навигатор перед своим носом. Отраже-
ние солнца превратило половину лобового стекла в блестя-
щее металлическое поле. Поднявшись на мост, с тротуара на
той стороне, где машины едут к Форту Ли, я увидел впере-
ди, за разделительной полосой, заглохший бордовый автомо-
биль. Большой, американского производства, какой-то мар-
ки, популярной в конце восьмидесятых, – возможно, «лин-
кольн-таункар»; врезался в ограждение. Авария случилась,
наверно, лишь за пятнадцать-двадцать минут до моего по-
явления; пожарная машина и несколько полицейских фурго-
нов только-только подъезжали. Они затормозили в тишине,
припарковались всем скопом на мосту; дороги почти свобод-
ны, включать сирены не обязательно. Я увидел, что обе пе-
редние дверцы автомобиля распахнуты, боковые стекла раз-
биты. Капот – всмятку, на мостовой – стекло, а также кровь:
на асфальте лужа, как будто бы вытекло масло. Я прошел
еще несколько ярдов и теперь смог рассмотреть автомобиль
с восточной стороны.
Неподалеку, на бетонном парапете – за их спинами вос-
ходило, плавно воспаряя в небо, солнце – сидела пара. Без-
молвные, ошарашенные, мало-помалу осмысляя кошмар,
настигший их субботним утром. Похоже, они родом с Фи-
липпин или из Центральной Америки – издали я не смог
определить точнее. Когда я вышел на эстакаду, к ним еще
только приближались деловито-бесстрастные пожарные. По-
жарная машина алела, словно царапина, поперек пустой мо-
стовой. Откуда взялась вся эта кровь около машины? И у
мужчины, и у женщины травмы ног, но профузного крово-
течения вроде бы нет. Сюр какой-то, самое сюрреалистич-
ное – так я вспоминаю теперь, – что я повидал за всю жизнь.
Эта картина напрасных страданий стала объективом, сквозь
который я смотрел на последующий час своей жизни – час,
за который я, спустившись с моста, успел дойти по Форт-Ва-
шингтон до перекрестка с 168‑й у медицинского городка, от-
туда по Бродвею через замусоренный спящий баррио, затем
пройти прямиком через Гарлем, выйти на Амстердам-авеню
и оказаться в тихом кампусе Колумбийского университета.
Я увидел своего соседа Сета (спустя сколько месяцев, инте-
ресно? Пожалуй, впервые с того дня, когда он сообщил мне о
смерти своей жены) – и остановился поздороваться. Он вы-
таскивал наружу второй из двух больших матрасов, ему по-
могал комендант дома.
– Придется купить новые, – сказал Сет. Казалось, он что-
то читает на поверхности матраса, прислоненного к стене.
Потом обернулся и пояснил свое решение: – В этих завелись
клопы.
Сет спросил, не видал ли я их в своей квартире, и я ска-
зал, что не видал. Но потом припомнил, что перед отъездом,
пару недель назад, мой друг упомянул, что пытался вывести
клопов в своей. Заявление на бессрочный контракт с Колум-
бийским университетом отклонили, и он бросил Нью-Йорк
и всё, что в нем есть, включая клопов, ради места препода-
вателя в Чикагском университете. К моему немалому удив-
лению, его новая девушка, Лизе-Анн, уехала с ним. И имен-
но в этот миг, пока я разговаривал с Сетом перед матрасами,
в которых завелись паразиты, мне впервые открылось, как
остро я буду чувствовать отсутствие моего друга.
Всякий человек должен на том или ином уровне счи-
тать себя реперной точкой при оценке психической нормаль-
ности, должен предполагать, что комната его собственного
внутреннего мира не непроницаемо-темна – никак не может
быть непроницаемо-темна для его собственного взора. Воз-
можно, именно это мы подразумеваем под здравым рассуд-
ком – тот факт, что мы, несмотря на все странности, кото-
рые сами за собой признаём, в истории своей жизни мыто
– не злодеи. Собственно, всё обстоит совсем наоборот: мы
играем положительных – и только положительных – героев и
в замысловатых перипетиях чужих историй, если те нас во-
обще затрагивают, ведем себя только геройски, никак не ху-
же. Кто в эпоху телевидения не стоял перед зеркалом и не
мнил свою жизнь сериалом, который, возможно, уже смот-
рят миллионы? Кто, исходя из этого соображения, не вносил
в свое поведение в быту толику актерства? Нам дана способ-
ность делать добро и причинять зло, и в большинстве слу-
чаев мы выбираем добро. А если не выбираем, это не коро-
бит ни нас, ни наших воображаемых зрителей, потому что
мы способны внятно объяснять себя самим себе, а также по-
тому, что порой принимаем решения, которыми заслужили
сочувствие зрителей. Они готовы верить в лучшее, что о нас
говорят, верить не беспочвенно. Осмысляя историю своей
жизни, глядя на нее со своей личной точки зрения, я хоть
и не претендую на обладание каким-то обостренным нрав-
ственным чувством, но удовлетворенно заключаю, что в ос-
новном держался праведного пути.
В таком случае, если я оказываюсь злодеем в версии дру-
гого человека, что с того? Я даже слишком хорошо знаком с
плохими историями – плохо нафантазированными или пло-
хо рассказанными, – поскольку частенько слышу их от па-
циентов. Умею распознать по мимике и жестам того, кто во
всем винит других и не может понять, что он сам, а не дру-
гие – общая нить всех незадавшихся отношений в его жиз-
ни. Бывают симптоматичные нервные тики, разоблачающие
глубинную фальшь таких рассказов. Но то, что сказала мне
Моджи в то утро, прямо перед тем, как я ушел от Джона,
поднялся на мост Джорджа Вашингтона и добрался до дома
пешком, преодолев несколько миль, не имело ничего общего
с такими историями. Она произносила свои слова так, слов-
но всеми фибрами души была уверена в их правдивости.
Из десятка гостей, оставшихся после вечеринки на ночь, я
проснулся первым. Было часов шесть, солнце уже встало. На
цыпочках, перешагивая через сонные тела на полу гостиной,
я пробрался на кухню. Заварил чаю, вернулся на цыпочках
обратно и уселся на застекленной террасе с видом на Гудзон.
Моджи вышла составить мне компанию, села на другое низ-
кое, мягкое кресло.
– Как спалось? – сказал я и хотел было расспросить о фи-
зике из Кливленда – действительно ли она, как я подозреваю,
глухая? Но Моджи уставилась вдаль, на реку, сощурив глаза.
А потом обернулась ко мне и сказала тихим и ровным голо-
сом (он доносил что-то вроде эмоции только посредством то-
го, что интонирование начисто отсутствовало), что есть одна
вещь, которую ей хотелось бы мне рассказать. А затем, всё с
тем же плоским аффектом 68, сказала, что в конце 1989 года,
68
Плоский, или уплощенный, аффект – расстройство аффективной сферы,
ограниченность в выражении эмоций, их слабая выразительная интенсивность.
когда ей было пятнадцать, а мне на год меньше, в их доме
в Икойи, на вечеринке у ее брата, я взял ее силой. А потом,
сказала она, не отрывая глаз от сверкающей реки под нами, в
последующие недели, месяцы и годы я держался так, словно
знать ничего не знаю и даже ее, Моджи, позабыл – даже не
узнал при встрече – и никогда даже не пробовал сознаться
в содеянном. Этот мучительный обман длится доныне. Но
для нее всё было по-другому, сказала она, для нее отрицание
фактов было недостижимой роскошью. Более того, я присут-
ствовал в ее жизни неотступно, словно пятно или шрам, и
она думала обо мне, то мимолетно, то с затяжной изнури-
тельной болью, почти каждый день своей взрослой жизни.
В таком духе Моджи продолжала еще, наверно, минут
шесть-семь. Перечислила, кто еще был на той вечеринке, и
изложила свои четкие воспоминания о случившемся: мы оба
пили пиво, она была почти в отключке, а я отвел ее в другую
комнату и взял силой. Следующие несколько недель у нее
было желание уйти из жизни, сказала она. Я не хотел даже
взглянуть на нее, сказала она, а ее брат Дайо знал, что всё
это произошло, – нет, с ним она об этом не разговаривала,
но просто невообразимо, что той ночью – вся эта темнота,
и заметно было, кого за столом нет, – Дайо ни о чем не дога-
дался, и она его возненавидела, сказала она, за то, что он ни-
как не попытался ее уберечь. И вот теперь мы сидим тут, уже

В западной психиатрии «плоским аффектом» называют крайнюю степень при-


тупления аффекта.
взрослые, а она до сих пор носит в себе эту рану, и когда она
увидела меня вновь, и увидела, что я всё такой же бессердеч-
ный, это растравило и заново всколыхнуло боль, такую же
сильную, как и в те мучительные недели, но на сей раз, ска-
зала она, она пыталась, сама не понимая почему, таить боль
и искать в ситуации хорошие стороны. Попыталась простить,
сказала она, и позабыть, но ни то, ни другое не получилось.
В голосе Моджи – а всё это время она не повышала голос
– прорезались напряженные, надрывные обертоны: казалось,
она вот-вот охрипнет.
– Ты не скажешь ни слова, – сказала она. – Я знаю: ты не
скажешь ни слова. Я – лишь очередная женщина, чьему рас-
сказу о надругательстве не поверят. Сама знаю. Послушай,
все эти годы ожесточение пожирало меня изнутри, потому
что дело давнее и доказательств нет, – мое слово против тво-
его, и ты скажешь, что всё было по обоюдному согласию или
что вообще ничего такого не было. Наперед знаю все твои
потенциальные ответы. Вот почему я никому ничего не рас-
сказывала, даже своему близкому человеку. Но он всё равно
видит тебя насквозь – тебя, психиатра, всезнайку. Я знаю, ты
думаешь, что он просто шут. Но он хороший человек, получ-
ше тебя. Он мудрее, глубоко понимает жизнь – где уж тебе!
Так что мне даже не нужно ни о чем ему рассказывать – он
сам знает, как пагубно ты повлиял на мою жизнь.
Не думаю, Джулиус, что ты хоть чуточку изменился. Ни-
что на свете не изглаживается только потому, что ты пред-
почел об этом забыть. Восемнадцать лет назад ты взял меня
силой, потому что это могло сойти тебе с рук, и, я так по-
нимаю, действительно сошло. Но только не в моем сердце –
ничуть! Я проклинала тебя не счесть сколько раз. И, не спо-
рю, сегодня ты, возможно, такого бы не сделал, – а впрочем,
я и тогда не думала, что ты способен на такое. Одного раза
достаточно. Ну а теперь ты скажешь что-нибудь? Что-нибудь
скажешь?
Проснулись другие, начали расхаживать по квартире.
Моджи замолчала, по-прежнему не отрывая глаз от блеска
Гудзона. Мне показалось, что она вот-вот заплачет, но, к мо-
ему облегчению, этого не произошло. Любому, кто вышел
бы в тот миг на террасу, не пришло бы в голову, что мы не
просто так сидим и любуемся игрой света на речной глади.
Солнце, только что поднявшееся над горизонтом, освеща-
ло Гудзон под таким острым углом, что река сияла, словно
алюминиевая крыша. В тот миг – помню совершенно отчет-
ливо, словно вся сцена сейчас заново разыгрывается перед
мысленным взором – я вспомнил, что Камю рассказывает в
своих дневниках двойную историю про Ницше и Гая Муция
Сцеволу, древнеримского героя, жившего в VI веке до но-
вой эры. Когда Сцевола пытался убить этрусского царя Пор-
сену, его схватили, а он, отказываясь выдать сообщников,
в знак бесстрашия сунул правую руку в огонь и не отдерги-
вал, меж тем как рука обгорала. Так он и заслужил свое про-
звище Сцевола – «левша». Ницше, как рассказывает Камю,
возмутился, когда его одноклассники не поверили в правди-
вость истории о Сцеволе. И тогда пятнадцатилетний Ницше
выхватил из камина горящий уголь и стиснул в руке. И, ра-
зумеется, обжегся. У Ницше на всю жизнь остался рубец.
Я ушел с террасы и поздоровался с теми, кто проснулся.
И еще через пять минут откланялся. И только несколькими
днями позже, проверяя эту историю по другим источникам,
обнаружил: чтобы выразить презрение к боли, Ницше вос-
пользовался не углем, а несколькими горящими спичками,
положив их на ладонь; когда они начали жечь руку, староста,
следивший за порядком на школьном дворе, переполошился
и, стукнув его по руке, сбросил спички на землю.

21

В понедельник я отработал первый полный день в част-


ной практике. Кабинет психиатрической помощи, которым
уже четырнадцать лет владеет мой старший партнер Дэвид
Нг, находится на Бауэри. Помещение отличное, на четвер-
том этаже довоенного здания, из окон прекрасно просматри-
ваются магазины светильников напротив и ничем не загро-
можденное небо над ними. Перелетных птиц текущего сезо-
на пока не видать, но я знаю: рано или поздно появятся. Если
выдастся передышка на работе, смогу гадать по полету птиц,
сколько душе угодно. Целый месяц прошел в хлопотах: толь-
ко на прошлой неделе я всё-таки переехал на новую квар-
тиру – небольшую, на Западной 21‑й улице. Из ее окон вид
не самый лучший, но район востребованный (как напоминал
мне ad infinitum мой риэлтор), а дом в шаговой доступности
от кабинета. Пару недель назад мне сделали операцию, с ко-
торой я долго тянул, – на кисти руки. Боль прошла.
Ординатура закончилась вместе с летом, и я выбрал сов-
местную работу с доктором Нг, хотя поступали и более вы-
годные предложения из мест в отдалении от города, самое
заманчивое – из частного медицинского центра городка Ха-
кенсак в Нью-Джерси. Доходы были бы повыше, плюс тиши-
на и спокойствие пригородов, плюс всё, что тебе по карману,
когда твои доходы выше; но в итоге сделать выбор оказалось
нетрудно. Остаться здесь, в городе, – единственный вариант,
в котором я нахожу смысл, когда доверяюсь своим эмоциям;
принять решение мне помогли моя интуиция и советы на-
шей завкафедрой, доктора Болт, по части профессионально-
го роста. Доктор Мартиндейл, мой соавтор по паре статей,
уговаривал не бросать науку, но я давно уяснил, что универ-
ситетская среда не по мне.
Я начал обставлять свою рабочую комнату. Пока в ней по-
чти голо, но я принес несколько книг, и компьютер мне уже
установили, с двумя маленькими аудиоколонками: в переры-
вах между пациентами можно слушать музыку. Я уже доба-
вил в закладки браузера одну нью-йоркскую радиостанцию
классики – к радиоведущим теперь отношусь терпимее. В
пятницу доставили новую кушетку, и в комнате царит запах
ее обивки – любопытный букет лимона и пыли, – но пациен-
ты пока не жалуются. На наружной стороне двери висит мед-
ная табличка с моим именем – Нг заказал ее даже раньше,
чем я приступил к работе.
К пробковой доске позади моего кресла пришпилена от-
крытка с видом Гелиополиса: случайно попалась в букини-
стическом магазине недели две-три назад. Пожелтевшая от
времени, с видом городской улицы, на которую отбрасыва-
ет тень здание в правой части кадра. К зданию пристроено
что-то вроде средневековой европейской колокольни с пар-
ными колоннами по бокам. Мимо здания идут двое – кро-
хотные такие фигурки. Одеты в белые хламиды. Еще один,
почти такой же малюсенький, стоит на середине пустой ули-
цы, глядя на фотографа. Он тоже в белой хламиде до щико-
лоток, но поверх надет черный пиджак. Справа от него улицу
расчерчивают серебристые трамвайные рельсы, сходящиеся
в одной точке, а чуть ли не на горизонте маячат два трам-
вая. Несоразмерно-огромные элементы конструкции, возде-
тые кверху, касающиеся проводов, придают трамваям лег-
кое сходство с мухами. На левой стороне улицы, в остальном
пустынной, – здание поменьше (а может, просто расположе-
но подальше), на башне – луковичный купол. Никакие даты
на открытке не указаны, только прямо на фото надпись мел-
ким шрифтом – белые буковки «9108 Le Caire, Heliopolis».
Вид ни в коей мере не живописный. Небо пересвечено, те-
ни черные, композиция не особо интересная. Казалось бы,
такое никто не вывесит целенаправленно на видном месте –
больше похоже на картинку, которую кто-то позабыл. Но я
не могу избавиться от чувства, что человечек в черном пи-
джаке и белой хламиде, человечек, чье лицо неразличимо в
накрывшей улицу тени, играет роль свидетеля и наблюдает
за мной, когда я работаю; собственно, именно эта маленькая
фигурка в первый момент словно позвала меня выдернуть
из пачки эту открытку. Лишь позднее я заметил, что на ней
запечатлен Гелиополис барона Эмпена.
Вчера днем, в «окошке» между приемами новых пациен-
тов, я слушал радио, и ведущие ознакомили меня с програм-
мой Карнеги-холла на этой неделе. Три концерта даст Бер-
линский филармонический оркестр под управлением Сай-
мона Рэттла. Я зашел в интернет и взял один билет на кон-
церт на тот же вечер. Финальный из трех концертов – «Das
Lied von der Erde» – будет сегодня, но его мне придется про-
пустить: все билеты проданы. Малер вечно думал обо всем
последнем: «Das Lied von der Erde» с ее щемящими нота-
ми прощания, с звуковым миром, где у радости привкус го-
речи, написана в основном летом 1908 года. Годом раньше,
в 1907 году, грязные политические игры с антисемитской
подоплекой вынудили Малера покинуть пост директора Вен-
ской оперы. Это огорчение обрушилось на него вслед за шо-
кирующим ударом: в июле 1907 года умерла от скарлатины
старшая из двух его дочерей, пятилетняя Мария-Анна. Ко-
гда Метрополитен-опера заключила с Малером контракт на
сезон 1908 года, он взял с собой в Нью-Йорк жену Альму и
младшую дочь. Это была передышка, миг славы и некоторой
удовлетворенности собой. Он чаровал аудиторию своим ис-
кусством дирижера и новаторскими программами, пока со-
вет театра не отстранил его, отдав предпочтение Тосканини.
Вчера вечером я ходил слушать Девятую симфонию –
то самое произведение, которое Малер написал после «Das
Lied von der Erde». У Малера так сильно развито чувство
конца, что его многочисленные музыкальные повествования
о финалах почти затмевают всё, что им предшествует. Он
мастерски овладел искусством заканчивать симфонии, весь
корпус произведений и собственную жизнь. Даже Девятая
– не самое последнее его произведение; сохранились фраг-
менты Десятой симфонии – и похоронного в них еще боль-
ше, чем в предыдущих. В шестидесятых годах британский
музыковед Дерик Кук завершил эту симфонию, основываясь
на черновиках Малера.
Вчера вечером, в метро, в поезде маршрута «Н», идущем
на север, я поймал себя на размышлениях о последних годах
Малера. То, что вокруг него было мрачного, разнообразные
напоминания о хрупкости и бренности сущего – всё это яр-
ко озарял некий неведомый источник света, но даже к этому
свету примешивалась тьма. Я думал о том, как по солнеч-
ным каньонам между отвесными стенами небоскребов ино-
гда несутся облака, и тогда четко разграниченные свет и тень
мимолетно расцвечиваются прожилками из света и тени. Все
произведения, написанные Малером на закате дней, – «Das
Lied von der Erde», Девятая симфония, наброски Десятой, –
были впервые исполнены только после смерти автора; все
они – исполинские, отличающиеся яркой освещенностью и
живостью произведения, а их обрамлением служит трагедия,
в то время бушевавшая в его жизни. Главное впечатление,
остающееся от них, – ощущение света: света страстной жаж-
ды жизни, света удрученного ума, размышляющего о неот-
вратимом приближении смерти.
Одержимость всем последним заметна не только в стили-
стике позднего Малера. Она присутствовала с самого нача-
ла его творческого пути, еще во Второй симфонии – обшир-
ном музыкальном исследовании таких понятий, как смерть
и воскресение. Если бы на закате дней он написал только
«Das Lied von der Erde», ее сочли бы уместным прощаль-
ным высказыванием, одним из величайших, того же уров-
ня, что и «Реквием» Моцарта, Девятая симфония Бетхове-
на и последняя фортепианная соната Шуберта. Но написать
вслед за «Das Lied», летом следующего, 1909 года такую же
неохватную Девятую симфонию – значило сделаться благо-
даря своей силе воли гением долгих прощаний.
Концерт входил в цикл, посвященный городу Берлину. Я
взял билет на вчерашний концерт слишком поздно и оказал-
ся на четвертом ярусе, если считать от цокольного этажа. Зал
– очаровательная раковина с потолком, инкрустированным
софитами и встроенными светильниками, – был переполнен.
От моей соседки, красавицы в дорогом жакете, воняло; за-
пах был сильный, нечто среднее между слюной и спиртом, и
я предположил, что причина – не пренебрежение гигиеной,
а слишком усердное использование парфюмерии. Я подумы-
вал пересесть на другое место, но оказалось некуда. Женщи-
на принялась энергично обмахиваться веером, и запах рас-
сеялся. Скоро появился ее спутник – высокий, загорелый, в
синем костюме и белой рубашке в клетку, мужчина европей-
ской внешности с веселыми серыми глазами. Из-за кулис вы-
шел под аплодисменты публики первый скрипач, и оркестр
приступил к настройке: сначала гобоист выдул четкое «ля»,
а затем звуки струнных, выпутавшись из очаровательной ка-
кофонии, грянули в унисон.
В Карнеги-холле в феврале 1911 года состоялся послед-
ний концерт, которым Густав Малер дирижировал сам. Его
вещей в программе не было: он дирижировал Нью-Йорк-
ским симфоническим оркестром, впоследствии переимено-
ванным в Нью-Йоркский филармонический, на мировой
премьере «Berceuse élégiaque» Бузони. В тот день его лихо-
радило, и он вышел дирижировать вопреки рекомендациям
личного врача, доктора Йозефа Френкеля; наверно, в тот ве-
чер лихорадка сжигала его нестерпимым пламенем, когда он
дирижировал музыкой Бузони, написанной на такие слова:
«Колыбель ребенка качается, превратности его судьбы кру-
жатся, жизненный путь тает, тает в вечной дали».
Гобоист снова взял «ля», и на сей раз настроились дере-
вянные духовые, а к ним присоединился шквал струнных.
Наконец со сцены сделали знак, и зал примолк. Почти все в
зале, как почти всегда на подобных концертах, были белые.
Такие вещи я невольно замечаю; замечаю всякий раз и си-
люсь не придавать значения. Это сопровождается срочными
сложнейшими переговорами с самим собой: делаю себе вы-
говор за то, что заметил это хоть краешком глаза, огорчаюсь
напоминанию о том, что в нашей жизни всё еще много сегре-
гации, досадую, что до конца концерта такие мысли появятся
неизбежно. Вокруг меня в тот вечер почти все были средних
или преклонных лет. К этому я привык, но никогда не устаю
удивляться, как легко выскользнуть из гибридного мегапо-
лиса и войти в пространство, где находятся исключительно
белые, причем, насколько могу судить, у белых эта гомоген-
ность не вызывает ни малейшего дискомфорта. Единствен-
ное, что некоторые белые находят странным, – мое присут-
ствие, присутствие кого-то молодого и чернокожего, в кон-
цертном зале или буфете. Порой в антрактах, стоя в очереди
в туалет, ловлю на себе такие взгляды, что понимаю, как чув-
ствовал себя Ота Бенга из племени мбути, которого в 1906‑м
выставляли в обезьяннике зоопарка в Бронксе. Я устаю от
таких мыслей, но свыкся с ними. Однако музыка Малера – не
белая и не черная, не стариковская и не молодежная, и даже
вопрос о том, сугубо человеческая это музыка либо она со-
звучна неким вселенским колебаниям, остается открытым.
Под аплодисменты на сцену вышел Саймон Рэттл, улыбаясь,
потряхивая кудрями. Приветственно кивнул оркестру, и свет
в зале погасили. Воцарилась полная тишина, и после секунд-
ного предвкушения Рэттл сделал жест, обозначающий силь-
ную долю такта, и музыка зазвучала.
Первая часть Девятой симфонии – словно огромный ко-
рабль, плавно покидающий порт: при всей ее весомости все-
гда остается грациозной. В руках Рэттла она началась со
вздохов, с череды запинок, с повторяющейся нисходящей
фигуры: она растягивалась и одновременно становилась всё
неистовее. Я, как всегда, слушал и разумом, и телом, оку-
наясь в знакомые подробности музыки, открывая для себя
незнакомые подробности партитуры – особо подчеркнутые
или раскрывшиеся по-новому места: одних я раньше не за-
мечал, другие впервые выдвинулись на первый план благо-
даря дирижеру. Я смотрел, как Рэттл дирижирует симфони-
ей Малера, но вдобавок он вел телепатический диалог – по
крайней мере, так казалось мне, давнему горячему поклон-
нику этой музыки – с другими исполнителями этого про-
изведения: Бенджамином Цандером, Яшей Горенштейном,
Клаудио Аббадо, Джоном Барбиролли, Бернардом Хайтин-
ком, Леонардом Бернстайном, Германом Шёрхеном, Отто
Клемперером и, не в последнюю очередь, с Бруно Вальте-
ром: последний впервые исполнил эту вещь в Вене спустя
год после смерти Малера и за два года до начала Первой ми-
ровой войны. Всё это были имена мужчин, по большей ча-
сти европейцев, во многих случаях уже покойных, – имена,
которые за пятнадцать лет моей жизни в Штатах приобрели
для меня огромное значение, и каждое ассоциировалось с
конкретным настроением и интонацией: душевным равнове-
сием, крайностями, сентиментальностью, страданием, уте-
шением – на широчайшей шкале эмоций, которые выража-
ет эта симфония. Саймон Рэттл плел звуковые кружева пер-
вых двух частей, вел оркестр то через буйство, то через ко-
лыбельные – претендовал на место среди титанов, исполняв-
ших это произведение мастерски. Третья часть, рондо, про-
звучала громко, непочтительно и настолько бурлескно, на-
сколько это вообще возможно.
Затем из затишья, заставившего чуть ли не всех присут-
ствующих затаить дыхание, выплыло, заполняя зал, нежное,
подобное церковному гимну, начало последней части: в ней
ведут струнные. Я поразился: раньше никогда не замечал,
как схожа мелодия этой части с «Abide with Me» 69. И это от-
крытие погрузило меня в глубокую печаль длинной, но луче-
зарной малеровской элегии, и казалось, во мне пробудилось
особое чутье – умение уловить полную сосредоточенность и
сотни тайных мыслей людей, находившихся в зале вместе со
мной. Как странно, что без малого сто лет назад прямо здесь,
в Манхэттене, в нескольких минутах ходьбы от Карнеги-хол-
69
«Abide with Me» («Останься со мной») – христианский гимн, написанный
англиканским священником Генри Фрэнсисом Литом предположительно в 1847
году. Текст гимна отсылает к Евангелию от Луки 24: 29: «Но они удерживали
Его, говоря: останься с нами, потому что день уже склонился к вечеру. И Он
вошел и остался с ними».
ла, в отеле «Плаза» на углу Пятьдесят девятой улицы и Пя-
той авеню, работал над этой симфонией Малер, уже зная о
болезни сердца, которая вскоре оборвет его жизнь.
В сиянии последней части, но задолго до окончания, в
первом ряду встала престарелая женщина и направилась че-
рез весь зал к выходу. Шла неспешно, и все глаза уставились
на нее, хотя все уши продолжали внимать музыке. Казалось,
она услышала зов и уходит в смерть, увлекаемая какой-то
невидимой нам силой. Старушка была хрупкая, с жидкими
седыми волосами: свет софитов за ее спиной превратил их
в нимб, ее движения были настолько заторможенными, что
она казалась пылинкой, застывшей в потоке медленной му-
зыки. Одна рука была немного приподнята, словно старуш-
ку вел какой-то помощник, – словно это я иду там внизу со
своей Омой, и волна музыки ласково подталкивает нас, пока
я провожаю ее к выходу, во тьму. Когда она доплыла до две-
рей и скрылась из виду, ее грация напоминала не что иное,
как яхту на буколическом озере, спозаранку отходящую от
причала: тем, кто пока стоит на берегу, кажется, что она не
уплывает, а растворяется в веществе тумана.
Малер работал не щадя себя, с начала до конца развития
болезни, изведав ее каталог мучений от «А» до «Я», и в сво-
их гаргантюанских композициях филигранно вставлял одни
элегии в другие. Любил с характерным для него юмором ви-
сельника повторять «Krankheit ist Talentlosigkeit» («Болезнь
– это бездарность»). Своей смерти придал такую весомость
– на это, как и на многое другое, у него был большой та-
лант, – что о нем наверняка можно сказать «умер, словно
дракон, ломающий стену»: так отзывались о ком-то из вели-
ких китайских поэтов. Похоронить его должны были в Ве-
не на кладбище Гринцинг. Потому-то, услышав о неотврати-
мом смертном приговоре (стрептококковая инфекция кро-
ви, осложнение ранее диагностированного у него инфекци-
онного эндокардита – болезни, пожирающей клапаны серд-
ца) из уст доктора Френкеля, поставившего диагноз на кон-
силиуме с доктором Эмануэлом Либманом, главным врачом
больницы «Маунт Синай», Малер предпринял утомительное
последнее путешествие на родину. Вначале добрался морем
из Нью-Йорка в Париж, где в Пастеровском институте опро-
бовал на себе экспериментальную сыворотку – опробовал
безрезультатно, а затем, терпя крайние неудобства, доехал
поездом до Вены, где толпа ликующе приветствовала и пре-
возносила его – того самого человека, которого прежде же-
стоко третировала; толпа шла за его автомобильным корте-
жем, словно Малер был Вергилием, возвращающимся уми-
рать в Рим. И он действительно умер, через неделю, в пол-
ночь 18 мая 1911 года.
Музыка смолкла. В зале царила идеальная тишина. Сай-
мон Рэттл на подиуме замер, воздев дирижерскую палочку;
замерли и музыканты, не опуская инструментов. Я оглядел
зал, лица в свете люстры – прилив безмолвия захлестнул
всех. Секунды тянулись. Никто не кашлянул, никто не ше-
лохнулся. До нас доносился слабый шум автомобилей вдали,
за стенами концертного зала. Но внутри зала не было ни зву-
ка; остановились даже сотни быстролетных мыслей. Затем
Рэттл опустил руки, и зал взорвался аплодисментами.

Только после того, как за моей спиной щелкнул замок, до


меня дошло, что я наделал. Я воспользовался запасным вы-
ходом, ведущим с четвертого яруса прямо на пожарную лест-
ницу снаружи здания. На тяжелой железной двери, которая
только что захлопнулась, с этой стороны не было ручки – я
оказался взаперти. От дождя и ветра нечем защититься, ведь
зонтик я забыл в зале. И в довершение ко всему нахожусь
не на той лестнице, на которую надеялся попасть, – той, что
ведет в фойе, – а на хлипкой пожарной лестнице, да еще и
за запертой дверью, вечером, в непогоду, причем лестница
на той стене Карнеги-холла, где нет подсветки. Ситуация из
комедии – нарочно не придумаешь.
От тротуара – до него было футов семьдесят по вертика-
ли – меня отделяли лишь скользкие железные конструкции.
Между ступнями виднелись уличные фонари: они распола-
гались прямо подо мной, а голова и пальто уже намокли. Мои
сотоварищи, посетители концерта, жили своей жизнью, не
подозревая о моей беде. Даже в более милосердную пого-
ду я не смог бы докричаться до людей – слишком высоко;
а ненастной ночью, когда по мостовым хлещет дождь, от кри-
ка вообще не будет никакого толку. А несколькими минута-
ми раньше я был в объятиях Бога и в обществе многих сотен
других людей, пока оркестр плыл к коде, доводя всех нас до
невероятного воодушевления.
Теперь же на меня навалилось полное – редкостной, чи-
стейшей пробы – одиночество. В сумраке над отвесной сте-
ной мне были видны огни 42‑й улицы – мерцание, уходящее
вдаль, насколько достигал глаз. Перила пожарной лестницы
– не слишком надежные, вероятно, даже в более благоприят-
ных условиях – от воды стали скользкими, неприветливыми
на ощупь. Я перемещался осторожно, шаг за шагом, наперед
обдумывая каждое движение. Вокруг здания, пихая меня в
бока, шумно носился ветер, и я находил определенное угрю-
мое утешение в мысли, что, свалившись с такой верхотуры,
ни при каком раскладе не останусь калекой – смерть насту-
пит мгновенно. Эта мысль успокоила меня, и я стал спус-
каться, то шагая, то соскальзывая по железным ступенькам,
за один раз преодолевая скромное расстояние – по несколь-
ко дюймов, не больше. Мой номер эквилибриста всё длился
и длился в темноте, шли минуты. А затем я увидел, что по-
жарная лестница резко заканчивается площадкой у другой
закрытой двери, под которой еще пол-здания. Ниже, где мог-
ли бы разместиться, наверно, еще два лестничных пролета, –
ничего, между мной и тротуаром – только пустой воздух. Но
удача улыбнулась мне: на второй двери ручка была. Я науда-
чу повернул ее, и дверь отворилась внутрь, в коридор.
Перед тем как войти в эту дверь, я, с облегчением и при-
знательностью держа ее распахнутой, вздумал посмотреть
вверх и, к моему немалому удивлению, обнаружил звезды.
Звезды! Я и не думал, что смогу их увидеть, – ведь город веч-
но застилает пелена светового загрязнения, а вдобавок ве-
чер ненастный. Но, пока я опасливо спускался, дождь пре-
кратился, предварительно очистив воздух. Отблески элек-
трических огней Манхэттена достигали не очень высоко, и
безлунной ночью небосвод напоминал крышу, кое-где про-
дырявленную светом, мерцал сам рай небесный. Чудесные
звезды, далекое облако светлячков: но телом я чувствовал
кое-что неразличимое глазом: по своей истинной природе
звезды – уцелевшее визуальное эхо чего-то, уже отступив-
шего в прошлое. За невообразимые мириады лет, пока свет
преодолевал все эти расстояния, некоторые источники света
давно успели погаснуть и их темные останки, расползаясь,
всё быстрее отдаляются от нас.
Но в темных промежутках между мертвыми, сияющими
звездами были звезды, увидеть которые я в тот миг не мог,
звезды, все еще существовавшие и дарившие свет, который
пока до меня не добрался, звезды, живые и дарящие свет
прямо сейчас, но в моем восприятии присутствующие лишь
в качестве пустых прогалов. В конце концов их свет добе-
рется до Земли, когда я, всё мое поколение и следующее по-
коление давно уже выскользнут за дверь времени, когда, мо-
жет статься, весь человеческий род давно угаснет. Вгляды-
ваться в эти темные прогалы – считай, заглянуть прямо в бу-
дущее. Одной рукой я вцепился в ржавые перила пожарной
лестницы, другой покрепче ухватился за открытую дверь.
Ночной воздух холодил уши. Посмотрел вниз: отвесная сте-
на, и в эту минуту мимо пронесся размытый желтый прямо-
угольник такси, а за ним – «скорая»: ее вой донесся до ме-
ня, на высоту семиэтажного дома, и вытянулся струной, меж
тем как сама машина удалялась в направлении неонового ада
Таймссквер. Меня опечалило, что нельзя полететь навстречу
незримому свету звезд, встретить его на полдороге: до света
звезд не дотянуться, потому что всё мое бытие приковано к
слепому пятну, а свет спешит сюда изо всех сил, преодолевая
за час без малого семьсот миллионов миль. В положенное
время он прибудет и озарит своими лучами других предста-
вителей человеческого рода, а может, какие-то иные формы
мироустройства, потому что невообразимые катастрофы пе-
рекроят нашу планету до неузнаваемости. Мои руки цепля-
лись за металл, а взгляд – за свет звезд, и казалось, я подсту-
пил к чему-то близко-близко – так близко, что глаза на нем
не сфокусируешь, не разглядишь; либо, возможно, я упал и
настолько отдалился от этого «-чего-то», что оно раствори-
лось в дымке.

Двинулся вдоль Центрального парка, удушливо прово-


нявшего конским навозом, миновал дом профессора Сайто,
дошел до Коламбус-сёркл, а там сел в метро, на «единичку»,
и доехал до «23‑й улицы». Выйдя из метро, не пошел прямо
домой, а перешел Вест-Сайдхайвэй. Я намеревался увидеть
воду и потому двинулся к комплексу Челси-Пирс. Обходя
его справа, направляясь к причалам для яхт и туристических
катеров, увидел мужчину в форменной одежде. Он отсалю-
товал мне в знак приветствия. И сказал: «Скоро отчалива-
ем». Я предположил, что он старший на каком-то корабли-
ке, и разъяснил, что меня нет в списках приглашенных. «Ни-
чего-ничего, – сказал он. – Места пока есть. И платить вам
не придется ни цента, всё уже оплачено. – Он улыбнулся, до-
бавил: – Я же вижу, как вам хочется прокатиться. Не стес-
няйтесь! Вернемся меньше, чем через час». Я последовал за
ним на причал номер 66 и ступил на борт длинного бело-
го корабля, где уже шумели гуляки студенческого возраста.
Было без нескольких минут одиннадцать, дождь не возобно-
вился. В ярко освещенном крытом салоне кто-то в унифор-
ме официанта требовал документы и только после проверки
разрешал студентам брать пластиковые фужеры с шампан-
ским. Один он предложил мне, но я отказался. Большинство
любовалось видами прямо из салона, потому что ветер уси-
лился. Я пробрался на кормовую палубу. Там были немно-
гочисленные парочки и несколько одиночек, и я нашел у по-
ручней сидячее место.
Двигатель тихо заворчал, и корабль, слегка качнувшись на
киле, затрясся, словно набирая в грудь воздух перед тем, как
нырнуть. А потом как бы оттолкнулся от причала, и полоса
воды между нами и пристанью скоро расширилась, и из за-
стекленного салона всплыл гвалт гуляк. Мы шустро описали
дугу в южном направлении, и по левому борту скоро показа-
лись, нависая над нами, высоченные здания в окрестностях
Уоллстрит. Ближе всех к воде – Всемирный финансовый
центр с двумя башнями, соединенными полупрозрачным ат-
риумом, в голубом сиянии ночной подсветки. Корабль под-
скакивал на гребнях речных волн. Сидя на палубе, созерцая
белую пену кильватерного следа на черной воде, я чувство-
вал, как меня то поднимают в воздух, то спускают обратно,
словно на невидимом канате корабельной рынды.
Войдя в Аппербей, мы через несколько минут увидели
статую Свободы: зеленый призрак во мгле, очень быстро сде-
лавшийся материальным и нависший над нами; памятник,
достойный своего звучного имени; массивные складки одея-
ния статуи величественны, как колонны. Кораблик прибли-
зился к острову, и многие студенты – они уже высыпали на
палубу – указывали на него руками, и их голоса, заполняя
воздух окрест, падали в воду без отзвука. Организатор кру-
иза подошел ко мне: «Ну как – рады, что поехали?» Я дал
понять слабой улыбкой, что услышал его приветливые сло-
ва, и он, почувствовав мое уединение, снова удалился. С осе-
ни 2001 года на корону статуи никого не допускают, и даже
тем посетителям, которые приближаются к статуе, остается
лишь глазеть на нее снизу; никому не дозволяется преодо-
леть триста пятьдесят четыре узких ступеньки и обозреть из
оконных проемов в короне панораму залива. В любом слу-
чае, монументальная статуя Бартольди не так уж долго была
туристическим объектом. Правда, символическое значение
ей придавали изначально, но до 1902 года она была действу-
ющим маяком, самым большим в стране. Тогда огонь ее фа-
кела указывал кораблям путь в гавань Манхэттена; и тот же
свет, особенно в ненастье, роковым образом сбивал с пути
птиц. Птицы – а у многих из них хватало ума огибать скоп-
ление небоскребов в городе – по неизвестной причине теря-
ли ориентацию в пространстве, увидев один-единственный
монументальный факел.
Так рассталось с жизнью очень много птиц. Например, од-
нажды утром в 1888 году после крайне бурной штормовой
ночи было собрано больше тысячи четырехсот мертвых птиц
– их нашли на короне, на балконе факела и пьедестале. Чи-
новники, управлявшие островом, сочли, что на этом мож-
но нажиться, и, по своему обыкновению, сбыли тушки заде-
шево в нью-йоркские шляпные мастерские и модные мага-
зины. Но эта сделка оказалась последней, так как вмешал-
ся некий полковник Тассэн, военный комендант острова, и
стал решительно добиваться, чтобы мертвых птиц, всех до
одной, передавали на нужды науки, а не продавали. Тушки
– всякий раз, когда наберется не меньше двухсот, – следо-
вало отправлять в Вашингтон, в Национальный музей есте-
ственной истории, Смитсоновский институт и другие науч-
ные учреждения. Движимый порывом гражданственности,
полковник Тассэн наладил государственную систему учета:
следил, чтобы отчеты составляли регулярно, как полагается
у военных, и вскоре смог подробно рапортовать о каждом
случае смерти, указывая видовую принадлежность птицы,
дату, время столкновения со статуей, количество столкнове-
ний со статуей, общее число погибших птиц, направление и
силу ветра, характер погоды, а также делая разнообразные
примечания. Например, в рапорте полковника от 1 октяб-
ря того же года сообщалось, что погибли пятьдесят водяных
пастушков, а также одиннадцать крапивников, два дрозда и
один козодой. На следующий день были зарегистрированы
два мертвых крапивника, а еще через день – восемь крапив-
ников. В среднем, по подсчетам полковника Тассэна, каж-
дую ночь гибло около двадцати птиц, хотя результат силь-
но зависел от погоды и направления ветра. И всё же сохра-
нялось стойкое ощущение, что тут действует какая-то более
зловещая сила. Например, утром 13 октября было собрано
сто семьдесят пять крапивников – все погибли при столкно-
вении со статуей, хотя минувшая ночь не была ни особенно
ветреной, ни особенно темной.
Об авторе
Теджу Коул (род. 1975) – американский писатель, фото-
граф, художественный критик. Родился в США, где в то вре-
мя учились его родители-нигерийцы. Вырос в Нигерии, выс-
шее образование получил в США, пишет по-английски. Во-
рвался в литературу с романом «Открытый город» (2011),
лауреат нескольких литературных премий. Автор двух рома-
нов, а также сборников эссе и нескольких книг, где текст и
художественная фотография выступают в симбиозе.

Вам также может понравиться