Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
Открытый город
Аннотация
Роман «Открытый город» (2011) стал громким дебютом Теджу
Коула, американского писателя нигерийского происхождения.
Книга во многом парадоксальна: герой, молодой психиатр,
не анализирует свои душевные состояния, его откровенные
рассказы о прошлом обрывочны, четкого зачина нет, а финалов
– целых три, и все – открытые. При этом в книге отражены
актуальные для героя и XXI века в целом общественно-
политические проблемы: иммиграция, мультикультурализм,
исторические психологические травмы.
Книга содержит нецензурную брань.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Содержание
Часть первая 5
Часть вторая 220
Об авторе 383
Теджу Коул
Открытый город
Посвящается Карен, а также Ва-Мин и Бет
A Novel
TEJU COLE
Open City
Random House
New York
2011
Перевод:
Светлана Силакова
OPEN CITY
Copyright © Teju Cole, 2011
All rights reserved
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2022
Часть первая
Смерть –
совершенствование глаза 1
6
«Нация ислама» – религиозно-политическое движение афроамериканцев, ос-
нованное в 1930 году в Детройте.
7
Традиционная африканская одежда.
8
Чочкес (американский сленг) – «безделушки». Восходит к идишскому слову,
заимствованному из славянских языков (ср. рус. цацки).
9
«Ливерикэб» в Нью-Йорке – автомобиль с водителем, официально арендуе-
мый только по предварительному заказу, с фиксированной стоимостью поездки.
Мэрия запрещает ливери-кэбам брать пассажиров без заказа, но водители часто
нарушают запрет.
миг подумав, что наверняка знаком с ним, или когда-то был
знаком, или где-то его раньше видел, но, отбросив все эти
предположения одно за другим, а затем испугавшись, что от
стремительности этих ментальных диссоциаций голова пой-
дет кругом) ответил на его безмолвное приветствие. Огля-
нувшись, увидел, как его черная хламида с капюшоном рас-
творилась в сумраке неосвещенного подъезда. В гарлемской
ночи не было белых.
Купил в продуктовом хлеба, яиц и пива, а по соседству,
в ямайской закусочной, – взял навынос карри из козлятины,
жареные желтые бананы и рис с зеленым горошком. По дру-
гую сторону продуктового находился «Блокбастер» 10, и хо-
тя я ни разу в жизни не брал там кассеты напрокат, меня
ошарашило, что и в его витрине висело объявление о ликви-
дации. Если «Блокбастер» перестал окупаться в районе, где
полно студентов и семей с детьми, значит, его бизнес-модель
дышит на ладан, а недавние отчаянные попытки удержать-
ся на плаву – мне запомнились снижение платы за прокат,
настырная рекламная кампания и отмена штрафов за про-
срочку – слишком запоздали. Я подумал о «Тауэр рекордс» –
как удержаться от сравнений, если обе компании долгое вре-
мя лидировали в своих рыночных нишах? Не подумайте, что
мне стало жаль эти безликие общенациональные корпора-
10
«Блокбастер» – американская сеть, где можно было взять напрокат видео-
кассеты с фильмами. Ушла в небытие благодаря распространению стриминговых
сервисов.
ции – ни капельки. Они сделали себе имя и деньги, сживая
со свету локальных конкурентов – фирмы поменьше, воз-
никшие чуть раньше. Но моя бурная эмоциональная реакция
объяснялась не только исчезновением этих вывесок, проч-
но угнездившихся в моем ментальном ландшафте, но и тем,
как проворно и бесстрастно рынок топит даже самые живу-
чие предприятия. Частные компании, еще несколько лет на-
зад казавшиеся несокрушимыми, исчезали, казалось, за па-
ру недель. Их роль, в чем бы она ни состояла, переходила в
другие руки, и эти руки на миг почувствуют себя непобеди-
мыми, а затем, в свой черед, бессильно опустятся перед ли-
цом негаданных перемен. А тех, кто уцелеет, тоже однажды
позабудут.
На подходе к дому я, нагруженный пакетами, увидел зна-
комого – жильца соседней квартиры. Он входил в подъезд
одновременно со мной и придержал дверь. Я знал его плохо
– собственно, почти не знал, его имя не желало всплывать в
моей памяти. Лет пятидесяти с небольшим, поселился тут в
прошлом году. Имя всплыло: Сет.
Я немного побеседовал с Сетом и его женой Карлой, ко-
гда они только въехали, но с тех пор почти не разговаривал.
Он был соцработником, но досрочно ушел на пенсию, что-
бы осуществить мечту всей жизни – вернуться в универси-
тет и получить второе высшее, по романской филологии. Я
видел его раз в месяц, не чаще – где-нибудь около дома или у
почтовых ящиков. Карла – она попадалась мне на глаза раза
два, не больше – тоже пенсионерка; раньше была директором
школы в Бруклине, у них там до сих пор есть жилье. Одна-
жды, когда моя девушка Надеж и я, взяв отгул, проводили
день вместе, Сет постучался ко мне спросить, играю ли я на
гитаре. Когда я сказал, что не играю, он объяснил, что днем
часто бывает дома и ему иногда мешает шум из моих коло-
нок («Наверно, это колонки, – сказал он, – хотя похоже на
живую музыку».). Но он добавил с неподдельной теплотой,
что они с Карлой всегда уезжают на выходные и мы можем с
полудня пятницы без стеснения шуметь, сколько пожелаем.
Мне стало неловко, и я извинился. После этого я сознатель-
но напоминал себе, что нельзя причинять им беспокойство,
а он больше не поднимал этот вопрос.
Сет придерживал передо мной дверь. Он тоже шел из ма-
газина – в руках пластиковые пакеты.
– Холодает, – сказал он. Его нос и мочки ушей порозове-
ли, глаза слезились.
– Да-да, я даже подумывал доехать от 125‑й на такси.
Он кивнул, и мы немного постояли молча. Лифт подъе-
хал, и мы вошли в кабину. Вышли на седьмом, и, пока шага-
ли, шурша пластиковыми пакетами, по коридору, я спросил,
по-прежнему ли они уезжают на выходные.
– О да, каждую неделю, но теперь, Джулиус, я один. В
июне Карлы не стало, – сказал он. – Инфаркт.
Я остолбенел – краткое помутнение сознания, словно мне
только что сообщили о чем-то совершенно невероятном.
– Примите мои соболезнования, – сказал я.
Он склонил голову, и мы пошли по коридору дальше. Я
спросил, удалось ли ему взять небольшой академический от-
пуск.
– Нет-нет, – сказал он, – я бесперебойно продолжал учить-
ся.
Я на одну секунду прикоснулся к его плечу и снова ска-
зал, что соболезную, а он поблагодарил. Казалось, он испы-
тывает смутную неловкость оттого, что невольно нарвался
на мое запоздалое потрясение: то, что случилось, потрясло
его до глубины души, но давно перестало быть новостью. На-
ши ключи звякнули, и он вошел в квартиру номер двадцать
один, а я – в номер двадцать два. Я закрыл за собой дверь и
услышал, что его дверь тоже закрылась. Я не стал включать
свет. В комнате по соседству с моей умерла женщина – умер-
ла по ту сторону стены, к которой я сейчас прислоняюсь, –
а я ничего не знал. Ничего не знал все те недели, пока муж
оплакивал ее, ничего не знал, когда шел в наушниках и при-
ветственно кивал ему или когда в прачечной нашего дома
выгружал белье, а он клал свое в стиральную машину. Мы не
настолько близко знакомы, чтобы я взял за обычай спраши-
вать, как поживает Карла, и вообще заметил бы, что ее боль-
ше не видать. Это страшнее всего. Я не подметил ни ее от-
сутствия, ни перемен – а без перемен никак не обошлось – в
его душевном состоянии. И даже теперь нельзя постучаться
к Сету и обнять его или спросить о подробностях. Это была
бы лишь имитация разговора по душам.
Наконец я включил свет и прошел вглубь квартиры. Вооб-
разил, как Сет корпит над домашними заданиями по фран-
цузскому и испанскому – спрягает глаголы, оттачивает пере-
воды, зубрит списки слов, пишет сочинения на заданную те-
му. Убирая продукты в холодильник, я параллельно припо-
минал, когда именно он постучался с вопросом, играю ли я
на гитаре. И в конце концов успокоился, решив, что это бы-
ло еще до смерти его жены – не после. От вывода мне слегка
полегчало, а это чувство почти сразу же вытеснил стыд. Но
даже стыд отхлынул; отхлынул чересчур быстро, полагаю я
теперь, когда задумываюсь об этом.
11
«Вернем себе ночь» (или «Освободим ночь», англ. Take Back the Night/
Reclaim the Night) – международные акции протеста против изнасилований и
других форм сексуального насилия.
– гадал, чем объясняется теплынь в середине ноября. Под-
нимаясь в горку к своему дому, сразу после того, как на пе-
рекрестке со 121‑й я перешел улицу, я увидел моего друга.
Он жил неподалеку, в двух-трех кварталах от меня, и как раз
шел домой из магазина. Я окликнул его, и мы немного пого-
ворили. Он был молод, преподавал на кафедре наук о Земле,
четвертый год пребывал в подвешенном состоянии, продви-
гаясь к tenure, пожизненному контракту: такой путь обычно
занимает семь лет. Его круг интересов был шире, чем можно
было бы ожидать от человека его профессии, и подружились
мы отчасти на этой почве: у него было собственное, весь-
ма категоричное мнение о многих книгах и фильмах, часто
противоположное моим; он прожил два года в Париже, где
приобрел вкус к модным философам – Бадью, Серру и иже
с ними. Вдобавок он был заядлым шахматистом и любящим
отцом девятилетней дочери, жившей в основном у своей ма-
тери в Стейтен-Айленде. Мы оба сожалели, что из-за напря-
женной работы можем проводить вместе меньше времени,
чем хотелось бы.
Особой страстью моего друга был джаз. Бóльшая часть
имен и стилей, которыми он упивался, значила для меня
не очень много (по-видимому, в шестидесятых-семидесятых
фамилию Джонс носило неопределенно огромное число ве-
ликих джазистов). Но я не мог не почувствовать, даже с
огромной дистанции своего невежества, что у него ухо тон-
кого знатока. Он часто говорил, что в один прекрасный день
сядет за рояль и покажет мне, как устроен джаз, и вот, когда
я наконец-то пойму, что такое блюзовые ноты и свинг, небе-
са разверзнутся и у меня начнется совсем другая жизнь. Я
почти верил ему на слово и иногда даже беспокойно вопро-
шал себя, отчего этот самый американский из музыкальных
стилей не пробуждает во мне, судя по всему, сильной эмо-
циональной реакции. Слишком часто джаз казался мне все-
го лишь сладким, даже приторным, а особенно бесил в каче-
стве фоновой музыки. Пока мы с другом разговаривали, на
той стороне улицы пел бездомный, и мы улавливали обрыв-
ки его песни, когда налетали порывы ветра.
В эти приятные размышления вторглось предчувствие
разговора, который в тот вечер состоялся у меня с Надеж.
И как же это было странно, когда спустя несколько часов
я услышал ее напускной тон, образующий контрапункт со
звуками демонстрации под окнами. Несколькими неделями
раньше она переехала в Сан-Франциско, и мы говорили друг
другу, что в разлуке постараемся поработать над своими от-
ношениями, – но говорили мы одно, а думали другое.
Я попытался вообразить ее в этой толпе, но в голове не
всплыл ни один зрительный образ, не смог я и представить
себе ее лицо таким, каким видел бы, будь она сейчас со мной,
в этой комнате. Голоса протестующих вскоре стихли: участ-
ницы марша со всеми своими флагами и свистками двину-
лись к парку «Морнингсайд». Дробь их военного барабана,
сбивающая сердце с ритма, продолжала звучать, пока и она
не затихла: теперь мне был слышен только скукоженный го-
лос Надеж на том конце провода. Он причинял боль, этот
разрыв, но ни для нее, ни для меня не стал неожиданностью.
На следующий вечер в метро, в вагоне «единички», я уви-
дел калеку: он шел по составу из конца в конец, волоча за со-
бой увечную ногу. Менял интонацию, сбиваясь на какую-то
кларнетную тональность, чтобы его тело казалось еще более
хилым. Мне не понравилось его притворство, и я не дал ему
ни цента. Спустя несколько минут, выйдя на платформу, я
увидел слепого. К нижнему концу его длинной белой трости
был прикреплен теннисный мяч, и слепой размахивал тро-
стью, описывая перед собой и по бокам небольшие дуги, а
когда он, как мне показалось, чуть не свалился с платформы,
я подошел и спросил, не могу ли чем-нибудь помочь. «Нет-
нет, – сказал он, – нет-нет, я просто жду свой поезд, спаси-
бо». Я оставил его и прошел по платформе до конца к выхо-
ду. И опешил, именно в эту минуту увидев еще одного слепо-
го: он тоже был с длинной белой тростью с теннисным мячом
на конце и, опережая меня, взбирался по лестнице к свету.
Меня посетила мысль, что кое-что из увиденного вокруг
находится под покровительством Обаталы – демиурга, ко-
торому Олодумаре поручил лепить из глины людей. Обата-
ла неплохо справлялся с заданием, пока не начал выпивать.
Пил всё больше и больше вина, захмелел – и люди, которых
он мастерил, стали получаться ущербными. Йоруба верят,
что в состоянии опьянения Обатала налепил карликов, ка-
лек, безногих и безруких, а также тех, кто страдает изнури-
тельными болезнями. Пришлось Олодумаре самому взяться
за работу, которую он необдуманно перепоручил другому,
и завершить сотворение человечества собственноручно; по-
этому те, кто страдает физическими заболеваниями, гово-
рят, что чтят Обаталу. Интересный тип отношений с боже-
ством – не симпатия, не восхваление, а антагонизм. Они чтят
Обаталу в знак того, что его изобличают; ведь именно из-за
него они такие. Они ходят в белом: это цвет Обаталы и цвет
пальмового вина, от которого он захмелел.
Сколько же месяцев я не ходил в кино? Часов в десять,
коротая время перед сеансом, я заглянул в книжный мага-
зин одной знаменитой розничной сети и прямо на пороге
вспомнил о книге, с которой давно хотел ознакомиться, –
биографии исторического деятеля, ее написала одна моя па-
циентка. Книгу – «Монстр из Нового Амстердама» – отыс-
кал быстро и присел почитать в укромном месте между стел-
лажей. В., старший преподаватель Нью-Йоркского универси-
тета, принадлежащая к племени делавар, написала ее на ос-
нове своей диссертации, защищенной в Колумбийском уни-
верситете. Первое всестороннее исследование фигуры Кор-
нелиса ван Тинховена. В XVII веке ван Тинховен оставил
по себе дурную память на посту «схаута» Нового Амстерда-
ма – должностного лица, официально уполномоченного сле-
дить за тем, чтобы голландские колонисты на острове Ман-
хэттен соблюдали закон. Прибыл он туда в 1633 году в каче-
стве секретаря Голландской Ост-Индской компании, но, ко-
гда пошел в гору, прославился многочисленными зверства-
ми, особенно выделялся набег на Лонг-Айленд, организо-
ванный им для расправы над индейцами из племени канар-
си; ван Тинховен принес головы жертв, насаженные на пи-
ки. При другом набеге ван Тинховен возглавлял отряд, пере-
бивший больше сотни безвинных членов племени хакенсак.
Чтение книги В. настраивало на мрачный лад. Полным-пол-
на кровавыми событиями, к основному тексту приложены
архивные документы XVII века, связанные с рассматрива-
емой темой. Документы были написаны в флегматичных и
благочестивых выражениях, и массовые убийства предста-
вали в них лишь досадным побочным эффектом колониза-
ции. То, с каким терпением и тщательностью описывались
эти преступления, ставило «Монстра из Нового Амстерда-
ма» в один ряд с биографиями Пол Пота, Гитлера или Ста-
лина, почти всегда добирающимися до верхних строк в спис-
ках бестселлеров. Наклейка на обложке экземпляра, кото-
рый я держал в руках, извещала, что книгу выдвигали на
соискание Национальной премии Круга книжных критиков.
Отзывы ведущих американских историков на форзаце – в
ходульно-похвальных выражениях: мол, этот труд пролива-
ет свет на забытую главу истории колониального периода.
Мне уже года два попадались в газетах отдельные отблес-
ки этой благожелательности критиков – так что я знал имя
В. и имел некоторое представление о ее профессиональных
успехах еще до того, как она стала моей пациенткой.
Когда в начале прошлого года я начал лечить ее от де-
прессии, меня удивили ее робкая манера держаться и хруп-
кое сложение. Она была чуть старше меня, но выглядела на-
много моложе; в то время она занималась своим следующим
проектом – как пояснила, взялась шире исследовать контак-
ты коренных племен северо-востока – особенно делаваров
и ирокезов – с европейскими колонистами в XVII веке. Од-
ной из причин депрессии В. было тяжелое чувство, оставав-
шееся после этих штудий; однажды, описывая свою работу,
она сказала, что как будто смотришь на другой берег реки
сквозь плотную пелену дождя – нет ни малейшей уверенно-
сти, что происходящее за рекой имеет к тебе хоть малейшее
отношение, а строго говоря, нет уверенности, что за рекой
действительно что-то происходит. Биография ван Тинхове-
на, хотя издательство рекламировало ее как книгу для широ-
кой аудитории, содержала весь надлежащий научный аппа-
рат и была выдержана в отстраненном, малоэмоциональном
стиле, типичном для академической литературы. А вот из
разговоров с В. становилось ясно, что она принимала глубо-
ко к сердцу ужасы, выпавшие на долю коренных американ-
цев под властью белых колонистов, ужасы, из-за которых ко-
ренные американцы, как полагала В., мучаются по сей день.
«Я не могу делать вид, что это не про мою жизнь, – сказала
она мне однажды, – ведь это моя жизнь. Нелегко жить в стра-
не, которая стерла твое прошлое». Она умолкла, и в тишине
эффект ее слов – насколько помню, он ощущался как почти
неуловимый перепад атмосферного давления в кабинете –
стал отчетливее, и до нас не доносилось ни звука, разве что
шаги в коридоре, за дверью. Она ненадолго прикрыла глаза,
словно в дремоте. Но тут же – и ее сомкнутые веки затрепе-
тали – заговорила снова: «В Нью-Йорке почти нет коренных
американцев, да и на всем Северо-Востоке их совсем мало.
Плохо, что никто не ужасается, – ведь случилось нечто ужас-
ное, судьба всего этого огромного населения. И это ужасное
не осталось в прошлом, оно и сегодня, доныне, с нами; по
крайней мере со мной – доныне». Она умолкла, а затем от-
крыла глаза, и теперь, когда я припоминал всю сцену, сидя
на ковре между высокими стеллажами в книжном магазине,
мне явственно представилось странно безмятежное лицо В.
в тот день: единственными физическими признаками стра-
дания были блестящие от слез глаза. Я встал на ноги, прошел
к кассе и купил книгу. Я знал, что мне будет недосуг прочи-
тать ее целиком, но хотел побольше поразмышлять над тек-
стом В., а также надеялся, что книга – те места, где В. отда-
лялась от строгой исторической хроники и ненароком сры-
валась на субъективные оценки, – поможет мне глубже по-
нять ее психологическое состояние.
Расплатившись, я дошел до кинотеатра, за четыре квар-
тала, пешком; вечер, помнится, был теплый. У меня вновь
случился рецидив беспокойства из-за того, какая теплая вы-
далась осень. Хотя холодные сезоны в их крайних проявле-
ниях не доставляли мне ни малейшего удовольствия, я ма-
ло-помалу стал признавать, что есть в них что-то правиль-
ное, – именно в таких явлениях состоит естественный поря-
док вещей. От отсутствия этого порядка, от отсутствие холо-
дов в пору, когда, по идее, должно уже холодать, мне вдруг
становилось не по себе. Тревожила одна лишь мысль о су-
щественных изменениях климата, даже если ничто пока не
свидетельствовало, что конкретная теплая осень объясняет-
ся чем-то посерьезнее, чем простые вариации многовековых
закономерностей. В XVI веке в Нидерландах был малый лед-
никовый период по сугубо природным причинам, почему бы
и в наши дни не случиться малой оттепели по причинам, к
которым антропогенные факторы непричастны? Но на гло-
бальное потепление я смотрел уже менее скептически, чем
несколькими годами раньше, хотя мне по-прежнему прети-
ла склонность некоторых к поспешным выводам из несисте-
матических наблюдений: глобальное потепление – это факт,
но он не объясняет, почему именно сегодня теплый денек. С
бездумной легкостью устанавливать связи между явлениями
– верхоглядство в мышлении: модные политические веяния
вторгаются в сферу науки, где должна царить непоколебимая
логика.
И всё же очередной прилив мыслей о том, что на дворе
середина ноября, а я еще ни разу не надевал пальто, заста-
вил призадуматься: уж не превратился ли и я в одного из вы-
шеописанных людей, в одного из гиперинтерпретаторов, вы-
водящих теории из мелочей? Это вписывалось в мои подо-
зрения, что в обществе разлито некое настроение, всё чаще
подталкивающее к поспешным выводам и непродуманным
оценкам, настроение антинаучное; по моим впечатлениям, к
застарелой проблеме математической безграмотности масс
добавилось полное неумение анализировать доказательства.
На этом бойко делали бизнес те, чья специальность – сулить
мгновенные решения проблем: политики, священнослужи-
тели всевозможных конфессий. А выгоднее всего эта ситуа-
ция тем, кто мечтает собрать других под знаменем какой-ни-
будь общественной кампании. Сама кампания, ее цели – для
них дело десятое. Идея – ничто, идейность – всё.
Публика у кассы кинотеатра выглядела нетипично, но я
того и ожидал: сеанс поздний, действие фильма происходит
в Африке, громких голливудских имен на афише нет. Биле-
ты покупала молодежь, в том числе много чернокожих, оде-
тая в стиле хипстеров. Попадались и азиаты, и латиноаме-
риканцы, и ньюйоркцы-иммигранты, и ньюйоркцы неопре-
деленного этнического происхождения. Когда я был здесь в
предыдущий раз, несколькими месяцами раньше, в зале си-
дели почти сплошь седовласые белые; сегодня таких намного
меньше. В огромной пещере кинотеатра я сидел один. Нет,
строго говоря, не один – в обществе сотни других, но все для
меня чужие. Свет потух, и, развалившись в мягком кресле,
видя на экране первые кадры, я заметил, что в моем ряду,
на дальнем конце, есть еще кое-кто: спящий старик, голова
запрокинута, рот разинут – похож больше на мертвеца, чем
на спящего. Не шевельнулся, даже когда началось кино.
На титрах динамичному зрительному ряду аккомпаниро-
вала музыка – той самой эпохи, но не из той части Африки:
что общего между Мали и Кенией? Но я заранее настроил
себя на то, что фильм мне кое-чем понравится, и заранее
ожидал, что еще кое-чем он меня покоробит. После другого
фильма, в прошлом году, – о преступлениях крупных фар-
мацевтических компаний в Восточной Африке – я вышел с
чувством досады: не на сюжет – он был правдоподобный, а
на то, что фильм усердно соответствовал кинематографиче-
ской условности «хороший белый человек в Африке». Аф-
рика застыла в вечном ожидании: она – субстрат для воли
белого человека, задний план для его деяний. Вот почему,
когда я сел смотреть этот фильм – «Последний король Шот-
ландии», – я был заранее готов возмущаться снова. Уже ожи-
дал увидеть белого, который на родине был нолем без палоч-
ки, а здесь, как водится, возомнил, что спасение Африки за-
висит только от него. Королем, упомянутым в названии, был
Иди Амин Дада, диктатор Уганды в семидесятых годах. На-
граждать себя фиктивными титулами – самое безобидное из
его многочисленных страшных хобби.
Иди Амина я, так сказать, хорошо знал, поскольку он был
неотъемлемой составной частью моей детской мифологии.
Помню, как в доме двоюродных братьев смотрел долгими ча-
сами фильм «Возвышение и падение Иди Амина». В нем, не
скупясь на подробности, живописали бессердечие, умопоме-
шательство и безудержную неуемность главного героя. Тогда
мне было лет семь-восемь, и в мою память впечатались все
эти картины: как людей расстреливали и засовывали в ба-
гажники машин, или обезглавливали и хранили в морозиль-
никах. Кадры вызывали неподдельный шок, потому что, в
отличие от кровавых американских военных фильмов, кото-
рые мы тоже упоенно смотрели на тех длинных каникулах, в
«Возвышении и падении» жертвы выглядели совсем как на-
ши отцы и дядья: костюмы фасона «сафари», прически «аф-
ро», блестящие лбы. Города, где происходила эта мясоруб-
ка, походили на наш, а изрешеченные пулями автомобили –
тех же моделей, как и машины вокруг нас. Но мы упивались
шоковым эффектом фильма, его потрясающей, стилизован-
ной реалистичностью и всякий раз, когда нам было нечем
заняться, садились его пересматривать.
В «Последнем короле Шотландии» почти обошлись без
визуальной чернухи. Главной сюжетной линией стали взаи-
моотношения Иди Амина с поначалу наивным шотландцем
Николасом Гарриганом, которого Амин, по сути, мобили-
зовал к себе на службу, сделав своим личным врачом. Это
история о человеке, в чьем характере классические призна-
ки диктатора дошли до крайности. За время правления Иди
Амин, охваченный безумием, которое свойственно экстра-
вертам, то была смесь ярости с пугливостью, страхом за свою
безопасность и живым, как ртуть, обаянием, перебил при-
мерно триста тысяч угандийцев, выдворил из страны много-
численную общину угандийцев индийского происхождения,
развалил экономику и прослыл одним из самых гротескных
пятен позора, омрачивших новейшую историю Африки.
В кинозале мне вспомнилась встреча с одним человеком,
когда мне пришлось поежиться: вечер несколько лет назад,
роскошный дом в пригороде Мэдисона. Тогда я учился в ме-
дицинской школе, и один хирург, индиец, пригласил меня и
еще нескольких моих однокурсников в гости. Когда мы ото-
бедали, доктор Гупта провел нас в одну из трех пышно об-
ставленных гостиных и описал круг, наливая всем шампан-
ское. Иди Амин, сказал он нам, выдворил его и всю семью,
отобрав у них дома и земли. «Теперь я успешный человек, –
сказал он, – Америка дала мне, моей жене и детям возмож-
ность жить. Моя дочь – аспирантка МИТ, инженерное де-
ло, а наш младший учится в Йеле. Но позвольте сказать вам
начистоту: мой гнев не остыл. Мы так много потеряли, нас
ограбили с ножом у горла, и когда я думаю об африканцах – а
я знаю, что в Америке нам не полагается говорить такие ве-
щи, – когда я думаю об африканцах, мне хочется плеваться».
Эта ожесточенность вызывала оторопь. Его гнев – от этой
догадки я не мог удержаться – отчасти адресовался мне,
единственному, кроме хозяина, африканцу среди присут-
ствующих. Мое происхождение – то, что я нигериец, – ниче-
го не меняло: это была лишь деталь, ведь доктор Гупта упо-
требил слово «африканцы», уходя от конкретики, высказы-
ваясь огульно. Но теперь, на киноэкране, я увидел, что Иди
Амин тоже устраивал отличные вечеринки, рассказывал по-
настоящему смешные анекдоты и красноречиво говорил о
необходимости самоопределения африканцев. Эти грани его
личности, какими они показаны в фильме, наверняка заста-
вили бы хозяина дома в Мэдисоне почувствовать какой-то
мерзкий привкус во рту.
Как бы мне хотелось верить, что всё было не так ужас-
но, как представляется! Это желание высказывала часть мо-
ей души, искавшая развлечений, предпочитавшая не сталки-
ваться с ужасами. Но эта потребность осталась неудовлетво-
ренной: всё кончилось плохо, как обычно случается. Вслед
за Кутзее в «Элизабет Костелло» я призадумался: что толку
углубляться в эти укромные закоулки человеческого серд-
ца? Зачем показывать на экране пытки? Может, достаточно
лишь услышать, что происходило что-то нехорошее, и ника-
ких тебе выпуклых подробностей? Нам хочется, чтобы на-
ши чувства пощадили, даже если перед нами история Иди
Амина или Корнелиса ван Тинховена. Желание это всеоб-
щее, а также глупое: в этом мире ни одного человека не ща-
дят. Маленьких сыновей Иди Амина звали Маккензи и Кэм-
пбелл, Маккензи страдал эпилепсией; эти два угандийских
шотландца стали заложниками кошмаров Иди Амина и ха-
латности Обаталы.
В полночь я вышел из кинотеатра на воздух – теплый воз-
дух. Книга В. лежала в моей сумке, но после свежеувиден-
ного я понимал, что придется надолго убрать ее с глаз долой.
В метро, на почти безлюдной платформе, дожидалось поезда
семейство – явно не из местных. Тринадцатилетняя девочка
присела рядом со мной на скамейку. К ней присоединился
ее десятилетний брат. Их слова не доносились до родителей
– те стояли слишком далеко и увлеченно беседовали меж-
ду собой: разве что пару раз беззаботно оглянулись на нас.
«Эй, мистер, – сказала девочка, обернувшись ко мне, – але-
мале!» Стала делать пальцами какие-то знаки, захихикала
хором с братом. Мальчик был в шляпе – бутафорский голов-
ной убор китайского крестьянина. До того, как усесться на
мою скамейку, брат и сестра оттягивали уголки глаз к вискам
и с утрированной чинностью кланялись друг другу. А теперь
оба обернулись ко мне. «Мистер, вы гангстер? Вы гангстер?»
Оба стали гнуть пальцы по-бандитски – точнее, делать же-
сты, казавшиеся им бандитской распальцовкой. Уже перева-
лило за полночь, мне было неохота читать кому бы то ни бы-
ло нотации в общественных местах – настроение неподходя-
щее. «Он черный, – сказала девочка, – но прикид не гангстер-
ский». – «Спорим, он гангстер, – сказал ее брат, – спорим, а?
Эй, мистер, вы гангстер?» Они еще несколько минут гнули
пальцы в мою сторону. В двадцати ярдах от скамейки их ро-
дители болтали между собой, ничего вокруг не замечая.
Я уже подумывал отправиться домой пешком – доберусь
за час, – но к перрону подошел мой поезд. Тогда у меня и
случился миг просветления – возникло ощущение, что моя
Ома (так я привык называть свою бабушку по материнской
линии) обязательно должна свидеться со мной вновь, или я
должен постараться с ней свидеться, если она еще на этом
свете, если она живет в доме престарелых где-нибудь в Брюс-
селе. Возможно, встреча со мной станет для нее чем-то вро-
де запоздалой благодати. Что конкретно предпринять для
ее розысков, я, честно говоря, даже не представлял себе, но
идея внезапно показалась мне осуществимой, и обещанное
ею воссоединение – тоже, и с этой мыслью я зашагал по плат-
форме и выбрал вагон в хвосте состава.
15
«92‑стрит Уай» (92nd Street Y, сокращенно 92Y) – общинный и культурный
центр в Нью-Йорке. Полное название «Центр Иудейской ассоциации молодых
людей и молодых женщин». Организует разнообразную культурную программу,
в том числе литературные и музыкальные вечера.
Пчелы над самшитом поднялись всей тучей и исчезли внут-
ри дерева. Спустя несколько минут дыхание вернулось в нор-
му, межреберные всхлипы прекратились. Я медленно встал,
попытался привести в порядок одежду, отряхивая с брюк и
свитера травинки и грязь, оттирая с ладоней пятна глины.
Небо догорало, и сверху просачивалась лишь единственная
струйка синевы – вон там, на западе между домами.
Я ощутил какой-то сдвиг в отдаленной суете города; день
подошел к концу; люди разбредаются по домам или выхо-
дят на работу в вечернюю смену, в тысячах ресторанных ку-
хонь готовятся к ужину, а в окнах квартир уже замерцали
ласковые желтые огоньки. Я поспешил пpочь из парка, пере-
шел Пятую авеню, Мэдисон, Паркавеню, на Лексингтон-аве-
ню свернул и зашагал на север; в лекционном зале, едва мы
расселись по местам, нам представили поэта. Он был поляк,
одет в коричневое и серое, относительно молодой, но с бело-
снежными, сияющими, как нимб, волосами. Под громовые
аплодисменты подошел к ораторской кафедре и сказал: «В
этот вечер я не хочу говорить о поэзии. Я хочу говорить о
гонениях, если вы позволите поэту такую вольность. Как нам
понять коренные причины гонений, особенно когда объект
этих гонений – некое племя, раса или культурная общность?
Для начала расскажу вам одну историю». Поанглийски он го-
ворил свободно, но из-за сильного акцента, протяжных глас-
ных и раскатистых «р» казалось, что он запинается, слов-
но перед произнесением мысленно переводит каждую фра-
зу. Он вскинул голову, оглядывая полный зал, рассматривая
всех и никого конкретно, и в его очках отразились софиты,
создав иллюзию, будто оба глаза заклеены белым пластырем.
На той же неделе, после трудного дня в стационаре – в тот
день я обостренно реагировал на больничные флуоресцент-
ные лампы и больше обычного досадовал на бумажную воз-
ню и досужие разговоры – меня взял в тиски рецидив ханд-
ры, на сей раз более продолжительный. Психиатрическая ор-
динатура считается не самой изнурительной по сравнению с
некоторыми другими специализациями – мой опыт это под-
тверждает, – но у нее свои, специфические сложности. Ино-
гда психиатры переживают из-за того, что у них нет изящ-
ных решений, имеющихся в арсенале хирургов и патолого-
анатомов, иногда утомляешься от того, что в любую минуту
обязан проявлять душевную собранность и зоркое внимание
к эмоциям – иначе обследование невозможно. «Единствен-
ное, что оживляет долгие часы на дежурствах или в кабине-
те, – заключил я, додумав мысль до конца, – доверие пациен-
тов ко мне, их беспомощность, их надежда, что я помогу им
выздороветь».
В любом случае, теперь – в отличие от первых дней рабо-
ты в больнице – я уже не предавался долгим размышлениям
о пациентах: обычно задумывался лишь накануне планово-
го приема, а на обходах часто был вынужден заглядывать в
историю болезни, чтобы припомнить хотя бы основные вехи
данного клинического случая. В этом смысле мои размыш-
ления о М. вне больничного городка были исключением из
правил; М., как и В., принадлежал к числу тех редкостных
пациентов, чьи проблемы я не убирал в мысленный архив,
выходя на улицу. Тридцати двух лет, недавно развелся, бре-
довое расстройство. В недели обострений медикаменты, по-
видимому, почти не действовали.
Намек на зиму просквозил в воздухе, когда я начал было
переходить Бродвей и на миг замер под взглядами желтогла-
зых машин: они, припав к земле, стояли плотными рядами
на перекрестке. Было начало шестого, стремительно смер-
калось. Здания больничного комплекса высились плечом к
плечу на фоне угольно-черного неба, все люди вокруг бы-
ли в куртках на подкладке и вязаных шапках. На 168‑й ули-
це я спустился в метро, сел в битком набитую «единичку»
и поехал на юг. Перед глазами вновь проигрывалось сего-
дняшнее обследование М., и это так поглотило меня, что,
когда поезд прибыл на «116‑ю», я лишь покосился на двери
– а они открылись, постояли открытыми и закрылись. Вагон
проплыл мимо моей станции, а я немедля попытался сооб-
разить, что случилось. Я ведь не задремал. Наконец я при-
шел к выводу, что остался в вагоне намеренно, пусть и неосо-
знанно. Это подтвердилось на следующей остановке, когда я
снова не стал выходить – остался сидеть с чувством, что сам
за собой наблюдаю, дожидаюсь, что же дальше. Казалось, в
этом составе все поголовно одеты в черное или темно-серое.
Одна необычайно рослая – шесть футов с гаком – женщина
была в черной куртке, длинной черной плиссированной юб-
ке и высоких, до колен, черных сапогах, и перепады цвето-
вой насыщенности между элементами ее многослойного ан-
самбля напомнили мне виртуозные куски некоторых поло-
тен Веласкеса, написанные черным по черному. Чернота ее
одежды была так великолепна, что почти успешно отвлекала
внимание от ее бледного, изможденного лица. В поезде все
молчали и все, похоже, были незнакомы между собой. Каза-
лось, тут все мы только и делаем, что вслушиваемся в лязг
поезда на рельсах. Светильники горели тускло. Тогда-то мне
стало ясно, что я не поеду прямо домой – теперь уже не по-
еду.
На 96‑й улице я пересел на «двойку» – экспресс, как раз
подошедший к платформе. Этот вагон был освещен ярко.
Напротив сидел мужчина в куртке тыквенного цвета, а ря-
дом – женщина в лазурном пуховике и полосатых перчат-
ках. В этом составе некоторые разговаривали между собой –
негромко, без тени экспрессивности, но даже это заострило
мое внимание на мрачности того, предыдущего поезда. Воз-
можно, яркий свет разрешал людям открыться миру. Мой
сосед справа ушел с головой в роман Октавии Батлер «Род-
ня», а его сосед справа, рыжеволосый, сидел выдвинувшись
в проход и читал «Уоллстрит Джорнэл». Природа наделила
его свирепыми чертами лица, и он походил на горгулью, но,
когда выпрямился, оказалось, что профиль у него красивый.
На 42‑й улице вошел мужчина в костюме в тонкую полоску, с
книгой под названием «Вы ДОЛЖНЫ прочесть эту книгу!».
Книга в его руке была раскрыта, но он, войдя и остановив-
шись между лавками, неотрывно уставился в пол, в одну точ-
ку. И смотрел на нее долго-долго. Раскрытую книгу держал
перед собой, но не прочел в ней ни строчки. В конце кон-
цов, выходя на «Фултон», он закрыл книгу, заложив страни-
цу пальцем. На «Уоллстрит» вошла целая толпа – вероятно,
поголовно работники финансовой сферы, – но никто не вы-
шел. На этой станции, когда двери уже закрывались, я встал
и выскользнул из вагона. Двери за моей спиной закрылись,
и, пока перед моим мысленным взором всё еще мельтешила
эта выборка типичных зацикленных на себе горожан, я об-
наружил, что стою на платформе в полном одиночестве.
Я ступил на эскалатор и, поднявшись на второй ярус стан-
ции, увидел, что потолок – высокий, белый, представляю-
щий собой череду соединенных между собой сводов – посте-
пенно открывается взору: точнее, он походил на складной –
наполовину сложенный – купол. Раньше я никогда не бывал
на этой станции и поразился ее замысловатой отделке – я-то
ожидал, что в Нижнем Манхэттене все станции метро убо-
гие, сляпанные наспех, что на них нет ничего, кроме облицо-
ванных кафелем тоннелей и узких выходов. На секунду запо-
дозрил, что величественный зал, возникший сейчас передо
мной на «Уоллстрит», – обман зрения. Вдоль зала высились
двумя рядами колонны, в обоих торцах – стеклянные двери.
Стекло, преобладание белого цвета в колорите, разнообраз-
ные высокие пальмы в горшках у подножия колонн: похоже
на атриум бизнес-центра или оранжерею, но членение про-
странства на три части, причем центральная шире боковых,
больше напоминает собор. Впечатление подчеркивали свод-
чатые потолки, навевая мысли о поздней английской готике,
воплощенной в Батском аббатстве или в соборе в Винчесте-
ре, где опоры и колоннады устремляются ввысь, взбираясь
на своды. Я вовсе не имел в виду, будто декор станции копи-
ровал каменные нервюры таких церквей. Сходство скорее в
общем эффекте от тонко проработанной узорчатой поверх-
ности – то ли в шахматную клетку, то ли имитирующей пле-
тение; этакий гигантский ассамбляж из белого пластика.
Когда я углубился в зал, первое впечатление величествен-
ности исчезло – правда, впечатление масштабности сохра-
нилось. Колонны, показалось мне теперь, отлиты из сломан-
ных пластмассовых стульев, а потолок как будто бы кропот-
ливо собран из белых деталей LEGO. Иллюзию пребывания
внутри циклопического макета усиливали одинокие пальмы
в горшках и немногочисленные группки людей, сидящих,
как я видел теперь, с правой стороны, в боковом нефе. В этой
части зала были расставлены круглые столики, и мужчины,
устроившись там, играли в нарды. Стены зала были голые, и
пространство – оно ведь замкнутое – полнилось эхом, когда
изредка слышались голоса. Я предположил, что в разгар буд-
него дня здесь разыгрываются совсем другие сцены. А сей-
час передо мной предстала панорама вечерней жизни: спра-
ва, в боковом нефе пять пар игроков, все чернокожие. По ту
сторону, в другом длинном боковом нефе – еще одна пара
мужчин, оба белые, играют в шахматы. Я прошел мимо иг-
роков в нарды – почти все, судя по внешности, немолодые, а
их апатичные, сосредоточенные лица и медлительность дви-
жений нисколько не изменили моего первого впечатления,
будто вокруг меня – манекены в человеческий рост. Когда я
вернулся в центральный неф, почти свободный от людского
присутствия, какой-то мужчина – он в одиночестве бежал к
эскалаторам метро – уронил портфель, и тот с оглушитель-
ным шумом грохнулся на пол. Мужчина опустился на коле-
ни, принялся собирать разлетевшиеся бумаги. Его широкое
мышино-серое пальто-тренч раскинуло полы – казалось, он
в викторианском платье со шлейфом.
Я вышел в дверь, ведущую прямо на Уоллстрит. На ули-
це люди бродили туда-сюда, разговаривали по сотовым – по
идее, собираются домой, но автомобилей не слыхать. При-
чина выяснилась тотчас: я увидел барьеры поперек улицы в
обоих направлениях – то ли безопасность обеспечивают, то
ли ведут дорожные работы. На протяжении нескольких квар-
талов, от перекрестка с Уильям-стрит, где я в тот миг сто-
ял, до самого Бродвея, Уоллстрит отрезали от автомобиль-
ного движения и превратили в пешеходную зону; слышались
только людские голоса и цоканье каблуков по мостовой. Я
двинулся на запад. Прохожие покупали фалафель у торгов-
ца, припарковавшего свой фургон на перекрестке, или шага-
ли поодиночке, по двое, по трое. Я увидел чернокожих жен-
щин в темно-серых пиджаках и юбках, а также молодых, чи-
сто выбритых американцев индийского происхождения. Ми-
новав Федерал-Холл, оказался у застекленного фасада Нью-
Йоркского спортивного клуба. По ту сторону стекла, в ярко
освещенных залах – длинный ряд велотренажеров, и все за-
няты: мужчины и женщины в одежде из лайкры молча кру-
тят педали и глазеют на тех, кто в сумерках шел с работы. У
перекрестка с Нассау-стрит мужчина в шарфе и мягкой фет-
ровой шляпе, перед мольбертом, пишет Фондовую биржу –
в технике гризайль, на большом холсте. У его ног – стопка
готовых картин, тоже в технике гризайль, – то же здание с
разных точек. Я немного понаблюдал за его работой: как он
набирает краску на кисть и аккуратно наносит белые блики
на листья аканта на шести массивных коринфских колоннах
Фондовой биржи. Само здание – а я, покосившись туда, куда
смотрел художник, вгляделся повнимательнее – подсвечива-
ла снизу череда желтых прожекторов, и оно словно бы леви-
тировало.
Я пошел дальше, мимо Бродстрит и Ньюстрит, где заме-
тил еще один спортклуб – этот назывался «Равноденствие», –
где в окнах можно было увидеть лицом к лицу еще один ряд
любителей фитнеса, и, наконец, достиг Бродвея, где Уолл-
стрит заканчивается и на перекрестке возвышается восточ-
ный фасад церкви Троицы. В первую минуту я опешил отто-
го, что на Бродвее автомобильное движение не прерывается.
Перешел Бродвей и направился к входу в церковь: вдруг осе-
нило, что надо зайти внутрь и помолиться за М. Он уже дав-
но не в себе, но в нынешнем году, когда закончился брако-
разводный процесс, ему резко стало хуже. Теперь он в пол-
ной власти бреда, если и разговаривает, то таким страдаль-
ческим голосом, что фразы, выговариваемые с сильным ак-
центом, словно наперегонки силятся покинуть скорбные ка-
такомбы его сознания.
«Я ее не виню, – сказал он мне в тот день, – любая жен-
щина поступила бы точно так же, я спалился, я спалился.
Осторожнее надо было. Сейчас мне это не кажется смеш-
ным, но могу себе представить, другим покажется, могу себе
представить, мои муки кому-то только смех. Сколько всего
для них делаю, а для них мои муки – смех! И всё равно на
мне лежит ответственность, больше дисциплины, еще боль-
ше, еще больше дисциплины, и если бы я старался соблюдать
это правило, до сих пор был бы женат. Нет-нет, я ее не виню,
и никого не виню, пусть что хотят, то и делают, но на мне
лежит ответственность за весь мир, а никто из них не знает,
каково ее нести. Видите ли, если я не наведу порядок, всё
погибнет. Понимаете? Я не утверждаю, что я Бог, но я знаю,
каково держать на плечах мир. Я – как тот мальчик с паль-
цем в дамбе 16, – казалось бы, делаю мало, но нужна полная
16
Герой истории, которую обычно называют голландской легендой (хотя, воз-
можно, это позднейший вымысел профессиональных литераторов). Мальчик за-
ткнул пальцем течь в дамбе, чтобы предотвратить наводнение. Он оставался у
дамбы всю ночь и в итоге замерз насмерть, но спас город.
сосредоточенность. От этого зависит всё, даже слов не могу
подобрать, и я сам не рад этой ноше, эта ноша – почти как
ноша Бога, но ее взвалили на такого человека… понимаете,
в чем проблема, доктор? На такого человека, у которого нет
могущества, – не то, что у Бога».
Ворота у фасада церкви заперты. Я пошел вдоль за-
бора, вначале в северном направлении, а потом, не най-
дя входа и там, в южном. По бокам к церкви прилега-
ло большое кладбище: белые могильные плиты, черные
могильные плиты и несколько памятников, особо выделя-
ется памятник Александру Гамильтону: «ПАТРИОТ, ОТ-
ЛИЧАВШИЙСЯ НЕПОДКУПНОЙ ПРИНЦИПИАЛЬНО-
СТЬЮ, ВОИН, ОТЛИЧАВШИЙСЯ ПОХВАЛЬНОЙ ОТ-
ВАГОЙ, ГОСУДАРСТВЕННЫЙ МУЖ, ОТЛИЧАВШИЙ-
СЯ НЕПРЕВЗОЙДЕННОЙ МУДРОСТЬЮ, ЕГО ТАЛАН-
ТАМИ И ДОБРОДЕТЕЛЯМИ БУДУТ ВОСХИЩАТЬСЯ
ВОВЕКИ». Тут же значились дата – 12 июля 1804 года – и
его возраст: сорок семь. Кроме Гамильтона – на самом деле
он умер сорока девяти лет 17, от пулевого ранения, всего одно
ранение получил на дуэли с Бёрром, – на Троицком кладби-
ще погребены и другие известные люди. Рядом – надгробия,
установленные в память о Джоне Джейкобе Асторе, о Робер-
те Фултоне, об аболиционисте Джордже Темплтоне Строн-
17
Сам Гамильтон утверждал, что родился в 1757 году, но некоторые историки,
опираясь на документы, заключают, что он родился в 1755‑м. Погиб он в 1804
году.
ге: мемуары последнего о жизни города в конце XIX века
я как-то видел на полке у моего друга. А еще – множество
женщин, умерших на протяжении нескольких столетий с тех
пор, как европейцы поднялись по Гудзону и обосновались на
этом острове, Элиза, Элизабет, еще одна Элизабет – вот име-
на тех женщин. Одни умерли в преклонном возрасте, другие
– в молодости, часто при родах, третьи – совсем маленьки-
ми, от детских болезней. Детей там похоронено много.
Свернув на Ректор-стрит, я вышел на Тринити-плейс, где
церковную территорию огораживала старинная стена, а сту-
деный воздух пах морем. Королевское разрешение на стро-
ительство церкви Троицы было выдано на излете XVII ве-
ка; когда мореплаватели, особенно китобои, отправлялись в
дальние плавания, прихожане церкви молились за них. И в
ту же церковь моряки возвращались, если по Божьему благо-
словению путешествие протекало благополучно и приноси-
ло барыш. Одной из многих привилегий, предоставленных
Троицкой церкви в те годы, было право полной собственно-
сти на все суда, потерпевшие крушение близ Манхэттена, и
всех китов, выбросившихся на его берега. Церковь стояла
недалеко от воды. Вода подступала к ней близко со всех сто-
рон, кроме северной. Я обошел вокруг церкви, разыскивая
вход, думая о близости воды. Впоследствии я набрел на ис-
торию, поведанную голландцем-колонистом Антони де Хо-
хесом в хронике достопамятных происшествий:
Марта 29‑го лета Господня 1647‑го здесь, в колонии,
перед нами появилась какая-то рыба, и была она, как
мы узрели, значительной величины. Явилась она из
низовий и мимо нас проплыла вверх по реке довольно
далеко, до песчаных отмелей, а под вечер вернулась
обратно, снова мимо нас. Она была белоснежная,
без плавников, круглотелая, изрыгала из головы воду
вверх, совсем как киты или тунцы. Явление сие мы
сочли престранным, потому что песчаных отмелей
между нами и Манхэттеном много, а также потому
что она была белоснежная, – таких никто из нас
никогда не видал; а в особенности, надо сказать,
потому что она проплыла двадцать миль в пресных
водах, хотя ее стихия – наоборот, соленые воды.
Что это значит, одному Господу Богу известно. Со
всей определенностью скажу лишь, что я и почти
все остальные жители смотрели на нее с великим
изумлением. В тот же вечер, когда сия рыба появилась
перед нами, у нас случилась первая с начала года гроза
с громом и молнией.
Поселок Форт-Оранж, где де Хохес писал свою хронику,
позднее переименуют в Олбани, когда британцы подчинят
себе голландские владения в этой части Нового Света. Де
Хохес записал, что в апреле того же года люди видели друго-
го морского гиганта. Другой автор, путешественник Адриан
ван дер Донк, зафиксировал два случая наблюдений таких
существ, а также поведал о ките который в том же 1647 году
выбросился на берег выше по течению Гудзона, в районе ны-
нешнего города Трой. Тушу кита ободрали до костей, срезав
ворвань, написал ван дер Донк, остов так и бросили вонять
на берегу. Впрочем, для голландцев зрелище кита во внут-
ренних водах или туши на берегу, если кит выбрасывался на
сушу, было важным предзнаменованием; Де Хохес, прово-
дя связь между присутствием кита и драматичными метео-
рологическими явлениями, рассуждает как типичный чело-
век своей эпохи. Причем Де Хохес лицезрел редкостно зло-
вещее знамение – ведь описанное им животное было, веро-
ятно, альбиносом.
В XVII веке почти всякий голландский колонист в Но-
вом Амстердаме и факториях выше по Гудзону слыхал, что в
родных Нидерландах киты выбрасываются на берег частень-
ко. В 1598 году пятидесятичетырехфутовый кашалот, вы-
бросившийся на песчаную мель в Беркхее в окрестностях Га-
аги, агонизировал четверо суток, и за этот срок и последую-
щие несколько недель вошел в легенды страны, стоявшей на
пороге нового этапа своей истории. Беркхейского кита уве-
ковечили для потомков на гравюрах, извлекли из него ком-
мерческую выгоду, а ободрав как липку, превратили в лю-
бопытный объект научных исследований. Современники с
легкостью видели параллели между этим умирающим чудо-
вищем и зверствами ненавистных испанских войск в герцог-
стве Клеве в августе того же года. С середины XVI по конец
XVII века во Фландрии и на севере Голландии не меньше со-
рока китов выбросились на берег. В головах голландцев, ста-
равшихся в то время не только разработать концепцию своей
молодой республики, но и укрепить власть над Новым Ам-
стердамом и другими зарубежными владениями, неотступно
присутствовал образ кита, наделенный духовно-символиче-
ским смыслом.
Спустя приблизительно двести лет, когда некий молодой
человек из окрестностей Форт-Оранжа спустился по Гудзо-
ну и обосновался на Манхэттене, он решил посвятить свое
главное произведение левиафану-альбиносу. Писатель, одно
время бывший прихожанином Троицкой церкви, дал книге
заглавие «Кит»; подзаголовок «Моби Дик» появился только
во втором издании. А теперь та самая Троицкая церковь не
впустила меня – оставила на улице, на холодном ветру, заду-
вающем с моря, не предоставила мне ни уголка для молит-
вы. Все ворота закрыты на цепочку, и я не изыскал ни спо-
соб попасть внутрь, ни человека, который мне бы помог. И
потому, когда морской воздух принес мне успокоение, я ре-
шил отыскать дорогу к оконечности острова. «Хорошо бы, –
подумал я, – немного постоять у уреза воды».
Когда я перешел улицу и углубился в узкий проулок на
той стороне, весь мир как отрезало. Я странным образом
утешился, обнаружив себя в полном одиночестве в самом
сердце города. Проулок – а он ни для кого на свете, куда
бы ни лежал путь, не был излюбленным маршрутом – состо-
ял из кирпичных стен и заколоченных дверей, очертания те-
ней были отчетливы, как на гравюре. Передо мной высилось
громадное черное здание. Поверхность этой смутно разли-
чимой башни была матовой, черного цвета, всасывающего
свет, – один в один цвет светопоглощающей ткани, – а само
здание, резко очерченное, как геометрическая фигура, напо-
минало то ли тень, которая отделилась от отбрасывающего
ее предмета, то ли силуэт, вырезанный из картона. Я заша-
гал по проулку, под строительными лесами, вблизи Темзст-
рит перешел Гринвич-стрит и дошел до Олбани-стрит, отку-
да увидел башню яснее, но всё еще в некотором отдалении.
Черная плотная сетка закрывала ее целиком. С точки, где
эта узкая, тихая улочка пересекается с Вашингтон-стрит, я
увидел справа, примерно в одном квартале севернее от се-
бя, громадное пустое пространство. Мне немедля пришло в
голову самое очевидное объяснение, но я так же споро его
отбросил.
Вскоре я оказался на Вест-Сайдхайвее. На «зебре» я был
единственным пешеходом. Задние фонари автомобилей,
преследуемые собственными алыми отражениями, убегали
к мостам, ведущим с острова; справа был пешеходный мост,
соединявший некое здание не с другим зданием, а с зем-
ной поверхностью. И снова то же самое пустое простран-
ство, и теперь-то, приглядевшись, я все же признал очевид-
ное объяснение верным: да это же руины Всемирного торго-
вого центра! Место, сделавшееся метонимическим обозна-
чением случившегося с ним несчастья; помнится, один ту-
рист спросил у меня дорогу к «девять-одиннадцать» – не к
месту событий 11 сентября, а к самому 11 сентября, к дате,
которая обратилась в камень, в разломанные бетонные пли-
ты. Я подошел поближе. Это место было огорожено досками
и металлической сеткой, но в остальном ничто не возвещало
во всеуслышание о его значимости. На другой стороне хай-
вея мирная улочка с жилыми домами – под названием Са-
ут-Энд, – а на ее углу ресторан. Над входом неоновая вывес-
ка (я запомнил неон, но не название ресторана), и, заглянув
в стеклянные двери, я увидел, что зал почти пуст. Посетите-
лей мало, и, похоже, исключительно мужчины, и почти каж-
дый за столиком, видимо, один. Я вошел, присел у стойки и
заказал выпить.
Едва я допил пиво и расплатился, подошел какой-то муж-
чина и сел рядом со мной.
– Вы меня не узнаёте? – сказал он, подняв брови. – Я за-
метил вас в музее, неделю назад, в Музее народного искус-
ства. – Наверное, я всё еще смотрел озадаченно, потому что
он добавил: – Я работаю там охранником, и именно вас я там
видел, правда?
Я кивнул, хотя воспоминания оставались смутными. Он
сказал:
– Вот я и гляжу: лицо у вас знакомое.
Мы пожали друг другу руки, и он представился: «Кеннет».
Темнокожий, лысый, с широким гладким лбом и аккуратно
подстриженными тонкими усиками. Плечи и торс могучие,
но ноги тонкие, как щепки, – прямо-таки оживший набоков-
ский Пнин. На вид ему было лет тридцать восемь. Мы по-
болтали о том, о сем, но скоро он завел целый монолог, пере-
скакивая с темы на тему; выговор у него был карибский. Он
сказал, что родом с Барбуды, и удивился, что об этом остро-
ве я слыхал.
– Ох уж эти американцы, почти все они никаких мест не
знают, кроме тех, что у них под боком, – сказал он. – Короче,
я тут дожидаюсь друзей. Правда, приятное местечко? Как,
вы здесь раньше не бывали?
Я покачал головой. Он спросил, откуда я, чем занимаюсь.
Говорил скороговоркой, болтал без удержу.
– Одно время в Колорадо, – сказал он, – один мой сосед по
квартире… он был нигериец. Его звали Йеми. Йоруба, по-
моему, он был йоруба, а я… короче, я страшно интересуюсь
африканской культурой. Вы йоруба?
Кеннет уже мне слегка поднадоел, и я мысленно взмолил-
ся: хоть бы отстал! Мне вспомнился таксист, который вез ме-
ня домой из Музея народного искусства: «Алё, я тоже афри-
канец, такой же, как вы». Вот так и Кеннет мне тоже навя-
зывался.
– Я раньше жил в Литтлтоне, но в университете учился в
Денвере, проходил курс на степень ассоциата 18, – сказал он. –
Литтлтон знаете, а? Бойня 19 случилась вскоре после моего
18
В США степень ассоциата можно получить после двух лет учебы в высшем
учебном заведении. Засчитывается как первые два года учебы в бакалавриате, но
для трудоустройства в некоторых сферах достаточно иметь степень ассоциата.
19
В Литтлтоне, штат Колорадо, находится печально известная средняя школа
«Колумбайн».
приезда. Просто ужас! И то же самое вышло в Нью-Йорке –
сюда я приехал в июле 2001‑го. Шиза, правда? Шиза, да и
только – надо бы предостеречь следующий город, куда я со-
берусь переезжать, верно? Короче, эта работа в музее – знае-
те, работа как работа, просто временное занятие, работа при-
ятная, но на самом деле мне хочется посвятить себя…
Кеннет продолжал говорить быстро, на автопилоте, но сам
так и бурил меня глазами – карими с рыжим отливом. И
тут до меня дошло, что его глаза задают вопрос. Вопрос сек-
суального характера. Я пояснил Кеннету, что должен встре-
титься с другом. Извинился, что не прихватил с собой ви-
зитки, сказал, что скоро снова приду в музей, как-то так. По-
кинул ресторан, снова вышел на Саут-Энд. Оттуда было уже
недалеко до воды, и, шагая к береговой линии, я испытывал
легкую жалость к Кеннету: такое отчаяние сквозило в его
болтовне…
года в США.
21
Главная героиня одноименного романа Джона Максвелла Кутзее, лауреата
Нобелевской премии по литературе.
выпадали из окон 22. Над израненным берегом нашего города
реяли плотной стаей истории с беспроигрышным коммерче-
ским потенциалом, но изображения мертвых тел оказались
под запретом. Они смутили бы душевный покой. Я шел по
загону дальше, вместе с офисными работниками.
Что ж, это было не первый случай, когда в этой геогра-
фической точке что-то изгладили бесследно. До строитель-
ства башен здесь была целая сеть улочек, где кипела жизнь.
Робинзон-стрит, Лоренс-стрит, Колледж-плейс: в шестиде-
сятых их сровняли с землей, освобождая место для зданий
Всемирного торгового центра, и теперь все они позабыты.
Исчезли также старый Вашингтонский рынок, действующие
пристани, торговки рыбой, анклав сирийских христиан, воз-
никший здесь в конце XIX века. Сирийцев, ливанцев и про-
чих выходцев с Леванта вытеснили за реку, в Бруклин, где
они пустили корни на Атлантик-авеню и в Бруклин-Хайтс.
А еще раньше? Какие тропы племени ленапе погребены под
обломками? Стройплощадка – палимпсест, да и весь город
– тоже: написан, стерт, переписан заново. Здесь обитали лю-
ди задолго до того, как началось плавание Колумба, задолго
до того, как в проливах бросили якоря корабли Верраццано,
задолго до того, как вверх по Гудзону поднялся чернокожий
португальский работорговец Эштеван Гомеш; население жи-
22
Отсылка к знаменитой фотохронике. Снимки людей, которые выбрасыва-
лись из башен ВТЦ, чтобы избежать мучительной смерти при пожаре или обру-
шении, разошлись по миру. Американские СМИ воздерживались от распростра-
нения фотографий мертвых тел.
ло себе, строило дома и ссорилось с соседями задолго до то-
го, как голландцы придумали, как нажиться на богатствах
острова – превосходной пушнине и корабельных рощах, на
этой тихой гавани. Целые поколения торопливо протискива-
лись сквозь игольное ушко, и я, один из толпы тех, кто пока
разборчиво начертан на страницах города, спустился в мет-
ро. Мне хотелось нащупать нить, которая соединяет меня и
мою роль во всех этих историях. Где-то близ воды, твердо
держась за все свои познания о жизни, мальчик вновь под-
нялся в воздух, отрывисто клацнув колесами.
23
Англ. Welcomers.
сказал Надеж – даже словом не обмолвился. С моей стороны
это не обман: все любящие знают друг друга обрывочно, и
им этого довольно.
У той девочки проблема была куда серьезнее, чем у На-
деж. Полиомиелит иссушил ее левую ступню, превратив во
что-то вроде исковерканной культи, и при ходьбе она подво-
лакивала ногу. Шарнирный стальной ортез облегал ее левый
локоть – поддерживал руку при движении. Глядя, как она
идет по спортплощадке нашей начальной школы, я испугал-
ся, что мальчишки станут над ней насмехаться; такова была
моя первая инстинктивная реакция – порыв рыцаря, защит-
ника. Мы учились в одном классе, но теперь я почти не пом-
ню, о чем мы разговаривали, – три или четыре раза поговори-
ли. Мне импонировало, что она в ладу с самой собой, импо-
нировало, что в сидячем положении она становилась такой
же, как другие дети, – собственно, она была редкостно ум-
на. Возможно, она стала бы лучшей ученицей в нашем клас-
се, если бы в нем осталась, но родители забрали ее из на-
шей школы и перевели в другую. После первых двух недель
я больше никогда ее не видел. И только в той поездке с «Го-
степриимными», когда Надеж вышла из автобуса в Куинсе,
я разглядел сходство, эхо – так пророк Илья отдается эхом
в Иоанне Крестителе: два человека, разделенные временем
и вибрирующие на одной частоте; только тогда я вспомнил,
что, когда нам обоим было лет восемь или девять, вообра-
жал свою будущую жизнь с той, другой девочкой: впервые
предавался таким мыслям и, естественно, понятия не имел,
в чем на самом деле состоит совместная жизнь.
Тогда я видел себя взрослым мужчиной: видел, что обе-
регаю ее примерно так, как, допустим, домашнего питомца,
что мы обзаводимся кучей детей, – а вот о периоде женихов-
ства не думал. По-моему, я тогда даже не знал такого поня-
тия. Надеж не возбуждала во мне жалости, в отличие от той
девочки в былые времена. Хромота была лишь визуальной
подсказкой, в случае Надеж – едва заметной, почти не со-
здававшей неудобств, разве что слегка уязвлявшей ее тще-
славие. Иногда, по словам Надеж, хромота даже оставалась
незаметной, если надеть ортопедическую обувь. Что-то там с
бедром, Надеж сделали операцию – лет в семнадцать-восем-
надцать, запоздало. Надо было бы сделать намного раньше,
но, по крайней мере, операция избавила Надеж от хрониче-
ских болей.
Мы ехали по мосту Трайборо, назад в Гарлем, когда она
рассказывала об этом, опустив голову на мое плечо. У ме-
ня мысли разбрелись в разные стороны: я думал о ней, и о
той девочке, и о молодом парне, с которым долго беседовал
в тот день. С «Гостеприимными» я поехал по приглашению
Надеж; она обмолвилась о намеченной поездке, и я подумал,
что это интересный способ узнать Надеж получше. Ее цер-
ковь два раза в месяц организовывала визиты в центр вре-
менного содержания в Куинсе, куда отправляют нелегаль-
ных иммигрантов. Я выказал интерес и, когда Надеж позва-
ла меня в следующее воскресенье составить ей компанию,
согласился. Встретился с ней и остальными – разношерст-
ной группой правозащитников и набожных прихожанок –
в комнате в полуподвале собора. Священник, благословив-
ший наш визит, был босиком: перенял этот обычай на бере-
гах Ориноко, где много лет служил в сельском приходе. На-
деж сказала, что он разулся из солидарности с крестьянами,
своими духовными детьми, но даже в Нью-Йорке, чтобы не
дать себе и всем забыть о лишениях этих крестьян, продол-
жает обходиться без обуви. Я спросил, уж не марксист ли
он, но Надеж сказала, что не знает. Босоногий священник не
поехал с нами в Куинс. В день, когда я участвовал в поезд-
ке, туда по большей части отправились женщины, у многих
на лицах выражалась легкая блаженная отрешенность – ти-
пичная мина доброхотов. Мы ехали на арендованном авто-
бусе той же дорогой, которой обычно добираешься с Верх-
него Манхэттена в аэропорт Ла-Гуардия, и только через час,
потолкавшись в пробках, прибыли в Саут-Джамейку.
Дело было в начале лета, но картина открывалась мрач-
ная: в ландшафте преобладали заборы из колючей проволо-
ки, припаркованные автомобили и покинутые бульдозеры.
Примерно в миле от аэропорта мы въехали в промзону, где
сорняки прорастали сквозь дорожное покрытие и покрыва-
ли, словно косматая шерсть, открытые дренажные канавы, а
все здания были, похоже, сборные, обшитые алюминиевым
сайдингом – их словно нарочно подбирали под уродливый
пейзаж. Проезжая тут раньше по пути в аэропорт, я непре-
менно их видел – все эти постройки на дальнем конце ас-
фальтированного поля: несколько самых больших служили
ангарами или ремонтными цехами. Но если я и видел их
мельком, то столь же мгновенно позабыл; казалось, они спе-
циально спроектированы таким образом, чтобы привлекали
поменьше внимания. Как и сам центр временного содержа-
ния – длинная серая металлическая коробка, одноэтажное
здание, переданное под управление подрядчика – частной
фирмы «Уэкенхат», – под юрисдикцией министерства внут-
ренней безопасности. Наш автобус затормозил на огромной
парковке позади этого здания.
Тогда-то я и разглядел, что у Надеж неровная походка.
В каком-то смысле – впервые разглядел Надеж по-настоя-
щему: косые лучи вечернего солнца, мерзостный ландшафт
с колючей проволокой и растрескавшимся бетоном, авто-
бус, похожий на отдыхающего зверя, то, как Надеж изгибала
тело, компенсируя свой изъян. Завернув за угол, мы подо-
шли к фасаду железного здания, где увидели большую тол-
пу: все стояли в длинной очереди. Люди держали в руках
пластиковые пакеты и небольшие коробки, а у головы очере-
ди охранник громко объяснял супругам, которые, похоже, в
английском были не сильны, что для свиданий пока не вре-
мя – до начала еще десять минут. Охранник делал из свое-
го раздражения целый спектакль, а пара смотрела одновре-
менно пристыженно и недовольно. «Гостеприимные» вста-
ли в ту же очередь, состоявшую, похоже, из недавних имми-
грантов: африканцев, латиноамериканцев, выходцев из Во-
сточной Европы, азиатов. Иначе говоря, из тех, кто имел
причины навещать кого-то в центре временного содержания.
Немолодой мужчина кричал в сотовый телефон по-польски.
Дул прохладный ветер, скоро превратившийся в холодный.
Двадцать пять минут очередь не двигалась, потом строну-
лась с места, и мы, каждый в свой черед, предъявили до-
кументы, прошли через рамку металлодетектора, и нас про-
водили в зал ожидания. По-видимому, все, кроме «Госте-
приимных», пришли повидать родственников. Надзиратели
– здоровенные, скучающие, грубые, даже не притворявшие-
ся, что работа им нравится, – препровождали посетителей,
по шесть человек кряду, в двери за постом охраны на со-
рокапятиминутные свидания. Ожидавшие своей очереди в
основном молчали, глядя в пространство. Никто ничего не
читал. В зале ожидания – точь-в-точь чистилище – не было
окон, горели яркие люминесцентные трубки: казалось, они
высасывают из помещения последний воздух. Я вообразил,
как снаружи, над бетонной пустошью, заходит солнце.
Надеж уже исчезла за внутренними дверями. Она прие-
хала в центр не первый раз, двух задержанных навещала ре-
гулярно – женщину и мужчину. Она попросила о свидани-
ях с обоими, назвав их имена. Я вошел со следующей груп-
пой: нам предстояло повидаться с задержанными, отобран-
ными для нас администрацией. Зал свиданий был обставлен,
как и следовало ожидать, кое-как: ряд узких кабинок, каж-
дая посередине разделена листом плексигласа, с обеих сто-
рон стулья, на уровне лица в перегородке – дырочки. Муж-
чина, усевшийся напротив меня, улыбнулся широко, бело-
зубо. Молодой, в оранжевом комбинезоне, как и все осталь-
ные задержанные. Я представился, и он сразу же улыбнулся
и спросил, не африканец ли я. Он был хорош собой, выгля-
дел потрясающе – таких красавцев я никогда в жизни не ви-
дывал. Изящные скулы, темная, ровная кожа, а белки глаз
такие же ослепительные, как и его белые зубы.
Первым делом он спросил (возможно, зная, что я приехал
с «Гостеприимными»), христианин ли я. Я замялся, а потом
сказал: «Предполагаю, да». – «О, – сказал он, – я рад этому,
потому что я тоже христианин, я верующий в Иисуса. Итак,
вы будете за меня молиться? Помолитесь, пожалуйста». Я
сказал, что буду за него молиться, и начал расспрашивать,
как живется в центре временного содержания. «Не так пло-
хо, не так плохо, как могло бы быть, – сказал он. Но я от всего
этого устал, хочу, чтобы меня выпустили. Я здесь уже больше
двух лет. Двадцать шесть месяцев. Они только что закончи-
ли с моим делом, и мы подали апелляцию, но ее отклонили.
Теперь меня отправляют обратно, но дату не сказали – всё
это ожидание, ожидание».
Говорил он не самым печальным тоном, но был разочаро-
ван – это я заметил. Он устал надеяться, но в то же время,
казалось, был бессилен погасить свою сердечную улыбку. В
каждой его фразе сквозила некая кротость, и он торопливо
принялся рассказывать, как так вышло, что он оказался под
замком в этой большой железной коробке в Куинсе. Я поощ-
рял его, просил прояснить детали, со всем сочувствием, на
какое только способен, выслушивал историю, которую ему
слишком долго пришлось держать при себе. Он был хорошо
образован, по-английски говорил без заминки, и я его не пе-
ребивал – пусть говорит. Он слегка понизил голос, придви-
нулся к стеклу и сказал, что в детстве название «Америка»
никогда не было для него чем-то по-настоящему далеким.
В школе и дома его учили, что у Америки с Либерией осо-
бые отношения, как у дяди с любимым племянником. Даже
у названий было фамильное сходство: Либерия, Америка, по
семь букв, три буквы совпадают. Америка твердо угнезди-
лась в его мечтах, была в абсолютном центре его грез, и, ко-
гда началась война и всё стало рушиться, он был уверен, что
придут американцы и всё уладят. Но этого не произошло;
американцы по каким-то своим соображениям не решились
прийти на помощь.
Его зовут Саиду, сказал он. Его школу – она была около
бывшего отеля «Дюкор» – в 1994 году обстреляли из пушек,
и она сгорела дотла. Через год его сестра умерла от диабета:
в мирное время эта болезнь не стала бы для нее смертельной.
Его отец как ушел в 1985 году, так и не вернулся, а его мате-
ри, торговавшей на рынке всякой мелочевкой, стало нечем
торговать. Саиду пробирался сквозь мрак войны. Его много
раз мобилизовывали носить воду для НПФЛ (Национально-
го патриотического фронта Либерии), или рубить кустарник,
или убирать с улиц трупы. Он свыкся с криками ужаса и вне-
запными клубами дыма, научился прятаться, когда приходи-
ли вербовщики от любой из конфликтующих сторон. Они
донимали расспросами его мать, а она говорила им, что у
него серповидно-клеточная анемия и он вот-вот умрет.
Его мать и тетю застрелили во время второй войны люди
Чарльза Тейлора. Два дня спустя эти же люди вернулись и
увели его в предместья Монровии. Он взял с собой чемодан.
Вначале он думал, что эти люди заставят его воевать, но они
выдали ему острую мотыгу, и он стал работать на каучуко-
вой плантации, там работало еще человек сорок-пятьдесят.
В лагере он увидел одного своего приятеля, мальчика, кото-
рый когда-то лучше всех в их школе играл в футбол; правая
рука этого мальчика была обрублена у запястья, культя уже
зажила. А другие уже погибли, он видел трупы. Но именно
вид этой культи на месте, где была кисть руки, потряс его;
именно тогда он понял, что у него нет выбора.
В тот день он собрал вещи: футбольные бутсы, две запас-
ные рубашки и все свои деньги – примерно шестьсот либе-
рийских долларов. На дно потрепанного рюкзака положил
свидетельство о рождении своей матери. Всё остальное вы-
сыпал из чемодана в канаву. Сам чемодан зашвырнул в ку-
сты. Своего свидетельства о рождении у него не было – вот
почему он взял свидетельство матери. Сбежал с фермы – в
темноте дошел по шоссе один до самой Монровии. Возвра-
щаться домой было нельзя, и он пошел к обгоревшим руи-
нам своей школы около бывшего отеля «Дюкор» и там рас-
чистил себе угол. Он подумал, что, если заснет, то, может
быть, умрет. Эта мысль была ему внове и показалась прият-
ной. Помогала заснуть.
Я вздрогнул от внезапного стука по плексигласу. Оказа-
лось, ко мне подошел со спины надзиратель, сотрудник «Уэ-
кенхата», а я, поглощенный историей Саиду, вздрогнул и
уронил свою кепку. Охранник сказал: «Ребята, у вас трид-
цать минут». Саиду глянул на него из-за перегородки, снизу
вверх, улыбнулся и поблагодарил. А потом снова понизил го-
лос, подался вперед и заговорил еще быстрее: казалось, сло-
ва беспрепятственно хлынули из какого-то водоносного пла-
ста его памяти, раньше не находившего себе выхода.
В ту ночь он спал на ветру, который дул из открытого ок-
на, пока его не разбудило какое-то шипение. Он открыл гла-
за, но не шелохнулся и увидел в обугленной темноте, на дру-
гом конце длинной комнаты, небольшую белую змею. Зака-
менел, размышляя, увидела ли его змея, но она всё шеве-
лилась, словно разыскивая что-то. Потом из окна повеяло
сквозняком, и Саиду увидел, что на самом деле это не змея, а
раскрытая тетрадь: ее страницы трепыхались на ветру. Вос-
поминание об этом видении застряло в голове, сказал он, по-
тому что он часто размышлял – и в те времена, и потом, –
означает ли оно что-то для его будущего. Наступило утро, и
он просидел в школе весь день, прятался, там же, когда стем-
нело, остался ночевать. Той ночью тетрадь снова трепыха-
лась в темноте и составляла ему компанию; он полуспал, по-
лубодрствовал, глядя, как взлетают и опадают ее страницы,
и иногда ему представлялось, что это змея, а иногда – что это
тетрадь. На следующий день он увидел нигерийских солдат
из ЭКОМОГ 24, и они дали ему вареного риса. Он притво-
рился умственно отсталым и попросил, чтобы они его под-
везли, доехал на их бронетранспортере до самой Гбарнги –
это на севере страны. Оттуда пошел пешком в Гвинею, шел
много дней, надевал попеременно то сандалии, то бутсы. И
сандалии, и бутсы натирали ноги, но в разных местах. Когда
хотелось пить, пил из луж. Голодал, но старался не думать о
еде. Он не может припомнить ни как дошел пешком, за де-
вяносто миль, до какого-то захолустного гвинейского город-
ка, ни какими судьбами его потом занесло в Бамако – туда
он въехал, сидя на заднем сиденье на мотоцикле какого-то
фермера.
Идея попасть в Америку уже крепко засела в его голове.
В Бамако, не зная ни слова ни на бамана, ни на француз-
ском, он болтался у парковки, питался объедками на рынке,
ночевал под рыночными прилавками, и иногда ему снилось,
что на него набрасываются гиены. Однажды ему явился во
24
ЭКОМОГ – Группа наблюдателей Экономического сообщества западно-
африканских государств. Так назывались вооруженные силы, сформированные
Экономическим сообществом западноафриканских государств для урегулирова-
ния конфликтов.
сне школьный приятель с обрубленной рукой: с нее лилась
кровь. В других снах появлялись его мать, тетя и сестра: все
они сгрудились вокруг прилавка, все истекали кровью.
Много ли времени прошло? Он точно не знал. Может,
полгода, а может, чуть меньше. В конце концов он подру-
жился с одним малийцем, дальнобойщиком, мыл его маши-
ну, а тот его кормил. Потом этот дальнобойщик познакомил
его с другим – желтоглазым мавританцем. Мавританец спро-
сил, куда он хочет поехать, и Саиду сказал, что в Америку. А
мавританец спросил, везет ли он гашиш, а Саиду сказал, что
не везет, нет у него никакого гашиша. Мавританец согласил-
ся доставить его в Танжер. В дорогу Саиду надел новую ру-
башку, подарок малийца. В грузовике было полно народу –
сенегальцы, нигерийцы, малийцы, и все, кроме него, ехали
за деньги. Днем было очень жарко, а по ночам дико холод-
но, и воду из канистр выдавали строго отмеренными порци-
ями. Пока Саиду рассказывал эту историю, я, естественно,
задавался вопросом, верю ли я ему, – может, более вероят-
но, что он был солдатом? Как-никак, у него было много ме-
сяцев, чтобы приукрасить подробности, половчее выставить
себя безвинным беженцем.
В Танжере, сказал он, он подметил, что, когда черноко-
жие африканцы ходят по городу, полиция не спускает с них
глаз. Большая группа таких африканцев – в основном муж-
чины, в основном молодые – разбила свой лагерь у моря, и
он к ним присоединился. На холодном ветру с моря они ку-
тались в одеяла. Один, его сосед, сказал, что он из Аккры,
а еще сказал, что безопаснее добираться через Сеуту. «Ко-
гда мы попадем в Сеуту, – сказал этот человек, – мы попадем
в Испанию, выходим завтра». На следующий день они дое-
хали на микроавтобусе до маленького марокканского город-
ка рядом с Сеутой, было их человек пятнадцать, вылезли и
пошли пешком к окраинам Сеуты. Забор ярко подсвечивал-
ся, но человек из Аккры привел их туда, где забор примы-
кал к морю. «На прошлой неделе одного застрелили, – сказал
он, – но, думаю, нам не стоит бояться, с нами Бог». Там жда-
ла лодка, ею правил марокканец-перевозчик. Они сложили
руки в молитве, потом сели в лодку, и перевозчик, работая
веслами, перевез их по мелководью. Они добрались до Се-
уты за десять минут, никем не замеченные, дошли вброд до
берега и рассыпались по камышовым зарослям. Сеута – это
Испания, ганец всё сказал правильно. Новоиспеченные им-
мигранты разбежались кто куда.
В континентальную Испанию Саиду попал через три неде-
ли, через Альхесирас, на пароме, никаких документов не по-
требовалось. Он скитался по югу Испании, прося милосты-
ню на городских площадях, стоял в очередях в благотво-
рительных столовых. Дважды лазал по карманам в людных
местах, документы и кредитные карты выбросил, а налич-
ку оставил себе; вот единственные, по его словам, преступ-
ления, которые он совершил за всю жизнь. Так он избороз-
дил юг Испании, пересек португальскую границу и зашагал
дальше, пока не попал в Лиссабон – печальный и холодный,
но в то же время великолепный. И только когда он добрался
до Лиссабона, ему перестали сниться плохие сны. Он подру-
жился с местными африканцами, работал сначала помощни-
ком мясника, потом мужским парикмахером.
Это были два самых долгих года в его жизни. Ночевал он
в чужой гостиной, вместе с кучей других – там было еще де-
сять африканцев. Среди них были три девушки, и мужчины
по очереди жили с ними и давали им за это деньги, но он
не имел дела с этими девушками, потому что уже почти на-
копил на паспорт и билет. Если бы он подождал еще месяц,
вышло бы на сто евро дешевле, но он не мог ждать; он мог
сэкономить, прилетев в Ла-Гуардию, но спросил кассиршу,
уверена ли она, что Ла-Гуардия тоже в Америке. Она выта-
ращила глаза, а он покачал головой и всё-таки взял билет до
JFK – так надежнее. Он настоял, чтобы паспорт, который ему
сделал один человек из Мозамбика, выписали на его настоя-
щее имя – Саиду Каспар Мохаммед, – но дату рождения мо-
замбиканцу пришлось выдумать, потому что Саиду не знал,
когда родился. Паспорт гражданина Кабо-Верде принесли во
вторник; в пятницу Саиду уже сидел в самолете.
Путешествие закончилось в четвертом терминале JFK. На
таможне его забрали. В тот день на столе между ним и офи-
цером, сказал Саиду, лежал пластиковый пакет с его пожит-
ками – в основном одеждой – и свидетельством о рождении
его матери. К пакету прикрепили бирку. Голоса за перего-
родкой стали громче. Тогда офицер глянул на него, потом
на записи своего коллеги, покачал головой и взялся что-то
писать. Потом пришли две женщины, от них пахло хлоркой.
Одна была чернокожая американка. Они подняли его со сту-
ла и надели ему на запястья резиновый браслет. Браслет вре-
зался в кожу, а когда он встал, черная американка подтолк-
нула его. Было ли ему страшно? Нет, страшно не было. Он
думал, что всё скоро образуется. Ему хотелось пить, и после
душного самолета хотелось просто выйти на воздух и вдох-
нуть запах Америки. Ему хотелось поесть и вымыться; хоте-
лось, чтобы подвернулась работа – может, для начала парик-
махером, а потом еще кем-нибудь пристроился. Он собирал-
ся во Флориду – возможно, потому, что ему всегда нравилось
это название. Его подталкивали вперед, словно вели незря-
чего, и, когда он обогнул перегородку и заглянул в другую
комнату, откуда раньше донеслись громкие голоса, то увидел
мужчин в форме, белых и черных, с пистолетами в кобурах.
«Меня привезли сюда, – сказал он, – и всёму пришел ко-
нец. С тех самых пор я здесь. Снаружи был только три раза,
когда меня возили в суд. Адвокат по назначению сказал, что
до 11 сентября у меня, возможно, еще был бы шанс. Но всё
нормально, у меня всё нормально. Еда здесь плохая, никако-
го вкуса, но вдоволь. Единственное, по чему скучаю, – вкус
рагу с арахисовым соусом. Знаете его? Другие задержанные
– нормальные ребята, люди хорошие. – А потом, понизив го-
лос: – Охранники иногда бывают строгими. Иногда они стро-
гие. С этим ничего не поделаешь, просто приучаешься не
нарываться на неприятности. Я тут один из самых молодых,
знаете ли. – Потом, слегка повысив голос: – Нам разрешают
заниматься в спортзале, и кабельное телевидение есть. Ино-
гда мы смотрим европейский футбол, иногда баскетбол; по-
чти всем нам больше нравится футбол – итальянская лига,
английская лига».
Охранник вернулся, постучал по наручным часам. Свида-
ние окончено. Я поднес руку к плексигласу, и Саиду сделал
то же самое. «Я не хочу никуда возвращаться, – сказал он. –
Я хочу остаться в этой стране, хочу жить в Америке и рабо-
тать. Я подал прошение об убежище, но мне отказали. Те-
перь меня вернут в точку въезда, то есть в Лиссабон». Когда
я встал, чтобы уйти, он остался сидеть и сказал: «Приходите
еще, повидаемся, если меня не депортируют».
Я сказал, что приду, но больше там не бывал.
В тот день, на обратном пути в Манхэттен, я рассказал
его историю Надеж. Возможно, она влюбилась в мой образ,
который я создал в этой истории. Я был слушателем, сер-
добольным африканцем, вникающим в подробности чужой
жизни и чужих бед. Я и сам влюбился в этот образ.
Позднее, когда наш роман шел к концу, в него вторглось
пресловутое затертое клише: «наши пути разошлись». У нее
накопился список жалоб на меня, но все они казались мне
мелочными придирками – ни в одной я не мог найти логику,
ни одну не мог связать со своей реальной жизнью. Но в по-
следующие недели всё равно спрашивал себя, не упустил ли
чего-то из виду, нет ли у этого крушения какой-то грани, за
которую я в ответе.
25
Река Бронкривер была названа в честь голландского колониста Йонаса Брон-
ка, жившего в XVII веке. Затем название реки стало звучать как «Бронкс». От
реки имя получил город Бронкс, ныне один из пяти боро Нью-Йорка.
без этого дома и этой семьи. Служа мадам Берар, я служил
Господу. То, что я повстречал Жюльет, мою любимую жену,
царство ей небесное, ничего не меняло. Я был согласен тер-
пеливо ждать. Вижу по вашему лицу: вам не очень-то легко,
да, нелегко вам, совсем молодым, понять такие вещи. Мне
был сорок один год, когда мадам Берар умерла, и я оплаки-
вал ее так, как раньше оплакивал ее супруга, и только потом
стал налаживать жизнь на воле за стенами ее дома.
Став свободным человеком, я женился на моей Жюльет, и
милосердие Божие в нашей жизни умножилось. Как и я, она
приехала с Гаити, когда начались бои; я сначала выкупил ее,
а потом уже себя. Наша совместная жизнь здесь иногда бы-
вала трудной, иногда изобильной, и благодаря заступниче-
ству Пресвятой Девы мы изо всех сил помогали тем, кто был
беднее нас. Тяжелее всего было в годы желтой лихорадки.
Она косила нас, как казни египетские, и в городе перемерло
немало народу. От нее умерла моя дорогая сестра Розали,
и мы приняли ее дочь Юфемию в свой дом, как родную. Я
не врач и в лекарствах ничего не смыслю, но в те годы мы,
как умели, ухаживали за больными. Когда худшее осталось
позади, мы с Жюльет основали школу для черных детей при
церкви Святого Викентия де Поля 26 на Каналстрит – теперь
там живут китайцы. Многие из этих детей остались сирота-
ми, и Господь милосердный вошел в их положение, устроив
26
Приход римско-католической церкви, основанный в 1841 году. Эта община
объединяла франкоговорящих католиков, живших в Нью-Йорке.
так, чтобы они выучились ремеслам и смогли ни от кого не
зависеть. Господь оказал честь рабу Своему в этих трудах,
оказал честь нам обоим, и мне, и моей Жюльет, а самая боль-
шая почесть Господня состояла в том, что Он даровал нам
богатство, чтобы мы могли способствовать Его делу. Деньги,
которые мы дали на возведение собора на Малберри-стрит 27,
принадлежали Ему Самому, воистину только Ему, и всё это
осуществилось по великой милости Пресвятой Девы. Это Он
заложил собор, а мы лишь помогли его построить. В жизни
человека ничто не происходит без предначертания свыше».
30
Аномия в теории Дюркгейма – потеря человеком самоидентификации, раз-
рыв социальных связей; состояние индивидуального и общественного сознания,
для которого характерен распад системы ценностей и этических норм.
сту.
Я пошел в Парк Пятидесятилетия. Он был затянут тума-
ном, но от этого памятники казались даже огромнее. Арка-
ды, сами по себе гигантские, ошеломляюще устремлялись
ввысь и теряли верхушки – их скрывали тонкие белые вуали,
а ряды деревьев перед аркадами и позади аркад, застывшие,
как часовые, простирались до самой вечности. Парк, разби-
тый по воле бессердечного короля, тоже отличался каким-то
бесчеловечным размахом. Несколько туристов, казавшихся
крохотными на фоне памятников, издали выглядевших иг-
рушечными, бесшумно бродили туда-сюда, щелкая фотоап-
паратами. Когда они подошли поближе, я услышал китай-
скую речь.
Было полпятого вечера, стремительно смеркалось, воздух
был холодный и мглистый; район юго-восточнее парка при-
мыкал к Эттербеку и станции метро «Мерод» – запутанно-
му транспортному узлу, где столько улиц, трамвайных ли-
ний и указателей; но в сочельник почти все сидели по до-
мам. В парке, прямо перед Королевскими музеями искус-
ства и истории – зданием, которое я вначале принял за бо-
лее известный Королевский музей изящных искусств, – сто-
яла широколобая лошадь, запряженная в экипаж с надписью
«politie», но полицейских нигде было не видать, а музей не
работал. Под аркой была бронзовая табличка с барельефами
– портретами первых пяти бельгийских королей: Леополь-
да I, Леопольда II, Альберта I, Леопольда III и Бодуэна, ни-
же надпись: HOMMAGE A LA DYNASTIE LA BELGIQUE
ET LE CONGO, RECONNAISSANTS 31, MDCCCXXXI. Не
триумф, значит, а благодарность; или благодарность за три-
умфы. Я постоял под аркой и понаблюдал, как китайское се-
мейство садится в машину. Они уехали, и остались только
я и терпеливая лошадь. Кроме нас двоих, здесь не было жи-
вых животных, а в наши легкие с каждым вдохом проникал
холодный туман. Здесь я находился, казалось мне, без ка-
кой-либо цели; конечно, если исключить версию, что нахо-
диться вместе в одной и той же стране, наподобие того, как
я и моя Ома сейчас (разумеется, если она еще жива), – само
по себе утешение.
34
Как дела? (франц.)
35
Здесь – арабская формула вежливости, произносимая в ответ на вопрос «Как
дела?». Эквивалент выражения «слава Богу, хорошо».
только уборщиком, знаете ли, кем-то, кто подметает аудито-
рии после занятий. И я был любезным, тихим, как и поло-
жено уборщику; делал вид, что у меня нет своих идей. Но
однажды я прибирался в одном кабинете, и туда зашел рек-
тор, глава научного отдела, и мы каким-то образом разгово-
рились, и меня посетила мысль заговорить с ним так, как
говорил бы я – не как уборщик, а как человек, у которого
есть идеи. И я заговорил и вставил несколько своих профес-
сиональных терминов. Я говорил о Жиле Делёзе, и ректор,
естественно, удивился. Но он держался непредубежденно, и
я продолжил, и мы обсудили делёзовскую концепцию волн
и дюн – ее суть в том, что пространства между этими фор-
мами, необходимые пространства, диктуют их определения:
волны это или дюны. Ректор среагировал на этот разговор
очень живо и сказал с американским радушием: „Заходите
когда нибудь ко мне в кабинет, продолжим беседу“».
Когда Фарук произнес эти слова, я вообразил тон ректо-
ра. Всё равно, что рука на плече, обезоруживающий жест,
заговорщическое обещание: заходите когда-нибудь ко мне в
кабинет, будем общаться.
«Но, – продолжил свой рассказ Фарук, – когда я увидел его
снова, он не только отказался со мной говорить, но даже при-
творился, будто никогда в жизни меня не видел. Я – всего
лишь уборщик, вытирающий пол, я – не больше чем пред-
мет мебели. Я поздоровался с ним, попробовал напомнить
про наш разговор о Делёзе, но он не проронил ни слова. Су-
ществовала какая-то граница, и я, пытаясь ее перейти, лишь
тратил время зря».
Пока Фарук рассказывал, люди входили в будки и вскоре
выходили, а он здоровался с каждым, непринужденно или
учтиво – в зависимости от того, предположил я, как часто
они бывали здесь раньше. Он говорил на французском, араб-
ском, английском – смотря по ситуации; с мужчиной, зво-
нившим в Колумбию, перебросился несколькими испански-
ми словами. На каком языке обращаться к каждому, решал
без заминки, а держался так приветливо, что я подивился,
отчего на первый взгляд он показался мне отстраненным.
«У меня есть два проекта, – сказал Фарук. – Один прагма-
тичный, другой более глубокий». Я спросил, что это за праг-
матичный проект: работать в интернет-кафе? «Нет, – сказал
он, – даже не здесь; прагматичный проект, долговременный
– учеба. Я учусь на переводчика со знанием арабского, ан-
глийского и французского, а еще прохожу курсы – перевод
материалов для СМИ и субтитров к фильмам, всякое такое.
Таким путем я найду работу. Но мой глубокий проект – на-
счет того, о чем я говорил в прошлый раз: насчет несходства.
Я твердо верю в это – в то, что люди могут жить вместе, – и
хочу понять, как сделать это возможным. Здесь это возмож-
но – в малом масштабе, в нашем кафе, – и я хочу понять, как
сделать это возможным в большом масштабе. Но, как я вам
говорил, я самоучка, так что я не знаю, какую форму обретет
этот второй проект».
Я спросил, не думал ли он стать писателем, а он сказал,
что даже это ему неясно. Сказал, что сначала выучится и
придет к пониманию, и только после этого выберет форму
своей будущей деятельности. Меня потрясло благородство
его цели, то, сколько в ней идеализма и старомодного ради-
кализма, как уверенно он о ней говорит, словно вынашивал
ее много лет; и, хотя мой внутренний голос скептически бур-
чал, я поверил в цель Фарука. Но в то же время невольно
призадумался из-за его пересказа нашего давешнего разго-
вора – его утверждения, что в прошлый раз он назвал се-
бя самоучкой. Мелочь, конечно, но (я был уверен, что па-
мять меня не обманывает) тогда он назвал этим словом толь-
ко Мухаммеда Шукри, не себя. Мелкий образчик не то что-
бы ненадежности, но определенного изъяна памяти Фару-
ка, изъяна, который легко прозевать – так уверенно Фарук
держится. В любом случае, мне пришлось скорректировать,
пусть и слегка, свое былое впечатление, что передо мной
вдумчивый человек. После этих мелких промашек – были и
другие, но, в сущности, незначительные, не заслуживающие
даже клейма «ошибка» – я стал меньше робеть перед ним.
«Случай в американском университете, – сказал Фарук, –
наложился в моих размышлениях на идею Фукуямы о кон-
це истории. Нельзя – это, помимо всего прочего, самонаде-
янно – считать, что текущая реальность западных стран –
вершина истории человечества. Ректор употреблял все эти
термины: „плавильный котел“, „салатница“, „мультикульту-
рализм“ – но я их не приемлю. Больше всего я верю в несход-
ство. Помните, я рассказал вам историю насчет Малкольма
Икса: вот чего не понимают американцы – не понимают, что
иракцы никогда не смогут одобрить власть иностранцев. Да-
же если бы Египет вторгся в Палестину, чтобы спасти пале-
стинцев от Израиля, палестинцы не смогут с этим смирить-
ся – им не захочется жить под властью египтян. Никому не
нравится иностранное господство. Знаете, как сильно нена-
видят друг друга Алжир и Марокко? В таком случае сами
можете себе представить, во сколько крат ужаснее было бы
вторжение западной державы. Должно быть, Беньямин по-
может мне лучше в этом разобраться, должно быть, его неяв-
ный пересмотр Маркса поможет мне понять историческую
структуру, в которой несходство возможно. Но я также верю
в божественный принцип. Ислам может кое-что предложить
нашей мысли. Знаете Аверроэса? Не вся западная мысль ис-
ходит исключительно с Запада. Ислам – не религия, а образ
жизни, и он может кое-что предложить нашей политической
системе. Я всё это говорю не для того, чтобы объявить себя
типичным представителем ислама. На самом деле я, видите
ли, плохой мусульманин, но когда-нибудь вернусь к соблю-
дению обетов. Сейчас я соблюдаю их не очень усердно».
Он сделал паузу, испустил смешок, поглядывая на меня:
какова моя реакция на его слова? Я ничем не выдал своих
мыслей. Лишь кивнул в знак того, что слушаю. У стойки со-
брались три или четыре клиента, а Фарук с улыбкой про-
должил: «Но вот в чем штука – я пацифист. Я не верю в
насильственное принуждение. Знаете ли, если даже кто-то
сюда ворвется и прицелится в моих родных, я не смогу его
убить. Я говорю как есть, напрасно вы смотрите так удив-
ленно. Но, друг мой, – произнес он тоном, намекающим на
подведение черты под беседой, – давайте встретимся после-
завтра. Вы знаток философии, но также вы американец, и я
хочу побольше поговорить с вами кое о чем. По субботам я
работаю до шести. Может, встретимся вон там напротив? В
португальском ресторане „Каза Ботельу“ там на углу, – и он
показал на другую сторону улицы – давайте встретимся ве-
чером в субботу».
В субботу я поднялся по крутому склону по Шоссе д’Ик-
сель прямо к Порт де Намюр, пробрался сквозь толпу суб-
ботних покупателей, вышел на Авеню Луиз и, сделав крюк,
дошел до Королевского дворца. Время от времени, загляды-
вая в лица женщин, ежившихся от холода на трамвайных
остановках, воображал: а вдруг это моя Ома? Всякий раз,
когда я бродил по городу, меня посещала мысль, что такое
возможно, – может статься, я ее увижу, может статься, я хо-
жу тем же маршрутом, которым много лет ходит она, ею дей-
ствительно может оказаться одна из этих старушек в орто-
педических туфлях, со сморщенной хозяйственной сумкой,
порой размышляющая, как поживает единственный сын ее
единственной дочери. Но я чуял: это лишь полет ностальги-
ческих фантазий, греза про если бы да кабы. Почти никаких
зацепок у меня не было, и поиски, если мои жалкие попытки
вообще заслуживали такого названия, обратились в пшик и
выражались лишь в смутном воспоминании о дне, когда она
побывала с нами у скалы Олумо в Нигерии и безмолвно мас-
сировала мне плечо. Предаваясь этим мыслям, я задался во-
просом: неужто Брюссель заманил меня сюда по загадочным
причинам, которых я и предположить не могу, и маршруты,
которыми я бездумно хожу по городу, диктует некая логика,
никак не связанная с историей моей семьи?
Снова заморосило, но это был скорее сырой туман, чем
дождь. Я не прихватил с собой зонт, а потому зашел в Коро-
левский музей изящных искусств, но внутри обнаружил, что
мне не до картин – совсем не то настроение. Вышел обратно,
в туман. И все остальное время просто бесцельно бродил по
парку «Эгмонт» и его угрюмой галерее бронзовых статуй, а
потом пришел в Гран Саблон, где антиквары, подозритель-
но озираясь, тряслись над старинными монетами, которым
грош цена, миновал крохотное кафе, куда заходил однажды,
второпях заглянул в витрину – там ли моя высокая офици-
антка (нет, ее не видать), – а оттуда дошел до пляс де ля Ша-
пель. Собор на площади напоминал испещренный подтека-
ми корпус затонувшего корабля, а немногочисленные люди
вокруг были крохотные и серые, как мошки. Небо, с само-
го утра хмурое, быстро темнело. Где-то неподалеку находил-
ся индийский ресторан – его вывеску я как-то заметил где-
то в округе, а теперь вздумал найти его и пообедать. Про-
ходя мимо него в прошлый раз, я обратил внимание на дос-
ку с меню, где упоминалось рыбное карри по-гоански, и сей-
час мне дико захотелось этого блюда; но я лишь заблудился,
скитаясь по району с запущенными муниципальными дома-
ми, где граффитисты не пощадили ни одну стену. Мое шер-
стяное пальто успело намокнуть. Станций метро в непосред-
ственной близости не было, и я вернулся пешком к Порт де
Намюр, сел на автобус и доехал до рю Филипп. Сбегал до-
мой, сменил промокшее пальто на куртку и немедленно от-
правился на встречу с Фаруком в «Каза Ботельу».
Трое мужчин, сидевших в углу зала, играли в карты. Их
неряшливая одежда, медлительная выверенность жестов, ча-
ща бутылок на столе – всё это в совокупности создавало впе-
чатление живой картины, точной копии с Сезанна. Совпала
даже такая деталь, как пышные усы одного из мужчин: я мог
бы покляcться, что уже видал их на холсте в Музее совре-
менного искусства. В зале было людно, но, входя, я увидел
в глубине, за столиком у окна, Фарука. Он помахал рукой,
улыбнулся. Рядом с ним сидел какой-то мужчина, и, когда я
подошел, оба встали.
– Джулиус, – сказал Фарук, – я хочу познакомить вас с Ха-
лилем. Один из моих друзей – строго говоря, я могу назвать
его своим лучшим другом. Халиль, это Джулиус – больше,
чем просто клиент.
Я пожал им руки, и мы уселись за стол. Выпивать они
уже начали – перед обоими стояли бутылки пива «Шиме»,
оба курили сигареты. За спиной Халиля, едва различимая в
табачном дыму, висела табличка, предостерегавшая, что ку-
рить в ресторане воспрещается. К этому обязывал новый за-
кон; он вступил в силу всего несколько дней назад, в начале
наступившего года, и похоже, никто – ни посетители, ни хо-
зяева – не настаивал на его соблюдении. Официантка – с ней
Фарук и Халиль были, похоже, на дружеской ноге – подошла
принять мой заказ.
– Она говорит по-английски, – сказал Халиль по-англий-
ски, – а я – нет.
Мы засмеялись, но он сказал правду: из всех английских
фраз, произнесенных им в беседе со мной, эта была самой
связной. Я заказал бутылку «Шиме».
Халиль – круглолицый, общительный – допрашивал меня
на французском. Он спросил, откуда я; я ответил на англий-
ском. Он поинтересовался, что я делаю в Брюсселе; мой от-
вет был правдивым, но не без лукавства.
– Вот этот человек только что женился, – сказал Фарук.
Я поздравил его и спросил, женат ли Фарук. Оба засмея-
лись, а Фарук покачал головой и сказал:
– Пока нет.
Халиль сказал мне что-то, произнес, если я правильно
расслышал, что-то вроде: «Америка – великая страна, кото-
рая вовсе не великая страна». Я попросил его говорить чуть
помедленнее, потому что французским владею ненамного
лучше, чем он – английским.
– В Америке правда есть левые? – спросил он.
– Халиль, видите ли, марксист, – сказал Фарук беззлоб-
но-насмешливым тоном.
– Да, – сказал я, – в Америке есть левые, они очень актив-
ны.
Халиль, судя по лицу, неподдельно удивился. И сказал:
– Там левые, должно быть, правее, чем здесь правые.
Эту фразу Фарук был вынужден мне перевести: Халиль
так частил, что я не различил ни слова.
– Не совсем верно, – сказал я, – там делают упор на других
проблемах. Есть демократы, они делят политическую власть
с другими, но есть и настоящие левые – они, вероятно, со-
гласились бы с вами по многим вопросам.
– Какие проблемы там важны? – спросил Халиль. – Какие
разногласия у левых с правыми?
Я начал отвечать и, перечисляя поводы для раздоров,
слегка устыдился: такими пошлыми они казались. Аборты,
гомосексуальность, законы об оружии – этот, последний тер-
мин поставил Халиля в тупик, и Фарук сказал:
– Des armes.
– Иммиграция – тоже проблема, – сказал я, – но в ином
смысле, чем в Европе.
– Ну а Палестина? – спросил Халиль. – Думаю, по этому
вопросу ваши демократы и республиканцы заодно.
Официантка – ее звали Полина – наконец-то принесла
мое пиво, и мы подняли бокалы. Пиво легко скользнуло в
желудок, и я почувствовал, как оно навевает мне новое, при-
ятное спокойствие. Я сказал:
– Всё не так просто. В Штатах левые энергично поддер-
живают борьбу палестинцев за их дело. Например, многие
мои нью-йоркские друзья считают, что Израиль творит ужас-
ные вещи на оккупированных территориях. Но на практи-
ке, в правительстве… в общем, в обеих партиях поддержка
Израиля весьма прочна. Думаю, причина в религии, потому
что христиане во многом разделяют еврейские идеи насчет
Иерусалима, но еще одна причина – могущество израильско-
го лобби. По крайней мере, так утверждают левые журналы
и газеты. А еще есть ощущение, что у нас и Израиля есть
общие элементы культуры и государственного устройства.
– Вот странная вещь, – сказал Фарук. – Говорят, что в Из-
раиле демократия, но на самом деле это религиозное госу-
дарство. Оно функционирует на основе религиозной идеи.
—Эту фразу он перевел Халилю на французский, и тот кив-
нул, соглашаясь. Оба дымили, как паровозы.
– Пачка в день? – спросил я.
– Две пачки, – сказал Халиль. – Но погодите, мне интерес-
но вот это, – добавил он, – безумная страсть к коммунитариз-
му в Штатах.
Я спросил Фарука, что значит это слово – возможно, что-
то наподобие политики идентичности? Но он сказал:
– Нет, это, строго говоря, разные вещи.
Халиль заговорил о коммунитаризме – дескать, тот предо-
ставляет несправедливые преимущества интересам мень-
шинств, дескать, в этом подходе не всё в порядке с логикой.
– Белый – раса, – сказал он, – черный – раса, но испанский
– язык. Христианство – религия, ислам – религия, но еврей-
ство – этническая принадлежность. Никакой логики. Суннит
– религия, шиит – религия, курд – племя, понимаете?
Он еще несколько минут рассуждал в том же духе, и я по-
терял нить его аргументов, но не просил Фарука переводить.
Я просто сидел и пил пиво. Заговорив на эту тему, Халиль
здорово разгорячился. Было проще время от времени кивать
и делать вид, что внимательно слушаю.
Я проголодался, и, когда опять подошла Полина, заказал
салат и жареные ребрышки. Халиль, похоже, сбросил с души
камень коммунитаризма.
– Можно спросить, а? – сказал он с озорными искорками
в глазах. – Американские черные – он употребил английское
слово, Blacks, – они и правда такие, как показывают по MTV:
рэп, хип-хоп танцы, женщины? Потому что здесь мы видим
только это. Они такие?
– Нуу, – сказал я медленно, по-английски, – позвольте, я
отвечу вам так: многие американцы считают, что европей-
ские мусульмане закутаны с головы до пят, если они женско-
го пола, или не бреют бороду, если они мужского пола, и ни-
чем не интересуются – только протестуют против предпола-
гаемых оскорблений ислама. Человек с улицы – вы понима-
ете это выражение? – простой американец, вероятно, не мо-
жет вообразить, что в Европе мусульмане, сидя в кафе, пьют
пиво, курят «Мальборо» и беседуют о политической фило-
софии. То же самое с американскими черными: они такие
же, как все другие американцы; такие же, как все другие лю-
ди. У них те же самые профессии, они живут в обычных до-
мах, они отдают детей в школу. Среди них много бедняков –
это правда, у причин этой бедности глубокие исторические
корни, и многие из них вправду любят хип-хоп и посвящают
ему свою жизнь, но правда и то, что среди них есть инжене-
ры, университетские профессора, юристы и генералы. Даже
два последних госсекретаря были черные.
– Они жертвы стереотипов, совсем как мы, – сказал Фа-
рук. Халиль согласился с ним.
– Стереотипы одинаковые, – сказал я, – но так уж устроена
власть: у кого есть власть, тот и диктует стереотипы.
Оба кивнули. Мне принесли еду, и я пригласил их уго-
ститься. Оба не отнекивались – взяли с моей тарелки
немножко картошки фри и заказали еще пива.
– Если мы говорим о стереотипах, – сказал Халиль, – Сад-
дам среди диктаторов Ближнего Востока меньше всего дик-
татор. Меньше всего.
Я обернулся к Фаруку, проверяя, правильно ли я понял.
– Верно, – сказал Фарук, – я тоже считаю Саддама самым
умеренным. Его убили только за то, что он бросил вызов аме-
риканцам. Но, по моему мнению, он заслуживает восхище-
ния за то, что отстаивал права своей страны в борьбе с им-
периализмом.
– Я смотрю на это совсем иначе, – сказал я. – Этот человек
был палач, и вы это знаете. Он убил тысячи человек.
Фарук покачал головой и сказал:
– Сколько еще тысяч погибло теперь, под властью амери-
канцев?
– Саддама приговорили за убийство всего ста сорока вось-
ми, – сказал Халиль. – Король Марокко еще хуже, это я вам
говорю; Каддафи в Ливии, Мубарак в Египте, вы можете
проехать все страны. – Он обвел руками круг в воздухе. – Во
всем регионе полно диктаторов, и не просто диктаторов, а
страшных диктаторов. И они остаются у власти, потому что
продают американцам национальные интересы своих стран.
Мы в Марокко ненавидим короля, некоторые из нас нена-
видят его очень сильно. Этот человек, когда в семидесятых
коммунисты стали сильнее, сделал ставку на исламизм; но
когда исламисты приобрели политическое влияние, стал за-
игрывать с капиталистической и секулярной повесткой. При
его власти тысячи человек погибли, и еще тысячи пропали
без вести. Чем это отличается от Саддама? Но я могу сказать
вам одну вещь: я поддерживаю «Хамас». Я считаю, что они
служат делу сопротивления.
– А «Хезболла»? – спросил я. – Ее вы тоже поддерживае-
те?
– Да, – сказал он, – «Хезболла», «Хамас» – одно и то же.
Это сопротивление – всё просто. В Израиле в каждом доме
есть оружие.
Я посмотрел на Фарука. Он посмотрел на меня, не опус-
кая глаз, и сказал:
– Для меня это одно и то же. Это сопротивление.
– А что вы скажете об «Аль-Каиде» 36? – спросил я.
Халиль сказал:
– Да, правда, это был ужасный день, башни-близнецы.
Ужасный! Они сделали очень нехорошее дело. Но я пони-
маю, почему они это сделали.
– Этот человек – экстремист! – сказал я. – Вы меня слы-
шите, Фарук? Ваш друг – экстремист.! Но я оскорбился не
так сильно, как изображал. В этой игре, если это была иг-
ра, мне предназначалась роль оскорбленного американца, но
мои истинные чувства были ближе к печали, чем к ярости.
На игранная ярость и полушутливое обвинение в «экстре-
мизме» давались мне легче, чем печаль.
– Вотвот, американцы думают, будто арабы думают имен-
но так, – сказал я. – Меня это искренне огорчает. А вы – ну а
вы, Фарук? Вы тоже поддерживаете «Аль-Каиду»?
Он на мгновение притих. Налил себе пива, выпил, и – как
показалось мне, это были несколько очень долгих секунд –
мы просидели молча. А потом он сказал:
– Позвольте рассказать одну историю из нашей тради-
ционной культуры – историю о царе Соломоне. Однажды
царь Соломон сказал нравоучительные слова о змее и пче-
36
Организация, запрещенная в Российской Федерации.
ле. «Змея, – сказал царь Соломон, – защищается, убивая. Но
пчела защищается, умирая». Вы знаете, что пчела умирает
после того, как ужалит? Вот так-то. Она умирает, чтобы за-
щитить. Итак, у каждого живого существа есть метод, сораз-
мерный его силам. Я не согласен с тем, что сделала «Аль-
Каида»: они применяют метод, который я не стал бы приме-
нять, поэтому я не могу употребить слово «поддерживаю».
Но я не выношу им приговор. Как я уже говорил, Джулиус,
и, думаю, вам следует это понять: по моему мнению, пале-
стинский вопрос – центральный вопрос нашего времени.
Лицо Фарука – казалось, внезапно, но, по-видимому, под-
сознательно я уже долго бился над этой загадкой – стало по-
нятным, и я обнаружил поразительное сходство: он – выли-
тый Роберт Де Ниро, особенно в роли молодого Вито Кор-
леоне в «Крестном отце 2». Брови прямые, тонкие и черные,
лицо – словно из каучука, мгновенно меняющее выражение,
улыбка кажется маской, скрывающей то ли скептицизм, то
ли застенчивость, поджарая статная фигура – всё при нем.
Знаменитый американский актер итальянского происхожде-
ния тридцать лет тому назад и безвестный марокканский по-
литический философ сегодня, но оба – на одно лицо. Просто
чудо – жизнь повторяет сама себя в таких тривиальных дета-
лях; а ведь я разглядел это сходство лишь потому, что он па-
ру дней не брился, на подбородке и вокруг губ проклюнулась
щетина. Но едва я это разглядел, мои мысли стали невольно
переключаться на это сравнение снова и снова, отвлекаться
на этот ничего не значащий визуальный противовес всему,
что происходило между нами на этом застолье.
Что значит улыбка Де Ниро? Он – Де Ниро – улыбается,
но чему он улыбается, тебе все равно невдомек. Наверно, от-
того я и оторопел при знакомстве с Фаруком. Подсознатель-
но принялся гиперинтерпретировать его улыбку, ассоциируя
его лицо с лицом совсем другого человека, читая по его ли-
цу, что оно внушает симпатию, но одновременно – страх.
Вот пустяшная причина, из-за которой я прочел по его ли-
цу, что передо мной молодой Де Ниро, обаятельный психо-
пат. И сейчас это лицо, не столь непроницаемое, как опасал-
ся я прежде, открыло рот и произнесло: «Для нас Америка –
своего рода „Аль-Каида“». Утверждение настолько огульное,
что лишено смысла. Оно прозвучало совершенно неубеди-
тельно, да и он заявил это без убежденности в своей право-
те. Я не нашел нужным с ним спорить, а Халиль ничего не
добавил к этим словам. «Америка – своего рода „Аль-Каи-
да“». Эти слова поднялись к потолку вместе с дымом и уле-
тучились. Возможно, пару недель назад, когда этот оратор
еще был неизвестной величиной, в них содержался какой-то
смысл. Но сейчас Фарук слишком переоценил свои силы, и
я почуял, что чаши весов в споре сместились, сместились в
мою пользу.
Поэтому он сменил тактику.
– Когда мы были молоды, – сказал он, – или, лучше ска-
зать, когда я был молод, Европа была мечтой. Не просто меч-
той, а главной мечтой: она символизировала свободу мысли.
Мы хотели попасть сюда и упражнять свои умы в этом про-
странстве свободы. Студентом в Рабате я мечтал о Европе;
мы все мечтали: и мои друзья, и я. Не об Америке – насчет
нее у нас уже были дурные предчувствия, – а о Европе. Но я
разочаровался. Европа свободна только с виду. Мечта была
миражом.
– Верно, – сказал Халиль, – в Европе нет свободы. Рито-
рика уверяет: свобода, свобода, но это только риторика. Ес-
ли ты что-нибудь говоришь про Израиль, тебе затыкают рот,
напомнив про шесть миллионов 37.
– Вы же этого не отрицаете? – поспешно спросил я. – Вы
вовсе не оспариваете эту цифру, верно?
– Дело не в этом, – сказал Халиль, – дело в том, что отри-
цать ее – против закона, а даже поднимать этот вопрос на
дискуссиях – еще и против неписаного закона. – Фарук со-
гласился с ним. – Если мы пытаемся говорить о положении
палестинцев, то слышим: шесть миллионов. Шесть миллио-
нов – да, это, разумеется, была ужасная трагедия, шесть мил-
лионов, два миллиона, одного человека – в любом случае
нехорошо так делать. Но какое отношение это имеет к пале-
стинцам? Это и есть свобода, как ее понимает Европа?
Он не повысил голос, но заговорил с осязаемой страстно-
стью.
37
Общепринятая статистика о количестве евреев, которые стали жертвами Хо-
локоста.
– Это палестинцы построили концлагеря? – спросил он. –
А как насчет армян: может, их смерть значит не так много,
потому что они не евреи? Какое число для них – волшеб-
ное? Я вам скажу, почему шесть миллионов значат так мно-
го: потому что евреи – избранный народ. Забудьте о камбод-
жийцах, забудьте об американских черных – это уникаль-
ные страдания. Но я отвергаю такую мысль. Эти страдания
не уникальны. А как же двадцать миллионов при Сталине?
Быть убитым по идеологическим причинам ничуть не луч-
ше. Смерть есть смерть, и потому, извините уж, те шесть
миллионов – не особенные. Вот что всегда доводит меня до
отчаяния: это число, это сакральное число, не подлежащее
обсуждению, используют, как сказал Халиль, чтобы прекра-
щать все дискуссии. Евреи используют его, чтобы заставить
мир замолчать. Мне, вообщето, всё равно, сколько их там
было на самом деле. Любая смерть – страдание. Другие тоже
страдали, это и есть история: она – страдание.
Подошла Полина убрать тарелки, и мы заказали еще вы-
пить. Я спросил Фарука, часто ли он сам себе готовит еду
или питается в основном в кафе.
– Ни то, ни другое, – сказал он. – Курение отбивает аппе-
тит, и я ем очень мало. – Он улыбнулся своей улыбкой Де
Ниро и вернул разговор в прежнее русло. – Вы читали такого
Нормана Финкельштейна? – Я покачал головой. – Поинтере-
суйтесь, если будет возможность; он еврей, но написал силь-
ную научную работу об индустрии Холокоста. И он знает,
что говорит, потому что его родители прошли через Освен-
цим. Он не настроен антиеврейски, но он против того, что-
бы из темы Холокоста извлекали прибыль, чтобы ее эксплу-
атировали. Хотите, запишу для вас его имя? Вы и так запом-
ните? Уверены? Хорошо, прочтите его и скажите мне свое
мнение.
Зазвонил сотовый; а-а, в кармане Халиля. Он ответил на
звонок, заговорил скороговоркой на арабском. А закончив
разговор, сказал, что должен уйти. Они с Фаруком переки-
нулись несколькими словами на арабском – на этом языке
они заговорили в моем присутствии впервые. Когда он ушел,
Фарук сказал:
– Он хороший человек, знаете ли. Я могу искренне ска-
зать, что он мой лучший друг. Вообще-то, он хозяин интер-
нет-кафе – этого, напротив, и еще нескольких в городе. Так
что он мой начальник. Но он не верит в то, что надо быть
начальником или вести себя как начальник. Мы из одного
города, из Тетуана. Он очень щедрый, знаете ли; вообщето,
он только что, когда уходил, подошел к стойке и заплатил за
всё: за наше пиво, за ваш обед. Он такой человек – не заду-
мываясь, всё раздает другим.
– Вот что я думаю, – сказал Фарук, – я думаю, что Герма-
ния должна нести ответственность за Израиль. Если кто-то
обязан нести это бремя, так это они, а не палестинцы. Евреи
приехали в Палестину. Почему? Потому что жили там две
тысячи лет назад? Позвольте привести один наглядный при-
мер. Мы с Халилем – марокканцы, мавры. Когда-то мы име-
ли власть над Испанией. И как бы это выглядело, если бы мы
вторглись на Иберийский полуостров и сказали: в средневе-
ковье здесь правили наши предки, а значит, эта земля наша
– Испания, Португалия, вся эта земля? Нелогично, верно?
Но евреи – особый случай. Поймите меня правильно: я лич-
но не имею ничего против евреев. В Марокко много евреев,
даже сегодня, и к ним относятся радушно, как к части обще-
ства. Внешне они не отличаются от нас, хотя, конечно, боль-
ше преуспевают в бизнесе. Иногда я думаю, что мне, воз-
можно, стоило бы стать евреем, просто ради моей профес-
сии. Тогда я смогу осуществить все планы. Но я против сио-
низма и против этих религиозных притязаний на землю, где
уже живут другие люди.
Я хотел было сказать ему, что мы в Штатах с особой на-
стороженностью относимся к жесткой критике Израиля, по-
тому что она может обернуться антисемитизмом. Но не ска-
зал, потому что знал, что мой страх перед антисемитизмом,
как и мой страх перед расизмом, в ходе долгой практики стал
дорациональным. Я навязал бы Фаруку не свой аргумент, а
просьбу перенять то ли мои инстинктивные побуждения, то
ли добродетели общества, не похожего ни на то общество,
где он вырос, ни на то, где он теперь действует. Вряд ли был
бы прок от того, что я описал бы ему, какие тонкие смыс-
ловые оттенки различает чуткое ухо американца, если слы-
шит Jews вместо Jewish people. А еще мне хотелось отчитать
его за нападки на религиозный идеал, поскольку у него тоже
главный идеал – религиозный, но подступало ощущение, что
плести путаную сеть аргументов – только множить напрас-
ные усилия; силы лучше поберечь. Так что я предпочел рас-
спросить его про родню в Тетуане, про то, как там жилось в
его детстве и юности.
В ресторане стало тише – картежники разошлись по до-
мам. Даже дождь, казалось, решил повременить до утра.
Оставалось лишь несколько посетителей – как и мы, выпива-
ли и беседовали. Полина, снова подойдя к нашему столику,
спросила, не желаю ли я повторить, но я поблагодарил и ска-
зал, что выпил достаточно. Фарук заказал себе еще бутылку.
– Я третий из восьми детей, – сказал он, – мой отец был во-
енным. Наша семья жила скромно. А если говорить без оби-
няков, очень скромно. Зарплата у военных была невысока, и
их статус в обществе тоже. Отец, человек суровый, со мной
был особенно суров, считая, что мне недостает мужествен-
ности; теперь он отставной военный. Но со старшим братом
у меня еще более серьезные раздоры, он живет в Кёльне, и он
очень религиозный. Собственно, у нас вся семья религиоз-
ная, и, в сущности, только я отдалился от веры; но мой брат
относится к религии слишком серьезно. Он, сестра и я – мы
старшие из детей. Брат думает, что я напрасно теряю время
на учебу. Он бизнесмен, думает только о бизнесе. Ему неяс-
но, почему я считаю учебу важным делом, он не имеет ника-
кого понятия об интеллектуальной жизни, но это не просто
непонимание, а что-то большее. Он настроен враждебно. С
отцом у меня отношения плохие, но с братом – еще хуже.
Мой брат был женат на немке, но, получив вид на житель-
ство, развелся с ней, поехал на родину и привез жену-марок-
канку. Что же, он так с самого начала планировал? Не знаю.
Он лицемер.
С остальными родственниками я общаюсь ближе. Не могу
часто ездить в Марокко – слишком мало денег, – но у меня
хорошие отношения с матерью. Она – самый важный чело-
век в моей жизни, как и, могу поклясться, ваша мать для вас.
Мать есть мать. Моя мать слегка беспокоится за меня; да-да,
ей хочется, чтобы я женился, но ее больше тревожит, что я
курю, лучше бы я бросил. Она, естественно, даже не знает,
что я пью спиртное. Своему младшему брату я пишу длин-
ные письма, ему двадцать лет. В этом учеба мне тоже при-
годилась: я не диктую младшим братьям и сестрам, что им
думать, а хочу помочь им научиться думать; пусть они зна-
ют, что в силах анализировать свое положение и приходить
к собственным выводам. Я был странным ребенком, знаете
ли: прогуливал школу, чтобы куда-нибудь уйти и в уедине-
нии читать книжки. На уроках меня так никогда ничему и
не научили. Всё интересное содержалось в книгах; книги от-
крыли мне глаза на многообразие мира. Вот почему я не счи-
таю Америку монолитной страной. Этим я отличаюсь от Ха-
лиля. Я знаю, что там есть разные люди с разными идеями,
знаю про Финкельштейна, про Ноама Хомского, и мне важ-
но, чтобы мир осознал, что мы тоже не монолитные, – мы,
люди из арабского мира, как они это называют, – пусть осо-
знают, что каждый из нас – индивидуальность. Между нами
бывают разногласия. Вы только что видели, как я не согла-
сился со своим лучшим другом. Каждый из нас – индивиду-
альность.
– Думаю, вы и Америка готовы к встрече, – сказал я.
Пока мы беседовали, я не мог прогнать ощущение, что
наш разговор происходит во времена, когда ХХ век то ли
еще не начался, то ли еще не успел вступить на свой бесчело-
вечный путь. Мы внезапно перенеслись в прошлое: в эпоху
брошюр, солидарности, морского пассажирского транспор-
та, всемирных конгрессов, молодежи, которая внимательно
слушала радикалов. Я подумал о Феле Кути 38 в Лос-Андже-
лесе спустя несколько десятков лет, о личностях, которые
вылепило и ожесточило знакомство с американской свобо-
дой и американской несправедливостью, о тех, в чьих серд-
цах что-то пробудилось при виде того, как ужасно, как пре-
ступно обошлась Америка со своими маргинализированны-
ми детьми. Даже сегодня – с запозданием, при режиме ан-
титеррора – сошествие в эту преисподнюю всё равно может
пойти Фаруку на пользу.
В этой минуте сквозила какая-то наивная воодушевлен-
38
Фела Кути (полное имя: Олуфела Олусегун Олудотун Рансоме-Кути; 1938–
1997) – нигерийский мультиинструменталист, музыкант, композитор, один из
основателей жанра афробит.
ность, но если бы я всерьез пригласил его в гости, то испугал-
ся бы логистической стороны подобного приглашения, со-
гласись он приехать. Но он поспешно сказал:
– Нет, не нравится мне эта страна. Нет у меня ни малей-
шего желания ездить в Америку, особенно в свете того, что
я араб, особенно сейчас, особенно в свете того, чему меня
там теперь подвергнут.
Эти слова он произнес, гадливо морщась. Я мог бы ска-
зать ему, что у меня есть друзья-арабы и у них всё в поряд-
ке, что его страхи необоснованны. Но это была бы неправда.
Будь я одиноким мусульманином левых убеждений и севе-
роафриканского происхождения, мне тоже не захотелось бы
ездить в Штаты.
– Один ученый, Бенедикт Андерсон, – сказал Фарук, – на-
писал книгу против… как это называется, les Lumières?
– Просвещение? – спросил я.
– Да-да, – сказал Фарук, – против Просвещения. Андерсон
писал, что оно возводит разум на престол, но не заполняет
пустоту, которая возникла с исчезновением веры в Бога. Я
считаю, что эту пустоту должно заполнить Божественное, ее
должно заполнить учение ислама. Полагаю, это абсолютно и
центрально важно, пусть даже я в настоящее время плохой
мусульманин.
– А что вы скажете о шариате? – спросил я. – Я знаю, что
шариат не сводится к самым суровым наказаниям, которые
в нем предусмотрены; итак, я могу предугадать ваш ответ.
Вы скажете, что в действительности всё это существует ради
гармоничного устройства общества. Но я всё же хочу знать,
что вы думаете о тех, кто отрубает руки или казнит женщин
через побивание камнями.
– Коран – это текст, – сказал Фарук, – но люди забывают,
что у ислама тоже есть история. Он не статичен. Существует
также сообщество, умма. Не все интерпретации – интерпре-
тации обоснованные, но я горжусь тем фактом, что ислам –
самая житейски мудрая религия. Ислам печется о том, как
мы живем в миру, о повседневной жизни. А знаете, дело в
том (и по лицу Фарука вдруг разлилась блаженная улыбка –
таким я его никогда раньше не видел)… дело в том, что я ис-
пытываю глубочайшую любовь к Пророку. Я искренне люб-
лю этого человека и жизнь, которую он прожил. Один жур-
нал недавно провел опрос: люди голосовали за самого вли-
ятельного человека в истории. Знаете, кто занял первое ме-
сто? Мухаммед. Скажитека: почему?
– Но как вы сами считаете: смогли бы вы жить в Мекке или
Медине? Как в таких местах обстоит дело с личной свобо-
дой? Если бы вы переехали в главные города мусульманской
веры, что сталось бы с вашими сигаретами и вашим «Ши-
ме»?
– Мекка и Медина – особый случай. Да, я мог бы жить на
Святой земле. Я рассматривал бы ее как paysage moralisé 39.
39
Морализированный пейзаж (франц.), дословно, а также название поэмы-сек-
стины У. Х. Одена 1933 года.
В топографии есть духовная энергия, помогающая человеку
мириться с физическими ограничениями. Сейчас я пью вот
это, – он указал на бутылку с пивом, – и знаю, что таков мой
выбор, и из-за этого выбора мне станет недоступно райское
вино. Вы наверняка знаете, что написал Поль де Ман о про-
зрении и слепоте. В его теории говорится о прозрении, кото-
рое в действительности может затемнять что-то другое, оно
может быть слепотой. И об обратном: то, что кажется слепо-
той, может открывать простор возможностей. Когда я думаю
о прозрении, являющемся видом слепоты, то вспоминаю про
разум, про рационализм – ведь он слеп к Богу, слеп к тому,
что Бог может предложить людям. Вот в чем состоит крах
Просвещения.
А де Ман, по совпадению, учился в Брюсселе, в том же
университете, куда я поступил семь лет назад, приехав из
Марокко. Я поступил в магистратуру по критической тео-
рии, прославившей тамошнюю кафедру. Это была моя мечта
– в молодости мечты совершенно конкретны: я хотел стать
новым Эдвардом Саидом! И думал достичь этого, изучая
сравнительное литературоведение и практикуя социальную
критику на его основе. Мне пришлось приступить к учебе с
запозданием, потому что мою студенческую визу долго об-
рабатывали, и университет заставил меня пройти весь курс
обучения за восемь месяцев – с января 2001 года до конца
августа того же года. А потом я написал дипломную работу
о «Поэтике пространства» Гастона Башляра.
Кафедра отвергла мою работу. На каком основании? Пла-
гиат. Они не привели объяснений. Сказали только, что я дол-
жен через двенадцать месяцев сдать другую дипломную ра-
боту. Меня это раздавило. Я бросил университет. Плагиат?
Возможны только два варианта: либо они отказывались ве-
рить, что я настолько хорошо владею английским и теорией,
либо – по-моему, самое вероятное объяснение – они наказа-
ли меня за глобальные события, к которым я был совершен-
но непричастен. Заседание комиссии по моей дипломной ра-
боте состоялось 20 сентября 2001 года, и они увидели: по-
ка всё это происходит, все эти заголовки в газетах, этот вот
марокканец пишет о несходстве и откровении. В том году
я утратил все иллюзии насчет Европы. Предполагалось, что
Европа – идеальный противовес деспотизму марокканского
короля. Я разочаровался.
У меня была глупая детская мечта стать в двадцать пять
лет доктором философии. В двадцать один год я получил ди-
плом в Рабате и точно знал, каким путем идти. Что ж, теперь
мне двадцать девять. Я перевелся в университет в Льеже и
учусь в магистратуре на переводчика, без отрыва от работы.
Езжу туда два раза в неделю, иногда три раза, но в глуби-
не души знаю: этот курс обучения мне совершенно не бли-
зок. Я создан для науки. Возможно, попробую поступить в
аспирантуру по теории перевода. Хочу написать о Вавилоне,
о том, как из одного языка получилось много языков, – воз-
можно, это религиозная концепция, но я могу написать о ней
научную работу. Это не мой первоначальный выбор, но что
я могу поделать? Другая дверь уже закрылась.
Глаза Фарука засияли. Он ранен в самое сердце. Сколько
еще потенциальных радикалов, таких, как он, выковали та-
кие унижения?
Пора было уходить из ресторана. Фарук показал мне свою
боль вблизи – слишком близко, и я перестал видеть перед
собой его таким, каков он есть. Мне чудилось, что на его ме-
сте сидит молодой Вито Корлеоне – тот, кто крался по кры-
шам Маленькой Италии, подбираясь к дому местного крест-
ного отца, которого вот-вот победит узурпатор; Вито, чья во-
ля заведет его гораздо дальше, чем он сам мог бы вообразить
или пожелать, Вито, чье будущее выглядело несоразмерно
грандиозным для молодого атлета, резво скачущего с одной
низкой крыши на другую, замышляющего одно-единствен-
ное кровавое деяние.
Фарук осушил бокал. В нем была некая мощь, кипучий
интеллект, что-то, охотно верящее в свою неукротимость.
Но он из тех, чьи планы потерпели крах. Сценарий его судь-
бы не выйдет за рамки соразмерного.
10
42
Я тебя люблю (франц.).
11
43
Diabolus in musica (лат. дьявол в музыке) – средневековое название трито-
нового музыкального интервала. Такие интервалы считались некрасивыми и да-
же непристойными.
сновала между маленькими деревянными стульями в север-
ном приделе. Я не ступил на площадку, где пересекались
проходы, направился по южному приделу к алтарю. Женщи-
на сосредоточенно трудилась, а органная музыка оплетала
кружевами одинокое, надтреснутое жужжание пылесоса.
Несколькими неделями раньше я предположил бы, что
эта женщина – конголезка. В Брюссель я приехал с готовым
представлением, будто все африканцы здесь – выходцы из
Конго. Я знал, какого рода отношения порождает колониа-
лизм. Ознакомился в общих чертах с историей местного ра-
бовладельческого государства, и она вытеснила все прочие
версии. Но как-то я пошел в ночной клуб-ресторан на рю
дю Трон – он назывался «Ле Пане». Весь вечер просидел за
столиком один – выпивал и наблюдал за конголезской мо-
лодежью: все нарядные, одеты модно, флиртуют между со-
бой. Женщины – с прическами афро или заплетенными во-
лосами, многие мужчины – в рубашках с длинным рукавом,
заправленных в джинсы, характерный африканский стиль –
как будто живут здесь совсем недавно. В клубе крутили аме-
риканский хип-хоп, посетителям было в среднем от двадца-
ти пяти до тридцати лет. Такие картины видишь в любом
крупном городе в Африке или в западных странах: вечер
пятницы, молодежь, музыка, спиртное. Пробыв там почти
три часа, я оплатил выпитое и уже собирался уходить, когда
ко мне подошел поболтать бармен. Он спросил, откуда я, и
мы перекинулись несколькими словами; сам он был наполо-
вину малиец, наполовину руандиец. «Ну а публика? – поин-
тересовался я. – Они все конголезцы?» Он покачал головой:
«Все из Руанды».
Открытие, что всё это время я провел среди пяти-шести
десятков руандийцев, кардинально изменило характер мо-
их субъективных ощущений от того вечера. Казалось, про-
странство внезапно налилось тяжестью всех историй, о кото-
рых посетители помалкивали. «Какие утраты, – спрашивал я
себя, – стоят за их хохотом и флиртом?» Во времена геноци-
да почти все присутствующие были еще подростками. «Кто
из тех, кто здесь собрался, – гадал я, – убивал сам или ви-
дел, как убивают другие?» Безмятежность их лиц – наверня-
ка маска, скрывающая невидимую мне боль. Искал ли кто-
то из них избавления в религии?
Я передумал уходить и заказал еще выпить. Наблюдал за
парочками, за компаниями из четырех пяти человек, за мо-
лодыми парнями: те стояли кучками, по трое, и явно дума-
ли только о движениях красивых девушек на танцполе. Без-
обидность, излучаемая ими, была непостижимым и непри-
мечательным явлением. Они ничем не отличались от моло-
дежи всей планеты. И я в некотором роде почувствовал, что
мне как будто перетянули душу ремнем, – такое ощущение,
порой почти неуловимое, но неотступное, возникало всякий
раз, когда меня знакомили с молодыми мужчинами из Сер-
бии или Хорватии, из Сьерры-Леоне или Либерии. Неизмен-
ное сомнение, нашептывающее: и эти тоже, возможно, уби-
вали, убивали, убивали и только впоследствии научились на-
пускать на себя безобидный вид.
Когда я наконец вышел из «Ле Пане», час был поздний, на
улицах – тишь, и три с половиной мили до дома я преодолел
пешком.
А теперь, в соборе, глядя на эту женщину, неторопли-
во складывающую телескопический шланг пылесоса, я по-
думал, что и ее пребывание в Бельгии – тоже, возможно, по-
пытка позабыть о прошлом. Ее присутствие в церкви – воз-
можно, двойной эскапизм: спасение от требований, налагае-
мых семейной жизнью, и убежище от того, что она, возмож-
но, повидала в Британском Камеруне или Конго, или даже в
Руанде. Да, возможно, это бегство не от чего-то, что совер-
шила она сама, а от чего-то, что видели ее глаза. Могу лишь
предположить. Мне никогда не докопаться до правды, пото-
му что она держит свои секреты под неослабным контролем,
совсем как женщины, которых писал Вермеер в том же се-
ром освещении на низменностях; ее молчание, подобно их
молчанию, казалось абсолютным. Я обошел вокруг хоров, а
когда в северном приделе разминулся с той женщиной, лишь
кивнул ей, уже направляясь к дверям. Но у выхода внезапно
появился еще кто-то. Я опешил. Оказывается, я даже не за-
метил, как он приблизился со спины: мужчина средних лет,
белый, с окладистой бородой. Приходский священник или
сторож собора, предположил я. Он же, вообще не обратив на
меня внимания, удалился своей дорогой – пошел по южному
приделу с хорами, ступая бесшумно.
46
Слегка переиначенная цитата из стихотворения Одена «Памяти Йейтса». В
русском стихотворном переводе Иосифа Бродского:Время, коему вольносмыть с
Р. Киплинга пятнои простить Клоделя в срок,всё, за что прощает слог.
дожника – девочку с мертвым воробьем.
Я подождал на автобусной остановке у Музея музыкаль-
ных инструментов – его фасад вычурно отделан чугунным
литьем, – и, наконец, подошел автобус, набитый битком.
Внутри было тепло и сыро – всем стало трудно дышать. Мы
ехали по городу в этой коробке с запотевшими стеклами, ед-
ва видя улицы снаружи, где бушевал ветер. Я сошел на пло-
щади Флаже. Зонтик окончательно пришел в негодность, и
я его выбросил. Повернув на рю Филипп, я обнаружил, что
иду вслед за женщиной, толкающей перед собой детскую ко-
ляску. Мы шли гуськом между зданиями и какими-то вре-
менными загородками, установленными из-за строительных
работ, – плоскими панелями из прочного пластика, прикреп-
ленными к бетонным блокам, как к якорям. Внезапный по-
рыв ветра приподнял панели – а все они были сцеплены меж-
ду собой – и опрокинул прямо на нас. Я не мешкая обогнал
женщину и, подставляя руки и торс, не дал панелям пова-
литься. Зашатался, но не потерял равновесия. Женщина –
молодая, средиземноморской внешности, в слишком тесных
джинсах – сумела развернуть коляску, избежав опасности.
Ребенка я не разглядел: весь закутан, укрыт от дождя про-
зрачной пластиковой накидкой, закрывающей всю коляску.
Молодая мать благодарила меня снова и снова, срывающим-
ся голосом. Похоже, остолбенела от того, как быстро всё слу-
чилось. Я отмахнулся от ее излияний, гордясь собой.
Ветер не унимался, яростно выл. Улочка, по которой мы
шли, сто лет назад была не улицей, а ручьем. При перепла-
нировке ручей убрали под землю, и прибрежные дома вдруг
обнаружили, что их окна смотрят на потоки машин. Но под
землей вода всё еще шла своим путем на протяжении всей
улицы, а сейчас возвращалась в форме дождя: наверху воды
падающие, внизу текучие.
Инстинктивно спасти ребенка – чуточка счастья; побыть
среди руандийцев, тех из них, кто уцелел, – чуточка печали;
идея нашей финальной анонимности – еще чуточка печали;
удовлетворить половое влечение без лишних сложностей –
еще чуточка счастья; и так всё идет дальше, меж тем как од-
на мысль сменяет другую. Каким ерундовым показался мне
земной удел человека – ведь нами играет нескончаемая борь-
ба за корректировку атмосферы в нашем внутреннем мире,
нескончаемо швыряя нас туда-сюда, как облако в небе. Ра-
зум, как и следовало ожидать, взял на заметку и эту мысль,
поместил ее на надлежащую полку: чуточка печали. Вода,
когда-то струившаяся по улице, по которой мы шли, втека-
ла в искусственный пруд посреди площади Флаже, в пруд,
который немного погодя засыпали, чтобы устроить островок
безопасности: этакий отголосок древнейших мифов о сотво-
рении земли, сюжета о том, как воду над твердью отделили
от воды под твердью.
Уже наступила ночь. Я вошел в квартиру, сорвал с себя
одежду и нагишом улегся в постель в комнате, погруженной
в сумрак. Тяжелые капли стучались в окно. Метеопрогноз
сбылся: дождь, описывая всё более широкие круги с цен-
тром в месте, где находился я, хлестал по земле. Ливень на-
крыл весь португальский квартал, струи стекали по памят-
нику Пессоа и фасаду «Казы Ботельу». И по витринам ин-
тернет-кафе Халиля, где Фарук, возможно, только начинает
смену. И по бронзовой голове Леопольда II – по памятнику,
который ему поставили, – и по Клоделю – тоже памятнику, –
и брусчатке у Королевского дворца. Капли дождя всё пада-
ли и падали, на поле битвы при Ватерлоо в окрестностях го-
рода, и на Насыпь льва 47, и на Арденны, и на беспощадные
долины, усыпанные состарившимися костями молодых муж-
чин, и на уцелевшие в неприкосновенности города к западу
от долин, и на Ипр, и на покосившиеся белые кресты, кото-
рыми пестрят поля Фландрии, и на штормящий пролив, и
на немыслимо студеное море севернее пролива, и на Данию,
Францию и Германию.
47
Насыпь льва (она же Курган льва или Холм льва) – искусственный холм в
Бельгии, отмечает место на поле битвы при Ватерлоо, где был ранен и упал с
лошади принц Оранский. Также служит мемориалом битвы при Катр-Бра, про-
изошедшей незадолго до битвы при Ватерлоо.
Часть вторая
Я искал самого себя
12
13
14
15
16
17
57
«Долгий XIX век» – исторический период, длившийся, по мнению британ-
ского историка-марксиста Эрика Хобсбаума, который и ввел этот термин, с 1789
по 1914 год.
торические факты мы обнаруживаем разве что в примечани-
ях к чему-то более существенному для нас. Мы склонны за-
бывать, что в других городах в другие времена бывало и по-
хуже, что ничто не гарантирует нам иммунитет от всех воз-
можных инфекций, что от мора мы защищены никак не луч-
ше, чем цивилизации прошлых эпох, а вот готовы мы к нему
крайне плохо. Даже по нашей манере говорить о тех немно-
гочисленных несчастьях, которые с нами всё-таки стряслись,
заметно: запас гипербол мы уже исчерпали.
Я разошелся не на шутку. И только Лизе-Анн, сменив те-
му, спасла меня от меня же самого. Сказала:
– Но, Джулиус, ты же психиатр. А меня это всегда интри-
говало. Я явно ненормальная – иначе не жила бы с этим вот
персонажем. Оставим в покое пчел, чуму и всё остальное.
Расскажи нам про самого чокнутого из тех, кого ты недавно
лечил. Спорим, тебе попадаются пациенты с феерическим
прибабахом. Или с тебя взяли подписку о неразглашении?
Обещаем: мы никому не расскажем.
Я согласился их побаловать и стал рассказывать истории
про своих пациентов, про визиты пришельцев и слежку вла-
стей, про голоса в стенах, про заговоры родственников. Ужа-
сы психических заболеваний, особенно у параноиков, всегда
содержат целый кладезь забавных баек. И теперь я черпал
из этого запаса, даже заимствуя некоторых пациентов у кол-
лег, – выдавал их за своих. Друзья смеялись, когда я делился
воспоминаниями о том, как пациентка «успешно» заглуши-
ла сигналы с других планет: аккуратно заклеила алюминие-
вой фольгой все окна в квартире, к подошвам туфель при-
крепила приемники, искусно сплетенные из скрепок, а во все
карманы, даже в карманы пижамы перед отходом ко сну, кла-
ла кусочки свинца. Самый выигрышный материал дает пара-
ноидальная шизофрения, а люди с этим диагнозом – вели-
колепные рассказчики: ведь они, подобно писателям, строят
собственные миры. Если оперировать законами их внутрен-
ней реальности, эти миры чрезвычайно логичны и только со
стороны кажутся бредом психа.
– А доктора правда называют психов «психами»? – спро-
сила Моджи.
– Безусловно, – сказал я. – Собственно, попадаются пси-
хованные на всю голову – так мы и записываем в истории
болезни. Я и сам сделал на прошлой неделе запись в таком
духе. Агент по продажам, сорока девяти лет: я поговорил с
ним несколько минут и, не дослушав, записал: у пациента
исполинские тараканы в голове. А еще одному как-то поста-
вил диагноз «безумен, как Мартовский Заяц». Вы бы поди-
вились, услышав, как выражаются доктора, когда их не слы-
шат посторонние!
– Знаете тот магазин недалеко от Трайбеки, – спросила
Лизе-Анн, – «Безумное чаепитие», со слоганом «От всех
безумцев мы без ума»?
– Нуу, – сказал мой друг, – я знаю одно: я от них и сам
определенно без ума. В этом городе вообще полно тронутых
– пожалуй, среди ньюйоркцев большинство такие. То есть, на
самом деле нет, – добавил он, – шучу. Но, в сущности, каж-
дый просто находит свой способ притереться к жизни, и ни-
кто до конца не застрахован от проблем с головой, вот я и го-
ворю: дайте всем свободу самим разбираться со своими та-
раканами. Версию о сумасшествии используют как предлог
для гонений на инакомыслие – всегда использовали. Джули-
ус, это ты наверняка знаешь досконально: в средневековой
Европе существовали плавучие тюрьмы, корабли дураков –
шли от порта к порту, забирая всех нежелательных. А из лю-
дей, у которых мы бы теперь предположили легкую депрес-
сию, изгоняли бесов. Всё это делалось, чтобы очистить об-
щество от заразных элементов.
Если же говорить о настоящем умопомешательстве, – про-
должал мой друг, – а я не буду делать вид, словно его не су-
ществует, если говорить о глубинном, интуитивном разла-
де между объективной реальностью и некой персональной
реальностью собственного сочинения, – что ж, в моей семье
примеров было хоть отбавляй. Ты говорил о Лейдене – ну-у,
моя семья тоже в некотором роде Лейден. Мой отец лишил-
ся рассудка и подсел на кокаин. А может, в другом порядке –
с кокаина началось. В любом случае, в эту самую минуту он
где-то в Южной Каролине, шляется по улицам в поисках по-
рошка. В этом его цель жизни. Учтите: слово «отец» я упо-
требляю в отвлеченном смысле. Этого субъекта я уже четы-
ре года не видел, а лучше бы никогда не видал. Пример но-
мер два: моя мать – шестеро детей от пяти разных мужиков.
Тоже своеобразное безумие, верно? Сами посудите: почему
бы не остановиться после третьего или четвертого ребенка?
У меня есть старший брат – сидит за торговлю дурью. А о
дяде Реймонде я вообще молчу. Дядя Рей работал механи-
ком в пригороде Атланты. У него были жена и трое детей. Он
был, как говорится, соль земли – никогда не ходил налево,
не употреблял наркотики. А потом – мне тогда было один-
надцать – помешался, отчего, одному Богу известно, пошел
на задний двор и выстрелил себе в лоб. Его нашла младшая
дочка – моя двоюродная сестра Иветта, тогда ей было семь.
Вся компания погрузилась в молчание. Я знал эту исто-
рию. Кошмарная обстановка в семье, из которой моему дру-
гу пришлось как-то выбираться, чтобы поступить в универ-
ситет, а потом в аспирантуру, а потом стать младшим препо-
давателем в университете, входящем в Лигу плюща. Теперь,
завершив свой рассказ, он сидел с умиротворенным лицом.
На лужайке перед нами, где тени становились всё длиннее,
вечерело, свернутые парашюты увозили на машинах Управ-
ления по делам парков и зон отдыха. Вероятно, удальцам
впаяют обвинения в безрассудном поведении, создающем
угрозу для жизни окружающих, и приговорят к штрафу.
– Могу предположить, – сказала после долгой паузы Мод-
жи, – что то, с чем в этой стране были вынуждены сталки-
ваться и до сих пор сталкиваются черные, – я говорю не о
себе и не о Джулиусе, а о таких, как ты, чьи деды и праде-
ды уже жили здесь… то, с чем вы вынуждены сталкиваться,
кого угодно довело бы до умопомрачения. Расистский строй
этой страны штампует психов.
– Ох ты, – сказала Лизе-Анн, – не подсказывай ему оправ-
дания!
Мы все не без облегчения рассмеялись. Лизе-Анн момен-
тально располагала к себе. По контрасту с ней меня порази-
ла колючесть Моджи, ее готовность включать защитные ме-
ханизмы чуть ли не в любую минуту. Рассказывая о своем
мужчине – я до сих пор его в глаза не видел, – она требова-
тельно спросила у меня:
– Пытаешься вычислить, черный он или нет?
Я опешил. Заверил ее:
– Нет-нет, меня такие вещи вообще не интересуют.
Это было бы пошлостью – в ее обвинении сквозил намек,
что ум у меня пока незрелый. Но я нашел это обвинение
прелестным и даже эротичным, и внезапно вообразил нас
вместе в эротических обстоятельствах. Между ней и Надеж
не было ничего общего; это влечение имело другую валент-
ность. Я даже сомневался, что могу назвать его влечением.
Но в настроении, в которое она куталась, как в плащ, было
что-то интригующее. Она была прямодушна, высказывалась
свободно, в любую минуту рвалась в бой, но всё же остава-
лось впечатление, что она занимает позицию наблюдателя,
зорко следит за людьми и словами.
Когда мы направились к выходу из парка, мой друг и его
девушка откололись от нас и поехали на такси в Верхний
Манхэттен. Я шел с Моджи по Сентрал-Парк-Уэст. И вновь
говорил в основном я. Еще разок попробовал ее разгово-
рить, затронув тему переработки вторсырья. Она отвечала
только «да» или «нет», словно прекрасно понимала, что я
всего лишь попусту мелю языком, заполняю паузы. Голубь с
темным оперением – возможно, тот же, которого мы видели
несколькими часами раньше, хотя я не был в этом уверен –
передвигался вприпрыжку вдоль каменной стены, огоражи-
вающей парк с запада, словно следил за нами, а затем вне-
запно взлетел и окончательно пропал из виду среди деревьев.
Я снова задал вопрос про ее мужчину, изображая интерес.
– Его зовут Джон Массон.
Она ничего не имела о нем сказать. Весенний вечер ума-
лял смысл наших слов, высасывал из нас энергию, и спустя
недолгое время оказалось, что мы просто молча идем рядом
– только-то. Пару раз я поглядывал на ее лицо – в эти мину-
ты оно казалось крайне сосредоточенным, и совсем некра-
сивым, и пленительным во всех отношениях. Я находил, что
никак не могу разгадать, что у нее на уме. Рядом с нами вор-
чали басом автомобили – звучали голоса моторов, нетерпе-
ливо работающих поршнями, выхлопные газы вносили нот-
ки угрозы в ароматный мир парка. У входа в метро на 86‑й
улице я отпустил ее.
18
60
Название Long Lines – «дальние линии» – связано с тем, что первоначально
в этом здании размещался отдел дальней связи AT&T Communications, подразде-
ления корпорации AT&T.
задерживаясь, дальше и оказался у устья переулка. Очередь
тянулась до этой точки, до дальнего угла здания. Неподале-
ку еще один человек, с виду дворник, пришел на выручку
семье – матери с двумя детьми, судя по внешности, латино-
американцам: они, видимо, спрашивали дорогу. Пытаясь по-
нять их вопросы, он повторил за матерью, так, как она выго-
варивала это слово: «пассипорт». «Паспорт». У старшего из
ее мальчиков только-только пробивался на подбородке пер-
вый, непослушный пушок. Судя по лицу, мальчик скучал –
а может, испытывал неловкость. Там, где топтались первые
в очереди, из стеклянных дверей выбежала молодая женщи-
на и бросилась к целой группе ожидающих – обнимала их
и плакала. Вместе с ней вышел молодой мужчина – вероят-
но, муж, а те, кто дожидался их снаружи, просияли, поло-
жили друг другу руки на плечи, триумфально «дали пять»
друг другу. Одна немолодая женщина расплакалась, а моло-
дая сказала во всеуслышание: «Теперь вы видите, от кого у
меня эта привычка, – от мамы». Другие люди в очереди, на-
деясь на такую же удачу и, возможно, вконец разнервничав-
шись от чужих проявлений душевного облегчения и, может
статься, смущаясь из-за всей этой бури эмоций, глазели, от-
водили глаза и снова глазели. Дворник, стоявший неподале-
ку от меня, улыбнулся, покачал головой и объяснил семье
латиноамериканцев, как пройти в паспортный отдел.
Посреди переулка был небольшой островок безопасности,
а напротив него, в окружении гигантских офисных зданий, –
поросший травой клочок земли. Я и внимания бы не об-
ратил, если бы не заметил посреди участка нечто прелюбо-
пытной формы: скульптура или архитектура, сразу не пой-
мешь. Надпись на памятнике – а это оказался памятник – из-
вещала, что передо мной мемориал на месте кладбища, где
хоронили африканцев. В наше время этот крошечный уча-
сток оставили незастроенным, чтобы он указывал, что нахо-
дилось здесь раньше, но в XVII–XVIII веках кладбище бы-
ло обширное, площадью приблизительно шесть акров, про-
стиралось на север до нынешней Дуэйнстрит, а на юг – до
нынешнего парка «Сити-Холл». Вдоль Чемберс-стрит и в са-
мом парке даже в наше время частенько обнаруживают че-
ловеческие останки. Но почти всё кладбище теперь погребе-
но под офисными зданиями, магазинами, улицами, закусоч-
ными, аптеками – всем этим неумолчным гулом банальной
коммерции и административно-управленческой деятельно-
сти.
В эту землю опускали тела чернокожих – было их не мень-
ше пятнадцати тысяч или все двадцать, в большинстве своем
рабы, – но затем участок застроили, и жители города поза-
были, что тут было кладбище. Земля перешла в частную и в
муниципальную собственность. Увиденный мной монумент
спроектировал некий гаитянский художник, но рассмотреть
памятник поближе я не смог: посторонним вход воспрещен
на время реконструкции, – выяснил я, прочтя табличку, –
идут приготовления к летнему туристическому сезону. Стоя
на зеленой траве, под ярким солнцем, в тени правитель-
ственных и торговых кварталов, в нескольких ярдах от па-
мятника, огороженного лентами, я не имел способа дознать-
ся, кто они были – люди, чьи мертвые тела погребали здесь с
девяностых годов XVII века вплоть до 1795 года, эти люди,
упокоившиеся прямо у меня под ногами. Значит, здесь, за
тогдашней городской чертой, севернее Уоллстрит – то есть в
тогдашнем понимании, вне цивилизованного мира – черным
дозволяли хоронить их мертвецов. А впоследствии мертве-
цы вернулись – в 1991‑м, когда на стройке на углу Бродвея
и Дуэйн экскаватор извлек из недр человеческие останки.
Их хоронили в белых саванах. Почти все найденные гробы –
около четырех сотен – лежали изголовьем к востоку.
Препирательствами вокруг устройства мемориала я не за-
интересовался. Шансы на то, что шесть акров фешенебель-
ной недвижимости на Нижнем Манхэттене сровняют с зем-
лей и вернут им сакральный статус, определенно равны ну-
лю. В это теплое утро я окунулся в отголоски существовав-
шего в Нью-Йорке рабства, долетевшие за несколько столе-
тий. Тела, эксгумированные на Негритянском кладбище, как
оно в свое время называлось, и в других похожих местах в
приморской части на востоке острова, несли на себе следы
мучений: травм от ударов тупыми предметами, тяжких те-
лесных повреждений. У многих скелетов переломы костей
– улики прижизненных мытарств. Болезни тоже были обыч-
ным явлением: сифилис, рахит, артрит. В складках надгроб-
ных покровов иногда находили раковины, бусы и полирован-
ные камни, и ученые нашли связь с африканскими религия-
ми, обрядами, которые, возможно, бережно сохранили, при-
несли из Конго или с побережья Западной Африки – из кра-
ев, где столько людей схватили и продали в рабство. Оказа-
лось, одного покойника положили в гроб в форме британ-
ского морского офицера. А некоторых мертвецов откопали
с монетами на глазах.
В восьмидесятых годах XVIII века чернокожие, отпущен-
ные на волю, подали петицию в защиту своих мертвых. За
телами чернокожих часто охотились похитители трупов, по-
ставлявшие их хирургам и анатомам. Авторы петиции – их
душевная боль чувствуется в языке, которым она написана, –
жалуются на тех, кто под покровом ночной тьмы «откапыва-
ет мертвые тела друзей и родственников просителей, уносит
сии тела, не проявляя уважения ни к возрасту, ни к полу,
кромсает, движимый праздным любопытством, их плоть, а
затем выбрасывает останки на поживу диким зверям и пти-
цам». Местная администрация признала жалобу справедли-
вой, и в 1789 году в городе Нью-Йорк был принят «Закон об
анатомии». Отныне в целях хирургической анатомии пола-
галось использовать – так, как уже обстояло дело в Европе, –
исключительно тела казненных преступников: убийц, под-
жигателей и грабителей. К смертному приговору преступни-
кам «Закон об анатомии» добавил искупление содеянного,
приносящее пользу медицине; а погребенные тела черноко-
жих, не совершивших ничего дурного, оставил покоиться в
мире и небрежении. Как же трудно, глядя из двадцать пер-
вого века, в полной мере поверить, что эти люди, обречен-
ные на столь тяжелую жизнь, были самыми взаправдашними
людьми, такими же сложными и многогранными натурами,
как мы с вами, что они любили удовольствия, старались из-
бежать страданий, были привязаны к родным! Сколько раз в
жизнь каждого из них врывалась смерть, унося мужа или же-
ну, отца или мать, брата или сестру, дитя, дальнего родствен-
ника, возлюбленного? И всё же Негритянское кладбище не
было братской могилой: каждое тело погребали отдельно в
соответствии с теми обрядами, которые чернокожие могли
беспрепятственно отправлять за городской чертой.
На островке безопасности около памятника никто не де-
журил. Я перешагнул через ленту, ступил на участок, порос-
ший травой. Наклонился, поднял с травы камушек, и при
этом движении левую ладонь пронзила боль.
19
20
66
Имеются в виду градусы Фаренгейта.
трясающий: вода, деревья и мост Джорджа Вашингтона, ты
просто обязан это увидеть!» Она жила отдельно – у нее была
своя квартира в Бронксе, в районе Ривердейл, – но говорила,
что часто ночует у Массона, а эту вечеринку они устраивают
сообща. После пикника в парке я с ней не виделся, но три
или четыре раза она мне звонила, разговоры были непродол-
жительные, обычно поздними вечерами. Однажды она вне-
запно спросила, как поживает моя мать. Я помолчал, а затем
ответил, что не знаю – мы не поддерживаем контактов. «Ой,
какая жалость! – сказала она на удивление бодрым голосом. –
Помню, я с ней как-то встречалась. Такая милая женщина».
За несколько дней до вечеринки я, как сам теперь пред-
полагаю, пытался как-то извернуться, чтобы тактично от-
клонить приглашение, но когда день настал – было это в
середине мая, – обнаружил, что благовидного предлога нет,
придется пойти. В тот день закончил работу пораньше, в
полшестого. Времени было хоть отбавляй, и я решил не
спускаться в метро, а пойти пешком. Сделав крюк, дошел
от Харкнесс-центра до перекрестка Бродвея с Сент-Нико-
лас-авеню; как и следует ожидать в этот час, все полосы в
обе стороны – битком, автомобилисты изнывали от нетерпе-
ния. У перекрестка этих двух транспортных артерий, в пар-
ке «Митчел-Сквер» – площадью меньше акра, но плацдарм
выгодный – возвышалась скала – обнажение коренной по-
роды, – откуда удобно обозревать градостроительные насло-
ения, придающие медицинскому городку его современный
вид. Новые корпуса росли даже не бок о бок со старыми, а во
многих случаях прямо на них, как привой – на ветках пло-
довых деревьев; результаты этой трансплантации выглядели
броско и чужеродно, словно протезы. В Милстейн-Билдинг
– главном корпусе больницы – к викторианской каменной
кладке прикрепили новомодный треугольный фасад из стек-
ла и стали: получилась этакая мишурная пирамида в угрю-
мо-величавом окружении.
Для многих зданий района такие наслоения стилей –
обычное явление, и схожая многослойность свойственна их
названиям – получается настоящая летопись истории учре-
ждений, которые изначально были муниципальными, но по-
степенно впали в зависимость от спонсоров – благотвори-
тельных организаций и крупных частных компаний. На ка-
менной, с пышными резными украшениями арке одного из
старейших зданий значилось: МЛАДЕНЧЕСКАЯ И ДЕТ-
СКАЯ БОЛЬНИЦА 1887; а у соседней двери – современ-
ным рубленым шрифтом, глянцево-синими буквами: ДЕТ-
СКАЯ БОЛЬНИЦА «МОРГАН СТЕНЛИ». Из парка «Мит-
чел-Сквер» – его разбили в честь ветеранов Первой мировой
войны и назвали в честь мэра Нью-Йорка, погибшего в ту
войну, – моему взору открывались Медико-биологический
научный корпус имени Мэри Вудард Ласкер, Ирвинговский
центр исследований рака, Слоановская женская больница и
Павильон медицинских исследований «Расс-Берри». Перед
Детской больницей стоял еще один дар филантропов – «ско-
рая» Семейного транспортного фонда Нью-йоркской проти-
вопожарной службы. Некоторые пожертвования поступили
довольно давно, многие – совсем недавно, но каждое упро-
чило связи между современной медициной и увековечива-
нием памяти, с одной стороны, и увековечиванием памяти и
деньгами – с другой. Больница – не нейтральное простран-
ство: она не принадлежит к сфере чистой науки, но более
не принадлежит к сфере религии, к каковой относилась в
средневековье; современные реалии – в том числе коммер-
ческая деятельность и прямая корреляция между крупными
денежными пожертвованиями и решениями называть кор-
пуса в память о таком-то и таком-то. Имена много значат. У
каждой вещи есть имя.
На гигантской скале в парке развлекались мальчишки
– катались на скейтах вверх-вниз по пологому, но крайне
неровному склону и хохотали. Я прочел текст на мемориаль-
ной доске Митчелу у входа со 166‑й улицы. Самый молодой
мэр в истории Нью-Йорка: тридцати четырех лет, в начале
войны победил на выборах, а спустя четыре года, когда он
погиб в Луизиане, будучи на тот момент летчиком Авиаци-
онных сил армии США, – проявления скорби были публич-
ными и яркими. Пока я читал текст, гадая, что значит дико-
винное второе имя Митчела – Пуррой, – в парк вошел муж-
чина в слишком длинной куртке с эмблемой «Янкис». Встал
рядом со мной и попросил два доллара на автобус, но я без-
молвно отказал и снова вышел на Бродвей. Севернее парка,
за памятником из бронзы и гранита – мемориалом Первой
мировой войны с навеки застывшими в разгаре боя тремя
героями: один стоит в полный рост, другой на коленях, тре-
тий, смертельно раненный, оседает на землю, – темперамент
района менялся, и больничный городок – казалось, прошлое
внезапно перерождается в настоящее – уступал место бар-
рио 67.
Почти сразу поубавилось медиков белой расы, которых у
дверей Милстейна, наоборот, хоть отбавляй; здесь же на ули-
цах полно доминиканцев и других латиноамериканцев: одни
приехали за покупками, другие тут работают, третьи живут.
Кто-то, идя мне навстречу, радостно замахал рукой. Женщи-
на, высокая, средних лет, с младенцем, но лицо незнакомое.
– Мэри, это Мэри, – сказала она. – Я работала у ваше-
го старичка, помните? – Покачала головой, изумляясь на-
шей встрече. Я напомнил ей свое имя. Да, она самая; теперь
живет в Вашингтон-Хайтс и поступит учиться на медсест-
ру, в училище при Колумбийском университете, как толь-
ко отдаст мальчика в ясли. Я поздравил ее и почувствовал,
как шевельнулось в душе изумление тому, как стремительно
жизнь идет своим чередом. Мы немного поговорили о про-
фессоре Сайто.
– Он был хороший человек, знаете ли, – сказала она. – И
67
«Район» (исп.). В Нью-Йорке – места компактного проживания испаноязыч-
ных американцев и недавних иммигрантов из испаноязычных стран и террито-
рий.
всегда так радовался вашему приходу. Не знаю, говорил он
вам об этом или нет. Тяжело было смотреть, как он уходил, –
видеть, как тяжело ему под конец приходилось.
Я поблагодарил ее за заботы о нем. Ее ребенок заплакал,
и мы распрощались.
С перекрестка 172‑й улицы впервые становится виден
мост Джорджа Вашингтона – тускло-желтые точки огней в
серой дымке. Я шел мимо сувенирных лавок, длиннейших
витрин универмага «Эль-Мундо» и неизменно популярно-
го ресторана «Эль-Малекон» – там я иногда ужинал. Напро-
тив «Эль-Малекона» находилось массивное здание диковин-
ной архитектуры. Возвели его в 1930 году, и тогда оно на-
зывалось «Театр Лоу на 175‑й улице». Здание, выстроен-
ное по проекту Томаса У. Лэмба, по всем меркам шикар-
ное: люстры, красные ковровые дорожки, обилие архитек-
турных украшений внутри и снаружи, на фасаде – терракото-
вые вставки, навеянные сразу несколькими стилями – древ-
неегипетским, мавританским, персидским и арт-деко. Лэмб
уверял, что его цель – околдовать «западный ум» чарами та-
инственности, пустив в ход «экзотический декор, колористи-
ческие и композиционные решения». Теперь на здании была
вывеска наподобие театральных, со сменными буквами; на
ней, белым по черному, надпись: ЗАГЛЯНИТЕ К НАМ ИЛИ
УЛЫБНИТЕСЬ, ПОКА ИДЕТЕ МИМО. Здание стало цер-
ковью, но запредельный шик позолоченного века сохранил-
ся доныне. Культовым сооружением оно служило с 1969 го-
да, и в театральном зале, переименованном в «Юнайтед-Па-
лас», до сих пор собирались несколько общин. Пастырем са-
мой известной и долговечной из них был высокопреподоб-
ный Фредерик Айкеренкёттер. Преподобный Айк, как зва-
ли его в народе, проповедовал материальное благосостояние
и жил на широкую ногу, не сомневаясь, что так и подобает
верному служителю Слова Божия. Перед церковью, стран-
но гармонируя с ее ложноассирийскими зубцами и деконтек-
стуализированной помпезностью, стоял его зеленый «роллс-
ройс» – собственно, у преподобного имелось еще несколько
сверхдорогих автомобилей. Когда-то у его церкви – Инсти-
тута «Наука жизни» Объединенной церкви – были десятки
тысяч прихожан. Теперь их ряды поредели. Но жертвуют они
так же щедро, чем в шестидесятых или позднее.
Этот зал – на момент открытия третий по вместимости
в Америке: три с лишним тысячи зрительских мест – с са-
мого начала служил как для киносеансов, так и для эстрад-
ных концертов. В нем выступали и Эл Джолсон, и Люсиль
Болл, вокруг были дорогие рестораны и шикарные магази-
ны. А сейчас, вечером в пятницу, в сумерках, если посмот-
реть от дверей «Эль-Малекона», театр словно затаился. За
семьдесят пять лет калейдоскоп его архитектурных стилей
так и не смог сложиться во что-нибудь осмысленное. На фо-
не остального квартала театр наверняка выглядел чужерод-
но даже в свой звездный час. А теперь смотрелся еще чуже-
роднее: до сих пор более-менее опрятный, но тут – ни к селу
ни к городу, в архитектурном отношении бесконечно далек
от окрестных лавчонок, его пышные колонны и арки неин-
тересны усталым иммигрантам, редко поднимающим глаза
кверху. Чары рассеялись.
Дверца минивэна, припаркованного у тротуара, распахну-
лась. Высунулся маленький мальчик, и его стошнило на ка-
нализационную решетку, а из минивэна его окликнула, успо-
каивая, женщина. Мальчика стошнило еще раз, а затем он с
ангельским видом поднял глаза и перехватил мой взгляд. Я
пошел дальше, дальше по Бродвею, и меня просто-таки за-
ворожил стремительно меняющийся облик района. На углу
со 181‑й улицей стояло еще одно пышно украшенное здание.
А-а, это же былой конкурент «Лоу на 175‑й улице» – «Коли-
зей»: именно он до строительства «Лоу» был в стране тре-
тьим по вместимости киноконцертным залом. Какая жалкая
и бренная претензия на славу – «-когда-то был третьим по
вместимости»! Теперь после основательной реконструкции
он стал киноконцертным залом «Новый Колизей» и делил
кров с большой аптекой и пестрым набором других магази-
нов; только выше второго этажа сохранились намеки на ар-
хитектуру двадцатых годов ХХ века.
На 181‑й я свернул налево и дошел до Форт-Вашинг-
тон мимо станции, откуда идут экспрессы маршрута «А»,
и Форт-Вашингтонской коллегиальной церкви, а затем до-
топал до Пайнхерст – с 181‑й улицей она не пересекается,
их соединяет длинная, узкая лестница, ведущая в дебри –
в небольшую рощу, а та уже примыкает к 181‑й. Лестницу
– головокружительно-крутую, похожую на куда более высо-
кую лестницу, по которой взбираешься к церкви Сакре-Кёр
на Монмартре, – затеняли кроны деревьев, с обеих сторон
окружали заросшие – сплошные сорняки – участки, а по-
середине, деля лестницу надвое, громоздились двойные чу-
гунные перила, ни дать ни взять – рельсы фуникулера; я по-
чти ожидал, что, пока я поднимаюсь справа, слева с горки
скатится пыхтящий вагончик. Лестница привела меня в ту-
пиковый конец Пайнхерст – в иную вселенную, если срав-
нить с оживленной улицей в нескольких десятках ярдов ни-
же: в район, застроенный жилыми домами, район побогаче,
район «побелее». Итак, я продолжил свой путь в окружении
белых, окунулся в их менее шумную уличную жизнь, так что
мне несколько минут казалось, что я один-одинешенек бро-
жу по обезлюдевшему миру, и успокаивали только споради-
ческие признаки жизни: на дальнем перекрестке старушка
несет сумку с продуктами, у многоквартирного дома бесе-
дуют два соседа, а в окнах прелестных кирпичных домиков,
возведенных поодаль от первой линии, один за другим за-
гораются мерцающие огни. Справа от меня был парк «Бен-
нет», застывший, примолкший: его неподвижность лишь из-
редка оживляли два реющих на ветру флага: государствен-
ный флаг США и, чуть ниже, черный флаг солидарности с
американцами-военнопленными. У 187‑й улицы Пайнхерст
заканчивается, так что маршрут вывел меня к бульвару Каб-
рини, идущему вдоль реки.
Пройди я по Кабрини еще несколько сотен ярдов, до са-
мого конца, бульвар привел бы меня в парк «Форт Трион»,
посреди которого, как бриллиант на бархате, уютно разме-
стился музей Клойстерс. Я вспомнил о своем последнем по-
сещении этого музея – туда я ходил с моим другом. Мы стоя-
ли в огороженном саду, откуда виден Гудзон. Там было боль-
шое грушевое дерево, выращенное на шпалере: ему прида-
ли форму наподобие зеленого подсвечника, оно отчетливо
выделялось на фоне каменной стены, и его ветки, развеси-
стые, как Древо Иессеево, поневоле, после многолетних при-
нуждений садовников, изгибались перпендикулярно, вписы-
вались в одну плоскость. Под ногами у меня росли разнооб-
разные травы, типичные для монастырских угодий: майоран,
петрушка, алтей аптечный, щавель, лук-порей, центрантус,
шалфей. Росли они на воле и так здесь благоденствовали, что
мы заговорили о том, как здорово было бы обзавестись та-
ким огородом.
Помню, в тот день я опустился на колени и вдохнул сла-
бый аромат трав. Там росли мыльнянка и печеночница, обя-
занные своими именами древней мудрости траволечения
– симпатического лечения растениями, квазимистического
искусства, находившего связь между целебными свойствами
растений и их внешним видом. Тогда считали, что печеноч-
ница помогает от болезней печени, так как форма ее листьев
напоминает доли печени; согласно тому же принципу, легоч-
ная трава, она же медуница, помогает от одышки, так как
ее листья имеют форму легких; а мыльнянку ценили исполь-
зуя в дерматологии. Вот к чему привели наших средневеко-
вых предков поиски смысла – к убежденной вере в то, что
Господь, творец всего сущего, разбросал по миру подсказ-
ки о полезных свойствах своих творений, сокрыв в самих
этих вещах намеки, которые уловит хоть сколько-нибудь на-
блюдательный человек. Траволечение – лишь самая прими-
тивная разновидность подобной учености; дальнейшее раз-
витие та же идея получила в поисках Знаков, предприня-
тых Парацельсом, немецким гуманистом XVI века. Пара-
цельс полагал, что свет природы интуитивно ведет к про-
зрению, но жизненный опыт всё же обостряет проницатель-
ность. Если правильно истолковать свет природы, он рас-
скажет нам через форму вещи, какова ее внутренняя реаль-
ность; итак, внешность человека в некотором роде правди-
во отражает его подлинный характер. Собственно, внутрен-
няя реальность столь глубока, что просто не может не выра-
зиться во внешней форме, полагал Парацельс. И наоборот,
в творчестве художников, если произведение не обращает-
ся к вопросу внутренней жизни, его внешние Знаки будут
пустышками. В итоге Парацельс разработал теорию из четы-
рех частей, объясняющую, как свет природы проявляется в
конкретном человеке: в облике рук и ног, в форме головы и
чертах лица, в общем телосложении и фигуре и, наконец, в
осанке – в том, как человек держится.
С этой теорией Знаков мы знакомы по ее выродившим-
ся разновидностям – френологии, евгенике и расизму. Но
зоркое внимание к перекличкам между внутренним духом и
внешним, физическим обликом – еще и секрет успеха мно-
гих художников, живших в одно время с Парацельсом, осо-
бенно южногерманских скульпторов, резавших по дереву.
Дотошно изучая свойства древесины и способы воспользо-
ваться этими свойствами, чтобы придать скульптурам осо-
бые качества, они создавали произведения искусства на ве-
ки вечные – именно такими вещами изобилуют залы и кори-
доры Клойстерса. Рименшнейдер, Штосс, Лейнбергер и Эр-
харт обрабатывали дерево липы, опираясь на свои глубочай-
шие технические познания, и их усилия подружить дух ма-
териала с его зримой формой хоть и проходят по разряду
художественных ремесел, но в конечном итоге не так уж от-
личаются от усилий врачей-диагностов. Особенно в случае
нас, психиатров: мы пытаемся отыскать во внешних Знаках
намеки на факты внутреннего мира, даже когда взаимосвязь
крайне туманна. По этой части мы добились лишь скромных
успехов, и напрашивается сравнение, что сегодня наша ветвь
медицины столь же примитивна, как во времена Парацельса
– хирургия.
В тот день, обуреваемый этими мыслями о Знаках и сим-
патическом траволечении, я попытался изложить моему дру-
гу, как изменился мой взгляд на практическую психиатрию.
Я сказал ему, что для меня каждый пациент – темная ком-
ната, и когда я, обследуя пациента, вхожу в эту комнату, то
считаю наиглавнейшим действовать неспешно и вдумчиво.
Я всегда держал в голове требование «Не навреди» – древ-
нейший принцип медицины. Когда имеешь дело с болезня-
ми, заметными извне, свет ярче, Знаки выражены более вы-
пукло, а значит, их не так-то легко прозевать. В случае про-
блем с психикой диагностика – более лукавое искусство, по-
скольку даже ярчайшие симптомы иногда незримы. Диагноз
ускользает в основном потому, что информацию о психике
мы черпаем из самой психики, а она способна на самооб-
ман. «Мы, врачи, – сказал я моему другу, – зависим – причем
куда сильнее, чем специалисты по лечению физических бо-
лезней, – от того, что нам расскажет пациент. Но что поде-
лаешь, когда призма, сквозь которую мы смотрим на симп-
томы, часто – сама себе симптом: психика индивида непро-
ницаема для его же внутреннего взора, и поди разберись,
где именно расположены слепые пятна человеческого созна-
ния. В офтальмологии описан отдел позади глазного ябло-
ка – диск зрительного нерва, где из глаза выходят ганглии
зрительного нерва: их примерно миллион. Именно там, где
теснится слишком много нейронов, отвечающих за зрение,
само зрение не работает». Помнится, в тот день я объяснял
моему другу, что долгое время мне казалось: значительная
часть работы собственно психиатров и вообще всех специ-
алистов по психическому здоровью – на самом деле слепое
пятно, такое огромное, что застит почти весь глаз. «Наши
познания, – сказал я ему, – лишь малая толика по сравнению
с тем, что все еще покрыто мраком, и именно ввиду этой
крайней узости возможностей наша профессия одновремен-
но влечет к себе и разочаровывает».
21