Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
Вторая часть
1.
2.
3.
Третья часть
1.
2.
3.
Нет в России даже дорогих могил,
Может быть, и были – только я забыл.
Нету Петербурга, Киева, Москвы –
Может быть, и были, да забыл, увы.
Георгий Иванов
Первая часть
1.
2.
Мы развесили пальто в темном коридорчике и, встретив отрицательный
кивок Туровского насчет разуться, прямо так в башмаках вошли в большую
комнату. В комнате помещались диван, пианино, сложенная ширмочка с
китайскими узорами на ткани, огромные, судя по обтертым и расцарапанным
краям, притащенные неумелыми грузчиками в спешке и из чужого дома
напольные часы с маятником, патефон и телефон на комоде с кружевной
салфеткой, а на стене висела выцветшая картинка с лодкой, подплывающей к
небольшому каменному острову. На полу лежал давным-давно истоптанный
ковер из какого-то присутственного места. Из-за затягивавшего все окна на
манер паутины слоя тюлей в комнате стояли потемки. Это была не гостиная,
а тщательно, в спешке и поперек всякой разумной логики воссозданый сон о
буржуазной несоветской жизни.
Туровский вернулся из кухни с табуретом в руках, поставил тот между
диваном и пианино и зачем-то взобрался под потолок.
– Вот тут нашли покойного. По-видимому, убийцы поставили его на стул,
вот как я стою, накинули на шею петлю, а затем вынули стул и ушли.
Откуда-то с люстры Туровский действительно взял толстую разрезаную
возле узла веревку и накинул себе на шею. Затянул, похрипел, высунул язык,
а потом спрыгнул на пол.
– Почему вы, собственно, говорите «поставили»? Это что же, не
самоубийство? – спросил старик.
– Может, и самоубийство, почему нет. Видите, вон там, вон, за диваном,
где сейчас моя сумка стоит?
Мы со стариком заглянули за диван.
– Вот там лежала жена покойного с проломленным черепом. Сам покойный
тоже с проломленным черепом. Может быть, они с разбегу друг другу лбы
порасшибали, как, знаете, бараны делают. Но это вряд ли. Скорее всего, кто-то
третий их ударил. Да у нас и орудие есть – тут вот возле дивана валялся весь
забрызганный кровью молоток.
Мы со стариком похмыкали.
– Сколько, вы думаете, было убийц?
– Один – вряд ли. Двое, скорее всего, слишком уж мороки много для одного.
Хотя следов никаких нет. Разулись они, что ли, не знаю.
– Как убийцы проникли в дом?
– Замок не поврежден, окна тоже. Отмычка, вероятно.
– А не хозяин ли сам открыл?
– Вряд ли. Никаких следов борьбы в прихожей нет, зато в спальне полно.
Пойдемте в спальню?
Старик кивнул, и они отправились в спальню. Я отодвинул штору и
выглянул во двор. Из-за густых кустов и приземистых кривых яблонь перед
домом трудно было разглядеть даже пустырь, не говоря уже об окнах других
домов. Если кто и видел мужчин, заходящих в подъезд, то разве что случайно
и мельком. Старик и Туровский вернулись из спальни.
– И когда было совершенно убийство?
– В шесть вечера Брандт ушел из ратуши. В десять вечера из редакции
вернулся домой сын погибших, Александр Львович Брандт. Он позвонил сразу
мне.
– Постель уже была ведь расправлена?
– Да, – подтвердил Туровский. – Оба убитых были уже в пижамах. Я
немного знал Льва Михайловича и могу вам сказать, что, это значит, было не
меньше девяти.
Они оба похмыкали. Убийство, совершенное в комендантский час,
означало, что у убийцы должен быть пропуск на случай задержания патрулем.
– Что-нибудь украдено?
– Возможно, какие-то бумаги – Александр Львович только мельком
проглядел стол, надо будет потом попросить его составить что-то вроде описи.
Но ничего ценного не пропало. Да и не было ничего ценного – тут мебель-то
вся пустая стоит. Они были совсем бедными, а на зарплату даже и заместителя
бургомистра ничего особенного не купишь. Пару шляпок жене купил, да себе
костюм. До войны они в Архиерейской даче снимали одну комнату на троих. А
так это квартира кого-то из партийных начальников. Убежал в первый же день
войны, ну вот они и вселились. Вообще, немцы такое не одобряют, но насчет
Брандта закрыли глаза.
Старик оглядел путь от спальни до прихожей. Туровский понял его мысль
и снова заговорил:
– Убийцы направились в спальню, там была недолгая борьба. Брандту
нанесли удар, – Туровский нанес воздуху удар. – Потом тело оттащили в
гостиную и положили возле комода. Один убийца сходил за табуретом, другой
достал приготовленную веревку и закрепил ее на люстре.
Туровский поочередно притащил воображаемое тело, положил его возле
комода, сходил на месте за воображаемым табуретом и, как лассо, закинул
воображаемую веревку на совершенно настоящую хрустальную люстру.
– А где все это время находилась жена? – остановил его старик.
– В ванной. Она была в купальном халате, когда ее нашли.
Старик покивал головой. Убийцы, очевидно, не знали, что в доме будет кто-
то, кроме Брандта, и после убийства его жены не придумали ничего до такой
степени, что просто ушли, бросив все, как вышло. Это были люди в равной
степени умелые и недалекие. Они легко и без колебаний убивали, причемпо
предварительному плану, но были не в состоянии самостоятельно в этот план
внести хоть какие-нибудь логичные изменения. Если из этого что и следовало,
так то, что настоящий заказчик в убийстве не участвовал.
– Что соседи?
– Соседи ничего не видели. А даже если кто и видел, были бы дураками,
если бы сказали, – Туровский понизил голос. – Я бы не сказал. Я ведь с вами
тут в частном порядке разговариваю. А официальное расследование ведет
соответствующий абтейлюнг в фельджандармерии и какой-то офицер из
гестапо. Я сам к ним стараюсь лишний раз не соваться и вам не советую.
Старик нахмурился.
– Да, это понятно. Есть ли все-таки какая-то возможность допросить
ближайшие патрули насчет подозрительных прохожих?
– У нас такой возможности нет. Я, конечно, еще вчера попросил об этом у
офицера, нас курирующего, но ответа пока нет, и я бы на него не рассчитывал.
Они вдвоем посмотрели друг на друга и по очереди пожали плечами.
Мы оказались на кухне. В леднике стоймя и поддерживая друг друга, как
стенки карточного домика, стояли огромные заиндевевшие коровьи бока.
– Это говядина? – спросил старик.
– И как это мы пропустили, – ответил Туровский.
– У него еще и ферма была? – спросил я.
– Это взятка, – тяжело вздохнул старик.
Туровский ничего не сказал. Очевидно, его грызли две мысли сразу: он не
знал, что Брандт от кого-то получил за некую услугу полкоровы и теперь из-
за свидетелей уже не сможет просто втихомолку разделить улику между
сотрудниками отделения. Старик то ли прочитал на его лице, то ли сам по себе
так подумал, и спросил:
– А вы, может быть, хотели бы перекусить с нами? А то у нас с собой с
дороги немного бутербродов осталось.
– Почему нет. С обеда ничего не ел. Между прочим, нашел на кухне не
кофе, но замечательный суррогат из пшеницы, может быть, вы захотите?
– А это удобно?
– Да, уверяю вас, Александр Львович будет совсем не против.
– Ну, тогда, конечно, не откажусь.
Расшаркавшись таким образом, они уселись на диван покойника,
разложили между собой дорожный саквояж и принялись жевать: старик
смущенно и глядя в пустоту перед собой, Туровский – болтая ногами и
оглядываясь по сторонам. Я вернулся на кухню и поставил чайник, а затем
прогулялся по пустым комнатам. В кабинете Брандта стоял большой кожаный
диван, почти совсем пустой массивный книжный шкаф и приставленный к
стене ломберный столик с грязно-зеленым сукном. На рабочем столе стояла
в рамочке фотография еще молодого Брандта с женой и мальчиком лет пяти.
Среди бумаг почти исключительно на немецком обнаружился
промокательный лист с размашистой надписью карандашом на русском.
Написано было слово «скотина». Тут засвистел чайник.
После кофе старик завел с Туровским свою обычную, ни к чему не ведущую
светскую беседу, которую полицмейстер с радостью поддержал. Они бы так
долго продолжали, но тут за окном стало смеркаться, и старик засобирался
дальше.
– Леонид Фомич, подскажите, как бы нам поговорить с сыном Брандта?
– Это сделать очень легко. Он главный редактор городской газеты и обычно
допоздна задерживается в редакции. Я прямо сейчас позвоню к нему и провожу
вас туда.
Туровский, шумно выдохнув, встал с дивана, отряхнул крошки и вразвалку
подошел к телефону. Разговор с Брандтом-младшим не занял и минуты – тот
сказал, что остается на месте до ночи и будет нас ждать.
– Как вы считаете, сможет ли нас принять комендант города?
– Его три дня как нет в городе. Вызвали в Берлин. Предполагается, что
вернется к следующей среде.
– И кто же сейчас за начальника?
– Его заместитель Бременкамп. Он с местной администрацией в холодных
отношениях, так что лично я вам вряд ли чем-то помочь смогу.
– А что касается бургомистра? Есть смысл разговаривать с ним?
– Бургомистру нашему 21 год. Ничего не хочу сказать, но если убийство и
связано как-то с работой Брандта, то уж можно быть уверенным, что именно
потому Брандта и убили, что бургомистр сампо себе все равно никакой угрозы
ни для кого, кроме себя, не представляет.
– М-да. А вообще хоть кто-нибудь из аппарата с нами мог бы поговорить?
Немцев не берем в расчет.
Туровский задумался, но так ничего и не придумал.
– Что ж, тогда вы идите к бургомистру, – обратился старик ко мне. – Я после
редакции зайду в морг. Ведь я могу зайти в морг?
– Разумеется, – заверил его Туровский.
– А после морга направлюсь в гостиницу. Вы туда идите сразу от
бургомистра и ждите меня уже там.
Старик был спокоен и деловит, как будто не в морг шел, а в кино. Все, что
я знал про него, я узнал со временем и случайно. Между собой мы о прошлом
друг друга, кажется, не говорили ни разу, и я даже не знаю, сколько ему было
обо мне известно чего-то кроме того, что я исполнителен и до поры молча
сношу подколки. Больше ему ничего знать не нужно было – все остальное, если
понадобится, о человеке он всегда мог выяснить при опознании.
3.
4.
5.
6.
Старик растолкал меня, когда уже оделся. Шторы были раздвинуты, за
окном светало. Под окнами долго и громко буксовал грузовик с
неразборчивыми человеческими голосами. Где-то неподалеко железкой били
по железке – просто так, без конкретной цели, только чтобы у меня в голове
посильнее отдавалось.
– Пойдемте завтракать. Туровский заедет за нами на машине через полчаса.
За ночь потеплело. Вся улица оказалась затянута неправдоподобно густым
молочным туманом. Мы, опасливо озираясь, перешли дорогу и поели в
занюханном трактире напротив гостиницы. Потом проделали путь в обратном
направлении. Старик уселся в кресле в фойе гостиницы, а я, чтобы не создавать
толкотню, все еще ватный ото сна, вышел на крыльцо.
От земли как будто шел холодный пар. Голова неприятно пульсировала и
туго соображала. Грузовики все ехали. Я зевнул три раза подряд, последний раз
прямо до слез. Компания ворон устроила вялую чехарду над улицей. Одна,
самая шумная, снималась с ветки и с гаканием перелетала на телеграфный
столб. Чуть она усаживалась, как за ней, тяжко оттолкнувшись, отправлялась
другая, затем третья. Но прежде чем те добирались до столба, первая уже снова
гакала что-то раздраженное и летела на крышу трактира, и дальше обратно на
ветку. Ворон спугнул автомобильный гудок, и, шумно шурша крыльями, они
все разом нырнули куда-то в туман. Из грязного опеля высунулся Туровский
и поздоровался. За рулем сидел чернявый мужчина с густыми усами, которого
Туровский представил как своего коллегу Навроцкого.
Машина ехала медленно. Мы пересекли мост, объехали вокзал и проехали
еще один мост уже через железнодорожное полотно. На кладбище было
немноголюдно, деревянные воротца в обветшалой арке из красного кирпича,
отделявшей лютеранскую часть кладбища от православной, были закрыты на
амбарный замок. На паперти перед церквушкой сидел хорошо укутанный в
многослойное шмотье нищий на подушечке и рассеянно водил глазами,
выглядывая, кто среди прибывающих подкинет ему мелочи.
Возле вырытой могилы напротив священника уже стояла Волочанинова
рядом с высоким худым мужчиной с совершенно белым лицом. Старик тихо
сказал мне, что это младший Брандт. Мы с Волочаниновой обменялись
приветственными взглядами, было видно, что она не в своей тарелке. Тут же
был бургомистр и еще несколько людей, которых я прежде не видел. Среди них
выделялся мужчина лет сорока в дорогом пальто и с аккуратным проборчиком.
Вдалеке, через несколько оград, стоял, развязно облокотившись о крест, какой-
то детина – по-видимому, ждущий следующих похорон копатель могил. Когда
священник сказал все свои слова, гроб опустили в могилу и засыпали землей.
К мужчине с проборчиком откуда-то из тумана вынырнул нищий и что-то
неслышное стал выговаривать, подкрепляя свои слова протянутой ладонью.
Обратно Навроцкий довез нас до большого, дореволюционной еще
постройки здания фельдкоммендатуры в центре города, а сам поехал в
полицию. Здание было похоже на огромный и совершенно съедобный
пряничный дворец с многочисленными, будто сделанными из сахарной белой
глазури завитками по всему своему фасаду и пузатенькими, словно бы из
румяных сушек, балкончиками по одному над входом и на каждом из двух
крыльев.
Старик пошел на прием к Бременкампу, а Туровский завел меня в
небольшое кафе на углу дома с противоположной стороны улицы.Открытое
каким-то эмигрантом-поляком на месте советского обувного, оно было
идеальной наблюдательной позицией: от столика возле окна были прекрасно
видны и парадный вход, и оба выхода с внутренней территории комендатуры
на две расходящиеся в разные стороны улицы. По словам Туровского,
вечерами в кафе собирались прогуливающие паек офицеры и солдаты из
богатых, но при нас там был только медленно и сосредоточенно моющий
стойку хозяин. Мы на свои хлебные талоны заказали по сахариновому
пирожному с эрзац-кофе и уселись за столик ждать старика.
– Клюкнуть бы, – мечтательно сказал Туровский, когда слизал последние
остатки крема с пальцев.
Когда я на это только сочувственно кивнул, он порассматривал какое-то
время мое пальто и решил заходить с привычной для всех работников
городского аппарата стороны:
– По сырости так даже холоднее, чем просто в морозы, не находите? Вроде
сижу в фуфайке под пальто, а все равно продрог.
Я опять только покивал.
– А вы в бридж, может, играете?
– Конечно, обожаю бридж.
Я играл в бридж два раза в жизни, причем во второй оказалось, что я не
до конца понимаю правила, но дальше молчать было бы просто неприлично.
Туровский оживился.
– У нас с Брандтом было что-то вроде клуба для русских служащих: по
четвергам собирались у меня, по субботам – у него. Карты, немножко вина.
Андрей Филипыч вот на гитаре иногда выступает, если есть дамы. Ну мы
решили, что хоть и траур, а все-таки чего зря по домам сидеть скучать. Если
хотите, приходите сегодня поиграть.
– Обязательно приду, спасибо.
– Только у меня к вам тогда просьба: сходите со мной сегодня в дом Брандта
за ломберным столиком. Мы с Георгием Львовичем уже договорились, ему он
без надобности, а у меня только кухонный есть.
Приближался обед. В кафе пришла троица каких-то пижонов в серозеленых
куртках с серебряными жгутовыми погонами. Они сели за единственный
свободный столик возле нас. Под окном остановилась пара перегородивших
нам весь вид мужских спин и, немного посовещавщись, разделилась: одна
спина ушла куда-то в сторону предместья, а вторая превратилась в плотного
коренастого мужчину, который зашел в кафе за сигаретами и кофе. Вскоре
пришел и старик.
Разговор с Бременкампом, как и ожидалось, был исключительно
обтекаемым. Он сначала был взбешен тем, что какой-то гражданский поляк
задает ему вопросы насчет уголовного расследования, к которому не имеет
никакого отношения, но когда старик упомянул фамилию заказчика,
успокоился и согласился дать сведения, которые мы все равно едва ли смогли
бы проверить.
Туровский выслушал это с таким видом, как будто ничего другого и не
ожидал.
– Я могу устроить слежку за Бременкампом, у меня достаточно надежных
людей под рукой. Но вы должны понимать, что задавать вопросы его
подчиненным, хоть бы самые общие вопросы, я не могу. У меня нет на это
никаких полномочий – русская полиция не имеет права заниматься
уголовными делами. Они откажутся отвечать и немедленно донесут о
нарушении субординации в гестапо. Я, если хотите знать, не рискнул бы даже
обращаться к русским соседям возле дома Бременкампа – они тоже имеют все
основания донести, – Туровский развел рукам. – Вас двоих, скорее всего, будет
ждать высылка обратно в Смоленск, а вот меня вместе со всем русским
отделением полиции могут и под суд отдать.
Старик уточнил, на какую помощь Туровского можно рассчитывать в
смысле слежки, и тот пообещал организовать самую настоящую,
круглосуточную.
– Дел у меня в участке не очень много, с ними я справляюсь и сам.
Навроцкого и еще пару человек можно поставить по очереди дежурить возле
дома Бременкампа в темное время. Они знают город лучше патрульных и
смогут следить незаметно для немцев. Ну а днем уж вам самим придется.
Они тут же вполголоса набросали план слежки до утра субботы. Уже
смеркалось, когда мы с Туровским пошли на квартиру Брандта за столом.
Старик, нахохлившись, так и остался сидеть у окна перед пустой чашкой кофе
и шляпой.
По дороге мы разговорились, и Туровский, узнав, как тяжело мне спалось,
предложил ночевать у него на свободном диване. Диван звучал существенно
лучше раскладушки, поэтому я согласился. Квартира Туровского размещалась
на третьем этаже четырехэтажного дома в паре кварталов восточнее дома
Брандта. Мы втащили по лестнице стол и поставили его ровно посередине
просторной гостиной, в которой не было ничего, кроме выстроенных рядком
вдоль стены стульев и одного большого кресла. Туровский присел на кресло,
тяжело дыша, и минуты две-три только одно дыхание его было слышно в
комнате. На звуки возни из спальни вышел толстый старый кот с обвисшими
усами, посмотрел на нас и тяжелым прыжком взобрался на один из стульев.
Он оттопырил заднюю лапу и принялся вылизывать шерсть между пальцев
распяленной пятерни.
– А вот мой сожитель. Зовут Фискал. Сокращенно – Морда. Можно звать
«Кис-кис». Жена в тридцать восьмом умерла, с тех пор мы с ним вдвоем живем.
Кот поднял на меня круглые глаза и, не отводя взгляда, продолжил свое
занятие.
– Ну, до встречи. Часа через два можете уже смело приходить, – Туровский
пожал мне руку, а затем, не закрывая даже за мной двери, сразу отправился на
кухню, куда следом за ним, спрыгнув со стула, отправился и кот.
Затемно я вернулся в гостиничный номер, где застал старика читающим
папку с какой-то документацией. Я рассказал ему о предложении Туровского
перебраться до конца командировки к нему в квартиру.
– Отлично, это нам очень на руку. Если полиция как-то в наше дело
замешана, у нас будет шанс об этом узнать.
– Вы думаете, Туровский замешан в убийстве?
– Маловероятно.
Я устроился в продавленном кресле, но старик ничего больше говорить не
стал, а только протянул мне сделанные кем-то на ходу фотографии двух немцев
в верхней одежде. Это были Бременкамп и его адъютант. Я порассматривал
их какое-то время, чтобы запомнить наверняка, а когда отдал назад, старик
сложил их обратно в папку, молча поднялся и, одевшись, вышел из номера. Я
направился следом.
7.
8.
9.
10.
1.
– А как называют?
– Туалет.
– Опять ложь, выходит. А мой комендант знаешь как туалет называл?
– Ну?
– Локус. Это «место» по-латыни. Ну и вот, та женщина, значит, сидит на
унитазе и говорит, что надо женщине осадить мужчину и поменяться с ним
местами.
– То есть мужчина должен в ватерклозете сидеть?
– Не придуривайся.
– Ну и ну. Это, значит, барышни сейчас такое читают?
– Пока живешь барышней, и не такое зачитаешь. Моя Ульяна Сергевна
говорит, что невинность переоценена.
– А это-то кто?
– Начальница моя, сколько ж можно повторять. Она сейчас бросила своего
офицера и крутит с нашим завхозом, а офицер только зубами скрежещет. Ну
чисто роман.
Из книг она узнала, что диванные валики называются обюссоны, и упорно
так называла единственный имевшийся у нее засаленный и протертый валик,
который лежал на старом продавленном кресле.
– Так. А вот еще хотела спросить: ты финики ел?
– Ну ел.
– И как?
– Ну вкусно.
– Я так и думала. А вот когда говорят «напиться кофе», это же помереть,
как смешно.
– Да кто так говорит-то?
– Ну в книгах.
– Разве что.
– Как по-твоему, вот когда пишут «поджать ногу», это как выглядит?
Я показал.
– А вот когда целуют руку на сгибе у локтя, это как?
Я снова показал.
– Ну как колени целуют, тебе точно неоткуда знать.
Я знал.
Я целовал ее голую грудь, ребро, еще ребро, впадинку между ребер, мягкий
горячий живот и дальше, все как в этой дурацкой книге. Мы валялись, ели в
постели и болтали часами.
Подростком Лида мечтала, что ее украдет белогвардеец-диверсант.
Советская реальность не подарила ей ни одной самой завалящей фантазии: ни
разу не слышал от нее ни про комиссара со шрамом на щеке, ни про полярника
с грубыми обветренными руками, ни хотя бы про какого-нибудь
физкультурника с голым торсом.
– Или мечтала, что я медсестра на войне, а какой-нибудь милый солдатик
лежит на столе, все смотрит на меня и молчит, а потом во время операции под
наркозом не сдерживается и просит руки. Бывает же такое. Пилят ему, вроде
как, ключицу, а он на меня смотрит горячими глазами.
– Напомню, я не воевал.
- Ну и что что не воевал. Это вообще не про тебя история. Хватит быть
таким эгоистом. Ты помнишь, кстати, прежнюю жизнь? Ну до революции.
Я напомнил ей свой возраст.
– Да что ты скучный-то такой. Ну, хорошо, хорошо, так а все-таки.
И я снова рассказывал ей все, что помнил, пока совсем не разберет сон.
Дело Венславского оказалось даже проще, чем он планировал. Высокий и
жутковатый дом за годы советской власти стал меньше на два сгоревших
флигеля и всю внутреннюю отделку, но стоял на месте. Все поросло лопухами,
крапивой и какими-то кустами. По черной земле валялись разбросанные, с
обломанными углами кирпичи. Ни клумб, ни дорожек не было и следа, и
только поодаль в реденьком лесочке кучно валялись гнилые, когда-то
крашенные, но уж и не разберешь, в какой цвет, доски с погнутыми гвоздями
– тут, видимо, была беседка.
В деревне половина домов стояли пустые, в тех же, где кто-то жил, были
какие-то не те семьи, что знал Венславский, и все были насчет поведения
совершенно шелковые. Он нанял крестьян для стройки и условился, сколько
заплатит, если к следующему приезду все заросли будут выкошены. Когда мы
приехали через неделю, работа шла полным ходом, а трава была выкошена
даже между деревьями. Из чьего-то коровника вытащили грязных и
обчирканных косами чугунных львов и поставили на прежнее место на
крыльце. Мое участие ограничилось тем, что одна и та же крестьянка дважды
продала мне по кузовку свежих огурцов, которые я тут же, сидя в машине,
большей частью и съел, на вопросы Венславского, не хочу ли их хоть
сполоснуть, отвечая удивленным взглядом.
– Ну как вообще дом? – спросила меня дома Лида.
– Идеальное местечко, чтобы побыть наедине со своими мыслями.
Особенно хорошо, если это мысли о самоубийстве.
– Что там, стены, что ли, кровоточат?
– Да так как-то все. Грустно. Прогуляемся, может?
Она положила босую ногу на стол и пошевелила пальцами.
– Не хочу.
– Чего это?
– Слишком жарко. И холодно.
Мы препирались так еще какое-то время, и только когда опять невозможно
устали, Лида хлопнула себя по лбу и сказала:
- Забыла! Тебе ж телеграмма!
Она протянула открытый конверт. Старик писал, что прибывает
гробовозом субботу вечером встречу похерить приготовить вещи говиться
отправляться немедленно.
– Уезжаете скоро?
– Видимо. Приедет послезавтра. Ты же и сама прочитала.
Лида развела руками:
– Разве любопытство – это грех?
Мы пошли ужинать. В крошечной кухоньке стояла огромная, вся увитая
колоннами, райскими цветочками и пухлыми херувимами печь, равномерно
выкрашенная какими-то прежними жильцами бледно-зеленой краской.
Дымоход печи давно заварили, и теперь она просто укоризненно занимала
место. Еще на кухне стоял стол и имелось свободное пространство, где
прекрасно поместился бы носовой платок, если его сложить хотя бы вчетверо.
Я похлопал Лиду по ладони:
– Ну не грусти, может, где-нибудь подстрелят, и тебе не придется меня
терпеть.
– Как же, подстрелят. Уже один раз подстрелили, ничего хорошего не
вышло.
– Я в этот раз лучше постараюсь.
На следующий день к нам зашел Венславский.
– А я к вам из Клинического поселка. Шел мимо, дай, думаю, зайду…
– Ладно заливать, вы же из Берлина приехали, я знаю.
Венславский замялся и вытащил из кармана коробочку духов.
– Ну уж с вами и сюрприза не сделаешь.
Лида расцеловала и его, и меня, и, конечно, саму коробочку. Потом мы
решили втроем сходить в кино. Смущенный Венславский вышел подождать
нас во дворе, пока мы собирались. Я попробовал поддержать Лиду, пока она
надевала непослушный ботинок, но почему-то шагнул не в ту сторону и чуть
было не наступил на сваленные в углу стопки бумаг. Крутанулся и ненароком
въехал с размаху в шкаф. Шкаф качнулся и чуть не повалился на пол. В
последний момент я обхватил его обеими руками, и он только немного
сдвинулся в сторону.
– А ты говорила!
– Что я говорила?
– Вот и я об этом.
Стояла уже настоящая жара. По краям луж лежали густые перины пуха с
тополей. Я шел в пиджаке и потел, как свинья. В кино давали отвратительную
чепуху под названием «Главное быть счастливым». Лучшей частью
представления было то, что по дороге я зашел в аптеку и насыпал себе за ворот
на вспотевшую спину талька за какие-то смехотворные 5 рублей. Мы
попрощались у ратуши, и Венславский, насвистывая, пошел дальше куда-то по
своим делам, пока мы смотрели ему вслед.
– Ну ничего, ты возмужаешь, приоденешься и не хуже будешь выглядеть.
– Да с чего ты взяла, что я хочу?
– Ну ладно, ладно, чего уж. Я так просто. Вот купим тебе пиджак
нормальный, и заживешь.
Когда мы вернулись, дверь в квартиру была отперта. За столом возле окна
восседал старик. Он разулся, и из-под стола были видны его недостающие до
пола короткие ноги в шерстяных носках.
–Это как понимать, –спросил я и оглядел дверной замок.
Лида беззвучно сказала «драсьте» и чуть присела.
–Это я отмычечкой, не пугайтесь, –старик вместо приветствия начал
сгребать мои бумаги, которые успел разложить на столе. – Давайте-ка сразу,
пока не разделись, и пойдем. Чего ждать.
– Чайку, может, –спросила Лида.
– Да, чайку хоть выпейте, с дороги-то.
Старик явно чаю не хотел, но только опустился обратно за стол. Я разулся,
повесил в шкаф мокрый пиджак. Старик что-то черкал на листах. За стенкой
запыхтел чайник.
– Куда едем?
– В Барсуки. Знаете что, Лидия Кирилловна, не могли бы вы мне пуговицу
вот тут пришить, третий день без нее хожу.
– В Барсуки?
– Да не те, другие. Чего орать сразу. У них тут много Барсуков.
– Что на этот раз?
Старик неодобрительно посмотрел на меня:
– Обычное дело, я вам по дороге расскажу.
Лида принесла нам чаю, и мы кое-как уселись. Говорить с Лидой в
присутствии старика было неудобно, так же неудобно было говорить и со
стариком в присутствии Лиды. Поэтому мы просто молчали и с разной
громкостью прихлебывали, а Лида пришивала ему пуговицу. Старику эта
неловкость не доставляла никаких видимых проблем, он прихлебывал громче
всех и разглядывал комнатку.
– А что это у вас за штучка? – спросил он и показал куда-то нам за спины.
На стенке за шкафом действительно что-то виднелось. Лида подошла
рассмотреть поближе.
– Да это ангел!
Я тоже подошел. Это была старая рождественская картинка, покрытая
лаком и местами выпуклая. Раньше ее заслонял шкаф, но из-за моего утреннего
толчка теперь ангел показался на свет.
–У меня был такой дома, – сказал я. – Следил, чтобы я хорошо ел.
– Правда? – спросила Лида.
–Правда, чего мне врать.
–У меня, –она запнулась, а потом засмеялась, –у меня точно такой же был.
Вот один в один такая же картинка!
– Да это из «Мюра и Мерилиза» картонаж. Такие много у кого были, –
сказал старик, но заметив, что это не вызвало никакой реакции, покхекал в
кулак и начал шелестеть бумагами.
– Знаешь что, – сказала Лида. Но я не успел ей ответить, как она обняла
меня и зашептала на ухо что-то не слишком разборчивое. Старик бросил на нас
взгляд и тяжело вздохнул. Потом он слез со стула и быстро пошел к выходу:
– Зайду-ка я к Навроцкому повидаться. А вас жду через час на вокзале.
2.
Дальше лето совсем не задалось. Дождь лил иногда круглые сутки, а когда
не лил, черные тучи наползали и уползали по пять раз на дню, так что в висках
свербило и постоянно тянуло спать.
Старик завел было разговор о моем возвращении в Смоленск, но я с
большим количеством аргументов объяснил ему, что со своей работой отлично
справляюсь и на расстоянии, а в наши редкие командировки даже и удобнее
ездить из разных городов. Было видно, что на него все эти доводы не произвели
никакого впечатления, что и понятно, ведь они не имели особого смысла, но
что-либо возражать мне он не стал. Очевидно, он рассудил, что какое-то время
действительно можно поработать и так, а дальше кто знает, что будет: может
быть, я сам вернусь в Смоленск, с Лидой или один, а может, фронт продвинется
еще дальше, и все равно придется переезжать в какое-то третье место.
Немцы к осени пообжились и повсюду катались уже на велосипедах.
Больше всего впечатление это произвело на солдат венгерской части: если
раньше их в городе и духу не было, то теперь они стали гонять на велосипедах
по двое и по трое, то молча и деловито, то на ходу перекрикиваясь и гогоча,
причем сразу по тротуарам, виляя между шарахающимися пешеходами, как
будто это реквизит какого-то юмористического велосипедного соревнования.
В конце лета младший Брандт съездил на неделю в отпуск в Берлин, ходил
там по филармониям, а, вернувшись, стал чудить. Сначала он тиснул в газету
отчет с концерта какого-то Караяна («армянин, что ли», – удивилась Лида),
потом принялся в своих нудных колонках, открывающих газету, зачем-то
подпускать шпильки бургомистру, и притом самым некрасивым образом –
первым делом пересказав его же историю о собаках, разворотивших помойку
за больницей. Навроцкий заходил к нему в редакцию по-дружески поболтать,
но тот отвечал холодно и формально. Посредником пытались использовать
Генриха Карловича, но их разговор быстро закончился обменом грубостями
на немецком. Тишайший Генрих Карлович таким исходом сам был удивлен и
только разводил руками. Причуды Брандта совсем вытолкнули его из
карточного клуба, и теперь вместо него на квартире Навроцкого сидел молодой
бургомистр. Я, впрочем, и сам туда редко ходил.
Лида раздобыла мне второй ключ от парадной. Вдвоем мы много ходили
по городу и заходили так далеко, что часто и названий улиц не узнавали.
– Слушай, кто такой этот Хорст Вессель?
– Понятия не имею. Может, приятель этого вашего Кирова?
– Ты и кто такой Киров не знаешь? Ну деревня.
– А ты знаешь?
– У меня школа на улице Кирова была. Я ее прогуливала.
– А теперь кто-то прогуливает ее на улице Хорста Весселя.
– И правильно делает.
– И правильно делает.
В кронах деревьев пела и возилась какая-то мелкая птица. Пьяно пахли из
травы неподошедшие городским мальчишкам гнилые яблоки. Ветер был еще
такой теплый, будто это и не ветер, а просто в комнате кто-то с силой закрыл
дверь перед твоим носом.
Ходили по выходным на Смоленский рынок и перепробовали там все
десятирублевые пирожки, какие нашли, – с картошкой, смородиной, яйцом и
рисом, творогом, вишней, яблоками и даже щавелем. На Полоцком рынке у
одного и того же абсурдно приветливого сюсюкающего китайца раз за разом
покупали леденцы и крошащееся прямо в руках печенье вроде меренги. Пока
было тепло, мы брали к еде тут же квас и шли к старому губернаторскому
дворцу сидеть на набережной. Когда похолодало, оказалось, что наш китаец
торгует еще и шапками-ушанками из пятнистой, где пегой, где черной с
бурыми подтеками и белыми пятнами, отчетливо снятой с дворовых котов
шерсти. Однажды, стоя напротив задорной старухи, торгующей пучком
крошечных детских варежек, Лида вдруг зашептала мне в воротник:
– А если бы, допустим, какая-то женщина, ну, знаешь, привлекательная, –
она отстранилась на секунду глянуть мне в глаза, слушаю ли я, – понимаешь,
попросила бы тебя купить их.
– Ну?
– Купить, а потом поехать в квартал за комендатурой и там раздать.
– Кому раздать? – спросил я, когда она запнулась и сделала страшное лицо.
– Малолетним проституткам.
– Малолетним?
– Ага.
– Я бы сказал, что этой женщине надо надавать за такие идеи по заднице.
Лида сладко улыбнулась:
– Вот за это я тебя и люблю.
В госпитале Лида нахваталась такого пижонства, что теперь носила к
пальто длинный серый шарф, который завязывала, чтобы концы усами свисали
до сапогов. После долгих походов по ростовщикам и людям, дававшим
объявления в газете, купили мне новое пальто: Лида выбрала, а я выложил
деньги. Оно было всем хорошо: и теплое, и не тяжелое, и без пулевых
отверстий или пятен крови. По моему наущению Лида стала чаще и толковее
мыться. По ее требованию я перестал храпеть. По крайней мере, она сказала,
что перестал. Мы даже в подвал при бомбежках спускались теперь каждый с
подушечкой для сидения и одеяльцем. Мы присматривались в комиссионке к
проигрывателю, но решили, что все равно в музыке не разбираемся, а ерунду
слушать не стоит. Иногда, если радио соседей слишком громко играло
немецкие песни, от которых из-за стены до нас доходил только мелодичный
гул с взвизгами особенно высоких нот голосов, скрипок и труб, мы, не
сговариваясь, начинали хором и ужасно фальшивя подпевать в такт и не
успокаивались, пока я, или Лида, или оба разом не принимались гоготать. Как-
то раз к дому без предупреждения подъехал грузовик, и я за двадцать минут,
пока остальные соседи не очухались, перетаскал в полагавшийся Лиде во дворе
сарайчик дров на всю зиму по совершенно копеечной цене. Вечерами даже
выходных в основном сидели дома, читали книжки и пили чай с мелким
изюмом. Засыпая в моих объятиях, Лида мелко подрагивала телом, будто пес,
видящий во сне поле, высокую траву и охоту, и нежной судорожной ладонью
прихватывала подложенную ей под голову мою спокойную руку, как
младенцы тащат к себе в колыбель схваченные в кулачок пальцы взрослых.
В ноябре, когда темнеть стало сразу после рассвета, конечно, веселья
поубавилось. Лида простудилась. Она говорила смешным хриплым голосом, у
нее горело лицо, а шея была туго обмотана белым платком.
– Не смотри, у меня ячмень на глазу. Я знаю, мой типаж – великосветская
старушка, но все-таки не надо постоянно об этом напоминать.
Лида немного походила на попугая и говорила, что все ничего, только
«когда согинаюсь, из носа на туфли капает».
– Заскучали мы с тобой. Заскучали-заскучали. Ну ничего, весной-то
повеселей будет.
– Тебе разве скучно?
– Мне не скучно. Тебе, наверное, скучно.
– Лида, я люблю тебя.
Она посмотрела на меня с глупой несмелой улыбкой.
– Это лишнее.
– Не лишнее, я люблю тебя.
Она сидела в сиротском свитере грубой вязки с дурацким воротничком, как
всегда, завитая так, что прическа была больше похожа на буйную детскую
растрепанность, и у меня немного ныло сердце.
В очередной наезд старика мы собрались вечером поиграть в карты.
Разговор как-то все лип и лип к Брандту.
– Нельзя ли его просто ну отстранить, что ли?
– Боюсь, смерть отца от рук подпольщиков делает его несменяемым.
Я рассматривал выпавшую мне винную этикетку на картонке, силясь
вспомнить, что она собой заменяет, и прикидывал, когда будет прилично
сдаться. Старик тяжело вздохнул и сказал:
– Что ж, видно, теперь вам придется к нему сходить.
Я подумал, что он это говорит бургомистру, и хотел было засмеяться от
нелепости идеи, но когда поднял глаза, увидел, что все смотрят на меня.
– Мне?
– Ну а кому.
– Но почему мне-то? Что я ему скажу?
Старик с Навроцким переглянулись, а бургомистр как-то так скосил глаза,
как будто не решил, куда конкретно их отвести.
– Вы читали последнюю газету?
– Ну читал.
Ничего я не читал.
– Вот и соображайте.
Навроцкий тут же позвонил Брандту домой и спросил, удобно ли ему будет,
если я заскочу сейчас за одной бумажкой, о которой они, ну помните,
договаривались. Брандту было удобно.
Брандт за это время перебрался в дом родителей. Вокруг снова было сыро
и пасмурно, как в феврале. Окон все так же было почти не видно за корявым
деревом и забором. Видно было только, что там горит свет. Из дома доносился
истерически завывающий патефон. Лестничная клетка, пол в шашечку, грязно-
зеленая дверь была незаперта.
– Добрый вечер, – проговорил я вешалке, когда та полезла со мной
обниматься в темноте.
Я снял пальто и, потирая от волнения руки, пошел в зал. Обстановка там
полностью поменялась – вместо дивана, столика и прочих вещей, выдававших
хозяйскую попытку создать в доме уют, посреди пустой комнаты стоял
огромный, очевидно, вывезенный Брандтом из редакции стол с лампой. Брандт
сидел за столом, такой же высокий и бледный, как и когда мы первый раз
увиделись, только теперь он был будто пожеванный, и на макушке виднелась
проплешина.
– Добрый вечер, – повторил я.
Брандт ничего не ответил, а открыл какой-то ящик стола и достал
здоровенный черный пистолет.
– Если скажете еще хоть слово, я выпущу в вас всю обойму, – сдавленно
сказал он и взвел курок. – Руки можете не поднимать, это мне без разницы.
Команды не дышать не было, но я решил не рисковать.
– Какое-то недопонимание, видимо…
– Тихо.
Брандт повел пистолетом вверх.
– Сделайте музыку потише. Без лишних движений, а не то я выстрелю.
– Как же, как же, никих движений. Жутко хочется узнать, чем все
закончится, – проговорил я и приглушил надрывающийся оркестр до
состояния шепота.
– Дверь закрыли за собой?
– Да.
– Тогда сядьте.
Я сел на стул возле стола.
– Сейчас я вам зачту кое-что, а вы не дай бог пошевелитесь.
– Я весь внимание, – покладисто сказал я.
Жутко косясь на меня, Брандт принялся шуршать бумагами на столе.
– Летом я прочел небольшой сборник японской лирики со стихотворениями
старинных авторов. Ну тут пропуск. Впечатление, которое они на меня
произвели, напомнило мне то, которое когда-то произвела на меня японская
гравюра. Графическое решение проблем перспективы и объема, которое мы
видим у японцев, возбудило во мне желание найти что-либо в этом роде и в
музыке.
– Как интересно, – сказал я в паузе.
– Молчать, – рявкнул Брандт. – Это знаете что?
– Ваши стихи?
– Нет. Это не стихи. Вы совсем уже? Это из книги воспоминаний Игоря
Федоровича Стравинского.
– Кого?
– Вы только что его пластинку слушали, – поморщился Брандт.
– Да ладно. Позвольте, я взгляну на нее поближе, – сказал я и собрался уже
встать.
– Сидеть!
Я сел смирно.
– Эти строки он написал о книге моей матери. Как вам такое. Мать издала
ее в типографии моего дяди как раз в то время, когда Стравинский заканчивал
балет, который вы слышали.
– Так это был балет? А я-то удивился, почему так тихо поют.
– Прекратите паясничать. Хоть на минуту. Я хочу, чтобы вы поняли. Вот в
каком мире я родился, для какой жизни я был создан. Мой отец прослужил в
училище 6 лет и за 6 лет 12 раз ходил в ГПУ. Студенты, которым он пытался
рассказать чуть больше того кромешного мрака, что был предписан советским
учебником, писали на него доносы. Дети крестьян, рабочих, мещан-евреев.
Я заерзал на стуле.
– Вы что-то хотите сказать? – нервно спросил Брандт.
– Да нет, продолжайте, я очень внимательно слушаю. Значит, я писал
доносы на вашего отца и на вас, надо полагать, тоже. Что еще?
Его лицо исказила гримаса боли, и он быстро нажал спусковой крючок. Над
ухом у меня громыхнуло, я согнулся и вжал голову в плечи, но, конечно, целься
он в меня, все это не помогло бы. С потолка за моей спиной посыпалась
побелка. Я обернулся и даже в полутьме комнаты разглядел над дверным
косяком небольшое черное отверстие от пули.
– Не паясничать, я сказал. Я отдаю себе отчет, что вы не виноваты во всех
моих бедах. Я навел о вас с вашим коллегой справки и неплохо представляю
круг ваших интересов. Куда-то пропали казначей и бургомистр Орла – и как
раз во время вашей летней командировки под Оршу. В январе, незадолго до
вашего у нас появления, кто-то спалил деревню Барсуки и оставил там десяток
трупов. Продолжать?
Я ничего не ответил. Выстрел не произвел на соседей, если они вообще у
Брандта были, никакого впечатления. Нигде не были слышны шаги, топот ног,
крики о помощи. То ли у них тут каждый день стреляют, то ли они просто
никогда не зовут полицию. Подумать только, пару минут назад я мог сказать,
что забыл закрыть дверь и просто уйти.
– Это в суде нужны улики. Мне улик не надо. Я думаю, было вот как: ваш
обычный заказчик из штаба сговорился с Бремененкампом насчет кражи
обмундирования, а когда мой отец вдруг узнал об этом, послал вас двоих, и вы
его убили. Приехали в город ночью, повесили моего отца, разбили голову моей
матери, а утром как будто приехали на вокзал это же убийство расследовать.
Неделю бездельничали и валяли дурака. Потом убили и Бремененкампа, и
несчастного Туровского, подожгли вагоны, да еще и свалили все на какого-то
бродягу на вокзале.
– Этот бродяга стрелял в меня! Ну же, подумайте сами, что говорите! – не
выдержал я.
– Ну да, а сегодня вы будете стрелять в меня. Или вы думаете, что это мой
пистолет? – Брандт показал мне пистолет у себя в руке, – Нет, это ваш пистолет.
Я в борьбе его у вас вырвал. У меня никакого оружия никогда не было. А уж где
вы там его достали, кто ж разберет. С более сомнительной репутацией человека
сложно найти.
Я обхватил голову руками.
– Брандт, ну же, возьмите себя в руки. Подумайте только, что вы говорите.
– Не машите руками. Вот так. Я все давно и тщательно обдумал. Время
было. Я, поверите ли, какое-то время думал вызвать вас на дуэль. Прочитал,
какие смог найти, книжки, незаметно спросил кое-какие детали у Навроцкого,
купил пистолет на черном рынке. Я даже несколько раз репетировал
подготовку: ложился спать пораньше, чтобы проснуться в полшестого, поесть
и выйти.
– Ну и как же все прошло?
– Не очень хорошо. Все ворочался, не мог уснуть и потом весь день ходил
разбитый.
Я представил его себе: всклокоченный, сонный, завтрак, который сначала
не лез в горло, а теперь бунтует в желудке. Сидит в своей редакторском
кабинете, обменивается шуточками с немецким офицером-цензором, а в
голове по кругу летают отрывки угроз, фантазий и сцен, где он поднял пистолет
и стреляет.
– Что ж вы так быстро сдались. Все это не слишком похоже на честную
дуэль.
– Не похоже. Ничего честного тут нет. Скажите спасибо себе и таким, как
вы: если во мне и была какая-то честь, то сейчас ее и следов нет. Всю
вытравили. Поэтому я просто убью вас.
Он держал пистолет на таком расстоянии, что ни я не мог его отнять, ни он
не мог промахнуться. Я решил дернуть за последнюю соломинку.
– Просто чтобы внести ясность, все это никак не связано с Лидой?
– Что?
– Лидия Кирилловна Волочанинова. Ну знаете, моя невеста.
Брандт скривился.
– Вы не повенчаны, что за гнусность.
– Вам-то почем знать.
На его лице мелькнул испуг.
– В любом случае, она здесь ни при чем. Не пытайтесь меня запутать. Все,
что я говорю, я говорю не из-за эмоций, вы должны это понять.
– Я понял, понял. Все-таки скажу, что знай я о ваших к ней чувствах в самом
начале, то уж точно постарался бы объясниться с вами на этот счет.
Он ничего не ответил, только приложил мелко дрожащую ладонь к
покрытому испариной левому виску.
– Можете мне не верить, но я никогда не завожу интрижек в командировках.
И с Лидой – это не интрижка. Сочувствую, хм, вашим чувствам, но,
согласитесь, что и вы на моем месте поступили бы ровно так же.
Брандт потупился и покивал головой. Потом он встряхнулся:
– Так, хорошо. А теперь потрудитесь поглядеть бумагу.
Он указал на лежавший все это время на столе список, который я принял
сначала за какой-то черновик газетной статьи. Однако это оказался вполне
официальный документ из канцелярии фельдкомендатуры с перечислением
всех зарегистрированных посетителей города, прибывших в течении двух дней
до убийства отца и матери Брандта. Список не был механической выпиской
из документов ратуши, а явно составлялся людьми, разбирающимися в своем
деле: и старик, и я были в нем обозначены под настоящими фамилиями.
– Что это?
– Что это. А то не видите, что это. Это конфиденциальный документ, его
мне передал лично фельдкомендант. Полгода читаю его и перечитываю. Знаю
всех людей, тут записанных. Крестьяне, ходившие к ремесленникам,
служащие, ездившие к родне в деревню, районные старосты, привозившие
продналог. Никого странного. Только вы двое – странные.
– Понятно.
– Понятно, конечно. «Согласитесь, что и вы на моем месте поступили бы
так же», да? А теперь идите и поставьте пластинку погромче. Дорожка «Смерть
Петрушки».
– Фу, какой тяжелый символизм, – поморщился я.
– Встать! – гаркнул Брандт.
Я поднялся и, шаркая ватными ногами, подошел к патефону.
– Предпоследняя, – подсказал Брандт.
Я передвинул иглу в конец пластинки и подкрутил ручку громкости.
– Не думаю, что вам помогут мои извинения, – медленно проговорил я. –
Но мне правда жаль, что мы не поймали убийц ваших родителей. Мне очень
жаль, Брандт.
– Действительно, не помогло, – Брандт как будто послушал свое плечо,
чтобы удостовериться, – Совершенно не стало легче. Не думаю, что и потом
станет легче, а все-таки хочется кого-нибудь в ответе оставить. Кто-то же
должен быть виноват.
Тут он по какой-то совсем уж нелепой причуде переложил пистолет из
правой руки в левую и сосредоточенно зачесал ухо. Я что было сил прыгнул
вперед и толкнул стол, тот тяжело качнулся. Брандт потерял равновесие и
выстрелил в потолок. Сильная отдача повела пистолет под стол, и я успел
кувырком прыгнуть вбок, прежде чем Брандт снова прицелился. Когда он
переложил пистолет в правую руку и выбрался из-за стола, я снова прыгнул
на него и перехватил руку. Несколько секунд мы рассерженно пыхтели друг
на друга.
– Отдайте же эту штуку, несносный вы человек, – зарычал я и медленно,
чтобы ненароком не навести дуло на себя, принялся выворачивать правую руку
Брандта. Он тоже зарычал, дернулся и принялся жать на спусковой крючок.
Выстрелив всего-то пару раз, он как-то сразу охладел к борьбе и тихо сполз на
пол. На левом боку у него набухло черное влажное пятно.
– Хорошо, – проговорил он, – нормально.
Больше он ничего не говорил и даже дышать перестал. Я сел на стул и пару
минут рассматривал тело, будто надеясь, что это просто журналистская утка, и
все еще обойдется. Потом пошел к телефону и набрал Навроцкого. Он приехал
со стариком, и, ничего не говоря, сел в темной прихожей. Старик вошел в
комнату
– Самоубийство? – почти весело спросил старика я. – Или скажем правду,
что он меня пытался убить?
Старик смотрел на труп Брандта и молчал. Он вышел в прихожую и
немного пошептался с Навроцким. Вернулся, походил над телом,
порассматривал бумаги на столе. Ходил и трепал в руках свою черную шляпу,
как еще совсем на нитки не распустил. Последний раз он так терзал тот
бумажный пакет из варшавского дома престарелых, который никак не решался
бросить в костер и попросил это сделать меня. Потом он посмотрел на меня
спокойно и холодно, так, как смотрел на людей, за которыми мы ездили все
эти годы по стране.
– Выходите в дверь и идите из города куда угодно. На поезд не садитесь.
К утру мы с Навроцким составим отчет, и вас объявят в розыск. Я уеду в
Смоленск и попытаюсь замять дело. Но вы теперь сами по себе.
Из прихожей не доносилось ни звука. Я подумал: а видел ли Навроцкий
вообще трупы? И когда был последний раз? В лагере? В гражданскую? Ах, да,
Туровский. Я почувствовал слабость в ногах, но решил не садиться,потому что
боялся потерять сознание.
– А Лида?
Старик ничего не ответил, только опять уставился на труп на полу. Труп
лежал спокойно, наши переживания его явно не волновали. Потом я вышел из
дома и пошел в противоположную от реки и вокзала сторону. Когда я вдевал
руки в свое новенькое пальто, чей-то голос рассудительно объяснял, что к
чему. «Вы не можете идти к Волочаниновой. Ее допросят. Если она скажет, что
вы заходили, то и она попадет в гестапо, и мы». Понятно. «Клянитесь, что не
зайдете». Клянусь. Не знаю, кто это говорил мне: Навроцкий в прихожей или я
сам, когда с горящими щеками, подняв воротник, быстро шагал подворотнями.
Не помню.
Помню только, что чуть не вывернул желудок наизнанку в приступе
мутной тошноты, когда шел мимо афишной тумбы кинотеатра. В тусклом свете
луны была видна бравурная надпись «Семь лет несчастий». С другой стороны
тумбы, переминаясь с ноги на ногу, о чем-то шептались два низеньких
немецких солдата и совершенно не замечали содрогающуюся, бегущую прочь
тень.
Я вышел из города, куда-то пошел и даже на всякий случай позапутывал
немного следы, но все это уже не так интересно.
Третья часть
1.
Никто не знал, русский он или поляк, сколько ему точно лет и какого он
происхождения. Я слышал историю, что он был подхорунжим Армии Крайова,
но рассказчик описывал человека вообще другой внешности и хромого. Уж
хромым Янович точно не был. Еще слышал, что он был вором. В гражданскую
войну подался в ГПУ, сделал там карьеру в пограничных войсках и в один
прекрасный день убил в лесочке возле своей части жену с любовником, взял
чемодан накопленных на взятках, обысках, контрабанде и просто в квартирах
арестованных людей драгоценностей и уже к обеду перешел польскую
границу. Это мне рассказал человек, имевший в точности такой же план
относительно своей карьеры в оккупированном Минске, так что не знаю,
насколько ему можно доверять. Может быть, просто все хорошие планы
похожи друг на друга.
Как Янович стал волостным старшиной и зачем ему это вообще
понадобилось, я не знаю. На его месте хорошо смотрелся бы какой-нибудь
местный сторожевой пес, да и с работой бы не хуже справился. В соседней
волости, куда я сперва случайно забрел, старшиной так и остался председатель
колхоза «Завет Ильича». Прибытие начальником отчетливо городского и
никому не знакомого человека, наверное, должно было смутить кого-нибудь из
местных. Но Янович никого не смутил. А может, его не смутило, что он кого-то
смутил. Закурил, посмеялся в лицо топчущимся на месте новым подчиненным,
цыкнул через зубы всем разойтись по местам.
До его городка меня подвезли солдаты в небольшом трофейном форде с
брезентовым верхом. Сидеть пришлось на гробу с каким-то лейтенантом, но,
в общем, было неплохо. Гроб повезли дальше, а я свернул на грязную
проселочную дорогу. Меня нагнала подвода с укутанным несколько на
опережение погоды в большую шубу пассажиром и предложила подвезти.
Лошадь шла и поминутно чихала. Я влез в телегу.
На передке сидел кучер и монотонно цокал на лошадь. Как только
переставал цокать, лошадь поводила назад ушами и добродушно
останавливалась.
– Что это вы подергиваетесь, блохи у вас, что ли? – спросила у меня шуба
и, подождав, уточнила: – Шутю.
– Так прохладно.
– Это да. Не обижайтесь на запах, это от Костика.
– Какого Костика?
– Да вот же Костик Кулявый, кучер наш.
Все было серое, низкое небо висело прямо над кривыми заборами. На
въезде в городок стояла свеженькая виселица. На центральной площади стоял
немец в валенках, причем оба были левые. Он не делал никаких жестов, но
возница зачем-то остановился перед ним. Я сунул было удостоверение немцу,
но мой спутник меня остановил:
– Да ну куда, он неграмотный же. Давайте я гляну. Это что такое?
Я смерил его взглядом.
– Янович. Начальник управы.
Он протянул мне большую загорелую руку. Сам он был хоть и крупный,
но интеллигентного вида. Похож на директора школы или инженера,
начальником администрации города вроде этого такого меньше всего
ожидаешь увидеть. Я заулыбался.
– Извините, мне не выдали никакой конкретной бумаги. Сказали, на месте
сами все знают. У меня вот только такое удостоверение есть.
– Ну, не страшно. Нам действительно как раз в отдел образования человек
был нужен.
Документы у меня были в порядке. Янович покрутил их так и эдак, но,
видимо, все-таки решил на вкус не пробовать и только уточнил:
– В снегу вы их валяли, что ли? Мятые как черте что.
– В снегу, да. Еще летом вывалял заранее.
– Ну пойдемте разместим вас, а потом уже на службу. Мой дом вон, а вот
этот ваш будет.
Он без стука зашел в избу. Маленькое оконце, сплошь заляпанное тряпками
и бумагой, едва пропускало свет. В горнице в полутьме на скамье сидел немец
и на гитаре подыгрывал рвавшему на куски гармонь крошечному подростку.
Янович откашлялся. Музыканты остановились.
– Вон ваша койка через дверь видна, – сказал Янович. – Кидайте чемодан
и пойдем.
Я огляделся по сторонам.
– Чо смотришь, дяинька? – спросил у меня подросток.
– Воды бы.
Он метнулся куда-то за стенку и вернулся уже с полной жестяной кружкой.
– Кипяченая? – спросил я.
Немец на скамейке хихикнул.
– Городской, значит, – сказал Янович. – Это хорошо.
Управа была в дальнем углу вытянутой ромбом центральной площади.
Размещалась она в помещении бывшего колхозного склада, а тот, в свою
очередь, был сделан из старой церкви, у которой были сбиты кресты с куполов
и порядочно раскурочена хозяйственной деятельностью советов паперть. Вход
в прежнюю администрацию, бывшую при царе школой, был заколочен
кривыми сырыми досками, которые, видимо, для надежности еще и сверху
замазали грязной зеленой краской. Дальше был магазин из игривого красного
кирпича, он, впрочем, тоже был заколочен. Справа находилось еще какое-то
дореволюционное присутственное место, но его заколотить у местных жителей
сил уже не хватило, и только на дверях висел уверенный замок, а все окна были
старательно заклеены газетами. Во все стороны от площади уходили
одинаковые грязевые каналы с одинаковыми плюгавыми деревянными
домами. Я силюсь вспомнить название города, но, кажется, эта тайна уйдет со
мной в могилу.
Внутри церкви стоял приятный одухотворенный полумрак, а под куполом
шумно летали две-три ласточки.
– Под ноги смотрите, не прибрано у нас.
Помещение было заставлено конторскими столами всех сортов, за
которыми сидели человек пять сотрудников. Все как один с испитыми, но
вполне интеллигентными физиономиями. Пол был когда-то давно крашен в
специфический советский бордовый цвет, но под слоем пыли выглядел нежно-
розовым. Ровно посередине между столами стояла печка. На одном из столов
лежал толстый провод с гирляндой уже приделанных гнезд для лампочек.
Рядом стояла коробка с лампочками. Все сидели как ни в чем ни бывало в
потемках и при свечах, ну и я тоже промолчал.
– Ну что, стаканчики граненые, приветствуйте нового сотрудника.
В знак непонятно чего свой стол Янович установил на возвышении, где
некогда находился алтарь, и сидел там, обложившись бумагами, периодически
оглядывая все помещение, как падишах. Прямо с места, через всю церковь,
он стал вводить меня в курс обязанностей начальника отдела образования.
Первым делом спросил, знаю ли я страх божий.
Начальники других отделов дружно заржали.
– То есть закон. Смешно вышло, – Янович оглядел потемки купола над
нами. – В смысле, предмет. На весь район один батюшка. Зашивается. Раньше в
школе преподавала женщина из города, но она родила двойню и возвращаться
отказывается.
Я сказал, что не знаю, и поэтому мне было поручено вымарывать из
скопившейся в управе горы школьных учебников неправильные слова. То есть
все слова, появившиеся при советской власти. Я зачеркивал «колхоз» и писал
«деревня», над «колхозником» выводил «крестьянина», над «товарищем»
–«гражданина» или, если это уж совсем не подходило по смыслу, «господина».
Каждый раз, когда видел «СССР», зачеркивал его и писал «Россия».
Янович, насвистывая причудливую мелодию, что-то черкал в своих
бумагах, а когда кончил, поглядел на часы и крикнул в сторону входной двери,
что можно заходить. Из-за двери один за другим потянулись, видимо,
ожидавшие на паперти посетители.
Первым был крестьянин по фамилии Безволяк. У него была, действительно,
не самая впечатляющая внешность, из которой запоминался разве что крупный
и совершенно плоский, будто раздавленный по лицу чьим-то огромным
пальцем нос. Безволяк завел путаный и едва понятный рассказ о том, что не
хочет платить налог с продажи скотины, потому что никакую скотину он не
продавал, а ее увели партизаны. Янович раз за разом во время этого рассказа
тяжело вздыхал и повторял, что никаких партизан в районе нет, а скотину
Безволяк продал на рынке при свидетелях, но на истца это особого впечатления
не производило. Тогда Янович достал какую-то бумажку с немецкими
печатями и помахал ею:
– Это вот знаешь что? Нет? А это рекомендация обучить крестьянских
коров к хождению в упряжке.
Где-то минуту Янович в звенящей тишине объяснял крестьянину, каким
образом может помочь ему научить коров ходить в упряжи вместо нужных
фронту лошадей, и все эти способы как-то сами собой сводились к изъятию
у Безволяка всех оставшихся коров. После паузы Янович проговорил, что не
задерживает пана, и Безволяк, поклонившись, молча вышел.
Следом вошел еще один крестьянин, на этот раз с заявлением о
компенсации отработанных до войны трудодней в колхозе. Янович
металлическим голосом сообщил, что управа по-прежнему ничем не может
ему помочь и что лично он пана не задерживает. Дальше без заявления или
хотя бы речи зашел крестьянин, на которого Янович стал с порога кричать:
– Что ж ты меня без ножа режешь! У меня черным по белому написано
принимать только хорошо упитанную птицу. А ты мне что принес?
Крестьянин стоял вообще без птицы, из чего я сделал вывод, что птицу он
приносил в какой-то другой раз, да и аргумент подействовал: крестьянин так
же молча отвесил поклон, в чем-то побожился и пятясь ушел.
После пары учебников у меня уже рябило в глазах и ломило спину. Я
принялся шариться по ящикам стола и в первом же нашел гору писем. В
верхнем было заявление на имя инспектора в отдел просвещения от
учительницы, которая под тем предлогом, что при обучении детей письму и
чтению выделение звуков имеет очень серьезное значение, а у нее как раз нет
переднего зуба, просила ходатайствовать перед германскими властями, чтобы
ей вставили этот зуб. Что делать с заявлением, я не знал, поэтому решил
отдохнуть и просто смотреть за работой Яновича.
Следующим посетителем был маленький заспанный и застенчивый
человечек с причудливым фиолетовым галстуком и даже в костюме. Человечек
подал Яновичу заявление, которое тот сначала молча читал, а затем, несколько
раз откашлявшись, принялся декламировать вслух. В заявлении мужчина
просил предоставить ему работу в канцелярии, сообщая, что он является сыном
крестьянина, владеет польским, советским, белорусским и немецким языками.
Сначала Янович читал в тишине, но постепенно начались смешки, потом –
взрывы хохота, а ближе к концу никто уже даже и не изображал работу.
Достаточно сказать, что заявление открывалось словами «Хочу работать для
Великих Немец, которых сила освабадзила нас ать камунисцичыского
бальшавицкого террору» и дальше не становилось осмысленнее.
Покрасневший за время чтения до цвета советского флага заявитель дождался
от Яновича «пан может идти», неловко откланялся и ушел.
За ним явилась крестьянка в замызганном переднике, с расчесанными от
проборчика на макушке к ушам волосами и обезоруживающей улыбкой
лишенного многих зубов рта. Крестьянка, видимо, не в первый раз ласково
уговаривала Яновича развести ее с мужем.
– В суд ходила?
– Ходила. Нельзя, говорят.
– Правильно говорят. На время войны никакие бракоразводные процессы
к рассмотрению не принимаются. Закон такой. Что же ты от меня хочешь? Я
ведь даже не суд.
Крестьянка на это игриво улыбалась и продолжала просить развести.
Янович заученным тоном объяснил ей, что даже исключение делается только
для разводов с евреями или случаев, когда развод в интересах германской
армии.
– Может быть, ты с немцем? Тово?
Крестьянка обнажила зубы и весело оглядела помещение.
– Ну все, значит. Удачи.
Крестьянка, так же улыбаясь, ушла, а Янович как будто в воздух сказал:
– Что со мной будет, когда она узнает третий пункт из исключений, страшно
думать.
– А что за пункт?
– «Постоянное половое бессилие одного из супругов». Или, как вариант,
«наличие у одного из супругов возбуждающей отвращение болезни».
Кто-то сбоку прямо хрюкнул со смеху. Дернулась дверь, но на этот раз
Янович гаркнул:
– Прием окончен!
Бумажная часть работы Яновича, как и во всех управах, представляла собой
сумасшедший дом. Армейское командование тыла к управам не имело особых
вопросов, справедливо полагая, что если солдатам понадобится прокорм сверх
пайка, то они на местах сами найдут способ его раздобыть. Не то партийные
чиновники Восточного министерства. Они засыпали управы бездной бумаг и
директив, в которых нелепые советы и ничем не подкрепленные угрозы (редко
кто просто решился бы самостоятельно приехать в управу без сопровождения
солдат) кое-как маскировали внутриминистерский план, по которому из
хозяйств нужно было выжимать пятую, а если повезет, и четвертую часть всего
произведенного.
На бесконечные запросы немцев, где же обещанное еще в конце лета жито,
Янович как-то имел неосторожность ответить, что все пожрали крысы. После
этого управу завалили письма с инструкциями. Описывалось устройство
импровизированных ловушек («наклонно поставленная доска с набитыми
гвоздями и утяжеленная камнем» – и так страница), массовая ловля крыс с
помощью фонаря в замкнутом помещении, загон их в расставленные по углам
мешки, банки. После этого на все просьбы о поставках Янович писал одну и
ту же лаконичную резолюцию: «Могу выделить барсучье сало», – и на этом
переписка неизбежно заканчивалась.
Когда стемнело и даже изображать работу стало глупо, Янович потянулся,
зевнул и сообщил, что рабочий день окончен, а значит, пора выпить. Я начал
было извиняться, что не пью, но осекся и вдруг, кажется, впервые осознал, что
старик для меня все равно что умер, и со всеми своими правилами больше не
маячит надо мной, как коршун. Наш контракт был разорван, и теперь я мог,
если мне того захочется, хоть завтракать самогоном, заедая табаком.
Янович пошел через площадь наискосок к администрации советских
времен. Оказалось, что старый черный ход был открыт, и там оборудовали что-
то вроде пивной. За самодельным прилавком стояла очень большая, похожая
на хорошо перевязанный бечевкой окорок женщина, на прилавке стоял рядок
прозрачных бутылок с мутной жикостью. Янович взял в углу две табуретки,
и мы подсели прямо к стойке. Сам налил себе, тут же подобрал валявшийся
коробок спичек, молча макнул два пальца в стакан и поджег. Пару секунд мы
глядели на ровное синее пламя. Он с гордостью, я с ужасом, а продавщица –
с ленцой. Потом Янович обтряхнул пальцы о штаны и опрокинул стакан уже
внутрь. Я выдохнул.
Пол был устлан слоем опилок, голоса посетителей звучали гулко и неясно,
как в бане. За столиками вокруг сидели сельской внешности мужчины и
отдельной группкой – мои новые коллеги. Кто в тулупчике, кто в полушубке, и
только я в пальто. Места в помещении осталось столько, что, залети туда муха,
началась бы давка. Накурено было так, что дым стоял в комнате столбом.
Пахло немытым телом и прокисшим пивом. Кажется, все сохраненное от
немецких фуражиров и гольдфазанов белорусское зерно шло в эту комнату и
планомерно уничтожалось уже порядочно уставшими от своей нелегкой
работы выпивохами. Янович подтолкнул по мне стакан.
– Угощайтесь.
– Не лезет что-то, спасибо.
– Что так?
– Изжога?
– Изжога? А в ухе не стреляет?
– И в ухе стреляет. Как вы догадались?
– Наобум сказал. Дым не беспокоит вас?
– Да я сам закурю, чтобы вы не смущались.
– Нет, зачем, я просто дразню вас.
Янович выпил еще. Я пригубил из своего стакана. Пить самогон было
совершенно невозможно, и я, как киноактер, стал небрежно крутить стакан в
руках. За пять минут расплескал где-то треть.
– Хотел у вас спросить. А если учебники у меня лежат, по чему же дети
сейчас учатся.
– Ну, по чему-то учатся. А нет, так и лучше даже.
Какой-то мужчина поднял в сторону Яновича стакан, Янович тоже свой
поднял, оба выпили.
– Как вам в бегах?
– Чего?
– «В бегах». Ну пьеса новая. Не видели? Ну даете, а еще городской. Я
каждый раз, как в городе бываю, обязательно на все новое иду.
Наконец подали еду: на огромной сковороде в жиру плавали рыба и
картошка. К этому были домашний ржаной хлеб и пирожки. Из-за табака я
вообще не слышал запаха с кухни и, увидев еду, чуть не подавился слюной.
Янович от удовольствия насвистел веселенькую мелодию с каким-то
мастеровитым щегольством. В наше время никогда не знаешь, где встретишь
высокое искусство. Случается, что и в пивной.
Я взмахнул стаканом в сторону челюсти, но он оказался пустой, и я только
стукнул стеклом себя по зубам. Янович щелкнул пальцами, и женщина-колбаса
подлила мне самогона. Я обжег себе глотку и немного успокоился.
– Хорошо у вас тут, – кивнул я ей. – Чисто. Вся грязь, видимо, утонула в
местном волшебном жидком асфальте.
Женщина никак на это не отреагировала и принялась протирать стаканы.
Эти стаканы следовало бы для начала помыть, а потом разбить и закопать, но я
оставил это предложение при себе. Янович курил и бубнел, как провел отпуск.
С месяц назад он ездил в Ригу на оперу. Я осоловело глядел на его
движущуюся в рассказе челюсть и думал, а когда в опере последний раз был
Брандт? Старший. Младший, может, вообще не был. Но старший точно был.
В каком году его выслали из Ленинграда? 36-м? Но ведь, может быть, это уже
ссылка после пятилетнего срока. То есть в 31-м? Он успел сходить в театр
между возвращением из лагеря и новой ссылкой? Или ему дали срок ссылки,
еще когда он мотал срок в лагере, и он сразу из лагеря поехал в город, где ему
шесть лет спустя проломят голову и скажут, что так и было? То есть году в
30-м вполне мог на оперу сходить. Я представил себе, как никогда мною не
виданный Брандт выходит из ни разу мной не виданного оперного театра в
Ленинграде. Сначала это тощая фигура его сына, потом – круглый усталый
остов Туровского, потом – совершенно забывшийся с годами и оставшийся в
воспоминаниях скорее жестами и тоном, чем чертами лица, усатый мужчина в
пальтишке. Янович мог бы подойти к нему, раскроить череп, оттащить в дом
и на глазах матери повесить на люстру. В сущности, он не сделал этого только
потому, что по молодости был занят тогда другими делами. Мое сердце билось
все сильнее, и с каждым ударом мне все сильнее хотелось выхватить пистолет
и прямо тут выстрелить сукиному сыну в лицо. Жалко только, пистолета не
было.
– Вы чего губы жуете? Невкусно?
Я оставил в покою закровившую губу.
– Про Ригу подумал. Вы сказали, вот я и вспомнил.
– Бывали там?
– Ага. Давно уже. Моего отца там убили. В самом начале революции,
ничего такого.
Подвижное насмешливое лицо Яновича стало каменным. Он, глядя на
грудь буфетчицы, пробубнел слова сочувствия.
– Ну что уж. Я совсем мелкий был. Но запомнил, потому что видел своими
глазами. Отец вел меня куда-то, а мимо шли матросы – накрашенные, как
клоуны, и шумные. Они стали задирать кого-то, отец сделал замечание им за
каким-то чертом. Ну один из них его тут же и застрелил. Никакой сцены, как
в фильмах, не было – он просто сполз по стене без сознания, а матросы просто
пошли дальше. Наверное, они оглядывались или немного прибавили шагу на
всякий случай, но это я не помню, или просто не видел. Я вас не утомил?
– Ловлю каждое слово.
– Да это все. Я помню, сидел какое-то время у как бы спящего, что было
очень глупо посреди улицы, отца, а потом меня кто-то увел.
Не знаю, зачем я ему все это рассказал. Особенно учитывая, что в Риге я в
жизни не был. Но когда рассказал, сердце вернулось к обычному ритму, кровь
отлила от лица, и только подмышки были горячие и мокрые. Янович немного
посидел над пустой уже тарелкой молча. Потом, опять оглянувшись, сказал:
– А как у вас, слуха музыкального совсем нет?
– Не знаю. А что?
– Так, к слову.
Сонная буфетчица подлила ему, немного поглядела на меня, а потом снова
стала смотреть в приоткрытую дверь. За дверью громко заржала лошадь.
Женщина тяжело вздохнула. Сидеть внутри дальше было совсем уже
неприятно.
– Ну я пойду.
– До завтра.
Я кое-как расшаркался с совершенно не оценившими мою вежливость
посетителями и вышел на улицу.
В горнице на скамье кемарил подросток-баянист. В жарко натопленной
маленькой комнатке, на кровати, покрытой лоскутным одеялом, сидел уже
знакомый мне с утра, но теперь голый немецкий солдат, а у печки, спиной к
нему, стирала белье в лоханке старуха-хозяйка. Солдат внимательно, с
интересом смотрел, как мыльная пена, вылетая из лоханки, ударялась в стену
кусками и медленно сползала со стены, оставляя на ней мокрые полосы.
Увидев меня, солдат смутился, а старуха обратилась ко мне:
– Так завшивел, так завшивел, что я ему все, как есть, скинуть велела.
Теперь пропариваю. От тоски это. Видите, какой молоденький. У меня тоже
такого же в армию забрали.
Я прошел в отведенный мне чуланчик. Грязно было все, включая
внутреннюю часть чашки с водой. Я кое-как повесил на крючок пальто и
поставил в самый не черный угол сапоги, и на этом решил свое раздевание
завершить. В комнате стоял такой тяжелый, как будто бы не выветривавшийся
съезда так с семнадцатого ВКПб воздух, что, несмотря на холод, я предпочел
бы раскрыть настежь форточку, если бы она в чуланчике была. Между балками
бревенчатой стены в проконопаченных пазах, набитых паклей, шевелились
насекомые. Я уснул прежде, чем кто-то из них успел меня укусить.
Утром мимо дома прошли гурьбой и с песнями колхозные девки. Их
сгоняли на строительство дороги вперемежку со стариками-немцами
заштемпелеванными надписями «Тод». На службу я пришел вовремя, подергал
закрытую дверь. Шел мелкий холодный дождь. У Яновича открыла старуха
вроде моей. На вопрос, где квартирант, она только пожала плечами. Что-то
пошамкала себе под нос и добавила: «Или у солдатки Жоровой спит».
Солдатка жила на другом краю города – идти до нее пришлось минут
пятнадцать. Открыл сам Янович. Я глянул ему за спину: в темноте комнаты
был различим только воодруженный прямо на обеденном столе здоровенный
граммофон с никелевой трубой.
– Вам чего? А, ключей же у вас нет. Нате вот, запасные берите. Сейчас
умоюсь и следом, – сказал скороговоркой Янович и уверенно направился
обратно в кровать. В кровати похрапывала разметавшаяся голая женщина.
Пока дошел до службы, дождь прекратился. Я открыл дверь, поглядел на
потемки. Обошел от нечего делать церковь. За алтарем была поленница и
открывающийся тем же ключом черный ход, ведущий в симпатичный и совсем
не загаженный церковный дворик с рядком ухоженных могил и ветхой, но еще
крепкой скамеечкой под навесом елей.
Я оглядел оставшиеся со вчера ящики стола, но не нашел ничего, кроме
четырех новорожденных мышей. Чтобы как-то себя занять, я смастерил им
колыбель из спичечного коробка. Таким было мое последнее и самое
осмысленное действие на посту начальника отдела образования. Чтобы
изобразить на всякий случай работу, я разложил перед собой открытую книгу и
рядом еще устроил несколько горок. Мои по очереди являющиеся заспанные,
зевающие коллеги повторяли один и тот же ритуал: сначала бодро здоровались,
потом оглядывали помещение, замечали, что Яновича нет и, ничего не
объясняя, разворачивались в дверях и уходили прочь.
Сидеть совсем без дела было чем дальше, тем труднее. Затекала нога, ныла
спина. Тогда я принялся, не снимая ботинок, шагать по столам и развешивать
под потолком толстый черный провод с лампочками ильича. Как раз когда
закончил, в дверь постучали. Показался подросток-сосед и спросил старшину.
Я ответил, что его нет. Пацан так и остался стоять в дверях.
– Нет его. Куда-то делся.
– Делся?
– Похоже, он уехал, испарился, исчез, отчалил, умотал, – терпеливо
объяснил я.
– Агась.
– Ну? Чего ждешь?
– Так письмо ему.
– Оставь да иди.
– Сказали в руки.
Я посмотрел на его хитрую рожицу. Порылся в карманах. Отсыпал ему
мелочи.
– Свободен.
Пацан в секунду исчез. Я прочитал записку. Немножко подержался за
голову, но скоро собрался и уселся обратно за стол.
В обед пришел Янович, за ним подтянулись остальные. Янович принес с
собой чайник желудевого кофе. Я выразительно посмотрел на часы.
– Хотите поучить меня работать?
– Нет, просто балуюсь
– Понятно. Что ж вы замолкли? Со смеху обмочились, что ли?
– Да я не смеюсь.
Янович пристально посмотрел на меня, но вместо слов вдруг запел
несильным, но удивительно чистым голосом:
– Стаканчики граненые упали со стола, упали, не разбилися, разбилась
жизнь моя.
Наливавший себе кофе мятый бухгалтер подхватил песню совсем красивым
голосом, а за ним, тоже прихлебывая, а кто и заедая сразу булкой, подпевать им
стали остальные. Они пели без усилия, но в унисон и красиво, заученно и в то
же время легко. Я открыл рот от изумления. Потом они допели и, как ни в чем
ни бывало, молча уселись за свои столы. Янович подмигнул мне и похвалил за
починку освещения. Записку я ему, конечно, не отдал.
Пить я после работы идти отказался.
– Ну все, все. Не надо таких взглядов.
– Да я ничего.
– Завтра раньше вас на службу приду, еще увидите.
Пацана я нашел снова в горнице. Он мучил гармонь и шмыгал носом. Я
предложил ему за небольшую плату провести меня до того места, где ему
передал записку тот, кто ее передал. Он отложил гармонь и сказал, что за
двойную цену отведет меня прямо туда, где тот живет. За полчаса мы дошли
до ближайшего хутора. Пацан пошел домой, к гармони, а я направился к
ковыряющему зачем-то штакетники крестьянину.
– Здорово, отец. Я от волостного старшины.
Крестьянин с готовностью снял шапку.
– Где у вас тут, – я замялся за невозможностью сказать «диверсанты» и
начал очень издалека давать определение слову, не называя его.
– Партизаны, что ли? Партизаны у старосты. Здеся.
Я подошел к дому. Постучал. За дверью какое-то время копошились, а
потом сказали: «Открыто». Я вошел. Между ушами у меня как будто рванула
граната, ноги стали ватные и тяжелые. Обернувшись, я попробовал что-то
спросить у стоявшей за дверью темной фигуры, но в лицо мне почему-то
прыгнул дощатый пол, в рот набилось обслюнявленого железа, и я перестал
что-либо соображать.
2.