Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
Ж.-Л.Нанси
Возможно ли вновь говорить о теле, когда сказано так много, когда тело оказалось
облачено в огромное количество текстов максимальной плотности и насыщенности,
опутано сетями означающих, пульсирующих и разносящихся в вечном повторении и
противостоянии душевному и духовному началам, в незаметном перетекании в текст
анатомический, биологический, химический, физический, физиологический,
религиозный, философский? Возможно ли говорить о теле в современную эпоху: эпоху
его пересобирания, лишения знаков отличия в хирургических трансформациях в
стремлении к его бессмертному увековечиванию? Возможно ли говорить о теле в
радикальных формах его выставления, оставляющих жуткий остаток, более не
маскирующийся за представленностью тела воображаемого или тела сублимированного
как максимально очищенного и освобожденного от физиологических функций и отбросов
его функционирования? Означающее тело отсылает к парадоксальному сосуществованию
оппозиций: целостности/фрагментарности, замкнутости/открытости,
сокровенного/представленного, внутреннего/внешнего. Где начинается и где
заканчивается тело? Где границы моего тела? Где грань иллюзии того, что это тело мое?
Почему с телом связан знак обладания, присвоенности, — тело мое, и, в то же время, тело
может явить свою максимальную чуждость. Тело живое, тело-двойник; тяжесть тела,
легкость тела; боль и экстаз тела... Где тот зазор, в котором возможна речь о теле вне
оглядки на извечный дуализм души и тела? Лакан говорил, что «есть что-то забавное и до
странности непоследовательное в том, что мы обычно говорим: у человека есть тело». По
словам Лакана, это выражение для нас звучит более осмысленно, «чем для кого-либо,
ибо, вместе с Гегелем. мы зашли чрезвычайно далеко в отождествлении человека с его
знанием, представляющем собой знание накопленное» [4:109]. Нанси, говоря об истории
тела, помещенного в рамки картезианской оппозиции, с иронией замечал: «Не нужно
задавать себе вопрос, почему это слово — холодное, тесное, жалкое, хранящее
дистанцию, капризное — вдобавок гадко, сально, двусмысленно, похабно и
порноскопично» [1:31]. На одном из путей преодоления этого дуализма, речь идет о том,
чтобы помыслить тело чувствующее, тело, одаренное ощущением и способностью
чувствовать. Помыслить тело чувствующее?!. Невыносимо тесным становится зазор,
расщелина между мыслью, телом и чувством. Тело требует топологической метафоры
выворачивания привычных оппозиций: тело и есть «само отношение», посредством
которого можно получить раскрытие чувства на мысль, внутреннего на внешнее,
психического на соматическое. Тело бытийствует на границах, в точках разомкнутостей и
неопределенностей внутреннего/внешнего у особых зон, зон-отверстий, эрогенных дыр.
Невыносимо тесный зазор «между» улавливается в сетях психоаналитического языка, сам
строй мысли в котором оказывается связан с гулом тела: с проторенными путями
влечений, их судьбами как конфигурациями символических мет, прочерчиваемых на теле.
Прежде тело было метафорой души, потом — метафорой пола. Сегодня оно не
сопоставимо ни с чем; оно — лишь вместилище метастазов и механического развития
всех присущих им процессов, место, где реализуется программирование в бесконечность
без какой- либо организации или возвышенной цели. И при этом тело настолько
замыкается на себе, что становится подобным замкнутой сети или окружности.
Ж. Водрийар
Сама возможность говорения о теле для меня была связана с работой над случаем,
который заставлял вновь и вновь задаваться вопросом о способах собирания тела в
отнесенности к образу и об особенностях этого собирания в эпоху радикальной новизны
образа. Сказанное ниже — не представление клинического случая. Скорее это шлейф
удивлений, размышлений, другими словами, фон, сопутствующий работе с неговорящим
ребенком четырех лет с загадочной двигательной активностью, — с хаотичными,
неестественными, рывкообразными передвижениями, прерывающимися замираниями и
падениями. Особенный стиль управления телом, который, казалось, был лишен опыта
боли, соседствовал с особым структурированием пространства «внешнего».
Перемещение из одного пространства в другое для него оказывалось невозможным: эта
необходимость ввергала его в драматические состояния, которым сопутствовали крик,
плач. В процессе работы стало ясно, что в четырехлетней истории этого ребенка огромное
значение имел виртуальный образ — любимый персонаж его компьютерной игры,
нелепый человечек с саблей и мечом в руках : он буквально вырос вместе с этим образом.
Казалось, что этот образ человечка представал жестким доспехом, прочерчивающим
контуры тела субъекта. Этот случай заставлял задаваться вопросами: откуда эта
гипнотизирующая власть кибернетического образа? Почему встреча с этим образом,
завораживающим и пленящим, сыграла столь решающую роль в обретении образа
самого себя? Какие изъяны в телесном конституировании в череде воображаемых и
символических идентификаций обусловили такую патологическую роль от вторжения
визуального образа? Почему в калейдоскопе идентификаций, исходя из которых и
формируется субъект речи, этот образ оказался столь доминирующим? Или, быть может,
сама постановка этих вопросов «избыточна», и имело смысл говорить о простой
имитации, подражании?!