Вы находитесь на странице: 1из 105

Ссылка на материал: https://ficbook.

net/readfic/8563442

Форма этой планеты


Направленность: Слэш
Автор: Sabina Tikho (https://ficbook.net/authors/3537650)
Фэндом: Bangtan Boys (BTS)
Пэйринг и персонажи: Чон Чонгук/Ким Тэхён, Мин Юнги, Ким Намджун, Чон
Хосок, Пак Чимин, Ким Сокджин
Рейтинг: R
Размер: 99 страниц
Количество частей: 15
Статус: завершён
Метки: Будущее, Южная Корея, Как ориджинал, Нецензурная лексика,
Фантастика, Экшн, Hurt/Comfort, AU, Вымышленные существа, Постапокалиптика

Описание:
Люби — и выживешь.

Посвящение:
Тем, кто задумается.

И моему ангелу Джен Сноу.


Ты делаешь меня Чарли.
Это правда.

Публикация на других ресурсах:


Разрешено только в виде ссылки

Примечания:
«Память, я полагаю, есть замена хвоста, навсегда утраченного нами в
счастливом процессе эволюции.»
И. Бродский

Невероятные обложки от pandapananda:


https://twitter.com/pandapananda/status/1400161552142045189?s=21
и
Draconcute:
https://twitter.com/draconcute/status/1473783841861115906?s=21

Чудесный коллаж от Анастасии: https://ibb.co/6F8wfGH

Крутейший трейлер от mira_v_07:


https://www.instagram.com/tv/CNLOt0gqi9V/?igshid=bqi5ztflzm28

На Wattpad: https://my.w.tt/UA22jSoo0Z
Оглавление

Оглавление 2
Глава 1. Помнить — не любить 3
Глава 2. Прямой контакт 8
Глава 3. Связные 12
Глава 4. Цветы войны 17
Глава 5. Хён 24
Примечание к части 30
Глава 6. Морпехи вернулись 31
Глава 7. Право выбора 38
Глава 8. Шестерёнки 46
Глава 9. Точка разлома 53
Глава 10. Загадки 58
Глава 11. Свет на стенах 67
Глава 12. Крайности 74
Глава 13. Лаборатория 83
Глава 14. Заповедный 89
Глава 15. Чудо 98
Примечание к части 105
Глава 1. Помнить — не любить

Больничное крыло, куда приходят подлататься или слечь с инфекцией,


находится в другом конце амбулатории, но когда пленник истошно кричит или
бьет кулаками по металлической двери в другой ее части, всем лазаретчикам
отлично слышно.
Доктору Мин Юнги тоже.

Очередной вой из психиатрического отделения — и мужчина поднимается из-за


своего стола, заменяет белый халат на утеплённую парку, берет пачку сигарет и
выходит на улицу.

С сигаретами здесь туго. Разумеется. Иногда старики, что стучат шашками


возле своих палаток, любят шутить, что Третий мир — антитабачная кампания, и
люди теперь делятся на тех, кто забыл, что курил, и тех, соответственно, кому
пришлось бросить за элементарным отсутствием возможности добыть себе
пачку. Юнги делают поблажки и иногда снабжают на правах того, что нервы у
него ни к черту после шестнадцатого сентября девятнадцатого, как и у всех, в
принципе, но он в лагере один единственный хирург, так что в приоритете.

Мужчина пытается прикурить целую минуту.


Ветер холодный, порывистый, гасит никчёмные спички, едва те опаляются, и
никакая ладонь не помогает.
На пару секунд он оставляет попытки и сдержанно трёт левое веко, слегка
надавливая. Чертова лампа в помещении, выбранном им в качестве кабинета,
стрекочет и мигает уже трое суток, и когда мужчина выходит на улицу, ему
кажется, что эта переменная светораскадровка всё ещё остаётся на роговице.
Когда удаётся наконец прикурить, доктор добротно затягивается и спускается с
крыльца. Подальше от больницы с криками и хохотом.
Подальше от сооружения как такового.

Несмотря на то, что Юнги почти все двадцать четыре часа проводит в здании, он
больше предпочитает «сельскую» часть лагеря. Ту, что подальше от зоны
ратуши, амбулатории и трехэтажного кирпичного блока, вокруг которых и
задумывалась база.

Он никогда не любил здания.


Причина даже не в том, что в Третьем мире они обещают обвалиться, и не в том,
что шестнадцатого сентября в полдень мужчина был на работе в Центральной
больнице Сеула, а потом смотрел на расплющенные тела пациентов в
больничных робах, припорошенных слоем белой штукатурки вперемешку с
кровью.

Ещё до того, как всё пошло к черту, Мин Юнги ненавидел здания. Это из
детства, в котором отец-архитектор бросил его мать ради юной модели,
обзавёлся новой семьёй и отгородился от старшего сына. С тех пор Юнги не
любит, когда возводят стены. Для чего бы они ни были.

Он уходит туда, где загоны для малочисленного скота, потом огороды, теплицы,
и уже за ними — жилые палатки.
Время обеденное, так что возле них на садовых стульях сидят обсидианцы,
закутанные в шерстяные свитеры, флисовые кофты с высоким горлом и
разноцветные куртки.
3/105
Кучкуются возле своих крошечных мангалов, размешивая какое-то варево, что
неизменно в толстых, уже потертых котлах, которые удерживают решетки.

Дым собирается, мирно поднимается выше, и, когда Юнги задирает голову к


небу, туда, где заканчиваются козырьки плотной зеленой ткани шатров и
палаток, видит лёгкую завесу, собранную со всех мангалов и бурлящих
похлёбок, разнося аппетитный рыбный запах по всему лагерю.

Организм Юнги никак на это не реагирует. Ни слюны, ни зверского аппетита,


несмотря на то, что за полдня в нем лишь восемь кружек кофе. Чего его телу не
хватает точно, так это сна.
Когда шесть лет назад начались обрушения, он спал на кушетке в комнате
отдыха. Спал как убитый и живым остался, только благодаря этому: его кабинет
полностью обвалился одним из первых.
С тех пор организм боится спать на уровне заклеймованной паранойи —
запомнил намертво, какая опасность может обрушиться, пока ты безмятежен.

На открытом пространстве становится холодно, и Юнги, удерживая губами


сигарету, вынимает из кармана серую шапку и натягивает на неумело
подстриженные каштановые волосы.
Стрижёт его дочь. Сонхян. Ей двенадцать, и она уверена, что выходит у неё
отлично.
Все понимают, что это не так, снисходительно не комментируя грубые торчащие
в разные стороны пряди, из-за которых кажется, что доктор Мин никогда не
причёсывается.

— Эй, док, как там Суволь и Бонсон?

Взрослый мужчина в охотничьей шапке с меховой подкладкой тонет в слегка


прогнувшемся самодельном кресле. На ногах у него брюки из грубой бумажной
ткани, а ступни в старых мерреллах с крупной подошвой. Должны греть, но
обсидиановец все равно держит их прямо под мангалом.

— Жить будут. — бросает Юнги, останавливаясь, смешивая сигаретный дым с


пищевым. — Что за запах? Опять специй намешал?

Мужчина расплывается в гордой улыбке, что смотрится немного полоумно, но


док привык: он с Хосоком дружит с тех пор, как сюда попал. Нет, не так. С тех
пор, как Хосок его сюда привёл. Ценой функционала своей правой ноги. Теперь
Хосок не выбирается в город, а шаркает повсюду с самодельной тростью и
изжеванной шуткой кто вызывал доктора Хауса? , от которой никто не устаёт.

— Это будет улёт, гарантирую. — заверяет повар, подаваясь вперёд, чтобы


перемешать бурлящий пищевой коктейль.

Юнги ничего не отвечает, задерживая взгляд на шипящих углях, и думает о том,


что впервые за столько лет попробовать очередную стряпню Хосока особо и
некому.

— Раз ты здесь, у него опять нервный срыв? — мужчина опирается локтем о


подлокотник и сбрасывает улыбку в накалённый котёл.

Вместо ответа Юнги делает очередную затяжку, а потом протягивает


сигарету. Хосок забирает молча и, не провожая друга взглядом, втягивает
4/105
химическую смесь никчёмного успокоительного и тоже зарывается взглядом в
угли, ещё покрытые оранжевыми контурами.

— Папа! — слышит Хосок где-то за спиной, уже в отдалении, там, где


собираются группы с детьми, и сам ещё раз осознаёт, что сегодня рядом с ним
нет его семьи, и делиться не с кем, хоть он уже пятый день и готовит на
четверых сразу. По привычке.

— Привет, красотка, — доктор Мин гладит дочь поверх салатовой шапки, пока
она прижимается к груди, смыкая руки у него за спиной, — как дела?

— Я порезала палец, пока чистила картошку. — недовольно бубнит Сонхян, и


слова звучат глухо, тонут в складках отцовской куртки, но тот их разбирает.

— Сильно?

Девочка, продолжая прижиматься головой, просовывает руку между отцовских и


тычет перебинтованным большим пальцем ему в лицо.

— Если мама не отправила ко мне, значит, несильно. — делает вывод врач и


чмокает дочку в ладошку.

— Пааап! — та тянет скандально, по-детски бьет отца в грудь и отступает,


морщась.

— Перчатки надень, у тебя руки ледяные.

— Ты будешь с нами обедать? — с надеждой спрашивает ребёнок, шмыгая носом


и поправляя шапку, резко контрастирующую с черным тулупом.

Она всегда спрашивает, хоть и знает, какой будет ответ.


Доктор Мин очень занятой доктор. Всё на его плечах, включая смекалку,
необходимую при скудном разнообразии медикаментов, которые приходится
выбивать у правящей верхушки. Той, которая сбрасывает раз в пару месяцев то,
что необходимо выживающим исключительно по ее мнению.
Мин Юнги в делах. И если обедать, то когда кто-нибудь из друзей принесёт, и
только у себя в кабинете — поближе к пациентам, поближе к кушетке, на
которой жалкие попытки поспать хотя бы три часа.
А то, что он вот так прогуливается по лагерю, это обход, малышка, я проверяю
тех, кто выписался.
Мин Юнги врет лишь наполовину, потому что он действительно собирает по
дороге пару жалоб и отвечает на вопросы тех, кто не осмеливается явиться в
медицинский блок.
А неправда в том, что у него, в принципе, есть время на то, чтобы пообедать со
своей семьёй.
Но он не обедает.

— Сонхян, давай руки мыть и за стол!

Голос Бонъён звонкий и красивый, Мин Юнги в него сначала и влюбился


пятнадцать лет назад, когда увидел будущую жену на реке Хан со своей
уличной группой. Она пела, остальные играли на скрипках, подключённых к
усилителям звука.
Красивая. Мужчина решил уже потом, когда дождался окончания выступления и
5/105
пригласил на свидание. Девушка отказывала ему восемь раз, и, наверное,
думает Юнги уже не первый год, нужно было воспринять это не как вызов, а как
подсказку. Но попробуй докажи себе юному, что умение «добиваться» — это
необязательно самая выдающаяся черта мужчины. Не самая выдающаяся черта
человека.

Но он добился. Он влюбился. Сильно. В женщину, что теперь стоит возле


длинного деревянного стола под шатром и подзывает их общего ребёнка,
параллельно облизывая пальцы.
Ее волосы холодного серого цвета сплетены в косу и аккуратно устремляются к
пояснице.
Она передаёт тарелки и велит рассаживаться неугомонным подросткам, что
мелькают пёстрыми куртками в слегка затемнённом пространстве плотного
военного шатра.

— Сонхян! — ещё одна попытка, разворот головы к выходу, и женщина


встречается взглядом с бывшим мужем.

Вина живет в каждом изгибе стройного тела и черте привлекательного лица.


Сначала в плечах, потом в опущенных по швам руках, и, наконец, во взгляде.
Доктор Мин не любит на это смотреть, он всё понимает. Отпускает дочь,
обещает прийти вечером и начинает путь обратно.

Для Юнги этот мир начался тридцатью месяцами скитаний в поисках семьи,
которые завершились четыре года назад, когда он добрел до «Обсидиана».
Увидел жену и дочь целыми и невредимыми и чуть не потерял сознание от
радости. А потом — от осознания.

Детское полное радости Папа! Папа! смешалось с женским неуверенным Вы


были моим мужем? , образуя кисло-сладкий соус нового мира, и, может быть,
поэтому доктор Мин так не любит специи и приправы. Они для него — жалкая
попытка приукрасить пресное безвкусие новой эры.
В этом новом мире Мин Юнги сегодня тридцать шесть, но никто не знает об
этом. Единственная, кто могла бы, забыла.

Доктор Ким из психиатрического всегда объясняет так: после прямого контакта


человек не теряет воспоминания только о том, что сидит в нем глубоко. Самое
яркое. Самое любимое.

Жена Мин Юнги помнила только свою дочь.


И хорошо, повторяет он изо дня в день. Его Сонхян заслуживает того, чтобы ее
помнила собственная мать.
Между любовью материнской и всеми остальными видами любви, высыпанными
на мир специями и приправами, разница для Мин Юнги бессмертно велика.
Мужчина копошится в чужих телах полжизни, а о любви — ничего. Чёрт-те что.
Тонет или дышит под водой. Форма или соединение. Скорость какая и
состояние. Твёрдое. Жидкое. Газообразное. Если бы знать, помогло бы?

Возможно, он даже пытался. Добиться ее снова. Воспоминания — не чувства.


Можно создать и новые. И Бонъён пыталась. И много вспомнила. И как свадьбу
играли после двух лет отношений, и как дочка родилась, и как новый дом
купили. Всё вспоминала.
Но не любовь.
Оказалось, помнить — не любить.
6/105
С тех пор для Мин Юнги есть только глагол разлюбить. Который синоним
слова опоздать. Его не было два года, и этого хватило, чтобы жена влюбилась. В
Пак Чимина. Нежного, статного, до невозможности заботливого. Тот влюбился
тоже. С кем не бывает.

С Мин Юнги вот случилось.


Он не потерял семью, но часть ее о нем забыла.
По правилам мира прежнего стоит радоваться, по законам Третьего —
необязательно.

7/105
Глава 2. Прямой контакт

— Для начала, давайте разберёмся, что вы помните на этот момент.


— произносит врач и внимательно следит за мимикой и жестами пациентки, не
отвлекаясь ни на пленника за стеклом, ни на здоровяка с автоматом,
приставленного следить, чтобы никто не удумал того выпустить.

В поведении Ким Намджуна как будто никаких изменений. Он в неизменном


белом халате, привычно за серым столом, под которым так же привычно шумит
процессор компьютера. На поверхности с трудом заметна клавиатура с
крупными кнопками, потому что всё опять же привычно завалено папками и
бумагами. Как и полки позади с подключённым принтером. Как и ещё три стола,
зажатые между медицинской аппаратурой, суть работы которой почти никому
неизвестна.

— Чётко помню своё имя и кем работала.

Ми Дженна сидит в хорошо сохранившемся кожаном кресле напротив стола.


Мебель здесь на зависть всем остальным лагерям, потому что Чон Суен выстроил
свой «Обсидиан» вокруг небольшого минимаркета, здания ратуши и частной
городской амбулатории. Женщина в утеплённом жилете и плотных брюках — в
Корее кончается осень — но и за слоем толстой одежды выглядит болезненно
тощей. Голос ещё хрипит, а кожа бледная и осунувшаяся. Ей лет пятьдесят, но
волосы уже полностью седые, собраны в низкий аккуратный хвост и слишком
натянуты на череп. Вкупе с впалыми щеками вызывает желание немедленно
покормить, но женщина на строгой диете и под наблюдением с тех пор, как
скауты притащили ее из неподконтрольного района Чиань слева от ближайшего
торгового квартала.

— Кем вы работали? — Намджун, придерживая пальцами висок, слегка


опирается локтем о подлокотник.
Его окружают сразу три настольных лампы, и каждая включена: Ким Намджун
любит яркость, а потолочные — здесь ни к черту; так что при такой позе
мужчина щедро залит светом, и тот до неестественной желтизны подсвечивает
русые волосы и заполняет оправу квадратных очков так обильно, что можно
счесть их за солнцезащитные. Те, что с зеркальными линзами.

— В полиции. Я точно знаю. Помню свой стол, и… — женщина заворачивает


рукав чёрной водолазки и демонстрирует руку тыльной стороной, открывая
взору выпуклые линии, кривыми ветками ползущие к изгибу локтя, — и эти
шрамы, помню тех, кто их оставил, я помню напарника, который погиб на
задании на моих глазах, я могу описать даже все свои дела, я записала их по
памяти в блокнот. — рука падает на колени, а выражение лица меняется. Ким
Намджун считывает то же самое, что с лёгкостью прочёл бы и Мин Юнги: вина.
— Но я ничего не помню о семье, а ведь у меня след от кесарева, это значит, я
рожала. Выходит, я забыла? Свою собственную семью?

Такая прямота встречается психиатру нечасто, и он вынужден сразу же


податься вперёд, к столу, и опереться на него сложенными руками.

— Я не хочу вам врать, Дженна, после кратковременного контакта остатки


памяти всегда локализованные. У вас нечто близкое ретроградной амнезии.
— сообщает Намджун, уже давно привыкший мешать термины с доступным
8/105
языком. — Забываются факты из личной жизни, но никогда не затрагиваются
универсальные знания.

— Почему я помню свою работу, но ничего не помню о семье, о моих родителях?


— спина у женщины напряжённо выпрямлена, голос, хоть и слабый, но на октаву
выше.

— Я объясню, не переживайте. В медицине есть такой вид амнезии, при которой


больной забывает только определённые лица и события, особые переживания.
Послеконтактная амнезия, из-за которой вы и сидите в моем кабинете, ей
противоположна. Мозг наоборот может забыть все факты из личной истории, но
всегда сохраняет слишком яркие воспоминания. То, что произвело неизгладимое
впечатление, что-то, фиксированное на подкорке, очень глубоко. Приоритетные
вещи и приоритетных людей при недлительном прямом контакте забрать не
удаётся.

— И что это означает для меня?

— Очевидно, что вы помните о своей работе, потому что, скорее всего, она была
для вас в приоритете.

— Иными словами, вы хотите сказать, что я была отвратительной дочерью и…


матерью. — Дженна глубоко и звучно втягивает воздух, повышая голос.
— Возможно, мой ребёнок погиб или ждёт меня где-то там, а я его даже не
помню. И… — плечи нервно дёргаются, а потом опадают, опускаются так, словно
лопается воздушный шар, — …черт, я даже не чувствую угрызений совести. Это
следствие прямого контакта или просто я сама по себе такая тварь?

Намджун тянется к кувшину с водой, заваленному бумагами, когда пациентка


вытягивает вперёд ладонь:

— Не надо воды. Объясняйте.

Врач слушается и снова складывает руки на столе:

— В вашей памяти сохранен универсальный морально-нравственный кодекс,


поэтому вы понимаете, насколько плоха возможная ситуация, но при этом в вас
отсутствует реальный эмоциональный отклик. Это говорит о том, что чувство
вины возникает только базово. В действительности оснований для него нет.
— он выдерживает паузу, пытаясь определить по лицу пациентки степень
понимания. — Быть может, ваши родители давно умерли, а детей вы
самостоятельно не воспитывали. Или, возможно, могли вынашивать ребёнка для
другой семьи. За последние десять лет до Третьего мира суррогатное
материнство здорово выросло в популярности. В этом лагере я лично знаю трёх
женщин, которые так зарабатывали на жизнь до катастрофы. Может, вы и
замужем не были. — Намджун кивает на женскую ладонь. — На вас не было
кольца. Скорее всего, вы, как часто говорят, были повенчаны с работой. Потому
она и сохранена в вашей памяти так настойчиво.

Дженна опускает взгляд, всматриваясь в свою ладонь, сжимает ее в кулак,


разжимает, думает, а потом вдруг морщится, склоняет голову ещё ниже, словно
ей давят на затылок.

— Голова заболела?
9/105
— И тошнит. — соглашается пациентка, растирая виски пальцами.

— Это хорошо. Мы латаем вашу память. Нужен отдых?

— Нет, нужны знания. — поступает ответ сразу же, пока глаза всё ещё
зажмурены, а пальцы продолжают массировать.

— Полицейский до мозга костей.

Глаза за квадратной оправой очков Намджуна уставшие, но мужчина улыбается.


Очень располагает. Он всегда умеет улыбаться, даже если беспредел
полнейший происходит. Даже если с его работой ничего не выгорает. Даже если
совсем тошно. На уровне последней инстанции.
Пленник же рычит, и злится, и задыхается от боли. Может, Намджун тоже. Но он
улыбается. Заключенный так не умеет.

— Как далеко вы продвинулись на службе?

— Я была старшим инспектором.

— О, насколько я знаю, дальше только суперинтендант?

Женщина наконец поднимает глаза на врача, и тому хватает наблюдательности,


чтобы заметить, что один уголок ее сухих губ приподнят:

— Дальше много суперинтендантов. Лестница длинная.

— Очень любили свою работу?

Пациентка опускает руки на колени и кивает.

— Знаете, когда мы закончим, я бы рекомендовал вам перебраться в лагерь Ли


Люана в западной части Сеула. Он построен вокруг здания главного управления,
возможно, встретите там знакомых. Это поможет восстановить память.

— Ее можно восстановить? — брови вверх и очевидный блеск в глазах, мало с


чем сравнимый для Ким Намджуна.

— Да. — с готовностью подтверждает он. — Память, утерянная после


кратковременного прямого контакта, в большинстве случаев поддаётся
восстановлению. Правда, нужно время. Иногда немало времени.

— То есть…я всё вспомню? — сомнение пытается присмирить надежду, но по


лицу видно: тщетно.

— Если будете стараться и настроитесь, процентов девяносто можно вернуть.

— Боже. Черт. — Дженна набирает в лёгкие побольше воздуха и звучно


выдыхает, посвободнее размещаясь в кресле. — Я готова. Мы можем
продолжать?

— Разумеется, только умерьте пыл, — усмехается врач, — не всё сразу.

10/105
— Мне сказали, что когда меня привезли сюда, я чуть не задушила какого-то
мальчишку. Это правда?

Намджун согласно кивает: врать тут незачем, у него политика простая — от


пациентов ничего не утаивать, они и так потеряли либо почти всё, либо,
собственно, всё.

— С ним всё в порядке?

— Определенно. Ему не привыкать.

— Почему я ничего не помню об этом? — очередной закономерный вопрос. — И…


почему вообще вела себя так агрессивно? Это тоже последствия прикосновения?

— Первичная реакция мозга после экстремального стресса. Мы называем это


состояние фугой. — произносит Намджун неторопливо и вкрадчиво, чтобы
информация имела возможность усвоиться. — Простыми словами, формируется
барьер. Он возникает сразу после контакта и блокирует всю личную
информацию и воспоминания, отметает всё ненужное, оставляя только
рефлексы, инстинкт самосохранения и страх. Предсказать поведение человека
под фугой невозможно, в этот период всё вокруг воспринимается им как угроза.
Но, к счастью, барьер можно снять, если суметь дать понять, что опасности нет.
Как правило, состояние длится от нескольких часов до нескольких дней, изредка
дольше, но потом всегда проходит. Вас нашли уже в этом состоянии, и оно
затянулось, потому что, сами понимаете, для вас это место незнакомое,
доказать безопасность вашему мозгу было непросто.

— Со мной может повториться нечто подобное ещё раз?

— Повторных эпизодов я на своей практике не наблюдал.

— Звучит… — женщина склоняет голову к плечу и вздыхает, — обнадеживающе.

— Вам повезло, поверьте, всё будет в порядке.

— Значит, есть те, кому повезло меньше?

Намджун смотрит пристально, но немного сквозь, на пару секунд захваченный


мыслями.

— Как и всегда. — отвечает наконец, наливая самому себе воды.

— Давайте…давайте сначала о том, что, черт возьми, произошло. — женщина


нервно вращает кистью, как бы обводя всё разом. — Не поверхностно, потому
что я ничего не поняла из того, что остальные говорят в лагере.

Врач делает щедрый глоток, опускает стакан, и тот не издаёт никакого звука,
приземляясь на груду бумаг.

— Никто не знает, откуда они взялись. — Намджун ловит взгляд пациентки,


говорит спокойно, выработанно. — Просто появились почти шесть лет назад. В
разное время и сразу повсюду. Здесь, в Корее, шестнадцатого сентября ровно в
полдень.

11/105
Глава 3. Связные

Врач очень осторожно и кратко пересказывает догадки, накопленные


по всему миру за эти шесть лет. Среди них куча версий, где среди простого
населения всегда популярны те, что об инопланетном вторжении и опасном
вирусе, скорее всего, высвобожденном из колбы в какой-нибудь секретной
лаборатории под копирку сюжета «Обители зла».
Последнее, конечно, для впечатлительных подростков, которым в глобальной
катастрофе видится повод ощутить на себе груз всех антиутопий, которые они
читали во времена получше этих.

— За эти годы ученые проводили исследования и чётко постановили, что


аневрины не являются носителями какого-то вируса. — Намджун опровергает,
меняя позу: его кресло привычно неприятно скрипит, кажется, разрастаясь
громадным эхом по всему больничному крылу. — Большинство склоняется к
версии, что эти существа инородного происхождения.

— Хотите сказать, инопланетяне? — недоверчиво отзывается Дженна, но без


скептицизма. Как будто просто на всякий случай. Она не ощущает себя
человеком, готовым спорить и подозрительно щуриться.

— Я не хочу, но другие склонны в это верить. — пожимает плечами доктор. — У


аневринов другая биохимия крови и строение кожных тканей, они не мерзнут,
не потеют и иначе видят. В конце концов, они общаются тактильно, то есть это
что-то сродни телепатии, так что популярное мнение о том, что они могут быть
совершенно новой расой, имеет под собой основание.

— А что думаете вы?

Намджун абсолютно уверен в том, что есть люди, которым известны точные
ответы, люди, что с самого начала стояли выше, а теперь, вероятно, прикрывают
свои пятые точки. Пленник с ним в этом солидарен, но он уже давно не гадает.
Как и, собственно, Намджун.

— Мне неприятно поощрять позицию правительства, ломая голову, в то время


как у них, наверняка, есть все ответы. — отвечает психиатр беспристрастно. — Я
врач. Мое дело — пытаться лечить людей. Я этим и занимаюсь.

— Почему аневрины? — незамедлительно следует следующий вопрос.

— Знаете что-нибудь о синдроме Корсакова?

— А должна?

— Из трудовых будней вполне могли, учитывая, что он входит в международную


классификацию болезней и ещё называется Корсаковским психозом. — поясняет
Намджун. — Существа за этими стенами больны чем-то, сильно напоминающим
названный синдром.

— Все?

— Согласно данным, собранным за шесть лет, да.

12/105
— То есть они были больны, уже когда появились? — недолго думая, уточняет
Дженна.

Намджун кивает:

— Если верить исследованиям, у аневринов изначально поражены главные


лимбические и корковые структуры головного мозга и не хватает витамина B-
один, а это основные причины, приводящие даже человека к развитию
названного синдрома. Аневрин — устаревшее название витамина В-один. Теперь
это официально учреждённое правительством слово для обозначения существ
за этими стенами.

— Будем считать, что я поняла. — кивает пациентка. — В чем проявляется


синдром Кор…?

— Корсакова. Прежде всего, это амнестический синдром. Так что вам должна
быть понятна связь. — тут же комментирует врач. — Но амнезия при этом
заболевании острая и непрерывная. Не буду заваливать терминами, но память
раздроблена до такой степени, что больной не помнит не только события,
происходившие до начала амнезии, как частично в вашем случае, но и те, что
происходят после. Обычно при синдроме процесс получения информации в
настоящем времени не затруднён, и вот тут, пожалуй, основное отличие, потому
что аневрины не способны запоминать даже текущие события. Максимум на что
хватает их памяти, это приблизительно семь минут. Но даже информация,
полученная за это время, не фиксируется. Отсюда постоянное нарушение
ориентировки: в пространстве, во времени, окружающей действительности. Из-
за этого они мало разбираются в происходящем. Видят, но не понимают, что
именно видят. Их головной мозг лишён долговременной памяти, способной
подсказать.

— Звучит так, словно они безобидны. — подытоживает женщина, прикинув что-


то в своем уме старшего инспектора полиции.

— Согласен. Набор для потерянного маленького ребёнка, но, к сожалению,


отсутствие возможности зафиксировать хоть какую-то информацию не
позволяет им усвоить, что они такое и что мы такое. Так что человек для них —
существо не социальное, а, по большей части, съедобное. Всё равно что дикий
незнакомый зверь.

По мнению невольного свидетеля этого сеанса, Намджун — диковинный


экземпляр хомо сапиенса, которому удаётся изъясняться так, словно он пишет
трактаты, а не рассказывает о полнейшем ужасе, свалившимся на планету в
сентябре девятнадцатого года.
Человек для них — существо не социальное, а, по большей части, съедобное.
Пленник сказал бы проще: аневрины — людоеды. Ничего не помнят, ничего не
знают, переливаются невидимыми кристаллами, жутко пугливые, но хотят есть.
Голод, как и в любой антиутопической истории, которые и сам узник лет в
пятнадцать заглатывал порциями, — их первородный инстинкт. Как у всех,
впрочем. Только всем можно объяснить, что так не принято, и они запомнят,
а этим объяснять проблематично. Хоть учёные и пытаются разобраться в
структуре их скудного языка, но, даже разберись они с ним, будет без толку.
Семь минут — и ты для них новое лицо.
И лицо съедобное сразу в двух смыслах.

13/105
— Ну, и не стоит забывать о том, что их заболевание — это разновидность
психоза. — добавляет Ким Намджун, снова меняя позу: он в этом кресле часами.
— Они хаотичны, их поведение дезорганизовано и непредсказуемо.

— И обладают способностью забирать чужую память? — подхватывает Дженна,


пользуясь скудными попытками обсидианцев объяснить новенькой хоть что-то.

— К сожалению, да. Можно сказать, что для них это один из способов утоления
голода.

Второй безмолвный участник разговора, тот, что заперт за стеклом, до Третьего


мира учился на четвёртом курсе истории и философии, намереваясь пойти по
стопам дяди и стать политическим обозревателем. Но не срослось примерно в
тот же час, когда обвалился левый корпус Сеульского национального.

Несмотря на связь специальности с философией, у заключённого до этого


времени к богу вопросов не было.
А теперь только один.
Простой, как срок годности консервов, сбрасываемых правительственными
вертушками.

За что на этот раз?

Более подробно, мужчина уверен, не требуется в виду того, что бог и без того
понимает, к чему может клонить человек, никогда не бывавший религиозным, но
тезисно снабжённый знанием о так называемой каре божьей.

Чума. Потоп. Что-нибудь ещё? Да. Безволосые аневрины с серыми белками


вместо глаз, полупрозрачной кожей и узким скелетом.

За что на этот раз. Насилие. Злоупотребление властью. Растление. Массовый


фанатизм. Жестокость. Буйный алкоголизм, в конце концов.
У мужчины дерзкий характер, поэтому он часто склоняется к последнему в силу
того же синдрома Корсакова, который в международной классификации в
качестве подвида имеет ветвь «синдрома алкогольного».
Большую часть времени пленник не считает, будто из всех ужасов, въевшихся
узорами в человеческие умы и руки, бог мог выбрать алкоголизм срочной
необходимостью одарить хомо сапиенсов геноцидом, но иногда, нечасто, но
иногда мужчине всё-таки думается, что мог.

А ещё у него есть гипотеза, что бог сообразил, что не подумал. Что облажался. И
когда стало стыдно за весь этот нелогичный и непродуманный план, он сразу же
постановил, будто лучшее решение выйти из сложившейся ситуации — это
заставить людей забыть о его фиаско напрочь. Другого объяснения тому, почему
аневринам дана способность тактильно стирать людям память, у мужчины
попросту нет.
А вот собственные дядя и мать, которые напрочь его забыли, есть.
Не то чтобы он проводил с ними много времени до Третьего мира. Потому что
нет, не проводил.
Потому что дядя был слишком занят работой и виделся с ним раз в полгода, а
мать, будучи с отцом в разводе, хоть и жила с новым мужем на соседней улице,
с сыном виделась реже, чем его дядя.
Только пленник знал и знает людей, которых не признают собственные дети и
возлюбленные. Смотрят, лишённые всех драгоценных воспоминаний и целой
14/105
истории. Лишённые всего.
Не как Ми Дженна.
Мужчина хоть и сидит спиной, прижавшись к толстому стеклу, но слышит весь
их разговор, так что готов подтвердить замечание Намджуна о том,
что женщине повезло. Потому что тут все знали и знают, что есть такие
последствия прямых контактов, которые хуже смерти. Идеальное наказание.
Лучшая из кар божьих, несравнимая с гребаным потопом или пандемией.
Лучше бы утонуть или умереть от чумы, но только не память. Только, мать его,
не массовый Альцгеймер.

Но нет. Вместо воды и язв — прикосновение голубой, почти прозрачной кожи не


пойми откуда взявшихся созданий. Краткое касание — потеря воспоминаний до.
Длительное касание — абсолютное лишение памяти.

Намджун Дженне называет последний случай стационарным. Иначе говоря,


полное стирание. Не только личной истории, но и универсальных знаний, иногда
даже вкупе с базовыми данными о речи, работе опорно-двигательной и
невозможности человеческого организма дышать под водой.
Врач так и объясняет, только в своей глубокомысленной манере, то есть
указывает на то, что аневрины чувствуют, чего лишены, и пытаются это украсть
у людей. Воруют память. И будь у них хоть частица своей, уже бы выучили, что в
их головах не приживается ни своё, ни краденое.

— Тех, кто вступал в прямой контакт с аневринами, официально называют


связными. — продолжает свой сеанс-лекцию Намджун, и голос его не подводит.
Гладко. Плавно. Доступно. — Не то чтобы я приветствовал, но классифицировать
как-то нужно. За эти годы к вам подобным стали применять и другие термины —
амбулаты и стационары. Вы относитесь к первому типу — с последствиями после
кратких контактов. Ваши повреждения, как я уже говорил,
обратимы. Стационары, соответственно, — это те, кто испытал контакт
продолжительный. К сожалению, в этом случае правильным будет сказать, что
стирается сам человек. Теряется личная идентичность, и сознание уже не
восстановимо. По крайней мере, такова ситуация на этот год.

Здесь для психиатра болевая точка. Здесь он всегда заметно сникает, горбится
и уже не излучает раннее чувство вселяющей надежды. И солдат у двери, и
пленник, которого он сторожит, ощущают всё это, не глядя, по одному
голосу. Они понимают.

Ким Намджун — одна из причин, почему лагерь «Обсидиан» считается самым


развивающимся, а лидер Чон Суен — первый в списке тех, кто числится у
правительства на хорошем счету.
Психиатру, в прямом смысле повенчанному с работой подстать его пациентке,
единственному, по крайней мере, в этом городе, глубоко не всё равно на тех, кто
остаётся там, за пределами лагерей.

Лидер Чон Суен посылает в город скаутов не только за провиантом. У него есть
группы для поиска выживших. Тех, кто не в состоянии сам добраться до лагеря и
сидит в каких-то убежищах ниже травы тише воды.
Но такие группы имеются в каждом из четырёх лагерей в округе, этой
гуманностью никого не удивишь.
Удивить можно Ким Намджуном, который есть только в «Обсидиане» и из-за
которого этот лагерь — единственный, где сформирована дополнительная
группа скаутов для вылазок исключительно с целью доставить связных.
15/105
Мужчине, запертому в клетке, до навязчивых сновидений известна процедура их
поиска и до тошноты знаком этот гребаный универсальный вопрос, который
задают связным, чтобы определить, кто амбулат, а кто уже стационар. Он видел
не один раз. Как проходит период фуги и контактник перестаёт брыкаться.
Как Намджун садится перед ним или ней на корточки, представляется и
спрашивает:

«Какой формы эта планета?»

Когда они не знают и даже не понимают сути вопроса, Ким Намджун запирается
в своей палатке и долго себя изводит.
Ему до блеска в глазах хочется забрать всех и держать под присмотром в
лагере, помогать амбулатам восстанавливать память, а стационарам — хотя бы
адаптироваться к жизнедеятельности.

Но командир — бывший военный. Точнее, наверное, не бывший, заключённый в


свои почти тридцать до сих пор не знает, можно ли применять это слово к
профессиям, имеющим официальную позицию в реестре до Третьего мира. Но
что он знает точно, так это то, что лидер — человек холодного ума с ярко
выраженной способностью поступиться моральными принципами гуманного
общества.
Поэтому всякий раз, когда связной оказывается стационаром, поступает приказ
немедленно выставить его обратно за пределы лагеря. Как можно дальше,
чтобы, если спровоцирует обрушения, обсидианцев это не коснулось.

Чон Суен предостерегающе напоминает, что в лагере нет ни такого количества


мест, ни такого количества продовольствия для того, чтобы собирать со всего
города тех, кто будет жить под его крылом на правах котят, которых нужно
поить через пипетку.

Многие, может, и против, но всегда на стороне командира.


Спорить не получается.

16/105
Глава 4. Цветы войны

Каждение — это ритуальное сжигание, например, ладана; оно символизирует


присутствие бога, а дым, идущий от кадильницы (кадильница — это штука, в
которой этот ладан сжигают, типа табака в трубке) — вознесение молитв к Богу.
Вот как будто дым впитывает слова этой молитвы и доставляет к нему наверх.
Вроде бы, наверное, смысл в..эй, ты спишь, что ли…? Ну ты и сволочь! Между
прочим, я…

— Наверное, во мне говорит полицейский, но я не могу не спросить, почему их


нельзя просто устранить? На расстоянии, допустим?

Хороший вопрос и вполне закономерный для женщины, которая потеряла почти


все воспоминания и, стало быть, не в курсе, что аневрины снабжены не только
способностью стирать чужую память, но и здорово бояться. Намджун считает,
что послеконтактная фуга — это как раз то, что связной неосознанно заимствует
в обмен на отобранные воспоминания. Способность бояться с размахом. Потому
что аневрины именно так и пугаются. Громко и разрушающе. Излучая
сильнейшие звуковые волны, чей диапазон, как будто было бы недостаточно
просто маленьких толчков по диафрагме, способен снести небольшое здание,
такое, как корпус университета, церковь или часть белого дома.

— Эти существа лишены памяти, но чувствуют опасность и способны выводить


из строя технику в радиусе, равном половине футбольного поля. — разъясняет
Намджун сразу же. — Поэтому, когда военные пытаются взорвать их с воздуха,
ничего не выходит.

Пленник иногда думает, что у всех психиатров подобный дар: отбирать и


складывать в чужую черепную коробку кучу зёрен, отделяя их от
плевел. Мужчина так бы не смог. Сидеть месяцами и объяснять одно и то же. К
тому же так лаконично, а потом с расшифровкой.

Аневрина можно убить, только если готов умереть сам. А потом всё в деталях,
чтобы не осталось вопросов.
Что бы человек ни придумал, они почувствуют, и если как-то и выгорит и цель
умрет, но только предварительно завалив обидчика обломками здания, а если
рядом такового не имеется, то остановит сердце мощной звуковой волной.

— Должен же быть какой-то, черт возьми, способ, чтобы всё исправить!


— понимать здесь синоним злиться, потому Ми Дженна и переходит к этой
стадии.

— Очень надеюсь, что его ищут десятки лучших умов этой планеты,
сохранившие все свои знания. — отзывается сдержанно доктор. — Мы все
надеемся, Дженна. И стараемся жить.

— В голове не укладывается… — она обречённо вздыхает. — В смысле,


укладывается, но…не верится? Это словно розыгрыш. Такое ведь только в кино,
а тут…

Тут растерянные, масштабно пугающиеся гуманоиды, против которых нет


оружия. Только у каждого из скаутов всё равно всегда по стволу из-за
17/105
обособленных свихнутых городских изгоев, умеющих выживать, но так почему-
то и не вспомнивших даже на заре Третьего мира, что нет необходимости
убивать хотя бы себе подобных.

Да, алкоголизм — не главная причина, дорогой господь, это точно.

Яркий свет потолочных ламп ярче, чем где-либо, нагло лезет под веки уже
пятые сутки. Мужчина обреченно скатывается по стеклу к полу, падает на спину
и прячет лицо в изгибе локтя. Две двери: металл — на выход, дерево — к
унитазу, три стены и толстое стекло вместо лицевой — четвёртой.
Ее выбили пару лет назад и заменили на прозрачную, чтобы Намджун мог
наблюдать за связными, пока те тут заперты во время фуги.
Раньше здесь была детская комната или нечто похожее, так что на стенах синие
обои с улыбчивыми косолапыми драконами, а на полу затоптанный зелёный
ковёр с изображением гоночных трасс, петляющих между зданиями с надписями
«больница», «театр», «бутик». Разнообразия немного, мужчина уже успел
выучить структуру повторения картинки, так что знает, что головой со
спутанными чёрными волосами он в «больнице», а правой рукой — в
«театре». На ковре есть ещё «школы», и «магазины», и «библиотеки», но нет ни
одной «церкви». Тем не менее, за эти пять дней глаза застилает такой пленкой
и серыми пятнами, застрявшими в слипнувшихся ресницах, что мерещится,
совершенно точно мерещится, идущий вверх дым из кадильницы.
Вязкий такой, мутный и разбредающийся, серая пищевая пленка, пропускающая
надоедливые лучи светодиодных ламп.

— Все связные седеют после прямого контакта, так?

Голос Ми Дженны как из другого мира. Сказочного мира. Мира, где


все нормально. Потому что для пленника женщина звучит так, что берет злая,
жестокая зависть: ему нужен другой голос, другой человек. А не Ми Дженна с ее
фундаментальной любовью к работе полицейского, которую не получилось
выкрасть аневринам.

— Верно.

— Тогда почему он здесь?

Он, владелец густых угольных волос, всё так же лежит на спине, не видит, но
чувствует, что сквозь толстое стекло на него смотрят две пары глаз.
И почему-то он хохочет. Гортанно. Постепенно. Кисло и болезненно.

Хочется знать, где эта женщина была, когда его волоком тащили через весь
лагерь и все просто стояли и пялились со своими жалостливыми всё
понимающими взглядами.

Протрезвей умом, сказал командир, преграждая ему выход к воротам. Ты


знаешь, что бывает, когда они догоняют таких мягкотелых, как твой.

Он знает. Он видел. Сотни обглоданных человеческих тел, усыпанных роем мух,


что ползают, копошатся, вибрируют, как живая оболочка, покрывающая
торчащие кости и разорванные мышцы.

— Он здесь по другой причине.

18/105
— У вас так принято? — Дженна облачает тон вызовом, идеей ответственности и
гуманности. Страж порядка выклеймен даже в звуках, что покидают ее лёгкие.
— Запирать людей? Я чего-то не знаю?

— Это не концлагерь, Дженна, не переживайте. — голос Намджуна звучит


снисходительно и ограниченно. — Это Чонгук. Сын лидера. Парень здесь по его
приказу.

А он всё хохочет. Слишком тяжело переварить эмоции, они встряхивают,


заставляют плечи дрожать, и Чонгук убирает руку от лица и заходится криком.
Одним — резким, острым, почти звенящим. И громким. Потом ещё и ещё. Он
катается по ковру и снова хохочет.

— Док, вы можете ему что-нибудь вколоть? — тяжелый голос охранника


прорезает пространство своей озабоченностью.

Ми Дженна смотрит без испуга или шока, куда ей со своей профессией, но


привстает, бросая взгляды с солдата на психиатра:

— Что с ним?

— Думаешь, он мне позволит? — Намджун игнорирует ее вопрос и вообще не


смотрит. Он нервно бросает очки на бумаги и, прикрывая глаза, трёт
переносицу.

— Давайте я ребят позову, мы его подержим.

— Это ещё больше потом его разозлит, ты же знаешь. — доктор осушает стакан
воды залпом и поднимается из-за стола. — Просто нужно переждать.

— А он не сойдёт так с ума? — интересуется солдат. — Серьёзно, док, он уже


выглядит как сумасшедший.

— Пойдёмте. — Намджун не отвечает, смотрит на пациентку и указывает рукой


к выходу. — Пройдёмся, пока ему не станет лучше.

— Что ты, блять, такой спокойный, сука! — звонкий крик, полный злобы и
отвращения, застает женщину врасплох, и та машинально вздрагивает. — Тебя
не волнует, что твой брат сейчас неизвестно где, бессердечная ты скотина?!

Сын лидера уже на ногах. Стоит у самого стекла и трясётся от желания


избавиться от этой прозрачной преграды.

— Волнует. — врач стоит вполоборота, уставившись на один из столов у стены.

— Если бы тебя волновало, ты бы не сидел здесь!

Резкий гулкий удар кулаком по толстому стеклу отражается в помещении


каким-то странным эхом. Словно толчки из-под воды.

Ким Намджун наконец оборачивается и подходит ближе, убирая руки в карманы


распахнутого халата. Под ним стандартные чёрные джинсы и такого же цвета
свитер. Такими снабжает верхушка. В том же самом за стеклом дрожит в
эмоциях и нестабильный собеседник.
19/105
— Если я пойду за ним, то умру, либо сотрусь. — психиатр говорит в той же
манере, в какой привык общаться с пациентами. — Кому я тогда помогу? В чем
будет смысл, Чонгук?

— Если бы тебя коснулись, ты забыл бы всё на свете, — в устах говорящего


теперь отчаяние, явное, болезненное, на той же звенящей громкости, — всё на
этом свете, кроме своей гребаной работы! Ты забыл бы даже собственного
брата!

— Я знаю. — ответ моментальный. В нем смирение и уравновешенность. Никакой


имитации. — И он знает. Думаешь, мы не говорили об этом?

Чонгук на это дышит. Тяжело, со свистом, как будто лёгкие проколоты.


Вспоминает. Их разговоры об этом. О памяти. О любви. О том, доказывает ли
одно другое.

Намджун замечает мысль в глазах напротив. Замешательство. Что угодно. И


пользуется:

— Он бы уже вернулся, Чонгук, ты же это понимаешь. Его, вероятнее всего,


больше…

— ЗАКРОЙ СВОЙ ПОГАНЫЙ РОТ!

Чонгук кричит так, что срывается голос. До удушающей щекотки в горле, до


боли в легких, словно с них содрали все запасные резервы звуков и теперь вот
они, летят в толстое стекло острыми алмазами, готовыми разбить четвертую
стену. От крика тошно в желудке и влажно в глазах. Слишком много эмоций.
Они говорят, у него нервные срывы, Чонгук не знает. Он сейчас мало думает, но
если б думал, решил бы, что перегружает сердце, что что-то в теле происходит,
что-то рвётся и дребезжит. До почти осязаемых ударов по затылку.
Резких, колючих, болезненных до дрожи в коленях здорового мужского тела.

— ОН ПРОСТО ГДЕ-ТО ПРЯЧЕТСЯ! ЖДЁТ! СЛЫШИШЬ? ОН ЖДЁТ! НЕ МОЖЕТ


ВЕРНУТЬСЯ! ЖДЁТ, КОГДА Я ЗА НИМ ПРИДУ! — мужчина захлебывается
собственной слюной так, что приходится пьяно отступить назад и откашляться.
Свет в комнате совсем яркий, режет его мокрые глаза и дерёт, дерёт, словно
раздражающий песок. — Ты мог бы уже давно меня выпустить, козел! Сука! Вы
все — суки, готовые жопу лизать моему отцу! И если я пойму, что потерял время,
потому что вы — пресмыкающиеся твари, от вас живого места не останется,
когда Тэхён вернется! — Чонгук снова у стекла, бьет ладонями, оставляя
отпечатки, смотрит в глаза врачу с читаемой на всех языках яростью, там
столько решительности, что Ми Дженна не способна оторвать взгляд, так и
замерев возле своего кресла. — СЛЫШИШЬ, НАМДЖУН? Я ВАС ВСЕХ УБЬЮ
СОБСТВЕННЫМИ РУКАМИ!

— Мне плевать на твоего отца, Чонгук, — отзывается психиатр, стойко вынося и


угрозы, и ненависть в покрасневших глазах, и нервные вибрации,
просачивающиеся через прозрачную преграду, — я выполняю просьбу своего
брата и забочусь о тебе в его отсутствие. Ты уже ничем не можешь ему помочь.
Особенно в таком состоянии. Только рискнёшь собой и наверняка умрешь.

Чонгук не теряет рассудок, поэтому слышит каждое слово и снова бьет теперь
20/105
уже кулаком по стеклу:

— Ты прекрасно знаешь, что я не был бы в таком состоянии, если бы вы не


заперли меня здесь, а дали уйти! Так что засунь в задницу эти свои врачебные
речи, ублюдок, и сделай то, что должен — выпусти меня отсюда!

Намджун прикрывает глаза, выдыхает, понимая, что говорить тут не о чем, и


разворачивается, сталкиваясь глазами с охранником.

Днем тут дежурит Ким Сокджин. У него четкий приказ: не дать сыну лидера
покинуть эту клетку. Мужчина толстолобый и жесткий по натуре, так что, когда
нужно, не преминет приложить узника рукояткой ствола, чтобы не рвался
наружу, когда заносят еду. Командир сказал: делай, что хочешь, не дай ему
уйти.
Сокджин не даёт. Хотя мог бы. Чонгука он знает. И даже уважает. Не раз ходил
с ним в город, устраивал спарринги и соревновался на самодельной
баскетбольной площадке возле палаток.
Чонгук тут со всеми в хороших отношениях, это он умеет. Он дипломат. Но
приказ есть приказ. И Сокджин не реагирует на все эти угрозы, брошенные и в
его сторону тоже, сносит злые взгляды и гневное шипение, но всё равно не
может не задумываться о том, что будет дальше.
Он действительно жёсткий по натуре, но есть вещи, которые волей-неволей
пробираются и разрастаются цветами даже на крепких мышцах, оплетают,
врастают, и уже сложно выдрать даже выносливому спецназовцу. Болезненно.
Иногда даже немного страшно. Ким Сокджину, хоть он и самому себе осознанно
не признается, немного страшно тоже. Потому что сын командира и младший
брат психиатра за эти шесть лет в лагере стали для спецназовца личными
цветами войны.

Как так с ним вышло, солдат не знает. До Третьего мира он смело назывался
показательным гомофобом, у которого формулировка «парни, которые бабы»
являлась, пожалуй, наименее грубой характеристикой из всех, что имелись
тогда в арсенале. Побить в компании сослуживцев тех, кто вызывал подозрение,
основательно оно или нет, было делом чуть ли ни каждого воскресенья, и
Сокджин соврёт, если скажет, что не получал удовольствия. Когда-то. Раньше.
Сейчас всё, конечно, иначе.

Нет, человек не такой. Не переменчив в связи с чем-то глобальным. Он не


меняется в корне из-за того, что безрадужный новый мир обрушивается
каменными глыбами и фантастическими существами. Из-за страха беспамятства
он не меняется тоже, не пересматривает всю свою жизнь в корне, корректируя
мировоззрение.
С человеком иначе.
Его самые острые углы сглаживаются неожиданно, водами, совершенно не
сравнимыми со всемирным потопом, пандемией и глобальной перестройкой
жизненного уклада.
На человека может повлиять только другой человек.
Это давно известно.
Это универсальное знание.

Поначалу Ким Сокджин лишь наблюдал со стороны, по старой привычке


кривился, а потом раз — и этих двоих становится слишком много и слишком не
так, как, казалось, должно быть.
Сокджин солдат, он видит, даже если не наблюдает, даже вопреки умению этих
21/105
мужчин не бросать узами в лицо, а выдавать тогда, когда им кажется, что никто
не наблюдает. За шесть лет спецназовец досконально вызнал привычку ждать
друг друга у ворот, а по возвращении бросать якобы дежурное а я-то думал,
наконец от тебя избавился.
Выучил их бесконечные подтрунивания друг над другом и непритворное
соперничество на баскетбольной площадке и в спаррингах.
Знает манеру Чонгука театрально похрапывать, делая вид, что он засыпает,
когда Тэхён затягивает свой рассказ, и склонность последнего накладывать
тому большие порции в обед.
Сокджин видел сотни раз, как эти двое стригут друг другу волосы, спереди
пристраиваясь между ног так плотно, что почти сшиваются, а когда очень
холодно и их группа сидит у костра, Чонгук усаживает Тэхёна на колени,
кольцует талию и прячет руки в карманах Тэхёновой куртки, пока их ноги в
стандартных черных брюках и ботинках переплетаются, сливаясь в нечто
однородное. Это нечто всегда контрастирует с общим паром их дыхания,
становится тёмным и белым облаком из одного источника, что испокон веков
образует эмблему равновесия.

Сокджину определённо кажется, что это не как у всех, но, возможно, он просто
под впечатлением, а может, всё верно и действительно есть вещи, которые
волей-неволей пробираются и разрастаются цветами даже на крепких мышцах
бескомпромиссных армейцев, и те подсознательно цепляются за эти вещи,
чтобы не черстветь, не гнить душой, чтобы сохранять баланс.

Для Ким Сокджина за эти шесть лет верным примером того, что зовётся личным
потопом и равносильными грузами ментальных весов, стали два взрослых парня
с бронзовыми кольцами на безымянных пальцах, которые сначала говорят я
понадеялся, что наконец от тебя избавился, а потом жмутся друг к другу так,
что шатаются, пытаясь удержать равновесие.

Равновесие.

Когда Чонгук колотит по стеклу кулаками и с дикими совершенно ошалевшими


глазами грозится всех убить, Ким Сокджин не ощущает баланса, не чувствует
привычного покоя, вместо них — раздрай и цветочные стебли, стягивающие
мышцы, царапающие шипами и вплетающие эмоции, совсем не присталые
бравым солдафонам вроде него.
Но приказ есть приказ, и солдат встречает взгляд психиатра пониманием,
легкой солидарностью, но всё с той же твёрдостью стоит, не дрогнув, не
переступая с ноги на ногу, с выправкой и осанкой, словно нет в нем цветов,
способных проколоть мышцы, и нет весов, качающихся в этом плохо освещённом
кабинете с медицинской аппаратурой холодного серого цвета.

Психиатр тоже не бессердечный, и дело даже не в высоком уровне интеллекта,


просто он так устроен. Скуден на эмоциональный отклик и, в действительности,
мало знаком с понятием уз. До восемнадцати он существовал в мире наук и
копошился в теоретической части человеческой анатомии, поддевая пинцетом
нервные окончания и проводами подсоединяя к своему головному мозгу. До
выпуска он жил в доме отца, пока младший брат оставался с дедушкой и
бабушкой. Десять лет разницы — десять пунктов отличий, пересекались только
по выходным и никогда не были близки.
Когда Намджун уехал учиться в штаты, Тэхёну было девять. Когда доучился
окончательно и решил вернуться домой, с семьёй виделся раз в две недели,
утопая в работе, и когда ему возмущённо прокричали твой брат встречается с
22/105
парнем!, он удивился не потому, что срам и стыд, а потому что забыл напрочь,
что брат умеет расти и влюбляться.

— НАМДЖУН!

Глухой удар в белую спину удаляющегося врача, что пропускает пациентку


вперёд.

— СУКА!

Ещё и ещё, пока те не скрываются за приоткрытой дверью.

— ХВАТИТ СБЕГАТЬ, УБЛЮДОК!

Чонгук царапает стекло ногтями и сжимает зубы так сильно, что со стороны
видно, как вибрирует челюсть и выступают вены.

— ВЕРНИСЬ!!!

А следом поток брани, хрипящей, яростной, однообразной, сбитые до красноты


рёбра ладоней и волосы, едва не выдернутые в порыве гнева.
Сокджин стоит и смотрит. Смотрит. Терпит. Выжидает. Пока что-то в пленнике
не трескается.

И тогда голос в нем почти отключается, и он сползает, приземляется на колени,


упирается лбом в стекло и скулит, стонет, разрывается слезами, и те
скатываются к губам, подбородку, смешиваются с отчаянными попытками
произнести одно единственное имя.
Тихий шёпот, пропитанный влагой, тоской и безнадёжностью, просачивается
сквозь незримые щели, ползёт к ногам армейца раненым животным, цепляется
за штанину, тянет, пробирается под и карабкается к груди холодными
мурашками, электризующими волосы по всему телу сразу.

Тогда Сокджин отворачивается, переводит взгляд на стол врача и пытается


отвлечься. Но в голове только это нескончаемое Тэхён..Тэхён… а перед глазами
гудящий компьютер его старшего брата.

Спецназовец даже не знает, где его собственная семья, и не может


представить, как бы реагировал, окажись на месте Чонгука или Намджуна.
И слава богу, что никого нет, проносится в его голове. По мнению Сокджина,
лучше не иметь вообще, чем так переживать потерю.

23/105
Глава 5. Хён

Как утверждают скауты жёсткого помола, за припасами ходят


мягкотелые. Гуманные. Сердечные. Протагонисты. Причина отбора проста и
освоена за пару лет: аневрины чувствуют только реальную опасность, не
потенциальную.

Если ты прячешься в пяти метрах от них с желанием дать деру или провалиться
под землю, они тебя не почувствуют. Те, кто не намерен убить осознанно, не
воспринимаются ими как угрожающий фактор, а значит, условно попадают в
слепую зону. Так что главное требование к припасникам — умение быстро
бегать. Если аневрины не боятся, они не разрушают, но в таком случае в них
превалирует голод, либо ментальный, либо физиологический. Убежать от них
несложно из-за их же пространственной дезориентировки. Если преследуют,
засекай семь минут и в нужное время теряйся из виду — всё: о тебе забыли.
Припасников в лагере три группы, в каждой — по три человека. За глаза, хоть
это и не особо обидно, их называют добрые души, или просто добряки.

Опаснее и сложнее, чем добраться до торговых рядов и загрузить тележки,


только вылазки за выжившими, тем более, с намерением отыскать связных.
Здесь всё иначе. По-военному.
Вглубь городских улиц, дальше от лагеря, только ночью, когда светящаяся кожа
аневринов может выдать их с потрохами за многие метры и не нужны никакие
тепловизоры. Скаутов, забирающих связных, называют в лагерях морпехами,
представляя, видимо, что они выходят к побережью в сезон медуз. А ещё потому
что каждый из них по существу вояка. Из «бей или беги» у них только «бей».
Намерения таких аневрины могут почуять за шестьдесят пять ярдов.
Инстинкт самосохранения у них в существенном апгрейде.

Чон Чонгук никогда не считал себя бойцом. Он метил в политику. Хотел знать
поимённо всех государственных деятелей, тексты соглашений и уставы
международных организаций. Он хотел участвовать в социальной географии без
гранат и патронов, а из всех орудий владеть лишь одним — словом.
Его отец хотел другого. Он видел потенциал, и Третий мир показал, что он не
ошибся.
Сын одарён физически, стратег и тактик, умеет думать за других, просчитывать
чужие модели поведения. Оказалось, в нем мало гуманности, и когда дело
доходит до аневрина, ему не хочется провалиться под землю, его натура
рождает желание в эту землю закопать противника.
Это у него от отца.

От себя — страх, рожденный в двенадцать часов дня шестнадцатого сентября,


когда обвалился левый корпус университета и Чонгук осознал, что Тэхён,
который поступил на первый курс, учится именно в том крыле.

Будущий морпех тогда впервые увидел того, кого потом назовут аневринами.
И звуковые пружины волн, летящие от них мощными взрывными потоками,
сотрясая землю, разрывая асфальт и порождая гулкий звон в ушах. Было
страшно, и кровь бурлила от стресса, от шока, от неспособности
концентрироваться и слышать.
Но он как-то пересёк всё пространство, как-то отделался лёгким сотрясением и
рассеченными в кровь спиной и ногами, как-то дошёл, чтобы понять, что всё — в
каменных оползнях и криках, разрезающих нескончаемый звон.
24/105
Страха много. И боли тоже.
Чонгук помнит, каково это — состоять только из этих чувств, словно ими кишат
артерии.

Он кричал. Звал. Пытался.


И Тэхён услышал.
Он тоже искал, когда рухнуло здание, потому что в этот момент был не внутри,
а снаружи. Отменили пару, и вольный студент лежал во дворе на скамейке,
слушая чей-то горячо любимый речитатив.

Психика татуирует неизгладимо, поэтому с тех пор Чонгук боится постоянно.


Поэтому всегда держит в поле зрения, а лучше — рядом, чтобы можно было
сгрести и собой прикрыть.
Поэтому всегда изводится, когда это невозможно, когда Тэхён уходит.
А он уходит, и Чонгук пойти с ним никогда не может.

Ведь муж на него не похож. Он у Чонгука — хочу всё знать и всех спасти.
Тэхён — широкие плечи, высокий рост и сильная рука, но душа совсем другая.
Как у того самого, который решил ужиться с бенгальским тигром вместо того,
чтобы убить.

По мнению Чонгука, его Тэхён — в действительности как Писин Патель*.


Только не такой смуглый, и с волосами не чёрными, а цвета пшеницы,
натуральными, потому что корни у матери были финские, и, разумеется, с
другим разрезом глаз — миндалевидным, узким, наделяющим вечным
ощущением насмешки, которая владельцу совершенно не свойственна. А в
остальном — такой же любознательный знаток нескольких мировых религий
сразу. Не в плане выходец из школы корейского буддизма или член ассоциации
шаманов Южной Кореи, и уж тем более не во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
Его Тэхён просто любопытен и больше всего восхищён тем, что люди разные, и
верят разным богам, и по-разному смотрят на самые обычные вещи.
Иными словами, идеальный припасник.
Добряк.
А Добряки с Морпехами в разных скаутских отрядах.

В этот раз его группы не было дольше обычного, и каждый понимал: что-то
случилось. Как оказалось, да. Заметили четверо аневринов, преследовали.
Ребята бежали, прятались, договорились встретиться в установленном месте, а
когда встретились, Тэхён не пришел.
Они ждали.
Они испугались.
Они вернулись без него.

Чонгук сорвался так, как срывался раньше в подростковом возрасте, после


смерти старшего брата, и с тонной гнева. Ударил и женщину. Не по-мужски, но
ему было плевать, он бы не остановился. Он бы сломал ей рёбра и нос, как
второму — Бонсону — который сейчас в лазарете под присмотром доктора Мина.
А Чонгук здесь — в «детской комнате» — видит несуществующий дым у потолка.
Ему не мерещится ладан, ничего больше воспалённое сознание не исполняет на
лопнувших струнах, только эти его молитвы, устремляющиеся ко всем богам, с
которыми знаком его муж.

По законам Южной Кореи прежнего мира Чонгук мог назвать его только мой
25/105
мальчик или мой Тэхён.
Мой парень Тэхёну никогда не нравилось.

Несерьезно, хён, ужас как не серьезно. Твой парень? Сбрендил, что ли, твой-
твой, но не говори, что парень, это же как бойфренд, то есть полный дурдом,
терпеть не могу это слово. Как будто мы друг друга на выходные арендовали.

Теперь муж.
Муж, определенно, не только на выходные.

По правилам Третьего мира Южной Корее теперь не до гомосексуалов.


А раньше, наверное, было до.

Чонгук познакомился с Тэхёном раньше, когда учился в выпускном классе


старшей школы. В девятнадцать. То есть за четыре года до начала Третьего
мира.
Учитель по геометрии Ким Ханним тогда совершенно серьёзно грозил испортить
всю картину успеваемости, если Чонгук не согласится подтянуть его внука,
которому пятнадцать и который всё ещё витает в облаках, а дедовы объяснения
теорем и градусной меры дуги окружности нисколько не понимает.
Чонгуку, как лучшему в классе по этому предмету, деваться было некуда.

Когда он пришёл на первое занятие в библиотеку и увидел тогда долговязого,


ещё, по его мнению, ребёнка с крупными смехотворными цепями на груди, в
безразмерной тунике и несуразной громадной кепке над предварительно
повязанной на лоб банданой, он тормознул на полпути с обречённо поникшими
плечами.
В тот момент варианта было два, и между ними он натурально метался
примерно с минуту, наблюдая за попытками мальчишки бесшумно открыть пакет
с чипсами.

Можно было закатить глаза с полным отчаяния вздохом и всё-таки дать себя
заметить, сев за стол.
Но Чонгук больше склонялся ко второму варианту, в котором он сбегает из
библиотеки, а потом подключает друзей к попытке изобрести самую
уважительную причину из всех, почему он не сможет быть репетитором. Что-
нибудь лучше, чем сонсэн-ним, ну вот никак, у меня выпуск, у меня экзамены, у
меня амбиции и взгляд в успешное будущее (ну, конечно), у меня просто нет
времени.

Но сонсэн-ним был вредным пожилым ворчуном, который многих отправил вниз


по касательной, так что оставалось только закатить глаза и, жалобно
поскуливая себе под нос, плестись к нелепому поклоннику корейского рэпа с
уже маслеными от снэков пальцами.

Они прозанимались полгода, но Чонгук его не подтянул совершенно. Хотя бы


потому что Тэхён не ладит ни с геометрией, ни с алгеброй.

Если бы тогда, в первый день, когда Чонгук брезгливо косился на блестящие от


чипсов пальцы подростка, ему кто-то сказал, что через некоторое время он, черт
возьми, влюбится как сумасшедший и впоследствии будет эти самые пальцы
облизывать каждый по отдельности, он бы не просто не поверил. За неимением
чего-то потяжелее, долбанул бы болтуна учебником по геометрии точно в
темечко. Чтобы с хлопком, побуждающим всех в библиотеке разом уставиться в
26/105
их сторону.

Влюбился он не сразу.
Сразу не давали все эти кепки на две головы, громоздкие золотые цепи из
барахолки и постоянные хён, я всё равно не понял со скучающей гримасой на
юном лице. А потом как-то неважно стало совсем, во что он одет и как громко
чавкает, какую музыку любит и много ли понимает в том, каково это — хотеть
разбираться в политике и освещать проблемы перед камерой.
Для Чонгука это всё вдруг не просто стало терпимым, а…понравилось.
Закрепилось, внедрилось, растормошило.
Вот Тэхён поднимает одну ногу на стул и упирается подбородком о колено, пока
рисует векторы, и для Чонгука пропадают все свойства биссектрисы угла и
теоремы о вписанных углах. Куда там, когда он и сам впечатался по самое не
хочу, игнорируя не только факт несовершеннолетия Тэхёна, но и откровенную
идентичность по половому признаку.
Помнил об этом, конечно, потому ничего себе не позволял, а ночами лежал и
думал, думал, думал, осознавал, что так нельзя, что о чем он вообще рассуждает
и почему так тянет в грудной клетке, когда кончается очередной вторник или
пятница.

Тэхён прервал занятия сам. Просто перестал приходить, передав через деда, что
с него хватит, он всё равно не въезжает.

Чонгук тоже не въехал, когда в свои почти двадцать почувствовал, что очень
хочет разрыдаться. И напиться. И забыться.

Неделя. Две. Три.


Тянулись, пружинились, как какие-то массы в груди, всасывающиеся и
рассасывающиеся со свистом, который один Чонгук и слышал.
Вот Тэхён болтает с одноклассниками на левой трибуне, вот он — в столовой с
ноутбуком и какой-то девицей, делящей с ним наушники.
А Чонгук что. Выпускник старшей школы, у которого экзамены и амбиции,
издёрганный и истерзанный колючими чувствами, мыслями и учащенным
сердцебиением. Были б даже варианты, по-прежнему не было бы смысла. Он же
выпускник, он через пару месяцев в общежитие Сеульского национального, и
там мальчики, девочки, все такие же, как он, а ещё симпатичные
преподавательницы-аспирантки, о которых вечно грезят его друзья.
У Чонгука это всё тоже будет, и надо взять себя в руки, сосредоточиться на чем-
то конкретном, важном, чём-нибудь, что не связано с пятнадцатилетним
подростком с чудаковатыми привычками.

Так что месяц. Два. Три. Выпуск. Удача. Поступил. Лето. Заселился. Напился.
Отпраздновал. Втесался. Выбора тьма. Всё, как представлял, даже лучше. И все
смотрят, знакомятся, улыбаются, раскрепощаются. И девочки, и аспирантки. И
мальчики. Да, с мальчиками Чонгуку понравилось. С мальчиками сделал всё, что
хотел с Тэхёном, соки все из них выжал, брал всё без остатка и просил звать
хёном, хоть одногодки или старше.

[Хён?]

То было первое сообщение от Тэхёна за полгода с тех пор, как они говорили
последний раз.

[Хён.]
27/105
Словно не вскочил резко в постели, озаряя подсветкой экрана тесную комнату
общежития.

[Ты спишь?]

[Я тебе отвечаю, как думаешь?]

[Можно я тебе позвоню?]

[Нет, я не один. Пиши.]

И после ничего. Остаток ночи Чонгук делал вид, что ему безразлично, а потом
психанул и начал звонить сам. Переживал, надумал себе всякого, решил, что,
может, нужна помощь, а он так себя повёл.

Но Тэхён не отвечал. На все тридцать с чем-то звонков, которые продолжились и


утром, а у Чонгука сердце не на месте и нервы на пределе.

Самый ранний автобус — и он дома. Прохладно и туманно, на нем одна


толстовка и какие-то не греющие кроссовки.
Он знал адрес, был дома у Тэхёна много раз, особенно по пятницам, когда после
занятий они решали заказать пиццу, посмотреть кино или порубиться в
приставку, зависнув на каком-нибудь споре, никак с игрой не связанным.

Подросток на пороге сонный, растрёпанный, в широкой футболке, свободных


штанах и с босыми ногами.

— Хён? — голос у Тэхёна низкий, но яркий. Поражённый, как ещё осоловелые


глаза, и такой же слегка испуганный.

— Хён. — сухо отзывается Чонгук, словно слышит хоть что-то за собственным


сердцебиением и может оторвать взгляд.

— Ты…чего?

— Это ты чего. — небрежно поправляет лямку рюкзака. — О чем хотел


поговорить? Что-то случилось?

У Тэхёна глаза расширяются ещё больше, теряют сонливость и отражают


наконец полное осознание.
Но молчит. Оба друг на друга смотрят и ничего не говорят. Долго. Слишком
долго.

— Не хочешь меня впустить? Я замёрз.

— Нет. — подросток бросает резко и уверенно. — Ты не захочешь остаться,


когда услышишь, о чем я хотел поговорить.

— Тогда говори тут и быстро. — Чонгук звучит так, словно ему без разницы,
словно не плевать, отмерзнет у него что-нибудь или нет. — Чтобы я решил,
уходить мне или оставаться.

Тэхён тянет правую руку к плечу левой и сжимает. Глаза перестают удивляться,
28/105
взгляд падает к ногам Чонгука, к напольному покрытию, измеряет что-то, давая
время собраться.

— Может, ты вообще об этом не думал, но мне очень стыдно, — наконец


поднимает голову и встречается с неожиданным гостем глазами, — за то, что я
не поблагодарил тебя даже и всё оборвал. Я никак не могу успокоиться всё это
время…чувствую себя виноватым.

— Принимается. — сразу же отзывается старший, не желая тянуть. — Давай


сразу к той части, которая должна изменить мое мне…

— Похоже, я влюбился в тебя.

Чонгук помнит, что первое, что он сделал, это приподнял одну бровь. Понятия не
имеет зачем. Он, вроде бы, не поверил, что смысл вкладывается тот, который, а
не другой; какой только тут вообще ещё может быть смысл, Чонгук до сих пор
не знает.

— Влюбился? — слова у него застревают на замёрзших губах и предательском


чувстве какого-то подвоха. — В меня?

Тэхён понимает как-то, что Чонгук не понимает.

— Ты нравишься мне, хён. Не просто, как…друг. — и пока его не перебили,


развернувшись спиной и удаляясь. — Я потому и не смог больше заниматься.
Испугался. Я же понимаю. Всё понимаю.

— Почему сейчас говоришь?

Чонгук спрашивает машинально. Как следствие защитной реакции мозга на


возможный подвох. Он же не верит. Совсем. Ни разу за почти год их знакомства
ему не пришло в голову, будто всё, что он чувствует, он чувствует не в одиночку.
Не то чтобы Тэхён казался ветреным или ещё не созревшим, нет, скорее…
Чонгук не знает, что «скорее», просто он и представить не мог, что может так
сойтись. Так нестандартно. Необычно. Потому что для него это было…не
подходящим под формат. Ему девятнадцать,
Тэхёну — пятнадцать. Они оба парни, учитель, ученик, может, друзья. Но это
всё.
Да, он знал про тривиальные сюжеты из манги и приторных сериалов, но это же
не жизнь, и Тэхён не застенчивая старшеклассница, а он не молодой семпай с
трагичной историей за плечами.

Ему же девятнадцать, тут бы побольше секса и девочек, а сердцу — закрыться


наглухо лет эдак до тридцати пяти, чтобы не высовывалось со своим уставом. А
оно вот высунулось, прокашлялось и деловито пальцем ткнуло — вот этот
мальчишка, да, в несуразной кепке и с брякающими цепями до пупка.
И Чонгук так ошалел, что не услышал, как после оно добавило: не переживай
только, его сердце тоже в тебя тычет, я отсюда вижу, я зрячее, можешь мне
поверить.

А Чонгуку верилось с трудом, что так вообще бывает.

— Я подумал, что сойду с ума, если не скажу. — отвечает Тэхён, хмуря темные
брови и не зная, куда смотреть. — Я завалил половину предметов, потому что ни
29/105
о чем другом думать не могу с тех пор.

А оно бывает.
И когда как-то наконец доходит, у Чонгука внутри проекция грядущего третьего
мира: всё куда-то падает, обваливается, рассыпается. А потом — прокрутка
вперёд молнией вспышек — собирается заново, укомплектовывается,
склеивается. Чувство такое, что можно и на колени упасть от того, как оно
встряхивает, словно после инъекции. Болезненной инъекции. Сладкой до
жидкой фруктозы, орошающей губы, а потом стекающей по подбородку. Режет в
животе от пьянящего осознания, оно словно и туда спускается, тычется в
стенки, присматривается, где и как что поставить, какие обои поклеить, и,
вообще, сколько тут квадратных метров. А потом замирает и…падает
звездочкой на пол и руками-ногами в стороны и обратно — снежный ангел
отпечатком в кроваво-мышечных тканях. Устрашающе красиво.

И Чонгук хочет об этом сказать. Очень много сказать. Шёпотом, криком, стоном,
губами, глазами и сердцем.
Но не на пороге, где по открытым рукам Тэхёна уже бегут мурашки, а сам
Чонгук не чувствует пальцев ног.

Поэтому для начала он произносит лишь твёрдое и многозначное:

— Я хочу войти.

А Тэхён потом долго будет подшучивать над двусмысленностью этой фразы.


Всегда, если точно.
И в восемнадцать, и в двадцать.
И в двадцать пять.
За пару часов до того, как уйти с группой за припасами и не вернуться.

Примечание к части

*Писин Патель – главный герой романа Янна Мартела «Жизнь Пи», в котором
рассказывается история индийского мальчика, после шторма оказавшегося
посреди океана в компании грозного бенгальского тигра.

30/105
Глава 6. Морпехи вернулись

У Хосока в жизни была только автомастерская. Небольшая,


немаленькая, средней величины, так он говорил, когда знакомился с девушками
в барах. Думал, это производит впечатление. Может, срабатывало, он до сих пор
не знает, почему женщины проводили с ним ночи. Юмор у него так себе,
детский, как заявлял лучший друг, которого он потерял одним из первых
шестнадцатого сентября.
Свою собственную внешность мужчина объективно называет футуристической.
Если я выйду в город голышом, предварительно побрившись и обмазавшись чем-
нибудь лазурным, аневрины примут меня за своего.
Ладно.
Девушки оставались у него на ночь, потому что он хорош в деталях.
Автомеханики умеют работать руками.
Это, Хосок запомнил, сказала ему предпоследняя пассия, прежде чем прыгнуть
в постель. Она же, кстати, чуть позже и засадила нож ему в ладонь.
Автомеханики умеют работать руками.
С ювелирной точностью прямо по центру.
Рукоятка с внешней стороны, острый конец — с другой. Если спросить Хосока,
как это случилось, он не ответит. Не потому что память ему стёрли аневрины —
они его никогда не касались. Всё было гораздо проще. По-человечески. В
любимом жанре бога, если придерживаться мнения командирского сына.

Хосок напился. Сильно. Точнее, та девушка его напоила и вроде как что-то
подмешала ещё в клубе, потому что Хосок очнулся уже дома рано утром с
адской болью в затылке, нашампуренной ладонью и минимальной дозой
воспоминаний. Вроде бы, то была крашеная блондинка, сейчас Хосок не
скажет. Но она, в какой-то степени, определенно стала причиной того, почему у
мужчины теперь проблемы ещё и с ногой.

Горелюбовник с перегаром и отвратительным запахом изо рта сидел в


операционной Сеульской больницы и понимал, что доктору Мин Юнги его
состояние не нравится до презрительного взгляда и недовольного сопения. Нож
он вынул, швы наложил, на перевязку отправил, но всё с таким
пренебрежением, что Хосок сразу почувствовал и обвинил того в
непрофессионализме.
В общем, потому хорошенько и запомнил. Доктор невысокий, как гном, тощий и
бледный, словно мелом намазали.
Когда четыре года назад Хосок выдвинулся на очередные поиски выживших и
его группа неожиданно налетела на банду изгоев, Мин Юнги среди них Хосок
узнал сразу. Вырубил, словил пулю в колено от его «дружков», но в лагерь
мужчину всё-таки приволок. Не по доброте душевной, не до того было, а потому
что на базе срочно требовался хирург. А хирурги из книжек не
вылупляются. Врачей хапайте без раздумий, всегда велит Чон Суен, увидели —
забрали.

Юнги и уговаривать не пришлось: у него тут семья оказалась. Жена и дочь. Чем
не плата за полный рабочий день в отделении хирургии.
И вправлять мозг без надобности: док фанатиком не был. Просто однажды
нарвался на банду, сориентировался — попросился, чтобы выжить было проще и
иметь возможность передвигаться по городу без страха быть связанным и
брошенным как подношение.

31/105
Нарваться на изгоев проще, чем на аневринов: банд в Сеуле три, и в каждой
воспеватели дистопии в самом фанатичном и сектантском смысле. Те, кому
претила цивилизация со всеми ее ограничениями и рамками, в которые они
якобы не вписывались. Те, кому хотелось разрухи и хаоса, хотелось анархии.
Мира, в котором они имеют значение. Каждый из них пьяно убежден, что
аневрины упали с неба не как возмездие богов или орудие внеземных рас, а
человечеству в дар — дабы очистить его разум, перезагрузить. Отмыть мозг от
всего накопленного за миллионы поколений, дать шанс начать заново.
Сами изгои, конечно, не стремятся прикоснуться к прекрасному, заявляя, будто
очищение им не нужно. Они, мол, потому и чувствовали себя не в своей тарелке
до Третьего мира, потому что уже были с чистыми мозгами, уже были
одарёнными. Почти все из них показательно не обматываются тряпками, как это
делает все остальное человечество, чтобы уберечь оголенные участки от
возможных касаний, не прячут лиц и даже не носят перчатки.
Некоторые, если позволяет погода, иногда появляются оголенными по пояс.

Показательно: им нечего опасаться, им очищение ни к чему. Напротив, они тут,


на планете, родились именно для этой вот эры. Их миссия: подсобить
провидению. Варианта помощи два: поймать кого-то, связать и вывесить где-
нибудь в городе как подношение свящённому существу; а если не удаётся
поймать, тогда подстрелить, чтобы аневрины сожрали. Неочищенный может
быть только съеденным, спросите кого угодно.
Юнги, например.
Он Хосоку благодарен, что вытащил, что приволок. Намерение его понял,
зауважал даже, у Хосока юмор детский и улыбка полоумная, но для доктора
Мина бывший автомеханик — один из трёх обитателей лагеря, с кем он готов
разделить обед, если очень попросят. Или когда тоскливо больше обычного и до
тошноты не хочется возвращаться обратно в амбулаторию.

Доктор равняется с палаткой, когда Хосок пробует своё пойло, предварительно


остудив дыханием.

— Какой-то странный вкус… — докладывает повар, причмокивая, пока Юнги


опускается на садовый стул по другую сторону мангала.

— Да неужели? — бросает, вытягивая ноги и пряча руки в карманах куртки.


Бесцельно осмотревшись по сторонам, слева, на соседнем проходе между
шатров, Юнги замечает Ким Намджуна. Тот в шерстяном пальто поверх белого
халата, но на ногах обувь лёгкая, что-то вроде сандалий — видимо, спешил на
воздух и не переобулся. Он шагает бок о бок с Ми Дженной, женщиной, что
скауты привели совсем недавно, и кивает, говоря что-то в ответ на ее вопросы.
Юнги знает, что это значит. Знает, почему Намджун сейчас тут, а не в своём
кабинете, и провожает психиатра взглядом до тех пор, пока тот не скрывается
впереди, где-то среди первого ряда палаток.

Доктор вздыхает и задирает голову, чувствуя, как слегка съезжает с ушей


шапка, но не поправляет. Внутри щекотно от ещё одного осознания, от ещё
одной непомерной тоски, поселившейся в желудке пять дней назад. Он
пытается не думать, а потом не слушать, но голоса и звон посуды кажутся
саундтреком в наушниках, когда не видишь источников и перед глазами снова
только небо всё в той же серой пелене, холодное и дикое.

Юнги прикрывает глаза, но не жмурится, так что грязно-голубые пятна ещё


клеятся к коже век с навязчивостью, которую хочется отлепить, как мешающий
32/105
пластырь, но врач дышит, втягивает морепродукты и специи, выдыхает,
пропустив через измождённый организм, и ощущает усталость. Сонливость.
Соблазнительную сонливость, которой не помешает ни дикое небо, ни голоса, ни
заезженный звук скребущей по краям котла ложки, пока Хосок снова мешает
свою неудавшуюся стряпню.

Цветные пятна заменяются чёрными, поглощают, тянут за плечи и усмиряют


пульс. Где-то на фоне сознания уже мелькает что-то несуществующее,
мнимое — начальные игры разума, чтобы усыпить бдительность и позволить
поддаться сонливости, и Мин Юнги осознаёт это уже не в полную силу,
убаюкивается, пропадает постепенно среди холодного воздуха, пропитанного
запахами еды.

Пропадает, чтобы в следующую секунду, или минуту, раскрыть глаза, опустить


голову и понять, что Хосок стоит, упираясь на палку, и смотрит в проход между
палатками, туда, где можно заметить часть ворот с людьми на вышке.

Сознание выныривает, фокусируется, ловит крики, звуки, шипение раций.

— Морпехи вернулись. — оборачивается Хосок.

Юнги достаточно не заснул, чтобы помнить, что морпехи работают ночами, но


возвращаются с операций к обеду следующего дня привычно часто для того,
чтобы сейчас их приход производил столько шума. Хосок это тоже понимает, у
него в глазах беспокойство и замешательство. Он собирается что-то сказать,
когда вдруг совершенно отчетливо где-то вдалеке доносятся звуки стрельбы.
Когда они обрываются, слышен слишком быстрый топот, и через пару секунд
возле мужчин тормозит Югем — один из агрономов.
У него глаза большие и грудная клетка вздымается, как после погони от
аневрина.

— Там нужен врач.

Всего три слова — и снова срывается с места, вихрем пропадая среди шатров.

Юнги вскакивает так резко, что чуть не наваливается на мангал. Снова слышны
выстрелы, гулко и едва уловимо, Хосок что-то говорит, но тихо, возможно,
самому себе, но понятно обоим: что-то не так. Что-то не так, как хотелось бы.
Юнги Хосока не ждёт, тому нужно больше времени, поэтому бежит первым.

— Идите в ратушу! Быстро! — ловит Пак Чимина у входа в шатёр, за его спиной
выискивая глазами бывшую жену и дочь среди всех собравшихся детей. — Всех
отведи!

— Что происходит? — Чимин спрашивает, уже наполовину развернувшись, чтобы


послушаться. — Кто стреляет?

— Я не знаю, спрячьтесь пока и не высовывайтесь!

Мужчина кивает, остальные начинают двигаться — шатёр пустеет почти за


секунду.

Юнги подстраховался и возобновляет бег. Палатки мелькают, люди


поднимаются, мешаются в проходе, смотрят вперёд, не понимают сразу.
33/105
Очередной шатёр, дальше, вперёд, глаза фиксируют высокие массивные ворота,
они уже закрываются.
На вышках солдаты спинами, наводят винтовки куда-то вовне, на другую
сторону, скрытую за стенами, и плечи их дергаются. Они кричат.
Кричат не друг другу. Кричат кому-то за воротами.
Значит, изгоям.
Банды не подходят к лагерям так близко.
Или подходят только в одном случае.

Юнги выбегает на открытое пространство перед главными воротами,


расталкивая уже собравшийся народ, и временно тормозит, оценивая ситуацию.
Крупная фигура Чон Суена в одном обтягивающем чёрном свитере и штанах
цвета хаки ожидаемо бросается в глаза одной из первых. Мужчина неторопливо
идёт к группе из четырёх скаутов, что стоят у самых ворот в экипировке цвета
грозового неба.
Они почти одновременно стягивают платки с лиц и снимают прозрачные
защитные очки, когда Юнги замечает, что у одного из них прострелено плечо, а
второй искривляется, опираясь на правую ногу, чтобы лишить нагрузки левую —
над коленной чашечкой алеет обильное пятно крови.
У обоих самодельные жгуты, но, несмотря на ранения, утешающе дееспособное
состояние.

— Нахрен пошли отсюда, фрики ебучие! — теперь становятся различимы крики


солдат на вышках. В них столько ненависти и мощи, что Юнги чувствует снизу,
как хрипят чужие глотки, утопая в рокоте кратких выстрелов. — Суки больные!
Съебались, блять!

Под ответную беспорядочную очередь, доносящуюся уже где-то за воротами,


Юнги подрывается с места.

— …мы пытались, но они бешеные, как собаки, им даже на аневринов было


похрен, — пытаясь отдышаться, докладывает Йонсо, тощий солдат с недурной
точностью выстрела. У него ранений нет, зато пиксельная форма в грязи и
побелке, — мы парочку собрали по дороге. Но там парковая зона, немного землю
потрясло, нас не задело.

— А с Тэхёном что?

Вопрос Чон Суена для Мин Юнги — стреляющая боль в шее — так резко
обернулся, услышав, и теперь скачет взглядом по лицам скаутов, ищет
подтверждение, что не ослышался.

— Мы его потеряли, — отчаянно выдает Линхо, вытирая здоровой рукой пот,


собравшийся над верхней губой, — эти ублюдки его вырубили и утащили! Их
было восемь человек!

— Его не задело? — командир задает вопросы, в отличие от солдат, не меняя


тональности голоса.

— Не знаем… — морщится Джебом, опираясь рукой о плечо товарища, чтобы


сбавить давление на пострадавшую ногу. — Чертов звон в ушах, ничего не было
слышно.

— В каком он состоянии? — доктор Мин вклинивается, неспособный выжидать


34/105
поэтапный рапорт.

Джунхан, из всех четверых самый не потрепанный, ловит взгляд Юнги и тут же


отвечает:

— Он нёсся сломя голову перепуганный, мы просто начали палить по


крестовикам, когда они его нагнали, и дальше уже невозможно было
разобраться. Но мы считаем, Тэхен от них убегал, это точно.

— К вам?

— Там такой пиздец начался, я даже в глаза ему посмотреть не успел, чтобы
понять, узнает он меня или нет, так что непонятно.

— Он говорил что-нибудь? Кричал? — не сдается Мин Юнги.

Парни скоро переглядываются, как бы молча собирая общие воспоминания, а


потом почти одновременно отрицают.

— Одет во что? — это Чон Суен.

— Не наша, босс, они его переодели уже.

— Если переодели, но он от них бежал, значит, скорее всего, в фуге.


— констатирует лидер, на пару секунд опуская взгляд к земле.
Отцу Чонгука пятьдесят шесть, но мышцы об этом не знают. С такими фигурами
на контроль ставят в клубах или берут тэклом нападения в команду
американского футбола. Волосы, как и сыновьи, черные до угольного блеска, но
подстрижены по-армейски, и с проседью, естественной, редкой, не той, что,
выходит, залила некогда пшеничные пряди Тэхёна.

— Доктор Мин, — командир складывает руки на груди и поднимает взгляд, — вы


же понимаете, что это значит?

О да. Мин Юнги понимает.


Он изгоев знает хорошо.
Они людей с баз либо связывают, либо подстреливают, чтобы аневрину
достались. Убивают редко. Как правило, только в одном случае.

Больше, чем аневринов, банды любят только связных. Они, как и морпехи,
рыскают повсюду в их поисках и, если находят, могут и друг друга
перестрелять, выясняя, кому находка будет принадлежать.
Связные для изгоев — все равно что чистые ангелы, артефакты нового времени,
которыми нужно пользоваться, чтобы освещать души. В самом искажённом
понимании.

Они стационаров держат в отдельных помещениях, кормят, моют и там же их


насилуют. Строго по иерархии. То есть делят. Краткое прикосновение или
длительное, изгоям неважно, или они и не разбираются вовсе, потому
стационары для них — слабое звено в «ангельской иерархии», таблетка
избранности в общее пользование, а вот амбулаты — дело другое. Они в
большем почете: сохраняют ясность ума, значит, позиционируются почти
священными. Особо одаренными. Новыми людьми. Изгои амбулатов любят
больше всего. Они их не трогают насильно, но грызутся за них, как собаки,
35/105
уделяют много недвусмысленного внимания, пытаются завоевать доверие,
расположение, сделать так, чтобы подпустили, чтобы выбрали только одного, и
пудрят для этого чужой мозг, заполняя ушедшую память чем угодно, лишь бы
помогло в достижении цели.
Пока связной в фуге, ещё проще: поймал, переодел, метки наставил и можно
наплести что угодно, когда придет в себя. Можно притвориться кем угодно. И с
ума свести.
Юнги видел. Юнги в краткие часы сна до сих пор видит недонасилие, с каким
изгои вступают в половой акт с мало осознающими стационарами.
И перепуганных амбулатов видит. Тех, у которых нет памяти о том, кем они
были, о том, что на земле теперь вообще происходит, а есть только эти люди в
диких общинах, их одержимость, их озабоченная лихорадка, мерзкая, страшная
в своем проявлении, скользкая, как языки насильников, облизывающих щеки
своих жертв. И есть только их правда. Только их угрозы и заверения, что сеют
страх ко всему окружающему, давят, путают, заставляют подчиняться, стирают
постепенно отголоски натуры, своей, сформированной не в памяти, а в клетках,
в мышцах сердца, в невидимых архивах того, что человек зовёт духом.
Подавляют и превращают в преданных невольников, с которыми обращаются
трепетно, но первобытно, искаженно, дико.

Юнги потому из амбулатории и сбегает, когда Чонгук вопит и бьется о двери. В


его криках — обнаженный страх, который Юнги видит во снах.
Чонгук ведь всё это тоже знает. Потому и сходит с ума в своей клетке и грозится
убить собственного отца за то, что тот не отпускает на поиски.

— Тогда слушайте меня внимательно. — тон врачу уже не нравится заочно, ноты
опасные, не те, что хочется слышать, — Тэхён контактник, у него сейчас фуга,
гарантии, что после нее он станет амбулатом, никаких. Его забрали крестовики,
из своего логова они его больше не выпустят, вы это знаете. Каждый из вас уже
и так все понял, приказ у меня к вам один: Чонгуку об этом знать не следует.
Скажите ему, что нашли Тэхёна мертвым. Пытались забрать тело, но нарвались
на изгоев и пришлось оставить.

Юнги выпрямляется резко, когда что-то внутри зависает, покачиваясь, как


маятник, от возмущения до кислой реализации:

— Вы с ума сошли?

У командира со всеми разговор разный. Солдаты — один язык, гражданские


скауты — другой, Мин Юнги и Ким Намджун — третий. Чон Суен не царь и бог,
но и не простой сержант, потому никто и не вольничает особо, только хирургу
сейчас не до этого. Совсем. У него в ушах истошные крики и грохот металла под
рёбрами кулаков воспроизводятся слуховыми галлюцинациями.

— Я-то как раз в своем уме, док, в отличие от моего сына. — Мужчина говорит
спокойно. Демонстрирует свой личный вид отцовской привязанности.
Сдержанный. Хладнокровный. Рациональный. — Если он узнает, что Тэхён попал
к изгоям, он соберется за ним. Для него в одиночку это верная смерть.

— Так дайте ему людей, черт возьми.

— Вы трезвомыслящий человек и прекрасно понимаете, что я не могу этого


сделать. — дипломатично напоминает Суен, рукой давая знак
приближающемуся Хосоку остановиться и держать дистанцию.
36/105
— Мир изменился, Мин, не власть. Над нами с вами по-прежнему правительство,
и оно ясно дает понять: рейды запрещены.

— Речь о вашем сыне, мистер Чон. — врач не унимается, игнорирует чужие


ранения и все свои обязанности. — Вы хоть понимаете, что…он же не
успокоится, он уже не в себе.

— Вы лучше всех тут знаете, сколько бедолаг попадают к изгоям и сколько


стационаров они там держат. Что-то вы не давили на меня с просьбами
немедленно бежать их вызволять, — отзывается Чон Суен, поднимая взгляд на
вышки, где часовой докладывает, что изгои ушли. — Я прекрасно понимаю, что
речь о моем сыне, и что с ним происходит, тоже вижу, но, во-первых, он мне
дороже, чем этот мальчишка, а во-вторых, — мужчина переводит взгляд на
Юнги и со всей присущей твердостью во взгляде и тоне добавляет, — я не имею
права рисковать лагерем, правительственной поддержкой и относительной
безопасностью, которая у нас есть на данный момент, ради жизни одного-
единственного человека, который, велика вероятность, через пару часов
превратится в безвольную куклу, которая даже не вспомнит моего сына.

Доктор мог бы выдержать и взгляд, и тон, и ситуацию, мог бы прямо сейчас


нарушить приказ и отправиться прямиком к Чонгуку, но только какой смысл.
Отец его всё равно не выпустит, и время не выиграть, ничего не выиграть, кроме
чужого рассудка, и так шатающегося на границах уже пятые сутки.
Юнги с этим еще не закончил. Он к этому вернется. Позже. После того, как
выполнит свою работу.

— Джунхан, тащи Джебома ко мне, пусть не наступает на ногу, — врач


отворачивается, переключает всё внимание на молодых ребят. — Линхо, т…

— У меня херня, док, навылет.

— Давай за парнями, посмотрим.

— Мин. — командир зовёт, когда Джунхан поднимает друга на спину и отходит


вместе с остальными. — Вы всё уяснили?

— Уяснил, вашу мать.

Юнги бросает не глядя, уходит следом за парнями, и уже за спиной слышит, как
Суен связывается по рации, давая отбой операции по защите женщин и детей.

— Что насчет брата? — спрашивает оставшийся чумазый Йонсо, замечая


Намджуна у палаток.

Последнее, что слышит доктор:

— Ему скажите как есть, он переживет.

37/105
Глава 7. Право выбора

С Линхо быстро, у него действительно прошла навылет. Джебом


покряхтел подольше, но всё нестрашно, ничего не задето, да и патрон совсем
смешного калибра. Юнги вытащил, обработал, перебинтовал. Парень в этом
склепе ночевать отказался и стараниями того же Джунхана был доставлен к
себе в палатку.

Хосок в дверях застывал ровно два раза, Юнги работал, а парни при нем ничего
говорить не стали, просто на изгоев нарвались, не в первый раз.

Уже давно стемнело, а мужчина всё сидит, упираясь локтями о стол, и касается
лбом замка рук. В ушах гудение ламп и цокот той, что продолжает рассеивать
раздражающие вспышки, адская головная боль, и кофе ей не помощник, да врач
и не притрагивается. Жидкость так и остыла, не опробованная.

Доктор Мин крепкий духом, возможно, наравне со спецназовцем, ему жизнь это
доказала, и она же не устает напоминать, что ещё не закончила. Ни с Мин Юнги,
ни с кем бы то ни было. Шатать, винтить, распаивать. Ювелирно. Так, что внутри
всё переправлено, а снаружи почти как было.

Мужчина всё понимает, но от этого ни черта не легче.

Перед закрытыми глазами черные пятна, из которых тянутся вымазанные в


смоле руки. Во снах Мин Юнги эти руки всегда хватает, пытается помочь,
выдернуть из густой тягучей массы, но всегда затягивается сам.
По другую сторону изгои трогают и омерзительно нежно ласкают людей, не
способных даже возразить, и сегодня от этих воспоминаний что-то внутри
дребезжит еще сильнее, чем обычно, разбрызгивает кислотный дождь
изображений.

Юнги всегда был по женской части, а если разговор заходил об иной


ориентации, никого не судил и до Третьего мира. Только совсем не оценивал
анатомические ухищрения, к которым, очевидно, прибегают мужчины, когда
хотят доставить друг другу удовольствие.
Видеть воочию он никогда не хотел и не собирался, но в чертовых стенах
полуразрушенного торгового центра, в котором жила банда изгоев, к которой он
был вынужден примкнуть, жизнь считала иначе. Среди стационаров было
несколько парней и мужчин, безропотных и дезориентированных, как малые
дети, у которых высохли слезы и притупился страх. Их переворачивали для
лучшего доступа и насиловали.

Разумеется, там были и женщины, но подкоркой, глубоким и эмоциональным


клеймом, выворачивающим наизнанку, для Юнги стал именно мужской секс,
первый, который он увидел за тогда тридцать два года своей жизни, и который
заклеймился в подсознании как нечто безобразное, грубое, ненормальное,
противоестественное. Человеческий мозг ведь впечатлительный, в партнерстве
с нервной системой и в два года, и в тридцать два. При этом мало
компромиссный, тяжело идущий на уступки. Запомнил — выжег подслойно, и не
стирается, не выводится, остается шрамами.

Весь первый год пребывания в лагере «Обсидиан» о сыне командира и брате


психиатра врач знал только поверхностно, со стороны и немного — от
38/105
болтливого Хосока, доложившего с присущей ему улыбкой преспокойное
состоят в браке в рамках аффирмативного богословия, стараниями Ким Ин
Квона: он у нас квир-теолог. Мин Юнги тогда кивнул и ничего не сказал. Его
собственная жена женой быть перестала, а о чужих браках, кого бы они ни
связывали, ему не было дела, особенно когда ценность союзов для него
стёрлась.

А потом командирский сын в одной из вылазок напоролся на штырь и сильно


повредил левую ногу. Чтобы не скакал до своей палатки, Юнги оставил его в
лазарете, и с ним остался тот самый аффирмативно богословный муж. В ту ночь
никого, кроме этих двоих, в лазарете больше не было, наверное, поэтому они и
позволили себе свои несдержанные ласки и стоны, которые Юнги и не услышал
бы, не страдай он бессонницей, побуждающей бесцельно бродить по всему
зданию.

Врач завис в дверях далеко не потому, что хотел понаблюдать. Как раз этого он
никогда в жизни надеялся больше не увидеть — слишком глубоко омерзительна
стала для него сама идея, навсегда впечатанная образами из грязных подвалов,
переполненных одержимыми дикарями.

Но он всё-таки завис, не смея сдвинуться с места. Потому что по-другому.

Потому что у психических шрамов выход только один — татуировка поверх.


Определенная. Избранная, подходящая, всё умело покрывающая.
Индивидуальная для каждого татуировка. У хирурга ведь, как и у спецназовца,
определенно тоже есть свои цветы войны. Бутонами красят шрамы психологию
впечатлений.

С узорами и переплетениями, гармонично и непривычно нежно. Как тогда эти


двое на узкой больничной кровати у окна в неумолимом синтезе с перерывами
на громкие поцелуи, до того отчаянные, что казалось, парней друг у друга с
минуты на минуту отнимут.

Юнги никогда бы раньше не подумал, что на него можно так влиять. Весьма
непредсказуемым способом. Очень нестандартным. Через половые акты, один
вид которых способен замарать собой нервные клетки головного мозга, а
другой — их же украсить.

Хирург в благодарность простил бы этим двоим несдержанность и громкость и,


может, ушел бы, никого не прерывая, если б не тот факт, что Чонгук, очевидно,
думать забыл о своей перебинтованной ноге и, что уж тут молчать, находился
далеко не в лежачей позиции.

Секс сближает, любил повторять когда-то давно однокурсник Юнги, и теперь


мужчина согласен точно — сближает. Чонгук и Тэхён с тех пор, наравне с
Хосоком, для врача вторая семья.
Дело не в том, что прямая обязанность дружбы — начаться безотлагательно
после того, как ты прерываешь чужой секс громким я швы накладывал сорок
минут не для того, чтобы они разошлись, а потом наблюдаешь, как двое
обнаженных парней не валятся на пол от неожиданности, только благодаря
тому, что один из них снабжен достойной скоростью реакции и успевает вовремя
обхватить другого руками.
Дело в цветах на стенках головного мозга и искренних улыбках, конечно. Юнги
уже давно мало улыбается, а когда эти двое прикрылись одеялом, откашлялись
39/105
и сделали вид, что так и лежали, не сдержался. Они тоже.

Красиво, решил Юнги, звучит парный смех супругов новой эры в своеобразной
акустике так называемой палаты. Гармонично нежно, он так и запомнил.

Потому и бежит прочь из этих стен теперь, когда взамен ему истошные крики и
грохот металла под рёбрами кулаков.

Да. У каждого должны быть цветы войны. Юнги немного надо для их цветения:
чтобы любимые женщины живы, здоровы и хотя бы друг друга помнили, и чтобы
трое друзей хотя бы в том же здравии, а если касание — только кратко:
подружиться ещё раз они всегда успеют. В жизни много декад, повторять
дружбу лучше, чем терять окончательно. Это ведь не то же самое, что заново
влюбиться — Юнги знает не понаслышке. Далеко не то же самое, что даже не
получить шанс попробовать еще раз. Наконец, совсем не то же самое, что так
вот просто отдать в руки дикарям, чтобы раздевали, касались, пользовались,
брали вместо того, кому можно и до́ лжно, вместо того, кто имеет право и любит
до околачивания возле ворот и желания во всем поддаваться, вопреки
врожденному духу соперничества.
В лагере немало семей и пар, но у хирурга, не нашедшего любовь среди
вскрытых тел, только эта и есть.
Чонгуко-Тэхеновская.
Целостный круг без конца и края, а не только половина, не только
Чонгук.

Это даже не эгоизм, Юнги просто не может.

Эти двое ему слишком дороги, чтобы так с ними поступить.


Да, у Чон Суена хладнокровный ум, но он всё равно отец, который прав. Когда
обсидиановец пропадает, не возвращаясь самостоятельно так долго, причины у
этого только две: пропавший либо забыл, что вообще должен куда-то
возвращаться, либо возвращаться уже некому. В первом случае искать и
вызволять его — чистое самоубийство. Не занятые базами городские руины —
территория банд, фанатиков новой эры. Террористов Третьего мира. Анархисты
без четкой системы, но сильны в безумии: за связных они режут горло.
Даже Чонгуку, у которого искусство войны в крови. Любви там всё же больше,
что Чон Суен вполне готов игнорировать.
А Юнги не готов.

Поэтому останавливает маятник и поднимается. Он делает то, что считает


нужным, заваривает новую кружку кофе и идет в другое крыло.

Электроэнергию, как и всё, экономят, так что в коридорах сумрачно, но доктор


знает все углы наизусть, проходит беспрепятственно. Минует главный вход, за
прозрачными дверьми которого давно за полночь и мрак привычно разбавляет
лишь пару ламп, подвешенных на проводах между палатками. Далеко впереди
различимы подключенные прожектора на вышках и вялое перемещение
постовых, отсюда кажущихся деталями детского конструктора.

В кабинете психиатра мало света, если отключены три настольные лампы, а


сейчас из всех потолочных работает только одна — возле правой стены, да и она
без надобности из-за бесконечно яркого освещения внутри детской комнаты, что
по-прежнему наглухо закрыта.
У Намджуна напротив стола есть небольшая кушетка, которую он использует
40/105
как еще один стол, заваленный бумагами, но Ли Донгону, за годы службы
привыкшему отдыхать в самых нестандартных условиях, на это откровенно
плевать. Он развалился, подложив руки под голову, прямо поверх листов и
папок, мало заботясь об их сохранности.

Он слышит Мин Юнги еще по шагам в коридоре: за пять дней ночного


дежурства в амбулатории этот спецназовец уже вызнал привычки хирурга и
потому с кровати не поднимается, удостаивает лишь взглядом, как только тот
наконец объявляется на пороге.

— Не спится? — мужчина приближается к солдату, оценивая состояние Чонгука


за стеклом.

— Как будто мне разрешено. — бурчат в ответ и всё-таки вяло поднимаются,


чтобы сесть и освободить место для нежданного гостя.

— Мой отец имел привычку будить меня словами «солдат спит, служба идет».
— хирург свободной от кружки рукой слегка откладывает пару папок в сторону и
присаживается на кровать.

Донгон упирается локтями о выступающие колени в брюках военной расцветки,


и проводит ладонью по всей голове, словно пытаясь взъерошить волосы, но те —
один сантиметр короткой армейской выправки. У мужчины лицо вытянутое,
овальное, а глаза под тонкими бровями маленькие. Тут бы волосы погуще и
подлиннее, но красота последнее время мало кого волнует с той же
процентностью, что прежде.

— У моего отца была привычка только бухать.

— А у моего — клеить соблазнительных моделей. — поддерживает беседу


доктор, переводя взгляд на слабые ленты пара над поверхностью кружки.

— Я мечтаю о моделях двадцать четыре на семь.

— Тогда понятно, почему не спишь.

Донгон горько усмехается, но потом тяжело выдыхает и долго молчит.

— Я не очень был знаком с ним, но тут все равно про всех всё знаешь. — вдруг
говорит, смотря себе под ноги. — Хороший был парень. Мозговитый, но
непосредственный. Дурное сочетание, но мне нравился.

Юнги обхватывает кружку двумя ладонями и через сгорбленную солдатскую


спину еще раз смотрит на друга.

Чонгук лежит на боку спиной к стеклу, поэтому лица врачу не видно, но ноги его
поджаты и поза такая, словно парень и неживой вовсе. Яркий свет небольшого
помещения так обилен и неестественен, что почти выжигает крупную мужскую
фигуру, облаченную в один сплошной мрак — от немытых волос до резиновой
подошвы крупных военных сапог со шнуровкой.

— Он в этом положении уже часов десять, — сообщает Донгон, понимая, куда


смотрит врач, — как отец с Йонсо пришли и сказали ему. Не двигается. Намджун
совсем другое дело, спокойный как танк, как будто не его младшего брата
41/105
сожрали эти твари.

— Они так сказали? — переводит взгляд Юнги. — Чонгуку так сказали? Что
Тэхён стал кормом для аневринов?

Донгон поднимает голову и ловит вопросительный взгляд врача:

— Считаешь, надо было смягчить, что ли?

— У тебя рак, солдат.

— Чего? — хмурит тот брови и невольно отшатывается.

— Хреново звучит, когда грубо и в лоб, согласен?

Донгон возвращается в прежнее положение, осознав прием.

— Нормально. — заявляет. — Не люблю сюсюканье.

— А кофе любишь? — Юнги протягивает еще дымящийся напиток.

Солдат косится на кружку, думает о чем-то, а потом переводит взгляд на врача.

— А вот это уже ненормально. — скудные брови соединяются треугольником на


переносице.

— Что именно?

— Ты, предлагающий мне кофе, который здесь на вес золота и полагается всего
паре человек, в число которых я явно не вхожу.

— Я, по-твоему, сноб зазнавшийся, что ли, и не могу поделиться? — Юнги


искреннее удивлен.

— Но сейчас ты не делишься. Ты от него даже не отпил за всё время.

— Это так подозрительно?

— Есть вероятность, что ты что-нибудь туда подмешал.

У врача брови наверх лезут:


— Серьезно? У меня друг умер сегодня окончательно, и ты решил, что я посреди
ночи захочу снять стресс, отравив твою недовольную морду?

Донгон не тушуется, не ведется, тогда Юнги раздраженно подносит кружку к


губам и обильно отпивает:
— Доволен?

Солдат пожимает плечами, но кивает и беззастенчиво тянется к ранее


предложенному. Жадно вдыхает и делает первый глоток, после которого
восторженно чертыхается.

— Я сто лет не пил кофе, — ожидаемо признается мужчина и снова пригубляет,


щедро запрокинув белую кружку, когда Мин Юнги вынимает руку из кармана
42/105
халата и одним резким движением засаживает шприц-ручку в чужое плечо,
выжимая кнопку введения до упора.

Кружка валится на пол, расплескивая остатки мутной коричневой жижи по


серой плитке, а Донгон пытается одновременно встать и дотянуться до рации
рядом с подушкой. Выходит плохо, и он тянет руки к врачу, обругивая, но глаза
уже мутные, как кофе на полу, расфокусированы, а Юнги отходит в сторону и
ждет. Руки в армейской рубашке теряют подвижность первыми, а за ними
мякнет всё крупное солдатское тело, заваливаясь на бок.

— Подозрительность — это хорошо, солдат, — одобряет доктор, успевая поймать


и укладывая на кушетку, изрядно измяв добрую половину Намджуновых
документов, — а бдительность еще лучше.

Дверь в клетку массивная, но снаружи рычаг поддается без особых усилий:


Юнги выдвигает железо, и влетает в комнату, сразу опускаясь на колени перед
Чонгуком.
У того глаза открыты, но смотрят так, словно не видят, как у слепого,
дезориентированные, лишенные фокуса и ясности. Взгляд мимо, куда-то в
районе плинтуса или сквозь, и Юнги замечает мокрые слипшиеся ресницы и
дорожки слез по щекам, пересохшие уже несколько раз. У Чонгука глаза
стеклянные, как хрустальные шары, переливаются, но совсем не живые, почти
как тело, и такие же черные, пропащие.

— Чонгук.

Не реагирует. Почти даже не моргает — Юнги успел заметить.

— Чонгук! — тормошит за плечо, не щадя. — Приди в себя, они соврали, отец


соврал тебе. Тэхён, возможно, еще живой, слышишь?

Улыбается. У парня губы растягиваются медленно и страшно, рисуя на лице


полоумную гримасу.

— Черт возьми. — Юнги поднимается на ноги и выходит из комнаты, чтобы взять


кувшин со стола Намджуна. Сосуд наполовину полон, а у Юнги немного
вибрирует грудная клетка, пока он возвращается обратно к Чонгуку: состояние
друга его откровенно пугает. Он снова опускается рядом и, не раздумывая,
плещет всем содержимым в чужое лицо, отбрасывает кувшин и бьет по щекам.
Сильно. Самому страшно.

— Парни не смогли отстреляться, и Тэхена забрали крестовики, утащили у них


на глазах. — очередная пощечина заставляет мужчину дернуться, вяло
перекатываясь на спину. — Не вздумай с ума сходить, Чон! Он связной теперь!
Его будут трахать больные ублюдки, если ты сейчас же не поднимешься и не
пойдешь за ним! Ты меня слышишь?

Врач изрядно повышает голос и в очередной раз замахивается для новой


пощечины, когда чужая рука перехватывает и смыкается на запястье.

У Чонгука все лицо мокрое и волосы, обрамляющие виски, почернели еще


больше, но Юнги облегченно выдыхает, ловя осмысленный острый взгляд сквозь
жидкие волны прежней опустошенности.

43/105
— Откуда?

У мужчины голос не самый низкий из всех, но сейчас хрипит так, словно горло
воспалено. А еще рука на запястье сжимается, причиняя боль, но доктор терпит,
доктор и вопрос понимает.

— Я был на площади, когда морпехи вернулись. Ребята не уверены, но Тэхён,


похоже, был в фуге, пытался убежать, но изгои не дали. Рейды запрещены,
поэтому отец велел сказать тебе, что скауты нашли Тэхёна мертвым, чтобы ты
не вздумал за ним пойти. — по мнению Юнги, Чонгук по-прежнему не моргает и
смотрит нечитаемым взглядом, словно застыл или чего-то еще ждет. Поэтому
мужчина зачем-то добавляет. — Я думал несколько часов, прежде чем прийти
сюда. У тебя должно быть право выбора, поэтому я тебе его даю.

Чонгук смотрит фарфоровой куклой еще несколько секунд, прежде чем резко
обернуться, разглядывая открытую металлическую дверь и что-то за стеклом.

— Я его усыпил. — догадывается Юнги.

И где-то здесь, секундой больше, секундой меньше, активируется боевая


единица, несколько лет назад видимая лишь собственному отцу.

Мужчина выпускает руку хирурга, поднимается на ноги одним гибким рывком и


оказывается за дверью. Кидает взгляд на настенные часы, соображает.

— Чонгук, — Юнги встает недалеко, наблюдая, как тот рыщет ладонями по телу
Донгона, выуживая какие-то предметы: различает армейский нож и стрелковое
оружие с дополнительным магазином, — на случай…на случай, если ты
пребываешь в нервном перевозбуждении, я должен тебе напомнить, что
соваться туда одному — это чистое самоубийство. Они помешанные анархисты
без царя в голове и системы, но их, наверняка, очень много.

Мужчина не реагирует, заканчивает с обыском, проверяет количество патронов,


прячет пистолет за поясом, нож — в правый сапог, еще один, вроде
перочинного, в карман. Перемещается к единственному шкафу с не
закрывающимися белыми дверцами и гремит чем-то, сбрасывая вещи с вешалок,
и разрывая какую-то ткань.

— Если он был в состоянии фуги, это может быть как временный барьер его
мозга, так и…единственное, что в нем осталось, ты это понимаешь?

Чонгук бросает шкаф и разворачивается, быстро осматривая помещение, не


сразу, но цепляя взглядом куртку Донгона и тут же подлетая к ней.

— Когда отец меня хватится, скажи, чтобы ничего не предпринимал, если вдруг
ему что-то придет в голову. Вообще пусть не рыпается, так и скажи, они только
помешают. — говорит он наконец, смотря Юнги в глаза с другого конца комнаты
и просовывая руки в темно-серую куртку с капюшоном и россыпью нагрудных
карманов. — Если мы вернемся, то только завтра утром или днем. Если не
придем к этому времени, пусть пошлет народ к бакам за библиотекой.
— ощупывает карманы, находит карманный фонарь, щёлкает по кнопке,
проверяя, работает ли, и только после убирает обратно. — К восьмому сектору.
Если нас не будет, конец игры.

44/105
— Чонгук, ты слышал, что я тебе сейчас говорил? — доктор подходит ближе,
шлепая по разлитому кофе, и тормозит парня, хватая за локоть, пока тот
застёгивается.

— Да, хён, всё слышал. — кивают в ответ, одаривая одним говорящим взглядом.

— Чонгук, если он стаци…

— Я всё слышал, хён. — тверже. С нажимом. Вытягивает руку и несильно


хлопает Юнги по плечу. — Без него не вернусь, так что на всякий случай слушай.
Ты крутой и сильный, я всегда под впечатлением. Тэхён тоже. Но ему легко
сказать, мне — нет, сам знаешь. Хосоку передай, что готовить он умеет, я просто
всегда издевался. Отцу скажи, что он сука, и что если мы не вернемся, только
если не вернемся, скажи, что прощаю. И Тэхён тоже.

— Чонг… — имя тонет, когда врача сжимают в спешном, но крепком объятии,


перебивают тихим «спасибо», балансирующим на самом краю дыхания, на
границе неприкосновенного мира незримых цветов, растущих под куполом в
самом центре разрушенных горных пород.

Чонгук исчезает, оставляя поток ветра, стремительно удаляющийся топот


подошв и мужчину в белом халате, который нисколько не сомневается в том, что
тому удастся покинуть лагерь незамеченным. Сын Суена, несмотря на возраст,
мало в чем уступает отцу, быть может, лишь опытом, но даже талант, чутье и
сильное желание не гарантирует, что он вернется обратно.
Мин Юнги смотрит в пол не моргая, осознает, что сделал, пытается не жалеть,
пытается на что-то надеяться, пытается.

А тело подводит. Просит на что-нибудь опереться. И доктор Мин опирается. На


слепую надежду, взращённую в цветочном городе на окраине планеты. Круглой
планеты. Без краев.

45/105
Глава 8. Шестерёнки

По периметру «Обсидиана» через десять ярдов от забора — баррикады


и пятиметровая стена из груды камней, которую, согласно негласным
договорам, изгоям нельзя пересекать. С вышек эта зона просматривается
благодаря лучам подвесных прожекторов, и Чонгук решает покинуть базу с
задней части — через трехэтажное здание, что рядом с выстроенной баней. У
отца смотровые через каждые сорок пять метров, у Чонгука — только один шанс
уйти, пусть и замеченным, главное — не пойманным.

У ограждений за жилым домом сегодня Хио и Шинту. Для Чонгука это удача. Эти
двое — лучшие друзья еще с армии, которые не любят молчать. Сегодня они
обсуждают торты. Слоеные бисквиты, шоколадные коржи, запеченные яичные
белки. Слов таких они не знают, поэтому жестикулируют, пытаются описать
набором характеристик. Твердый, мягкий, типа, мокрый, как печенье, похоже на
кекс, крошится, хрустит.

Чонгук не шумит и двигается осторожно, знает, где и как пригнуться, у него в


крови отцовская порода и шесть лет жизни в этой базе со всеми ее тропами,
сооруженными флигелями, деревянными хозяйственными постройками и
шатрами. У трехэтажного строения, не тронутого обрушениями, красный кирпич
и плоская крыша. До Третьего мира это было что-то вроде минимаркета с узкими
павильонами и одним крошечным кафе на первом этаже, где приходилось
стоять за высокими круглыми столами. Теперь это подобие жилых блоков. По
десять квадратных метров на троих человек в теплые сезоны и шесть — в
холодные, когда женщины и дети, неспособные проводить холода в палатках,
перебираются в здания.

Забраться на крышу несложно — пожарная лестница всё так же на своем месте,


но в лагере из-за ламп и прожекторов практически отсутствует темнота,
необходимая Чонгуку для того, чтобы остаться незамеченным при попытке
подняться на крышу. Задняя часть блоков — идеальный вариант, если бы не
болтливые солдаты у самых ворот, так что парню приходится рисковать, уповая
на то, что в приоритете скорость, а не невидимость.

Он забирается быстро и так же быстро падает на живот — выжидая,


прислушивается. Подтягивает ноги, поднимается и пересекает крышу,
пригибаясь. Ворота чуть выше уровня строения, внизу — на расстоянии сорока
метров друг от друга — Хио и Шинту, от здания до забора — только с разбегу.
Чонгуку думать и сомневаться некогда. Он отползает к противоположному
концу крыши, вынимает порванную белую ткань из нагрудного кармана и
обматывает поочередно обе ладони целиком, с наслоениями, пробует согнуть,
ослабляет, получается.

Чонгуку думать и сомневаться некогда.


Он приподнимается, втягивает воздух и срывается с места, набирая скорость.
Край настигает ступни ожидаемо быстро, Чонгук отталкивается, подпрыгивает и
долетает до забора достаточно лишь для того, чтобы зацепиться руками за
острую гладь металлических листов и повиснуть. Тело врезается в ограждение с
характерным грохотом, привлекая наконец внимание двух армейских
товарищей, но для Чонгука по-прежнему в приоритете скорость, и мужчина
быстро подтягивается, упираясь ступнями в шумный металл, забирается выше,
перебрасывает тело на другую сторону и спрыгивает.
46/105
Колени не выдерживают высоты, простреливают вибрирующей болью, и беглец
валится на спину, морщась. На той стороне больше никаких бисквитов, только
голоса и крики, у Чонгука нет времени страдать и разминаться. У него есть
Тэхён и фриковатые ублюдки, которым нужно это напомнить.

Парень поднимается, проверяет, на месте ли оружие, осматривается и


скрывается за каменной стеной, минуя баррикады, покидает безопасную зону.

Банды разбросаны, но усидчивы и предсказуемы, несмотря на беспредельный


хаос, творящийся в их головах. Основных три — крестовики, саморезы и псы.
Они между собой как дикари в период завоеваний: ничего не могут поделить, но
мало чем отличаются, кроме черт, из которых рождены названия. Крестовики
рисуют бело-красные кресты на одежде и участках тела, саморезы узнаются по
отверткам, псы покрывают шеи желтыми банданами.

Их преобладающая зона — торговые центры. Чонгуку нужен определенный.


Универмаг Галле на Родео-стрит в районе Апкучжон. Это примерно четыре
километра отсюда, три часа пути, не меньше, если ускориться.

Ускоряться сложно. Вообще путь этот сложный, Чонгук понимает прекрасно.


Добрые души потому и уходят за продуктами днем, чтобы иметь возможность
бежать. Бежать ночью — сплошной риск напороться на обломки, металл,
железо, тела и ловушки изгоев. Последние не скупятся на фантазию. Они же из
торговых центров, у них полно разнообразия, выходящего за рамки обычных
охотничьих капканов, хотя и их разбросано по улицам немало.

У обсидианцев есть проложенный путь в любую из сторон, наименее опасный —


с подземными участками. Технические этажи небоскребов, которые обычно
простаивают пустыми, и подземные парковки — места, где по-прежнему можно
напороться на что угодно, кроме аневринов. Эти туда не спускаются, их
отпугивают замкнутые пространства и отсутствие неба над головой. За шесть
лет люди уже успели в этом разобраться.

До зоны, где начинается первый подземный участок, примерно пятнадцать


минут, первый сектор риска, на котором можно наткнуться на аневринов. Чонгук
пытается ускоряться, следит за тем, что под ногами, впивается в темноту
сосредоточенными глазами и старается не издавать лишнего шума. Пятьдесят
первый дэу с тринадцатью патронами в магазине в руках еще в начале пути, с
уже снятым предохранителем и призрачной надеждой на то, что он не
понадобится хотя бы по дороге. Изгои редко покидают свои торговые крепости
ночами, а против аневринов использовать всё равно не получится. Чонгук и не
хочет. Это он хорошо чувствует. Приоритетность совсем другая. Нацеленность —
тоже. Ему нужно добраться до Родео и остаться в живых. В голове полно
желания причинять боль, но не чертовым пришельцам, эти еще дождутся.
Сейчас он не представляет опасности: если не увидят, не почувствуют.
Чонгук знает. И идет дальше.

Голубое свечение в метрах пятнадцати отражается сквозь стекла легковушки,


озаряя самую привычную корейскую марку, ползет по асфальту, разливаясь
защитно-синим смолистым светом, как растекающаяся вода из опрокинутого
ведра. Их двое. Привычно тощие, подсвечиваются изнутри, как скорлупа при
проверке овоскопом, безволосые, без определения половой принадлежности,
без цвета глаз, похожие на манекены.
47/105
Чонгук замирает. В ушах отцовское корпус вперёд, согни ноги в коленях,
передвигайся широким шагом, и мужчина движется бесшумно, припадая к
машине с противоположной стороны. Ждёт. Если аневрины не преследуют с
голода и не излучают звуковые волны, они дезориентированы, пугливы и
растеряны. Могут стоять, запрокинув голову и рассматривать небо, или
шататься по кругу, или двигаться неторопливо в каком-то примерно намеченном
взглядом направлении.
Так что Чонгук ждёт, когда эти двое разбредутся. Как он и предполагал, они его
не чувствуют. Он один. Защищать никого не нужно. Самосохранение работает,
но психология в помощь: внутри он знает, что жизнь в приоритете до
определённой цели. До Тэхёна.

Аневрины двигаются медленно. Вяло. Огибают автомобиль с двух сторон —


мужчина прячет оружие и ныряет под машину. Посадка низкая, но Чонгуку
достаточно, чтобы перевернуться на грудь и повертеть головой, следя за двумя
парами босых испачканных ног. Дождавшись, когда они приблизятся друг к
другу с другой стороны, он осторожно выползает на противоположную и
остаётся на корточках. Наблюдает через стекла хонды и, выбирая нужный
момент, начинает медленно отходить, не разгибая колен.
Аневрины не видят в темноте, подобно людям, но свечение их тел освещает
окружающее пространство в радиусе метров двух-трёх, что упрощает им
передвижение.
Чонгуку передвижение не упрощает ничего, а после ослепляющей голубизны
глазам ещё тяжелее заново привыкать к мраку, так что, оставив двух аневринов
позади, парень замедляет ход и припадает спиной к ещё одной крупной машине,
наполовину расплющенной упавшим на неё деревом. Через плечо смотрит
вперёд — дальше, во тьму — ждёт, когда глаза привыкнут.

В метрах шестидесяти рядом с горой железобетона на фоне сетки изгороди


маячит ещё один аневрин. До входа в первый подземный участок рукой подать,
Чонгук по наитию знает узкий проем между двумя плотно стоящими мусорными
баками, потому поднимается и, смотря под ноги, добирается до них.

В подземке нет лунного света, и глазам не хватает никакого времени, чтобы


начать хоть немного ориентироваться, поэтому Чонгук сначала тормозит,
плавно приземляясь на сырую зацементированную поверхность, и
прислушивается. Звуки ночи с чем-то отдаленно человеческим здесь отмирают,
внедряя монотонную тишину, больше похожую на гудение.
Этим стенам всегда скучно, они хотят общаться и отражают гротескным
отзвуком любой шаг и шелест одежды.
Чонгук достаёт пистолет и фонарь Донгона, звуки собственных действий
предсказуемо закладывают уши, мешая расслышать что-либо ещё. В нос бьет
привычный сырой запах, смешанный с резиной и землёй, Чонгук снова
прислушивается, а потом отходит влево по памяти — прячется за когда-то
роскошным мерседесом, что стоит самым первым уже шесть лет — и только
тогда жмёт на переключатель, выпуская луч карманного фонаря. Поднимает
вверх из-за бампера автомобиля, освещая уже привычный маршрут.
Луч света на расстоянии растягивается, хватая больше пространства, и
вытаскивает из темноты два ряда машин, кое-где обвалившиеся балки потолка
и, как решает Чонгук, относительно чистую тропу. Фонарь выключается,
мужчина поднимается, перемещает его в левую руку, на кисть опирает правую с
предварительно направленным оружием.
Путь он знает на память, дорога без ловушек, пройдёт и во тьме. Быстро вперёд,
48/105
влево между балок, вправо, опять вперёд, нащупать стену, нагнуться, вылезти.

Вторая зона риска на поверхности — через комплекс, который шесть лет назад
называли аутлет вилидж. Здесь можно было соорудить неплохую базу, если бы
не масштаб разрушений. От каждого отдельного здания, бывшего когда-то
роскошно бежевым, теперь остались сплошные руины. Многочисленные клумбы
завяли, тропинки завалило, и огни погасли.
Обсидианцы проложили путь через три постройки, чередующиеся с открытым
пространством между, и Чонгук предварительно снова освещает пол лучом
света — кратко и быстро — убеждается в отсутствии ловушек и движется
быстрее, пролезая через углубления и выемки. На выходе из третьего здания
резко тормозит: деревня закончилась.

Здесь же через пустое шоссе с выемками на асфальте вход во второй подземный


сектор, оставшийся от наполовину сохранившегося небоскреба, отданного
когда-то под офисные здания. Там у обсидианцев «заначка» над люком в одном
из резервных лифтов, плотно застрявшем между стен. Чонгуку без надобности, у
него двадцать шесть патронов, применение даже одного из которых в логове
крестовиков — все равно что оглушительный звонок в дверь и билет к
ожидаемой смерти. В «заначке» нет глушителя, а ещё одна пушка, вода,
патроны и аптечка Чонгуку сейчас ни к чему. Проверив в очередной раз землю,
он снова на память перемещается, в конце взбираясь на поверхность третьей
зоны риска.

Когда-то тут был автобусный парк. Всё ещё работает несколько неразбитых
фонарей, подключённых к системе питания, видимо, по-прежнему находящейся
в управлении выживающих.
Чонгук убирает оружие с фонарем и осматривается.
Асфальт здесь словно вспороли кривыми швами, похожими на сук с
расходящимися ветвями.
Мужчина знает: впереди через десять метров должны быть два автобуса с
номерами 456 и 603, которые морпехи обычно проходят насквозь, выбираясь
через задние двери, чтобы затем по-пластунски проползти под чередой
остальных. Идеальный способ передвижения по такой открытой местности, где
постоянно обитают аневрины, но именно сегодня тут всё иначе.
Чонгук понимает почти сразу по тому, как мало теперь фонарной желтизны. Из
укрытия он осматривает площадь, видит шесть аневринов, разглядывающих
друг друга с детским любопытством, а потом замечает, что из четырёх фонарей
горят теперь только два, остальные же, Чонгук видит по натянутым проводам,
лежат на земле.
Первый автобус тоже. Он отброшен на десять метров дальше, перевёрнут набок
и усыпан мелкими осколками, что ещё неделю назад составляли большие окна
общественного транспорта. Шестьсот третий номер наполовину измят и как раз
подпирает один из опрокинутых столбов, пока тот переменно сверкает кратким
зарядом электричества.

— Сука. — Чонгук несдержанно шипит себе под нос, борясь с желанием ударить
обо что-нибудь кулаком. Видимо, аневринов совсем недавно что-то напугало, и
они в очередной раз разнесли окружающее пространство.

Чонгуку нужно на другую сторону парка к третьей подземке, чтобы наконец


спуститься в метро, и только этим путём, и никак иначе.
Варианта два: разбить фонари или рискнуть перебежать, вероятнее всего,
попавшись на глаза. В обоих случаях неизбежны звуковые волны, только во
49/105
втором мужчина хотя бы будет видеть, куда отскакивать и бежать.
Размышлять и сомневаться ему некогда. Страшно терять время, воображение
рисует тошнотворные образы, в которых его муж в чужих руках трясётся
безропотной куклой, а в голове звенит полушёпотом убей меня, если ничего не
останется, убей, но не позволяй существовать, пообещай мне.
У Чонгука сдаёт нервная система, только он сосредоточен на другом, поэтому
ещё держится. У него одна цель. Надо идти дальше.
Он рискнёт сейчас и выживет. Обязательно.
Печатью в клетках, нерушимым постулатом.
Ему нужно, и у него получится.

Мужчина припадает к земле и ползет вперёд медленно, сохраняя дыхание,


игнорируя бой в перепонках. Внимание на аневринов, каждое действие —
анализ их бездействия.
Вперёд. Дальше.
Асфальт ничем не пахнет, или Чонгук не чувствует, не обращает
внимания. Десять метров. Каждое действие — анализ их бездействия.
Замирает, когда сияющие силуэты начинают расходиться, один — в его сторону,
медленно, голова задрана, потом тормозит, снова оборачивается к сородичам.

Чонгук двигается дальше. Каждое действие — анализ их бездействия.

Ещё десять метров и четыреста пятьдесят шестой автобус проглатывает гибкое


тело, пряча за дырявыми формами.
Мужчина припадает ко дну — удерживаясь между двумя перевёрнутыми
сидениями — и чувствует запах мокрой шерсти и саднящую боль в колене.
Приподнимает правую ногу и замечает разорванную ткань джинс над коленкой
и неглубокий порез. Смотрит назад, фиксируя выпуклые остатки стекла в
оконных рамах. Кровь на них разглядеть не удаётся, но и без того все понятно.
Чонгук приподнимается на руках, чтобы появилась возможность обзора, и не без
тревоги замечает всех шестерых аневринов поблизости. Они заторможенно, но
всё-таки движутся в его сторону, ступая босыми ногами почти бесшумно.
У Чонгука вариантов немного. Остаться в автобусе, зарывшись между
сидениями, или выпрыгнуть обратно. Он решает остаться, перемещается чуть
вперёд, где в тёмный угол не просачивается тусклый жёлтый свет и с трудом
различимы синие кресла.

Он никогда не был пессимистом. До сентября девятнадцатого верил, что в


жизни всегда можно выкрутиться. Найти лазейку, выпутаться, отыграться. Даже
когда хреново, образуется что-то спасительное. Одна или несколько деталей,
подбрасываемых провидением, или судьбой, или божественным началом в нас
самих, Чонгук не знает, это Тэхён вечно размышляет, кто мы, откуда и почему. А
Чонгук слушает и всегда думает, когда муж об этом просит. Подумай об этом,
Чонгук, и скажи своё мнение, только не сейчас, ты видел свое серьёзное лицо?
Вот здесь уже морщины пошли, старичок, ты когда серьёзный, машинально
хмуришься.

Чонгук, честно, думает. Всегда. Обо всем, что просит Тэхён. О судьбе,
например.

У славян судьба интерпретируется как «суд божий». В узком смысле, я так


думаю. Вот в тебе отцовская кровь, ты по сути своей солдафон, Чонгук, ну, вот
опять хмуришься, серьёзно, солдафон, не спорь, я же чувствую. В смысле? Вот
это что? Пистолет. Вот там что? Правильно, пистолет. Лагерь кто обходит ночью,
50/105
хотя его никто не просит? Связных каждый раз приводит кто? На местности кто
ориентируется, как овчарка? А вот это чьи мышцы? А отца кто на прошлой
неделе почти завалил в спарринге? Да завалил, считай, не скромничай.
Считается «почти»! Всегда считается. Я тебя давно знаю, Чонгук, у тебя руки
даже солдатские. Подними, давай, с моими сравни, гляди, мне с такими только
на пианино бряцать, а твои, черт, они даже моих тверже, серьёзно, чувствуешь?
Вот и спасибо. Это вроде как судьба твоя в узком смысле. А в общем, я думаю,
это когда люди считают, что всё, что происходит даже в течение одного дня, всё
прописано заранее и от тебя не зависит. Я не очень согласен. Хотя бы из
соображений нагрузки. Если суд божий, значит, следит за всем бог, а ты
представь, как это сложно, переставлять миллиарды шестерёнок одновременно.
Должны же быть смены какие-то. Один бог, будь он даже повсеместным духом,
не справится с этим. Так что варианта тут два: либо бог не один и у него там
напарники, график два через два или сутки через трое, либо ничего на самом
деле не предрешено и происходит как происходит. Вот ты ногу распорол не
потому, что так было надо, заглядывая вперёд, например, чтобы ты в вылазках
не участвовал на той неделе, а просто распорол и всё. Без тайных смыслов и
озарения. Вот тебе какой вариант ближе? Подумаешь?

Чонгук тогда шутливо сделал вид, что заснул, за что чуть не получил по лицу
грелкой, но послушно думал несколько дней.
Выбрал вариант, в котором всё не просто так. В котором он распорол ногу с
какой-то определённой целью: не угодить в ловушку изгоев, которая
предположительно была в паре метров впереди. Что-то вроде этого.
Так что сейчас, в этот самый миг, у Чонгука к божьему суду есть
дополнительных два вопроса: за что именно судишь и почему именно сейчас?

А бог не отвечает и, может, смотрит глазами этой тощей псины, неожиданно


появившейся откуда-то из темноты.
Неважно, агрессивна эта собака или труслива, но она шумит, неуклюже
скатывается, царапая кресла и металлическое покрытие, пытается быстрее
выбраться и убежать подальше от человека.
Человека, который прошёл половину пути, не издав ни малейшего звука, не
напоровшись ни на один капкан, не попавшись на глаза ни одному аневрину,
чтобы в конечном итоге стать обнаруженным из-за неуклюжей попытки грязной
собаки удрать из уже не надежного укрытия.

Для Чонгука эта секунда — роковая. Пылает сиреной в голове и фразой


«опасность» фоном на роговице.

Пёс выпрыгивает из разбитого окна, а человек уже слышит, как начинает


закладывать уши, как постепенно нарастает привычный звон. Человек всё
понимает.
Ни влево, ни вправо, уже нет времени, оставаться внутри ещё опаснее.
Он прыгает следом за псом, режет руки об очередные осколки в раме.
Нужно отлететь хотя бы в сторону, куда угодно, чтобы волна накрыла не так
сильно, чтобы не в эпицентре. Но это всего секунда.
Маленькая. Крошечная.
Глаза видят сквозь: пёс пятном растворяется в темных прослойках между
автобусами, а впереди яркий голубой бриз смерти, шестиструнная гитара
Третьего мира, и у каждой поворот смычка строго на Чонгука.
Вибрации собираются под ногами, гремят еле слышно, формируя начинающиеся
вихри, сразу в нескольких местах, словно мушки в глазах при сильном подъеме.

51/105
В глазах — пятна. В ушах — имя. Повторяется и повторяется, борется со звоном,
как голос, пытающийся окрикнуть, пока ты под водой.
Последний голос.
Родной.

52/105
Глава 9. Точка разлома

«Ты у меня здесь и здесь»

«Споешь мне?»

«Прекрати поддаваться, я так ничему не научусь»

«Тебе как больше нравится: муж или хён?»

«Доешь, пожалуйста, Хосок обидится»

«А есть оружие, чтобы не надо было снимать предохранитель вручную?»

«Конфуцианство, неуч, это не то же самое, что христианство»

«Это нормально, что ты возбуждаешь меня даже в этом тулупе времён второй
мировой?»

«Не ложись в спальник в этих носках, от них же за версту несёт!»

«Я просто подвернул, хён, я не принцесса, я сам дойду»

«Не хочу тебя? Серьёзно? Общественная баня, хён, об-ще-ст-вен-на-я!»

«Ты мне только скажи, насколько сильно ты обиделся: мне можно тебя
поцеловать или ты начнешь кусаться?»

«Звезды не падают, это метеориты, мой солдат, солдафон, солдафо-о-о-нище»

«Ты только не лезь на рожон, Чонгук»

«Если со мной что случится… да дай мне сказать! Если что случится, не рискуй
собой. Я умру и стану богом, Чонгук, без выходных, чтобы за тобой следить. Так
что я сразу узнаю, если ты не послушаешься, и буду сидеть на облаке с
разбитым сердцем, слышишь меня?»

«Land Rover это британская машина! Да блин! Не спорь!»

«Вернусь через пару часов, отхвачу тебе втихую чипсы, если срок годности в
норме, приметил их ещё в прошлый раз, судя по картинке, твои любимые, с
беконом».

У смерти волосы цвета пшеницы.

Лицо красивое. Миндалевидные глаза с доброй насмешкой. Губы в улыбке,


прощальной, но обещающей. Руки нежно по щекам вместо слез. Пальцами
тонкими, длинными, такими только на пианино бряцать… Ладонь к поясу, под
куртку, под ткань черного свитера, вверх по коже с россыпью мурашек, прямо к
сердцу. Сжимает, сковывает, впрыскивает адреналин. Беги. Беги. Беги. Вместо
ударов — буквы и чужой приказной тон, низкий, переливающийся, звенящий.

53/105
Беги. Беги. Беги.

Мужчина подчиняется.
Срывается с места, отпрыгивает в сторону, перекатывается, чтобы избежать
прямой волны, снова царапает ладони осколками стекла и поднимается быстро,
только рывок слишком сильный — острая боль в мышцах, корпус ведет к
земле — приходится перебирать руками по асфальту, чтобы удержать
равновесие.

А потом спешный взгляд на потенциальных убийц, заторможенный шаг и,


наконец, осознание.

Ничего нет.

В ушах только собственное сердце, никаких вибраций под ногами, воздух


холодный, обычный, без примесей.

Ничего нет.

Чонгук невольно останавливается. Замирает. Не понимает.

Звуковых волн нет.

Шесть аневринов светятся рядом, образуя под ногами водоём голубого цвета,
тоже замерли, не смотрят. Головы опущены так, что вытянутые подбородки
почти вонзаются во впадины между ключицами и плечи возвышаются до уровня
безволосых макушек.

Чонгук скользит блестящими шальными глазами по живым манекенам,


позволяет себе резко обернуться, осмотреться, оценить окружающую
обстановку.
Он не понимает.
Аневрины стоят, словно подвешенные в статичном положении клоны, только
грудные клетки вздымаются бесшумно, и больше ничего. Глаза в подсвеченный
грунт.

Такое обсидиановец видит впервые.


Такое невозможно.

У Чонгука что-то собирается в груди, ворочается, предостерегает, но ему нельзя


медлить, подумает потом, всё потом, а сейчас бежать, пока не передумали, пока
чудо не лопнуло мыльным пузырём, разорвав все органы. Нужно бежать.
И мужчина отступает постепенно, боком, коротким шагом, вдоль автобуса, к
следующему, не отрывает взгляда от шести фигур, склоняющих кукольно
головы в своём лазурном бассейне.
Он убегает, падает и ползёт под первый автобус в стройном боковом ряду,
скрывается из виду, замирает. Двигается ближе к водительской кабине, чтобы
понаблюдать. Пришельцы снова в движении. Только теперь у них семь минут
памяти, они пытаются осмыслить что-то, отчаянно касаются друг друга, жадно
хватают запястья, смотрят в глаза — общаются, словно должны немедленно что-
то обсудить, понять, разобраться.

Чонгук ничего не понимает, но думает, что в такие моменты эти существа


совсем не похожи на людоедов, и со стороны может показаться, что и опасности
54/105
не представляют никакой, словно потерянные глухонемые пациенты,
оказавшиеся в чужой стране.

Он не медлит. Двигается дальше, перекатывается на открытых участках между


автобусами, ловко проползает под дном каждого. Свет заканчивается,
приближая к следующему подземному сектору — спуск в метро за
перекореженными складскими помещениями, и Чонгук, замечая впереди на
поверхности двух или трёх аневринов, быстро спрыгивает.

В этой зоне пустые тоннели сбросили ток ещё шесть лет назад, а на некоторых
станциях так и оставлены пустующие вагоны, сквозь них мужчина и держит
путь, то забираясь в салоны, то спрыгивая, возвращаясь на рельсы. Чёрные
треугольники с кругами в центрах — знак их лагеря — каждый на своём месте
взамен указателей, хоть все морпехи знают карту секторов и ходов наизусть.
Если свернуть на синюю ветку, можно дойти до «Синего кита» — одного из
густонаселённых лагерей, заполнивших не только поверхность, но и большую
часть подземки. «Синий кит» — почти аэропорт и безвизовый центр для
остальных: через него можно и должно пройти, если хочешь попасть в один из
шестнадцати районов Сеула, в которых существуют базы, остальные же
девять — полностью открытая зона риска, в которую Чонгук и направляется.
Ему в другую сторону.
Прибрежные к «Киту» участки он минует бегом, спокойно раздирая темноту
лучом фонаря: сюда изгои не добираются. Но дальше — могут, и здесь мужчина
снова притормаживает, краткими вспышками, на манер морзянки, исследует
вагоны, рельсы и канал между ними.

На поверхности примерно часа четыре, едва заметно осветление ночи, и Чонгук,


осмотревшись, позволяет себе пробежаться. Аневрины тормозят, заставляют
прятаться под машинами, поваленными ограждениями, ползти и выжидать.

Относительно безопасный пятый сектор — наземная многоуровневая парковка в


шесть этажей, с высоты которой просматривается торговый центр Галле и всё
окружающее его пространство. Но до неё длинный открытый коридор
препятствий, лишенных крыши. И две наиболее опасные зоны, прозванные в
лагерях точкой разлома и разводным мостом.

Первое — место, куда пару лет назад правительство заманивало аневринов и


сбрасывало взрывные устройства. Это бывший парк, так что здесь мало зданий,
а значит полно слоняющихся пришельцев и памятников человеческого фиаско —
ракетных установок и снарядов, вышедших из строя ещё до подлёта и теперь
так и оставшихся валяться во вмятинах и раздробленных воронках.
Здесь же полно работы для саперов — разбросанные правительственные мины-
ловушки, которые ждут своего часа, но всё равно выводятся из строя
преждевременным чутьем аневринов.
Вероятность того, что за шесть лет топтания пришельцы не вывели из строя все
мины-ловушки, маловероятна, но, тем не менее, этот сектор стараниями
сельскохозяйственной авиации раз за разом помечается красным распылителем
и приказом командиров всех лагерей помещён в статус запретных зон, которые
необходимо пересекать в обход.

Справа — открытая для обзора река, так что обход только слева, и он проще
лишь образно, потому что там разводные мосты — распотрошенный
асфальтобетон, две массивные плиты которого копьями устремляются вверх,
пытаясь составить треугольник — очередной памятник Третьего мира.
55/105
Чонгук долго осматривается из прикрытия, запоминая местонахождение
аневринов и так же долго выжидая момента, когда можно незаметно
подсветить дорогу.
Выбрав подходящий, Чонгук подбирается к основанию первой плиты и начинает
двигаться вверх по склону на слегка согнутых ногах, помогая себе
ладонями. Достигнув вершины, ложится, попутно осматриваясь, потом
приподнимается, оценивая обстановку за второй плитой. Там чисто и по-
прежнему работает единственный фонарь.
Расстояние между верхушками плит небольшое, переступается одним широким
шагом, и, оказавшись на той стороне, мужчина начинает спускаться
вполоборота, придерживаясь рукой за неровности склона. Внизу грунт рыхлый,
подошвы проваливаются, прежде чем нащупывается протоптанный слой.

С четвёртого этажа многоуровневой парковки наконец открывается вид на


торговый центр.
До Третьего мира Чонгук бывал там много раз, так что немного помнит, как тут
все устроено. Уже снаружи видно, что центр разделён на два отдельных
здания — восточный блок и западный, подпирающие друг друга. Первый
практически полностью обвалился, второй же — куда больше по размеру — по-
прежнему покрыт стеклянными дисками, что шесть лет назад с наступлением
темноты загорались светодиодной подсветкой.
Перед ним шоссе в несколько полос движения, освещаемых парой рабочих
фонарей. Чонгук знает, что крестовики мало походят на лагерь с дисциплиной,
распределением обязанностей и выверенной структурой, но, тем не менее,
рисковать не хочет, поэтому, на случай, если кто-то из изгоев поглядывает за
улицей из щелей и укрытий, мужчина решает обойти, прячась в тени, и зайти с
той стороны, где отсутствует свет уличных фонарей.
Здесь ожидаемо есть другой источник света — живой, правда, всего один, и
держится он от здания на достаточном расстоянии, чтобы Чонгук мог тихо
прокрасться вдоль стены с рекламными вывесками, обогнуть два угла, избегая
пару ловушек, а потом наконец найти вход на подземную автостоянку и
спуститься.

Пистолет он прячет и вынимает из чехла нож Донгона. Он у него тонкий, с


заострённым под копье лезвием, отполировал до блеска, рукоять удобно сидит
даже в покрытой кровавыми царапинами ладони.

Подъем с цокольного этажа без происшествий, здесь темно и никаких


источников света. Тут был сектор продажи пищевых продуктов, но людей сейчас
нет. И пол чистый, нога ступает бесшумно.

Первым, что слышит Чонгук, присев на корточки возле начальной стены первого
этажа — это звук трескающихся поленьев. Костры. Первый запах — сожжённая
древесина вперемешку с чем-то ещё, резким, как пластмасса, обильным,
обрушивающимся на лёгкие непривычным грузом.
Чонгук борется с желанием откашляться, подбирается на согнутых коленях
ближе и пытается осмотреться.

В Галле интерьер всегда был чересчур помпезным. Белоснежные сверкающие


стены, стеклянные парапеты и царственный минимализм с гладкими углами и
спиралями. Почти все это сохранилось, только погребённое, бестолковое,
ненужное.
Чонгуку с его точки обзора виден весь полукруг пяти этажей, обезвоженных и
56/105
заполненных мертвенной однотипной темнотой.
Первый этаж — другое дело.
Здесь тьму разрезает множество бочек, в недрах которых и пылают костры,
разнося оранжевое конфетти и кроткие языки пламени. Они же тенями
разрастаются до величин гигантов и ползут по белым стенам, стёклам
парапетов и плещутся во множестве осколков, оставленных от пробитых витрин
магазинов первого этажа.
Здесь возле бывшего фонтана, сдвинутых диванов и никем не купленных вещей
разбросаны люди. Дикие люди. Они лежат на толстых матрасах возле греющих
бочек и свешивают конечности с набитых покрывалами диванов. На первый
взгляд, их не больше пятидесяти, почти все спят, за исключением одного
сгорбленного подростка, что шаркает от бочки к бочке, видимо, следя, чтобы не
прогорело.

Чонгук понимает, что уже начинает светать, а значит у него мало возможностей
идти и искать, но всё равно проходит вперёд, тщательно выбирая, куда
наступать, и пряча лезвие в рукаве, чтобы не отражало пламя.

Мужчина дожидается, когда двое крестовиков возвращаются, судя по


указателю, со стороны туалета, а потом плюхаются на свои матрасы, и только
потом пробирается к лестнице на второй этаж. Он держится пола, ступает
неторопливо, бесшумно, но здесь и так тихо и нелюдимо, совершенно
необитаемо. Только выпрыгивают из полумрака вывески и рекламные постеры
повседневной одежды.
Третий и четвёртый этажи минуются так же легко, жизнь горит только на пятом,
где остались рестораны и закусочные.
В отличие от первого этажа, здесь всего две бочки, и те уже давно выжгли своё
содержимое.
Столов не видно, а диваны и кресла сдвинуты, образуя длинное широкое ложе,
заброшенное покрывалами и спящими телами, подсчитать которые при таком
хаосе и тесноте пока сложно. Здесь сложно даже думать, потому что пахнет
прогорклым маслом, кислым молоком и застоявшимся мусором.

Убедившись, что почти все резиденты спят, не заботясь о безопасности и


дозоре, Чонгук, скрываемый тенями, проходится по пятому и четвёртому
этажам, исследуя помещения, а потом спускается ниже, на второй и третий,
чтобы убедиться, что ими тоже не пользуются.
Ловя мазки цветных вывесок, Чонгук пролезает во все подсобные помещения и
склады, а когда природный свет начинает растягиваться по полу, цепляя
подошвы, находит себе укрытие у самого парапета на третьем этаже, в
небольшом торговом павильоне, больше похожем на остров, где продавали
чехлы и панели для смартфонов.

Чонгук боится времени. Часов с застывшими стрелками, минут, которые


упускает, секунд, которые готов нетерпеливо отсчитывать мозг.
Но уже светает, уже слышатся приглушенные голоса с пятого этажа.
Теперь только терпеть и ждать, застыв очередным манекеном среди
разноцветных чехлов, что до сих пор покоятся на четырёхуровневой стеклянной
витрине, сквозь которую хорошо просматривается лестница и центральная
часть первого этажа.

57/105
Глава 10. Загадки

Летним утром в палатках душно до невозможности заполнить


лёгкие. Кожа липкая, влажная, пот собирается конденсатом над губами, в
волосах, скатывается по затылку. Жарко так, что кажется, будто у низкого
потолка шатра воздух накаляется и дрожит прозрачными лентами.
Жарко даже просто лежать, не двигаясь.
Летним утром в палатках нельзя заниматься любовью.
Они это знают. Но теперь всё равно уже поздно.

Тэхён лежит на животе, зарывшись руками под влажную подушку, и та,


безбожно помятая, почти сливается с матрасом и ничуть не прячет блестящее от
пота лицо.
Дождей нет уже две недели, все защитные чехлы сняты, и сквозь неплотную
брезентовую ткань сыпятся подвижные зерна беспощадного солнца,
приземляясь на полностью обнаженное тело, преобразуя тонкий слой пота в
янтарный глиттер. Кожа мерцает, переливается, словно усыпана пыльцой,
магической, неземной, такой, что у взрослого мужчины дух захватывает, пока он
лежит рядом и рассматривает.

Чонгук на спине, дышит глубоко и часто, пытаясь отыскать воздух в этой жилой
теплице. Голову подпирает рукой, а взгляд не отрывает от мужа. У того глаза
закрыты, а лицо расслаблено, усыпано влажными прядями, прилипшими к
вискам и лбу, впитывает солнечные соки оттенком загара.
Чонгук ласкающим взглядом в десятый раз спускается к острым лопаткам,
дальше по позвоночнику до поясничной впадины, где незримыми пальцами
плавно спускается с ничем не прикрытых ягодиц на загорелые ноги, ладонями
вниз до узких бёдер, к сгибу коленей и, наконец, ощупывает огрубевшую кожу
пяток.

Чонгук смотрит как заворожённый, будто перед ним мифическое существо из


сказок, будто не его совсем, будто не муж, будто сам не зацеловывал и не
накрывал собой это тело пару минут назад.

У Тэхёна взгляд из-за полуопущенных ресниц утомленный, но дурманящий, с


ещё плещущейся негой и следами болезненно-сладкой эйфории.
Чонгук ловит и не моргает, засматривается, наслаждается, а внизу живота снова
пряной болью узлы возбуждения, и Чонгук уверен, если б не адская духота, взял
бы мужа ещё раз.

— Ты сейчас переливаешься, как аневрин.

Голос у Тэхёна низкий от природы, но сейчас хрипит едва слышно, и Чонгук


знает: его мальчик не умеет сдерживаться — когда ему хорошо, он очень громко
кричит. Потому и не даётся там и тогда, когда вокруг полно людей. А в такой час
в палатках никого, они пустеют, едва встаёт солнце: слишком душно.

— И такой же голубой. — отзывается мужчина, наблюдая, как губы Тэхёна


растягиваются в улыбке.

Сейчас большинство на сборе ягод в сельскохозяйственной части, сейчас


пытаются отсидеться в теньке, сейчас так жарко, что секс в палатке —
экстремальный вид спорта, почти пренебрежение собственным телом. Но Чонгук
58/105
задобрил: и своё, и родное.

Муж усмехается, с усилием приподнимается на локте и тянется за подушку — к


самодельным деревянным полкам в углу шатра. Там фиолетовая сумка-
холодильник, чья молния поддаётся не сразу, и Тэхёну всё-таки приходится
сесть, поджав под себя скрещённые ноги, и открыть ее уже двумя руками.
Бутылка воды фирменная, правительственная, с синей этикеткой, и, пока парень
осушает ее почти до половины, Чонгук следит за сокращением мышц шеи, и
желание припасть губами смешивается с природной жаждой, путаясь и лишая
мужчину возможности осознать, без чего он может умереть быстрее — без воды
или мужа.

Тэхён протягивает бутылку, и Чонгук приподнимается на локтях, чтобы принять


и сделать пару глотков.

— Допивай, у нас ещё две есть.

Чонгук слушается, а потом снова падает на спину, наблюдая, как муж берет
откуда-то из-за спины серую футболку и вытирает ей лицо и лохматит
пшеничные волосы.

— Ты выглядишь, как нечеловек. — не сдерживается, подпирает голову руками,


продолжая скользить глазами по нагому телу без каких-либо стеснений.

— Это комплимент или оскорбление? — с усталой улыбкой уточняет Тэхён,


протирая грудь и ожидая, когда муж посмотрит ему в глаза.

Тот вместо этого снова подается к нему ближе, опираясь на локоть, и оставляет
несколько задержанных поцелуев вверх от колена по влажному бедру.

— Думай сам. — отвечает всё-таки, отстраняясь и возвращаясь в прежнее


положение.

Тэхёну явно хочется на это прижаться сверху, чтобы опять нежно-грубые руки
на бедрах до красных пятен и неуёмная жажда, утолить которую только хозяин
этих рук и может, зная, что и просить не нужно: всё по глазам прочтет,
притянет, сделает.
Чонгук еще хочет, знает, Тэхён видит, солидарен, согласен, но ему дышать
нечем, здесь воздух выжжен, а последнее, что было, они спалили жадными
глотками.

— А что человека делает человеком? — спрашивает он, вспоминая последний


комментарий мужа и стараясь таким образом унять и себя, и его.

Тот сгибает одну ногу, руками поудобнее подпирает голову, а взгляд к


неплотной подсвеченной ткани потолка. Чонгук думает. Всегда. Возможно, он не
прав, но на вопрос мужа в Третьем мире ответ ему приходит только один:

— Память.

Тэхён молчит, складывает футболку сухой стороной, подаётся вперёд и


аккуратно вытирает Чонгуку лицо: тканью по лбу, очерчивает скулы, снимает
слой пота в складках носа и под ним, смазывает влагу с подбородка.

59/105
— Тогда ты бы помнил своё рождение. И первые годы.

— Справедливо. — кивает мужчина, машинально прикрывая глаза. — Может,


тогда сам мозг, способность думать.

— О чем ты думал, когда родился?

— Понял. — смиряется, когда Тэхён принимается протирать его грудь. — Ты мне


скажешь ответ?

— Это не загадка, солдафон. Я сам не знаю.

— Но ты же думал над этим? — Чонгук оборачивается, когда Тэхён отстраняется,


чтобы найти нижнее белье.

— Думал. Только не надумал ничего. Человек даже не помнит, как родился. Что
он вообще может знать о себе в принципе?

Пока говорит, придвигается к ногам мужа и по-хозяйски выверенно натягивает


тому боксеры, заставляя Чонгука послушно приподнять таз.

— Чего-то не хватает. — добавляет, сам ложась на спину, чтобы надеть свои, и,


оставшись лежать, подносит указательный палец себе ко лбу. — Здесь. Я это
всегда чувствую. Мозг блокирует что-то важное. Наверное, так задумано.

— Задумано не помнить, кто мы и откуда?

— Думаю, да. Задумано, чтобы пытаться разблокировать.

Чонгук снова возводит глаза к потолку, размышляя, вспоминая, что там за мир
нынче, за этой брезентовой тканью и янтарной пыльцой, что он готов слизывать.

— Боюсь, когда мир кончится, некому будет заниматься разблокировкой.


— произносит со вздохом.
Без претензий. Тэхён его и без того хорошо знает: Чонгук не пессимист, но и не
оптимист, конечно, уж Тэхён осведомлен, у Тэхёна три года ушло на то, чтобы
Чонгук допустил факт божественного начала в каждом человеке и признал, что
большая часть событий в жизни не случайна.

— Мир не кончается. — говорит он тут же в присущей ему манере. — Что ему


будет. — то есть тоже без претензий, не заносчиво, а очень просто. Словно это
всё прописные истины, которые ему в школе дались получше геометрии. — Это
люди кончаются, Чонгук, друг у друга и у себя. А у этого есть причина. Должна
быть. Просто мы не поймем пока.

— Откат к первобытным временам. — сухо замечает мужчина, не понимая, как


они снова начали этот разговор. — Ты и сам понимаешь, что выглядит всё
примерно так, будто кто-то разочаровался в нашей эволюции.

Ему ничего не отвечают, и Чонгук опускает одну руку и поворачивается к мужу.


Тот лежит на боку, опираясь на выставленный локоть, и хмурится, смотря точно
на свои пальцы. Или сквозь. Чонгук знает это выражение лица. Тэхён думает не
о формах. Тэхён размышляет о содержании.

60/105
— Эволюция — это, по сути, последствия времени. — он поднимает голову, и,
как только ловит взгляд мужа, выражение лица меняется, а брови
разглаживаются. Чонгук, может, и любит подразнить, притворяясь спящим, но
на деле — всегда слушает, а прежде — смотрит. Поощрительно и
подбадривающе. Взгляд для Тэхёна очень важен. Чонгук еще до Третьего мира
знал: человека нужно слушать, а уж своего — впитывать и учить наизусть. — А
времени вообще-то не очень много прошло, если так подумать. Я к тому, что
некоторые планеты, например, сформировались только спустя тринадцать
миллиардов лет после большого взрыва. Тринадцать, Чонгук. Чего ты от
человека хочешь? Он появился-то лет двести тысяч назад, или триста, короче,
наша планета похожа на новобранца, потеющего на марше, и ответственность
на других сваливать тут не нужно.

— Новобранец, потеющий на марше?

Тэхён улыбается:

— Это Бродский.

— Вот совсем не патриотично, Тэ. — мужчина привык, что у мужа в голове


отдельный браузер — в обход некоторым точным наукам — но удивляться
Чонгук так и не разучился. — Это польская фамилия?

— Русская. Он был русским поэтом. — исправляет Тэхён, усмехаясь в ответ на


попытку Чонгука закатить глаза.

— Как там еще раз?

— Планета наша похожа на новобранца, потеющего на марше.

— Типа, зелёная еще?

— Ага. — кивает Тэхён, заставляя волосы скатиться ко лбу. — Но старается.


Набирается опыта. И мы вместе с ней.

Чонгук рассматривает его несколько секунд, отставляя планету на второй план,


и спрашивает:

— Есть хоть что-то, чего ты не знаешь?

И вопрос этот вдруг оказывает влияние. Не такое, какое мужчина планировал,


другое, необъяснимое. С лица мужа сползает улыбка, взгляд смещается, и Тэхён
поднимается, чтобы сесть, подогнув ноги, и опирается локтями о колени.

— Ты любил бы меня, если бы я не знал всего этого?

Вот такого Чонгук не ожидал. Иногда ему кажется, что он уже давно разобрался
в любознательных мыслительных процессах своего мужа, но потом тот выдает
что-нибудь — и невольно хмуришь брови. Особенно когда по лицу видишь, что
вопросом задаются серьезно.

— Я надеюсь, что неправильно понял вопрос.

— Правильно ты понял. — у Тэхёна взгляд пронзительный, требовательный.


61/105
Чонгуку понятно: долго вынашивал, что-то себе надумал. — Если бы я ничего не
знал интересного, был бы скучным и с пустой головой, ты бы относился ко мне
так же, как и сейчас?

Не ошибся. Даже понятно рефлекторно, откуда корни вопроса. Только всё равно
немного неприятно, что для Тэхёна он не остался риторическим.

— Ненавязчиво хочу напомнить, — мужчина даже откашливается, чтобы


держать соответствующий настроению тон, — что я влюбился в тебя, когда ты
ничего кроме рэперов девяностых не знал, отвратительно одевался и казался
мне не очень сообразительным в принципе.

— И чего ты тогда влюбился?

— А ты чего?

Тэхён понимает, что до него хотят донести, но по беглому взгляду куда-то в


сторону и нервному подергиванию правой ступни видно, что этого недостаточно
для мыслей, которые, судя по всему, формировались не один день.

— То есть, если я потеряю память и забуду про того же Бродского, твои чувства
не изменятся?

У Чонгука точно изменяется выражение лица. Он даже не скрывает, брови вверх


и грубый скепсис в голосе:

— Кто-то, оказывается, просто начитанный и эрудированный, но такой же


глупый, как и в пятнадцать.

Ким Тэхён не обидчивый. Благодушный и отходчивый.


Но не сегодня. На этот раз у него внутри сидит что-то, не дает покоя, сбивает с
толку и вселяет совершенно очевидную уязвимость. Чонгук его давно знает,
успевает всё по лицу прочесть, прежде чем Тэхён отворачивается, хватает
откуда-то свои мятые шорты с футболкой и устремляется к выходу из палатки.

Мужчина быстро садится, хватает мужа за плечи и тянет назад. Тот уже успел
сесть на корточки, так что теперь валится, спиной касаясь горячей груди, но не
брыкается, а Чонгук и не держит сильно, ему не нужно, они вместе много лет и
уже давно не драматизируют попусту. Останься — значит остаюсь, и дважды
просить не надо.

— Эй, эй… — мужчина поворачивается так, чтобы видеть любимое лицо. Тела
вплотную, переплетены, обжигают высокими температурами, но сейчас это
правильно и нужно, сейчас отдельно — словно риторический ответ на
риторический вопрос, который Чонгуку так не понравился. — Прости, хорошо?
Просто для меня, если честно, твой вопрос звучит обидно. Ты серьёзно думаешь,
что я люблю тебя за что-то? За твои воспоминания или лекции, которые ты
постоянно читаешь? Ты вообще-то меняешься с каждым годом, от тебя
пятнадцатилетнего сейчас разве что только неспособность понять геометрию и
любовь к рэпу. У тебя даже тело изменилось уже раз десять.

Тэхён смотрит ему в глаза, чувствует жар и уже явную нехватку дыхания, но
дело-то не в этом. На этот раз проблема не в глобальном потеплении или
ядерном оружии. Дело в голове. Как всегда, в принципе.
62/105
— Если бы мы вообще не были знакомы и я был бы, допустим, амбулатом,
которого вы с ребятами нашли и притащили сюда, ты бы и тогда влюбился в
меня?

— Уверен, что да. — вот над этим Чонгуку думать не надо. Он, может, не в курсе,
почему и зачем шесть лет назад мир изменился, зато в себе разбирается, себя
вызнал.

— Я бы ничего не знал толком. Даже о самом себе. — Тэхён не унимается. Глаз


не отводит.

— И что?

— И ты бы снова влюбился?

— А ты? — это не любопытство. Это вызов.

— Да. – принимается сразу же. Тэхён, видимо, в себе тоже разбирается. — Тут
без вариантов.

— Ты такой уверенный прям. – улыбается Чонгук, запивая тревоги уверенным


бескомпромиссным выражением лица, с которым муж отвечает. — Я бы не
помнил чертовы теоремы, как драться и держать оружие, сидел бы потерянным
крольчонком, пока Намджун рассказывает мне, что за херня творится. Я бы тебе
понравился таким…не знаю, незрелым и беззащитным?

— Я влюбился в тебя, не потому что ты был взрослее и мне хотелось партнёра


постарше, Чонгук.

— А чего тогда влюбился? — всё еще улыбается мужчина, контрастируя с


серьезной миной своего мужа, пытаясь разрядить обстановку и успокоить.

— Это не загадка, чтобы я знал ответ. — но тот не поддается. По тону понятно.

— Вот именно. — Чонгук трансформирует улыбку в краски фундаментальности,


твердости, непоколебимости. Снабжает этой же палитрой каждое слово, чтобы
самое главное, важное, бесспорное. — Я люблю тебя, а не то, что ты знаешь о
мире и как в нем ориентируешься. Тебя, Тэхён, и это не изменится. Даже если ты
забудешь весь мир и меня вместе с ним.

— Я тебя не забуду.

И мотает головой по-солдатски — нет, сэр — резко, точно, кратко. Чонгук


вздыхает, молчит. Чего тут скажешь. Можно только проверить. А проверять не
хочется. Никак не хочется. Нет, сэр, так точно, сэр, не хочется.

— Если стану стационаром, н…

— Тэхён, пожалуйста… — мужчина прерывает, со звучным выдохом резко


отворачиваясь и зная, к чему всё это. Зная, что будет дальше и куда заведет. Он
не намерен ругаться. Не намерен снова это обсужд…

— Ты обещал. — на него давят, и Чонгук ловит этот требовательный взгляд,


63/105
хочет разозлиться и тоже выскочить из палатки, потому что тут вот можно
драматизировать. Это причина уважительная.

— Я ничего не обещал.

— Обещал.

— Я не дам сбросить и поставлю на ноги. — цедит в который раз, намереваясь


распотрошить эту тему тремя колющими ударами в область сердца. — Намджун
говорит, что…

— …что восстановление невозможно. — перебивают. — Вот что говорит


Намджун. Я не хочу существовать как кукла, которую нужно учить ходить и
есть, прошу тебя, не порть жизнь ни мне, ни себе, если найдёшь, убей, ты ж…

— Хватит, Тэхён! Прекрати! Мы договорились об этом не говорить больше!

— Это все равно уже буду не я.

— Я попробую вернуть тебя обратно!

— Чонгук…

Нет. Это не случится, это не произойдет, это он обсуждать не будет. Нет.

— Меня. – грубо припечатывает мужчина. — Ты бы смог убить меня?

Срабатывает достаточно хотя бы для того, чтобы Тэхён перестал так бесстыдно
строго сверлить его глазами.

— Я другой. — отворачивается, но ответ, конечно же, у него всегда есть.

— Давай закроем тему. Всё. — Чонгук ворошит кучу вещей у брезентовой стены,
пытаясь выудить свои.

— Чонгук, нам ну…

— Я сказал: закрыли тему! — кулак сжимает футболку — очередная попытка не


закипать. — Почему ты ведёшь себя так? Я не спорю с тобой, когда ты говоришь,
что не забудешь меня, так почему ты не веришь, когда я говорю, что вытащу
тебя и восстановлю?

— Потому что это разные вещи.

— В каком месте они разные?

— Потому что то, что я тебя не забуду, это очевидно, а восстановление


стационара — невозможно! — теперь вскипает Тэхён, пока они смотрят друг на
друга, продолжая разгораться теперь уже не только телами.

— Чтобы этого не случилось, прекрати тогда участвовать в гребаных вылазках и


работай здесь! Югему нужны люди, он ноет вторую неделю! — Чонгук тычет
рукой куда-то сквозь брезент, предположительно в сторону тех самых огородов
и теплиц, где сейчас находятся остальные.
64/105
— Хочешь, чтобы я трусливо отсиживался среди овощей, когда могу быть более
полезен?

— Хочу, чтобы ты был в безопасности!

— Тогда, может, сам прекратишь таскаться по городу со своими солдафонами,


чтобы у меня не отмирали нервные клетки!

Можно психануть, конечно, можно уйти, вот и футболка со штанами найдены,


вот разрез в палатке, и даже участок земли с обувью видно. На воздух, от
разговора, от повышенных тонов и возмущенной обиды, которая на самом деле
страх. Всё — страх. Сбежать легко, и снова не драматизм, но только не хочется
и не можется. Куда бежать-то, если оба там, где положено. Крепятся до
влажных разводов между соприкасающейся кожи.

— Тэхён…

— Знаю. Прости…

Потому что они всё это уже обсуждали. Ругались. Мирились. Пытались понять
друг друга.
Понимают.
Жить — не прятаться, они оба это знают.

Тэхён опускает взгляд, прикрывает глаза и выдыхает. Когда снова смотрит,


тянется руками к лицу мужа и большими пальцами проводит по мокрым бровям,
собирая влагу. Застывает так, ласкает ладонями щеки, шею, спускается к
плечам и замирает там.

— Скажи, с чего ты опять начал этот разговор? — просит Чонгук, заглядывая в


глаза. — Что тебя беспокоит?

— Я просто… — Тэхён опять вздыхает, но отвечает сразу же, — мне последнее


время постоянно снится, как у меня волосы седеют у тебя на глазах. Ты
смотришь и вместо формы планеты спрашиваешь, помню ли я тебя. А я не
помню. Во сне я это как будто не я, вижу нас со стороны и понимаю по глазам
того другого я, что он тебя не узнает. А я пытаюсь сдвинуться с места,
показаться тебе, окрикнуть, но ничего не выходит. И это так реалистично, так
по-настоящему, и потом весь день не выходит из головы, понимаешь?

Руки Чонгука убирают волосы с лица мужа и покрывают щеки, оставляя легкие
поглаживания.

— Это сон, проекция страхов и не больше. Так ведь? Тэхён? Сон.

И тот кивает несколько раз, беззащитный такой, маленький, напуганный, и


целует в ответ с той же отчаянной нежностью, с какой касается муж.

— Я тебя не забуду, Чонгук… — заверяет, отрываясь на секунду, прежде чем


поцеловать снова. — Никогда, слышишь? — в ответ кивают, верят, сминают
губы, щеки, ласкают, успокаивают. — Не забуду. — повторяет Тэхён еще раз,
когда дышать уже практически нечем, и Чонгуку приходится отстраниться.
— Ты у меня здесь, — снова тычет пальцем себе в лоб, — и здесь. — опускает на
65/105
грудь слева. — И вот так.

Последнее — это движение пальца в воздухе между двумя точками. Человеку,


даже отдаленно знакомому с геометрией, несложно догадаться, какая фигура
нарисована в воздухе, но Чонгук улыбается и всё равно спрашивает:

— И что это?

А в ответ переплетение наук точных и гуманитарных:

— Мой круг.

66/105
Глава 11. Свет на стенах

Сон-воспоминание. Первое в жизни Чонгука. Смешанный коктейль,


разлитый на краю утомленного сознания и страшной тоски.

Мужчина спит урывками, потому что тело не выдерживает ни нагрузки, ни


подавляемого стресса. Телу нужен сон, и оно его клянчит лихорадкой сознания,
в котором Чонгук еще способен оставаться.

Он сидит уже несколько часов среди разноцветных чехлов и запаха собственной


мочи, что отправляется в пластмассовую декоративную вазу для цветов, что
нашлась под кассой.
Он не может ничего сделать.
Ещё рано.
Изгои действительно занимают лишь первый и пятый этажи, но они постоянно
двигаются, перемещаются, слоняются.
Большинство — праздно и от скуки, часть — почти как часовые в доказательство
того, что ночами крестовики не ждут вторжения даже себе подобных, но днём
стараются организовать нечто вроде патрулирования. Похоже мало, но для
беспрепятственного передвижения и это уже проблема.

Едва дневной свет сползает на некогда блестящие плиты, Чонгук во многом


разбирается. Теперь понимает, что на первом этаже спят те, у которых есть свой
амбулат.
Амбулатов здесь много чего выдаёт, даже несмотря на то, что у большинства
волосы скрыты плотными шапками.
Чонгук понятия не имеет, какую хрень изгои втирают этим бедным людям, чтобы
добиться такого результата, но амбулаты ведут себя так, как вели себя личные
слуги в прошлых веках. Плетутся следом, куда бы ни пошёл «их хозяин»,
покорные, с опущенным взглядом и безропотно дозволяющие трогать их и
целовать. Это не выглядит насилием, нет, Чонгук видит в этом
умопомешательство, инфекцию рассудка, тщательно организованный психоз,
причём двухсторонний, потому как изгои относятся к своим артефактам с
нездоровым трепетом и осторожностью, при этом кольцуют прирученные шеи
подобием ошейников и наматывают их концы на кулак или цепляют к поясу
джинс.

За полдня Чонгук увидел лишь одну молодую женщину, примерно его


ровесницу, может, старше, которая ещё ничья, ещё с характером, руками в
карманах и злым взглядом. Чонгук не знает, откуда в ее взгляде и поведении
столько осмысленности, но он видит, как на неё смотрят те, что с пятого
этажа — изгои без привилегий — как они держатся на расстоянии, как лезут
один за другим, словно у них четко организованная очередь, в наличие которой
мужчина убеждается чуть позже, наблюдая за дракой и прислушиваясь к
разговорам.

У женщины волосы короткие, едва скрывают уши, подстрижены рвано, неумело,


криво, и она, Чонгуку точно видно со своего места, не кореянка. Метиска, не
меньше, с резкими, строгими чертами, смуглой кожей и большими глазами. У нее
совершенно не худое телосложение, напротив, немного крупное, но худые ноги,
узкие плечи, и вся женщина привлекательна даже с этой несуразной стрижкой
теперь седых волос, и мужчине понятно, почему из-за неё дерутся. Какое бы
причастие к истине и новой эре человек себе ни приписывал, красивое божество
67/105
для него по-прежнему желаннее заурядного.

Чонгук наблюдает несколько часов. Наблюдает с агрессивным вниманием,


всматривается в каждого, ищет, ждёт.
Но Тэхёна нет. Не появляется, не выходит, не собирает очередь и не вызывает
драк. А из-за него ведь тоже можно подраться.
Чонгук знает. Для Чонгука муж с возрастом ограняется, собирает в каждой
черте индивидуальную красоту, дисгармонично гармоничную, царскую,
привлекающую.

В той комнате психиатра, если он проваливался в сон, то видел страшные


картины, в которых мужа пытались съесть, и у тех, кто пытался, получалось.
Очень хорошо получалось разгрызать его до остановки сердца, и Чонгук
слышал, как Тэхён истошно кричал от боли, пока не умирал. Крики будили,
перевоплощаясь в его собственные, и застилали мокрой пеленой.

Мужчина не знает всего, но если его мальчика забрали, он должен быть здесь,
он должен быть живым. Чонгук не позволяет себе в этом сомневаться. Он
благодарен за его жизнь заочно.

Но ему страшно до вязкой липкой субстанции в желудке и прочных стяжек для


проводов, сжимающихся по всей длине кишечника.
Чонгук не знает, чего боится больше, всего вместе или по отдельности, любая
мысль сводит с ума, стоит отвлечься от концентрации и позволить заливать
голову осмыслением.
Кем бы его мальчик ни стал после прямого контакта, крестовики его забрали. Он
должен быть здесь.

Он где-то здесь.

Но Чонгук не видит. Ни среди амбулатов, уже приручённых, промытых и далеко


не новеньких. Не видит и рядом с той женщиной, чьего расположения пытаются
добиться одержимые крестовики.
Чонгук помнит слова Намджуна о продолжительности фуги, а потому сейчас ему
хочется верить, что Тэхён всё ещё там, в состоянии повышенной агрессии и
самозащиты. Хочется верить со слепой надеждой, потому что это вполне сойдёт
за причину, почему Тэхёна нет здесь вместе с той женщиной. Это вполне сойдёт
за альтернативу варианту, думать о котором больно и мучительно.
Сойдёт. Должно сойти.

Только внутри надменный страх обгладывает кости благодарности и надежды,


подбрасывает их в воздух, чтобы выпадала иная раскладка.
Та, где его Тэхёна держат в другом месте, потому что у него другая иерархия,
потому что он высосан до дна, стёрт до последней клетки, хранившей память
предков.
Та, где его Тэхён не знает, что земля круглая.
Та, где его Тэхён ничего больше не знает. Даже самого себя.

Чонгук старается не думать.

Только соображать.
Следить за передвижениями, запоминать повороты и павильоны первого этажа,
за которыми больше всего движения. Он слушает. Разговоры у крестовиков
аномально бытовые, агрессивно громкие, иногда пошлые. Здесь даже женщины
68/105
подобны прожженным временем тюремным заключённым с непростым словцом
и огрубевшей походкой. Разве что одежда у всех не однотипная, собрана из
здешних магазинов, разнообразна и соединена несуразно броско, тоже с
попыткой выразить агрессию наравне с красно-белыми крестами на лицах.

Сочетая лихорадочные микросны с наблюдением, Чонгук дожидается, когда


пламя в бочках становится единственным источником света и на первом этаже
остаётся лишь тот же шаркающий парень, что изредка перебирает узников
костров длинной металлической палкой.
С пятого этажа голоса звучат дольше, чем на первом, но Чонгук покидает своё
укрытие, решая не дожидаться полного затишья.

Темнота и внимательный шаг прячут его достаточно, чтобы спуститься на


первый этаж и пройти вдоль павильонов, также скрытых сплошной завесой
черноты. В один из них Чонгук все-таки пробирается, заметив яркую ткань на
стене среди головных уборов. На всякий случай забирает несколько платков и
запихивает в нагрудные карманы.
Дальше по стене — к повороту, куда увели перед сном ещё непокоренную
женщину.
Та местность из укрытия не просматривалась, а теперь хорошо виден отблеск
источника света, спрятанный где-то там, за этой самой стеной.
Жёлтый мажущий полутон тусклый и небогатый, но разливается
предупреждающе, так что мужчина присаживается на корточки и выглядывает
из-за угла осторожно, самую малость, чтобы оценить.
Впереди небольшой холл, за которым стеклянные стены банкетного зала,
завешенные шторами, справа дополнительная лестница на второй этаж к
уборным, слева — деревянная дверь, предположительно на кухню ресторана.
Возле неё давно не стриженный мужчина в горнолыжной куртке из отдела
спортивных товаров, с походными ботинками и грузным шагом твёрдых подошв.
Рядом на полу обрезанная пластиковая бутылка со свечой, и человек бесцельно
слоняется в разные от неё стороны, неизменно возвращаясь, словно к нулевому
километру.

Чонгук за эти неполные сутки понял, что оружие тут есть не у каждого, как
иногда кажется, стоит пересечься с группой изгоев в городе. Их никто не
снабжает, так что всё, что имеется, очевидно, добывается собственными руками
где-то в покинутых отсеках ранее функционирующего Сеула.
У одинокого охранника очевидно есть пистолет: его можно разглядеть за поясом
джинс прямо с места, где сидит Чонгук, и тому нужно лишь выбрать момент и
избежать теней, чтобы сделать то, что он должен сделать.

Выжидать долго — не спасение, оставлять море крови — опасно: Чонгук не


знает, что там дальше, за дверьми, ему нужно время исследовать.
Мужчина выходит из-за угла в ту же секунду, что охранник достигает пика
своей рутинной тропы и оборачивается, чтобы вернуться к нулевому
километру. Копировать его шаг не сложно, но нужно быть быстрее, и Чонгук
добирается до него за секунду. Возможно, тот все-таки слышит или замечает
тени на стенах, но всё равно поздно.

Громкое убийство, говорил отец, удел террористов, если придётся, учись


убивать бесшумно. Если нужно чисто, учитывай, что свернуть голову здоровому
мужчине, пока он стоит, сложно. Тебе нужны сильные руки и позиция выше
своего противника.

69/105
Поэтому сын прыгает на спину, валит с грохотом и резко скручивает чужую
голову встречным движением рук. Левая — затылок от себя, правая —
подбородок на себя и вверх. Обмяк.
Исчез.
Всё.

Чонгук потом подумает, не сейчас.


Сейчас переворачивает, подтягивает к стене рядом со свечой и усаживает. Ноги
скрестил, на голову капюшон.
Солдат спит, служба идёт. Возможно, даст время, возможно, не даст.

Пистолет у бывшего охранника без глушителя, обычный, Чонгуку не помощник.


Он опустошает магазины, а оружие оставляет. Прислушивается.
Ничего. Только собственное дыхание.

И что-то чёрное, внутреннее, что-то тянет вправо, за шторы банкетного зала, во


тьму и мрак, где, кажется, много больше холодно, чем у нулевого километра.
Чонгук проверяет.

Стекла разбитого нет, но ступает медленно, старается не дышать,


прислушиваться.

Пахнет. Неприятно, отталкивающе, но неизвестно чем. Отдалённо что-то


напоминает, но нет, Чонгук так сразу не определит.

На свой страх и риск в руках фонарь и морзянка. Раз. Два. Быстро, чтобы
схватить примерную обстановку с углами и поворотами.

И кровь стынет.

Судьба судьбой, а у солдат та же структура организма.


Пальцы похолодели, и сердце как будто тоже.

Чонгук знает, что ему не померещилось. И что не выдаст его никто тут, тоже
знает. Некому выдавать.
Ушли давно, возможно, ещё долго на эту планету не вернутся.

Шаг вперёд. Второй. Третий. Карманный фонарь в действии уже полноценном,


без опасений. Не до опасений.
Столы давно сожжены, на полу при свете только скатерти. У голых стен матрасы
с одеялами и подушками. Уютно, может.

Было.
На каждом ложе по телу. Не двигаются, не дышат, не живут. Отсюда видно. По
глазам распахнутым и телам кукольно мертвым.

Шаг четвёртый. Пятый. Шестой. Дальше. Прямо.

Чонгук видит, что свет на стенах дрожит. Потому что рука трясётся.
Боится. Ведёт фонарем медленно, а внутри всего одна молитва всем богам,
которых знает…знал его муж.

Пожалуйста, только не Тэхён.

70/105
От левой стены белый свет карманной надежды отделяет девушку с
искусственными цветами в волосах. Седых волосах, идеально сплетенных
косой.

Второй матрас — подросток. Лет пятнадцать. В одной короткой футболке.


Действительно. Уже не холодно.

Что угодно, только не Тэхён.

Третий матрас. Мужчина лет сорока. Очень худой, а брови тонкие, почти что нет.

Четвёртый. Снова мужчина. Крупный, с седой бородой и жилистой рукой,


свисающей с матраса.

Пожалуйста…

Пятый. Женщина лет сорока. Может, меньше. Красивая. Волосы, как у


остальных, серые, не собраны и разбросаны по подушке рыбацкой сетью.

Умоляю, умоляю, прошу, прошу, чего вам всем стоит…

Шестой. Седьмой. Восьмой. Девятый.

Только не…

А рука трясётся. Рукоятка сжимается до образовавшегося пота.

Но дальше пустые. Без одеял и подушек. Ещё не занятые.

Чонгук дышит. Воздух в легких свистит, и хочется на пол, коленками опереться


и прийти в себя.
Но мужчина смотрит повторно.
Теперь справа налево, тщательно, ещё раз, внимательно, ищи, ищи, не находи.
Нет.
Его Тэхёна здесь нет. Среди мертвых стационаров нет.
А есть не мертвые?

Мужчина выскакивает обратно в коридор со свечой, с ещё одним трупом, с ещё


одним воспоминанием. Нужно быстрее. Нельзя медлить.
Страшно до бешеных скачков в груди, Чонгук тормозит, дышит, нужно быстрее.
Некогда. Потом. Сначала найти.

Не останавливайся, Чонгук. Не тормози.

Деревянные двери на кухню проверяются на всякий случай, вдруг. Однако нет.


Ручка поворачивается легко и свободно.
За дверью плиты и металлические полки, пара свечей, чтобы видеть путь, свет
от них разливается несуразно: где прячется за тенями предметов, где изобилует
без надобности.
Никого.
Но где-то там, в конце, открытая белая дверь, и доносится приглушенное
гудение, словно ветер подвывает.
Чонгук идёт бесшумно, двигается вдоль узкого прохода, попутно ищет что-
нибудь колющее или режущее, на всякий случай, вдруг нож выбьют или ещё
71/105
чего. Отец учил: подмечай и запасайся. Но ничего не попадается. Ниши и
магнитные вставки на стенах пустуют: видимо, всё уже разобрали.

Чонгук уходит в сторону, чтобы прижаться к щели между петель.


Осматривается.
Метра три коридор, освещён тускло, очередные свечи в обрезанных бутылках
тянут из темноты двери, расположенные треугольником. Прямо — массивная, с
висящим замком, по логике, должна выходить на улицу, к пандусу, слева —
туалет. Справа — закрыта. Перед ней на чём-то мягком сидит мужчина в рваной
дубленке и высоких зашнурованных сапогах. Ноги вытянуты вперёд, руки
теребят шапку, а губы что-то поют под нос. Ужасно так, шепеляво, кисло, и
Чонгук понимает, что это он и слышал у входа — подобие песни, а не ветер в
ставнях.
Оружие, может, и есть, Чонгуку не видно, да и какое дело, тут шею просто так
не свернуть. Выйдешь — и на виду сразу.

Выманивай, Чонгук, человек любопытный, подозрительный, пользуйся.


За дверью логично проверить первым делом, так что мужчина меняет
положение, переходит в другой угол, между разделочными столами с подписями
«мясо» и «хлеб», вынимает пули из чужого магазина и бросает по одной в
проход. Звонкий отклик в тишине противный, яростный, растёт, как тени от
предметов.
Охранника отсюда не видно, так что Чонгук слушает. Песня прервалась, но
никаких движений.

Вторая пуля отскакивает от плитки, отлетает к металлическому покрытию


столешниц, и гулкий визг скользит по пространству, пока не тормозит.
Там за стеной кряхтение и неохота в каждом шаркающем звуке подошв.
Вот это дозор, Чонгук позлорадствовал бы, не будь так напуган неизвестностью
и судьбой мужа.

Мужик в дверях тощий и, наверное, ленивый. Осматривается без интереса, даже


пусть и с интересом, в темноте пуль все равно не разглядеть. Есть оружие или
нет, дозорный и не думает доставать, безопасность не соблюдает. Инстинкта
самосохранения никакого. Да даже если б был, тут все, как один, — на разворот
и первым делом проверяют за дверью.

Ближний бой — вообще отцовская стезя. Подручные средства, обстановка на


пользу. Он учил работать с ножом чаще, чем с огнестрельным оружием. Три
типа воздействия. Режь — коли — бей.

Чонгук отрабатывал не единожды на манекенах из соломы и трав, как с


подвижной мишенью, так и стационарной.
Правый обратный хват, лезвие на себя, левой рукой глушит чужой рот, отросшие
волосы вниз, а потом режущее движение смычка по струнам шейных мышц
немного выше кадыка.
Пол орошается жидкостью, в темноте просто тёмной, не красной, и одежда, и
дверь немного орошаются тоже. Возможно, неудачный угол, но дело сделано.
Охранник лёгкий, укладывается за дверь без труда, а свеча поблизости гаснет,
скармливает улики темноте.

Охраняемая дверь заперта. Замок щёлкает на ручке, но не поддаётся.


Чонгук не знает, почему и как тут всё устроено. Что там за помещение, и есть ли
кто ещё за дверью. Он мог бы выбить — петли внешние, позволяют, — но шум,
72/105
естественно, привлечёт внимание.

Мужчина решает вернуться на кухню и поискать ключ у трупа за дверью, но


слышит, как щёлкает замок по ту сторону.

Припадает к прилегающей стене, замирает, ждёт.

Поначалу никто не выходит, но слышно дыхание. И запах пробивается.


Приторно-яблочный, такой, что чихать хочется. Секунда. Две. И порог
неуверенно переступает та самая не кореянка. С короткими седыми волосами,
осмысленным взглядом и шеей, еще не истёртой поводьями Третьего мира.

Чонгук прикрывает ей рот рукой, обляпанной уже засохшей кровью, глушит


пугливый крик на первых вибрирующих нотах и, наступая на ноги, втаскивает
назад вместе с собой. В свободной руке нож предупреждающе застывает у
женского горла, пока ногой нащупывается дверь и захлопывается по
возможности негромко.
Блестящие глаза мечутся по мужскому лицу, руки цепляются за ткань куртки,
замирают, а Чонгук осматривается вокруг с надеждой, жадностью.

Разочарованием.

Кислым, как мелодия в устах зарезанного крестовика.

73/105
Глава 12. Крайности

В помещении дышать нечем от тошнотворной сладости искусственных


яблок, химически запертых в ароматических свечах за прозрачными стенками
пластиковых бутылок. Выныривают из темноты поверх серых шкафов, какие
стандартно подпирают друг друга в раздевалках.
Слева от них небольшой диван и круглый стол. В самом углу — два соединённых
вместе матраса, а поверх — россыпь покрывал, одеял и подушек.
Живое место. Не мертвое. Но кроме молодой женщины в нем больше никого.

— Ты одна здесь? — Чонгук держит узницу вблизи и, продолжая лишать ее


возможности говорить или двигаться, всматривается в каждый из семи
запертых шкафов.
Чувствует, как ему согласно мычат в ответ, и осматривает раздевалку на
наличие подтверждения. Подушек на матрасе много, но на круглом столе один
контейнер и один одноразовый стакан, помещенный внутрь, одежды нигде не
видно, помещение живое, но не обжитое, как бы противоестественно для этого
места ни звучало.

Мужчина переводит взгляд и смотрит в глаза:

— Я не один из них.

С приставленным к горлу ножом кивать в ответ опасно, поэтому женщина снова


мычит и еще моргает. Говоряще и дипломатично. Вижу. Понимаю.

— Не причиню вреда, если не начнёшь кричать.

Здесь ни звука, только взгляд и движение бровями. Я не дура, мне смысла нет.

Чонгук еще раз убеждается в массах осмысленности, слишком очевидно не


характерных для амбулата, но нож убирает, а следом и руку.

— Ты из лагерей? — голос у женщины тихий, без акцента, но с резкой, очень


торопливой надеждой.

— Почему заперта изнутри? — Чонгук игнорирует, перескакивает, у него свои


вопросы и подозрения.

— Пытаются втереться в доверие, показать, что я не пленница. — дают ответ


сразу же, словно всё понимают, как будто предполагали, что спросит.

А Чонгуку совсем худо внутри. Страшно, и уже не очень получается заставлять


себя мыслить хладнокровно и концентрироваться. Перед глазами холодные
трупы стационаров на белье. В голове облики смерти, которые рисовало
воображение за те пять дней, что Чонгук просидел в детской комнате
психиатра. У смерти волосы цвета пшеницы и глаза миндалевидные. Пальцы
тонкие, длинные, и мужчине кажется, что они свисают с матраса вместо той,
чужой, жилистой, неродной. Чонгук мыслями в каждом закутке торгового
центра, рыщет с трясущимися руками в темноте, а сознание уже всё нарисовало.
Тэхён холодный, мертвый, ушедший с планеты насильно, в конвульсиях, с
дергающимися ногами, в попытках глотнуть воздух, убрать чужие руки с шеи
или подушку от лица. Чонгук пытается не представлять, но не выходит ни черта,
74/105
на роговице муж царапается ногтями в попытке отодрать чужие руки от горла, с
мясом выдрать угрозу, а его, Чонгука, рядом нет, он в гребаной клетке за
стеклом слушает про синдром Корсакова и карьерную лестницу сотрудников
полиции.

— Парень. Двадцать пять лет. Русы… — быстро, отчаянно, осекается: больше не


русые, больше нет, у смерти волосы серые теперь, как вены страха и памятки
времени. — Такой же, как ты, попал сюда сутки назад, ты его видела?

Секунды, которые мозг пленницы тратит на анализ, осознание и сигналы


нервной системы, — для Чонгука скачки давления и набаты сердечного марша в
ритме, с которым шли на смерть.

Скажи да. Скажи да. Ска…

— Новеньких не было уже несколько дней.

Буквы в затылке, в коленках, сыпятся к ступням ледяной тенью, парализуют,


сводят мышцы, сводят на нет.

— Мои люди видели, как его забирали эти ублюдки. — сознание мешает злость
со страхом, перемалывает всё вместе, тягучая нерастворимая масса сползает по
ребрам, липнет, душит, давит.

— Вчера?

Он просто кивает, а ладони в кулаки. Отчаяние уже вьется сорняками, уже…

— Вчера днём один парень пытался сбежать, они его вернули, но он попал сюда
неделю назад.

Глушится, прорывается, отдирается.

— Неделю?

— Да. Лагерный. В экипировке стандартной.

— Кольцо… — потом сообразит, потом, потом, неважно, сняли они его, не сняли,
оставили или нет, но спросить нужно, быстрее, пока у надежды дышать
получается, — на руке было кольцо бронзовое?

Женщина не мычит, глазами не сообщает.


Просто кивает.

Тэхён.

Тэхён.

Это… Тэхён.

У Чонгука в голове только слова Юнги, а что он говорил? В каком состоянии они
Тэхёна видели? Если он здесь с неделю, а тогда пытался сбежать, он был не в
фуге, он… Хорошо, хорошо, дыши, дыши, ищи.

75/105
— Он здесь? С ним все в порядке?

— Он в другой стороне.

— Почему? Почему не с тобой?

— Ты пришёл за ним? — пленница всматривается неотрывно, читает по глазам,


читает слухом, изучает, думает.

— Да, да, почему он не с тобой?

— Я всё скажу и покажу, только забери и меня отсюда. — смотрит снизу вверх в
мужские глаза и не звучит шантажно, выгодно, хитро. Просто звучит. Как
человек, которому хочется звучать свободно еще очень долго. Без ошейников и
хозяйских похотливых рук. — Ты же непростой, раз сюда дошёл. Ты можешь,
верно?

Чонгуку думать некогда, и не нужно, и бессмысленно. Женщина перед ним не


запудрена, не сбита с толку, не безропотна под давлением беспамятства и
обрушенных пугающих знаний. Она не проблема. Только ему своё нужно найти.
Они оба это понимают.

— Заберёшь?

— Да.

— Даёшь слово?

— Даю. Где он и почему не с тобой?

— Они не держат сознательных вместе. Его всю неделю уводили в другую часть,
но вчера…

— Что? — Чонгук злится, когда женщина вдруг тушуется. — Что с ним?

— Он задушил всех беспамятных и попытался сбежать. — отвечают с коротким


вздохом. — Но они догнали и вернули.

Мужчина машинально хмурится, мышцы напрягает, не сразу осознавая в полной


мере.

— Беспамятных — это ко…

— Которые совсем стёрты, они их там, в соседнем помещении держат.

— Задушил…?

Женщина кивает, а Чонгуку, может, нужно удивиться, может, это не о Тэхёне


речь, может, разных людей описывают. Только не удивляется. Он уточнил, и
только.

На этой планете даже доброта — и та души пачкает. Здесь испокон веков не


водилось ничего однозначного; на всё, как минимум, смотреть можно под двумя
углами.
76/105
Убийство, например, это плохо. Только тут, если вдуматься, все убийцы.
Гуманность — это спасти и помочь. А помощь не для всех одинаковая, помощь —
это тоже о двух концах. Вот Тэхён и выбрал свой.

За припасами ходят мягкотелые. В мягком теле душа не черствая, устойчивая


просто, на своем твердо стоит. Спасти и помочь, так ведь. Тэхён помог. Тэхён
спас. Чонгук после множества ссор на эту тему знает: Тэхён твердо на своём
стоит.
Так что всё верно: речь о его муже.

— Он амбулат? — хочется услышать, хочется, чтобы подтвердили.

— Кто?

— Такой же, как ты? Помнит что-то из своей жизни?

— Да, — женщина перестает хмурить брови, — он сознательный.

Хорошо. Хорошо. Какое хорошее слово — сознательный. Прилагательное,


ставшее существительным. Прямо как для Чонгука: вроде слово, а как будто
физраствор для изнуренного тела. Прилив сил по венам, переливается через
край, заполняет всё, даже легкие, но дышится. Лучше, чем всё это время,
дышится.

— Знаешь, где именно он находится?

— Его забрал Минджун. Его комната на первом этаже на противоположной


стороне. Возле разрушенного корпуса.

— Кто такой Минджун?

— Минджун…отвечает за наказания.

Качели эмоций внутри взлетают, почти делают круг, но застревают на вершине,


дальше петли не позволяют. Рывок сильный — и падают обратно рвано и мощно.

— Наказания? — дрогнувший голос выдает, только какая разница. — Что из себя


представляют наказания?

— Обычно просто запирают и не кормят пару дней. Что за убийства, я не знаю.


Правда. Это первый раз, они сами ругались и спорили, как поступить.
— отвечают ему спокойно, рассудительно, а потом вдруг всё видят по чужому
лицу, глазами бегают, понимают. — Успокойся только, сомневаюсь, что его хоть
кто-то тронет. Они целую неделю из-за него морды друг другу били, он им
нравится очень.

Алой лентой на шеях он будет им нравиться.

— Почему ты здесь? — это последнее перед тем, как выдвинуться. Чонгук


спрашивает, чтобы убедиться, кого берет с собой, рискуя попасться и потерять
всё. По глазам женщины видно, что врать ей без надобности, но она почему-то
молчит. Тянет драгоценное время. — Амбулаты так не осведомлены, я их много
видел. Ты память не теряла, и не лагерная, раз наших определений не знаешь.
Кто ты такая?
77/105
— Городская. — отвечают негромко и как-то печально.

— Как здесь оказалась?

— За сестрой пришла.

— И где сестра?

— Больше нет. — идентично легкому скрипу металлической дверцы шкафа, с


растянутым писком по слуху и психике.

Чонгук соображает недолго. У услышанного вариантов немного. И почему-то


сразу перед глазами та молодая девушка с вплетенными в волосы
искусственными цветами, что вынырнула из темноты банкетного зала самой
первой.

— Она…в той комнате? — смотрит осторожно. Ответственно. Если да, роли ведь
меняются, верно. Расклад новый, иной.

— Нет. — у женщины очередная осведомленность в глазах. Она поняла, о чем


подумали. Потому легкая улыбка на губах, но грустная-грустная, как скорбь
задом наперед, режется. — Ее коснулись года три назад. Она сознательная
была, меня запомнила и мать. Мы жили в городе всё это время, пока изгои ее не
поймали. Она их очень боялась, всегда говорила, что убьёт себя, если попадёт к
ним. Не дождалась меня.

Чонгук втягивает воздух. Есть чего бояться. Есть от чего сбегать прочь с этой
планеты. Он всё понимает.

— Мне жаль. — говорит. Действительно жаль.

— Не сомневаюсь. — у пленницы улыбка всё та же, но режется несильно,


притупилась. — У тебя такое же кольцо, как у новенького. Кто он тебе?

Попробуй, объясни, что весь мир. К счастью, есть ёмкое слово, до этого времени
запретное, а теперь первое и главное:

— Муж.

В ответ понятливо кивают, не лишая лица скорбящей улыбки.

— Стоило догадаться. — в глазах сплошное понимание, абсолютная


солидарность, они ведь похожи, получается, причина добровольного прихода в
эти стены идентична. — Значит, ты тут один и никто тебя не посылал.

— Рейды под запретом. Никто сюда не суётся.

— Почему раньше не пришёл? — без потаённых смыслов. Вопрос как есть. Где
ты был целую неделю, мужчина, пока твой человек сидел в этом аду.

— Меня заперли ещё в первый день, не давали уйти. Зовут тебя как?

— Силин.
78/105
— Я Чонгук. — и бегло осматривает женщину, отмечая предположительное
отсутствие шума от высоких сапог и наличие капюшона у короткой, но сильно
яркой зеленой куртки с кнопками. — Шапка есть у тебя? — женщина не
теряется, тут же отрицательно мотая головой. — А в шкафах?

— Там ничего.

— В той стороне много охраны?

— Только Минджун. Всех же тут держат. Точнее, держали.

— Надень куртку наизнанку, прикрой пока волосы капюшоном, держись прямо


за мной и смотри под ноги. Самое главное, звуки. Подниму ладонь —
останавливайся. Опущу — приседай. Всё поняла?

Кивок решительный и послушное выполнение поручений. Кем бы Силин ни была


до Третьего мира, Чонгуку хочется верить, она не подведет и не станет обузой.

С этими мыслями мужчина и решает покинуть раздевалку, тщательно


вслушиваясь.

На кухне ничего нового, полумрак и темные пятна из-под двери, которые


девушка переступает, не решаясь заглянуть. Первый охранник всё там же,
притворяется живым. Пламя свечи рисует громадные тени от двух силуэтов,
растягивает шаги длинными пятнами, пока они движутся.

Силин находчива и понятлива. Ещё бы. Выживала шесть лет в городских руинах,
не прикрепленная ни к одному из лагерей — Чонгука это успокаивает. Женщина
послушно останавливается или приседает. От неё ни звука, только рука
периодически сжимается на Чонгуковой куртке в районе спины.

Прежде чем пройти через холл первого этажа, где шаркающий парень уже
клюёт носом, сидя по-турецки возле одной из бочек, они останавливаются,
чтобы Чонгук мог осмотреться, разглядеть лестницу и поднять голову выше, к
пятому этажу. Оттуда никаких звуков, стоит уповать на то, что все заснули.
Мужчина ещё раз тычет пальцем в пол, напоминая Силин, что нужно смотреть
под ноги, и начинает неторопливо вышагивать вдоль разрушенных и ещё
сохранившихся витрин. Они минуют половину, когда замечают движение на
одном из матрасов в центре, слабо освещённом оранжевым теплом костров.

Женщина-амбулат приподнимается, садясь, и легонько начинает поглаживать


своего хозяина по плечу. Потом щекой, головой, тычется носом, словно
преданный пёс по утру, и, когда владелец просыпается, молча указывает в
сторону уборных. Крестовик кряхтит, но без слов начинает подниматься, когда
Чонгук хватает Силин за руку и тащит в ближайший павильон, где жестом велит
упасть на пол. Осколки на земле придавливаются подошвами и царапают плиты,
но мужчина уповает на то, что за шелестом одеял, движением тел и цокотом
сжигаемого кислорода этого не услышат.

Чонгук следит за движениями двух человек, что с отдалением от источников


освещения превращаются в силуэты, дожидается, пока они скроются за стенами
уборных, и проверяет Силин. Та прижимает ладонь ко рту, страхуясь и
совершенно не двигаясь.
79/105
Чонгук же осматривается и подползает к опрокинутому стенду, что завален
перчатками и шарфами. Роется в поисках черных головных уборов и находит две
шапки крупного шерстяного плетения.

Силуэты возвращаются через несколько минут, приобретая очертания,


вырастают изгибами и деталями. Крестовик держит ошейник, и тот
растягивается, когда амбулат присаживается в постель, а хозяин тормозит,
чтобы дать подзатыльник тому парню, что, видимо, так и задремал с опущенной
к ключицам головой.

Чонгук решает подождать немного после того, как изгой укладывается, давая
время провалиться в сон, передает женщине одну из шапок, жестами веля
надеть, а вторую прячет в свой рукав. Ждет, и только потом оба поднимаются и
выходят.

Движение дальше ещё осторожнее, с постоянными оглядками, так что в какой-


то момент девушка все-таки снова наступает на стекло, провоцируя скрежет
под подошвами. Оба замирают, Чонгук велит сесть на корточки и жадно
осматривается, сканируя последствия. Вечно сонный смотритель даже не
поворачивает головы, только зевает и всё шуршит металлической палкой,
закидывая очередную деревянную деталь.

Чонгук даёт знак идти дальше. И они доходят.

Впереди камни и фанеры разрушенного корпуса, завалившие проход стеной, на


полу пыль и бетонные крошки, а под криво обрушенным блоком сохранился
проход к павильону, лишенному стеклянных витрин, но теперь обвешанному
плотной тканью.
Чонгук тормозит, вынимает нож, собираясь встать в стойку и пригнуться, чтобы
найти возможность заглянуть за самодельные шторы, но Силин хватает за плечо
и рукой указывает вперёд, дальше, молча жестами ведёт в воздухе, но Чонгук
понимает: тут никого, впереди ещё одно помещение.

Он цепляет закреплённую ткань и оттягивает в сторону, чтобы войти в место,


когда-то бывшее пекарней или кофейней. Столы предположительно давно
сожжены, но стеллажи-витрины всё ещё стоят целые по бокам от кассового
аппарата, на котором очередная свеча с теперь уже ванильным ароматом.
Позади дверь, а слева и справа от неё на стенах доски с меню, ещё сохранившим
каллиграфические узоры белого мела.

Чонгук оставляет Силин на месте, а сам проходит за прилавок, удобнее


размещая в руке нож. Проход узкий, но чистый, ни стекла, ни мусора, только
пара помятых бумажных стаканов. Через щель на полу всё тот же слабый
жёлтый отблеск, и никаких подвижных теней или звуков.

Вроде здесь. За дверью. Должен быть прямо тут. А Чонгук боится до комков в
горле, опасается, борется с клацающими ртами страха и собственной
нервозности, что прокусывают горло надеждам и что-то распарывают внутри до
потных ладоней, в которых совсем не к месту скользит рукоять ножа, держится
неплотно, пачкается в увлажнённой потом крови, застывшей поверх порезов.

Мужчина стискивает зубы, концентрируется, старается взять себя в руки,


приготовиться.
Действует.
80/105
Два коротких стука по поверхности двери.
Но никакой реакции.

Вторая попытка пробуждает из-за стены хриплый агрессивный бас:

— На хуй пошли отсюда! Я сплю!

Чонгук собирается постучать снова, но за спиной оказывается Силин,


выглядывает из-за плеча и произносит:

— Минджун, это Силин. Я замёрзла очень, и Ноггэ привёл меня сюда.

Когда за стенами слышится копошение, Чонгук даёт девушке знак уйти, и та


послушно ускользает в зал.

Слышно, как в замочную скважину заходит ключ, видимо, предварительно


хранившийся у того самого Минджуна, щёлкает механизм и дрожит круглая
ручка.

Очевидно должна быть причина, почему этот Минджун живет отдельно и


отвечает за наказания.
Должна быть.
И Чонгук догадывается, когда, припав к стене, видит высокого крупного борова,
едва помещающегося в дверном проёме. У него волосы собраны на затылке в
подобие того, что раньше называли самурайским пучком, а на плечах лишь
тонкая ткань кофты, совсем не соответствующая температуре помещения.
У Чонгука может и есть крохотный шанс атаковать, пользуясь эффектом
неожиданности, но, занося руку для удара, он заранее понимает, что так не
получится.

Спал этот крестовик или нет, но реакция у него бодрствующая, впечатляющая,


мстительная. Чонгук роняет оружие, как только получает быстрый и точный
удар по запястью. Как щeлчок кнутом — в голове голос отца смешивается с
лязгом опавшего ножа.
У Минджуна удар сильный, блокируется лишь наполовину, так что Чонгук
врезается поясницей в столешницу с кассой, но работает ногами. Отпихивает
назад грузное тело, не медлит, бьет, чередуя верх-низ. Всё равно получает по
лицу сам, а потом бьется затылком о плиты, когда крестовик хватает его за ноги
и валит. Боль стреляет от головы к пояснице, лишая голоса и зрения. Слух
улавливает чужую ругань, а потом только звон, когда получает очередной удар.
Резкий поворот головы вправо — неестественный, продиктованный чужим
кулаком — для Чонгука само провидение.
Потому что из открытой двери жёлтый свет карабкается по блестящим плитам
бывшей пекарни и выдаёт всплесками солнечных зайцев потерянное лезвие
Донгона.
Хватает силы, чтобы дотянуться, схватить и быстрым точным движением,
преподанным отцом, вспороть чужую кожу где-то в правом боку. Наугад.

Боров хрипит что-то, замирает, а у Чонгука адреналин даже на роговице, а


потому новый прилив агрессивной силы, с которой он вынимает лезвие и
потрошит снова. Сильный удар выше, как учили, предположительно селезенка.
Снова ниже, правая почка. Нож поворачивается в нанесённых ранах, и Минджун
валится, мгновенно теряя сознание из-за мощного выброса крови внутри тела,
но Чонгук вводит ещё раз, рефлексами, остаточными гормонами страха.
81/105
А потом останавливается, трезвеет.

Чужое тело давит, мешает дышать, и мужчина отбрасывает его к стене, сам
перекатываясь на бок, чтобы выдохнуть и вдохнуть полной грудью. Руки липкие,
вязнут уже не в своей крови, голова раскалывается, но Чонгук поднимается
быстро, держится за столешницу, замечает на ней кровавые отпечатки. Двумя
пальцами вынимает из нагрудного кармана жёлтый платок-бандану,
подобранную ранее в одном из павильонов.
Руки трясутся, пока он протирает их, и боковым зрением видно Силин, обнявшую
себя руками.

Чонгук не медлит. Просто боится.


Ему не нравится отсутствие звуков за открытой дверью, отсутствие всего сразу,
ему кажется, что он опоздал или опять зашёл не туда.
Два шага до порога даются труднее, чем три убийства, и собственная тень
усилиями двух мелких языков пламени разрастается до потолка.
Пародирует страх.

82/105
Глава 13. Лаборатория

…чтобы выжить, полностью скрой волосы, держись под землёй или крышами
зданий. Не шуми, не беги в темноте, ни в коем случае не попадайся на глаза
существам с голубой кожей и диким людям. Передвигайся в темноте тихо и не
спеша, найди здание библиотеки, залезь в мусорный бак с зеленой крышкой и
жди меня.
Если тебя нашли изгои, не верь ни единому их слову, даже если выдают себя за
твоих близких. Все, кроме меня, лгут. У тебя есть только я и старший брат
Намджун. Он работает на базе «Обсидиан». Но если изгои спросят, что ты
помнишь, скажи, геометрию, пусть думают, что ты был помешан на учебе. Так
нужно. Они могут сказать, что в лагерях над людьми ставят эксперименты, но
ты не верь, тебе врут, чтобы припугнуть. Притворяйся, но не поддавайся.
Выживай и жди. Я приду за тобой.

Волосы цвета фуги — теперь синоним Третьего мира.


Платина, съедающая цвет, отличительная черта связных, аномально не
поддающаяся новому окрашиванию. Намджун говорит, мозг так защищается.
Мощный всплеск страха выбрасывает наружу, чтобы тот топил пигмент, а не
собирался в костях, парализуя тело.

Свет в подсобном помещении пекарни скудный, но Чонгуку и так видно, что у


парня на матрасе из-за природного цвета седина получилась яркая, светлая, как
белая сладкая вата на солнце. В этом полумраке она выделяется как снег
зимними ночами: все равно упрямо выпрыгивает из черноты, затмевая собой всё
остальное. И белую микроволновку, что до сих пор покоится в углу. И диван со
светлым расправленным постельным бельём. И белую кружку на прямоугольном
столе, засыпанном пакетами от закусок. И белые настенные шкафы антресолью.

У юноши поза защищающаяся: колени к груди, чтобы сгруппироваться и тело


скрыть. А руки связаны верёвкой, задраны и подтянуты к трубе, слитой со
стеной в метре над полом, из-за чего локти находятся на уровне лица. Пленник
не пытается даже стянуть повязку, просто утыкается носом в изгиб и не
двигается.
Лица почти не видно за повязкой на глазах и клейкой лентой поверх рта. Взгляд
цепляет лишь очередной крест на правой щеке. Шаги ближе, так что можно
различить, что одна полоса ожидаемо красная, другая — белая.

Стандартная экипировка морпехов и добрых душ — дары верхушки: полевая


куртка и мягкие брюки в серый пиксель, не шибко плотный и тяжелый, чтобы не
стеснять движения и не создавать лишнего шума. Такие на скаутах, такая же
была на Тэхёне в день пропажи.
Человек, забившийся в угол на матрасе, — другая стилизация.
Темные джинсы, собирающиеся слоями в основании высоких сапог. Такая же
длинная толстовка обволакивает вакуумом и даже при слабой помощи двух
свечей выделяется аляпистым изображением креста, нарисованного
строительной краской прямо поверх принта, оставшегося со времён важности
моды.

Одна неделя отформатировала, перекрасила, переодела. Изменила.

Для глаз, может, и есть разница.


83/105
А для сердца — никакой.

Оно у Чонгука нехило болит и трепыхается, как пёс на цепи, которому не


терпится попасть под ласку своего человека. Скачки настроения и смена
эмоционального диапазона такие нещадные, что забыл, где он и что он, сколько
времени и какое время года. Забыл и не замечает, что не дышит сам почти, что
Силин зашла следом, что шаги у него до ужаса заторможенные, как в
заедающем видео при плохом интернет-соединении. Все тело тянется магнитом,
просится, рвётся, а снаружи — едва двигается.
Чонгук не сейчас, но потом поймёт, что это снова неблагодарный страх лезет к
костям, облизывает, высушивает и снова подбрасывает для новой раскладки. И
пока руны ещё в воздухе, вопрос только один сознательно и подсознательно.

Мужчине не страшно добиться снова. Не страшно пытаться. Страшно то, что


этому предшествует.
Страшит взгляд.

Чонгук всё понимает и на всё согласен, но кости вращаются в воздухе,


закручивая мысли в подлые опасения. Вот сейчас он посмотрит в глаза, а там ни
узнавания, ни любви, ни нежности. Ничего из того, что всегда было.

Подло и не вовремя бояться, когда вот он — живой, невредимый, оставшийся


личностью, не тронутый никем и никем не покорённый.
Подло бояться, Чонгук, мерзко. Хватай и уводи домой. Прячь. Сторожи.

Только руны в воздухе так и гремят, тоже притормаживая, как и сам мужчина,
которому предательски страшно стать вторым доктором Мином. Страшно
смотреть вперёд и осознавать, что он ничего не понимает ни в мире
материальном, в котором теперь все они живут, ни в мире духовном, к которому
относит любовь.
Как можно полюбить один раз, а потом не полюбить второй. Как можно
обнулить первый выбор и не повторить его снова. А говорят, любят сердцем.
Очевидно же, что нет. Любят разумом. Доказано независимой научно-
исследовательской лабораторией гребаного нового мира.

Чонгуку стыдно и страшно, когда он опускается коленями на матрас и тот


ощутимо прогибается, заставляя Тэхёна наконец резко выпрямить голову и
зарычать.
Зарычать.
Гортанно, хрипло, с трясущимися желваками.
Чонгук знает, что муж рычит, когда очень злится на несправедливость или
жестокость. Когда сделать ничего не может, а хотелось бы и когти, и клыки,
чтобы растерзать или пугающе оскалиться.
Тэхён напрягается, прислушивается, опасается, а Чонгук наконец тянется
руками к повязке. Узел плотный, но развязывать незачем — он поддевает
пальцами, стягивая к макушке. Тэхён чувствует, что его касаются, и резко
дёргает ногами, лягается, попадает подошвами Чонгуку в плечо и грудь. Рывок
сильный, прыткий, мужчина валится назад, соскакивая с матраса, успевая
опереться на ладони за спиной.

Только повязка снята. Сжимается пальцами, собирая пыль с пола.

Юнги, отпустив Чонгука, думал о том, что жизнь — сплошная


84/105
экспериментальная лаборатория. Глупо, конечно, но на самом деле
закономерно. Мы, люди, всегда анализируем, сравниваем, выводы какие-то
делаем.
В нас души исследователей, никуда не деться от экспериментов.

Вот сегодня очередной.


Незапланированный, извращенский и грубый способ проверить, какое место
Чонгук занимал в жизни мужа все эти годы. Любит ли он ярче и острее, чем всё
остальное. Или любил заурядно, так, что лежало на поверхности, прямо там, где
пальцам аневрина не потребовалось и пары минут, чтобы стащить.

У главного участника эксперимента теперь очень взрослое лицо.


Бронзовая кожа ещё темнее во мраке и на пару со смоляными бровями сейчас
слишком контрастирует с копной почти белых волос, рисуя действительно
футуристический облик, но Чонгук ищет ответы только во взгляде.

Танцующие со сквозняками огненные блики заполняют глаза напротив


характерным блеском, рисуют испуг и злость, мешают коктейлем, а кости в
воздухе падают наконец на плитку с гремящим звоном.
У страха глаза велики.
Но глаза мужа Чонгуку всё-таки роднее.

Миндалевидные, с легким прищуром, словно он всегда насмехается, но это лишь


форма, потому что Тэхён насмехаться не умеет, злорадствовать тоже, не умеет
выражать презрение или надменность. Когда они ругались, злость и обида
средоточились на скулах, губах, подбородке, но в глазах — никогда.
Круглая форма чужих зрачков идентична земному шару, и в ней одной, такой
маленькой, целое откровение, весь облик почти всех небесных тел, а Чонгук
смотрел всегда и видел: всё в зрачках мужа — для него, ему в дар, одному
единственному. Вот так просто. Бери. Храни. Ты галактика, а я у тебя внутри.

Секунда, на самом деле, мелкая, как молекула, но, когда потом думаешь,
уверен, что больше и заметнее, на часа четыре шире и на столько же метров
выше.
Когда как в реальности всего одна крохотная временная доля — и Тэхён
стремительным рывком подаётся вперёд.
Опирается на колени, слегка проваливаясь в изгибах матраса, и рвётся, тянется,
забывая, что руки связаны, что не может дотянуться, но как в лихорадке
пытается.
И мычит что-то, всхлипывает, и смотрит, смотрит, смотрит целым
хронографом — от хён, я всё равно не понял до твои любимые, с беконом.
Смотрит книгой бытия и теорией Дарвина, смотрит наукой и божеством, смотрит
по-своему, как только он один умеет, как больше никто на Чонгука никогда не
смотрел и не посмотрит.

Узнавание. Нежность. Облегчение. Тоска. Доверие. Жажда. Необходимость.


Резолюция.
Чего там только нет, лови, человек, и чего ты так боялся.

У планеты форма прямо как у зрачков, круглая, вместительная, бескрайняя. И


Чонгук подрывается молнией, ловит свою руками, успокаивает, стискивает,
прижимает, ласкает.

— Ты помнишь… — шепчет, не потому что надо быть тише, он не особо помнит,


85/105
что надо. Шепчет, потому что голоса пока нет, подавлен немного, отставлен на
второй план. — Не забыл меня…господи, не забыл...не забыл…

У Тэхёна кожа очень холодная, он тычется носом в шею, в щеки, губы, ластится,
бёдрами ловит чужое колено и сжимает, льнет, сил нет, руки связаны, и все
продолжает тянуться, тянуться. Чонгук не сразу, но вспоминает, что нож есть,
что нужно веревки обрезать, освободить.
Пока муж щетиной царапается, касается, мужчина задирает руки и, аккуратно
поддев петлю между кистями, перерезает.
Тэхён срывает клейкую ленту одним рывком и обхватывает Чонгука руками,
сжимает куртку за плечами в кулаках и тоже шепчет, зовёт по имени, словно не
рядом, словно им друг до друга ещё ползти и ползти.

— Я же говорил…говорил… — голос низкий, дрожит, обрывается в изгибах шеи и


воротнике куртки, — ничего кроме тебя, ничего…всё остальное как будто…
вырвали и замазали. В голове…только ты, Чонгук, …я ничего не могу вспомнить,
мне у…

— Всё хорошо, родной, всё хорошо, — успокаивает, прижимает, греет, — ты всё


вспомнишь со временем, обещаю, родной, обещаю. Главное, что с тобой всё в
порядке…

От Тэхёна пахнет по́ том, выжженной древесиной и сыростью этих стен. А


Чонгуку без разницы, и он целует всё, что попадается: сначала волосы на виске,
мочку уха, шею, холодные щёки, веки, находит губы, сухие, жаждущие и воды, и
его самого, потому что Тэхён отвечает на неглубокое касание с жадностью,
зажимает нижнюю губу между своими, смачивает, даря привкус солёных слез,
что теперь на па́ ру.
Чонгук чувствует руки мужа в собственных волосах. Сейчас жестких, как
вороньи перья, грязных и грубых, он ведь тоже взаперти сидел эту неделю,
отражая своего человека, «и в радости, и в горе», черт возьми, всё одинаково.

Мужчина трется носом о чужой, хочет тоже дотронуться пальцами до родных


подбородка, щёк, губ, хочет коснуться руками, но те все ещё липкие, грязные,
израненные, и Чонгук обещает себе, что оставит на потом, на миллионы потом, а
сейчас слегка отстраняется, чтобы поймать взгляд мокрых глаз, в которых по-
прежнему, как на воде, дрожат желтые блики:

— Они не трогали тебя? Не прикасались? Ничего не делали?

Тэхён отрицательно мотает головой, стирая влагу с щёк мужа, и бросает взгляд
за его спину, наконец замечая Силин.

— Надо уходить.

Ее негромкий осторожный голос возвращает Чонгука в обстоятельства, в ночь, в


город, в мир, и он выпускает Тэхёна из объятий, чтобы помочь встать, но тот
вдруг застывает, ловя его руки своими.

— Это…твоя? — юноша бережно держит ладони, словно они фарфоровые, а


Чонгук их состояния не замечает, видит лишь длинные тонкие пальцы и на
одном из них самодельное бронзовое кольцо, у которого только одна копия.

— Нет, моих тут пару царапин, всё в порядке. Ты готов идти?


86/105
Чонгук ещё не знает, но он был с Тэхёном всю неделю, лишая возможности
сдаться психически или физически.
Так что готов.
Так что встаёт на ноги без чьей-либо помощи и послушно принимает чёрную
шерстяную шапку, что муж вынимает из рукава, и куртку, что тот снимает с себя
и велит надеть, пока сам просовывает руки в короткую кожанку Минджуна,
найденную у дивана, и распределяет оружие и дополнительные предметы в
карманы новой одежды.

Тэхён встретил Третий мир с мужем.


Буквально и в прямом смысле, с ним же провёл первые шесть лет нового
времени.
Послеконтактная амнезия, оставившая ему Чонгука, по сути своей, оставила и
все их разговоры, обсуждения, все совместные годы с переосмысленной
информацией.
Придя в себя после фуги, Тэхён не помнил мир через призму собственного
восприятия, но запомнил в устах Чонгука.

Тот наоставлял кучу шпаргалок, и Тэхён всю неделю опирался на них, как мог,
стараясь не сникнуть. Пытался сбежать даже, пусть и не вышло, но он нашёл
карту города среди хлама для розжига, планировал добраться до библиотеки и
залезть в мусорный бак. Ведь помнил, что муж придёт, сунется, слово сдержит.
Рано или поздно. Боялся, что того убьют, каждый день боялся, вот и пытался
удрать, чтобы Чонгуку не пришлось за ним сюда лезть.

Силин не знает, но крестовики в первый день после фуги спросили, что он


помнит, а Тэхён, как учили, сказал, геометрию. Изгоев эта наука устроила,
дальше для них — карт бланш: наплели, что он всегда был с ними, что в лагерях
над такими, как он, ставят опыты, что он оттуда когда-то сам сбежал. Много
чего сказали: и про мир за стенами, и про новых, и про время нынешнее. О
кольце не подумали, сглупили, на левом же пальце, так что выдумали историю
про невесту, которая тоже была одной из них и которую убили лагерные
подонки. По-своему объяснили, но в отработанной манере, красноречиво и с
доказательной базой. Звучало сумбурно, но поверить легко, если бы
действительно в голове одна геометрия.
Только у Тэхёна там, поверх бытовой информации о мире на уровне интуиции и
универсальных знаний, в графе о себе — не невеста вовсе, и даже не жена.
Там лишь одно еще не привычное для былого корейского общества
слово: замужний.
Лишь одно имя, один голос, одно конкретное лицо, когда глаза закрываешь и
когда открываешь тоже.
О себе лишь всё то, что тот человек делал и говорил с первого да, да, Чон
Чонгук, я это, я, не ори, и давай сразу проясним, мелкий: ты не ешь ничего, пока
мы занимаемся, и моешь руки перед каждым уроком до последнего не нужны
мне чипсы, не лезь за ними туда, эй, Тэхён, я серьёзно, выбрось это из головы,
ты меня понял?
Никакой обстановки вокруг, всё смазано, стёрто, выдернуто, словно во сне, где
не помнишь, как куда-то перемещаешься, но можно попытаться пересказать,
что делал и с кем.
Даже имя своё удочкой из тех воспоминаний о мужчине, что сделал
его замужним.

Оттуда же возможность постепенно вспомнить, что тебя обманывают.


87/105
Складно, продумано, но обманывают.
Потому что в голове человек сидит по-турецки напротив в вязаном свитере с
растянутым воротом и говорит: если не сможешь прочесть записку, но будешь
помнить меня, должен запомнить и мои слова, поэтому сейчас произнесу, а ты
выучишь наизусть, чтобы отлож…Тэхён! Хватит лыбиться, это серьёзно. Я тебе
сейчас, блять, подзатыльник отвешу. Тэхён. Всё? Чудно. Поехали. «Если сейчас
ты ничего не помнишь, значит, пережил прямой контакт с новой расой и
лишился памяти. Твоё имя Ким Тэхён, тебе…»

Ким Тэхён, когда в себя пришёл, страшно испугался, а фоном страху тяга
неописуемая, тоска и желание до кого-то добраться, к кому-то вернуться, руки
на себе почувствовать.
Людей много вокруг, разные, с восхищенными лицами, снисходительными
лицами, на первый взгляд, истинно дружелюбными, а внутренние желания так и
просят в какие-то привычные объятия, в зону безопасности, покоя, выбирай —
тут каждый тянется.
Но в едва пробужденном сознании мысль ещё не сформирована, мозг ещё не
весь купол снял, так что пока говорит чувствами, через сердце, разливает с
кровью заочную инструкцию — никому не давайся, это не мои руки.

Когда купол целиком рухнул, оставшаяся память показалась со всем багажом,


объясняющим и тягу, и памятки, и беспокойства.
То, что он любит кого-то, Тэхён не вспомнил.
Он это знал универсально, как только проснулся. Как и то, что летом жарко
обычно, а зимой температура падает, но не везде и не одинаково, в Африке
вообще круглогодично тепло, потому что солнце там ближе, и оно круглое, как
и, в конце концов, Земля, как и зрачки, и апельсины, и мячи для настольного
тенниса, и горох, который терпеть не может его муж…Чон Чонгук.

88/105
Глава 14. Заповедный

Никогда никого недооценивай и не списывай со счётов.

Одна из самых употребляемых отцом фраз, которую Чонгук усвоил еще раньше
всего остального.
Так он думал.

Оказалось, нет.
Оказалось, глупо считать, будто сонливый мальчишка, тот самый, что целые
сутки только и делал, что шаркал и клевал носом, не представляет никакой
опасности.
Потому что в нем одном главная иллюстрация человечества: безобидный вид —
не гарантия безвредности.
Самая сонная муха кусается пуще бодрствующей.
Мухе может прийти в голову доплестись до неработающего эскалатора, что
ведёт к цокольному этажу, праздно, бесцельно, чтобы сбить сонливость, и
совершенно случайно заметить луч фонаря и троих людей, которых там быть не
должно.

Никогда никого недооценивай.

Отцовский тембр гибнет в зверином крике мальчишки, что начинает вопить, не


двигаясь с места, намереваясь добраться голосовыми связками сразу до пятого
этажа с коротким посланием «тревога».

Никогда никого недооценивай.

Вот бы выжить, чтобы сказать как-нибудь, что усвоил урок окончательно и


бесповоротно.

Никогда никого недооценивай.

Чонгук толкает мужа вперёд под всё ещё неумолкающий крик. Силин рядом, не
отстаёт, выбегает на открытое пространство улицы и первая врывается в поток
холодного утреннего воздуха.
Никто не знает, сколько времени, но под небом мутные сумерки с легким
просветом, при котором уже не нужны фонари и тепловизоры. Светает, но
мучительно нехотя, мажется разводами и — заметно не сразу — первым в этом
году снегом. Разбуженный раньше срока, он совсем равнодушен и валится
редкими хлопьями в полных манипуляциях порывистого ветра.
Полосы движения теперь в белую крапинку, оставляют следы, начиная сезон
только экстренных вылазок, а впереди — три часа дороги через нелюдей и тех,
кто забыл, что такое быть человеком.

А может быть путь будет коротким и закончится смертью.


Может быть, бог больше не смотрит грязной псиной, может, теперь он
наблюдает глазами трёх аневринов, что стоят сейчас в пятидесяти метрах
впереди.

Чонгук машинально прижимает к себе мужа, и хочется подумать, хочется


примерить план, оценить зрительно, но уже и массовые крики позади мешаются
89/105
с грузным топотом множества ног, не оставляя времени, не оставляя места
стратегии и повышенной настороженности.
Чтобы ни случилось, теперь только бежать. Просто бежать.

Хватает мужа за руку и срывается с места.


Даже не оборачивается, не пытается оценить ситуацию, только тащит за собой
Тэхёна и несётся к многоуровневой парковке, понятия не имея, доберётся туда
или нет. Рука у мужа уже тёплая, сжимает в ответ сильно и крепко, когда
толчки под ногами вибрациями поднимаются по костям и сбивают ритм бега.
Последствиями косвенных колебаний Тэхён позади впечатывается ему в спину,
оба спотыкаются, падают, но у Чонгука реакция быстрая — он сразу же
вскакивает, одним рывком поднимая за собой Тэхёна, и в этот миг смотрит
назад.
Там земля под открытым небом рушится и трещит по швам возле самого
торгового центра. Перед глазами мощная незримая волна поднимает двух
изгоев в воздух и отбрасывает в сторону тряпичными куклами, и где-то там звон
металла и стёкол машин глухим эхом из-под воды, и крики, крики, крики сквозь
звон в перепонках.

— …гук!

Голос Силин впереди, за спиной, уже под крышей парковки.

— …онут!

Не понимает, не слышит, неважно. Тэхён на ногах, и Чонгук пускает его вперёд.

— Под ноги смотрите! — кричит, плохо слыша самого себя, когда они наконец
забегают под крышу и, не оборачиваясь, несутся дальше, сквозь
припаркованные машины, на другую сторону.

Сквозь толщу воды он различает то ли звуки разрушений, то ли топот ног по


цементному покрытию, то ли крики изгоев. Всё мешается, сбивает с толку,
впереди только спина мужа и призрачная надежда на то, что изгои остались
там — среди гранита, а впереди перед разводными мостами не будет ни одного
аневрина.
И тогда они залезут, спустятся, а дальше метро, дальше чёткий путь обратно,
шанс вернуть Тэхёна домой.

Только солдат не надеется, солдат просчитывает.

Голос отца в голове перекрывает прочий шум и звучит четко и ярко,


предостерегает, раздражает, пугает. Справедливо призывает обернуться в
сторону.
Сын оборачивается.
Там среди машин и колон не меньше четырех выживших изгоев. Несутся
параллельно беглецам с противоположной стороны парковки.

Чонгук всё понимает. У него нет времени отстреливаться, нет возможности


изменить маршрут.
Впереди зона риска и разводные мосты, по намокшей поверхности которых
нужно ещё умудриться вскарабкаться.
Всё равно продумать что-либо нет времени.

90/105
Они выскакивают на открытое пространство, откровенное, правдивое, честное.

Впереди — те же аневрины, что Чонгук обходил в темноте сутки назад, теперь


прибавившие в числе. Слева — пять крестовиков, вылетающих из укрытия на
адреналиновых ногах, не успевая сообразить и оценить вероятность опасности.
Все семь человек по две стороны тормозят резко, врезаясь в спины друг друга и
окунаясь наконец в обстоятельства.

Снег продолжает спадать незаинтересованно и лениво, словно зима кончается,


уставшая, а не ждёт впереди. Секунда тягучая, звенящая, снова вибрирующая, и
мужчина машинально цепляется за локоть мужа, так же машинально продолжая
соображать.
Он не знает, куда волны начнут бить сначала, может, во все стороны разом, их
много, и при любом раскладе до разводных мостов всё равно не
добраться. Можно лишь рвануть с места, опять уповая на удачу или суд божий и
бежать в запрещённую точку разлома. Только есть ли смысл. Пусть все мины и
взрывные устройства действительно давно выведены из строя, аневринов там
ещё больше. Но если спрятаться, если постараться, если выбирать…

Силин срывается с места первая, тянет Тэхёна за рукав, убегает, и Чонгук


повторяет рефлексами.
Звон накрывает вакуумным шлюзом, поднимает давление, словно перенося в
воздух на высоту авиации, а в ногах снова спирали механических колебаний
встряхивают кости. Но мужчина снова не оборачивается. Зачем, если вот она —
смерть, лучше в спину Тэхёна смотреть, чем в неродные глаза.

Только муж продолжает бежать, не отпуская руки, и дрожит в конвульсиях


капюшон его куртки, и рука тёплая, живая, с пальцами тонкими, длинными, с
такими только на пианино бряцать…
Вот он оборачивается, смотрит, а вокруг них всё красно-белое, такое же, как
крест на щеке Тэхёна, и Чонгук не сразу, но понимает, что дышит ещё. И
мальчик его, и он сам.
И Силин впереди, ведёт через парк сама, не тормозит, огибает мертвые
обрушенные деревья с острыми ветками, перевернутые скамейки,
распотрошенные ямы и запорошенные тропинки. Повсюду здесь следы босых
ног среди красного порошка, а из-под алой листвы торчат фрагменты взрывных
устройств.

Чонгук приходит в себя, когда наступает на что-то твёрдое под ногами и


рефлекторно отпрыгивает, осознавая окончательно, что находится на минном
поле.

— Не шевелись! — велит Тэхёну, и тот тормозит вслед за ним, и оба замирают.

Чонгук оборачивается назад, туда, откуда они бежали; слух восстанавливается,


дыхание сбито, но вполне ясно, что крестовики не преследуют, впереди никаких
больше звуков, а на фоне просматриваемых разводных мостов никакого
движения. Словно не вибрировала земля и не поднималась в воздух гранитная
пыль.
Тогда он оборачивается к мужу, чтобы…

Чтобы что?

Уже неважно.
91/105
Позади того в паре метров почти идеальным треугольником стоят трое
аневринов.

И Тэхён по глазам всё понимает, по стеклянному взгляду мужа.


Тот забывает о минах, гранатах, взрывчатке, тащит парня на себя за грудки в
беглой попытке поменяться местами и принять основной удар на себя.
Толкает куда-то назад, велит бежать, а сам не двигается, намереваясь остаться
временной стеной, разворачивается и почему-то, зачем-то, согласно побочным
рефлексам самозащиты, тянется за оружием.

Аневрина можно убить, только если готов умереть сам.

Брат Тэхёна твердит в голове одно и то же на фоне приближающейся смерти.

Так что не самозащита это.

Месть.

Только разве он успел бы. Это же по-прежнему всего секунда.


Маленькая. Крошечная.
Глаза видят сквозь: небо светлеет, в утреннем сумраке голубой бриз смерти
мешается с красным порошком и хаотичной пляской белых хлопьев, уже не
такой яркий, на сей раз трёхструнная гитара Третьего мира, и у каждой поворот
смычка строго на Чонгука.

Только он не один в этот раз.


За спиной муж прижимается и кольцует его талию.
Чонгук хочет разорвать объятие, хочет накричать, отчитать, грубо оттолкнуть,
чтобы убрался отсюда, чтобы не упрямился, но прикосновение сухих губ на
затылке предательски парализует. Куда-то уносит обратно. В первое совместное
утро много лет назад, когда Тэхён проснулся, придвинулся вплотную к его спине
и робко поцеловал в шею, а потом ушёл в школу, ничего не сказав, потому что
жутко стеснялся, переживал, не верил, что всё происходит на самом деле.

— Я люблю тебя…

Чонгук слышит. Кожей, впитавшей чужое дыхание, и слухом. Слышит, а ведь,


наверное, не должен.

У него есть время ответить, что он тоже любит? Очень сильно и очень вечно, и
сожалеет, что не смог спасти, не сумел вернуть домой.
Есть время предупредить, что у них сейчас сердца́ одновременно остановятся?
Сказать, что те, с кем подобное происходит, после смерти всегда превращаются
в гравитационно связанные звезды?
Осталась хоть секунда, чтобы напомнить, что он же сам об этом и рассказывал
однажды у костра? О нашей галактике и о том, что половина всех звёзд в ней
принадлежит к двойным системам, существуя по парам.

Некоторые планеты, например, сформировались только спустя тринадцать


миллиардов лет после большого взрыва. Тринадцать, Чонгук. Что ты от человека
хочешь?

Эволюция — последствия времени. А времени вообще-то не очень много прошло.


92/105
За что на этот раз?

На этот раз приди в себя, человек. Не ищи правительство, не ищи грушу для
битья, не ищи себе опытных богов.
Они молодые все. Потные новобранцы. Такие же, как ты.
Набирайся опыта. Думать продолжай. Хвосты сбрасывай. Кожу меняй.
Эволюционируй.

Прямо сейчас.

Силин вырастает разрядом дефибриллятора, из ниоткуда, из тусклого утра,


заляпанного красно-голубой палитрой, хватает почти поднятое мужское
запястье с оружием и опускает вниз.

— Не стреляй, не стреляй! Не будет ничего. Они ничего не сделают!

Женщина делает небольшой шаг в сторону, продолжая нажимать на чужое


запястье:

— Посмотри.

И Чонгук смотрит машинально, последовательно, бездумно. Может, он еще не


до конца признал, что мертвый, или еще не понял, что живой.
Но где-то на задворках мелькает бликами осознание, вновь являют себя
рассуждения, какими мужчина отвлекался от тоскливых мыслей, сидя почти
целые сутки среди разноцветных чехлов для смартфонов.

Шесть аневринов в автобусном парке.

Он анализировал, пытался объяснить, старался найти причину.


Не нашел. Не придумал. Не доказал теорему, сбросил.

А геометрия — наука точная. Есть теорема, должны быть доводы.

Только здесь к Чонгуку постепенно приходит понимание: аневрины уже стояли,


уже находились здесь, уже. Не должно было хватить времени даже на то, чтобы
поменяться местами с Тэхёном. А он успел его закрыть, успел пистолет вынуть,
успел почувствовать дыхание мужа за спиной, перенестись в прошлое,
смириться с отсутствием будущего.

Может быть, психология стресса нарисовала привычную картину, может быть,


ему даже казалось, что всё накаляется, готовясь взорвать двойную систему
звезд, но в действительности — вокруг застывшая тишина с легким свистом
ветра. Вибрации не собираются под ногами, не гремят с нарастающим звоном в
ушах, не формируют начинающиеся вихри.

Предсмертный ступор окончательно спадает, когда Чонгук чувствует, что Тэхён


перестает опалять дыханием затылок и медленно перемещает голову к его
плечу, чтобы тоже посмотреть.

На фоне уцелевших, но обглоданных осенью кустов, стволов падших деревьев и


костлявых ветвей в алом море химического порошка стоят те же трое
аневринов, слегка вымазанные в красном распылителе.
93/105
Замерли, не смотрят. Головы опущены так, что вытянутые подбородки почти
вонзаются во впадины между ключицами и плечи возвышаются до уровня
безволосых макушек.

Одинокие, тощие, не вписывающиеся, с бесшумным дыханием они похожи на


живые манекены. Снег всё также вертится вокруг, тонет в алом покрывале и
голубых тканях, тает и не задерживается.

— Что происходит? — Чонгук спрашивает, ни расслабляя руки, не сводя


пристального взгляда. — Почему они не двигаются?

Вместо ответа Силин выпускает его запястье и зачем-то поднимает ладони в


примирительном жесте.

— У них коллективный разум. — говорит, постепенно отступая задом наперед,


пока под ее ногами шелестит опавшая мертвая листва. — Когда один получает
информацию, она передается всем.

Мужчины молчат, не без замирания сердца наблюдая, как женщина


приближается к трем статичным фигурам спиной и оборачивается, оказавшись
почти вплотную.

— Эти существа не в состоянии запомнить то, что крадут. Но за три года мы с


сестрой поняли, что они всё-таки могут что-то усваивать. — продолжает Силин,
смотря на обсидианцев через плечо. — Но не краденное, а только то, что
прогнали через себя и потом вернули обратно владельцам.

Чонгук мог бы снова задаться вопросом о профессии и спросить, откуда все эти
сведения, но в глубине души ему и так понятно. По способности без чьей-либо
поддержки прожить так долго в опасном городе. По уверенному выбору троп и
поворотов в этом запрещенном парке, который, судя по всему, знаком женщине
так же, как ему самому участки проложенных до лагеря троп. По тому, как
бесстрашно она передвигается среди потенциальных бомб и стоит перед теми,
от кого все остальные бегут прочь последние шесть лет.

— Люди, которые остаются в памяти таких, как твой муж и моя сестра, это не то,
что аневрины не смогли забрать. Это воспоминания, которые они не потянули.
Наверное, слишком много сугубо человеческого, личного или эмоционального.
— женщина оборачивается к названным существам и коротко пожимает
плечами. — Не знаю, в чем именно дело, но думаю, они машинально возвращают
такое обратно. Только не избавляются сами. Помнят. Меня — через мою сестру,
тебя, — Силин встает вполоборота и бросает краткий взгляд на Тэхёна, — через
него. Воспоминания чужие, но думаю, они чувствуют их природу и не могут
атаковать. Воспринимают нас с тобой через тот же спектр, что люди, у которых
они украли о нас воспоминания. Этот спектр противоположен враждебному, он
запрещает причинять боль.

О том, что всё это происходит в действительности, Чонгуку напоминает только


Тэхён, чей подбородок утыкается в плечо, а руки сжимаются на животе. Всё
остальное кричит о неправдоподобности и каком-то очевидном подвохе.
Безропотные аневрины продолжают склонять головы, а женщина — выбиваться
чернотой одежд на фоне их насыщенной голубой палитры.
Чонгук выслушал.
Чонгук пытается зацепиться за что-то вроде «невозможно» или «откуда тебе
94/105
знать», но в голове всё еще свежи те воспоминания из автопарка. В накаленном
адреналином сознании проявляются из темноты доводы и допущения.
Силин ведь держится свободно, уверенно, не боится и вот даже поступает
совсем экстремально — вступает в живой треугольник, ловко избегая
прикосновений, и встает по центру, где-то со спутников, вероятно, напоминая
эмблему лагеря «Обсидиан». И если она и раньше имела возможность так
беззастенчиво наблюдать и разглядывать, возможно, что ей вполне обосновано
дано право строить свои предположения. Жизнь ведь — научно-
исследовательский центр, и человек в нем от рождения до смерти всегда
анализирует, сравнивает, выводы какие-то делает. В нем душа исследователя,
никуда от этого не деться. Ни в мире прежнем, ни в нынешнем.

— Что, если ты ошибаешься? — говорит мужчина наконец. — Это нельзя


доказать.

— Я тоже сомневалась. — отзывается Силин, и по клубам пара ее дыхания


Чонгуку только сейчас удается ощутить минусовые температуры и почти зимний
холод. — Проверить не было шанса. А теперь есть ты. Для них ты такой же
заповедный, что подтверждает все мои мысли.

Чонгук не намерен сейчас спорить.


Когда Тэхён будет в безопасности лежать у него под боком теплый и сытый,
тогда мужчина подумает и решит, считать всё это правдой или ложными
выводами. А сейчас перед ним первопричина Третьего мира стоит статичной
мишенью, готовая заплатить за тысячи жизней и столько же опустошенных тел.

— В таком случае, — пистолет со снятым предохранителем поднимается в


воздух на вытянутой руке и смотрит строго в черепную коробку цвета ясного
безоблачного неба, — будет совсем не сложно всех их наконец прикончить.

Профессия Силин для мужчины по-прежнему загадка. Ему непонятно, чем в


прошлом мог заниматься человек, готовый во второй раз вот так самозабвенно
бросаться под дуло пистолета ради тех, кто разрушил почти все памятники
цивилизации и забрал человеческую суть.

— Стой, Чонгук! Послушай! — женщина выбегает вперед, снова выставляя


ладони, словно сдается, словно действительно отшельница, на которую
мужчины случайно наткнулись и теперь решают, что с ней делать. — Посмотри
на них. Посмотри, как они стоят. Ты видишь? — она слегка поворачивается
боком, не отводя глаз от морпеха, и тычет одной рукой в аневринов, словно
может быть непонятно, кого она имеет в виду. — Это поза абсолютного
смирения, почти даже поклонения. Они доверяют чужим воспоминаниям в своих
головах. Раздают по всей сети, они разумные, просто…мы еще ничего не знаем о
них.

— Что ты скажешь всем тем, кого они сожрали, завалили камнями или лишили
рассудка? — парирует Чонгук, у которого перед глазами обглоданные
человеческие кости, ненастные стаи мух и те задушенные спорной гуманностью
стационары, которых насиловали одичавшие безумцы.

— То же, что и себе. — отвечают ему сразу же, нервно качнув головой. — Они
завалили камнями всю мою семью, а потом сделали сестру десертом для
одержимых ублюдков, заставив ее покончить с собой от страха. Я знаю, о чем
говорю, можешь мне поверить.
95/105
На несколько долгих секунд виснет странная почти свистящая тишина,
заполненная дыханием и усилившимся снежным дождем.
Где-то там скользит рассвет, подсвечивая мутное серое небо, и приближается
сезон заморозков и компактных обогревателей на бензине.
Где-то там десятки лучших умов этой планеты ищут способы всё исправить.
А здесь заснувшая взрывчатка под мертвым покрывалом листьев и
импровизированные переговоры в очередной раз напоминают, что всё на этой
круглой планете всегда будет иметь как минимум два угла зрения.

— Прошу тебя, просто задумайся. — делает еще одну попытку Силин, всё еще
стоя посреди тиранов и жертв, так талантливо меняющихся местами в этом
мире. — Ведь если вдуматься, эти наши…привилегии родом от любви, согласен?
Муж тебя любит же? Любит. Они это чувствуют по его воспоминаниям. Убьешь —
сделаешь любовь орудием убийства. Понимаешь?

В мягком теле душа не черствая, устойчивая просто, на своем стоит твердо.


Добряки — народ спорно гуманный, правосудно добрый, иными словами, самый
парадоксальный тип человека на этой планете.
Мужчина знает точно. У него муж такой же.

— Тэхён.

Чонгук по натуре своей мало когда колеблется. Он решительный, с убеждениями


и упрямством. Но если всё-таки нуждается в подсказке, иной точке зрения, ищет
содействие или замечание, если сомневается в чем-то, советник у него один.

И тот, конечно, понимает, почему к нему обращаются. По голосу слышит, через


тело всё чувствует.

— Хватит на сегодня смертей. — голос Тэхёна у самого уха, четыре слова в


тумане теплого дыхания кубарем от открытой шеи вниз по плечу к вытянутой
руке, где кольцуют запястье грузным браслетом и заставляют опустить оружие.

Силин выпрямляется, плечи опускает и выдыхает.

— Они не виноваты. — говорит. — Они и сами о себе ничего не знают.

Чонгук ничего не отвечает на это, когда чувствует, что Тэхён выпускает его из
рук и отстраняется. Шаги у мужа неспешные, но и по взгляду его пристальному
понятно, зачем он обходит и подается вперед, туда, где три неподвижных
фигуры.

Любознательность и любопытство — наполовину синонимы, наполовину


антонимы — черты характера, не искореняющиеся кражами памяти и неделями
искаженного плена.
Тэхёну хочется посмотреть поближе.
Облик аневринов для него сегодня практически в новинку.

Только муж позади хватает за пояс куртки и строгим жестом возвращает к себе
обратно, ловит взгляд и запрещающе качает головой. Больше никогда от меня
ни на шаг.

И Тэхён не спорит. Тэхён и не хочет больше.


96/105
97/105
Глава 15. Чудо

Силин хотелось убить себя. Потом она рвалась на свободу: думала, так
станет легче.
В одиночку не станет.
За пару часов в новом обществе женщина в этом убедилась.

Потому не отделяется, ничего не обсуждает, и, как только они выходят с точки


разлома, меняет позицию и пропускает морпеха вперед, чтобы вёл по ему
одному известной тропе.

Чонгук, не выпуская руки мужа и пистолета, двигается привычно настороженно,


пытается по той же старой схеме, но совсем скоро понимает, что бессмысленно.
Морпехами они двигаются затемно, чтобы оставаться незамеченными
аневринами, а если светает быстро или что-то идет не по плану, то выжидают в
подземках, под машинами, где угодно сидят, пока снова не опустится ночь.
Мужчина намеревался так и поступить, отсидеться в аутлет-центре, пока не
стемнеет, но еще до того, как туда добраться, Силин демонстративно не
соблюдает осторожность и идёт по участкам прямиком через аневринов, и те
снова склоняют головы и не предпринимают никаких действий.

Чонгуку же, больше двадцати четырех часов пребывающему в жутком


напряжении, со скудными минутами сна, что удалось урвать на размер одной
чайной ложки, с ноющими саднящими ранами и выжженной страхами психикой,
всё это в новинку. Он не доверяет, он опасается. Раннее утро на пару с
белоснежным природным порохом освещает все открытые зоны, лишая
половины укрытий и возможностей, и мужчине страшно рисковать. Муж здесь,
вот он, но пока ворота за ним не закроются, покоя всё равно не будет.

Только Тэхён сам же и тянет вперед, руки́ не выпускает, но глазами настаивает,


не упрямится, но предлагает попробовать. Осторожно. Просто без ползания под
машинами, без получасовых выжиданий, к каким все привыкли.
И когда они минуют технический этаж небоскреба и выходят к автобусному
парку, Чонгук видит тех же шесть аневринов, что не убили его сутки назад, и,
помня о наличии где-то тут собаки, соглашается пройти напрямик.
Силин еще раз велит держать Тэхёна так, чтобы он был в ближнем радиусе, и
они проходят. Действительно просто проходят, оставляя за собой
безынициативных гуманоидов, на этот раз стоящих по разным углам.

Метро до зоны «Синего кита» всё равно замедляет, напоминая о необходимости


проверять тропу, так что Чонгук принимает стойку с парной хваткой оружия и
фонаря, веля Тэхёну не отходить от него ни на шаг. Прочие изгои в такое время
редко встречаются в городе, Чонгук теперь лично знает, в котором часу они
примерно встают, но расслабляться себе не позволяет. Никогда никого
недооценивай и не списывай со счётов. Ему всё еще хочется сказать, что
наконец усвоил этот урок.
Мужчина откровенно устал, и Тэхён это видит по сгорбленным плечам и тяжелой
походке, но Чонгук минует поворот к «Киту» и не рассматривает лагерь в
качестве временного привала. Он знает, что расстояние, которое еще требуется
пройти до базы по туннелям, не многим меньше оставшегося пути до дома. Куда
более важным доводом служит желание поскорее оказаться в конечной точке.
Как бы то ни было, их место с Тэхёном в «Обсидиане». Там Юнги в сигаретном
дыму и Хосок, пахнущий просроченными специями. В конце концов, там отец и
98/105
брат мужа.

Там дом.

Дом встречает стволами винтовок. Через прицелы часовые пытаются


рассмотреть гостей за баррикадами.

Чонгук не сразу, но вспоминает, что нужно снять с шеи желтую бандану. Он ее


повязал еще в подсобке, чтобы, если повезет, заставить изгоев думать, что
амбулатов у них выкрали конкуренты.
Ребята с вышек не обращают на нее внимания и, по всей видимости, признают. И
его, и Тэхёна, потому что следом дом встречает оповещающим свистом где-то за
забором и привычным скрипом отъезжающих ворот.

Площадь перед ними покрыта тонкими зернами снега, что за эти пару часов
успел закончиться и начаться заново несколько раз. Он всё еще спускается в
очень равнодушном падении, лишь слегка отработав траекторию после
утихшего ветра.
Шатры в сорока метрах впереди тоже побелели, необильно, дыряво и
неравномерно, только для Чонгука всё равно красиво. И виднеющийся вдалеке
грязно-бежевый камень амбулатории, и желтая краска ратуши, и тускло-
оранжевый кирпич жилого блока.

А еще Тэхён красивый очень.


Шапка на нем крупного шерстяного вязания, не идет ему совершенно, а щеки от
холода красные, как и губы, обветренные, потрескавшиеся до крови. Холодный
он снова, но дыхание горячее прямо сквозь материал куртки на груди, куда
тычется ледяной нос, когда Чонгук, как только слышит, что ворота наконец
закрылись позади, прижимает Тэхёна, сам утыкаясь в его ворсистую вязанную
шапку. Усталые руки, покрытые засохшей кровью, давят не сильно,
припечатывают к себе, и у мужа силы такие же, остаточные, фокусируются в
замке за спиной в слабом желании надавить и добровольно вплестись.

Чонгук меняет положение головы, прикладываясь к макушке другой щекой, и


ловит взгляд женщины, что пришла вместе с ними. Силин стоит в паре метров и
обнимает себя за плечи. У нее всё еще наизнанку куртка и такая же, как у
Тэхёна, шапка. Только в глазах характерный блеск, а на розовых с мороза щеках
заметные сквозь снег мокрые линии исчезают в уголках губ, застывших в той
скорбящей притупленной улыбке из раздевалки.
Чонгук, словно чувствуя чужую отчаянную тоску, прижимает мужа сильнее и
смотрит в женские глаза с одним молчаливым пониманием, и никому не нужна
эта солидарность, но в ответ его взгляд растолковывают правильно и едва
заметно кивают в благодарность за всё.

Тогда мужчина наконец замечает позади нее того, кто стоит слева от ворот на
ступеньках к верхнему смотровому ярусу.

Чон Суен, в армейской зимней куртке, руками в карманах, смотрит с привычно


суровым лицом, за которым выработанно скрывается всё сугубо отцовское.
Сыну сейчас без разницы, все эти тонкости родительской натуры куда-нибудь на
потом, а сейчас прикрывает глаза, совершенно не придавая значения, и
чувствует, как на него опускается вся усталость и телесная боль, которую всё
это время талантливо блокировала психология, выставляя другие приоритеты.
От мужа пахнет сырой землей и морозом, от мужа тепло и спокойно, от мужа вся
99/105
его выдержка, и теперь он здесь, вот прямо в руках, как обычно по возвращении
у ворот, как будто и не было этой недели. Теперь хочется только проспать целые
сутки, и чтобы и сантиметра между ними не было, а все остальное — потом. И
душ потом, и еда потом, и размышления о теориях новой знакомой, и
переосмысление чего-нибудь фундаментального.

Они пришли раньше, чем Чонгук предсказывал, возможно, на несколько часов.


Наверное, думает мужчина, сейчас часов шесть утра, раз большинство еще спит,
потому что, вопреки приветственному шуму, в лагере очевидно тихо, а все
наблюдатели помалкивают, рассматривают, встряхивают вверх тормашками
свои прогнозы.

Целые сутки, когда Чон Суена не было поблизости, обсидианцы говорили, что
это правильно, что сын сбежал. Правильно, что умрут вместе. Правильно, потому
что им так, наверное, суждено, раз с ума чуть не сошел, пока не пускали.
Никто не надеялся, что Чонгук вернется.
Никто не верил, что вернет мужа домой.

Кроме доктора Мина и горе-повара Хосока.

Трость последнего отбивает торопливый стук по заснеженному граниту, пока


он, в распахнутой горнолыжной куртке и охотничьей шапке, движется между
палаток вслед за врачом. У того шаг осторожный, волнительный — вдруг
неправильно понял, когда увидел из окон амбулатории, что ворота пришли в
движение.

Чонгук открывает глаза, только когда удары стихают, и поднимает голову,


встречаясь взглядом с друзьями.

Доктор без шапки, с привычными несуразно торчащими прядями и длинной


парке с меховым капюшоном. Пока он осматривает, задерживаясь на покрытых
кровью руках, Чонгук вдруг в тысячный раз отмечает, как они с высоким Хосоком
здорово контрастируют в росте, и почему-то сейчас ему хочется из-за этого
расхохотаться, и он бы обязательно, если б не был так измотан.

У друзей на лицах тысячи сообщений и посланий, и каждое сквозь снежное


марево прямиком к Чонгуку, и тот считывает, тот всё чувствует: и упрямую
надежду, и бессонную ночь, и что-то на пару очевидно спиртное из потайных
закромов бывшего автомеханика.
Говорить ничего не нужно.
Все всё понимают.

— Давайте ко мне в кабинет. Там постелено. И тепло. — подаёт голос Юнги,


выпуская клубы пара и заставляя Тэхёна отпрянуть и развернуться.

Он ловит взгляды двух мужчин, считывая в них что-то двусмысленное,


сладостно-печальное, нечто вполне юноше понятное: они его знают.
Хорошо знают. С яркой привязанностью, выраженной в сумбурном дыхании,
тенях облегчения в скулах и плечах, в беспокойном нетерпеливом движении
зрачков на фоне снежного конфетти и расцветающего утра.

Они его знают. Он тоже должен.


И невысокого, что неудачно подстрижен и наделён удивительной бледностью,
почти вторящей снегу; и высокого очень, с деревянной тростью и своеобразной
100/105
внешностью.
Должен. И знает.
Наверняка, глубоко-глубоко, так, что ещё можно откопать.
Но не сегодня.
Сегодня он видит их впервые.

Как и взрослого мужчину, что застыл позади на ступеньках к верхним ярусам,


как и всех тех, что стоят на вышках, наблюдая за ними.

Но вот рука хирурга ложится на плечо и приветственно сжимается,


задержавшись всего на несколько секунд, а края охотничьей шапки мужчины с
тростью смешно прыгают из стороны в сторону, пока он качает головой с
застывшей на губах немного сумасшедшей улыбкой.
Но вот муж берет его ладонь в свою, царапая загрубевшей кожей, и ободряюще
поглаживает большим пальцем. Не отстраняет, не прячет за спиной —
показывает, что свои.
И Тэхён наконец расслабляется, выдыхает, тоже впускает и чувство холода, и
переутомление, и желание прижаться к последнему оплоту памяти, грея его и
себя, оставив всё на потом.

Лишь когда где-то на уровне подсознания они ощущают эту общую на двоих
необходимость, Чонгук ведёт его и Силин вперёд, между пахнущих бензином
палаток, шатров и теплиц, к трём нетронутым обрушениями зданиям. Позади и
спереди, словно личная охрана, идут те двое мужчин, и трость последнего всю
дорогу отбивает мелкий неторопливый ритм за спинами тех, кто вернулся
домой.

Когда врач, проходя по коридору амбулатории, спрашивает женщину, нужна ли


медицинская помощь, и Силин просит только возможности отдохнуть, Хосок
решает проводить ее в лазарет, обещая, что к вечеру лидер найдет ей
постоянное место.

Кабинет Юнги меньше психиатрического, идеальный квадрат со шкафами,


диваном, столом и кушеткой, за которой ещё висят сохранившиеся светло-
зеленые жалюзи, пропуская свет через панельные щели. Здесь знакомый аромат
кофеина привычно смешивается с типичным запахом спирта и стандартного
набора медикаментов, а ещё звучно стрекочет одна из потолочных ламп.

Чонгук ничего не говорит, не спрашивает, только берёт газовый чайник,


протягивает мужу и неотрывно смотрит, как тот жадно пьет через
металлический носик. Сам допивает остатки, намочив подбородок, находит
глазами ту самую кушетку у окна и буквально падает на неё спиной поверх
сложенного пушистого одеяла, что Юнги использует вместо матраса. Кушетка
стандартная, для осмотра, на одного пациента, но для мужчин сейчас так даже
лучше.
Чонгук расстегивает молнию кожаной куртки, а потом утягивает на себя Тэхёна.
Тот падает сверху, в два движения слегка сползая вниз поудобнее.
Прижимается щекой к чёрной ткани свитера на груди и зарывается руками куда-
то под спину мужа. Тот накрывает руками его плечи, пряча руки под капюшоном,
перемещает ноги, позволяя Тэхёну разместить свои между, а Юнги стоит у стола
и просто наблюдает в ожидании.

Врач не из тех, кто будет сомневаться в реалистичности происходящего и


щипать себя, чтобы в этом убедиться. Хирургам положено иметь крепкие нервы
101/105
и верить своим глазам.
Доктор верит. Доктору кажется, что он готов поверить и во что-нибудь ещё. Вот
прямо сейчас, только расскажите, только попросите об этой самой
вере. Странное ощущение для хирургического склада ума, но отгонять его он не
намерен.

Друзья почти по щелчку замирают одним переплетенным стеблем на узкой


кушетке у стены, и почти сразу врачу становится понятно — уснули.
Он подходит вплотную и позволяет себе постоять вблизи ещё немного.
Рассмотреть выбивающиеся, почти белые пряди вместо былых пшеничных,
контрастом им чёрные, как смола, разбросанные на серой подушке, красно-
белый крест на открытой взору щеке и у обоих потрескавшиеся кровавые губы.
Дыхание у них сравнялось, успокоилось, стало почти идентичным.

Красиво, решает доктор, звучит парное сопение супругов новой эры в


своеобразной акустике даже на фоне уже породнившегося цокота
лампы. Гармонично правильно, думает доктор, определенно дар по сравнению с
истошными криками и грохотом металла под рёбрами кулаков.

Он бы, на самом деле, так долго стоял, если бы не кровавые руки и рана под
коленом.
Так что мужчина снимает парку и идёт в соседнее помещение, оборудованное
для операции и стерильных процедур. Наполняет в ёмкость жидкость,
складывает в контейнер необходимые для обработки предметы и, вернувшись в
кабинет, опускает всё возле кушетки.
Где-то в коридорах возобновляется стук Хосоковой трости, и Юнги, понимая,
почему та удаляется, придвигает табурет ближе к постели и осторожно
пытается притянуть руку Чонгука к себе.

Реакция у того пробивается сквозь ещё неплотную завесу сна, распахивая


мужчине глаза. Он резко вцепляется в мужа и машинально переворачивает к
стене, пытаясь спрятать и заслонить собой.

— Тихо, тихо, это я, — сразу же заверяет доктор, от неожиданности проезжаясь


ногой по плитке и задевая емкость с водой, вызывая всплески, — всё в порядке,
вы в безопасности.

Инстинкты, возведённые в повышенный режим событиями последних дней,


отступают постепенно. Спросонья Чонгук медлит несколько долгих секунд,
сканируя Юнги через плечо острым маниакальным взглядом, и тот покорно
ждёт, когда сознание друга возьмёт вверх.

— Я тебе руки хочу обработать, иначе могут загноиться.

Чонгук тяжело выдыхает, прикрывая глаза, и снова падает на спину, сбрасывая


мгновенное напряжение.

— Прости…

Его шёпот едва слышен, уже наполовину примят сном, который нападает так же
стремительно, как был отброшен минутами ранее.

Юнги наконец вытягивает руку друга так, чтобы та повисла у него на колене,
надевает перчатки и смачивает салфетки, но, когда осторожно берет ладонь в
102/105
руки, его собственное запястье неожиданно оказывается в слабой хватке тонких
длинных пальцев со знакомым бронзовым кольцом.

Тэхён с большим усилием ловит взгляд врача сквозь тяжёлые веки и, борясь со
сном, на выходе способен прохрипеть всего одно слово:

— Спасибо…

Благодарность понятная, но такая странная, удивительная в устах человека,


который забыл, что Юнги не только врач.
Мин Юнги бывший муж, постоянный отец и близкий друг с собственной
оранжереей под куполом.
Юнги немного надо для ее процветания: чтобы любимые женщины живы,
здоровы и хотя бы друг друга помнили, и чтобы трое друзей хотя бы в том же
здравии, а если касание — только кратко: в жизни много декад, подружиться
ещё раз они всегда успеют.
Так что Мин Юнги улыбается.
А он редко теперь улыбается.
Когда дочка жалуется на Вуена, мальчишку, которому она явно нравится.
Когда Хосок травит свои несмешные шутки, восхваляя собственные кулинарные
достижения.
Когда Чонгук имитирует громкий храп посреди увлечённого рассказа Тэхёна.
И вот сейчас.
Когда последний уже и не видит, провалившись в сон вслед за мужем.

Доктор Мин осторожно опускает его руку и приступает обтирать пострадавшую


ладонь, когда слышит в коридоре торопливый топот.
Хирург не поднимает головы, он и так знает, кто через пару секунд появится на
пороге.

У психиатра теперь единственная копна пшеничных волос и всё те же очки в


квадратной оправе.
На нем нет халата, но и отпечатков сна на лице тоже нет.
Грудь в чёрном свитере поспешно вздымается, пока глаза рыщут по кабинету и
впиваются наконец в искомое.
Он сглатывает, движется ближе, нависает, бегает взглядом по телу брата,
оценивая состояние, а потом застывает на открытой части лица.

Стоит и стоит, пока Юнги смачивает новую салфетку, окрашивая воду в мутно-
розовый цвет.
Стоит и стоит, пока помещение заполняется ударами деревянной трости.

Хосок приземляется в кресло за письменным столом и звучно, облегченно


выдыхает, стягивая шапку, являя взъерошенные шоколадные волосы, а вид у
него и без того малость хмельной, всё ещё беспокойный и взбудораженный.

— Что с руками? — спрашивает негромко, наблюдая, как Юнги откупоривает


мелкую баночку из тёмно-коричневого стекла.

— Царапины и порезы.

— Глубокие?

— Заживут. — просто отвечает врач, смачивая обрезанные марлевые куски и


103/105
плавными движениями протирая уже заметно очищенную ладонь.

За Юнги и Намджуном автомеханику не видно лиц друзей, но и так понятно, что


оба спят, а Чонгук не демонстрирует на возможную боль никакой реакции.
У Хосока в голове уже формируется примерный рецепт того, чем он накормит
этих двоих, когда они выспятся, как много спросит, как еще раз поблагодарит
Юнги за то, что выпустил, воспользовавшись своей неприкосновенностью; как
сам будет рассказывать о себе Тэхёну, как скажет Чонгуку, что он чертов Рэмбо,
а потом повторит снова.

— Просто охренеть. — мотает он ещё хмельной головой, облокачиваясь на


кресло и фиксируя глазами монотонное стрекотание одной из ламп. — Пошёл,
нашёл и вернул. В одиночку, блять.

Хосок прав безусловно.


У Чон Чонгука мужа забрали, и он пошёл, нашёл, вернул.
Возможно, невозможно, мыслимо или немыслимо.
Он сильный, выносливый и способный, он морпех, хотел он того или нет. Солдат
новой эры, политический обозреватель-практик, который вполне здраво смотрит
на вещи.
То есть не дурак и не пленник самомнения, а значит, ему понятно, что, по сути
своей, ему следует лежать не в кабинете Юнги, впитывая тепло мужа, а в
автобусном парке обглоданным трупом, лишенным всяческих шансов.
Потому что там его должны были атаковать.
Но не атаковали.
Это первое чудо.

Волны страха убили бы его с Тэхёном, как и крестовиков, как только все
выбежали на площадь перед разводными мостами. Очевидно, что в них не
целились и так бы и простояли, склонив головы, если бы не угроза с другой
стороны.
Это второе чудо.

Среди кровавой листвы в точке разлома им двоим суждено было дополнить


минное поле своими костями, но и этого не случилось тоже.
Это третье чудо.

Мужчина потом обдумает теорию Силин, разберётся, допустит.


Он себя ценит, но получилось всё не оттого, что Рэмбо, и не потому что сильно
любит.
Получилось, как выяснилось, потому что люби́ м.

Чудо у него всё-таки одно.


Сопит на груди, любопытное, мягкотелое, доброе.

Любящее.

Так любящее, что на расстоянии одело в доспехи, покрыло защитным полем,


снабдило иммунитетом перед вирусами новой эры.

Да. Верно говорят, любовью к другим себя бережём.

Знание ценное, переосмысленное.


В любой эре поможет, если решить, как правильно применять.
104/105
Планета хоть и круглая, а всё и всегда на ней о двух концах.

Жизнь — научно-исследовательский, вот и продолжай думать. Набирайся опыта.


Хвосты сбрасывай. Кожу меняй.
Эволюционируй.

Прежде всего, изнутри.

Примечание к части

️ Пусть ответ на вопрос, поступающий мне в лс, сразу будет здесь:


Да, заказать печатную версию сборника, в который, помимо этой работы, также
входят истории «Наука о моногамных», «Camel flags» и подарочная «В Божий
храм не пускай меня на порог» всё еще можно. Для этого достаточно обратиться
в издательство Wave T (https://instagram.com/publisher_wavet +
https://vk.com/publisher_wavet), написав им в личные сообщения по любым
интересующим вас вопросам.

https://vk.com/asylumstation
(If you climb the mountain, there’ll be house on the hill)

105/105

Вам также может понравиться