Вы находитесь на странице: 1из 177

Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего

образования «Литературный институт имени А.М. Горького»

На правах рукописи

Дроздова Марина Андреевна

Эволюция женского образа в русской литературе XV–XVII веков

Специальность 10.01.01 –
Русская литература

Диссертация на соискание ученой степени


кандидата филологических наук

Научный руководитель:
доктор филологических наук, профессор
Александр Николаевич Ужанков

Мытищи – 2019
2

Оглавление

Введение…………………………………………………………………….…............. 4
Глава 1. Специфика изображения женщины в древнерусской литературе:
схематизм и типология……………………………………………………..…………20
1.1. Дихотомия «добрая жена» – «злая жена» в древнерусской литературе XV–
XVII веков…………………………………………………………………………… .20
1.2. Положительные женские образы в древнерусской литературе XV века как
схематическая персонификация «доброго» начала мира…………………………..29
1.2.1. Женщина-супруга……………………………………………............................29
1.2.2. Женщина-мать……………………………………………….............................35
1.3. Отрицательные женские персонажи в древнерусской литературе XV–XVI
веков как олицетворение мирового «зла»…………………………………......…….38
1.4. Образ «злой жены» и его типологические черты в древнерусской словесности
XV–XVII веков………………………………………………………………………...48
Глава 2. Развитие способов изображения женщины в литературе Древней Руси:
аллегоризм……………..……………………………………………………………....59
2.1. Аллегория как способ изображения женского образа в древнерусской
литературе…………………………………………………………….……………….59
2.2. Элементы аллегоризма в изображении женских персонажей XV века...…….61
2.3. Аллегорическое изображение женщины в житийной литературе XVI века.
Эволюционное движение от второстепенного персонажа к главной
героине………………………………………………………………………………. ..71
2.4. Трансформация женского образа в светских жанрах древнерусской
литературы XVI века: от «типа» к «характеру»…………………………………….78
Глава 3. Эволюция изображения женщины в русской литературе XV–XVII веков:
художественный образ и литературный характер………………………………….88
3.1. Развитие способов изображения женского образа в религиозной повести XVII
века…….…………………………………………………………. …………………..94
3

3.2. Формирование женского литературного характера в оригинальной и


переводной мирской повести XVII века……………………………………………104
3.3. Женские литературные характеры в переводном рыцарском романе и русской
приключенческой повести XVII века…………………………..…………………..116
3.4. Женский образ в оригинальной новелле XVII века…………………..………138
Заключение…………………………………………………………………………...150
Список литературы………………………………………………………................. 154
4

Введение

Во все времена отношение к женщине могло служить мерилом


нравственного состояния общества. Как тонко заметил М. Горький, «высота
культуры определяется отношением к женщине»1, а роль женщины в
современном мире все более возрастает, что, несомненно, имеет своими
основаниями процессы, происходившие еще в древности. Поэтому
представляется важным обратиться к теме изображения женщины в словесности
Древней Руси, чтобы исследовать то, как именно проявляется мировоззрение
средневекового автора при воплощении женского образа, какие аспекты
содержания произведений оказываются наиболее значимыми в этой связи, как
эволюционирует женская тема в литературе на протяжении веков, от одной
литературной формации к другой и внутри них.
Ф.И. Буслаев высоко превозносит область поэтического вдохновения, к
которой древнерусский писатель устремлял самые высокие, трепетные мысли. В
этой «области идеального мира»2 нашел наибольшее выражение женский
персонаж древнерусской литературы. Пример высокой эстетической, духовной
величины, он, однако, не был частым явлением в словесности Древней Руси. Об
этом писал С.С. Шашков: «Независимо от полнейшего политического рабства и
безусловной подчиненности семейству, идея женской отверженности проникла
собою всю старинную жизнь, освящаясь религией, законом, обычаями и всеми
гражданскими и общественными учреждениями»3.
Невнимание к женщине со стороны древнерусского писателя (редкое
появление женских персонажей в произведениях словесности) лишь частично
объясняет невнимание исследователей к женскому образу в древнерусской
литературе, который не был объектом изучения филологов XIX–ХХ веков. Как
писал М.М. Бахтин, «отношение автора к герою должно быть понято <…> в тех

1
Горький М. Собрание сочинений в 30 т. Т. 19. Жизнь Клима Самгина. Ч. 1. М.: ГИХЛ, 1953. С. 128.
2
Буслаев Ф.И. О литературе. Исследования. Статьи. М.: Художественная литература, 1990. С. 262–263.
3
Шашков С.С. История русской женщины. СПб.: Типография А.С. Суворина, 1879. С. III.
5

разнообразных индивидуальных особенностях, которые оно принимает у того или


иного автора в том или другом произведении»4. Тем более данное утверждение
справедливо для целого периода развития русской литературы (XI–XVII века), в
котором отношение книжников к женскому персонажу было изначально
заданным христианской аксиологией и типологически сходным, однако
претерпевало изменения в связи с «секуляризацией мировоззрения» и
формированием осознанного художественного метода во второй половине XVII
века5.
Ученые, в том числе современные молодые исследователи, уделяют
значительное внимание изучению женских образов в произведениях классической
и Новой русской литературы. За последнее десятилетие появилось две
диссертационных работы о женских образах в произведениях А.П. Чехова6,
хорошо изучены и классифицированы женские образы в творчестве
И.С. Тургенева, Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого. Однако женские персонажи
русской литературы XI–XVII веков не стали объектом ни одного комплексного,
фундаментального исследования.
Как писал П.Н. Сакулин, «древний период не должен составлять особого
исключения. Вся разница между древней и новой литературой состоит в том, что
первая представляет ранние, иногда эмбриональные стадии развития»7. Этот факт
обусловливает несомненную важность изучения женского образа в древнерусской
словесности, поскольку мы приобретаем неоценимые знания о преемственности
(а это позволяет оценить степень новаторства) в изображении женщины на
протяжении нескольких веков развития русской письменности.

4
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. Изд. 2-е. М.: Искусство, 1986. С. 9.
5
Азбелев С.Н. О художественном методе древнерусской литературы // Русская литература, 1959. № 4. С. 9–22.;
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М.: Издательство Литературного института А.М. Горького, 2008. С. 363.; Кусков В.В. История
древнерусской литературы. Изд. 8-е. М.: Высшая школа, 2006. С. 9–12.
6
Пак Чжин Хван. Женские образы в прозе А.П. Чехова / Диссертационное исследование на соискание степени
кандидата филологических наук. СПб., 2005. 280 с.; Лю Хуан-Син. Женские образы в прозе А.П. Чехова: в аспекте
гендерной проблематики / Диссертационное исследование на соискание степени кандидата филологических наук.
М., 2007. 165 с.
7
Сакулин П.Н. Концепция литературоведческого синтеза / Филология и культурология. М.: Высшая школа, 1990. С.
28.
6

Актуальность темы диссертационного исследования состоит в том, что


впервые предпринимаемый системный анализ женских образов в древнерусской
литературе позволит по-новому взглянуть на всю отечественную письменную
словесность XV–XVII веков, ее содержательные, стилевые и эволюционные
особенности, даст возможность уточнить генезис женской темы, столь значимой и
популярной в последующие века развития русской литературы вплоть до
сегодняшнего дня.
Впервые интерес к женским персонажам в древнерусской литературе
проявился в статье Ф. И. Буслаева «Идеальные женские характеры Древней
Руси»8. Ученый рассматривает женские образы двух «прекрасных сказаний» XVII
века: «Повести о Марфе и Марии», «Повести об Ульянии Осорьиной». Не ставя
перед собой задачи целостного литературоведческого анализа женских образов,
автор акцентирует внимание на нравственном облике – добродетелях героинь,
дает необходимый исторический комментарий бытовых деталей произведения,
свидетельствующих о положении русской женщины XVII века.
Как историк, гражданин, принадлежащий к русской православной культурной
традиции, В.О. Ключевский в своей публичной лекции «Добрые люди Древней
Руси» с восхищением говорит о подвиге милосердия русской женщины – главной
героини «Повести об Ульянии Осорьиной»9. Ученый восторженно описал этот
яркий женский персонаж, как пример высоты человеческого духа, «возвышенного
и… трогательного образа благотворительной любви к ближнему» 10. Вслед за
Ф.И. Буслаевым историк высказывает сожаление о том, что русская
средневековая женщина, безусловно достойная уважения и даже восхищения, в
литературе была столь редким явлением: «Ни один исторический памятник не
записал, сколько было тогда Ульян в русской земле»11. В книге «Древнерусские
жития святых как исторический источник» В.О. Ключевский снова обращается к

8
Буслаев Ф.И. О литературе. Исследования. Статьи. М.: Художественная литература, 1990. С. 262-293
9
Ключевский В.О. Литературный портреты. М.: Современник, 1991. С. 258-274.
10
Там же. С. 265.
11
Ключевский В.О. Литературные портреты. М.: Современник, 1991. С. 265.
7

«Повести об Ульянии Осорьиной», называя ее не житием, а биографией,


«мастерской характеристикой»12 идеала русской женщины-мирянки.
Схожими особенностями отличаются обобщенные характеристики женских
персонажей в «Очерке литературной истории старинных повестей и сказок
русских» А. Н. Пыпина13. Важно, что в поле зрения филолога попадает уже более
объемный материал: и «Повесть о царице Динаре», и «Повесть о семи мудрецах»,
и переводные рыцарские романы. Однако приведенная литературоведом оценка
женских персонажей носит сугубо описательный характер. Целью работ ученых
XIX века еще не было научное исследование женских образов в древнерусской
литературе. Историки литературы лишь восхищенно описали наиболее яркие
женские персонажи, как примеры высоты человеческого духа, «возвышенного
и… трогательного образа благотворительной любви к ближнему»14.
В середине XX века интерес к женскому персонажу характерен для статей
М.О. Скрипиля15, посвященных таким повестям как «Повесть о Петре и Февронии
Муромских», «Повесть о Иулиании Вяземской», «Повесть об Ульянии
Осорьиной», «Повесть о Марфе и Марии». В статье «“Повесть о Петре и
Февронии Муромских” в ее отношении к русской сказке» анализируется
проблема взаимосвязи повести и фольклора. Автор характеризует центрального
персонажа, Февронию, как «пряху, мудрую крестьянскую девушку»,
«носительницу активной любви», «идеал женщины-правительницы», вокруг
которой «группируются все эпизоды повествования»16. Ученый анализирует

12
Ключевский В.О. Древнерусские жития святых как исторический источник. М.: Тип. Грачева и комп., 1871. С.
322.
13
Пыпин А. Н. Очеркъ литературной исторiи старинныхъ повестей и сказокърусскихъ. Спб: въ типографiи
императорской академiи наукъ, 1857. 360 с.
14
Ключевский В.О. Литературные портреты. М.: Современник, 1991. С. 265.
15
Скрипиль М.О. «Повесть о Петре и Февронии» и эпические песни южных славян об огненном змее // Научный
бюллетень Ленинградского гос. университета им. А.М. Жданова. 1946. № 11–12. С. 35–39; Скрипиль М.О.
«Повесть о Петре и Февронии Муромских» в ее отношении к русской сказке // Труды Отдела древнерусской
литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. VII. М.; Л.: Издательство Академии наук
СССР, 1949. С. 131–167; Скрипиль М.О. Литературная история «Повести о Иулиании Вяземской» // Труды Отдела
древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. IV. М.; Л.: Издательство
Академии наук СССР, 1940. С. 159–175; Скрипиль М.О. Повесть об Ульянии Осорьиной. (Комментарии и тексты) //
Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. VI. М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1948. С. 256–323; Скрипиль М.О. Повесть о Марфе и Марии // Русская повесть
XVII века. Л., 1954. С. 359–365.
16
Скрипиль М.О. «Повесть о Петре и Февронии Муромских» в ее отношении к русской сказке // Труды Отдела
древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. VII. М.; Л., 1949. С. 148.
8

тесную связь персонажа с фольклорным образом мудрой девы русских сказок,


считая, что описание святости Февронии не являлось основной целью
произведения.
«Литературная история “Повести о Иулиании Вяземской”» М.О. Скрипиля
впервые знакомит читателя с тремя редакциями текста, в последней из которых
Иулиания становится центральным персонажем и приобретает черты мученицы.
Эта редакция посвящена «восхвалению Иулиании» – таким образом,
первоначальный вариант повести, называемый «Сказание о Юрии Святославиче»
трансформируется в религиозную легенду с центральным женским персонажем.
В статье «Повесть об Ульянии Осорьиной (комментарии и тексты)»
М.О. Скрипиль подчеркивает новые элементы в изображении женского
персонажа, убедительно доказывая, что повесть, описывающая «идеал женщины,
сложившийся у автора-дворянина начала XVII века»17, благодаря введению
«бытового и исторического фона» ближе жизнеописанию светской женщины, чем
жанру жития.
Итак, исследователь вносит немалый вклад в изучение женского образа в
словесности XVI–XVII веков. Внимание ученого вполне обоснованно
сфокусировано на нескольких наиболее ярких и известных женских персонажах
(Феврония, Иулиания, Ульяния). Исследователь не затрагивает проблемного
теоретического вопроса о способе изображения главной героини, привычно
именуя его «образом», а основное внимание уделяет историческому и
текстологическому комментарию к рассматриваемым произведениям.
В.П. Адрианова-Перетц в статье «Слово о житии и о преставлении великого
князя Дмитрия Ивановича, царя Русьскаго»18 анализирует плач княгини Евдокии,
характеризуя таким образом женский персонаж. Исследовательница выделяет два
стилистических пласта, сосуществующих в этом поэтичном причитании:
фольклорный и церковно-риторический. Как и в исследованиях М.О. Скрипиля,
17
Скрипиль М.О. Повесть об Ульянии Осорьиной. (Комментарии и тексты) // Труды Отдела древнерусской
литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. VI. М.; Л., 1948. С. 271.
18
Адрианова-Перетц В.П. Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Русьскаго //
Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. V. М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1947. С. 73–96.
9

ученого интересует конкретный, единичный женский персонаж, который, к


сожалению, рассматривается в отрыве от традиции изображения женского образа
и без учета способа его изображения.
Среди других работ, в которых частично рассматривается воплощение
женской темы в древнерусской литературе, следует назвать статьи
Ю.М.Соколова19, М.Н. Сперанского20, О.И. Подобедовой21, В.Д. Кузьминой22,
Т.Р. Руди23, О.В. Гладковой24, монографии Л.В. Титовой25, Р.П. Дмитриевой26 и
С.А. Семячко27, диссертации Л.В. Солоненко28 и О.А. Ложкиной29.
Труд Л.В. Титовой «Беседа отца с сыном о женской злобе» представляет
объемный текстологический анализ произведения и литературоведческий
комментарий к некоторым особенностям типа «злой жены», но, к сожалению, на
примере лишь одного литературного памятника XVII века. Работа
Р.П. Дмитриевой знакомит с различными редакциями «Повести о Петре и
Февронии», с филологическим анализом повести. Исследовательница отмечает
положительные качества героини, явленные через противопоставление с
антиподами. Давая характеристику главной героине, филолог все же не
затрагивает важнейших теоретических вопросов, на основе которых может
строиться комплексный анализ женского образа в древнерусской литературе, а
именно является ли персонаж литературным типом или индивидуальным
характером, на каком этапе эволюционных изменений находится способ
19
Соколов Ю.М. Повесть о Карпе Сутулове. (Текст и разыскания в истории сюжета) // Древности. Труды
Славянской комиссии Москов. археолог. об-ва. Т. IV. вып. 2. М., 1914. С. 3–40.
20
Сперанский М.Н. Повесть о Динаре в русской письменности // ИОРЯС АН СССР. Т. XXXI. Л., 1926. С. 43–92.
21
Подобедова О.И. «Повесть о Петре и Февронии» как литературный источник житийных икон XVII века // Труды
Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. X. М.; Л.: Издательство
Академии наук СССР, 1954. С. 290–304.
22
Кузьмина В.Д. Повесть о Бове-королевиче в русской рукописной традиции XVII–XIX вв. // Старинная русская
повесть. Статьи и исследования / Под ред. Н.К. Гудзия. М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1941. С. 83–
134.
23
Руди Т.Р. Об одной реалии в «Повести об Ульянии Осорьиной» // Литература Древней Руси. Источниковедение.
Л., 1988. С. 177–179; Руди Т.Р. Праведные жены Древней Руси // Русская литература. 2001. № 3. СПб.: Наука. С.
84–92.
24
Гладкова О. В. Тема ума и разума в «Повести от жития Петра и Февронии» (XVI в.) // Герменевтика
древнерусской литературы. М.: Наследие, 1998. Сб. 9. С. 223-235.
25
Титова Л.В. Беседа отца с сыном о женской злобе. Новосибирск: Наука, 1987. 416 с.
26
Дмитриева Р.П. Повесть о Петре и Февронии. Л.: Наука, 1979. 337 с.
27
Семячко С.А. Повесть о Тверском Отроче монастыре. Исследование и тексты. СПб.: Наука, 1994. 135 с.
28
Солоненко Л.В. Поэтика древнерусских женских житий.: дисс. … канд. филол. наук. Владивосток, 2006. 176 с.
29
Ложкина А.О. Образы святых жен в житийной литературе XII–XVII веков: агиология и поэтика.: дисс. … канд.
филол. наук. Ижевск, 2012. 186 с.
10

изображения данного персонажа: схематическое или аллегорическое


изображение, или же в виде автономно существующего художественного образа.
Во второй половине XX века появляется монография Д.С. Лихачева
«Человек в литературе Древней Руси»30, единственное комплексное исследование,
посвященное «образу человека» в древнерусской словесности. Ученый выделяет
литературные стили, в контексте которых изображены как мужчина, так и
женщина: монументальный историзм XI–XIII веков, экспрессивно-
эмоциональный стиль XIV–XV веков, психологическая умиротворенность XV
века, идеализирующий биографизм или ложный монументализм XVI века и
«реализм вымысла», процесс развития литературного характера в XVII веке.
Ученый обращается к характеристике женского персонажа домонгольской
эпохи, где женщина «неизменно выступает в обаянии нежной заботливости,
проникновенного понимания <…> своих мужей и братьев»31, где она предстает
идеалом мудрости, стойкости и даже героизма. Д.С. Лихачев указывает на то, что
вне зависимости от принадлежности к определенному классу, в изображении
женщины доминантными были одни и те же качества доброты, осмысленной
любви, терпения и глубинного понимания сути происходящего.
Нам представляется, что подобная характеристика женского образа
отнесена лишь к одному литературному стилю монументального историзма XI–
XIII веков несколько искусственно. Вышеописанные черты принадлежат
большинству положительных женских персонажей древнерусской словесности.
Возможно, поэтому исследователь не обращается к анализу образов женщин в
остальных литературных стилях, за исключением характеристики Февронии
Муромской, «подобной тихим ангелам Рублева», яркому примеру стиля
«психологической умиротворенности XV века»32. Ценными, хотя и
фрагментарными являются разыскания ученого в вопросе изменения,
трансформации женского персонажа в житийном жанре XVII века.

30
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М.: Наука, 1970. 178 с.
31
Там же. С. 70.
32
Там же. С. 93.
11

В труде А.С. Демина «О художественности древнерусской литературы»33


одна из глав, «Женские загадки в древнерусской литературе XI–XIV веков»,
посвящена женской смекалке, «тонкости владения женщин языком», «языковому
хитроумию»34. Также исследователь уделяет внимание новаторским чертам
образа человека и, в частности, женского образа в литературе XVII века35.
В теоретико-методологическом плане следует обратить внимание на статьи
А.Н. Ужанкова36, где исследователь, опираясь на теорию стадиального развития
русской литературы XI – XVIII веков, стремится проанализировать женские
персонажи как проявленные в словесном искусстве образы, способ изображения
которых соответствует определенной стадии развития мировоззрения человека
Древней Руси.
Стоит также отметить используемые нами статьи и монографии
современных исследователей, разрабатывающих отдельные вопросы обширной
темы истории женского персонажа в древнерусской литературе и культуре37.
Особого внимания заслуживают статьи Т.Р. Руди38, в особенности, работа
исследовательницы, посвященная топике женских житий39. Эта публикация

33
Демин А.С. О художественности древнерусской литературы. М.: Языки русской культуры, 1998. 848 с.
34
Там же. С. 100.
35
Демин А.С. Русская литература второй половины XVII – начала XVIII века. Новые художественные
представления о мире, природе, человеке. М.: Наука, 1977. 296 с.
36
Ужанков А.Н. Повесть о Петре и Февронии Муромских. (Герменевтический опыт медленного чтения) // Русский
литературоведческий альманах. М.: Пашков дом, 2004. С. 7–35; Ужанков А.Н. Благочестивые Муромские жены //
Русское искусство. 2006. № 2. С. 133–137; Ужанков А.Н. Образы женского благочестия в древнерусской
словесности // Вестник Литературного института им. А.М. Горького. 2007. № 1. С. 49–58; Ужанков А.Н.
Идеальные жены Древней Руси // Образ женщины в русской литературе. Первая половина XI – начало XXI в.
Хрестоматия в 4-х частях. Часть 1. Древнерусская книжность. Жены Древней Руси. М.: Физматкнига, 2017. С. 4–
18.
37
Тодорова Е.Д. Сложение архетипа Девы Премудрости в древнерусской литературе // Адам & Ева = Adam & Eve.
М.: 2003. № 5. С. 33–35; Солоненко Л.В. «Повесть о Петре и Февронии Муромских» как отображение
древнерусского идеала женщины // Филология и культура. Владивосток, 2006. С. 279–282; Анпилогова Е.С. Образ
русской женщины по памятникам литературы конца XVI – начала XVIII века // Исторические науки. 2006. № 3. С.
73–80; Мамонова И.О. О принципе идеализации женского персонажа в произведениях древнерусской литературы
// Мировоззрение славян и взаимодействие культур. Ханты-Мансийск, 2007. С. 317–325; Сулица Е.И. Женские
типы «искусительницы» и «злой жены» в русской повести конца XVII – начала XVIII в. // Вестник славянских
культур. Москва, 2014. № 4 (34). С. 168–169.
38
Руди Т.Р. Муромский цикл повестей в рукописной традиции XVII–XVIII вв. // Книжные центры Древней Руси.
XVII век. Разные аспекты исследования. СПб.: Наука, 1994. С. 207–214; Руди Т.Р. Праведные жены Древней Руси //
Русская литература. 2001. № 3. СПб.: Наука. С. 84–92.
39
Руди Т.Р. Средневековая агиографическая топика (принцип imitation и проблемы типологии) // Литература,
культура и фольклор славянских народов: XIII международ. съезд славистов. Любляна, 2003: доклады российской
делегации. М., 2002. С. 40–55.
12

отражает теоретические аспекты вопроса типологии женского персонажа в


агиографическом жанре.
Итак, исследователи XIX–XXI веков внесли значительный вклад в тему
изображения женщины в древнерусской литературе. Однако рассмотренные
работы филологов представляют, как правило, анализ отдельных женских
персонажей в единичных памятниках древнерусской литературы. Отсутствие
системного подхода и незначительный объем привлеченных к анализу
произведений, а главное, невнимание к теоретическим аспектам, принципам и
способам изображения женского персонажа в литературе Древней Руси
обусловливают в основном частный характер выводов данных исследований.
На сегодняшний день не существует методологии, принципов анализа
образа человека в древнерусской литературе40. Этот теоретический пробел
обусловливает пестроту терминов, используемых при характеристике женских
персонажей. Так, понятия «образ», «характер», «тип» используются
исследователями в отношении женских персонажей любого периода развития
древнерусской литературы без должного обоснования выбранного понятия или
термина.
Научная новизна данного диссертационного исследования состоит в том,
что изображение женщины в древнерусской литературе XV–XVII веков на
исчерпывающем фактическом материале впервые проанализировано системно.
Опора на современную научную методологию, в частности на теорию
литературных формаций А.Н. Ужанкова, позволила четко определить вектор
смены художественных доминант при воплощении женской темы в
произведениях различных жанров и различных периодов истории древнерусской
литературы.
В заглавии диссертационного труда используется термин «литература», не
«словесность», поскольку в рассмотрение включен «поздний», переходный

40
Об отсутствии методологической основы в анализе образа человека в Древней Руси см., в частности: Дорофеева
Л.Г. Образ смиренного человека в древнерусской агиографии XI – первой трети XVII века: дисс. … докт. филол.
наук. Москва, 2013. С. 5.
13

период литературного развития Средневековья41. Так как, по мнению


исследователей, он характеризуется формированием осознанного творческого
метода, для которого свойственны такие признаки художественности как
«типизация, обобщение и вымысел»42, мы и считаем более приемлемым
употребление термина «литература», нежели «словесность» (характерного для
произведений раннего Средневековья).
Говоря обобщенно об изображении женщины в литературе Древней Руси,
мы используем понятие персонаж, под которым понимаем «изображенного в
произведении человека безотносительно к тому, в какой мере глубоко и верно он
изображен писателем, хотя бы он был обрисован крайне бегло»43, поскольку лишь
оно применимо к любому литературному периоду. В остальном, выделяются
способы изображения женских персонажей, наиболее соответствующие
различным этапам развития древнерусской литературы.
Первый способ изображения женского персонажа мы именуем структурно-
семантической категорией «схема», или «персонификация отвлеченного
понятия», в значении, предложенном А.Ф. Лосевым. При схематическом способе
связи идеи и ее выражения «общее и индивидуальное не находятся в
равновесии»44, исследователь фиксирует «очень богатый предмет и весьма
скудное его изображение». Следующий способ, «аллегория», понимается как
такая иллюстрация заданной идеи, которая «гораздо содержательнее, пышнее,
художественнее, чем эта отвлеченная идея»45. Наиболее совершенным
изображением женщины является художественный «образ», переход к которому
стал возможен благодаря формированию подлинно художественного метода в
древнерусской литературе XVII века.46 Образ принципиально отличен от схемы и

41
О периодизации древнерусской литературы см., в частности: Сакулин П.Н. Русская литература. Социолого-
синтетический обзор литературных стилей. Литературная старина (под знаком византийской культуры). М.:
Государственная академия художественных наук, 1928. С. 77; Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской
литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных формаций. М., 2008. С. 200–224.
42
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 224.
43
Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. М.: Просвещение, 1971. С. 68.
44
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М.: Искусство, 1995. С. 115.
45
Там же. С. 112.
46
Азбелев С.Н. О художественном методе древнерусской литературы // Русская литература, 1959. № 4. С. 9–22;
Робинсон А.Н. Литература Древней Руси в литературном процессе Средневековья (XI–XIII вв.). М.: Наука, 1980. С.
14

аллегории, поскольку его «идейная и образная стороны… неразрывно связаны


между собой»47. Ему свойственны «самодостаточность», «автономно-
созерцательная ценность»48. Одновременно с возникновением женского образа
зарождается литературный характер как «вид литературного образа»49.
Так, женский персонаж из идеализированно-риторической, вполне
однозначной схемы или аллегории превращается в индивидуальный, сложный и
многоплановый образ, из типа в характер. Вслед за В.Е. Хализевым мы понимаем
тип как «один из способов художественного воссоздания человека. Это
воплощение в персонаже какой-то одной черты, одного повторяющегося
человеческого свойства… Типическое при этом связывается с представлением о
предметах стандартных, лишенных индивидуальной многоплановости,
воплощающих некую повторяющуюся схему»50. «Характер» же мы
интерпретируем как «лицо самоопределяющееся, выбирающее собственную роль
и в жизни в целом, и в качестве участника отдельного события. Такое
самоопределение… представляет собою… не просто стереотип поведения, а
соотнесенную с ним в той или иной степени осознанную жизненную позицию»51.
Л.И. Тимофеев указывал на неизбежную путаницу, связанную с
многозначностью термина образ. Так, в заглавии диссертационного труда образ
понимается нами обобщенно, как «изображение того или иного предмета, …
явления»52. Говоря же о генезисе женского образа в словесности XVII века, мы
подразумеваем под образом «присущую искусству форму воспроизведения,
истолкования и освоения жизни путем создания эстетически воздействующих

5–44.; Кусков В.В. История древнерусской литературы. М.: Высшая школа, 2006. С. 9–12; Ужанков А.Н.
Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных формаций. М.:
Издательство Литературного института им. А.М. Горького, 2008. С. 363.
47
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М.: Искусство, 1995. С. 113.
48
Там же.
49
Бочаров С.Г. Характеры и обстоятельства // Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении.
Образ, метод, характер. М.: Академия наук СССР, 1962. С. 313.
50
Хализев В.Е. Теория литературы. М.: Высшая школа, 2002. С. 45.
51
Теория литературы. Теория художественного дискурса. Теоретическая поэтика / Н.Д. Тамарченко, В.И. Тюпа,
С.Н. Бройтман. В 2 т. Т. 1. М.: Академия, 2014. С. 253.
52
Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. М.: Просвещение, 1971. С. 65.
15

объектов, <…> элемент, <…> который обладает как бы самостоятельной жизнью


и содержанием (напр., характер в литературе, символические образы)»53.
Представляемая диссертация – это системное и комплексное исследование
масштабного процесса эволюции женского образа в литературе Древней Руси от
схематического описания к аллегорическому и, наконец, образному. Под
эволюцией мы вслед за В.Н. Перетцем понимаем «не всякое изменение <…>,
последнюю (эволюцию. – М. Д.) мы видим тогда, когда ряд наблюдаемых
различий идет в постоянном направлении, а не в случайном»54. Мы
рассматриваем эволюцию художественных средств выражения, воплощения
женского персонажа. Идейное же понимание трансформации женского персонажа
в древнерусской литературе XV–XVII веков как развенчание идеала, деградации
высокого нравственного авторитета женщины55 оговаривается отдельно как
явление иного порядка и отнюдь не отменяет эволюции женского образа с точки
зрения его формально-художественного воплощения.
Анализ не только наиболее репрезентативных, но вообще всех
опубликованных древнерусских текстов по интересующей нас теме в пределах
столь обширного исторического периода дает возможность проследить историю
изменения значимой эстетической категории (женский образ). Как известно, образ
человека в художественном произведении отражает развитый эпохой тип
человеческой личности56, поэтому анализ способов изображения женских
персонажей и генезиса женского образа позволяет также сделать выводы об
изменении восприятия женщины писателем и человеком Древней Руси.
Для объективности выводов оказалось необходимым провести
сопоставительный анализ, выявляющий общность и различия женских образов
оригинальной и переводной литературы Древней Руси XV–XVII веков. О

53
Литературная энциклопедии терминов и понятий. /Гл. ред. и составитель А.Н. Николюкин. М.: Интелвак, 2001.
Стлб. 671–672.
54
Перетц В.Н. Краткий очерк методологии истории русской литературы. Петроград: Academia, 1922. С. 50.
55
О деградации высокого женского идеала см.: Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI –
первой трети XVIII в. Теория литературных формаций. М.: Издательство Литературного института им. А.М.
Горького, 2008. С. 353–358.
56
Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Образ, метод, характер / Ред. коллегия Г.Л.
Абрамович, Н.К. Гей, В.В. Ермилов, М.С. Кургинян. М.: Издательство Академии наук СССР, ИМЛИ, 1962. С. 316.
16

важности исследования переводной литературы для более глубокого и полного


понимания отечественной словесности писал и П.Н. Сакулин: «Не было и не
могло быть ни одного периода, когда бы отсутствовала переводная литература:
всегда ей принадлежит большая или меньшая роль в литературной жизни… На
этом основании переводная литература имеет право на определенное место в
истории русской литературы»57.
Методологическую основу диссертации составляют труды ученых-
теоретиков, принадлежащих к отечественной филологической традиции:
Ф.И. Буслаева, А.А. Потебни, А.Н. Веселовского, П.Н. Сакулина,
В.М. Жирмунского и других, – а также медиевистов: В.П. Адриановой-Перетц,
И.П. Еремина, Д.С. Лихачева, В.В. Кускова и других. Особое значение для нашей
работы имеют методологические открытия, содержащиеся в трудах
А.Н. Ужанкова58. В интерпретации понятий «схемы», «аллегории», «образа»,
«типа», «характера» мы следуем за работами А.Ф. Лосева59.
Методы, применяемые в диссертации, определяются целью и задачами
исследования: сравнительно-исторический (генезис и эволюция воплощения
женского образа), структурно-типологический (доминантные черты женского
образа), герменевтический (выявление общих черт, свойственных культурной
эпохе, жанру при воплощении образа женщины) и семантико-стилистический
(художественно-речевые средства воплощения женского образа).
Материалом исследования послужили произведения древнерусской
литературы XV–XVII веков различных жанров: жития, сказания, слова, поучения,
повести, новеллы, в которых проявился женский персонаж. Источниками
древнерусских текстов были серийные издания «Памятники литературы Древней
Руси» (кн. IV–XII), «Библиотека литературы Древней Руси» (т. VI–XV), сборник
«Русская бытовая повесть» (1991), Полное собрание русских летописей (т. IV,
вып. 2) и др.

57
Сакулин П.Н. Филология и культурология. М.: Высшая школа, 1990. С. 38.
58
Ужанков А.Н. Историческая поэтика древнерусской словесности. Генезис литературных формаций. М.:
Издательство Литературного института им. А.М. Горького, 2011. 511 с.
59
Лосев А. Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М.: Искусство, 1995. 320 с.
17

Объектом исследования стали женские персонажи в произведениях


древнерусской словесности XV–XVII веков.
Предмет исследования – способы изображения женских персонажей на
разных этапах развития древнерусской литературы XV–XVII веков.
Цель данной работы – выявить способы и приемы создания женского
образа в древнерусской литературе XV–XVII веков и проследить их эволюцию.
В диссертационном исследовании решаются следующие задачи:
1) описать и теоретически обосновать способы изображения женских
персонажей в древнерусской литературе XV–XVII веков;
2) классифицировать женские персонажи рассматриваемых памятников на
основании способа их изображения;
3) выявить особенности изображения женских персонажей в различных
жанрах древнерусской литературы;
4) проследить смену способов изображения женских персонажей в
древнерусской литературе XV–XVII веков;
5) проанализировать генезис женского образа и литературного характера в
древнерусской словесности XVII века;
6) провести сравнительный анализ отличительных черт женских образов в
оригинальной и переводной литературе XVII века.
Положения, выносимые на защиту:
1. Эволюция женского образа в древнерусской словесности XV–XVII
веков представляет процесс постепенной смены способов изображения женских
персонажей, перехода от персонификации важнейшей средневековой дихотомии
добра и зла в схемах «добрых жен» и «злых жен» к их аллегорическому
изображению и затем самостоятельному художественному образу в литературе
XVII века.
2. Появление художественного образа женщины в древнерусской
литературе стало возможным благодаря развитию разных способов изображения
персонажей, что является следствием формирования осознанного творческого
метода в древнерусской словесности во второй половине XVII века.
18

3. Развитие женских персонажей в произведениях XV–XVII веков шло


по направлению от обобщенного типа к индивидуальному характеру. Значение
женских образов в художественной системе произведений древнерусской
словесности постепенно возрастало: они перемещаются от периферии к
смысловому центру текста, их статичность сменяется сюжетной активностью. В
XV веке женские персонажи являются лишь эпизодическими, в XVI веке было
создано немалое количество произведений (в основном житий и агиографических
повестей) с центральным женским персонажем. В XVII веке появляются главные
героини в светских литературных жанрах.
4. С течением времени менялась сущность женских персонажей. На
смену реально существовавшим историческим лицам (прототипам) пришли
вымышленные художественные образы.
5. Влияние переводных женских образов на оригинальные женские
образы в древнерусской литературе было незначительным. Оно характеризуется
редким использованием аналогичных мотивов, переработанных древнерусским
книжником в соответствии с собственной самобытной мировоззренческой
позицией.
6. Развитие женского образа в древнерусской литературе отражает
процесс изменения восприятия женщины писателем и человеком Древней Руси.
Теоретическая значимость работы заключается в том, что впервые был
разработан адекватный литературному материалу научный филологический
инструментарий для изучения способов и приемов изображения женских
персонажей в древнерусской литературе XV–XVII веков, выявлены механизмы
эволюционных процессов в отечественной словесности указанного периода,
проведена стыковка полученных результатов с теорией литературных формаций
А.Н. Ужанкова.
Научно-практическая значимость исследования состоит в том, что его
результаты позволят по-новому осмыслять воплощение женских образов не
только в древнерусской литературе, но и в отечественной словесности
последующих периодов. Материалы диссертации найдут применение в учебных
19

курсах по истории древнерусской литературы, а также в школьных курсах


литературы, могут быть востребованы в научно-популярной и просветительской
сферах.
Апробация работы. Основные достижение и выводы диссертации
апробированы в цикле лекций «Евангельские основы русской литературы»,
прочитанном в Литературном институте им. А.М. Горького, на международных и
межвузовских конференциях: XI, XII Пасхальные чтения (2014, 2015), Кусковские
чтения (2015), Горшковские чтения (2016). Ключевые положения диссертации
обсуждались на заседаниях кафедры русской классической литературы и
славистики Литературного института им. А.М. Горького, а также были
опубликованы в девяти научных статьях по теме исследования, четыре из
которых – в рецензируемых журналах, рекомендованных ВАК РФ.
Структура диссертации. Работа состоит из введения, трех глав,
заключения, списка литературы, включающего 252 наименования.
20

Глава 1. Специфика изображения женщины в древнерусской


литературе: схематизм и типология

1.1. Дихотомия «добрая жена» – «злая жена» в древнерусской литературе XV–


XVII веков

В исследовательских работах, посвященных изображению женщины в


художественных произведениях Нового времени, привычно используется термин
«образ». Женским образам в творчестве Л.Н. Толстого, Ф.М. Достоевского, И.С.
Тургенева, А.П. Чехова и т.д. посвящены многочисленные литературоведческие
труды. Однако в вопросе изображения женщины в литературе Древней Руси
неминуемо встречаются терминологические сложности. Можно ли назвать
редчайшие эпизодические, обыкновенно внесценические женские персонажи
словесности Древней Руси XV века, лишенные речевой характеристики,
портретного описания, художественными образами?
Термин «образ», как замечает Л.И. Тимофеев, «употребляется в двух
значениях: в узком и широком»60. В данном случае мы обращаемся к этому
термину в широком значении. Так, под художественным образом мы понимаем
«форму отражения действительности искусством, конкретную и вместе с тем
обобщенную картину человеческой жизни, преображаемой в свете эстетического
идеала художника»61. Художественный образ при этом «довлеет себе, вполне
автономен и повелительно требует своего изолированного созерцания»62.
Итак, можем ли мы назвать изображение женщины в литературе Древней
Руси XV века художественным образом? Очевидно, нет. Данный вопрос
напрямую связан с проблемой художественного метода или его аналога в
средневековой русской литературе, который стал предметом широкой дискуссии

60
Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. М.: Просвещение, 1971. С.21.
61
Словарь литературоведческих терминов / Редакторы-составители Л.И. Тимофеев, С.В. Тураев. М.: Просвещение,
1974. С. 241.
62
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1995. С. 117.
21

среди медиевистов второй половины XX века63. Мы придерживаемся здесь точки


зрения современного исследователя А.Н. Ужанкова, убедительно обоснованной в
работе «Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII века.
Теория литературных формаций»: «Речь не идет о художественном методе
отражения действительности, равном художественному методу литературы
Нового времени. Корректнее было бы говорить о специфическом “средневековом
литературном методе познания-отражения” <…> Художественный метод –
категория самостоятельная, дифференцированная с методом познания и
дистанцированная от него. У художественного метода есть свои специфические
черты (например, типизация, обобщение, вымысел – отсутствующие в
средневековом методе отражения). Только поступательное развитие
средневекового метода познания-отражения и объективные причины, связанные с
секуляризацией сознания, способствовали выделению художественного метода в
самостоятельный в переходный период от средневековой литературы к
литературе Нового времени (40-е годы XVII в. – 30-е годы XVIII в.)»64.
Теорию о едином синкретическом методе, господствовавшем в
древнерусской литературе до XVII века (отличном от метода художественного),
разрабатывали С.Н. Азбелев65, И.П. Еремин66, А.Н. Робинсон67, В.В. Кусков68,
А.Н. Ужанков69. Названия метода были разными: синкретический,
предреалистический, метод символического историзма. В данном
диссертационном труде метод русской средневековой литературы именуется

63
Еремин И.П. Новейшие исследования художественной формы древнерусских произведений // Труды Отдела
древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. XII. М.; Л.: Издательство
Академии наук СССР, 1956. С. 284–291; Еремин И.П. Литература Древней Руси, М.: Наука. 1966, С. 245–254;
Адрианова-Перетц В.П. Об основах художественного метода древнерусской литературы // Русская литература,
1958. № 4. С. 61–70; Азбелев С.Н. О художественном методе древнерусской литературы // Русская литература,
1959. № 4. С. 9–22; Робинсон А.Н. Литература Древней Руси в литературном процессе Средневековья (XI–XIII вв.).
М.: Наука, 1980. С. 5–44.
64
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 136.
65
Азбелев С.Н. О художественном методе древнерусской литературы // Русская литература, 1959. № 4. С. 9–22
66
Еремин И.П. Литература Древней Руси. М.: Наука. 1966. С. 245–254.
67
Робинсон А.Н. Литература Древней Руси в литературном процессе Средневековья (XI–XIII вв.). М.: Наука, 1980.
С. 5–44.
68
Кусков В.В. История древнерусской литературы. М., 2006. С. 9–12.
69
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 100–158.
22

синкретическим методом познания-отражения с опорой на наиболее актуальное и


современное исследование по этому вопросу70.
Итак, изображение женщины в литературе Древней Руси до XVII века
реализуется согласно иному способу отражения действительности в словесном
произведении, чем в Новое время. На наш взгляд, адекватным термином,
раскрывающим основной способ изображения женщины в средневековом
произведении XV века, является структурно-семантическая категория «схема»
или «персонификация» отвлеченного понятия, как понимал их А.Ф. Лосев71.
Стоит, однако, оговориться, что мы наблюдали сосуществование схематического
изображения женского персонажа с аллегорическим в произведениях, которые
Д.С. Лихачев относит к эмоционально-экспрессивному стилю, а именно в «Слове
о житии великого князя Дмитрия Ивановича», «Житии Сергия Радонежского» и
«Летописной повести о Куликовской битве». Но подлинно аллегорический
женский образ проявляется лишь в литературе XVI века, чему будет посвящена
следующая глава данного исследования.
Схема предполагает наличие «очень богатого предмета и весьма скудное
его изображение»72, диссонанс, при котором идея превосходит ее образное
воплощение. «Схема потому и есть схема, – пишет А.Ф. Лосев, – что она
исключает всякую самостоятельную индивидуальность и превращает ее даже не в
индивидуальность, а в субстанциализацию самой же схемы, самой общности»73.
Исследователь акцентирует внимание на необходимости различения «схемы» и
«художественного образа»: «Персонификацию и схему мы должны самым
тщательным образом отличать от художественного образа, хотя, взятые сами по
себе, в умелых руках они часто играют вполне положительную роль, и даже
лучшие писатели отнюдь этим не пренебрегают»74.

70
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 100–158.
71
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1995. С. 113–115.
72
Там же. С. 113.
73
Там же. С. 116.
74
Там же. С. 113.
23

Если женские персонажи в произведении древнерусской словесности XV


века реализуются как «схемы», «персонификации», то персонификацией каких
отвлеченных понятий они являются?
В языковой картине мира Древней Руси аксиологическая дихотомия «Бог –
дьявол» является основополагающей. Исследованию этого феномена посвящен
современный диссертационный труд Н.В. Писарь75. Данная дихотомия
проявляется в различных модификациях: «добро – зло», «добродетель – порок»,
«праведность – греховность». Соответственно христианской аксиологии
древнерусский писатель изображает мир двуликим, двойственным, в нем
сочетаются доброе и злое начало. Изображение женщины в литературе XV века,
на наш взгляд, персонифицирует эти глобальные абстрактные понятия. Так
рождается антитеза «добрая жена» – «злая жена», столь распространенная в
литературе XV века. Д.С. Лихачев в труде «Человек в литературе Древней Руси»
справедливо замечает, что до тех пор, пока в литературе не «вызреет» характер (а
происходит это в XVII веке, когда формируется художественный метод),
«индивидуальность человека по-прежнему ограничена прямолинейным
отнесением ее в одну из двух категорий – добрых или злых, положительных или
отрицательных»76. О том же пишет и В.В. Кусков: «Свои произведения
древнерусский писатель обычно строит на контрасте добра и зла, добродетелей и
пороков, должного и сущего, идеального и отрицательного героев»77.
В интерпретации данной антитезы книжник следует за текстом Святого
Писания: реминисцирует к «Притчам» Соломона, «Книге Премудрости Иисуса,
сына Сирахова». Этот факт красноречиво демонстрирует особенность поэтики
древнерусской литературы: «Древнерусское сочинение не есть сиюминутная
реакция на действительность… Осмысление происходящего осуществляется
через призму Святого Писания, и в нем обнаруживается экзистенциальный

75
Писарь Н.В. Дихотомия «Бог – дьявол» в древнерусской языковой картине мира: дисс. … канд. филол. наук.
Калининград, 2011. 197 с.
76
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 73.
77
Кусков В.В. История древнерусской литературы. М., 2006. С. 12.
24

смысл»78, «Древнерусский писатель постоянно ссылается на тексты «писания»,


которые он истолковывает не только исторически, но и аллегорически,
тропологически и аналогически. Иначе говоря, то, о чем повествуют книги
Ветхого и Нового заветов, – это не только повествование об «исторических
событиях, «фактах», но каждое «событие», «факт» – аналог современности,
образец морального поведения и оценки и содержит в себе скрытую
сакраментальную истину»79.
«Притчи» Соломона содержат яркие определения жен добрых и злых. Одно
из них практически дословно вошло в текст «Домостроя» XVI века: «Аще даруетъ
Богъ жену добру, дражайши есть камени многоцѣннаго, таковая от добры
корысти не лишится, дѣлаетъ мужу своему все благожитие. Обрѣтши волну и
ленъ, сотвори благопотребно рукама своима, бысть яко корабль куплю дѣющи:
издалече збираетъ в себѣ богатество и востает из нощи, и дастъ брашно дому и
дѣло рабынямъ, от плода руку своею насадит тяжание много; препоясавъше
крѣпко чресла своя, утвердит мышца своя на дѣло и чада своя поучаетъ, тако же и
рабъ, и не угасаетъ свѣтилникъ ея всю нощь: руцѣ свои простирает на полезная,
лакти же своя утвержает на вретено, милость же простирает убогу, плод же
подаетъ нищим, – не печется о дому мужь ея: многоразлична одѣяния
преукрашена сотвори мужу своему и сѣбе, и чадомъ, и домочадцемъ своимъ…»
[ПЛДР; сер. XVI в.; 90–92]. Другие цитируются в «Слове Даниила Заточника»:
«Добра жена – вѣнець мужу своему и безпечалие, а зла жена – лютая печаль,
истощение дому… Нѣсть на земли лютѣй женской злобы» [БЛДР; т. 4; 280]. В
«Словесах избранных»: «И къ сему, рече, послушествуетъ ми премудрый
Соломононъ, глаголя: нѣсть злобы противу злобы женстеи; луче бо есть жити со
лвомъ и змиемъ въ пустыни, нежели со злою женою» [ПСРЛ IV, ч. 1, в. 2; 504].
Важно отметить, что «добрая» и «злая» жена появляются в священных
текстах лишь во взаимосвязи с героем мужского пола. Они выполняют
соответствующую функцию в жизни мужчины: являются наперсницей или же

78
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 141.
79
Кусков В.В. История древнерусской литературы. М., 2006. С. 11.
25

олицетворяют испытание на пути. Так и в древнерусской литературе XV века


женщина непременно изображается вместе с мужчиной, дополняя образ главного
героя. Ни одно литературное произведение XV века не имеет центрального
женского персонажа или главной героини.
Следует сказать, что женский образ в словесности Древней Руси XV века
появляется крайне редко: это утверждение справедливо как для учительной, так и
светской литературы. Хотя XV век ознаменовался появлением нового
литературного жанра – беллетристической повести, которая «по фабуле и по
построению близка к памятникам позднесредневековой прозы»80, это не повлияло
на изображение женского персонажа. «Сказание о Дракуле» [ПЛДР; вт. пол XV
в.; 554–565], «Повесть о Басарге и о сыне его Борзомысле» [Там же; 566–577],
«Повесть о старце, просившем царскую дочь себе в жены» [ПЛДР; конец XV в. –
перв. пол. XVI в.], «Сказание о Вавилонском царстве» [ПЛДР; вт. пол XV в.; 182–
187] имеют занимательный сюжет, наполнены фантастическими деталями и
элементами «экзотичности». Однако ни одно из этих произведений не содержит
женского персонажа, не только центрального, но, кроме мимолетного появления
ленивой жены в «Повести о Дракуле», даже эпизодического.
Чем объяснить такое невнимание к женщине в письменности Древней Руси?
Отвечая на этот вопрос, медиевисты совершают экскурс в историческую
действительность – таковы исследования Ф.И. Буслаева, С.С. Шашкова, В.А.
Келтуялы, Д.С. Лихачева, Н.Л. Пушкаревой. Женщина не имела отведенной ей
роли в государственной и общественной жизни (политическая активность Марфы
Борецкой является ярким исключением), а главными героями большинства
сочинений XV века «были выдающиеся личности, чаще всего князья и
духовенство, реже бояре и воины, а центром внимания – их гражданский или
духовный подвиг»81. Об этом же рассуждал В.В. Кусков: «На характер
средневековой литературы накладывает печать господство сословно-

80
Истоки русской беллетристики. Возникновение жанров сюжетного повествования в древнерусской литературе /
Отв. ред. Я.С. Лурье. Л.: Наука, 1970. С. 375.
81
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 346.
26

корпоративного начала. Героями ее произведений, как правило, выступают


князья, правители, полководцы либо церковные иерархи, «святые»,
прославившиеся своими подвигами благочестия»82.
Необходимо также помнить о культе слова на Руси (который тем более
справедлив для так называемого «консервативного» направления развития
литературы). Его объясняет символика религиозного мышления. Иисус Христос –
воплощенное Слово: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было
Бог. <…> И Слово стало плотию» (Иоан. 1:1, 14). Из данного представления
берет корни исключительное почитание евангельского текста и словесности
вообще.
Почтительное отношение к запечатленному на века слову в Древней Руси
отмечает большинство медиевистов. Ф.И. Буслаев83, Д.П. Святополк-Мирский84,
Д.С. Лихачев85, Р. Пиккио86, С. Франклин87, А.Н. Ужанков88 пишут о духовной
ценности и высоком авторитете, которым обладала письменность. Примечателен
тот факт, что словесные надписи, подписи, сопровождающие изображения, в
Древней Руси не использовались при изготовлении предметов, связанных с
нехристианской традицией изобразительного искусства, она словно не вмещала в
себя величие слова89. Таким образом, запечатления в слове удостаивались лишь
самые поучительные и душеспасительные истории, самые значительные герои. К
тому же во многом утилитарная словесность Древней Руси, подчиненная скорее
деловым целям, нежели эстетическим90, «обслуживала» отнюдь не те области, в
которых могла реализоваться средневековая женщина.
Кроме вышеперечисленных причин, конец XV века для многих верующих
людей был временем ожидания Второго пришествия в связи с исходом седьмой

82
Кусков В.В. История древнерусской литературы. М., 2006. С. 12.
83
Буслаев Ф.И. Древнерусская литература и православное искусство. СПб.: Лига Плюс, 2001. 352 с.
84
Святополк-Мирский Д.П. История русской литературы с древнейших времен по 1925 год / Пер. с англ. Р.
Зерновой. Изд. 4-е, стереотипное. Новосибирск: Издательство «Свиньин и сыновья», 2009. С. 27–85.
85
Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М., 1979. С. 25–29.
86
Пиккио Р. История древнерусской литературы. М.: Круг, 2002. 350 с.
87
Simon Franklin.Writing, Society, Culture in Early Rus (950–1300). Cambridge university press, 2002. 356 p.
88
Ужанков А.Н. Историческая поэтика древнерусской словесности. Генезис литературных формаций. М:
Литературный институт им. А.М. Горького. 2011, 511 С.
89
См. Simon Franklin.Writing, Society, Culture in Early Rus (950–1300). Cambridge university press, 2002. 356 p.
90
Лихачев Д.С. Поэтика литературы Древней Руси. М.: Наука, 1979. С. 62–71.
27

тысячи лет от сотворения мира в 1492 году91. В произведениях назидательной


литературы этого периода часты размышления о современных автору временах
как о последних, конечных. Такие рассуждения встречаются в «Житии Сергия
Радонежского» [ПЛДР; XIV – сер. XV в.; 256–429], «Повести о взятии Царьграда
турками в 1453 году» [ПЛДР; вт. пол XV в.; 216–267], «Послании Геннадия
Иоасафу» [Там же; 540–553] и т.д. Исходя из этого убеждения, древнерусский
книжник XV века воплощал именно богоугодные темы в словесных текстах. Роль
женщины в данных реалиях воспринималась, как и предписано в Книге Бытия,
как роль помощницы мужа. Поэтому в произведениях XV века мы находим лишь
эпизодические женские персонажи, дополняющие и оттеняющие главного героя.
Таковы возможные причины отсутствия женского образа в «серьезной»,
риторической словесности XV века, написанной на «священном»
церковнославянском языке. Однако беллетристическое повествование обладает
собственными, более свободными законами. Как пишет Я.С. Лурье, «памятники
сюжетного повествования, появившиеся на Руси в XV веке, представляли собой
необычное явление на фоне “деловой” и учительной письменности того времени.
Своеобразие этих памятников ощущали и те читатели, которых привлекала
сюжетная занимательность литературы, и те, которые ее решительно
отвергали»92. И вместе с тем женский образ не встречается ни в одной
беллетристической повести XV века.
В статье «Черты героической действительности XIV–XV вв. в образах
людей Андрея Рублева и художников его круга» Н.А. Демина рассуждает о
положении женщины на Руси XV века. Опираясь на фреску Успенского собора в
городе Владимире «Страшный суд» (а именно часть ее композиции «Шествие
праведных жен», исполненную Андреем Рублевым и Даниилом Черным в начале
XV века), исследователь пишет: «Все внимание жен сосредоточено на чем-то,
предстоящем их внутреннему взору… они готовятся, каждая согласно своему ха-

91
См. Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 310.
92
Истоки русской беллетристики. Возникновение жанров сюжетного повествования в древнерусской литературе /
Отв. ред. Я.С. Лурье. Л., 1970. С. 386.
28

рактеру и темпераменту, к какому-то значительному, важному действию – они


готовятся к подвигу… Художник так сумел уловить национальные черты и
характер, что отдаленность веков теряет свою силу: образы приближаются к нам
и воспринимаются как нечто родное и хорошо известное… Вопрос о роли русской
женщины в эпоху освобождения от татарского ига и сложения Русского
централизованного государства был бы не ясен и о многом можно было бы только
догадываться, если бы не остался этот документ. Художник передает высокое
достоинство, твердость, мужество и тонкую грацию русских женщин, их
готовность жертвовать собой. В этих образах мужей и жен отразилось высокое
национальное самосознание русского человека»93.
Высказанные Н.А. Деминой соображения относительно высокого,
героического характера простой русской женщины, изображенной в
произведении искусства, не находят аналога в литературе XV века. Героизация
женщины будет присуща древнерусской литературе XVI – начала XVII века,
таким произведениям как «Повесть о царице Динаре», «Повесть о Петре и
Февронии Муромских», «Житие Евфросинии Полоцкой», «Житие Иулиании
Вяземской», где женский персонаж является центральным. Таким образом,
следует согласиться с утверждением Д.С. Лихачева о том, что «в XV в. живопись
явно опережала литературу»94.
Подводя итог сказанному выше, отметим, что женщина на Руси XV века не
являлась предметом познания и образного отражения в произведении
словесности. Возможно, этим объясняется та схематичность, с которой писатель
изображает женский персонаж. Для подробного освещения этой проблемы
обратимся к анализу памятников древнерусской литературы XV века с женским
образом.

93
Демина Н.А. Черты героической действительности XIV–XV вв. в образах людей Андрея Рублева и художников
его круга // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. XII.
М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1956. С. 316–317.
94
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 93.
29

1.2. Положительные женские образы в древнерусской литературе XV века


как схематическая персонификация «доброго» начала мира

1.2.1. Женщина-супруга

«Житие Кирилла Белозерского» – в свете нашей темы наиболее


примечательное произведение литературы XV века. В нем представлены четыре
положительных женских персонажа из шести выявленных и описанных нами в
пределах данного периода. Такое необычное средоточие женских фигур в одном
произведении XV века объясняется, вероятно, тем, что житие было написано «по
словам “самовидцев”» [А.Г. Бобров. БЛДР; т.7; 508]. Крайне любопытен тот факт,
что автор, описывая получение информации об одном из чудес, свидетельствует:
«Сиа убо сама та княгини Марья исповѣда единому от инокъ обители тоя
достовѣрну Игнатию именем. Сей же мнѣ сказавъ…» [БЛДР; т. 7; 172].
Упоминание о том, что женщина была источником важной информации – редкое
и ценное замечание в тексте древнерусского произведения XV века. Однако оно
свидетельствует скорее об уважении к княжескому титулу, нежели к женщине.
Упомянутая княгиня Мария, супруга Михаила Белевского, – один из
эпизодических женских персонажей жития. Несмотря на то, что история о чуде,
произошедшем с княжеской четой, была рассказана княгиней, женщина
изображается более схематично, чем ее супруг. Вместо индивидуального
женского персонажа автор описывает чету, благочестивый брачный союз. Этот
образ был сформирован к XV веку как некий готовый топос95 с опорой на

95
О «топосе» в древнерусской литературе: Адрианова-Перетц В.П. Очерки поэтического стиля Древней Руси. М.;
Л.: АН СССР, 1947. 187 с.; Творогов О.В. Задачи изучения устойчивых литературных формул Древней Руси //
Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. XX. М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1964. С. 29–40; Конявская Е.Л. Проблема общих мест в древнеславянских
литературах (на материале агиографии) // Ruthenica. Т. 3. Киев, 2004. С. 80–92; Руди Т.Р. Топика русских житий
(вопросы типологии) // Русская агиография: Исследования. Публикации. Полемика. Т. 2 / Руди Т.Р., Семячко С.А.
СПб.: Пушкинский Дом, 2011. С. 155; Руди Т.Р. Средневековая агиографическая топика (принцип imitation и
проблемы типологии) // Литература, культура и фольклор славянских народов: XIII международ. съезд славистов.
Любляна, 2003: доклады российской делегации. М., 2002. С. 40–55; Ранчин А.М. Поэтика древнерусской
словесности: «общие места» и цитаты. Образовательный портал «Слово». Филология. Теория литературы.
[Электронный ресурс]. Режим доступа: http://www.portal-slovo.ru/philology/45586.php
30

авторитетное послание апостола Павла, сопровождающее Таинство брака (Ефес.


5:22–25, 32–33).
Гармония четы Михаила и Марии создается симметричным описанием
персонажей. Супруги видят в один час тот же сон – старец Кирилл предсказывает
им радость чадородия, одаривая тремя сосудами, символизирующими детей.
Автор подчеркивает, что муж и жена живут в согласии, потому что совершенно
схожи по важным, сущностным качествам – и тот и другой глубоко верующие
праведники. Пахомий Серб описывает их почтение к старцу: «Принесеный хлѣбъ
от Святаго с вѣрою великою, яко священие нѣкое, приемлет» [БЛДР; т. 7; 170]. Их
вера оказывается целительной для людей: вкусившие присланный супругам хлеб
излечиваются. Так, Михаил и Мария, духовные чада святого, дополняющие его
портрет, состоят в идеализированно благочестивом браке. Его описание попросту
заменяет изображение женского персонажа, поскольку «средневековые
писатели <…>, будучи подвластными этикетным нормам, еще мало осваивали
человеческое сознание как неповторимо-индивидуальное, разноплановое,
прихотливо-изменчивое»96.
Используя ту же сюжетную схему (обретение плодности после
мистического сна), автор повествует о сыне Дмитрия Донского Петре и его
супруге Евфросинье, также эпизодических персонажах «Жития Кирилла
Белозерского». Супруги, жившие «въ всякомъ благочестии и любве», долгое
время были бездетны. Примечательно, что наряду с абстрагирующими
житийными формулами («имяху же велику вѣру», «в печяли бяху», «радости
исполнися») автор использует элементы конкретизации, к примеру, уточняет срок
«неплодства» персонажей – одиннадцать лет и шесть месяцев. Награжденные
мистическим сном (в данном случае сна удостоился лишь князь), супруги
приняли просфору и воду святого, служили водосвятные молебны, и зачали
наследника, «благодарение велие Богу исповѣдаше» [Там же; 181–182].
Итак, два типологически сходных фрагмента жития представляют княгинь,
изображенных схематично – жены различаются лишь именем. Мы наблюдаем,
96
Хализев В.Е. Теория литературы. М.: Высшая школа, 2002. С. 210.
31

что «персонифицированное здесь отвлеченное понятие… является… буквальным


монотонным своим повторением»97. Княгини, одержимые недугом длительное
время (пребывающие в состоянии испытания), являются образцом идеального
смирения и беззаветной веры, глубокой почтительности к праведникам, к
супругу. Данный способ изображения женского персонажа – структурно-
семантическая категория «схема», персонификация идеи доброй, идеальной
женщины. «Идеальные женские характеры Древней Руси», по меткому
выражению Ф.И. Буслаева, и есть реализация мыслимой доброты, христианского
идеала в женском лице.
Характеристика княгинь включает в себя лишь именование и редкие
«застывшие» эпитеты религиозного, морально-идеологического характера, крайне
однообразные: «благочестива и милостива зѣло», «благочестивая Евфросиниа»,
«благочестивая княгини». Действительно, «в элементарных фабулярных формах
иногда достаточно простого присвоения герою имени, без всякой иной
характеристики («отвлеченный герой»), чтобы зафиксировать за ним действия,
необходимые для фабулярного развития»98.
В схематичном описании выделяется неожиданная деталь, нарушающая
этикетный диалог супругов. Князь Михаил поутру рассказывает княгине Марии
необыкновенный сон, она же «изъ устъ его слово въсхитивъ и рече» [БЛДР; т. 7;
170], то есть не дает супругу договорить, перебивает его. Эта значимая
подробность «оживляет» абстрактное повествование, передавая сильное волнение
героини, которая догадывается о том, что сон предвещает ей долгожданную
радость материнства.
На фоне схематически изображенных княгинь их супруги выступают
активно действующими лицами: «князь Петръ радости исполнися» [Там же; 180],
«князь Петръ отходит въ град Дмитровъ и молебная съвершают» [Там же], «князь
Петръ яко в сонъ тонокъ сведенъ бысть» [Там же], «князь Михаилъ въставъ и

97
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1995. С. 114.
98
Томашевский Б.В. Теория литературы. Поэтика. М.: Аспект-пресс, 1999. С. 200.
32

принесеный хлѣбъ от святаго… приемлет» [БЛДР; т. 7; 170], «родишася у князя


Михаила два сына и дщерь едина» [Там же; 172].
Схема женского идеала не нуждается в подробном описании, для ее
фиксации достаточно эпитета «благочестивая», «боголюбивая». Этот же прием
наблюдаем в повествовании о следующем эпизодическом персонаже «Жития
Кирилла Белозерского», супруге окольничего Ирине. Представляя женщину как
«благочестиву и боящуся Бога» [Там же; 140], автор отсылает читателя к
знакомой схеме идеальной, мудрой жены. В широко распространенной на Руси
книге Иова мудрость понимается как страх Божий: «Страх Господень есть
истинная премудрость, и удаление от зла – разум» (Иов. 28:28). Поэтому
характеристика женщины, заключающаяся в именовании и двух эпитетах,
выглядит достаточной.
Однако описание Ирины включает и косвенную характеристику («характер
вырисовывается из поступков и поведения героя»99), что не наблюдалось в
предыдущих примерах. Ирина совершает самостоятельный поступок, тогда как
описанные выше княгини отличаются бездействием или действием, инициатором
которого был супруг. Ирина разрешает конфликт, возникший между старцем
Стефаном и Тимофеем, когда Тимофей узнает о самовольном пострижении его
воспитанника в монахи. Обиженный такой реакцией старец цитирует Евангелие:
«Повелѣно ны есть от Спаса Христа: «Идеже аще приемлютъ вас и послушают, ту
пребывайте, а идѣже не приемлют вас ниже послушають, исходяще оттуду, и
прахъ ихъ прилѣпший от ногъ ваших отрясайте пред ними въ свѣдѣтельство им»
[Там же; 140]. Ирина проявляет миролюбие, богобоязненность, а возможно, и
знание евангельского текста, где продолжение звучит: «Истинно говорю вам:
отраднее будет земле Содомской и Гоморрской в день суда, нежели городу тому»
(Матф. 10:15) – успокаивает гневного супруга. Мужчины примиряются и
конфликт оказывается исчерпанным благодаря мудрости благочестивой жены:
«Почему ты знаешь, жена, не спасешь ли мужа?» (1 Кор. 7:16).

99
Томашевский Б.В. Теория литературы. Поэтика. М., 1999. С. 200.
33

В эпизоде, повествующем об отношениях супругов Агриппины и Андрея


Можайского со старцем Кириллом, женщина также изображена более активной.
Причина тому – реализация в данном фрагменте типичного для древнерусской
литературы мотива столкновения заботы о земном и попечения о небесном.
Именно жалостливое женское сердце побуждает Агриппину «благочестиву и
милостиву зѣло» (княгиня так же, как и описанные выше женские персонажи,
охарактеризована общим топосом), подобно евангельской Марфе, беспокоиться о
телесном благосостоянии близких ей людей, старца Кирилла и братии. В Великий
пост княгиня снабжает монахов продуктами. Старец настоятельно отказывается
от скоромной пищи, однако жалостливое сердце побуждает Агриппину
продолжать уговоры, пока она не получает наставления, сходного с Христовым:
«Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно»
(Лук. 10:41–42). Однако автор повторяет, что княгиня действует «яко
благочестива» и «вѣру имяще къ иноческому образу» [БЛДР; т. 7; 162].
Схематичное изображение княгини Агриппины также опирается на общий топос
(закрепленные эпитеты) и косвенную характеристику: княгиня предстает
милосердной, любящей, заботливой и несколько наивной.
Мотив противопоставления духовности праведника обыденным
человеческим представлениям широко распространен в житийной литературе:
Мария, персонаж «Жития Сергия Радонежского», тщетно силится понять
необъяснимые события. Когда чудесным образом младенец Сергий в ее чреве
трижды голосит в ответственные моменты богослужения, она «мало не паде на
землю от многа страха» [ПЛДР; XIV – середина XV в.; 266]. Мария мнит ребенка
больным, когда тот отказывается от пищи в постные дни. Матери Сергия не дано
предвидеть святость сына, поэтому ее забота и неусыпное попечение
диссонируют с характером святого, с его предназначением: «“Престани, чадо, от
таковыя продлъженыя алъчбы, нѣси доспѣлъ в сие прясло, не бѣ бо ти еще
время”. <…> Отрокъ же рече: “Престани, мати моя, что глаголеши? Се бо ты сиа
глаголеши яко мати сущаа, яко чадолюбица, яко мати о чадѣх веселящися,
естественою любовию одръжима. Но слыши Святое глаголеть писание: “Никтоже
34

да не похвалится въ человецѣх, никтоже чистъ пред Богом, аще и единъ день


живота его будет, и никтоже есть без грѣха, токмо единъ Богъ без грѣха”» [ПЛДР;
XIV – середина XV в.; 284, 286].
Трогательная наивность, излишняя заботливость и чувствительность не
являются неизменными качествами схемы «доброй жены» в XV веке, однако в
индивидуальных случаях ей присущи. При этом авторы акцентируют внимание на
допустимости и даже своеобразном очаровании подобного поведения женщины.
Так, Епифаний Премудрый восторженно оценивает чадоношение матери Сергия
Радонежского: «Младенца въ утробѣ носящи яко нѣкое съкровище многоценное,
и яко драгый камень, и яко чюдный бисеръ, и яко сосудъ избранъ» [Там же; 266].
Пахомий Серб поясняет, что Агриппина, умоляя братию вкусить рыбу в пост,
делала это «яко благочестива», «милостива зѣло» и «вѣру имяще къ иноческому
образу» [БЛДР; т. 7; 162].
Итак, характеристика положительных женских персонажей XV века
представляет именование женщины, пояснение ее роли супруги или матери того
или иного мужчины и общую формулу или эпитет: «благочестива», «милостива
зело», «боящися Бога». В некоторых же случаях, если персонаж осуществляет
какое-либо действие, добавляется косвенная характеристика. Данный способ
изображения положительного женского персонажа узнаваем читателем как некая
готовая схема «доброй жены» с различающимися именами и конкретными
поступками, которые, безусловно вмещаются в определение «благочестивого»
деяния.
Таким образом, в древнерусской литературе XV века (как агиографической,
так и мирской) нет произведения с главной героиней. Даже эпизодические
женские персонажи в словесности этого времени – редкость. Их присутствие в
общем объеме текста минимально и обусловлено теми функциями, которые они
выполняют в создании образа главного героя. Яркой особенностью
положительных женских персонажей этого периода является изображение их
непременно как спутниц героя мужского пола, выполняющих роль супруги или
матери. Заметим также, что эти женщины – как правило, исторические лица
35

высокого социального положения. Вышеперечисленные особенности женских


персонажей в словесности XV века свидетельствуют об их схематическом
воспроизведении в средневековой литературе этого периода.

1.2.2. Женщина-мать

Заповедь скрижалей Завета гласит: «Почитай отца твоего и мать твою,


чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе» (Исх.
20:12). Соломон в «Притчах» вторит этой мысли: «Слушай, сын мой, наставление
отца твоего и не отвергай завета матери твоей, потому что это – прекрасный венок
для головы твоей и украшение для шеи твоей» (Притч. 1:8–9). Вслед за
религиозными авторитетами древнерусский книжник с благоговением и
почтением выписывает материнский лик в литературных произведениях.
Изображение матери выделяется из общей массы женских персонажей XV–XVII
веков более высокой условностью и влиянием этикета. Почитаемый и уважаемый,
этот образ покоится на традиционном представлении о важности рода и
родителей. Изменения в его изображении отсутствуют в древнерусской
словесности XV–XVII веков. Он существует как готовая схема на протяжении
всего рассматриваемого периода. Данное исключение из общей тенденции
эволюции женского образа подтверждает видение литературного процесса как
«пульсации живого организма»100.
В историческом повествовании XV–XVII веков часты упоминания великих
княгинь, что говорит о высокой роли, отводившейся им древнерусским
книжником. В «Повести о стоянии на Угре» Иван III едет в Москву за
молитвенной помощью к «митрополиту Горонтию, и к своей матери великой
княгини Марфе…» [ПЛДР; вт. пол XV в.; 514]. В «Севернорусском летописном
своде 1472 года» Василий II при очередном нападении татар оставляет в Москве
обороняться «Иону митрополита, да матерь свою, великую княгиню Софью, и

100
Лихачев Д.С. Историческая поэтика русской литературы. Смех как мировоззрение и другие работы. СПб.:
Алетейя, 2001. С. 500.
36

свою великую княгиню Марью, а самъ поиде к рубежу ко тверьскому» [ПЛДР; вт.
пол XV в.; 426]. В «Московской повести о походе Ивана III Васильевича на
Новгород» великий князь обращается за политическим советом к митрополиту,
боярам и великой княгине: «И тако възвѣщает о сем отцю своему, митрополиту
Филиппу, и матери свои, великой княгини Марьи, и сущим у него бояром его, что
поитти на Новгород ратью» [Там же; 382]. Присутствие великой княгини на
политическом совете говорит о доверии князя к матери и почитании ее
авторитета. В этих произведениях мы наблюдаем лишь упоминание княгинь-
матерей.
В «Хронографе» 1617 года автор пишет о высокой роли матери Михаила
Романова, благословившей сына на царство: «Приидоша же тогда всея Русьския
земли велможи, князи и боляре и дворяне и всѣ стратизи, иже во храбрастех
сияющее… к Михаилу Федоровичю – ту бо тогда ему пребывающу и съ материю
своею, великою старицею инокою Марфою. Къ ея же ногама вси припадающе, и
со слезами биша челомъ и просиша у нея, дабы благословила сына своего на
престолѣ царствия Московъскаго государьства» [ПЛДР; кон. XVI – нач. XVII в.;
332]. Книжник видит ее как мудрую, религиозную женщину: «Она же едва
слезнаго ради великаго народа моления на се преклонилася: бѣ бо государь
младъ, а время тогда обуреваемо, и люди строптивы, рекше волнуеми. Но обаче
положи упование и надежду на всемогущаго Бога, не презрѣ многихъ
слезъ…благословляет его быти государя въ Рустей земли» [Там же; 332].
Ряд произведений, порожденных культовым событием XIV века,
Куликовской битвой («Задонщина», «Сказание о Мамаевом побоище»,
«Летописная повесть о Куликовской битве»), содержит групповые женские
образы. Они выполняют одинаковую функцию: совершают ритуальное прощание
с погибшими. В «Задонщине» и «Сказании о Мамаевом побоище» жены
оплакивают мужей, в «Летописной повести о Куликовской битве» матери
оплакивают сыновей. Последнее произведение, отнесенное Д.С. Лихачевым к
эмоционально-экспрессивному стилю, представляет сочетание схематического и
37

аллегорического способов изображения женского персонажа и потому будет


рассмотрено в следующей главе.
Образ матери безусловно идеализируется древнерусскими книжниками XV–
XVII веков. Бескорыстие материнской любви, чудодейственность ее молитвы,
беспредельная скорбь утраты способны укротить любую брань, растопить
сильный гнев. В «Хронографе» 1512 года автор пишет о материнском страдании,
которое может быть причиной мира: «Колики матери обезчадятся!» [ПЛДР; кон.
XV – перв. пол. XVI в.; 384]. «Повесть о Новгородском клобуке» повествует о
царе Константине, пораженном безутешным горем матерей, чьи дети по решению
волхвов должны быть принесены в жертву за выздоровление царя. Он
предпочитает страдать от тяжелой болезни, чем сокрушаться, видя материнскую
скорбь.
В «Повести об Ульянии Осорьиной» создан трогательный и поэтичный
образ Ульянии ее сыном, Дружиной Осорьиным. Эта незаурядная женщина
удостоилась почитания за материнскую любовь и нежность ко всему и всем в
тяжелые времена конца XVI – начала XVII века. «Повесть о Фроле Скобееве»
изображает мать Аннушки, ее жалостливое материнское сердце, в котором
заключена всепрощающая любовь к непутевой дочери: «И, смотря на нея,
жестоко плакали, какъ она такъ учинила без воли родителей своих. Однако ж,
оставя весъ свой гневъ родителской, отпустя ей вину…» [ПЛДР; XVII (1); 63].
В «Повести о Савве Грудцыне» интересен внесценический образ матери,
пытающейся спасти погибающего сына своей любовью. Не случайно она
посылает ему символическое количество писем – три письма (как надежда на
возрождение, воскресение), в которых молит его одуматься и вернуться домой.
Это моление матери было последней возможностью героя вырваться из пут
дьявола. Могло осуществиться предрекаемое пословицей: «Молитва матери со
дна моря достанет». Непосредственно после того, как Савва пренебрегает
«матерним молением», присовокупив к этому насмешку («Егда же прииде к нему
писание, он же, прочет, посмеяся и ни во что же вменил») [Там же; 44], бес
предлагает Савве знакомство с отцом и приводит его в преисподнюю. Так автор
38

буквально осуществляет проклятие, которое герой заслуживает пренебрежением к


матери и ненасытным блудом101: «Оставляющий отца – то же, что богохульник, и
проклят от Господа раздражающий мать свою» (Сир. 3:16).
Итак, редкие образы матерей в древнерусской словесности XV–XVII веков
идеализированы и изображены схематично как в агиографической литературе, так
и в жанрах исторической и мирской повести. Автор и герои проявляют к этому
персонажу лишь уважение и почтительное благоговение, поэтому способ
изображения матери, авторитет которой не мог ставиться под вопрос, остается
схемой, не претерпевающей изменений.

1.3. Отрицательные женские персонажи в древнерусской литературе


XV–XVI веков как олицетворение мирового «зла»

Если «добрые жены» в древнерусской литературе XV века


персонифицируют идею добра, идеала, то «злые жены» предстают схематическим
олицетворением мирового зла. Распространенность «злых жен» в древнерусской
литературе, их родовая общность, постоянный набор типических качеств,
которыми они обладают, более значительная степень участия в сюжете позволяют
отнести «злых жен» помимо структурно-семантической категории схемы к типу.
«Тип, – пишет А.Ф. Лосев, – строится наподобие формально-логического
родового понятия, то есть на основании извлечения из действительности тех или
иных ее особенностей и с полным забвением отдельных представителей этой
действительности. <…> Тип же только отражает действительность, но не
порождает ее. И отражает он такие индивидуальности, которые очень похожи
одна на другую, а не такие, которые исключительно специфичны»102. Интересна
интерпретация этого термина с позиции взаимоотношения автора и героя у
М.М.Бахтина: «Тип предполагает превосходство автора над героем и полную

101
О женских образах «Повести о Савве Грудцыне» см., в частности: Дроздова М.А. Образ «злой жены» и его
антиподы в «Повести о Савве Грудцыне» [Электронный ресурс] // Язык как материал словесности. Сборник
статей. М.: Литературный институт им. А.М. Горького, 2016. С. 22–27. Режим доступа:
http://litinstitut.ru/sites/default/files/yazyk_kak_material_slovesnosti_sbornik_statey_2.pdf
102
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1995. С. 130, 133.
39

ценностную непричастность его миру героя; отсюда автор бывает совершенно


критичен. Самостоятельность героя в типе значительно понижена, все
проблемные моменты вынесены из контекста героя в контекст автора,
развиваются по поводу героя и в связи с ним, а не в нем, и единство им придает
автор, а не герой, носитель жизненного познавательно-этического единства,
которое в типе понижено до чрезвычайности»103.
Тип «злой жены» в древнерусской словесности опирается на ветхозаветную
линию изображения женской злобы, которая особенно наглядно представлена в
«Книге Екклесиаста», «Книге притчей Соломоновых», «Книге Премудрости
Иисуса, сына Сирахова», а также в византийской аскетической литературе
(«Слова Иоанна Златоустаго о добрых [щедрых] женах и о злых»104 в различных
вариантах, «Вопросы и ответы» Анастасия Синаита105, Слово «на лукавых жен»
Ефрема Сирина106). Оригинальное древнерусское название «Беседы отца с сыном
о женской злобе» XVII века указывает на первоисточник типа «злой жены»:
«Сказание и бесѣда премудра и чадолюбива отца, предание и поучение к сыну,
снискателна от различных писаний богомудрыхъ отецъ и премудрого Соломона и
Исуса Сирахова и от многихъ философ и искусных мужей о женстей злобе»
[ПЛДР; XVII в. Книга первая; 487]. О происхождении этого типа в древнерусской
литературе писал И.Я. Порфирьев: «Такой мрачный тип злой жены списан <…>,
конечно, не с русской женщины тогдашнего, хотя не образованного, но еще
молодого русского общества, а с разных восточных сказаний (повести о
Соломоне) и с греческих поучений о женах, в которых изображается испорченная
византийская женщина и которые начали распространяться в нашей
письменности с самого ее начала»107.

103
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1986. С. 170.
104
Измарагд. Главное собрание библиотеки Троице-Сергиевой Лавры. [Электронный ресурс]. Режим доступа:
http://old.stsl.ru/manuscripts/book.php?col=1&manuscript=204
105
Преподобный Анастасий Синаит. Вопросы и ответы. М.: Сибирская Благозвонница, 2015. 670 с.
106
Творения иже во святыхъ отца нашего Ефрема Сирина // Творения святых отцев в русском переводе, издаваемые
при Московской духовной академии. Т. 15. М.: В Типографии В. Готье, 1850. С. 14–19.
107
Порфирьев И.Я. Краткий курс истории древней русской словесности. Казань: Типо-литография Императорского
университета, 1911. С. 218.
40

Схема «злой жены» известна в древнерусской словесности с XI века; в


разных видах она появляется «в составе Изборника 1073 года, Златоструя,
Пролога, Измарагда…» [Бобров А.Г. БЛДР; т. 7; 578]. Многочисленные
оригинальные «Слова о злых женах», «Моление Даниила Заточника» [ПЛДР; XII
в.; 389–399], «Домострой», «Беседа отца с сыном о женской злобе» [ПЛДР; XVII
в. Книга первая; 487–498] изобилуют рассуждениями о женском коварстве,
опираясь на аллюзии и реминисценции к авторитетным текстам Священного
Писания и святоотеческой литературы. Однако, кроме рассуждений о женской
злобе формируется тип «злой жены», героини многих произведений в различных
жанрах литературы XV–XVII веков. В словесности XV века отрицательные
персонажи схематичны: обыкновенно книжник ограничивается традиционными
формулами-характеристиками («безумная», «окаянная», «злохитривая», «лвица»
[ПСРЛ; IV, 1–2; 502, 504]), и лишь в мирской повести XVII века персонажи
коварных жен усложняются, раскрываются и приобретают тенденцию
трансформироваться в характер и художественный образ.
В назидательной древнерусской литературе XV века зло мыслится как
«сплетение», сочетание с дьяволом108: «Тъи бо прельстник дьявол вниде у них в
злохитривую жену Марфу Исакова Борецкаго» [Вторая Софийская летопись.
ПСРЛ; т. 6, вып. 2; 185]. Отрицательный персонаж, таким образом, понимается
как некто, чьи «душевные очи» [Там же; 186] омрачились тьмой тяжкого греха.
Так автор «Слова о злых женах» убеждает в несомненной связи женщины с
нечистой силой: «Много помочи бѣсу въ женьскых клюках» [БЛДР; т. 7; 486].
Процесс слияния с грехом порой изображается изощренно метафорически: «Нощь
прелести къ невидѣнию объятъ ю и всехъ послушающихъ еа омрачи» [Вторая
Софийская летопись. ПСРЛ; т. 6, вып. 2; 188]. Книжник XV века далек от
предположения о том, что отрицательный персонаж может заблуждаться –
напротив, он вменяет ему в вину намеренное зло, внушенное дьяволом. О
понятии характера, осмысленном сочетании в героине положительных и

108
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 344.
41

отрицательных качеств в древнерусской словесности можно говорить лишь


применительно к памятникам XVII века.
«Слово о злых женах» XV века, продолжая многовековую традицию
дидактических поучений на рассматриваемую тему, дает общий вектор
понимания типа «злой жены». Составленное из коротких замечаний, определений,
притч, шуток, афоризмов, насмешек, «Слово» представляет данный тип как
воплощенный соблазн, прельщение, сравнимое со всевозможной скверной:
дьяволиным оком, предводителем неправды, сладострастной сетью, пустотой
дома [БЛДР; т. 7; 486]. Помимо традиционно воспроизводимых качеств,
«навеянных дьяволом», автор психологически точно отмечает присущее
женскому характеру легкомыслие: «Дума женьска не тверда есть, аки храмъ
непокровенъ» [Там же]. Эмоционально-оценочная лексика, преобладающая в
произведении, вульгаризмы и брань («Что есть зла жена? Око дияволе, торгъ
адовъ, сквѣрнамъ царь, воевода неправдамъ, стрела сотонина, и уязвляющи
многымъ сердце») [Там же; 485] придают характеристике образа чрезвычайную
экспрессивность. Иллюстрирующие портрет «злой жены» мирские притчи имеют
анекдотический характер. Автор жалеет одних мужей, как несчастнейших из
людей, и осуждает других, угождающих таким женам. Используя яркие
парадоксы, он вразумляет сильный пол: «Суть мужи городы владѣющи, а женамъ
работающе» [Там же; 486].
В различных по жанру произведениях XV–XVII веков распространен топос
сравнения «злой жены» со змеей. Соблазнитель ветхозаветной Евы, символ
грехопадения, метонимически переносится авторами на саму женщину.
Эпизодический персонаж «Казанской истории» царь Махмет-Амин восклицает:
«Аз же, поганый, токмо в суе тружахъся без ума, и нѣсть ми нынѣ ползы ни от
жены-змии, прелстившия мя, ни от множества силы моея, ни от братства моего –
вся бо изчезоша, яко прахъ от вѣтра» [ПЛДР; сер. XVI в.; 340]. Выразительно, с
изобилием «цветов красноречия» описывается процесс обольщения: жена лелеет в
супруге злое намерение, разжигает как огонь сухие дрова, точит как червь сладкое
дерево, действует как «прелукавая змия», шепчет день и ночь предсказания
42

погибели. Ее лукавство, подобно яду, разъедает человеческую душу: «И


всегдашняя капля дождевная и жестокий камень пробиваетъ вскорѣ, а лщение
женское снѣдаетъ премудрыя человеки. И много крѣпився царь, и прелстися от
злыя жены своея и послуша проклятаго совѣта ея, окаянный. О безумию его!»
[ПЛДР; сер. XVI в.; 330].
О типологических чертах «злой жены» речь пойдет в следующем пункте,
здесь лишь отметим, что в словесности XV–XVII веков общими качествами этого
типа является хитроумие и смелость в осуществлении жестоких замыслов.
«Хронограф» редакции 1512 года [ПЛДР конец XV – первая половина XVI в.;
376–415] повествует о женской хитрости, затмившей родительскую любовь.
Описывая историю византийского наследника Стефана, преданного отцом
ослеплению по ложному навету мачехи, автор сокрушается: «О безмѣстиа!
Преможе женьская лесть и угаси родительную любовь» [Там же; 376]. Но не
только льстивыми речами творит женщина свои беззакония, в решимости она
уподобляется мужчине и часто действует собственными силами: царица
Сююмбике, героиня «Казанской истории», образ которой не сводится к типу
«злой жены», однако имеет некоторые его черты, отправляет нежеланному
жениху дары, отравленные ядом.
Традиционными для литературы XV века являются сравнения «злой жены»
с отрицательными ветхозаветными и новозаветными персонажами.
Сопоставление лиц и событий современной автору реальности с героями и
фактами Священной истории соответствует методу и мировоззрению
древнерусского книжника, ведь именно сквозь призму мира духовного
«осмысляется значение происходящего»109. Автор «Словес избранных», входящих
в состав Второй Софийской летописи XV века, под влиянием восемьдесят девятой
беседы Иоанна Златоуста «На Усекновение главы Предтечи и Крестителя Иоанна

109
Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М., 1979. С. 180.
43

и об Иродиаде»110 сравнивает Марфу Борецкую с образами Иезавели, Далилы,


Иродиады [Вторая Софийская летопись. ПСРЛ; т. 6, вып. 2; 185–186].
Сходство Марфы и Иезавели летописец видит в направлении и масштабах
их антирелигиозной деятельности. Язычница Иезавель соблазнила к
идолопоклонству своего мужа, израильского царя Ахава, и народ израильский,
ранее верный истинному Богу. Она истребила всех пророков и праведников,
кроме Илии. Марфа же «истребляла благочестие» по «всей земли Новгородцкой»
собственными увещеваниями и уговорами, через единомышленников против веры
православной за «тму прелсти Латынскиа». Таким образом, сопоставление Марфы
с Иезавелью объяснимо точкой зрения автора на освободительную борьбу
новгородцев с Москвой.
Но по какому общему качеству сравнивает книжник Марфу Борецкую и
Иродиаду? Видимого сходства поступки этих героинь не имеют. Однако вслед за
Иоанном Златоустом автор перечисляет ветхозаветных и новозаветных
персонажей, сходных в показателе – отступление от Бога, «всякое бесчестие». В
этом факте проявляется типичное для поэтики древнерусской словесности
абстрагирование111, обобщение, противоположное реалистичности. «Злая жена» –
носительница порока. Путь ее нечестив, она впала в великий грех. Различение
нюансов греховности неважно. Потому автор находит правомерным сравнение
Марфы-посадницы с Иродиадой, убийцей пророка, с Далилой, предательницей
Самсона, и с Евдокией, гонительницей Иоанна Златоуста112. Тогда как «Беседа»
святителя Иоанна исполнена риторических фигур и просветительского пафоса,
повествование древнерусского автора безыскусно, однако чрезвычайно
энергично, поскольку в нем говорит уверенность в собственной правоте, которая
и поверяется текстом Священного Писания.

110
Златоуст И. Полное собрание творений. Т. 8, ч. 2. СПб.: Издательство Санкт-Петербургской духовной
академии, 1902. с. 607–608.
111
Об абстрагировании в древнерусской литературе см., в частности: Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской
литературы. М., 1979. С. 102–111.
112
Об исторических параллелях в древнерусском летописании см., в частности: Данилевский И.Н. Повесть
временных лет: Герменевтические основы изучения летописных текстов. М.: Аспект-Пресс, 2004. 370 с.
44

В посланиях, поучениях XVI века появляются объективные попытки


осмысления «женской злобы». Ермолай-Еразм в «Правительнице» изображает
блудные помыслы мужчин и женщин, навеянные хмелем: «Сия же жена уже
сидяше от пьянства яко обуморена, крѣпость бо трезвеная изсяче, и бысть ей
желѣние сатанинскому игранию… Первое бо всякой блуднице навѣт дьяволь
бывает в бесѣдах пьянственых» [ПЛДР; кон. XV – перв. пол. XVI в.; 660–662].
Автор негодует, описывая, как укрощают предостережения совести меды, песни и
танцы, как единожды согрешившая женщина больше не имеет сокрушения о
своем поступке, который входит в привычку.
При этом осуждение пороков «злой жены» становится все более
изощренным, детализированным, распространенным. В назидательной литературе
приобретает популярность мотив порочного влияния женской красоты, созданной
на прельщение мирянам и монахам. Игумен Памфил, описывая народный
праздник Ивана Купалы, с негодованием изображает безудержные женские
танцы: «Женам же и дѣвам плескания и плясания, и главам их накивание, устами
их неприязненъ кличь и вопль, всескверненыя пѣсни, бесовская угодиа
совершахуся, и хрептом ихъ вихляние и ногамъ их скакание и топтание; ту же
есть мужем же и отроком великое прелщение и падение» [Там же; 320].
Сохраняется традиционная идея связи «злой жены» с бесом. В «Повести о
рязанском епископе Василии» черт принимает женский облик, чтобы соблазнить
народ недоверием к епископу. Так, женщина снова предстает «сосудом
греховности», содержащим обман и лукавство.
Примечательно, что древнерусский книжник обращается к типу «злой
жены», когда описывает пагубное женское влияние на мужчину. В «Повести о
стоянии на Угре» [ПЛДР; вт. пол. XV в.; 514–521] неверные жены искушают
благочестивых мужей. Мужчины трусливо бегут из Москвы вслед за ними на
Белоозеро, чтобы переждать в безопасности неопределенное время.
Вдохновительницей бегства автор называет княгиню Софью, о поступке которой
пишет с иронией: «Тое же зимы прииде великая княгиня Софья из бѣгов, бѣ бо
бѣгала на Белоозеро от татаръ, а не гонялъ никто» [Там же; 518]. Аллюзия к
45

«Притчам» Соломона, содержащаяся в данной фразе, выдает авторскую оценку


поступков героини еще более ярко: «Нечестивый бежит, когда никто не гонится
за ним; а праведник смел, как лев» (Притч. 28:1). Вероятно, данная
реминисценция к строке притчи, построенной на антитезе, в подтексте содержит
противопоставление действий великих княгинь – Софьи, трусливо покинувшей
Москву, и матери князя Ивана III Марии, бесстрашно оставшейся в городе во
время стояния.
Мотив угодничества мужей женам в данном эпизоде перекликается с
мотивом предпочтения земных благ небесным: «Быша бо их жены тамо,
возлюбиша бо паче жены, нѣже православную християнскую вѣру святыя церкви,
в них же просвѣтишася и породившеся банею святаго крещения, согласившеся
предати християнство, ослѣпи бо и злоба их» [ПЛДР; вт. пол. XV в.; 518]. Эту
ситуацию автор видит как подмену ценностных ориентиров, неравных по своей
сути. Брак, целью которого является лишь его собственное процветание вне
зависимости от веры супругов, книжниками XV века не поощряется. Он не может
принести доброго плода. Все же герой должен был искать успокоения в Боге, не в
материальной жизни, а в духовной.
Данный мотив нередок в назидательной литературе XV века. В «Житии
Сергия Радонежского» Епифаний Премудрый, описывая поведение братьев
монаха, прославляет тем более похвальную подвижническую жизнь главного
героя – святого Сергия: «Се бо братиа твоя Стефанъ и Петръ оженистася и
пекутся, како угодити женама» [ПЛДР; XIV – середина XV в.; 292]. Идея
предпочтения аскетической жизни интерпретируется древнерусскими
книжниками с опорой на апостольские послания: «Неженатый заботится о
Господнем, как угодить Господу; а женатый заботится о мирском, как угодить
жене» (1 Кор. 7:32–33). Об угодничестве женам иронично пишет и автор
«Севернорусского летописного свода 1472 года» [ПЛДР; вт. пол. XV в.; 410–443].
Эпизодический персонаж, Семен Васильевич Беклемишев, храбрый воин, был
сгублен жадностью, поощряемой в нем супругой: «Он же захотѣ у них посула, и
гражданѣ алексинци даваша ему 5 рублевъ, и захотѣ у них еще шестаго рубля,
46

жѣне своей, и се глаголющи имь, приидоша татарове» [ПЛДР; вт. пол. XV в.;
438]. Так герой превращается в труса и позорно бежит от татар за реку.
Под влиянием переводной литературы в оригинальной словесности XVI
века развивается тема женской похотливости. Популярные на Руси иностранные
романы «Сербская Александрия» [Там же; 22–173], «Троянская история» [ПЛДР;
конец XV – первая половина XVI в.; 227–267] знакомят читателей с образами
Олимпиады и Медеи, созданными без типичного для средневекового книжника
негодования пороком.
Мать Александра Великого Олимпиада, страдавшая недугом бесплодия,
прибегает к помощи египетского чародея Нектанава. Тот «приразився добротою
лица ея» [ПЛДР; втор. пол. XV в.; 28], способствует зачатию царицы, не
используя сверхъестественного искусства. Опытный соблазнитель, которому
«лестно бо есть ко всякому падению превращати жены» [Там же], иронически
возвещает испуганной прелюбодейке: «Блажена ты в женахъ, Олимпиядо,
вселеннеи царя во чреве прияла еси» [Там же]. Бесцеремонная пародия на Благую
весть была чужда поэтике назидательной древнерусской словесности XV–XVI
веков, и, вероятно, интерпретировалась как немыслимая дерзость. Аллюзия,
рождавшая сопоставление непорочного зачатия Иисуса Христа и порочного
зачатия Александра, который претендует на имя царя Вселенной, в рамках
«серьезной» древнерусской литературы свидетельствовала лишь о непомерной
гордыне человека. Однако смеховой контекст этой сюжетной перипетии романа
становится органичен для оригинальной сатирической повести XVII века.
Анонимные авторы древнерусского публицистического памятника XVI века
«Сказание о князьях владимирских» [ПЛДР; конец XV – первая пол. XVI в.; 422–
435], опираясь на повествование «Александрии» и «Хронограф» 1512 года, без
нравоучительных наставлений упоминают о безнравственном поведении
Олимпиады: «Нактанавъ влъхвъ сей роди Александра Макидоньскаго от
Алимпияды, жены Филиповы <…> Мати же Александрова по смерти сына своего
возвратися къ отцу своему Фолу, царю Ефиопьскому. Фолъ же вдастъ ю ко
второму браку за Виза, сродника Нектонавова. Виз же роди от нея дщерь» [ПЛДР;
47

конец XV – первая пол. XVI в.; 424]. Пренебрежение и вольность, с которыми


автор повествует о прелюбодеянии и повторном браке Олимпиады, обусловлены
как влиянием «Сербской Александрии», так и неславянским происхождением
женского персонажа и его нехристианским вероисповеданием. Столь
пренебрежительное отношение к русским женщинам-христианкам в
древнерусской литературе XV–XVI веков не зафиксировано.
Пробуждению чувств язычницы Медеи в «Троянской истории», переводном
романе XVI века, посвящена отдельная глава: «О Медеи, како любовию
Азоновую плѣнись» [ПЛДР; конец XV – первая пол. XVI в.; 240–251]. Повествуя
о «прельщении» конкретного персонажа, книжник не лишает себя возможности
обратиться к обобщению и упомянуть о похотливости, присущей, на его взгляд,
всему женскому полу: «Вѣмы бо жены мысль всегда мужа хотети, якоже хощет
существо всегда обрасца» [Там же; 242], как и о плутовском желании казаться
невинной: «Всѣх женъ всегда есть обычай, да егда безчестным желанием мужа
нѣкоего хотятъ, под покровениемъ нѣкоея чести своея оправдания умышляютъ»
[Там же; 244]. Сам процесс «плотского разжигания» в переводном романе
описывается нескромно и детально: «Лице его и обличие, и власы, тѣло и уды
тѣлесные зрителными смыслы разсматряя, да яко абие в похотѣнии его разгорѣся
и теплыя любве в мысли себѣ зача разжизание» [Там же; 244], «велми попеченнѣ
помышлает в себѣ, како своего разжизания пламени может противитися
удовлѣниемъ своего насыщения» [Там же], «сего ради не отиде искра похоти в
ней, но искусными дѣйствы послѣ тягчайшая зача зажигания, неже прежде грѣх
содѣянный» [Там же; 256].
Впервые в древнерусской оригинальной словесности подробно описывает
влечение женщины к мужчине неизвестный автор «Казанской истории».
Существенно, что героиня, о которой повествует книжник так бесцеремонно,
представительница не христианской веры и не русская. Типичный для
древнерусского автора назидательный тон и негативная оценка порока
сглаживают безусловное новаторство данного эпизода. «Того же царевича
Кощака не токмо вси казанстии людие вѣдяху от своея жены прелюбы со
48

царицею творяща после царя, но и на Москвѣ слышашеся рѣчь та, и во многих


ордах… Любляше бо его царица и зазираше добротѣ его, и разжиганми
плотскими сердце уязвися к нему всегда, и не можаше ни мало быти без него и не
видѣв лица его, огнеными похотми разпалаема» [ПЛДР; середина XVI в.; 404].
Таким образом, редкие отрицательные женские персонажи в древнерусских
произведениях XVI века приобретают качества, немыслимые ранее, тем самым
расширяя границы схемы «злой жены»: плотское желание получает огласку.
В литературе XV, XVI веков мерой всех поступков выступает религиозная
мораль. Даже отрицательные персонажи, «злые жены», описываются как
грешники, во-первых, перед Богом, потом перед человеком. Они преступают
черту заповедей и становятся преступниками. Негативные поступки персонажей
книжники осуждают, ссылаясь на авторитетные религиозные тексты. Тип «злой
жены» в словесности XV–XVI веков предстает схематичным и часто
собирательным. Рассмотрим типологические особенности этого значимого
образа.

1.4. Образ «злой жены» и его типологические черты в древнерусской


словесности XV–XVII веков

Распространенный в учительной словесности Древней Руси,


кодифицированный тип «злой жены» развивался параллельно с фольклорными
женскими образами. Последние «были вольны любить или мстить»113 и не
мыслились как «злые», то есть были лишены пафоса авторского осуждения. Их
влияние, несомненно, сказывалось на женских персонажах беллетристической
литературы XVII века. Данный вопрос, однако, требует отдельного исследования.
Мы же обратимся к типологическим чертам образа «злой жены» в древнерусской
письменной традиции.
В качестве первой особенности типа «злой жены» в оригинальной
словесности стоит назвать связь женщины с нечистой силой: порочное поведение
113
О фольклорных образах см., в частности: Шашков С.С. История русской женщины. СПб., 1879. С. 15.
49

древнерусский книжник объясняет вмешательством дьявола. Как пишет об этом


А.Н. Ужанков, «человеку не отказано в праве выбора того или иного жизненного
пути, хотя во многом он подвластен воздействию борющихся сил (Христа и
антихриста)»114. Подход древнерусского книжника отличается от позиции
ветхозаветного Писания и византийских Святоотеческих преданий, в текстах
которых женщины злы по их природе. Таковы образы безымянной жены
Потифара, оклеветавшей Иосифа Прекрасного, Иезавели, Далилы, царицы
Евдокии, преследовательницы Иоанна Златоуста. В «Повести о Савве Грудцыне»
читаем: «Ненавиде бо добра супостат диавол, виде мужа добродѣтельное житие, и
хотя возмутити дом его, и уязвляет жену его… к скверному смешению блуда»
[ПЛДР; XVII (I); 40]. «И тако лестию той жены, паче же рещи от зависти
дьявольской… паде в сети к блудодеянию» [Там же; 40]. Каждое наваждение
героини автор сопровождает пояснением его причины, которая кроется в кознях
дьявола: «диаволом подстрекама» [Там же; 41], «дьявольским жалом
подстрекаема» [Там же; 44].
Тот же топос присутствует в «Сказании об убиении Даниила Суздальского
и о начале Москвы», где автор интерпретирует грех прелюбодеяния женского
персонажа, княгини Улиты, в сходном контексте: «…Уязви дьяволъ ея блудною
похотью, возлюби красоту лица их; и дьявольским возжелѣнием зжилися
любезно» [Там же; 123]. Автор «Повести о благочестивом рабе», произведения
XV века, вкладывает традиционное оправдание женского порока дьявольскими
проказами в уста самого героя: «Господи, отпусти госпоже моей беззаконие сие,
яко соблазнъ диявола есть и прелесть его!» [Русская бытовая повесть XV–XVII
вв.; 136].
Примечателен в этом ключе перевод с польского «Приклада о
преступлении душевнем и о ранах, уязвляющих души человеческия»
неизвестного древнерусского книжника на рубеже XVII–XVIII веков115.

114
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII века. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 344.
115
См. Дроздова М.А. «Злая жена» в древнерусской словесности // Русская речь. 2016. № 4. М.: Наука. С. 67–74.
50

Переписчик «ввел более традиционную для древнерусской литературы


характеристику жены, которая изменяет мужу не из-за склонности к
«чужеложству», как говорилось в западном источнике», а «по действу диаволю»,
под влиянием «волхования»116: «По дѣйству диаволю без него впаде въ блуд с
нѣкоимъ жидовиномъ. Той же жидовинъ, исполненъ въсякого волхования,
сотвори, еже не любити ей мужа своего Григория не хотя и имени слышати»
[ПЛДР; XVII (I); 95].
Переводные повести XVII века лишены мотива оправдания поведения
женщины влиянием нечистой силы, если этот мотив не привносится при переводе
древнерусским книжником. В «Повести о Бове королевиче» королевна Милитриса
убивает мужа и покушается на жизнь сына своей волей. О влиянии высших сил,
добра и зла, которые направляют действия персонажей, в повести не говорится.
Второй типологической чертой может считаться отсутствие у «злой
жены» индивидуальных особенностей, эти отрицательные женские персонажи не
представляют самостоятельного характера. Об этом свойстве типа писал А.Ф.
Лосев: «Когда мы говорим о представителях данного типа, то этих
представителей может быть очень много, и даже бесконечное количество. Они
мало чем отличаются друг от друга; и если они чем-нибудь отличаются, то
отличаются весьма несущественно, так что эти несущественные признаки
отдельных индивидуальностей легко отбросить и тем самым легко получить и
обобщающий тип»117.
Так, героиня «Повести о Савве Грудцыне» лишь олицетворяет
грехопадение, искушение героя. Она исчезает из поля зрения автора, когда герой
покидает ее. Автор не считает необходимым описать последствия измены «злой
жены»: объяснение с мужем, покаяние или продолжение греховной жизни. «Злая
жена» лишь исполняет свою единственную функцию – вносит соблазн, грех в
жизнь героя, и устраняется из сюжета.

116
Ромодановская Е.К. Комментарий к «Повести о купце Григории» // Памятники литературы Древней Руси, XVII
век. Книга первая. М.: Художественная литература, 1988. С. 612.
117
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1995. С. 132.
51

В «Повести о благочестивом рабе» госпожа-прелюбодейка клевещет на


благочестивого раба, что становится причиной покушения на жизнь этого
положительного персонажа. Когда же отрок божественным произволением
спасается от смерти и герои «всем миром» восхваляют Господа, остается
неизвестным, как сложилась судьба госпожи, обвинившей невинного, хотя
именно этот мотив требует своего завершения. Но древнерусский книжник
обращается к судьбе юноши и теряет интерес к персонажу, который внес зло в его
жизнь, тем самым обусловив основной конфликт произведения.
Однако некоторые повести XVII века рисуют заслуженные последствия
злодеяний отрицательного персонажа. В «Повести о купце Григории» автор
описывает печальный конец «злой жены», изменившей мужу с «жидовином» «по
дѣйству диаволю» [ПЛДР; XVII (I); 95]. Григорий, обличив ее измену и
покушение на мужа, предал жену городскому суду, который «много мучиша ея и
предаша горкой смерти» [Там же; 97]. Та же участь постигает жену-изменницу
Клеопатру в «Повести об Иване Пономаревиче», трижды покушавшуюся на мужа:
«И поимаша салтана и приведоша на королевский дворъ, и по совету князей и
бояръ, Клеопатру с турскимъ салтаномъ сожгоша в струбе» [Русская бытовая
повесть XV–XVII вв.; 255].
Судьба княгини Улиты в «Сказании об убиении Даниила Суздальского и о
начале Москвы», по мнению автора, является зеркальным отражением жестокого
поведения героини: «И взяв княгиню Улиту, и казня всякими муками
разноличными, и предаде ея смерти лютое, что она, злая, таковаго безтутства,
дѣтеля Бога не убояшася, … мужа своего злой смерти предала, и сама ту же
злую смерть прия» [ПЛДР; XVII (I); 126]. Венчанные супруги воспринимаются
древнерусским книжником вслед за евангельским текстом как единое целое:
«Посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два
одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал,
того человек да не разлучает» (Мф. 19:5–6). Именно поэтому кончина княгини
преподносится как естественное следствие произошедшего. Убив мужа, Улита
тем самым убивает и себя.
52

Третья черта типа «злой жены» взаимосвязана с предыдущей. Это факт


отсутствия не только самостоятельного характера, но и имени у «злой жены»,
если та не является историческим лицом. Автор «Повести о Савве Грудцыне»
представляет героиню как супругу Бажена, обращаясь к ней указательными и
притяжательными местоимениями: «жену его», «той жены», «женою оною»
[ПЛДР; XVII (I); 40]. Жена купца в «Повести о купце Григории» и злая госпожа в
«Повести о благочестивом рабе» также не имеют имен. Занимательно, что
супруга Потифара (Быт. 39:1–20), соблазнительница Иосифа, тоже безымянная,
хотя и ветхозаветная героиня. Книжники словно уберегают святых, имена
которых носят отрицательные персонажи, от поругания. Древнерусские писатели
нередко рассуждали о значении человеческого имени: «Его же, окаяннаго и
треклятаго, по его злому делу не достоит его во имя Стратилата, но во имя Пилата
назвати, или во имя преподобного, но во имя неподобного… И по словущему
реклу его такоже не достоит его по имени святого назвати» [ПЛДР; конец XVI –
начало XVII в.; 50].
Итак, «злая жена» – это бесчувственное, нерассуждающее существо,
которое движимо единственной овладевшей им страстью. В мирской повести
XVII века самым распространенным мотивом действий этого образа является
похоть. Похотливость «злой жены» – четвертая черта этого типа. Книжники
используют яркие метафоры в описании этого порока: «Несытно распалилась
похотию блуда» [ПЛДР; XVII (I); 41], «возлюби скверность блудную, похоть
чреву, несытость» [Там же; 126], «въ бесовскомъ возжделением, сотониным
законом связавшися, удручая тѣло свое блудною любовною похотию, скверня в
прелюбодѣвствии» [Там же; 125]. В «Казанской истории» автор пишет о влечении
царицы Сююмбике к царевичу Кощаку. Повторимся, персонаж царицы более
сложен, чем тип «злой жены», но некоторые черты этого типа присущи образу
Сююмбике. Она готова избавиться от своего сына ради связи с Кощаком: «Еще
же и злѣе того – мысляше с нею царевича младаго убити… Таково бо женское
естество полско ко грѣху! И никий же бо лютый звѣрь убиваетъ щенцы свои, и ни
лукавая змиа пожирает изчадий своих!» [ПЛДР; сер. XVI в.; 404].
53

Греховную любовь молодых героев «Повести о Савве Грудцыне» автор


усугубляет деталью, в которой проявляется целомудрие и религиозная
организация жизни книжника Древней Руси. Автор пеняет на то, что герои
предались греху безраздельно. Они забыли о необходимости воздержания в дни
воскресные и церковные праздники. Символично, что центральный христианский
праздник Воскресения Господня становится переломным моментом в отношениях
героя со «злой женой». Отказ Саввы от блудодеяния в эту святую ночь, поскольку
он «стрелою страха Божьего уязвлен бысть» [ПЛДР; XVII (I); 41], и ярость
героини: «яко лютая змия востонавше» [Там же], – разделяет их, давая тем самым
герою надежду на воскрешение118.
Страстную натуру «злой жены» обусловливает ее возраст119. Пятой
типологической чертой является молодость отрицательного женского
персонажа. Однако древнерусский книжник не наделяет героиню внешней
красотой: авторы умалчивают о привлекательности жены Бажена, княгини Улиты,
безымянной госпожи из «Повести о благочестивом рабе». Редкое упоминание
облика «злой жены» интерпретируется древнерусским автором как
несоответствие внешнего мира внутреннему: «Извыкли бо жены… лица
помазовати, и вѣжда свои возвышати… и многимъ себѣ уряжением украшати…
украшают бо телеса своя, а не душу» [Там же; 488], – пишет автор «Беседы отца с
сыном о женской злобе». Лишь в «Повести о купце Григории» книжник
упоминает, что безымянная жена «красна, младостию цвѣтуще» [Там же; 95].
Однако эта повесть – переделка с польского «приклада о преступлении душевнем
и о ранах, уязвляющих души человеческия».
В древнерусской словесности внешний облик героини неотделим от ее
нравственной сущности. Прекрасными назывались исключительно
положительные женские персонажи, в то время как в переводной повести XVII
века эпитет «прекрасная» используется и в отношении отрицательной героини. В

118
О женских образах «Повести о Савве Грудцыне» см., в частности: Дроздова М.А. Образ «злой жены» и его
антиподы в «Повести о Савве Грудцыне» [Электронный ресурс] // Язык как материал словесности. Сборник статей.
М.: Литературный институт им. А.М. Горького, 2016. С. 22–27. Режим доступа:
http://litinstitut.ru/sites/default/files/yazyk_kak_material_slovesnosti_sbornik_statey_2.pdf
119
См. Дроздова М.А. «Злая жена» в древнерусской словесности // Русская речь. 2016. № 4. М.: Наука. С. 67–74.
54

«Повести о Бове королевиче» постоянный эпитет королевы Милитрисы


«прекрасная» парадоксален: «Мати твоя злодей, прекрасная королевна
Милитриса. С королемъ Дадоном извела она, зладѣй, государя моего, а батюшка
твоего, добраго и славнаго короля Видона» [ПЛДР; XVII (I); 277]. Идею
разделения внешней красоты и внутреннего мира древнерусский книжник, таким
образом, заимствует из переводной литературы. Так, неизвестный автор
оригинальной «Повести об Иване Пономаревиче» XVII века уже именует царицу-
изменницу Клеопатру «прекрасной» [Русская бытовая повесть XV–XVII вв.; 253].
Брак молодой жены и старого мужа, осложненный конфликтом неверности,
– типичный мотив в переводной новеллистической литературе XVII века120. Во
втором рассказе мудреца «Повести о семи мудрецах» жена предает суду и казни
своего престарелого супруга за то, что тот ее «утешати не можаше – стар бо бѣ»
[ПЛДР; XVII (I); 203], в третьей – жена по той же причине мужа «возненавидѣ…
и приучи к себѣ, грѣховнаго ради падения, нѣкоего юношу лѣпа зѣло» [Там же;
208], в четвертой – «жена велми млада и прекрасна лицом» презрела своего мужа,
«рыцаря стара», и решила «иного любити, дабы…дал утѣху тѣлу» [Там же; 213].
В условно переводной «Повести о купце Григории», дополненной и исправленной
русским автором, встречается тот же мотив: «Бѣ же у него жена красна,
младостию цвѣтуще» [Там же; 95]. В мирской повести XVII века этот мотив
также присутствует, хотя он далеко не столь распространен. В качестве примера
приведем лишь «Повесть о старом муже и молодой девице» и «Повесть о Савве
Грудцыне». В последней героиня изображена в периоде цветущей юности: «Муж
же Бажен стар бысть, имел у себя жену младу, третьим убо себе браком
обрученну, и поят ея сущую девою» [Там же; 40].
«Злая жена» склоняет именно к блуду, прелюбодеянию, но осуществление
этого желания порой требует лжи, наговоров и даже убийства. Героиня одержима

120
О типологических чертах «злой жены» см., в частности: Дроздова М.А. Образ «злой жены» в произведениях
древнерусской словесности XVII века // Вестник ЛГУ им. А.С. Пушкина. Т. 1. 2015. № 4. СПб. С. 9–15.; Дроздова
М. А. Образ «злой жены» в переводном рыцарском романе XVII века // Филологические науки. Вопросы теории и
практики. 2016. № 3, ч. 1. Тамбов: Грамота. С. 20–22.; Дроздова М.А. «Злая жена» в древнерусской словесности //
Русская речь. 2016. № 4. М.: Наука. С. 67–74.
55

страстью и поставленной ею целью, которую осуществляет любыми средствами.


Это следующая, шестая черта типа «злой жены». Типичен мотив
использования зелья, чародейства: безымянная героиня «Повести о Савве
Грудцыне» «устроише волшебная зелия на юношу, яко лютая змия хотяше яд
свой изблевати на него» [ПЛДР; XVII (I); 41]. «Домострой» не однажды
предостерегает добрых жен от подобного злодеяния, что говорит о
распространенности обычая обращаться за помощью к «волхъвамъ, и кудесникам,
и всяким чарованиям» [ПЛДР; сер. XVI в.; 164].
Княгиня Улита в «Сказании об убиении Даниила Суздальского и о начале
Москвы» посредством своих любовников жестоко убивает мужа, князя Даниила:
«Наполни ей дьявол в сердце злыи мысли на мужа своего… аки ярому змею яда
лютаго, а дьявольским и сотониным навождением блудною похотью возлюбив
милодобрѣх и наложников» [ПЛДР; XVII (I); 124]. Ничто не остановит «злую
жену» в достижении собственной цели. Ее сообщники, мужчины, трепещут,
исполняя злой замысел. Дети боярина Кучка убивают князя «сами во ужастѣ»
[Там же; 123]. Существенно, что сказание открывается похвалой этим юношам,
которые именно после знакомства и прелюбодеяния с княгиней Улитой
совершают убийство: «Сами же <…> злаго ума от тоя злоядницы княгины Улиты
наполнились» [Там же; 125]. Но героиня непреклонна и далека от раскаяния. В
«Повести о купце Григории» супруга также является соучастницей покушения на
мужа: «Вижу, что въ дому моемъ жидовинъ взя лукъ, жена же моя подаетъ ему
стрѣлу» [Там же; 96]. В «Повести об Иване Пономаревиче» жена-изменница
трижды настаивает на убийстве супруга: «Это не конь, а Иванъ Пономаревичъ;
прикажи ево срубить» [Русская бытовая повесть XV–XVII вв.; 254], «Это не быкъ,
а Иванъ Пономаревичъ; прикажи ево срубить» [Там же; 255], «То, государь,
Иванъ Пономаревичъ; прикажи ее срубить» [Там же].
Седьмой типологической чертой является хитроумие «злой жены». Автор
«Повести о королевиче Валтасаре» не случайно называет женщину «злохитрой»
[БЛДР; 15; 406]. Поскольку рассудительность помогает «злой жене» добиваться
жестоких целей, она далека от «премудрости» добрых жен. Сообразительность
56

отрицательного персонажа книжники объясняют влиянием дьявольских козней, а


смекалистость положительного женского характера – данной по вере
божественной премудростью.
В «Сказании об убиении Даниила Суздальского и о начале Москвы»
поражает жестокая смекалка княгини. Улита отправляет вместе с убийцами на
поиски схоронившегося князя его верного пса, тот с радостью находит хозяина,
которого тут же беспощадно закалывают. Яркая антитеза верности пса и
предательства супруги, дополненная жестокой хитростью героини, усиливает
негативное восприятие женского персонажа.
Однако чаще проделки «злой жены» ограничиваются «лукавыми
словесами». В «Повести о Савве Грудцыне» жена Бажена мстит любовнику,
оговаривая его перед супругом: «Она же начат мужу своему клеветати и нелепо
глаголати на него и изгнати его вон хотяше из дому своего» [ПЛДР; XVII (I); 42].
В «Повести о благочестивом рабе» госпожа наговаривает на слугу, заставшего ее
в прелюбодеянии, и муж «верова словесамъ лукавымъ, осуди кроткаго и
молчаливаго сего отрока на смерть» [Русская бытовая повесть XV–XVII вв.; 136].
Лицемерие как один из женских способов заманить жертву – восьмая
типологическая черта образа «злой жены» в мировой литературе. «Книга
Екклесиаста», «Книга притчей Соломоновых» исполнены описаний лести
блудниц: «Она схватила его, целовала его, и с бесстыдным лицом говорила ему:
“<…>зайди, будем упиваться нежностями до утра, насладимся любовью, потому
что мужа нет дома: он отправился в дальнюю дорогу” <…> Множеством
ласковых слов она увлекла его, мягкостью уст своих овладела им. Тотчас он
пошел за нею, как вол идет на убой» (Притч. 7:13, 19, 21–22).
В условно переводной «Повести о купце Григории» лицемерная попытка
героини скрыть свою вину перед мужем вместо искреннего покаяния определяет
ее печальную судьбу. Прелюбодейка, побуждавшая «жидовина» убить мужа
«волхованием», при встрече преданного ею супруга восклицает: «Откуду мнѣ
солнце возсия и от печалныя зимы обогрѣло?» [ПЛДР; XVII (I); 96]. Она
устраивает профанацию искренней встречи любящих супругов: «И слезивши
57

много, потомъ нача радоватися о здравии его, что в добромъ здравии от пути Богъ
принесъ» [ПЛДР; XVII (I); 96].
Переводная «Повесть о семи мудрецах» построена на конфликте
немыслимого коварства, жестокости и предательства главной героини,
прикрытых приятными льстивыми разговорами. «Уста их мягче масла, а в сердце
их вражда; слова их нежнее елея, но они суть обнаженные мечи» [Пс. 54:22].
Однако древнерусской словесности не присуще детальное описание женского
коварства в таком объеме. Ни в одной из рассмотренных нами повестей XVII века
авторы не вложили в уста «злой жене» прельстительные речи. Указание на козни
дьявола, действующего через женщину, – более частый прием в древнерусском
произведении.
Книжники называют «злую жену» ехидной, львицей [Там же; 42].
Очевидно, что сравнения древнерусских авторов не имеют тенденции передать
наглядное сходство сопоставляемых объектов, но стремятся указать на их общую
сущность121. Образу также сопутствуют эпитеты «лукавая», «проклятая» [Там же;
41], «лютая» [Там же; 42], «окаянная» [Русская бытовая повесть XV–XVII вв.; с.
136]. Склоняет к греху блудодеяния она с помощью «женской лести» [ПЛДР;
XVII (I); 40, 42], словес лукавыхъ [Русская бытовая повесть XV–XVII вв.; с. 136].
Итак, тип «злой жены» в древнерусской словесности XV–XVII веков имеет
следующие типологические черты: 1) объяснение пороков героини
вмешательством дьявола в ее судьбу; 2) несамостоятельность характера
персонажа, который обыкновенно лишь выполняет определенную функцию и
устраняется из сюжета после исполнения ее; 3) безымянность героини, если та не
является историческим или псевдоисторическим лицом; 4) похотливость и
страстность героини; 5) молодость, внешняя привлекательность персонажа; 6)
целеустремленность и желание осуществить свои порочные замыслы любым
путем, что, как правило, влечет еще большие злодеяния, часто убийство; 7)
хитроумие «злой жены», ее злая смекалистость; 8) лицемерная словоохотливость.

121
О сравнениях в древнерусской литературе см., в частности: Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы.
М., 1979. С. 176-178.
58

Схематически представленный тип «злой жены», таким образом, является


персонификацией «злого» начала мироздания.
Тип «злой жены» не трансформируется в характер, поскольку сохраняется
способ его изображения – он остается схемой. На протяжении XV–XVII веков,
однако, возрастает степень участия отрицательного женского персонажа в сюжете
и объем текста, в котором он фигурирует. Это способствует более детальному
описанию персонажа, которое все же включает в себя лишь типологически
сходные черты. Поэтому «злые жены» XV, XVI, XVII веков легко узнаваемы.
Вероятно, тип «злой жены» остается схематичным и неизменным потому,
что сохраняется одинаковым отношение авторов XV–XVII веков к
отрицательным персонажам, в особенности к отрицательным героиням. Это
отношение выражается «его (автора. – М. Д.) глубокою внутреннею
непричастностью изображаемому миру, тем, что этот мир как бы ценностно мертв
для него <…>, сплошь ясен и потому совершенно неавторитетен, ничего
ценностно веского он не может противопоставить автору, познавательно-
этическая установка его героев совершенно неприемлема»122. Критическое
неприятие «зла» в любом проявлении заставляет книжников делить мир на
добрых и злых – чествовать одних и порицать других. Лишь в переходном XVII
веке можно говорить о зарождении человеческого характера в древнерусской
литературе на основании формирования осознанного художественного метода123.
Как следствие, именно в это время появляется образное воплощение женщины
при сохранившихся и существующих параллельно в литературной реальности
схемах «злых жен» и «добрых жен».

122
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1986. С. 169.
123
О характере в литературе Древней Руси см., в частности: Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси М.,
1970. С. 136–146; Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория
литературных формаций. М., 2008. С. 97.
59

Глава 2. Развитие способов изображения женщины в литературе


Древней Руси: аллегоризм

2.1. Аллегория как способ изображения женского образа в


древнерусской литературе

Структурно-семантическая категория аллегория есть иной, отличный от


схемы вариант взаимосвязи «идеи» и «образа». В нем «образ», «изображение»
художественно превосходит ту отвлеченную идею, которую он призван
иллюстрировать, хотя идея и является первичной, порождающей «образ»
единицей. «В аллегории присутствуют два плана: образно-предметный и
смысловой, но именно смысловой план первичен: образ фиксирует уже какую-
либо заданную мысль»124. Как писал А.Ф. Лосев, комментируя понятие аллегории,
«идейно-образная сторона вещи гораздо содержательнее, пышнее,
художественнее, чем <…> отвлеченная идея, и может рассматриваться
совершенно отдельно от той идеи, к иллюстрации которой она привлечена.
Образная сторона здесь только поясняет идею, разукрашивает ее и по существу
своему совершенно не нужна идее»125.
Данная структурно-семантическая категория как нельзя лучше
характеризует способ изображения женского персонажа, когда тот является
образной иллюстрацией отвлеченной идеи «добра» или «зла». Об использовании
аллегоризма в средневековой литературе пишет Л.В. Левшун, понимая аллегорию
вслед за А.Ф. Лосевым как «иллюстрацию какой-нибудь абстрактной мысли»126.
Этот способ так же, как и схема, характеризуется отсутствием тождества между
идеей и ее воплощением, тождества, которое присуще художественному образу.

124
Литературный энциклопедический словарь / Под общ. ред. В.М. Кожевникова, П.А. Николаева. Редкол.: Л.Г.
Андреев, Н.И. Балашов, А.Г. Бочаров и др. М.: Советская энциклопедия, 1987. С. 20.
125
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1995. С. 111.
126
Левшун Л.В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. Минск: Экономпресс, 2001. С. 65.
60

Однако, в отличие от схемы, в аллегории происходит очевидное смещение


акцента с идеи на изображение.
Как бы ярко, изощренно не были описаны женские персонажи в житийной
литературе XVI века, все же они являются лишь образной иллюстрацией
основной, не художественной, а моральной идеи, и не имеют тенденции к
развитию автономного от заложенного идеей «характера». В то время как
«художественный образ… почти всегда шире и глубже идеи. Он берет человека
со всем разнообразием его духовной жизни, со всеми противоречиями его
чувствований и мыслей»127. Анализ женских образов в литературе XVI века
выявляет зависимость изображений-иллюстраций от основной нехудожественной
идеи. Последняя порой открыто поясняется автором в лирических отступлениях,
посвященных прославлению добра или осмеянию зла. Действительно,
«аллегорический образ, в отличие от «самодостаточного» художественного
образа (в котором оба плана неразделимы и равноценны), требует специального
комментария»128.
Для литературы XV, XVI веков характерен определенный, заданный герой.
Поэтому при смене способа изображения женского персонажа со схемы на
аллегорию все же сохраняется резкое разделение женщин на «добрых жен» и
«злых жен». Действительно, «аллегоричность присутствует в литературе всякий
раз, когда идеи становятся важнее образно-художественной стороны
произведения, при этом аллегорический характер стремится стать однозначным,
персонифицируя добродетели и пороки»129.
Обратимся к памятникам древнерусской литературы XV–XVII веков, чтобы
рассмотреть подробнее, как реализуется данный способ изображения женского
персонажа в русской литературе, чем он отличается от описанного выше
схематизма и как в этом сосуществовании и далее смене способов проявляется
эволюция женского образа.

127
Горький М. История русской литературы. Т. 1. М.: Гослитиздат, 1939. С. 26.
128
Литературный энциклопедический словарь / Под общ. ред. В.М. Кожевникова, П.А. Николаева. Редкол.: Л.Г.
Андреев, Н.И. Балашов, А Г. Бочаров и др. М., 1987. С. 20.
129
Там же. Стлб. 27.
61

2.2. Элементы аллегоризма в изображении женских персонажей XV


века

На фоне схематичных женских персонажей древнерусской литературы XV


века выделяется изображение женщин в произведениях, отнесенных Д.С.
Лихачевым к экспрессивно-эмоциональному стилю, в «Слове о житии Дмитрия
Донского» и «Житии Сергия Радонежского». Несмотря на эпизодическую роль
женского образа, его минимальное участие в сюжете произведения,
обнаруживается сосуществование «старого» схематического и зарождающегося
аллегорического способов изображения. Однако яркие примеры женских
персонажей, изображенных аллегорически, мы наблюдаем уже в житийной
литературе XVI века, где женщина становится главной героиней произведения.
Риторическо-панегирическому стилю «Слова о житии Дмитрия Донского»
соответствует центральное сюжетное событие – успение князя Дмитрия.
Выразительное и патетичное повествование изобилует гиперболами и высокой
лексикой: «Видѣв же его княгини мрътва на постели лежаша, въсплакася горкымъ
гласом, огньныа слезы от очию испущающи, утробою распаляющи, в перси своя
руками бьющее» [ПЛДР; XIV – середина XV в.; 220]. Кроме кульминационного
события (смерти великого князя) исполнено пафоса и повествование о женитьбе
князя Дмитрия и княгини Евдокии: «Сему же бывшу лѣт 16, и приведоша ему на
брак княгиню Овдотью от земля Суждалскыя… И възрадовася вся земля о
съвокуплении брака ею. И по брацѣ цѣломудрено живяста, яко златоперсистый
голубь и сладкоглаголиваа ластовица, съ умилением смотряху своего спасениа, въ
чистѣи съвѣсти, крѣпостию разума предръжа земное царство и к небесному
присягаа, и плотиугодиа не творяху» [Там же; 210]. Таким образом, зарождение
аллегорического способа изображения женского персонажа здесь обусловливает
изощренно-риторический стиль повествования.
62

Великая княгиня Евдокия появляется в единственном отведенном ей


эпизоде оплакивания, что, безусловно, имеет «этикетный характер»130. Ее монолог
– самое объемное присутствие женского персонажа в литературном произведении
XV века. «Како умре, животе мой драгый, мене едину вдовою оставив! Почто азъ
преже того не умрох? Како заиде свѣт от очию моею! Где отходиши, съкровище
живота моего, почто не проглаголеши ко мнѣ, утроба моя, к женѣ своей? Цвѣте
прекрасный, что рано увядаеши? Винограде многоплодный, уже не подаси плода
сердцю моему и сладости души моей…» [ПЛДР; XIV – середина XV в.; 220].
Плач Евдокии имел большое влияние на развитие последующей литературы. В.П.
Адрианова-Перетц находит заимствования из данного плача в «Житии Михаила
Черниговского», «Житии Михаила Тверского», «Житии княгини Ольги» редакции
Степенной книги, «Житии Феодора Ивановича»131.
Монолог представляет женский персонаж, миропонимание которого
укоренено в православной вере. Брак понимается героиней в христианской
парадигме мышления. «Како умре, животе мой драгый, мене едину вдовою
оставив! Почто азъ преже того не умрох? <…> Где отходиши, съкровище живота
моего, почто не проглаголеши ко мнѣ, утроба моя, к женѣ своей?» [Там же] –
обращается Евдокия к умершему мужу, как к части себя самой.
В.П. Адрианова-Перетц находит параллели данному отрывку в плаче
Богородицы Симеона Логофета. Образ «утроба моя» исследовательница
сопровождает следующим комментарием: «В плаче по сыне этот эпитет
мотивирован; в плаче по муже он явно заимствован»132. Но понимание мужа и
жены книжником Древней Руси как единого целого не несет в себе новаторства.
Метафора единой плоти супругов наследует ветхозаветной, затем новозаветной
традиции: «И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к
человеку. И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей;

130
О литературном этикете см., в частности: Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М., 1979. С. 80–101;
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 104.
131
Адрианова-Перетц В.П. Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Русьскаго //
Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. V. М.; Л., 1947.
С. 78.
132
Там же. С. 80.
63

она будет называться женою, ибо взята от мужа [своего]. Потому оставит человек
отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут [два] одна плоть»
(Быт. 2: 22–24). Данная метафора нередко встречается в древнерусских
произведениях XV–XVI веков: факт единовременной смерти, захоронения в
одном гробе Петра и Февронии Муромских, общий сон Михаила и Марии «Жития
Кирилла Белозерского».
Уже в прологе автор метафорически представляет княгиню в образе
«сладкоглаголивой ластовицы», предвосхищая ее удивительной красоты монолог,
который хотя и не индивидуализирован, но поэтичен, лиричен, чувственен и
вместе с тем философичен. Он совмещает элементы народных вдовьих
причитаний и церковной риторики. Как справедливо замечает В.П. Адрианова-
Перетц: «В интимную лирику вдовьего плача здесь вплетено немало
риторических восклицаний, эпитетов, сравнений, метафор явно книжного
происхождения»133. Монолог, изобилующий экспрессивной лексикой, тропами и
стилистическими фигурами, полон глубокой созерцательной думы: «И измѣнися
слава твоя, и зракъ лица твоего превратися въ истлѣние», «Аще Богъ услышит
молитву твою, помолися о мнѣ, о своей княгини: вкупѣ жих с тобою, вкупѣ нынѣ
и умру с тобою, уность не отиде от нас, а старость не постиже нас» [ПЛДР; XIV–
середина XV в.; 220].
Княгиня обращается к умершему супругу фольклорно-поэтически:
«съкровище живота моего», «цвѣте прекрасный», «винограде многоплодный»,
«солнце мое», «мѣсяць мой свѣтлый», «звѣздо восточная», «свѣте мой свѣтлый»,
«горо велика», «животе мой» [Там же]. Данным обращениям органично авторское
сравнение княгини с щебечущей ласточкой, горькой речи – со сладковещающей
свирелью. С эмоционально-экспрессивными обращениями соседствуют
обращения, содержащие церковно-риторическую символику: «господине мой
милый», «царю мой милый», «княже», «господине мой драгый» [Там же]. В них
проявляется идеологически традиционное преклонение жены перед мужем,

133
Адрианова-Перетц В.П. Слово о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Русьскаго //
Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. V. М.; Л., 1947.
С. 80.
64

предписанное апостолами: «Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу»


(Ефес. 5:22). То же смиренное повиновение супругу раскрывается во фразах
монолога: «Кому ли мя приказываеши? <…> Царю мой милый… како ти
послужу?» [ПЛДР; XIV– середина XV в.; 220].
Экзистенциальный мотив осмысления смерти в монологе героини вторит
теме текучести земной жизни, которая является сквозной и ведущей в
излюбленной на Руси «Книге Екклесиаста»: «И оглянулся я на все дела мои,
которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их: и вот, все –
суета и томление духа» (Еккл. 2:11). «Где, господине, чьсть и слава твоя, где
господьство твое? Господинъ всей земли Руской былъ еси – нынѣ же мертвъ
лежиши, никим же владѣеши!» [Там же].
Типичен для назидательной литературы финал плача: молитва, полная
надежды, венчает безутешное горе, ропот сменяется смирением: «Великый мой
Боже, царь царемь, заступникь ми буди! Пречистаа госпоже Богородице, не
остави мене, въ время печали моеа не забуди мене!» [Там же].
На фоне схематично изображенных женских персонажей XV века
пространный монолог княгини Евдокии выделяется образностью, однако он не
является речевой характеристикой героини. Как справедливо замечает Д.С.
Лихачев, «все психологические состояния, которыми так щедро наделяет
человека житийная литература конца XIV – начала XV века, – это только внешние
наслоения на основной, несложной внутренней сущности человека, доброй или
злой… Все психологические состояния – это как бы одежда, которая может быть
сброшена или принята на себя»134.
Действительно, княгиня Евдокия – «добрая жена». Элементом
аллегорического изображения персонажа является наделенность героини
развитыми, гипертрофированными чувствами, не имеющими, однако, отношения
к ее «характеру» (который еще не открыт в литературе XV века). Княгиня
присутствует в единственной сцене и проявляет себя в длинном монологе как
риторически-изощренный философ. Этот персонаж выполняет единственную
134
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 73.
65

функцию: оплакивание супруга с его восхвалением и прославлением. Таким


образом, ее монолог лишь встраивается в общую панегирическую картину,
выписываемую автором, целью которого является прославление князя. Д.С.
Лихачев тонко замечает типичность данного приема для литературы XIV–XV
веков: «Экспрессивность действий подчеркивается длинными речами, которые
произносят действующие лица… Они при этом отнюдь не индивидуальны,
лишены характерности, изображают чувства абстрактно, с точки зрения автора, а
не произносящего их лица»135. Отметим также идеализацию, абстрагирование в
изображении персонажа, статичность и полное отсутствие движения,
идеологическую укорененность в православной вере, традиционные для
схематического изображения женского персонажа XV века.
Под влиянием «Слова о житии великого князя Дмитрия Иоанновича» в XVII
веке была написана «Повесть о житии царя Федора Ивановича», в которой
знаменитый плач княгини Евдокии воспроизведен практически дословно. Автор
повести, патриарх Иов удлиняет плач княгини Ирины группой сходных
риторических вопросов, что делает монолог более объемным и затянутым. Так, в
XVII веке проявляется отмеченная Д.С. Лихачевым тяга к монументальности,
которая в противовес домонгольскому периоду достигается не масштабностью
тематики, а «величиной… произведений, длиной похвал, многочисленностью
повторений, сложностью стиля»136. Следует отметить возрастающую
эмоциональность героини: «По сем же царьское тѣло, опрятовше, вложиша во
гроб. Благоверная же царица и великая княгиня Ирина Федоровна скорбию велию
снедашеся и утробою разпалашеся, яко от великого ея сердечнаго захлипания и
непрестанно в перси бьение кровию уста ея обагришеся, мало же ей в велицей той
жалости и самой живота не гонзнути» [ПЛДР; кон. XVI – нач. XVII в.; 122].
Образу княгини Евдокии также близок образ царицы Анастасии, героини
«Казанской истории» XVI века [ПЛДР; середина XVI в.; 300–565], для стиля
которой («Казанской истории») тоже «характерна установка на «украшенность» и

135
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 80.
136
Лихачев Д.С. Развитие русской литературы X–XVII веков. Эпохи и стили. Л.: Наука, 1973. С. 135.
66

словесную пышность»137. Кроме эпитетов, традиционно сопровождающих


схематичное описание «доброй жены»: «благовѣрная», «христолюбивая», – в
повествовании присутствуют образные сравнения: «аки свѣтлая звѣзда темным
облаком, скорбию и тоскою припокрывся в полатѣ своей» [ПЛДР; середина XVI
в.; 452], «яко печалная горлица, супруга своего видѣвъ давно разлучившимся от
себе и паки прелетѣвшу к первому подружию своему» [Там же; с. 552]. Финал
речи героини также венчает традиционная просительная молитва: «О
всемилостивый Господи, Боже мой, призри на мое смирение и услыши молитву
рабы твоея, и вонми рыдания моя и слезы, и даруй ми слышати супруга моего
царя преславно побѣдивша враги своя» [Там же; 452].
Гиперболичные страдания супругов, восторг встречи создают картину
идиллического брака Анастасии и Иоанна IV. Описывая сцену прощания, автор
углубляется в изображение душевных переживаний и чувств женского персонажа:
«Аз же, свѣте мой драгий, како стерплю на долго время разлучение твое от мене,
или хто ми утолитъ мою горкую печаль? Или кая птица во един час прилѣтит и
долготу путя того и возвѣстит ми слаткую въсть здравия твоего» [Там же; 452].
«Лирическая приподнятость», торжественность, «преображение жизни» до
высокого идеала, поэзии сопутствуют аллегорическому способу изображения
женского персонажа XV–XVI веков.
К интересным наблюдениям приводит сопоставление образов княгини
Евдокии и княгини Елены, героини «Повести о болезни и смерти Василия III»
XVI века, поскольку в основе сюжетов данных произведений лежат сходные
события – смерть великих князей и оплакивание их близкими. Способ
изображения женских персонажей различается: в «Слове» мы описывали
зарождающийся аллегоризм, в «Повести» наблюдаем схематизм. Рассматриваемая
редакция «Повести о болезни и смерти Василия III» является списком
Новгородского летописного свода 1539 года, известного своей литературной
обработкой [Демкова Н.С. ПЛДР; середина XVI в.; 569–571].

137
Ранчин А.М. Казанская история. Электронная энциклопедия. [Электронный ресурс]. Режим доступа:
http://knowledge.su/k/kazanskaya-istoriya
67

В то время как княгиня Евдокия выражает скорбь в пространном


высокопарном плаче, княгиня Елена участвует в последовательно изображенных
сюжетных событиях. Княгиню вводят к больному, описываются присутствующие
при этом люди. Риторический вопрос княгини Евдокии в «Слове»: «Кому ли мя
приказываеши?», помещенный в ряду других риторических вопросов: «Ужели мя
еси забыл? Что ради не възриши на мене и на дѣти свои, чему имъ отвѣта не
даси?» [ПЛДР; XIV – середина XV в.; 220], превращается в «Повести» в вопрос,
требующий ответа. Княгиня Елена действительно спрашивает князя: «Государь
князь велики! На кого меня оставляеши, и кому, государь, дѣти приказываеши?»
[ПЛДР; середина XVI в.; 36]. Князь Василий поясняет жене юридическую сторону
дела: «Благословил есми сына своего Ивана государьством – великим
княжениемъ, а тобѣ есми написал въ духовной своей грамотѣ, какъ в прежних
духовных грамотех отець наших и прародителѣй, по достоянию, как прежнимъ
великимъ княгинямъ» [Там же; 36–38]. Княгиня бьет челом умирающему князю о
благословении их младшего сына и справляется о его наследстве. После
разрешения спорных вопросов супруга хочет остаться при муже, но он отсылает
ее, отдав последнее целование.
Такого рода повествование И.П. Еремин называет «прозой достоверного
факта»138, отказываясь видеть в нем элементы реализма. Образ женщины здесь
предстает безусловно схематичным: «когда древнерусский автор изображал
жизнь, какая она есть, с протокольной точностью воспроизводя факты и
преследуя в первую очередь информационные цели, человек в его рассказе не
занимал большого места, он растворялся в калейдоскопе событий»139.
Различие способов изображения женского персонажа в рассмотренных
текстах может объясняться разной жанровой принадлежностью произведений:
«Слово» относится к жанру похвалы умершим князьям, «Повесть», по-видимому,
составлялась как подготовительный материал к житию Василия III [Демкова Н.С.
ПЛДР; середина XVI века; 569–571]. Кроме того, их авторы принадлежат к

138
Еремин И.П. Литература Древней Руси. Этюды и характеристики. М.; Л.: Наука, 1966. С. 250.
139
Там же.
68

разным мировоззренческим парадигмам: А.Н. Ужанков убедительно описывает


отличие мировоззрения человека Древней Руси на стадии миропонимания второй
половины XIV – 90-х годов XV века и стадии миропостижения 90-х XV – 40-х
годов XVII века140. Отметим факт сосуществования аллегорического и
схематического способов, избираемых авторами соответственно целям,
установкам и стилю произведения.
В «Житии Сергия Радонежского», памятнике эмоционально-экспрессивного
стиля Древней Руси, аллегорически изображен супружеский союз родителей
святого. Автор с трепетным почтением описывает брак Кирилла и Марии.
«Доброродны», «благовѣрны» супруги возвеличиваются витиеватыми
риторическими восклицаниями: «О блаженная върсто! О предобраа супруга»
[ПЛДР; XIV – середина XV в.; 282], «Оле вѣры добрыа!» [Там же; 268].
Идеализация супругов соответствует намерению книжника создать статичную
«икону брака», которой чужды реалистические подробности и не свойственны
изменения. Автор сообщает о необходимости не объективно изобразить, а
«почтити» и «похвалити» родителей святого, поскольку «от сего яко нѣкое
приложение похвалы и почьсти ему будет» [Там же; 264].
Супруги самоотверженно стремятся к духовному совершенству. Кирилл и
Мария посвятили сына служению Богу: «Аще будет ражаемое мужьскъ полъ,
обѣщаевѣся принести его въ церковь и дати его благодетелю всѣх Богу» [Там же;
268], за что Мария удостаивается сравнения с библейской Анной, матерью
Самуила-пророка. Они сведущи в области духовного чтения: «Отець же его и
мати разумь имуща Святого писаниа не худѣ», чтят странников и нуждающихся,
почему отрок Варфоломей находит возможным пригласить в дом встреченного
монаха без спроса родителей, говоря: «Родители мои зѣло любят таковыя, якоже
ты, отче» [Там же].
Как и вышеописанные женские персонажи Мария наделяется молитвенной
речью: «Господи! Спаси мя, съблюди мя, убогую си рабу свою, и сего младенца

140
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 182–192.
69

носимаго въ утробѣ моей спаси и съхрани! Ты бо еси храняй младенца Господь, и


воля твоа да будет, Господи! И буди имя твое благословено въ вѣкы вѣком.
Аминь» [ПЛДР; XIV – середина XV в.; 266–268]. Этот топос (наличие короткой
молитвы, произносимой женщиной) неизменно встречается в аллегорическом
изображении положительного женского персонажа, тогда как при схематичном
описании автор лишь сообщает о благодарении женщиной или супружеской
парой Бога: «Петръ Дмитриевич… тако и съ княгинею своею благодарение велие
Богу исповѣдаше» [БЛДР; т. 7; 180–182].
К эмоционально-экспрессивному стилю Д.С. Лихачев относит также
произведения, посвященные Куликовской битве: «Задонщину», «Летописную
повесть о Куликовской битве»141. Эпизоды женских причитаний во многом
наследуют плачу Ярославны из «Слова о полку Игореве»: «И воспѣли бяше
птицы жалостные пѣсни – всплакашася вси княгини и боярыни и вси воеводские
жены о избиенных. Микулина жена Васильевича Марья рано плакаша у Москвы
града на забралах, а ркучи тако: “Доне, Доне, быстрая река, прорыла еси ты
каменные горы и течеши в землю Половецкую. Прилѣлѣй моего господина
Микулу Васильевича ко мнѣ!”. А Тимофѣева жена Волуевича Федосья тако
же плакашеся, а ркучи тако: “Се уже веселие мое пониче во славном граде
Москве, и уже не вижу своего государя Тимофея Волуевича в животѣ!”» [БЛДР; т.
6; 112].
Характеристика женских персонажей, данная Д.С. Лихачевым в книге
«Человек в литературе Древней Руси», принадлежит стилю монументального
историзма: «Смерть в бою с врагами она воспринимает как должное и оплакивает
своих сыновей, мужей или отцов без тени упрека, без следа недовольства, как
воинов и патриотов, выполнивших свой долг, не ужасаясь и не осуждая их
поведения, а с тихой ласкою и с похвалой их мужеству, их доблести».142 Однако
иступленная эмоциональность матерей «Летописной повести о Куликовской
битве», противоположная вышеприведенному в цитате способу реагирования,
141
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. 178 с.
142
Там же. С. 70.
70

свидетельствует о новом решении книжником сходной сюжетной ситуации. «И


слышано бысть, сиирѣчь высокых, Рахиль же есть, рыдание крѣпко, плачющеся
чяд своих и с великимь рыданием и въздыханиемь не хотяше ся утѣшити, зане
пошли с великымь княземь за всю землю русскую на остраа копья! Да кто уже не
плачется женъ онѣх рыдания и горкаго их плачя, зряще, убо ихъ каяждо к себѣ
глаголаше: “Увы мнѣ! Убога нашя чада, уне бы намъ было, аще бы ся есте не
родили, да сиа злострастныа и горкыа печали вашего убийства не подъяли быхом!
Почто быхомъ повинни пагубѣ вашей!”» [ПЛДР; XIV – сер. XV в.; 118]. Речь
матерей исполнена горьких чувств, они забывают о долге перед Родиной, чести,
подвиге своих детей. Вопреки христианскому убеждению о высшей участи
погибшего в праведном бою воина, матери охвачены неистовым горем, скорбные
чувства переполняют их, заглушая голос разума.
Значима аллюзия к образу Рахили, жены Иакова (Быт. 26). Рахиль,
покровительница рода Израилева, ветхозаветный символ жертвенного
материнства, в пророчестве Иеремии с болью и трагизмом оплакивает далеких
потомков: «Голос слышен в Раме, вопль и горькое рыдание; Рахиль плачет о
детях своих и не хочет утешиться о детях своих, ибо их нет» (Иер. 31:15). На плач
Рахили Бог отвечает добрым обетом: «Так говорит Господь: удержи голос твой от
рыдания и глаза твои от слез, ибо есть награда за труд твой, говорит Господь, и
возвратятся они из земли неприятельской. И есть надежда для будущности твоей,
говорит Господь, и возвратятся сыновья твои в пределы свои» (Иер. 31:16–17).
Реминисценцией к плачу Рахили книжник неявно отвечает русским женам-
плакальщицам надеждой на помощь Бога, на добрый исход битвы, на
возвращение сынов-воинов, на обретение свободы русским народом. Однако
возвращение сынов «в пределы свои» может быть также интерпретировано как
благая смерть в бою, возвращение в чертоги небесного Отца: «Приидите ко Мне
вси труждающиися и обремененнии, и Аз упокою вы» (Мат. 11:28).
Таковы женские образы в эмоционально-экспрессивном стиле
древнерусской литературы. Они также идеологически разделены на жен добрых и
злых, также олицетворяют добродетель и порок. Однако описание персонажей
71

становится витиеватым, изощренно метафоричным, образным и масштабным по


объему (в сравнении со схематичной характеристикой женских персонажей,
представленной не более как двумя трафаретными словосочетаниями). При этом
зарождение аллегоризма сосущестует со схематическим способом изображения
женского образа и на данном этапе обусловлено общей стилистической
возвышенностью и риторичностью произведений эмоционально-экспрессивного
стиля древнерусской литературы.

2.3. Аллегорическое изображение женщины в житийной литературе


XVI века. Эволюционное движение от второстепенного персонажа к главной
героине

Рассмотренные выше женские персонажи XV века были эпизодическими и


второстепенными. В художественном пространстве им принадлежала
«служебная» функция, которая, как правило, состояла в освещении лиц первого
плана или пассивном влиянии на сюжет (персонаж мог персонифицировать
обстоятельства: представлять испытание героя или, напротив, быть его
помощником). Таким образом, ни в учительной, ни в беллетристической
литературе XV века не встречается произведения, где женщина была бы главной
героиней. Под «героем» мы понимаем «главное действующее лицо, “носителя
основного события” (М.М. Бахтин) в литературном произведении, а также
значимой для автора-творца точки зрения на действительность, на самого себя и
других персонажей»143.
Словесность XVI века с масштабной церковно-литературной деятельностью
представляет несколько произведений с центральным женским персонажем,
главной героиней: «Житие… преподобной Евфросинии, игумении Спаса-
Вседержителя в граде Полоцке», «Сказание о княгине Ольге» из «Степенной
книги царского родословия», «Повесть об Иулиании Вяземской» третьей

143
Теория литературы. Теория художественного дискурса. Теоретическая поэтика / Н.Д. Тамарченко, В.И. Тюпа,
С.Н. Бройтман. В 2 т. Т. 1. М.: Академия, 2014. С. 249.
72

редакции144, «Повесть о Петре и Февронии Муромских». Лишь «Повесть о царице


Динаре» выходит из ряда сочинений агиографического жанра. Но образ царицы
близок женским персонажам агиографической литературы, поскольку он
интерпретируется книжником как идеал благословленной Богом, священной,
праведной власти.
Невозможно отрицать, что жанр повести в XVII веке совершает поворот в
направлении развития древнерусской словесности145, который приводит к иному
изображению женского персонажа (художественному образу), к появлению
индивидуального характера. Однако нам представляется, что житийный жанр
оказывает ведущее влияние на постепенное развитие женского персонажа из
служебного действующего лица в главного героя произведения. Таким образом,
как бы парадоксально это ни казалось, женский характер начинает свое
формирование в лоне наиболее кодифицированного житийного жанра.
В реалиях Древней Руси удостоиться упоминания в литературном
произведении могла лишь женщина высокого авторитета, а он, в свою очередь,
был достижим для нее исключительно в области религии. Героиня «Жития…
преподобной Евфросинии, игумении Спаса-Вседержителя в граде Полоцке»
рассуждает о том, что славу на земле и на небе женщина может обрести, лишь
следуя за Христом: «Но что успѣша преже нас бывшеи родове наши? И
женишася, и посагаша, и княжиша, но – не вѣчно. Житие их мимо тече, и слава их
погибе… А иже прежнии жены, вземше мужскую крѣпость поидоша во слѣд
жениха своего Христа, …то тии сут памятнии на земли и имена их написана на
небесех» [БЛДР; 12; 416].
Действительно, в отличие от светских женщин святые жены, как в жизни,
так и в литературе, почитались ничуть не меньше святых мужей. Роль житийного
жанра в формировании женского характера недооценивается исследователями,

144
Скрипиль М.О. Литературная история «Повести о Иулиании Вяземской» // Труды Отдела древнерусской
литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. IV. М.; Л., 1940. С. 159–175.
145
О повести XVII века см., в частности: Сперанский М.Н. Эволюция русской повести в XVII веке // Труды Отдела
древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. I. М.; Л.: Издательство
Академии наук СССР, 1940. С. 137–170; Истоки русской беллетристики. Возникновение жанров сюжетного
повествования в древнерусской литературе / Отв. ред. Я.С. Лурье. Л.: Наука, 1970. С. 386.
73

уделяющими основное внимание каноническим элементам жанра и их влиянию


на схематизацию и типизацию женского образа146. Однако до XVII века лишь в
агиографии женский персонаж мог развиваться без ограничения в
художественном времени и пространстве. Как пишет Ф.И. Буслаев, «религиозные
идеалы древней Ольги, Евфросинии Суздальской, Февронии Муромской дают
нам право думать, что в Древней Руси женщина не настолько была унижена,
чтобы не могла почитаться достойною сияния святости»147.
Итак, каковы же те женские героини, которые были удостоены
центрального места в литературных произведениях XVI века? Это сильные
личности, обладающие качествами, не присущими смиренным эпизодическим
персонажам литературы XV века, – они необыкновенно мужественны, стойки,
мудры и рассудительны.
Интересен тот факт, что книжники-монахи XVI века, изображая
достоинство женского персонажа, видят его источник в мужских, как им
представляется, качествах: «дѣвица бѣ сия блаженная Олга, велми юна сущи,
доброзрачна же и мужественна [ПЛДР; сер. XVI в.; 248], «и едва плачю
преставшу, по малу нача укреплятися, и женскую немощь забывши и мужеским
смыслом обложися» [ПЛДР; сер. XVI в.; 252], «она же, предобрая, мужелюбица,
мужески сопротивляшеся» [ТОДРЛ; т. 4; 173], «доброумнаго юношскаго
цѣломудрия блаженныя Ольги» [ПЛДР; сер. XVI в.; 252]. «Мужественность»
женщин чрезвычайно привлекательна для героев мужского пола (Иулиания,
Ольга, Феврония вынуждены стойко охранять свою честь от посягательств
мужчин), и это не смущает авторов, еще не открывших очарование
женственности и силу личности.
Однако, что именно книжники XVI века понимают под «мужеским
смыслом». Автор «Жития Евфросинии игумении в граде Полоцке» превозносит

146
Русская агиография: Исследования. Публикации. Полемика. Т. 2 / Руди Т.Р., Семячко С.А. СПб.: Пушкинский
Дом, 2011. С. 155; Руди Т.Р. Средневековая агиографическая топика (принцип imitation и проблемы типологии) //
Литература, культура и фольклор славянских народов: XIII международ. съезд славистов. Любляна, 2003: доклады
российской делегации. М., 2002. С. 40–55.
147
Буслаев Ф.И. Идеальные женские характеры Древней Руси // О литературе. Исследования. Статьи. М. 1990. С.
262.
74

успехи святой в обучении: «И толма бысть любящи учение, якоже чюдитися отцу
ея о толицей любви учению ея» [БЛДР; т. 12; 416]. Автор «Сказания о княгине
Ольге» делает акцент на «мужеской» разумности, рассудочности героини. В сцене
знакомства Игоря и Ольги первый дивится «мужеумному смыслу ея», а именно
«благоразумным словесем ея» [ПЛДР; сер. XVI в.; 250]. Лишь только Ольга
«женскую немощь забывши», как тут же «умышляше» нечто. Княгиня возжелала
«разумно увѣдати православную вѣру; и без всякого сумнѣния желаше
креститися» [Там же; 260]. Элементы аналитического мышления, поверка веры
разумом, сомнения новы для женского персонажа древнерусской словесности, но
органичны для мировоззрения человека Древней Руси XVI века, как пишет об
этом А.Н. Ужанков: «В сознании стало складываться прагматическое мышление,
закономерно приведшее к сомнениям, критицизму»148. Действительно, автор
«Сказания о княгине Ольге» разделяет ранее единые понятия разумности и
премудрости, очевидно понимая под первым постижение закономерностей
земной жизни, под вторым – небесной: «И в бесѣдовании смыслену, и разумом
украшену, и в премудрости доволну» [Там же; 260–262].
«Мужественность» княгини Иулиании «Повести об Иулиании Вяземской»
превозмогает «женскую немощь». [ТОДРЛ; т. 4; 173]. Защищая целомудрие,
женщина прибегает к физической силе: «Она же, предобрая, …не может отврещи
его от себя, и взем нож, и удари его в мышцу» [Там же].
В «Слове об осуждении еретиков» [ПЛДР; кон. XV – перв. пол. XVI в.; 324–
349] Иосиф Волоцкий повествует о святой Феодосии, которая удостоилась
почитания «равно с великими мучениками и мученицами» служением крайне
нетипичным для женщины. Святая убила слугу, который прилюдно надругался
над образом Христа. Она также пыталась забить камнями патриарха Анастасия-
иконоборца. Бесстрашная Феодосия приняла мучения за «объраз Господа». Для
сомневающихся в ее святости Иосиф Волоцкий рассказывает о прославлении
нетленных мощей мученицы, о ее канонизации [Там же; 348]. Автор восхваляет

148
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 189.
75

силу и мужество героини. Таким образом, Иосиф Волоцкий описывает иной тип
женского благочестия в сравнении с книжниками XV века, которые изображали
героинь, восхищающих смирением и послушанием.
Книжники XVI века в житиях изображают женщин, которые умом и силой
духа превосходят мужских героев. Евфросиния, Феврония, Ольга, Иулиания
взаимодействуют с окружающими их мужчинами с высоты своего духовного
величия. Автор «Жития Евфросинии игумении в граде Полоцке» использует
антитезу, противопоставляя стойкое поведение княгини слабости ее отца:
«Преподобная же Еуфросиния сего всего небрежаше, жалостно плачюща отца
своего, но, яко доблий храбор вооружившися на супротивника своего диявола,
пребываше в монастыри» [БЛДР; т. 12; 418].
Превосходство Февронии проявляется в столкновении с героями-
антагонистами: князем Петром во второй части повести, с боярами в третьей. Как
справедливо замечает Р.П. Дмитриева: «Героиня при всех обстоятельствах ведет
себя одинаково – сдержанно и благородно, уступая и не настаивая. Контрастом
этому является поведение противоположной стороны»149. Таков обман Петра,
нарушившего слово и по выздоровлении покинувшего Февронию. Не менее грубо
поведение бояр, которые во время пира хитро и бесцеремонно предлагают
Февронии покинуть город. В обеих ситуациях антагонисты пытаются лицемерно
сгладить свои действия богатыми дарами. Феврония безоговорочно превосходит
мужских персонажей, при этом она лишена высокомерия, ханжества и
оценивающего отношения к человеку.
В «Повести о Петре и Февронии Муромских», «Повести о Иулиании
Вяземской», в «Житии княгини Ольги» присутствует мотив усмирения женщиной
настойчивого посягновения мужчины. Благоразумными речами Ольга унимает
юного князя Игоря, который «разгорѣся желанием на ню», она же хитроумно
избегает брака с царьградским царем Цимисхием. Феврония вразумляет
возжелавшего ее юношу-перевозчика, Иулиания борется с Юрием
Святославовичем Смоленским. Целомудрие – доминантная черта женского
149
Дмитриева Р.П. Повесть о Петре и Февронии. Л.: Наука, 1979. С. 33–34.
76

персонажа в житийной литературе XVI века, важнейшее, незаменимое женское


качество. В «Слове похвальном Покрову Богоматери» [БЛДР; т. 12; 54–60] с
помощью корневого повтора автор акцентирует идею непорочной чистоты
Богородицы, первообраза женского положительного персонажа в древнерусской
литературе150: «Чистаа и Пречистаа Мати своими чистыми и честными
рукама…» [Там же; 56]. В агиографии XVI века целомудрие требует от героини
надежной защиты: Ольга, Феврония, Иулиания рьяно заботятся о чести и чистоте:
«Такову премудрость и чистоты хранение обрѣте от Бога» [ПЛДР; середина XVI
в.; 249], «она же… целомудрию подвизашеся» [ТОДРЛ; т. 4; 173].
Неслучайно именно в женских житиях и житийных повестях XVI века
авторы развивают непопулярную в XV веке идею телесной красоты, поскольку
этот факт становится важен для мотива защиты женщиной своей чести. «О
телесней доброте ея, бяше бо лѣпа лицем… Красота же ея многия и славныя князя
на любов приведе ко отцу ея, якоже пояти ю невѣсту сыну своему» [БЛДР; т. 12;
416], «И видѣв ю царь зело добру сущу лицем, …и вельми царь почюдися
великому разуму ея и свѣтлости благообразия ея, и возлюби ю зело, и возжелѣ
доброте ея» [ПЛДР; сер. XVI в.; 262].
Женские персонажи житийного жанра XVI века (Евфросинья Полоцкая,
Иулиания Вяземская, Феврония Муромская, княгиня Ольга) не соответствуют
единому каноническому типу святой, они наделены индивидуальными чертами и
имеют тенденцию к формированию характера. Под «характером» мы понимаем
«персонаж, воспроизведенный в многоплановости и взаимосвязи его черт, а
потому воспринимаемый как живое лицо»151.
В этом отношении примечателен тот факт, что Феврония применяет свои
необыкновенные способности (мудрость, прозорливость, дар целительства) лишь
в отношении супруга, тогда как обыкновенно святые совершают чудеса
повсеместно. Не случайно В.Ф. Переверзев пишет, что «для героини житийной

150
Морис Дени писал: «Говорить о женщине для русских мыслителей означает приблизиться к таинственному
явлению Пресвятой Богородицы». (Русская женщина и православие. Богословие. Философия. Культура. СПб.: ТО
«Ступени», 1996. С. 21); Павел Евдокимов: Дева Мария – «совершенная форма Женственности, архетип женского,
восстановленный в материнском девстве и в целостности человеческого существа» (Там же. С. 22).
151
Хализев В.Е. Теория литературы. М., 2002. С. 47.
77

литературы в ней… слишком мало религиозно-подвижнического духа, презрения


к плотским радостям, к интересам земной жизни, к тленным благам мира сего»152.
Феврония исцеляет тяжелобольного Петра. Заметим, что она может сделать это
лишь при условии, что он станет ее супругом: «Аще бо не имам быти супруга
ему, не требе ми есть врачевати его» [ПЛДР; кон. XV – перв. пол. XVI в.; 636].
Иначе она бессильна. Феврония дважды говорит князю об этом. Он же
воспринимает ее речи как шантаж, плату за исцеление. В действительности, она
может действовать только в отношении супруга, как его женская половина. Это
тайна и сила брака.
Остальные чудеса, совершаемые Февронией, также обращены именно к
супругу. Превращение хлебных крошек в ладан и фимиам Феврония совершает,
чтобы развеять сомнения в ней князя Петра, подговариваемого ее
недоброжелателями, чудо с деревом, чтобы поддержать падающего духом
супруга, который сомневается в правильности принятого решения (оставлении
престола ради жены). «Чудо прозрения» вожделенных мыслей о ней некоего
человека в судне не представляется столь чудесным, поскольку внимательной
женщине несложно распознать страстный взгляд мужчины, обращенный на нее.
Заметим, что тот же мотив автор «Сказания о княгине Ольге» отнюдь не
интерпретирует как чудесное прозрение мыслей. Трафаретные добродетели,
описываемые в финале повести: «Странныя приемлюще, алчьныя насыщающе,
нагия одевающе, бѣдныя от напасти избавляюще» [ПЛДР; кон. XV – перв. пол.
XVI в.; 646], – лишь абстракция, далекая от вышеописанных сверхъестественных
способностей.
Стойкость, духовную силу, чистоту, мудрость авторы житий XVI века
традиционно объясняют связью женщины с Богом: «От Божия промысла, свыше
свѣтом разума осияема, благодатию Святаго Духа учима и направляема» [ПЛДР;
сер. XVI в.; 260]. Книжники именуют героинь «богомудрыми», поясняя суть
слова «мудрость» – «вдохновленный Богом», «пребывающий с Богом». Так,
прекрасные поступки язычницы Ольги книжник обусловливает предзнанием
152
Переверзев В.Ф. Литература Древней Руси. М.: Наука, 1971. С. 146.
78

проведения ее будущей судьбы, когда она предстанет равноапостольной княгиней


Еленой. Таким образом, это свидетельствует о заданной «роли» данных
персонажей, об их аллегорическом изображении, подчиненном идее прославления
святости. О том же пишут медиевисты, анализируя творчество, пожалуй, самого
показательного автора XVI века: «Совершенствуя приемы идеализации, Ермолай-
Еразм ушел от абстрактного психологизма и сделал ряд первостепенных
художественных открытий. Однако новаторство агиографа служило выражению
традиционного духовного содержания и соответствовало общему пафосу
древнерусской житийной литературы»153.
Итак, новые черты женского персонажа (который становится центральным)
трансформируют готовую схему в более свободное и образное аллегорическое
изображение. Эти черты, без сомнения, были восприняты светскими жанрами
древнерусской литературы XVI века. Однако именно житийный жанр, акцентируя
внимание на сильной героине, дает толчок к переосмыслению и изменению
женского персонажа в светской литературе.

2.4. Трансформация женского образа в светских жанрах древнерусской


литературы XVI века: от «типа» к «характеру»

Изменения в изображении женского персонажа в древнерусской литературе


XVI–XVII веков происходят постепенно, элементы старого сосуществуют
параллельно с новаторскими идеями и приемами. В рассуждениях древнерусских
книжников XV–XVI веков о женской сути все еще превалирует идея слабости,
некоторой неполноценности женщины (исключением является женский персонаж
в агиографической литературе – святая, наделенная силой от Бога, не уступает в
твердости и величии угоднику мужского пола, как говорилось об этом выше).
Автор «Домостроя» не только уверяет, что женщина нуждается в
наставлениях, поучениях, наказаниях мужчины, но и настаивает на ее

153
Древнерусская литература XI–XVII вв. / Л.А Ольшевская, Н.В. Трофимов, А.В. Каравашкин, С.Н. Травников;
под ред. В.И. Коровина. М.: ВЛАДОС, 2003. С. 300.
79

легкомыслии и физической немощи: «В цѣрькви ни с кѣмъ не бѣседовати, с


молчаниемъ и послуша стояти, никуда не обзираяся, ни на стену не прикланятися,
ни к столпу, ни с посохомъ не стояти, ни с ноги на ногу не преступати, руцѣ
согбѣни к персемъ крестообразно, твердо и непоколебимо молитися со страхом и
трепѣтомъ, и со воздыханиемъ, и со слезами, и до отпѣния из церкви не исходити,
а приити к началу» [ПЛДР: сер. XVI в.; 82].
Женская «слабость» обыкновенно интерпретируется книжниками как
недостаток. Чтобы высмеять недостойное поведение мужчины, писатели
сравнивают его сердце с женским, как это делает, к примеру, автор «Казанской
истории»: «Изби я и своя вся отпленивъ, всѣм пияным и спящим, и храбрыя ихъ
сердца бес помощи Божии быша мяхка, яко и женскихъ сердецъ слабѣйши» [Там
же; 336]. Легкомыслие также рассматривается как одна из отличительных черт
слабого пола: «Дума женьска не тверда есть, аки храмъ непокровенъ» [БЛДР; т. 7;
486].
Однако в литературе XVI века медленно происходит переосмысление
представлений о женской сущности. Появляются рассуждения о женской
слабости не как о признаке несовершенства в сравнении с мужчиной, а как о знаке
отличия. Приходит понимание, что мягкость женской натуры не отрицательная
черта, что женщина не дурное существо, а иное.
Слабость превращается в женственность. Изменения укореняются
постепенно – так, автор «Казанской истории» высказывает противоположные
точки зрения. В противовес ироничному описанию боязливого женского сердца,
автор любовно, с трепетной нежностью изображает последние дни сопротивления
Казани, когда отчаявшиеся женщины, одевшись в лучшие наряды словно на
великий пир, прогуливаются по крепостным стенам города, «видѣнием
наслажахуся свѣта сего, сияния конечне зряху» [ПЛДР; сер. XVI в.; 502]. Сердце
самого Ивана Грозного, по свидетельству автора, тронула слабость и
обреченность казанских женщин: «Царь же князь великий видѣвъ женъ и девицъ
по стѣнамъ града ходящих, и умилостивися о них, и не велѣ стрелцем стреляти
их, да поне мало при кончине своей повеселятся. Мнози же от вой руских,
80

жалостивии, прослезишася, зряще сих» [ПЛДР; сер. XVI в.; 504]. Такое
уважительное любование немощными женщинами, иноверками, есть безусловное
новаторство в отношении к женскому персонажу.
Однако главными качествами, позволяющими женским персонажам
«завоевать» место в светских произведениях XVI века, являются сила характера,
стойкость, духовная высота, и в этом, без сомнения, проявляется влияние
житийного жанра. Автор «Казанской истории» восхищается храбростью жен,
приобщенных к защите города: «Прибираху высокорослыя жены и дѣвицы
силния и тѣми число наполняху и множаху, и учаху их копейному бою их и
стрелбѣ, и битися со стѣны, и воскладаху на них пансыри и доспѣхи. Они же, яко
юноши, бияхуся дерзостно» [Там же; 484–486].
Казанские жены взятых в плен мужей произносят дерзкие, угрожающие
речи, в которых проявляется сила их характера, смелость и самоотверженность:
«Нынѣ же до конца все царство наше прелсти, …овѣх многих в Казани изби, а
досталных изведе и позоба, <…> а нас, яко терние, ногама попра, остави. Не вѣсте
ли, яко терние остро есть: не подобает ногам босым ходити по нему, и мал камень
разбивает и великия корабли» [Там же; 436]. «Повесть о псковском взятии»
[ПЛДР; конец XV – перв. пол. XVI в.; 364–375] говорит о патриотизме женщин
наряду с мужчинами, которые после взятия их земли московским князем решили
остаться в монастырях родного города [Там же; 372].
Максим Грек в «Повести страшной и достопамятной и о совершенной
иноческой жизни» [Там же; 466–493] восхищается благочестивой вдовой из
прихода Савонаролы во Флоренции. Сын этой крайне бедной женщины нашел
кошелек с большой суммой. Мать, не задумываясь, отнесла его в храм, чтобы
священнослужитель вернул пропажу владельцу. Автор превозносит эту женщину
над вдовой Нового Завета, пожертвовавшей последние лепты [Там же; 484].
Послание Иосифа Волоцкого княгине Голениной свидетельствует о прямом,
бесстрашном и настойчивом характере адресата, реальной женщине. Она
возмущается величиной платы, которую монастырь взимает за поминание ее
покойных детей, не стесняясь в выражениях. Женщина пишет, что сумма в
81

двадцать рублей за поминание в течение семи лет – «грабежь, а не милостыня»


[ПЛДР; конец XV – перв. пол. XVI в.; 352]. Мария Голенина пишет это
настоятелю монастыря.
Однако наиболее ярким примером столь изменившегося в XVI веке
женского персонажа является образ мужественной Динары, главной героини
«Повести о царице Динаре». Большинство исследователей (М.Н. Сперанский,
Л.С. Шепелева, А.А. Зимин, Я.С. Лурье) датирует повесть началом XVI века,
опираясь на идеологическую основу памятника и общие тенденции развития
повествовательной литературы этого времени [Словарь книжников, 1989; 100].
«Повесть о царице Динаре» – одно из первых произведений жанра мирской
повести в древнерусской словесности, в котором появляется центральный
женский персонаж. Акцент на изображении главной героини, женщины, в
светском средневековом произведении XVI века выглядит революционным
новаторством. В данном случае его объясняют влияние распространенных
женских житий XVI века и социальный статус героини: Динара – царица.
Традиционно на Руси литературными героями повестей были православные
князья, прославившие себя ратными или духовными подвигами. Так и царица
православного Иверского царства удостаивается запечатления в слове154. К тому
же «характер сведений о царице Томаре (Динаре), обработанных русским
книжником в первой половине XVI века, отвечал насущным задачам
государственного строительства Московской Руси: они содержали идею сильной
царской власти /…/, христианскую идею божественного промысла» [ПЛДР; кон.
XV – перв. пол. XVI в.; 671].
Образ царицы Динары, изображенный чрезвычайно экспрессивно, является
уникальным в жанре повести XVI века. Необыкновенные качества характера,
которые подчеркиваются оригинальными эпитетами: «зело разумна и
мужествена», «мудра и разумна», сравнениями: «Якоже пчела събираетъ от
цвѣтов медъ, тако и сиа Динара от памятных книгъ» [Там же; 38], «Яко добрый

154
О женском образе «Повести о царице Динаре» см., в частности: Дроздова М.А. «Женский образ» в «Повести о
царице Динаре» // Вестник Литературного института им. А.М. Горького. М.: Издательство Литературного института
им. А.М. Горького. 2014. № 1. С. 20–23.
82

кормъчий преплавати корабль чрез морскую пучину, и госпожа же сия печашеся,


како бы ей быти в тихости» [ПЛДР; кон. XV – перв. пол. XVI в.; 38], – создают
образ новой, сильной героини, которая отличается неординарностью ее
социальной роли: женщина-царица и девица-воин.
С аллюзией к житийному жанру, Динара изображается идеальной
правительницей, защитницей православной веры от безбожных агарян.
Потерявшая отца, подросток с малым войском, она смело призывает вельмож
сразиться с персидским царем: «Аще ли нынѣ не въоружимся противъ иновѣрных
и за свою вѣру не умрем? Умрем же всяко!» [Там же; 40]. Необыкновенное
сочетание воинственности и женственности в царице выражено использованием
оксюморона – основного приема в изображении героини, к тому же усиленного
многочисленными повторами: «Азъ иду, девица; и восприиму мужескую
храбрость, и отложю женьскую немощь, и облекуся в мужеумную крѣпость». Эта
двойственность вытекает из небывалой роли женского персонажа, роли девицы-
воина, которая «зело… мужественна» и «навыче воиньской храбрости» [Там же;
38].
Смелая Динара увещевает вельмож, разумом понимающих превосходство
войск персидских над грузинскими, тем более под предводительством девушки.
Царица убеждает их сразиться, стыдя: «Въспримите себѣ мужество, и отверзите
от себе женочревство!» [Там же; 40]. Мысль эта усиливается рефреном:
«Отженем от себе женочревъство» [Там же; 42]. Этот парадоксальный диалог, в
котором женщина призывает мужчин к мужественности, призван книжником
подчеркнуть тот факт, что поистине силен верующий человек любого пола.
О чрезвычайной храбрости царицы Динары говорит ее монолог,
построенный на антитезе мужского-женского: «Ускоримъ противъ варваръ, якоже
и азъ иду, девица; и восприиму мужескую храбрость, и отложю женьскую
немощь, и облекуся в мужеумную крѣпость, и препояшу чресла своя оружиемъ, и
возложю броня и шлемъ на женьску главу, и восприиму копие в девичю длань, и
въступлю въ стремя воиньскаго ополчениа, но не хощу слышати враговъ своих,
пленующых жребий богоматери и данныя от нея нам державы!» [ПЛДР; кон.
83

XV – перв. пол. XVI в.; 42]. Монолог по песенному ладу, эмоциональному


настрою, некоторым явным аллюзиям, «не хощу слышати враговъ своих»,
отсылает читателя к псалмам Давидовым. Объемные речи Динары подчеркивают
ее центральную роль в произведении. Динара – главная героиня, а «герой
противостоит другим персонажам <…> как субъект высказываний,
доминирующих в речевой структуре произведения»155.
Кульминационным проявлением мужественности героини является ее
поведение в битве: она «приближися къ перским полком, и вземъ копие в руку, и
ударися скоро на перськиа полкы, возопи гласомъ велием въ услышание обоим
полком: “Господа нашего Исуса Христа силою и Пречистыа Его Матере помощью
да побежатъ перси!” И удари перси накопием, и пронзе» [Там же; 44].
Отсылая читателя к «Книге Судей», автор сопоставляет Динару с
пророчицей Израилевой Деворой: «Въспомяните Девору и Гедеона, како
побѣдиша множество вои мадиамляны! Не Богъ ли дарова им побѣду? И нынѣ
той же Богъ нашь и наша заступница Пречистая Богородица!» [ПЛДР; кон. XV –
перв. пол. XVI в.; 40]. Девора предсказывает победу израильтянам во главе с
женщиной над бесстрашным ханаанским военачальником Сисарой, что звучит как
явный парадокс: «В руки женщины предаст Господь Сисару» (Суд. 4:9). О том же
пророчество Динары: «… и женскою възступлю ногою на царское тело, и отъиму
главу твою, тогда каковой чести сподоблюся, яко царя перскаго, побѣдивъ
женскою храбростию» [Там же]. Потерпевшего поражение Сисару укрывает в
шатре бесстрашная Иаиль. Сбывается предреченное Деворой: «Иаиль, жена
Хеверова, взяла кол от шатра, и взяла молот в руку свою, и подошла к нему
тихонько, и вонзила кол в висок его так, что приколола к земле; а он спал от
усталости – и умер» (Суд. 4:21). В линию женщин-освободительниц верного
народа ставит древнерусский писатель царицу Динару: «Ятъ царя перскаго, и
отъятъ главу его Динара царица, и вънзе на копие свое, и несе ю во град Тевриз

155
Теория литературы. Теория художественного дискурса. Теоретическая поэтика / Н.Д. Тамарченко, В.И. Тюпа,
С.Н. Бройтман. В 2 т. Т. 1. М., 2014. С. 250.
84

перский» [ПЛДР; кон. XV – перв. пол. XVI в.; 44]. Таков столь необычный для
светской литературы XVI века женский персонаж иверской царицы Динары156.
Книжники XVI века сосредоточивают внимание на описании женщин,
которые являются яркими, порой даже героическими личностями. Именно
неординарные качества предельной честности, самоотверженности, бесстрашия,
выдержки привлекают внимание писателя и читателя XVI века. О явном
изменении авторского отношения к женщинам говорит тот факт, что последние
становятся центральными персонажами, главными героинями. Женские имена
появляются в заглавии произведений (ранее они присутствовали лишь в
названиях женских житий).
Нередко книжники повествуют о женщинах с интонацией восхищения,
удивления. Так, невозможно согласиться с утверждением современной
исследовательницы Е.С. Анпилоговой о том, что «высокая оценка женской
мудрости и ума… является порождением нового времени»157. Как ярок
вышеприведенный персонаж царицы Динары, победившей с небольшим войском
армию персидского царя в «Повести о царице Динаре», как перехитрила
царьградского правителя мудрая княгиня Ольга в «Сказании о княгине Ольге»
редакции «Степенной книги», как исцелила Феврония тело и душу князя Петра в
«Повести о Петре и Февронии Муромских», как неустрашимо защищала свою
честь Иулиания Вяземская в «Повести о Иулиании Вяземской».
Вместе с тем в древнерусской литературе XVI века по-прежнему
отсутствует представление о двойственной природе человека, включающей в себя
противоположные начала. Однако в редких произведениях этого времени
появляются рассуждения о «внутренней сущности человека, которая сложна,
многопланова»158, далека от идеала. Персонаж царицы Сююмбике в «Казанской
истории» соткан из парадоксального совмещения крайне положительных и
отрицательных качеств. Прелюбодейка, согласная на убийство сына, «лукавая

156
См. Дроздова М.А. «Женский образ» в «Повести о царице Динаре» // Вестник Литературного института им. А.М.
Горького. М.: Издательство Литературного института им. А.М. Горького. 2014. № 1. С. 20–23.
157
Анпилогова Е.С. Русская женщина в восприятии современников на рубеже XVII–XVIII веков // Известия
Российского государственного педагогического университета им. А.И. Герцена, 2009. № 92. С. 47.
158
Хализев В.Е. Теория литературы. М., 2002. С. 47.
85

змиа», «лютый звѣрь» в следующем эпизоде восхищает автора женственностью,


красотой, внутренней силой. Огромный монолог, который писатель вкладывает в
уста персонажа, свидетельствует об уме героини, преданности вере и народу. У
гробницы мужа она восклицает: «Увы мнѣ! Аще от иного царя коего плѣнена бых
была – единаго языка нашего и вѣры моея, то шла бы тамо не тужаще, но с
радостию, без печали. И нынѣ же, увы мнѣ, мой милый царю, послушай горкаго
моего плача и отверзи темный свой гроб, и поими мя к себѣ живу, и буди нам
гроб твой единъ – тебѣ и мнѣ, царская наша ложница и свѣтлая полата!» [ПЛДР;
сер. XVI в.; 414].
Ее объемный монолог поэтичен, полон удивительных сравнений, антитез,
звучных эпитетов. Нельзя усомниться в симпатии автора к персонажу. Книжник
дает высокую характеристику положительным качествам героини – она была так
прекрасна и мудра, что не только в Казани не найти среди жен и девиц ей
подобной, но и многие русские дочери, жены боярские и княжеские не сравнятся
с ней. Когда царицу увозили в Москву, народ рыдал и после долго вспоминал ее
мудрость, жалея о согласии на ее плен.
Таким образом, качества героини практически противопоставляются друг
другу, что позволяет автору приблизиться к изображению не схематичного типа, а
индивидуального сложного характера. Данная тенденция подтверждает общий
для литературы эволюционный закон: «От однолинейного типа-схемы к
характеру, запечатлевающему многоразличие и единство черт индивида, – такова
одна из существенных тенденций истории европейского искусства Нового
времени»159.
Примечателен тот факт, что принципиально важные эпитеты, которые ранее
книжники использовали при создании идеала «доброй жены», начинают
употребляться также в отношении сомнительных с точки зрения морали
персонажей. Вслед за иностранными авторами древнерусские книжники в
собственных произведениях безосновательно именуют порочных героинь
«премудрыми», «разумными», «прекрасными». Слово становится менее весомым
159
Хализев В.Е. Теория литературы. М., 2002. С. 47.
86

и выверенным. В «Сказании о князьях владимирских» автор так характеризует


Клеопатру: «Птоломѣй же Прокаженый имѣ дщерь премудру именемъ
Клеопатру» [ПЛДР; кон. XV – перв. пол. XVI в.; 424], затем следует рассказ о
самоубийстве Клеопатры.
«Премудрый» – наделенный страхом Господним, спасающий свою душу, с
точки зрения книжника XV века (вспомним рассуждения о «премудрости»
Ирины, супруги Тимофея). Книжник XVI века наделяет этим эпитетом язычницу-
самоубийцу, величайшую грешницу в представлении христианина. Подобные
примеры отсутствуют в древнерусской словесности XV века. Принципиально
также, что автор XVI века не осуждает Клеопатру, соглашаясь с ее видением
ситуации как безвыходной: «Она же глаголющи: “Лутши ми есть царици
египетьской смерть прияти, нежели пленьницею приведеной быти в Римъ”, – и
умори себѣ ядомъ аспидовым» [Там же]. Очевидно, «премудрость» начинает
пониматься авторами как разумность, что кардинально отличается от
представлений книжников XV века160.
Таким образом, в мирской литературе XVI века женский персонаж
усложняется. Аллегорический способ изображения первенствует в сравнении со
схематизмом. Благодаря изощренным описаниям, пространным диалогам,
детализации происходит переход от схематичных характеристик к более
реалистичным и индивидуальным, к изображению (порой парадоксальному)
сочетания положительных и отрицательных качеств. Заметно увеличение объема
текста, в котором присутствует женский персонаж.
Действительно, постепенно рождается «новая концепция человека,
получившая не только идеологическое, но и своеобразное эстетическое
оформление»161. Пока героинями произведений становятся все еще женщины,
имеющие прямое отношение к привилегированному классу древнерусского
общества. Это супруги, матери, дочери князей, которые играют яркую роль в

160
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 188–190.
161
Древнерусская литература XI–XVII вв. / Л.А Ольшевская, Н.В. Трофимов, А.В. Каравашкин, С.Н. Травников;
под ред. В.И. Коровина. М.: ВЛАДОС, 2003. С. 240.
87

политической жизни. Однако в XVI веке появляются произведения, где женский


персонаж становится первостепенным, отодвигая на второй план героя мужского
пола. Княгиня Ольга превосходит князя Игоря, Феврония – князя Петра, иверская
царица Динара – персидского царя, Иулиания Вяземская – Юрия Святославовича
Смоленского.
В литературе XVI века женский персонаж теряет схематизацию. Образы
царицы Анастасии, княгини Февронии, княгини Ольги уже невозможно
объединить по единому признаку «благочестивой жены». Они разнолики и
неповторимы. Простая девушка Феврония, дочь древолаза, заслуживает уважения
и восхищения благодаря смирению и настойчивой, деятельной активности
одновременно. Царица Анастасия вызывает симпатию своей бесконечной и
жертвенной любовью к супругу. Образ княгини Ольги в «Степенной книге» XVI
века поражает смелостью и мудростью, наследуя интонации изумления и восторга
«Повести временных лет». Царица Динара восхищает необыкновенной
мужественностью и качествами сильного, мудрого правителя. Иулиания
Вяземская – пример силы духа и самоотверженной борьбы за свою честь.
Таким образом, женские персонажи литературы XVI века не столь пассивны
как жены XV века. В героинях XVI века на первый план выдвигается активность
и деятельность, которые рождают неповторимый лик каждой из них, приближая
персонаж к литературному характеру.
88

Глава 3. Эволюция изображения женщины в русской литературе XV–


XVII веков: художественный образ и литературный характер

Понимание творческого метода как «принципиального способа


пересоздания действительности при ее художественном воссоздании»162 лишь
начинает формироваться в литературе Древней Руси XVII века. Ранее писатель
выступал скорее неким пророком, посредником «при сообщении неких же вне
него ищущих сказаться интенций»163. Зарождение подлинно художественного
метода в древнерусской литературе и является главной причиной появления
художественного образа женщины, далекого от идеализации схемы и
иллюстрации аллегории, в котором «идейная и образная стороны… неразрывно
связаны между собой»164.
Оригинальную точку зрения на понимание художественного образа в
древнерусской словесности высказывает Л.В. Левшун. Перенося
иконологический опыт на культуру слова, исследовательница пишет: «Словесные
образы церковной книжности также не есть или, во всяком случае, не должны
быть, согласно святоотеческому учению об образе, произвольным описанием
сиюминутных состояний, конкретных ситуаций и действующих лиц, но являются
изображением идеальных подобий этих ситуаций (их “онтологическими
портретами”), то есть не того, как было, но того, как должно быть в соответствии
со своим первообразом (логосом). Именно поэтому словесные описания
средневековой книжности, как и иконографические изображения, глубоко
каноничны, что не раз отмечалось исследователями. И чем более каноничны, тем
более онтологичны, то есть тем более точно воспроизводят идею (логос) или
архетип изображаемого»165. Данное определение художественного образа
соответствует мировоззрению и установкам древнерусских книжников
162
Сквозников В.Д. К понятию творческого метода // Теория литературы. В 4 т. Т 1. М.: ИМЛИ РАН, 2005. С. 303.
163
Там же.; Каравашкин А.В. Две стратегии нарратива: доказательность и убедительность в агиографии Епифания
Премудрого // Россия XXI, 2013. №3. С. 135.
164
Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1995. С. 113.
165
Левшун Л.В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. Минск: Экономпресс, 2001. С. 55.
89

литературной формации XI–XV веков166. Оно отсылает к понятию


«метахудожественности», которая свидетельствует об онтологическом,
бытийственном смысле искусства167.
Однако художественный образ – явление исторически изменчивое. Как
справедливо писал А.Л. Мясников, «на разных этапах развития человечества
художественный образ принимает различные формы. <…> Поэтому нельзя
признаки образа одного метода… прямолинейно переносить на образ других
методов168.
Действительно, в переходном периоде литературы XVII века возникает иное
изображение человека, которое все более приближается к определению
художественного образа в современной литературоведческой науке. «Образ –
присущая искусству форма воспроизведения, истолкования и освоения жизни
путем создания эстетически воздействующих объектов, <…> элемент или часть
художественного целого, <…> такой фрагмент, который обладает как бы
самостоятельной жизнью и содержанием (напр., характер в литературе,
символические образы)»169.
В данном исследовании мы применяем понятие «художественный образ» к
такому изображению женского персонажа, которое характеризуется именно
самодостаточностью и самоценностью. Образ уже не является изначально
заданной персонификацией или иллюстрацией отвлеченной идеи, а имеет
собственные, внутренние законы развития. Следовательно, мы говорим о женских
образах, которые проявляют себя в произведении не как типы, но как характеры.
Такая интерпретация термина «художественный образ» опирается на
литературоведческую традицию. Так, Л.И. Тимофеев пишет: «В большей мере
понятие образа приложимо в художественном произведении к изображению
человека. В этом смысле чаще всего понятие «образ» и употребляется в смысле

166
См. Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 230–249.
167
Гей Н.К. Метахудожественность литературы // Теория литературы. В 4 т. Т. 1. М.: ИМЛИ РАН, 2005. С. 98.
168
Словарь литературоведческих терминов / Редакторы-составители Л.И. Тимофеев, С.В. Тураев. М.: Просвещение,
1974. С. 245.
169
Литературная энциклопедии терминов и понятий. /Гл. ред. и составитель А.Н. Николюкин. М.: Интелвак, 2001.
Стлб. 671–672.
90

образа-характера. <…> Характеры действительно представляют собой


относительно целостные композиционные единицы художественного
произведения»170.
О зарождении характера в литературе XVII века писал Д.С. Лихачев,
уточняя, что новая система изображения персонажа в переходном периоде
«противостоит средневековой, она подвергает сомнению основные принципы
агиографического стиля. В ней нет резкого противопоставления добрых и злых,
грешных и безгрешных, нет строгого осуждения грешников, нет “абсолютизации
человека”, столь свойственной идеалистической системе мировоззрения
средневековья»171.
Однако в определении и описании характеров мы снова сталкиваемся с
исторической изменчивостью этого понятия. Еще Л.И. Тимофеев отмечал, что
Ахиллес в той же мере характер, что и дядя Ваня Чехова, и «различия их не
принципиальные, а исторические, т.е. являются результатом различия тех
концепций человека, которые в различные эпохи выдвигались искусством на
историческую арену»172. Так и женские характеры литературы XVII века,
безусловно, отличаются от психологически разработанных характеров в русском
реалистическом искусстве XIX века. Однако было бы несправедливо говорить об
«ущербности» первых, проявляющейся в сопоставлении с последними.
Д.С.Лихачев, рассуждая о формировании литературного характера в словесности
XVII века, оговаривает факт необходимости различения характера средневекового
и реалистического. «Само собой разумеется, что русской литературе предстояло
пройти очень длительный путь развития, прежде чем достигнуть в изображении
человека характера той сложности, которая отличает русскую литературу XIX
в. <…> Начало XVII в. являет нам только первые предвестники литературы
нового времени»173.

170
Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. Изд-е 4-е. М.: Просвещение, 1971. С. 66.
171
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 13.
172
Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. Изд-е 4-е. М., 1971. С. 156.
173
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 24.
91

Формирование женского характера в произведениях XVII века заключается


в отступлении от идеализации, абстрагирования и этикетных формул-
характеристик героев. Отныне персонаж выступает носителем самостоятельного
сознания, противоречивых черт, возможности выбора.
Многие из признаков художественности произведения (правдивое
отображение жизни, верность обобщения, жизненная правда, жизненность
изображения, народность, «эстетическое отношение к жизни», пробуждаемое у
читателя174) медиевисты отмечают в литературных текстах XVII века. А.С. Демин
пишет об освоении художественного вымысла, изобразительности, обобщении,
занимательности, появлении вымышленного героя, «вольной» атмосферы
повествования, художественной рефлексии на события реальной жизни175.
А.Н. Ужанков выделяет типизацию, разработку характера литературного
персонажа176. «Иными словами, – резюмирует А.С. Демин, – формируется то, что
впоследствии будет названо собственно художественной литературой»177.
И.В. Пешков, опираясь на М.М. Бахтина, излагает точку зрения, согласно
которой формирование характера возможно лишь тогда, когда «целое героя <…>
является художественным заданием»178. А для этого необходимо специфически
осознанное отношение книжника к своему ремеслу как художественному
творчеству, зарождение которого мы и наблюдаем в XVII веке. «В это время, –
пишет А.С. Демин, – формируется в России тип профессионального писателя»179.
Действительно, характеристика женского персонажа становится более
эстетически осознанной. В схематичном изображении женщины XV века было
достаточно именования персонажа и топоса, свидетельствующего о моральном
статусе героини. Характеристика персонажа XVII века усложняется, поступки,

174
Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. Изд-е 4-е. М., 1971. С. 115–134.
175
Демин А.С. О художественности древнерусской литературы. М.: Языки русской культуры, 1988. С. 183–198.
176
«Художественная литература, как специфический вид искусства слова, стала формироваться на Руси в XVII в.,
точнее – с 40-х годов, с освоения художественного вымысла, типизации героев, сюжетной занимательности,
совершенствования словесной изобразительности и т.д. Процесс этот завершал развитие древней русской
литературы за предыдущие семь столетий» (Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой
трети XVIII в. Теория литературных формаций. М., 2008. С. 366).
177
Демин А.С. О художественности древнерусской литературы. М.: Языки русской культуры, 1988. С. 183.
178
Пешков И.В. Проблема генезиса авторства // Новый филологический вестник. № 2 (41). М., 2017. С.24–25.
179
Демин А.С. О художественности древнерусской литературы. М., 1988. С. 178.
92

как правило, становятся продиктованы неким психологическим единством, они


«психологически вероятны для данного персонажа» – герой «награждается
определенными психологическими чертами»180. «Пока персонаж был маской, или
идеальным образом, или социально-моральным типом, – пишет Л.Я. Гинзбург, –
он состоял из набора однонаправленных признаков, иногда даже – из одного
признака-свойства. По мере того как персонаж становится многомерным,
составляющие его элементы оказываются разнонаправленными и потому
особенно нуждающимися в доминантах, в преобладании неких свойств, страсти,
идеи, организующих единство героя»181.
В изображении персонажа начинает использоваться косвенная
характеристика с такими ее приемами, как описание внешности героини, ее
одежды, интерьера, в котором она находится, или картины природы, на фоне
которой совершает поступки. В некоторых произведениях становятся
информативными стиль речи персонажа (зарождается речевая характеристика),
выбираемые им темы разговора. Так, коммуникативная деятельность Татианы
Сутуловой выдает в ней богатую купеческую жену.
Следует отметить важный процесс постепенного появления характера,
данного в динамике, наряду с характером постоянным и неизменным. В
произведениях, где характер персонажа претерпевает перемену, акцент, как
правило, начинает распределяться между фабульным действием и
характеристикой персонажа. Так, изменение характера начинает влиять на
течение и развитие сюжета. В «Повести о Фроле Скобееве» обыкновенная
девушка из патриархальной семьи, наивная и любящая веселье, Аннушка
превращается во взрослую женщину, способную на самостоятельные решения.
Добродетельная, покорная традициям и заветам религии Татиана Сутулова,
поставленная в фабульную ситуацию жестокого выбора, становится хитрой,
уверенной и властной.

180
Томашевский Б.В. Теория литературы. Поэтика. М.: Аспект-пресс, 1999. С. 200.
181
Гинзбург Л.Я. О. литературном герое. Л.: Советский писатель. Ленинградское отделение, 1979. С. 89.
93

Деление героев на положительные и отрицательные типы, присущее


древнерусской литературе, в XVII веке усложняется эмоциональной заданностью,
уже не всегда обусловленной традиционной моралью. Так, «Повесть о Карпе
Сутулове» восхваляет Татиану и ее поведение, жестокое с позиции христианского
человеколюбия. В «Повести о Фроле Скобееве» симпатия писателя принадлежит
«плуту Фролке» и его самовольнице-жене.
Авторы новелл стремятся привлечь читательскую заинтересованность
судьбой героя, уже не вдохновляя идеалом высоконравственной личности, а
взывая к сочувствию, пониманию персонажа, далекого от идеала. Как замечает
Б.В. Томашевский, «эмоциональное отношение к герою есть факт
художественного построения произведения, и лишь в примитивных формах
обязательно совпадает с традиционным кодексом морали и общежития»182. Выход
персонажа из состояния синкретичности, когда он является лишь выразителем
религиозно-нравственных правил, косвенно свидетельствует о развитии
сепарировавшегося из синкретического метода познания-отражения
древнерусской литературы подлинно художественного метода Нового времени.
Перечисленные выше особенности характеристики женского персонажа
XVII века требуют подтверждения примерами. Обратимся к анализу
произведений древнерусской литературы, чтобы рассмотреть процесс
формирования иного изображения женщины – как художественного образа и
литературного характера. На наш взгляд, крайне важно сопоставить
типологически сходные женские образы оригинальной и переводной словесности
Древней Руси XVII века. Как справедливо писал П.Н. Сакулин, «не следует ли для
полноты и правильности суждения держать на учете также и переводную
литературу изучаемого периода, конечно, в наиболее показательных ее
проявлениях»183.

182
Томашевский Б.В. Теория литературы. Поэтика. М., 1999. С. 201.
183
Сакулин П.Н. Филология и культурология. М.: Высшая школа, 1990. С. 38.
94

3.1. Развитие способов изображения женского образа в религиозной


повести XVII века

Прежде чем обратиться непосредственно к вопросу о смене способов


изображения женского персонажа в агиографической литературе XVII века, стоит
отметить повлиявшие на этот процесс новые черты жанра агиографической
повести, главная из которых – изменение образа автора.
В отличие от книжника XV–XVI веков, который демонстративно отрекается
от «эллинской риторики», традиционно полагаясь на божественную помощь
(«ничто же прилагая онѣх древних еллинскых философ повѣстей, но по житию
достовѣрныа похвалы» [ПЛДР; XIV–XV; 222], «яз селской человѣкъ, учился
буквам, а еллинскых борзостей не текох, а риторских астроном не читах, ни с
мудрыми философы в бесѣдѣ не бывал; учюся книгам благодатнаго Закона, аще
бы мощно моя грешная душа очистити от грѣх» [ПЛДР; конец XV – перв. пол.
XVI в.; 442]), неизвестный автор «Повести о Марфе и Марии» XVII века,
напротив, ориентируется на «витийския беседы»: «Сице убо понуждают мое
недостоинство, не ведуща ни десна, ниже шуя, …груба суща и витийския беседы
ничтоже сведуща» [ПЛДР; XVII (1); 106]. Изменившийся «зачин»
агиографической повести иллюстрирует процесс постепенного перехода авторов
к иному эстетическому видению творческого процесса. Как пишет С.С.
Аверинцев, «возможность секуляризовать понятие божественного вдохновения и
превратить его в простую оценочную метафору для хвалебного описания
творчества, порождающего “произведение” – важная победа аксиологии,
ориентированной на “произведение”»184.
Отметим новаторскую реалистическую деталь, вкрадшуюся в
традиционный эпизод самоуничижительного введения «Повести о Марфе и
Марии»: «Токмо греху присно прилежаща, еще же и мирскими всячески суетами
оплетшася» [Там же; 106], – восклицает автор, предвещая акцент на бытовом,

184
Аверинцев С.С. Категория произведения в риторическую эпоху // Теория литературы. В. 4 т. Т II. М.: ИМЛИ
РАН, 2011. С. 13.
95

мирском, «сниженном» материале произведения. Л.В. Левшун пишет об


изменении образа автора в словесности XVII века: «Вместо искушенного в чтении
душеполезных творений книжника в культуре XVII века распространился тип
литератора-интеллектуала – блещущего ученостью и эрудицией писателя-
профессионала, для которого словесное творчество стало способом
самовыражения и формой заработка»185.
Автор «Повести о Марфе и Марии» во введении формулирует отношение к
писательскому труду. Он замечает, что намеревается писать историю о чудесном
происхождении святыни, украшая ее возможными способами, дабы она была
угодна Богу и приятна людям: «Повесть сию о чюдотворнемъ кресте Господне
благохитростне преписати, аки некую златотканую пленницу словесне украсити,
елико возможно, Богу ему поспешествующу» [ПЛДР; XVII (1); 105]. Писатель
обращает взгляд на стилистическую сферу, он уже не удовлетворяется
назидательным смыслом писания и видит свою задачу в «украшении» сказания.
На данном этапе книжник мотивирует интерес к стилистике произведения
служением Богу, но вскоре этот интерес будет обусловлен стремлением сделать
чтение более увлекательным и занимательным – «текст перестал мыслиться как
богооткровенный и душеспасительный, но стал восприниматься как источник
чувственного земного наслаждения и удовольствия»186. Примечательно
эстетическое убеждение автора в том, что его внимание к внешнему оформлению
повести будет богоугодно, которое говорит об осмыслении, «оправдании»
акцента на форме произведения.
Существенно, что книжник называет «Сказание о явлении чюдотворнаго
креста Господня» «беседой». В этом именовании несомненно присутствует
снижение авторского пафоса: событие воспринимается скорее как легендарное,
чем священное богооткровение: «Тако и мы <…> нечто о явлении чюдотворнаго
того креста хощем побеседовати» [Там же; 106]. Повествование о сакральном
предмете (сотворении святыни посредством богооткровения) ведется легко,

185
Левшун Л.В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. Минск: Экономпресс, 2001. С. 309.
186
Там же. С. 310.
96

невесомо. Место страха Божия, священного ужаса при столкновении со


сверхъестественным занимают бытовые детали, земные ссоры. «Повесть», цель
которой описать происхождение святыни, чудотворного Креста, благодаря
особому вниманию автора к персонажам превращается скорее в рассказ о
«психологии человеческих взаимоотношений»187. Очевидно изменение предмета
познания: познается уже не сверхчеловеческое, а человеческое. Об изменении
житийного жанра в XVII веке писала В.П. Адрианова-Перетц: «Аналогичный
процесс переосмысления старых литературных жанров происходит и тогда, когда
на почве старых житий, посмертных чудес и летописных сказаний вырастает
новая манера историко-бытовой повести, манера, независимая от переводной
западной повести»188.
Таким образом, в отношении автора к писательскому труду, в перипетиях
сюжета, бытовых подробностях, лирических отступлениях данной повести
просматриваются результаты процесса обмирщения сознания, постепенной смены
средневекового синкретического метода познания-отражения на художественно-
рационалистический метод в пределах самого кодифицированного,
агиографического жанра XVII века. Как писал Д.С. Лихачев, «однако и в…
житийный жанр все больше вторгаются в XVII в. те новые явления, которые
сопутствовали в литературе открытию характера: интерес к рядовому человеку, к
быту, к конкретной исторической обстановке»189. Трансформации жанра жития в
XVII веке посвящено немало исследований190. Обратимся к новым элементам в
изображении женского персонажа религиозной повести, которые являются
следствием этой трансформации.

187
Дмитриева Р.П. Повесть о Марфе и Марии // Памятники литературы Древней Руси XVII век. Книга первая. М.:
Художественная литература, 1988. С. 616.
188
Адрианова-Перетц В.П. Очерки по истории русской сатирической литературы XVII в. М.; Л.: Издательство
Академии наук СССР. ТОДРЛ, 1937. С.4.
189
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 104.
190
Русская агиография. Исследования. Материалы. Публикации. В 2 т. Т. 2 / Руди Т.Р., Семячко С.А. СПб.:
Пушкинский Дом, 2011. 639 с.; Солоненко Л.В. Поэтика древнерусских женских житий: дисс. … канд. филол. наук.
Владивосток, 2006. 176 с.; Руди Т.Р. Праведные жены Древней Руси // Русская литература. 2001. № 3. СПб.: Наука.
С. 84–92; Руди Т.Р. Средневековая агиографическая топика (принцип imitation и проблемы типологии) //
Литература, культура и фольклор славянских народов: XIII международ. съезд славистов. Любляна, 2003: доклады
российской делегации. М., 2002. С. 40–55.
97

В агиографической литературе XV века мы наблюдали исключительно


второстепенные и эпизодические женские персонажи, вводимые в повествование
с целью дополнения образа святого (таковы схематично обрисованные княгини
Мария, Евфросинья, Агриппина). Характеристика этих идеальных жен состояла
из общих эпитетов «благочестива», «милостива», сообщения о том, что женщины
состоят в богоугодном браке, и редких этикетных слов самих жен, которые не
являлись речевой характеристикой.
В XVI веке благодаря масштабной церковно-литературной деятельности
макарьевского кружка появляется целый ряд женских житий, в которых героини
уже индивидуализированы, однако изображению их присуща общая героизация
(что соответствует аллегорическому способу изображения женского персонажа
XVI века: при общей идее различное образное воплощение). Иулиания Вяземская,
Феврония Муромская, Евфросинья Полоцкая, княгиня Ольга поражают читателя
силой духа и характера, неординарными способностями, возвышенной душой,
стойкостью и мудростью. Героини, безусловно, превосходят окружающих их
людей, в том числе мужчин, высотой своего духовного подвига. Древнерусские
авторы, выделяя женщине центральное место в произведении словесности,
стремятся к изображению «пафоса богатого и цельного духа»191.
В противовес смелым, мужественным героиням житий XVI века (которые
именно этими качествами «добивались» главной роли в произведении),
персонажи религиозных повестей XVII века Ульяния Осорьина, сестры Марфа и
Мария более тихие и земные. Простые женщины, не княгини, не правительницы,
не борцы за свободу родной страны, не мученицы, они проживают свои
благочестивые жизни и осуществляют дела милосердия в камерном бытовом
пространстве родного города или дома. Единственным косвенным упоминанием
мужественности Ульянии (которыми были так богаты женские характеристики
словесности XVI века, можно считать призыв чудесно явившегося ей Николая
Чудотворца противостоять бесам: «Мужайся и крѣпися, и не бойся бесовскаго
прещения» [ПЛДР; XVII (1); 100].
191
Гегель Г.В.Ф. Эстетика. В 4 т. Т. 1. М.: Искусство, 1968. С. 244.
98

Женский персонаж в XVII веке теряет пафос мужественности: сравнение с


мужчинами, восхваление мужских качеств в женщине не актуальны для
литературы этого периода. В снижении героической идеализации наблюдается
«открытие ценности человеческой личности»192, повлекшее за собой изображение
многопланового, разноликого литературного характера. Как справедливо замечает
Д.С. Лихачев, обычные, бытовые обязанности женщины, выполненные с добрыми
целями и полной отдачей, в житийной литературе XVII века «заменяют подвиги
благочестия»193. Таким образом, процесс сращения церковной идеализации с
бытом приводит к тому, что художественному обобщению становится доступен
более обширный жизненный материал.
В религиозных повестях XVII века, «Повести об Ульянии Осорьиной»,
«Повести о Марфе и Марии» женские персонажи все еще соотносятся с
патриархальной традицией. Хотя они представлены на фоне мирской обстановки,
наполненной реалистическими и бытовыми деталями, они действуют согласно
традиции, не порывают с ней. В женских персонажах житийной литературы XV–
XVI веков мы отмечали безусловную тождественность «личного и общего
начал»194. Действительно, героини действуют либо согласно этикету и чину (плач
княгини Евдокии, княгини Елены), либо в соответствии с провидением
(поведение Февронии, Евфросиньи, Иулиании Вяземской). Индивидуальные
желания положительных характеров не оглашаются, подразумевается и иногда
подчеркивается, что они полностью совпадают с божественной волей. Если
поведение персонажа шире общей идеологической концепции (каково поведение
мстительной язычницы княгини Ольги), автор убедительно доказывает
несомненную божественную интенцию, попустившую столь неоднозначный
поступок. Героиня, таким образом, является полностью оправданной благодаря
деятельности под сенью божественной необходимости. Следовательно, женский
персонаж не нуждался в развернутой характеристике, поскольку познается,

192
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 104
193
Там же. С. 104–106.
194
Бочаров С.Г. Характеры и обстоятельства // Теория литературы. Основные проблемы в историческом
освещении. Образ, метод, характер. М.: Академия наук СССР, 1962. С. 328–333.
99

«всецело определяется» его поступками: «что он совершает – должное или


недолжное, достойный или низкий поступок»195.
В житийном жанре XVII века синкритичность общего и личного начал
сохраняется. Ульяния Осорьина «от младых ногтей Бога возлюбив» [ПЛДР; XVII
(1); 98], Марфа и Мария «возрадовастася о предивном… божии даровании» [Там
же; 108]. Героини действуют согласно божественной необходимости, не осознают
свои поступки как следствие свободного нравственного выбора, почему эти
активные персонажи предстают в некоем смысле пассивными: они совершают
именно то, что должны совершить, будучи положительными персонажами.
Религиозные повести с центральными женскими персонажами в XVII веке
также не знают конфликта старого и нового в человеке, как и в предшествующие
века. Сюжетообразующий конфликт рассматриваемых повестей, как и раньше,
вынесен вовне – конфликт человека, осененного божественным знанием, и
обыкновенного бытового сознания. Образ самоотверженной Ульянии развивается
на фоне персонажей тетки, сестер, свекрови, убеждающих святую вести
нормальную жизнь обычного человека, праведным сестрам Марфе и Марии
противостоят рассудочные родственники. Как справедливо замечает Н.С.Демкова,
бытовые подробности, вопросы плоти реализуются лишь в повествовании об
антиподах сестер: мужьях, затем родственников – сами же сестры «появляются в
повести в окружении этикетных формул и ситуаций, свойственных
агиографическому плану изображения»196.
Благочестивые сестры Марфа и Мария древнерусской повести наследуют не
только имена евангельских дев, но и образ их служения. Сестры покойного
Лазаря предстают образцами несокрушимой веры: «Иисус сказал ей: Я есмь
воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий
и верующий в Меня, не умрет вовек. Веришь ли сему? Она говорит ему: так,
Господи! Я верую, что ты Христос, Сын Божий, грядущий в мир» (Иоан.: 11, 20–

195
Бочаров С.Г. Характеры и обстоятельства // Теория литературы. Основные проблемы в историческом
освещении. Образ, метод, характер. М.: Академия наук СССР, 1962. С. 344.
196
Демкова Н.С. Основные направления в беллетристике XVII века // Истоки русской беллетристики.
Возникновение жанров сюжетного повествования в древнерусской литературе / Отв. ред. Лурье Я.С. Л.: Наука,
1970. С. 516.
100

22, 25–27). В «Повести о Марфе и Марии» сестры удостоились сотворчества с


Богом за ту же добродетель, которая является основообразующей их характеров,
питает их положительные качества, – веру. Ангел, явившийся во сне, открыл им:
«Господь посла к тебѣ злато по вѣре твоей к нему» [ПЛДР; XVII (1); 108].
Они со строгой внимательностью слушают слово Божье, принесенное
ангелом, и исполняют его в точности, не рассуждая, чем и навлекают на себя гнев
родственников, которые нашли их поведение безрассудным. В поступке сестер
действительно нет рациональности, но есть прозрение божественной воли197.
Недоверчивым родственникам «Повести о Марфе и Марии», представляющим
образец рассудочного мышления, в «Повести об Ульянии Осорьиной»
соответствуют родственники, а в финале повести соседи праведницы, которые
объясняют сладость намоленного хлеба праведной вдовы бытовой причиной:
«Горазди рабы ея печь хлѣбовъ!» [Там же; 103].
Два мировоззренческих типа сталкиваются в данных повестях.
Мировоззрение Марфы и Марии, Ульянии Осорьиной основано на восприятии
знания сердцем, верой; миропонимание родственников и соседей разумное,
рассудочное. Наивный религиозный прагматизм Марфы, Марии, Ульянии
сталкивается с религиозно-рационалистическим методом познания-отражения
жизненных явлений, поскольку «стадия миропредставления – это переходный
период от средневекового объективно-идеалистического мышления к
рационалистическому мышлению нового времени»198.
Мудрость центральных женских персонажей – следствие гармонии
внутреннего мира с внешним, что позволяет женщинам прозревать сущность
вещей и событий. Примечательно, как стойко переносят сестры и Ульяния смерти
близких им людей. Они оплакивают не столько их кончину, сколько их кончину
без покаяния и примирения: «Въмалѣ аще и оскорбися, но о душахъ ихъ, а не о
смерти: но почти ихъ пѣниемъ, и молитвою, и милостынею» [ПЛДР; XVII (1);

197
О женских образах «Повести о Марфе и Марии» см., в частности: Дроздова М.А. Черты секуляризации в образе
автора и в женских персонажах «Повести о Марфе и Марии» // Вестник ЛГУ им. А.С. Пушкина.Т .1. Филология.
2015. № 3. СПб. С. 7-13.
198
Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой трети XVIII в. Теория литературных
формаций. М., 2008. С. 193.
101

101], «И плакастеся о мужу своею, занеже жиста не в совете между себе, по


смерть свою не съезжахуся» [ПЛДР; XVII (1); 108]. Ф.И. Буслаев в лице мягких и
благородных сестер не случайно видит стойкое противостояние
несправедливости, гордому местничеству: «В этой повести женщина с своим
нежным и великодушным сердцем стоит на стороне прогресса и за свое
человеколюбие и христианское смирение награждается свыше. Она является
героиней скромной, предшественницей исторического переворота,
уничтожившего местничество»199. Действительно, простоватые жены обладают
несокрушимой силой духа.
Однако благочестивые сестры лишены монументальности, присущей
героическим женским персонажам литературы XVI века, автор изображает
Марфу и Марию наивно-простодушными. Их реакции на разные события всегда
искренни и эмоциональны, мимика чрезвычайно активна: не успевают на лицах
высохнуть слезы, как появляется блаженная улыбка: «И едва мало от плача
преставше, порадовашеся о Бозѣ и благодариста того»; «Тогда начаша сии между
себѣ лобзанием любезным целоватися»; «И ту представити повелеста себѣ
трапезу и ядше и пиша в славу Божию и веселистася»; «И возрадовастася о
предивном томъ видѣнии, паче же Божии даровании, и слезы от радости
испустившее, Богу благодать воздояху, и печастеся о семъ, како бы има
200
повелѣнное от Бога сотворити» [Там же]. Но именно простоватые сестры
удостоились божественного откровения, а не их благоразумные родственники 201.
Характеры сестер словно иллюстрируют слова Евангелия: «Славлю Тебя, Отче,
Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то
младенцам» (Мф. 11:25).
Отсутствие статичности, активность и суетливость героинь –
отличительная черта литературных персонажей XVII века. «Писатели второй
половины XVII в. хотели, чтобы их герои были активными деятелями; авторы

199
Буслаев Ф.И. Древнерусская литература и православное искусство. СПб.: Лига Плюс, 2001. С. 337.
200
Дроздова М.А. Черты секуляризации в образе автора и в женских персонажах «Повести о Марфе и Марии» //
Вестник ЛГУ им. А.С. Пушкина.Т. 1. Филология. 2015. № 3. СПб. С. 7–13.
201
Там же.
102

ценили любые проявления энергии у героев; следили, чтобы персонажи не были


вялыми и ленивыми; можно сказать, понуждали героев к действию»202, – пишет
А.С. Демин. Ульяния Осорьина также предстает в повести деятельной женщиной.
Погруженная в домашние обязанности, она не находит времени посетить
Божественную Литургию. Автор жития, сын Ульянии Дружина, считает все же
необходимым возвысить образ праведницы, акцентируя внимание на разумности
героини (встраиваясь, тем самым, в традицию книжников XVI века): «И многимъ
искушающимъ ю в рѣчах и во отвѣтѣхъ, она же ко всякому вопросу благочиненъ
и смысленъ отвѣтъ даяше; и вси дивляхуся разуму ея» [ПЛДР; XVII (1); 99], «Она
же вся, смысленно и разумно разсуждая, смиряше» [Там же; 101].
И вместе с тем кажущаяся традиционность центральных женских
персонажей рассматриваемых повестей касается лишь идеологического плана.
Как главные героини духовных повестей, они, разумеется, добродетельны, и их
мировоззрение укоренено в православной вере. При этом благочестивые сестры и
Ульяния Осорьина не изображаются как схемы «добрых жен», ведь
повествование посвящено не супругам Ульянии, Марфы и Марии, которых
авторы удостаивают лишь упоминанием, а самостоятельным женщинам, яркая
индивидуальность которых и центральное место в развитии сюжета очевидно
исключают понятие «схемы». Не является способ их изображения и аллегорией,
поскольку очевиден процесс сближения идеи «добродетельной женщины» и ее
образного, индивидуального воплощения, в то время как в аллегории «смысл
является господствующим и наглядные черты… абстрактно подчинены ему»203.
Действительно, сестры и Ульяния отнюдь не являются образцами святости
(образной иллюстрацией которой было аллегорическое описание женских
персонажей в литературе XVI века). Авторы, как может показаться, допускают
«погрешности» в изображении основной идеи, религиозного идеала. Ульяния
реализуется лишь в бытовых делах, она крайне редко присутствует на
богослужениях (с разницей в десятилетия), не участвует в Священных Таинствах,
202
Демин А.С. Русская литература второй половины XVII – начала XVIII века. Новые художественные
представления о мире, природе, человеке. М.: Наука, 1977. С. 55, 62, 63.
203
Гегель Г.В.Ф. Эстетика. В 4 т. Т. 2. М.: Искусство, 1969. С. 109.
103

не читает важнейшую для христианина литературу, порой лжет родственникам.


Сестры Марфа и Мария наивны (они радуются воссоединению друг с другом,
произошедшему благодаря смерти супругов), нет свидетельств их молитвенных
или иных духовных подвигов.
Однако изображение персонажей не имеет целью создание идеала. Скорее,
писатели сознательно или бессознательно, интуитивно создают художественный
образ, который диктует собственные, индивидуальные и вместе с тем типические
черты, отчего так явно «страдает» идеал праведности. В рассматриваемых
духовных повестях мы наблюдаем рождение вымышленного мира
художественных образов в его зачаточной форме. Этот процесс не столь очевиден
в житийном жанре, как в жанрах новеллы, демократической сатиры и мирской
повести, о которых речь пойдет ниже, однако трансформация схемы «доброй
жены», аллегории высокого героического идеала в художественный образ
простой, всегда разной, индивидуальной и вместе с тем столь знакомой и
типически узнаваемой женщины показателен.
Религиозные повести и их героини XVII века отличаются от произведений
житийного жанра XV, XVI веков: назидательные темы отчасти становятся
поводом для написания увлекательного произведения с «амбивалентным»
сюжетом, «жития сменяются… сказаниями и легендами, в создании которых
скрестилась народная поэзия с церковною»204. Изменяется женский образ
рассматриваемого жанра: простые, бесхитростные героини вышеописанных
повестей XVII века изрядно различаются с дерзостными, самоотверженными,
неординарными женскими персонажами литературы XVI века. При этом
положительный женский образ все так же обусловлен влиянием на него
религиозной аксиологии, что соответствует закону агиографии. Снижение
идеализирующего пафоса, который становится иным, «менее сложным и отнюдь
не вознесенным над бытом»205, приводит к тому, что в центре повествования
оказывается обыкновенная женщина, описанная образно, которая «отличалась от

204
Русскiя повѣсти. XVII–XVIII вв. / Под редакцией и с предисловием В.В. Сиповского. СПб.: Издание А.С.
Суворина, 1905. С. XI.
205
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 105.
104

других разве только тем, что жалость к бедному и убогому, – чувство, с которым
русская женщина на свете родится, – в ней была тоньше и глубже,
обнаруживалась напряженнее»206. Итак, серьезной древнерусской литературе
становится доступен все более обширный жизненный материал, что позволяет
назвать XVII век – веком перехода к литературе Нового времени, а изображение
женского персонажа – художественным образом.

3.2. Формирование женского литературного характера в оригинальной


и переводной мирской повести XVII века

В древнерусской словесности переходного XVII века сосуществуют


элементы средневекового синкретического метода и художественные элементы,
присущие литературе Нового времени. Это справедливо для памятников
оригинальной и переводной литературы. Так, понимание сущности брака и роли
женщины в нем рознится в произведениях одного и того же периода. На фоне
«добрых жен», изображенных схематично или аллегорически, появляются
противоречивые женские характеры, которые сложно разделить на безусловно
«положительные» или «отрицательные», хотя, без сомнения, «образ всегда
окрашен отношением к нему автора, даже тогда, когда автор хочет остаться в
тени»207. В данном пункте будут рассмотрены различные способы изображения
женского персонажа в мирской повести XVII века, что позволит наглядно
проследить процесс зарождения и становления женского литературного
характера.
Оригинальная «Повесть о царе Казарине» XVII века знакомит читателя с
главной героиней, первой супругой царя, которая обладает типологическими
чертами «доброй жены»: смиренным принятием сложных жизненных
обстоятельств, отсутствием злобы, молитвенным настроем, твердой верой,
бесконечной любовью к супругу. Идеализированный женский персонаж создан с

206
Ключевский В.О. Литературные портреты. М., 1991. С. 262.
207
Словарь литературоведческих терминов / Редакторы-составители Л.И. Тимофеев, С.В. Тураев. М., 1974. С. 245.
105

учетом христианских ценностей и опирается на средневековую литературную


традицию. Заточенная в чужих краях царица узнает об освобождении мужа,
вернувшего царство и женившегося второй раз. Мудрая жена забывает обиду и
предательство супруга, спешит в прежнее царство, чтобы воссоединиться с
возлюбленным. Глубокое понимание брака, покоящееся на заветах Евангельского
благовествования, видно в ее решении. Она стремится к супругу, прощает его,
готова вместе с ним разделить горечь его необдуманной измены, ее любовь
«долготерпит, <…> все покрывает, всему верит, всего надеется, все
переносит <…> «никогда не перестает» (1 Кор. 13:4, 7, 8).
Одинокая и забытая всеми, она возвращается в свое царство, где остается
неузнанной. Единственное, на что может надеяться оставленная царица, – на
помощь Бога: «Иде едина, не имущи помощника, токмо Бога и Пречистую
Богородицу» [Русская бытовая повесть XV–XVII вв.; 221]. Трогательный женский
персонаж данной повести XVII века реализует знакомую схему «доброй жены».
Так же схематично изображена вторая жена царя. Она смиренно уступает место
первой супруге, постригаясь в монахини.
Супруга Еруслана Настасия, героиня условно переводной «Повести о
Еруслане Лазаревиче», также встраивается в традицию схематичного
изображения «доброй жены». Царевна скромна и бескорыстно честна. Во время
брачной ночи она, не скрывая, отвечает на вопрос любимого супруга, что имеет
соперницу в красоте, которая значительно краше ее, после чего Еруслан покидает
жену в поисках прекраснейшей царевны Понарии. Верность Настасии супругу,
которого она знала так мало, проверяется временем: «И живетъ Настасия
Варфоломѣевна без Еруслона пять лѣтъ, по вся дни лице свое умываетъ слезами,
ждучи своего мужа» [ПЛДР; XVII (1); 320]. По возвращении изменника-супруга
не ожидает и слово укора – напротив, автор передает безграничную радость жены
и ее признание мужнина авторитета: «И выскочила противо ево стречати
прекрасная царевна Настасия, и ниско мужу своему поклоняетца <…> и обняла
его, и взяла за руку, и целовала его, <…> и прижимала ево к своему сердцу
ретивому, и повела ево во хоромы царские» [Там же; 322]. Полный любви
106

монолог героини также традиционен для древнерусской словесности XV–XVI


веков: «Солце мое равитцкое! Откуду взошло и меня обогрѣло? Отколе мя свѣтъ
освѣтил, и отколя зоря возсияла?» [ПЛДР; XVII (1); 322]. К этому величанию
реминисцирует автор рассмотренной выше «Повести о купце Григории»: «Откуду
мне солнце возсия и от печалныя зимы обогрело» [Там же; 369].
Аллегорическое изображение «доброй жены» встречаем в переводной
«Повести о купце, заложившемся о добродетели жены своей». Главная героиня
Флорентия противопоставляется внесценическим отрицательным персонажам
купеческих жен, которые «показуютъ при юношахъ мяхкая глаголания и
плясания, и радостны ся творят о похотной вещы» [Там же; 81]. Это происходит
от праздной жизни в изобилии: «Жены во младости и во всяком изобилии
оставлшиися, по своей воли живущия» [Там же]. Нередко в произведениях
оригинальной и переводной литературы схема или аллегория «доброй жены»
изображается на фоне типа «злой жены», поскольку данная антитеза позволяет с
наибольшей наглядностью акцентировать важнейшую для Средневековья
дихотомию «добра» и «зла», «Бога» и «дьявола». Е.И. Сулица видит в
противопоставлении данных женских типов реализацию двух сторон прообраза
ветхозаветной Евы, «помощницы мужа (что дано от Бога и, по сути, определяет
земной (светский) женский идеал) и искусительницы и пособницы нечистой силы
(обретено после грехопадения и определяет худшие черты женского пола)»208.
Автор новеллы указывает на взаимовлияние характеров мужа и жены,
соответствие облика супруги природе мужа. «Непостоянный и блудолюбивый»
[Там же; 79] Амбросий имеет жену неверную, «добронравный и благоразумный»
Викентий живет с супругой «добродѣтелной… милостивной и рассудителной»
[Там же; 80]. Эта идея органична и оригинальной литературе: Михаил Тверской и
Мария, Дмитрий Донской и Евдокия, царь Феодор и Ирина – образцы
благочестивых семей. Примеры небогоугодных союзов в древнерусской

208
Сулица Е.И. Женские типы «искусительницы» и «злой жены» в русской повести конца XVII – начала XVIII в. //
М.: Вестник славянских культур, 2014. № 4 (34). С. 168–169.
107

литературе чрезвычайно редки (самозванец и Марина Мнишек – едва ли не


единственный литературный пример).
Флорентия, как и положительные женские персонажи древнерусской
повести, хранит традиционный уклад жизни. Ее моральные принципы имеют в
основе религиозную систему ценностей: она «во всем благонравна и благочестива
есть, понеже и крѣпкожителна» [ПЛДР; XVII (1); 82]. Люди говорят о ней как о
«благочестивой и боящейся Бога» [Там же], дети зовут ее «любезной матерью»
[Там же; 87], слуги – «премилостивой госпожой» [Там же; 87]. Викентий также
богопослушен: он негодует на непотребную беседу Амбросия о похотливости
купеческих жен: «Кая ваша смѣхотворная словеса слышю и недоумѣваюся, и къ
сердцу ихъ не прилагаю» [Там же; 80]. Именно такое отношение к греху
восхваляет апостол Павел: «А блуд и всякая нечистота и любостяжание не
должны даже именоваться у вас» (Ефес. 5:3).
Существен тот факт, что благоразумный Викентий любит жену именно за ее
добродетели, не слепо: перечислив достоинства Флорентии, он восклицает: «И
того ради азъ люблю ея всею душею моею» [Там же; 80]. Супруг не одурманен
женской красотой, что и подчеркивает в своей речи: если бы супруга не была
добродетельна, то он «не токмо изрядною ея красотою возжделѣнъ не быхъ <…>,
но никогда бы моглъ к ней возвратитися» [Там же; 81]. Герой называет
Флорентию своей вдохновительницей, именно ей он обязан богатством, успехом
и счастливой жизнью. Если бы она не поддерживала его, то он бы «былъ с печали
убогъ и безприютенъ, и блогополучия во своихъ купеческихъ дѣлахъ с великия
печали никогда имѣти моглъ» [Там же].
Отношения супругов покоятся на истинах новозаветного писания, почему
Викентий и уверен, что супруга «не вдастъ себе ко блудной похоти и не
повинется (не покорится) воли не своего мужа» [Там же; 82]. В послании к
Коринфянам апостола Павла читаем: «Жена не властна над своим телом, но муж»
(1 Кор. 7: 4) или «жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу» (Ефес. 5: 22).
Аллегорическому способу изображения женского персонажа свойственны
реминисценции и аллюзии к библейскому тексту, подтверждающие прямую
108

ориентацию на воплощение в женском аллегорическом образе «рекомендаций»


богодухновенных писаний.
Для того чтобы охарактеризовать героиню, автор использует типичный для
древнерусского книжника мотив молитвы персонажа, в которой проявляются
особенности его характера. Оставшись одинокая в лесу, Флорентия оплакивает
«нелицемѣрную любовь» своего супруга, именуя его «дражайшим сожителем… и
прелюбезным хранителем… младости и тлѣнныя красоты» [ПЛДР; XVII (1); 85],
«Богом дарованным пастырем» [Там же; 86]. Как любящая мать, она молит Бога о
благочестивой жизни своих детей, с которыми несправедливо разлучена. В
заключение проявляется милосердие Флорентии, которая, подражая последней
воле Христа, просит Господа о прощении людей, ложью и хитростью
разлучивших ее с семьей: «Не постави им во грѣхъ сего, иже мя, злочастную,
разлучиша от любезнаго моего сожителя и дѣти наша осиротѣша» [Там же].
Автор новеллы, подобно древнерусскому книжнику, рассматривает
жизненные конфликты как противоборство добрых и злых сил в их борьбе за
человека. «Слышите, любимицы, сию притчю: идѣже диаволъ не можетъ
сотворити, той научитъ и послет человека, волю диаволю творящаго» [Там же;
82]. Существенно, что помощником дьявола автор именует бабу-ворожею,
помогающую Амбросию в исполнении его недоброго дела, а не самого зачинщика
злого умысла! Традиционно именно «злая жена» воспринимается в литературе
орудием дьявола, злодеяния мужчины не интерпретируются в таком ключе, хотя
автор и называет героя «лстивым» [Там же; 88], поступок его «злым лукавством»
[Там же].
Как переодевшийся отрок Истван, Флорентия смекалистым умом
добивается расположения султана в Александрии: «Вельми удивися красотѣ лица
его и многому разуму» [Там же; 87]. Подобно отрокам на службе у иноземного
правителя, Петру Златые Власы, Александру из новеллы об Александре и
Лодвике, королевичу Валтасару, о которых речь пойдет ниже, Флорентия делает
успешную карьеру. Когда скрытое стало явным, «царь же салтанъ начатъ
дивитися з боляры своими доброму разуму и смиреномудрию жены Флорентии,
109

яко в толикой печали и во многом сѣтовании… уцѣломудрися и во всемъ


служении своемъ царю салтану любима велми бысть» [ПЛДР; XVII (1); 93].
Данная перипетия, превращение женщины в юношу, прекрасно
справившегося с мужскими обязанностями, исподволь выражает мнение автора о
равенстве мужчины и женщины. Однако сильная и независимая Флорентия,
ведущая жизнь царского приближенного Иствана, мечтает о том, чтобы вернуться
к мужу и быть прощенной им. «Добрая жена» сама принимает решение быть в
послушании супруга, поскольку это соответствует ее женской природе: «Она же
яко добропослушная и добрая жена, рекла: “Тако буди воля господина моего надо
мною! Не могу ослушатися его”» [Там же; 85].
Возвращение Флорентии в женский облик автор представляет
величественно: «И облечеся Флорентия в женское платие, и бысть велми
прекрасна, добротою своею процвѣтая, яко же доброплодный финикъ, и
добронравиемъ украшаяся, яко маслина плодовита» [Там же; 93]. Писатель делает
акцент на единстве мира внутреннего и внешнего: красоту героини обусловливает
именно ее добродетель, женщина украшается добронравием. По воссоединению
после долгих испытаний вера супругов лишь укрепилась: «Нача жити в велицѣй
радости и в веселии, славяше Христа Бога и Пречистую Его Богоматерь» [Там же;
94].
Таким образом, в «Повести о купце, заложившемся о добродетели жены
своей» автор отстаивает идею чести женщины, ее способности постоять за себя и
оправдаться. Он изображает героиню, которая выгодно отличается от
окружающих ее мужских персонажей честностью, силой, мудростью.
Аллегорически изображенный персонаж Флорентии встраивается в ряд
героических женщин литературы XVI века. Именно аллегорический способ
изображения позволяет акцентировать образно созданную иллюстрацию
женского идеала.
«Повесть о царице и львице» и «Повесть об Аполлонии Тирском»,
дидактические русские версии XVII века приключенческих романов
110

средневековой Европы209, представляют различные способы изображения


женщины. Первая – традиционную аллегорию доброй, совершенной супруги,
вторая же являет постепенный процесс трансформации схемы и аллегории
«доброй жены», идеального женского персонажа в литературный характер. В
дидактических повестях это происходит столь же медленно, сколь и в
религиозных, рассмотренных выше. Благочестивые древнерусские книжники на
базе занимательных сюжетов выстраивают поучительное повествование о
традиционной победе добра над злом.
Так, «Повесть о царице и львице» при переработке на русской почве
обретает житийные элементы: покорная воле Бога безымянная героиня,
неправедно гонимая мученица, наделена высшими христианскими
добродетелями210. «Повесть об Аполлонии Тирском» также знакомит читателя с
высоконравственными героинями, однако революционным новаторством является
тот факт, что героини – язычницы. Автор сокрушается о времени, когда еще не
восторжествовала вера в истинного Бога, таким образом, оправдывая близкие ему
положительные женские персонажи, которые вопреки «идолослужению»
скромны, благонравны, прекрасны и даже мудры.
Факт изображения древнерусским книжником героини иной веры как
положительного персонажа свидетельствует о происходившей в XVII веке
«секуляризации сознания». Об этом же говорит и трансформация понятия
«мудрость». В литературе XV–XVI веков «мудрость» понималась как страх
Господень, «хождение в заповедях», жизнь во имя спасения души. В «Повести об
Аполлонии Тирском» цезарь Антиох имеет супругу-язычницу «зѣло премудрую и
прекрасную, паче же жития добрых обычаев и ко всѣм человѣком милосердую»
[ПЛДР; XVII (1); 407].

209
Соколова Л.В. Комментарии к «Повести об Аполлонии Тирском». Памятники литературы Древней Руси, XVII
век. Книга первая. М.: Художественная литература, 1988. С. 651–652.
210
О любовно-авантюрных повестях см., в частности: Адрианова-Перетц В.П. Любовно-авантюрные повести //
История русской литературы. В 4 т. Т. 1. Л.: Наука, 1980. ФЭБ. [Электронный ресурс]. Режим доступа: http://feb-
web.ru/feb/irl/il0/i22/i22-3752.htm; Чалкова Т.Ф. Комментарии к «Повести о царице и львице». Памятники
литературы Древней Руси, XVII век. Книга первая. М.: Художественная литература, 1988. С. 653.
111

Однако в каждом решении, поступке женских персонажей «Повести об


Аполлонии Тирском» сквозит христианский пафос. В молитвах героини
обращаются к единому всевышнему Богу: «О Боже, сие ми бысть за еже есмь паче
всѣх согрешила, обаче нѣсть во мнѣ, ни в помыслѣ моем никоего зла хотѣния,
точию молитва и книжное почитание» [ПЛДР; XVII (1); 419]. Несчастную дочь
царя Антиоха автор наделяет рассудительностью, она мыслит, как христианка:
«Отче мой, победитель убо был еси супостатом, како не можеши победити
прилоги страстей? Истинное храборство и мужественное одолѣние – еже владѣти
собою и побеждати малые злые мысли» [Там же; 408]. Героини посещают
языческие храмы, служат в них и за это удостаиваются похвалы от православного
книжника. Чем религиознее героини, чем ближе они к храмам (хотя и языческим),
тем прекраснее – там они блистают неземной красотой, и автор теряется:
«недоумѣтелно бысть, кому и уподобити» [Там же; 408]. Традиционен для
древнерусской словесности и мотив защиты целомудрия. Дочери царей Антиоха и
Аполлона отчаянно охраняют свою чистоту: «Вѣдай, отче, яко произволяю
смерть, паче нежели срамны и скверны живот» [Там же; 408]. Таким образом,
читатели, как и сам переписчик, без труда могли соотнести положительных
персонажей «Повести об Аполлонии Тирском» с христианскими праведницами,
постепенно адаптируясь к идее религиозной веротерпимости.
Женские персонажи «Повести об Аполлонии Тирском» наделены как
глубоким внутренним миром, так и прекрасной внешностью. Русский переписчик
«Повести об Аполлонии Тирском» сохраняет авторские сравнения женщин с
неземными существами, богинями, вероятно, воспринимая их как
гиперболизированную метафору: «Аполлон в венцѣ стоящу Лучницу,
благородием и красотою сияющу, удивися и непщева ю бытии богиню» [Там же;
425], Антиох имел дочь «толикою сияющу красотою, яко никто же непщева
рожденнѣ ей быти от земных» [Там же; 407]. В «Повести о царице и львице» нет
яркого акцента на портрете героини, книжник лишь единожды упоминает среди
многих добродетелей царицы, что она «бяше бо образомъ лѣпа» [Там же; 427]. И
все же древнерусская словесность в XVII веке ассимилировала идею
112

удивительной внешней красоты положительного женского персонажа. Это ярко


проявляется, к примеру, в мотиве поиска прекраснейшей из женщин «Повести о
Еруслане Лазаревиче», о чем речь пойдет ниже. Русский переписчик «Повести об
Аполлонии Тирском» описывает красоту столь влиятельной, что «яко кто ея узрѣ,
не постоит еже и смерть прияти» [ПЛДР; XVII (1); 409].
Характерной особенностью женских персонажей «Повести об Аполлонии
Тирском» становится творческая жизнь, склонность к благородным искусствам.
Так, автор превозносит искусный танец королевской дочери: «Отцу утешение по
их обычаем в драгих танцоводительствах. Тогда срам велий той дѣвице, которая
такова учения не имѣла» [Там же; 412]. Книжник подчеркивает, что подобное
удовольствие дочь доставляет именно отцу, с его позволения, а не с целью
соблазнить предмет вожделения.
Подобная способность женщины была чужда аллегориям «добрых жен»
аскетической древнерусской литературы. Вспомним, каково было отношение
книжников предыдущих веков к музыкальным и танцевальным развлечениям.
Негативно изображает праздные вечера Ермолай-Еразм: «Аще бо в земных
обычаех снидутся ко пьянственому питию мужи и жены, приидут же ту нѣцыи
кощунницы, имуще гусли и скрыпѣли, и сопѣли, и бубны, и иная бесовскиа игры,
и пред мужатицами сиа играюще, бесяся и скача и скверныя пѣсни припѣвая»
[ПЛДР; середина XVI в.; 662]. С негодованием пишет об обрядовых танцах
игумен Памфил [Там же; 320].
В рассматриваемой «Повести об Аполлонии Тирском» читаем восхищенные
отзывы книжника о талантах не только героини, но и героя: «Восприем гусли,
толико благостройно звецая и благогласно, яко изумѣтися всѣм и удивлятися.
Потом нача тонцовати таково благохвално, яко всѣм председящим вопити»
[ПЛДР XVII (1); 413]. Так, под воздействием переводной литературы (в
особенности рыцарских романов, о которых речь пойдет ниже) постепенно
меняется восприятие музыкального и танцевального искусства в древнерусской
словесности XVII века.
113

Находит отклик у русского писца и идея женского образования. В


переработке повести он сохраняет авторский акцент: «Тарсиса же кралевна нача в
возрастъ приходити и со иными дѣвицами во училище ходити; и изучи всю
еллинскую премудрость» [ПЛДР; XVII (1); 418]. Королевна Лучница также
«премудра въ еллинском наказании (науках)» [Там же; 413]. Интеллект женских
персонажей подчеркивается поощрением и похвалой мужчин: «Вижю тя дѣвицу
благообразну и премудру в таковых лѣтех и хощу глаголати с тобою» [Там же;
422].
Рассмотренные выше особенности характеров королевы Лучницы и ее
дочери (склонность к благородным искусствам, образованию, языческое
происхождение), безусловно, продиктованы иностранным происхождением
повести. Однако существенно, что древнерусский переписчик XVII века
сохраняет эти элементы при переработке текста, сопровождая их своим
одобрительным и объясняющим комментарием. В XVI веке переводчик
«Троянской истории» возмущается характеристикой Медеи иностранного автора,
в пределах основного текста называя ее ложной и предостерегая православных от
веры в подобные небылицы: «Но онъ баснословъ сулмоненский Овидий сице о
Медеи, и Оета царя дщери, лживо написуя, предастъ быти вѣримо, се же да не
буди православнымъ!» [БЛДР; т. 8; 168]. Обратим внимание на то, что мы
рассматриваем дидактическую редакцию «Повести об Аполлонии Тирском»,
переработанную русским писателем с целью сделать ее поучительной и полезной.
Очевидно, что древнерусский книжник XVII века более толерантно относится к
традициям и обычаям другой страны и другой веры, а женский персонаж
развивается более свободно и приобретает качества, немыслимые ранее, таким
образом, трансформируясь в индивидуальный характер.
При этом новые представления сосуществуют с патриархальными – так,
русский книжник, переработавший рыцарский роман об Оттоне и Алунде в
«Повесть о царице и львице», традиционно представляет мудрость и
образованность как знание слова Божьего, а не осведомленность в светских
науках: «Бяше бо и сама хитра божественънымъ книгамъ и всякому доброму
114

навыкновению» [ПЛДР; XVII (1); 432]. Речи воспитанного ею сына также


свидетельствуют о его мудрости, основанной на глубокой вере: «Аще Богъ
молитвъ ради твоихъ святыхъ спасетъ, вѣруй, паки возвращуся… Не в руку ли
Божию здѣ есмь азъ?» [Там же; 433].
Светское воспитание и образованность женских персонажей «Повести об
Аполлонии Тирском» обусловливают в героинях такие качества как
свободолюбие и решительность. И хотя Л.В. Соколова отмечает, что
древнерусский книжник перерабатывает характер королевны Лучницы, делает ее
«мягче, добросердечнее»211, она «проявляет больше смирения и кротости» 212
,
тогда как в первоначальной редакции «героиня отличается независимостью,
самостоятельностью, решительностью»213, – все же характер героини полон
своеволия.
Король отец благоволит к дочери, исполняя любое ее требование. Он
доверяет молодой девушке такое важное дело как выбор супруга, наследника
царского престола, будущего короля. Героиня противоречит матери, советующей
ей избрать более подходящего супруга королевского рода: «Мати моя, на моем
сие изволении лежит» [Там же; 413-414]. Далее книжник старается смягчить факт
непослушания положительного персонажа, и Лучница нравоучительно добавляет:
«Не в богатстве любовь, ни во благоплеменстве, но в соизволении чесном и
премудрости» [Там же; 414]. После танца отец особенно жалует любимицу:
«Прелюбезная моя дщи, проси от мене, что хощеши, и дам ти» [Там же; 412].
Привыкшая к восхищению людей, королевна грубо обходится с гостем, который
не был впечатлен ее танцем: «Она же, показав рукою на Опполона, рече: “Отче,
докуду сего вижю, весела быти не могу”» [Там же; 412].
Лучница оспаривает решение мужа и, непраздная, настаивает на совместной
тяжелой поездке в Тир, угрожая самоубийством: «В злолютых и скорбных
оставляеши мя. Но не буди сего; аще ли же ни, то сама ся убию» [Там же; 415]. И

211
Соколова Л.В. Комментарии к «Повести об Аполлонии Тирском». Памятники литературы Древней Руси, XVII
век. Книга первая. М., 1988. С. 652.
212
Там же.
213
Там же.
115

хотя автор пытается оправдать героиню, гиперболично описывая силу ее чувств к


супругу, все же злоключения, постигшие героев на долгие годы, были
обусловлены самовольным решением героини.
Таким образом, новые качества женского персонажа (свободолюбие,
раскрепощенность, самостоятельность, осознанность), которые противоречат
традиционным чертам «доброй жены», трансформируют его из однозначной
«схемы» или «аллегории» в противоречивый характер. В «Повести об Аполлонии
Тирском» можно говорить о зачатках этого процесса – традиционные
положительные черты Лучницы лишь «разбавлены» желанием самостоятельного
выбора.
«Повесть о царице и львице» представляет традиционную для
древнерусской словесности аллегорию идеальной супруги: благонравной,
религиозной, кроткой и, в данном случае, безвинно страдающей. Положительные
черты этого персонажа – христианские добродетели. Женственная, слабая,
беззащитная и при этом стойкая в вере и добродетели царица изображена
аллегорически. Поразительны ее любовь и кротость – прекрасная мать, царица
возносит молитвы о своих детях, верная жена, молит о помиловании
оскорбившего ее мужа: «Обрѣтоша царицу, ницъ лежащу пред Образомъ
Господнимъ и Богородицы, и молящуся со слезами, истомленну зѣло от поста и
печали» [ПЛДР; XVII (1); 429].
Однако ведущей тенденцией в переводных памятниках литературы XVII
века было изображение женского персонажа не как схемы или аллегории, а как
художественного образа и литературного характера. Мы наблюдаем, что в основе
формирования характера лежит процесс «опрощения человека, разрушения его
средневековой идеализации»214. Переводы XVII века как раз и «отличаются
необычным для предшествующей русской литературы рационалистически
приземленным, а затем и нагловато саркастичным изображением мира»215. Их
появление и распространение в русском обществе было обусловлено «пестротой

214
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 143.
215
Демин А.С. О художественности древнерусской литературы. М.: Языки русской культуры, 1988. С. 745.
116

читательских вкусов»216 этого периода. Поэтому нам представляется, что


несправедливо говорить о привнесении эстетики «земной жизни» в
целомудренную и высокую древнерусскую литературу лишь извне. Обратимся к
женским литературным характерам в переводном рыцарском романе XVII века,
чтобы убедиться в этом утверждении.

3.3. Женские литературные характеры в переводном рыцарском


романе и русской приключенческой повести XVII века

Прежде чем рассматривать особенность изображения женского персонажа в


переводном рыцарском романе XVII века, необходимо оговорить историю его
возникновения и распространения на Руси.
«Повесть о Бове королевиче» имеет в основе французскую chanson de geste
(«песнь о деяниях»), которая распространяется в Западной Европе в XIII веке.
Печатные итальянские издания поэмы о Бове в XVI веке попадают в Белоруссию
через Балканы и затем в Московскую Русь217.
Русский текст «Повести о Петре Златых Ключей», согласно исследованиям
В.Д. Кузьминой, восходит ко второй французской редакции романа XV века. Он,
в свою очередь, сложился при дворе бургундских герцогов, претерпел немецкую
переработку и польский перевод218.
«Повесть о Брунцвике», переведенная на Руси в середине XVII века
основывается на чешской рукописи предположительно XV века, которая
«восходит к средневековой немецкой поэме конца XIII или начала XIV века о
Рейнфриде Брауншвейгском»219. Примечательно, что лишь вторая повесть
чешского диптиха была переведена. А.М. Панченко объясняет этот факт широким
интересом русского книжника XVII века к экзотическим историям о

216
Адрианова-Перетц В.П. Любовно-авантюрные повести // История русской литературы. В 4 т. Т. 1. Л.: Наука,
1980. ФЭБ. [Электронный ресурс]. Режим доступа: http://feb-web.ru/feb/irl/il0/i22/i22-3752.htm
217
Кузьмина В.Д. Повесть о Бове-королевиче в русской рукописной традиции XVII–XIX веков // Старинная русская
повесть. М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1941. С. 83-84.
218
Кузьмина В.Д. Рыцарский роман на Руси. Бова, Петр Златых Ключей. М.: Наука, 1964. С. 158–159.
219
Каган М.Д. Повесть о Брунцвике // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 3 (XVII в.). Часть 3.
СПб.: Дмитрий Буланин, 1998. С. 89–92.
117

необыкновенных приключениях, которыми богата именно «Повесть о


Брунцвике». К тому же большинство мотивов этой повести «находит аналогию в
русской словесности»220, что свидетельствует о ее близости читателю Древней
Руси XVII века.
Популярность переводных рыцарских романов на Руси в XVII веке, то есть
с немалым отставанием от их распространения в Европе, говорит о сравнительно
позднем интересе русского человека к не «душеполезному чтению». «В XVII в.
западная литература проникла к нам далеко не в новых образцах, а в образцах
устаревших для Запада жанров. Эти устаревшие жанры были стадиально близки
русской литературе», – рассуждает Д. С. Лихачев221.
Как замечают исследователи переводной литературы, иностранные
произведения «на славянской почве разделяют общую судьбу памятников
письменности – подвергаются купюрам, осложняются интерполяциями, входят
составной частью во всевозможные компиляции»222. Поэтому в отношении
переводного рыцарского романа следует говорить о той или иной степени его
переработки русским переводчиком, переписчиком. Так, текст «Повести о Бове
королевиче», рассматриваемый в нашем исследовании [ПЛДР; XVII в. (1); 275–
300], В.Д. Кузьмина относит к III типу списков, отличающемуся наибольшим
количеством черт русской переработки223. И все же, хотя данный список «носит
яркие следы воздействия русского фольклора»224, «Повесть о Бове королевиче»
является рыцарским романом переводной литературы с его особенностями.
В русском переводе «Повести о Петре Златых Ключей» В.Д. Кузьмина
выделяет несколько видов компрессии польского текста: компрессия с целью
сокращения, с целью удаления подробностей, характерных для католического
вероисповедания, с целью устранения фрагментов, чуждых русскому быту225.

220
Панченко А.М. Повесть о Брунцвике. Комментарии // Памятники литературы Древней Руси, XVII век. Книга
первая. М.: Художественная литература, 1988. С. 648.
221
Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М., 1979. С. 74.
222
История русской переводной художественной литературы. Древняя Русь. XVIII век. Т. 1. СПб.: Дмитрий
Буланин, 1995. С. 18.
223
Кузьмина В.Д. Повесть о Бове-королевиче в русской рукописной традиции XVII–XIX веков // Старинная
русская повесть. М.; Л., 1941. С. 83–134.
224
Там же. С. 84.
225
Кузьмина В.Д. Рыцарский роман на Руси. Бова, Петр Златых Ключей. М., 1964. С. 182.
118

Рассматривая перевод «Повести о Брунцвике», А. М. Панченко анализирует, как


«под пером редакторов и переписчиков стирался чужеземный колорит»226
произведения. Таким образом, следует говорить об условно-переводном
характере данных произведений.
Влияние переводного рыцарского романа на оригинальную древнерусскую
словесность рассматривалось в работах А.Н. Веселовского227, А.Н. Пыпина228,
В.Д. Кузьминой229, Е.К. Ромодановской230, А.С. Орлова231, в коллективном труде
«Истоки русской беллетристики»232. Однако особенности изображения женского
персонажа в переводной повести, их отличие от определяющих черт женских
образов оригинальной древнерусской литературы XVII века не обращали на себя
внимания исследователей. Вместе с тем анализ различий знаковых качеств в
разработке женского персонажа добавит важный материал к вопросу об
оригинальности мировоззрения древнерусских книжников, о степени их
восприимчивости к новым идеям иностранной литературы. Обратимся к
специфике изображения женского образа в рыцарском романе.
«Повесть о Бове Королевиче», «Повесть о Петре Златых Ключей» знакомят
древнерусского читателя с женскими персонажами, которые в сравнении с
персонажами оригинальной литературы отличаются необузданным своеволием.
Даже положительным героиням этих произведений безразличны наставления
родителей, благословение церкви, верность слову. Милитриса противоречит отцу:
«Не давай меня за короля Видона, дай меня за короля Дадона» [ПЛДР; XVII (1);
275–276]. Дружневна лжет своему нелюбимому жениху о смерти родителей,

226
Панченко А.М. Повесть о Брунцвике. Комментарии // Памятники литературы Древней Руси, XVII век. Книга
первая. М.: Художественная литература, 1988. С. 649.
227
Веселовский А.Н. Из истории романа и повести. СПб.: Тип. Имп. акад. наук, 1888. 623 с.
228
Пыпин А.Н. Очерк литературной истории старинных повестей и сказок русских. СПб.: Тип. Имп. акад. наук,
1857. 360 с.
229
Кузьмина В.Д. Повесть о Бове-королевиче в русской рукописной традиции XVII–XIX веков // Старинная русская
повесть. М.; Л., 1941. С. 83–134.
230
Ромодановская Е.К. Русская литература на пороге Нового времени: пути формирования русской беллетристики
переходного периода. Новосибирск: Наука, 1994. 232 с.
231
Орлов А.С. Переводные повести феодальной Руси и Московского государства XII–XVII веков. Л.: Издательство
Академии наук СССР, 1934. 169 с.
232
Истоки русской беллетристики. Возникновение жанров сюжетного повествования в древнерусской литературе.
Л.: Наука, 1970. 593 с.
119

чтобы отложить бракосочетание. Королевна Магилена решается на самовольное


бегство с возлюбленным (хотя и планирует сохранить девичью честь до дня
свадьбы), не ставя в известность короля и королеву, «любезных своих родителей»
[ПЛДР; XVII (1); 346–347].
Любые просьбы женских персонажей мужчины стараются исполнить,
сопроводив действия словами: «Буди на твоей воли» [Там же; 288]. Отцы
безотказны перед дочерьми, которые у них «в любви» [Там же; 280, 288]: «И все
то чинилъ для дщери своей», «И всегда отца к тому приводила, чтобъ часто
шурмованья были» [Там же; 328]. В «Повести о Петре Златых Ключей» мотив
покорности мужчины женской воле трансформируется в идею служения даме
сердца, становясь отличительной особенностью куртуазного романа. Петр
самоуничижительно обращается к возлюбленной: «Молю, чтоб моглъ быти при
милости вашей послѣднимъ служебникомъ» [Там же; 330]. Древнерусский же
автор «Беседы отца с сыном о женской злобе» XVII века преподносит своеволие
как главное, неотъемлемое качество «злой жены»: «Горе, горе дому тому, им же
владѣет жена! Зло и мужу тому, иже слушает жены!» [Там же; 488]. Таким
образом, своеволие – одна из отличительных черт женского характера в
переводной литературе. Женский персонаж в рыцарском романе не имеет
определенной, закрепленной за ним положительной или отрицательной
характеристики. Он является более сложной структурой, ведомой не однозначной
авторской установкой, а вариативностью, зависимой от художественных
принципов.
Героини рассматриваемых переводных повестей не слышат воли Божьей,
они слышат веление сердца и не в силах сопротивляться ему. Магилена «Повести
о Петре Златых Ключей» не единожды угрожает самоубийством в случае
разлучении с возлюбленным: «Есть ли б ты отъ насъ отъѣхал, я бы на свѣте
недолго жива была и, конечно б, сама себѣ смерти предала» [Там же; 344].
Справедливо пишет В.Д. Кузьмина: «Во всем поведении влюбленной героини
религиозность ни при чем, слышен только голос всевластного земного
120

чувства»233. Королевна Дружневна «Повести о Бове королевиче» униженно


добивается любви равнодушного к ней слуги [ПЛДР; XVII (1); 281]. Неомения
«Повести о Брунцвике», расставаясь с мужем, говорит, что смысл ее жизни
сосредоточен в нем [Там же; 374–375]. В ценностном пространстве переводного
рыцарского романа любовь дороже Бога, дороже спасения души.
Так в целомудренную древнерусскую словесность приходит идея
чувственной любви и ее всевластия над человеком. В оригинальной «Повести о
Тверском Отроче монастыре» неравный брак князя и крестьянки совершается уже
силой любви, хотя и маскируемой под пафосом божественной воли и провидения.
А в «Повести о Савве Грудцыне» любовь и страсть заставляют юношу предать
семью и пообещать дьяволу бессмертную душу.
Существенно, что в переводных повестях женским персонажам передана
инициатива в любви. Бова и Петр, герои «Повести о Бове королевиче» и «Повести
о Петре Златых Ключей», скрывают свое происхождение, первый даже выдает
себя слугой, конюхом. Несмотря на это, их полюбили «прекрасные кралевны»
Дружневна и Магилена. Одна была поражена красотой героя, другая –
рыцарскими подвигами: «И Бова пошол на конюшню, и прекрасная королевна на
Бовинъ слѣдъ не могла насмотрѣтца» [Там же; 281], «Как он с копьемъ своимъ
ѣздилъ по мѣсту и шурмовал любезно, а прекрасная кралевна Магилена на него
зрѣла, и сердце ея любовию по немѣ распалилось» [Там же; 328].
В «Троянской истории» Гвидо де Колумна, переведенной на Руси в начале
XVI века, встречаем тот же мотив: Медея за трапезой влюбляется в
«доброзрачного» Язона: «Уняти не возможе зрака своихъ очей, токмо, егда
можашеся, видѣнии ихъ на Азона сладкими взирании обращаше, сице лице его и
обличие, и власы, тѣло и уды тѣлесные зрителными смыслы разсматряя, да яко
абие в похотѣнии его разгорѣся и теплыя любве в мысли себѣ зача разжизание»
[ПЛДР; кон. XV – перв пол. XVI в.; 244]. Открытое описание женских чувств
было неприемлемо для древнерусской литературы XV–XVI веков, в

233
Кузьмина В.Д. Рыцарский роман на Руси. Бова, Петр Златых Ключей. М.: Наука, 1964. С. 146.
121

произведениях которой не встречается нескромного признания женщины в любви


мужчине, как и самого феномена земного чувства.
Страстная любовь в куртуазной «Повести о Петре Златых Ключей»
гиперболизирована. Не случайно В.П. Адрианова-Перетц считает, что «по силе
чувства роман о Магелоне является одним из самых поэтических произведений,
написанных в стиле рыцарской литературы»234. Героиня беспрестанно бледнеет,
алеет, горит, мертвеет, лишается чувств. «От тяжкой сердечной любви лице ея
побледнѣло, и от памяти отошла и обмерла, потому что сердце ее было люто
сердечною любовью велми объято к рыцерю, такъ рещи, что сама себѣ волна не
была» [ПЛДР; XVII в. (1); 333], «дивно печалию изранено сердце мое» [Там же],
«сердце мое тяшко по немъ болитъ, и есть ли будетъ далее того, смерьти сама
себѣ предамъ» [ПЛДР; XVII в. (1);], «от памяти отошла, аки мертва» [Там же],
«ты владѣешь сердцемъ моим» [Там же; 344], «есть ли я тебя часъ не увижу, мнѣ
тотъ часъ годомъ покажется» [Там же]. То же встречаем и в сцене расставания
«Повести о Брунцвике», где Неомения «начат от сердца плакати и тужити…
объем его с плачем великим и со слезами» [Там же; 374]. Эмоции, слезы
охватывают самих главных героев, храбрых рыцарей: «Новая печаль сердешная
объяла сердце его, такъже от великой жалости палъ на землю и лежалъ аки
мертвъ, от памяти и от разуму отшедъ, лежалъ многая время и очнулъся, и сталъ
горько плакать» [Там же; 362].
Героини рассматриваемых повестей эмоциональны, деятельны что
выражают слова «великий» «велми», «скоро»: «велми устрашилась» [Там же;
347], «велми печаленъ былъ» [Там же], «велми жалостно», «скоро бѣжала» [Там
же], «с великимъ жалом и криком» [Там же], «стала великимъ гласомъ кричать»
[Там же; 350]. Необыкновенную для древнерусской литературы до XVII века
«живость» героев отмечает А.С. Демин и в первых древнерусских драматических
произведениях, новеллах: «Большинство персонажей у драматургов являли свою

234
Адрианова-Перетц В.П. Любовно-авантюрные повести // История русской литературы. В 4 т. Т. 1. Л., 1980. ФЭБ
[Электронный ресурс]. Режим доступа: http://feb-web.ru/feb/irl/il0/i22/i22-3752.htm
122

энергичность ежеминутно, были заняты непрерывно, с лихорадочной


интенсивностью действовали день и ночь, пребывали и “нощно в бодрости”»235.
Изображение женских персонажей переводного рыцарского романа
отличается от древнерусской оригинальной повести и разработанностью внешней
характеристики. По свидетельству М.В. Рождественской, именно рыцарский
роман «принес в старинную русскую литературу… прославление красоты в
героине»236. Необыкновенная красота, описанная метафорически – важнейшая
черта Магилены «Повести о Петре Златых Ключей». В «Повести о Бове
королевиче» внешность главного героя затмевает привлекательность женских
персонажей, однако они также прекрасны. Эпитет «прекрасная» – общий топос,
который сопровождает женские персонажи этих повестей, включая образ «злой
жены» Милитрисы. «Прекрасная» кралевна Магилена [ПЛДР; XVII (1); 324, 325,
326, 334, 335, 337, 338, 340, 342, 343, 344, 345, 349, 360, 366], «прекрасная»
королевна Дружневна [Там же; 280, 281, 282, 283, 284, 285, 289, 291, 292, 293,
295], «прекрасная» королевна Минчитрия [Там же; 287, 288, 297].
Главная идея условно переводной «Повести о Еруслане Лазаревиче» –
власть женской красоты. Еруслан движим поиском несравненной красоты,
которая поравняется с его непревзойденной силой. Даже женитьба не
останавливает его. У жены, прекрасной царевны Настасии, он спрашивает то же,
что и у предыдущих женщин: «Есть ли на семъ свѣте тебя краше?» [Там же; 319].
Узнав, что царевна Понария «вдесятеро краше», он уезжает «видѣти прекрасную
царевну Понарию» [Там же; 320]. Там «Еруслонъ Лазаревичь, смотрячи на
красоту ея, с умомъ смешался, и забыл свой первой бракъ… и прижималъ ея к
сердцу ретивому, и назвалъ ея женою» [Там же; 320].
В «Повести о Петре Златых Ключей» красота женщин сравнивается:
«Магилена вельми прекрасна и на свѣте ея нѣсть краше» [Там же; 324], «Нѣсть
такова человека на сем свѣте, кто бы равенъ былъ красотѣ твоей» [Там же; 339].

235
Демин А.С. Русская литература второй половины XVII – начала XVIII века. Новые художественные
представления о мире, природе, человеке. М.: Наука, 1977. С. 62.
236
Рождественская М.В. Повесть о Петре Златых Ключей. Комментарии // Памятники литературы Древней Руси,
XVII век. Книга первая. М.: Художественная литература, 1988. С. 646.
123

Герою важно, что слава о красоте героини разнеслась по земле: «И князь Петръ
былъ велми тому радъ, для того, чтобъ прилѣжно высмотрить красоту кралевны
Магилены, и умъ ее и рѣчи услышать <…>, потому что во многихъ государствахъ
дальныхъ от многихъ про красоту ея слышал» [ПЛДР; XVII (1); 329]. Интересно,
что древнерусский автор «Беседы отца с сыном о женской злобе» XVII века
внимание к красоте женщины посторонних людей считает скорее неизбежным
недостатком, чем достоинством: «Аще будет прекрасна и лѣпа, многи очи имут на
ню зрѣти» [Там же; 489].
Описание красоты Магилены гиперболизировано: «И князь Петръ, видя
красоту кралевнину, изумѣлся и слова не мог изрѣщи. Потомъ опаметовался, палъ
на колѣни свои пред нею» [Там же; 339]. Красота героини сравнивается с
великолепием небесных сил: «Показася лице твое и красота нечеловѣческая, но
ангельская» [Там же]. Она побуждает героя к храбрым подвигам: «Что я чинилъ
храбръство, то все для твоей красоты» [Там же; 343]. Апогея красоты героиня
достигает, когда становится супругой, в момент венчания, реализации своего
женского потенциала: «Прекрасная кралевна Магилена разцвѣла, стоя въ красотѣ
своей, яко солнце промеж звѣздами, что все предстоящие красотѣ ея издивилися»
[Там же; 373].
В «Повести о Бове королевиче» кроме красоты героини прославляется
внешность главного героя, которая пробуждает чувства в Дружневне.
Принципиально, что королевна отличает возлюбленного по внешним признакам,
любит именно его красоту. Она ждет Бову, остается верной, но не чувствует, не
узнает его при встрече (Бова использовал черное зелье), на что и пеняет герой: «И
самъ яз тому дивлюся, что добрый конь меня скоро узналъ, а ты меня долго не
узнаешъ» [Там же; 292]. Дружневна не хочет верить, что невзрачный старец и
есть ее возлюбленный Бова. Трижды она отрекается от старца-Бовы: «Что ты,
старецъ, меня смущаешъ? Государь былъ Бова вельми лѣпообразенъ, от Бовины
бо красоты во всю конюшню осветила» [Там же; 292]. И даже когда герой
представляет возлюбленной свои символические предметы и приметы, она
отказывается узнать в «старце» своего суженого: «Истинной мечь государя моего
124

Бовы королевича! А ты, старецъ, чернъ и дуренъ, <…> и ты у него меч укралъ»
[ПЛДР; XVII (1); 292], «Истинная рана государя моего Бовы, а ты, старецъ,
дуренъ и чернъ» [Там же]. Развитый культ внешней красоты остается чужд
древнерусской словесности XVII века, которая сохраняет его лишь как
возможный мотив.
Знаком древнерусской письменности популярный в переводной литературе
мотив восприятия женских персонажей как средств в достижении цели (Петр
Муромский, древлянский князь Мал, византийский царь Цимисхий, Юрий
Святославич Смоленский, однако, были научены уважительному отношению к
женщине). Так, Магилена «Повести о Петре Златых Ключей» и Минчитрия
«Повести о Бове королевиче» в определенные моменты выступают для их отцов
добытчицами важной информации, приманкой для врага. Через Магилену
королевский двор пытается выведать имя и род неизвестного, но славного,
непобедимого рыцаря Петра; с помощью привлекательности Минчитрии король
старается обезвредить опасного для него Бову королевича. Так же утилитарно
будут относиться к женщине Фрол Скобеев, герой оригинальной «Повести о
Фроле Скобееве» XVII века и мужские персонажи «Повести о Карпе Сутулове».
Особенностью переводного рыцарского романа является внимание автора к
речи женских персонажей. В «Повести о Бове королевиче» присутствует
знаковый топос: прежде чем держать слово, женщина облекает себя в
праздничные одежды. Минчитрия «надѣла на себя драгоценныя платья и пошла
ко отцу своему в полату и почела говорить» [Там же; 287], «и прекрасная
королевна Дружневна надѣла на себя драгоценное платье и пошла в коралевские
палаты ко отцу своему и, пришед, почела говорить» [Там же; 280].
«Повести о Петре Златых Ключей» принадлежит самая распространенная
в переводной древнерусской словесности XVII века коммуникативная
деятельность героев, в особенности героини. Речевая характеристика призвана
передать высокое положение королевны Магилены, ее знатность, манеры,
недюжий ум, скромность и чувствительность. В «Повести о Брунцвике» королева
Неомения является эпизодическим персонажем, но ее редкое появление также
125

сопровождается речью: такова сцена прощания супругов, где героиня в


небольшом лирическом монологе пеняет на их разлуку.
Некоторые качества женских образов переводного рыцарского романа
близки типологическим чертам «доброй жены». Самовольные героини порой
выступают носителями идеи мира, согласия, любви. Дружневна ласковым словом
усмиряет гордыню соперничавших богатырей: «Брате Полкане, помирися с
Бовою, инъ вамъ не будет супротивника на семъ свѣте» [ПЛДР; XVII (1); 294]. Ту
же характерную черту встречаем у Февронии, смирившей бояр, Марфы и Марии,
пытающихся сохранить согласие между своими гордыми мужьями. Нежная,
внимательная женская забота о близком человеке также присуща героиням
переводной и оригинальной литературы. С лаской отпуская возлюбленного на
сражение, королевна Дружневна Бову «подпоясывала… своими руками»,
«ухватила Бовину ногу и ставила в стремя» [Там же; 284–285]. Королевна
Магилена организовывает больницу, где помогает нуждающимся. Апогеем
женской любви к ближнему в древнерусской литературе XVII века является образ
Ульянии Осорьиной, деятельно заботящейся о людях.
Героини рыцарского романа также предстают сильными личностями,
способными пережить опасные трудности: Магилена и Дружневна выбираются из
непроходимого леса. Обе королевны, оставленные всеми, самостоятельно
устраиваются в незнакомых городах. «Дружневна почела на добрыхъ женъ
сорочки шить, тѣмъ свою голову кормила и дѣтей своихъ» [Там же; 297].
Магилена ухаживает в организованной ею обители за бедными и больными.
Несмотря на знатное происхождение, героини не гнушаются тяжелым трудом, как
и вышеупомянутая Ульяния, дворянка, которая «язвеныхъ многихъ своима
рукама в банѣ омывая, целяше» [Там де; 100].
Таким образом, в отличие от схематически и аллегорически изображенных
женских персонажей древнерусской литературы до второй половины XVII века,
характеристика которых минимальна, обусловлена принципами и законами
всеобщей морали и христианского религиозного учения, женские персонажи
переводных рыцарских романов выступают литературными характерами. «В
126

характере, – пишет В.А. Грехнев, – заключено прочное ядро человеческой


индивидуальности, проявленное ярко и крупно. Психологической предпосылкой
для появления характера в литературе становится объемное видение душевной
реальности, накопление психологической зоркости в мире культуры»237.
Вымышленным образам Магилены, Дружневны, Минчитрии, Милитрисы
присущи самостоятельность и своенравие, самоуверенность, чувствительность,
необыкновенная красота, многословие. Данными чертами обладают как
положительные, так и отрицательные женские персонажи, что обусловливает
сложность, многоплановость, неоднозначность женских характеров.
Рассмотренные в данном пункте примеры свидетельствуют о том, что женские
образы переводной литературы развиваются в ином, светском пространстве, где
властвуют земные чувства. Характеры призваны не поучать читателя, напоминать
о высших ценностях, их изображение имеет иную цель – усладить описанием
необычного, но вероятного поведения героев в различных ситуациях, изобилием
вариантов человеческого выбора.
Сопоставление женских образов оригинальной и переводной древнерусской
словесности с особой яркостью подчеркивает специфичность «культурного
стиля» Древней Руси, который П.Н. Сакулин ограничивает серединой XVII века238
(что подтверждает и появление в литературе этого периода нового способа
изображения женского персонажа – художественного образа и литературного
характера). В пределах данной эпохи, несмотря на эволюцию женского образа от
схемы, типа, к аллегории и затем образу, характеру, мы действительно наблюдаем
внутренние закономерности в изображении женских персонажей. Чистота,
целомудрие, честность, смирение, скромность, несокрушимая вера – общие черты
«добрых жен» оригинальной древнерусской литературы до второй половины
XVII века. Непоколебимый нравственный стержень изображаемых женщин
позволил Ф.И. Буслаеву писать об «идеальных женских характерах Древней

237
Цит. по: Хализев В.Е. Теория литературы. М., 2002. С. 48.
238
Сакулин П.Н. Русская литература. Социолого-синтетический обзор литературных стилей. Ч. 1. Литературная
старина (под знаком византийской культуры). М., 1928. С. 14.
127

Руси»239. Обратимся к положительным женским персонажам переводной


литературы и рассмотрим различие в их изображении.
Положительная героиня древнерусской литературы укоренена в вере,
благочестива. Из этого представления берут начало остальные черты этого
идеального типа: любовь к ближнему, милосердие, трудолюбие, преданность,
кротость. Существует ли ориентация на изображение религиозности
положительных женских персонажей в переводном рыцарском романе?
Обратимся к мотивам переводных повестей, которые были родственны
оригинальной древнерусской словесности и могли восприниматься как описание
религиозных качеств женского персонажа. Без сомнения, древнерусскому
книжнику и читателю был хорошо знаком и близок мотив покорности воле
Божьей, который встречается в «Повести о Петре Златых Ключей»: «Прииде ей во
умъ воля Божия, что все то по изволению Божию учинилось» [ПЛДР; XVII (1);
352], мотив богоугодного наставления родителей: «Бойся Бога и молися во дни и
в нощи, будешь от Бога помилован и от нас благословенъ» [Там же; 325], мотив
благостного жития: «Стала жить и труждаться, что в подивление было всѣмъ
окольным людемъ, которые часто к ней приѣзжали и называли святою старицею»
[Там же; 355], мотив молитвы героев: «И кралевна Магилена… шла въ больницы
осмотрити больныхъ и вошла в церковь и молилася Господу Богу» [Там же; 356],
мотив молитвы о благословении Божием перед битвой: «Государь мой Бова!
едешъ ты на дѣло ратное и смертное, либо будеш живъ, либо нѣтъ, а Богу ты не
помолился и со мною не простился» [Там же; 284].
Однако какую роль в сюжете переводных повестей выполняют эти мотивы?
Мысль о покорности провидению возникает у героев «Повести о Петре Златых
Ключей» лишь после греховных мыслей о самоубийстве. «Есть ли б былъ острый
мечь, прободала бы сердце свое, за что утратила надежду свою и стража и
упования своего… прииде ей во умъ воля Божия, что все то по изволению Божию
учинилось» [Там же; 352], «Что иного учиню? Только самъ себя смерти предамъ и

239
Буслаев Ф.И. Идеальные женские характеры Древней Руси // О литературе. Исследования. Статьи. М., 1990. С.
262–293.
128

душегубъство над собою учиню, и потоплюся в пучине морстей… И молвя то,


опамятовся… и положил надежду на Господа» [ПЛДР; XVII (1); 348]. Мысли о
самоубийстве возникают у героев при любом злоключении, не только потере
милого друга: «И какъ то имѣние в бочках погибло, и какъ самъ от великой
жалости хотѣлъ утопиться» [Там же; 367]. Обращение к Богу возникает как
последняя надежда отчаявшихся героев. Бова и Дружневна, вступив в брачное
соитие без божественного благословения, только перед лицом неожиданно
возникшей опасности вспоминают Бога: «Молися Богу, Богъ с нами» [Там же;
293].
В молитвах героев отсутствует смирение, покорность Божьей воле; мольбы
королевны Магилены полны романтических просьб о воссоединении с
возлюбленным. «И кралевна Магилена… молилася Господу Богу, чтоб далъ ей
Бог видѣти возлюбленнаго своего друга» [Там же; 356]. Организация храма и
больницы, укрытие своей красоты и королевского рода королевной Магиленой
более походят на романтический ореол героини, чем на черту действительной
укорененности в вере. «Монастырь», который организовала королевна, отнюдь не
монахиня, коротающая время в ожидании возлюбленного, носит имя самих
влюбленных: «Монастырь Петра с Магилены» [Там же; 355]. К тому же в тексте
нет ни одного упоминания о жизни монастыря, о том, чтобы в нем находились
монахи или монахини. Строительство монастыря – лишь жест, который должен
был свидетельствовать об исключительности героини. Как тонко подмечает Л.В.
Левшун, «культура XVII в., имитируя форму избранных ею образцов, отнюдь не
следовала их смыслу, отчего часто возникает ощущение декоративности,
“невсамделишности” ее произведений»240.
Абстрактное представление автора о «старицах», людях церкви
безотносительно к главным героям, полно презрения. Бесхитростная королевна
Магилена выигрывает перед плутоватой старицей, которая произносит
богоугодные речи ради выгодной сделки. Уразумев, что не может быть уличена,
старица с радостью выменивает ветхое рубище на дорогое платье королевны: «И
240
Левшун Л.В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII вв. Минск: Экономпресс, 2001. С. 308.
129

старица, взявъ платье, бежала от нее прочь, чтоб она опять не отняла» [ПЛДР;
XVII (1); 354]. Прекрасными и религиозными автор изображает лишь главных
героев, остальные, даже служители Бога, не идут с ними в сравнение.
Королевна Магилена, пользуясь авторитетом «старицы», придумывает
ложное видение ей Господа и ангелов. «И о томъ рекла я: милостивый Господи,
что еще повелишь рабѣ твоей? Господь же ми реклъ: “Только ты поеде к ним…
возьми сию чепь, что мать его благословила, и покажи, чтоб они вѣру няли”, и
вынявъ, показавъ имъ чепь», – которую в действительности получила от героя
[Там же; 369]. У героини отсутствует страх и трепет в отношении к святыне.
Религиозные ценности выполняют для автора служебную функцию.
В.Д. Кузьмина так характеризует религиозность героев «Повести о Бове
королевиче»: «Церковному миросозерцанию противопоставлено прославление
земных радостей. Но это не делает героев людьми, равнодушными к религии. Они
постоянно обращаются с жаркими молитвами к Богу, Богородице»241. Однако
религиозность положительных героев, о которой пишет исследовательница, все
же весьма спорна. Скорее, на данном этапе она носит этикетный, служебный
характер. Помимо Бога герои часто обращаются к смерти, счастью, несчастью,
признавая их власть над человеческой жизнью. «О смерте! Прииде нынѣ <…>,
можешь простерть острую косу свою на мя и посѣщи, коли мнѣ не милъ животъ
свой без возлюбленнаго моего» [Там же; 352], «О злое и немилое сердечное
нещастие! Не полно ли было тебѣ, что ты с возлюбленною невѣстою разлучило
меня» [Там же; 362].
Иностранные авторы не ставят в укор женским персонажам такие качества
как хитрость и лживость, если те использованы в добрых целях. Даже
положительные персонажи беспрестанно перевирают факты, скрывают истину,
злоупотребляют доверием, хитрят. Это ярко отличает женские характеры
переводного рыцарского романа от схемы или аллегории «доброй жены»
древнерусской литературы. Королевна Магилена сбегает от родителей и даже

241
Кузьмина В.Д. Повесть о Бове-королевиче в русской рукописной традиции XVII–XIX веков // Старинная русская
повесть. М.; Л., 1941. С. 114.
130

выдумывает видение ей Господа. Однако автор представляет это как милую


наивность, необходимость, обусловленную страстной, истинной любовью [ПЛДР;
XVII (1); 351].
Лесть и самоуничижение ради осуществления цели приемлемы для
положительных персонажей и не воспринимаются как нечто, порочащее
достоинство женщины: «И Дружневна почела перед нимъ уничижатца: “Государь
мой король Маркобрунъ! Не доведетца мнѣ, дѣвке-страднице, прежъ тебя пити”»
[Там же; 293]. Также «унижаются» героини и перед своими возлюбленными:
«Кабы яз провѣда государя Бову на тридесятом царстве на тридесятой землѣ, и яз
бы и там к нему упала!» [Там же; 291] – говорит королевна Дружневна о конюхе
своего отца (Бова скрывал знатное происхождение).
Неприлична и страстная любовь королевны Магилены к неизвестному
рыцарю. Эпизодические персонажи напоминают королевнам о недопустимости
пренебрежения женским и королевским достоинством. Дружневну осуждает
дворецкий, поплатившийся за свое мнение, Магилене пеняет на то няня: «Нынѣ
хощешь попорочить род свой великий, не знаешь, кто онъ и какова роду» [Там
же; 332].
Существенно, что автор «Повести о Бове королевиче» использует
клишированную модель «ложной радости» для описания лжи во имя любви
положительной героини своему жениху и льстивой лжи отрицательного
персонажа, королевны Милитрисы, отправляющей мужа на смерть под
праздничной маской зачатия ребенка. Дружневна «надѣла на себя драгоценная
платья и пошла в королевскую полату и почела говорить» [Там же; 292];
Милитриса «оболкаа на себя драгоценныя платья, и пошла в королевские полаты
и почела говорить» [Там же; 276]. В обоих случаях женщины обращаются к
нелюбимым мужчинам, которые, и здесь автор также использует общий мотив,
насилием обретают себе невест, за что и платят смертью или позором. После
льстивых речей, которые обещают светлое будущее, героини предают суженых.
Милитриса отправляет мужа на смерть, Дружневна усыпляет жениха и покидает
его.
131

Автор вкладывает в уста положительной героини Дружневны те же


коварные речи, которыми «злая жена» Милитриса угрожала слуге, Дружневна же
склоняет ими Бову к любви: «И язъ тебя оболгу батюшку небылыми словесы. И
батюшка тебя велитъ скоро злою смертию казнить» [ПЛДР; XVII (1); 282]. Эпитет
«прекрасная» также сопровождает отрицательные и положительные женские
персонажи переводного рыцарского романа.
Такая общность формул свидетельствует об отсутствии четкой границы
между положительными и отрицательными героинями. На Руси к этому приводит
процесс падения системы литературных канонов, начавшийся в XVI веке, когда
этикетные формулы применяются «без того строгого разбора, который был
характерен для предшествовавших веков. <…> Русские и враги ведут себя
одинаково, произносят одинаковые речи, одинаково описываются действия тех и
других, их душевные переживания»242. Этот процесс и является фундаментом, на
котором формируется противоречивый индивидуальный характер.
Можно видеть, что для авторов переводного рыцарского романа любовь
главных героев является той непреложной святыней, которая оправдывает
неприглядное поведение. Любящая героиня – положительная героиня. Как пишет
В.Д. Кузьмина: «В центральных женских образах этой повести (Белорусского
Познанского списка) ясно сказывается жизнеутверждающее прославление
владычицы любви. <…> Влюбившись в красавца конюха, дочь короля
Дружневна, забыв все приличия, целует равнодушного к ней юношу-слугу. Ради
этой любви она целый год не выходит замуж за своего жениха Маркобруна.
Жертвуя всем: положением, знатностью, бежит Дружневна с Бовой по первому
его знаку в день брачного пира. Она рождает сыновей не в законном, церковью
освященном браке. Откровенно и целомудренно описаны эротические сцены, без
ложной стыдливости, но и без всякого любования ими»243.
Однако эротические сцены данной повести сложно назвать
целомудренными. Напротив, можно говорить о бесцеремонной

242
Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. М., 1979. C. 98.
243
Кузьмина В.Д. Повесть о Бове-королевиче в русской рукописной традиции XVII–XIX веков // Старинная русская
повесть. М.; Л., 1941. С. 114.
132

пренебрежительности, с которой автор пишет о близости героев, вероятно


потому, что она не освящена таинством брака, венчанием: «И пошелъ с
Дружневною в шатер, и Бова з Дружневною совокупились» [ПЛДР; XVII (1); 293].
Автор подчеркивает физиологические детали: «И Бова вышелъ из шатра
холодитца» [Там же; 293]. Примечательно, что в эрмитажном списке XVIII века
слово «совокупился» заменено на «обвенчался»244.
В оригинальной древнерусской словесности XVII века редко встречается
бесцеремонное описание интимной жизни героев245. Даже Савва Грудцын,
прелюбодействующий с чужой женой, изображен более скромно, с
использованием абстрактной клишированной конструкции: «несытно творяше
блудъ» [Там же; 41]. Самое открытое повествование о физической любви (за
исключением вольностей демократической сатиры) находим в «Повести о Фроле
Скобееве»: «Не взирая ни на какой себе страх и ростлил ея девство» [Там же; 57].
Под влиянием переводных рыцарских романов развивается характер
героини «Повести о Василии Златовласом», королевны Полиместры. По мнению
современных исследователей А.М. Панченко и В.П. Бударагина, несмотря на
полную нерешенность вопроса о происхождении данной повести, можно
адресовать ее «русскому книжнику, знакомому с греческим языком»246. Мотив
добывания невесты и значительная роль женского персонажа роднит «Повесть о
Василии Златовласом» с переводной «Повестью о Петре Златых Ключей».
Оба героя, вдохновленные рассказами друзей-очевидцев о прелести некой
королевны, решают добиться ее руки. В отличие от Петра, Василий не
завоевывает королевский двор и желанную королевну доблестью и мужеством, а
лишь отправляет «поклисарей» сватать невесту. Если Магилена влюбляется в

244
Кузьмина В.Д. Повесть о Бове-королевиче в русской рукописной традиции XVII–XIX веков // Старинная русская
повесть. М.; Л., 1941. С. 131.
245
См. Дроздова М. А. Образ «злой жены» в переводном рыцарском романе XVII века // Филологические науки.
Вопросы теории и практики. 2016. № 3, ч. 1. Тамбов: Грамота. С. 20–22.; Дроздова М.А. «Злая жена» в
древнерусской словесности // Русская речь. 2016. № 4. М.: Наука. С. 67–74.
246
Бударагин В.П. О происхождении «Повести o Василии Златовласом, королевиче Чешской земли» // Труды
Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома). Т. XXV. М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1970. С. 275; Бударагин В.П. Комментарии к «Повести о Василии
Златовласом». Памятники литературы Древней Руси, XVII век. Книга первая. М.: Художественная литература,
1988. С. 651.
133

галантного аристократа, видя его храбрость, слыша «учтивые и умные речи»


[ПЛДР; XVII (1); 332], то Полиместра должна согласиться на брак с вассалом
заочно, чем она и оправдывает свой отказ: «Азъ, государь, сие учинила от безумия
моего, не вѣдая тя таковаго прекраснаго и премудраго, аще бы знала, и язъ бы
тогда воли твоей не пререковала» [Там же; 402]. Потерпев неудачу, Василий
вынужден добиваться благосклонности королевны личным присутствием, и
жестокий способ, который он использует, делает его антиподом рыцаря Петра.
Отвергнутый королевой Василий, как Петр и Бова, скрывает свое
происхождение. Его скрытность более мотивирована, чем необоснованная
таинственность князя Петра, – сам король наставляет Василия: «Невозможно тебѣ
ѣхать явочным лицем во Францию, понеже срамоту приимеши и поруганъ от него
отъѣдеши» [Там же; 391]. Факт социального различия между женихом и невестой
реалистично обострен в «Повести о Василии Златовласом». В «Повести о Петре
Златых ключей», напротив, мотив этот снят, хотя именно «францужский князь»
[Там же; 323], не королевич, Петр является неровней «неаполитанской королевне»
Магилене [Там же; 324]. Однако он красив, храбр и воспитан, что, по мнению
королевны Магилены, выдает его знатное происхождение – знатное, но не
королевское. Несмотря на это, состоявшийся брак автор представляет равным и
желанным для обеих сторон. Более того, в духе сказки король «аглинской»,
король «францужской», король «неаполитанской», король «флоренской», король
«сисуйской» [Там же; 371] приехали на венчание героев, чтобы почтить
воссоединение влюбленных после долгих злоключений.
Красота главного героя «Повести о Василии Златовласом» подчеркивается
так же красноречиво, как и необыкновенная привлекательность Бовы: «И таковыя
ради красоты… прозва отецъ его Златовласом, понеже у него власы, аки злато
сияютъ» [Там же; 389]. Индивидуальная особенность внешности героя выносится
в заглавие. Принципиально, что древнерусские переписчики акцентируют в
заглавиях имена главных героев мужского пола. Так, переводчик «Повести о
Петре Златых Ключей» заменяет находившееся в оригинальном названии имя
героини на имя героя, «в отличие от всех своих предшественников, считая
134

главным героем не добродетельную красавицу Магелону, а ее мужа, Петра»247. Он


также исключает имена Магилены и Петронилы из официального письма к
турецкому султану248, что подчеркивает второстепенную роль женского
персонажа. В.Д. Кузьмина справедливо объясняет факт переименования повести
определенной традицией древнерусской письменности, ссылаясь на названия
таких мирских повестей XVII века, как «Повесть о Фроле Скобееве», «Повесть о
Карпе Сутулове», последнюю из которых логичнее было бы именовать
«Повестью о Татиане Сутуловой», поскольку супруг исчезает в экспозиции
сюжета и возвращается лишь в развязке.
Трижды в «Повести о Василии Златовласом» проявляется мотив
соответствия будущей супруги красоте и мудрости героя: «Дабы была ему во всем
подобна красотою и разумом» [ПЛДР; XVII (1); 389]. Именно мотив соответствия
двигал также Ерусланом Лазаревичем, намеревающимся взять в жены
прекраснейшую из женщин, которая будет соответствовать ему, самому сильному
из воинов. Королевна Полиместра не только не уступает Василию в красоте, но,
как говорит купец: «Красотою лепше тебя и разумом подобна тебѣ» [Там же;
389].
Эпитет «прекрасная» в отношении главной героини употребляется в
древнерусской повести часто [Там же; 389, 390, 393, 395, 396, 400, 404, 405, 406;
307, 309, 310, 318, 319, 320, 322]. Но в отличие от персонажей рассматриваемых
выше рыцарских романов, женские образы имеют эту характеристику отнюдь не
при каждом своем появлении в сюжете. Порой авторы именуют героинь просто
«королевной Полиместрой», «царевной Настасией Варфоломѣевной» [Там же;
319], «Клеопатрой» [Там же; 254], «дочерью Настасией» [Там же; 319]. Василий
Златовласый называет «прекрасной» не только главную героиню, королевну, но и
ее служанок: «госпоже прекрасная девица» [Там же; 396, 398, 400, 401]. Эпитет
«прекрасная» древнерусские книжники не используют, как постоянно
присутствующий топос образа главной героини, королевны, вне зависимости от

247
Кузьмина В.Д. Рыцарский роман на Руси. Бова, Петр Златых Ключей. М.: Наука, 1964. С. 179.
248
Там же. С. 184.
135

того, заслужен ли он, а скорее воспринимают как троп, появляющуюся по воле


автора значимую подробность.
Василий и Полиместра так же своевольны, как и главные герои переводных
рыцарских романов. Василий угрожает отцу: «Аще прошения моего не
исполниши, то смертию мя умориши», – и отец исполняет небезопасное желание
сына: «Азъ с тебя воли не снимаю, чини по своему намѣрению» [ПЛДР; XVII (1);
391]. Речевая характеристика королевны Полиместры представляет ее столь же
своенравной и самолюбивой. Через противопоставление своего величия и
ничтожества сватающегося жениха она демонстрирует гордый нрав. Королевна не
спрашивает мнения отца относительно сватовства, заочно оскорбляя чешского
королевича [Там же; 390]. Обесчещенная в финале, она манипулирует
политическими решениями короля с целью добиться супружества, и король
«обѣщевает ему (Василию) все свое Франчюское королевство по смерти своей
отдати» [Там же; 405].
Героиня смекалиста, любопытна и хитра. Как и Магилена, она догадывается
о благородном происхождении героя: «Стала кралевна на него зѣло прытко
смотрѣти и думати, и видѣ его, что он не простаго роду» [Там же; 398].
Полиместра также пытается выведать истинное происхождение приглянувшегося
ей Василия. Делает она это менее изящно, чем Магилена: не добрыми речами,
уговорами, расспросами через третье лицо, а с помощью вина: «И стала ево поить,
дабы ево из ума вывести» [Там же; 398].
Не стерпев своего любопытства, Полиместра задумала посетить дом
Василия в виде служанки. Замечательна подробность, приводимая автором: «Сама
же возжелала идти провожать королевича, а наипаче подарковъ желая хорошихъ
от него» [Там же; 400]. Желание даров слуги (Василий скрывал свое
происхождение), речевая характеристика, на которую обращал внимание А.М.
Панченко, указывая на неприемлемую и грубую реакцию Полиместры на
сватовство: «Не тертъ де – не калачъ, не мят де – не ремень, не тот де сапогъ – не
136

в ту ногу обутъ»249 [ПЛДР; XVII (1); 390], – выдают в ней скорее характер
предприимчивой мещанки или купчихи, чем королевны. Неорганично
королевское происхождение и Дружневне: «И прекрасная королевна, подкиня
главу под столъ… хватала Бовину главу и целовала его во уста, и во очи, и во
уши» [Там же; 281]. Лишь королевна Магилена отличается воспитанностью и
благородством. Изображение женских персонажей, таким образом,
свидетельствует и о среде, в которой создавалось или перерабатывалось
произведение.
Женские образы оригинальных повестей осознают ценность девической
чести, что гораздо менее присуще героиням рассматриваемых выше переводных
рыцарских романов. «Прими мечь и отсѣки мою главу, а таковаго безчестия не
твори!» [Там же; 402] – говорит королевна Полиместра Василию. Когда Еруслан
силой принуждает беззащитных царственных сестер Прондору, Мендору и Легию
к любви, они отвечают ему трогательной речью: «Когда я была у отца своего во
царствѣ, тогда я была красна и хороша, а нонѣ – полоняное тѣло» [Там же; 310].
Оскорбленные богатырем сестры также бесстрашно высказывают свое мнение о
его поступке: «Ты что за храбръ? Обычная твоя храбрость – что ты насъ, дѣвокъ,
разъгнал <…> грабилъ» [Там же; 309], – за что и платят жизнью. Интересно, что в
повести XVII века конфликт сопротивления женщины посягновению мужчины на
ее честь обыкновенно завершается ее поражением, тогда как женские персонажи
XVI века избегают насилия любой ценой, в том числе собственной смертью.
Для королевны Магилены целомудрие также важно, она помышляет лишь о
честном браке с рыцарем Златых Ключей. Однако Магилена тайно покидает дом
отца и матери с возлюбленным, отправляется в опасное путешествие вдвоем с
недавно знакомым, хотя и любимым мужчиной. Безусловно, Магилена перед
отъездом берет с Петра клятву хранения ее чести. Но лишь только героиня
засыпает в лесу на руках Петра, как тот соблазняется: «И не могъ удержаться,

249
Панченко А.М. История русской литературы. В 4 т. Т. 1. Л., 1980. [Электронный ресурс]. Режим доступа:
http://feb-web.ru/feb/irl/rl0/rl1/rl1-2912.htm
137

растегалъ платие ее противъ грудей, хотя далее видѣть бѣлое тѣло ее» [ПЛДР;
XVII (1); 347]. Неизвестно, к чему привела бы сложившаяся в лесу ситуация, если
бы провидение не разлучило возлюбленных за нарушение клятвы. Королевна
Дружневна, как говорилось выше, и вовсе не прекословит герою: соединяется с
ним, рождает детей вне законного брака. Полиместра же боится даже посетить
дом Василия, который находится по соседству, и догадавшись, что ее хитрость
облачения в служанку раскрыта, «начат ужасатися и лице ея начатъ измѣнятися»,
«во исступлении ума своего бысть» [Там же; 401].
«Повесть о Василии Златовласом» полна психологических характеристик
героев, их экспрессивных реакций, мотивации поступков, что было новаторством
для древнерусской словесности. Гиперболизированную эмоциональность мы
отмечали как черту, присущую персонажам переводной «Повести о Петре Златых
Ключей». Вероятна ориентация древнерусского книжника на переводную
повесть. Королевна Полиместра, «сама внѣ ума своего» [Там же; 400], «начатъ
размышляти» [Там же], «усумнѣваетца» [Там же].
Исполнена психологизма речевая характеристика Полиместры: поруганная
Василием, она лжет, пытаясь сохранить лицо перед служанками: «Токмо упоилъ
меня зѣло, не могу азъ!» [Там же; 403]. Король отец, прочтя о растлении дочери,
«покры лице свое дланию, и покивав главою своею, и сказа кралевѣ своей, и
великия печали наполънилися» [Там же; 404]. В этом фрагменте автор
распространяет этикетную формулу «великия печали наполънилися» ценными
реалистичными деталями: «покры лице свое дланию, и покивав главою своею», –
которые зримо передают состояние оскорбленного отца.
Образ королевны Полиместры – единственный персонаж, столь близкий
женским образам переводных рыцарских романов. Гордая и своенравная
королевна, оспаривающая первенство мужской половины, – без сомнения,
литературный характер. Религиозные качества персонажа, типичные для «добрых
жен» древнерусской словесности: смирение, миролюбие, милосердие,
женственная слабость – не находят отклика в характере Полиместры. Не является
героиня и «злой женой». Однако существенно, что идея повести – изменение
138

характера самолюбивой королевны. Жестокий жизненный урок вынуждает


гордую девицу приобрести типичные для «идеальной жены» черты. Сходные
сюжетные перипетии роднят образ Полиместры с образом королевны Магилены,
но ее характер все же ближе бойкой Татиане Сутуловой, персонажу «Повести о
Карпе Сутулове», к которой обратимся ниже.
Таким образом, женские характеры переводного рыцарского романа
разительно отличаются от схем и аллегорий «добрых жен» древнерусской
оригинальной литературы. Очевидно различие и художественных миров,
творимых древнерусским книжником и зарубежным автором. Героини
рыцарского романа действуют в светском, куртуазном пространстве, полном
интриг, эмоций, чувств, аффектов. Женские персонажи древнерусских повестей
до середины XVII века находятся в мире веры, выбора, испытаний, искупления. В
религиозной картине мира положительные героини строго отвечают высоким
критериям духовной красоты, в рационалистическом пространстве
положительные персонажи совершают ошибки, действуют согласно собственным
убеждениям, чувствам. Магилена, Дружневна, Неомения стоят в одном ряду с
остальными героями повестей. Идеальные женские персонажи-схемы, персонажи-
аллегории оригинальной литературы: Феврония, Динара, Ольга, Евфросинья,
Иулиания, Настасия, супруга царя Казарина, Марфа и Мария – неизмеримо выше
остальных действующих лиц, они есть поэтическое мерило нравственной
красоты.
Однако в оригинальной словесности второй половины XVII века
зарождается женский образ, который перестает быть идеализированным или,
напротив, погруженным в порок. Наибольшее выражение индивидуальные
женские характеры нашли в жанре новеллистической повести, смеховой контекст
которой обусловливал отсутствие риторичности, назидательности и провозглашал
победу иных ценностей, о чем пойдет речь в следующем пункте.

3.4. Женский образ в оригинальной новелле XVII века


139

«Повесть о Карпе Сутулове» и «Повесть о Фроле Скобееве» – первые


оригинальные древнерусские новеллы, в которых присутствует женский образ.
Антиклерикальный характер «Повести о Карпе Сутулове» позволяет
В.П.Адриановой-Перетц включить ее в состав сборника «Русская
демократическая сатира XVII века»250. Вслед за данной работой Д.С. Лихачев в
монографии «Человек в литературе Древней Руси» перечисляет повесть в ряду
произведений демократической литературы XVII века251. «Повесть о Фроле
Скобееве» рассматривается исследователями как образец первой реалистической,
объективной повести, лишенной сатирических и фантастических черт,
нравоучительного тона252. Данные новеллы при несомненно важной роли смеха в
развитии сюжета все же не относятся медиевистами к понятию «смеховой
литературы»253. Но, без сомнения, произведения эти принадлежат светскому
жанру развлекательной новеллы, что напрямую влияет на формирование
женского образа.
Большое значение в создании женского характера рассматриваемых
повестей играет отмеченное Д.С. Лихачевым падение средневекового историзма и
появление вымышленного героя: «Это средний, не исторический, “бытовой”
человек, о котором можно было писать все, подчиняясь лишь внутренней логике
самого образа, воссоздавая этот образ в наиболее типичных для него
положениях»254. Очевидно, цель создания произведения словесности изменяется
от фиксации реальных исторических событий и лиц к вымышленному
изображению действительности. Не историческими, а литературными образами и
были Татиана Сутулова, Аннушка Нардина-Нащокина.
В жанре новеллы XVII века женские образы впервые обретают
самостоятельные, глубоко личные качества, не совпадающие с общими, в
противовес женским персонажам серьезной литературы XV–XVII веков, которые

250
Адрианова-Перетц В.П., Демкова Н.С. Русская демократическая сатира XVII века. М.: Наука, 1977. 256 с.
251
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 136.
252
Русскiя повѣсти. XVII–XVIII вв. / Под редакцией и с предисловием В.В. Сиповского / СПб.: Издание А.С.
Суворина, 1905. С. XLV.
253
Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси. Л.: Наука, 1984, 295 с.
254
Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси. М., 1970. С. 113.
140

выделяются синкретичностью личного и общего начал. Однако неверно было бы


считать, что в беллетристической литературе XVII века осознанно переносится
акцент с фабулы произведения на характер. Но именно в не обремененном
идеологией свободном смеховом контексте новеллы становится возможным
действие отдельного человека, за которым не стоит обобщение, индивидуальный
характер здесь уже не является выразителем общих тенденций.
Поведение Татианы Сутуловой и Аннушки читатель может трактовать и
воспринимать по-разному именно потому, что оно обусловлено личностной
свободой. Чтобы составить объективное представление о персонаже, становится
необходимо знать не только поступок действующего лица, который раньше
полностью характеризовал его, но знать мотив поступка. «Поведение персонажа,
– пишет Л.Я. Гинзбург, – это не только поступки, действия, но и любое участие в
сюжетном движении, вовлеченность в совершающиеся события и даже любая
смена душевных состояний»255. Аннушка Нардина-Нащокина, сбежавшая из дому
к плуту Фролу, притворяется смертельно больной ради снискания родительского
благословения. Смеховой контекст позволяет не воспринимать столь вольное
поведение девушки как греховное, и читатель удовлетворяется намеком на то, что
Аннушка действовала из послушания мужу.
Женские образы древнерусской новеллы XVII века обретают
индивидуальность благодаря распространяющейся гуманистической идее
ценности человеческой личности256. Параллельно с процессом высвобождения
личностного начала в литературе идет переосмысление сущности добра и зла,
должного и греховного. Наиболее явственно это проявляется именно в
демократической сатире, в развлекательной новелле, в легком повествовании.
Смеховой контекст позволяет мировому порядку перевернуться «с ног на
голову»: добро имеет злые плоды, и наоборот. Обесчещенная Аннушка на

255
Гинзбург Л.Я. О литературном герое. Л.: Советский писатель. Ленинградское отделение, 1979. С. 90.
256
См. Лихачев Д.С.: «Человеческая личность эмансипировалась в России… не в пышных признаниях
артистического дара художников эпохи Возрождения, а в «гуньке кабацкой», на последней ступени падения… И
это было великим предвозвестием гуманистического характера русской литературы XIX в. с ее темой ценности
маленького человека, с ее сочувствием каждому, кто страдает». Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси.
М., 1970. С. 138–139.
141

предложение мамки отомстить насильнику смертью (масштаб действий


героических женщин словесности прошлого века – Иулиании Вяземской, княгини
Ольги «Степенной книги») отвечает «гуманистической» идеей помилования
злодея, к тому же оплачивая услуги сладострастного героя суммой в триста
рублей. Разграничение добра и зла перестает быть столь очевидным, их граница –
легкоразличимой.
Смеховой контекст новеллистической повести XVII века позволяет новым
героиням действовать наперекор традиции, совершить переход от старого к
новому легко, без угрызений совести, без оценки и мысли о должном, без
сомнений. Совсем не то видим в «Повести о Горе-Злочастии» и «Повести о Савве
Грудцыне», где герои «преступили заветы старины, оба слишком опрометчиво
кинулись в круговорот жизни и, искалеченные, попали в тихое пристанище –
монастырь»257. Аннушка, Татиана оправданы идеологией новеллы: их ловкости,
смелости воздается почетная хвала.
Лишь на первый взгляд Татиана Сутулова действует согласно
патриархальной традиции: стремится сохранить свою честь. В действительности
характер Татианы подчиняется совершенно иным законам. Она не только борется
за свое целомудрие, она лично восстанавливает справедливость, жестоко карает
соблазнившихся, к тому же духовных лиц, не оставляя им возможности
раскаяться и сохранить достоинство: «И быша от срамоты, яко мертвы,
посрамлении от мудрыя жены» [ПЛДР; XVII (1); 70]. Восхваляемое в повести
целомудрие героини иного толка, чем чистота души и тела, за которую боролись
героини XVI века. Сохраняя целомудрие телесное, Татиана не целомудренна
духовно. Ее насмешка над духовными лицами, хотя и согрешившими, дерзка и
зла. Своими смелыми, откровенными, меркантильными действиями героиня
порывает с многовековой традицией, которая укоризненно осудила бы ее
поведение апостольским поучением: «Един Законодатель и Судия, могущий
спасти и погубить; а ты кто, который судишь другого?» (Иак. 4:12).

257
Русскiя повѣсти. XVII–XVIII вв. / Под редакцией и с предисловием В.В. Сиповского. СПб.: Издание А.С.
Суворина, 1905. С. ХLII.
142

Несмотря на то, что повесть разрабатывает популярный с XVI века мотив


стремления женщины сохранить честь, он раскрывается не в морально-
идеологическом контексте, а смеховом. Позор, которому героиня подвергает
своих противников, духовных лиц, автор представляет как заслуженный ими
урок. Художественное целое повести оправдывает героиню, именуя ее
«премудрой» («Повесть о некотором госте богатом и славном о Карпе Сутуловѣ и
о премудрой жене ево, како не оскверни ложа мужа своего»). В понятие
«премудрой жены» автор вкладывает иное, светское содержание. Под
премудростью Татианы подразумевается ловкость и хитрость, стойкость перед
искушением и разумность. Однако в словесности Древней Руси XV–XVI веков
данный женский персонаж не мог бы считаться положительным. Самоволие в
интерпретации жизненных ситуаций свидетельствует о реализации персонажа как
характера, не как схемы или аллегории «доброй жены».
Еще более решительно порывает с традицией героиня «Повести о Фроле
Скобееве», Аннушка. Славный стольник Нардин-Нащокин не понимает, как
могла его дочь, забыв честь и достоинство, без родительского благословения
сбежать с плутом и ябедником Фролкой (возможно, данное сюжетное событие
развивается под влиянием зафиксированного в фольклоре древнего славянского
обычая умыкания заранее сговоренных невест из-под носа родителей258). В этом
поступке Аннушки выражаются буйство жизни и молодости, заявка женщины на
неотъемлемое право наслаждения – оригинальные черты индивидуального
характера юной, самостоятельной и лукавой девицы, противоположные
стремлению добродетельного женского персонажа XVI века сохранить
целомудрие любой ценой.
Хронотоп, в котором реализуется женский персонаж «Повести о Фроле
Скобееве», соответствует духу Нового времени – пространство и время
спонтанны, случайны. Неожиданно в жизни юной Аннушки появляется мужчина
(в еще более неожиданном обличии девицы), нежданно она становится
женщиной, непредсказуемо для себя самой сбегает из дома, жестоко обманывает
258
Шашков С.С. История русской женщины. СПб., 1879, С. 3.
143

родителей мнимой болезнью. При этом старый средневековый мир с его


серьезностью и моралью также существует в пространстве повести – Нардин-
Нащокин с монахиней-сестрой и супругой являются его апологетами. Всем своим
существом они поддерживают традицию: брата своего сестрица «стретила по
чести», просила его повидаться с любимой племянницей «покорно», брат же
величает ее «государыней сестрицей» [ПЛДР; XVII (1); 58, 60]. Супруги
Нардины-Нащокины действуют согласно христианскому закону и освященным
веками обычаям: «Ну, мой друг, уже быть такъ, что владеть дочерью нашею плуту
такому, уже такъ Богъ судил. Надобно, другъ мой, послать к нимъ образъ и
благословить их» [Там же; 62].
Но элементы нового мира «атакуют», покушаются на стойкость старого и
одерживают победу: добившийся нечестным путем руки богатой невесты
проходимец Фрол иронизирует над богомольным тестем: «Ну, государь-батюшка,
уже тому такъ Богъ судил!» [Там же; 63]. О том же финал «Повести о Карпе
Сутулове», в котором светская женщина превосходит духовных лиц в вопросах
добродетели. Ловкость, эмоциональность Татианы выражены просторечными
глагольными словосочетаниями: «скоро прискочила к окушку» [Там же; 68],
«восплеска рукама своима» [Там же], «скоро потече» [Там же; 69]. А.С. Демин
отмечает новаторство подобных характеристик, присущих именно переходному
периоду конца XVII – первой трети XVIII века259.
Аннушка и Фрол – новые герои: «наступила пора новых вкусов,
мировоззрений – пора «новых людей»… ловких жен, хитрых плутов»260. Но
элементы старого в изображении женского персонажа, несомненно,
сосуществуют с новыми элементами. Так, Аннушка сохраняет традиционную
роль помощницы героя (почти единственную роль, которую имела светская
женщина в литературе до XVII века), но меняется герой. Как остроумно заметил
В.В. Сиповский, «увлечение старыми богатырями житийной литературы, –

259
Демин А.С. Русская литература второй половины XVII – начала XVIII века. Новые художественные
представления о мире, природе, человеке. М.: Наука, 1977. 296 с.
260
Русскiя повѣсти. XVII–XVIII вв. / Под редакцией и с предисловием В.В. Сиповского. СПб.: Издание
А.С. Суворина, 1905. С. ХLIV.
144

подвижниками и аскетами, – сменяется теперь живым интересом к похождениям


разных плутовских героев»261. Именно такому «перевернутому» герою-ябеднику
Фролу, как предшествующим героическим персонажам, нужна была помощница,
и автор вводит образ Аннушки, прекрасно соответствующей своему хитрому
мужу. Организацию отношений с Фролом после их близости Аннушка,
стольничья дочь, берет на себя и проявляет хитрость, смышленость и ловкость,
которые не уступают ловкости великого ябеды Фрола. Она посылает
возлюбленному «200 рублев» на жизнь неподалеку от нее в Москве до удобного
случая и с помощью Фрола осуществляет свой побег. Таким образом, женский
персонаж трансформируется под влиянием изменившегося мужского героя, и
сфера добродетели становится не единственной областью, в которой теперь мог
реализоваться женский персонаж.
В.Е. Хализев, описывая «сверхтипы» героев с позиции аксиологии,
приходит к выводу, что «есть основания говорить о тенденции развития
литературы: от позитивного освещения авантюрно-героических ориентаций к их
критической подаче и ко все более ясному разумению и образному воплощению
ценностей житийно-идиллических»262. Данное предположение, справедливое для
литературы Нового времени, противоположно истории развития древней русской
литературы, в которой, напротив, отчетливо прослеживается процесс смены
житийно-идиллического персонажа авантюрно-героическим (от святых жен
агиографии XV–XVI веков к легкомысленным героиням новеллистических
повестей). Возможно, в литературе XIX века происходит некий возврат к
житийно-идиллическому «сверхтипу» прошлого, но, без сомнения, на новом
витке развития.
В рассматриваемых мирских повестях обращает на себя внимание
утилитарное отношение мужских героев к женщине (эта особенность отмечалась
в переводном рыцарском романе). Персонажи «Повести о Карпе Сутулове»
относятся к героине с позиции эгоистического желания. Ни один из троих,

261
Русскiя повѣсти. XVII–XVIII вв. / Под редакцией и с предисловием В.В. Сиповского. СПб.: Издание А.С.
Суворина, 1905. С. XIII.
262
Хализев В.Е. Теория литературы. М., 2002. С. 203–204.
145

несмотря на сан, авторитет и регалии, не задумывается о чувствах Татианы,


которая должна быть глубоко оскорблена их грубыми домогательствами. Для
Фрола Аннушка лишь средство в достижении корыстной цели. Ради богатства
Фрол «взял себе намерение возыметь любовъ с тою Аннушкой» [ПЛДР; XVII (1);
55]. Используя канцеляризмы, автор пародирует чувство искренней любви,
представляя его в виде запланированного мероприятия. Фрол так открывается
мамке: «Дворянин Фрол Скобеев и приехал в девическом платье для Аннушки,
чтоб с нею иметь обязателную любовь» [Там же; 56]. Однако главный герой
нуждается в героине, хотя и для обретения богатства, спокойной жизни. Мотив
зависимости мужского персонажа от женского типичен для русского фольклора и
близких к нему произведений письменной литературы (судьба князя Игоря
зависит от плача Ярославны, здоровье Петра Муромского от чуда Февронии).
В «Повести о Карпе Сутулове» центральным является мотив телесной
красоты героини, воспринятой как прелесть и искушение. Мотив, столь
популярный в житийной литературе, проявляется в новой идейной подаче:
женщина «прекрасна зело» [Там же; 65] выступает не в роли греховного сосуда,
созданного дьяволом на прельщение, а наставницей соблазнившихся. При этом
автор психологически точно изображает, как красота героини вызывает в героях
необузданное плотское желание, что заглушает в них голос совести и разума: «На
ню зря очима своима и на красоту лица ея велми прилежно, и разжигая к ней
плотию своею, и глаголаша к ней плотию своею: Азъ дам тебѣ на брашна денегъ
сто рублевъ, толко лягъ со мною на ночь» [Там же; 66]. Яркая метонимия
«глаголаша к ней плотию своею» призвана показать непреодолимую силу
страсти, которая делает человека безумным, так что он действует, подчиняясь ей,
не владеет собой: «Егда азъ насыщуся и наслажуся твоея красоты, тогда прочь
отиду» [Там же; 68].
Тот же мотив встречаем в «Повести о Савве Грудцыне», где, однако, автор
объясняет силу страсти Саввы метафорической условностью: страсть была
действием дьявольских козней и приворотного зелья. И все же «в лице Саввы
перед нами один из первых героев русской повести, страдающий от несчастной
146

любви. Впервые перед нами в русской письменности явился раб женской красоты,
потерявший и волю, и разум, и честь»263. Как справедливо замечает В.В. Бычков,
«если средневековые летописцы и агиографы ограничивались, как правило, лишь
указаниями на красоту («красен») внешнего облика и более подробно
останавливались на духовно-нравственных достоинствах своих персонажей, то
автор начала XVII века главное внимание уделяет именно чувственно
воспринимаемой красоте»264.
Действительно, мотив женской красоты в рамках оригинальной русской
литературы становится важным в агиографическом жанре XVI века, когда
целомудрие считалось принципиальным женским качеством и хранение чести
приравнивалось к христианскому подвигу. Мы отмечали реализацию этого
мотива в «Повести об Иулиании Вяземской» (где он порождает основной
конфликт произведения), «Житии княгини Ольги», «Повести о Петре и Февронии
Муромских». В словесности XVII века мотив женской привлекательности
становится не востребован в агиографии – как мы отмечали выше, тема
героической защиты женщиной своей чести не актуальна для религиозных
повестей, которые открывают ценность тихой, милосердной, благочестивой
жизни обыкновенной женщины.
В бытовой повести XVII века снова тема женской красоты становится
актуальной и даже сюжетообразующей. Именно красота крестьянки Ксении,
героини «Повести о Тверском Отроче монастыре» движет сюжетные события.
Княжеский отрок, а затем и князь влюбляются в крестьянку с первого взгляда –
так велико влияние ее красоты, что она разрушает социальные условности.
Красота купеческой жены Татианы, героини «Повести о Карпе Сутулове»,
разжигает плотские чувства даже в духовных лицах, готовых согрешить ради
«красоты лица ея» [ПЛДР; XVII (1); 66].

263
Русскiя повѣсти. XVII–XVIII вв. / Под редакцией и с предисловием В.В. Сиповского. СПб., 1905. С. ХL.
264
Бычков В.В. Эстетика в России XVII века. М.: Знание, 1989. С. 14.
147

Кроме чувственно воспринимаемой красоты, автор «Повести о Карпе


Сутулове» превозносит в Татиане критическое отношение к действительности, к
авторитету духовных лиц. Несмотря на то что Татиана заявляет о своем
почитании духовного отца («Азъ не могу того сотворити без повеления отца
своего духовнаго» [ПЛДР; XVII (1); 66], она с недоверием относится к его
непотребным советам и, рассудив согласно внутреннему чувству и евангельскому
слову, останавливается на решении сохранить верность мужу, какими бы
провокационными ни казались предложения духовных лиц. Так, книжник XVII
века призывает рассматривать каждую ситуацию индивидуально, рассуждая и все
подвергая сомнению.
Смеховой контекст, в котором развивается повествование после
непристойных предложений мужниного друга, духовного отца и архиепископа,
обусловлен сменой ролей Татианы и мужчин. Вместо того чтобы получить
поддержку и наставление святых отцов, Татиана сама наставляет их. Юридически
сохраняя сан и привилегии, мужчины теряют их фактически, и потому речи
героев приобретают иронический оттенок. На вопрос Татианы к архиепископу:
«О велики святы, како я могу убежати от огня будущаго?» – он отвечает ей: «Аз
тя во всем разрешу» [Там же; 67]. Беседа Татианы с духовным отцом
представляет последнего комической фигурой. Он призывает на женщину Божий
гнев, упрекая в непослушании духовному отцу, то есть в нежелании разделить с
ним ложе. Кощунственная интерпретация добродетели послушания и смирения
поражает героиню и читателя: «Да ты ли, отче, праведный судия? Имаши ли
власть в рай или в муку пустити мя?» [Там же; 68]
После того как мужчины переступают порог ее дома, то есть ввергаются в
грех прелюбодеяния, Татиана берет на себя роль наставника. На нечестивые
предложения архиепископа она отвечает обличительной речью, парируя
традиционной идеей проповедей: «Богъ, отче, вся видит деяния наша, аще от
человѣка утаимъ странствие наше, но онъ вся весть, обличения не требуетъ» [Там
же; 67].
148

Важной деталью является смена одежд героев, которая символизирует


смену ролей. Татиана переодевает архиепископа в «женскую срачицу», тем самым
«санъ сняше с него и вложиша к себе в сундукъ» [ПЛДР; XVII (1); 67]. Игра слов
применена автором мастерски. Героиня не просто снимает с архиепископа
одеяние, подобающее его сану, она «санъ сняше», который ничего не стоит без
внутреннего содержания, а потому и метафорически может быть положен в
женский сундук. Переодевания заключают в себе определенную иерархию.
Наибольший стыд предстоит претерпеть архиепископу, поскольку он
переодевается в женскую сорочку, священник остается в одной рубахе без пояса,
купец в рубахе. Так автор наказывает героев в зависимости от возложенной на
них ответственности.
Таким образом, в деятельной натуре Татианы и свободолюбивой Аннушки,
их сообразительности, смелости и гордости находит воплощение женский
характер, контрастирующий с однонаправленными, изначально определенными
схемами, аллегориями смиренномудрых, послушливых женщин литературы XV–
XVI веков и «злых жен». Формированию женского образа способствует развитие
светского жанра новеллы, вовлекающего обширный социальный пласт «новых
героев»: купцов, плутов. Без сомнения, данный жанр содействует «снижению
литературы, литературного героя, действительности. Но развенчание
действительности и героя было одновременно их увенчанием новыми
ценностями, иногда более глубокими и гуманистическими»265. Впервые
обыкновенная светская женщина, далекая от христианского идеала, удостаивается
главной роли в произведении, более того, роли наставницы окружающих ее
мужчин. Авторы XVII века поощряют такие качества характера в женщине, как
ловкость, рассудительность, настойчивость, свободолюбие, стремление к
реализации своих желаний. Женщины вышеназванных новелл – самостоятельные
характеры, они далеки от типичности, индивидуальны, имеют запоминающееся
лицо. Таким образом, влияние смехового, не обремененного идеологией
контекста в формировании женского образа в XVII веке сложно переоценить.
265
Лихачев Д.С. Развитие русской литературы X–XVII веков. Эпохи и стили. Л.: Наука, 1973. С. 147.
149

Подведем итог вышесказанному: описывая схему «доброй жены» в


литературе XV–XVI веков, мы отмечали ее второстепенность, зависимость от
мужского героя. Таковы были княгини Евдокия, Анастасия, Елена, Мария,
Евфросинья. В литературе XVII века независимые жены действуют
самостоятельно и не нуждаются в присутствии героя мужского пола. «Повесть о
Карпе Сутулове» посвящена супруге купца Татиане. «Повесть об Ульянии
Осорьиной» изображает праведную Ульянию. Автор «Повести о Марфе и Марии»
описывает жизнь и поступки сестер, не вводя в повествование их мужей. Эта
тенденция на увеличение присутствия женского персонажа в произведении, на
качественно иное изображение женщины в роли главной героини отмечалась
нами еще в литературе XVI века, в XVII веке она продолжает расти.
В словесности XV–XVI веков женские персонажи – исторические лица
высокого социального положения. В XVII веке мы знакомимся с вымышленными
образами. Таковы Татиана Сутулова, Аннушка, сестры Марфа и Мария, Настасия,
Полиместра, супруги царя Казарина. Они обретают новые роли помимо
послушливой спутницы мужчины. Татиана Сутулова выступает проповедником,
судьей, творцом справедливости. Ксения предстает вещей девой, она возвышается
над остальными персонажами предвидением судьбы, спокойствием перед
поворотами жизни. Аннушка рушит устоявшиеся представления о женском
целомудрии. Таким образом, женские персонажи становятся более свободными,
теперь их действия продиктованы не идеологией и моралью, а художественными
представлениями авторов. Так, обобщенные типы «добрых» и «злых» жен на
протяжении XV–XVII веков русской литературы эволюционируют в
индивидуальные характеры, определенные и изначально заданные схема и
аллегория – в самостоятельный художественный образ.
150

Заключение

Цель данной диссертационной работы заключалась в комплексном,


многостороннем исследовании всех выявленных женских персонажей в
древнерусской литературе XV–XVII веков, а также в теоретическом осмыслении
и описании сложного эволюционного процесса, в результате которого женский
образ прошел путь развития от схематического, затем аллегорического
изображения к художественному воплощению.
Материалом для нашего исследования послужили древнерусские
произведения XV–XVII веков, содержащие женские персонажи. В этот период
истории русской словесности подготавливался постепенный переход от
литературы средневекового типа к литературе Нового времени, который
явственно отражает качественное изменение способов изображения человека.
Схематический способ изображения женского персонажа был ведущим в
древнерусской словесности XV века. В пределах данного периода не
зафиксировано ни одно произведение, в котором женщина выступала бы главной
героиней, а редкие эпизодические персонажи в повествовании выполняют
второстепенную роль, характеризуя героя мужского пола. Они четко разделены на
«злых жен» и «добрых жен». Изображаемые женщины являются реальными
историческими личностями, женами или матерями великих князей, святых. Эта
особенность отражает специфику поэтики древнерусской литературы XV века,
которая чуждалась вымысла и стремилась к фиксации важных исторических
событий.
Схематический способ изображения заключается в использовании сходных
абстрактных формул (описание женщины в определенных этикетных ситуациях),
общих риторических топосов, застывших эпитетов, изредка коротких слов самих
жен, которые не являются речевой характеристикой. Анализ более
распространенного и кодифицированного типа «злой жены» позволил выделить
151

набор типологических черт, делающих его легко узнаваемым в любом


произведении древнерусской словесности XV–XVII веков.
В литературе XVI века отмечается резкое возрастание количества и
изменение качества женских персонажей, которые занимают центральное место в
сюжете произведения. Масштабная церковно-литературная деятельность
митрополита Макария и его сподвижников наполняет древнерусскую словесность
«женскими» житиями и житийными повестями («Житие… преподобной
Евфросинии, игумении Спаса-Вседержителя в граде Полоцке», «Сказание о
княгине Ольге», «Повесть об Иулиании Вяземской», «Повесть о Петре и
Февронии Муромских»). Появляется первая мирская повесть с центральным
женским персонажем – «Повесть о царице Динаре».
В агиографических и светских произведениях этого времени женские
персонажи теряют абстрактную схематизацию и изображаются как аллегории –
яркие, изощренно выписанные иллюстрации заданной идеи: образцы идеала или
порока. Лишь в текстах XVI века аллегорический способ изображения становится
осознанным и является следствием изменяющегося отношения книжников к
женщине, в то время как элементы аллегоризма в памятниках XV века
обусловлены и мотивированы эмоционально-экспрессивным стилем
повествования. Положительные женские персонажи XVI века продолжают
оставаться идеализированными, но теряют присущий им ореол скромности, как
главный признак благочестивой жены XV века, изображенной схематично, и
приобретают героические качества. Неординарные, мужественные, стойкие
героини все так же ориентированы на идеал христианской веры, который, однако,
высвечивает новые для женского персонажа черты.
В схематическом и аллегорическом способах изображения женщины
присутствует синхронизм и тождественность личного и общего начал: героини
действуют согласно этикету или провидению, индивидуальное восприятие
персонажем собственного поведения не акцентируется, поскольку совпадает с
божественной волей или внушено дьяволом. Поэтому женский образ до XVII века
не нуждается в развернутой многоплановой характеристике – «характер» на
152

данном этапе всецело определяется поступком и является изначально заданным и


однозначным.
Постепенный и плавный переход к изображению женщины как
самостоятельного художественного образа наблюдаем в религиозных повестях
XVII века («Повесть об Ульянии Осорьиной», «Повесть о Марфе и Марии»).
Женский персонаж теряет героизацию, и в центре повествования появляются
простые, земные женщины, которые проявляют собственные, индивидуальные и
вместе с тем типические черты (что свидетельствует о признании ценности
человеческой личности книжниками XVII века).
В условно-переводных повестях XVII века («Повесть о Василии
Златовласом», «Повесть об Иване Пономаревиче», «Повесть о царице и львице»,
«Повесть об Аполлонии Тирском») новое изображение женщины проявляется
более отчетливо и ярко. Характеристика персонажа усложняется, его поступки
приобретают психологическую обусловленность. Следует отметить зарождение
косвенной характеристики с такими приемами, как описание внешности героини,
одежды, интерьера, в котором она находится. Постепенно становится
информативным стиль речи персонажа (зарождается речевая характеристика),
выбираемые им темы разговора.
На основе анализа женских образов в переводных рыцарских романах,
распространенных на Руси в XVII веке («Повесть о Бове королевиче», «Повесть о
Петре Златых Ключей», «Повесть о Брунцвике»), выделяются мотивы,
способствующие развитию женского литературного характера (мотив власти
«земного» чувства, свободы женщины в определении своей судьбы, влияния
женской красоты). Они становятся органичны для мирской повести и новеллы
XVII века и заимствуются древнерусскими писателями.
Наиболее полно в рамках оригинальной словесности женский образ
проявляется в жанре новеллы («Повесть о Карпе Сутулове», «Повесть о Фроле
Скобееве»). Персонаж наделяется осознанием собственного поступка как
следствия свободного нравственного выбора, действует как индивидуальная
личность, за которой не стоит обобщение. Смеховой контекст позволяет новым
153

героиням противопоставить себя традиции, совершить переход от старого к


новому легко, без оценки и мысли о должном. Женский литературный характер
трансформируется под влиянием изменившегося мужского героя. Новые качества:
ловкость, рассудительность, настойчивость, свободолюбие, стремление к
реализации своих желаний – начинают поощряться книжниками XVII века.
Самостоятельные женские характеры далеки от типичности, индивидуальны,
имеют запоминающееся лицо. Так, исторические героини сменяются
вымышленными художественными образами. Этому процессу, на наш взгляд,
способствовало развитие осознанного творческого метода в древнерусской
литературе второй половины XVII века.
Из вышесказанного следует, что развитие женского образа в древнерусской
литературе XV–XVII веков есть путь от схемы и типа к аллегории, а далее – к
художественному образу и литературному характеру.
154

Список литературы

Источники

1. Библиотека литературы Древней Руси: в 20 т.; т. 4. XII в. / Под ред.


Д.С. Лихачева, Л.А. Дмитриева, А.А. Алексеева, Н.В. Понырко. – СПб.: Наука,
1997. – 687 с.
2. Библиотека литературы Древней Руси: в 20 т.; т. 6. XIV – середина XV
в. / Под ред. Д.С. Лихачева, Л.А. Дмитриева, А.А. Алексеева, Н.В. Понырко. –
СПб.: Наука, 1999. – 583 с.
3. Библиотека литературы Древней Руси: в 20 т.; т. 7. Вторая половина
XV века / под ред. Д.С. Лихачева, Л.А. Дмитриева, А.А. Алексеева, Н.В. Понырко.
– СПб.: Наука, 1999. – 581 с.
4. Библиотека литературы Древней Руси: в 20 т.; т. 8. XIV – первая
половина XVI в. / Под ред. Д.С. Лихачева, Л.А. Дмитриева, А.А. Алексеева,
Н.В. Понырко. – СПб.: Наука, 2003. – 581 с.
5. Библиотека литературы Древней Руси: в 20 т.; т. 12. XVI век / Под ред.
Д.С. Лихачева, Л.А. Дмитриева, А.А. Алексеева, Н.В. Понырко. – СПб.: Наука,
2003. – 624 с.
6. Памятники литературы Древней Руси: в 12 т.; т. 2. XII в. / Сост. и общ.
ред. Л.А. Дмитриева, Д.С. Лихачева. – М.: Художественная литература, 1980. –
704 с.
7. Памятники литературы Древней Руси: в 12 т.; т. 4. XIV – середина XV
в. / Сост. и общ. ред. Л.А. Дмитриева, Д.С. Лихачева. – М.: Художественная
литература, 1981. – 606 с.
8. Памятники литературы Древней Руси: в 12 т.; т. 5. Вторая половина
XV в. / Сост. и общ. ред. Л.А. Дмитриева, Д.С. Лихачева. – М.: Художественная
литература, 1982. – 688 с.
155

9. Памятники литературы Древней Руси: в 12 т.; т. 6. Конец XV – первая


половина XVI в. / Сост. и общ. ред. Л.А. Дмитриева, Д.С. Лихачева. – М.:
Художественная литература, 1984. – 768 с.
10. Памятники литературы Древней Руси: в 12 т.; т. 7. Середина XVI в. /
Сост. и общ. ред. Л.А. Дмитриева, Д.С. Лихачева. – М.: Художественная
литература, 1985. – 606 с.
11. Памятники литературы Древней Руси: в 12 т.; т. 9. Конец XVI –
начало XVII в. / Сост. и общ. ред. Л.А. Дмитриева, Д.С. Лихачева. – М.:
Художественная литература, 1987. – 616 с.
12. Памятники литературы Древней Руси: в 12 т.; т. 10. XVII в. Книга
первая / Сост. и общ. ред. Л.А. Дмитриева, Д.С. Лихачева. – М.: Художественная
литература, 1988. – 704 с.
13. Памятники литературы Древней Руси: в 12 т.; т. 11. XVII в. Книга
вторая / Сост. и общ. ред. Л.А. Дмитриева, Д.С. Лихачева. – М.: Художественная
литература, 1989. – 704 с.
14. Повесть о благоверной княгине Иулиании великого князя Симеона
Мстиславовича Вяземского / Скрипиль М.О. Литературная история «Повести о
Иулиании Вяземской» // Труды Отдела древнерусской литературы Института
русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 4. – М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1940. – С. 172–175.
15. Полное собрание русских летописей: в 43 т.; т. 4, ч. 1, вып. 2.
Новгородская четвертая летопись. – 2-е изд. – Л., 1925. – 215 с.
16. Полное собрание русских летописей: в 43 т.; т. 6, вып. 2. Софийская
вторая летопись. – М.: Языки русской культуры, 2001. – 240 с.
17. Русская бытовая повесть XV–XVII веков / Сост., вступ. статья,
коммент. А.Н. Ужанкова. – М.: Советская литература, 1991. – 448 с.
18. Русские повести XVII–XVIII вв. / Под ред. и с предисл.
В.В. Сиповского. – СПб.: Издание А.С. Суворина, 1905. – 307 с.
156

Научно-теоретическая, критическая, библиографическая и справочная


литература

19. Адрианова-Перетц В.П. Древнерусская литература и фольклор – Л.:


Наука, 1974. – 172 с.
20. Адрианова-Перетц В.П. Очерки по истории русской сатирической
литературы XVII века – М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1937. – 260 с.
21. Адрианова-Перетц В.П., Демкова Н.С. Русская демократическая
сатира XVII века – М.: Наука, 1977. – 256 с.
22. Адрианова-Перетц В.П. Очерки поэтического стиля Древней Руси –
М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1947. – 187 с.
23. Александрия: роман об Александре Македонском по русской
рукописи XV века / Изд. подгот. М.Н. Ботвинник, Я.С. Лурье, О.В. Творогов; отв.
ред. Д.С. Лихачев. – М; Л.: Наука, 1965. – 269 с.
24. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных
лет – М.: Художественная литература, 1975. – 504 с.
25. Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. – 2-е изд. – М.:
Искусство, 1986. – 445 с.
26. Белокуров С.А. Из духовной жизни московского общества XVII века –
М.: Университетская типография. Страстной бульвар, 1902. – 630 с.
27. Бертельс Е.Э. Роман об Александре и его главные версии на Востоке –
М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1948. – 118 с.
28. Библиография советских работ по древнерусской литературе за 1945–
1955 гг. / Составит. В.А. Колобанов, О.Ф. Коновалова, М.А. Салмина; под ред. и
со вступ. статьей Д.С. Лихачева. – М.; Л.: Издательство Академии наук СССР,
1956. – 170 с.
29. Борев Ю.Б. Эстетика. Теория литературы: Энциклопедический
словарь терминов – М.: Астрель, 2003. – 575 с.
30. Бочаров С.Г. Характеры и обстоятельства // Теория литературы.
Основные проблемы в историческом освещении. Образ, метод, характер / Ред.
157

коллегия Г.Л. Абрамович, Н.К. Гей, В.В. Ермилов, М.С. Кургинян. – М.:
Издательство Академии наук СССР, 1962. – С. 312–335.
31. Буслаев Ф.И. Исторические очерки русской народной словесности и
искусства: в 2 т.; т. 2. – СПБ.: Издание Д.Е. Кожанчикова: Типография
товарищества «Общественная польза», 1861. – 429 с.
32. Буслаев Ф.И. О литературе. Исследования. Статьи – М.:
Художественная литература, 1990. – 511 с.
33. Буслаев Ф.И. Древнерусская литература и православное искусство –
СПб.: Лига Плюс, 2001. – 352 с.
34. Бычков В.В. Древнерусская эстетика – СПб.: Центр гуманитарных
инициатив; Патриаршее подворье храма-домового мц. Татианы при МГУ, 2012. –
832 с.
35. Бычков В.В. Русская средневековая эстетика XI–XVII: монография –
М.: Мысль, 1995. – 637 с.
36. Бычков В.В. Эстетическое сознание Древней Руси – М.: Знание,
1988. – 64 с.
37. Бычков В.В. Эстетика в России XVII века – М.: Знание, 1989. – 64 с.
38. Вардиман Е. Женщины в древнем мире. / Перевод с немецкого
Харитонова М.С.; послесловие А.А. Вигасина – М.: Наука. Главная редакция
восточной литературы, 1990. – 335 с.
39. Веселовский А.Н. Женщина и старинные теории любви. Из истории
развития личности – СПб.: Типография А.С. Суворина, 1912. – 96 с.
40. Веселовский А.Н. Из истории романа и повести. Материалы и
исследования: в 2 вып.; вып. 2. Славяно-романский отдел – СПб.: Типография
Императорской академии наук, 1888. – 638 с.
41. Веселовский А.Н. Историческая поэтика – М.: Высшая школа, 1989. –
404 с.
42. Гегель Г. Эстетика: в 4 т.; т. 1. – М.: Искусство, 1968. – 312 с.
43. Гегель Г. Эстетика: в 4 т.; т. 2. – М.: Искусство, 1969. – 326 с.
158

44. Герменевтика древнерусской литературы / Институт мировой


литературы РАН; Об-во исследователей Древней Руси; отв. ред. Д.С. Менделеева.
Сборник 12. – М.: Знак, 2005. – 888 с.
45. Гинзбург Л.Я. О литературном герое – Л.: Советский писатель.
Ленинградское отделение, 1979. – 224 с.
46. Горький М. История русской литературы – М.: Гослитиздат, 1939. –
340 с.
47. Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры – М.: Искусство,
1972. – 318 с.
48. Гуревич А.Я. Избранные труды. Средневековый мир: в 2 т.; т. 2. –
СПб.: Издательство Санкт-Петербургского университета, 2007. – 560 с.
49. Данилевский И.Н. Повесть временных лет: Герменевтические основы
изучения летописных текстов – М.: Аспект-Пресс, 2004. – 370 с.
50. Демин А.С. Древнерусская литература как литература (о манерах
повествования и изображения) – М.: Языки славянской культуры, 2015. – 486 с.
51. Демин А.С. Женские загадки в древнерусской литературе XI–XIV вв.
// О художественности древнерусской литературы: очерки древнерусского
мировидения от «Повести временных лет» до сочинений Аввакума – М.: Языки
русской культуры, 1998. – С. 100–104.
52. Демин А.С. О древнерусском литературном творчестве: Опыт
типологии с XI по середину XVIII в. от Илариона до Ломоносова – М.: Языки
славянской культуры, 2003. – 758 с.
53. Демин А.С. О художественности древнерусской литературы / Отв.
ред. В.П. Гребенюк – М.: Языки русской культуры, 1998. – 848 с.
54. Демин А.С. Писатель и общество в России XVI–XVII веков:
(общественные настроения) – М.: Наука, 1985. – 352 с.
55. Демин А.С. Русская литература второй половины XVII – начала XVIII
века. Новые художественные представления о мире, природе, человеке – М.:
Наука, 1977. – 296 с.
159

56. Державина О.А. Фацеции. Переводная новелла в русской литературе


XVII века – М.: Издательство Академии наук СССР, 1962. – 189 с.
57. Дмитриева О.В. Княгини, царицы, императрицы и другие знаменитые
женщины России – Ростов-на-Дону: Феникс; Краснодар: Неоглори, 2008. – 393 с.
58. Дмитриева Р.П. Повесть о Петре и Февронии – Л.: Наука, 1979. –
337 с.
59. Дорофеева Л.Г. Человек смиренный в агиографии Древней Руси (XI–
первая треть XVII века): монография – Калининград: ООО Аксиос, 2013. – 436 с.
60. Древнерусская литература: Изображение природы и человека /
А.С. Демин, А.С. Елеонская, В.М. Кириллин и др.; отв. ред. А.С. Демин. – М.:
Наследие, 1995. – 335 с.
61. Древнерусская литература XI–XVII вв. / Л.А Ольшевская,
Н.В. Трофимов, А.В. Каравашкин, С.Н. Травников; под ред. В.И. Коровина – М.:
ВЛАДОС, 2003. – 448 с.
62. Еремин И.П. Лекции по древней русской литературе – Л.:
Издательство Ленинградского университета, 1968. – 208 с.
63. Еремин И.П. Литература древней Руси. Этюды и характеристики – М.:
Наука, 1966. – 266 с.
64. Есаулов И.А. Категория соборности в русской литературе –
Петрозаводск: Издательство ПГУ, 1995. – 288 с.
65. Есаулов И.А. Пасхальность в русской словесности – М.: Кругъ,
2004. – 560 с.
66. Живов В.М. Святость: краткий словарь агиографических терминов –
М.: Гнозис, 1994. – 110 с.
67. Живов В.М., Успенский Б.А. Метаморфозы античного язычества в
истории русской культуры XVII–XVIII вв. // Античность в культуре и искусстве
последующих веков. М., 1984.
68. Жирмунский В. М. Сравнительное литературоведение – М.: Наука,
1979. – 495 с.
160

69. Забелин И.Е. Домашний быт русских цариц в XVI–XVII столетиях –


М.: Олма Медиа Групп, 2015. – 448 с.
70. Забелин И.Е. Домашний быт русского народа в XVI и XVII ст.: в 2 т.;
т 1. Домашний быт русских царей в XVI и XVII ст. – М.: Товарищество тип.
А.И. Мамонтова, 1895. – 782 с.
71. Златоуст И. Полное собрание творений: в 12 т.; т. 8. ч. 2. – СПб.:
Издательство Санкт-Петербургской духовной академии, 1902. – 987 с.
72. Исследования и материалы по древнерусской литературе / Отв. ред.
В.Д. Кузьмина. М.: Издательство Академии наук СССР, 1961. – 370 с.
73. Истоки русской беллетристики. Возникновение жанров сюжетного
повествования в древнерусской литературе / Отв. ред. Я.С. Лурье. – Л.: Наука,
1970. – 593 с.
74. История русской литературы X – XVII вв.: учебное пособие для
студентов педагогических институтов по специальности «Русский язык и
литература» / Л.А. Дмитриев, Д.С. Лихачев, Я.С. Лурье и др.; под ред.
Д.С. Лихачева – М.: Просвещение, 1979. – 462 с.
75. История русской переводной художественной литературы: в 2 т.; т. 1.
Древняя Русь. XVIII век – СПб.: Дмитрий Буланин, 1995. – 314 с.
76. Каравашкин А.В. Литературный обычай Древней Руси – М.:
Российская политическая энциклопедия, 2011. – 552 с.
77. Келтуяла В.А. Курсъ истории русской литературы: в 2 кн.; кн. 2 –
СПб, 1911. – 938 с.
78. Киселева Т.Г. Женский образ в социокультурной рефлексии:
монография – М.: МГУКИ, 2002. – 230 с.
79. Ключевский В.О. Древнерусские жития святых как исторический
источник – М.: Типография Грачева и компании, 1871. – 479 с.
80. Ключевский В.О. Добрые люди Древней Руси // Литературные
портреты – М.: Современник, 1991. – С. 258–274.
81. Ключевский В.О. Русская история – М.: Эксмо, 2007. – 912 с.
161

82. Книжные центры Древней Руси. XVII век. Разные аспекты


исследования / Ред. Р.П. Дмитриева, Д.С. Лихачев – СПб.: Наука, 1994. – 409 с.
83. Кожинов В.В. Происхождение романа – М.: Советский писатель,
1963. – 440 с.
84. Костомаров Н.И. Очерк домашней жизни и нравов великорусского
народа в XVI и XVII столетии – СПб.: Типография Карла Вульфа, 1860. – 218 с.
85. Коялович М.А. История русского самосознания по историческим
памятникам и научным сочинениям – М.: Институт русской цивилизации, 2011. –
688 с.
86. Конявская Е.Л. Авторское самосознание древнерусского книжника
(XI – середина XV в.) – М.: Языки русской культуры, 2000. – 200 с.
87. Кузьмина В.Д. Рыцарский роман на Руси: Бова. Петр Златых Ключей
– М.: Наука, 1964. – 344 с.
88. Кусков В.В. История древнерусской литературы. – 7-е изд. – М.:
Высшая школа, 2003. – 336 с.
89. Кусков В.В. Эстетика идеальной жизни: Избранные труды:
монография – М.: МГУ, 2000. – 317 с.
90. Левшун Л.В. История восточнославянского книжного слова XI–XVII
вв. – Минск: Экономпресс, 2001. – 352 с.
91. Литература Древней Руси. Библиографический словарь / Под ред.
О.В. Творогова – М.: Просвещение, Учебная литература, 1996. – 239 с.
92. Литературная энциклопедии терминов и понятий / Гл. ред. и
составитель А.Н. Николюкин – М.: Интелвак, 2001. – 1600 стб.
93. Литературный энциклопедический словарь / Под общ. ред.
В.М. Кожевникова, П.А. Николаева; редкол.: Л.Г. Андреев, Н.И. Балашов,
А.Г. Бочаров и др. – М.: Советская энциклопедия, 1987. – 752 с.
94. Лихачев Д.С. XVII век в русской литературе // XVII век в мировом
литературном развитии – М.: Наука, 1969. – С. 299–328.
95. Лихачев Д.С. Великое наследие. – М.: Современник, 1975. – 367 с.
162

96. Лихачев Д.С. Культура Руси эпохи образования русского


национального государства (конец XIV – начало XVI в.) – Л.: Госполитиздат,
1946. – 160 с.
97. Лихачев Д.С. Национальное самосознание Древней Руси. Очерки из
области русской литературы XI–XVII вв. – М.; Л.: Издательство Академии наук
СССР, 1945. – 120 с.
98. Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы – М.: Наука, 1979. –
357 с.
99. Лихачев Д.С. Развитие русской литературы X–XVII веков. Эпохи и
стили – Л.: Наука, 1973. – 253 с.
100. Лихачев Д.С. Человек в литературе Древней Руси – М.: Наука, 1970. –
178 с.
101. Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси –
Л.: Наука, 1984. – 295 с.
102. Лосев А.Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. – 2-е изд.,
испр. и доп. – М.: Искусство, 1995. – 320 с.
103. Малэк Э. Разыскания по русской литературе XVII–XVIII вв. Забытые
и малоизученные произведения – СПб.: Дмитрий Буланин, 2008. – 398 с.
104. Мартьянова С.А. Образ человека в литературе: от типа к
индивидуальности и личности. – Владимир: Издательство ВГПУ, 1997. – 121 с.
105. Мелетинский Е.М. О литературных архетипах. – М.: РГГУ, 1994 – 136
с.
106. Мордовцев Д.Л. Русские исторические женщины. Популярные
рассказы из русской истории. Женщины допетровской Руси // Собрание
сочинений: в 50 т.; т. 34 – СПб.: Издательство Н.Ф. Мертца, 1902. – 214 с.
107. Народные русские сказки А.Н. Афанасьева: в 3 т. / Подготовка текста,
предисловие и примечания В.Я. Проппа – М.: Государственное издательство
художественной литературы, 1957–1958. – 3 т.
163

108. Овсянико-Куликовский Д.Н. Теория поэзии и прозы (теория


словесности): руководство для школы и самообразования – 5-е изд. – М.; П.:
Государственное издательство, 1923. – 95 с.
109. Орлов А.С. Домострой. Исследование: в 3 ч.; ч. 1 – М.: Синодальная
типография, 1917. – 212 с.
110. Орлов А.С. Древняя русская литература XI–XVII веков – М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1945. – 345 с.
111. Орлов А.С. Переводные повести феодальной Руси и Московского
государства XII–XVII веков – Л.: Издательство Академии наук СССР, 1934. – 169
с.
112. Панченко А.М. История русской литературы: в 4 т.; т. 1.
Древнерусская литература. Литература XVIII в.; ред. Д.С. Лихачев,
Г.П. Макогоненко. – Л.: Наука, 1980. – 813 с.
113. Панченко А.М. Русская культура в канун петровских реформ – Л.:
Наука, 1984. – 205 с.
114. Перетц В.Н. Краткий очерк методологии истории русской литературы
– Петроград: Academia, 1922. – 164 с.
115. Переверзев В.Ф. Литература Древней Руси – М.: Наука, 1971. – 301 с.
116. Пиккио Р. История древнерусской литературы – М.: Кругъ, 2002. –
350 с.
117. Пиксанов Н.К. Старорусская повесть. Введение в историю повести. М.
– Пгр., Госиздат, 1923. 96 с.
118. Порфирьев И.Я. История русской словесности: в 3 ч.; ч. 1. Древний
период. Устная народная и книжная словесность до Петра Великого – Казань:
Типо-литография Императорского университета, 1897. – 724 с.
119. Порфирьев И.Я. Краткий курс истории древней русской словесности –
Казань: Типо-литография Императорского университета, 1911. – 319 с.
120. Потебня А.А. Мысль и язык – Харьков: Типография Адольфа Дарре,
1892. 228 с.
164

121. Преображенский И.В. Нравственное состояние русского общества в


XVI в., по сочинениям Максима Грека и современным ему памятникам – М.:
Типография М. Лисснер и Ю. Роман, 1881. – 249 с.
122. Пушкарева Н.Л. Женщины Древней Руси – М.: Мысль, 1989. – 286 с.
123. Пыпин А.Н. История русской литературы: в 2 т.; т. 2. – 3-е издание. –
СПб.: Типография М.М. Стасюлевича, 1907. – 552 с.
124. Пыпин А.Н. Очерк литературной истории старинных повестей и
сказок русских. – СПб.: Типография Императорской академии наук, 1857. – 360 с.
125. Ранчин A.M. Статьи о древнерусской литературе – М.: Диалог-МГУ,
1999. – 195 с.
126. Робинсон А.Н. Борьба идей в русской литературе XVII века – М.:
Наука, 1974. – 407 с.
127. Робинсон А.Н. Литература Древней Руси в литературном процессе
Средневековья (XI–XIII вв.). Очерки литературно-исторической типологии – М.:
Наука, 1980. – 336 с.
128. Ромодановская Е.К. Римские деяния на Руси: Вопросы текстологии и
русификации: Исследование и издание текстов – М.: Индрик, 2009. – 908 с.
129. Ромодановская Е.К. Русская литература на пороге Нового времени:
пути формирования русской беллетристики переходного периода – Новосибирск:
Наука, 1994. – 232 с.
130. Русская агиография. Исследования. Материалы. Публикации: в 2 т.; т.
2 / Руди Т.Р., Семячко С.А. – СПб.: Пушкинский Дом, 2011. – 639 с.
131. Русская женщина и православие. Богословие. Философия. Культура. –
СПб.: ТО «Ступени», 1996. – 270 с.
132. Русская литература XVIII века в ее связях с искусством и наукой /
Отв. ред. А.М. Панченко. – Л.: Наука, 1986. – 291 с.
133. Русская повесть XVII века. Тексты и переводы / Сост. М.О. Скрипиль;
ред. И.П. Еремин. – М.: Гослитиздат, 1954. – 479 с.
134. Русская словесность с XI по XIX столетие включительно.
Библиографический указатель произведений русской словесности в связи с
165

историей литературы и критикой. Книги и журнальные статьи: в 2 ч.; ч. 1 / Сост.


А.В. Мезиер. – СПб.: Типография А. Пороховщикова, 1899. – 828 с.
135. Русские повести XVII–XVIII вв. / Под ред. и с предисловием
В.В. Сиповского. – СПб.: Издание А.С. Суворина, 1905. – 307 с.
136. Сакулин П.Н. Русская литература. Социолого-синтетический обзор
литературных стилей: в 2 ч.; ч. 1. Литературная старина (под знаком византийской
культуры) / П.Н. Сакулин. – М., 1928. – 206 с.
137. Сакулин П.Н. Филология и культурология – М.: Высшая школа, 1990.
– 240 с.
138. Святополк-Мирский Д.П. История русской литературы с древнейших
времен по 1925 год; пер. с англ. Р.А. Зерновой. – 4-е изд., стереотипное. –
Новосибирск: Издательство «Свиньин и сыновья», 2009. – 872 с.
139. Семячко С.А. Повесть о Тверском Отроче монастыре. Исследование и
тексты; отв. ред. Р.П. Дмитриева. – СПб.: Наука, 1994. – 135 с.
140. Словарь литературоведческих терминов / Ред.-сост. Л.И. Тимофеев,
С.В. Тураев. – М.: Просвещение, 1974. – 509 с.
141. Соболевский А.И. Переводная литература Московской Руси XIV–
XVII веков – СПб.: Типография Императорской академии наук, 1903. – 460 с.
142. Старинная русская повесть. Статьи и исследования / Под ред.
Н.К. Гудзия. – М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1941. – 284 с.
143. Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении.
Образ, метод, характер / Ред. коллегия Г.Л. Абрамович, Н.К. Гей, В.В. Ермилов,
М.С. Кургинян. – М.: Издательство Академии наук СССР; ИМЛИ, 1962. – 452 с.
144. Теория литературы. Теория художественного дискурса. Теоретическая
поэтика: в 2 т.; т.1 / Н.Д. Тамарченко, В.И. Тюпа, С.Н. Бройтман. М.: Академия,
2014. – 510 с.
145. Теория литературы: в 4 т.; т. 1. Литература. – М.: ИМЛИ РАН, 2005. –
336 с.
146. Теория литературы: в 4 т.; т. 2. Произведение. – М.: ИМЛИ РАН,
2011. – 375 с.
166

147. Тимофеев Л.И. Основы теории литературы – М.: Просвещение,


1971. – 462 с.
148. Титова Л.В. Беседа отца с сыном о женской злобе – Новосибирск:
Наука, 1987. – 416 с.
149. Тихонравов Н.С. Памятники отреченной русской литературы: в 2 т.; т.
1. – СПб.: Типография товарищества «Общественная польза», 1863. – 313 с.
150. Томашевский Б.В. Теория литературы. Поэтика – М.: Аспект-пресс,
1999. – 334 с.
151. Трофимов А.А. Святые жены Руси – М.: Энциклопедия российских
деревень, 1993. – 240 с.
152. Тынянов Ю.Н. О литературной эволюции // Поэтика. История
литературы. – М.: Кино, 1977. – С. 270–281.
153. Ужанков А.Н. Историческая поэтика древнерусской словесности.
Генезис литературных формаций – М.: Издательство Литературного института
им. А.М. Горького, 2011. – 511 с.
154. Ужанков А.Н. Стадиальное развитие русской литературы XI – первой
трети XVIII века. Теория литературных формаций: монография – М.:
Издательство Литературного института им. А.М. Горького, 2008. – 528 с.
155. Федотов Г.П. Святые Древней Руси – М.: Московский рабочий,
1990. – 242 с.
156. Флоренский П.А. Сочинения: в 2 т.; т. 2. У водоразделов мысли – М.:
Правда, 1990. – 447 с.
157. Franklin S., Shepard J. The Emergence of Rus 750–1200 – М.: Едиториал
УРСС, 1999. – С. 194–204.
158. Franklin S. Writing. Society. Culture in Early Rus. – Cambridge university
press, 2002. – 325 с.
159. Хализев В.Е. Теория литературы. – 3-е изд., испр. и доп. – М.: Высшая
школа, 2002. – 437 с.
160. Чичерин А.В. Очерки по истории русского литературного стиля – М.:
Художественная литература, 1977. – 448 с.
167

161. Чудинов А.Н. Очерк истории русской женщины в последовательном


развитии ее литературных типов. – 2-е изд., испр. и доп. – СПб.: Типография
П.П. Меркульева, 1873. – 216 с.
162. Шашков С.С. История русской женщины – СПб.: Типография
А.С. Суворина, 1879. – 352 с.
163. Шевырев С.П. История русской словесности. Лекции: в 4 ч.; ч. 4. – 3-е
изд. – СПб.: Типография Императорской академии наук, 1887. – 128 с.
164. Щапов А.П. Влияние общественного миросозерцания на социальное
положение женщины в России // А.П. Щапов. Сочинения: в 2 т.; т. 2. – СПб.:
Издание М.В. Пирожкова, 1906. – С. 55–101.
165. Щапов А.П. Положение женщины по допетровскому воззрению //
А.П. Щапов. Сочинения: в 2 т.; т. 2. – СПб.: Издание М.В. Пирожкова, 1906. – С.
105–106, 152–153.
166. Юнг К.Г. Структура психики и архетипы – М.: Академический
проект, 2015. – 326 с.

Статьи

167. Адрианова-Перетц В.П. Исторические повести XVII в. и устное


народное творчество // Труды Отдела древнерусской литературы Института
русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т 9. – М.; Л.,
1953. – С. 67–96.
168. Адрианова-Перетц В.П. Слово о житии и о преставлении великого
князя Дмитрия Ивановича, царя Русского // Труды Отдела древнерусской
литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук
СССР: т 5. – М.; Л., 1947. – С. 73–96.
169. Адрианова-Перетц В.П. Человек в учительной литературе Древней
Руси // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской литературы
(Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 27. – Л.: Наука. Ленинградское
отделение, 1972. – С. 3–68.
168

170. Азбелев С.Н. О художественном методе древнерусской литературы //


Русская литература. – 1959. – № 4. – С. 9–22.
171. Анпилогова Е.С. Образ русской женщины по памятникам литературы
конца XVI – начала XVIII века // Исторические науки. – 2006. – № 3. – С. 73–80.
172. Анпилогова Е.С. Русская женщина в восприятии современников на
рубеже XVII–XVIII веков // Известия Российского государственного
педагогического университета им. А.И. Герцена. – 2009. – № 92. – С. 45–48.
173. Бедина Н.Н. К вопросу о внутреннем сюжете «Повести о Петре и
Февронии Муромских» XVI в. // Древняя Русь. Вопросы медиевистики. – 2011. –
№ 3/45. – С. 15.
174. Бедина Н.Н. Образ святой княгини Ольги в древнерусской книжной
традиции XII–XVI вв. // Древняя Русь. Вопросы медиевистики. – 2007. – № 4/30. –
С. 8–12.
175. Буслаев Ф.И. Идеальные женские характеры Древней Руси // О
литературе. Исследования. Статьи. М.: Художественная литература, 1990. С. 262–
293.
176. Воробьев В.П. Из наблюдений над синтаксисом русских повестей
XVII века // Ученые записки Саратовского государственного университета им.
Н.Г. Чернышевского: т. 20. – 1948. – Выпуск филология. – С. 253–268.
177. Гладкова О.В. Тема ума и разума в «Повести от жития Петра и
Февронии» (XVI в.) // Герменевтика древнерусской литературы. М.: Наследие,
1998. – Сборник 9. – С. 223–235.
178. Дзоценидзе Л.Г. Повесть о Динаре (О памятнике грузинской
литературы XVI века) // Сборник научных работ студентов. Тбилисский
университет. – 1955. – № 7. – С. 135–146.
179. Дмитриев Ю.Н. Теория искусства и взгляды на искусство в
письменности Древней Руси // Труды Отдела древнерусской литературы
Института русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т 9. –
М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1953. – С. 97–119.
169

180. Днепров В.Д. Идеальный образ и образ типический // Новый мир. –


1957. – № 7. – С. 218–236.
181. Дроздова М.А. Образ «злой жены» в произведениях древнерусской
словесности XVII века / М.А. Дроздова // Вестник ЛГУ им. А.С. Пушкина. Т. 1. –
СПб., 2015. № 4. – С. 9–15.
182. Дроздова М.А. Образ «злой жены» в переводном рыцарском
романе XVII века / М.А. Дроздова // Филологические науки. Вопросы теории и
практики. Тамбов: Грамота, 2016. № 3, ч. 1. – С. 20–22.
183. Дроздова М.А. Женские образы в переводной новеллистической
литературе XVII века / М.А. Дроздова // Новый филологический вестник. М.:
РГГУ, 2017. № 1 (40). – С. 57–67.
184. Дроздова М.А. «Женский образ» в «Повести о царице Динаре» /
М.А. Дроздова // Вестник Литературного института им. А.М. Горького. М.:
Издательство Литературного института им. А.М. Горького, 2014. № 1. – С. 20–23.
185. Дроздова М.А. «Злая жена» в древнерусской словесности / М.А.
Дроздова // Русская речь. М.: Наука, 2016. № 4. – С. 67–74.
186. Дроздова М.А. Черты секуляризации в образе автора и в женских
персонажах «Повести о Марфе и Марии» // Вестник ЛГУ им. А.С. Пушкина. Т. 1.
Филология. – СПб., 2015. № 3. – С.7–13.
187. Еремин И.П. Новейшие исследования художественной формы
древнерусских произведений // Труды Отдела древнерусской литературы
Института русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т 12.
– М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1956. – С. 284–291.
188. Живов В.М. Особенности рецепции византийской культуры в Древней
Руси // Из истории русской культуры: в 2 т.; т. 1. Древняя Русь. – М.: Языки
русской культуры, 2000. – С. 586–617.
189. Живов В.М. Религиозная реформа и индивидуальное начало в русской
литературе XVII в. // Разыскания в области истории и предыстории русской
культуры. М.: Языки славянской культуры, 2002. – С. 319–343.
170

190. Живов В.М., Успенский Б.А. Метаморфозы античного язычества в


истории русской культуры XVII–XVIII вв. // Античность и культура в искусстве
последующих веков: материалы научной конференции. – М.: Государственный
музей изобразительных искусств, 1984. – С. 204–285.
191. Зоткина О.Я. «Столп и утверждение истины» о. Павла Флоренского:
автор и герой // Контекст. Литературно-теоретические исследования. М.: ИМЛИ
РАН, 2003. – С. 122–135.
192. Каравашкин А. В. Две стратегии нарратива: доказательность и
убедительность в агиографии Епифания Премудрого // Россия XXI. – Москва. –
2013. – №3. – С. 132–145.
193. Конявская Е.Л. Проблема общих мест в древнеславянских
литературах (на материале агиографии) // Ruthenica: т. 3. – Киев. – 2004. – С. 80–
92.
194. Кузьмина В.Д. Повесть о Бове-королевиче в русской рукописной
традиции XVII–XIX вв. // Старинная русская повесть. Статьи и исследования; под
ред. Н.К. Гудзия. – М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1941. – С. 83–134.
195. Лихачев Д.С. Проблема характера в исторических произведениях
начала XVII в. // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской
литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 8. – М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1951. – С. 218–234.
196. Люстров М.В. Новелла Боккаччо в русской и шведской версиях XVII
века // Летняя школа по русской литературе. – СПб.: РГПУ им. А.И. Герцена,
Петербургский институт иудаики: т. 11. – 2015. – № 1. – С. 14–18.
197. Мамий Л.Г. Особенности освоения фольклора в процессе создания
женских образов в древнерусской литературе: Образ княгини Ольги //
Филологический вестник. – Майкоп. – 2004. – № 6. – С. 41–45.
198. Омельянчук С.В. Образ женщины в древнерусской литературе //
Вестник Липецкого государственного педагогического университета. – Липецк,
2011. – Выпуск 2 (5). – С. 3–9.
171

199. Первушин М. В. Герой и его авторское представление в


агиографической литературе средневековья: на примере житий равноапостольных
братьев Кирилла и Мефодия // Древняя Русь: пространство книжного слова. М.:
Языки славянской культуры. – 2015. – С. 33-42.
200. Пешков И.В. Проблема генезиса авторства // Новый филологический
вестник. – М. – 2017. – № 2 (41). – С. 21–27.
201. Подобедова О.И. «Повесть о Петре и Февронии» как литературный
источник житийных икон XVII века // Труды Отдела древнерусской литературы
Института русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т.
10. – М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1954. – С. 290–304.
202. Понырко Н.В. Русские святки XVII века // Труды Отдела
древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского Дома)
Академии наук СССР: т. 32. – М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1977. –
С. 84–99.
203. Прокофьев Н.И. О мировоззрении русского средневековья и системе
жанров русской литературы XI–XVI вв. // Литература Древней Руси. – М., 1975. –
Выпуск 1. – С. 5–40.
204. Ромодановская Е.К. Западные сборники и оригинальная русская
повесть: к вопросу о русификации заимствованных сюжетов в литературе XVII–
нач. XVIII в. // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской
литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 33. – Л.: Издательство
Академии наук СССР, 1977. – С. 164–174.
205. Росовецкий С.К. К изучению фольклорных источников «Повести о
Петре и Февронии» // Вопросы русской литературы. – Львов. – 1973. – Выпуск
1/21. – С. 83–87.
206. Руди Т.Р. Муромский цикл повестей в рукописной традиции XVII–
XVIII вв. // Книжные центры Древней Руси. XVII век. Разные аспекты
исследования. СПб.: Наука, 1994. – С. 207–214.
207. Руди Т.Р. Об одной реалии в «Повести об Ульянии Осорьиной» //
Литература Древней Руси. Источниковедение. – Л. – 1988. – С. 177–179.
172

208. Руди Т.Р. Праведные жены Древней Руси // Русская литература № 3 –


СПб.: Наука, 2001. С. 84–92.
209. Руди Т.Р. Средневековая агиографическая топика (принцип imitation и
проблемы типологии) // Литература, культура и фольклор славянских народов:
XIII международ. съезд славистов, Любляна, 2003: доклады российской
делегации. – М., 2002. – С. 40–55.
210. Семячко С.А. К вопросу об использовании письменных и устных
источников при создании повестей об основании монастырей и монастырских
летописцев («Повесть о Тверском Отроче монастыре», «Летописец
Воскресенского Солигаличского монастыря») // Книжные центры Древней Руси.
XVII век. Разные аспекты исследования. – СПб.: Наука, 1994. – С. 245–265.
211. Семячко С.А. Повесть о Тверском Отроче монастыре и древнерусский
свадебный обряд // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской
литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 45. – СПб.: Наука,
1992. – С. 273–285.
212. Скрипиль М.О. Литературная история «Повести о Иулиании
Вяземской» // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской
литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 4. – М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1940. – С. 159–175.
213. Скрипиль М.О. Неизвестные и малоизвестные русские повести XVII
в. (Тексты и комментарии) // Труды Отдела древнерусской литературы Института
русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 6. – М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1948. – С. 324–332.
214. Скрипиль М.О. Повесть о Горе-Злочастии // Русская повесть XVII
века. – Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1954. – С.
400–415.
215. Скрипиль М.О. Повесть о Марфе и Марии // Русская повесть XVII
века. – Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1954. – С.
359–365.
173

216. Скрипиль М.О. «Повесть о Петре и Февронии» и эпические песни


южных славян об огненном змее // Научный бюллетень Ленинградского
государственного университета им. А.М. Жданова. – 1946. – № 11–12. – С. 35–39.
217. Скрипиль М.О. «Повесть о Петре и Февронии Муромских» в ее
отношении к русской сказке // Труды Отдела древнерусской литературы
Института русской литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 7. –
М.; Л.: Издательство Академии наук СССР, 1949. – С. 131–167.
218. Скрипиль М.О. Повесть о Петре и Февронии. (Тексты) // Труды
Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского
Дома) Академии наук СССР: т. 7. – М.; Л.: Издательство Академии наук СССР,
1949. – С. 215–256.
219. Скрипиль М.О. «Повесть о Савве Грудцыне» // Русская повесть XVII
века. – Л.: Государственное издательство художественной литературы, 1954. – С.
385–399.
220. Скрипиль М.О. Повесть об Ульянии Осорьиной. (Тексты и
комментарии) // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской
литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 6. – М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1948. – С. 256–323.
221. Соколов Ю.М. Повесть о Карпе Сутулове. (Текст и разыскания в
истории сюжета) // Древности. Труды Славянской комиссии Московского
археологического общества: т. 4, вып. 2. – М., 1914. – С. 3–40.
222. Солоненко Л.В. «Повесть о Петре и Февронии Муромских» как
отображение древнерусского идеала женщины // Филология и культура. –
Владивосток. – 2006. – С. 279–282.
223. Солоненко Л.В. Духовно-нравственный идеал женщины в Древней
Руси. (На материалах древнерусской агиографической литературы) //
Ефремовские чтения. – Улан-Удэ. – 2004. – С. 114–118.
224. Сперанский М.Н. Повесть о Динаре в русской письменности //
ИОРЯС АН СССР: т. 31. – Л., 1926. – С. 43–92.
174

225. Сперанский М.Н. Эволюция русской повести в XVII веке // Труды


Отдела древнерусской литературы Института русской литературы (Пушкинского
Дома) Академии Наук СССР: т. 1. – М.; Л.: Издательство Академии наук СССР,
1934. – С. 164–170.
226. Сулица Е.И. Женские персонажи древнерусской словесности:
поэтическая образность и принцип синкретичности // Вестник Рязанского
государственного университета им. С.А. Есенина. – 2014. – № 4 (45). – С. 76–90.
227. Сулица Е.И. Женские типы «искусительницы» и «злой жены» в
русской повести конца XVII – начала XVIII в. // Вестник славянских культур. –
Москва. – 2014. – № 4 (34). – С. 168–169.
228. Творогов О.В. Задачи изучения устойчивых литературных формул
Древней Руси // Труды Отдела древнерусской литературы Института русской
литературы (Пушкинского Дома) Академии наук СССР: т. 20. – М.; Л.:
Издательство Академии наук СССР, 1964. – С. 29–40.
229. Тихомиров М.Н. Москва и культурное развитие русского народа XIV–
XVII вв. // Вопросы истории. – 1947. – № 9. – С. 3–18.
230. Тодорова Е.Д. Сложение архетипа Девы Премудрости в
древнерусской литературе // Адам & Ева = Adam & Eve. – Москва. – 2003. – № 5.
– С. 33–35.
231. Ужанков А.Н. Повесть о Петре и Февронии Муромских.
(Герменевтический опыт медленного чтения) // Русский литературоведческий
альманах. – Москва. – Пашков дом. – 2004. – С. 7–35.
232. Ужанков А.Н. Повесть о Петре и Февронии Муромских // Литература
в школе. – 2005. – № 4. – С. 13–18.
233. Ужанков А.Н. Благочестивые Муромские жены // Русское искусство. –
2006. – № 2. – С. 133–137.
234. УжанковА.Н. Образы женского благочестия в древнерусской
словесности // Вестник Литературного института им. А.М. Горького. – 2007. – №
1. – С. 49–58.
175

235. Ужанков А.Н. Идеальные жены Древней Руси // Образ женщины в


русской литературе. Первая половина XI – начало XXI в. Хрестоматия: в 4 ч.; ч. 1.
Древнерусская книжность. – М.: Физматкнига, 2017. – С. 4–18.
236. Шайкин А.А. Фольклорные традиции в «Повести о Петре и Февронии
Муромских» // Фольклорные традиции в русской советской литературе. – Москва.
– 1987. – С. 20–36.

Диссертации и авторефераты

237. Дорофеева Л.Г. Образ смиренного человека в древнерусской


агиографии XI – первой трети XVII века: дис. … д-ра филол. наук: 10.01.01 –
Москва, 2013. – 464 с.
238. Ложкина А.О. Образы святых жен в житийной литературе XII–XVII
веков: агиология и поэтика: дис. … канд. филол. наук: 10.01.01 – Ижевск, 2012. –
186 с.
239. Малкова Н.А. Женский религиозно-нравственный идеал в культуре
Древней Руси: автореф. дис. … канд. культурол. наук: 24.00.01 – Санкт-
Петербург, 2010. – 19 с.
240. Писарь Н.В. Дихотомия «Бог – дьявол» в древнерусской языковой
картине мира.: дис. … канд. филол. наук: 10.01.01 – Калининград, 2011. – 197 с.
241. Полякова С.Г. Княгини Древней Руси X – первой половины XIII в.:
социальный статус и роль в государственной политике: дис. … канд. истор. наук:
07.00.02 – Брянск, 2006. – 294 с.
242. Радь Э.Б. Конфликт поколений и ситуация выбора в произведениях
литературы Древней Руси и XVIII века: к истории сюжета о блудном сыне: дис.
… канд. филол. наук: 10.01.01 – Самара, 2001. – 169 с.
243. Степина Н.В. Образная система и жанровая сущность «Сказания о
Еруслане Лазаревиче»: дис. … канд. филол. наук: 10.01.01 – Орел, 2000. – 181 с.

Электронные ресурсы
176

244. Адрианова-Перетц В.П. Любовно-авантюрные повести [Электронный


ресурс] // История русской литературы: в 4 т.; т. 1. – Л.: Наука, 1980. – Режим
доступа: http://feb-web.ru/feb/irl/il0/i22/i22-3752.htm (дата обращения: 30.08.2015).
245. Дроздова (Соломатова) М.А. Образ «злой жены» и его антиподы в
«Повести о Савве Грудцыне» [Электронный ресурс] / М.А. Дроздова // Язык как
материал словесности. Сборник статей. – М.: Литературный институт им. А.М.
Горького, 2016. – С. 22–
27. Режим доступа:http://litinstitut.ru/sites/default/files/yazyk_kak_material_slovesnos
ti_sbornik_statey_2.pdf (дата обращения: 17.08.2017).
246. Измарагд. Главное собрание библиотеки Троице-Сергиевой Лавры
[Электронный ресурс]. – Режим доступа:
http://old.stsl.ru/manuscripts/book.php?col=1&manuscript=204 (дата обращения:
10.09.2014).
247. Панченко А.М. Литература «переходного века» [Электронный ресурс]
// История русской литературы: в 4 т.; т. 1 – Л.: Наука, 1980. – Режим доступа:
http://feb-web.ru/feb/irl/rl0/rl1/rl1-2912.htm (дата обращения: 16.05.2015).
248. Рябова Т.Б. Женщина в истории западноевропейского средневековья
[Электронный ресурс] – Иваново: Издательский центр «Юнона», 1999. – Режим
доступа: http://krotov.info/libr_min/17_r/ab/ova_01.htm (дата обращения:
21.08.2017).
249. Ранчин А.М. Поэтика древнерусской словесности: «общие места» и
цитаты [Электронный ресурс] // Образовательный портал «Слово». Филология.
Теория литературы. – Режим доступа: http://www.portal-
slovo.ru/philology/45586.php (дата обращения: 19.01.2017).
250. Ранчин А.М. Казанская история [Электронный ресурс] // Электронная
энциклопедия. – Режим доступа: http://knowledge.su/k/kazanskaya-istoriya- (дата
обращения: 23.04.2017).
177

251. Толковый словарь русского языка: в 4 т. [Электронный ресурс] / Под


ред. Д.Н. Ушакова. – М., 1935–1940. – Режим доступа:
https://dic.academic.ru/dic.nsf/ushakov/1048530 (дата обращения: 18.09.2013).
252. Преподобная (благоверная княгиня) Евфросиния Московская.
Православный календарь. [Электронный ресурс]. – Режим доступа:
http://days.pravoslavie.ru/Life/life6570.htm (дата обращения: 21.08.2014).