Вы находитесь на странице: 1из 53

ИЗ КНИГИ Л.Д.ОПУЛЬСКОЙ «РОМАН-ЭПОПЕЯ Л.Н.

ТОЛСТОГО «ВОЙНА И МИР»


Введение
Во всей мировой литературе не много книг, которые по богатству содержания и художественной силе могли бы сравниться с
«Войной и миром» Л. Толстого. Историческое событие громадного значения, самые глубокие основы национальной жизни
России, ее природа, судьба лучших ее людей, народная масса, приведенная в движение ходом истории, богатство нашего
прекрасного языка — все это воплотилось на страницах великой эпопеи. Сам Толстой говорил: «Без ложной скромности, это —
как „Илиада", т. е. сравнивал свою книгу с величайшим созданием древнегреческого эпоса.
«Война и мир» — это один из самых увлекательных и захватывающих романов мировой литературы. Дейст вие его
совершается то в зареве московского пожара, заливающего трагическим светом неисчислимые толпы народа, то при восковых
свечах в великосветских салонах, в гостиных и кабинетах Ростовых, Безуховых, Болконских, Курагиных, то при свете лучины в
крестьянской избе, то при отблесках партизанского костра в зимнем лесу, то при свете солнца, освещающего деревенские избы
и барские особняки, поля сражений и поля посевов, города, леса, деревни, дороги России.
Необозрим горизонт огромной книги, где мир и жизнь преодолевают смерть и войну, где с такой глу биной, с такой
проницательностью прослежена история души человеческой — той «загадочной русской души» с ее страстями и
заблуждениями, с неистовой жаждой справедливости и терпеливой верой в добро, о которой столько писали во всем мире и до
Толстого и после него, но после — уже со ссылками на него, с цитатами из «Войны и мира». Да, метко было сказано однажды:
«Если бы господь-бог захотел написать роман, он не мог бы этого сделать, не взяв за образец „Войну и мир".
Это великая книга жизни, где рассказ об отдельных людях, о самых глубоких, скрытых от внешнего взгляда движениях их
души соединяется, «сопрягается» с повествованием и размышлением о судьбах поколений, народов, всего мира.
«...Л. Толстой сумел поставить в своих работах столько великих вопросов, сумел подняться до такой художественной силы,
что его произведения заняли одно из первых мест в мировой художественной литературе»1. Эти слова сказаны В. И. Лениным в
1910 году, в статье, напечатанной через девять дней после смерти писателя.
Мировая слава пришла к Толстому еще при жизни. В странах Запада прежде всего раскрылось величие художника; на
Востоке сначала пробудился интерес к философским, социальным и религиозно-нравственным сочинениям; в некоторых
регионах Толстой завоевал сердца читателей рассказами для детей и народа. В итоге становилось ясно, что художник и мысли-
тель в Толстом нераздельны. В романе «Война и мир» общие вопросы — о смысле бытия отдельного челове ка и- народов, о
законах исторического движения, свободе и необходимости и т. п. — поставлены с не меньшей силой, чем, например, в
«Исповеди» или трактате «Так что же нам делать?»
В статье «Л. Н. Толстой и его эпоха» цитируются рядом: роман «Анна Каренина», рассказ «Люцерн», по весть «Крейцерова
соната» публицистика разных лет («Рабство нашего времени», «Прогресс и определение образования», «Воспитание и
образование», сборник «О смысле жизни»). Это не значит, конечно, что Ленин ставил знак равенства между «гениальными
художественными произведениями» и учением Толстого, которое «оказалось в полном противоречии с жизнью» и о котором в
статьях Ленина сказано много горьких слов.
Смысл «учения» Толстого состоял в том, что социальное зло предполагалось победить религиозно-нравственным
совершенствованием каждого человека.
Отсюда теория «непротивления злу насилием» и отрицание революции, революционного действия — как «насилия».
После суровых уроков буржуазно-демократической революции, за семь лет до революции пролетарской, Ленин писал в статье
«Толстой и пролетарская борьба»: «Изучая художественные произведения Льва Толстого, русский рабочий класс узнает лучше
своих врагов, а разбираясь в учении Толстого, весь русский народ должен будет понять, в чем заключалась его собственная
слабость, не позволившая ему довести до конца дело своего освобождения. Это нужно понять, чтобы идти вперед.
Эпоха, в которую жил и творил Толстой, отмечена крутыми историческими поворотами, резкими сдвигами в устоявшихся
формах бытия: отмена крепостного права, бурное развитие капитализма, обнищание крестьянства, рост городов и пролетариата,
волны народного протеста, вылившегося в 1905 году в первую русскую революцию. Давая «эпохе Толстого» определение,
Ленин назвал ее «эпохой подготовки революции в России». И уверенно утверждал: «...если перед нами действительно великий
художник, то некоторые хотя бы из существенных сторон революции он должен был отразить в своих произведениях»2.
Идейная позиция Толстого была противоречива. Соответственно исполнены противоречий его художественные и
публицистические сочинения. В статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции» Ленин характеризует эти «кричащие
противоречия», заключая цитатой из песни Гриши в поэме Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»:
Ты и убогая, ты и обильная,
Ты и могучая, ты и бессильная —
Матушка Русь!
«Несравненные картины русской жизни», «первоклассные произведения мировой литературы», «замечательно сильный,
непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши», «беспощадная критика капиталистической
эксплуатации», «самый трезвый реализм, срывание всех и всяческих масок» — и рядом с этим — «юродивая проповедь
„непротивления злу насилием», «стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеж-
дению».
Но в той же статье величие и оригинальность Толстого Ленин прямо связывает с тем, что писатель отразил в своих
произведениях историческую жизнь народа: «Толстой велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у
миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России. Толстой оригинален, ибо совокуп-
ность его взглядов, взятых как целое, выражает как раз особенности нашей революции, как крестьянской буржуазной
революции».
Психология многомиллионного патриархального крестьянства отразилась, как в зеркале, в мировоззрении Толстого. И потому
противоречия Толстого — «не случайность, а выражение тех противоречивых условий, в которые поставлена была русская
жизнь последней трети XIX века».
Чтобы понять историческое значение работы Толстого, нужно читать и перечитывать не только его самого, но и статьи В. И.
Ленина о нем.
Величайшее признание писателя проявилось в том, что вскоре после Октябрьской революции, по инициа тиве Ленина, был
разработан план полного издания Толстого — всех его сочинений, дневников и писем. Начатое в 1928 году, когда отмечалось
столетие со дня рождения писателя, это монументальное 90-томное собрание сочинений завершилось в 1958 году.
Русская литература и до Толстого знала высокие образцы реалистического искусства. Но впервые у Толстого само
исследование скрытых пружин движений человеческой души, исторической жизнедеятельности народа, связь, «сопряжение»
частного и общего вынесены на страницы повествования. Исследовательский характер реализма Толстого Ленин многократно
подчеркивает, и это в полной мере относится к «Войне и миру». Толстовское «стремление дойти до корня» мощ но
обнаружилось в романе, привело к знаменательным идейно-художественным открытиям, к полемике с предвзятыми,
поверхностными и ложными взглядами на историю и роль человека в ней.
Конечно, противоречия мировоззрения и творчества Толстого, особенно обострившиеся в последние 30 лет его деятельности,,
после «Исповеди», сказались и в «Войне и мире». В частности (и в особенности)—в философско-историческом осмыслении
событий. Об этом специальный разговор — впереди.
«Война и мир» —одна из главных книг школьной программы. Она пробуждает в подростках и юношах любовь к своей
родине.— ее людям, природе, языку,— дает почувствовать красоту мирной жизни и воинского подвига в справедливой войне.
Обращаясь к Толстому, педагог может научить задумываться над великими созданиями литературы, понимать их.
Школьная реформа с особенной остротой поставила вопрос о нравственном воспитании молодого поколения. Успешно
решить эту задачу нельзя без Толстого, всем своим творчеством утверждавшего красоту и силу добра.
С ходом нашей жизни, неудержимо рвущейся к техническому прогрессу, в школе, естественно, все больше места занимают
математика, физика, вычислительная техника — и теснится литература. На литературу, особенно классическую, отводится всё
меньше часов. Но разве для того, чтобы понять силу доброго и прекрасного, нужно много времени? Их нужно однажды и на
всю жизнь полюбить. Потому и включена в школьную программу «Война и мир», ради этого она создавалась ее великим
автором.
Наша книга обращена к учителю. Она не является только пособием, тем более методическим пособием,— для этой цели
существуют особые издания, подготовленные специалистами по методике преподавания. Но она призвана практически помочь
в проведении уроков по «Войне и миру» и творчеству Толстого вообще. С этой целью в начале даются биографические све -
дения, затем рассматриваются- повести и рассказы, которые предшествовали «Войне и миру» и подготавливали роман-эпопею.
В освещении проблематики «Войны и мира» выделено наиболее значительное или же до сих пор вызывающее споры: смысл
заглавия, «мысль народная» и формы ее воплощения, особенности жанра и др.
Заключительный раздел посвящен творчеству Л. Н. Толстого после «Войны и мира».

ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО ДО «ВОЙНЫ И МИРА»


ДЕТСТВО, ОТРОЧЕСТВО И ЮНОСТЬ. СЕМЕЙНЫЕ ПРЕДАНИЯ В РОМАНЕ «ВОЙНА И МИР»
Двадцать восьмого августа (9 сентября) 1828 года в Ясной Поляне, родовом имении князей Волконских, родился четвертый
сын Николая Ильича и Марии Николаевны Толстых. Ему дали имя Лев.
«По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати в России...» — эти слова в статье- В. И.
Ленина «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение» лаконично и точно определяют среду, окружавшую будущего
писателя в детстве, отрочестве и юности. В Толстом соединились два старинных знатных рода: графов Толстых (со стороны
отца) и князей Волконских (со стороны матери). Толстые получили графский титул при Петре I, Волконские вели свой род от
Рюрика.
В старости, по просьбе друга и биографа П. И. Бирюкова, Толстой начал писать «Воспоминания». Там он довольно подробно
рассказал об отце и матери — все, что знал и помнил.
За год до Отечественной войны 1812 года 17-летний Николай Ильич Толстой был зачислен корнетом в 3-й Украинский
казачий полк. Ему не пришлось участвовать ни в одном сражении в пределах России, но в декабре 1812 года он был направлен
в заграничный поход. Состоя адъютантом генерала А. И. Горчакова, он был во всех наиболее крупных делах этой кампа нии, в
том числе участвовал в знаменитой Лейпцигской битве, во многих мелких стычках. Посланный осенью 1813 года из Геттингена
курьером в Петербург, он был захвачен в плен и пробыл в Париже до взятия его русскими войсками 19 марта 1814 года. Спустя
пять лет он вышел «по болезни» в отставку с чином подполковника.
В «Воспоминаниях» Толстой говорит, что отец его по чувству собственного достоинства и независимости не считал для себя
возможным служить в последние годы царствования Александра I и при новом царе — Николае І. В наше время установлено к
тому же, что Н. И. Толстой был знаком с некоторыми декабристами. «Граф и подполковник в отставке Н. И. Толстой в 1821 —
1824 годах занял скромное место смотрительского помощника Московского военно-сиротского отделения. Известно, что в эти
годы военно-сиротскими отделениями интересовались декабристы — организуя просвещение солдатских детей, они
стремились воспитать чувство протеста в солдатской массе. Служба Н. И. Толстого в военно-сиротском отделении вполне
соответствовала широкой просветительской программе Союза Благоденствия».
В отставке «жизнь его проходила в занятиях хозяйством... Сколько я могу судить, — замечает в «Воспоминаниях» Толстой,
— он не имел склонности к наукам, но был на уровне образованья людей своего времени».
Расстроенные материальные дела семьи удалось поправить женитьбой на богатой Марии Николаевне Волконской. О ней в
«Воспоминаниях» сказано: «Мать моя была... очень хорошо образована для своего времени. Она знала, кроме русского, четыре
языка: французский, немецкий, английский и итальянский... хорошо играла на фортепьяно, и сверстницы ее рассказывали мне,
что она была большая мастерица рассказывать завлекательные сказки, выдумывая их по мере рассказа».
Толстой не помнил своей матери: она умерла, когда ему не было двух лет, — вскоре после родов девочки, единственной
сестры братьев Толстых. Очевидно со слов своих теток, в «Воспоминаниях» Толстой говорит, что мать была некрасива —
«нехороша собой». «Брак ее с моим отцом был устроен родными ее и моего отца. Она была богата, уже не первой молодости
сирота (на четыре года старше Николая Ильича), отец же был веселый, блестящий молодой человек с именем -и связями, но с
очень расстроенным (до такой степени расстроенным, что отец даже отказался от наследства) моим дедом Толстым состояни-
ем».
Нетрудно видеть, что вся эта семейная история отразилась в «Войне и мире» в рассказе о Николае Ростове и Марье
Болконской. Легко заметить также хронологические и всякие иные отличия. Но главное, всегда нужно помнить, что
художественные образы создаются не только реальностью, а и творческой фантазией автора, его многолетними наблюдениями
и обобщениями. Справедливо суждение биографа Льва Толстого Н. Н. Гусева:
«Создавая в „Войне и мире" образы княжны Марьи и Николая Ростова, Толстой исходил из действитель ных фактов жизни
свюей матери и отца и из того, каким представлялся ему духовный облик того и другого. У княжны Марьи такой же, как у его
матери, суровый и властный отец, такое же позднее замужество, так же она ведет дневники поведения своих детей (Марья
Николаевна вела дневник поведения одного старшего сына), так же она духовно выше своего мужа. Но и здесь, как во многих
других подобных случаях, Толстой ставил своей задачей создание типического образа, а не воспроизведение точного
портретного сходства. Его творческая фаитазия обобщала и обогащала ту действительность, из которой она не ходила. Образ
княжны Марьи является опоэтизированным по сравнению с обликом матери Толстого».
Работая над романом, Толстой обращался памятью к старинным семейным преданиям и рассказам. Старый граф Ростов во
многом напоминает деда Толстого Илью Андреевича, недалекого, доброго и беспечного человека, промотавшего состояние на
щедрости и гостеприимстве. Выйдя в 1793 году в отставку в чине бригадира, он жил зимами в Москве, а летом в имении
Поляны. В «Воспоминаниях» Толстой писал о нем: «Дед мой... был... человек ограниченный, очень мягкий, веселый и не только
щедрый, но бестолково мотоватый, а главное— доверчивый. В имении его Белевского уезда Полянах— не Ясной Поляне, но
Полянах — шло долго неперестающее пиршество, театры, балы, обеды, катанья, которые, в особенности при склонности деда
играть по большой в ломбер и вист, не умея играть, и при готовности давать всем, кто просил, и взаймы, и без отдачи, а
главное, затеваемыми аферами, откупами, кончились тем, что большое имение его жены все было так запутано в долгах, что
жить было нечем».
Именно он, как один из старшин Английского клуба, руководил торжественным обедом 3 марта 1806 года в честь Багратиона,
героя Шенграбенского сражения. Бывший на обеде С. П. Жихарев описал его в книге, вышедшей в Петербурге в 1859 году (она
была у Толстого во время работы над романом) — «Записки современника. Часть I. Дневник студента». Рукой Толстого
подчеркнуты слова «бригадир граф Толстой» и на полях отмечен текст: «С третьего блюда начались тосты, и когда дежурный
старшина, бригадир граф Толстой, встав, провозгласил: „Здоровье государя императора!"...»
Дед Толстого со стороны матери по характеру своему был совершенной противоположностью И. А. Толстому.
В 1799 году, имея в 46 лет один из высших чинов того времени — генерала от инфантерии, — Н. С. Вол конский вышел в
отставку (вероятно, потому, что ему трудно было служить при педантичном, придирчивом самодуре Павле) и навсегда
поселился в своем имении.
В первоначальном наброске начала романа, озаглавленном «Три поры», Толстой рисует портрет старого князя: «Князь был
свеж для своих лет, голова его была напудрена, частая борода синелась, гладко выбрита. Батистовое белье манжет и манишки
было необыкновенной чистоты. Он держался прямо, высоко нес голову, и черные глаза из-под густых, широких черных бровей
смотрели гордо и спокойно над загнутым сухим носом. Тонкие губы были сложены твердо». Описание это вполне
соответствует портрету Н. С. Волконского, и ныне висящему в зале яснополянского дома.
В своем имении Волконский (как и Болконский) много строил. «Все его постройки, — говорит Толстой в «Воспоминаниях»,
— не только прочны и удобны, но чрезвычайно изящны. Таков же разбитый им парк перед домом». Перенесен в роман и
яснополянский «прешпект», ведущий от въезда в усадьбу к дому. Но, беря отдельные черты деятельности, внешнего вида и
характера, Толстой многое изменял, включая образ в идейно-художественную концепцию романа. Н. Н. Гусев, в частности,
замечает: «В окончательном тексте романа это — важный вельможа в отставке, к которому ездят на поклон министры и
генерал-губернаторы александровского времени, каким Н. С. Волконский, несомненно, не был».
Детские годы Толстого прошли в Ясной Поляне. Его воспитательницей стала Татьяна Александровна Ергольская, незаурядная
женщина, которой в «Воспоминаниях» отдана самостоятельная глава. Толстой называет ее «замечательной по нравственным
качествам женщиной», человеком «твердого, решительного, энергичного и вместе с тем самоотверженного характера». В семье
И. А. Толстого она была дальней родственницей и воспитанницей (как Соня в «Войне и мире»), глубоко и серьезно любила
Николая Ильича, но отказалась от брака с ним, не желая мешать ему жениться на богатой княжне Волконской. В ее архиве
сохранились трогательные стихи Николая Ильича «Таниньке», подписанные «гр. Толстой».
После смерти жены Николай Ильич готов был жениться на Туанет, как называли в семье Татьяну Александровну; она
отказала, одновременно пообещав заменить детям мать. В ее бумагах сохранилась записка, датированная 16 августа 1836 года:
«Сегодня Николай сделал мне странное предложение — выйти за него замуж, заменить мать его детям и никогда их не
оставлять. Я отказала в первом предложении, я обещалась исполнять второе до самой смерти».
Свой долг она исполнила. Толстой в «Воспоминаниях» говорит, что она еще в детстве научила его «духовному наслаждению
любви». «Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью. Я видел, чувствовал, как хорошо
ей было любить, и понял счастье любви». Первый литературный опыт Толстого — поздравительные стихи Т. А. Ергольской
(«Милой тетеньке»), написанные в 1840 году.
По обычаям того времени, учили детей Толстых гувернеры. Первым из них был немец Федор Иванович Рёссель
(изображенный в «Детстве» под именем Карла Иваныча), потом, в Москве, — француз Сен-Тома (Сен :Жером «Отрочества»).
В 1837 году вся семья переехала в Москву. К этому времени Толстой относит начало нового периода своей жизни —
отрочества. Но в этот же год случилось несчастье: в Туле, отправившись туда хлопотать по имущественным делам, упал на
улице и скоропостижно скончался отец. Опекуншей малолетних детей была назначена сестра отца, Анна Ильинична Остен-
Сакен. В 1841 году и она умерла (в монастыре Оптина Пустынь).
Братья Толстые — Николай, Сергей, Дмитрий и Лев — переезжают из Москвы в Казань, к новой опе кунше, Пелагее
Ильиничне Юшковой, жене тамошнего губернатора. В Ясной Поляне с тетенькой Татьяной Александровной Ергольской
осталась лишь маленькая сестра Толстых — Машенька.
В Казани в 1844 году Толстой, мечтая о дипломатической карьере, поступает «на восточный факультет по разряду арабско-
турецкой словесности. Однако уже в следующем году подает прошение о переводе на другой, юридический факультет.
Тогдашняя университетская наука мало увлекает его, если не считать лекций профессора права Д. И. Мейера, заметившего о
своем студенте: «...У него вовсе нет охоты серьезно заниматься, а это жаль; у него такие выразительные черты лица и такие ум-
ные глаза, что я убежден, что при доброй воле и самостоятельности он мог бы сделаться замечательным человеком». Именно по
заданию Мейера писал Толстой свое первое серьезное сочинение — сопоставление «Наказа» Екатерины II с «Духом законов»
французского философа-просветителя Ш. Монтескье. Эта работа выполнена в марте 1847 года в той же тетради, где 17 марта
Толстым сделана первая дневниковая запись.
Дневник будет вестись потом всю жизнь, 64 года. Здесь Толстой будет не только отмечать события сво ей жизни, внешней и
внутренней, — здесь он будет рассказывать о своей нравственной, умственной работе; здесь будет вырабатывать свой
художественный метод, писательский стиль. В 90-томном Полном собрании сочинений дневники и записные книжки займут 13
томов (46—58-й); избранные записи составят два заключительных тома в 20-томном и затем в 22-томном Собрании
сочинений.
В том же 1847 году Толстой оставляет университет. Он уезжает в деревню — выделенную ему по наследству Ясную Поляну,
— чтобы начать самостоятельную жизнь, серьезно заняться образованием, вернее самообразованием, и улучшением быта своих
крестьян. И хотя в дневнике ближайших лет часты укоры и упреки себе в праздности, неисполнении правил, в жизни «без
службы, без занятий, без цели», юношеские годы Толстого наполнены и трудом, и самоанализом, и многообразным чтением,
занятиями философией, музыкой, языками.
В 1849 году он все же отправляется в Петербург, чтобы сдать экзамены на степень кандидата (давалась по окончании
университета). После удачной сдачи двух предметов, пробыв в Петербурге пять месяцев, он вернулся в Москву, а затем в
Ясную Поляну. Старшему брату Сергею Николаевичу в письмах он объяснял дело так: «переменил намерение», «сделался бо-
лен и не мог продолжать».
Выдвигалось предположение (Б. М. Эйхенбаумом), что Толстой поспешил расстаться с Петербургом, где царское
правительство расправлялось с кружком М. В. Петрашевского. Достоверные биографические данные иные: начиналась
«венгерская кампания», и Толстому короткое время казалось, что стоит начать военную службу (на Кавказе уже служил его
старший брат Николай Николаевич, закончивший в 1846 году Казанский университет); экзамены ему, человеку
эмоциональному и порывистому, «надоели»; и главное, беспорядочная петербургская жизнь скоро оставила его почти без
гроша в кармане. Спустя много лет, когда в Петербурге оказался его 23-летний сын Лев, Толстой писал жене: «Я постоянно за
него боюсь; боюсь за то, чтобы не заболтался в этом сквернейшем в нравственном отношении городе... Я помню, как я в моло-
дости ошалел особенным, безнравственным ошаленнем в этом роскошном и без всяких принципов, кроме подлости и
лакейства, городе».
Как вспоминал Толстой в статье 1862 года «Проект общего плана устройства народных училищ», в 1849 году он впервые
открыл школу для крестьянских детой в Ясной Поляне. Позднее Ермил Базыкин вспоминал: «Обходился он с нами хорошо,
просто. Нам было с ним весело, интересно, а учителю он завсегда приказывал нас не обижать. Он и об ту пору был простой,
обходительный. Проучился я у него зимы две».
В 1850 году началась серьезная литературная работа. Восьмого декабря этого года, находясь в Москве, Толстой отмечает в
дневнике намерение писать «повесть из цыганского быта» (сам он в молодые годы очень увлекался цыганским пением и
сохранил эту любовь на всю жизнь). Повесть не была, видимо, даже начата, но вскоре, 18 января 1851 года, в дневнике— новое
задание: «Писать историю дня». Это уже была большая работа — роман «Четыре эпохи развития», первая часть которого —
«Детство» — представляет собою рассказ о двух днях Николеньки Иртеньева — в деревне и в Москве.

ПОВЕСТИ ОБ «ЭПОХАХ РАЗВИТИЯ»


Трилогия «Детство», «Отрочество», «Юность», которую нередко называли «элегией в прозе», была задумана как роман или,
говоря точнее, как эпопея развития человеческого характера. И если первоначальный замысел не был реализован в полной мере
(«Молодость» осталась ненаписанной), он отразился в творчестве ближайших лет («Утро помещика», «Казаки») и много значил
для формирования толстовского реализма.
Уже в эту раннюю пору для Толстого «главный интерес» творчества заключался в истории характеров, в их непрерывном и
сложном движении, развитии. В этом смысле Николенька Иртеньев — прямой предшественник героев «Войны и мира».
В 1910 году Ясную Поляну посетил В. Г. Короленко, восторженный почитатель художественного гения Толстого. Короленко
заметил: «Вы дали типы меняющихся людей (Безухов)...», — Толстой уточнил: можно говорить о способности
«непосредственным чувством угадать тип», не «меняющийся», а «двигающийся».
Важна не просто способность меняться (она может быть обусловлена лишь переменами во внешних обстоятельствах), но
умение «двигаться», нравственно расти, совершенствоваться, противостоять среде, опираясь на силу собственной души.
Так герой Толстого с самого начала приходит к сознанию своей, личной ответственности за состояние и устройство жизни.
Уже в отроческие годы, впервые покинув родной дом, Николенька в дороге размышляет о богатстве и бедности и чувствует
неловкость оттого, что дочь гувернантки бедна — у них с матерью «ничего нет», — в то время как у Иртеньевых есть
Петровское. В Москве он узнает новое — фальшивые и несправедливые законы аристократического общества, — а потом, став
студентом, поймет, насколько его университетские новые товарищи из простой, разночинной среды деятельнее, умнее,
способнее и, главное, трудолюбивее его самого и его светских приятелей.
С образом Иртеньева связана одна из самых любимых и задушевных мыслей Толстого — мысль о громадных
возможностях человека, рожденного для движения, для нравственного и духовного роста. Новое в герое и в открывающемся
ему день за днем мире особенно занимало Толстого, слово «новый» — едва ли не самый распространенный и
характерный эпитет первой книги: оно вынесено в названия глав («Новый взгляд», «Новые товарищи») и стало
одним из ведущих мотивов повествования. Способность любимого толстовского героя преодолевать привычные
рамки бытия, не коснеть, но постоянно изменяться и обновляться, «течь», таит в себе предчувствие и залог перемен,
дает ему нравственную опору для противостояния окружающей его застывшей и порочной среде. В «Юности» эту «силу
развития» Толстой прямо связывал с верой «во всемогущество ума человеческого» (глава IX).
Ниже будет показано, что в романе-эпопее, где сама изображенная эпоха заключала? Колоссальные возможности движения.
Эпитет «новый» опять станет лейтмотивом, критерием оценки исторических и вымышленных персонажей.
В жанровых рамках повествования о детстве, отрочестве и юности не было места для исторических экскурсов и философских
размышлений о русской жизни, которые заняли столь важное место в «Войне и мире». Тем не менее и в этих художественных
пределах Толстой нашел возможность для того, чтобы в определенной исторической перспективе отразить всеобщую
неустроенность и беспокойство, которые его герой — как и он сам в годы работы над первой книгой — переживал как
душевный конфликт, как внутренний разлад и беспокойство.
Толстой писал не автопортрет, но скорее портрет ровесника, принадлежавшего к тому поколению русских 'людей, чья
молодость пришлась на середину века. Война 1812 года и декабризм были для них недавним прошлым, Крымская война —
ближайшим будущим; в настоящем же они не находили ничего прочного, ничего, на что можно было бы опереться с уве-
ренностью и надеждой: «Что я такое? Один из 4-х сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без
родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-
ти лет без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил...»
В этой дневниковой записи Толстого отразилось далеко не случайное настроение, но устоявшееся и выстраданное,
свойственное, в частности, Иртеньеву, состояние духа русских молодых людей, которые не могли уже жить так, как жили их
предки, отцы, и больно переживали «страшные последствия полного разрыва между Россией национальной и Россией
европеизированной».
Вступая в отрочество и юность, Иртеньев задается вопросами, которые мало занимают его старшего брата и, вероятно,
никогда не интересовали отца: вопросами отношений с простыми людьми, с Натальей Савишной, с широким кругом
действующих лиц, представляющих в повествовании Толстого народ. Иртень-ев не выделяет себя из этого круга и в то же
время не принадлежит к нему. Искание национальной и социальной гармонии началось, таким образом, уже в первой книге в
характерной толстовской форме психологического историзма. В дневнике 1847 года Толстой писал: «Перемена в образе жизни
должна произойти. Но нужно, чтобы эта перемена не была произведением внешних обстоятельств, но произведением души» (т.
46, с. 30).
Уже в первом опыте художественного исследования жизни, предпринятого Толстым, отчетливо и ясно за явлен вопрос о сути
русского национального характера.
Возникает этот вопрос не только в эпизодах, повествующих о слугах, Наталье Савишне .например, но прежде, всего в образе
главного героя. Николенька Иртеньев оказывается единственным слушателем истории Карла Иваныча (немца-гувернера),
которая занимает в «Отрочестве» очень существенное место. Так возникает в повествовании определенная историческая
перспектива и целый слой воспоминаний о временах наполеоновских войн. Карл Иваныч, с его теплым халатом, шапочкой и
хлопушкой для мух, оказывается, был под Ульмом, Ваграмом, Аустерлицем, бежал из плена и вообще совершал все то, что, по
мнению Иртеньева, совершают необыкновенные люди, герои. «Неужели вы тоже воевали? — спросил я, с удивлением глядя на
него. — Неужели вы тоже убивали людей?»
Как выясняется, Карл Иваныч никого не убивал; его история рассказана в подчеркнуто бытовом, прозаическом плане и как
будто пародирует избитые образы и ходовые сюжетные штампы романтизма. Из французского плена, например, Карл Иваныч
бежал так: «Я купил ведро водки, и когда Soldat были пьяны, я надел сапоги, старый шинель и потихонько вышел за дверь. Я
пошел на вал и хотел прыгнуть, но там была вода, и я не хотел спортить последнее платье: я пошел в ворота».
Ироническое освещение прусско-австрийских способов ведения войны сохранится и в «Войне и мире». Повествование станет
многоплановым и всеобъемлющим, но авторское отношение будет неизменно критическим: в анекдотическом эпизоде
занятия французами Венского моста сквозит ядовитая насмешка, в рассказе о диспозиции Пфуля звучит спокойная ирония, а в
главах, описывающих Аустерлицное сражение, когда нераспорядительность австрийского командования стоила русской армии
поражения, слышатся гневные ноты.
Николенька Иртеньев вступает в прямой конфликт с французом Сен-Жеромом, испытывая к нему резкую неприязнь.
Происходит спор не строгого учителя и провинившегося ученика, а столкновение разных миросозерцании. В окончательном
тексте об этом сказано так: «Он имел общие всем его землякам и столь про тивоположные русскому характеру отличительные
черты легкомысленного эгоизма, тщеславия, дерзости и невежественной самоуверенности».
Сен-Жером — маленький Наполеон. В черновиках повести его не желает слушаться не только Николень ка, воспитанный в
семейных традициях лучшей части русского дворянства, не допускавшей ни телесных наказаний, ни унижения человеческого
достоинства, — не хочет повиноваться и приставленный к французу слуга Василий. По этому случаю в компании своих при-
ятелей Сен-Жером говорит о «рабах, крепостных», «грубых животных, более похожих на куски дерева, чем на людей», с
которыми «только кнутом можно что-нибудь сделать». Столкновение оканчивается мирно, но герой повести замечает: «Это
происшествие долго мучило меня. Я не мог простить Василию, что он помирился с ним и взял деньги».
Образ Иртеньева неотделим от исторических, социальных и бытовых обстоятельств, формирующих характер и отраженных в
психологических конфликтах и противоречиях, которые, собственно, и определяют содержательность первой книги Толстого,
ее сюжет и стиль. Несколько упрощая проблему, можно отметить два главенствующих в этом характере начала: подра-
жательное, навеянное примером «взрослых» и светским воспитанием, и врожденное, связанное с постепенно просыпающимся
осознанием родины, осмысленной жизни, большой судьбы. Национальная определенность, свойственная Иртеньеву, выражена
как несовместимость его с жизнью столичной, светской, как тяготение к простому и просторному укладу и быту деревни. В
этом смысле Иртеньев — прямой предшественник Нехлюдова из «Утра помещика», Оленина из «Казаков», семьи Ростовых из
«Войны и мира» и особенно Левина из «Анны Карениной». Отрицание светской, городской жизни становилось все более
последовательным и резким, а предпочтение деревенской, усадебной — все более сознательно-деятельным.
Состояние умственной праздности и душевного одиночества, обычного для Иртеньева в «Юности», где так настойчиво и
напрасно он воспитывает себя в духе сотте ІІ faut, т. е. светской «порядочности», рассеивается тотчас же по возвращении в
деревню: «Мне невольно представился вопрос: как могли мы, я и дом, быть так долго друг без друга? — и, торопясь куда-то, я
побежал смотреть... Дом... каждой половицей, каждым окном, каждой ступенькой лестницы, каждым звуком пробуждал во мне
тьмы образов, чувств, событий...» С тем же волнением возвращается домой с войны Николай Ростов.
В поэтическом образе дома, который, как некое живое существо, помнит и ждет Иртеньева, слиты представления о
патриархальном укладе бытия, уже отошедшем в прошлое вместе с «счастливой, счастливой, невозвратимой порой детства»,
вместе с Натальей Савишной и татап, и все надежды героя, все его мечты о душевной гармонии и полезной, доброй жизни.
Дом, усадьба, земля Петровского и Хабаровки олицетворяют в глазах Иртеньева родину, и трудно не видеть, как много в этом
олицетворении характерно толстовского, личного. В очерке «Лето в деревне» (1858) Толстой писал: «Без своей Ясной Поляны я
трудно могу себе представить Россию и мое отношение к ней. Без Ясной Поляны я, может быть, яснее увижу общие за коны,
необходимые для моего отечества, но я не буду до пристрастия любить его. Хорошо ли, дурно ли, но я не знаю другого чувства
родины» (т. 5, с. 262).
В знаменитой статье о «Детстве», «Отрочестве» и «Военных рассказах», напечатанной в «Современнике» в 1856 году, но и
поныне остающейся блистательным, непревзойденным образцом литературно-критического анализа, Н. Чернышевский
заметил, что без «чистоты нравственного чувства» повести об Иртеньеве нельзя было не только написать, но даже задумать. У
Толстого, по словам критика, «нравственное чувство не восстановлено только рефлексиею и опытом жизни, оно никогда не
колебалось, сохранилось во всей юношеской непосредственности и свежести». И эта «непосредственная, как бы сохранившаяся
во всей непорочности от чистой поры юношества свежесть нравственного чувства придает поэзии особенную — трогательную
и грациозную — очаровательность».
В первых же повестях Толстого это «веяние нравственной чистоты» не только очаровывает, но и дает надежные ориентиры в
оценках созданных художественным воображением образов и картин.
Николенька Иртеньев, со всеми его достоинствами и недостатками, стал главной фигурой повествования, потому что в нем
живет способность нравственного суда над собой и окружающим миром. Способность сердечная, душевная, предельно
искренняя; и она притягательнее, заразительнее, чем, скажем, холодноватая и рациональная нравственная расчетливость его
друга, Дмитрия Нехлюдова.
Непосредственное нравственное чувство влечет героя Толстого к простым людям — таким, как Наталья Савишна.
Немало писалось о том, что в образе Натальи Савишны уже видны «кричащие противоречия» творчест ва Толстого: критика
крепостнической России как страны «безнаказанного беззакония» («история любви» Натальи Савишны в первопечатном тексте
не была пропущена цензурой) и, с другой стороны, идеализация характера, воспитанного крепостничеством, барством и
рабством. Это противоречие, конечно, есть и предвещает образы «покорных» солдат, мужиков «народных рассказов» 80-х
годов, Платона Каратаева в «Войне и мире» и Акима во «Власти тьмы».
Но гораздо существеннее другое: в облике Натальи Савишны воплотились важнейшие черты русского национального
характера и человечность вообще. Она испытывает подлинное горе у гроба рано умершей матери Иртеньева.
Наталья Савишна, раз и навсегда выбросившая «дурь из головы» (т. е. свою любовь к буфетчику Фоке) и заботившаяся лишь
о барском добре, пугавшаяся «порчи и расхищения» (однажды она обидно наказала Николеиьку за испорченную скатерть), не
только никогда не говорила, но и не думала о себе: «Вся жизнь ее была любовь и самоотвержение». Кажется, что она не должна
была сколько-нибудь серьезно повлиять на склад ума и чувств героя, чей характер во всех отношениях не сходен с ее
характером. Между тем ее влияние и нравственный пример оказываются для него важными, несравненно более важными, чем
все другие добрые примеры, которым он желал бы следовать и подражать.
Отношение к Наталье Савишне даже не объясняется: здесь Иртеньев не рассуждает, а только любит и верит — как сам
Толстой. Он в «Детстве» прощается с ней как с матерью: «Мне приходит мысль: неужели провидение для того только
соединило меня с этими двумя существами, чтобы вечно заставить сожалеть о них?..»
В итоге образ Натальи Савишны воспринимается как положительный и по-своему героический образ; в нем воплощены
действительно прекрасные черты русской женщины: большое и верное сердце, жертвенность и любовь, сохраненные в
глубинах души наперекор всем жестокостям и страданиям жизни.
В первой книге тема народа раскрыта не так широко, как в романах и повестях, написанных Толстым в зрелые и поздние
годы. Но не вполне справедливо было бы полагать, что в «Детстве», «Отрочестве» и «Юности» она лишь намечена как некий
фон, оттеняющий образ героя — одного из тех, кто «через нянь, кучеров, охотников полюбил народ». В лирических вос-
поминаниях о Наталье Савишне, чей образ нужно считать первым в ряду классических народных образов Льва Толстого,
заключена, в частности, и эта мысль. Но в общем художественном замысле книги важна не только Наталья Савишна, а все
«лица народные» — и те, кому в повествовании о жизни Иртеньева посвящены целые главы (юродивый Гриша), и те, кому от-
ведено лишь несколько строк. Все вместе они создают представление о мире, который постепенно открывается герою как
реально-исторический, как родина.
В описаниях природы, в сценах охоты, в картинах деревенского быта открывал Толстой своему герою ту же «неведанную»
для него страну — родину.
В «Детстве»: «Необозримое, блестяще-желтое поле замыкалось только с одной стороны высоким, синеющим лесом, который
тогда казался мне самым отдаленным, таинственным местом, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые
страны».
На опушку леса, «приложив одно ухо и приподняв другое», выпрыгнул заяц, и Николенька, по неопытности своей нарушая
все охотничьи законы, закричал неистовым голосом и бросился бежать ему вдогонку: «Мне было бы легче, ежели бы он
(доезжачий Турка) не укорял, а, как зайца, повесил на седло».
В «Отрочестве»: широкая лента дороги, длинный обоз огромных возов, незнакомая деревня и множество новых лиц, которые
«не знают, кто мы такие и откуда и куда едем», гроза, озимое поле и роща после грозы — как широко и поэтически крупно
написаны эти страницы...
Пейзажи в повествовании Толстого далеко не безличны, они драматизируются и одушевляются. Этот прием, широко
разработанный писателями конца XIX, века, особенно совершенный у Чехова, обычен у раннего Толстого. В сцене душевного
смятения героя, например, когда старые березы, кусты и травы «бились на одном месте и, казалось, хотели оторваться от
корней», или в сцене покаяния перед ликом природы: «...я был один, и все мне казалось, что таинственно-величавая природа... и
я, ничтожный червяк, уже оскверненный всеми мелкими, бедными людскими страстями, но со всей необъятной могучей силой
воображения и любви — мне все казалось в эти минуты, что как будто природа, и луна, и я, мы были одно и то же».
Эти характерно толстовские пейзажные эскизы предвещают картины «Войны и мира».
Социальный план народной темы воплощался в другом замысле —«Романе русского помещика», начатом в 1852 году и
непосредственно связанном с повествованием об «эпохах развития». Этот роман завершен не был; в 1856 году из него была
отдана в печать лишь небольшая часть — замечательная повесть «Утро помещика». Суровая правдивость деревенских сцен,
изображенных здесь, возродится в романе «Воскресение», где молодой помещик, тоже Дмитрий Нехлюдов, будет стремиться
улучшить жизнь своих крестьян и встретит то же противодействие, даже гнев.
В пору работы над первой книгой, когда формировались эстетические взгляды, поэтика, стиль Толстого, определялось и его
отношение к различным направлениям, школам русской и европейской литературы. В круг его чтения вошли французские
(Ламартин, Руссо), немецкие (Гёте), английские (Стерн, Диккенс) и, конечно, русские писатели. Читатель внимательный и
пристрастный, особенно внимательный потому, что, читая, он учился писать, Толстой рано и без колебаний принял традицию
русской реалистической прозы, со всем пылом молодости отстаивая ее в споре с чуждой ему творческой манерой романтизма.
Обещая читателю в конце продолжить повествование об Иртеньеве, Толстой едва ли представлял себе, что не только первая,
но ни одна из его книг не получит традиционной концовки. По-видимому, лишь в пору «Войны и мира» он понял, что
открытый финал — это литературный закон, впервые освоенный Пушкиным и затем утвержденный его преемниками. «Мы,
русские, вообще не умеем писать романов в том смысле, в котором понимают этот род сочинений в Европе» (т. 13, с. 54). .

ВОЕННЫЕ РАССКАЗЫ
В статье «Несколько слов по поводу книги „Война я мир"», напечатанной в 1868 году, в пору завершения романа, Толстой
пояснял свое изображение войны ссылкой на собственный военный опыт. В кавказских и севастопольских рассказах
действительно найдено многое, что потом расширится, разовьется на громадном эпическом полотне. Без личных военных
впечатлений и познаний «Война и мир» не могла быть создана — во всяком случае, такою, какою мы знаем ее теперь.
На Кавказ, где велась затяжная война, русские люди попадали по-разному. Туда были высланы некоторые из декабристов,
затем петрашевцы (в Пятигорске Толстой познакомился с одним из них — Н. С. Кашкиным). Здесь несли нелегкий труд войны
русские, украинские, белорусские крестьяне. Сюда стремились в надежде отличиться, получить награду, чин и деньги
неудачники и честолюбцы. Здесь же в составе армии находились кадровые военные, спокойно и мужественно исполнявшие
свой долг.
Весной 1851 года Толстой уехал на Кавказ вместе с любимым старшим братом Николаем, служившим там армейским
офицером. Подобно герою повести «Казаки» (начатой в 1853 году на Кавказе), он мечтал найти новую, более осмысленную и
полезную жизнь.
Толстой участвовал в походах сначала добровольцем, потом фейерверкером, т. е. младшим артиллерийским офицером, почти
солдатом. Для графа, которому главноначальствующий армии князь Барятинский приходился родственником, такое положение
казалось временами унизительным. Но для мужественного человека и молодого писателя оно стало школой постижения
подлинного облика войны и психологии людей на войне.
Между тем главные исторические события разворачивались в другом месте: начиналась русско-турецкая война. Шестого
октября 1853 года Толстой подал командующему войсками, находившимися в Молдавии и Валахии, докладную записку о
переводе в действующую армию.
В ноябре 1854 года, после непродолжительной службы в Дунайской армии, он получил назначение, которого так добивался,
— в осажденный Севастополь.
Еще находясь в Одессе, Толстой записывает в дневнике 2 ноября: «Велика моральная сила русского парода. Много
политических истин выйдет наружу и разовьется в нынешние трудные для России минуты. Чувство пылкой любви к отечеству,
восставшее и вылившееся из несчастий России, оставит надолго следы в ней» (т. 47, с. 27).
В Севастополе он в полной мере познал, что такое смертельная опасность и воинская доблесть, как переживается страх быть
убитым и в чем заключается храбрость, побеждающая и уничтожающая этот страх. Он увидел, что облик войны бесчеловечен,
что он проявляется «в крови, в страданиях, в смерти», но также и то, что в сражениях испытываются нравственные ка чества
борющихся сторон и проступают главные черты национального характера.
На Кавказе и в Севастополе Толстой лучше узнал и еще больше полюбил простых русских людей — сол дат, офицеров. Он
почувствовал себя частицей огромного целого — народа, войска, защищающего свою землю. В одном из черновиков романа
«Война и мир» он писал об этом ощущении причастности к общему действию, воинскому подвигу: «Это чувство гордости, ра-
дости ожидания и вместе ничтожества, сознания грубой силы — и высшей власти».
В ранних военных рассказах — «Набег», «Рубка леса», «Разжалованный», — открывая, по словам Н. А. Некрасова,
неведомую до того русской литературе область и давая живые очерки солдатских и офицерских типов, Толстой исследует
отличительные черты национального характера.
Капитан Хлопов, от лица которого ведется рассказ в «Набеге», симпатичен волонтеру: «У него была одна из тех простых,
спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза».
Явный предшественник Тушина из «Войны и мира», капитан Хлопов достоверно знает, что такое храбрость на войне:
«Храбрый тот, который ведет себя как следует». Ему не нужно казаться храбрым, потому что он живет по главному правилу
войны: бояться того, чего следует бояться, а не того, чего не нужно бояться. Во всей фигуре капитана «столько истины и
простоты», хотя и «очень мало воинственного», что рассказчик думает про него: «Вот кто истинно храбр». И дальше
рассуждает, обобщая увиденное:
«Француз, который при Ватерлоо сказал: „Гвардия умирает, но не сдается", и другие, в особенности французские, герои,
которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их
храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевели лось
в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым
испортить великое дело, а во-вторых, потому, что когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни
было слово не нужно. Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости».
В «Рубке леса» об этом «духе русского солдата» говорится: «В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите
хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность
видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера».
Первые уроки войны для Толстого тысячекратно подтвердились потом в Севастополе.
На Кавказе и здесь, в Севастополе, он близко узнал главные качества русского солдата и навсегда полюбил его. В 1854 году
для задуманного журнала «Солдатский вестник» он начал писать рассказ «Как умирают русские солдаты», или «Тревога».
Журнал не был разрешен петербургскими властями, рассказ так и остался неоконченным и появился в печати лишь в 1928 году.
Это даже не рассказ, а документальный очерк, написанный от первого лица. В нем точно указано время и место действия: «В
1853 году я несколько дней провел в крепости Чахгири, одном из самых живописных и беспокойных мест Кавказа».
В стычке с чеченцами смертельно ранен Бондарчук, «рябой солдат с загорелым лицом, белым затылком и серьгой в ухе».
Догоняя выступившую роту, Бондарчук споткнулся и упал. Все засмеялись, а солдат-балагур напомнил дурную примету:
«Смотри, Антоныч! не к добру падать». Отвечая балагуру, Бондарчук произносит одну-единственную и маловразумительную
фразу: «Кабы ты был не дурак, а то ты самый дурак, что ни на есть глуп, вот что».
За него говорит автор. Сначала спокойно: «Раненый тоже попросил воды. Носилки остановились. Из-за краев носилок
виднелись только поднятые колена и бледный лоб из-под старенькой шапки... Он, казалось, похудел и постарел несколькими
годами и в выражении его глаз и склада губ было что-то новое, особенное. Мысль о близости смерти уже успела проложить на
этом простом лице свои прекрасные, спокойно-величественные черты».
На вопросы, как он себя чувствует, и увещевания, что «бог даст, поправится», Бондарчук отвечает коротко: «Плохо, ваше
благородие», «Всё одно когда-нибудь умирать» и, наконец: «Ваше благородие, я стремена купил, они у меня под наром лежат
— ваших денег ничего не осталось». Перед самой смертью он ничего не говорил, «только дыхал тяжко».
Автор заканчивает очерк уверенным утверждением:
«Велики судьбы славянского народа! Недаром дана ему эта спокойная сила души, эта великая простота и бессознательность
силы!..»
Не приходится сомневаться, что увиденное писателем на Кавказе и в Севастополе запомнилось на всю жизнь, стало
источником и материалом для «Войны и мира», для таких шедевров, как повесть «Хаджи-Мурат» (солдаты в секрете, смерть
Авдеева).
Спустя много лет после Крымской войны, оказавшись в Севастополе, Толстой с волнением вспоминал героическую оборону
города, осматривал четвертый бастион, где провел в составе артиллерийской бригады несколько месяцев и чуть не был убит.
Свои военные рассказы на Кавказе и потом в Севастополе он писал по горячим следам событий — о только что виденном,
слышанном, случившемся. Но военная хроника обернулась художественным открытием подлинной правды о войне.
В каждом из рассказов — своя тональность. «Севастополь в декабре» патетически публицистичен; «Севастополь в мае» —
остро критичен; «Севастополь в августе 1855 года» — правдиво героичен. Их нужно читать вместе, как единый цикл.
Главное, что увидел и узнал Толстой на Кавказе и особенно в Севастополе, — психологию разных типов солдат, разные — и
низменные, и возвышенные — чувства, которые руководили поведением офицеров. Правда, которую именно о войне рассказать
так трудно, провозглашена героем повествования во втором Севастопольском рассказе и, в горячей полемике с ложью
«исторических» описаний, прокладывает широкую дорогу на страницах великой эпопеи об Отечественной войне 1812 года.
В этой правде много, принципиально много значит раскрытие психологии, душевных переживаний. Именно в военных
рассказах толстовская «диалектика души», его микроскоп психологического анализа включает в область своего исследования
простых людей, как будто совсем не склонных к углубленной работе. Н. Чернышевский, разбирая вместе с «Детством» и
«Отрочеством» «Военные рассказы» (в 1856 году вышла отдельная книжка Толстого под таким названием), высочайшие
образцы «диалектики души» увидел, например, в предсмертном внутреннем монологе офицера Праскухина («Севастополь в
мае»). С не меньшей художественной силой переданы душевные переживания двух братьев Козельцовых, в особенности
младшего, Володи, в заключительном рассказе севастопольского цикла.
Точно заметил Толстой детали военного быта, многие из которых пришлись не по вкусу тогдашней петербургской цензуре (и
восстанавливались позднее советскими текстологами по авторским рукописям и корректурам). У боевого пехотного офицера на
сапогах «стоптанные в разные стороны каблуки», старая шинель странного лиловатого цвета, в блиндаже грязная постель с
ситцевым одеялом, а из узелка с «провизией», когда он отправляется на бастион, торчит «конец мыльного сыра и горлышко
портерной бутылки с водкой». У армейского офицера не может быть чистых перчаток и новенькой шинели — в отличие от
интендантских казнокрадов и штабных щеголей (такое разделение офицерства останется и в «Войне и мире»).
Вслед за кавказскими рассказами писатель продолжает исследовать поведение человека на войне, на этот раз в тяжелейших
условиях неудачных сражений. Он склоняется «перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой
стыдливостью перед собственным достоинством». В лицах, осанке, движениях солдат и матросов, защищающих Севастополь,
он видит «главные черты, составляющие силу русского». Он преклоняется перед стойкостью простых людей и показывает
несостоятельность «героев» — точнее, тех, кто хочет казаться героем.
Люди на войне входят в повествование со своими разными характерами, обликом, привычками, манерами, речью. С большим
художественным тактом и чувством меры передана «неправильная» разговорная речь солдат. Известно, как знал и любил
Толстой — ив молодые и в поздние годы — народный язык.
В литературе о Толстом можно прочесть утверждение, что новаторство военных рассказов и романа «Война и мир»
заключается в дегероизации войны и ее участников. Это неверно. Толстой развенчивает лишь ложную, показную «героику», но
подлинным, скромным героизмом неизменно восхищается и прославляет его. Его правда о войне по-своему героична.
Оборона Севастополя и победа над Наполеоном в 1812 году для Толстого — события разного исторического масштаба, но
равные по нравственному итогу — «сознанию непокоримости» такого народа. Непокоримости, несмотря на разный исход:
Севастополь после почти годовой героической защиты был сдан, а война с Наполеоном закончилась изгнанием его из России и
в сравнительно короткий срок завершилась в Париже.
Существует мнение, что общенациональный подъем, воспетый в романе-эпопее, противостоит критическому пафосу
севастопольского цикла: почти легендарная история 1812 года представляла будто бы гармоническую картину единения нации,
а современность, Крымская война — картину разъединения, борьбы самолюбий, честолюбивых помыслов. Это не совсем
так. Идиллическая картина единства, равенства всех сословий, от царя до последнего солдата, перед лицом иноземного
нашествия существовала лишь в официальной исторической литературе. Толстой на страницах своего романа часто и резко
спорит с ней. И в 1812 году, под Бородином, были люди, мечтавшие, как несколько десятилетий спустя в Севастополе, о
крестах и наградах; были и такие, что были заняты лишь разговорами о патриотических чувствах, к примеру фрейлина Анна
Шерер или светская дама Жюли Карагина; было собрание купцов и дворян в Слободском дворце, иронически изображенное в
заключительных главах первой части третьего тома «Войны и мира». Художественный закон, провозглашенный Толстым в
рассказе «Севастополь в мае», слова о правде — «главном герое», которого автор любит всеми силами души, которого «ста-
рался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен», действительны в применении к
роману-эпопее в той же мере, как и к «Севастопольским рассказам».
Как-то на уроке в Яснополянской школе Толстой рассказывал своим ученикам сразу и про Крымскую войну и про 12-й год. В
статье «Яснополянская школа за ноябрь и декабрь месяцы» можно прочесть эти удивительные страницы и убедиться, что здесь
— краткий конспект будущих описаний «Войны и мира». Патриотическое чувство, одушевляющее учителя и учеников, едино:
«Попался бы нам Шевардинский редут или Малахов курган, мы бы его отбили». Шевардинский редут— это канун Бородинской
битвы, Малахов курган — из героической обороны Севастополя. Истина народного самосознания воплотилась исторически
верно и совершенно точно в этом рассказе и в этом отклике: «Как пришел Наполеон в Москву и ждал ключей и покло нов, —
все загрохотало от сознания непокоримости».
Заключительные страницы рассказа «Севастополь в августе 1855 года», повествующего о поражении, проникнуты тем же
чувством и той же убежденностью его защитников:
« — Погоди, еще расчет будет с тобой настоящий, дай срок, — заключил он, обращаясь к французам.
— Известно, будет! — сказал другой с убеждением...
Почти каждый солдат, взглянув с северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал
и грозился врагам».
Во всех военных рассказах рядом с анализом поведения разных людей, разных характеров и типов начинается отрицание
войны, как ненормального, противоестественного состояния, противного человеческой природе и всей красоте окружающего
мира. Картины природы, подробно и точно нарисованные в «Набеге»,— от первых лучей солнца до тишины прекрасного ве-
чера; цветы, которые рвет мальчик в «роковой долине», а затем в ужасе бежит «от страшного, безголового трупа»; смешные
дружественные разговоры русских и французских солдат во время перемирия (в том же рассказе «Севастополь в мае») — все
это отрицает ужас, жестокость войны и утверждает «радость, любовь, счастье» мира, предвещая главный смысл романа «Война
и мир».

«ДВА ГУСАРА» И «ДЕКАБРИСТЫ»


В одном из черновых набросков предисловия к «Войне и миру» Толстой писал, что повесть о декаб ристе была задумана в
1856 году. В это же время создана, энергично и быстро, другая повесть, также связанная с раздумьями Толстого об
историческом прошлом и настоящем, — «Два гусара».
Два гусара — отец и сын Турбины. Сопоставляются два поколения. Одно — участники Отечественной войны (у Турбина-
старшего есть «медаль 12-го года»), другое — современники, люди 50-х годов, усвоившие новые, «практические» взгляды на
жизнь. Это слово — практический — настойчиво повторяется в повести. Турбин-младший как будто гордится тем, что он
практический человек, считает свое поведение образцом для других.
Но что это за практичность? Автор от себя говорит об этом так-—спокойно и просто: «Любовь к приличию и удобствам
жизни, практический взгляд на людей и обстоятельства, благоразумие и предусмотрительность были его отличительными
качествами». Потом сам Турбин-младший повторяет: «Надо смотреть практически на жизнь»; «Вот что значит практический
человек!»
На деле эта «практичность» оборачивается низостью — стремлением поживиться за чужой счет, обыграть в карты неумелую
старушку, пошлостью и трусостью в любовных делах. «Граф Турбин! Вы подлец!»— справедливо бросает ему в лицо
приятель.
Над такой практичностью 30 лет спустя будет смеяться А. П. Чехов, когда в юмореске «В наш практический век, когда...»
изобразит сценку: прощаясь с возлюбленной на неделю, жених плачет, говорит высокопарные фразы, но, прося уезжающую
девушку отдать другу 25-рублевый долг, просит с нее «расписочку».
И Толстой и Чехов — против такого «уменья жить».
Турбин-отец, каким он изображен в повести «Два гусара», — человек не слишком высокой нравственности. Его удаль и
бесшабашность граничат временами с пороком. И все-таки он симпатичнее своего рассудительного сына, потому что
великодушен, умеет выручить друга, пылко влюбиться.
Есть 'в повести и нечто другое: прекрасные описания провинциальной и деревенской жизни, ночных мечтаний девушки,
дивные пейзажи — словом, все то, что делает художественное произведение подлинно художественным. В этих описаниях —
предвестие «несравненных картин русской жизни» великого романа.
Главная идея «Двух гусаров» — осуждение буржуазного практицизма. Тот же практицизм, в еще более жесткой форме,
увидел Толстой вскоре, посетив в 1857 году Западную Европу.
Седьмого июля 1857 года в курортном городке Люцерне, где Толстой остановился, произошло событие, для всех других
привычное, но его возмутившее глубоко и сильно. Это событие он считал бы нужным записать «огненными неизгладимыми
буквами» в анналах истории: бедняк играл на гитаре и пел прелестные песни, а богатые обитатели отеля Швейцергоф, преиму-
щественно англичане, слушали его, и с удовольствием, но не дали ни сантима, хотя он несколько раз протягивал свою фуражку.
Сам певец не видит в этом ничего странного, привык к такому обращению и смущен вниманием, какое оказывает ему герой
рассказа, Дмитрий Нехлюдов. Толстой вместе с Нехлюдовым негодует за него и страстно отрицает такой порядок вещей. Пе вец
робко говорит лишь о том, что хотел бы вместо законов республики, преследующей «бродяг», видеть «натуральные законы».
Нехлюдов громко кричит: «Паршивая ваша республика!.. Вот оно, равенство!» И вспоминает Севастополь: «Если бы в эту
минуту я был в Севастополе, я бы с наслаждением бросился колоть и рубить в английскую траншею».
Правда, в конце рассказа негодование стихает и противоречия как бы снимаются обращением к «непогрешимому
руководителю, всемирному духу», отвлеченной ссылкой на «гармоническую потребность вечного и бесконечного».
Точно так же, вернувшись в Россию и увидев ее беззакония, Толстой искал спасения в «мире моральном, мире искусств,
поэзии и привязанностей» (т. 60, с. 222).
Прошло, однако, всего несколько месяцев, и в октябрьском письме 1857 года Толстой выразил убеждение, которому остался
верен всю жизнь: счастье — лишь в честной тревоге, борьбе и труде. Честная тревога — основа любви к другим; она
противостоит тревоге бесчестной, любви к себе, составляющей несчастье человека. «Чтоб жить честно, — пишет Толстой, —
надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться.
А спокойствие —душевная подлость» (т. 60, с. 231).
На склоне жизни, в 1910 году, прочитав эти строки, Толстой заметил в дневнике, что и теперь не сказал бы ничего другого...
На первой странице повести «Два гусара» Толстой в длинном и прекрасном периоде характеризует старые «времена
Милорадовичей, Давыдовых, Пушкиных». И отдает предпочтение этим временам.
Задуманная в 1856 и начатая в 1860 году повесть «Декабристы» также открывается пространным авторским вступлением, где
с ядовитой иронией изображен «век нынешний». По замыслу Толстого, его наблюдателем и судьей должен был стать
возвратившийся из ссылки декабрист, Петр Лабазов. Так с эпилога входила в творческое сознание Толстого тема
Отечественной войны 1812 года и движения декабристов, которых в течение своей долгой жизни он считал «лучшими рус -
скими людьми» (как сказано в рукописях повести «Хаджи-Мурат», создававшейся в 1896—1904 годах).
Петр Иванович Лабазов характеризуется здесь в выражениях, предваряющих образ Пьера Безухова в романе. Он смеется
«таким добродушным смехом, что все бывшие в комнате, от жены до девушки и мужика, рассмеялись»; имеет слабость «в
каждом человеке видеть ближнего», в прошлом — масон; привык всем без исключения, кроме членов семьи, говорить «Вы»; за
чаем в одной комнате — все вместе, в том числе и дети, и слуги.
«Тебе все еще 16 лет, Пьер. Сережа моложе чувствами, но душой ты моложе его. Что он сделает, я могу предвидеть, но ты
еще можешь удивить меня», — говорит ему жена.
В романе «Война и мир» мы расстаемся с Наташей, счастливой детьми, ревнующей мужа и т. п. По напи санным главам
«Декабристов» можно судить о том, какою рисовалась она создателю в старости:
«Наталья Николаевна, убравшись, оправила свои, несмотря на дорогу, чистые воротнички, причесалась и села против стола.
Ее прекрасные черные глаза устремились куда-то далеко, она смотрела и отдыхала. Она, казалось, отдыхала не от одного
раскладыванья, не от одной дороги, не от одних тяжелых годов — она отдыхала, казалось, от целой жизни, и та даль, в которую
она смотрела, на которой представлялись ей живые лица, и был тот отдых, которого она желала. Был ли это подвиг любви, та ли
любовь, которую она пережила к детям, когда они были малы, была ли это тяжелая потеря, или это была особенность ее харак -
тера, — только всякий, взглянув на эту женщину, должен был понять, что от нее ждать нечего, что она уже давно когда-то
положила всю себя в жизнь и что ничего от нее не осталось. Осталось достойное уважения что-то прекрасное и грустное, как
воспоминание, как лунный свет».
Дальше еще сказано: «Всякое ее движение было величавость, грация, милость для всех тех, которые мог ли пользоваться ее
видом...» И приводится немецкая цитата из любимого поэта — Ф. Шиллера, из его стихотворения «Доблесть женщин»: «Они
лелеют и вплетают небесные розы в земную жизнь».
Про Петра Ивановича и Наталью Николаевну говорится: «И он и она — это редкие люди были... В Сибири везде, где они
работали в рудниках или как это называется, так эти колодники, которые с ними были, исправлялись от них».
Нравственная высота вернувшихся из Сибири противостоит малости и незначительности тех дворян, что все эти 30 лет вели
праздную жизнь, играли в карты и обедали, а в начале нового царствования, виновные в поражений России в Крымской войне,
занимались охраной своего сословия от реформ.
От «Декабристов» — прямой переход к работе над «Войной и миром», начатой два года спустя.

ПОВЕСТЬ О ГРЕБЕНСКИХ КАЗАКАХ


На Кавказе Толстой узнал, как может устроиться крестьянская жизнь без крепостной зависимости от помещика. Он был
потрясен красотой природы, необычностью людей, их образом жизни, бытом, привычками, песнями. С волнением слушал и
записывал казачьи и чеченские песни, смотрел на нелегкий, но веселый, мирный труд казаков и на праздничные хороводы. Это
было не похоже на виденное в крепостной русской деревне, увлекало и вдохновляло.
Во времена Толстого гребенские казаки жили по левому берегу Терека, на узкой полосе лесистой плодородной земли.
Их предки пришли на Северный Кавказ к «Гребню» (Кавказскому хребту) с Дона в конце XVI века и расположились на
правобережье Терека. При Петре I, когда по Тереку создавалась оборонительная линия от нападений соседей-горцев, они были
переселены на другую сторону реки. Здесь стояли их станицы, кордоны и крепости.
В середине XIX века гребенских казаков было немногим более 10 тысяч. В одной из глав повести Толстой рассказывает
историю этого «маленького народца», ссылаясь на устное предание, которое каким-то причудливым образом связало
переселение казаков с Гребня с именем Ивана Грозного. Это предание Толстой слышал, когда сам жил в станице
Старогладковской и дружил со старым охотником Епифаном Сехиным, изображенным в «Казаках» под именем дяди Ерошки.
В 1852 году, сразу после напечатания в «Современнике» повести «Детство», Толстой решил писать кавказские очерки, куда
вошли бы и «удивительные» рассказы Епишки об охоте, о старом житье казаков, о своих похождениях в горах. Замысел не был
осуществлен, может быть потому, что обстоятельный и очень интересный очерк «Охота на Кавказе» (где Епишка фигурирует
под собственным именем) написал и в начале 1857 года напечатал старший брат, Николай Николаевич Толстой. Над
«Казаками» Толстой трудился, с перерывами, 10 лет — с 1853 по 1863 год. Опубликованная в «Русском вестнике» повесть
непосредственно предшествует «Войне и миру». Вместе с другими рассказами и повестями 50-х годов «Казаки» готовили
великую книгу в чрезвычайно важном направлении — эпической обрисовки народных типов, характера целого народа.
Впервые пробуя силы в эпическом жанре, Толстой «Казаками сказал свое новое слово и заложил фундамент того здания,
которое поразило затем весь мир монументальностью и красотой в «Войне и мире».
В процессе работы долгое время сохранялся замысел романа, с остро драматическим развитием сюжета. Он назывался
«Беглец» или «Беглый казак». Как можно судить по многочисленным планам и написанным отрывкам, события в романе
развивались так: в станице происходит столкновение офицера с молодым казаком, мужем Марьяны; казак, ранив офицера, вы-
нужден бежать в горы; про него ходят разные слухи, знают, что он вместе с горцами грабит станицы; стоско вавшись по
родному дому, казак возвращается, его .хватают и потом казнят. Судьба офицера в замыслах и набросках рисовалась по-
разному: он продолжает жить в станице, недовольный собой и своей любовью; покидает станицу, ищет «спасения в храбрости»,
в романе с Воронцовой; погибает, убитый Марьяной.
Как далек этот увлекательный любовный сюжет от простого и глубокого конфликта «Казаков»!
Договариваясь в 1862 году с издателем М. Н. Катковым о печатании романа в журнале «Русский вестник», Толстой думал, что
даст ему сначала часть, а потом переделает и допишет остальное. Но когда в ян варском номере журнала за 1863 год появились
«Казаки» в том виде, в каком мы читаем их и теперь, оказалось, что произведение не только закончено, но закончено
наилучшим и единственно возможным образом.
Точно так же после «Казаков», уже работая над «Войной и миром», Толстой отказывался от романических усложнений
сюжета в пользу простоты естественного хода событий.
Вместо воображаемых романтических картин в духе Бестужева-Марлинского, «Амалат-беков, черкешенок, гор, обрывов,
страшных потоков и опасностей», рисующихся Оленину, когда он едет на Кавказ, он увидел настоящую жизнь, подлинных
людей и природу во всей ее первозданной естественности. И эти действительные образы были не менее, а только иначе
поэтичны. Воспроизвести поэзию реальности для Толстого — важнейшая художественная задача.
Не удивительно, что он, вообще не писавший стихов, начал рассказ о казачьей станице со стихотворения («Эй, Марьяна,
брось работу!»), потом пробовал писать свою казачью поэму ритмической прозой, а в окончательный текст повести ввел много
песен. Стихотворением в прозе звучит рассказ о том, как ранним утром Оленин вдруг увидел горы. Повтор «а горы...» задает
высокий поэтический тон всему дальнейшему повествованию.
И рядом с этим — подчеркнуто деловые, с цифрами, почти этнографические описания терских станиц, строго реалистический
рассказ о жизни и быте гребенского казачества.
Эпический замысел, «объективная сфера» (по словам самого Толстого), история и характер целого народа впервые при работе
над «Казаками» занимали его с такою силой.
С волнением и восторгом перечитывал он в это время древнегреческие эпические поэмы Гомера — «Илиаду» и «Одиссею».
Когда «Казаки» были напечатаны, Толстой записал в дневнике: «Эпический род мне становится один естественен» (т. 48, с. 48).
Впервые в своем творчестве он создал в «Казаках» не зарисовки народных типов, а цельные, ярко очерчен ные, своеобразные
характеры людей из народа — величавой красавицы Марьяны, удальца Лукашки, мудреца Ерошки.
Работая над кавказской повестью, Толстой несомненно оглядывался назад. О любви к Кавказу он говорил в 1854 году в
выражениях, буквально совпадающих по смыслу со стихами Лермонтова (из вступления к поэме «Измаил-бей»): «... я начинаю
любить Кавказ, хотя посмертной, но сильной любовью. Действительно, хорош этот край дикий, в котором так странно и поэти -
чески соединяются две самые противоположные вещи — война и свобода» (т. 47, с. 10).
В 1854 году его поразили пушкинские «Цыганы», которых он «не понимал» прежде. В главном конфликте повести
(столкновение «цивилизованного» человека с простыми людьми, «детьми природы»), в ее названии и даже в расстановке
основных персонажей (Алеко — Оленин, старый цыган — старик Ерошка, Земфи pa — Марьяна, молодой цыган —
Лукашка) Толстой следовал пушкинской традиции.
На Пушкина и Лермонтова опирался он и в своем споре с бытописательной, этнографической литературой о Кавказе, которая
расцвела в 40—50-е годы прошлого века, и с приключенческими романами типа «Следопыта» Ф. Купера, упомянутого в
«Казаках».
И все-таки в «Казаках» Толстой прямо полемизирует— не только с откровенным романтизмом кавказских поэм Лермонтова,
но и с пушкинскими «Цыганами». Обдумывая идею кавказской повести, он отвергает, как «недостаточные», прежние мысли:
что дикое состояние хорошо (у Пушкина: «Мы дики; нет у нас законов...»); что страсти везде одинаковы (у Пушкина: «И всюду
страсти роковые, и от судеб защиты нет»); что «добро — добро во всякой сфере» (у Пушкина: «Мы не терзаем, не казним... Мы
робки и добры душою»). Толстой воплощает в своем произведении новые идеи, созвучные его времени.
Тургенев, считавший Оленина лишним лицом в «Казаках», был, конечно, не прав. Идейного конфликта повести не было бы
без Оленина. Но тот факт, что в жизни казачьей станицы Оленин — лишнее лицо, что поэзия и правда этой жизни существуют
и выражаются независимо от него, несомненен. Не только для существования, но и для самосознания казачий мир не нуждается
в Оленине. Этот мир прекрасен сам по себе и сам для себя.
Эпически величавое описание истории и быта гребенских казаков развертывается в первых главах повести вне какой-либо
связи с историей жизни Оленина. Впоследствии— в столкновении казаков с абреками, в замечательных сценах виноградной
резки и станичного праздника — Оленин выступает как сторонний, хотя и очень заинтересованный наблюдатель. Из уроков
Брошки познает он и жизненную философию и мораль этого поразительного и такого привлекательного для него мира.
Свое открытие этого мира Толстой перенес на страницы «Казаков», рисуя быт и нравы, характер целого народа, каким он
сложился в своеобразных исторических условиях. Важно отметить, что в этой попытке найти путь к народу совершенно
отсутствуют (как и в «Войне и мире») религиозные идеи, которые станут для Толстого столь значительными в дальнейшем.
В дневнике 1860 года Толстой записал: «Странно будет, ежели даром пройдет это мое обожание труда» (т. 48, с. 25). В
повести простая, близкая к природе трудовая жизнь казаков утверждается, как социальный и нравственный идеал. Труд —
необходимая и радостная основа народной жизни, но труд не на помещичьей, а на своей земле. Так решал Толстой в начале 60-
х годов самый злободневный вопрос эпохи.
Позднее, как раз во время работы над «Войной и миром», он развивал свою мысль о вольной земле и говорил, что на этой
идее может быть основана русская революция. В статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции» В. И. Ленин
утверждает, что в творчестве Толстого отразилось именно крестьянское «стремление смести до основания и казенную церковь,
и помещиков, и помещичье правительство, уничтожить все старые формы и распорядки землевладения, расчистить землю,
создать на место полицейски-классового государства общежитие свободных и равноправных мелких крестьян»1. Никто сильнее
Толстого не выразил в своем творчестве эту мечту русского мужика, и никто больше Толстого не строил утопических теорий,
особенно в последние годы, о мирных путях ее достижения.
Для Толстого как писателя, для проблематики и поэтики его произведений характерно резкое противопоставление городской,
светской — и деревенской, близкой к природе жизни. Контраст искусственного городского и естественного деревенского,
природного, резко обозначенный именно в «Казаках», составляет главное содержание повести «Семейное счастие», очень
многое определяет в «Войне и мире» и в «Анне Карениной», а в романе «Воскресение» это — исходная, ключевая мысль.
В работах о «Казаках» можно встретить разноречивые суждения. Одни литературоведы утверждают, что в повести показано
превосходство казаков над Олениным, другие отдают предпочтение интеллигентному, ищущему герою. Я. Билинкис, например,
писал, что «в смысле человеческого самосознания „простой народ" в „Казаках", в сущности, почти так же нет, как природа».
Во-первых, никак нельзя признать, что природа у Толстого, в особенности в «Казаках», нема . Бесконечно много сказали
Оленину увиденные им ранним утром горы, а потом, во время охоты, лес. Простой же народ нашел в образе Ерошки
красноречивейшего оратора, глубокого философа и подлинного поэта. Я. Билинкис ссылается на символичность образа немой
сестры Лукашки. Но чудо искусства Толстого заставило говорить и немую. Если ее образ символичен, то в противоположном
смысле. Немая проникнута тем же пониманием вещей, что все казаки. Доступными ей средствами она постоянно выражает свое
мнение и всегда говорит то, что должно, по казачьим понятиям: что Марьяна красивее всех девок и любит Лукашку; что
Лукашка молодец; что она поклонится в ноги человеку, который подарил брату лошадь; что новый красавец-конь хорош и она
любит коня.
По замыслу Толстого, в конфликте Оленина с казачьим миром обе стороны правы. Обе утверждают себя: и эпически
величавый строй народной жизни, покорный своей традиции, — и разрушающий все традиции, жадно стремящийся к новому,
вечно неуспокоенный герой. Они еще не сходятся, но они оба должны существовать, чтобы когда-нибудь сойтись. В конфликте
между ними Толстой, верный себе, подчеркивает прежде всего моральную сторону. Кроме того, социальные противоречия, с
такой силой раскрытые в повестях о русской крепостной деревне — «Утро помещика» (1856) и «Поликушка» (1863), — здесь
были не важны: казаки, не знающие помещичьего землевладения, живут в постоянном труде, но и в относительном довольстве.
Однако даже и в этих условиях, когда социальный антагонизм не играет решающей роли, разобщение остается. И главное:
Оленин не может стать Лукашкой, которому неведомо внутреннее мерило хорошего и дурного, который радуется, как
нежданному счастью, убийству абрека, а Лукашка и Марьяна не должны променивать свое нравственное здоровье, спокойствие
и счастье на душевную изломанность и несчастье Оленина.
Конфликт главного героя со своей средой носит совсем иной характер. Почти не показанная в повести, отвергнутая в самом ее
начале, эта московская барская жизнь все время памятна Оленину и предъявляет на него свои права — то в соболезнующих
письмах друзей, боящихся, как бы он не одичал в станице и не женился на казачке, то в пошлых советах приятеля Белецкого.
В станице Оленин «с каждым днем чувствовал себя... более и более свободным и более человеком», но «не мог забыть себя и
своего сложного, негармонического, уродливого прошедшего». Законы этого отрицаемого в «Казаках» мира точно определены
Брошкой: «У вас фальчь, одна все фальчь». И Оленин, добавляет от себя автор, «слишком был согласен, что все было фальчь в
том мире, в котором он жил и в который возвращался». Обличение этой фальши в письме Оленина к приятелю, в разговорах с
Белецким проникнуто пылкостью и непримиримостью молодого порыва героя «Казаков» и самого создателя. Отсюда —
прямые нити к остро критическим сценам светской жизни «Войны и мира».
Суду простого народа подлежит в конце концов и Оленин. Он, правда, виноват лишь в том, что имел не счастье родиться и
воспитываться в дворянской «цивилизованной» среде. Однако, с точки зрения создателя «Казаков», это не только несчастье, но
и вина. Героем повести Оленин стал лишь потому, что решил оставить среду, сделавшуюся ему ненавистной. Разглядев ее
фальшь, он уже никогда не будет в ней искать правду.
Путь идейных и нравственных исканий положительного героя Толстого не завершается с его отъездом из станицы
Новомлинской. Он будет продолжен Андреем Болконским и Пьером Безуховым в «Войне и мире», Константином Левиным в
«Анне Карениной», Дмитрием Нехлюдовым в «Воскресении».
СТАТЬИ О НАРОДНОМ ОБРАЗОВАНИИ
В 1859 году Толстой переживает творческий кризис. Напечатанная в «Библиотеке для чтения» новая повесть— «Семейное
счастие» (о том, как молодая женщина увлекается светской городской жизнью, но потом снова и уже по-пастоящему начинает
любить своего немолодого мужа, весь деревенский, поместный уклад) — вызывает у ее создателя острое чувство неудовлетво-
ренности, даже стыда.
Толстой решает вообще оставить литературу, чтобы всей душой (иначе он не умел!) отдаться нужному, полезному,
практическому делу. Раньше это бывало увлечение хозяйством; позднее (в период «Исповеди») станут нравственно-
философские, религиозные искания. Теперь это — школа, школа для крестьянских детей, открытая в яснополянском флигеле.
Здесь Толстой преподавал сам и пригласил нескольких учителей. Его стараниями такие же школы организовывались во всем
околодке— в селах и деревнях вокруг Ясной поляны.
Своего тогдашнего друга — поэта А. А. Фета — Толстой убеждает искренне и горячо, что стыдно заниматься «литературой»,
писать «повести о том, как она его полюбила»: «Не нам нужно учиться, а нам нужно Марфутку и Тараску научить хоть
немножно того, что мы знаем» (т. 60, с. 325). Он с гордостью называет себя «учителем» и 15 февраля 1860 года пишет
«дяденьке» Фету:
«Не искушай меня без нужды Лягушкой выдумки твоей, Мне как учителю уж чужды Все сочиненья прежних дней.
Показания Сережи несправедливы, никаких казаков я не пишу и писать не намерен. Извините, что так, без приготовления,
наношу Вам этот удар. Впрочем, больше надейтесь на Бога, и Вы утешитесь. А ожидать от меня великого я никому запретить
не могу» (т. 60, с. 322— 323).
Он серьезно влюблен в яснополянскую крестьянку Аксинью Базыкину; ее черты рисует в незаконченных рассказах из
крестьянского быта — «Идиллия», «Тихон и Маланья».
Он добивается права на издание педагогического журнала, в течение двух лет выходят и журнал «Ясная Поляна» и «Книжки»
— приложения к нему; сам пишет статьи по вопросам педагогики; приглашает сотрудничать других, в том числе учителей
организованных им школ; вовлекает в художественное творчество учеников и, поправив их сочинения, печатает в журнале.
Пишет статью с парадоксальным, вызывающим, но для него самого несомненно убедительным и верным названием: «Кому у
кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?»
Зимой 1860/61 года предпринимает второе заграничное путешествие, с главной целью — изучить постановку дела народного
образования в Западной Европе (был в Германии, Италии, Франции, Швейцарии, Англии, Бельгии).
Все это не означает, конечно, что Толстой отказался совсем или на долгое время от художественной работы (как не было
этого и на рубеже 80-х годов). «Показания» брата, С. Н. Толстого, упомянутые в письме Фету, были справедливы: в 1860 году
он вернулся к повести (вернее, к роману — как произведение мыслилось тогда) «Казаки»; в конце того же года начаты
«Декабристы»; пишутся рассказы из крестьянской жизни. Но главным делом была все же «педагогия». В 1863 году, начав
«Войну и мир», Толстой сам будет удивляться, как он мог так увлекаться этим делом, но заметит в одном из писем, что «эта
любовница» (т. е. яснополянская школа и все с нею связанное) его «сильно образовала». В ре зультате «педагогических»
занятий он стал во многом другим человеком и писателем.
В идейном плане педагогические статьи подготовили «Войну и мир» — точно так же, как в плане художественном великую
книгу готовило все предшествующее творчество.
В .статьях начала 60-х годов, кроме вопросов педагогических (соотношение воспитания и образования, методы обучения
грамоте, свобода в приемах преподавания), Толстой ставит главнейший, с его точки зрения, вопрос —о праве народа решать
дело своего образования, как и всего исторического развития, о социальном переустройстве — путем приобщения народа к
просвещению. Идет спор не только с консерваторами и либералами-«прогрессистами», но и с революционными демократами.
Сильная сторона позиции Толстого — в глубоком, убежденном демократизме. О своей любви к народу и крестьянским детям,
об их преимуществах перед городскими детьми Толстой говорит горячо и сильно:
«Преимущество ума и знаний всегда на стороне крестьянского мальчика, никогда не учившегося, в сравнении с барским
мальчиком, учившимся у гувернера с пяти лет»;
«Люди народа — свежее, сильнее, могучее, самостоятельнее, справедливее, человечнее и, главное — нужнее людей, как бы то
ни было воспитанных»;
«... в поколениях работников лежит и больше силы, и больше сознания правды и добра, чем в поколениях баронов, банкиров и
профессоров».
Поэтому, уверенно заявляет Толстой, он лично «должен склониться на сторону народа».
Но в ходе рассуждений выясняется, что народ, сторону которого принимает яснополянский педагог и философ,—это
исключительно земледельческое, патриархально думающее и живущее русское крестьянство.
С позиций этого патриархального крестьянства Толстой отрицает теорию прогресса и не считает, что доказано, будто «путь,
по которому шли европейские народы, есть наилучший путь», что «человечество идет одинаковым путем». «Весь Восток
образовывался и образовывается совершенно иными путями, чем европейское человечество».
Здесь открываются противоречия.
Толстой мог только предвидеть, а теперь мы знаем, что России действительно не суждено было повторить европейский путь.
Пройдя форсированным темпом, в несколько десятилетий, первоначальное капиталистическое развитие, Россия не стала
надолго буржуазной страной. Капитализм оказался неизбежным на очень короткий исторический отрезок, в течение которого
трижды возникала революционная ситуация, завершившаяся 1905-м, а вскоре и 1917-м годом.
О том, что нет универсальных путей движения человечества вперед, свидетельствует теперь и XX век, когда в ряде стран
Азии, Африки и Латинской Америки совершается переход от феодализма и колониальной зависимости— к социализму. Но
совершается и в результате революций. Толстой же необходимость революции отрицает принципиально, ссылаясь на
бесплодность европейских переворотов и «неподвижный Восток».
Толстой, конечно, прав, когда пишет, что «народ сам собой везде учится», что сын крестьянина, дьячка, скотовода-киргиза
больше подготовлен к практической жизни — «смолоду уже становится в прямые отношения с жизнью, с природой и людьми,
смолоду учится плодотворно, работая». Но с этой позиции он отрицает вообще пользу «университетского образования»,
поскольку в университетах, на его взгляд, готовятся «ненужные для жизни», «раздраженные, больные либералы».
Он пишет с полным правом: «Никто никогда не думал об учреждении университетов на основании потребности народа. Это
было и невозможно, потому что потребность народа была и остается неизвестною». Но его собственная попытка создать в
Ясной Поляне «университет в лаптях» не осуществилась. И яснополянская школа, при всем ее значении — историческом и
лично для Толстого, — не могла повлиять на решение народной судьбы. Те самые мальчики, о которых с таким восторгом
рассказывал писатель в статьях «Яснополянская школа за ноябрь и декабрь месяцы» и «Кому у кого учиться писать:
крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» — приобщились благодаря своему учителю даже к творчеству, но
в жизни, тогдашней российской жизни, не смогли избавиться от нищеты и несчастий.
В статье «О народном образовании» Толстой утверждает: «неизменный закон движения вперед образования»— «потребность
к равенству». А в статье «Прогресс и определение образования» дает свою формулировку прогресса вообще: «Закон прогресса,
или совершенствования, написан в душе каждого человека и только вследствие заблуждения переносится в историю. Оста ваясь
личным, этот закон плодотворен и доступен каждому; перенесенный в историю, он делается праздной, пустой болтовней,
ведущей к оправданию каждой бессмыслицы и фатализма».
Ссылаясь на «Историю цивилизации в Англии» Генри Томаса Бокля (английского историка первой половины XIX века) и
споря с ним, Толстой выражает уверенность, что русские не обязаны подлежать тому же закону движения цивилизации,
которому подлежат европейские народы. К тому же, по мысли Толстого, еще не доказано, что движение вперед цивилизации
есть благо.
В романе «Война и мир» Толстой будет продолжать спорить с историками и еще напряженнее думать об истории России и ее
народа, о прошлом и будущем.

РОМАН-ЭПОПЕЯ: ПРОБЛЕМАТИКА, ОБРАЗЫ, ЖАНР


О романе «Война и мир» написаны тысячи статей, десятки книг. Нам в океане художественного мира ро мана естественно
выбрать путь, наиболее соответствующий школьной программе. Главными при этом станут четыре проблемы: историческая
правда в романе; «мысль народная» и формы ее воплощения; основные образы; композиция и жанр книги.
Почему четыре, почему именно эти?
Вот уже более ста лет, со времени первой публикации «Войны и мира», историческая правда великой книги подвергается
сомнению. Даже такой чуткий и точный судья в вопросах искусства, каким был А. П. Чехов, остался неудовлетворен образом
Наполеона. «Каждую ночь просыпаюсь и читаю „Войну и мир", — писал он А. С. Суворину 25 октября 1891 года. — Читаешь с
таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо. Только не люблю тех
мест, где Наполеон. Как Наполеон, так сейчас и натяжки, и всякие фокусы, чтобы доказать, что он глупее, чем был на самом
деле»1.
Сам же Толстой был убежден, что он нигде не погрешил против правды. Вопрос стоит так: в чем состояла художественная
правда, открытая романом, и какими путями она была достигнута?
Слова о «мысли народной», лежащей в основе «Войны и мира», принадлежат Толстому и стали хрестоматийными,
естественно повторяются почти во всех работах о романе. Но подлинный смысл этих слов гораздо глубже, чем кажется на
первый, поверхностный взгляд; формы художественного воплощения этой мысли в романе многообразны и поучительны. В
самые последние годы, например, стали появляться исследования о древнерусских литературных традициях в «Войне и мире».
Как мы увидим, здесь также одно из воплощений «мысли народной».
Во всей мировой литературе не много книг, образы которых стали бы любимыми спутниками, к которым хотелось бы
возвращаться вновь и вновь, судьбы которых печалят и радуют, как судьба самых близких людей,— таких образов, как Наташа
Ростова, Андрей Болконский, Пьер Безухов ...
В 1887 году Толстому пришло письмо из Нью-Хейвена (США), от бывшего майора американской армии, автора
реалистического романа о войне «Мисс Равенел уходит к северянам».
«Да, граф, — писал американец,— Ваши персонажи для меня — живые, настоящие люди, такие же, как и Вы сами,- и
составляют столь же неотъемлемую часть русской жизни. За последние годы Вы, Достоевский и Гоголь населили то
пространство, которое раньше было для меня безлюдной пустыней, отмеченной лишь географическими названиями.
Приехав теперь в Россию, я стал бы разыскивать Наташу, Соню, Анну, Пьера и Левина с большей уверенностью, что
встречусь с ними, чем с русским царем. И если бы мне сказали, что они умерли, я очень огорчился бы и сказал: „Как? Все?"»
В наши дни книга Толстого завоевала сердца читателей во всем мире. В дни 150-летнего юбилея Толстого издательство
«Советский писатель» выпустило специальную работу на эту тему: Т. Мотылева, «„Война и мир" за рубежом. Переводы.
Критика. Влияние».
Известно, что сам Толстой отказывался определить жанр своего создания и возражал против названия его романом. Просто
книга — как Библия.
Но «Война и мир» все же литературное творение, хотя и принципиально новаторское.
Казалось, что после книг А. В. Чичерина «Возникновение романа-эпопеи» (1958) и А. А. Сабурова «„Война и мир" Л. Н.
Толстого. Проблематика и поэтика» (1959) найдено удачное определение, обозначающее сложный сплав: роман-эпопея. Но в
самые последние годы появились новые работы, где термин оспаривается и предлагаются новые: роман-поток (Н. К. Гей),
философско-исторический роман (Е. Н. Купреянова). Таким образом, вопрос о жанре «Войны и мира» вновь становится
дискуссионным и нуждается в пояснениях. На всех этих вопросах мы остановимся.

ИСТОРИЯ СОЗДАНИЯ
Один из главных принципов марксистского литературоведения—историзм, исторический подход. Вспомним слова В. И.
Ленина: необходимо «смотреть на каждый вопрос с точки зрения того, как известное явление в истории возникло, какие
главные этапы в своем развитии это явление проходило, и с точки зрения этого его развития смотреть, чем данная вещь стала
теперь».
Смысл завершенного создания становится яснее, когда мы знаем его историю, путь, пройденный писателем до начала работы,
и творческую историю произведения. «История текста» (термин Д. С. Лихачева) дает в руки инструмент, помогающий
объективно, наглядно, верно судить о намерениях автора и достигнутом им результате. Это один из самых важных и надежных
методов литературной науки.
Существует легенда, что С. А. Толстая переписывала «Войну и мир» семь раз.
Автографы, копии с них сохранились почти полностью. Вместе с корректурами они составляют более 5 тысяч листов (листы
рукописей заполнены обычно с обеих сторон). Рукописный фонд романа разобран, хорошо изучен, неоднократно описан.
Легенда не подтверждается. Некоторые эпизоды, будучи однажды созданы, затем поправлялись лишь в деталях, и 3—4-й ва-
риант попадал в типографию для набора. Иные переписывались по 15—20 раз. Известно также, что громадная правка
проводилась в корректурах. Корректурные листы снова переписывались и поступали опять в набор.
Семь лет «непрестанного и исключительного труда, при наилучших условиях жизни» (Толстой был спокоен, счастлив, живя с
молодой женой почти безвыездно в Ясной Поляне), отдано созданию великой книги: 1863—-1869. В эти годы Толстой почти не
вел дневника, делал редкие заметки в записных книжках, совсем мало отвлекался на другие замыслы — вся энергия уходила в
роман. Он чувствовал себя «писателем всеми силами своей души», как сказано в письме к двоюродной тетке А. А.
Толстой, относящемся к начальному периоду работы (октябрь 1863).
В истории создания романа проявилась важнейшая черта художественного гения Толстого — стремление «дойти до корня»
(В. И. Ленин), исследовать самые глубокие пласты национальной жизни.
История начальной стадии рассказана в одном из черновых набросков предисловия:
«В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, героем которой должен был быть декабрист,
возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и несчастий
моего героя, и оставил начатое. Но и в 1825 году герой мой был уже возмужалым семейным человеком. Чтобы понять его, мне
нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпадала с славной для России эпохой.1812 года. Я другой раз
бросил начатое и стал писать со времени 1812 года, которого еще запах и звук слышны и милы нам, но которое те перь уже
настолько отдалено от нас, что мы можем думать о нем спокойно. Но и в третий раз я оставил начатое, но уже не потому, чтобы
мне нужно было описывать первую молодость моего героя, напротив: между теми полуисторическими, полуобщественными,
полувымышленными великими характерными лицами великой эпохи личность моего героя отступила на задний план, а на
первый план стали, с равным интересом для меня, и молодые и старые люди, и мужчины и женщины того времени. В третий
раз я вернулся назад по чувству, которое, может быть, покажется странным большинству читателей, но которое, надеюсь,
поймут именно те, мнением которых я дорожу; я сделал это по чувству, похожему на застенчивость и которое я не могу опреде-
лить одним словом. Мне совестно было писать о нашем торжестве в борьбе с бонапартовской Францией, не описав наших
неудач и нашего срама. Кто не испытывал того скрытого, но неприятного чувства застенчивости и недоверия при чтении
патриотических сочинений о 12-м годе. Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера
русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений.
Итак, от 1856 года возвратившись к 1805 году, я с этого времени намерен провести уже не одного, а многих моих героинь и
героев через исторические события 1805, 1807, 1812, 1825 и 1856 года» (т. 13, с. 54—55).
Какой грандиозный исторический замысел! Но осуществился он не сразу, не вполне и по ходу творческой работы
существенно менялся.
Исток указан Толстым — повесть о декабристе. В 1856 году она, видимо, была лишь задумана. Писание началось в 1860 году
— об этом бесспорно свидетельствует письмо, отправленное 14 (26) марта 1861 года из Брюсселя, где Толстой находился во
время второго заграничного путешествия, в Лондон, А. И. Герцену: «...Вы не можете себе представить, как мне интересны все
сведения о декабристах в „Полярной звезде". Я затеял месяца четыре тому назад роман, героем которого должен быть
возвращающийся декабрист. Я хотел поговорить с Вами об этом, да так и не успел. Декабрист мой должен быть энтузиаст,
мистик, христианин, возвращающийся в 56 году в Россию с женою, сыном и дочерью и примеряющий свой строгий и
несколько идеальный взгляд к новой России... Тургеневу, которому я читал начало, понравились первые главы» (т. 60, с. 374).
Но роман о декабристе дальше первых глав не пошел, а когда спустя два года Толстой вернулся к своему замыслу, он
рисовался ему как «роман из времени 1810-х и 20-х годов» (письмо к А. А. Толстой, октябрь 1863).
От рассказа о судьбе одного героя-декабриста он перешел к повествованию о поколении людей, живших в период
исторических событий, сформировавших декабристов. Предполагалось, что судьба этого поколения будет прослежена до конца
— до возвращения декабристов из ссылки.
Целый год шли поиски нужного начала. Лишь 15-й вариант удовлетворил Толстого. Все наброски напечатаны (в
хронологической последовательности создания) в томе 69 «Литературного наследства»— для вдумчивого читателя это очень
увлекательная картина!
Один из первых набросков озаглавлен: «Три поры. Часть 1-я. 1812-й год». Он начинается главой об екатерининском генерал-
аншефе «князе Волконском, отце князя Андрея». Три поры, надо думать,— 1812, 1825 и 1856 годы.
Потом время действия сохраняется, а место переносится в Петербург—на «бал у екатерининского вельможи князя N». Затем
меняется и то и другое: «Именины у графа Простого в Москве 1808 года», «День в Москве»... Только в 7-м варианте найден
окончательный отсчет времени: «12 ноября 1805 года русские войска, под командой Кутузова и Багратиона сделавшие
отступление к Брюнну под напором всей армии Мюрата, в Ольмюце готовились на смотр австрийского и русского
императоров»1.
Но и этот фрагмент не сделался началом романа. О военных действиях 1805 года будет рассказано во второй части первого
тома; первая часть отдана повествованию о жизни в Петербурге, Москве и Лысых Горах. Такая композиция вполне
соответствует жанровому определению, данному самим Толстым своему сочинению на второй год работы: «картина нравов,
построенных на историческом событии» (т. 48, с. 64).
Двенадцатый вариант озаглавлен: «С 1805 по 1814 год. Роман графа Л. Н. Толстого. 1805-й год. Часть 1-я» — и начинается
прямым указанием на принадлежность будущего Пьера Безухова к декабризму:
«Тем, кто знали князя Петра Кирилловича Б. в начале царствования Александра II, в 1850-х годах, когда Петр Кириллыч был
возвращен из Сибири белым как лунь стариком, трудно бы было вообразить себе его без заботным, бестолковым и
сумасбродным юношей, каким он был в начале царствования Александра I, вскоре после приезда своего из-за границы, где он
по желанию отца оканчивал свое воспитание.
Князь Петр Кириллович, как известно, был незаконный сын князя Кирилла Владимировича Б. ...По бумагам он назывался не
Петр Кириллыч, а Петр Иваныч, и не Б., а Медынский, по имени деревни, в которой он родился».
Ближайший друг Петра — князь Андрей Волконский; вместе с ним Петр собирается «ехать к старой фрейлине Анне Павловне
Шерер, которая очень желала видеть молодого Медынского».
Наконец найден удовлетворивший Толстого зачин! После еще двух попыток начать повествование с авторских исторических
отступлений появляется 15-й вариант, открывающийся французской фразой фрейлины, обращенной к собравшимся у нее
гостям: «Ну, князь, что вы скажете о новой ужасной подлости этого чудовища?» В салоне Annete Д. обсуждаются
политические новости; происходит беседа фрейлины с князем Василием (фамилия не названа, но это, конечно, Курагин;
упоминаются его дети: Элен, Ипполит, Анатоль).
С первых месяцев 1864 года до начала 1867 года создавалась первая редакция всего романа. 16 сентября 1864 года в дневнике
отмечено: «Скоро год, как я не писал в эту книгу. И год хороший... Я начал с тех пор роман, написал листов 10 печатных, но
теперь нахожусь в периоде исправления и переделывания. — Мучительно» (т. 48, с. 58).
Спустя 10 дней Толстой на охоте упал с лошади, вывихнул руку, тульские врачи неудачно вправили ее — пришлось ехать в
Москву для операции. Но и здесь продолжалось создание романа — диктовка. В ноябре 1864 года часть рукописи уже была
отдана для печати в «Русский вестник». Под названием «Тысяча восемьсот пятый год» (означающем, конечно, заглавие не всей
книги, но ее первой части, вернее — «поры») главы появились в 1865 году в журнале (№ 1,2) с подзаголовками: «В
Петербурге», «В Москве», «В деревне». Везде говорят о предстоящей войне — против Наполеона, в союзе с Австрией.
Следующая группа глав названа «Война» и посвящена заграничному походу русских, кончая Аустерлицким сражением. Она
была напечатана в журнале в следующем, 1866 году (№ 2—4), когда Толстой уже принял решение дописать все до конца и
выпустить роман отдельной книгой. Четырнадцатого ноября 1865 года он сообщал в Петербург А. А. Толстой: «Романа моего
написана только 3-я часть, которую я не буду печатать до тех пор, пока не напишу еще 6 частей, и тогда — лет через пять —
издам отдельным сочинением» (т. 61, с. 115). Содержание первых трех частей: «1 ч. — что напечатано. 2 ч. — до Аустерлица
включительно. 3 ч. — до Тильзита включительно». То, что предстояло написать: «4 ч. — Петербург до объяснения Андрея с
Наташей включительно. 5 ч. —до эпизода Наташи с Анатолем и объяснения Андрея с Пьером включительно. 6 ч. — до
Смоленска. 7 ч. — до Москвы. 8 ч. — Москва. 9 ч.— Тамбов. 10» (т. 13, с. 37). Цифра 10 поставлена, но не расшифрована.
Определилась композиция книги: чередование частей и глав, рассказывающих о мирной жизни и о военных событиях.
Сохранился написанный Толстым план с подсчетом листов.
В течение всего 1866 и начала 1867 года создавалась первая редакция романа. В письме А. А. Фету Толстой дает ей название:
«Все хорошо, что хорошо кончается». В рукописях заглавия нет.
В 1983 году «Литературное наследство» посвятило 94-й том публикации всего текста этой первой завершенной редакции. Мы
получили возможность узнать, что же это был за роман.
Отличие его от «Войны и мира», какою она была напечатана (в шести томах) в 1867—1869 годах, заключается не только в
том, что иначе складываются судьбы героев: Андрей Болконский и Петя Ростов не погибают, а Наташу Болконский,
отправляющийся, как и Николай Ростов, в заграничный поход русской армии, «уступает» своему другу, Пьеру. Главное:
историко-романическое повествование еще не стало эпопеей, оно еще не проникнуто, как это станет в окончательном тек сте,
«мыслию народной» и не является «историей народа». Лишь на заключительной стадии работы, в набросках эпилога, Толстой
скажет: «...я старался писать историю народа» (т. 15, с. 241). Объем романа увеличится более чем вдвое.
Конечно, и «1805 год» и тем более первая завершенная редакция всего романа не были хроникой нескольких дворянских
семейств. История, исторические персонажи с самого начала входили в замысел автора.
Э. Е. Зайденшнур, занимавшаяся историей создания «Войны и мира» и написавшая на эту тему целую книгу (1966),
справедливо оспаривала литературоведов, считавших, что вначале «Война и мир» создавалась как семейная хроника. Не права
она оказалась в другом. Нужно учитывать и понимать громадную разницу между историческим романом и романом-эпопеей.
По Зайденшнур, уже в первой, завершенной в 1867 году редакции Толстому, по существу, все было ясно, в дальнейшем шла
лишь художественная отделка. Это неверно. Преображалась суть, менялся самый жанр. Это стало вполне очевидным, когда,
благодаря как раз текстологическим усилиям Э. Е. Зайденшнур, мы увидели не фрагменты, а полный текст фактически другого
романа, который в 1867 году Толстой собирался печатать под заглавием «Все хорошо, что хорошо кончается» (94-й том
«Литературного наследства»).
Применительно к этому тексту вполне справедлива декларация Толстого: «В сочинении моем действуют только князья,
говорящие и пишущие по-французски, графы и т. п., как будто вся русская жизнь того времени сосредотачивалась в этих
людях. Я согласен, что это неверно и нелиберально, и могу сказать один, но неопровержимый ответ. Жизнь чиновников,
купцов, семинаристов и мужиков мне неинтересна и наполовину непонятна, жизнь аристократов того времени, благодаря
памятникам того времени и другим причинам, мне понятна, интересна и мила» (т. 13, с. 55).
С трудом верится, что это сказано создателем «Войны и мира». Но это написано, черным по белому, в автографе,
относящемся не к начальной стадии работы, а к 1867 году.
Три года напряженного творческого труда на заключительной стадии как раз и привели к тому, что исторический роман —
«картина нравов, построенных на историческом событии», роман о судьбе поколения — превратился в роман-эпопею, в
«историю народа». И даже шире — в историю народов, всего человечества, поскольку на примере величественных событий
1812 года Толстой ставит вопросы философско-исторические (о свободе и необходимости, о причинах и законах исторического
движения и т. п.). Книга стала рассказом не о людях, не о событиях, а о жизни вообще, о течении жизни. Философская мысль
Толстого искала путей всеобщей, космической правды.
В первой завершенной редакции еще нет громадной панорамы Бородинского сражения (в «Литературном наследстве»
страницы 692—699 — только!). Нет обстоятельного рассказа о партизанской войне, нет Платона Каратаева, нет философских
отступлений, хотя есть уже полемика с историками и, как молнии, текст прорезывают гениальные догадки: «Так надо было ...
Это надо было для того, чтобы поднялся народ»,
Летом 1867 года был подписан договор о печатании романа с владельцем типографии Лазаревского института восточных
языков (находилась у Мясницких ворот— ныне улица Кирова) Ф. Ф. Рисом. Но большая работа переделок, писания,
обдумывания еще только предстояла, в особенности во второй половине романа, посвященной Отечественной войне 1812 года.
В сентябре 1867 года Толстой решил осмотреть поле Бородинского сражения. Вместе с младшим братом жены, 12-летним
Степаном Берсом, он пробыл в Бородине два дня; делал записи, рисовал план местности, чтобы понять действительное
расположение войск, а в день отъезда «встал на заре, объехал еще раз поле» (т. 83, с. 153), чтобы ясно увидеть местность как раз
в тот час, когда началось сражение. Вернувшись в Москву, он рассказывал в письме жене: «Я очень доволен, очень — своей
поездкой... Только бы дал Бог здоровья и спокойствия, а я напишу такое бородинское сражение, какого еще не было... В
Бородине мне было приятно, и было сознание того, что я делаю дело» (т. 83, с. 152—153).
Для описания Бородинского боя «лишь в небольшой мере была использована копия первой редакции; почти все описание боя,
наблюдений Пьера, колебаний Наполеона, уверенности в победе Кутузова и рассуждения автора о значении Бородинского
сражения, которое „осталось навеки ... лучшим военным беспримерным в истории подвигом", — все это почти целиком
написано заново» (т. 16, с. 114).
В последнем томе появились новые картины партизанской войны и развернутые рассуждения автора о ее народном характере.
Семнадцатого декабря 1867 года газета «Московские ведомости» известила о выходе первых трех томов «Войны и мира» и
печатающемся четвертом.
Успех романа у читателей был так велик, что в і 868 году понадобилось второе издание. Оно было отпечатано в той же
типографии. Два заключительных тома (5-й и 6-й) печатались в обоих изданиях с одного набора. Объявление о 6-м томе
появилось в той же газете 12 декабря 1869 года.
В начале 1869 года родственник Фета И. П. Борисов виделся с Толстым в Москве и в одном из писем того времени заметил,
что 5-й том не последний и что «Лев Николаевич надеется еще на пять, а может — так и далее ... Написалось много, много, но
все это не к V-му, а вперед» (т. 16, с. 125).
Как это бывало у Толстого и раньше (например, с замыслами «Четырех эпох развития», «Романа русского помещика»,
«Казаков»), грандиозный замысел включить в повествование эпоху 1825 и 1856 годов не был осуществлен. Эпопея была
закончена. В сущности, на материале других, следующих эпох она и не могла состояться как эпопея. Осуществившийся конец
— единственно возможный.

СМЫСЛ ЗАГЛАВИЯ
Название «Война и мир» возникло в конце 1866 или в самом начале 1867 года. Астраханская газета «Восток» поместила 6
января 1867 года следующую заметку:
«Литературные новости. Граф Л. Н. Толстой окончил половину своего романа, появлявшегося в „Русском вестнике" под
именем „1805 год". В настоящее время автор довел свой рассказ до 1807 года и закончил Тильзитским миром. Первая часть,
уже известная читателям „Русского вестника", значительно переделана автором, и весь роман под заглавием „Война и мир" в
четырех больших томах с превосходными рисунками в тексте выйдет отдельным изданием» 1.
Под этим же названием — «Война и мир» — роман фигурирует и в письме к С. А. Толстой ее отца, А. Е. Берса, от 9 -марта
1867 года. Вероятно, в астраханскую газету сведения попали либо от Берсов, либо от иллюстратора — художника М. С.
Башилова.
В конце марта, находясь в Москве, Толстой заключил «условие». Проект «условия» (договора) написан неизвестной рукой, в
форме письма к служащему типографии М. Н. Лаврову. Именно в этом документе Толстой собственноручно зачеркнул
название «Тысяча восемьсот пятый год» и вписал: «Война и мир». При этом слово «мир» написано через І, так называемое и
десятеричное2.
В старом нашем языке существовало два слова: мир в смысле не война и мір — общность людей, народ.
Впоследствии Толстой, видимо, не придавал никакого значения разнице в начертании слова. В печати роман появился как
«Война и мир» {и обычное, восьмеричное); в письмах, где начиная с 1867 года «Война и мир» много раз упоминается, писал и
(не і); в самом тексте (рукописных и печатном) встречаются разные написания.
Однако упомянутый выше документ дал основание некоторым исследователям трактовать замысел Толстого как намерение
изобразить в романе войну в ее связях с миром-народом. Особенно настойчиво писала об этом Э. Е. Зайденшнур. В последней
работе, напечатанной в 1983 году (вступительная статья к 94-му тому «Литературного наследства»), говорится: «Одно из
понятий слова „мир" — это все люди, весь свет, весь народ. Можно допустить, что, давая название произве дению, главным
героем которого является народ, Толстой имел в виду не „мир" — как противопоставление войне, а вкладывал в него понятие
общей жизни всех людей, всего народа... Название „Война и мір», то есть „Война и народ", больше соответствует основной
идее романа, так как задачей Толстого было показать великую роль народа в освободительной войне, а вовсе не сопоставить
военную и мирную жизнь».
С, этим рассуждением нельзя согласиться. Прав С. Г. Бочаров, который в своей книге «Роман Л. Тол стого „Война и мир"» и
затем в специальной статье «„Мир" в „Войне и мире"» пишет не о двух, а о множестве смыслов — о всеохватности значения
слова мир. Подробно разобраны три значения: в миру— т. е. в повседневной, обычной, мирной жизни; в мире — во всем мире,
целом свете; миром — общностью, всем народом.
Справедлив исходный тезис Бочарова: «Мир оказывается не только темой, но он разворачивается как многозначная
художественная идея такой полноты и емкости, какая не может быть передана на другом языке. Достаточно посмотреть
переводы: „La guerre et la paix", „Krieg und Frieden" — в заглавии; однако в тексте для выражения всех значений того же
русского мира необходима целая серия разных иноязычных слов. Возьмем французский перевод: lа раіх (в заглавии и всюду,
где не-война), le monde (в ряде значений), Г univers (в значении космическом, в масонском рассуждении Пьера), la commune
(крестьянский мир — община), tous ensemble (в молитве „Миром господу помолимся..."), terres-tre (мирской). Множественность
значений передается, но только ценой утраты единого сверхзначения, или, может быть, лучше сказать — всезначения, которое
составляет такую могучую смысловую скрепу в толстовском эпосе».
Следует добавить, что и понятие «война» означает в толстовском повествовании не одни военные столкнове ния враждующих
армий. Война — это вообще вражда, непонимание, эгоистический расчет, разъединение.
Война существует не только на войне. В обычной, повседневной жизни людей, разделенных социальными и нравственными
барьерами, неизбежны конфликты и столкновения. Сражаясь с князем Василием за наследство умирающего графа Безухова,
Анна Михайловна Друбецкая ведет прямо-таки военные действия. Толстой нарочито подчеркивает это: «Она сняла перчатки и
в завоеванной позиции расположилась на кресле». Она выигрывает сражение за мозаиковый портфель, где находится завещание
старого графа. Князь Василий не сдается и продолжает войну — уже за самого Пьера, вместе ср всем его наследством. Дело
ведется вполне мирными и даже привлекательными средствами — женитьбой Пьера на красавице Элен. Но вся картина ро-
кового «объяснения» чем-то очень напоминает военные затруднения, и поразительно, что о любовном объяснении автор
рассказывает теми же словами, что о войне. Как в войне есть страшная черта, отделяющая жизнь от смерти, своих от врагов, так
и Пьер наедине с Элен чувствует известную черту, которую боится перейти, переходит и тем делает свое несчастье. Затем
следует уже прямо война — дуэль с Долоховым, более страшная, чем военные действия, потому что убийство могло

ПРОИЗОЙТИ В МИРНОЙ ЖИЗНИ.


Не удивительно, что позднее, после плена и болезни, чувствуя себя обновленным и свободным, Пьер объединяет оба
события: нет больше иноземного нашествия и нет развратной жены.
Наполеоновская тема явственно сцеплена в романе с курагинской. В исторической судьбе народов Наполеон играет ту же
роль, какую Курагины играют в частной жизни людей. Обычные удовольствия Курагиных преступны так же, как и войны
Наполеона. И здесь и там «нельзя было знать, что хорошо, что дурно, что разумно и что безумно». Наташа Ростова едва не по -
гибла, попав в курагинский мир.
Рассказывая о затруднительном положении, в каком оказалась Элен, ставшая любовницей сразу двух высокопоставленных
лиц, старого и молодого, Толстой пишет с нескрываемым сарказмом, напоминающим его иронические инвективы против
великого полководца: «Элен, напротив, сразу, как истинно великий человек, который может все то, что хочет, поставила себя в
положение правоты, в которую она искренно верила, а всех других в положение виноватости». Таким же «истинно великим
человеком» считал себя Наполеон — и для него хорошо было не то, что было таким на самом деле, но лишь то, чего он хотел.
Для Наполеона не существует других людей: «только то, что происходило в его душе, имело интерес для него». Здесь
великому Наполеону совершенно подобен Анатоль Курагин. Он тоже не задумывается над тем, какое зло произойдет, если он
удовлетворит свои желания. Так же, как и французский завоеватель, Анатоль всегда доволен своим положением и собою и
потому всегда способен на преступления, в которых он заранее и раз навсегда оправдал себя. К Анатолю Пьер обращает слова,
аналогичные тем, какими автор «Войны и мира» гневно осуждает Наполеона: «Вы не можете не понять наконец, что, кроме
вашего удовольствия, есть счастье, спокойствие других людей, что вы губите целую жизнь из того, что вам хочется
веселиться». Анатоль, как и Наполеон, не ведает нравственных преград; ему недоступна нравственная оценка своих
поступков.
Точно так же, как и «война», понятие «мир» раскрывается в эпопее в самых разнообразных значениях. Мир — это жизнь
народа, не находящегося в состоянии войны. Мир — это крестьянский сход, затеявший бунт в Богучарове. Мир — это «омут
жизни», «вздор и путаница» будничных интересов, которые, в отличие от бранной жизни, так мешают Николаю Ростову быть
«прекрасным человеком» и так досаждают ему, когда он приезжает в отпуск и ничего не понимает в этом «дурацком мире».
Мир — это весь народ, без различия сословий, одушевленный единым чувством боли за поруганное отечество. Мир — это
ближайшее окружение, которое человек всегда носит с собой, где бы он ни находился, на войне или в мирной жизни, — вроде
особенного «мира» Тушина, поэтического любовного мира Наташи или грустно-сосредоточенного духовного мира княжны
Марьи. Но мир — это и весь свет, Вселенная; о нем говорит Пьер, доказывая князю Андрею существо вание «царства правды».
Мир — это братство людей, независимо от национальных и классовых различий, здравицу которому провозглашает Николай
Ростов при встрече с австрийцем. Мир — это жизнь
Такие простые слова — война и мир — в заглавии указывают на эпическую широту и всеохватность книги.
Немало писалось о возможных литературных источниках этого заглавия. Их наиболее исчерпывающий свод — в книге Н. Н.
Гусева:
«Сочетание понятий „война" и „мир" еще до Толстого неоднократно встречалось в русской литературе. Так, у Ломоносова в
его трагедии „Тамира и Селим" (1750) находим стих: „Война и мир против моей любви воюет". У С. Раича есть стихотворение
„Война и мир" (1854); так же называется одно из стихотворений В. Бенедиктова (1857). В записках С. Глинки, которые Толстой
усердно изучал, сказано, что в 1812 году „мир и война шли рядом".
...В 1864 году вышло в русском переводе теоретическое сочинение Прудона под заглавием „Война и мир", по своим основным
положениям не имеющее, впрочем, ничего общего с романом Толстого.
Но вероятнее всего, заглавие романа появилось у Толстого как реминисценция выражения, употребленного Пушкиным в
обращении летописца Пимена к Григорию:
Описывай, не мудрствуя лукаво,
Все то, чему свидетель в жизни будешь:
Войну и мир, управу государей...»1
К этому перечню можно добавить цикл статей А. И. Герцена «Война и мир», написанных в 1859 году по поводу франко-
итало-австрийской войны и хорошо известных Толстому.
Но скорее всего, не нужно искать литературные источники. «Война» и «мир» — ключевые, само собою разумеющиеся слова в
художественной системе эпопеи, хотя ее создателю они пришли не сразу как название книги. С древних времен эпопея
существовала как «Илиада» (война) и «Одиссея» (мир).
Сам Толстой говорил, что «Война и мир» «не имеет такой завязки, что с развязкой уничтожается интеоес» (т. 61, с. 67).
Толстой работал над «Войной и миром» почти семь лет, и все это время перед его глазами стояла Россия, какой она была в
один из самых трагедийных, величественных и сложных моментов ее истории. Вглядываясь в нее, описывая ее живые черты,
писатель, кажется, не упустил в своем повествовании, столь просторном и столь многолюдном, ни одной сколько-нибудь
заметной подробности, ни одного сколько-нибудь значительного лица. Но вот что было бы в высшей степени затруднительно:
сказать, какие лица «Войны и мира» значительны, а какие — нет. Среди огромных масс народа, среди войск, двигающихся по
дорогам и сталкивающихся в сражениях, выделено и поименно, портретно обозначено более пятисот персонажей всех рангов и
состояний, а какие персонажи, какие лица сошлись на этих страницах! Император Франции Наполеон и Александр I, русские
вельможи и французские маршалы, солдаты трех армий на маршах и на бивуаках, при Бородине, в партизанских отрядах, в
плену; светские красавицы с мраморными плечами и деревенские бабы в платках и зипунах; князья и слуги, графини и
нянюшки, светские острословы в салонах Петербурга и богомольцы, «божьи люди» на проселках России, охотники в Отрадном
и погорельцы в Москве — да, это действительно «мир»: невозможно всех перечислить, но никого нельзя и упустить, потому
что здесь важны именно все и только все вместе вполне выражают авторский замысел.
Суть замысла сводилась к тому, чтобы «захватить всё». Эпическая широта — один из главных признаков «Войны и мира».
Художнику было особенно важно сказать всё — не обо всем понемногу, а именно всё. Главный герой «Войны и мира» — не
отдельное лицо, а масса лиц, не «я», а «мы» — да, мы, какими мы были, какими бываем в героические эпохи нашей истории. И
характерно, что сложный душевный мир князя Андрея Болконского, Пьера Безухова, Наташи Ростовой раскрывается и
проясняется в среде солдат, крестьян, дворовых людей — в среде, казалось бы, бесконечно далекой и чуждой для них,
отделенных от народа воспитанием, богатством и знатностью.
Этот эпический, составляющийся из множества отдельных характеров, портретов и типов образ народа, собственно, и
превращает роман в эпос, в повествование с открытым финалом (у жизни народа, человечества нет конца), без той развязки, с
которой «уничтожается интерес». Образ этот является художественным открытием Льва Толстого.
Для самого Толстого смысл работы над «Войной и миром» заключался в исследовании жизни, в попытке, идя вглубь,
«докопаться» до ее начал, до таинственных сил, определяющих и направляющих ее течение. Тут искусство соприкасалось с
историей и философией, тут возникали проблемы, подвластные, казалось бы, одной только науке. Но наука, как убедился
Толстой, перечитавший в пору работы над своей книгой десятки исторических и философских сочинений на французском,
английском, немецком и русском языках, не задумывалась над этими проблемами или же ставила их неправильно, принимая
второстепенное и частное за основное. Толстой стремился к целостному отображению истории и жизни, где в неисчислимом
множестве случайностей, в бесконечной путанице житейских мелочей, из которых и состоят реальные человеческие отношения
(неважные и неинтересные на взгляд историка или философа), созидались характеры и судьбы народов, как и характеры
отдельных людей, в частности людей, изучавших историю.
Ученые отмечали (и до сих пор отмечают) «исторические ошибки», допущенные Толстым в его повествовании, например в
главах, посвященных Наполеону. В действительности Наполеон был не таким, как описал его Толстой, исторического сходства
нет, портрет слишком отличается от оригинала — вот смысл этой исторической критики. Но, не говоря уже о понятном
различии между реальным лицом и художественным обобщением (Наполеон — император Франции и Наполеон — персонаж
«Войны и мира» — понятия все-таки разные), нужно учитывать, что Толстой и не стремился к тому, чтобы создать портрет
Наполеона. В определенном смысле Наполеон — «никто, как и всякое лицо романиста, а не писателя личностей или мемуаров.
Я бы стыдился печататься, ежели бы весь мой труд состоял в том, чтобы списать портрет, разузнать, за помнить» (т. 61, с. 80).
Так понимал вещи Толстой, которого интересовало не то, каким Наполеон был, и даже не то, каким он казался современникам,
но лишь то, каким он оказался в конце концов, в итоге всех его войн и походов.
В той громадной движущейся картине, которая стояла перед глазами Толстого, в том психологическом пространстве, где
ежеминутно действуют миллионы сил, а история следует в итоге — как результат их стихийного взаимодействия, Наполеон
вовсе не был главной силой. Он был частностью, он был, как это ни парадоксально, лицом почти комедийным. В то время как
он единодержавно, по собственной воле перекраивал судьбы народов и царств и все в мире, казалось ему, вершилось по воле
его, все поддерживало его в этом заблуждении всемогущества, — жизнь шла своим чередом, и ей не было ни малейшего дела
до замыслов императора, до планов и дислокаций его генерального штаба. Толстой не боится сравнивать «всесильного»
Наполеона с мальчиком, который, сидя в карете и держась за тесемочки, воображает, что он правит каретой.
Сопоставляя исторические и мемуарные источники, Толстой шаг за шагом открывал истину, внимательно вглядываясь в
ненужные «истории-науке» психологические черты. Истинность его художественных открытий многократно подтвердилась в
XX веке, когда новые историки (в том числе французские) находили все новые подлинные свидетельства отсутствия
полководческого искусства Наполеона (главная роль в военных делах принадлежала начальнику штаба маршалу Бертье), его
бессмысленной жестокости, показного величия и внутреннего ничтожества.
Создатель «Войны и мира» очень дорожил открытой им истиной. Когда много лет спустя писатель А. И. Эртель спросил его
(в письме 1890 г.) о Наполеоне, Толстой ответил:
«Да, я не изменил своего взгляда и даже скажу, что очень дорожу им. Светлых сторон не найдете, нельзя найти, пока не
исчерпаются все темные, страшные, которые представляет это лицо. Самый драгоценный материл— это „Memorial de St.
Helene"1. И записки доктора о нем. Как ни раздувают они его величие, жалкая толстая фигура с брюхом, в шляпе, шляющаяся
по острову и живущая только воспоминаниями своего бывшего quasi-величия, поразительно жалка и гадка. Меня страшно
волновало всегда это чтение, и я очень жалею, что не пришлось коснуться этого периода жизни. Эти последние годы его жизни,
где он играет в величие и сам видит, что не выходит, и в которые он оказывается совершенным нравственным банкротом, и
смерть его — это должно быть очень важной и большой частью его жизнеописания» (т. 65, с. 4—5).
Подлинного величия не было и прежде, и если этого не видели сам Наполеон и его современники, за них разглядел истину
Толстой. Ему не довелось побывать во дворце на острове Эльба (теперь там музей), где явственно соединились и ложь и
показное величие. Все время думая о бегстве и подготавливая его, Наполеон приказал начертать на стене: «Наполеону везде
хорошо», а крохотный бассейн в зале оформил по образцу древнеримских императоров.
Когда в 1907 году в Ясной Поляне зашел разговор о Наполеоне —о том, что новейший французский исто рик пишет о нем
«как если бы был под влиянием „Войны-и мира"», Толстой нисколько не удивился и только заметил: «Наполеон холодный.
Пульс у него не превышал сорока».
Свое представление о глубинных силах, определяющих жизнь отдельных людей, как и жизнь государств и народов, Толстой
объяснил в эпилоге книги — в историческом и философском комментарии к «Войне и миру». Мы редко перечитываем эти
страницы, полагая, что к художественному повествованию прямого отношения они не имеют. Между тем это неверно:
философия истории воплощена не только и даже не столько в эпилоге, сколько в самом содержании книги, в ее сюжете и кол-
лизиях, в характерах и судьбах ее персонажей, и тут ее, пожалуй, даже легче воспринять — не как логический вывод, но как
возобновленную жизнь, со всей силой душевного переживания,
Ведь и сам Толстой начинал «Войну и мир» не с эпилога и, пока развивалось и длилось повествование, совершенно не
представлял себе, к какому выводу он придет. Хотя, казалось бы, самый-то «вывод» можно было без особого труда извлечь из
любого исторического сочинения. В самом деле: для Толстого Отечественная война 1812 года была событием недалекого про-
шлого, он знал наизусть весь ее ход, как, естественно, знал и то, чем она кончилась. Но здесь, на страницах рукописи, все
совершалось заново: «Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения,
очень большого, и обдумать мильоны возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них, ужасно трудно» (т. 61, с. 240).
Да, всему еще только предстояло совершиться: не было ни Бородинского сражения, ни пожара Москвы; никто не знал, что
случится с Наташей, что будет с Андреем Болконским... До победы было далеко. А главное то, что никто не знал основного: что
значила эта война и эта победа для будущего России — для будущего, которое в пору работы над «Войной и миром» уже насту-
пило, стало современностью и в свой черед уходило в прошлое. И если война 1812 года, исторически уже да лекая,
представлялась Толстому столь близкой психологически, то происходило это потому, что самый ход истории он рассматривал
«с изнанки», с той внутренней стороны, которая не отражается в документах да и вообще не может быть пересказана
официальным языком, но раскрывается поэтически, в своеобразной истории переживаний и чувств, в ходе художественного
повествования.
Поучительно было бы проследить, например, как воссоздается в «Войне и мире» сам ход событий, точнее говоря — само
течение времени, которое для историка является категорией совершенно безличной и объективной, исчисляемой по единому
для всех современников события календарю. Но если в историческом повествовании время необратимо, оно течет равно для
всех и равномерно для всех истекает, то в художественном оно переживается и формирует память, сохраняясь таким образом в
каждом новом переживании, предопределяя мысли, решения, поступки людей, их отношение к жизни. Время здесь оказывается
категорией психологической и глубоко личной. На поле сражения оно идет не так, как на светском рауте, в детской — не так,
как на половине стариков, и это, конечно, — одно из ярчайших проявлений художественного метода Толстого, его «диалектики
души».
Вообще, сличая календарь «Войны и мира» с историческим календарем, приходится проявлять осторожность. Время, конечно,
проходит и у Толстого, но проходит, оставляя следы, а в них-то, в этих следах, в жизненном опыте отдельных людей и общем
для всех людей душевном опыте народа и заключена, по Толстому, сущность истории. Ибо прошлое в определенном смысле
неизбывно, оно непрерывно откладывается в настоящем и сквозь настоящее предопределяет структуру будущего. Быть может,
дело обстоит даже сложнее: чем радикальнее и опустошительнее внешние перемены, тем дороже память, определяющая
душевный уклад, психологическое содержание жизни.
Так, пожар Москвы, вопреки надеждам и уверенности Наполеона, обозначил собой не поражение русских, а их победу: он
был громадным несчастьем, но не душевным опустошением. С какой пророческой иронией написана сцена на Поклонной горе,
где Наполеон — по Толстому, чужеземец и варвар — выговаривает одну из своих «исторических» фраз: «Большое количество
монастырей и церквей есть всегда признак отсталости народа. . .»
Одно из самых глубоких убеждений Толстого — художника, историка и философа — высказано на страницах второго тома:
«Жизнь между тем, настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с
своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей шла, как и всегда, независимо и вне
политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте и вне всех возможных преобразований».
Если бы пришлось в немногих словах определить главную тему «Войны и мира», то проще всего это было бы сделать
приведенными здесь словами Толстого. В них заключен и художественный, и философско-исто-рический смысл книги.
«Настоящая жизнь» — как стихия, самым роковым и таинственным образом опрокидывающая логику полководцев и
государственных деятелей; как данное непосредственно, без теоретических выкладок и книжных подсказок, чувство добра и
правды; как ощущение душевной полноты и внутренней оправданности бытия. Ощущение это до такой степени радостно и
полнозвучно, что здесь не нужны никакие слова: для Наташи оно — больше счастья, для князя Андрея — важнее светской
карьеры, для Пьера Безухова — безусловнее всех философских систем. Это просто, но, быть может, самое сложное, что есть в
книге Толстого, — как раз ее величайшая простота. Простота и глубина.
Важно не только то, что читатель видит (а видит он чрезвычайно много, потому что повествование Толстого живописно и
подробно, как сама жизнь), но и то, что он слышит: персонажи книги говорят на разных языках, речь, предназначенная для
общения и объединения людей, нередко используется для их отчуждения. Вот почему незаменимы страницы, написанные
Толстым по-французски.
Жизнь, как понимал ее Толстой, является внутренним достоянием человека, и чем значительнее и богаче этот душевный
клад, тем труднее подчиняться господствующему строю бытия, условным правилам света, сословным рамкам. Не только
потому, что человек рассудочно, логически отрицает общепринятые условные правила жизни, но прежде всего потому, что эти
правила ему «не по душе».
«Живое» и «мертвое» в повествовании Толстого проявляется в конфликтах между отдельными персонажами (Пьер и Элен,
Андрей Болконский и штабные офицеры и т. д.), но также и во внутренних конфликтах, в истории души главных героев книги.

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРАВДА ИСТОРИИ


«Война и мир» была написана в 60-е годы прошлого века, когда начиналась новая, пореформенная эпоха русской истории.
Правительство Александра II отменило крепостное право, но не дало крестьянам земли, и они бунтовали; вернуло из Сибири
декабристов, но осудило на 20-летнюю каторгу Чернышевского; государство было подорвано неудачами Крымской войны. .. В
России «все переворотилось и только начинало укладываться».
Поражение в Крымской войне, когда, по словам Толстого, «нас отшлепал Наполеон III», приводило на память людям 60-х
годов славную для России эпоху 1812 года, когда «мы отшлепали Наполеона I». Отечественная война, взрастившая
декабристов, невольно сопоставлялась с крымским поражением, которое тоже показало неотложную необходимость
преобразования России.
Россия и Запад, исторические судьбы России и ее народа — это были самые злободневные вопросы времени. Они
неотступно волновали Толстого. Об этом он говорил, соглашаясь и споря; с Герценом, когда находился в марте 1861 года в
Лондоне. Повторит ли Россия пройденный Европой путь кровавых катаклизмов, начавшийся «Французской большой
революцией», затем обернувшейся большими войнами Наполеона I и малыми — Наполеона III, или пойдет своим путем?
Толстой был согласен с Герценом в его отрицательной оценке буржуазного строя и разделял его уверенность, что Россия
пойдет другим путем (хотя представления об этих путях были у них различны). «Ежели мыльный пузырь истории лопнул для
вас и для меня, — писал он Герцену, — то это тоже доказательство, что мы уже надуваем новый пузырь, который еще сами не
видим. И этот пузырь есть для меня твердое и ясное знание моей России, такое же ясное, как знание России Рылеева может
быть в 25 году. Нам, людям практическим, нельзя жить без этого» (т. 60, с. 374).
Россия стояла на пороге крутых исторических перемен, в преддверии буржуазного развития. Опыт Европы — нескольких ее
революций, диктатуры Наполеона I и так называемой «Третьей республики» Луи Бонапарта-— свидетельствовал об
антигуманном, антинародном существе строя, приходящего на смену феодальным монархиям. В этом смысле пузырь новой
истории оказался мыльным — лопнул. Россия творила свою историю, которая приведет ее, через несколько десятилетий, к бур-
жуазно-демократической, а затем социалистической революции.
В набросках предисловий к «Войне и миру» Толстой разъяснил, почему он несколько раз отодвигал время действия своего
сочинения: от 1856 к 1825, затем к 1812 и наконец к 1805 году, когда происходила первая война Наполеона с Россией. В этом
осознании связи времен и поколений — основа того глубокого историзма, которым проникнута «Война и мир».
Исторический замысел входил в намерения Толстого с самого начала работы над «Войной и миром». Но понадобилось семь
лет напряженного труда, прежде чем замысел этот получил нужное, удовлетворившее автора воплощение, прежде чем найдено
было верное соотношение исторических и бытовых описаний, определились сюжетные ходы, соответствующие величественному
содержанию исторических событий, а сама история предстала как жизнедеятельность всего народа.
И в пору появления «Войны и мира» (1867—1869) и позднее историческая ее сторона вызывала разноречивые суждения.
«Все исторические описания двенадцатого года действительно являются какою-то ложью в сравнении с живою картиною
„Войны и мира"», — утверждал Н. Н. Страхов. В 1868 году в журнале «Неделя» А. Пятковский напечатал статью «Историчес-
кая эпоха в романе гр. Л. Н. Толстого», где писал: «Не поймав главной характеристической черты александровского времени, не
оценив значения важнейших исторических лиц, гр. Толстой, естественно, не мог сконцентрировать своего романа и разбросался
в мелочах и деталях, не связанных никакою общею идеею». И. С. Тургенев, поначалу окрестивший «историческую прибавку»
романа «кукольной комедией», позднее высоко оценил «Войну и, мир». «Здесь есть исторические лица (как Кутузов, Ростопчин
и другие), черты которых установлены навеки; это — непроходящее», — писал он.
В наше время один из зарубежных исследователей русской литературы, А. Стендер-Петерсен, утверждает, что Толстой «не
проникал острым историческим взглядом в прошлое, а представлял настоящее в историческом костюме»3.
Работая над романом, Толстой изучил множество источников: исторических сочинений, воспоминаний очевидцев, подлинных
документов эпохи. Многие из этих книг упомянуты в «Войне и мире» и до сих пор хранятся в яснополянской библиотеке.
Другие выявлены исследователями.
«Везде, где в моем романе говорят и действуют исторические лица, — писал Толстой, — я не выдумывал, а пользовался
материалами, из которых у меня во время моей работы образовалась целая библиотека книг» (т. 16, с. 13).
О войне 1812 года, о наполеоновских войнах исторических материалов было множество. Толстой нашел, что почти везде
события описаны «совершенно навыворот тому, что было». Исключение составили, по его мнению, записки Дениса Давыдова,
который «первый дал тон правды». Но они касались лишь некоторых сторон, преимущественно партизанской войны.
К исторической правде Толстой шел собственным путем. Его уменье «доходить до корня» блистательно проявилось в «Войне
и мире». По справедливому замечанию П. В. Анненкова, Толстой строил свою характеристику «на разоблачающем
свидетельстве преданий, слухов, народного говора и записок очевидцев» 1. Отсюда его почти беспрерывный спор с тогдашними
историками, которых он обвинял, по большей части справедливо, в невольной или вольной лжи.
Для себя единственною целью он считал правду, ибо «одна низкая истина дороже для нас тьмы возвышающих обманов» (т.
15, с. 53).
В чем же состояла та правда, которую искал и находил Толстой, исследуя в своем романе историческую эпоху первых
десятилетий XIX века?
Прежде всего в том, что «историю прекрасных чувств и слов разных генералов» он заменил «историей событий», «историей
человеков». «Я старался писать историю народа», — с полным основанием утверждал он, заканчивая роман. Позднее Ромен
Роллан скажет так: «Народы — истинные герои этого романа»2. Отсюда колоссальный охват жизненного материала, особый
масштаб изображения, доступный художнику и неуместный, невозможный в собственно историческом описании.
Закончив «Войну и мир» и собираясь работать над романом из времени Петра I, Толстой так определил различие между
«историей-наукой» и «историей-искусством»:
«История хочет описать жизнь народа — миллионов людей. Но тот, кто не только сам описывал даже жизнь одного
человека, но хотя бы понял период жизни не только народа, но человека из описания, тот знает, как много для этого нужно.
Нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство — дар художественности, нужна любовь.. . Что делать истории?
Быть добросовестной. Браться описывать то, что ока может описать, и то, что она знает — знает посредством искусства. Ибо
история, долженствующая говорить необъятное, есть высшее искусство. Как всякое искусство, первым условием истории
должна быть ясность, простота, утвердительность, а не предположительность. Но зато история-искусство не имеет той
связанности и невыполнимой цели, которую имеет история-наука. История-искусство, как и всякое искусство, идет не вширь, а
вглубь, и предмет ее может быть описание жизни всей Европы и описание месяца жизни одного мужика в XVI веке» (т. 48, с.
124—126).
Предметом «Войны и мира» была жизнь всей Европы в напряженнейшие моменты ее развития. Но каждый исторический
факт Толстой стремился объяснять человечески (т. 46, с. 212), вскрывать его живой смысл, проникая во все детали внутренней,
душевной и внешней, общественной жизни. Он не подменял историю романическими вымыслами о ней, не отказывался от изо-
бражения исторических лиц, как это делали многие исторические романисты, его предшественники. Он исследовал ход самой
истории, но исследовал художественно и потому открывал взаимосвязь истории и человеческого бытия. Хотя все важнейшие
исторические события тех лет вошли в эпопею в хронологической их последовательности, с точным обозначением дат, Толстой
в «Войне и мире» отнюдь не летописец и хроникер. Основная художественная задача — писать «историю человеков» —
определила новую трактовку исторических событий, новый художественный метод их изображения. Мировые события и
крупные явления общественной жизни наблюдает в «Войне и мире» случайный свидетель, обыкновенный смертный, и эта
простая, естественная, непредвзятая точка зрения обеспечивает нужный автору «человеческий» взгляд.
Этот художественный секрет «Войны и мира» проницательно разгадал тонкий судья в вопросах искусства А. А. Фет. «Я
понимаю, — писал он Толстому, — что главная задача романа: выворотить историческое событие наизнанку и рассматривать его
не с официальной, шитой золотом стороны парадного кафтана, а с сорочки, то есть рубахи, которая к телу ближе». Частный
человек, в представлении Толстого, включен в историю не только тогда, когда он непосредственно участвует в событиях,
например в сражениях, — всею своею жизнью он бессознательно, но постоянно творит историю.
Для исторического повествования Толстого одинаково важны и война — и мир, и грандиозные сражения — и такие бытовые
картины, как именинный обед, ряженые, святочное катанье. Об охоте Николая Ростова рассказано более подробно, чем об атаке
Павлоградских гусар под Островной, в которой он участвует. Пожалуй, из всех двадцати сражений, изображенных в романе,
лишь Бородинское показано столь же детально, как эта охота. И величественное сражение и охота одинаково раскрывают
исторические и национальные черты русского характера.
Разногласие между историком и художником Толстой считал неизбежным:
«Историк и художник, описывая историческую эпоху, имеют два совершенно различные предмета. Как историк будет
неправ, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей слож ности отношений ко всем
сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в его значении историческом. Кутузов не
всегда с зрительной трубкой, указывая на врагов, ехал на белой лошади. Ростопчин не всегда с факелом зажигал воронов-ский
дом (он даже никогда этого не делал), и императрица Мария Федоровна не всегда стояла в горностаевой мантии, опершись
рукой на свод законов; а такими их представляет себе народное воображение.
Для истории, в смысле содействия, оказанного лицом какой-нибудь одной цели, есть герои; для художника, в смысле
соответственности этого лица всем сторонам жизни, не может и не должно быть героев, а должны быть люди» (т. 16, с. 9—10).
В своем романе Толстой не развенчивает и не дегероизирует историю, как полагали некоторые его современники, бывшие
участники войны 1812 года. Генерал А. Норов, князь П. Вяземский укоряли создателя «Войны и мира» в том, что он будто бы
обесславил героическое для России время. В действительности именно Толстой, как никто до него, прославил исторический
подвиг русского народа. Развенчав ложную, он открыл подлинную героику, представил войну как будничное дело и
одновременно как испытание всех душевных сил человека и народа в момент наивысшего напряжения. И неизбежно случилось
так, что носителями подлинного героизма явились рядовые, скромные люди, такие, как добродушный батальонный командир
Тимохин, забытые историей генералы Дохтуров и Коновницын, никогда не говоривший о своих подвигах Кутузов. Для
исторической концепции «Войны и мира» принципиально важен этот показ истинного, но забытого или умаленного величия и
героизма — в противовес сохраненным историей легендам и анекдотам. Толстой при этом оказывался прав не только с
художественной, но и с исторической точки зрения.
Открывая в своем романе психологическую, социальную, нравственную правду истории, Толстой, конечно, не имел задачей
дать исчерпывающие исторические характеристики, и странно было бы искать их в романе. Даже в широко развернутой
панораме Бородинского сражения нет и не могло быть исчерпывающей картины. Зато есть то, что было в этом сражении
главным для художника: столкновение нравственно правого, сильного духом, защищающего свою землю и национальное до-
стоинство народа — с преступным и потому бессильным завоевателем.
В иных случаях художник сосредоточивает свое внимание на совсем частных, казалось бы, моментах. Его как будто совсем
не интересует, чем закончилось сражение, в котором участвовал Николай Ростов (т. е. именно то, что важно с исторической
точки зрения),— для него существенно иное: психологический механизм войны, человеческие взаимоотношения. Ростову, как и
многим другим участникам тогдашних и всяких иных войн, стала ясна вся бесчеловечность убийства в азарте боя, когда он
увидел «самое простое комнатное лицо» врага, «с дырочкой на подбородке и голубыми глазами». Так весь эпизод гусарской
атаки под Островной, бывший определенным звеном военной истории, переключен в иную плоскость — историю
психологическую.
Представляя события с человеческой, нравственной стороны, писатель нередко проникал и в их подлинную историческую
сущность. «Война и мир» полна не только художественных, но также исторических открытий.
Важнейшее для войны 12-го года Бородинское сражение Толстой изображал, пользуясь многочисленными источниками,
русскими и французскими, но написал такое сражение, какого не было ни в одном источнике. Нигде, даже в записках боевого
генерала и патриота А. П. Ермолова, сражение не трактовалось как безусловная победа русских. Лишь проникнув в
нравственный, внутренний смысл событий, Толстой открыл и его подлинную историческую сущность, его место в цепи явле-
ний, во всей эпопее 1812 года.
Военные специалисты (М. Драгомиров, Н. Лачинов) подтвердили правильность суждений Толстого о позиции русских
войск при Шевардине и в день Бородинского сражения. Таким образом, и с военной точки зрения сражение было понято и
показано исторически верно.
Последний период войны, после оставления французами Москвы, рисовался большинством историков как цепь более или
менее удачных попыток русской армии захватить Наполеона и перебить как можно больше французов. Толстой не только
психологически, но исторически верно показал главную цель армии и народа — очистить свою землю от завоевателей.
Рассказать правду о войне, замечает сам Толстой в «Войне и мире», очень трудно. Его блестящее новаторство в этой области
связано не только с тем, что он показал человека в условиях войны, но главным образом с тем, что он раскрыл психологию
масс. Это сделано впервые в «Войне и мире», и сделано с поразительной точностью и лаконизмом. Там, где историку понадоби-
лись бы пространные и все равно не достигающие цели описания, художнику довольно нескольких верно найденных деталей.
Растерянность русской армии под Аустерлицем прямо ощущается читателем — оттого, что движущиеся и бегущие войска
названы несколько раз «толпой» и, как рефрен, повторяется упоминание о тумане (день Аустерлица в самом деле был
туманным). В описании Тарутинского боя «веселая» атака казаков резко контрастирует с «отчаянным, испуганным» криком
француза —эти несколько слов сразу определяют соотношение сил. Рассказывая про смоленский пожар, Толстой упоминает
«оживленно-радостные и измученные лица людей». И опять два слова, два, казалось бы, несовместимых эпитета передают и
тяжесть надвинувшейся беды, и живую, радостную готовность противостоять ей. В характеристике Наполеона важна деталь,
замеченная Николаем Ростовым: французский полководец плохо сидит в седле.
В иных случаях это не деталь, а, напротив, — обобщение. «Скрытая теплота патриотизма» — эта «генерализация» четко
обозначает настроение всей армии, дух войска и всего народа в день Бородинского сражения.
Исторические басни о морозах и московском пожаре, якобы погубивших Наполеона, Толстой заменяет своим открытием
сути событий, их подлинного смысла и значения.
Славу московского пожара то приписывал себе, то отрекался от нее Ростопчин; ура-патриоты уверяли, что русские сами
сожгли Москву, другие обвиняли в пожаре французов, из мести спаливших древнюю столицу. С истинной проницательностью
Толстой отверг все эти версии: деревянный город, в котором хозяйничал неприятель, должен был сгореть, по самым разным
причинам.
Опровергая официальных историков, Толстой зачастую основывает свои догадки на незамысловатых, но правдивых
показаниях очевидцев. Так, в книге А. Рязанцева «Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве» (1862)
говорится: «За два дня до вступления в Москву неприятеля блюстительница благочиния-— полиция, с огнеспасительными
инструментами и пожарного командою, выехала из столицы». Мемуаристу не было известно, а Толстой знал, что распоряжение
о выезде пожарной команды дал Ростопчин — без всякой цели, просто потому, что, совершенно потерявшись, делал вид, что все
знает и вправе распоряжаться.
Воспользовался художник и дальнейшими показаниями очевидца, который рассказывал, что первым загорелся казенный
винный двор. Можно догадаться: не потому, что его нарочно подожгли. На другой день — гостиный двор. Тушить некому.
Рязанцев простодушно рассказывает (он это сам видел), что французы хотели и не могли потушить. Некоторые русские купцы
говорили: «Слава богу! Пусть лучше горит наше добро, нежели достанется врагу на расхищение».
Насколько значительны были для Толстого такие воспоминания, можно судить по свидетельству Н. П. Петерсона,
яснополянского учителя, служившего затем в Чертковской библиотеке. «Однажды он попросил меня,— пишет Петерсон о
Толстом, — разыскать все, что писалось о Верещагине, который в двенадцатом году был отдан Ростопчиным народу на
растерзание как изменник. Помню, я собрал множество рассказов об этом событии, газетных и других, так что пришлось
поставить особый стол для всей этой литературы. Лев Николаевич что-то долго не приходил, а когда пришел и я указал ему на
литературу о Верещагине, то он сказал, что читать ее не будет, потому что в сумасшедшем доме встретил какого-то старика —
очевидца этого события, и тот ему рассказал, как это происходило».
По какому-то, очевидно, намеку современника художнику открылось прошлое, психологические мотивы поведения
действующих лиц романа. Так создана одна из самых сильных сцен, в которой блистательно раскрыты и неожиданность
решения Ростопчина — отдать Верещагина толпе, чтобы самому спастись от ее гнева, и переживания Верещагина, и психология
недоуменно бушующего городского люда.
По преданию, муза истории Клио бесстрастно записывает на своих свитках дела людей и народов. Трудно представить судью
более взволнованного, заинтересованного, пристрастного, чем Толстой. Свое, нужное ему как художнику освещение
историческим событиям он дал, привнеся в само описание не только новую мысль, но и живое чувство. В одних случаях это
чувство — ирония, даже сарказм, в других — нескрываемое восхищение.
«Война и мир» — книга предельно эмоциональная, горячая, полная насмешки, полемики и любви. Она создана «умом
сердца», который так высоко ценил Толстой в людях и в искусстве. В этом плане «Война и мир» принципиально отлична от
«объективной» исторической прозы и представляет явление небывалое в реалистическом романе на историческую тему.
Подсчитано, что из более чем пятисот персонажей «Войны и мира» около двухсот — лица исторические.
Громаден самый охват исторического материала в эпопее Толстого. Участники двадцати сражении — начиная от
Шенграбенского боя в первой войне русских с Наполеоном и кончая Тарутинским сражением 1812 года; русский, австрийский и
французский императоры, их приближенные, адъютанты, придворные; большие и малые чины воюющих армий; дипломаты,
государственные и политические деятели тех лет — все это множество разнообразных лиц живет, действует, думает и
говорит на страницах «Войны и мира».
Толстой опасался, что необходимость описывать значительных лиц 12-го года заставит его руководиться историческими
документами, а не истиной. Документы, столь прямо противопоставленные здесь истине, — это приказы, донесения, письма
государей и генералов, реляции, рапорты и т. п. Толстой не доверял историкам, которые пишут по этим официальным
документам. По собственному опыту участника Севастопольской обороны он знал, как трудно осуществимы всякие диспозиции
и насколько неизбежно фальшивы официальные реляции о сражениях. Об этом ясно сказано в статье «Несколько слов по
поводу книги „Война и мир"».
Наибольшие разноречия с историками возникли при оценке двух важнейших фигур начала XIX века — Наполеона и
Кутузова.
Наполеон и Кутузов противостоят друг другу в романе. Чрезвычайно важно, что это противопоставление принадлежит
Толстому. Во всех исторических сочинениях, какие он читал, русских и французских, Наполеону противопоставлялся
Александр I. И Толстому поначалу приходила мысль «написать психологическую историю романа Александра и Наполеона» (т.
48, с. 60). Но в «Войне и мире» спор «узурпатора» Наполеона с «ангелом» Александром Павловичем обсуждается только в
салоне Анны Павловны Шерер. Императору Александру Толстой отказывает в праве быть вершителем исторических событий;
он не согласен отдавать ему и его придворным генералам славу русского оружия. «Освободитель Европы», как именовали его
верноподданные историографы, представлен в романе слабым, тщеславным человеком, который верил австрийцам больше, чем
Кутузову, и своими распоряжениями немало мешал ему.
Как это часто делается в «Войне и мире», правда восстанавливается путем иронического освещения лжи, снятия ореола с
мнимых героев истории. Ирония не направлена прямо на Александра I. Напротив, Николай и Петя Ростовы испытывают восторг
при виде царя. Но Петя — мальчик, а Николай Ростов — человек милый, однако не рассуждающий, и чрезвычайно важно, что
Александр I изображается почти исключительно через его восприятие. Впрочем, даже Николай Ростов задумывается при виде
бессмыслицы театрально-помпезного тильзитского свидания двух императоров.
Полон иронии эпизод, когда посланец Александра Балашев все собирается, но так и не может выговорить Наполеону
красивую фразу своего императора: Александр «не помирится, пока ни один вооруженный неприятель не останется на земле
русской». В простой, естественной форме эти слова говорит Кутузов, обращаясь к солдатам: «Потерпите; недолго осталось.
Выпроводим гостей, отдохнем тогда».
А Наполеон? Все, решительно все эпизоды, где появляется Наполеон, представляют его в резко ироническом освещении.
Особенно старательно наблюдает Толстой за жестами «великого человека» — театральными, рассчитанными на эффект. И в
этом случае надо отдать дань его проницательности. Академик Е. Тарле, досконально изучивший исторические источники о На-
полеоне, пишет: «А Наполеон в актерстве был действительно велик, хотя на заре его деятельности, в Тулоне, в Италии, в
Египте, это его свойство стало открываться пока лишь очень немногим, лишь самым проницательным из самых близких»1.
Наполеон играет роль, притом фальшивую, и в сцене награждения орденом Почетного легиона Преображенского солдата
Лазарева, и в разговоре с денщиком Лаврушкой, и в эпизоде нетерпеливого ожидания «депутации бояр» на Поклонной горе. Это
не вымышленные, а подлинные случаи, взятые к тому же из французского источника — «Истории консульства и империи»
Тьера. Толстой меняет лишь тон и слог — высокопарный на простой, несколько даже огрубленный (в истории с Лаврушкой).
«Дитя Дона», «птица полей» (о пойманном солдате) — все это есть у Тьера, но иронически переосмыслено Толстым. (Известно,
что сочинения Тьера Прудон приравнивал к романам Дюма.)
В исторических сочинениях Толстой находил разноречивые оценки Наполеона: «Тьер говорит, что Наполеон был
благороднейший человек; Ланфрей говорит, что он был мошенник».
По самому существу своей задачи художника здесь, как и в других случаях, Толстой устраняет спорные вопросы,
касающиеся исторических лиц и фактов, дает смелые очерки их, точные, яркие, определенные описания и приговоры.
Толстого упрекали в том, что он исказил и принизил Наполеона. Писатель горячо отстаивал свою правоту и отводил упреки в
предвзятости. «Если я художник,— писал он,— и если Кутузов изображен мной хорошо, то это не потому, что мне так
захотелось (я тут ни при чем), а потому, что фигура эта имеет условия художественные, а другие — нет. Je defie1, как говорят
французы, сделать художественную фигуру, а не смешную, из Растопчина или Милорадовича. На что много любителей
Наполеона, а ни один поэт еще не сделал из него образа; и никогда не сделает» (т. 15, с. 242).
Толстой не хуже тогдашних историков видел страшную силу Наполеона, перед которой трепетали монархи всей, Европы, на
милость которого бесславно сдавались огромные армии. Обо всем этом рассказано в «Войне и мире». Но тот же Наполеон
потерпел поражение в России и бежал, спасая себя, от армии. Защитники Наполеона уверяли, что и здесь он был велик, и если
бы не досадные случайности (насморк во время Бородинского сражения, недостаток продовольствия, русские морозы, пожар
Москвы и т. п.), все могло бы быть иначе.
Толстой показывает, что иначе быть не могло.
Наполеон претендовал на великую роль в истории, рассчитывал творить историю, подчиняя ее собственной воле. «Он деспот
не только по положению, но и по убеждению»2. «Историческими», «государственными» интересами он оправдывал убийства,
расстрелы пленных, свои захватнические войны, в которых погибали миллионы людей.
Толстого не интересует количество выигранных Наполеоном сражений и число покоренных государств. Он подходит к
Наполеону с иной мерой, которую считал единственно правильной: «Нет величия там, где нет простоты, добра и правды».
Создатель «Войны и мира» заявил о своем праве «просто и прямо смотреть на дело» — и от этого простого и прямого взгляда с
Бонапарта спала мишура величия, ибо «признание величия, не измеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание
своей ничтожности и неизмеримой малости». Толстой подчеркивает в романе, что это не только его собственный, но
исторически оправданный, необходимый взгляд. «Мы заплатили за то, чтобы иметь право просто и прямо смотреть на дело, и
мы не уступим этого права».
В литературе уже отмечалось, что в своей оценке Наполеона Толстой разошелся с Пушкиным, еще более— с Лермонтовым,
но был поразительно близок Герцену. В цикле статей, объединенных заглавием «Война и мир» и посвященных австро-франко-
итальянской войне, которую вел преемник «великого дяди» и его подражатель Наполеон III, Герцен дал развернутую и бес-
пощадную характеристику кровавой славы бонапартизма. О самом Наполеоне I Герцен писал за несколько лет до Толстого:
«Системы у него не было никакой, добра людям он не желал и не обещал. Он добра желал себе одному, а под добром разумел
власть»1.
Интересно и важно, что современные историки, располагающие громадным документальным материалом, недоступным для
исследования во времена Толстого и Герцена, обосновали вывод, который в «Войне и мире» был гениальной писательской
догадкой. Е. Тарле пишет: «Если можно так выразиться, Наполеон принципиально отвергал доброту, считал ее качеством,
которое для правителя прямо вредно, недопустимо»2.
Кутузов в «Войне и мире» еще больше, чем Наполеон, явился историческим и художественным открытием Толстого.
Общая оценка Кутузова повторяет пушкинскую его характеристику: «Кутузов один облечен был в народную доверенность,
которую так чудно он оправдал!» У Толстого это мельком брошенное замечание составило основу широко показанного
художественного образа, одного из главных в исторических картинах романа.
В сочинениях, которые писали не только французские, но и русские верноподданные историографы, Кутузов представлен
как «хитрый придворный лжец, боявшийся имени Наполеона и своими ошибками под Красным и под Березиной лишивший
русские войска славы полной победы над французами». Несколько правдивее и уважительнее писал о Кутузове А. И.
Михайловский-Данилевский, но и он главную роль в освобождении России от наполеоновского нашествия отводил Александру
I.
Искажение образа Кутузова, считает Толстой, происходило оттого, что «истинно величественная фигура не могла улечься в
ту лживую форму европейского героя, мнимо управляющего людьми, которую придумали».
Существует взгляд, что Толстой приспособил образ Кутузова к своей исторической концепции фатализма и тем самым
исказил действительные черты выдающегося полководца. Справедливо это, может быть, лишь относительно некоторых
рассуждений последнего тома. В художественных картинах «Войны и мира» Кутузов неизменно предстает отнюдь не
бездеятельным человеком, умеющим лишь мудро созерцать ход событий. Это он своими верными действиями и
распоряжениями спасает русскую армию после капитуляции Макка и сдачи Наполеону Вены; это он, не любящий громких
фраз, посылает Багратиона задержать французов и напутствует его патетическими словами: «Благословляю тебя на великий
подвиг!»; это он приказывает оставить Москву и говорит, что заставит французов, как раньше турок, «лошадиное мясо жрать».
Иронически цитируя в «Войне и мире» письма и диспозиции Наполеона, послания Александра I, Толстой не только
серьезными, но почти торжественными словами предваряет донесение Кутузова о Бородинской победе.
Кутузов понимает, что «есть что-то значительнее и сильнее его воли, —это неизбежный ход событий»; умеет отрекаться «от
своей воли, направленной на другое».
Действия Кутузова всегда соответствуют общенародному чувству; историческое проявляется в нем как народное,
национальное и потому — нравственное. Психология полководца народной войны раскрыта Толстым с исчерпывающей
глубиной1.
В мирных сценах «Войны и мира» исторических персонажей, естественно, меньше, чем в эпизодах военных. Но и здесь
главные исторические фигуры времени не обойдены Толстым. Прежде всего это М. М. Сперанский, которому еще в 1803 году
вступивший на престол либеральный в ту пору царь поручил готовить «Записку об устройстве судебных и правительственных
учреждений».
«Выскочка» Сперанский, называвшийся сначала статс-секретарем, а потом государственным секретарем, и его ближайшее
окружение, исторически точно названное (за исключением Андрея Болконского, вымышленного персонажа, который играет по
отношению к Сперанскому роль «случайного» свидетеля и судьи), неожиданно стал играть видную роль в государственной жиз-
ни России между Тильзитским миром и войной 1812 года.
Сперанский намеревался путем государственных преобразований привить России некоторые черты буржуазного
правопорядка, придать Российской империи хотябы внешний вид европейского государства. Дворянство встретило его реформы
враждебно и разными путями, преимущественно доносами об измене, добилось его отставки и ссылки.
Толстой судит о либеральной деятельности Сперанского не с дворянской, а с мужицкой точки зрения, хотя эту последнюю
выражает в романе князь Андрей Болконский. По Толстому, в жизни важен не внешний вид, а внутреннее существо. Применив
пункты нового законоположения к своим богучаровским крестьянам, Болконский увидел, что пункты эти не имеют к ним ника-
кого отношения, и ему сразу странно стало, как мог он заниматься «такой праздной работой».
П. В. Анненков остроумно заметил, что Болконский прозрел так быстро потому, что ему был доступен исторический опыт
Толстого. «Сослуживцы его (Андрея Болконского), которым нельзя отказать в знании и уме, поняли невозможность простого
переложения французского кодекса на русские нравы только после ряда неудачных опытов»1.
Как всегда в «Войне и мире», исторические и социальные сцепления делаются почти незаметно — точными
художественными деталями. Ненатурально белые руки Сперанского и его театральный смех ясно соотносят русского
реформатора с Наполеоном, у которого тоже белые, пухлые руки и великое мастерство в актерстве.
Точно так же раскрываются, взаимно отражаясь друг в друге, многие реальные лица эпохи, например исто рически и
психологически сходные наполеоновский маршал Даву и военный министр Александра I Аракчеев. «Даву был Аракчеев
императора Наполеона — Аракчеев не трус, но столь же исправный, жестокий и не умеющий выражать свою преданность
иначе, как жестокостью» — эта авторская характеристика подтверждается встречей Андрея Болконского с Аракчеевым и Пьера
Безухова с Даву. Несколько художественных деталей — холодный взгляд, ворчливо-презрительный тон, аскетическая
приверженность «делу» и пренебрежение удобствами жизни — создают вполне законченное представление об этих
исторических фигурах, хотя в романе им отведено всего несколько страниц.
В художественной системе «Войны и мира» огромная роль принадлежит сцеплению, сопряжению исторических лиц и
событий с вымышленными персонажами и их судьбами.
Толстой много заботился о том, чтобы эти сцепления были органичны, исторически правдивы. Важна была даже такая
мелочь, как фамилии вымышленных лиц. Тем более это относится к внешним и внутренним событиям жизни литературных
героев. Множество фактов, деталей, кажущихся вымыслом романиста, почерпнуты из документов эпохи. Недаром своих
персонажей Толстой именовал «полуисторическими, полувымышленными» лицами.
Андрей Болконский, отправляющийся на войну и оставляющий беременную жену, — звено в цепи чисто романического,
казалось бы, действия. Между тем эпизод имеет исторический первоисточник. Двадцать четвертого июня 1812 года М. А.
Волкова писала В. И. Ланской: «Гагарины тоже достойны сожаления. Кн. Андрей решается отправиться в поход и предоставляет
жене справиться с родами как знает».
М. А. Волкова была фрейлиной императрицы Марии Федоровны. Письма Волковой к ее подруге, Ланской, вошли в
историко-литературный фонд как емкий, полный достоверных и живых деталей документ об эпохе Александра I. Толстой читал
эти письма в подлиннике и многое из них использовал. Уже после выхода «Войны и мира» письма были изданы.
В данном случае Толстой лишь перенес историю из 1812 в 1805 год и развернул ее в художественное, психологически
детализированное описание.
Волнующие главы об отъезде Ростовых из Москвы, о том, как Наташа Ростова распоряжается отдать подводы под раненых,
созданы, конечно, творческим воображением Толстого. Но вот действительный факт, который рассказан в биографии лица, не
имеющего никакого отношения к героине Толстого, — фельдмаршала М. С. Воронцова. История произошла в те самые дни
1812 года: «По прибытии в дом свой на Немецкой слободе, в Москве, нашед там большое количество подвод, высланных из
деревни его... Владимирской губернии, для своза туда картин, библиотеки и разного рода драгоценностей, в обилии
вмещавшихся в доме его предков, он приказал все это оставить в добычу неприятелю и обратить подводы на поднятие раненых
воинов, которые не могли все, по огромному числу их, получить нужную помощь»1.
Пьер Безухов на Бородинском поле — этот важнейший в сюжетном ходе романа эпизод, создавший исторически и
психологически правдивую ситуацию для нравственного перелома в Пьере и для верного описания самого сражения, —
восходит к мельком упомянутому в письме Волковой факту: присутствию на Бородинском поле князя Вяземского, одетого в
штатское платье.
Для рассказа о Пьере в плену Толстой, несомненно, воспользовался действительной историей, которую в 1857 году слышал
от своей тетки А. А. Толстой, а в 1865 году читал в журнале «Русский архив» (№ 3), где были напечатаны «Записки В. А.
Перовского» о его трехлетнем плене у французов. Как и Пьер, Перовский был доставлен на допрос к маршалу Даву, Толстой
лишь изменил нравственно-психологическую, философскую основу сцены. Перовский рассказывал, что Даву приказал
расстрелять его, признав в нем плененного под Смоленском русского офицера; его спас от смерти адъютант маршала, не
подтвердивший сходства. У Толстого Пьера спас пристальный взгляд, которым обменялся с ним Даву: «В этом взгляде,
помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения». А освободился из
плена Перовский иначе: в 1814 году, под Орлеаном, он совершил побег и присоединился к казакам.
Сам Толстой говорил, что двум персонажам — Ахросимовой и Денисову — он дал имена, «близко подходящие к двум
особенно характерным и милым действительным лицам тогдашнего общества» (т. 16, с. 9).
Василий Денисов — это, конечно, не портрет поэта и партизана Отечественной войны Дениса Давыдова, так же как Долохов
— не Дорохов (И. С. Дорохов, один из храбрейших русских генералов, командовал в 1812 году партизанским отрядом). Но
многие действия Денисова и события в его отряде прямо взяты из «Дневника партизанских действий» Давыдова: хитрая уверт-
ка от двух отрядных начальников при нападении на французский транспорт; пленный 15-летний барабанщик Викентий Боде у
партизан и пр. Как всегда, на основе скупых свидетельств источника создавал Толстой поэтические образы.
Денис Давыдов рассказывал: «Мы подошли к селению Теплухе, что на столбовой Смоленской дороге... Там явился ко мне
крестьянин Федор из Царева Займища, с желанием служить в моей партии. Этот удалец, оставя жену и детей, скрывшихся в
лесах, находился при мне до изгнания неприятеля из Смоленской губ. и только после освобождения оной возвратился на свое
пепелище»1. Такова историческая основа образа Тихона Щербатого.
Что касается Ахросимовой, то ее прототипом послужила Офросимова, которой в 1805 году, когда начинается действие
романа Толстого, было 52 года. Ее характеристику Толстой читал в «Дневнике студента» С. Жихарева:
«Настасья Дмитриевна Офросимова — барыня, в объяснениях своих, как известно, не очень нежная, но с толком. У ней в
гвардии четыре сына, в которых она души не слышит, а между тем гоголь-гоголем, разъезжает себе по знакомым да
уговаривает их не дурачиться. „Ну, что вы, плаксы, разрюмились? Будто уж так Бунапарт и проглотит наших целиком! На все
есть воля божия, и чему быть, тому не миновать. Убьют так убьют, успеете и тогда наплакаться". Дама презамечательная своим
здравомыслием, откровенностью и безусловною преданностью правительству»1.
Толстой опустил последнюю черту, столь блистательно развитую Грибоедовым в образе старухи Хлёстовой, нападающей в
«Горе от ума» на лицеи и ланкастерские учебные заведения, но почти дословно взял ее реплику о войне. Следует добавить, что,
поскольку в этом случае источник достоверно известен (и полностью процитирован нами), можно судить, как много дорисо-
вывало воображение Толстого.
Право художника на свободу творческого воображения, когда дело касалось «вымышленных персонажей», Толстой
подчеркивал, отвечая на вопрос княгини Л. И. Волконской, какое лицо изображено под именем Андрея Болконского: «Андрей
Болконский — никто, как и всякое лицо романиста, а не писателя личностей или мемуаров» (т. 61, с. 80).
Чрезвычайно важно, что и там, где писатель был совершенно свободен и, казалось бы, мог никак не стеснять свое
воображение, он творил по законам истории, подчиняясь требованиям исторического материала.
Определить судьбы вымышленных героев было совершенно в его власти. Собираясь печатать роман под заглавием «Все
хорошо, что хорошо кончается», он рисовал судьбы своих героев вполне благополучными. Потом, глубже проникая в
жизненные конфликты эпохи, Толстой отверг счастливые случайности в пользу полной драматизма исторической правдивости.
Историческая правдивость основных персонажей «Войны и мира» — Андрея Болконского и Пьера Безухова, с их
напряженными душевными исканиями, самоанализом, острой наблюдательностью, — не раз подвергалась сомнению. Один
современник писал: «Не умели русские люди того времени ни так отчетливо мыслить, ни так картинно воображать, ни так
внимательно наблюдать, как умеем мы. Силой воли, силой страсти, силой чувства, силой веры — этим всем они, вероятно, пре-
восходили нас, но где же им было бы равняться и бороться с нами в области мысли и наблюдения!»
Толстой, однако, настаивал в той же объяснительной к «Войне и миру» статье на своей правоте: «В те времена так же
любили, завидовали, искали истины, добродетели, увлекались страстями; та же была сложная умственно-нравственная жизнь,
даже иногда более утонченная, чем теперь, в высшем сословии» (т. 16, с. 8).
Говоря так, он имел в виду, конечно, не все высшее сословие. В «Войне и мире» великолепно показано, насколько пуста и
ничтожна и умственная и нравственная жизнь Курагиных и Карагиных. Болконский и Безухов — исключения в этой среде. По
замыслу Толстого, оба они принадлежат к тому небольшому кругу тогдашнего дворянства, из которого вышли декабристы.
Толстой знал некоторых декабристов, читал их записки в изданиях Герцена. В наше время, когда исторических материалов о
декабристах опубликовано несравнимо больше, приходится удивляться, как но немногим штрихам, намекам Толстой уловил
существенные черты облика будущих участников движения. Отношение к народу, к власти, к крепостничеству, нравственное
воспитание людей — все эти вопросы действительно волновали декабристов1. Как установлено исследователями, нравственные
идеи Петра Лабазова в «Декабристах» и Пьера Безухова в «Войне и мире» находят соответствие во взглядах декабриста Д. И.
Завалишина.
Рисуя сложные, богатые в умственном и нравственном отношении натуры Болконского и Безухова, Толстой не погрешил
против исторической правды. Он лишь применил для раскрытия этой правды свой новый художественный метод, которого до
него не знала литература,— метод «диалектики души».
Первоначально Толстой думал, что судьбы вымышленных, неисторических и потому «свободных» людей составят основу
его книги. По мере работы над романом собственно историческое повествование все больше заявляло свои права, история
подчиняла своему движению и судьбы и характеры вымышленных героев.
Андрей Болконский, Пьер Безухов, Наташа Ростова и множество других, второстепенных персонажей тесно связаны с
историей — душевным откликом или, напротив, непониманием, готовностью подчинить ей свою судьбу или ничтожными
попытками своекорыстно противостоять ее велениям. Все они — свидетели истории, проницательные, глубокие либо
поверхностные, мелкие; ее участники и творцы, действительные или мнимые.
Разные стороны исторической жизни людей 1812 года отразились в эпопее, и прежде всего в судьбе и переживаниях главных
героев романа. Естественная сила жизни и стихийное национальное чувство Наташи Ростовой, душевная тонкость и гордый
патриотизм Марии Болконской, сложный путь к народу, к сознательному участию в исторических событиях Андрея
Болконского и Пьера Безухова — все это показано с такой глубиной и силой, что, будучи исторически верным, перерастает
границы своего времени, предстает как общенациональное, общечеловеческое, вечное.
В постижении народного характера у Толстого ко времени создания «Войны и мира» был немалый и жизненный й
писательский опыт. Но, работая «в историческом роде», он, по его собственным словам, старался быть до мельчайших
подробностей верным действительности. Правдивые исторические подробности он тщательно собирал в сочинениях военных
историков, мемуарах очевидцев и т. п. Такие же подробности нужны были ему и для описания «мира». Вторая из этих задач
была особенно трудна: о том, как жили люди вдалеке от театра военных действий и в промежутках между войнами,
сохранилось чрезвычайно мало свидетельств.
Свояченица Толстого, Е. А. Берс, образованная девушка, жившая в Москве, подбирала для него книги. В одном из писем она
рассказывала, что удалось найти, и продолжала: «...очерков из общественной жизни почти вовсе нет; все так много заботились о
политических событиях и их было так много, что никто и не думал описывать домашнюю и общественную жизнь того времени.
Тебе надо получить особенное откровение свыше, чтобы угадать по самым неясным намекам и рассказам. Постарайся
послушать очевидцев» (т. 16, 24).
В своем историческом повествовании Толстой очень скуп на так называемые локальные черты, мелкие признаки времени,
хотя они иногда встречаются и вполне достоверны. Из журналов начала XIX века взяты, например, характерные детали
костюмов, причесок (у Ипполита Курагина фрак темно-зеленого цвета, прическа a la Titus, лорнет; у Элен — шелковая роба с
шифром и т. п.). Но даже в описаниях исторических лиц, особенно военных, где Толстой бывал предельно точен, для него этот
внешний орнамент совершенно второстепенен. Тем более не важен он в описании внешнего вида вымышленных лиц. Здесь
Толстой мог написать на полях рукописи для С. А. Толстой: «Соня, одень ее».
Такое распоряжение немыслимо на тех страницах романа, где раскрывается главное для Толстого — внутренняя жизнь
людей, их отношения. Здесь Толстой всегда оригинален и щедр, всегда точно выдерживает характер персонажа.
Сила «Войны и мира» именно в том, что несравненный по художественной чуткости писатель представил социально-
нравственную, психологическую историю эпохи, воссоздал душевные переживания разных людей того времени, их духовные
устремления.
А. А. Фет, часто видевший Толстого в те годы, писал: «Лев Николаевич был в самом разгаре писания „Войны и мира"; и я,
знавший его в периоды непосредственного творчества, постоянно любовался им, любовался его чуткостью и
впечатлительностью, которую можно бы сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшем
сотрясении».
Н. Н. Страхов справедливо отмечал, что у Толстого «схвачены не отдельные черты, а целиком — та жизненная атмосфера,
которая бывает различна около различных лиц и в разных слоях общества». Ясно и полно раскрыта в романе эта разница
«атмосферы» — например, в имении старого князя Болконского, опального генерала суворовских времен, и разоряющегося
московского хлебосола графа Ростова; в чиновном, «французско-немецком» Петербурге и в «русской» патриархальной Москве.
Всегда это исторически и социально обусловленная разница.
Наиболее чуткие из современников Толстого уловили этот дух времени, который, по словам П. В. Анненкова, «воплощается
на страницах романа, как индийский Вишну, легко и свободно, бесчисленное количество раз».
Другой критик, П. Щебальский, писал в 1868 году, когда вышла в свет еще только половина романа: «Лю ди 1805—1812
годов почти те же и действуют почти при той же обстановке, как и люди настоящего поколения, — одно это почти отделяет их
от нас, и это, кажется нам, достаточно ясно выражено графом Толстым. Оглянитесь, и вы не найдете вокруг себя ни
старогусарского типа, который выведен в лице Денисова, ни помещиков, которые разорялись бы так же добродушно, как граф
Ростов (ныне тоже разоряются, но при этом сердятся), ни доезжачих, ни масонов, ни всеобщего лепета на языке,
представляющем смесь французского с нижегородским».
Сам Толстой употребление французского языка в русском дворянском обществе начала XIX века считал характерным
признаком времени. В статье «Несколько слов по поводу книги „Война и мир" обоснована историческая и художественная
правомерность того, что в русском сочинении не только русские, но и французы говорят частью по-русски, частью по-
французски. Известно, что в 1873 году, включая «Войну и мир» в Собрание сочинений, Толстой везде заменил французский
текст русским. Замена эта нанесла существенный урон художественной системе романа, лишила его одной из ярких чёрт,
воссоздающих эпоху, и одного из сильных у Толстого средств социальной и психологической характеристики персонажей.
Позже роман переиздавался в прежней редакции, с диалогами по-французски.
И современников и последующие поколения читателей поражала широта охвата жизненного материала, всеобъемлющая
эпичность произведения. Недаром Толстой говорил, что ему «хотелось захватить все».
Упреки в неполноте исторической картины коснулись лишь трех пунктов. И. С. Тургенев удивился, почему пропущен весь
декабристский элемент; П. В. Анненков нашел, что нет разночинцев, которые уже заявили себя в ту пору; радикальная критика
недоумевала, почему не показаны ужасы крепостного права.
Можно признать справедливым, и то отчасти, лишь последний упрек.
Декабристское движение не могло быть показано, поскольку повествование ограничено историческими рамками 1805—1812
годов, когда этого движения еще не существовало. Перенесясь в эпилоге к 1820 году, Толстой кратко, но достаточно ясно
говорит о причастности Пьера к декабристской организации (видимо, к Союзу Благоденствия), передает политические споры
того времени, а в поэтическом сне Николеньки Болконского дает как бы предчувствие восстания 14 декабря. То же об-
щественное движение, которое предшествовало у нас декабризму и действительно характерно для начала XIX века, —
масонство — показано в «Войне и мире» достаточно подробно.
Характерно, что вообще дворянская культура того времени представлена в романе преимущественно умственными и
нравственными исканиями «образованного меньшинства». Внутренний мир людей того времени воссоздан с несравненно
большей подробностью, чем культура дворянского быта, и не только в части аристократических салонов и клубов, но даже и
милых сердцу автора поместных усадеб. Театральная жизнь, литературные салоны упоминаются мельком, хотя мемуары со-
временников (например, «Записки» С. Жихарева) давали обильный материал этого рода. Из писателей названы лишь издатель
«Русского вестника» С. Глинка, Н. Карамзин с его «Бедной Лизой» да сочинители патриотических од. В этом внимании именно
к преддекабристской тематике сказалась все та же проникающая роман мысль народная.
Роман «Война и мир» пронизан мыслью о большом значении дворянства в судьбах нации, в истории России. Вместе с тем
для автора Севастопольских рассказов, «Утра помещика», «Казаков» критерием истинности дворянской культуры,
нравственных устоев являлось отношение этого сословия к народу, степень ответственности за общую жизнь.
Купцов и семинаристов, полемически писал в одном из набросков предисловия к роману Толстой, он не хотел показывать,
потому что они ему не интересны. Кончилось, однако, тем, что (эпизодически, правда, но все-таки) показан и купец
Ферапонтов, сжигающий в Смоленске свою лавку, и купеческое собрание в Слободском дворце, и «семинарист из
семинаристов» Сперанский.
Относительно крепостного права Толстой написал в программной статье «Несколько слов по поводу книги „Война и мир"»:
«Я знаю, в чем состоит тот характер времени, которого не находят в моем романе, — это ужасы крепостного права,
закладыванье жен в стены, се-ченье взрослых сыновей, Салтычиха и т. п., и этот характер того времени, который живет в нашем
представлении,— я не считаю верным и не желал выразить. Изучая письма, дневники, предания, я не находил всех ужасов этого
буйства в большей степени, чем нахожу их теперь или когда-либо» (т. 16, с. 8).
Современные исследователи «Войны и мира» тщательно собирают все упоминания о тяжелом положении крепостного
крестьянства (поездка Пьера в орловские имения, крутые меры старого Болконского). Но упоминаний этих оказывается мало.
Несколько страниц на всю громадную эпопею. Сцена богучаровского бунта — единственный яркий эпизод этого плана.
Превосходно рисуется здесь психология крестьян; самый их бунт выглядит как результат действия таинственных струй на-
родной жизни, т. е. имеются в виду причины глубокие и значительные, а не поверхностные и случайные. Но в контексте всего
романа бунт богучаровских крестьян воспринимается как антипатриотический, хотя и понятный: крестьяне наивно верили в то,
что французский император даст им волю.
Крестьянские волнения 1812 года совсем не освещались в трудах официальных историографов того времени. Но в
действительных документах, в частности в уже упоминавшихся письмах Волковой, Толстой читал подробный рассказ о
бунтовщиках-ополченцах, который, несомненно, своеобразно преломился в эпизоде богучаровского бунта.
Социальные конфликты во всей их остроте и напряженности не нашли широкого отражения в эпопее, главной целью которой
было показать патриотический подвиг русского народа, единство всей нации, сплотившейся для отпора врагу. Национальная
общность представлялась Толстому как слияние лучшей части дворянства со всем народом (из этого единства исключались
высшие слои петербургского и московского общества, резко критически, иронически изображенные в романе).
Для такой постановки вопроса были свои основания.
Общественные противоречия эпохи особенно выдвинулись на историческую авансцену после 1812 года, после заграничного
похода русской армии. Только тогда начали создаваться декабристские организации — как ответ на аракчеевщину и как
попытка избежать для России новой пугачевщины. Об этом конспективно и рассказано в эпилоге романа.

«МЫСЛЬ НАРОДНАЯ» И ФОРМЫ ЕЕ ВОПЛОЩЕНИЯ


Декабристская тема определяла на раннем этапе композицию задуманного монументального произведения о полувековой
истории русского общества (от 1812 до 1856 года), рисовавшегося творческому воображению художника. Историческая
подготовка движения декабристов нашла отражение и в завершенном романе,
хотя этз тема и не заняла в нем главного места. Пафос «Войны и мира» — в утверждении «мысли народной».
Вспоминая много лет спустя свое страстное увлечение в начале 60-х годов школой для крестьянских детей и деятельностью
мирового посредника, Толстой писал П. И. Бирюкову, что он был тогда «возбужден и радостен... своими особенными,
личными, внутренними мотивами», приведшими его «к школе и общению с народом» (т. 76, с. 100—101). В сближении с
народом Толстой искал и нашел выход из идейного кризиса, мучительно тяготившего его в конце 50-х годов. Но выводы, к
которым пришел Толстой в результате этого нового, продолжительного и очень близкого общения с народом, далеко выходили
за пределы личного опыта, индивидуальных настроений и умозаключений. В них, как в зеркале, отразилась эпоха первого демо-
кратического подъема в России.
В начале 60-х годов в мировоззрении Толстого происходят очень важные и значительные сдвиги в сторону демократизма.
Прежде всего это выразилось в признании за народом решающей роли в историческом процессе. В таком представлении о роли
народа в движении истории Толстой оказался близок взглядам революционеров-демократов (в особенности Герцена этой поры)
и решительно разошелся с «прогрессистами»-либералами, спор с которыми он начал в повести «Декабристы» и педагогических
статьях и продолжил на страницах «Войны и мира». Вместе с тем убеждениям «эмансипаторов»-революционеров он
противопоставил свою теорию народа как субстанции истории, как стихийной «роевой» силы, бессознательно направляющей
ход исторического развития. Призывая «привилегированное общество» прислушиваться к «могучему голосу народа», Толстой в
то же время отказывал интеллигенции в праве просвещать народ. Апология стихийного, «роевого» начала, патриархальных
общественных отношений привела его к отрицанию исторического прогресса, к умалению роли личности в истории.
Таковы сложившиеся в начале 60-х годов существенные черты мировоззрения Толстого, которые остались для него
характерными и в дальнейшем и нашли свое отражение в историко-философской концепции романа «Война и мир».
Раскрыть «характер русского народа и войска»— одна из главных художественных задач. Отечественная война 1812 года,
когда усилия всей русской нация, всего, что было живого и здорового в ней, были напряжены для отпора наполеоновскому
нашествию, представила благодарный материал для такого произведения.
Глубокий, хотя и своеобразный демократизм мировоззрения автора обусловил необходимый для эпопеи угол зрения в оценке
всех лиц и событий. Эпоха демократического подъема 60-х годов прошлого века, когда перед русской общественной мыслью со
всей остротой встал вопрос о роли народных масс и роли отдельной личности в историческом развитии нации, определила
историко-литературную закономерность создания «Войны и мира» именно в это время.
Исследовать характер целого народа, характер, с одинаковой силой проявляющийся в мирной, повседневной жизни и в
больших, этапных исторических событиях, во время военных неудач и поражений и в моменты наивысшей славы, — такова
важнейшая художественная задача «Войны и мира». Впервые Толстой ставил подобную цель в повести «Казаки», хотя и на
сравнительно узком и специфическом жизненном материале.
По отношению ко всему предшествующему творчеству Толстого «Война и мир» явилась своеобразным итогом, синтезом и
огромным шагом вперед. Эпическое начало связывает «Войну и мир» также с Севастопольскими рассказами; повествование о
нравственных, социальных, философских исканиях лучших героев романа развивает ту линию в творчестве Толстого, которая
воплотилась в образах Николеньки Иртеньева, Дмитрия Нехлюдова, Оленина и продолжена в образах Левина и князя
Нехлюдова.
Путь идейного и нравственного роста ведет положительных героев «Войны и мира», как всегда у Толстого, к сближению с
народом. В соответствии с основами своего мировоззрения 60-х годов Толстой в «Войне и мире» еще не требует от дворянских
героев разрыва с тем классом, к которому они принадлежат по рождению и воспитанию; но полное нравственное единение с
народом уже становится нормой подлинно человеческого поведения. Все герои как бы испытываются Отечественной войной.
Настойчиво подчеркивая независимость частной жизни отдельных лиц от политической игры верхов — свиданий
императоров, распоряжений полководцев, предначертаний государственных деятелей типа Сперанского, — Толстой неизменно
замечает и показывает нерасторжимую связь своих героев с жизнью народа, с исходом той борьбы, какую ведет весь русский
народ. «Нерешенный, висящий вопрос жизни или смерти, не только над Болконским, но над всею Россией, заслонял все другие
предположения», — пишет автор в тот момент, когда, казалось бы, все действие романа должно быть сосредоточено именно на
этих «предположениях» — на судьбе вновь возродившейся любви Наташи и Болконского.
Скрытый огонь народного патриотического чувства зажигает ненависть к врагу в душе Андрея Болконского и его сестры,
Наташи Ростовой и Пьера Безухова. На отчаянный крик смоленского дворника Ферапонтова: «Решилась! Расея!» —как эхо
откликаются предсмертные рыдания старого князя Болконского: «Погибла Россия! Погубили», тягостный вздох Кутузова: «До
чего довели», а затем его дрожащий голос, произносящий: «Спасена Россия». Именно в крестьянской России Пьер видит
«необычайно могучую силу жизненности, ту силу, которая в снегу, на этом про-' странстве, поддерживает жизнь этого целого,
особенного и единого народа».
Жизнеспособность каждого из персонажей «Войны и мира» проверяется мыслью народной. В народной среде оказываются
нужными лучшие качества Пьера — сила, пренебрежение к удобствам жизни, простота, бескорыстие, отсутствие эгоизма.
Идеалом, к достижению которого он стремится во время войны и затем плена, становится желание «войти в эту общую жизнь,
всем существом проникнуться тем, что делает их такими». Пьер чувствует свою ничтожность, искусственность своих
умственных построений в сравнении с правдой, простотой и силой увиденных на Бородинском поле солдат и ополченцев.
Высшая похвала Андрею Болконскому — прозвище «наш князь», данное ему солдатами полка. Глубокий смысл заключен в
том, что слова «великого» Наполеона о «прекрасной смерти» князя Андрея на Аустерлицком поле звучат фальшиво и
ничтожно, а одобрение храбрости Болконского даже не названным по имени фейерверкером оказывается достойной и, глав ное,
достаточной его оценкой.
Правота Кутузова в его споре с Бенигсеном на совете в Филях как бы подкрепляется тем, что на стороне «дедушки»
Кутузова симпатии крестьянской девочки Малаши.
Положительные черты Наташи Ростовой с особенной яркостью раскрываются в тот момент, когда она, перед вступлением
французов в Москву, одушевленная патриотическим чувством, заставляет сбросить с подвод семейное добро и взять раненых и
когда она же-—в другую, счастливую и радостную минуту — русской пляской и восхищением народной музыкой проявляет
всю силу заключенного в ней национального духа. Точно так же скромная, необщительная, замкнутая в своем душевном мире
Марья Болконская вдруг преображается и неизмеримо вырастает в наших глазах, когда она гневно отвергает предложение
своей компаньонки, француженки Бурьен, покориться завоевателям и остаться во власти Наполеона.
И деятельность исторических лиц проверяется все той же «мыслью народной». «Умные» предначертания Сперанского
отвергаются на том основании, что они неприложимы к народной жизни и чужды ее интересам. В нескольких сценах в полной
мере раскрывается комизм и жестокость Ростопчина, не имеющего ни малейшего представления о том народе, которым он взду-
мал управлять.
Наполеон подвергается уничтожающему разоблачению, потому что он избрал для себя преступную роль «палача народов»;
Кутузов возвеличивается как полководец, умеющий подчинять все мысли и действия народному чувству. Характерно, что оба
полководца покидают страницы эпопеи, провожаемые народным судом: Кутузов — всеобщим одобрением на смотре под
Красным; Наполеон — разговором солдат:
«— А кабы на мой обычай, я бы его изловивши да в землю закопал. Да осиновым колом. А то что народу загубил.
— Всё одно конец сделаем, не будет ходить».
Та «чистота нравственного чувства», которая составляет этический пафос «Войны и мира», утверждает истинность
народного представления о величии: «Для нас нет величия там, где нет простоты, добра и правды».
«Мысль народная» явственно звучит в протесте против захватнических войн Наполеона и в благословении освободительной
борьбы, в которой народ отстаивает свое право на независимость, на свой национальный строй жизни.
Такое отношение к войне усваивают и нерассуждающий рыцарь войны Николай Ростов, и ее строгий аналитик Андрей
Болконский, и философ Пьер Безухов. Справедливость этого отношения подтверждается страданием и смертью Андрея
Болконского, подвигом и гибелью мечтателя Пети Ростова, тяжкими испытаниями и бессмертной славой всего народа.
До «Войны и мира» в русской литературе не было произведения, где бы психология целого народа была воплощена с такой
верностью и полнотой и, главное, была бы так близка к авторскому взгляду на мир.
Из сказанного можно сделать первый вывод: народное раскрывается в «Войне и мире» прежде и больше всего как всеобщее,
национальное.
В конце XIX века младший современник Толстого А. П. Чехов скажет: «Все мы — народ, и все то лучшее, что мы делаем,
есть дело народное»1.
В годину тяжких испытаний для Отечества «делом народным», всеобщим становится защита Родины. Все герои, «главные» и
«второстепенные», исторические и вымышленные, проверяются с этой стороны: одушевлены ли они всенародным чувством,
готовы ли на подвиг, на высокую жертву и самоотвержение.
Именно поэтому создателю «Войны и мира», даже на заключительных стадиях работы, не понадобилось большого числа
образов собственно из народной среды, В любви к Родине, патриотическом чувстве равны князь Андрей Болконский и солдат
его полка. Но князь Андрей не только одушевлен всеобщим чувством, а и умеет сказать о нем, анализировать его, понимает
общий ход дел. Настроение всего войска перед Бородинским сражением именно он в состоянии оценить и определить. Сами
многочисленные участники величественного события действуют по тому же чувству, и даже не бессознательно,— просто они
очень немногословны. «Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали водку пить: не такой день, говорят», — вот и все, что
слышит князь Андрей про солдат от батальонного командира Тимохина.
Пьер Безухов (несколькими страницами раньше) вполне понимает смысл «неясных» и тоже слишком кратких слов солдат.
«Всем народом навалиться хотят, одно слово — Москва. Один конец сделать хотят». Слова неясные и краткие настолько, что в
наши дни комментаторы пытались за разгадкой обращаться к разным источникам, например к Севастопольским рассказам, где
Толстой заметил, что во многих армейских полках офицеры называют солдат «Москва». Убедившись, что объяснение не
подходит, писали: «Здесь же слово Москва имеет более широкий, многозначный смысл: и солдаты, и ополченцы, весь народ,
вся Россия»1. Дело, видимо, проще и яснее: все русские люди готовились защищать Москву, древнюю столицу Отчизны, к
которой подошли вражеские полки.
Уверенность в необходимой и неизбежной победе выражает опять-таки Андрей Болконский: «...что бы там ни было, что бы
ни путали там вверху, мы выиграем сражение завтра. Завтра, что бы там ни было, мы выиграем сражение!» И дальше:
«Французы разорили мой дом и идут разорять Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они
преступники все, по моим понятиям. И так же думает Тимохин и вся армия. Надо их казнить. Ежели они враги мои, то не могут
быть друзьями, как бы они там ни разговаривали в Тильзите».
Так же думает Кутузов, который после выигранного сражения отступает от Москвы, чтобы спасти оставшуюся армию, но
уверен, что заставит французов «лошадиное мясо жрать, как турок». Дело, как мы знаем, не ограничилось лошадиным мясом —
были и вороны, и просто голод. И лишь тогда, когда враг побежал из России, Кутузов позволил себе высказать другую сторону
народного чувства — сострадание к поверженному.
Здесь мы подходим к тому вопросу, который плодотворно развивается в работах последних лет применительно к «Войне и
миру».
Специалисты по древнерусской литературе (Д. С. Лихачев, Е. В. Николаева, В. В. Кусков) говорят о том, что в «Войне и
мире» воплотилась древняя, многовековая традиция русской литературы — традиция представлений о воинской доблести,
воинском подвиге, образе защитника родины и врага, вторгшегося в родные пределы.
В сентябре 1978 года, когда отмечалось 150-летие со дня рождения Толстого, Д. С. Лихачев прочитал на юбилейной научной
конференции в Институте мировой литературы АН СССР специальный доклад «Лев Толстой и традиции древней русской
литературы» (вошел в его книгу «Литература — реальность — литература», вышедшую в 1981 г.). Тогда же Е. В. Николаева
опубликовала статью «Некоторые черты древнерусской литературы в романе-эпопее Л. Н. Толстого „Война и мир"»
(«Литература Древней Руси». Сб. трудов. Вып. 2. М., 1978).
Д. С. Лихачев останавливался преимущественно на нравственной стороне истолкования истории Толстым и в древней
русской литературе, Е. В. Николаева — главным образом на художественной стороне. Но и Лихачев сделал важное
художественное наблюдение: «Исторические рассуждения усиливают художественный мо-нументализм „Войны и мира" и
сходны с отступлениями древнерусских летописцев от рассказываемого... Они напоминают стихийно возникающие у летописца
моральные наставления читателям».
Главный тезис Д. С. Лихачева особенно важен: «В своем видении истории Толстой в значительной мере зависел от
многовековых традиций русской литературы в изображении нашествия врагов, войн, подвигов полководцев и простых
ратников... он был национальным художником, гигантом, выражающим этические взгляды народа, сложившиеся за многие
столетия».
«Нравственный кодекс войны», сложившийся в русских воинских повестях начиная с XIII века, воплощен и в книге
Толстого. Д. С. Лихачев пишет, подтверждая свою мысль:
«Обратите внимание на следующее обстоятельство. Историческая сторона романа в ее нравственно-победной части вся
оканчивается в России, и ни одно событие в конце романа не переходит за пределы Русской земли. Нет в „Войне и мире" ни
Лейпцигской битвы народов, ни взятия Парижа. Это подчеркивается смертью у самых границ России Кутузова. Дальше этот
народный герой „не нужен". Толстой в фактической стороне событий усматривает ту же народную концепцию оборонительной
войны... Вторгающийся враг, захватчик, не может быть добр и скромен. Поэтому древнерусско му историку не надо иметь
точных сведений о Батые, Биргере, Торкале Кнутсоне, Магнусе, Мамае, Тохта-мыше, Тамерлане, Эдигее, Стефане Батории или
о любом другом ворвавшемся в Русскую землю неприятеле: он, естественно, в силу одного только этого своего деяния, будет
горд, самоуверен, надменен, будет произносить громкие и пустые фразы. Образ вторгшегося врага определяется только его
деянием — его вторжением. Напротив, защитник отечества всегда будет скромен, будет молиться перед выступлением в поход,
ибо ждет помощи свыше и уверен в своей правоте. Правда, этическая правда на его стороне, и этим определен его образ».
С этими рассуждениями нужно полностью согласиться — они абсолютно, на наш взгляд, верны.
Может быть, стоит лишь напомнить, что еще в повестях и- рассказах 50-х годов Толстой писал про своеобразие
национально-русского представления о героизме и храбрости, противопоставляя его поведению французского солдата,
произносящего, вполне искренне, громкую фразу: «Гвардия умирает, но не сдается». Дело здесь именно в том, произносится
или нет в сходных обстоятельствах высокая, эффектная фраза.
Сходство «Войны и мира» и наших старых воинских повестей — сходство не только литературы, но самой жизни, исконных,
вековых черт национального характера. Для Толстого они — отправная точка всей историко-философской и художественной
концепции книги.
Чувство народного негодования против французского завоевателя сказалось, в частности, в том, что Наполеон —
единственный образ в эпопее, обрисованный прямо сатирически, с использованием специально сатирических художественных
средств. Ядовитая ирония, открытое возмущение автора не щадит ни Анну Павловну Шерер и посетителей ее салона, ни
Александра I, ни семейство Курагиных, Друбецких и Бергов (вспомним любовное объяснение Бориса Друбецкого с Жюли
Карагиной или званый вечер Бергов), но сатирический гротеск вступает в свои права лишь в тех сценах, где появляется
Наполеон с его самообожанием, преступностью и фальшью (эпизоды с Лаврушкой, с награждением орденом Почетного
легиона солдата Лазарева, сцена с портретом сына, утренний туалет перед Бородинским сражением и, наконец, тщетное
ожидание депутации бояр в день вступления в Москву).
Кутузов, напротив, всегда скромен и прост и потому особенно не только обаятелен, но значителен. Выигрышная поза,
актерство органически ему чужды. «Патриотически» настроенных современников Толстого чрезвычайно смущала эта
будничность, как будто сниженность облика «олимпийца 12-го года». П. А. Вяземский, например, уверял, что не мог Кутузов
накануне Бородинского сражения читать сентиментальный французский роман мадам Жанлис «Рыцари Лебедя». Однако
Толстой был прав — исторически (сочинения Стефании Жанлис были популярны в тогдашней дворянской среде, переводы
печатались в журналах) и, главное, психологически: Кутузов не хотел казаться великим человеком— он был им. Как стало
известно позднее, когда были напечатаны записные книжки и письма самого Вяземского, и он, отправляясь добровольцем на
Бородинское поле, прихватил с собою французскую книжку.
Д. С. Лихачев справедливо обратил внимание на то, что реалистическое искусство Толстого, с его вниманием к жизненным
подробностям и стремлением к полной правде, мало похоже на стиль древней воинской повести. Там просто невозможно такое
описание молитвы перед чудотворной иконой накануне сражения, какое дает Толстой в третьем томе своего романа.
Точно так же в старинном описании немыслимы те щедрые подробности, какие даются в рассказе об ар тиллерийской
батарее Тушина и его подвиге. Толстой намеренно и много раз подчеркивает невзрачность своего героя:
«Небольшой сутуловатый человек, офицер Тушин, спотыкнувшись на хобот, выбежал вперед, не замечая генерала и
выглядывая из-под маленькой ручки»;
«...закричал он тоненьким голоском, которому он старался придать молодцеватость, не шедшую к его фигуре. — Второе, —
пропищал он. — Круши, Медведев!»;
«...робким и неловким движением, совсем не так, как салютуют военные, а так, как благословляют священники, приложив
три пальца к козырьку, подошел к генералу»;
«Маленький человек, с слабыми, неловкими движениями... выбегал вперед и из-под маленькой ручки смотрел на
французов».
Толстой не смущается даже тем, что слово «маленький» дважды употреблено в одной фразе. Вслед за нею — его
грозный приказ: «Круши, ребята!», хотя выстрелы заставляют его «каждый раз вздрагивать».
Потом еще будет сказано про «слабый, тоненький, нерешительный голосок». Однако солдаты, «как и всег да в батарейной
роте, на две головы выше своего офицера и вдвое шире его» («как всегда» — это Толстой видел на Кавказе и в Севастополе) —
«все, как дети в затруднительном положении, смотрели на своего командира, и то выражение, которое было на его лице, не-
изменно отражалось на их лицах».
В итоге авторского описания происходит преображение: «Сам он представлялся себе огромного роста, мощным мужчиной,
который обеими руками швыряет французам ядра».
Глава заканчивается неожиданно, но вполне в духе толстовского представления о людях подвига:
«— До свидания, голубчик, — сказал Тушин, — милая душа! прощайте, голубчик, — сказал Тушин со слезами, которые
неизвестно почему вдруг выступили ему на глаза».
Андрею Болконскому придется защищать Тушина перед начальством, и его слова прозвучат уже торжественно: «Я был там
и нашел две трети людей и лошадей перебитыми, два орудия исковерканными и прикрытия никакого... Успехом дня мы
обязаны более всего действию этой батареи и геройской стойкости капитана Тушина с его ротой».
Так из противоречий, из сочетания «малого» и «великого», скромного и поистине героического создается образ рядового
защитника Родины. Нетрудно видеть, что и облик руководителя народной войны — Кутузова — строится по тем же
художественным законам.
Думаю, литературоведам еще предстоит написать специальную работу о солдатах и офицерах в книге Толстого — всех, в
массе и в отдельности. Завороженные величественным историческим и романическим содержанием «Войны и мира», мы обычно
скользим по этим «массовым сценам», хотя и здесь каждое описание, диалог, слово полны художественного блеска и глубокого
смысла.
Пока в работах о «Войне и мире» подробно разбиралась лишь одна сцена — охоты, с доезжачим Данилой, грозно
обругавшим старого Ростова. Миг, когда в глазах Данилы сверкнула молния злости на графа, пропустившего волка, был
ИСТИННО великолепен. В этот миг проявилось превосходство простого крестьянина над барином. Но очень скоро Данила сник,
поспешно снимая перед барином шапку. Психология гневного, но краткого, мгновенно заглушаемого в себе протеста пат-
риархального мужика нашла в этих эпизодах замечательное отражение.
Часто участники походов, сражений не названы даже по имени — как «барабанщик-запевала» в начальных главах второй
части первого тома (смотр под Браунау). Но именно они, все вместе, создают образ русского народа: «...барабанщик, сухой и
красивый солдат лет сорока, строго оглянул солдат-песенников и зажмурился. Потом, убедившись, что все глаза устремлены на
него, он как будто бережно приподнял обеими руками какую-то невидимую драгоценную вещь над головой, подержал ее так
несколько секунд и вдруг отчаянно бросил ее:
Ах вы, сени мои, сени!
„Сени новые мои..." — подхватили двадцать голосов, и ложечник, несмотря на тяжесть амуниции, резво выскочил вперед и
пошел задом перед ротой, пошевеливая плечами и угрожая кому-то ложками».
Из всей солдатской массы Толстой особо выделяет двоих — Тихона Щербатого и Платона Каратаева.
Тихон — образ вполне ясный. Он как бы олицетворяет собою ту «дубину народной войны», которая поднялась и со
страшной силой гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие.
Он сам, добровольно, попросился в отряд Василия Денисова. Как известно (и говорилось выше), основа всей истории —
действительный факт, случившийся в партизанском отряде Дениса Давыдова. Но Давыдов в своих «Записках партизана»
посвятил ему всего несколько строк. Весь образ, все подробности внешнего облика, поведения созданы творческим
воображением Толстого.
В отряде, постоянно нападавшем на вражеские обозы, оружия было много. Но Тихону оно было не нужно — он действует
иначе, и его поединок с французами, когда надо было достать «языка», вполне в духе общих рассуждений Толстого о народной
освободительной войне: «Пойдем, говорю, к полковнику. Как загалдит. А их тут четверо. Бросились на меня с шпажками. Я на
них таким манером топором: что вы, мол, Христос с вами, — вскрикнул Тихон, размахнув и грозно хмурясь, выставляя грудь».
Образ Платона сложнее и противоречивее, он чрезвычайно много значит для всей историко-философской концепции книги.
Не больше, впрочем, чем Тихон Щербатый. Просто это — другая сторона «мысли народной».
Литературоведами сказано много горьких слов о Платоне Каратаеве: что он непротивленец; что характер его не изменяется,
статичен, и это плохо; что у него нет воинской доблести; что он никого особенно не любит и, когда погибает, пристреленный
французом, потому что из-за болезни не может больше идти, его никто не жалеет, даже Пьер.
Между тем о Платоне Каратаеве Толстым сказаны важные, принципиально важные слова:
«Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего
русского, доброго и круглого»;
«Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали Соколик или Платоша,
добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера каким он представился в первую ночь, непостижимым,
круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда».
Каратаев—уже немолодой солдат. Прежде, в суворовские времена, он участвовал в походах. Война 1812 года застала его в
московском госпитале, откуда он и попал в плен. Здесь нужна была уже не воинская доблесть, а терпение, выдержка,
спокойствие, умение приспособиться к условиям и выжить, дождаться победы, в которой Платон был уверен, как всякий
русский человек того времени. Выражает он эту веру по-своему, пословицей: «Червь капусту гложет, а сам прежде того
пропадает». И потому правы исследователи последнего времени, которые подчеркивают крестьянскую крепость, выносливость,
трудолюбие, оптимизм Каратаева как важные положительные, истинно народные черты. Без умения терпеть и верить нельзя не
только выиграть трудную войну, но вообще жить.
В укор Платону ставилось и то, что в плену он сбросил все «солдатское» и остался верен исконно крестьянскому, или
«хрестьянскому», как он выговаривает. А как же могло быть иначе в условиях плена? Да и самый этот взгляд, что крестьянское
важнее солдатского, мир дороже войны — т. е. истинно народный взгляд, — определяет, как мы постоянно видим в книге
Толстого, авторское отношение к основам человеческого бытия.
Конечно, «благообразию» Каратаева свойственна пассивность, надежда на то, что все как-нибудь само собой устроится к
лучшему: он пойдет в наказание за порубку леса в солдаты, но этим спасет многодетного брата; француз усовестится и оставит
обрезки полот-.на, годные на портянки... Но история и природа творят свое жесткое дело, и конец Платона Каратаева, спокойно,
мужественно написанный Толстым, — явственное опровержение пассивности, безоговорочного приятия совершающегося как
жизненной позиции. В плане философском толстовская опора на Каратаева заключает в себе внутреннее противоречие.
Всяким попыткам разумного устройства жизни создатель «Войны и мира» противопоставляет стихийную «роевую» силу,
воплощенную в Каратаеве. Но есть и другое, безусловно верное. Наблюдая Каратаева и всю обстановку плена, Пьер понимает,
что живая жизнь мира выше всяких умствований и что «счастье в нем самом», т. е. в самом человеке, в его праве жить, ра -
доваться солнцу, свету, общению с другими людьми.
Писали и о том, что Каратаев — не изменяющийся, застывший. Он не застывший, а «круглый». Эпитет «круглый»
множество раз повторяется в главах о Каратаеве и определяет его сущность. Он — капелька, круглая капелька шара,
олицетворяющего все человечество, всех людей. Исчезновение капельки в этом шаре не страшно — остальные все равно
сольются.
Может показаться, что народное мироощущение представлялось Толстому неизменным в его эпическом содержании и что
люди из народа даны вне их душевного развития. В действительности это не так. У характеров эпических, таких, как Кутузов
или Каратаев, способность к изменению просто иначе воплощается. Она выглядит как естественное уменье всегда соответ-
ствовать стихийному ходу исторических событий, развиваться параллельно ходу всей жизни. То, что ищущим героям Толстого
дается ценой душевной борьбы, нравственных исканий и страданий, людям эпического склада присуще изначально. Именно
поэтому они и оказываются способными «творить историю».
Наконец, нужно отметить еще одну, важнейшую форму воплощения «мысли народной» — в историко-философских
отступлениях романа. Для Толстого главный вопрос в истории: «Какая сила движет народами?» В историческом развитии он
стремится найти «понятие силы, равной всему движению народов».
Философия войны у Толстого, при всей отвлеченности некоторых его сентенций на эту тему, сильна оттого, что острием
своим направлена против либерально-буржуазных военных писателей, для которых весь интерес сводился к рассказу о
прекрасных чувствах и словах разных генералов, а «вопрос о тех 50 000, которые остались по госпиталям и могилам», вовсе не
подлежал изучению. Его философия истории, при всей противоречивости, сильна тем, что большие исторические события он
рассматривает как результат движения масс, а не деяния различных царей, полководцев и министров, т. е. правящих верхов. И в
таком подходе к общим вопросам исторического бытия видна все та же мысль народная.
В общей концепции романа мир отрицает войну, потому что содержание и потребность мира —труд и счастье, свободное,
естественное и потому радостное проявление личности, а содержание и потребность войны — разобщение людей, разрушение,
смерть и горе. Ужас смерти сотен людей на плотине Аугеста (во время отступления русской армии после Аустерлица) по-
трясает тем более, что Толстой сравнивает этот ужас с видом той же плотины в другое время — когда здесь «столько лет мирно
сиживал в колпаке старичок-мельник с удочками, в то время как внук его, засучив рукава рубашки, перебирал в лейке
серебряную трепещущую рыбу» и «столько лет мирно проезжали на своих парных возах, нагруженных пшеницей, в мохнатых
шапках и синих куртках моравы и уезжали по той же плотине, запыленные мукой, с белыми возами». Страшный итог
Бородинского сражения рисуется в следующей картине: «Несколько десятков тысяч человек лежали мертвыми в разных
положениях и мундирах на полях и лугах... на которых сотни лет одновременно сбирали урожаи и пасли скот крестьяне
деревень Бородина, Горок, Шевардина и Семеновского».
Само изображение правды войны — «в крови, в страданиях, в смерти», которое Толстой провозгласил своим
художественным принципом еще в Севастопольских рассказах, исходит из народной точки зрения на сущность войны.
Правителям народов Наполеону и Александру, равно как и всему высшему обществу, мало дела до этих страданий. Они либо не
видят в страданиях ничего ненормального — как Наполеон, — либо с брезгливо-болезненной миной отворачиваются от них—•
как Александр от раненого солдата.
Толстой говорил, что только собственный вгзляд на историю позволил ему «осветить иод новым и, как кажется, верным
углом некоторые исторические события» (т. 14, с. 416). Философские рассуждения в его романе— не дополнительный привесок
к художественным картинам, а естественный, напрашивающийся сам собою вывод из них. «Если бы не было этих рассуждений,
не было бы и описаний», — заметил Толстой в одном из набросков эпилога (т. 15, с. 241). Он очень дорожил тем разрядом
своих читателей, которые «между строками, не рассуждая» прочтут все то, что он писал в рассуждениях. Но сами эти
рассуждения называл «нераздельной частью» своего миросозерцания и возмущался критиками, которые пренебрежительно
отзывались об этой стороне романа.
В последующее время философско-историческая часть «Войны и мира» также вызывала разноречивые, в том числе и резко
критические суждения. Ныне совместными усилиями нескольких исследователей — Н. Гусева, A. Сабурова, А. Скафтымова,
Н. Арденса (Апостолова), B. Асмуса, С. Бочарова, Е. Купреяновой — этот важный и сложный вопрос достаточно прояснен.
Показано, что «последнее слово философии истории Толстого — не фатализм, не детерминизм, не исторический агностицизм,
хотя формально все эти точки зрения у Толстого налицо и даже бросаются в глаза. Последнее слово философии истории
Толстого — народ».
Он отказывается признать силой, руководящей историческим развитием человечества, какую бы то ни было «идею», а также
желания или власть отдельных, пусть даже и «великих» исторических деятелей. «Есть законы, управляющие событиями,
отчасти неизвестные, отчасти нащупываемые нами, — пишет Толстой. — Открытие этих законов возможно только тогда, когда
мы вполне отрешимся от отыскивания причин в воле одного человека, точно так же, как открытие законов движения планет
стало возможно только тогда, когда люди отрешились от представления утвержденности Земли». Перед историками Толстой
ставит задачу «вместо отыскания причин... отыскание законов».
Толстой остановился в недоумении перед осознанием законов, которые определяют «стихийно-роевую» жизнь народа.
Согласно его взгляду, участник исторического события не может знать ни смысла и значения, ни — тем более — результата
совершаемых действий. В силу этого никто не может разумно руководить историческими событиями, а должен подчиняться
стихийному, неразумному ходу их, как подчинялись древние фатуму.
Однако внутренний, объективный смысл изображенного в «Войне и мире» вплотную подводил к осознанию этих
закономерностей. Кроме того, в объяснении конкретных исторических явлений сам Толстой очень близко подходил к
определению действительных сил, руководивших событиями. Так, исход войны 1812 года был определен, с его точки зрения, не
таинственным и недоступным человеческому пониманию фатумом, а «дубиной народной войны», действовавшей с «простотой»
и «целесообразностью».
В собственно философском плане недоумение Толстого перед историческими законами, его сомнение в возможности
познания этих законов — значительнее, выше, историчнее наивной самоуверенности многих тогдашних историков и
философов.
Один из военных специалистов — современников Толстого, генерал М. Драгомиров, чрезвычайно высоко оценил военные
сцены романа, в частности, за то, что в них показано, как настоящий, большой полководец умеет руководить духом войска
(Багратион под Голлабрюном); вместе с тем он критически отнесся к военно-историческим идеям Толстого. Он не понимал,
зачем указывать на законы истории, если они недоступны автору. Сам Драгомиров скептицизму Толстого смог про-
тивопоставить, однако, лишь роль властителя, администратора и провозвестника идей.
С точки зрения военного специалиста Бородинская диспозиция безупречна, и Драгомиров не понимал замечаний Толстого о
ее неясности; для Толстого эта диспозиция не имеет смысла, так как она не могла учесть всей грозности сильнейшего духом
противника. История свидетельствовала, что прав писатель.
Одна из важнейших проблем «Войны и мира» — соотношение личности и общества, руководителя и мас сы, жизни частной
и жизни исторической. В определенном смысле писатель противополагал историю и жизнь отдельного челозека. Прежде всего
потому, что вечные основы бытия — рождение и смерть, любовь и ненависть, стремление человека к нравственному
совершенствованию— не зависят от исторически ограниченных рамок каких бы то ни было событий, хотя в каждый данный
момент, своими сложными путями, с этими событиями связаны. С другой стороны, Толстой знал, что жизнь, простая жизнь
людей, с ее «частными» судьбами, интересами и радостями, идет своим чередом, независимо от встреч Наполеона с
Александром, дипломатической игры или государственных планов Сперанского. Лишь те исторические события, которые
приводят в движение народные массы, касаются судеб национальных, способны изменить — пусть драматически, но всегда бла-
готворно — отдельного человека. Так очищаются и возвышаются в бедствиях Отечественной войны его любимые герои —
Андрей Болконский, Пьер Безухов, Наташа Ростова.
В романе отрицается и консервативный, и либеральный взгляд на историю и устанавливается взгляд подлинно
демократический, истинно гуманный.
Каждый участник исторических событий для Толстого не менее важен, чем Наполеон. Направление воли миллионов людей,
которые, с точки зрения Наполеона и тогдашней исторической науки, были бесконечно малыми единицами, определяет
историческое развитие. Толстой отрицал самую идею бонапартизма — главную идею буржуазного исторического развития,
ставшего в 60-е годы весьма возможным и для России.
Бесконечное множество интересов и побуждений отдельных людей творит историю; отдельный человек бессилен в ней. Шар
— всё; капелька на поверхности этого шара — ничто, если она не сливается со всеми другими каплями (сон Пьера после
Бородинского сражения). Роевая, стихийная жизнь — всё; попытки вмешаться в ход истории — ничто, бессмысленны,
обречены на провал. Историю делают атомы, но они живут не целенаправленно, а благодаря инерции заключенной в них
внутренней силы.
Понятию исторического прогресса, целеустремленно активной деятельности Толстой противополагает совершенствование
каждого отдельного человека и силу бессознательной, роевой жизни.
Он спорит в «Войне и мире» с «фатализмом», хотя и пишет много о предопределенности исторических событий, т. е.
стихийности их возникновения и даже развития; но еще и о том, что в историческом движении торжествует правое народное
деяние. Можно согласиться с утверждением Д. С. Лихачева: «Л. Толстой никак не может быть определен как историк-фаталист.
Скорее всего, его исторические воззрения — это моральный оптимизм; в Толстом сильно сознание того, что правда всегда
торжествует над силой, ибо нравственная правда сильнее любой грубой силы».
По-своему и оригинально решает Толстой вопрос о свободе и необходимости. Свобода человека, исторического деятеля —
кажущаяся. Человек свободен лишь в том, чтобы не идти наперекор событиям, не навязывать им свою волю, да еще в том,
чтобы бесконечно изменяться, нравственно расти и таким образом сознательно (в отличие от роевой народной массы, которой
это дано стихийно) соответствовать истории, ее движению и таким путем влиять на ее ход. Сильно и остро ста вит Толстой
вопрос о нравственной ответственности человека — исторического деятеля и всякого человека — перед историей:
«Что касается исторической деятельности, то свободным субъектом и свободной причиной этой деятельности может быть
только народ в целом, человечество в целом, но не отдельное лицо, на какой бы ступени власти оно ни стояло, чтобы оно ни
думало об историческом значении своих действий и что бы об этом значении ни думали другие — современники, историки, фи-
лософы и т. д.».
Глубока мысль Толстого о том, что человек тем менее свободен, чем ближе он поставлен к власти. Он справедливо
развенчивал преувеличенные представления о роли личности в истории, а временами, в полемическом задоре, готов был
отрицать вообще эту роль.
Но и частный человек несвободен. Нельзя быть свободным от истории, если ты не Берг, которому дороги лишь очередной
крестик или шифоньерка. Нужно разоряться ради защиты отечества — как разоряются, оставляя свое имущество в Москве,
Ростовы. Нужно быть готовым отдать все, жертвовать всем — как это умеет делать Пьер Безухов, но не умеют собравшиеся в
Слободском дворце именитое купечество и «благородное» дворянство. Так велит ход событий, всенародное бедствие, и мелко,
недостойно — вмешиваться в него со своекорыстными интересами.
Художественное описание и общий взгляд на вещи, философия истории тесно связаны в «Войне и мире».
Как и во многих других вопросах, в своих философско-исторических взглядах Толстой был чрезвычайно близок Герцену.
Рассуждения об истории в «Войне и мире» прямо перекликаются с историческими концепциями статей Герцена и особенно его
книги «С того берега» (первое русское издание —Лондон, 1855; второе— там же, 1858).
Вот некоторые из суждений А. И. Герцена:
«Будущего нет, его образует совокупность тысячи условий, необходимых и случайных, да воля человеческая, придающая
неожиданные драматические развязки и coups de theatre1. История импровизируется, редко повторяется, она пользуется всякой
нечаянностью, стучится разом в тысячу ворот... которые отопрутся... кто знает?»;
«Для меня легче жизнь, а следственно, и историю считать за достигнутую цель, нежели за средство достижения»;
«Сердитесь сколько хотите, но мира никак не переделаете по какой-нибудь программе; он идет своим путем, и никто не в
силах его сбить с дороги. Узнавайте этот путь — и вы отбросите нравоучительную точку зрения, и вы приобретете силу».
Мысли Герцена и Толстого о «неразумности» истории внешне как будто похожи на то, что в наше время пишут на Западе
про абсурдность истории философы и писатели экзистенциализма, но по содержанию противоположны этому. Толстой своим
тезисом о стихийности исторического бытця отрицал лишь возможность волюнтаристского «разумного» управления ходом
истории, но не отрицал того, что у самого этого стихийного развития есть свои законы. Он только откровенно признавался, что
законы эти пока неизвестны, и справедливо утверждал, что для понимания истории именно они важны.
Кроме того, — и это главное — приобщение отдельного человека к стихийному бытию, по Толстому, всегда радостно, хотя,
повторяем, временами драматично и даже трагично. Своим романом Толстой заставляет «полюблять жизнь» (его слова из
письма 1865 г. к П. Д. Боборыкину). Экзистенциализм XX века, трагически обобщающий опыт новейшей истории — с ее им-
периалистическими войнами, фашизмом и т. п. — и не опирающийся при этом на силу народную, пытается внушить человеку
ужас перед историческим бытием, убеждает в неизбывности бессильного одиночества.

ОСНОВНЫЕ ОБРАЗЫ
Свое эстетическое кредо в период создания «Войны и мира» Толстой определил следующим образом:
«Цель художника не в том, чтобы разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчислен ных, никогда не
истощимых всех ее проявлениях. Если бы мне сказали, что я могу написать роман, которым я неоспоримо установлю
кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятил и двух часов труда на такой роман, но ежели бы
мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через 20 и будут над ним плакать и смеяться и полюблять
жизнь, я бы посвятил ему всю свою жизнь и все свои силы» (т. 61, с. 100).
«Любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех ее проявлениях» — в этом основа оптимистической философии
«Войны и мира». Сила жизни, ее способность к вечному изменению и развитию утверждаются как непреходящая и бесспорная
ценность. Эта высшая, с точки зрения творца «Войны и мира», ценность определяет историческую деятельность народа и
судьбу тех представителей привилегированных классов, которые соприкасаются, «сопрягаются» с народным миром!
Способность человека изменяться таит в себе потенциальную возможность нравственного роста; умение не замыкаться в
узких рамках бытия открывает пути к народу, миру. Мудрый жизнеутверждающий пафос книги и вся ее поэтика основаны на
знании этой диалектики. Справедливо суждение А. А. Сабурова: «Движение есть форма развития положительного героя у
Толстого»1.
Персонажи «Войны и мира» делятся не на положительных и отрицательных, даже не на хороших и дурных, но на
изменяющихся и застывших.
Чуждая автору придворная и светская среда критикуется в романе прежде всего потому, что люди этой среды озабочены
призраками, отражениями жизни, а не самой жизнью, и потому неизменны. Неспособность к переменам настойчиво
подчеркивает Толстой и в общих характеристиках петербургского, в особенности салонного общества, и в обрисовке отдельных
персонажей.
Заведомо отрицательный смысл придан «неизменной улыбке» Элен, улыбке «ясной, красивой», но порочной уже оттого, что
этою улыбкою она улыбалась всем и всегда. При первом появлении Элен ее «неизменная улыбка» упомянута трижды. Как и в
других случаях, эта постоянная портретная черта раскрывает у Толстого внутреннюю сущность персонажа, обнажает ядро его
внутреннего мира, будучи вполне индивидуальной, указывает на характерный признак типа.
Князь Василий Курагин, как и Элен, способен на всегда «одинаковое волнение», т. е. всегда безжизнен. «Маленькой
княгине» Болконской не прощается ее вполне невинное кокетство только потому, что и с хозяйкой гостиной, и с генералом, и со
своим мужем, и с его другом Пьером она разговаривает одинаковым капризно-игривым тоном и князь Андрей раз пять слышит
от нее «точно ту же фразу о графине Зубовой».
Старшая княжна, не любящая Пьера, смотрит на него «тускло и неподвижно», не изменяя выражения глаз. Даже и тогда,
когда она взволнована (разговором о наследстве), глаза у нее остаются те же, старательно подмечает автор, и этой внешней
детали довольно для того, чтобы судить о духовной скудости ее натуры.
Берг всегда говорит очень точно, спокойно и учтиво, не расходуя при этом никаких душевных сил, и всегда о том, что
касается его одного. Та же безжизненность открывается в государственном преобразователе и внешне поразительно активном
деятеле Сперанском, когда князь Андрей замечает его холодный, зеркальный, отстраняющий взгляд, видит ничего не значащую
улыбку и слышит металлический, отчетливый смех. В другом случае «оживлению жизни» противостоит безжизненный взгляд
царского министра Аракчеева и такой же взгляд наполеоновского маршала Даву. Сам «великий полководец», Наполеон, всегда
доволен собой, и здесь очень важно то, что, как и у Сперанского, у него «холодное, самоуверенное лицо», «резкий, точный
голос, договаривающий каждую букву».
Раскрывая не только характерные признаки типа, но и мимолетные движения человеческой души, Толстой иногда вдруг
оживляет эти зеркальные глаза, эти металлические фигуры, — и тогда князь Василий перестает владеть собой, ужас смерти
овладевает им и он рыдает при кончине старого графа Безухова; маленькая княгиня испытывает искренний и неподдельный
страх, предчувствуя тяжкие роды; маршал Даву на мгновение забывает свою жестокую обязанность и способен увидеть в
арестованном Пьере Безухове человека, брата; всегда самоуверенный Наполеон в день Бородинского боя испытывает смятенное
и беспокойное чувство бессилия.
Толстой убежден, что «люди, как реки» и «вода во всех одинаковая», что в каждом человеке заложены все возможности,
способность любого развития. Она мелькает и перед застывшими, самодовольными людьми при мысли о смерти или при виде
смертельной опасности (испытание жизни смертью — излюбленная сюжетная ситуация у Толстого), однако у этих людей
возможность не превращается в действительность. Они не способны сойти с «привычной дорожки»; они так и уходят из романа
духовно опустошенными, порочными, преступными.
Внешняя неизменность, стандартность оказывается вернейшим признаком внутренней холодности и черствости, духовной
инертности, безразличия к жизни общей, выходящей за узкий круг личных и сословных интересов. Все эти холодные и лживые
люди неспособны осознать опасность и трудное положение, в каком находится русский народ, переживающий нашествие
Наполеона, проникнуться мыслью народной. Воодушевиться они могут лишь фальшивой игрой в патриотизм, как Анна Шерер
или Жюли Курагина: „шифоньеркой, удачно приобретенной в тот момент, когда отечество переживает грозное время, —как
Берг; мыслью о близости к высшей власти или ожиданием наград и продвижения по служебной лестнице, как Борис Дру-
бецкой накануне Бородинского сражения.
Их призрачная жизнь не только ничтожна, но и мертва. Она тускнеет и рассыпается от прикосновения настоящих чувств и
мыслей. Даже небольшое, но естественное чувство влечения Пьера Безухова к Элен, рассказывает Толстой, подавило собою все
и царило над искусственным лепетом салона Анны Павловны, где «шутки были невеселы, новости не интересны, оживле ние —
очевидно поддельно».
Но ярче всего ничтожность показных и величие истинных чувств раскрывается в тот момент, когда грозная опасность
нависает над всей Россией. Не только члены «патриотического» кружка Анны Павловны и профранцузского кружка Элен, не
только князь Василий, который подлаживается к обоим и часто путается, говоря в одном кружке то, что следовало говорить в
другом, но и царь Александр I, очевидно искренне озабоченный и лично оскорбленный вторжением Наполеона, обнаруживает
полную несостоятельность и бессилие.
Обязательная для Толстого нравственная оценка всех персонажей исходит в «Войне и мире» прежде всего из того,
насколько проявляется в каждом из них естественная сила жизни и насколько они обладают способностью не застывать в
рамках привычного бытия.
Эта мысль с замечательной ясностью выражена Пьером в конце романа. Пьер приходит к осознанию ее в итоге долгих и
самоотверженных поисков смысла жизни вообще и собственной жизни в частности. «Мы думаем,—говорит он, —что как нас
выкинет из привычной дорожки, все пропало, а тут только начинается новое, хорошее». Способность вырываться из привычных
условий жизни, разрушать рамки устоявшегося бытия ради того, чтобы приобщиться к новому, народному,—
главная исходная ситуация романа. «Война и мир» — книга о великом обновлении жизни, вызванном грозными
историческими событиями. Эпитет новый главенствует в рассказе о душевных переживаниях основных героев.
Отечественная война 1812 года оказывается именно поэтому не только тяжелым, порою мучительным, но и очистительным
испытанием для любимых героев Толстого — Наташи Ростовой, Пьера Безухова, Андрея и Марьи Болконских.
Все положительные герои Толстого привлекательны по-разному, но всегда в меру своей способности к духовному
изменению и нравственному росту. Низшей ступенью падения Пьера оказывается не тот период в его жизни, когда о"н
участвовал, недовольный собой, в кутежах Анатоля Курагина, а тот, когда он вдруг стал в положение человека, которому
ничего не нужно искать и выдумывать, потому что «его колея давно пробита и определена предвечно, и он, сколько ни
вертись, все будет тем, чем были все в его положении». Душевное успокоение, душевный холод у всегда ищущих героев
Толстого характеризуют лишь краткие периоды нравственной болезни. Они совсем несвойственны героине романа —
Наташе Ростовой.
Секрет чарующего обаяния Наташи не только в ее беспредельной искренности, «открытости душевной», но и в том, что
присущая ей «душевная сила» не терпит насилия над живой жизнью. Наташа способна на высокий, самоотверженный, а в
каком-то чаду затмения и на дурной поступок, — но и тот и другой содействуют ее нравственному росту, и в этом сила ее
характера, сила, которая преображает все вокруг и порой не щадит ее самое.
Сущность ее натуры — любовь — выводит из тяжелого душевного кризиса князя Андрея и возвращает к жизни убитую
горем — после гибели Пети — мать; она вся исполнена «страстным желанием отдать себя всю» на то, чтобы помочь
умирающему Андрею и его сестре, а после замужества с той же безграничной страстностью— отдать себя интересам семьи.
Естественная для нее нравственная сила заставила бы ее, не только ничего не говоря, но и не думая о так называемом са-
мопожертвовании, отправиться за осужденным мужем-декабристом в Сибирь.
Литературная критика не раз отмечала тот факт, что образом Наташи в эпилоге романа Толстой полемизировал с
движением «эмансипации» женщин, столь характерным для 60-х годов прошлого века. Намеки на эту полемику находятся в
самом тексте «Войны и мира». Но более существенно другое. Тот нравственный идеал, который утверждает Толстой в
«Войне и мире», в частности, образом Наташи, отрицает самоотречение— как нечто искусственное, выдуманное, ложное. В
этом отношении этика Толстого в известной мере соприкасается с этическими приципами, провозглашенными
революционерами-демократами 60-х годов. Правда, в противовес им Толстой отрицал «разумный» и отстаивал
«естественный», «наивный» эгоизм. (О Татьяне Берс, многие черты которой воплощены в Наташе Ростовой, Толстой
заметил однажды: «Прелесть наивности эгоизма и чутья».) И, конечно, в этике Толстого, в его представлении о
естественности эгоизма отсутствовал тот заостренно социальный, политический смысл, который составил сильную сторону
учения революционных демократов. Но важно то, что полное развитие душевных сил писатель не мыслил вне единения
человека со своим народом, со всем миром, вне свободного проявления «естественного» эгоизма.
В отличие от Наташи Соня не совершает ни одного дурного поступка, именно он препятствует позорному бегству
Наташи с Анатолем. Но симпатии автора не на стороне благоразумной и рассудительной Сони, а на стороне «преступной»
(Толстой несколько раз употребляет это слово) Наташи. «Низкий, глупый и жестокий» поступок свой Наташа переживает с
такой силой чувства, она преисполнена такого отчаяния, стыда и унижения, что, перестрадав историю с Анатолем, ста -
новится не хуже, а лучше и с полным правом говорит Пьеру: «Прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю».
«Преступная» Наташа выше вполне добродетельной Сони, которая, рассчитав (после новой встречи Наташи с Андреем
Болконским), что брак Николая с княжной Марьей невозможен, пишет Николаю «самоотверженное» письмо,
освобождающее его от обязательств перед ним.
B нравственном отношении Наташа выше даже Марьи Болконской. Христианская мораль, усвоенная княжной Марьей,
обязывает любить всех и прощать всем. Но это возможно как гениально показывает в романе Толстой, лишь на пороге
неминуемой смерти. В жизни христианская мораль, даже при действительных высоких душевных качествах княжны Марьи,
оборачивается неизбежным насилием над собой. Эгоизм Наташи утверждает то счастье, от которого человек «делается
вполне добр». Ее безрассудная «жизненная сила» отрицает и кажущееся великодушие Сони, и холодную расчетливость
Бориса, и своекорыстие Бер-TOBJ И ТОТ самодовольный эгоизм, не желающий знать ничего, кроме своих наслаждений,
который воплощен в действительно преступном и грязном мире Курагиных. Не случайно поэтому Наташа сопоставляется и
сближается в романе (как это ни покажется странным на первый взгляд) с Кутузовым, как Анатоль Курагин — с
Наполеоном1/-На вопрос княжны Марьи, умна ли Наташа, Пьер отвечает, что она «не удостоивает быть умной», а главная
сила Кутузова, по словам князя Андрея, в том, что он руководится не «умными» соображениями и расчетами, а чем-то
высшим, что он носит в себе.
Низкие, безнравственные инстинкты ставят человека во враждебные отношения к жизни; холодная рассудочность,
рационалистическая скованность замыкает в узкие рамки малого мирка сухих расчетов, отчужденного от подлинной жизни,
со всем высоким и низким, что она таит в себе; своих лучших героев Толстой выводит в открытый мир «всей» жизни с ее
радостями и страданиями. «Да здравствует весь мир!» — к приятию этого девиза, утверждающего единение всех людей, при-
ходит Пьер, разочаровавшись в Наполеоне, в масонстве, в филантропии, в подвигах, к которым побуждает тщеславие. В
этом Кредо Толстого утверждается правота все той же «мысли народной». Недаром, только вполне окунувшись в мир
народной жизни, а не наблюдая его со стороны, как это было в его поездку по имениям и даже во время Бородинского
сражения, Пьер научился не только отказываться от личного, жертвовать всем, но «сопрягать» личное с общим.
«Высокое, справедливое и доброе» небо раскрывает перед раненым князем Андреем те же светлые и бесконечные
горизонты общей жизни, противостоящей ограниченному, мелкому тщеславию Наполеона, счастливого от несчастия других,
хотя в тот момент, под Аустерлицем, как справедливо заметил С. Бочаров, Андрей смотрит в небо как бы поверх людей.
Потом, после разрыва с Наташей, узкие интересы личной жизни подчиняют себе князя Андрея, и бесконечный свод неба
вдруг превращается «в низкий, определенный, давивший его свод, в котором все было ясно, но ничего не было вечного и
таинственного».
«Поиски смысла „настоящей жизни" и хотя бы временное приобщение к ее вечным истинам, — справедливо пишет Е. В.
Николаева, — привилегия далеко не всех героев романа-эпопеи. Вечность открывается лишь некоторым из них в переломные
моменты их жизни. И это вечное раскрывается в романе через символический образ неба. Знаменательно, что Толстой, как
писатель древности, вводит „вечное" время в жизнь своих героев через изображение неба как средоточия их лучших, вы-
соких и чистых устремлений и источника вечных истин и живительных сил жизни». Автор статьи называет четырех
персонажей, которым открывается это небо: Андрей Болконский, Пьер Безухов, Николай и Петя Ростовы. Странно, что
забыта Наташа: она одна мечтает полететь в небо.
«Война и мир» взволнованно ставит и решает важнейшие вопросы бытия: о свободе и необходимости в жизни частной и
общей, о добре и зле, о правде и красоте. Неверно думать, что глубокие нравственные и философские вопросы о смысле
жизни, о назначении человека встали перед Толстым лишь в поздний период творчества, после «Исповеди». В «Войне и
мире» они уже поставлены — остро и сильно; ответов на них лучшие герои Толстого ищут со всем напряжением душевных
сил. Что справедливо и что несправедливо, существует ли добро, каково назначение отдельного человека и всего
человечества — об этих высоких предметах спорят Андрей и Пьер. Они не могут жить, не разрешив для себя этих вопросов.
Правда и счастье даются ценою неустанных поисков, жизненных разочарований и открытий, мучительных и радостных
раздумий и опытов жизни. Смысл жизни, по «Войне и миру», — в счастье жить, исполняя высокое назначение человека, в
счастье единения с другими людьми, в постоянном внутреннем обновлении.
При всем огромном значении историко-философских отступлений главные, исчерпывающие и наиболее убедительные
ответы на великие вопросы бытия даны не в них, а в художественном рассказе о судьбах многочисленных персонажей
эпопеи.
Мы знаем и любим героев Толстого, как будто это живые, действительные люди, а не создания фантазии. И прежде всего
это относится к любимой героине Толстого — Наташе Ростовой.
Проницательный Пьер Безухов, склонный к самоанализу, говорит Марье Болконской, что не может объяснить себе
Наташу, — она обворожительна, и всё. Но именно она умеет помнить и понимать, а это всего важнее в человеческом
общении.
Создатель «Войны и мира» раскрыл тайну очарования.
/ Цитатель встречается с Наташей, когда она, жизнерадостная девочка-подросток, на именинном обеде отчаянно и весело
спрашивает о мороженом и потом гордо танцует с «взрослым, приехавшим из-за границы», толстым, неуклюжим Пьером. В
эпилоге романа мы расстаемся с Наташей, ставшей женой этого толстого Пьера и матерью четверых детей. Знаем еще, по на-
писанным главам неоконченного романа «Декабристы», что она последует за декабристом-мужем в Сибирь и возвратится
оттуда в Москву через 30 лет.
Наташе, как почти всем Ростовым, свойственна душевная открытость, ясная искренность. У нее, кроме того, есть
бесценный дар, принадлежащий только ей, — огромная душевная щедрость и чуткость. После Бородинского сражения Пьер,
радостно потрясенный, думает во сне: «Самое трудное состоит в том, чтобы уметь соединять в душе своей значение всего».
Наташа, сама того не замечая и не задумываясь, умеет это, потому что умеет быть счастливой сама и делать счастливыми
других,/
С точки зрения творца «Войны и мира», люди могут и должны быть счастливы. «Кто счастлив, тот прав!» — записал он в
своем дневнике 1863 года, когда начиналась работа над романом (т. 48, с. 53).
«Сущность ее жизни — любовь», — сказано от автора о Наташе. Любовь, не нуждающаяся в самопожертвовании, как у
Сони, требующая неустанного проявления, удовлетворения, но и дающая неизмеримо много, пробуждающая лучшее,
«настоящее» в душах других людей.
«Что-то лучшее» проснулось в душе Николая Ростова, отчаявшегося после страшного карточного проигрыша, когда он
слушает пение сестры; после встречи с Наташей в Отрадном, нечаянно услышав, как взволнована она красотой лунной ночи,
Андрей вдруг вспоминает «все лучшие минуты» своей жизни; от ее благодарного взгляда Пьер чувствует себя счастливым и
обновленным. При одном представлении о Наташе у Пьера исчезает «вопрос о тщете и безумности всего земного» и он
переносится «в область красоты и любви, для которой стоило жить».
Непосредственная сила и радость жизни, уменье не жертвовать собою, а естественно себя отдавать другим людям — эти
свойства Наташи проявляются в каждом эпизоде, в каждой новой встрече и в начале и в конце романа.
Наташа не умеет рассуждать о жизни и неспособна р'аТСнйтывать ее. Она живет инстинктом; но он подсказывает ей правду
яснее и чище всех иных способов. Когда, казалось, еще ничего не случилось дурного, она обменялась с Анатолем лишь
дурным взглядом, «инстинкт говорил ей, что вся прежняя чистота любви ее к князю Андрею погибла». И в самом деле
случилось именно это.
Веселая, радостная и, казалось бы, беззаботная, она поражает мать «серьезным и сосредоточенным выражением», когда
говорит о Борисе и сравнивает его с Пьером. После истории с Анатолем послушно повинуется своему «внутреннему
стражу», который воспрещает ей «всякую радость». Когда снова она встречается с князем Андреем и ухаживает за ним,
раненным смертельно, ни одной мысли о себе нет в ее душе. После смерти Болконского она, «не удостоивающая быть
умной», поглощена мучительным и непостижимым вопросом о тайне смерти.
Наташа в высшей степени обладает тем, что позднее Чехов назовет особым человеческим талантом — чутьем к чужой
боли. Вера в жизнь, в наслаждения жизни чудесным образом соединяются у нее с предель ной и полной самоотдачей. Именно
—не с бесплодным самопожертвованием, а с безграничной любовью, в которой заключен спасительный призыв к жизни.
Душевная перемена, происшедшая с ней после смерти князя Андрея и гибели брата Пети, была огромна, пишет Толстой.
Пьер, даже не узнавший ее, хотя со времени последней их встречи прошло всего несколько месяцев, поражается этой
перемене. На лице ее не было радости жизни, не было и тени улыбки — «были одни глаза, внимательные, добрые и
печально-вопросительные»!
давно замечено, что, рисуя внешний облик своих героев, Толстой почти никогда не дает развернутых портретных
описаний, а расщепляет портрет на характерные, психологически точные детали, иные из них, особенно важные,
подчеркивая неоднократным повтором. В этом психологизированном портрете главное — выражение глаз и улыбка,
душевная жизнь, просвечивающая в них.
Эпитет прекрасный — частый в портретных характеристиках романа. У Анатоля Курагина «прекрасные большие глаза»,
«прекрасное лицо»; «прекрасные глаза» и у мадемуазель Бурьен; «прекрасные наглые глаза» у Долохова; у императора
Александра «прекрасные голубые»- глаза. Но в их красоте нет одухотворяющего ее, доброго начала, которое светится в
«прекрасных, лучистых, кротких» глазах княжны Марьи, в «прекрасных глазах» ее брата с их «умным и добрым» блеском и
в сияющих, полных слез, прекрасных глазах Наташи, когда она в Мытищах приходит к князю Андрею.
В образе Наташи воплощается одна из главных идей романа: красоты и счастья нет там, где нет добра, про стоты и
правды.
О самом счастливом для Наташи новогоднем бале, когда она встречается с князем Андреем и зарождает ся их любовь, у
Толстого сказано: «Наташа была так счастлива, как никогда еще в жизни. Она была на той высшей ступени счастия, когда
человек делается вполне добр и хорош и не верит в возможность зла, несчастия и горя».
Наташино счастье женственно и человечно, потому что исключает «возможность зла, несчастия и горя» для всех. Ее
наивный эгоизм не расчетлив, щедр и мудр.
Именно от Наташи исходит энергия обновления, освобождения от фальшивого, ложного, привычного, выводящая «на
вольный божий свет». И здесь ее роль равносильна тому, что дает ищущим героям Толстого общение с народом.
В «графинечке» Наташе Ростовой национальный характер воплощен с чарующей красотой и силой. «Где, как, когда
всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала, — эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой,
— этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de chale давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти
были те самые, неподражаемые, неизучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка», — пишет Толстой и удостоверяет:
«В шелку и в бархате воспитанная графиня... умела понять все то, что было в Анисье, и в отце Анисьи, и в теше, и в матери,
и во всяком русском человеке».
То, что свойственно Наташе Ростовой стихийно и как бы дано ей природой, «взято из того русского воздуха, которым она
дышала», составляет для главных героев романа, Андрея Болконского и Пьера Безухова, длительный путь жизненных и
нравственных исканий. Нет большего заблуждения, чем думать и показывать (например, в кинокартине') Андрея
Болконского гордым, презрительным, сухим аристократом или брюзгой, вечно недовольным собой и окружающими. Среди
образов Толстого это один из самых богатых, сложных и привлекательных. В самых первых портретных характеристиках
Болконского—«усталый, скучающий взгляд», «тихий мерный шаг», но также ласковое и нежное обращение к Пьеру,
«оживленное лицо» в разговоре с отцом.
Как и все лучшие герои Толстого, он не удовлетворен и не может быть доволен пустой светской жизнью, предлагающей
ему «гостиные, сплетни, балы, тщеславие, ничтожество». Он идет на войну, мечтая о славе,— но, конечно, не ради славы. «Я
иду потому, — говорит он Пьеру, —что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь — не по мне!»
Участие в войне изменяет и оживляет его; он был одним из тех офицеров, которые полагали «свой главный интерес в
общем ходе военного дела». Чувство воинского долга, воинской чести развито в нем так же сильно, как и в его отце. В
неудачной для русских кампании 1805 года, под Аустерлицем, он совершает действительный подвиг, хотя, раненный, глядя в
бесконечное и доброе небо, не согласен принять награду за подвиг от Наполеона. Потом, в 12-м году, про Аустерлиц
вспомнит Кутузов, и его слова будут радостны, хороши и нужны: «Помню, помню, с знаменем помню,— сказал Кутузов, и
радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании».
В первых же сражениях_князь_Андрей расстается с двумя своими заблуждениями: восторгом по отношению к
Наполеону и надеждой одним своим мнением, одним своим подвигом спасти армию. А. А. Фет, бывший в 60-е годы другом
Толстого и одним из первых ценителей и критиков романа, заметил, что умный князь Андрей так и не пригодился на войне,
в отличие, например, от нерассуждающего Николая Ростова или малообразованного капитана Тушина. Дело, однако, в том,
что поле действия романа — не поле сражения, и здесь победа— открытие правды и преодоление иллюзий. Устами князя
Андрея высказаны в романе многие заветные мысли автора: о героизме скромного Тушина, о Кутузове и Тимохине, о
народной войне. После Шенграбена и благородного заступничества за Тушина эта «низкая» правда взамен «возвышающего
обмана» рождает у самого князя Андрея грустные и тяжелые чувства: «Все это было так странно, так не похоже на то, чего
он надеялся». Его дальнейший путь — преодоление индивидуалистического, «наполеоновского» начала. Болконскому все
время приходится учиться жизни, открывать ее простые, человеческие отношения, и какой-то внутренний инстинкт
неизменно влечет его к ней. Мечтая о славном подвиге, который спасет русскую армию, он, действуя «по инстинкту»,
спасает своим заступничеством лекарскую жену в кибиточке, хоть это и выглядит смешно, а для него быть ridicule — самое
неприятное положение.
После уроков Аустерлица он отказывается совсем от участия в жизни общей. Пережив смерть жены, чув ствуя себя
виноватым перед нею, он думает, что благо и душевное спокойствие лишь в отрицательном — отсутствии болезней и
угрызений совести.
Он способен чувствовать себя виноватым — и это великое человеческое достоинство. Но ему свойственен надменный
аристократизм, наследственные черты породы Болконских: жесткость (так наглядно и постоянно проявляющаяся, при всем
благородстве, у старика-отца) и гордость (свойственная даже кроткой княжне Марье). За то и другое князь Андрей
расплачивается дорогой ценой.
Но в целом образ князя Андрея богат и разнообразен, живет, изменяется и почти постоянно очаровывает читателя. Он
нежен с Пьером, с сестрой (часто упоминается в романе «детская улыбка» —как и у Пьера, и лучистые глаза — как у
сестры), хотя временами может быть раздражен, желчен и даже жесток. Он атеист, вольтерьянец, как и отец. Когда княжна
Марья, прощаясь (князь Андрей уезжает на войну), благословляет его образом и просит обещать, что никогда не снимет его,
Андрей сначала шутит: «Ежели он не в два пуда и шеи не оттянет... Чтобы сделать тебе удовольствие...»; но, добавляет
Толстой, «в ту же секунду, заметив огорченное выражение, которое приняло лицо сестры при этой шутке, он раскаялся. —
Очень рад, право очень рад, мой друг». И княжна Марья, «с торжественным жестом держа в обеих руках перед братом
овальный старинный образок Спасителя с черным ликом в серебряной ризе на серебряной цепочке мелкой работы», отдала
его брату. Лицо князя Андрея в это время «было нежно (он был тронут) и насмешливо», — иначе, по Толстому, быть не
могло.
Князь Андрей трогателен, когда дрожащими, неумелыми руками капает лекарство и волнуется у постели
выздоравливающего сына. Но он несчастлив при этом и, стало быть, не прав. Надо жить, надо верить в добро,
существующее в мире, в большое и высокое предназначение человека, — это доказывает Андрею Пьер в споре на пароме.
Нравственно требовательному к себе человеку нельзя успокаиваться — надо биться, путаться, надо искать смысл жизни,
своей собственной и всех людей. Это убеждение — одно из главных и постоянных у самого Толстого.
Почти все встречи двух друзей, Андрея и Пьера, происходят в романе в ответственные, поворотные моменты их жизни и
полны драматического напряжения. Они тянутся друг к другу, как полюсы магнита, и так взаимодействуют. «Свидание с
Пьером было для князя Андрея эпохой, с которой началась хотя во внешности и та же самая, но во внутреннем мире его
новая жизнь», — говорит Толстой.
С тяжело раненного под Аустерлицем Болконского французские солдаты снимают не серебряный образок, а золотой, на
золотой цепочке. Это, конечно, описка, недосмотр Толстого, вполне объяснимый (роман писался долго, много раз
переделывался) и психологически характерный: княжна Марья дает брату заветный образок; для врагов он — просто дорогая
вещь, имеющая материальную ценность. Правда, и они, «увидав ласковость, с которою обращался император с пленными,
поспешили возвратить образок».
Уже поняв внутренние пружины войны, Андрей Болконский еще заблуждался относительно мира. Его тянуло в высшие
сферы государственной жизни, туда, где готовилось будущее, от которого зависели судьбы миллионов». Но судьбы
миллионов решают не Адам Чарторыжский, не Сперанский, не император Александр, а сами эти миллионы — такова одна из
главных идей толстовской философии истории. Встреча с Наташей Ростовой и любовь к ней ясно подсказывают Болкон-
скому, что преобразовательные планы холодного и самоуверенного Сперанского не могут сделать его, князя Андрея,
«счастливее и лучше» (а это всего важнее в жизни!) и не имеют никакого отношения к жизни его богучаровских мужиков. Так
впервые народная точка зрения входит как критерий в сознание Болконского.
Надежды на личное счастье рушатся; их разрушает отчасти он сам, ненужно обрекая Наташу на год тоски и
вынужденной остановки жизни, которой не терпит ее натура.
В Отечественной войне вся судьба князя Андрея идет той же дорогой, что и судьба народная. «В шутку"-его называли
наш князь, им гордились и его любили». Пожар Смоленска стал эпохой, по выражению Толстого, для князя Андрея. Новое
чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Теперь его душе по-настоящему доступны интересы
чужой жизни. Потеряв отца, родной дом, он испытывает вдруг «новое, отрадное и успокоительное чувство» при виде девочек
с зелеными сливами, которые они нарвали в лысогорском его саду и торопятся унести в подолах. Жизнь народная,
естественная, стихийная — неистребима.
В Бородинском сражении, понимая весь глубокий и грозный народный смысл события, он, человек воинского долга,
вновь совершает подвиг. Его полк стоит в резерве, но под непрерывным неприятельским обстрелом. Когда граната вертится
в нескольких шагах от него и смерть видится со всей ясностью, он помнит о том, что на него смотрят, что он должен
показывать пример. Он не падает на землю, хотя это движение могло бы спасти от смертельной раны, а стоит, как стояло в
Бородине все русское войско, потеряв половину своего состава.
Вместе с близостью смерти к Андрею Болконскому приходит страстная любовь к жизни, становится неизбежной его
новая встреча с Наташей.
Страдая от смертельной раны и потом в свои последние минуты князь Андрей постигает высоту христианской любви. Но
любить всех значило не любить никого, не жить.
В художественном мире толстовского романа утверждается как истинная любовь земная, и все сочинения позднего
Толстого, в том числе написанный в защиту христианской любви последний его роман, «Воскресение», не могут убедить нас
в том, что «Война и мир» была ошибкой. Впрочем, и сам Толстой едва ли надеялся и хотел своими поздними сочинениями
перечеркнуть творчество предшествующих лет. Когда в 1906 году японец Токутоми Рока спросил его (в Ясной Поляне),
какое из своих сочинений он любит больше всего, Толстой коротко ответил: «Война и мир».
В Пьере Безухове заведомо нет никакого аристократизме. В окончательном тексте романа ничего не говорится о его
матери, в черновиках несколько раз упоминается красивая молодая женщина, видимо крестьянка, перевезенная графом в
город и жившая в его доме. В романе сохранилось одно: внебрачный сын, ставший после смерти отца графом и богатым
человеком.
Как всегда у Толстого, внутренние, душевные свойства и возможности человека раскрываются в самом первом, внешнем
его описании. О Пьере сказано, что у него с улыбкой «вдруг, мгновенно исчезало серьезное и даже несколько угрюмое лицо
и являлось другое— детское, доброе, даже глуповатое и как бы просящее прощения», у него «умный и вместе робкий,
наблюдательный и естественный взгляд», «выражение добродушия, простоты и скромности».
Как и Андрей, он свое умственное и нравственное развитие начинает с заблужения, при этом того же самого —
обожествления Наполеона и оправдания всех его действий «государственной необходимостью». В гостиной Анны Павловны
он произносит «возмутительные» речи о Французской революции, вызывающие страх: «Революция была великое дело...» В
отличие от князя Андрея он отрицает войну вообще, не стремится к практической деятельности («Я свободен пока, и мне
хорошо»); недовольный собой, проводит время в обществе Курагина и Долохова и с радостью предается своему любимому
занятию — чтению и мечтательному философствованию.
Но Пьер принадлежит к числу тех редких людей («один-живой человек среди всего нашего света» —говорит о нем князь
Андрей), для которых нравственная чистота и понимание смысла, цели жизни необходимы прежде всего. Иначе он не может
жить. Самыми тяжкими его периодами были те, когда — после дуэли с Долоховым и потом после расстрела поджигателей
— весь мир завалился в его глазах, превратился в кучу бессмысленного сора.
Заблуждением и ложью обернулось и масонство, своеобразный духовный монастырь, где нравственное
совершенствование, облеченное сложным ритуалом, почти не соприкасалось с действительной жизнью, существующим в ней
миропорядком. Герою Толстого нужны выходы в мир.
Душевное спокойствие, уверенность в смысле жизни Пьер обретает, пережив героическое время 12-го года и страдания
плена рядом с простыми людьми, с Платоном Каратаевым. Он испытывает «ощущение своей ничтожности и лживости в
сравнении с правдой, простотой и силой того разряда людей, которые отпечатлелись у него в душе под названием они».
«Солдатом быть, просто солдатом», — с восторгом думает Пьер. Характерно, что и солдаты, хоть не сразу, но охотно
приняли Пьера в свою среду и прозвали «наш барин», как Андрея «наш князь».
Пьер не может стать «просто солдатом», капелькой, сливающейся со всей поверхностью шара. Сознание своей личной
ответственности за жизнь всего шара неистребимо в нем. Он горячо думает о том, что люди должны опомниться, понять всю
преступность, всю невозможность войны.
После Бородинского сражения он остается в Москве, чтобы убить Наполеона и спасти Россию, отомстить за нее. Но
спасти Россию не дано одному человеку. Как и князя Андрея, жизнь учит Пьера, предлагая ему — взамен убийства
Наполеона — спасение сопливой девочки и красивой армянки. Как и князь Андрей с лекаршей в кибиточке, Пьер действует
при этом не по разуму, не по расчету, а по человеческому инстинкту, который подсказывает ему: его дело — восстановить
поруганную человечность, а не увеличивать зло и множить убийства в мире. Поэтому так трагически действует на Пьера
расстрел ни в чем неповинных русских людей, которых французы сочли поджигателями. Отчаяние овладело его душой.
«Уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога», утратилась вера в жизнь.
Новый мир, «на каких-то новых и незыблемых основах», воздвигается в его душе в плену, после общения с Платоном
Каратаевым.
За месяц плена Пьер совершенно переменился: даже во взгляде его была «энергическая, готовая на деятельность и отпор
подобранность». Когда он вернулся из плена, слуги нашли, что он «много попростел». Но главное было, конечно, во
внутренней перемене; он нашел успокоение и согласие с самим собой, которого искал прежде путем мысли, в то время как
дается оно путем жизни. В плену он «почувствовал новое, не испытанное им чувство радости и крепости жизни», потому что
понял; что смысл ее —в ней самой. Надо смотреть не через головы людей, и тогда увидишь «вечно изменяющуюся, вечно
великую, непостижимую и бесконечную жизнь». В плену Пьер «узнал не умом, а всем существом своим, жизнью, что
человек сотворен для счастья». И тогда стала возможной и нужной его новая встреча и счастье с Наташей Ростовой.
Вечно ищущие герои Толстого не могут удовлетвориться истиной, найденной однажды, как бы велика и справедлива она
ни была.
В эпилоге романа Пьер — счастливый семьянин, но в отличие от Наташи не удовлетворен одним этим счастьем. Он стал
членом тайного общества, видимо преддекабристского Союза Благоденствия, хотя и говорит Наташе, в ответ на ее вопрос,
что Каратаев эту его деятельность не одобрил бы. Характерно, что про рассказ Пьера о его петербургских делах и сам
Толстой пишет с явным осуждением: «Это было продолжение его самодовольных рассуждений об его успехе в Петербурге.
Ему казалось в эту минуту, что он был призван дать новое направление всему русскому обществу и всему миру».
Всем своим романом Толстой уже показал, что этого нельзя сделать: одному человеку не дано изменить на правление
общей жизни. Если бы роман был продолжен, стало бы ясно, что Пьер находился в этот момент опять в заблуждении (из
которого его вывела бы, наверное, новая встреча с народным, земледельческим миром —
уже в Сибири; Толстой долго лелеял такой замысел — о декабристе, в ссылке узнающем крестьянскую жизнь).
Но Пьер Безухов, если брать его образ в целом,— подлинный герой Толстого, потому что чувствует себя ответственным за
общее устройство мира. И здесь мысль народная романа восходит на высшую ступень— общечеловеческую. Мир обязан быть
устроен так, чтобы человеку жилось в нем хорошо, и он, Пьер, призван содействовать этому. Защитники добра должны
объединиться, взяться за руки, чтобы противодействовать объединенным силам зла. Так Пьер был убежден в масонские свои
времена, но, разочаровавшись в масонстве, после всех испытаний, в эпилоге отстаивает то же: «Мы только для этого беремся
рука с рукой, с одной целью общего блага и общей безопасности». Как справедливо сказано в книге С. Бочарова, «личная,
собственная коллизия для Пьера —коллизия вообще бытия человека: кто прав, кто виноват?».
В литературе о Толстом много спорили относительно Николая Ростова. Резко критически отнесся к этому образу Д. И.
Писарев в статье «Старое барство», напечатанной в февральском номере «Отечественных записок» за 1868 год, т. е. когда
появилась лишь половина романа. Ординарность Николая Ростова, его неспособность думать и критиковать, готовность
думать и поступать как все вызвали недовольство прогрессивно настроенного критика. Писарев не находил сколько-нибудь
существенной разницы между Николаем и карьеристом Борисом Друбецким (статья Писарева должна была иметь
продолжение; но летом 1868 года критик трагически погиб во время купанья). О Ростове здесь говорится: «Только
поверхностный наблюдатель может, глядя на него, сохранять неопределенную надежду, что его нерастраченные силы на
чем-нибудь хорошем сосредоточатся и к чему-нибудь дельному приложатся. Только поверхностный наблюдатель может,
любуясь его живостью и пылкостью, оставлять в стороне вопрос о том, пригодится ли на что-нибудь эта живость и пыл-
кость».
Суждение резкое и несправедливое, хотя исторически объяснимое: Писареву нужно было обличить «старое барство».
Впоследствии литературоведы, отрицательно судившие о Николае Ростове, могли опереться не только на статью
Писарева, но и на ту характеристику, которую
дал сам Толстой в первоначальных набросках и планах. Здесь будущие Ростовы называются: Толстые —и о Николае
сказано:
«Имущественное. Роскошно живет, по отцу, но расчетлив.
Общественное. Такт, веселость, всегдашняя любезность, все таланты понемножку.
Поэтическое. Все понимает и чувствует понемногу.
Умственное. Ограничен, отлично говорит пошло. Страстен по моде.
Любовное. Никого не любит крепко, маленькая интрига, маленькая дружба.
С 11 по 13 ему 17 лет. Ему дают любовницу. Танцор без значенья на балах. Дружится с Бергом, содействует его браку,
потому что Берг того хочет, потом с Петром Куракиным. Имеет успех в свете. Просится на войну. Делает все, как другие.
Имеет успех у Аркадиевой жены. Ведет себя не слишком хорошо, тщеславно, говорит фразы пленному и отдает ему хлеб,
нужный его денщику, мирит сестер. Весел с ними, поет, играет — пренебрегает Соней, и его хотят женить на княжне и он
очень рад» (т. 13, с. 18).
Согласитесь, это мало похоже на Николая Ростова, каким мы видим его в законченном романе. Вообще обращение к
черновикам (для лучшего" понимания окончательного текста) полезно, но всегда нужно иметь в виду, а у Толстого особенно,
что в процессе творческой работы происходят порой кардинальные перестройки.
Николай останется человеком средним, типичным представителем своего круга, но он будет способен и на восторг от
пения Наташи, на искреннюю привязанность к Соне и готовность ослушаться родителей, на ссору с вором Теляниным и
горячую защиту Василия Денисова. И главное, он вполне исполнит свой воинский долг! Судьба сведет его с Марьей
Болконской. Но этот эпизод вполне входит в концепцию всего романного сюжета: только в испытаниях всенародной войны
любимые герои Толстого могут найти счастье.
С. Бочаров в книге о «Войне и мире» спорит с В. Б. Шкловским, считавшим, что Толстой «презирает» Николая Ростова,
и соглашается с Л. Я. Гинзбург,
писавшей: «Глубже, чем кто бы то ни было из его современников, Толстой понимал всю значительность, социальную и
моральную, такого явления, как хороший средний человек». От себя С. Г. Бочаров добавляет: «Даже фраза о „здравом
смысле посредственности" не есть отрицательная характеристика Николая; слова эти отмечают в Ростове его обычность,
качества человека „как все", которых, мы помним, трагически недоставало Андрею Болконскому. Николай, так во многом
проигрывающий рядом с князем Андреем, все же имеет и свой перевес в сравнении с ним... Толстой отнюдь не склонен
третировать среднего человека, как это делают часто авторы критических работ о Толстом; в сопоставлении жизненных
опытов разных людей, каким является „Война и мир", за Николаем есть своя особая правда, которую не исключает правда
других, духовно высоких героев»2.
Это рассуждение верно, но, видимо, не учитывает всего текста романа; вернее, эпилог С. Бочаров отсекает, как нечто не
очень существенное, как «вероятную будущую возможность» конфликта. Нет, именно в эпилоге расставлены все
окончательные акценты. Здесь Николай Ростов — деятельный хозяин: выше всяких сельскохозяйственных орудий он ставит
работника-мужика, любит этот народ, и Толстой, видно по всему, с ним согласен. Но временами Ростов не гнушается и
рукоприкладством, за которое так горько укоряет его жена. В нравственном отношении он понимает духовное превосходство
жены и боится ее смерти (близкой, если учесть биографические прототипы). Ростов и теперь не намерен «рассуждать» и
готов, если велит Аракчеев, пойти с эскадроном рубить тех, кто выступит против существующего строя.
Восстанавливая справедливость относительно Николая Ростова, нужно помнить, что симпатии Толстого никогда не были
в этом пункте на его стороне. Всю жизнь создатель «Войны и мира» был за декабристов, правда своим остро
проницательным взглядом уже в 60-е годы разглядев, что собственно с народом они были связаны слабо, хотя и действовали
во имя народных прав.
Читатель расстается с Николаем Ростовым, провожаемым женой: «Графине Марье хотелось сказать ему, что не о едином
хлебе сыт будет человек, что он слишком много приписывает важности этим делам; но она знала, что этого говорить не
нужно и бесполезно».
Пройдет всего несколько лет, и в романе «Анна Каренина» владеть землею и трудиться на ней будет совсем другой герой
— Константин Левин, гораздо более близкий Пьеру, чем Николаю.
Брата Николая, Петю, нельзя, пожалуй, отнести к основным образам. Но приходится остановиться и на нем, поскольку
недавно предложена довольно спорная интерпретация.
Всегда есть опасность чрезмерной логизации, упрощения художественного образа, если видеть в нем лишь иллюстрацию
авторской философской идеи. Этой опасности не избегла Е. Н. Купреянова. Справедливо оспаривая многие умозрительные,
и даже «кощунственные» построения и сопоставления В. Камянова (например, Пети Ростова с Наполеоном), Купреянова
подчиняет этот живой, сложный образ одной мысли: будто бы здесь осуждено ребяческое своеволие Пети, поскольку
Толстой вообще был против волюнтаризма. «Да, — пишет Купреянова, — смерть Пети и предваряющий ее сон — это самое
„поэтическое" и вместе трагическое выражение иллюзий волюнтаристского сознания и действия, разоблачаемых Толстым в
„рассуждениях"1. В результате Купреянова говорит о «так называемом» героизме Пети Ростова и само слово героизм
заключает в кавычки. Думается, что это не менее кощунственно, чем рассуждения В. Камянова о Николае Ростове.
Толстой в одном из писем периода «Анны Карениной» заметил, что во всем, что он писал, им руководила потребность
сцепления мыслей; но каждая мысль, взятая отдельно от сцепления, страшно понижается в своем значении, практически не
существует.
Да, в философии истории Толстой отвергал волюнтаризм. И осудил, развенчал его на примере Наполеона. Но юный Петя
Ростов, одержимый любовью к отечеству, к воинскому подвигу, — какой же тут волюнтаризм? И разве может мальчик
думать прежде всего об опасности, когда он рвется совершить что-нибудь героическое и едва ли даже слышит в азарте боя
предостерегающий приказ Долохова: «В объезд! Пехоту подождать!» Петя погибает, как погибли многие в 1812 году — и
слушавшиеся, и не слушавшиеся приказаний начальства. Его смерть делает художественно правдивой историческую
картину. Она играет важную для других «сцеплений» роль: гибель Пети почти сражает старую графиню Ростову, но
возрождает к жизни Наташу, призванную ухаживать за матерью.
И уж тем более не имеет никакого отношения к волюнтаризму волшебная музыка, «огромный хор инструментов»,
которыми управляет Петя во сне в свою последнюю ночь: «Сколько хочу и как хочу». Во сне он руководит хором
инструментов, приказывает им, и они слушаются — музыкально одаренный мальчик творит музыку, и эту свободу
творчества невозможно истолковать как волюнтаризм. Человек, пока он жив, должен -хотеть, стремиться к проявлению
своей личности— один из главных тезисов «Войны и мира». Важно лишь, чтобы это хотение не было эгоистичным,
себялюбивым, подавляющим других людей, равнодушным к их страданиям.
Над Петей рыдает даже закаленный в боях воин Василий Денисов. Человек, погибающий в войне за независимость своей
Родины, не может быть виноват. Он обязательно прав. Родина — безупречный ориентир.
Думается даже, что родная земля — один из самых основных, может быть главный образ «Войны и мира».
Характерно, что во всем первом томе, пока война идет за пределами России, почти нет описаний природы. Лишь в самом
конце появляется надмирный, философский пейзаж — «далекое, высокое и вечное небо», увиденное раненным в
Аустерлицком сражении князем Андреем:
«Над ним не было ничего уже, кроме неба — высокого неба, — не ясного, но все-таки неизмеримо высокого, с тихо
ползущими по нем серыми облаками... Как же я не видел прежде этого высокого неба? И как я счаст лив, что узнал его
наконец. Да! все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба».
Но во втором томе, когда действие сосредоточивается в России, просторные, прекрасные пейзажи, описания московских
улиц, домов следуют один за другим. Это родина, в которую скоро вторгнется неприятель и которую придется защищать.
Все в ней слишком дорого сердцу.
На первых же страницах — родной дом на Поварской (ныне улица Воровского), куда приезжает Николай Ростов из
армии:
«Вот он, угол-перекресток, где Захар-извозчик стоит; вот он и Захар, и все та же лошадь. Вот и лавочка, где пряники
покупали... Наконец сани взяли вправо к подъезду; над головой своей Ростов увидал знакомый карниз с отбитой
штукатуркой, крыльцо, тротуарный столб... Все та же дверная ручка замка, за нечистоту которой сердилась графиня, так же
слабо отворялась».
Это, может быть, и проза, но родная проза, в которой нельзя позволить хозяйничать чужому человеку: ему ведь ничего не
скажут карниз с отбитой штукатуркой и дверная ручка замка.
А потом, в деревне, начинается подлинная поэзия. Вообще второй том «Войны и мира» — самый лиричный, поэтичный.
Родная природа вторит как эхо самым задушевным мыслям — как в Богучарове, во время разговора Андрея и Пьера на
пароме: «Князь Андрей стоял, облокотившись на перила парома, и, слушая Пьера, не спуская глаз смотрел на красный
отблеск солнца по синеющему разливу... Было совершенно тихо. Паром давно пристал, и только волны течения с слабым
звуком ударялись о дно парома. Князю Андрею казалось, что это полосканье волн к словам Пьера приговаривало: „Правда,
верь этому!"».
Дальше, очень скоро, будет знаменитый дуб, сначала мрачный, а потом могуче зеленый, лунная ночь в Отрадном и
взволнованная красотою мира Наташа: «Ах, какая прелесть!.. Ведь этакой прелестной ночи никогда, никогда не бывало».(И
эта красота преображает, обновляет: \«,,Нет, жизнь не кончена в 31 год", — вдруг, окончательно, беспеременно решил князь
Андрей».
Образ родной земли, России буквально переполняет всю четвертую часть второго тома, где изображена деревенская
жизнь Ростовых в 1810 году: охота, ряженые, поездка на тройках к соседям, гаданье Сони у амбара и Наташи у зеркала... Это
прекрасные, божественные страницы. Их нельзя цитировать, нужно читать, упиваясь каждой деталью. И опять красота,
какая-то вол-шебность окружающего меняет душевный настрой: Николай с радостью говорит Наташе, что «решился насчет
Сони» (т. е. решил жениться на ней), и Наташа радуется, потому что так поступить—благородно: «Я так рада, так рада! Я
уже сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал».
Герои Толстого живы связью с родной землей, родным домом, поэтому такой болью отзывается в князе Андрее картина
разоренных войной Лысых Гор:
«Проезжая мимо пруда, на котором всегда десятки баб, переговариваясь, били вальками и полоскали свое белье, князь
Андрей заметил, что на пруде никого не было, и оторванный плотик, до половины залитый водой, боком плавал по середине
пруда. Князь Андрей подъехал к сторожке. У каменных ворот въезда никого не было, и дверь была отперта 1. Дорожки сада
уже заросли, и телята и лошади ходили по английскому парку. Князь Андрей подъехал к оранжерее: стекла были раз биты, и
деревья в кадках некоторые повалены, некоторые засохли. Он окликнул Тараса-садовника. Никто не откликнулся. Обогнув
оранжерею на выставку, он увидал, что тесовый резной забор весь изломан и фрукты сливы обдерганы с ветками. Старый
мужик (князь Андрей видел его у ворот в детстве) сидел и плел лапоть на зеленой скамеечке».
Через несколько глав начинается Бородинское сражение. И опять Толстой подробно, с любовью дает пейзажи. Для
Наполеона это лишь местность, на которой располагаются войска; для русских — того времени и сейчас — это родная
земля. Мы и теперь ездим в это священное для каждого русского место, сверяя его с романом Толстого, как с наиболее
достоверной памятью.
Панорама сражения живет, изменяется, фиксируется от часа к часу—на протяжении всего дня. Начинается детальное
описание даже раньше, с кануна сражения, когда Пьер выехал из Можайска в Бородино: «Было 11 часов утра. Солнце стояло
несколько влево и сзади Пьера и ярко освещало, сквозь чистый, редкий воздух, огромную амфитеатром по поднимающейся
местности открывшуюся перед ним панораму».
Вечером того же дня князь Андрей лежит в разломанном сарае деревни Князьково: «В отверстие сломанной стены он
смотрел на шедшую вдоль по забору полосу тридцатилетних берез с обрубленными нижними сучьями, на пашню с
разбитыми на ней копнами овса и на кустарник, по которому виднелись дымы костров — солдатских кухонь».
И опять — родная природа говорит с человеком внятным ему языком: «Он поглядел на полосу берез с их неподвижной
желтизной, зеленью и белой корой, блестящих на солнце. „Умереть, чтобы меня убили завтра, чтобы меня не было... чтобы
все это было, а меня не было". Он живо представил себе отсутствие себя в этой жизни. И эти березы с их светом и тенью, и
эти курчавые рблака, и этот дым костров — все вокруг преобразилось для него и показалось чем-то страшным и угро-
жающим. Мороз пробежал по его спине. Быстро встав, он вышел из сарая и стал ходить».
Подлинный апофеоз образа родной земли — описание Москвы перед вступлением в нее французов: «Блеск утра был
волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно с своею рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила
своей жизнью, трепеща, как звездами, своими куполами в лучах солнца».
Наполеон самодовольно проговаривает «исторические» фразы, которые услужливо фиксируются окружающими, чтобы
потом войти в мемуары, а Москва молчит и не преподносит победителю ключей.
«Москва между тем была пуста», — начинает Толстой следующую, двадцатую главу третьей части третьего тома, и затем
на нескольких страницах развертывает сравнение ее с обезматочившим ульем.
«Война и мир» навсегда останется великой эпопеей русского народа, созданной «глубоко национальным», по
справедливому слову М. Горького, писателем.

ОСОБЕННОСТИ ЖАНРА
Прежде чем ответить на вопрос о жанре «Войны и мира», попытаемся вспомнить существующие определения.
С самого начала установилась традиция отрицательных определений — чем «Война и мир» не является. Тон задал сам
Толстой. О том, что «Война и мир» — «не роман, не повесть», сказано не только в многочисленных набросках предисловий,
сохранившихся в архиве писателя, но и в статье «Несколько слов по поводу книги „Война и мир"», напечатанной в 1868
году:
«Что такое „Война и мир"? Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. „Война и мир" есть то, что
хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось».
Там же, обосновывая свою мысль, Толстой добавил:
«История русской литературы со времени Пушкина не только представляет много примеров такого отступления от
европейской формы, но не дает даже ни одного примера противного» (т. 16, с. 7).
Дело, как видим, не в том, что жанр «Войны и мира» нельзя определить, — просто определение обязано быть иным, чем
канонически устоявшиеся классификации западноевропейской литературы.
В иных случаях сам Толстой прямо сравнивал «Войну и мир» с древнегреческим эпосом — «Илиадой» и «Одиссеей»
(дневниковая запись от 30 сентября 1865 г.). По воспоминанию М. Горького, он говорил: «Без лож ной скромности, это —
как „Илиада"».
Литературная критика и современники Толстого долго недоумевали и ошибались в своих догадках.
Едва только первые главы романа «1805 год» появились в «Русском вестнике», анонимный критик либеральной газеты
«Голос» (3 апреля 1865, № 93) поставил вопрос, который затем повторялся на разные лады множество раз: «Что это такое? К
какому разряду литературных произведений отнести его?.. Что же это все? Вымысел, чистое творчество или
действительность?»
Первым попытался ответить на этот вопрос критик Н. Ахшарумов. В статье, напечатанной в журнале «Всемирный труд»
(1867, № 6), он писал, что «Война и мир» — это «не хроника и не исторический роман», но что ценность произведения от
этого нисколько не уменьшается. «Очерк русского общества шестьдесят лет назад» — так определил Ахшарумов задачу
Толстого.
Более широкое, но все же далекое от истины определение дал П. В. Анненков, сказав, что роман является «историей
культуры по отношению к одной части нашего общества, политической и социальной нашей историей в начале текущего
столетия вообще». Анненков исходил из того, что «Война и мир» — просто роман, и в отступлениях от романной формы, в
«чрезмерном» интересе к истории увидел художественный изъян. По его мнению, нельзя было, чтобы исторические лица
«выказывали себя во весь свой рост, во всю свою ширину, во всей своей сущности»1. Анненков не смог понять, что Толстой
создавал не исторический роман традиционного типа, а невиданную до того эпопею, где сама история, в бурном потоке
войны и спокойном течении мира, прокладывает русло для «величественного, глубокого и всестороннего содержания» (т. 13,
с. 53).
Еще более узко жанровую структуру великой книги понял Н. Н. Страхов, явно споривший с Анненковым: «Это не роман
вообще, не исторический роман, даже не историческая хроника, — это хроника семейная... это быль, и быль семейная»2.
Лишь И. С. Тургенев в предисловии к переводу «Двух гусаров», напечатанному в 1875 году во французской газете «Le
Temps», нашел нужные слова для характеристики оригинального и многостороннего произведения Толстого,
«соединяющего в себе эпопею, исторический роман и очерк нравов»3.
Тогда же И. А. Гончаров в переписке с датским переводчиком П. Ганзеном назвал «Войну и мир» «необыкновенной поэмой-
романом» и «монументальной историей славной русской эпохи».
В заключительной статье о «Войне и мире» эпический характер созданного Толстым «наилучшего русского
исторического романа» подчеркнул Н. С. Лесков:
«Кроме личных характеров, художественное изучение автора, видимо для всех, с замечательною энергиею было
направлено на характер всего народа, вся нравственная сила которого сосредоточилась в войске, боровшемся с великим
Наполеоном. В этом смысле роман графа Толстого можно было в некотором отношении считать эпопеею великой и
народной войны, имеющей своих историков, но далеко не имевшей своего певца. Где слава, там и сила. В славном походе
греков на Трою, воспетом неизвестными певцами, чувствуем роковую силу, дающую всему движение и через дух художника
вносящую неизъяснимое наслаждение в наш дух— дух потомков, тысячелетиями отделенных от самого события. Много
совершенно подобных ощущений дает автор „Войны и мира" в эпопее 12-го года, выдвигая пред нами возвышенно простые
характеры и такую величавость общих образов, за которыми чувствуется неисследимая глубина силы, способной к
невероятным подвигам. Многими блестящими страницами своего труда автор обнаружил в себе все необходимые качества
для истинного эпоса».
Итак, уже наиболее проницательные современники почувствовали, что «Война и мир» — книга сложного жанра, который
нельзя определить одним словом. Черты романа и эпопеи слились здесь воедино, чтобы образовать синтез.
В наше время историки и теоретики литературы сочли возможным принять название «роман-эпопея» как определение. В
1958 году А. В. Чичерин выпустил книгу под таким заглавием: «Возникновение романа-эпопеи». Год спустя вышла
монография А. А. Сабурова «„Война и мир" Л. Н. Толстого. Проблематика и поэтика», где специальная глава отведена
особенностям жанра «Войны и мира». Сабуров не склонен был принимать самый термин «роман-эпопея», но обстоятельно
охарактеризовал обе эти стороны: романную и эпическую. При этом справедливо указал на близость эпичности Толстого к
древнерусскому воинскому эпосу: «Сближение „Войны и мира" с эпопеей оправдывается и сопоставлением с древнерусской
литературой, особенно с произведениями жанра воинской повести, и в частности со „СЛОВОМ О полку Игореве"».
Впоследствии, как мы видели, эта верная мысль была уточнена Д. С. Лихачевым, также считающим, что эпическое
начало чрезвычайно сильно в книге Толстого. Но Лихачев вывел из числа древнерусских источников «Слово о полку
Игореве»: «А „Слово о полку Игореве" Толстой не любил... Ему чужда была не только идея наступления, углубления в
чужую землю, но и весь дух этого сугубо этикетного произведения... у Толстого был свой подход к историческим событиям
и свой творческий метод, не совпадающий с методом автора „Слова о полку Игореве", со всем духом этого рыцарственного
произведения»1.
Конечно, говоря о древней традиции, нужно помнить, что уровень художественного сознания XIX века существенно
отличается и от гомеровских времен, и от времен создания русских воинских повестей ( X I I I —XVII века). Нужно
согласиться с А. А. Жук, писавшей: «И все же прав А. В. Чичерин, считая, что „Войну и мир" трудно прямо возвести к
эпопее, минуя новый европейский (и в особенности русский) роман, что книга Толстого непосредственно вырастает из
романа XIX века, во многом перестраивая его по законам эпоса, но и сохраняя романные завоевания»2.
Однако в некоторых работах самый термин роман-эпопея подвергается сомнению. По мнению Е. Н. Купреяновой,
«определение „роман-эпопея" неприменимо к „Войне и миру" (как и ко всякому другому отдельному произведению новой
литературы), поскольку оно, будучи применено, превращается из научного в чисто оценочное, похвальное, ничего кроме
„эпической широты" охвата отраженных общественно-исторических явлений не выражающее».
Это неверно. И сказано, конечно, в полемическом задоре.
В книгах А. В. Чичерина, А. А. Сабурова, А. А. Жук разносторонне определены именно конкретные, вполне определенные
черты, характеризующие «Войну и мир» и как роман и как эпопею.
У Сабурова, например, к «романным» признакам отнесены: развитие сюжета, в котором есть завязка, развитие действия,
кульминация и развязка—для всего повествования и для каждой сюжетной линии в отдельности; взаимодействие сюжета (и
среды) с характером героя, развитие этого характера. А к признакам эпопеи— особая тема (эпоха больших исторических
событий, героика всенародного подвига); идейное содержание — «моральное единение повествователя с народом в его
героической деятельности, патриотизм... прославление жизни, оптимизм, торжество света над тьмой, жизни над смертью»;
сложность композиции; стремление автора к «национально-историческому обобщению».
В дополнение к этому хотелось бы подчеркнуть не только связь, но и постоянное взаимопроникновение романа в эпопею
и эпопеи в роман. Для Толстого это сопряжение было чрезвычайно важно.
Толстой говорил, что литературные приемы романа казались ему «несообразными» с историческим содержанием «Войны
и мира». Не личные судьбы отдельных персонажей образуют основу для художественных сцеплений эпизодов и частей —
«большая история» соседствует в романе с «малой историей» и, в сущности, определяет движение «частной» жизни.
Собираясь печатать первые части, Толстой писал в наброске предисловия:
«Предлагаемое теперь сочинение ближе всего подходит к роману или повести, но оно не роман, потому что я никак не
могу и не умею положить вымышленным мною лицам известные границы — как то: женитьба или смерть, после которых
интерес повествования бы уничтожился. Мне невольно представлялось, что смерть одного лица только возбуждала интерес к
другим лицам, и брак представлялся большей частью завязкой, а не развязкой интереса. Повестью же я не могу назвать
моего сочинения потому, что я не умею и не могу заставлять действовать мои лица только с целью доказательства или
уяснения какой-нибудь одной мысли или ряда мыслей» (т. 13, с. 55).
У жизни нет конца, ее поток беспределен, и современники Толстого были недалеки от истины, когда говорили (к
сожалению, с упреком), что число томов «Войны и мира» можно было бы увеличить или сократить без ущерба для интриги.
В обрисовке характеров и в композиции эпопеи проявилось великое знание Толстым законов всеобщей связи явлений —
то именно качество, которое обусловило смелое новаторство его реализма. Идейный и художественный смысл каждой сцены
и каждого характера становится вполне ясен лишь в их сцеплениях с многообъемлющим содержанием эпопеи.
Казалось бы, сцена охоты, например, не имеет никакого отношения к основной теме «Войны и мира». Однако именно
здесь раскрыта психология человека на войне, когда он преследует врага (в эпизоде атаки эскадрона Николая Ростова
Толстой не станет рассказывать о переживаниях Ростова, заметив как бы мимоходом: было то же, что на охоте), и
одновременно «психология» раненого зверя, с которым затем прямо сопоставляется поведение наполеоновского войска
после Бородина.
В романе-эпопее свободно и естественно сочетаются детально нарисованные картины русской жизни и батальные сцены,
авторское художественное повествование и философские рассуждения.
Некоторые современники и последующие критики сравнивали «Войну и мир» с «Капитанской дочкой». Для этого есть
известные основания. Толстой шел вслед за Пушкиным, когда, в сущности, отрицал вальтерско-толстовскую манеру
исторического повествования, которой подражали русские романисты 20—30-х годов XIX века (М. Н. Загоскин, Н. А.
Полевой, А. Ф. Вельтман, И. И. Лажечников). Как и Пушкин, он знал, что правда истории не может быть принесена в жертву
романической интриге. Связь истории с вымыслом основана в «Войне и мире», как и в «Капитанской дочке», не на
произвольных догадках и сцеплениях, а на внутреннем, историческом соответствии.
Но Толстой продемонстрировал иное художественное освоение исторического материала. Ход самой истории определяет
сюжетное движение «Войны и мира». К раскрытию исторических событий и лиц Толстой подошел как к выявлению
объективного движения истории, вовлекающего в свой поток массу субъективных воль.
«Война и мир» — одна из немногих в мировой литературе XIX века книг, к которой по праву прилагается наименование
романа-эпопеи. События большого исторического масштаба, жизнь общая (а не частная) составляют основу ее содержания; в
ней раскрыт исторический процесс, достигнут необычайно широкий охват русской жизни во всех ее слоях и вследствие
этого так велико число действующих лиц, в частности персонажей из народной среды; в ней показан русский националь ный
быт. И главное, история народа и путь лучших представителей дворянского класса к народу являются идейно-
художественным стержнем произведения.
Многих первых читателей «Войны и мира» смущала сложность синтаксического строя. В сравнении со сжатой
пушкинской прозой или изяществом прозы Тургенева язык Толстого казался громоздким. Советские исследователи (В. В.
Виноградов, А. В. Чичерин) показали, что осложненный синтаксический строй прозы Толстого является нужным ему
инструментом социального и психологического анализа, что это существенная составная часть стиля именно романа-эпопеи.
«Война и мир» не продолжает преемственно линию русского или западноевропейского исторического романа, но
преображает традицию. Жанр романа-эпопеи был создан Толстым впервые и уже после него развивался, видоизменяясь, в
творениях писателей XIX века, в русском историческом романе советской поры (А. Толстой, М. Шолохов).
В литературе о Толстом предпринималась попытка связать «Войну и мир» с мемуарной литературой. Эта попытка
бесплодна. Сам Толстой противополагал себя «писателю мемуаров». Если известное сопоставление здесь возможно, то лишь
с таким созданием мемуарно-эпического жанра, как «Былое и думы» Герцена.
Далеко не случаен тот факт, что эпическое произведение нового времени появилось именно в России. В 60-е годы, в
самом начале исторического перелома, в ней еще не была полностью разрушена та патриархаль ная общность мира, которую
прославил Толстой. С другой стороны, эпоха пробуждения народных масс к исторической деятельности в период подготовки
революции могла и должна была породить эпос Толстого, чье творчество явилось, по словам Ленина, «зеркалом русской
революции».
Е. Н. Купреянова предпочитает роману-эпопее другой термин: философско-исторический роман. Но такое определение,
если его принять, бесконечно уменьшит действительные масштабы великой книги, созданной Толстым. Философия, история
— необходимые и важные ее элементы, но лишь элементы. Кроме философии и истории, есть много-много всего другого:
жизненные основы бытия — естественные, социальные и нравственные; национальный характер в его исконных и
неистребимых человеческих свойствах; несравненные картины жизни людей и природы в условиях мира и в условиях
войны. Как сказано в книге С. Г. Бочарова, «ведь это всё в человеческой жизни, ее и вправду универсальный охват и вместе с
тем ее самое глубокое противоречие»1.
Что касается философии, историко-философских отступлений, они, конечно, необходимый элемент «Войны и мира», но
не настолько важный, чтобы определять своеобразие жанра, — как, например, в действительно философских романах и
повестях Вольтера или В. Одоевского, А. Герцена.
В книге Толстого философия, сколь она ни важна, занимает подчиненное положение. Как, впрочем (это парадоксально,
но факт), и сама история. Роман писался не для воссоздания истории, он не был и не стал исторической хроникой, —
создавалась книга о жизни всего народа, нации, создавалась художественная, а не исторически достоверная, не
исчерпывающая правда. Многое из собственно истории тех лет не вошло в книгу. Универсальность взамен исторического
правдоподобия, иллюстративности — таков художественный закон эпопеи, вернее романа-эпопеи, поскольку произведение
создавалось в XIX веке. Как мы убедились уже в XX столетии, Толстой явился в своей книге не столько летописцем, сколько
предсказателем. Представляется верной и точной мысль А. А. Жук: «История — проводник эпичности в его повествовании»2.
Однако историко-философские отступления, авторские размышления о прошлом, настоящем и будущем — необходимая
составная часть жанровой структуры «Войны и мира». И когда в издании 1873 года Толстой попытался изменить, облегчить
структуру, освободив книгу от рассуждений (многое было снято совсем, оставшееся перенесено в конец, в приложение), он
сам нанес своему творению серьезный ущерб. Почти все прижизненные издания романа и все современные не приняли эту
переделку, хотя она была осуществлена автором в его последнем «авторизованном издании».
Впрочем, около 20 лет тому назад между учеными разгорелся жаркий спор: выдающийся текстолог и знаток Толстого Н.
К. Гудзий настаивал на авторитетности издания 1873 года; не менее выдающиеся толстоведы и текстологи Н. Н. Гусев, Э. Е.
Зайденшнур, В. А. Жданов— возражали. Поскольку тогда спор не окончился «победой» ни одной из сторон (решающие
аргументы просто не были приведены), мы хотим остановиться на этой проблеме. К тому же она имеет прямое отношение к
жанровым особенностям «Войны и мира».
В эпопее авторские отступления естественны и необходимы; в романе они совсем не обязательны.
Во всех статьях — и сторонников, и противников издания 1873 года — чрезвычайно много говорилось о том, что Толстой
изменял свой роман, следуя постороннему давлению. Н. К. Гудзий настаивал на том, что французский язык и философско-
исторические рассуждения были изъяты из «Войны и мира» вследствие упреков и претензий разных критиков, а также под
воздействием доброжелательной, но отчасти и критической статьи военного журналиста Н. А. Лачинова («Русский инва-
лид», 1868, № 96). Н. К- Гудзий полагал, что, послушавшись критиков, Толстой улучшил в 1873 году свой роман.
Н. Н. Гусев, В. А. Жданов и Э. Е. Зайденшнур оспорили преимущественное влияние этих критиков и подчеркивали
дружественное давление Н. Н. Страхова, имевшее, однако, вредные последствия. Текст 1873 года был, по мнению Жданова и
Зайденшнур, «навязан Толстому вернее всего тем же Н. Н. Страховым».
Но критиков, о которых писал Н. К. Гудзий и которые осуждали роман потому, что слишком плохо и мало его поняли,
Толстой блестяще опроверг в статье «Несколько слов по поводу книги „Война и мир"», напечатанной в марте 1868 года в
журнале «Русский архив». Он вполне доказал в этой статье необходимость для «Войны и мира» и французского языка, и
философско-исторических рассуждений. К 1873 году, когда правился роман, нападки на «Войну и мир» потеряли всякую
актуальность; новых критических выступлений не было.
Что касается Н. Н. Страхова, то к работе над новым изданием «Войны и мира» он был привлечен после того, как
основная переделка была выполнена самим Толстым. Нельзя допустить и того, что кардинальную перестройку книги Толстой
предпринял под воздействием мягких критических замечаний Страхова в его статьях о «Войне и мире», печатавшихся в 1869
—1870 годах в журнале «Заря». Хотя Толстой читал и высоко ценил эти статьи, столь решительного влияния они не могли
на него оказать.
Несомненно, что в 1873 году Толстой правил текст «Войны и мира», действуя самостоятельно и независимо, порою
сомневаясь в своей правоте, но руководствуясь внутренними побуждениями. В это время и жанр, и стиль «Войны и мира»
его не удовлетворяли.
Стремительное движение вперед у Толстого всегда сопровождалось острым недовольством прошлым, уже сделанным.
Такое недовольство было признаком назревавшего или свершившегося перелома. Именно в начале 70-х годов — когда
(после «Войны и мира») создавалась «Азбука», писались простые и строгие по стилю рассказы для детей — происходили
глубокие и весьма радикальные изменения в художественном стиле, поэтике Толстого. В марте 1872 года, посылая Страхову
для журнала «Заря» рассказ «Кавказский пленник», он писал: «Это образец тех приемов и языка, которым я пишу и буду
писать для больших» (т. 61, с. 278). В его эстетических взглядах именно на рубеже 70-х годов, перед «Анной Карениной»,
произошел серьезный перелом. Простота и ясность художественного рисунка казались ему теперь главнейшим достоинством
стиля. С восхищением отзывался он именно в эти годы о «нагой простоте» прозы Пушкина, о наивной силе и прелести
древнегреческого искусства, русской народной поэзии. Для «Азбуки» из «Войны и мира» подошел лишь один фрагмент—
безыскусный рассказ Платона Каратаева о невинно осужденном купце («Бог правду видит, да не скоро скажет»).
В нашем литературоведении еще никто не задавался целью сравнить стилевую систему «Войны и мира» и «Анны
Карениной». Громадное различие объясняется, в частности, тем, что между двумя великими романами легла «Азбука»,
работа над которой сопровождалась напряженными поисками новых эстетических норм. В романе «Анна Каренина» нет ни
французского языка, ни авторских рассуждений, которые так не нравились в эту пору Толстому в «Войне и мире».
«Анна Каренина» и замышлялась и создавалась в соответствии с обновленными художественными принципами: они
органически вошли в этот роман, именно роман — первый в его жизни, как говорил сам Толстой, — и во многом определили
его структуру. «Война и мир» насильственно перекраивалась по новым меркам. Эта операция — приспособление эпопеи,
создание по своим эстетическим законам, к новым художественным принципам — не могла не причинить ущерба «Войне и
миру».
Поставив вопрос о пересмотре основного текста «Войны и мира», Н. К. Гудзий писал в защиту издания 1873 года:
«Если бы эта работа протекала через значительный промежуток времени после первой его публикации, мы не вправе
были бы считать ее „каноническим" текстом, так как она могла отражать существенную эволюцию Толстого в его
мировоззрении и в художественных и эстетических взглядах. Но переработка текста „Войны и мира" сделана была всего
лишь через четыре года после первой публикации романа (так что говорить о каких-либо сдвигах в идейных и
художественных взглядах Толстого не приходится)».
Но в том-то и дело, что приходится говорить о сдвигах, при этом очень существенных; приходится учитывать
необычайную стремительность творческого развития Толстого. За те несколько лет, что отделяют завершение «Войны и
мира» от ее переделки, произошли очень серьезные перемены в художественных взглядах Толстого. Именно эти перемены
сказались на переделке эпопеи.
Цель у Толстого была ясная и определенная: облегчить, упростить художественную форму. Он прямо писал об этом
Страхову в июне 1873 года, заканчивая работу: «Рассуждения военные, исторические и философские, мне кажется,
вынесенные из романа, облегчили его и не лишены интереса отдельно» (т. 62, с. 34).
Устранение двуязычных пассажей (французский и немецкий в основном тексте, русский — в подстрочных переводах)
также облегчало соответствующие страницы «Войны и мира». Облегчало — но и обедняло. Все, что сказано на эту тему в
статьях Н. Н. Гусева (со ссылками на исследования В. В. Виноградова, А. А. Сабурова, А. В. Чичерина), абсолютно
справедливо. Верно писал Н. Н. Гусев и о том, что в 1873 году менялась структура эпопеи, ее жанр и философское
выкидывалось не потому, что оно плохо, а потому, что оно — философское. Н. Н. Гусев неправильно лишь полагал при
этом, что Толстой делал это не по собственной воле, а под нажимом Страхова.
Художественная структура «Войны и мира» обладает величайшими достоинствами, но только не простотой и легкостью.
Громоздкость, тяжеловесность периодов, многоплановая композиция, несколько сюжетных линий, авторские отступления —
все это неотъемлемые и необходимые черты «Войны и мира». Сама художественная задача — эпического охвата громадных
пластов исторической жизни — требовала именно сложности, а не легкости и простоты формы.
Недаром Толстой, художник чрезвычайно чуткий, производя в 1873 году свои перемены, сомневался в том, что поступает
верно, спрашивал советов у Страхова и постоянно оговаривался, что ему только «кажется», что стало лучше. Отправляя
Страхову для издания законченную работу, Толстой писал: «Посылаю Вам, не знаю, исправленный ли, но наверное
испачканный и изодранный экземпляр „Войны и мира"» (т. 62, с. 34).
Ясно вместе с тем, что «облегчил», упростил свою книгу Толстой очень ненамного; если бы действовать последовательно,
нужно было бы писать заново (как и признавался Толстой в одном из писем).
Итак, переработка Толстым в 1873 году «Войны и мира» представляет собою тот редкий в истории нашей классической
литературы и трудный для текстологии случай, когда под воздействием изменившегося мировоззрения, эстетических
взглядов" сам автор, исправляя, нанес ущерб своему созданию. Основным, наиболее авторитетным источником остается
текст предыдущего авторизованного издания.

СОВРЕМЕННАЯ ТОЛСТОМУ КРИТИКА


Произведение огромного масштаба, глубоко оригинальное по содержанию и форме, «Война и мир» не нашла полной и
вполне достойной оценки в критике 60-х годов, несмотря на то, что многие газеты и журналы сразу после выхода первых
томов и при выходе каждого из последующих откликнулись на его появление. Роман имел огромный успех у читателей и
всеми выдающимися писателями — современниками Толстого — был встречен как произведение небывалое в русской
литературе. Всеобщность этой высокой оценки подтвердил в своем отзыве И. А. Гончаров, сказавший, что с появлением
«Войны и мира» Толстой сделался «настоящим львом русской литературы».
Количество критических статей, вызванных появлением романа-эпопеи, исчисляется сотнями. Среди них находятся такие
сохранившие свое значение до нашего времени работы, как «Старое барство» Д. И. Писарева, «Исторические и эстетические
вопросы в романе гр. Л. Н. Толстого „Война и мир"» П. В. Анненкова, «„Война и мир" графа Толстого с военной точки зре-
ния» М. И. Драгомирова, статьи Н. Н. Страхова и другие. Но в целом литературная критика 60-х годов оказалась не в
состоянии правильно и глубоко истолковать величайшее творение Толстого. Одна из причин этого странного явления — в
необычайном художественном новаторстве произведения Толстого и своеобразии идейной позиции его создателя.
В условиях напряженной идейной борьбы второй половины 60-х годов, подготовки народнического движения и
господства в стране правительственной реакции роман Толстого с его пафосом утверждения, а не критики, а также тот факт,
что роман начал печататься в реакционном журнале «Русский вестник», — все это должно было вызвать недовольство у
публицистов радикального направления. Политическим манифестом эпохи явилась вышедшая в год завершения «Войны и
мира» книга Н. Флеровского «Положение рабочего класса в России». Передовая литературная критика требовала от
искусства показа социального и нравственного антагонизма между правящими классами и народом и в целях
революционной пропаганды вела курс на «разъединение» общества. «Война и мир» с ее апологией «общей жизни»,
национального единства не могла не прозвучать в этих общественных условиях резким диссонансом. С другой стороны,
«мысль народная» романа была перетолкована на свой лад критиками славянофильского, почвеннического лагеря, которые
провозгласили Толстого своим «богатырем», а «Войну и мир» — библией «народного направления» и тем усугубили
раздражение против ее автора в демократическом лагере.
Промежуточное, как всегда, положение заняла либеральная критика.
П. Анненков в статье, опубликованной в 1868 году в либеральном журнале «Вестник Европы» (№ 2), отметил
необыкновенное мастерство Толстого в изображении сцен военного быта и психологии человека на войне, сложность
композиции, органически сочетающей историческое повествование с рассказом о частной жизни героев.
Однако, привыкнув к эстетическим канонам традиционного исторического романа, Анненков усмотрел в «Войне и мире»
недостаток романического действия и поучал Толстого тому, что «во всяком романе великие исторические факты должны
стоять на втором плане». Назвав далее «великими разночинцами» Сперанского и Аракчеева, Анненков сетовал, что Толстой
не ввел в свой роман «некоторую примесь» этого «сравнительно грубого, жесткого и оригинального элемента».
Закончил свою статью Анненков утверждением, что «Война и мир» «составляет эпоху в истории русской беллетристики».
Здесь он близко сошелся с оценкой романа Н. Н. Страховым. «„Война и мир" есть произве дение гениальное, равное всему
лучшему и истинно великому, что произвела русская литература», — писал Страхов в небольшой заметке «Литературная
новость», сообщая о выходе «давножданного 5-го тома». В критической статье, написанной после выхода всего романа-
эпопеи, Страхов утверждал: «Совершенно ясно, что с 1868 года, то есть с появления „Войны и мира", состав того, что
собственно называется русской литературою, то есть состав наших художественных писателей, получил иной вид и иной
смысл. Гр. Л. Н. Толстой занял первое место в этом составе, место неизмеримо высокое, поставившее его далеко выше уровня
остальной литературы... Западные литературы в настоящее время не представляют ничего равного и даже ничего близко
подходящего к тому, чем мы теперь обладаем».
Несомненная заслуга Страхова в том, что он первый «придал „Войне и миру" то высокое значение, которое роман этот
получил уже много позднее и на котором он остановился навсегда». Так говорил сам Толстой, которого «радовали» статьи
Страхова1.
Редактор журнала «Заря», где печатались статьи Страхова, В. В. Кашпирев отказался даже поместить в журнале разбор
гончаровского романа «Обрыв», подготовленный П. В. Анненковым; там «Обрыв» сравнивался с «Войной и миром»,
редакция же была убеждена, что «Война и мир» — «одно из величайших созданий русского гения, сравнивать которое
можно только с созданиями Пушкина».
Высоко оценивая «Войну и мир», Страхов, однако, истолковал роман-эпопею в нужном ему духе и был далек от
истинного понимания его идейной и художественной стороны. Не замечая эпического начала в «Войне и мире», он назвал ее
«семейной хроникой», тем самым резко снизив значение гениального произведения. Опираясь на эстетические оценки А.
Григорьева, Страхов усмотрел в содержании романа-эпопеи воплощение излюбленной мысли Григорьева о превосходстве
«смирного» русского над «хищным» европейским типом. Всю «массу русского народа» он причислил к представителям
«смирного героизма» — в то время как Толстой воспел в-«Войне и мире» деятельный героизм народа, поднявшего «дубину
народной войны», героизм, с особенной яркостью персонифицированный в образе Тихона Щербатого.
Опровержением ложной концепции Страхова явились слова Толстого, сказанные им в 1876 году, когда он критиковал
книгу Страхова «Мир как целое», где автор повторил свое деление людей на «деятельных» и «пассивных». «Я слышу тут
отголосок неудавшейся мысли Григорьева о хищных и смирных типах, которой я никогда не понимал», — писал Толстой
Страхову и далее указывал на то, что в жизни именно «недеятельные», «пассивные» люди, народ — «пашет, сеет, нанимает,
торгует, распределяет деньги, ездит, набирает солдат, командует, главное, рожает и воспитывает себе подобных и лучших»
(т. 62, с. 236—237).
Радикальная и народническая критика 60-х годов, как уже было сказано, с раздражением встретила роман-эпопею, не
найдя в нем изображения революционной интеллигенции и обличения крепостничества. Известный в то время критик В.
Зайцев в статье «Перлы и адаманты русской журналистики» («Русское слово», 1865, № 2) охарактеризовал «1805 год» как
роман о «великосветских лицах». Журнал «Дело» (1868, № 4, 6; 1870, № 1) в статьях Д. Минаева, В. Берви-Флеровского и Н.
Шелгунова оценил «Войну и мир» как произведение, в котором отсутствует «глубоко жизненное содержание», его
действующих лиц — как «грубых и грязных», как умственно «окаменелых» и «нравственно безобразных», а общий смысл
«славянофильского рома, на» Толстого -- как апологию «философии застоя».
Характерно, однако, что критическую сторону романа чутко уловил самый прозорливый представитель демократической
критики 60-х годов — М. Е. Салтыков-Щедрин. Он не выступил в печати с оценкой «Войны и мира», но в устной беседе
заметил: «А вот так называемое „высшее общество" граф лихо прохватил».
Д. И. Писарев в оставшейся незаконченной статье «Старое барство» («Отечественные записки», 1868, № 2) отмечал
«правду» в изображении Толстым представителей высшего общества и дал блестящий разбор типов Бориса Друбецкого и
Николая Ростоза; однако и его не устраивала «идеализация» «старого барства», «невольная и естественная нежность», с
какой относится автор к своим дворянским героям.
С иных позиций критиковала «Войну и мир» реакционная дворянская печать, официальные «патриоты». А. С. Норов и
другие обвинили Толстого в искажении исторической эпохи 1812 года, в том, что он надругался над патриотическими
чувствами отцов, осмеял высшие круги дворянства.
Среди критической литературы о «Войне и мире» выделяются отзывы некоторых военных писателей, сумевших верно
оценить новаторство Толстого в изображении войны.
Сотрудник газеты «Русский инвалид» Н. Лачинов напечатал в 1868 году (№ 96, от 10 апреля) статью, в которой высоко
ставил художественное мастерство Толстого в военных сценах романа, описание Шенграбенского сражения характеризовал
как «верх исторической и художественной правды» и соглашался с трактовкой Толстым Бородинского сражения.
Содержательна статья известного военного деятеля и писателя М. И. Драгомирова, печатавшаяся в 1868— 1870 годах в
«Оружейном сборнике». Драгомиров находил, что «Война и мир» должна стать настольной книгой каждого военного:
военные сцены и сцены войскового быта «неподражаемы и могут составить одно из самых полезнейших прибавлений к
любому курсу теории военного искусства». Особенно высоко оценил Драгомиров умение Толстого, рассказывая о
«выдуманных», но «живых» людях, передать «внутреннюю сторону боя». Полемизируя с утверждениями Толстого о
стихийности войны, о незначительности направляющей воли командира в ходе сражения, Драгомиров справедливо замечал,
что сам Толстой представил замечательные картины (например, объезд Багратионом войск перед началом Шенграбенского
сражения), рисующие способность истинных полководцев руководить духом войска и тем самым наилучшим образом
управлять людьми во время боя.
В целом же «Война и мир» получила наиболее глубокую оценку в отзывах выдающихся русских писателей—
современников Толстого. Как великое, необычайное литературное событие восприняли «Войну и мир» Гончаров, Тургенев,
Лесков, Достоевский, Фет.
И. А. Гончаров в письме к П. Б. Ганзену от 17 июля 1878 года; советуя ему заняться переводом на датский язык романа
Толстого, писал: «Это — положительно русская „Илиада", обнимающая громадную эпоху, громадное событие и
представляющая историческую галерею великих лиц, списанных с натуры живою кистью великим мастером!.. Это
произведение одно из самых капитальных, если не самое капитальное». В 1879 году, возражая Ганзену, решившему сначала
переводить «Анну Каренину», Гончаров писал: «„Война и мир" — необыкновенная поэма-роман — и по содержанию, и по
исполнению. И вместе с тем это есть также и монументальная история славной русской эпохи, где — что фигура, то
исторический колосс, литая из бронзы статуя. Даже и во второстепенных лицах воплощаются характерные черты русской
народной жизни». В 1885 году, выражая удовлетворение по поводу перевода сочинений Толстого на датский язык, особенно
романа «Война и мир», Гончаров замечал: «Положительно граф Толстой выше всех у нас».
Ф. М. Достоевский назвал «Войну и мир» «великолепным» и «последним» словом «помещичьей литературы» (в письме к
Страхову от 18 (30) мая 1871 г.), основываясь, очевидно, на том, что главными героями являются представители дворянского
класса. В одном из черновиков романа «Подросток», вновь именуя Толстого «историографом нашего дворянства, или, лучше
сказать, нашего культурного слоя», Достоевский развил свою мысль: «...реальность картин придает изумительную прелесть
описанию, тут рядом с представителями талантов, чести и долга — сколько открыто негодяев, смешных ничтожностей,
дураков». В 1876 году Достоевский писал об авторе «Войны и мира»: «Я вывел неотразимое заключение, что писатель —
художественный, — кроме поэмы, должен знать до мельчайшей точности (исторической и текущей) изображаемую действи-
тельность. У нас, по-моему, один только блистает этим —-граф Лев Толстой».
Ряд замечательно верных суждений о «Войне и мире» находим в статьях Н. С. Лескова, печатавшихся без подписи в 1869
—1870 годах в газете «Биржевые ведомости».
Лесков назвал «Войну и мир» «наилучшим русским историческим романом», «гордостью современной литературы».
Высоко оценивая художественную правду и простоту романа, Лесков особенно подчеркивал заслугу писателя, «сделавшего
более, чем все» для вознесения «народного духа» на достойную его высоту.
С этой оценкой «Войны и мира» сошлось окончательное мнение Тургенева, к которому он пришел, отказавшись от
первоначальных многочисленных критических суждений о романе, в особенности о его исторической и военной стороне, а
также о манере толстовского психологического анализа.
В заметке 1880 года о «Войне и мире», написанной в форме письма к редактору газеты «Le XIX-e Siecle» Эдмону Абу,
Тургенев назвал Л. Толстого «самым популярным из современных русских писателей», а «Войну и мир» — «одной из самых
замечательных книг нашего времени». «Это обширное произведение овеяно эпическим духом; в нем частная и общественная
жизнь России в первые годы нашего века воссоздана мастерской рукой. Перед читателем проходит целая эпоха, богатая
великими событиями и крупными людьми... развертывается целый мир со множеством выхваченных прямо из жизни типов,
принадлежащих ко всем слоям общества. Манера, какой граф Толстой разрабатывает свою тему, столь же нова, сколь и
своеобразна... Это великое произведение великого писателя — и это подлинная Россия».
Тургеневу принадлежит огромная заслуга в популяризации «Войны и мира» среди европейской читающей публики.
Первое французское издание «Войны и мира», вышедшее в 1879 году, положило начало всемирной известности Льва
Толстого.

ПОСЛЕ «ВОЙНЫ И МИРА»


«АННА КАРЕНИНА»
Социально-философские, этические, эстетические искания Толстого в 70-е годы становятся мучительно напряженными: в
мировоззрении и творчестве великого художника подготавливается перелом.
На первых порах Толстой продолжил работу, начатую еще в 60-х годах, — создание школ и книг для народа.
В идейной борьбе 70-х годов проблема просвещения народа занимала едва ли не центральное место. Увлечение
педагогикой было всеобщим, вопросы народного образования, подъема национальной культуры горячо обсуждались на
страницах газет и журналов, в романах и повестях. Революционеры-демократы и народники, просвещая народ, готовили его
к революции — исторически неизбежной, но в ту пору еще неосуществимой. Консерваторы, напротив, рассчитывали,
сосредоточив контроль над образованием в руках помещиков и церкви, противодействовать распространению в народе
революционной «заразы». Наконец, либералы стремились заменить революцию «малым делом» элементарного образования
народа.
По-своему, противоречиво и сложно строил народную педагогику Лев Толстой. Его статья «О народном образовании»,
названная им «педагогической исповедью», появилась в 1874 году в «Отечественных записках» Н. А. Некрасова. Искренняя
убежденность в том, что «народ выше нас стоит своей исполненной трудов и лишений жизнью», ядовитая критика «земско-
министерского ведомства» и либерального дворянства — все это было близко направлению «Отечественных записок».
«Ответ на вопрос, чему учить детей в народной школе, мы можем получить только от- народа», — писал Тол стой (т. 17, с.
106).
Но горячая защита народа, его права самому определять свою судьбу и совершать «великое дело своего умственного
развития» вылилась в категорический отказ от идеи воспитания и развития народа по программам и планам интеллигенции.
В середине 70-х годов, когда «хождение в народ» стало явлением массовым, статья Толстого оказалась направленной против
революционеров-народников.
Помимо борьбы с «петербургской педагогией», была другая, еще более важная цель в занятиях Толстого народными
школами. «Я хочу образования для народа,— писал он в 1874 году, — только для того, чтобы спасти тех тонущих там
Пушкиных, Остроградских, Филаретов, Ломоносовых» (т. 62, с. 130). Безграничная любовь и уважение «к маленьким
мужичкам», как назвал Толстой в статье «О народном образовании» крестьянских детей, видны в этих строках. Ради
крестьянских «Остроградских и Ломоносовых» Толстой задумал «Азбуку»,' над которой с огромным упорством трудился в
1870—1872 годах и с которой связывал самые «гордые мечты». «Написав эту Азбуку, мне можно будет спокойно умереть»,
— заметил он в одном из писем того времени (т. 61, с. 269).
Творческое перепутье, на котором Толстой оказался после окончания «Войны и мира», привело его к глубочайшему
пониманию народности литературы и к новым литературным замыслам, воплощающим узловые, кризисные проблемы
переломной эпохи 70-х годов.
Первым по времени возникновения был замысел романа из эпохи Петра I. Толстому стало ясно, что «весь узел русской
жизни сидит тут» (т. 61, с. 349). Подобно тому как на историческом материале Отечественной войны 1812 года он решал
злободневные вопросы общественной жизни 60-х годов, Толстой стремился теперь — в рассказе об эпохе конца XVII—
начала XVIII века, когда рушились основы боярской Руси, — объяснить разрушение устоев современной ему жизни.
Потратив немало труда на изучение исторических материалов, он прекратил работу над романом о Петре I: психология
людей, живших в столь отдаленную эпоху, была слишком далека от душевного мира современников Толстого. Вернувшись к
этому замыслу в конце 70-х годов, писатель вновь не осуществил его: в личности Петра I ему стали отчетливо видны черты
царя-деспота, и вся его фигура стала Толстому «несимпатична». Интерес переключился опять к декабристам (как накануне
«Войны и мира»), к народным крестьянским типам («Труждающиеся и обремененные»), но и эти романы не были
созданы.
В 1873 году, неожиданно для себя самого, «невольно», «благодаря божественному Пушкину» (перечитав его прозу),
Толстой начал роман о современности. Начерно книга была закончена с небывалой, стремительной быстротой: долго
сдерживаемый поток новых мыслей и переживаний как будто прорвал плотину и разлился на полотне «свободного романа»,
как впоследствии Толстой называл «Анну Каренину».
Роман всемирного и вечного значения, «Анна Каренина» была в высшей степени современной книгой, зеркалом эпохи,
когда в России «все переворотилось и только еще начинало укладываться». Вопреки прежним историческим замыслам
«Анна Каренина» строилась как ^злободневный и полемически острый роман о настоящем дне русской истории.
Завершив роман, Толстой заметил, что как в «Войне и мире» он любил «мысль народную», так в «Анне Карениной»—
«мысль семейную». Глубокие причины личного и общественного свойства обусловили тот факт, что в романе о переломной
эпохе русской истории главной оказалась «мысль семейная».
В «Исповеди», создававшейся после «Анны Карениной», Толстой рассказал, что отчаяние, которое овладело им в
середине 70-х годов и предшествовало коренному изменению взглядов, было сходно с душевным состоянием, пережитым на
много лет раньше, после смерти брата Николая, в начале 60-х годов. Но если тогда, по словам Толстого, неизведанные им
радости и заботы семейной жизни вывели его из этого отчаяния, то в 70-е годы ему стало ясно, что семейное счастье было
мнимым или, во всяком случае, временным спасением от всеобщей жизненной неурядицы, от предчувствия социальных
катастроф.
Создавая новый роман, Толстой уже знал, что семейное счастье не спасает от мучительных размышлений над
философскими, социальными и нравственными вопросами бытия. Счастливая семейная жизнь Левина (история его
объяснения с Кити, венчание, отношение ко всему дому Щербацких насквозь автобиографичны) не освобождает его от
раздумий о смысле жизни, от тяжкого сознания вины перед народом, от поисков счастья, равного для всех людей.
В России «все переворотилось» — «все смешалось в доме Облонских». Смысл переломной эпохи, ее «неисчислимых
бедствий» раскрывался в драматической истории крушения последней, казалось бы незыблемой крепости — «дома», семьи.
История «потерявшей себя, но невиноватой» женщины, поставленная в центр романа, внутренне соотносилась со всей
атмосферой пореформенной русской жизни. Аристократические семьи, у которых, казалось бы, есть все, что составляет
благополучие, счастье, разрушаются в «Анне Карениной» одна за другой, словно необоримый и злой рок тяготеет над ними.
Водоворот новых отношений и связей разламывает основы, традиции семейного дворянского рода, казавшиеся крепкими
еще так недавно. Больше всего страдают от болезней эпохи люди с чистым сердцем и большим умом — Анна и Левин. В
отличие от других персонажей романа, они не мирятся с привычной общепринятой ложью и мучительно, каждый по-своему,
ищут: Анна — правдивой любви, Левин — правдивой жизни.
Путь Анны и Левина различен. Искания Анны замкнуты в кругу личного счастья, счастья «для себя», а это, на взгляд
Толстого, логически и жизненно порочный круг. Левин же ищет всеобщей правды и даже, как ему кажется, находит ее (в
конце романа).
Мрачный общий фон «Анны Карениной», исполненный зловещих предчувствий, разрывается, когда в роман входит мир
крестьянской жизни и труда. И тогда Левину, соприкасающемуся с этим миром, открывается небо — то самое небо, которое и
в «Войне и мире» символизировало постижение истинного смысла бытия, преодоление эгоистических личных стремлений,
разобщающих людей. Строй символических образов, свойственных всей художественной системе романа, становится
светлым и жизнеутверждающим. Таинственные изменения облака, напоминающего перламутровую раковину,
сопровождают и как будто поясняют смысл размышлений Левина о «прелестной» крестьянской жизни; «высокое,
безоблачное небо» подтверждает ему справедливость слов, сказанных подавальщиком Федором; «знакомый треугольник
звезд и проходящий в середине его Млечный Путь» утверждают его в мысли о том, что
его жизнь не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который он властен вложить
в нее.
Жизненные судьбы Анны и Левина сопутствуют друг другу в отрицании зла жизни, но резко расходятся в поисках добра.
На протяжении всего романа Левин приближается к истокам народного бытия, Анна же самым роковым образом шаг за
шагом от них отходит. «Естественная и простая» в начале романа, она в первых главах говорит только по-русски;
искренность ее поступков и мыслей противоречит условностям света так же явственно, как сама Анна в сцене на балу про -
тивостоит «тюлево-ленто-кружевно-цветной толпе» светских дам; тонкие, почти музыкальные описания русской природы в
глубоком психологическом подтексте сопутствуют ей, как бы окутывая ее тем воздухом родины, в котором она только и
может жить и дышать. Постепенно она утрачивает естественность и простоту: во втором томе появляются французские
румяна и английская, французская речь; само заграничное путешествие с Вронским — попытка бежать от самой себя. Жизнь
Анны как бы надламывается у самых корней и, естественно, увядает.
Роман пронизан раздумьями Толстого о судьбах России, о способах преодоления сложных противоречий эпохи. От своего
положительного героя Толстой требует в 70-е годы не только заинтересованности народной жизнью, духовного единения с
народом (как это было в период создания «Войны и мира»), но и непосредственного труда вместе с крестьянами на земле.
Левин возмущается праздностью городской жизни, испытывает ненависть к длинным ногтям и огромным запонкам
сослуживца Облонского Гриневича, так как эти ногти и запонки служат для него верным признаком нетрудового образа
жизни. С явной иронией рассказывается в романе о бесполезной служебной деятельности Облонского и саркастически — о
«государственной» службе Каренина, занятого бесплодными проектами устройства быта инородцев и орошения полей
Заргй-ской губернии. Бюрократический аппарат царской России критикуется с гораздо большей резкостью, чем, например,
деятельность Сперанского в «Войне и мире». Там Толстой обнаруживал неприложимость либеральных начинаний
Сперанского к действительности, чуждость рассудочных построений течению живой жизни — здесь он показывает
губительное, мертвящее воздействие бюрократических начинаний, бюрократического образа мыслей на все живое.
Рассказ о косьбе Левина вместе с мужиками и «веселом общем труде» крестьян во время уборки сена воссоздает тот
идеал, который Толстой хотел бы видеть осуществленным в жизни.
В «Анне Карениной» еще нет непримиримого конфликта барина и мужика, хотя герой Толстого уже приходит к
несомненному выводу о «фатальной противоположности» интересов помещиков «самым справедливым интересам» крестьян.
В процессе работы над романом непосредственно готовился тот перелом в мировоззрении Толстого, который произошел на
рубеже 80-х годов.
«Признаки времени» явственно сказались не только в содержании, но и в художественной форме романа «Анна
Каренина». Принципы толстовской диалектики души, заявленные в предшествующий период его творчества и блистательно
примененные в «Войне и мире», остаются главной формой раскрытия человеческого характера и в «Анне Карениной». Но
акцент в этой диалектике делается теперь не на связи эмоций и размышлений, а на борьбе противоположных мыслей и
чувств. Одни и те же люди, неожиданно для себя, вдруг проявляют разные, часто противоположные стороны своего
характера и душевного облика.
Героиня романа — прелестная, обаятельная, правдивая, умная женщина, человек большого, чистого сердца —
оказывается вместе с тем ужасной — своей «бесовской» прелестью, эгоистической страстью и неизбежной ложью, паутина
которой опутывает ее не только извне (Каренин и светское общество), но и изнутри. «Мне отмщение, и аз воздам» — этот
суровый приговор произносит и сама Анна своей жизни с Вронским. Сила сострадания возрождает живую душу в Каренине
— «министерской машине», черствой, окаменелой и мертвенной. Вронский, типичный представитель «золоченой молодежи
петербургской», приученный жить по строго определенному кодексу правил, оказывается способным на поступки
неожиданные и отчаянные (попытка самоубийства, пренебрежение карьерой и т. п.).
Все находится в движении. «Люди, как реки» — этот принцип не отменяет социальную обусловленность и типичность
характеров, но ломает узкие рамки обусловленности и тем самым наивернейшим образом раскры вает диалектику личной и
общественной жизни в эпоху, когда «все переворотилось».
Для внутренней жизни героев «Анны Карениной» — и это отличительная их черта — характерен напряженный
драматизм. Контрасты душевных проявлений, соединение в душевном мире одного человека крайностей добра и зла
создают этот драматизм. В жанре романа (Толстой настоятельно подчеркивал, что «Анна Каренина» — первый в его
творчестве роман) была создана глубоко оригинальная художественная форма, сочетающая эпос и трагедию.

ПЕРЕЛОМ В МИРОВОЗЗРЕНИИ. РОМАН «ВОСКРЕСЕНИЕ»


На рубеже 80-х годов Толстой пережил острый духовный кризис, завершившийся переломом в мировоззрении. Смысл и
причины этого перелома точно охарактеризованы В. И. Лениным в статье «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение»:
«Острая ломка всех „старых устоев" деревенской России обострила его внимание, углубила его интерес к происходящему
вокруг него, привела к перелому всего его миросозерцания. По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей
помещичьей знати в России, — он порвал со всеми привычными взглядами этой среды и, в своих последних произведениях,
обрушился с страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки,
основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии,
которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь».
«Последние произведения»-—это созданное в последние 30 лет литературной деятельности Толстого, от «Исповеди» до
«Хаджи-Мурата» и статьи, над которой писатель работал за несколько дней до смерти. Центральное место в этом периоде
занимает, конечно, роман «Воскресение» (1889—1899).
В «Исповеди» Толстой утверждал, что задатки переворота всегда жили в нем и созревали постепенно. И все же
произошел именно переворот. Спустя много лет, в 1906 году, Толстой писал о нем так:
«Удивление и ужас перед зверством людей я испытал 25 лет тому назад, когда во мне произошел тот душевный
переворот, который открыл мне смысл и назначение истинной жизни и всю преступность, жестокость, мерзость той жизни,
которую мы ведем, люди богатых классов, строя наше глупое матерьяльное внешнее благополучие на страданиях, забитости,
унижении наших братии» (т. 76, с. 75—76).
Толстой усвоил и принял вполне мировоззрение русского патриархального крестьянина, обретя здесь для себя всеобщую,
окончательную правду, без которой, казалось ему, прервалась бы и уничтожилась не только его собственная, но вся русская
жизнь. А может быть, и жизнь всего мира, поскольку Толстой был убежден (и много писал об этом, особенно в годы первой
революции), что именно Россия укажет другим народам путь к справедливой жизни, без капиталистического рабства,
бессмысленного истребления людей в войнах, на каких-то НОВЫХ началах.
Начиная с 80-х годов Толстой и в своем художественном творчестве и в публицистике становится беспощадным
обличителем всех порядков помещичье-бур-жуазной России, которые он изображает и оценивает с точки зрения интересов
многомиллионной массы русского крестьянства. В этом главная отличительная черта позднего творчества Толстого,
позволяющая рассматривать его как новый, качественно отличный от предшествующего период в творчестве писателя.
Критическая сторона его реализма преображается в резкое обличение, все чаще оборачивается сатирой. Одновременно в
художественных произведениях этих лет усиливается прямая проповедь религиозно-нравственного учения. Стремление
«дойти до корня» (определение В. И. Ленина) в поисках социальной и нравственной правды безмерно усиливает «самый
трезвый реализм» Толстого; с другой стороны, возникают попытки вместо несправедливой, порочной жизни утвердить как
подлинную, действительную — нравственную, желаемую, воображаемую жизнь. Одновременно с реалистическими по-
вестями, рассказами, пьесами («Смерть Ивана Ильича», «Крейцерова соната», «Дьявол», «Власть тьмы», «Плоды
просвещения») Толстой пишет разные легенды, притчи, сказания с обширными цитатами из Евангелия («Чем люди живы»,
«Много ли человеку земли нужно», «Сказка об Иване-дураке...») и в том же евангельском духе организует концовки своих
гениальных реалистических созданий.
Все эти противоречия явственно видны в содержании и художественной форме последнего романа Толстого —
«Воскресение».
В дневнике — 26 января 1891 года — Толстой заметил: «Как бы я был счастлив, если бы записал завтра, что начал
большую художественную работу. Да, начать теперь и написать роман имело бы такой смысл. Первые, прежние мои романы
были бессознательное творчество. С „Анны Карениной", кажется больше 10 лет, я расчленял, разделял, анализировал; теперь
я знаю, что что, и могу все смешать опять и работать в этом смешанном» (т. 52, с. 6).
Настала пора обобщающих картин жизни, освещенной новым взглядом на нее.
Роман «Воскресение» был закончен в 1899 году. Сравнительно с «Войной и миром» и «Анной Карениной» это был
новый, открыто социальный, «общественный» роман.
Для структуры «Воскресения» чрезвычайно важны три момента.
Главная задача романа — художественно исследовать весь существующий строй жизни, снизу доверху и по всем
направлениям вширь. Эпический размах «Войны и мира», глубокие социально-психологические анализы «Анны Карениной»
все-таки не создавали исчерпывающей картины общественного бытия. «Воскресение» — социальный роман-обозрение — в
этом смысле энциклопедичен. В окончательном тексте исходный сюжетный мотив (дворянин и соблазненная им девушка)
хотя и служит своего рода стержнем, на который нанизывается остальной материал, но в сущности отодвигается на второй
план — сравнительно со значительностью всего остального. Это чутко уловил Чехов, когда писал, что самое неинтересное в
романе — отношения Нехлюдова и Катюши, а самое интересное — разные тетушки, смотрители, генералы и т. п. В
подчеркнуто социальном повествовании второстепенной оказалась не только любовная интрига, но и духовное прозрение
главного героя, обозначенное в заглавии романа.
Второй момент, определивший художественную структуру «Воскресения», связан с кардинальным решением, которое
Толстой принял в 1895 году и так записал об этом в дневнике: «Ясно понял, отчего у меня не идет „Воскресение". Ложно
начато... Я понял, что надо начинать с жизни крестьян, что они предмет, они положительное, а то — тень, то —
отрицательное... Надо начать с нее» (т. 53, с. 69).
«Ложно» было не только начато, а «ложно» писалось вообще — если судить с этой новой, изменившейся точки зрения.
Писалось о грехе, раскаянии и возрождении дворянина Нехлюдова. Но прежний страстный интерес Толстого к этой теме к
середине 90-х годов явно иссякал. И хотя в публицистических работах он по-прежнему взывал к совести господ, в искусстве
это перестало быть главным для него. На первый план как предмет выдвинулось другое — жизнь обиженного народа, в
частности невинно осужденной Масловой.
В критической литературе много раз отмечалась холодность, с какой ведется рассказ о душевных переживаниях
Нехлюдова. Относилось это за счет художественной неудачи Толстого. Это едва ли верно. Дело, видимо, в том, что Толстой
разлюбил самый этот тип — кающегося дворянина. Свои обличительные инвективы Толстой поручает все-таки Нехлюдову,
однако приговор несправедливой жизни выносит в романе не один Нехлюдов, но и сами люди из народа. Когда Катюша го-
ворит: «Очень уж обижен простой народ», а ее соседка по тюремной камере: «Видно и вправду... правду-то боров сжевал»,
— то сказано это коротко, но верно, и как раз то, что прежде всего хочет сказать сам Толстой.
Показательно, что почти все основные эпизоды в жизни главных героев романа не обходятся без участия и оценки
«посторонних» лиц — из народа. Суд над Масловой подробно обсуждается в тюремной камере, как и все ее свидания с
Нехлюдовым. Точно так же после сцены у коменданта Петропавловской крепости (спирита) идет разговор Нехлюдова с
извозчиком.
Наконец, третья важнейшая черта — острая публицистичность романа. Это не только роман-обозрение, но и роман-
проповедь.
Вся русская литература накануне революции отмечена усилением публицистичности. В последнем романе Толстого
страстная публицистическая речь, особым образом организованная, становится художественно выразительным средством.
Знаменитый зачин «Воскресения»: «Как ни старались люди...» — это не только идейный, но и художественный ключ ко
всему роману.
Композиция здесь однолинейна и строится в соответствии с основным социальным конфликтом, увиденным автором.
Мир разделен на два неравных враждебных друг другу лагеря: господствующие классы и все, кто охраняет их привилегии,
— и обиженный, забитый народ — крестьяне, городская беднота, арестанты, а также ссылаемые на каторгу защитники
народа — революционеры. Пропасть непонимания, ненависти, презрения разделяет эти два лагеря. Лишь порвав со своей
средой, Нехлюдов становится защитником народа и с пристальным вниманием начинает относиться к «политическим».
Подлинным художественным открытием Толстого явилось изображение душевной жизни героини романа, женщины из
народа Катюши Масловой. История ее нравственных падений и «воскресения» рассказывается просто и строго. Сложность,
неопределенность, противоречивость переживаний, свойственная обычно героям Толстого, у Катюши отсутствует вовсе, и
не потому, что ее внутренний мир беден и невыразителен. Наоборот, она, по мнению автора и ставших ее товарищами рево-
люционеров, — замечательная, много пережившая женщина. Но художником избран иной способ раскрытия ее переживаний
— не «диалектика души», с ее «подробностями чувств», пространными внутренними монологами и диалогами, снами,
воспоминаниями, а, употребляя выражение самого Толстого, «душевная жизнь, выражающаяся в сценах» (т. 88, с. 166).
Принцип изображения душевной жизни, отвергнутый Толстым в начале его литературного пути («повести Пушкина голы
как-то»), сыгравший такую большую роль в «Анне Карениной», стал в романе «Воскресение» главенствующим для
психологической характеристики героини. Душевная жизнь раскрывается не столько во внутреннем переживании, сколько
во внешнем проявлении — жесте, поступке, «сцене». Здесь психологизм Толстого в чем-то существенном сходен с чеховской
манерой.
Показательно, что в своем последнем романе Толстой не только широко изобразил революционеров, но отдал им много
сочувствия. В их среде, а не под воздействием Нехлюдова возрождается к новой жизни Катюша Маслова.
И все же, высоко ценя нравственные качества «политических» (правда, не всех — есть среди них и высокомерные
догматики вроде Новодворова), Толстой не приемлет их способы борьбы за справедливую жизнь. Роман заканчивается
цитатами из Евангелия, которое читает Дмитрий Нехлюдов, надеясь найти в нем спасительный путь. Эту концовку, как
известно, резко критиковал Чехов (в одном из писем).
«Воскресение» как бы подвело итог всему творчеству Толстого 80—90-х годов. В художественном плане задачи
универсального обличения и моральной проповеди были осуществлены этим романом. В канун революционных событий
1905 года перед всей литературой — и перед Толстым тоже — встали как главные иные задачи.
В конце 90-х — начале 900-х годов в произведениях, дневниках и письмах Толстого усиливаются ноты активности,
нередко оправдывается борьба, действенное вмешательство в жизнь, чаще возникают сомнения в том, что непротивление и
христианская любовь — действительные средства переустройства жизни. Страстная критика ухода от жизни, монастырского
затворничества в «Отце Сергии» (повесть закончена в 1898 г.) в известной мере направлена и против религиозно-нравст-
венного учения самого Толстого, которое тоже было уходом от реальной жизни, от кипящей в ней борьбы. По меткому
слову Короленко, это учение — своеобразная «часовенка», где Толстой спасался «от мучительных житейских
противоречий».
В отличие от повестей и рассказов 80-х годов и даже от романа «Воскресение» в повестях начала 900-х годов поведение
главного героя, изображаемого с безусловным авторским сочувствием, не подтверждает идеи самосовершенствования и
непротивления, но, напротив, отрицает догму толстовского учения, утверждает «настоящую», деятельную жизнь (Хаджи-
Мурат в одноименной повести, Альбина и Иосиф Мигурские в рассказе «За что?»). В созданной в этот период драме «Живой
труп» писатель сочувствует Федору Протасову, хотя его жизнь и поступки во многом, противоречат учению, которое
продолжает проповедовать в публицистических работах Толстой.
В высшей степени показателен тот факт, что в условиях общедемократического подъема накануне первой русской
революции Толстой сделал революционеров предметом художественного изображения (последние редакции «Воскресения»,
рассказы «Божеское и человеческое», «Фальшивый купон»). Отрицая, как и прежде, целесообразность «насильственного»
революционного действия, Толстой вместе с тем открыто высказывает сочувствие революционерам.
Революцию 1905 года Толстой, как известно, не понял и отстранился от нее. Разгоревшейся во время революции
классовой борьбе он противопоставил требование добрых, незлобивых личных отношений («Корней Васильев»); жестокой и
бесплодной, с его точки зрения, революционной «насильственной» деятельности — «истину» об «агнце», который победит
всех («Божеское и человеческое») ; а царю советовал вместо расправы с революционным движением добровольно отказаться
от власти и связанного с ней «греха» («Посмертные записки старца Федора Кузьмича»).
Но как главная в его творчестве этих лет выдвинулась тема борьбы с самодержавным деспотизмом («Хаджи-Мурат», «За
что?»). Вновь пробудился интерес к истории декабристов, хотя замысел романа о них и теперь не был осуществлен.
В русской литературе конца XIX — начала XX века, несомненно, Толстому принадлежит первое, главенствующее место.
Его авторитет — не только как писателя, но как выдающейся, несравненной личности — был громадным. Общеизвестны
суждения на этот счет Чехова, Горького, Куприна, Бунина, многих зарубежных писателей — Роллана, Т. Манна, Голсуорси и
других.
Дмитрий Нехлюдов не только закономерно завершает галерею толстовских героев, искавших смысла жизни на пути
сближения с народом, но и включается в ряд тех «выламывающихся» из своего класса людей, которые стали излюбленными
типами Толстого после перелома в его мировоззрении и которых так любил изображать М. Горький. Они, эти
«выламывающиеся» люди, были нетипичны как представители своего класса, но именно в них выражались существенные
признаки времени, когда «все переворотилось».
Правда, Толстой, верный основам своего мировоззрения, подчеркивает как главную — нравственную сторону
переворота, совершающегося в сознании его «воскресающих» героев. Но существенно важно то, что жизнь господствующих
классов изображается им как потерявшая всякий смысл, как лишенная оправдания. Чтобы найти этот смысл, надо
решительно порвать со своим классом, вступить в непримиримый конфликт со всем существующим строем. Толстой
разрабатывает эту проблему, всецело находясь в рамках критического реализма. Однако характерной чертой нового искусст-
ва— искусства социалистического реализма — также был этот не только беспощадно критический, но уничтожающий
взгляд на жизнь господствующих классов.
В том, что жизнь народа, «большого света» — «grand mqnde», как говорит автор «Воскресения», — поставлена в центр
большого эпического полотна, а героиней романа стала женщина из «низов», не только сказался демократизм Толстого, но
ярко проявилась общая тенденция развития демократической литературы. Истоки этой тенденции восходят ко времени
утверждения реализма как художественного метода в творчестве писателей «натуральной школы»; особенно широко она
развилась в демократической литературе 60— 70-х годов.
Крестьянская масса, которая сознает свое кабальное положение, ненавидит господ и управляющих, впервые у Толстого
появляется в «Воскресении».
Подлинный переворот совершил в постановке этой темы М. Горький, который изобразил трудовой народ как
сознательного творца истории, ставшего таковым в процессе революционной борьбы. Толстой был далек от горьковской
постановки вопроса. Сила его позиции заключалась в том, что последовательно демократический, «крестьянский» взгляд на
вещи определяет всю идейную и художественную концепцию его последнего романа. Художественный принцип: народ —
«предмет» искусства, — принцип, который в русской литературе отстаивали писатели революционной демократии, Толстым
впервые столь отчетливо был заявлен в период работы над романом «Воскресение». Ныне мы видим, что это было то
наследие, без освоения которого оказалось немыслимо и новое искусство, искусство социалистического реализма.

Заключение
Великая историческая эпопея Л. Н. Толстого не только не уходит в прошлое, но обретает новую жизнь в умах и сердцах
нозых поколений читателей, мощно воздействует на литературу.
В 1960 году, в замечательном «Слове о Толстом», Л. М. Леонов говорил:
«Подобно тому как Пушкин открыл нам волшебную музыку родной речи, Толстой с ее помощью беспримерно выразил
заветные дела, радости и печали русских, в том числе их былинный поединок с многоязычной поднаполеоновской Европой!
— а на их историческом образце показал столько раз проверенную с тех-пор механику героического преображения в борьбе
за правое дело — как наций, так и отдельных мирных душ вообще».
С особенной силой толстовская традиция в разработке военно-патриотической темы зазвучала в годы Великой
Отечественной войны. Недаром впоследствии, обращаясь к этим годам, один из крупных наших прозаиков, Константин
Федин, среди центральных эпизодов оставшегося незавершенным, к сожалению, романа «Костер» выдвигает посещение
героем Ясной Поляны — святыни национального духа и национальной культуры.
Жанр романа-эпопеи, открытый Толстым для искусства нового времени, воплотился в самых выдающихся творениях
советских писателей, прежде всего в «Тихом Доне» М. Шолохова. По замечанию исследователя, Шолохов «утверждает все
те великие общечеловеческие и общемировые истины—любовь, нравственность, жизнь,— которые есть прерогатива романов-
эпопей вообще».
Сам Шолохов сказал как-то, что писать правду не легко, но этим не ограничивается писательское предназначение,—
сложнее писать истину. Истина же — в глубинном постижении народного характера.
Вспомним в этой связи, что в Севастопольских рассказах Толстой провозгласил правду героем своего повествования, а
потом, в эпопее, старался писать, по его собственным словам, «историю народа». Он раскрывал именно основы национальной
жизни, истину народного характера, как она проявляется в простом солдате-добровольце, партизане Тихоне Щербатом (и
Платоне Каратаеве тоже) и в полководце Кутузове. У Шолохова в его замечательном рассказе Андрей Соколов спасает
ребенка. В новых исторических условиях повторяется ситуация с Пьером Безуховым, спасающим ребенка в московском
пожаре 1812 года.
Конечно, главное условие для творческого восприятия толстовских художественных и этических открытий для советской
литературы заложено в одном из определяющих ее качеств — народности, подлинном демократизме. Порой прямые
переклички с Толстым, которые не могут не броситься в глаза в лучших произведениях советской литературы о войне,
объясняются прежде всего не как прямой результат чтения Толстого, а именно этим общим, при всех исторических переменах,
главным источником творчества.
Вместе с тем художественные открытия Толстого предоставляют советской литературе на всех этапах ее развития, в том
числе и сегодня, богатейший материал для размышлений о путях, способах изображения человека на войне. Усваивается
опыт автора Севастопольских рассказов с их пристальным вниманием к «окопным» будням войны, к глубинному анализу
психических состояний человека и таких категорий поведения в смертельно опасных условия: как страх и храбрость,
честолюбие и полное душевное бескорыстие, тщеславие и подлинная слава, индивидуализм и чувство армейского
товарищества, воинского долга, патриотизма и т. д. Классическим примером интенсивной разработки военной темы в духе
традиций Толстого предстает «Разгром» А. Фадеева. А если говорить о недавнем времени, то нельзя не упомянуть романы и
повести Ю. Бондарева, В. Быкова. Этим писателям присуща и такая толстовская черта, как указанная Чернышевским
«чистота нравственного чувства».
Существует большая литература о продолжении толстовской национально-героической темы в творчестве советских
писателей. Широко поставлен этот вопрос в двух сборниках, подготовленных к 150-летнему юбилею Толстого (1978)
Институтом мировой литературы: «Толстой и наше время», «Толстой и литература народов Советского Союза».
Традиция Толстого живет и действует сегодня как художественный закон. «Шаг вперед в художественном развитии всего
человечества», как писал В. И. Ленин,— это открытие для литературы широчайших горизонтов эпического постижения
«истории народа» при одновременном проникновении в «диалектику души» каждого человека.
Современный литератор может опираться на Толстого, может спорить с ним, воплощая в своем искусстве новую
художественную правду, но не может обойти опыт Толстого. Как сказал Л. М. Леонов, «в нашей литературе ясно различима
черта, до которой нет Толстого и после которой все в нашей духовной жизни содержит след его творческой мысли. Как бы
ни были богаты наши деды, создавшие нам историю и язык, заложившие основу материального бытия, мы богаче их: во всех
нас есть хоть по крупинке от Толстого» 1. Советские писатели — свидетели и участники Великой Отечественной войны —
многократно доказали это в своих романах, повестях, рассказах и очерках.
Роман-эпопея Толстого — шедевр мировой литературы. Гюстав Флобер так высказал свое восхищение им в одном из
писем Тургеневу (январь 1880): «Это перворазрядная вещь! Какой художник и какой психолог! Два первых тома
изумительны... Мне случалось вскрикивать от восторга во время чтения... Да, это сильно, очень сильно!» Позднее Джон
Голсуорси назвал «Войну и мир» «лучшим романом, какой когда-либо был написан»2.
Эти суждения выдающихся европейских писателей общеизвестны, они цитировались много раз в статьях и книгах о
Толстом. В последнее время стали известны в русском переводе и опубликованы многие новые материалы,
свидетельствующие о всемирном признании великой эпопеи Толстого. Они собраны в 75-м томе «Литературного наследства»
(вышел в 1965 г.).
Ромен Роллан писал, например, о том, как еще совсем молодым человеком читал роман Толстого и пришел к выводу: это
произведение «как жизнь, не имеет ни начала, ни конца. Оно — сама жизнь в ее вечном движении» (кн. 1, с. 61).
Известный шведский драматург Август Стриндберг в статье «Что такое Россия?» советовал читать Толстого и
Достоевского: «...Вы откроете там юную нацию, новую и целомудренную страну» (кн. 1, с. 124).
Высокий нравственный пафос «Войны и мира» волнует писателей XX века, свидетелей новых опустошительных войн, в
гораздо большей степени, чем современников Толстого.
Луи Арагон свидетельствует: «Этот роман — быть может, величайший из всех, какие когда-либо были написаны,— стал
предметом страсти французов в 1942— 1943 гг. ...Ибо все происходило так, будто Толстой не дописал его до конца, и будто
Красная Армия, дающая отпор носителям свастики, наконец вдохнула в роман его подлинный смысл, внесла в него тот
великий вихрь, который" потрясал наши души» (кн. 1, с. 12—13).
По книге Толстого весь мир узнавал и узнаёт, что такое Россия.
Наконец, художественные законы, открытые Толстым в «Войне и мире», составляют и поныне непререкаемый образец.
Голландский писатель Тойн де Фрис высказался об этом так: «Больше всего захватывает меня всегда роман „Война и мир".
Он неповторим» (кн. 1, с. 224).
В наш век трудно найти человека (на каком бы языке он ни говорил), который не знал бы «Войну и мир». В этой книге
ищут вдохновения художники, перевоплощающие ее в традиционных (опера С. Прокофьева) и в совершенно новых,
неизвестных во времена Толстого формах искусства, подобных кино и телевидению. Помочь читателю глубже, яснее,
тоньше понять поэтическое слово, его силу и красоту — в этом главная задача и условие их успеха. Они дают возможность
как бы увидеть ту действительную жизнь, любовь к которой мечтал пробудить Толстой своей книгой