Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
Если бы понадобилось выбрать только одну черту явного различия между тем, как
проводят психоанализ сегодня и как, насколько мы можем себе это представить, его
[проводили]1 в былое время, то все, вероятно, согласились бы, что оно [это различие]
сосредоточено вокруг проблематики горя.
Именно на это и указывает заголовок данного очерка: мертвая мать. Однако, дабы
избежать всякого недоразумения, я уточню, что эта работа не рассматривает
психические последствия реальной смерти матери; но скорее [трактует вопрос] о некоем
имаго, складывающемся в психике ребенка вследствие материнской депрессии, [имаго],
грубо преображающем живой объект, источник жизненности для ребенка, - в удаленную
атоничную, почти безжизненную фигуру; [имаго], очень глубоко пропитывающем
инвестиции некоторых субъектов, которых мы анализируем; и [имаго], тяготеющем над
их судьбой и над их будущим - либидинозным, объектным и нарциссическим. Мертвая
мать здесь, вопреки тому, что можно было бы ожидать, - это мать, которая остается в
живых; но в глазах маленького ребенка, о котором она заботится, она, так сказать, -
мертва психически.
Последствия реальной смерти матери - особенно если эта смерть является следствием
суицида - наносят тяжелый ущерб ребенку, которого она оставляет после себя.
Симптоматика, которая здесь развивается, непосредственно увязывается с этим
событием, даже если в дальнейшем психоанализ и должен обнаружить, что
непоправимость такой катастрофы не связана причинно лишь с той связью мать-ребе-
нок, которая предшествовала смерти. Возможно, случится так, что и в этих случаях
можно было бы описать тип отношений, близкий к тому, о котором я собираюсь
говорить. Но реальность потери, ее окончательный и необратимый характер изменили
бы задним числом и предшествующие отношения с объектом. Поэтому я не стану
обсуждать конфликты, связанные с этой ситуацией. Также я не буду говорить об
анализах тех пациентов, которые искали помощь психоаналитика по поводу явно
депрессивной симптоматики.В действительности для анализантов, о которых я
собираюсь рассказать, в ходе предварительных бесед совершенно не характерно
выдвигать на первый план среди причин, побуждающих их пойти на психоанализ, какие
бы то ни было депрессивные черты. Зато психоаналитиком сразу же ощущается
нарциссическая природа упоминаемых [ими] конфликтов, имеющих черты невроза
1
характера и его последствий для [их] любовной жизни и профессиональной
деятельности.
Итак, я задаюсь здесь следующим вопросом: "Какую можно установить связь между
потерей объекта и депрессивной позицией, как общими [исходными] данными, и
своеобразием [описываемого] депрессивного симптомокомплекса, [клинически]
центрального, но часто тонущего среди другой симптоматики, которая его более или
менее маскирует? Какие [психические] процессы развиваются вокруг этого
[депрессивного] центра? Из чего строится этот [депрессивный] центр в психической
реальности [больного]?"
2
Символика в лакановской мысли. Кастрация и сублимация, как судьба влечений,
внутренне связывают этот ансамбль общими референциями.
3
Показалось бы странным, если бы по этому вопросу я выступил с отказом от
структурной точки зрения, которую всегда защищал. Вот почему я не стану
присоединяться к тем, кто подразделяет тревогу на различные виды по времени ее
проявления в разные периоды жизни субъекта; но предложу скорее структурную
концепцию, которая организуется вокруг не единого центра (или парадигмы), а вокруг,
по крайней мере, двух таких центров (или парадигм), в соответствии с особенным
характером каждого из них, отличным от тех [центров или парадигм], что предлагали до
сих пор.
Напротив, когда речь заходит о концепции потери груди или потери объекта, или об
угрозах, связанных с потерей или с покровительством Сверх-Я, или, в общем, обо всех
угрозах покинутости, контекст никогда не бывает кровавым. Конечно, все формы
тревоги сопровождаются деструктивностью, кастрация тоже, поскольку рана - всегда
результат деструкции. Но эта деструктивность не имеет ничего общего с кровавой
мутиляцией. Она - траурных цветов: черная или белая. Черная, как тяжелая депрессия;
белая, как те состояния пустоты, которым теперь так обоснованно уделяют внимание.
Моя гипотеза состоит в том, что мрачная чернота депрессии, которую мы можем
законно отнести за счет ненависти, обнаруживающейся на психоанализе депрессивных
больных, является только вторичным продуктом, скорее, следствием, чем причиной
"белой" тревоги, выдающей потерю; [потерю], понесенную на нарциссическом уровне.
5
Понятно тогда, что, углубляясь в проблемы, связанные с мертвой матерью, я отношусь к
ней как к метафоре, независимой от горя по реальному объекту.
Здесь речь не идет о депрессии от реальной потери объекта, [то есть], я хочу сказать, что
дело не в проблеме реального разделения с объектом, покинувшим субъекта. Такой факт
может иметь место, но не он лежит в основе комплекса мертвой матери.Основная черта
этой депрессии в том, что она развивается в присутствии объекта, погруженного в свое
горе. Мать, по той или иной причине, впала в депрессию. Разнообразие этиологических
факторов здесь очень велико. Разумеется, среди главных причин такой материнской
депрессии мы находим потерю любимого объекта: ребенка, родственника, близкого
друга или любого другого объекта, сильно инвестированного матерью. Но речь также
может идти о депрессии разочарования, наносящего нарциссическую рану:
превратности судьбы в собственной семье или в семье родителей; любовная связь отца,
бросающего мать; унижение и т. п. В любом случае, на первом плане стоят грусть
матери и уменьшение [ее] интереса к ребенку.
Важно подчеркнуть, что, как [уже] поняли все авторы, самый тяжелый случай - это
смерть [другого] ребенка в раннем возрасте. Я же особо настоятельно хочу указать на
такую причину [материнской депрессии], которая полностью ускользает от ребенка,
поскольку [вначале ему] не хватает данных, по которым он мог бы о ней [этой причине]
узнать, [и постольку] ее ретроспективное распознание [остается] навсегда невозможно,
ибо она [эта причина] держится в тайне, [а именно], - выкидыш у матери, который в
анализе приходится реконструировать по мельчайшим признакам. [Эта] гипотетическая,
6
разумеется, конструкция [о выкидыше только и] придает связность [различным]
проявлениям [аналитического] материала, относимого [самим] субъектом к
последующей истории [своей жизни].
После того как ребенок делал напрасные попытки репарации матери, поглощенной
своим горем и дающей ему почувствовать всю меру его бессилия, после того как он
пережил и потерю материнской любви, и угрозу потери самой матери и боролся с
тревогой разными активными средствами, такими как ажитация, бессонница или ночные
страхи, Я применит серию защит другого рода.
Первой и самой важной [защитой] станет [душевное] движение, единое в двух лицах:
дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мертвой
матерью. В основном аффективная, дезинвестиция эта [касается] также и [психических]
представлений и является психическим убийством объекта, совершаемым без
ненависти. Понятно, что материнская скорбь запрещает всякое возникновение и [малой]
доли ненависти, способной нанести еще больший ущерб ее образу. Эта операция по
дезинвестиции материнского образа не вытекает из каких бы то ни было
7
разрушительных влечений, [но] в результате на ткани объектных отношений с матерью
образуется дыра; [все] это не мешает поддержанию [у ребенка] периферических
инвестиций [матери]; так же как и мать продолжает его любить и продолжает им
заниматься, [даже] чувствуя себя бессильной полюбить [его] в [своем] горе, так
изменившем ее базовую установку в отношении ребенка. [Но] все-таки, как говорится,
"сердце к нему не лежит". Другая сторона дезинвестиции состоит в первичной
идентификации с объектом. Зеркальная идентификация становится почти облигатной
после того, как реакции комплиментарности (искусственная веселость, ажитация и т. п.)
потерпели неудачу. Реакционная симметрия - по типу [проявления] симпатии [к ее
реакциям] - оказывается [здесь] единственно возможным средством восстановления
близости с матерью. Но не в подлинной репарации [материнского объекта] состоит
реальная цель [такого] миметизма, а в том, чтобы сохранить [уже] невозможное
обладание объектом, иметь его, становясь не таким же, как он [объект], а им самим.
Идентификация - условие и отказа от объекта, и его в то же время сохранения по
каннибальскому типу - заведомо несознательна. Такая идентификация [вкупе с
дезинвестицией] происходит без ведома Я-субъекта и против его воли; в этом [и состоит
ее] отличие от иных, в дальнейшем [столь же] несознательно происходящих,
дезинвестиций, поскольку эти другие случаи предполагают избавление [субъекта] от
объекта, [при этом] изъятие [объектных инвестиций] обращается в пользу [субъекта].
Отсюда - и ее [идентификации] отчуждающий характер. В дальнейших объектных
отношениях субъект, став жертвой навязчивого повторения, будет, повторяя прежнюю
защиту, активно дезинвестировать [любой] объект, рискующий [его, субъекта]
разочаровать, но что останется для него полностью несознательным, так это [его]
идентификация с мертвой матерью, с которой отныне он будет соединен в
дезинвестиции следов травмы.
Вся эта ситуация, связанная с потерей смысла, влечет за собой открытие второго фронта
защит.Развитие вторичной ненависти, которая не является [продолжением] ни
первичной, ни фундаментальной; [вторичной ненависти], проступающей в желаниях
регрессивной инкорпорации, и при этом - с окрашенных маниакальным садизмом
анальных позиций, где речь идет о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять
его, мстить ему и т. п.
В ходе этих курсов лечения я, наконец, понял, что оставался глухим к некоторой
[особенности] речи моих анализантов, о [смысле] которой они предоставляли мне
догадаться. За вечными жалобами на злобность матери, на ее непонимание или
суровость ясно угадывалось защитное значение этих разговоров, [а именно], от сильной
гомосексуальности. Женской гомосексуальности у обоих полов, поскольку у мальчика
так выражается женская часть личности, час-то - в поисках отцовской компенсации. Но
я продолжал себя спрашивать, почему эта ситуация затягивалась. Моя глухота касалась
того факта, что за жалобами на действия матери, [за] ее поступками, вырисовывалась
тень ее отсутствия. Действительно, жалоба на [неизвестную] X была направлена на
мать, поглощенную либо самой собой, либо чем-то другим, недоступную,
неотзывчивую, но всегда грустную. Мать немую, буде даже [при этом] говорливую.
Когда она присутствовала, она оставалась безразличной, даже когда мучила ребенка
своими упреками. [И] тогда ситуация представилась мне совсем по-другому.
Мертвая мать унесла [с собой] в дезинвестицию, объектом которой она была, сущность
любви, которой она была инвестирована перед своим горем: свой взор, тон своего
голоса, свой запах, память о своей ласке. Потеря физического контакта повлекла за
собой вытеснение памятного следа от ее прикосновений. Она была похоронена заживо,
но сама могила ее исчезла. Дыра, зиявшая на ее месте, заставляла опасаться
одиночества, как если бы субъект рисковал рухнуть туда с потрохами. В этом
отношении я теперь полагаю, что holding о котором говорит Винникотт, не объясняет
того ощущения головокружительного падения, которое испытывают некоторые наши
пациенты; это [ощущение], кажется, гораздо более связано с тем переживанием
психической недостаточности, которое для души подобно тому, чем для физического
тела является обморок.
Боюсь, что правило молчания в этих случаях только затягивает перенос белого горя
матери. Добавлю, что кляйнианская техника систематической интерпретации
деструктивности вряд ли принесет здесь много пользы. Зато позиция Винникотта, как
она сформулирована в статье "Использование объекта"2, кажется мне [более]
адекватной. Но боюсь, что Винникотт недостаточно оценил важность сексуальных
фантазий, особенно первосцены, о которых пойдет речь ниже.
В том особом случае, который нас занимает, фантазия первосцены имеет капитальное
значение. Ибо [в ней] по случаю встречи структуры с конъюнктурой, которая
разыгрывается меж двумя объектами, станет возможным наведение субъекта на
памятные следы, ведущие к комплексу мертвой матери. Эти памятные следы были
вытеснены посредством дезинвестиции. Они, так сказать, продолжают томиться внутри
субъекта, у которого от периода, относящегося к комплексу, сохраняются лишь
парциальные воспоминания. Иногда - покровное воспоминание, с виду невинное - это
все, что от него осталось. Фантазия первосцены не только реинвестирует эти руины, но
[и] придаст новой инвестиции [им] новые свойства, из-за которых произойдет
настоящее воспламенение, предание оной [психической] структуры огню, который в
последействии вернет [наконец] комплексу мертвой матери [его] значимость.Всякое
воспроизведение этой фантазии представляет собой проективную актуализацию, [где]
проекция имеет целью временное облегчение нарциссической раны. Проективной
актуализацией я называю процесс, посредством которого проекция не только избавляет
субъекта от внутренних напряжений, проецируя их на объект, но [и] представляет
собою повторное переживание, а не припоминание, [то есть] актуальные повторения
[пережитого], травматичные и драматичные. Как [в этом плане обстоит дело] с
фантазией первосцены в рассматриваемом нами случае? С одной стороны, субъект
13
оценивает непроходимость отделяющей его от матери дистанции. Эта дистанция
заставляет его ощутить ярость своего бессилия установить контакт, в самом строгом
смысле, с объектом. С другой стороны, субъект чувствует себя неспособным пробудить
эту мертвую мать, оживить ее, вернуть ей жизнь. Но на этот раз объект-соперник,
вместо того чтобы удерживать мертвую мать в переживаемом ею горе, становится тем
третьим объектом, который оказывается, против всех ожиданий, способным вернуть ее
к жизни и доставить ей удовольствие наслаждения.
Особенности переноса
Его роль состоит в том, чтобы тронуть психоаналитика, вовлечь его, призвать его в
свидетели в рассказе о конфликтах, встреченных вовне. Словно ребенок, который
рассказывал бы своей матери о своем школьном дне и о тысяче маленьких драм,
которые он пережил, чтобы заинтересовать ее и заставить ее сделать ее участницей того,
что он узнал в ее отсутствие.
Здесь возникает парадокс: мать в горе, [или] мертвая [мать], если она [и] потеряна для
субъекта, то, по меньшей мере, какой бы огорченной она ни была, она - здесь.
Присутствует мертвой, но все-таки присутствует. Субъект может заботиться о ней,
пытаться ее пробудить, оживить, вылечить. Но если, напротив, она выздоровеет,
пробудится, оживет и будет жить, субъект еще раз потеряет ее, ибо она покинет его,
чтобы заняться своими делами и инвестировать другие объекты. Так что мы имеем дело
с субъектом [вынужденным выбирать] меж двух потерь: [между] смертью в присутствии
[матери] или жизнью в [ее] отсутствии. Отсюда - крайняя амбивалентность желания
вернуть матери жизнь.
В той клинической картине, которую я здесь [описал], могут сохраняться остатки злого
объекта, [как] источника ненависти, [но] я полагаю, что тенденции враждебности -
вторичны, а первично - материнское имаго, в коем [имаго] оная [мать] оказалась
безжизненной [матерью] в зеркальной реакции [ее] ребенка, пораженного горем
материнского объекта. [Все] это ведет нас к [дальнейшему] развитию гипотезы, которую
мы уже предлагали. Когда условия неизбежного разделения матери и ребенка
благоприятны, внутри Я происходит решающая перемена. Материнский объект, как
первичный объект слияния, стирается, чтобы оставить место инвестициям собственно Я,
[инвестициям], на которых [и] основывается его личный нарциссизм, [нарциссизм] Я,
отныне способного инвестировать свои собственные объекты, отличные от первичного
объекта. Но это стирание [психических представлений о] матери не заставляет ее
действительно исчезнуть. Первичный объект становится рамочной структурой Я,
скрывающей негативную галлюцинацию матери. Конечно, [психические] представления
о матери продолжают существовать и [еще] будут проецироваться внутрь этой
рамочной структуры, на [экранное] полотно [психического] фона, [сотканное из]
негативной галлюцинации первичного объекта.
Но это уже не представления-рамки, или, чтобы было понятнее, [это уже не]
представления, в которых сливаются [психические] вклады матери и ребенка. Иными
словами, это [уже] более не те представления, коих соответствующие аффекты носят
характер витальный, необходимый для существования младенца. Те первичные
представления едва ли заслуживали названия [психических] представлений. То была
[такая] смесь едва намеченных представлений, несомненно, более галлюцинаторных,
чем [собственно] представленческих, [такая их смесь] с аффективными зарядами,
которую почти можно было бы назвать аффективными галлюцинациями. То было также
верно в ожидании чаемого удовлетворения, как и в состояниях нехватки. Оные
[состояния нехватки], если они затягивались, сопровождались эмоциями гнева, ярости,
[а] затем - катастрофического отчаяния.
Однако, если такая травма, как белое горе [матери], случится прежде, чем ребенок смог
создать [себе] достаточно прочные [психические] рамки, то внутри Я не образуется
доступного психического места. Я ограничено рамочной структурой, но тогда в
последнем случае оная [структура] отводит [для Я] конфликтное пространство, пытаясь
удержать в плену образ матери, борясь с ее исчезновением, с тоской попеременно
наблюдая, как оживают то памятные следы утраченной любви, то [следы воспоминаний]
переживания потери, которые, [оживая], рождают впечатление болезненной [душевной]
пустоты. Эти чередования воспроизводят очень давний конфликт первичного
вытеснения, неудачного в той мере, в которой стирание примордиального объекта [еще]
не было переживанием приемлемым или принятым по обоюдному согласию обеих
сторон - прежнего симбиоза мать-дитя.
Объект - "мертвый" (в том смысле, что - не живой, даже если никакой реальной смерти
не было); и тем самым он увлекает Я за собой - к пустынной, смертоносной вселенной.
Белое горе матери индуцирует белое горе ребенка, погребая часть его Я в материнском
некрополе. Питать мертвую мать - это значит поддерживать за печатью тайны самую
раннюю любовь к примордиальному объекту, погребенному первичным вытеснением
незавершенного разделения меж двух партнеров первичного слияния'. Мне кажется, что
психоаналитикам будет совсем не трудно признать в описании комплекса мертвой
матери знакомую клиническую картину, которая может, однако, отличаться от моей
семиологии тем или иным симптомом. Психоаналитическая теория разрабатывается на
ограниченном числе наблюдений, [и поэтому] возможно, что я описал что-то,
содержащее одновременно и черты достаточно общие, чтобы накладываться на опыт
других [психоаналитиков], и черты своеобразные, свойственные [только тем]
пациентам, которых анализировал я [сам].
Кроме того, вполне возможно, что этот комплекс мертвой матери, структуру которого я,
возможно, схематизировал, может встречаться в более рудиментарных формах. В таких
случаях следует думать, что травматический опыт, на который я указывал, был пережит
более мягко или позднее, [или] случился в тот момент, когда ребенок был [уже] лучше
готов перенести его последствия и был вынужден прибегнуть к депрессии более
парциальной, более умеренной и легче переживаемой.
20
Исходной точкой этой работы является современный клинический опыт, вышедший из
творчества Фрейда. Вместо того чтобы поступить, как принято, то есть поискать
сначала, что в его творчестве подкрепляет новую точку зрения, я предпочел поступить
наоборот и оставить эту главу напоследок. По правде говоря, вытеснение снялось у меня
почти что в ходе работы, и я вспомнил в последействии то, что у Фрейда связано с
[темой] моего доклада'. Мою фрейдистскую опору я нашел не в "Горе и меланхолии".
Анзьё толкует, мне кажется, с полным основанием, двух персонажей [сна] как
[психические] представления: Якоба Фрейда, как дедовского образа, и Филиппа,
последнего [сводного] брата [Зигмунда] Фрейда, как образа отеческого.
[И] это потому, что, как всем известно, Филипп, родившийся в 1836 году, сам [лишь] на
год моложе матери Фрейда и что товарищами для игр у Фрейда были дети Эммануэля,
старшего брата Филиппа. Мертвая мать в сновидении имеет вид деда с материнской
21
стороны на его смертном одре 3 октября 1865 года, Зигмунду в то время было девять с
половиной лет. Итак, горе матери должно было сказаться на отношениях между
Амалией Фрейд и ее сыном. Комментаторы его сна удивлялись неверному датированию,
не исправленному Фрейдом. Будто бы он его видел лет в 7 или в 8, то есть за полтора
или два года до смерти [своего] деда с материнской стороны, что невозможно. Здесь
[комментаторы] ограничиваются исправлением ошибки, не задаваясь более вопросами.
Со своей стороны я склонен считать этот ляпсус [с датировкой] откровением, он
[ляпсус] приводит меня к выводу, что речь идет не о горе по деду с материнской
стороны, а о предшествующем горе.
Перевод Е.В.Пашковой
1 - В квадратных скобках везде - текст, добавленный научным редактором
П.В.Качаловым.
23