Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
ru/
Введение. История русского литературного языка как научная дисциплина и как учебный
предмет
Глава первая. Периодизация истории русского литературного языка
Глава вторая. Начало письменности у восточных славян как основная предпосылка
возникновения литературного языка
Глава третья. Проблемы образования древнерусского литературно-письменного языка
Глава четвертая. Древнерусский литературно-письменный язык киевского периода.
Памятники книжно-литературного языка — “Слово о Законе и Благодати”, “Сказание о
Борисе и Глебе”
Глава пятая. Язык деловых памятников и частной переписки киевской эпохи
Глава шестая. Язык собственно литературных памятников киевского периода
Глава седьмая. Русский литературно-письменный язык периода феодальной раздробленности
(XIII—XIV вв.)
Глава восьмая. Литературно-письменный язык московского периода — язык великорусской
народности
Глава девятая. Русский литературный язык второй половины XVII в. (начальный этап
формирования русской нации)
Глава десятая. Русский литературный язык первой четверти XVIII в. (Петровская эпоха)
Глава одиннадцатая. Русский литературный язык середины XVIII в. Значение трудов М. В.
Ломоносова для истории русского литературного языка
Глава двенадцатая. Пути развития русского литературного языка последней трети XVIII в.
Глава тринадцатая. Стилистические системы русского литературного языка на рубеже XVIII и
XIX вв
Глава четырнадцатая. А. С. Пушкин—основоположник современного русского литературного
языка. Закрепление национального языка в литературе
Глава пятнадцатая. Русский литературный язык в 30—50-е годы XIX в. (после Пушкина)
Глава шестнадцатая. Становление публицистического стиля в русском литературном языке
середины XIX в. Значение критико-публицистической деятельности В. Г. Белинского для
истории русского литературного языка
Глава семнадцатая. Развитие русского литературного языка во второй половине IХ в. (до 1890-х
годов)
Глава восемнадцатая. Значение языка 90-х годов XIX в. для становления русского
литературного языка нашей современности
Если понимать под предметом истории русского литературного языка опыты по осмыслению
путей и итогов исторического существования языка русской письменности — языка
памятников художественной литературы по преимуществу, — то можно считать, что эта
научная дисциплина имеет более отдаленные истоки развития. Выяснению этих истоков была
в свое время посвящена статья В. В. Виноградова.
Гипотеза, выдвинутая С. П. Обнорским, в трудах 1940 х— начала 1950-х годов нашла широкое
признание (см гл 3, с 34).
В 1949 г. Институт русского языка АН СССР начал издавать регулярную научную серию трудов
под общим заглавием “Материалы и исследования из истории русского литературного
языка”. Первый том был посвящен изучению языка писателей предпушкинской поры—
Карамзину и его современникам. Во втором томе содержались исследования языка и стиля
виднейших писателей XVIII—первой половины XIX в.—Ломоносова, Радищева,
Плавильщикова, Пушкина, Лермонтова, раннего Гоголя, а также работы, вводившие в научный
оборот новые материалы, извлеченные из не обследовавшихся до той поры
лексикографических источников. В третьем томе публиковались труды о языке писателей
пушкинской эпохи — поэтов-декабристов, Пушкина, Гоголя, Лермонтова и Белинского. В
четвертом томе освещались вопросы языка и стиля писателей середины и второй половины
XIX в.
Как важный шаг в изучении развития норм русского литературного языка XIX в. должна
рассматриваться коллективная работа в пяти выпусках, изданная в 1964 г. под общим
заголовком “Очерки по исторической грамматике русского литературного языка”. Это
единственное в своем роде исследование, ибо в нем показаны изменения норм русского
литературного языка названной эпохи безотносительно к творчеству выдающихся мастеров
слова и к их произведениям.
В течение самых последних -лет курс “Истории русского литературного языка” начал
изучаться в университетах социалистических стран. По этому курсу были составлены
учебники, отвечающие методологическим требованиям марксистско-ленинской теории, в
Германской Демократической Республике,в Польше и в Болгарии.
Литературный язык, будучи высшей ступенью речевого общения для того или иного
общественного коллектива на определенном этапе социального развития,
противопоставляется различным “низшим”, некодифицированным речевым средствам, не
отражаемым обычно в письменности. Письменная закреп-ленность рассматривается как
обязательный и наиболее показательный признак литературного языка как такового. Однако
на определенном историческом этапе создается и устно-разговорная разновидность
литературного языка, вступающая в непрерывное взаимодействие с его высшей, письменной
формой. Задача историков русского литературного языка—проследить и за указанным
взаимодействием, отраженным в творчестве мастеров слова. Вместе с тем происходит и
постоянное взаимодействие литературного языка, подчиненного строго упорядоченным
нормам словоупотребления, с речевыми формами некодифицированного общения людей.
Изучение и этого взаимодействия тоже должно рассматриваться в круге задач, поставленных
перед исследователями литературного языка.
Целью нашей работы является дать краткий очерк истории русского литературного языка (в
традиционном понимании этого термина) за все время его развития, с Х по XX вв., в связи с
историей русского народа, главным образом—с литературой, используя при этом новые,
ранее не привлекавшиеся к историко-языковому изучению письменные памятники,
преимущественно для донационального периода развития русского языка. Такими
произведениями древнерусской литературы, язык и стиль которых еще не изучены, являются
“Слово о Законе и Благодати” митрополита Илариона (XI в.), “Сказание о Борисе и Глебе” (XI
—XII вв.), “Слово о погибели Рускыя земли” (XIII в.), “Похвала княаю Ивану Калите” (XIV в.),
“Слово иное” и “Повесть о купце Харитоне Белоулине” (XVI в.). Особый раздел отведен
исследованиям языка и стиля грамот на бересте, новонайденных исторических источников.
Что касается того решительного отграничения эпохи развития литературного языка русской
народности (XIV—XVII вв. — обычно называемый Московским периодом) от
предшествующего времени, предлагаемого лекциями А. И. Горшкова и вузовской
программой, то с этим согласиться нельзя, прежде всего исходя из закономерностей развития
собственно литературно-письменного языка данной эпохи. Именно литературный язык
Московского периода неразрывно связан с литературным развитием всей предшествующей
поры. Ведь мы знаем о единстве литературы, отражаемой этим языком, т. е. той древнерусской
литературы XI—XVII вв., в которой наблюдаются одни и те же литературные процессы,
бытование и переписывание одних и тех же текстов, возникших еще в XI или XII вв. в древнем
Киеве, а переписывавшихся и бытовавших в Московской Руси, на севере и к северо-востоку от
Киева, и в XIV в. (“Лаврентьевская летопись”), и в XVI в (“Слово о полку Игореве”) и даже в
XVII в. (“Моление Даниила Заточника”). То же относится и к таким переводным
произведениям Киевской эпохи, как “История Иудейской войны” Иосифа Флавия,
“Александрия” или “Девгеньево деяние”, которые, несомненно, возникли в XII—XIII вв.,
большинство же списков восходит к XV— XVII вв. Таким образом, единство древнерусской
литературы на всем протяжении развития с XI по XVII в. обеспечивало и единство традиции
древнерусского литературно-письменного языка вплоть до середины XVII в.
Слишком дробное подразделение периодов развития русского литературного языка
национального периода, предлагаемое А. И. Горшковым, тоже не может быть признано
достаточно обоснованным. Так, нам думается, нецелесообразно отделять резкой гранью язык
второй половины XIX в. от предшествующей пушкинской эпохи, когда, несомненно, уже
закладываются основы развития лексико-семантической и стилистической системы русского
национального литературного языка, продолжающей существовать и в наши дни.
Итак, согласно нашему, убеждению, наиболее рационально выделение лишь двух, главных и
основных периодов развития русского литературного языка: периода донационального, или
периода развития литературно-письменного языка народности (вначале народности
древнерусской, общевосточнославянской, а затем, с XIV в., народности великорусской), иначе
древнерусского литературно-письменного языка до XVII в., и периода национального,
охватывающего развитие русского литературного языка в собственном смысле этого термина,
как национального языка русской нации, начиная примерно с середины XVII в. по наши дни.
Второй подпериод падает на время с середины XII по середину XIV в., когда заметно
проявляются в литературно-письменном языке диалектные ответвления единого
восточнославянского языка, приведшие в конце концов к образованию отличающихся друг от
друга по чертам фонетики, морфологии и лексики зональным разновидностям древнерусского
литературно-письменного языка в эпоху феодальной раздробленности.
Второй подпериод можно было бы назвать, пользуясь удачным определением, которое было
намечено у В. И. Ленина, временем “от Пушкина до Горького”. Это время с 30-х годов XIX в. до
начала XX в., конкретнее, до эпохи пролетарской революции, положившей конец господству
помещиков и буржуазии, время развития русского литературного языка как языка
буржуазной нации. В эти годы с особенной интенсивностью обогащался словарный состав
языка, развивавшегося на основе широкого демократического движения, в связи с расцветом
русской литературы и демократической публицистики.
Такова в общих чертах периодизация истории русского литературного языка, которая кажется
нам наиболее приемлемой.
Ученые, стоявшие на традиционной точке зрения, например акад. В. М. Истрин, полагали, что
тексты этих договоров первоначально создавались на греческом языке, а затем при
составлении “Повести временных лет”, в начале XII в., могли быть извлечены из киевских
княжеских архивов и лишь тогда переведены на древний славяно-русский литературный язык
для включения их в летопись. В 1936 г. вопросом о языке сохраненных “Начальной летописью”
договоров киевских князей с греками занялся С. П. Обнорский. Он доказал, что перевод текста
договоров на славянский язык должен быть признан современным их оригиналам. Договоры
при самом их составлении оформлялись одновременно на двух языках: на греческом для
Византии и на древнерусском (славяно-русском) для Киевского княжества. Уже сама
возможность появления древнерусского текста этих договоров предполагает наличие у
восточных славян развитой письменности по крайней мере в первые годы Х в., т. е. почти за
столетие до традиционного срока крещения Руси.
В договоре с греками киевского князя Олега, помещенном в “Повести временных лет” под 6420
летом (912 г.), мы читаем: “И о работающих во грекох Руси у хрестьанского царя. Аще кто
умреть, не урядивь своего имЬния, ци своих не имать, да възвратить имение к малым
ближикам в Русь. Аще ли сотворить обряжение таковый, возметь уряженое его, кому будеть
писал наслЬдити имЬнье его, да насладит е”. Последние слова абзаца могут быть переведены
следующим образом: “Если он сделает завещание, то тот пусть возьмет имущество его, кому он
напишет об этом в своем завещании”.
В, словах договора кому будеть писал (кому он напишет) — мы можем видеть прямое указание
на то, что завещания писались русскими купцами собственноручно. Если бы речь шла о
завещаниях, написанных нотариусами по-гречески (под диктовку завещателей), то тогда
употребили бы глаголы завещал или отказал. Таким образом, жившие в начале Х в. в
Константинополе восточные славяне могли составлять письменные завещания о
принадлежащем им имуществе, т. е., несомненно, умели писать на своем родном языке, ибо
еще труднее предположить, что они были настолько образованными, что могли писать по-
гречески.
В тексте того же договора находим: “НынЬ же увЬдЬлъ есть князь вашь посылати грамоты ко
царству нашему: иже посылеми бывають от них поели и гостье, да приносять грамоту, пишюче
сице: яко послахъ корабль селико”. Выделенные курсивом слова свидетельствуют о том, что в
древнем Киеве во времена Игоря была княжеская канцелярия, снабжавшая грамотами-
удостоверениями корабли купцов, направлявшихся торговать в Константинополь.
Обратимся к данным археологии. В 1949 г. при раскопках кургана возле села Гнездово под
Смоленском советскому археологу Д. А. Авдусину удалось обнаружить среди других находок в
слоях, относимых к 20-м годам Х в., надпись на боковой поверхности глиняного сосуда —
корчаги. Надпись сделана славянскими кирилловскими буквами и справедливо была
признана древнейшей русской надписью. Прочтение ее до сих пор еще не может признаваться
бесспорным. Первыми издателями было предложено чтение гороухща со значением горчица .
Тогда же проф. П. Я. Черных внес поправку в это прочтение, уточнив его в соответствии с
данными исторической фонетики русского языка. Он предложил читать загадочное слово как
гороуш(ь)на, сопоставив его с известным из канонических старославянских текстов
прилагательным гороушьно— зерно горчичное . Впоследствии выдвигались еще и иные
прочтения: Гороуня—притяжательное прилагательное от имени собственного Гороунъ
(предполагаемый владелец корчаги); сочетание “Гороух Yа (пьса)”—Гороух написал (Гороух—
владелец сосуда). Однако, как бы мы ни читали эту надпись, остается непреложным тот факт,
что кирилловское письмо было распространено у восточных славян уже в первое десятилетие
Х в. и использовалось отнюдь не для религиозных, а для бытовых целей.
Второе важное археологическое открытие было сделано румынскими учеными при работах по
прорытию судоходного канала Дунай — Черное море, недалеко от г. Констанцы. Это так
называемая Добруджанская надпись.
Прежде всего оставался открытым вопрос о первичности или вторичности того или иного
речевого элемента в составе славянорусского литературного языка, которым уже в Х в начала
пользоваться Киевская Русь
Ученый писал тогда: “Итак, Русская Правда, как памятник русского литературного языка, как
старейший его свидетель, дает нити для суждения о самом образовании нашего литературного
языка. Русский литературный язык старейшей эпохи был в собственном смысле русским во
всем своем остове. Этот русский литературный язык старшей формации был чужд каких бы то
ни было воздействий со стороны болгарскоЬизантийской культуры, но, с другой стороны, ему
не были чужды иные воздействия — воздействия, шедшие со стороны германского и
западнославянского миров На этот русский литературный язык, видимо, первоначально
взращенный на севере, позднее оказала сильное воздействие южная, болгарскоЬизантийская
культура. Оболгарение русского литературного языка следует представлять как длительный
процесс, шедший с веками crescendo. Недаром русско-болгарские памятники старшего
периода содержат в известных линиях русских элементов даже более, чем сколько их
оказывается в современном нашем языке. Очевидно, по этим линиям оболгарение нашего
литературного языка последовало позднее в самом процессе его роста”.
Точка зрения, на которую стал С. П. Обнорский в 1934 г., позволила ему и в последующие годы
обогатить историю русского языка рядом интересных исследований Так, в 1936 г. была
напечатана его статья, посвященная языку договоров русских с греками, о которой было
сказано выше (с. 22) Л В 1939 г. появилась статья о “Слове о полку Игореве”. В обеих названных
работах мысли, высказанные в статье о языке “Русской правды”, нашли дальнейшее развитие и
уточнение В частности, не выдержало испытания временем предположение о первоначальном
северном происхождении русского литературного языка Обращение С. П Обнорского к
источникам, прежде всего к “Слову о полку Игореве” как к памятнику древнейшего
поэтического творчества, дало возможность говорить о Киевской Руси, как о подлинной
колыбели русского литературного языка Отпало также предположение о древнем воздействии
на русский литературный язык германской или западнославянской речевой стихии. Не
выдержали проверки и отдельные собственно историко-грамматические положения,
высказывавшиеся С. П. Обнорским в статье о “Русской правде”, а именно положения о том,
что глагольная форма аориста якобы не являлась исконной принадлежностью русского языка
и была в него внесена позднее под старославянским (болгарским) воздействием. Преобладание
в языке “Слова о полку Игореве” именно этой выразительной формы прошедшего времени
глагола заставляло отказаться от гипотезы о ее иноязычном происхождении и признать ее
исконную принадлежность русскому литературному языку
И еще одно, как нам кажется, чрезвычайно важное в методологическом отношении положение
высказано С. П. Обнорским в предисловии к его “Очеркам.. ”. Иногда теперь считают, что этот
ученый призывал к нигилистической недооценке старославянского языка в истории русского
литературного языка. Это далеко не так. Касаясь методики языкового анализа древнерусских
памятников письменности, С. П. Обнорский писал: “Положение о происхождении русского
литературного языка на русской базе имеет большое методологическое значение в
дальнейшем изучении русского языка. Стоя на ложном пути, усматривая истоки нашего
литературного языка в церковнославянском пришлом языке, мы методологически
неправильно ставили односторонне вопрос о рамках русских элементов в свидетельствах того
или иного памятника. Необходимо в равной мере освещать и другой вопрос — о доле
церковнославянских элементов, принадлежащих каждому данному памятнику или серии
памятников. Тогда на объективную почву исследования будет поставлена общая проблема об
истории церковнославянизмов в русском языке, о судьбах церковнославянского языка. Это
исследование должно показать объективную мерку церковнославянизмов в нашем языке, либо
представление о них у нас преувеличено. Многие церковнославянизмы, свидетельствуемые
теми или иными памятниками письменности, имели значение условных, изолированных
фактов языка, в систему его не входили, а в дальнейшем вовсе выпадали из него, и
сравнительно немногие слои их прочно вошли в обиход нашего литературного языка”.
В 1975 г. были посмертно изданы “Лекции по истории русского литературного языка (X—
середина XVIII в.)”, читавшиеся Б. А. Лариным еще в 1949—1951 гг. Касаясь проблем
образования древнерусского литературного языка, Б. А. Ларин полемизирует не только с
учеными, придерживавшимися традиционных воззрений на этот вопрос; не ограничиваясь
только изложением взлядов А. А. Шахматова, критикует он и работы С. П. Обнорского, считая
его позицию во многих отношениях узкой и односторонней. Б. А. Ларин признает возможным
говорить о народноречевой основе древнерусского литературного языка, при этом относя его
начало к значительно более раннему историческому периоду, чем С. П. Обнорский. Б. А.
Ларин находил первые проявления собственно русского литературного языка уже в
древнейших договорах киевских князей с греками, в частности в договоре князя Олега с
Византией в 907 г., видя в “Русской Правде” отражение того же самого делового литературно-
письменного языка на восточнославянской речевой основе. Вместе с тем Б. А. Ларин не
отрицал и сильного прогрессивного воздействия на древнерусский язык языка
церковнославянского, признавая последний “иностранным” по отношению к речи древних
восточных славян.
Однако само по себе развитие устной народной поэзии, каким бы интенсивным оно ни было,
не может привести к формированию литературного языка, хотя, безусловно, способствует
усовершенствованию в отшлифовке разговорной речи, появлению в ее недрах образных
средств выражения.
Вопрос о классификации таких разновидностей, или типов, языка в научных трудах и учебных
пособиях трактуется различно и может быть признан одним из сложнейших вопросов
русистики. Как нам кажется, главная трудность проблемы заключается в неточном
употреблении и неразработанности терминов, которыми пользуются филологи,
занимающиеся историей русского языка. Не решена также весьма сложная и запутанная
проблема соотношения между древнеславянским языком русского извода и собственно
древнерусским литературно-письменным языком в древнейший период его бытования.
Неясен вопрос о двуязычии в Киевском государстве. Однако невзирая на трудности,
встречающиеся на пути исследователя, эта проблема должна получить положительное
решение хотя бы в порядке рабочей гипотезы.
Заметим еще раз, что мы не отвергаем тексты тех или иных собственно литературных
произведений, оригинальных и переводных, если они дошли до нас не в подлинниках, а в
более или менее поздних списках. Естественно, что при историко-лингвистическом и
стилистическом анализе текстов подобного рода требуется особая осторожность, однако
лексико-фразеологический и стилистический характер текста может быть, несомненно,
признан более устойчивым во времени, чем его орфографические, фонетические и
грамматические языковые черты.
Одной из причин того обстоятельства, что по поводу языка “Слова о Законе и Благодати”
появились противоречивые и неосновательные высказывания, могло послужить то, что ученые
не обращались к рукописям, сохранившим текст произведения, а ограничивались далеко не
совершенными в текстологическом отношении изданиями. “Слово о Законе и Благодати”
было впервые издано в 1844 г. А. В. Горским по единственному списку первой редакции
памятника (Синодальный № 59I). Названным изданием и пользовались исследователи,
судившие о языке “Слова...”. Это же издание воспроизвел в своей монографии
западногерманский славист Лудольф Мюллер.
Характерна мена гласного а на о в корне слова заря: “и закон по семь яко веч(е)рнАя зоря
погасе” (Ф, 4, 24—25). В других списках и изданиях — заря или зарЬ (им. п. мн. ч.).
Типичны для словоупотребления в нашем памятнике такие лексемы, как котора (в значении
спор, ссора ) и робичичь ( сын раба ). Отметим: “и бываахV междю ими многы распрЬ и
которы” (С, 1726, 3—4); “и бывааху между ними распря многы и которы” (М, 26, 21—22).
Отметим в памятнике своеобразную семантику слова зоря {заря). В то время как в собственно
старославянских памятниках этому слову присуще значение сияние, свет, проблеск , а также
денница , в “Слове о Законе и Благодати”, как свидетельствует вышеприведенный пример,
значение этого существительного совпадает с современным русским: яркое освещение
горизонта перед восходом и после захода солнца . Ср. разночтения по тексту С и изданию М:
“и закон посемь яко вечерней зарЬ погасе” (зарЬ — местн. над. ед. ч.; С. 179а, 19—20); “и закон
посемь, яко вечерняя заря погасе” (заря—им. пад. ед. ч.; М, 33, 4—5).
Не менее часты в тексте С флексии местоимения женского рода с Ь в род. пад.: “от неЬ” (С,
1706, 10), “къ рабЬ еЬ” (С, 1706, 16). В изданиях эти флексии тоже изменены на
церковнославянские “от нея” (М, 25, 1), “къ раб в ея” (М, 25, 5).
Отмеченные написания в тексте С, как нам кажется, могут восходить либо к протографу
“Слова о Законе и Благодати”, либо к одному из старейших промежуточных списков первой
древнейшей редакции памятника. Наблюдения над языком списков должны быть
систематически продолжены по мере дальнейшего текстологического изучения памятника,
плодотворно начатого Н. Н Розовым.
Однако уже и сейчас могли бы быть сделаны некоторые предварительные итоговые выводы.
Во-первых, лингвистическое и текстологическое изучение памятника следует проводить не по
несовершенным его изданиям, а непосредственно по рукописи Во-вторых, даже выборочное
обращение к этим источникам обязывает нас отказаться от поверхностного и предвзятого
представления о языке “Слова о Законе и Благодати” как о языке “безупречно
старославянском”.
Впоследствии свод был дополнен статьями, внесенными во второй половине XI в., так
называемой Правдой Ярославичей, составленной на совещании князей Изяслава, Святослава и
Всеволода с приближенными к ним боярами около 1070 г. И, наконец, в первые десятилетия
XII в. пространная редакция “Русской правды” включила в себя статьи “Устава Владимира
Мономаха”. Таким образом, письменная фиксация законодательства, призванного обосновать
и защищать феодальный строй в Киевском государстве, происходила длительное время,
естественно отражая несколько отличавшиеся друг от друга этапы языкового развития.
Еще в дореволюционный период русскими филологами было замечено, что в языке “Русской
правды” значительно перевешивает восточнославянская, разговорная речевая стихия, почти
подавляя собою старославянскую, книжную. Так,. А. А. Шахматов в 1913 г. писал по этому
поводу к немецкому слависту Гетцу, издававшему тогда перевод “Русской правды”: “...не
служит ли это доказательством весьма ранней записи, когда школы еще не функционировали,
когда только еще начиналась письменность... Письменная передача закрепила готовый
обработанный устный текст: кодификация произошла в живой речи, а не на письме”.
Подобное же мнение было высказано и акад. Е. Ф. Карским, издавшим текст “Русской правды”
по ее древнейшему списку в 1930 г.: “Писцы того времени (имеется в виду время князя
Ярослава I, когда впервые были зафиксированыстатьи названного свода законов Киевского
государства.—Н. М.) еще не успели выработать строго стилизованного на церковнославянский
лад литературного языка... вследствие чего в нашем светском памятнике так много чисто
русских особенностей”.
К еще более определенным выводам пришел в своих работах о языке “Русской правды” С. П.
Обнорский. Как сказано было выше (см. гл. 3), этот ученый из установленного им факта
несомненного преобладания в языке названного юридического памятника восточнославянских
элементов речи и полного отсутствия “следов взаимодействия с болгарской, общее—
болгарско-византийской культурой” нашел возможным сделать вывод о первичности
восточнославянских речевых элементов в древнерусском литературном языке.
В языке грамоты отметим характерное начало: “Се азъ Мьстиславъ, Володимирь снъ дьржа
русьскоу землю въ свое кнАжение...”. Личное местоимение 1-го л. ед. числа представлено здесь
в древнеславянском фонетическом оформлении (без начального йота). Однако далее, в строках
13 п 15, это же местоимение выступает в восточнославянском обличий: “а язъ далъ роукою
своею...” и даже: “а я Всеволодъ далъ есмь блюдо серебрьно”. Других древнеславянских
речевых элементов в тексте грамоты не встречается, и, таким образом, абсолютно
господствующей в ней следует признать собственно восточнославянскую языковую стихию,
ярко выступающую на фоне общеславянской лексики и грамматических форм.
Обратимся к языку частной переписки времени Киевской Руси, к языку новгородских грамот
на бересте. Хотя мы сознаем, что частные письма не могут рассматриваться как памятники
делового стиля, их язык в существенных чертах, без сомнения, имеет те же функциональные
особенности Поэтому включаем анализ языка этих грамот в данную главу.
Споры идут как по поводу прочтения и толкования текстов в отдельных берестяных грамотах,
так и по вопросу квалификации языка всех берестяных грамот в целом. В частности,
неоднократно высказывалось мнение, что язык берестяных грамот не имеет никакого
отношения к древнерусскому литературному языку, поскольку они якобы представляют собою
лишь непосредственное отражение живой разговорной речи древних новгородцев. Это мнение
было высказано В. В. Виноградовым в 1958 г., а вслед за ним и А. И. Горшковым.
Противоположная точка зрения обоснована нами в вышеназванных работах. Сущность ее
вкратце состоит в двух главных положениях. Во-первых, к текстам, начертанным на бересте,
нельзя подходить суммарно; на этом писчем материале, подобно тому как и на пергамене, и
на бумаге, могли фиксироваться тексты самого разнообразного содержания и жанрово-
стилистической принадлежности. Таким образом, следовало бы включать в изучение языка и
стиля грамот на бересте лишь те из них, на которых сохранились тексты частных писем,
исключив грамоты, содержащие счета, расписки, записи долговых обязательств, а также
случайные малограмотные записи. Во-вторых, язык частной переписки также не может быть
оторван от всех остальных ранее известных нам письменных памятников древнерусского языка,
как деловых, так и собственно литературных, как оригинальных, так и переводных. Более того,
в текстах частных писем мы можем со всей точностью и определенностью разобраться, только
привлекая текстовые параллели из письменных памятников традиционного происхождения,
относящихся к различным жанрам. Произвольные толкования текстов берестяных грамот, с
которыми мы, к сожалению, нередко встречаемся в литературе о них, отчасти могут быть
объяснены именно этой недооценкой лингво-стилистической стороны грамот. Постараемся
подтвердить сказанное анализом текста и языка старейших берестяных грамот.
Окончательную же уверенность в том, что письмо это могло быть написано только женщиной,
мы получаем из дальнейшего анализа текста с характерной для него фразеологией и лексикой.
Обратимся к переводу: стр. 1—2: Что мне отец дарил и родичи вместе с ним дарили, то за ним;
стр. 2—3: а теперь, введя новую жену, он мне не дает ничего; стр. .4—5: нарушив договор, он
развелся со мною и женился на другой; стр. 5: Приезжай, будь добр (пожалуйста!).
Отметим итеративный оттенок значения у глагольных форм: даялъ, съдаяли, что может
указывать на длительное, или на многократное действие. Сочетание избивъ роукы, по-
видимому, представляет собою до сих пор не встречавшееся в древнерусских текстах
фразеологическое единство, смысл которого уясняется по контексту. Характерные глаголы
поустилъ же мя, а иноую поялъ многократно представлены в древнерусских у литературных
текстах, в том числе в переводных: “прослоулобося о ней, якоже приидеть Филипъ съ воины,
сию поустити хощеть, а иноую пояти” (“Александрия”, кн. I, гл. 4 ); “И нача Ирод приимати
напасти от своея жены, от Мариами, юже поятъ, пустивъ первую, Дориду иерусалимляныню”
(“История Иудейской войны” Иосифа Флавия, кн. 1, гл. 29); “Архелай языкодержец и на таку
похоть устремися, яко свою жену, Мариамни, пустивъ, а тую поял” (Там же, кн. 2, гл. 7). Смысл
сочетания пустити жену, а иную пояти, предельно ясен и не допускает никакогоиного
толкования, кроме того, которое дано в нашем переводе. Таким образом, это место письма
безоговорочно разрешает спор о том, кого следует признать его автором. Такими словами
могла написать о себе только женщина — покинутая мужем жена.
Строка 5 содержит просьбу адресату письма, чтобы тот приехал к Гостяте, завершающей свое
письмо вежливым оборотом: “добрЬ сътворА”. Подобный вежливый оборот встречается еще в
новгородской берестяной грамоте № 87 (XII в.), а также в берестяной грамоте, найденной в 1959
г. в Витебске (XIII—XIV вв.). Такая формула вежливости тоже хорошо знакома по
литературным переводным текстам, откуда могла проникнуть и в широкое языковое
употребление. Восходит этот оборот к древнегреческим текстам на папирусах, относимым к III
—II вв. до н. э. Таким образом, мы не только убеждаемся в том, что грамоту № 9 писала
женщина, но и в том, что эта женщина была хорошо грамотна и проявила большую
начитанность в литературных текстах своего времени. Это говорит об общем высоком
культурном уровне жителей древнего Новгорода в XI—XII вв. и вместе с тем подтверждает
неразрывную связь языка древнерусской деловой письменности с книжной речью.
Грамота № 84, найденная в 1953 г. и опубликованная в 1958 г., представляет собою цельное,
хорошо сохранившееся письмо от Твердяты к Зубери. По археологическим данным оно
относится к рубежу XI—XII вв., по данным палеографии и языка—ко времени не позднее XII в.
Текст письма легко подвергается разделению на слова и вполне понятен: “Отъ Твьрьдяты къ
Зоубери. Възми оу господыни тринадесяте рЬзанъ”. Письмо написано небрежным почерком,
буквы поставлены криво и многие из них недописаны. Несмотря на это, орфография письма
строго выдержана и отражает черты книжного языка XI—XII вв. Лишь в одном слове възми
опущена буква Ь после з, соответствующая редуцированному гласному в слабой позиции. В
лексике грамоты обращает на себя внимание использование редкого слова господыни. В
“Материалах для словаря древнерусского языка” И. И. Срезневского это слово
Проиллюстрировано лишь немногими примерами, заимствованными из церковно-
юридических текстов, переведенных с греческого языка. Употребление слова господыни в нашей
грамоте в безусловно бытовом контексте заслуживает пристального внимания. Таким образом,
грамота № 84, как и почти современная с нею грамота № 9, может быть отнесена к числу
важных свидетельств о литературно-письменном русском языке древнейшего периода.
Подобная функция того же союза дать может быть усмотрена и в тексте грамоты № 53,
раскопанной в 1952 г. и изданной в 1954 г. Она датируется рубежом XIII—XIV вв. и
представляет собой письмо от Петра к Марье (очевидно, его жене). Содержание письма
следующее: “Поклон от Петра к Марье. Покосиле есмь пожню, и озерици оу мене сЬно
отъяли. Спиши список с купной грамотЬ да пришли сЬмо, куды грамота поЬеде, дать ми
розумно”. Перевод: “Поклон от Петра к Марье. Покосил я пожню, а озерцы (название жителей
села) у меня сено отобрали. Спиши список купчей грамоты и пришли сюда, куда грамота
укажет, чтобы мне стало ясно”. В третий раз тот же подчинительный союз читается в тексте
грамоты № 361, найденной в 1959 г. и опубликованной в 1963 г. Датируется это письмо
рубежом XIV—XV вв. В связи с тем, что по поводу толкования текста этой грамоты до сих пор
высказываются противоречивые суждения, обратимся к его подробному разбору: “Поклон от
шижнянъ побратиловицъ господину Якову. Поеди, господине, по свою верешь, дать,
господине, не гнее. А нынеца есме, господине, погибли, верешь позябля, сЬяти, господине,
нечего, а ести такоже нечего. Вы, господине, промежю собою исправы не учините, а мъ [мы]
промежю вами погибли”. Пишут жители Шиженского погоста возле г. Тихвина владельцу
села Якову, сообщая о погибшем урожае. Споры вызывает фраза: “Поеди... по твою верешь
дать... не гнее”. А. В. Арциховский толкует слово верешь как всходы , которые якобы у шижнян
померзли, и они просят своего господина Якова “приехать на свои всходы, дать негниющие”, т.
с. не гнилые семена. Это же толкование текста принято В. Л. Яниным и Л. В. Черепниным.
Полагаем, что и в этом контексте дать выступает как подчинительный союз. Слово верешь
означает не всходы, а хлеб в зерне; предлог по следует понимать, как обычно он употребляется
в народной речи, в значении цели: “Поезжай за своим зерном, чтобы оно не гнило”. Очевидно,
дело происходит осенью. Морозом побило урожай, идут дожди, хлеб гниет, Яков должен
забрать свою долю зерна, чтобы оно не сгнило. Таким образом, единственно верный смысл
письма может быть установлен после внимательного анализа всех сторон языка грамот.
Легче всего выделить подобные устойчивые формулы в начале и в конце дошедших до нас
писем. Из общего количества найденных берестяных грамот, не принимая в расчет
многочисленных плохо сохранившихся отрывков или явно малограмотных написаний, свыше
ста представляют собою частные письма.
Своеобразным вариантом той же самой начальной формулы можем признать и такое начало
письма, где с левой стороны в первой строке, перед текстом поставлен крестик, а вслед за тем
читается: “от NN к NN”. Подобное начало находим в восьми письмах (грамоты № 9, 34, 105,
114, 115, 142, 155, 159). Как замечено выше, по мнению польского слависта В. Курашкевича, с
которым мы согласны, в наиболее древних грамотах знак креста может рассматриваться как
идеографическая замена слова поклон. Отметим, что в грамоте № 67 крестик слева
предшествует написанию слова поклон. Таким образом, в этом письме объединяются обе
трафаретные формулы.
Несколько грамот начинаются словами: “приказ от NN к NN” (грамоты № 93, 134, 144, 259, 303
и 383). Грамоты № 134, 259 и 538 имеют одних и тех же автора и адресата: “Приказ отъ
ГригориЬ ко ДомонЬ”. К этой же начальной формуле примыкает и сокращенный вариант, без
слова приказ. Так, в грамоте № 119 начальная формула сведена только к имени автора письма в
род. пад. с предлогом: “От РознЬга”. В грамоте № 169, наоборот, находим только имя адресата:
“ВасильевЬ”, т. е., очевидно, жене некоего Василия. Обе эти грамоты по содержанию
несомненно приказы.
Язык собственно литературных произведений киевского периода иначе может быть назван
народно-литературным типом древнерусского литературно-письменного языка (В. В.
Виноградов). Как показано выше (гл. 4), в памятниках этого типа старославянские
(южнославянские по своему происхождению) и восточнославянские элементы речи
находились в состоянии приблизительного равновесия. Колебания в ту или другую сторону
зависели от жанра конкретного памятника, кроме того, старославянская речевая стихия
обычно усиливалась в тех местах памятника, которые прямо или косвенно были связаны с
выражением официальной церковной идеологии. Восточнославянские же элементы речи
преобладали тогда, когда рассказывалось об обычных бытовых делах. К памятникам данного
языкового типа условно могут быть отнесены летописи (за исключением собственно церковных
записей, а также документальных внесений, подобных текстам договоров древнейших русских
князей с Византией). К этому же типу принадлежат такие произведения, как “Поучение”
Владимира Мономаха (опять-таки, за исключением сделанных им выписок из богослужебных
книг—“Псалтири” и “Триоди Постной”), “Моление Даниила Заточника”, тоже насыщенное
церковнославянскими цитатами, наконец, “Слово о полку Игореве” как ценнейший памятник
поэтической культуры Древней Руси. Без колебаний отнесем к той же жанрово-
стилистической разновидности народно-литературного языка и язык тех произведений
переводной литературы светского характера, которые, несомненно, были переведены в
Киевской Руси. К таким переводным произведениям относятся “История Иудейской войны”
Иосифа Флавия, “Александрия”, “Повесть об Акире”, книга “Иосиппон”, “Девгеньево деяние”
и ряд других.
Другие искажения древних текстов не бывали столь “драматичны”. Однако они обычно
приводили к сознательному или бессознательному обновлению языка в позднем списке
произведений. Этим и вызывается необходимость критического подхода к тексту, издаваемому
по спискам, не современным его появлению. И с особенной осторожностью следует относиться
к языковым явлениям, засвидетельствованным поздними списками и отражающим не язык
эпохи создания памятника, а речь переписчика, жившего в последующее время. Это и будем
иметь в виду, подходя к изучению языка “Слова о полку Игореве”.
Известный нам текст “Слова о полку Игореве”, без сомнения, в числе прочих более поздних
речевых отклонений отражает второе южнославянское влияние на русский язык, имевшее
место в XV в. (см. об этом в гл. 8). Таким образом, многие церковнославянизмы в первом
издании “Слова о полку Игареве” и в Екатерининской копии были обязаны своим появлением
вкусам последующих переписчиков текста.
При сравнении обоих текстов можно судить о том, каким был текст этого памятника до тех
изменений, которые были в него внесены в период второго южнославянского влияния.
Тексту издания “Слова...” “въ княжихъ крамолахъ вЬци человЬкомъ скратишась” в записи
соответствует: “въ князЬхъ которы в въци скоротишасА члкмъ”. Изменения текста
многообразны. Во-первых, они касаются устранения первоначальных восточнославянских
элементов речи и замены их более распространенными в XV в. церковнославянизмами. Так,
слово котора, засвидетельствованное памятниками киевского периода в значении
междоусобие , заменяется церковнославянским по происхождению существительным крамола.
Глагол с исконным полногласным сочетанием скоротишась заменен церковнославянским
глаголом с неполногласием скратишась.
Однако, хотя некоторые старославянизмы, бесспорно, внесены в текст “Слова о полку Игореве”
переписчиками XV в., какое-то их количество было свойственно языку памятника и при самом
его создании в XII в. Поэтому необходимо точно установить все те смысловые и стилистические
функции, которые были присущи исконным церковнославянизмам в первоначальном тексте
“Слова...”.
Этому вопросу была посвящена специальная статья Л. П. Якубинского, которая затем вошла в
виде отдельной главы в его книгу “История древнерусского языка”. Согласно мнению
Якубинского и других исследователей, старославянизмы в “Слове о полку Игореве”, как и в
других литературных памятниках киевского периода Древней Руси, могут быть разделены на
две группы: старославянизмы смысловые, или понятийные, и старославянизмы
стилистические.
Однако при более близком рассмотрении все же выбор одного из двух равнозначных
вариантов для слов этого типа был не безразличен для пишущего: каждому из подобных слов
могли сопутствовать свои семантические и стилистические оттенки. Так, например, в VI книге
“Истории Иудейской войны” Иосифа Флавия читаем: “Давид цесарь, отнемъ от
иноплЬменникъ город, нарече град Иерусалимъ, наречемый дръвле Салима”. Когда речь шла
об укрепленном пункте, построенном язычниками, его обозначают словом город, но после
создания храма этот пункт становится священной столицей еврейского народа, и тогда о нем
говорят уже как о граде (см. выше аналогичное противопоставление в похвале Вышгороду в
“Сказании о Борисе и Глебе” — гл. 4, с. 55).
Напомним наиболее характерные примеры подобного рода структур “Тогда по Русской земли
рЬтко ратаевЬ кикахуть, нъ часто врани граяхуть” Звукопись и инструментовка данного
двустишия несомненны, равно как и синтаксический параллелизм, поддержанный
морфологической рифмовкой завершающих собою строк глагольных сказуемых
Этимологический старославянизм врани в этом поэтическом контексте явно не может быть
заменен его восточнославянским вариантом ворони, так как это слово резко нарушило бы и
ритмическую, и эвфоническую структуру стиха Примеры подобного рода могут быть
приведены в изобилии “Страны ради, гради весели”—старославянизмы связаны не только
звуковыми повторами, но и внутренней рифмой, “отня злата стола поблюсти” — благодаря
использованию неполногласного эпитета злата чувствуется ритмообразующая роль повтора
-ла-, “отвори врата Новуграду” — дважды повторяемое внутри слов звукосочетание -ра- тоже
объединяет поэтический контекст, сливающий словосочетания в неразрывный поэтический
сплав, и др
Таким образом, не остается сомнений в том, что подобно тому как восточнославянские
элементы речи не были случайными в древнерусских текстах церковного назначения, и в
собственно литературных, художественных произведениях Киевской Руси старославянские
элементы речи выполняли традиционно закрепившиеся за ними смысловые и стилистические
функции, объединяя слова в поэтические контексты и тем самым способствуя значительному
обогащению древнерусского литературно-письменного языка
Однако нельзя представлять себе период феодальной раздробленности лишь как время
сплошного упадка. Культура русского народа, начало которой было заложено в период
расцвета Киевского государства, не только не погибает в последующую эпоху XII—XIV вв., но,
наоборот, распространяется вглубь и вширь. Если высокая культура Киевской Руси
сосредоточилась главным образом в тогдашней столице, почти не затрагивая окраин, то в
период феодальной раздробленности достижения культуры, когда-то свойственные лишь
Киеву, становятся достоянием всех полусамостоятельных феодальных государственных
объединений, развившихся на восточнославянской территории. Каждый местный княжеский
центр стремится соперничать с Киевом, превзойти его по своему великолепию. Это
проявляется главным образом в строительном искусстве, но в значительной степени дает себя
знать и в области словесного творчества: широко распространяется местное летописание,
кладется начало “областным литературам”.
Местные диалектные черты, будучи внесенными в язык письменности данного времени, всегда
позволяют с полной точностью определить место создания того или иного письменного
памятника даже в тех случаях, если в его тексте не содержится специальных указаний.
Прежде всего это так называемое падение глухих гласных и многочисленные последствия
этого историко-фонетического процесса, способствовавшего коренной перестройке всей
фонологической системы русского языка. Этот процесс может считаться завершенным к
началу XIII в. для всех диалектов русского языка и для всех славянских языков в целом.
Что касается письменной формы языка, то в ней в течение всего периода феодальной
раздробленности продолжали действовать традиции, выработавшиеся еще в киевскую эпоху
на основе древнеславянских норм. Новые языковые явления находили доступ в письменную
форму языка лишь эпизодически и непоследовательно, отражая живую речь пишущих.
Так, например, в “Новгородской летописи” XIV в. находим следующую фразу: “СгорЬста двЬ
церкви... и два попа сгорЬша”. Пишущий как бы желает похвастаться своим умением
пользоваться древней формой аориста и знанием двойственного числа, но тут же не
выдерживает и сбивается на речь своего времени, употребляя более новые глагольные формы.
В письменных памятниках употребление форм имперфекта и аориста продолжается вплоть
до XVII в., однако пишущие нередко допускают ошибки в этих формах, создавая своеобразные
грамматические контаминации. Так, возможна форма мы уставиша, в которой 3-е лицо мн.
числа глагола находится в противоречии с подлежащим, выраженным местоимением 1-го
лица. Здесь действует аналогия с новыми формами прошедшего времени, изменяемыми
только по родам и числам, но не имеющими спряжения. Смешиваются флексии имперфекта
и аориста, поскольку обе формы выступают уже как архаические, не существующие в живой
речи:
временем, начиная с XI в.
При рассмотрении лексики “Слова о погибели..” прежде всего обращает на себя внимание
последовательно проведенное восточнославянское фонетическое и морфологическое
оформление текста. Например, городи (стр. 14), из болота (стр. 45), вором (стр. 48), Царегородскый
(стр. 54), Царягорода (стр. 57). Личные собственные имена тоже имеют всегда полногласную
огласовку: Володимеръ (стр. 42, 49, 53, 56, 59), Володимерьскаго (стр. 61), Всеволоду (стр 40). Если
согласиться с обычно принимаемой конъектурой в стр. 44—полошаху вм. ношаху, — то слой
лексики с восточнославянской огласовкой еще пополнится. Обращает на себя внимание также
восточнославянское суффиксальное оформление причастных образований: (за) дышючимъ
(моремъ), будуче (стр. 33 и 51). К подчеркнуто восточнославянской лексике отнесем также: озеры
(стр. 5), выникиваху (стр. 44), бортьничаху (стр. 53).
Постоянное предпочтение, отдаваемое автором и переписчиками текста восточнославянской
речевой стихии, становится особенно заметно, если мы сопоставим отдельные характерные
слова и выражения памятника с подобными же словами, сохранившимися в других
современных ему по годам написания произведениях. Так, выражение железныя врата с
церковнославянской огласовкой существительного читается в таких памятниках, как “История
Иудейской войны” Иосифа Флавия (кн VII, гл. VII, 4), в “Ипатьевской летописи” под 1201 г., в
“Задонщине” по старейшему, Кириллово-Белозерскому списку. Выражение дышущее море
(тоже с церковнославянским суффиксом причастия) в значении незамерзающий океан
находим в “Истории Иудейской войны” (кн. II, гл. XVI, 3), в послании Василия, архиепископа
Новгородского, “О земном рае” (XIV в.), в “Задонщине”, в позднем “Житии Александра
Ошевенского” (XVII в).
Принято считать, что формы имперфекта у восточных славян исчезли из разговорного языка к
XII в. Тот факт, что в нашем памятнике столь часто употребляется эта форма, а также то, что
она оформляет такую характерную лексику, как выникиваху и бортьничаху, позволяет, во-
первых, отнести написание памятника к времени не позднее первой половины XIII в , а во-
вторых, высказать предположение, что в диалекте, на базе которого создавалось “Слово о
погибели ...”, исчезновение имперфекта могло произойти позднее, чем в других говорах
Отметим еще, что формы 3-го лица мн. числа этого времени последовательно употребляются
без конечного наращения -ть, что считается приметой южного происхождения памятников и
встречается, например, в “Житии Александра Невского”, текстологически теснейшим образом
связанном со “Словом о погибели ...”.
Весьма показательны для датировки и территориального приурочения “Слова о погибели.. ”
формы сослагательного наклонения в придаточных предложениях цели, вводимых союзом а: а
бы не възехалъ (стр. 49), а бы не взялъ (стр. 57). Такая синтаксическая конструкция обычна для
южнорусских памятников XII в. и, в частности, дважды встречается в “Слове о полку Игореве”.
Первая часть посвящена перечислению “многих красот” Русской земли (стр. 1—23). Она
построена на параллелизме именных субстантивных словосочетаний с эмоционально
окрашенными эпитетами. Словосочетания эти стоят в форме творительного падежа мн числа
и связаны между собою морфологической рифмой, “горами крутыми, холми высокими,
дубровами частыми (или чистыми), польми дивными ” Во второй части описываются
необъятные пределы родины через перечисление граничащих с ней народов и племен. Эта
часть тоже построена на синтаксическом параллелизме однородных субстантивных сочетаний,
составленных из этнонимов. “Отселе до угор, от угор до ляхов, от ляхов до чахов, от чахов до
ятвязи, ятвязи до немец...” (стр. 24—37). Третья часть, показывающая могущество Руси при
Владимире Мономахе через отношение к ней других стран и народов, также содержит
синтаксический параллелизм, организуемый повторами одинаковых глагольных форм и
типов предложений (см. выше, с. 93) Эти строки связаны между собою также анафорическим
употреблением начинательного союза а: “А литва..., а угры.., а немци...” (стр. 45, 47, 50).
Сложено было “Слово о погибели...”, по всей вероятности, не позднее 1246 г., до кончины
великого князя Ярослава Всеволодовича, о котором говорится в тексте как о живом Местом
создания памятника может быть признана Владимиро-Суздальская земля, поскольку в тексте
совершенно отсутствуют новгородско-псковские и западные диалектизмы, хотя оба списка
были переписаны в Пскове.
Таким образом, анализ языка “Слова о погибели Рускыя земли” подтверждает сказанное выше
о диалектных особенностях в письменных памятниках периода феодальной раздробленности.
К середине XIII в отнесем следующие заимствования: рат(ь)манъ (член совета города Риги) —
Полоцкая грамота 1264 г; рыторъ (рыцарь)—“Новгородская летопись” под 1242 г; шпильманъ
(актер, плясун) — “Рязанская кормчая” 1284 г.; скорлатъ или скарлатъ (название дорогой ткани)
— Грамота Владислава 1288 г.; Грамота Рижская 1300 г.; гЬрцикъ или герьцюк (герцог) —
“Ипатьевская летопись” под 1235 и 1258 гг.
В XIV в — улусъ (кочевое поселение) — Ярлык Узбека 1315 г; караулъ (пограничное сторожевое
поселение)—Грамота митрополита Алексия 1356 г.; каторга (металлическое украшение у
пояса) —Духовная Ивана Калиты 1327—1328 гг.; татауръ (род пояса)—Духовная Дмитрия
Донского 1389 г.; ден(ь)га (монетная единица)—Договорная грамота 1381 г; алтын (монета в 6
денег, от татарск. олты шесть ), алачюга (лачуга) —“Новгородская летопись” под 1379 г. и др. К
XV в. может быть отнесена письменная фиксация следующих татарских заимствований:
башмакъ — “Софийский временник” под 1447 г.; аргамакъ (дорогая лошадь) —там же; катуна
(татарская женщина) — “Софийский временник” под 1496 г. Много заимствований из
тюркских языков и даже целые фразы на восточных языках находим в “Хожении за три моря”
Афанасия Никитина (1466—1472 гг.).
Несмотря на то, что Русь в течение почти двух с половиной столетий находилась под татаро-
монгольским владычеством, слов, проникших в наш язык из языка завоевателей, было очень
немного, и заимствования преимущественно ограничивались названиями вещей, принесенных
нам татарами.
Новый этап в развитии русского общенародного и литературно-письменного языка
начинается со второй половины XIV в. и связан с формированием централизованного
государства вокруг Москвы. Феодальная раздробленность сменяется новым объединением
восточнославянских земель на северо-востоке. Это объединение явилось причиной
образования великорусской народности, в состав которой постепенно вливаются все носители
русского языка, находившиеся под властью татаро-монголов. Параллельно в XIII—XV вв. те
части восточнославянского населения, которым удалось избежать татаро-монгольского
завоевания (на западе), входят в состав литовско-русского княжества, на территории которого
образуется западно-русская народность, вскоре распавшаяся на белорусскую (под властью
Литвы) и украинскую (под властью Польши) народности. Таким образом, сначала феодальная
раздробленность, а затем татаро-монгольское завоевание и захват западнорусских земель
Литвой и Польшей становятся причиной разделения когда-то единой древнерусской
(восточнославянской) народности на три восточнославянских: великорусскую, белорусскую и
украинскую. Общность исторической судьбы трех братских народностей обусловила самую
тесную близость между всеми тремя языками восточнославянских народов и вместе с тем
обеспечила их независимое, самостоятельное развитие.
В октябре 1947 г. торжественно отмечалось 800-летие города Москвы, однако эта дата условна:
под 1147 г. мы читаем первое упоминание имени Москвы на страницах письменных
источников, а именно “Суздальской летописи”, где сообщается под названным годом о том,
что суздальский князь Юрий Долгорукий назначил встречу своему союзнику, черниговскому
князю Святославу Ольговичу, “на Москве”, которая в то время представляла собою лишь
княжеский укрепленный замок близ границы Суздальской земли с землею Черниговской.
Этим и объясняется выбор места встречи.
С 1326 г. Москву избирает своей резиденцией тогдашний глава русской церкви, митрополит
Петр. И это тоже способствовало привлечению культурных сил и материальных средств к
церкви, освятившей своим авторитетом власть формирующегося централизованного
государства.
Анализ языка ранней московской письменности показывает, как уже отмечено, что
первоначально население Москвы, во всяком случае в пределах княжеского двора,
придерживалось севернорусского окающего произношения. Например, в Духовной грамоте
Ивана Калиты 1327—1328 гг. мы встречаем такие написания: Офонасей, Остафьево и др. Однако
уже в записи с похвалою князю Ивану Калите на “Сийском евангелии” 1340 г. можно заметить
отражение акающего южнорусского произношения: “в земли впустивший”. В памятниках XV
и особенно XVI вв. аканье становится господствующей чертой московского произношения,
причем такое произношение распространяется и на севернорусскую по происхождению
лексику: см. написание парядня (домашнее хозяйство) в Коншинском списке “Домостроя”.
даты: “в Е_. и. каландъ м(с_)ца марта” (а, 5—6). Анализ календарных данных записи позволяет
датировать ее с полной точностью: она составлена 25 февраля 1340 г.
В тексте записи богато представлен цитатный фонд. Появление в русской земле (“в земли
апустЬвшии”) праведного князя, творящего суд “не по мзде”, якобы предвозвещено
библейским пророком Иезекиилем. В ветхозаветной книге, надписанной именем названного
пророка и хорошо знакомой древнерусским читателям в древнеславянском тексте “Толковых
пророков”, древнейший список которых был переписан в Новгороде еще в 1047 г. попом
Упирем, мы не находим в точности тех слов, которые мы читаем в записи (а, 13—18). Вероятно,
писцы цитировали свой источник не дословно, ибо все же в нем обнаружено немало мест,
сходных с записью по смыслу и по стилю.
Итак, анализ языка наиболее раннего памятника московской литературы позволяет сделать
два основных вывода: эта литература неразрывно связана со стилистическими традициями
киевской эпохи, она рано вырабатывает в себе стилистические черты, характерные для ее
позднейшего развития в XV— XVI вв.
Обогащение и увеличение числа форм деловой письменности косвенно влияло на все жанры
письменной речи и в конечном счете способствовало общему поступательному развитию
литературно-письменного языка Московской Руси. Те же писцы, дьяки и подьячие в свободное
от работы в приказах время брались за переписывание книг, не только летописей, но и
богословско-литургических, при этом они непроизвольно вносили в тексты навыки,
полученные ими при составлении деловых документов, что приводило ко все возрастающей
пестроте литературно-письменного языка.
Этот язык, с одной стороны, все более и более проникался речевыми чертами деловой
письменности, приближавшейся к разговорному языку народа, с другой—подвергался
искусственной архаизации под воздействием второго южнославянского влияния.
Здесь следует подробнее сказать именно о языковой стороне этого весьма широкого по своим
социальным причинам и последствиям историко-культурного процесса, поскольку другие его
стороны раскрыты в имеющейся научной литературе более обстоятельно.
Теперь уже может считаться общепризнанным, что процесс, обычно обозначаемый как второе
южнославянское влияние на русский язык и русскую литературу, тесно связан с
идеологическими движениями эпохи, с возрастающими и крепнущими отношениями
тогдашней Московской Руси с Византией и южнославянским культурным миром. Этот
процесс должен рассматриваться как одна из ступеней в общей истории русско-славянских
культурных связей.
Прежде всего следует заметить, что второе южнославянское влияние на Русь должно быть
сопоставлено с первым влиянием и вместе с тем противопоставлено ему. Первым
южнославянским влиянием следует признать воздействие южнославянской культуры на
восточнославянскую, имевшее место при самом начале восточнославянской письменности, в Х
— XI вв., когда на Русь из Болгарии пришла древнеславянская церковная книга.
В середине XIII в. положение снова изменяется. Русская земля переживает жестокое татаро-
монгольское нашествие, сопровождавшееся уничтожением многих культурных ценностей и
вызвавшее общий упадок искусства и письменности.
К концу XIV в., когда Русь начинает оправляться после татаро-монгольского погрома и когда
вокруг Москвы складывается единое централизованное государство, среди русских ощущается
нужда в культурных деятелях. И тут на помощь приходят уроженцы славянского Юга —
болгары и сербы. Из Болгарии происходил митрополит Киприан, возглавлявший в конце XIV
—начале XV вв. русскую церковь. Киприан был тесно связан с Тырновской литературной
школой и, возможно, являлся даже родственником болгарского патриарха Евфимия. По
почину Киприана на Руси было предпринято исправление церковнобогослужебных книг по
нормам среднеболгарской орфографии и морфологии. Продолжателем дела Киприана был
его племянник, тоже болгарин по рождению, Григорий Цамблак, занимавший пост
митрополита киевского. Это был плодовитый писатель и проповедник, широко
распространивший идеи Тырновской литературной школы. Позднее, в середине и в конце XV
в., в Новгороде, а затем в Москве трудится автор многочисленных житийных произведений
Пахомий Логофет (серб по рождению и по прозванию: Пахомий Серб). Могут быть названы и
другие деятели культуры, которые нашли в эти века убежище на Руси, спасаясь от турецких
завоевателей Болгарии и других южнославянских земель.
Для иллюстрации тех стилистических явлений, о которых здесь было сказано, приведем
отрывок из “Троицкой летописи” пол 1404 г.: “В лЬто 6912, индикта 12, князь великий Василей
Дмитреевичь замысли часникъ и постави е на своемь дворЬ за церковью за стымь
БлаговЬщеньемъ. Сии же часникъ наречется часомЬрье: на, всякий же час ударяше молотомъ
въ колоколъ, размЬряя и разсчитая часы нощныя и дневныя. Не бо человЬк ударяше, но
человЬковидно, самозвонно и самодвижно, страннолЬпно нЬкако створенно есть человеческою
хитростью, преизмечтано и преухищрено. Мастеръ же и художникъ бЬяше сему некоторые
чернецъ иже от Святыя Горы пришедый, родо” сербинъ, именем Лазарь. ЦЬна же сему бЬяше
вящьше полуЬтораста рублевъ”.
Этот текст может быть признан типичным для своей эпохи, В нем можно видеть как силу
второго южнославянского влияния — оно обогатило стилистическую систему литературного
языка, так я его слабую сторону — излишнюю витиеватость. Но влияние не коснулось
исконных основ нашего литературно-письменного языка, развивавшегося и в эту эпоху прежде
всего по своим внутренним законам.
Однако если столь определенным представлялось положение о двуязычии к концу XVII в., то
столетием или полутора столетиями ранее, в XVI в., оно не было еще столь ярко выражено.
Кроме того, нельзя упускать из вида и то обстоятельство, что Лудольфу, как иностранцу, как
наблюдавшему картину языка извне, многое могло представляться иначе, чем современному
исследователю, подходящему к изучению этого вопроса прежде всего на основании
исследования письменных памятников.
С нашей точки зрения, подлинного двуязычия, при котором необходим перевод с одного
языка на другой, в Московском государстве XVI в. все же не было. В этом случае лучше
говорить о сильно разошедшихся между собою стилистических разновидностях по существу
одного и того же литературно-письменного языка. Если в киевский период, по нашему
мнению, целесообразно выделять три основные жанрово-стилистические разновидности
литературно-письменного языка: церковнокнижную, деловую и собственно литературную
(или народно-литературную),—то московский период, и XVI в. в частности, имеет лишь две
разновидности — церковнокнижную и деловую— поскольку промежуточная, народно-
литературная разновидность к этому времени растворилась в двух крайних разновидностях
литературно-письменного языка.
А вот какими словами в том же произведении клеймит Иван Грозный измену своего
политического противника: “И ты то все забыл, собацким изменным обычаем преступил
крестное целование, ко врагам христианским соединился еси”. Возражая Курбскому, он
пишет: “И еже воевод своих различными смертьми расторгали есмя, а божиею помощию
имеем у себя воевод множество и опричь вас, изменников. А жаловати есмя своих холопов
вольны, а казнити вольны же есмя”.
Не случайно, на наш взгляд, эта характерная стилистическая система получила столь резкую
отповедь в ответном послании Курбского, обвинившего своего идейного противника в
нарушениях стилистических норм того времени. А. Курбский писал в своем “Кратком
отвещании”: “Твое писание приях... иже от неукротимого гнева с ядовитыми словами
отрыгано, еж не токмо цареви... но простому, убогому воину сие было не достойно; а наипаче
так от многих священных словес хватано, и те со многою яростию и лютостию, ни строками, а
ни стихами, яко обычей искуссным и ученым...; но зело паче меры преизлишне и звягливо,
целыми книгами, и паремьями целыми” и посланьми... Туто же о постелях, о телогреях, иные
бесчисленные, воистину, якобы неистовых баб басни...”
Не менее типичен для своего времени и язык другого произведения той же эпохи —
“Домостроя”. Автор этой книги, известный московский протопоп Сильвестр, близкий к Ивану
Грозному в первые годы его правления, тоже проявил себя как незаурядный стилист, хорошо
владевший обеими разновидностями литературно-письменного языка своего времени. В
первой части книги (до гл. 20 включительно) явно преобладает книжная, церковнославянская
речевая стихия. И это вполне объяснимо, так как начальные главы книги трактуют об
идеологических и моральных проблемах. Нередко здесь и пространные цитаты из библейских
книг, в частности вся глава двадцатая, согласно Коншинскому списку произведения,
представляет собою не что иное, как дословно приводимую “Похвалу женам.” из библейской
книги “Притчей Соломона” (гл. 31, ст. 10—31).
Приведем выдержку из гл. 17 “Како дети учити и страхом спасати”: “Казни сына своего от
юности его, и покоит тя на старость твою и даст красоту души твоей. И не ослабляй, бия
младенца: аще бо жезлом биеши его не умрет, но здравее будет; ты бо, бия его по телу, а душу
его избавляеши от смерти”.Здесь достаточно показательны и лексика и синтаксис, вполне
отвечающие нормам церковнославянского употребления.
В полную противоположность этому, в гл. 38 (“Как избная парядня устроити хорошо и чисто”)
преобладает русская бытовая лексика, и синтаксис этой главы отличается близостью к
разговорной, частично же к народно-поэтической речи: “Стол и блюда, и ставцы, и лошки, и
всякие суды, и ковши, и братены, воды согрев изутра, перемыти, и вытерьти, и высушить; а
после обеда тако же, и вечере. А ведра, и ночвы, и квашни, и корыти, и сита, и решета, и
горшки, и кукшины, и корчаги,— також всегды вымыти, и выскресть, и вытереть, и высушить,
и положить в чистом месте, где будет пригоже быти; всегда бъ всякие суды и всякая порядня
вымыто и чисто бы было; а по лавке и по двору и по хоромам суды не волочилися бы, а ставцы,
и блюда, и братены, и ковши, и лошки по лавке не валялися бы; где устроено быти, в чистом
месте лежало бы опрокинуто ниц; а в какому судЬ што—ества или питие,—и то бы покрыто
было чистоты ради”. Здесь, кроме детального перечисления реалий, бросается в глаза
многосоюзие в синтаксическом построении фразы, что наблюдаем и в устном поэтическом
творчестве.
Обратимся к стилистическому анализу некоторых литературных памятников XVI в., введенных
в научный обиход в течение последних десятилетий.
В первой части “Слова иного” находим характерные диалоги между представителями высшей
иерархии, которые, по-видимому, и в своих повседневных разговорах стремились изъясняться
на церковнославянском языке. Вот образец этих реплик: “Таже глаголеть митрополит
Генадию, архиепископу новугородцкому: "Что убо противу великому князю ничто же не
глаголешь? С нами убо многорЬчивъ еси. НынЬ же ничто же не глаголешь?" Генадий же
отвЬща: "Глаголете убо вы, азъ бо ограблен уже прежде сего"”. В этих репликах, несмотря на
торжественно-библейский тон, сквозит скрытая ирония.
Но вот во второй части текста автор переходит к рассказу о столкновении на земельной меже
иноков Троицкого монастыря с чиновниками великого князя. Здесь явно чувствуется
воздействие на стиль повествования языка деловых документов того времени. Автор “Слова
иного” пишет: “ПосрЬди же сихъ есть волость зовома Илемна, и нЬкоторыи си человЬци злу
ради, живуще близ волости тоя, навадиша великому князю, глаголюще: "Конан чернецъ
переорал земленую межу и твою ореть землю, великого князя". Князь же великий вскоре
повелЬ черньца представити судищу своему. Мало же испытуя черньца, посла его в торгъ
повелЬ его кнутием бити”.
Повесть рассказывает о казнях, проводившихся Иваном Грозным в Москве, “на Пожаре”, в лето
7082 (т. е. 1574 г.). Неизвестный автар, повествуя о современных ему событиях, стремится
выдержать торжественный, приподнятый тон повествования, описывая мужество народного
героя, осмелившегося поднять голос против жестокостей Грозного-царя. Однако
торжественная церковнославянская речевая стихия то и дело перебивается народно-
поэтическими реминисценциями, восходящими к сказочному и былинному жанру: речь идет
о трехстах плахах, о трехстах топорах — “и триста палачей стояху у плахъ онех”.
В первые годы XVI столетия делаются попытки наладить печатание славянских богослужебных
книг в Новгороде. С этой целью новгородский архиепископ Геннадий вел переговоры с
немецким типографом из города Любека, Варфоломеем Готаном. Однако переговоры
закончились безрезультатно. В переписываемые от руки богослужебные книги писцы
постоянно вносили ошибки, искажения, далеко отводившие богослужебные тексты от их
оригиналов. На это обратил внимание в своей переводческой и литературной деятельности
Максим Грек (Триволис), вызванный около 1518г. в Москву по приказанию великого князя
Василия III с целью исправления и сверки с оригиналами переводов богослужебных книг.
Позднее, в 1551 г., об этом же говорилось и на Стоглавом церковном соборе в Москве в
присутствии царя Ивана Грозного. Собор вынес постановление о необходимости, при
переписывании книг “держаться добрых переводов”, однако специальное решение о введении
книгопечатания не было принято.
Около 1566 г. Иван Федоров вместе со своим верным помощником Петром Мстиславцем
покидает Москву и направляется в пределы Литовского великого княжества. Как показывают
исследования, отъезд Ивана Федорова из Москвы не должен расцениваться как вынужденное
бегство. Очевидно, он был направлен за границу тогдашним московским правительством с
целью поддержать в Великом княжестве Литовском православную партию, боровшуюся за
сближение с Москвою и нуждавшуюся в помощи при налаживании типографского дела. Этим
Иван Федоров и начал усердно заниматься немедленно после своего переезда через рубеж
сначала в Вильне, потом в Заблудове, затем во Львове и, наконец, в Остроге, где тогда
создавался наиболее заметный центр славянской образованности.
За рубежом Иван Федоров выпустил в свет и первый грамматический труд. Правда, эта книга
имеет весьма скромное заглавие—“Букварь”, однако на самом деле она значительно шире, чем
пособие для начального обучения грамоте, и смело может рассматриваться как первый
подлинно научный печатный труд по славянской грамматике. К этой книге (Львов, 1574) также
приложена своеобразная хрестоматия наиболее распространенных текстов на
церковнославянском языке. Книга, изданная Иваном Федоровым, служила самым лучшим
учебным пособием для западнорусского юношества, желавшего закрепить свои знания и
навыки в родном языке.
Одним из средств окончательного подчинения Западной Руси польским панам была Брестская
уния, заставившая западнорусское высшее духовенство признать верховную власть папы
римского (1596 г.). Однако народные массы не признали насильственной унии и с еще большей
силой продолжали бороться против поработителей. Борьба протекала во всех сферах
общественной жизни, одной из форм ее было развитие просвещения на славянском языке. Во
главе борьбы стояли братства, просветительные массовые организации, создававшиеся во всех
крупных городах Западной Руси. Братства открывали школы и академии, издавали
полемическую литературу на славянском языке.
В Речи Посполитой, как и во всех западноевропейских странах в средние века,
господствующим языком культуры и образования был латинский, подвергнутый
схоластической обработке в отношении своего грамматического строя и лексики. Это
определялось тем, что латинский язык изучался не по памятникам древней письменности, а в
полном отрыве от них, в качестве некоей идеальной абстрактной нормы. Изучение
производилось вопросно-ответным (катехизическим) методом: что есть грамматика? что есть
имя существительное? сколько есть падежей? сколько есть склонений? и т. д.
Это, во-первых, “Кграмматика словеньская”, изданная в городе Вильно в 1586 г. В этой книге
излагается традиционное “Учение о осми частех слова”, которое восходит еще к античной
эллинистической традиции и представлено в рукописях начиная с XII в.
В 1596 г., в самый год заключения Брестской унии, во Львове выходит в свет грамматика
“Аделфотис”, изданная Львовским братством, в честь которого эта книга получила свое
заглавие (аделфотис—по-гречески значит братство ). “Аделфотис” была первым пособием для
сопоставительного изучения славянской и греческой грамматик. Эта работа значительно
расширила лингвистический кругозор тогдашних западнорусских читателей. Несколько ранее,
в 1591 г., были изданы две книги, подготовленные украинским монахом Лаврентием Зизанием:
“Лексис” (словарь) и “Грамматика”, расширившая круг изучаемых вопросов по сравнению с
“Кграмматикой” 1586 г.
XVII в. справедливо признается началом нового периода русской истории. К этому времени
складываются те экономические связи между ранее разрозненными русскими областями,
которые становятся главной предпосылкой образования русской нации и превращения
русского литературного языка из языка, обслуживавшего потребности древнерусской (а затем
великорусской) народности, в русский национальный литературный язык. Согласно учению
марксизма-ленинизма, нация рассматривается как историческая категория определенной
эпохи, а именно эпохи разложения феодализма и становления капиталистического строя. В
работе В. И. Ленина “О праве наций на самоопределение” раскрыты основные признаки
формирующейся нации и ее языка: “Во всем мире эпоха окончательной победы капитализма
над феодализмом была связана с национальными движениями. Экономическая основа этих
движений состоит в том, что для полной победы товарного производства необходимо
завоевание внутреннего рынка буржуазией, необходимо государственное сплочение
территорий с населением, говорящим на одном языке, при устранении всяких препятствий
развитию этого языка и закреплению его в литературе. Язык есть важнейшее средство
человеческого общения; единство языка и беспрепятственное развитие есть одно из
важнейших условий действительно свободного и широкого, соответствующего современному
капитализму, торгового оборота, свободной и широкой группировки населения по всем
отдельный классам, яаконец—условие тесной связи рынка со всяким И каждым хозяином или
хозяйчиком, продавцом и покупателем”,
Формы и пути перехода от языка народности к языку нации могут быть различны. В работах К.
Маркса и Ф. Энгельса намечено три главных пути развития языков. В “Немецкой идеологии”
мы читаем: “Впрочем, в любом современном развитом языке естественно возникшая речь
возвысилась до национального языка отчасти благодаря историческому развитию языка из
готового материала, как в романских и германских языках, отчасти благодаря скрещиванию и
смешению наций, как в английском языке, отчасти благодаря концентрации диалектов в
единый национальный язык, обусловленной экономической и политической концентрацией”.
В связи с этим может быть поставлен вопрос о диалектной базе русского национального языка.
Традиционно такой базой признавался средневеликорусский, переходный говор Москвы. В
начале 1950-х годов стало принятым говорить об орловско-курском диалекте как об основе
русского национального языка. Однако и это положение, не подтверждающееся данными
диалектологии и истории русского языка, было отброшено. В последние годы сама проблема
диалектной базы формирующегося национального языка на основе какого-либо одного
конкретного диалекта кажется неправомерной, и преобладающим становится представление о
сложении национального языка на основе не одного какого-либо диалекта, а на взаимном их
слиянии, т. е. сама “концентрация диалектов” рассматривается в качестве подлинной основы
формирования единого национального языка. Для русского языка это положение может быть
подтверждено исследованиями Б. А. Ларина, Ф. П. Филина, С. И. Коткова и др. Однако, как
нам кажется, выдвижение на первый план представления о концентрации диалектов как о
единственной подлинной диалектной базе складывающегося языка нации не противоречит
признанию основой русского национального языка именно московского говора. Ведь этот
последний и сам выступает прежде всего как результат концентрации диалектов, поскольку он
по своей природе является смешанным, переходным, средневеликорусским, объединившим в
себе основные черты северно- и, южновеликорусских диалектов. Признание говора Москвы
основой русского национального языка вытекает как из внеязыковых факторов, так и из
собственно лингвистических доводов. Это говор, которым пользуется население города,
являющегося в течение почти восьми веков экономическим, политическим и культурным
центром русского народа. И вместе с тем это говор, лишенный резких диалектных отклонений
от общеязыковой нормы, понятный в одинаковой степени как жителю севера, так и обитателю
юга. Все это и дает возможность московскому говору постепенно расширять границы своего
территориального распространения по мере вовлечения в общенациональное единство
представителей различных диалектных групп.
В связи с этим следует упомянуть о выходе в свет в 1647 г. перевода книги немецкого автора
Вальгаузена под заглавием “Учение и хитрость ратного строения пехотных людей” (это была
первая книга светского содержания, изданная на московском Печатном дворе). В переводе
отмечаются многие военные термины иноязычного происхождения, преимущественно
заимствованные из немецкого языка: мушкетеры, мушкеты, шеренга, амуниты, шанцы, солдат,
капитан и т. д.
В XVII же веке появляются такие слова, как лагерь (до этого в том же значении употреблялось
слово стан), профос (каптенармус; впоследствии переосмыслилось в результате “народной”
этимологии и преобразовалось в прохвост), артиллерия (до этого — наряд), бомба, мортира,
баталия (битва), батарея, фортеция (укрепление), виктория (победа), копорал (капрал), генерал,
офицер и др.
В свое время акад. Я. К. Грот составил достаточно пространный реестр слов, пришедших в
русский язык из польского. В этом списке фигурируют слова бытовой лексики, названия,
связанные с выездами и упряжкой, с охотой и другими сферами жизни. Я. К. Грот признавал
заимствованными из польского языка слова бекеша, бричка, коляска, козлы, козырь, оглобля,
дышло, сбруя, темляк, шлея, шлях, шомпол, шоры, штык и мн. др. Из польского заимствуются и
такие интернациональные слова греческого происхождения, как аптека, хирург (цирульник—от
польского chirurek); через польский пришло слово рынок (от нем. Ring — кольцо). Однако
польское происхождение отдельных слов, отмечаемых некоторыми исследователями как
польские заимствования, может быть взято под сомнение. Так, польским по происхождению
считается существительное пекарь. Однако, по нашим наблюдениям, это слово встречается в
произведениях древнерусской литературы XII— XIII вв. по спискам не моложе XV в. Слово
пекарь есть в переводе книги “Иосиппон” по списку “Летописца Еллинского и Римского”
второй редакции.
Дай абы врази были побеждены, Перед маестатом его покоренны! Сокрушив ложных людей
выя, роги, Гордыя враги наклони под ноги... Покрой покровом град сей православный, Где
обретает тебе скраб твой давный.
Писах в начале по языку тому, Иже свойственный бе моему дому, Таже увидев многу пользу
быти Славенскому ся чистому учити. Взях грамматику, прилежах читати, Бог же удобно даде
ю ми знати... Тако славенским речем приложихся; Елико дал бог, знати научихся; Сочинения
возмогох познати И образная в славенском держати
Прiими юне премудрости цвЬты Разумныхъ наукъ обтицаA верты. АриQмеiике любезно
учисА, В ней разных правилъ и штукъ придержисA.
Язык демократической литературы во второй половине XVII в. развивался иным путем, чем
язык литературы официальной. Прежде всего необходимо отметить все усиливающееся
воздействие на демократическую литературу устного народного творчества. До XVII в.
произведения фольклора влияли на письменную литературу лишь косвенно. Так, в древних
летописных рассказах отражались устные дружинные сказания, в летописи вносились
отдельные пословичные выражения вроде “погибоша, аки обри” или “пчел не погнетше, меду
не едать” и др. В целом же книжный язык почти не испытывал воздействий со стороны устно-
поэтической речи. В XVII в. начинается непосредственная фиксация произведений устного
народного творчества. Старейшей фольклорной записью является запись шести исторических
песен, сделанная в Москве в 1619 г. для англичанина Ричарда Джемса, в которой сохранено не
только содержание песен, но и поэтическая структура, и язык. Приблизительно к этому же
времени относятся и древнейшие фиксации былинного эпоса, правда, не в форме стихов, а в
прозаических пересказах. Ко второй половине XVII в. относятся довольно многочисленные
сборники пословиц, один из которых был издан П. К. Симони в 1899 г. под заглавием “Повести
или пословицы всенароднейшие по алфавиту”. Предисловие, написанное составителем
сборника, носит черты обычного для того времени ученого церковнославянского слога. Однако
в самих текстах пословиц церковнославянские речения, частично заимствованные из библии,
встречаются сравнительно редко и уступают место пословицам народным, представляющим
необыкновенное богатство языка и по остроумию и меткости, и по краткости и
выразительности, и по звуковой организации речи. Приведем несколько примеров: “Ахъ да
рукою махъ, и на том реки не переехать”; “Азь пью квасъ, а кали вижу пиво, и не про(й)ду ево
мимо”; “Азъ буки вЬди страшит что медведи” “Артамоны едят лимоны, а мы молодцы едим
огурцы”; “Без денег вода пить”; “Без денег в город — сам себе ворог”; “Елье, березье, то все
деревье” и др. Здесь народная мудрость и народная речь сохранены без каких-либо изменений.
своему отцу стыдно покоритися и матери поклонитися, а хотел жити, как ему любо. Наживал
молодец пятьдесят рублев, Залез он себе пятьдесят другов...
Еще подробнее раскрывает протопоп Аввакум свои взгляды на русский язык в известном
обращении к царю Алексею Михайловичу: “Воздохни-тко по-старому... добренько и рцы по
русскому языку: господи, помилуй мя грешнаго... А ты ведь, Михайлович, русак, а не грек.
Говори своим природным языком, не уничижай ево и в церкви, и в дому, и в пословицах. Как
нас Христос учил, так и подобает говорить. Любит нас бог не меньше греков, предал нам и
грамоту нашим языком Кирилом святым и братом его. Чево же нам еще хощется лутше тово?
Разве языка ангельска?”
Свой стиль просторечия Аввакум не стесняется уничижительно назвать вяканьем: “Ну, старецъ,
моево вяканья много веть ты слышалъ!” — Писал он в своем “Житии”. “Вяканьем” он
обозначает, очевидно, разговорно-фамильярную форму уcтной речи, которая не подчиняется
официально предписанным нормам “славенского диалекта” и характеризуется свободным
проявлением живой, иногда даже областной русской речи.
Петр I, заинтересованный в том, чтобы возможно более широкие слои общества разбирались в
вопросах внешней и внутренней политики государства (а это было в годы тяжелой и
изнурительной для России Северной войны со Швецией), способствовал основанию первой
русской печатной газеты. Она называлась “Ведомости о военных и иных делахъ” и начала
выходить со 2 января 1703 г.; сначала ее печатали церковнославянской кирилловской азбукой, а
затем, после реформы графики, гражданским шрифтом. Газета вначале выходила в Москве,
причем нерегулярно, по мере накопления корреспонденции. С 1711 г. “Ведомости” стали
издаваться в новой столице — Санкт-Петербурге.
На Москве вновь ныне пушек медныхъ: гоубиц и мартиров. вылито 400. Те пушки, ядромъ—по
24, по 18 и по 12 фунтовъ. Гоубицы бомбомъ пудовые и полупудовые. Мартиры бомбомъ
девяти, трех и двухпудовые и менше. И еще много формъ готовыхъ великихъ и среднихъ и
литью пушекъ гоубицъ и мартиров: а меди ныне на пушечном дворе, которая приготовлена к
новому литью, больше 40.000 пудъ лежитъ.
На Москве ноября с 24, числа, по 24 декабря родилось мужеска и женска полу 386 человекъ.
Из Казани пишут. На реке Соку нашли много нефти и медной руды, из той руды медь
выплавили изрядну, от чего чают немалую быть прибыль Московскому государству.
Из Олонца пишут: Города Олонца, попъ Иванъ Окуловъ, собрав охотников пешихъ с тысячю
человекъ, ходил за рубежъ въ Свейскую границу, и разбилъ Свейские ругозенскую, и
гиппонскую, и керисурскую заставы. А на техъ заставахъ шведовъ побилъ многое число, и
взялъ рейтарское знамя, барабаны и шпаль, фузей и лошадей довольно, а что взялъ запасовъ и
пожитковъ онъ, попъ, и тем удовольствовал солдатъ своихъ, а достальные пожитки и хлебные
запасы, коихъ не могъ забрать, все пожегъ. И Соловскую мызу сжегъ, и около Соловской
многие мызы и деревни, дворов с тысячу пожегъ же. А на вышеписанных заставахъ, по скаске
языков, которыхъ взялъ, коницы швецкой убито 50 человек...”.
Главное же значение графической реформы состояло в том, что она снимала “с литературной
семантики покров "священного писания"”, предоставляла большие возможности для
революционных сдвигов в сфере русского литературного языка, открывала более широкую
дорогу русскому литературному языку и к стилям живой устной речи, и к усвоению
европеизмов, нахлынувших в это время из западных языков.
Другой сподвижник Петра I, князь Б. И. Куракин, такими словами описывает свое пребывание
во Флоренции: “В ту свою бытность был инаморат славную хорошеством одною читадинку
(гражданку) называлася Signora Francescha Rota и был тако inamorato, что ни часу не мог без
нее быть... и расстался с великою плачью и печалью, аж до сих пор из сердца моего тот amor не
может выдти, и, чаю, не выдет, и взял на меморию ее персону и обещал к ней опять
возвратиться”."
Книга “Юности честное зерцало”, изданная в Петербурге в 1719 г., следующим образом
наставляет тогдашних дворянских юношей: “Младыя отроки, которые приехали из
чужестранных краев, и языков с великим иждивением научились, оные имеют подражать и
тщатся, чтобы их не забыть, но совершеннее в них обучиться: а именно чтением полезных книг,
и чрез обходительство с другими, а иногда что-либо в них писать и компоновать, да бы не
позабыть языков”. Далее в той же книге рекомендуется молодым дворянам говорить между
собою на иностранных языках, особенно если приходится передавать друг другу что-либо в
присутствии слуг, дабы те не могли понять и разгласить о сообщении: “Младыя отроки
должны всегда между собою говорить иностранными языки, дабы те навыкнуть могли: а
особливо когда им что тайное говорити случитса, чтоб слуги и служанки дознаться не могли и
чтоб можно их от других не знающих болванов распознать, ибо каждый купец товар свой
похваляя продает как может”.
Лучшие люди эпохи во главе с самим Петром I последовательно боролись против увлечения
иноязычными заимствованиями. Так, сам император Петр писал одному из тогдашних
дипломатов (Рудаковскому): “В реляциях твоих употребляешь ты зело много польские и
другие иностранные слова и термины, которыми самого дела выразуметь невозможно; того
ради впредь тебе реляции свои к нам писать все российским языком, не употребляя
иностранных слов и терминов”. Исправляя представленный ему перевод книги “Римплерова
манира о строении крепостей”, Петр I вносит следующие поправки и дополнения к
встречающимся в тексте перевода иноязычным терминам: “аксиома правил совершенных”;
“ложирунг или жилище, то есть еже неприятель захватит места где у военных крепостей” и др.
Наплыв громадного числа иноязычных слов в русскую речь начала века вызвал к жизни
потребность в составлении специальных словарей иностранных вокабул. Такой словарь и был
создан тогда при личном участии самого Петра I, сделавшего свои пометы и пояснения на
полях рукописи. “Лексикон вокабулам новым по алфавиту”, как было озаглавлено это
пособие, весьма разнообразен по тематике. Слова относятся и к различного рода профессиям,
и к производству, к научным терминам, к сфере государственного устройства и культуры.
Каждому из толкуемых в “Лексиконе” иностранных слов приведены их русские и
церковнославянские соответствия, иногда окказионально образованные неологизмы. Так, слово
архитектор переводится как домостроитель, канал — как водоважда и т. п. К слову амнистия,
истолкованному первоначально церковнославянским словом беспамятство, рукою Петра I
внесено пояснение: “забытие погрешений”. К вокабуле адмиралство Петр I дал следующее
исчерпывающее толкование: “Собрание правителей и учредителей флота”. Слову баталия
дано толкование: “бой, сражение, битва”, два последних слова подчеркнуты Петром I,
добавившим к этому: “меньше 100 человек”. Слово виктория объяснено как “победа,
одоление”, причем последнее определение также подчеркнуто Петром I как более
предпочтительное по его мнению. Возможно, Петру I было известно, что в древнерусском
языке слово победа имело несколько значений, слово же одоление было однозначно и точно
соответствовало латинскому.
Другое письмо, к князю Федору Юрьевичу Ромодановскому, датируется 1707 г.: “Siir! Изволь
объявить при съезде в полате всемъ министромъ, которые к конзилию съезжаютца, чтобъ они
всякие дела, о которыхъ советуютъ, записывали, и каждый бы министръ своею рукою
подписывали, что зело нужно надобно, i без того отнюдь никакого дела не опъределяли. Iбо
симъ всякого дурость явлена будет. Piter, зъ Вили” в 7 д. октебря 1707”.
И для языка повестей, как и для языка деловой переписки, в Петровскую эпоху характерно не
менее причудливое смешение тех основных речевых элементов, из которых исторически
сложился к этому времени русский литературный язык. Это, с одной стороны, слова,
выражения и грамматические формы традиционного, церковнокнижного происхождения; с
другой — это слова и словоформы просторечного, даже диалектного характера; с третьей —
это иноязычные элементы речи, зачастую слабо освоенные русским языком в фонетическом,
морфологическом и семантическом отношении.
Далее этот же ученый указывал, что всестороннее знание русского языка, обширные сведения в
области точных наук, владение латинским, греческим и западноевропейскими языками, а
главное — литературный талант и природный гений дали возможность Ломоносову заложить
правильные основания русской технической и научной терминологии.
При введении новых терминов М. В. Ломоносов прежде всего использовал исконное богатство
общенародного словарного фонда русского языка, придавая словам и их сочетаниям, до него
употреблявшимся в обиходном бытовом значении, новые, точные, терминологические
значения. Таковы, например, термины воздушный насос, законы движения, зажигательное стекло,
земная ось, огнедышащая гора, преломление лучей, равновесие тел, удельный вес, магнитная стрелка,
гашеная и негашеная известь, опыт, движение, наблюдение, явление, частица, кислота и т. п.
Стилистическая система русского литературного языка в его целом для середины XVIII в. была
также разработана Ломоносовым. Его перу принадлежит ряд филологических сочинений, в
которых он постепенно и последовательно развивал свои взгляды на стилистику современного
ему языка, на соотношение в нем различных составивших его исторически сложившихся
компонентов. В 1736 г. после нескольких лет обучения в Московской Славяно-греко-латинской
академии Ломоносов отправляется для продолжения своего образования в Германию. Он
берет с собою только что вышедшую в свет книгу В. К. Тредиаковского “Новый и краткий
способ к сложению российских стихов” (СПб., 1735). Рукописные пометы на страницах этого
дошедшего до нас экземпляра показывают, каковы были взгляды молодого Ломоносова на
дальнейшие пути развития русского литературного языка. Так, он выступает уже тогда против
многократно использованных в стихах Тредиаковского устарелых и обветшавших
церковнославянизмов в морфологии и лексике, типа мя, тя, вем, бо и т. п., против иноязычных
заимствований, против устарелого просторечия, как, например, утре вместо общерусского
завтра. Записывая на полях книги: “Новым словам не надобно старых окончаниев давать,
которые неупотребительны”,— Ломоносов тем самым выдвигает прогрессивный для развития
русского литературного языка общий морфологический принцип, которого будет
придерживаться и в дальнейшей своей нормализаторской деятельности.
Еще одно положительное воздействие языка славянских церковных книг на развитие русского
литературного языка Ломоносов усматривал в том, что русский язык за семь веков своего
исторического существования “не столько отменился, чтобы старого разуметь не можно
было”, т. е. относительно устойчив к историческим изменениям. И в этом плане он
противопоставляет историю русского литературного языка истории других языков
европейских: “не так, как многие народы, не учась, не разумеют языка, которым их предки за
четыреста лет писали, ради великой его перемены, случившейся через то время”.
Действительно, использование книг на церковнославянском языке, медленно изменявшемся в
течение веков, делает древнерусский язык не столь уж непонятным не только для
современников Ломоносова, но и для русских людей в наши дни.
Ломоносов отмечает в этой работе пять стилистических пластов слов, возможных, с его точки
зрения, в русском литературном языке. Первый пласт лексики — церковнославянизмы,
“весьма обветшалые” и “неупотребительные”, например, “обаваю, рясны, овогда, свене и сим
подобные”. Эти речения “выключаются” из употребления в русском литературном языке.
Второй пласт—церковнокнижные слова, “кои хотя обще употребляются мало, а особенно в
разговорах; однако всем грамотным людям вразумительны, например: отверзаю, господень,
насаждаю, взываю”. Третий пласт—слова, которые равно употребляются как у “древних славян”,
так и “ныне у русских”, например: бог, слава, рука, ныне, почитаю. Мы назвали бы такие слова
общеславянскими. К четвертому разряду “относятся слова, которых нет в церьковных книгах”,
например: говорю, ручей, который, пока, лишь. Это, с нашей точки зрения, слова разговорного
русского языка. Наконец, пятый пласт образуют слова просторечные, диалектизмы и
вульгаризмы, называемые Ломоносовым “презренными словами”, “которых ни в котором
штиле употребить не пристойно, как только в подлых комедиях”.
Средний штиль должен состоять “из речений больше в pocсийском языке употребительных,
куда можно принять и некоторые речения славенские, в высоком штиле употребительные,
однако с великой осторожностью, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употребить
в нем можно низкие слова, однако, остерегаться, чтобы не спуститься в подлость”. Ломоносов
специально подчеркивал: “в сем штиле должно наблюдать всевозможную равность, которая
особливо тем теряется, когда речение славянское положено будет подле российского
простонародного”. Этот стиль, образуя равнодействующую между высоким и низким,
рассматривался Ломоносовым как магистральная линия развития русского литературного
языка, преимущественно в прозе.
“Российская грамматика”, созданная Ломоносовым в 1755— 1757 гг., несомненно, может быть
признана наиболее совершенным из всех его филологических трудов. Основное ее значение
для истории русского литературного языка заключается в том, что это первая действительно
научная книга о русском языке; в собственном смысле слова. Все грамматические труды
предшествовавшей поры — “Грамматика” Мелетия Смотрицкого и ее переиздания и
переработки, выходившие в течение первой половины XVIII в.,—представляли в качестве
предмета изучения и описания язык церковнославянский. М. В. Ломоносов же с самого начала
делает предметом научного описания именно общенародный русский язык, современный ему.
Второе не менее важное для истории русского литературного языка качество “Российской
грамматики” определяется тем, что эта грамматика не только описательная, но и нормативно-
стилистическая, точно отмечающая, какие именно категории и формы русской речи, какие
черты произношения присущи высокому или низкому стилю.
Величие и мощь русского языка явствуют, по мнению Ломоносова, из того, что “сильное
красноречие Цицеронвво, великолепия Вергилиева важность, Овидиево приятное витийство
не теряют своего достоинства на российском языке. Тончайшие философские воображения и
рассуждения, бывающие в сем видимом строении мира и в человеческих обращениях, имеют у
нас пристойные и вещь выражающие речи”. Русский язык достоин глубочайшего изучения “и
ежели чего точно изобразить не может, не языку нашему, по недовольному своему в нем
искусству приписывать долженствуем”. Эта характеристика может быть расценена как
гениальное научное и поэтическое предвидение Ломоносова, ибо в его время русский язык
далеко еще не развил всех своих возможностей, раскрывшихся впоследствии под пером
великих русских писателей XIX в.
“Наставление первое” в грамматике Ломоносова посвящено раскрытию общих вопросов
языкознания и озаглавлено “О человеческом слове вообще”. В этом же разделе дана
классификация частей речи, среди которых выделяются в соответствии с давней
грамматической традицией следующие “осмь частей знаменательных: имя, местоимение,
глагол, причастие, наречие, предлог, союз, междуметие”.
Формы степеней сравнения на -ейший, -айший, -ший также признаются приметой “важного и
высокого слога, особливо в стихах: далечайший, светлейший, пресветлейший, высочайший,
превысочайший, обильнейший, преобильнейший”. При этом Ломоносов предупреждает: “но
здесь должно иметь осторожность, чтобы сего не употребить в прилагательных низкого
знаменования или неупотребительных в славянском языке, и не сказать: блеклейший,
преблеклейший; прытчайший, препрытчайший” (§ 215).
Аксен: Да я безо всяких таких наук, и приходский священник отец Филат выучил меня грамоте,
часослов и псалтырь и кафизмы наизусть за двадцать рублев, да и то по благодати божьей
дослужился до капитанского чину”.
В этих признаниях молодой столичной дворянки отчетливо” отражен тот жаргон, который
получил в эти годы значительное распространение в дворянской общественной среде. Д. И.
Фонвизин в комедии “Бригадир” (1766 г.), комически-сгущая краски, показывает языковое и
культурное расслоение-русского дворянства. В его изображении речь различных групп”
русского дворянского общества настолько различна, что он” порою даже не в состоянии
понять друг друга. Бригадирша не понимает смысла условных метафор церковнославянского
языка в речи Советника, вкладывая в них прямое, бытовое значение:
“Советник: Нет, дорогой зять! Как мы, так и жены наши, все в руце создателя: у него и власы
главы нашея изочтены суть.
Бригадирша: Ведь вот, Игнатий Андреевич! Ты меня часто ругаешь, что я то и дело деньги
считаю. Как же это? Сам господь волоски наши считать изволит, а мы, рабы его,. и деньги
считать ленимся,—деньги, которые так редки, что целый парик волосов насилу алтын за
тридцать достать. можно”.
Вот еще характерное замечание в тех же “Записках”: “Иные русские в разговорах своих
мешают столько слов французских, что кажется, будто говорят французы и между
французских слов употребляют русские”. В XVIII в. в русский язык входят такие французские
слова: вояж (путешествие), пейзаж, антураж (окружение), кураж (храбрость).
Подобным же образом обыграно созвучие и в разговоре двух дам в Х гл. 1-го тома “Мертвых
душ” Н. В. Гоголя.
Вот еще фразеологизмы, обязанные своим происхождением французскому языку: черт побери
(diable m emporte), игра не стоит свеч (Ie jeu ne vaut pas la chandelle), проглотить пилюлю (avaler
la pillule), с птичьего полета (a vol d oiseau), ловить рыбу в мутной воде (pecher en eau trouble),
видеть все в черном цвете (voir tout en noir) и др.
Наиболее характерным для стилистики русского литературного языка в последней трети XVIII
в. следует признать неуклонный распад ломоносовской системы “трех штилей”. Этот процесс,
проявляющийся в непрерывном стирании границ между “высоким” и “низким” жанрами в
литературе, а параллельно и в смешении в одном и том же произведении речений “высокого
слога” с просторечием и с иноязычными заимствованиями, может быть прослежен в
творчестве всех крупных писателей того времени, преимущественно же дает себя знать в
развитии стилей русской прозы—здесь господствовал “посредственный”, или средний, штиль,
которому и было суждено стать ведущим стилем русского литературного языка.
Однако чаще Карамзин калькирует французские слова и выражения, в результате чего под его
пером появляются слова: промышленность (фр. Industrie), человечность (фр. humanite),
усовершенствовать (фр. parfaire), тонкость, развитие и пр. Этим Карамзин, несомненно,
обогатил лексику русского литературного языка своего времени.
Следует сразу же отметить, что сам Карамзин в эти годы устранился от защиты своих
стилистических позиций, предоставив ее своим ученикам и последователям. Это объясняется
тем, что, во-первых, он всецело отдался работе над “Историей государства Российского”,
получив звание официального историографа, а во-вторых, и тем, что, под влиянием
углубленного изучения летописей, он и сам в значительной степени отошел от своих
юношеских увлечений.
Борьба против “нового слога” вместе с тем связывалась и с борьбой против галломанства,
которое справедливо считалось одной из серьезных болезней русского дворянского общества
(см., например, комедию И. А. Крылова “Урок дочкам” с ее сатирическими портретами
галломанствующих дворян. Комедия написана в 1807 г., во время войны с Наполеоном).
В этой общественной атмосфере основным противником Карамзина и его языковой реформы
выступил А. С. Шишков, моряк по своим основным занятиям, дослужившийся до
адмиральского чина и на досуге занимавшийся литературой. Одна из главных его книг,
направленных против Карамзина, —“Рассуждение о старом и новом слоге в русском языке”
(1803 г.).
Вслед за тем почти ежегодно появлялись и другие его сочинения подобного рода.
Членом “Беседы” официально считался и Крылов. Ему в какой-то степени был близок
патриотизм Шишкова, его борьба с галломанией. Однако великий баснописец насмешливо
относился к бюрократизму, пронизывавшему деятельность “Беседы”, а также к бесталанности
ее адептов (см. его басни “Квартет”, “Парнас”, “Демьянова уха” и др.).
Общественная борьба по вопросу о “новом слоге” постепенно затихает, сходит на нет к 1817 г.,
когда распалось общество “Арзамас”. Причина его распада, с одной стороны, была чисто
внешняя: главный вдохновитель “Арзамаса”—В. А. Жуковский получил назначение
преподавателя русского языка в царскую семью. Но, с другой стороны, общество это не смогло
продолжать борьбу против Шишкова в силу своей внутренней неоднородности: в него входили
и некоторые будущие декабристы, например Н. Муравьев, и откровенные реакционеры, вроде
Блудова или Уварова, впоследствии сделавших себе блестящую карьеру и дослужившихся до
министерских постов.
Каковы же итоги этой борьбы, внешне завершившейся на первый взгляд как будто ничейным
исходом?
Однако эти идеи получили реальное воплощение лишь в более поздние годы, с наступлением
пушкинского периода в истории нашего литературного языка.
В работе И. А. Крылова над языком басен могут быть отмечены три основных процесса
стилистических перемещений, характерных для тогдашнего времени.
— Пождем,—
(“Мот и ласточка”)
По дебрям гнался лев за серной: Уже ее он настигал И взором алчным пожирал Обед себе в
ней сытный, верный...(“Лев, серна и лиса”).
Подобные примеры в изобилии рассыпаны по текстам почти всех басен. Таким образом,
Крылов еще до Пушкина намечает приемы нового синтеза живой народно-разговорной и
литературно-книжной речевых стихий.
В стиле Крылова необычайно лаконичен, естествен и выразителен диалог, приспособленный к
социальному облику басенных персонажей. Не прошел даром опыт Крылова-драматурга, и
талант драматического писателя с новой силой проявился в его баснях, каждая из которых
может рассматриваться как миниатюрная сцена. Мы слышим в репликах действующих лиц,
часто насыщенных богатой звукописью, живые речи, в тональности которых совмещаются
реалистические человечьи и условно-звериные интонации. Вот диалог лягушек из басни
“Лягушка и вол”:
— Смотри-ка, квакушка, что буду ль я с него?— Подруге говорит. — Нет, кумушка, далеко!—
Гляди же, как теперь раздуюсь я широко. Ну, каково? Пополнилась ли я? — Почти что ничего.
— Ну, как теперь? — Все то ж.
Даже в тех баснях, где звучат речи лишь какого-нибудь одного персонажа, в сопровождающем
эти речи авторском контексте можно расслышать намек на речь другого участника диалога.
Так, в басне “Осел и Соловей” приведена лишь речь Осла, но в самом тексте можно распознать
отклики соловьиного пения:
Защелкал, засвистал
То нежно он ослабевал
Реплика Петуха в басне “Петух и жемчужное зерно” тоже кажется направленной к незримому
собеседнику. Приведем отрывок из этой басни:
Да сытно”.
В приведенной речи слушатели одновременно улавливают звуки петушиного кудахтанья и
интонации чванного невежды-вельможи. Такова степень речевого мастерства, присущего
великому баснописцу.
Завершим наш краткий набросок о роли Крылова в истории русского литературного языка
характеристикой, которую дал его басням В. Г. Белинский: “В них вся житейская мудрость,
плод практической опытности, и своей собственной, и завещанной отцами из рода в род. И все
это выражено в таких оригинально-русских, непередаваемых ни на какой .язык в мире образах
и оборотах: все это представляет собой такое неисчерпаемое богатство идиомов, русизмов,
составляющих народную физиономию языка, его оригинальные средства и самобытное,
самородное богатство — что сам Пушкин не полон без Крылова в этом отношении”.
В общественной борьбе по вопросу о “новом слоге” Грибоедов, как и Крылов, занимал особое
место, не примыкая ни к одному из борющихся лагерей и вместе с тем сознавая слабые
стороны обеих группировок. Грибоедов решительно боролся против галломании, против
неестественного “смешения французского с нижегородским”, господствовавшего тогда в речи
московских дворян.
Язык и стиль комедии “Горе от ума”, как и всякого талантливого литературного произведения,
может рассматриваться в различных аспектах. Среди них — аспект непосредственного
отражения в комедии разговорной речи современников и аспект нормативности языка
литературного памятника.
Ни одно из литературных произведений того времени так полно и ярко не отразило живую
разговорную речь тогдашнего московского дворянства. В особенности проявилось это в
репликах Фамусова и его окружения, где преобладает отнюдь не литературная норма, а
просторечие в причудливом соединении с галлицизмами. Наиболее показательны в этом
отношении сцены из Ш действия комедии—прибытие семейства Тугоуховских или графинь
Хрюминых — бабушки и внучки.
Мы вправе задать себе вопрос: почему именно Пушкину выпала высокая честь справедливо
называться подлинным основоположником современного русского литературного языка? И
ответ на этот вопрос может быть дан в одном предложении: потому что Пушкин был
гениальным национальным поэтом. Если же смысл этой фразы расчленить и
конкретизировать, то можно выделить пять основных положений. Во-первых, А. С. Пушкин
был выразителем наиболее передового, революционного мировоззрения современной ему
эпохи. Он по праву признавался “властителем дум” первого поколения русских
революционеров—дворян-декабристов. Во-вторых, Пушкин был одним из самых культурных и
разносторонне образованных русских людей начала XIX в. Получив воспитание в самом
прогрессивном учебном заведении того времени, Царскосельском лицее, он затем поставил
перед собой цель “в просвещении стать с веком наравне” и добивался осуществления этой
цели в течение всей своей жизни. В-третьих, Пушкин создавал непревзойденные образцы
поэзии во всех родах и видах словесного искусства, и все жанры литературы он смело
обогатил, вводя в них разговорный язык народа. В этом отношении Пушкин превосходит как
Крылова, совершившего аналогичный подвиг лишь в жанре басни, так и Грибоедова,
закрепившего разговорную речь в жанре комедии. В-четвертых, Пушкин охватил своим гением
все сферы жизни русского народа, все его общественные слои — от крестьянства до высшего
света, от деревенской избы до царского дворца. В его произведениях отражены все
исторические эпохи — от древней Ассирии и Египта до современных ему Соединенных
Штатов Америки, от Гостомысла до дней его собственной жизни. Самые различные страны и
народы предстают перед нами в его поэтическом творчестве. Причем Пушкин владел
необыкновенной силой поэтического перевоплощения и мог писать об Испании (“Каменный
гость”), как испанец, об Англии XVII в. (“Из Буньяна”), как английский поэт времени
Мильтона. Наконец, в-пятых, Пушкин стал основоположником реалистического
художественного направления, которое в его творчестве получает преобладание примерно с
середины 20-х годов. И по мере того как Пушкин закрепляет реалистический метод отражения
действительности в своих произведениях, усиливается и народно-разговорная стихия в его
языке. Таким образом, все эти пять положений обнимаются формулой: “Пушкин —
гениальный поэт русской нации”, что и позволило ему завершить процесс закрепления
русского национального языка в литературе.
Пушкин, разумеется, не сразу стал тем, чем он был. Он учился у своих предшественников и
претворил в собственном языковом мастерстве все достижения искусства слова, которые были
добыты поэтами и писателями XVII и XVIII вв.
Говоря о бегстве наполеоновских войск из России, Пушкин применяет весь арсенал высокого
слога:
В стихотворении “Я памятник себе воздвиг...” (1836 г.) всем известны такие слова: “Вознесся
выше он главою непокорной|| Александрийского столпа”; “И назовет меня всяк сущий в ней
язык”; “доколь в подлунном мире|| Жив будет хоть один пиит” и т. п. Именно в такой
функции наиболее сильно сказалась предшествующая традиция высокого слога.
2. Создание исторического колорита эпохи. Здесь Пушкин может быть признан новатором,
так как писатели XVIII в. этим средством не владели; чуждо оно было и произведениям
Карамзина. Пушкин же не только умело применяет архаизмы как средство исторической
стилизации, но и строго подбирает тот или иной состав архаизирующей лексики в
зависимости от изображаемой эпохи. Например, в “Песни о вещем Олеге.” мы находим такие
слова, как тризна, отрок (слуга), волхв и т. п. В “Родословной моего героя” читаем не только
целиком стилизованную под древнерусское летописное повествование фразу “Вельми бе
грозен воевода”, но и находим ссылку на воображаемый древний источник: “Гласит
Софийский Хронограф”.
Для более близких к своему времени исторических периодов Пушкин также подбирает
соответствующую лексику и фразеологию. Так, первая реплика в трагедии “Борис Годунов”
открывается следующими словами: “Наряжены мы вместе город ведать...” Здесь к языку XVI—
XVII вв. восходит и значение глагола нарядить!наряжать назначать , и выражение город ведать,
т. е. управлять городом . Эта реплика сразу вводит читателя в обстановку XVI столетия.
Когда Пушкину необходимо перенестись в эпоху XVIII в., он также находит приемы
исторической стилизации языка. Например, в “Капитанской дочке” используется солдатская
песня: “Мы в фортеции живем, ||Хлеб едим и воду пьем...” — или лирические стишки,
сочиненные Гриневым:
Недаром Швабрин, прочтя эти стихи, находит, что они “достойны... Василья Кирилыча
Тредьяковского и очень напоминают... его любовные куплетцы”. Благодаря введению приемов
исторической стилизации языка Пушкину удалось значительно обогатить реалистический
метод изображения исторического прошлого.
Так, в той же песни V находим: “Вот бегает дворовый мальчик,||В салазки жучку посадив, ||
Себя в коня преобразив” (ср. название церковного праздника “Преображение господне”). В
песни VII читаем: “Мальчишки разогнали псов, || Взяв барышню под свой покров...” (ср.
“Покров пресвятой богородицы”); “Старушка очень полюбила ||Совет разумный и благой...”
и т. п.
С другой стороны, в произведениях Пушкина немало отдельных слов или целых выражений и
фраз, оставляемых без перевода и изображенных иностранным шрифтом на французском,
английском, немецком, итальянском и латинском языках. Однако все эти
нетранслитерированные слова и выражения обладают незаменимой смысловой и
стилистической функцией, что и оправдывает применение их Пушкиным.
Например, в VIII песни “Евгения Онегина” Пушкин показывает образ Татьяны, вышедшей
замуж за знатного генерала, и ему необходимо При этом охарактеризовать жизнь, быт и
понятия русской великосветской среды. И мы находим в строфе XIV следующую
характеристику Татьяны: Она казалась верный снимок Du comme il faut (Шишков, прости: Не
знаю, как перевести).
Понятия, выражаемые французским comme il faut или английским vulgar, как нельзя лучше
обрисовывают воззрения и взгляды аристократического общества начала XIX в. Поэтому они и
рассматривались Пушкиным как непереводимые на
русский язык.
Так, в первоначальном тексте 1-й главы “Евгения Онегина” Пушкиным было записано: Ах,
долго я забыть не мог Две ножки... Грустный, охладелый, И нынче иногда во сне Они смущают
сердце мне.
Читаю отчет какого-нибудь любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены,
щедро одаренная Апол... боже мой, да поставь: эта молодая хорошая актриса — и продолжай
— будь уверен, что никто не заметит твоих выражений, никто спасибо не скажет.
Презренный зоил, коего неусыпная зависть изливает усыпительный свой яд на лавры русского
Парнаса, коего утомительная тупость может только сравниться с неутомимой злостию... не
короче ли — г-н издатель такого-то журнала...”
Однако более всего способствовало освоение “европеизмов” в языке Пушкина его смелое
стилистическое новаторство, вовлекавшее в поэтический контекст слова и выражения из
различных лексических пластов книжной речи и просторечия.
В стихотворениях лицейской поры и далее, до конца 10-х годов мы находим еще очень
незначительное количество таких слов и фраз, которые противоречили бы карамзинским
стилистическим нормам. Из лексики внелитературного просторечия или крестьянских
диалектов Пушкин использовал лишь немногие слова, например, хват в стихотворении
“Казак” (1814 г.), детина в стихотворении “Городок” (1814 г.), выражения уходить горе или так
и сяк размажет в послании “К Наталье” (1813 г.), ерошить волосы (“Моему Аристарху”, 1815 г.),
закадышный друг (“Мансурову”, 1819 г.) и некоторые другие. Однако уже в поэме “Руслан и
Людмила” проявляется уклон к просторечию больший, чем это допускалось нормами
светского карамзинского стиля для произведений подобного жанра.
Яркие примеры обращения Пушкина к разговорной речи народа мы видим во всех жанрах его
стихотворных произведений зрелой поры: и в “Евгении Онегине” (особенно начиная с 4-й
главы), и в “Графе Нулине”, и в “Полтаве”, и в “Медном всаднике”. А также во многих
лирических стихах и балладах.
Однако, вводя в язык своих произведений народную речь, Пушкин обычно брал из нее только
то, что было общепонятным, избегая областных слов и выражений, не опускаясь до
натуралистической фиксации диалектного говорения. Своеобразие пушкинского
стилистического новаторства в отношении к просторечию состоит не в самом факте его
использования. Народная речь встречалась в произведениях относительно далеких по времени
предшественников Пушкина—поэтов и писателей XVIII в., однако, во-первых, эти авторы
ограничивали использование просторечия лишь произведениями “низкого штиля”, во-
вторых, они воспроизводили народную речь, не подвергая ее стилистической обработке.
Сравним с этим речь кузнеца Архипа из повести “Дубровский”: “"Чему смеетесь, бесенята,—
сказал им сердито кузнец,— бога вы не боитесь — божия тварь погибает, а вы сдуру радуетесь",
— и, поставя лестницу на загоревшуюся кровлю, он полез за кошкою”. Здесь нет ни одной
областнической черты, и тем не менее мы ясно чувствуем, что так может говорить именно
крестьянин. Пушкин достигает полноты художественного впечатления и благодаря
тщательному отбору лексики, и благодаря естественному строю предложения в приведенной
речи Архипа.
Отбирая из крестьянской речи только то, что может рассматриваться как подлинно
общенародное, Пушкин, однако, умел найти в народном словоупотреблении самобытные
черты, характеризующие его неподдельность и своеобразие.
У Голикова читаем: “Грозили ему силою, но г. Шипов ответствовал, что он умеет обороняться”.
Конспектируя книгу,. Пушкин следующим образом передал эту фразу: “Шипов упорствовал.
Ему угрожали. Он остался тверд”. Из сложного синтаксического целого Пушкин создает три
кратких простых предложения.
Далее в той же книге находим: “Бесчестие таковое его флагу и отказ в требуемом за то
удовольствии были толико монарху чувствительны, что принудили его, так сказать, против
воли объявить сдавшихся в крепости всех военнопленными”. У Пушкина вместо этого только:
“Петр не сдержал своего слова. Выборгский гарнизон был объявлен военнопленным”. Изучив
приемы конспектирования Пушкиным книги Голикова П. С. Попов делает следующий выврд
из приведенных им сопоставлений: “На протяжении всех тетрадей можно проследить, как под
пером Пушкина трансформировался голиковский стиль: вместо сложных предложений с
большим количеством вспомогательных частей, мы получаем короткие фразы, причем
предложение в большинстве случаев состоит из двух. элементов”.
Аналогичные наблюдения дает сравнение описания бурана во 2-й главе “Капитанской дочки” с
одним из ее возможных. источников. Таким, очевидно, мог быть рассказ “Буран”,
опубликованный в 1834 г. С. Т. Аксаковым в альманахе “Денница”. В рассказе уроженец
Оренбургской губернии С. Т. Аксаков? с большой фенологической точностью изображает
грозное явление природы: “Все слилось, все смешалось: земля, воздух,. небо превратилось в
пучину кипящего снежного праха, который слепил глаза, занимал дыханье, ревел, свистал,
выл, стонал, бил, трепал, вертел со всех сторон, сверху и снизу, обвивался, как змей, и душил
все, что ему ни попадалось” (с. 409).. У Пушкина: “Я выглянул из кибитки: все было мрак и
вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностью, что казался одушевленным; снег
засыпал меня и Савельича; лошади шли шагом — и скоро стали”. Вместо 11 глаголов,
показывающих действие вихря у Аксакова, Пушкин использует лишь один— выл, но дает ему
такое образное определение, которое делает излишними все остальные глаголы. Сопоставим
картины, изображающие прекращение бурана. У Аксакова: “Утих буйный ветер, улеглись
снега. Степи представляли вид бурного моря, внезапно оледеневшего...” (с. 410—411). У
Пушкина: “...Буря утихла. Солнце сияло. Снег лежал ослепительной пеленою на необозримой
степи”. Если описание бурана, данное Пушкиным, уступает аксаковскому в фенологической
точности (во время бурана снег не падает хлопьями), то, несомненно, выигрывает ясности и
выразительности благодаря опущению несущественных для художественного замысла
подробностей.
Укажем еще на одну важную черту пушкинской прозы, подмеченную исследователями. Это
преобладание в его произведениях глагольной стихии. По произведенным подсчетам, в
“Пиковой даме” Пушкина—40% глаголов при 44% существительных и 16% эпитетов, в то
время как в “Мертвых душах” Гоголя—50% существительных, 31% глаголов и 19% эпитетов.
Какие же общие выводы могут быть сделаны из рассмотрения вопроса о значении Пушкина в
истории русского литературного языка?
Пушкин навсегда стер в русском литературном языке условные границы между классическими
тремя стилями. В его языке “впервые пришли в равновесие основные стихии русской речи”.
Разрушив эту устарелую стилистическую систему, Пушкин создал и установил многообразие
стилей в пределах единого национального литературного языка. Благодаря этому каждый
пишущий на русском литературном языке получил возможность развивать и бесконечно
варьировать свой индивидуально-творческий стиль, оставаясь в пределах единой
литературной нормы.
Эта великая историческая заслуга Пушкина перед русским языком была правильно оценена
уже его современниками. Так, при жизни великого русского поэта, в 1834 г., Н. В. Гоголь,
писал: “При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте... В нем, как
будто в лексиконе, заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он
далее раздвинул ему границы и более показал все его пространство”.
Еще яснее значение Пушкина как основоположника современного русского литературного
языка было осознано писателями последующей эпохи. Так, И. С. Тургенев сказал в своей речи
на открытии памятника Пушкину в 1880 г.: “...Нет сомнения, что он [Пушкин] создал наш
поэтический, наш литературный язык и что нам и нашим потомкам остается только идти по
пути, проложенному его гением”. Эти слова не потеряли своей силы и в наши дни, через сто
лет после того, как они были сказаны: в наши дни русский литературный язык продолжает
развиваться в русле пушкинских прогрессивных традиций.
Русский литературный язык в 3,0—50-е годы прошлого века продолжает развиваться как
национальный язык русской (великорусской) буржуазной нации. Будучи общим и единым для
всего русского национального коллектива, литературный язык сам становится не только
общим орудием в борьбе нации за свои интересы, но и предметом резко выражеyной
общественной борьбы за него. В то время как передовые писатели и деятели культуры,
непосредственные преемники дела Пушкина, направляли развитие литературного языка по
пути все более тесного сближения его с разговорной речью простого народа, реакционные
дворянско-чиновничьи круги и выражавшие их идеологию литераторы стремились толкнуть
развитие русского литературного языка на иной путь, далекий от подлинных интересов
народа.
Нам представляется, что наиболее опасными для литературного языка в эти годы являлись
направления реакционного ложного романтизма и ложной народности. В борьбе против этих
двух реакционных направлений ведущей силой выступали, во-первых, виднейшие писатели-
реалисты, ученики и последователи Пушкина, и, во-вторых, великий критик-демократ В. Г.
Белинский, в страстных и убежденных публицистических выступлениях смело утвердивший
закономерность пушкинского пути развития русского литературного языка на основе
народной речи и защитивший от нападок литературных ретроградов творчество
продолжателей пушкинского направления в литературе и в языке.
Петр Иванович приподнялся немного с дивана, вынул изо рта сигару и навострил уши.
Противопоставление двух речевых манер находим в том же романе и далее: “—Я постараюсь,
дядюшка, приноровиться к современным понятиям. Уже сегодня, глядя на эти огромные
здания, на корабли, принесшие нам дары дальних стран, я подумал об успехах современного
человечества, я понял волнение этой разумно-деятельной толпы, готов слиться с нею...
Петр Иванович при этом монологе значительно поднял брови и пристально посмотрел на
племянника. Тот остановился.
— Дело, кажется, простое,—сказал дядя,—а они бог знает что заберут в голову... "разумно-
деятельная толпа”!!”.
И еще: “—Как, дядюшка, разве дружба и любовь—эти священные и высокие чувства, упавшие
как будто ненарочно с неба в земную грязь...
– Что?
Александр замолчал.
— "Любовь и дружба в грязь упали!" Ну, как ты этак здесь брякнешь”; “— Я истреблю этого
пошлого волокиту! не жить ему, не наслаждаться похищенным сокровищем... Я сотру его с
лица земли!..
Петр Иванович засмеялся.
— Провинция!—сказал он...”.
Столь же напыщенна и фразеология внутренней речи Александра Адуева: “Он был тих, важен,
туманен, как человек, выдержавший, по его словам, удар судьбы,—говорил о высоких
страданиях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в грязь—"и кем?—
прибавлял он—девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели
судьба послала меня в мир для того, чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву
ничтожеству?"”.
Несколько позднее, уже в начале 1850-х годов, борьба с фразой во имя реалистического
отражения действительности жизни приобретает новое, яркое и своеобразное выражение в
творчестве молодого Л. Н. Толстого. С его стороны ощущается сознательное и нарочитое
пренебрежение к литературной форме, к фразе, к эффектным условно-риторическим
приемам речевого выражения. В этом можно усматривать одно из проявлений
стилистической борьбы с приподнятым романтическим слогом предшествующей поры, со
свойственной для него искусственной фразеологией, “с застывшей характериологией и
мифологией”. Девизом Л. Н. Толстого уже в эти годы становится “простота и правда”. Он
борется за подлинно реалистический стиль, за беспощадное разоблачение словесных
штампов, за прямое и неприглаженное отображение действительности в слове. Это
направление впоследствии В. И. Ленин справедливо назвал “срыванием всех и всяческих
масок”.
— Вы где брали вино?—лениво спросил я Волхова, между тем как в глубине души моей
одинаково внятно говорили два голоса: один—господи, приими дух мой с миром, другой—
надеюсь не нагнуться, а улыбаться в то время, как будет пролетать ядро, — и в то -же
мгновение над головой просвистело что-то ужасно неприятно, и в двух шагах от нас
шлепнулось ядро.
— Вот, если бы я был Наполеон или Фридрих,—сказал в это время Болхов, совершенно
хладнокровно поворачиваясь ко мне,—я бы непременно сказал какую-нибудь любезность...
— Тьфу ты, проклятый!—сказал в это время сзади нас Антонов; с досадой плюя в сторону,—
трошки по ногам не задела.
Все мое старанье казаться хладнокровным и все наши хитрые фразы показались мне вдруг
невыносимо глупыми после этого простодушного восклицания”.
Особенно много было сделано для обогащения русской литературной лексики областными
словами В. И. Далем—одним из приверженцев “натуральной школы”—как в его рассказах,
публиковавшихся под псевдонимом Казак Луганский, так и в его классическом “Толковом
словаре живого великорусского языка” (1-е изд. 1863—1866 гг.).
Глагол обслуживать явно восходит к речи трактирных слуг— половых, обслуживавших господ
посетителей. О происхождении слова ерунда сложилось несколько различных мнений. Это
словечко, возможно, восходит к жаргону семинаристов, заучивавших правила латинской
грамматики с ее “герундиями” и “герундивами”. Другое объяснение у Н. С. Лескова, который
считает, что слово пришло из речи немцев-колбасников и происходит от сочетания hier und da
(букв. “сюда и туда”) мясо низшего сорта, годное для дешевых колбасных изделий .
Таким образом, к середине XIX в. русский литературный язык, обслуживая все потребности
нации, достиг наивысшего развития и сделался подлинно “великим, могучим, правдивым и
свободным” языком, по определению И. С. Тургенева.
Как мы отмечали выше, в языке Пушкина заключены истока всех последующих течений
русской поэзии XIX в., развивавшейся под прямым или косвенным воздействием пушкинской
языковой манеры. В первую очередь сказанное относится к языку произведений
непосредственного наследника и преемника Пушкина—великого поэта и прозаика 30—40-х
годов М. Ю. Лермонтова.
Не случайно народ признал “своим” творчество великого поэта! В конце XIX—начале XX вв.
собиратели-фольклористы отмечали, что, например, на Печоре сказители исполняли им
лермонтовскую поэму наизусть, наряду с подлинно народными старинами.
Вместе с тем, оставаясь произведением поэзии своего времени, поэма Лермонтова отдельными
идейно-художественными чертами и мотивами перекликается с его другими стихами,
созданными в эти же годы. Известную идейную близость можно отметить в знаменитом
стихотворении “Смерть поэта”. Герой поэмы, как и Пушкин, защищая честь оскорбленной
жены, выступает против любимца царя, иностранца по происхождению, “нахвальщика”. И,
как Пушкин, герой поэмы погибает в этой неравной борьбе. Таким образом, “Песня про купца
Калашникова...”, созданная в год гибели Пушкина, могла бы рассматриваться как один из
многочисленных поэтических откликов на его смерть.
Как отмечали исследователи, в последние годы жизни поэта на Кавказе его общение с миром
народной поэзии не прекращалось: живя среди казаков, верных хранителей старой песни,
Лермонтов вновь прикасается к этим источникам, создав “Казачью колыбельную”, “Дары
Терека” и др. Внимательно изучал он в эти годы и фольклор народов Кавказа — грузин;
азербайджанцев, - о чем свидетельствуют поздние варианты поэмы “Демона, “Мцыри”, сказка
“Ашик Кериб”.
Возрастающая тенденция к простоте и народности языка в стихи и стиле Лермонтова, его путь
от романтически приподнятых речевых штампов к простоте и жизненности народной речи
могут быть наиболее ясно показаны при анализе стихотворения “Бородино” (1837 г.) в
сопоставлении с первоначальным юношеским наброском “Поле Бородина” (1831 г.). Во втором
из названных стихотворений юный поэт заставляет рассказчика, простого русского солдата,
произносить пышные романтические тирады:
Сходные наблюдения могут быть сделаны и при анализе таких стихотворений, как “Узник” (по
сравнению с его первоначальным наброском “Желание”), или при рассмотрении различных
редакций стихотворения “Соседкам. Лермонтов преодолевает, свои юношеские устремления к
романтическому стилю и сознательно декларирует свой отход от романтизма к реализму.
Введение черт украинского языка в язык “Вечеров...” было для Гоголя своеобразным
литературным приемом. Приметы такой условной литературности иногда проявляются и в
оценках этой речи самими героями гоголевских произведений. Так, в “Ночи перед
рождеством” кузнец Вакула изъясняется перед читателями и на русско-украинском
просторечии, и на русском просторечии, и на языке тогдашних романов и повестей, и на
мещанском жаргоне “бывалых людей” (в разговоре Вакулы с Пацюком), встречаются здесь и
народно-поэтические пассажи в литературной переделке, свойственной тому времени. С
переносом действия в Петербург выступают приметы противопоставления русского языка
“малороссийскому”: “"Что ж, земляк",—сказал приосанясь запорожец и, желая показать, что
он может говорить и по-русски:—"што, балшой город?"— Кузнец и себе не хотел осрамиться и
показаться новичком, притом же, как имели случай видеть ниже сего, он знал и сам
грамотный язык.—"Губерния знатная!"—отвечал он равнодушно: "нечего сказать, домы
балшущие, картины висят скрозь важные. Многие домы исписаны буквами из сусального
золота до чрезвычайности. Нечего сказать, чудная пропорция!" — Запорожцы, услышавши
кузнеца так свободно изъясняющегося, вывели заключение, очень для него выгодное”.
В “Мертвых душах” мы тоже почти не встречаемся с украинизмами, однако все же они изредка
проскальзывают в синтаксических конструкциях. Так, в главе IV первой части поэмы при
изображении сцены драки Ноздрева с Чичиковым находи” необычный для русского-
литературного употребления составной предлог по-за: “Здесь Чичиков, не дожидаясь, что будег
отвечать на это Ноздрёв, скорее за шапку, -да. по-за спиною капитана-исправника выскользнул
на крыльцо...” Нам думается, что эта необычная для русского литературного употребления
синтаксическая конструкция как нельзя лучше способствует наглядности и выразительности
приведенной картины.
Но если Гоголь в зрелую пору своего творчества старался избегать украинизмов в языке своих
произведений, то он в еще большей степени стремился насытить их русским областным
просторечием: Уже в петербургских повестях этот лексический пласт ощущается довольно
заметно: “мужики обыкновенно тыкают пальцами” ; “о чём калякает народ”; “та же
набившаяся, приобыкшая рука”; “не хвастал, не задирался” и др. (“Портрет”); “вот он
продрался таки вперед”; “Миллера- это как бомбою хватило”; “поцелуй, который, уходя,
Пирогов влепил нахально в самые губки”; “живет на фу-фу”; “он уже совершенно был
накоротке” и др. (“Невский проспект”) ,
Часть первая. Гл.. IV. Описание псарни Ноздрева: “Вошедши на двор, увидели, там всяких
собак, и густо-псовых, и чисто-псовых, всех возможных цветов и мастей: муругих, черных с
подпалинами, полво-пегих, яуруго-пегих, красно-пегих, черноухих, сероухих... Тут были все. клички,
все повелительные наклонения: стреляй, обругай, порхай, пожар, скосырь, черкай, допекай,
припекай, северга, касатка, награда, попечительница”" ...
Гл. VII. Размышления Чичикова о судьбе купленных им беглых крестьян: “И в самом деле где
теперь Фыров? гуляет шумно и весело на хлебной пристани, порядившись с купцами. Цветы и
ленты на шляпе, вся веселится бурлацкая ватага, прощаясь с любовницами и с женами, высокими,
стройными, в монистах и лентах; хороводы, -песви, кипит. вся площадь, а носильщики между
тем при криках, бранях и.-понуканиях, зацепляя крючком по девяти пудов себе на спину с
шумом сыплют горох и пшеницу в глубокие суда, валят кули с овсом и крупой, и далече
виднеют по всей плрщади кучи наваленных в пирамиду, как ядра, мешков и громадно
выглядывает весь хлебный арсенал, пока не перегрузится в глубокие суда-суряки и не понесется
гусем вместе с весенними льдами бесконечный флот. Там-то вы наработаетесь, бурлаки! и
дружно, как прежде гуляли и бесились, приметесь за труд и поттаща лямку под одну
бесконечную, как Русь, песню”.
Гл. IX. Разговор двух дам: “"Ну, слушайте, что такое эти "мертвые души",—сказала дама
приятная во всех отношениях, и гостья при таких словах вся обратилась в слух: ушки ее
вытянулись сами собою, она приподнялась, почти не сидя и не держась на диване, и, несмотря
на то, что была отчасти тяжеловата, сделалась вдруг тонее, стала похожа на легкий пух,
который вот так и полетит на воздух от дуновения.
Так русский барин, собачей и иора-охотник, подъезжая к лесу, из которого вот-вот выскочит
оттопанный доезжачими заяц, обращается весь со своим конем и поднятым арапником в один
застывший миг в порох, к которому вот-вот поднесут огонь. Весь впился он очами в мутный
воздух и уж настигает зверя, уж допечет его неотбойный, как ни вздымайся против него вся
мятущаяся снеговая степь, пускающая серебряные звезды ему в уста, в усы, в очи, в брови и в
бобровую его шапку”.
Часть вторая. Гл. I. Поля в поместье Тентетникова: “Тентетников стал замечать, что на
господской земле все выходило как-то хуже, чем на мужичьей. Сеялось раньше, всходило
позже, а работали, казалось, хорошо. Он сам присутствовал и приказывал даже выдать по
чапорухе водки за усердные труды. У мужиков давно колосилась рожь, высыпался овес,
кустилось просо, а у него едва начинал только идти хлеб в трубку, пятка колоса еще не
завязывалась”.
Таким образом, мы видим, что Гоголь, записывая характерные для народной русской речи
слова и выражения, связанные с различными сторонами хозяйственной и общественной
жизни народа, вместе с тем обогащал свою художественную палитру словами,
непосредственно отражающими действительность. Это внимание к жизни народа и помогло
Гоголю достичь словесного мастерства.
Подлец, свинья, употребляемые ими в ласкательном смысле, только коробили меня и мне
подавала повод к внутреннему подсмеиванию, но эти слова не оскорбляли их и не мешали им
быть между собою на самой искренней дружеской ноге”
Перед подвигом Д. С. Пушкина, в деле создания новой русской литературы и русского языка
Белинский высказывал свое глубокое благоговение и считал, что трудно охарактеризовать
общими чертами величие реформы, произведенной Пушкиным в поэзии, литературе,
версификации и языке. В статье “Русская литература в 1841 г.” Белинский говорил, что
“Пушкин убил на Руси незаконное владычество французского псевдоклассицизма, расширил
источники нашей поэзии, обратил ее к национальным элементам жизни, показал
бесчисленные новые формы, сдружил ее впервые с русскою жизнию и русскою
современностию, обогатил идеями и пересоздал язык до такой степени, что и безграмотные .не
могли уже не писать хорошими стихами, если хотели писать”. Поэтому критик имел право
назвать Пушкина полным реформатором языка. Как отмечает В. Г. Белинский, Пушкин
увлекает за собою не только своих современников, но и поэтов-предшественников, И. А.
Крылова, В. А. Жуковского, А. С. Грибоедова, которые вместе с ним способствуют развитию
русского языка в разных родах и видах литературы.
Определение понятия “слог” Белинский дает в статье “Герой нашего времени. Сочинение М.
Лермонтова” (1841 г.): “Как все великие таланты, Лермонтов в высшей степени обладал тем, что
называется "слогом". Слог отнюдь не есть простое уменье писать грамматически правильно,
гладко и складно,—уменье,- которое часто дается и бесталаитности. Под "слогом" мы разумеем
непосредственное, данное природою уменье писателя употреблять слова в их настоящем
значении, выражаясь сжато, высказывать много, быть кратким в многословии и плодовитыми
краткости, тесно сливать идею с формою и на все налагать оригинальную, самобытную печать
своей личности, своего духа”.
Разграничение Белинским понятий “язык” и “слог” в известной мере может быть соотнесено с
современным нам противопоставлением понятий “общенародный язык” и “индивидуально-
авторский стиль писателя”. Однако при этом, как нам кажется, современные, теоретики
художественной речи обедняют свои творческие возможности, неправомерно отказываясь от
терминологии, закрепленной давней традицией литературного употребления и авторитетом
великого критика-демократа. Хотелось бы пожелать, чтобы филологи, занимающиеся
изучением языка и стиля писателей, снова взяли на вооружение термин, “слог” в том
значении, которое придавал ему Белинский. Думается, что, принятие этого термина во
многом содействовало бы более успешному, изучению, произведений искусства слова в
единстве их идейного, содержания и словесного выражения.
Очевидно, имено эту сторону русского литературного языка имел в виду А. С. Пушкин, когда
он заявлял в 1824 г.: “...ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись—
метафизического языка у нас вовсе не существует...” Правда, в середине, 30-х годов прошлого
столетия в философских кружках. _ московских “любомудров”, возник интерес к философской
терминологии,. приспособленной - к выражению немецкой идеалистической философской
школы Ф. В. Шеллинга (см., например, употребление в альманахе “Мнемозина”,
Издававшемся В. Ф. Одоевским и В. К. Кюхельбекером, таких терминов как проявление,
субъективный, объективный, аналитический, синтетический и др.). Но широкого литературного
признания такая лексика в те годы не получила.
Сам критик в статье “Русская литература в 1840 г.” с оттенком иронии писал о новшествах
своего философско-политического лексикона, о своем личном вкладе в обогащение русского
языка отвлеченной лексикой. Он отклоняет обвинение в употреблении непонятных слов,
выдвигавшееся консерваторами против журнала “Отечественные записки”. Белинский
напоминает читателям, что слова бесконечное, конечное, абсолютное, субъективное, объективное,
индивидуум, индивидуальное употреблялись уже в 1820-х годах в журналах и альманахах
“Вестник Европы”, “Мнемозина”, “Московский Вестник”, “Атеней”, “Телеграф” и др. и были
понятны. Он пишет: “Сверх упомянутых слов “Отечественные записки” употребляют еще
следующие, до них никем не употреблявшиеся (в том значении, в котором они понимают их) и
неслыханные слова: непосредственный, непосредственность, имманентный, особый, обособление,
замкнутый в самом себе, замкнутость, созерцание, момент, определение, отрицание, абстрактный,
абстрактность, рефлексия, конкретный, конкретность и пр. ...у нас, хотят читать для забавы, а
не для умственного наслаждения...”. Работая над внедрением общественно-политических,
литературно-эстетических и других отвлеченных .понятий итерминов, Белинский шлифовал
литературную речь, язык прозаических жанров, трудясь рядом с Гоголем и Лермонтовым,
наравне с ними, в тех же направлениях, что и они. Он боролся за точный, простой, и
понятный, “образованный” и вместе с тем художественно-выразительный стиль изложения
любой темы, пусть самой сложной и отвлеченной. Он отмечал, что “простота, языка не может
служить исключительным и необманчивым признаком поэзии; но изысканность выражения
всегда может служить, верным признаком отсутствия поэзии”.
Попутно заметим, что официальная власть в лице самого императора Александра II с особой
ненавистью относилась к употреблению слова прогресс и даже, как в свое время при
императоре Павле I было запрещено слово отечество, запретило употребление его в
публичной печати.
В этом высказывании В. И. Ленина, весьма важном для истории русского литературного языка
XIX в., существенны две вещи. Во-первых, то, что Ленин, перечисляя имена деятелей русской
культуры, способствовавших развитию русского языка, называет как писателей, так и
публицистов. Во-вторых, он упоминает представителей как либерально-дворянского,, так и
революционно-демократического крыла русского освободительного движения. Хотя мы
хорошо знаем, что В. И. Ленин всегда подчеркивал в своих трудах коренное различие между
этими направлениями в политике и выдвинул учение о двух культурах внутри каждой
буржуазной национальной культуры,, в данном случае он такого различия не делает. Отсюда
следует, что развитию литературного языка, общего для всей нации, одинаково содействовали
прогрессивные деятели всех политических направлений, независимо от расхождения их
между собою по многим кардинальным вопросам. Это положение лишний раз доказывает
правильность диалектико-материалистического тезиса о единстве общенационального языка
на всех этапах общественного развития.
Что же касается самого публицистического стиля русского литературного языка, то он, как
справедливо было отмечено специалистами, формируется при ведущей роли в его развитии
революционно-демократической публицистики. Именно она прокладывала новые пути,
пропагандировала новые идеи, отличалась боевым, наступательным характером, смелостью,
новизной, оригинальностью. Благодаря этой публицистике в русском интеллигентском
словоупотреблении, начиная с 40-х годов закрепляется слово прогресс, по царскому
распоряжению запрещенное к употреблению “в официальных бумагах”. В те же годы
укореняется слово среда в значении окружающее общество, социальное окружение, обстановка
(ср. фр. milieu). Появляется выражение среда заела, заеден средою (ср. в балладе А. К. Толстого
“Поток-богатырь”)
Чтобы понять эти общественные условия, следует рассмотреть цензурные изъятия, которые
производились в статьях Н. А. Добролюбова или М. Е. Салтыкова-Щедрина в “Современнике”.
Устранялись из текстов революционно-демократической публицистики слова и выражения
актуальные и злободневные в идеологическом отношении,, например такие, как конституция,
убеждения, право, освобождение человеческой личности и др. Из статьи Добролюбова о крепостном
праве было убрано выражение снимаются оковы, совершенно недопустимыми были
выражения свобода слова, гласное выражение идей.
Данный факт привлек внимание советских языковедов еще в 20-е годы. Так, А. М. Селищев,
сопоставляя наблюдавшиеся им новые явления в русском языке периода революции с
аналогичными изменениями во французском языке революционной поры, писал: “Но в
общем характере отношения к языку предшествующего периода имеется и значительное
различие. Французских революционеров не удовлетворяла изящно-изысканная речь
аристократической эпохи: чувствовалось ее сильное несоответствие действительности
революционного времени. Такого резкого расхождения между языком русской интеллигенции
дореволюционного времени и языком революционных деятелей на русской почве не было.
Русский литературный язык в течение XIX века был приспособлен для передачи самых тонких
и сложных социальных и индивидуальных явлений”.
Русский литературный язык в середине и во второй половине XIX в. развивался под мощным и
все возраставшим воздействием на него прогрессивной русской литературы, усиливавшей в
себе в эту пору дух последовательного реализма при ведущем положении во всей русской
культуре революционно-демократической общественной мысли и публицистики. Ю. С.
Сорокин, без сомнения, прав, утверждая, что “поток развертывавшейся в стране широкой
демократической борьбы за переустройство русского общества коснулся и русского
литературного языка, сделав его мощным орудием, мысли и обогатив его новыми семантико-
стилистическими средствами”.
Касаясь же общей проблемы связи истории народа с историей его языка, мы должны указать,
что язык как семиотическая система, как система знаков, существующая для общения между
людьми и обмена мыслями в обществе, действительно, в периоды революционных взрывов в
истории общества, не может претерпевать серьезных изменений. Без сомнения, изменениям
подвергаются стилистические системы языка, будучи наиболее тесно связанными с
общественным строем своей эпохи. Однако и в этих случаях степень и характер изменений в
каждом отдельном литературном языке в каждую определенную историческую эпоху должны
рассматриваться в непосредственной зависимости от конкретной исторической обстановки, в
которой осуществляется общественное функционирование языка.
В названной статье, указав на то, что существующие толковые словари обычно служат
показателем уровня развития лексики своего времени, однако обычно далеко не полны в
разных отношениях, С. И. Ожегов обращается к известному, вышедшему В 30-х годах
“Толковому словарю русского языка” под редакцией Д. Н. Ушакова, в котором с наибольшей
полнотой и объективностью (для своего времени) отражен словарный состав литературного
русского языка тех лет. Одной из задач, встававших перед составителями этого словаря, было
выделить все новое, что появилось в русском языке после Великой Октябрьской
социалистической революции. Во вступительной статье “Как пользоваться словарем?”, в § 15
под заглавием “Пометы, устанавливающие историческую перспективу в словах современного
языка”, сказано: “(нов.), т. е. новое, означает, что слово или значение возникло в русском языке
в эпоху мировой войны и революции (т. е. с 1914 г.)”.
Ученый произвел проверку ряда слов, отмеченных пометой “новое” в “Толковом словаре
русского языка”, по сочинениям В. И. Ленина, написанным в дореволюционные годы.
Оказалось, что такие лексемы, как самокритика, национализация, элемент (в отношении к
человеку, личности), эаеэжательство, эаезжательский, обладающие в “Словаре...” названной
пометой, обнаруживаются в произведениях В. И. Ленина начиная с 1894 г. постоянно. Так, в
1904 г. В. И. Ленин писал в работе “Шаг вперед, два шага назад”: “Русские социал-демократы
уже достаточно обстреляны в сражениях, чтобы не смущаться этими щипками, чтобы
продолжать, вопреки им, свою работу самокритики и беспощадного разоблачения
собственных минусов...”
В “Словаре...” под ред. Д. Н. Ушакова без специальной пометы, но как новые толкуются слова:
строительство (перен.), авангард (перен.), хвостизм, электрификация. И эти лексемы
обнаружены С. И. Ожеговым в ленинском словоупотреблении по произведениям
дореволюционной поры. Так, в статье “Разговор” (март—апрель 1913 г.) читаем: “Те, кто
привыкли отрицать и продолжают отрицать принципы партийного строительства, не
сдадутся без самого отчаянного сопротивления”. Слово авангард есть в “Материалах к вопросу о
борьбе внутри с.-д. думской фракции”, напечатанных в октябре 1913 г.: “...металлисты авангард
(передовой отряд) всего пролетариата России”. Анализируя действия оппортунистов, В. И.
Ленин в 1904 г. в книге “Шаг вперед, два шага назад” писал, что их действия “неминуемо
приводят к оправданию отсталости, к хвостизму, к жирондистским фразам”. Заметим, что и
по словообразовательной модели (присоединение к русской основе латинского суффикса -изм)
слово хвостизм, как и отзовизм и т. п., является типичным именно для послеоктябрьской
эпохи. Лексема электрификация тоже рассматривается обычно как характерный для советской
эпохи термин. И это слово употребляется В. И. Лениным в 1913 г., правда, в кавычках, как
неассимилированное еще русскому языку новшество: “"Электрификация" всех фабрик и
железных дорог сделает условия труда более гигиеничными, избавит миллионы рабочих от
дыма, пыли и грязи, ускорит превращение грязных отвратительных мастерских в чистые,
светлые, достойные человека лаборатории”.
+++