Вы находитесь на странице: 1из 11

27 января 1945 года, Красная армия освободила

освенцимский концлагерь

Воспоминания узника (Записал Николя Вайль


(Nicolas Weill) в 1995 году.)

Жорж Снидер (Georges Snyders) родился в 1917


г. Его учеба в Высшей педагогической школе была
прервана войной: учеников-евреев из вузов
исключали. Он был отправлен в Освенцим и стал
одним из тех немногих, кто там выжил и стал
свидетелем освобождения лагеря советскими
войсками. Нам он впервые рассказал об этом
периоде своей жизни.

Я был арестован в Лионе летом 1944 года, когда


американцы уже высадились. Я французский еврей в первом
поколении, мои родители были голландцами. Меня
арестовали на улице; по сути, я стал жертвой охоты за
"лицами неугодной внешности". Меня перевели в тюрьму
Монлюк в Лионе, потом в Дранси, под Парижем - в
пересыльный центр, где собирали тех, кого впоследствии
увозили в концлагеря. Я находился там в тот период, когда
немцы начали осознавать, что движутся к поражению;
режим в Дранси тогда стал заметно мягче. Повседневной
жизнью там заправляли несколько "администраторов"-
евреев. Прогуливаясь по этому большому сооружению, я
как-то наткнулся на пианино и стал играть Третий концерт
Бетховена. Один из администраторов вошел в комнату и
сказал мне: "Возможно, Вам не следовало бы музицировать,
учитывая, что завтра в лагеря отправляется новый поезд". Я
ответил ему: "Но я еду в этом поезде". Он остолбенел и
вышел, а я продолжил свое занятие.
Назавтра мы сели в вагоны для перевозки скота. Нацистский
офицер резким движением задвинул дверь вагона; этот
лязгающий звук показался мне чем-то похожим на звук
гильотины, символизирующий конец судьбы. В вагоне
постоянно говорили о той участи, которая нас ждет.
Некоторые думали или старались думать, что мы уезжаем
просто в какое-то место с очень суровыми условиями;
другие, как и я, были убеждены, что мы едем навстречу
смерти. 

Ничто так не настраивает на пессимистический лад, как то


бездействие, та пассивность, в которую мы были погружены.
Когда мы окажемся лицом к лицу с врагами, мы соберем всю
оставшуюся у нас энергию: это единственный способ
показать, что мы не заслуживаем такого обращения. В
Дранси нам давали хлеб, который мы не могли есть; я до сих
пор чувствую этот запах плесневелого хлеба, вероятно,
бессознательно ассоциировавшийся с заплесневением нас
самих.

Подъезжаем. Каждый из нас попытался собрать кое-какие


вещи, которые стали бы одновременно нашей материальной
и символической защитой. Самые изобретательные даже
зашили в одежду несколько золотых вещиц. Но был дан
приказ оставлять в вагоне все вещи, без разбора. Тогда мы
познали, что такое абсолютная нищета.
Мы проходим мимо немецкого офицера, который кивком
головы указывает на тех, кто должен идти налево -
дорожкой, которая вела к смерти, и на тех, кто пойдет
направо: в трудовой лагерь. Но теперь я уже не знаю,
пережил ли я эту сцену сам или увидел ее в каком-то
американском фильме о депортации, если только фильм
показывал все так, как оно происходило в реальности.
Как бы то ни было, мы пешком отправились из "Аушвица" в
один из его филиалов - "Моновиц". В анкете был вопрос о
профессии, и я допустил огромную оплошность, честно
ответив: студент. В концлагере это переводится как "мало на
что годен". Я стал чернорабочим, в чьи обязанности входило
загружать с помощью лопаты бетоноукладчик. Работа была
трудная, я все время был на улице. И силы очень быстро
покидали меня. Нас разделили на небольшие группы по 12-
15 человек, которыми руководил надзиратель - "капо". В тот
момент моим надзирателем был цыган. А ведь скольких
цыган уничтожили! В лагере нацисты поручали им
командовать евреями.
Разговоры заключённых часто носили несколько
метафизический характер: немногие места так
подталкивают к метафизике, как концлагерь, ведь там мы
испытываем страдания и находимся на волосок от смерти. А
еще мы задавались вопросом о том, почему нацисты
захотели уничтожить евреев. Оппозиционеры и участники
движения Сопротивления знали, почему они попали в эти
лагеря, которые изначально и строились для них: они сами
выбрали противостояние и борьбу... Но евреи, начиная с
еврейских детей, отправлявшихся прямиком в крематорий,
ничего не выбирали. Была ли наша смерть всего лишь
результатом мрачного, ничего не значащего недоразумения?
Мы, конечно, были "козлами отпущения", но ведь можно
было найти и других.
На самом деле, потом я понял, почему Гитлер считал
каждого еврея врагом: потому что условия существования и
особенности эмансипации евреев предполагают изначальное
равенство между народами и нациями. Для нацистов же,
напротив, существуют высшие и низшие расы; евреи
считают войну худшей крайностью, тогда как нацисты
считают ее в высшей степени увлекательным моментом;
евреи верят в человеческую свободу, тогда как Гитлер
требует, чтобы массы подчинялись вождям, которые им
навязаны, потому что "природа" сделает их "сильнейшими".
Эти три "греха" евреев были абсолютно несовместимы с
тремя основополагающими "ценностями" нацизма.
В той гигантской битве, где на кону была судьба мира, где с
одной стороны было стремление к большей демократии и
справедливости, а с другой - неистовство сильнейшего,
который может сколько угодно уничтожать тех, кто ему
мешает, евреи, вероятно, пострадали сильнее других, и
совсем не по собственному желанию. Но, в конечном итоге,
погибшие в Освенциме, участники Сопротивления,
оппозиционеры, фронтовики... - все сражались с
одинаковым упорством.
Исходя из этого, я теперь задаюсь вопросом, имеющим для
меня жизненно важное значение: был ли Освенцим каким-
то исключением в мировой истории? Ведь там
предполагалось уничтожить целый "народ", от грудных
детей до стариков. Или речь скорее идет о кульминационной
точке в длинной веренице побоищ, войн, столетий
работорговли, рабства, колониализма, в конце концов,
эксплуатации человека человеком? Вокруг меня много
"выходцев из Освенцима", начиная с бомжей; я живу в
условиях - осмелюсь сказать "буржуазного" - комфорта, и,
однако, я к ним более близок, чем те, у кого не было
тюремного опыта.

Но вернемся к повседневной жизни в лагере. В часы ужина,


когда мы были не совсем ошалевшими от работы, мы
вспоминали - конечно, приукрашивая действительность -
нашу прошлую жизнь. Каждый очень боялся стать
"мусульманином": на лагерном жаргоне этим словом
обозначали людей с восковым цветом лица - а это признак
того, что у тебя уже недостаточно сил, чтобы работать, и что
тебя пора отправлять в крематорий. "Поработаешь так три
дня (скажем, в одинаковом ритме - когда за тобой следит
капо и когда его нет) - и ты "мусульманин".
Осмелюсь сказать, что в Освенциме "несерьезных болезней"
(таких как насморк или грипп) не существует: ты либо
умираешь, либо нет. Голод - это одновременно боль и
навязчивая идея. Чтобы получить немного репы, нам порой
приходилось (сколь бы мы ни были слабы) работать по
несколько часов сверхурочно. Но в день Йом Кипура
(праздник, когда верующие евреи постятся, чтобы искупить
свои грехи) венгерские евреи (в массовом порядке
отправленные в лагеря летом 1944 г.) отказывались от
дневного супа: сегодня это очень трудно понять, но в этом
проявлялся потрясающий феномен. Это впечатляло даже
капо, даже эсэсовцев: "недочеловеки" способны предпочесть
еде самоутверждение и чувство собственного достоинства!
До недавнего времени - и хотя я далек от какой бы то ни
было религии - в этот день я постился, "по-светски", в
память об этом.
Другим путем к смерти был лазарет. Потому что, как это ни
парадоксально, в лагере уничтожения был лазарет. Главное
было - избежать эпидемий, от которых страдали даже
надзиратели-эсэсовцы. Мои товарищи отговаривали меня
идти туда, потому что, как они сказали, именно там было
легче всего отобрать кандидатов на кремацию. Однако как-
то вечером, возвращаясь с работы, я упал в грязную лужу;
если бы я вернулся в свой барак в таком виде, меня
обязательно бы избили. Тогда я попробовал пойти ва-банк.
Больше от безнадежности, чем от уверенности в себе я
толкнул дверь лазарета. Благодаря тому, что я в свое время
подружился с работавшим там Франсом-Руссо, которого
посадили раньше меня (и который без колебаний уменьшил
ради меня ту и без того ограниченную степень защиты, на
которую он мог рассчитывать в лазарете), и благодаря
одному врачу, греческому еврею, который помог мне, узнав,
что я учился в педагогическом институте, я смог какое-то
время проводить там по полдня, избегая принудительного
труда, и сберечь остаток сил.
Моя судьба не шла ни в какое сравнение с теми
ежедневными мучениями, которые испытывали мои
предшественники: немцы знали, что проиграли войну, и
начинали принимать меры предосторожности. С другой
стороны, эсэсовцы все больше запутывались в двух
противоречащих друг другу концепциях: уничтожения и
получения прибыли. Именно поэтому несколько
заключённых все же смогли оттуда вернуться...
Наши страдания в основном были двух видов. Прежде всего,
это было унижение: все делалось для того, чтобы убедить нас
в том, что мы не люди, а низшие существа, недостойные
того, чтобы жить. Затем - плохое обращение: на словах (как
по содержанию, так и по тону), в способе "организации"
труда - который был, по меньшей мере, в равной степени
направлен на то, чтобы унизить и истощить нас и чтобы
получить от нас сколько-нибудь эффективную отдачу (я
говорю о неквалифицированных рабочих, каким был я),
нескончаемые переклички, присутствие при казнях через
повешение. С этим были связаны, я бы сказал, и "радости"
Освенцима: радостью было каждое мгновение, каждое
действие, которым мы пытались сбросить клеймо
недочеловека. Вспомним венгерский Йом-Кипур.
Ну и голод: не отпускающий, неотвязный. Нам давали суп и
кусок хлеба в полдень и вечером. Вечерами можно было
обменять свой хлеб на дополнительную порцию супа; разум
подсказывал этого не делать, потому что хлеб более сытный.
Но время от времени я поддавался этому соблазну, потому
что от второй порции супа - разумеется, остывшего -
желудок болел ровно настолько, чтобы не чувствовать голод
в момент отхода ко сну.
Голод постепенно истощает мои силы, разрушает мое тело:
если так будет продолжаться и дальше, я долго не протяну,
даже если не умру насильственной смертью. С каждым днем
я все больше слабею; я настолько усох, что могу обхватить
верхнюю часть бедра одной рукой, так что большой палец
сойдется с мизинцем.
В том положении, в котором я находился, то есть в самом
низшем - чернорабочего, не имея возможности оказывать
услуги, за которые можно было получить дополнительное
питание, не стоило и рассчитывать прожить больше
нескольких месяцев. Происходила не только физическая, но
и нравственная деградация - ведь я не мог думать ни о чем
другом. Какое там чувство собственного достоинства! Я
работал на улице, на польском морозе, и, разумеется, одет
был кое-как. Не оттого ли сейчас я так часто, очень часто
мерзну?
Приближение Красной армии происходило скачкообразно:
она то продвигалась, то останавливалась. С самого моего
приезда я слышал отдаленные артиллерийские выстрелы,
но они всегда были где-то далеко, хотя иногда мы и тщились
услышать что-то обнадеживающее. Но в один прекрасный
день, в январе 1945 года - кажется, числа двадцатого - было
объявлено об эвакуации лагеря. На сей раз русские
приближались, и нацисты хотели увести всех оставшихся
заключённых и взорвать лагерь. Конечно, они были
заинтересованы в том, чтобы уничтожить все следы.
Помогавший мне врач взвесил меня (во мне было 35
килограммов) и сказал: "Была не была! Тебе все равно ни за
что не выдержать пеший переход: оставайся здесь. У тебя
большие шансы погибнуть при взрыве, но раз уж ты точно
не сможешь уйти пешком...".
Немцы в тот момент обезумели, и мне удалось спрятаться. А
потом наступила тишина, лагерь опустел. Был январь. Снег,
мороз, одиночество. Я чувствовал себя одуревшим: к тем
причинам, что я уже назвал, добавилась резкая смена
режима и общей атмосферы. Как и тогда, когда я сидел в
вагоне для скота, я ждал смерти, но в то же время во мне
жила смутная надежда на освобождение. На пороге смерти
избавление не кажется столь уж невозможным. Я очень
хотел пить и, к своей большой досаде, выяснил, что нужно
растопить кучу снега в кастрюле, чтобы получить хоть
немного воды. Я ждал. Я никого не видел. Ни с кем не
говорил. Они не взорвали лагерь. Я накопал несколько
картофелин, я ждал; ждал, я думаю, четыре-пять дней, и в
моей голове беспорядочно проносились картины моей
смерти (вот я замерз, вот мумифицировался во льду) и,
несмотря ни на что, - мысли о спасении.
И вот как-то вечером (в этом не было ничего грандиозного
или драматического) - насколько я помню, это было около 17
часов - какой-то русский солдат (всего один), который, как
мне показалось, случайно там оказался, толкнул дверь
лагеря. Просто так, потому что увидел перед собой дверь.
Думаю, что я заметил его первым, и тогда он понял, что
попал в концлагерь. Он пошел за своими товарищами.

На самом деле, в Моновице осталось человек 50-60. Русские


собрали нас в бараках, у каждого теперь была кровать, своя
собственная кровать. Они ухаживали за нами, приносили еду - о
которой мы так долго мечтали. Они делали все, что могли, чтобы
помочь нам; в их поведении было сострадание, доброта и
суровость, свойственные фронтовикам, которые сами прошли
через страшнейшие испытания. Они не брали нас на руки,
напевая колыбельные, нет, это было не в их стиле, но научили нас
организовывать свою жизнь. Потому что нам было нужно снова
научиться жить.

Когда я увидел моего первого советского солдата, среди всех


обуревавших меня тогда чувств доминирующим было одно:
ощущение того, что я все-таки буду жить. Это, конечно,
наполняло меня радостью, но и сулило большие трудности, как
физические, так и моральные. Тот русский, который заботился
обо мне, не понимал, почему я настаивал на том, чтобы возле
моей кровати, на расстоянии вытянутой руки, по ночам стояла
тарелка с лапшой (разумеется, холодной): "Да я тебе получше
принесу", - говорил он. Но для меня чувство безопасности
начиналось с постоянной уверенности в том, что еда рядом.

Я испытал крайние лишения, нищету и унижение. Мы с моим


другом, студентом-медиком (он наверняка погиб при эвакуации,
его вытатуированный на коже номер шел как раз после моего, что
еще сильнее связывало нас в повседневной жизни), говаривали,
что "если выберемся" (эту фразу мы произносили по десять раз на
дню), то уже не вернемся к жизни зажиточных буржуа. Мы
подумывали стать клошарами, чтобы понять и разделить образ
жизни изгоев, даже когда лагерей уже не будет. Какой же смысл в
моем лагерном опыте, если я вновь стану жить так же, как
прежде? А потом я "сдулся", вернулся в Высшую педагогическую
школу и подготовился к конкурсу на замещение должности
преподавателя философии. Угрызения совести заставили меня
записаться в Коммунистическую партию, в которой я и оставался,
невзирая ни на что.

В Высшей педагогической школе, где я работал с Альтхуссером


(Althusser), вернувшимся из лагеря для военнопленных, я казался
каким-то странным существом, одновременно старым,
постаревшим, но в то же время однокашником тех, кто только что
закончил подготовительные курсы. Ни им, ни моим близким - в
особенности моим близким - я не рассказывал о нацизме и о
своем лагерном опыте. Не знаю, прав ли я был в этом. Я боялся
привить моим детям слишком мрачное видение мира. Но
однажды, помню, я смотрел фильм об Освенциме. И внезапно я
понял, что после каждого съемочного дня "нацисты" и
"заключенные" спокойно встречались в гардеробе и в баре.
Досмотреть фильм до конца я не смог.

Как видите, в моей истории нет ничего сенсационного. Возможно,


я должен был стать живым свидетельством того, что иногда все
же существует какая-то возможность сопротивляться тем, кто
хочет утопить вас в презрении, даже убить им. Что мы не можем
спокойно жить в обществе, где столько людей ежедневно
сталкивается с презрением - увы, и с нашей стороны. Что бы там
ни было, из Освенцима не возвращаются.

Документальный фильм «Два облика Освенцима»


«https://www.youtube.com/watch?v=5DZq_WY94GQ

Художественный фильм о восстании в Варшавском гетто Р.Полански


«Пианист» -https://www.youtube.com/watch?v=KtsKiaCFmt8

Освобождение узников Освенцима.


Фото: О.Игнатович, 1945 год
Сочинения - https://www.kritika24.ru/page.php?id=72967

Вам также может понравиться