Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава I
Апрель 1907 г., Пекин. Невзрачный, но крепкий осел выносит меня из Пекина, и вот,
свернув с шоссе, трясусь по проселочной дороге, которая не лучше и не хуже наших
русских. Кругом поля, на которых растут пшеница, рис, лотос. Полуголые, загорелые до
черноты поселяне, по колено в липкой грязи, заботливо месят ее руками, словно тесто. Не
легко дается Китаю его насущная пища «старый рис» (лао ми)! Порой взбежит холмик. Он
обязательно использован. То высится на нем беседка, надпись на которой замысловато
намекает на что-нибудь вроде того, как сладко, мол, поэтически отдохнуть в свободных
струях горного ветерка, то воткнулась холму в бок небольшая пагода-могила буддийского
монаха, а не то и весь монастырь, дремлющий в роще сосен и кипарисов, как-то лениво и
отлого ползет вверх из плоской равнины. На больших холмах летние резиденции князей и
богатых людей. Один из таких холмов занят, например, любимым летним дворцом ныне
властвующей матроны, так называемой матери богдыхана, императрицы Западного
Дворца.
Проезжаю мимо китайских деревушек, в которых рядами стоят глиняные фанзы. Каждая
такая фанза принадлежит одному члену рода с семьей. Дяди с племянниками, братья, не
говоря уже об отцах и детях, живут вместе до последней возможности. У ворот дворов
играют китайские ребята, славные голопузики с бритыми головами, на которых, словно
оазисы в степи, оставлены пучки волос, перевязанных красной ниткой. Красный цвет в
Китае имеет благовещее значение и назначение. Его боится нечисть: бесы, оборотни,
крайне опасные для человека, особенно в его ребяческую пору.
Слезаю среди большого двора и отдаю свои уши в жертву ужасному лаю псов. Иду
направо. Вхожу во двор. Оглядываюсь. Из мраморной пасти чудовища красиво бежит
чистая, вкусная вода. Направо и налево по углам колокольная и барабанная. Это
двухъярусные строения в китайском духе, т. е. с выгнутыми вверх концами черепичных
крыш и с рельефным орнаментом между крышей и стеной. В барабанной покоится на
изображении лежащего слона огромный барабан. (Слон, подобно многим другим
религиозным символам, вошел в китайское искусство вместе с буддизмом, т. е. в первые
века н. э.) 1. На барабан наклеена полоска желтой бумаги с заботливо выведенными
знаками: «Намо, громозвучный царь пуса». Намо — это транскрипция санскритского
слова, которое значит «призываю тебя». Пуса — [15] это китайская переделка китайской
же транскрипции санскритского слова бодисатва. Им называют людей, которые должны
стать буддой. В китайском буддизме, т. е. в индийской религии, попавшей на китайскую
почву, мы напрасно будем искать глубокой последовательности в языке, символе, образе.
Бодисатва, архат 2, будда во всех их видах слились в нечто неразличаемое. И, например,
пуса для китайца, если и не будда, так что-нибудь в этом роде. В общем же это дух. Духи
все одинаковы, и поэтому мудрствовать на эту тему излишне. [16]
Иду в соседний храм, храм Будды великого, могущественного. Божество сидит на лотосе
и других священных цветах. Вокруг него — столпотворение всех божеств,
принадлежащих к самым разнообразным мифологиям и поверьям и окитаизированных в
большей части рукой скульптора. Над божеством вверху нечто вроде плоского купола.
Центр композиции занимает завившийся в компактную круглую чешуйчатую массу
дракон; фоном ему служат условные выкрутасы запятых, символизирующих волны. Бока
купола покрыты выпуклым геометрическим орнаментом, задуманным с большим вкусом
и в тонкой симметрии. Все это сделано из золоченого дерева и производит отличное
впечатление, как вещь настоящего мастера. [18]
Кругом Будая четыре огромные фигуры свирепых вояк, ногами попирающих голых
чертей, нарочно изображенных маленькими и тщедушными. Это пережиток демонского
культа Индии и Тибета, перешедший и в китайское искусство. Фигуры нарисованы с
атрибутами, название которых надо читать по-китайски, в виде ребуса, следующим
образом. Одна фигура держит меч (острие по-китайски — фын), другая играет (тхяо) 5 на
китайской мандолине, третья держит большой [20] дождевой (юй) зонтик и четвертая в
руке защемила ящерицу (шунь). Полученные четырехсложные выражения можно
написать двояко (китайскими условными знаками, которые, как известно, часто читаются
одинаково):
Все эти храмы и внутри и снаружи производят гнетущее впечатление своей безвыходной
запущенностью. От непогод крыша всюду прогнила, завернулась внутрь и повисла
лохмотьями гнилых стропил, обдав слоем пыли и обломков все находящееся внизу.
Прогнили колонны, обломалась и упала вся сложная сеть затейливого орнамента на
карнизах зал — и все это валяется на полу, на статуях — повсюду, никогда и никем не
убираемое. Бумага на стенах вся истлела. Пыль влетает и сквозные дыры
беспрепятственно. Подобным недостатком страдают почти все китайские монастыри.
Какой-нибудь евнух из дворца, большой чиновник или вообще какой-либо магнат, устав
от постоянных злодейств, употребляет награбленное золото на постройку монастыря или
кумирни. Привлекаются к труду искуснейшие рабочие и архитекторы, которые работают
на редкость усердно и буквально за гроши, сознавая себя как бы участниками благого
дела, — и вот, создается отличный памятник искусства. Материал употребляется
прочный. Китайцы — большие ценители солидности и прочности вещей. Замаливатель и
рассчитывает: «Здания, построенные из такого материала, простоят не одну сотню лет. К
тому времени грехи мои замолятся. А там мне все равно». Монастырь имеет доход,
конечно, [21] достаточный для поддержания здания в должном порядке, но его
распорядители-хэшаны создают иное положение дел. Прежде всего потому, что в это
презираемое трудящимися китайцами сословие чаще всего идут отбросы общества,
лентяи или шантажисты по природе. Обычно хэшан — это человек, мало понимающий в
том, что он читает или произносит, что делает, чему служит, не говоря уже во что верит,
ибо это вызвало бы усмешку у любого китайца. Алчность этих типов превышает всякое
описание. Праздность их жизни очевидна для всех. Тупое доктринерство создало ряд
обиднейших, по их адресу направленных пословиц. Разве станет подобный тип заботиться
хотя бы о сбережении зданий, чистом их виде, починке и т. д.? Да никогда! У настоятеля
монастыря и без того дела пропасть. Надо съездить в город к богатым покровителям,
вручить им подписной лист для пожертвований. В числе этих пожертвований наиболее
крупные, конечно, простая фикция и написаны собственной рукой хэшана. Надо затем,
действуя на мелкое тщеславие, раздобыть денег. Подобный визит требует времени. Надо
пробраться в женскую половину дома, куда, кроме хэшанов и лаодао (даосский монах. —
Ред.), между прочим, никто из посторонних лиц мужского пола не допускается, надо
хорошенько поврать на различные темы, наполняя, таким образом, вечную праздность
гарема, и только тогда уже действовать с подписным листом. Хлопот, действительно,
немало.
Что до остальных хэшанов, то, покончив со своей молитвенной работой, они вряд ли
думают о чем-либо, кроме того, что теперь, к счастью, можно ничего не делать.
«Запрещено курить», «Осторожно с огнем» — это столько же для самих хэшанов, сколько
и для посторонних.
Я выхожу теперь из царства дерева, черепицы, меди и вступаю в царство мрамора. Передо
мной ряд мраморных лестниц, ведущих от арки к арке, взбирающихся до огромной ступы
8
(о ней — ниже) и ползущих по ней вплоть до слияния с общим белым сверкающим
фоном. Огромные туи посылают свои ветви всюду. Они врезаются в арочные отверстия,
пересекают лестницы, тянутся из щелей в мраморной стене, ползут далеко вверх и,
наконец, на огромной высоте разрастаются в самостоятельные купы, полускрывающие от
глаз нежную белую ступочку. Дико и красиво! [24]
Первая мраморная арка вся в непрерывном орнаменте, который, между прочим, как и
фигуры, описываемые ниже, никакого отношения, к буддизму не имеет, но он передает
мистические сюжеты, а таковые в представлении рядового и малограмотного китайца все
в общем одно и то же, будут ли они буддийские, даосские или иные.
Главным сюжетом орнамента этой арки является облачко. Оно занимает центр
поперечной кладки, разбросавшись в яркой симметрии с сердцевидным извивом, оно же
бежит по колоннам, сужаясь и укладываясь косыми ярусами, оно же наполняет
своеобразные арочные панно вверху. Сильным ударом врезаны в боковые панно того же
типа символы китайской от века непонятной мистики, так называемые гуа. Это
комбинации целой и ломаной линий, сплетенные дуалистической теорией миропонимания
в сложнейшие построения китайских философов 9. Вглядываюсь в боковые больших
размеров панно, слепящие взгляд мелкотой вырезки громоздящихся одна на другую
деталей, и узнаю так называемых «двух драконов», играющих с перлом. Два дракона,
бешено извивающихся в облаках и морской пене, которая изображается в китайском
искусстве взвинчивающимися вверх запятыми, играют, т. е., разинув узкие пасти и
кольцеобразно развив по бокам усы, набрасываются на шар, сияние которого передано
зубцевидными ореолами, вонзающимися в общий фон облаков.
Китайский орнамент такого рода доставляет огромное удовольствие тем, кто умеет его
читать. Чувствуешь себя как бы посвященным в тонкости умственной работы своеобразно
воспитанных поколений, своеобразно сложившейся стойкой, вековой цивилизации,
видишь, как намек, основанный на долгом и непрерывном искании культурного ума,
воплощается в символ, выражающийся со всей сложной полнотой в орнаменте.
Первый из них жил в III в. н. э. Император хотел взять его во дворец воспитателем
наследника престола. Ли Ми патетически писал в челобитной: «Ради моей престарелой
бабушки я должен остаться дома и беречь ее. Если бы не она, я бы не видел света этого
дня. Если не я, она не сможет исполнить долготу дней своих, определенную ей свыше».
Император был тронут и велел помогать почтительному внуку в его уходе за бабкой
вплоть до ее смерти. Затем пожаловал Ли Ми чином и должностью.
Второй из них, Ди Жэнь-цзе, жил в VII в. н. э. Это был на редкость почтительный сын. По
смерти своей матери он непрестанно думал о ней. Взойдя как-то раз на гору и видя
парящие в высоком небе белые облака, о« воскликнул: «Это траур вверху (белый цвет в
Китае — цвет траура) по моей матери, лежащей в могиле». И теперь еще в Китае на
воротах дома, в котором умер кто-либо из старших, пишут на синей бумаге белыми
знаками следующие параллельные семизначные строки, из которых во второй намекается
как раз на Ди Жэнь-цзе: «Соблюдая почтительность, не [27] замечаю, что красное солнце
взошло». «Думая о родителе, вечно наблюдаю за несущимися белыми облаками».
Первая строка говорит намеком о другом примере сыновней любви, которых в китайском
историческом предании вообще чрезвычайно много.
Ступа — это огромное белое здание в три этажа. Стены сплошь покрыты барельефами,
изображающими фигуры будд и бодисатв в позе искания священного наития. Статуи то
многоголовы, то многоруки, то украшены диадемами, браслетами, серьгами и т. п.
Этот самый фыншуй, который я бы определил, как гадание по форме поверхности земли
относительно всякого видного человеческого начинания, требующего места на
поверхности земли, — будь то новый дом, храм, [28] пагода, могила, лавка или мастерская
— это одна из самых любопытных форм китайского суеверия.
Взбираюсь по красивой лестнице во второй этаж. Здесь ниша, в которой сидит одетое в
желтый балахон божество. Над нишей надпись: «Явленные мощи источают свет»,
говорящая о мощах, над которыми воздвигнута ступа. Взбираюсь по темной лестнице на
самый верх. Пока я проделываю это сложное гимнастическое упражнение, китаец, мой
спутник, забавляется с гулким эхом переходящим за вершины фальцета голосом. И эхо —
что ж ему с этим поделать? — усугубляет удовольствие.
Хэшаны задают мне ряд обычных вопросов. Интересуются, сколько мне лет, почему,
несмотря на молодой возраст, растут у меня усы, сколько детей, чем занимаюсь в Пекине
и т. д. Заваривают чай, приносят сделанные из теста, обмазанного медом, клетки (мигун),
которыми я и угощаюсь. Темнеет. Хэшаны уходят из монастыря. Спрашиваю слугу, куда
ушла братия. Ухмыляется и говорит: «Так, вообще погулять».
«Входя в монастырь, слышишь дождь, падающий в горах. Вершины гор залиты вечерним
светом солнца. Журчит ручеек, выпевая мелодию... Сижу в долинной роще... Веет
прохладой... В тени бамбука еще не стаял снег... Уносясь от земли, окутывает меня аромат
цветов... И думаю — куда ушли подвижники прошлого? Думаю, мечтаю, напрасно ища в
себе ответа и скользя взором по длинной монастырской стене».
Наступает ночь. Луна озаряет широкий двор. Хэшанов нет. Слуги на их медленном языке,
с паузами и выразительными жестами рассказывают о своих домашних делах. Все то же,
что и везде... О, сколь едины люди земли в своих стремлениях и интересах!
Комментарии
4. Китайский храм обыкновенного типа — это большая фанза, у которой переплет стены
изукрашен орнаментом, несколько более затейливым, чем у других фанз. В таком
переплете образуются окошечки, которые изнутри заклеиваются бумагой. Стекло
употребляется лишь в городских новых постройках. Это еще нововведение.
7. Император Цинской (Маньчжурской) династии Цянь-лун был известен также как поэт.
Вольтер называл свое время эрой Фридриха и Цянь-луна (Прим. ред.).
АЛЕКСЕЕВ В. М.
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава II
Май 1907 г., Пекин. Мой учитель по Коллеж де Франс профессор Эдуард Шаванн
отправляется в путешествие по археологическому Китаю, и я еду с ним. Я предан идее
представить в диссертации некий кодекс китайских бытовых надписей, которыми столь
богаты китайские города и деревни, и, таким образом, в то время как Шаванн будет
собирать археологическую эпиграфику, я хочу обратить внимание на эпиграфику
ежедневно-бытовую, но так как в последней отражается и первая, то гармония интересов
будет соблюдена.
Весь опыт моего студенчества привел меня к следующему выводу: нельзя брать дико, в
лоб, языки, надо идти в обход крепости, обложить ее со всех сторон.
Однако свое главное внимание я хочу обратить на жизнь городов и деревень, на весь
китайский быт. Из области китайского фольклора меня особенно интересует лубочная
картина, являющаяся как бы иллюстрацией к бытовой эпиграфике: они самым тесным
образом связаны друг с другом и друг друга дополняют. Лубочная картина, этот
чрезвычайно любопытный образец народного искусства, представляется мне благодатным
полем для наблюдения и исследования. Свою диссертацию я хотел бы посвятить именно
этой увлекательной теме и возлагаю большие надежды на сбор материала во время
экспедиции. Вот основные задачи. Остальное подскажет сам путь.
Наконец, едем. Пробираемся сквозь подвижной мост палуб, в лесу мачт при помощи
бранных окриков исключительно генеалогического типа, багров, рук, веревок и других
средств. Когда же выезжаем на свободу, то ветер не желает дуть нам в спину, а как-то
дрябло напирает в лицо. Рабочий слезает с лодки, забегает вперед по берегу, впрягается в
лямку и тянет нас вперед со скоростью столь непочтенного в Китае существа — черепахи.
Лямка эта представляет собой бамбуковую планку, привязанную с обоих концов к
главному узлу веревки. На планке читаю надпись: «[Так] просвещенный князь [Вэнь-ван]
пригласил к себе министра-визиря [тайгун]». Надпись эта характерно иллюстрирует
пристрастие китайца к цитате и намеку, проявляющееся при всяком удобном случае. Дело
вот в чем 2.
Просвещенный князь (Вэнь-ван) видел вещий сон, истолкованный ему в том смысле, что
он-де вскоре найдет себе помощника по возвеличению рода (династии) и министра. Взнь-
ван направляется к реке Вэй (нынешняя провинция Шэньси) и видит восьмидесятилетнего
старца Люй Шана, удящего рыбу. Вэнь-ван предлагает ему княжескую колесницу, как
особую честь. Люй садится и… велит везти себя самому князю. Тот даже на это согласен,
лишь бы только добыть себе в министры мудреца. Однако через шестьсот шагов
выбивается из сил и говорит, что далее не может. Люй настаивает, чтобы он продолжал,
иначе, говорит, ни за что не стану тебе служить. Кряхтя, взялся Вэнь-ван снова за гуж, но,
пройдя двести шагов, остановился, на этот раз самым решительным образом: «Полшага
далее не сделаю». Люй говорит: «Жаль! Каждый, сделанный [35] тобою шаг, был
равносилен году царствования твоей династии. Значит, ей придется существовать всего
около восьмисот лет» (как и случилось!).
Везти телегу и бурлачить по-китайски один и тот же глагол тянуть (ла). Поэтому фраза:
«Вэнь-ван просит Люй-тайгуна (министра)» — как бы говорит: «”Тянем” и мы лодку, как
Вэнь-ван ”вез” своего министра». Такие надписи характерны для литературного Китая, в
котором прямо не терпят незаполненного надписями пространства. Эпиграфическая мода,
проникнув в народные массы из феодальных верхов, где она воцарилась, очевидно, с
утверждением иероглифики, держится здесь с особенным упорством. Китай — страна
надписей. Все те места, которые у нас свободны от надписей, в Китае обычно ими
покрыты: косяки, полотнища дверей дома, стены над окнами и т. д. Надписи пишут,
конечно, не сами обитатели бедных домов и лавчонок, так же как и лодочник, который и
прочесть-то надпись не может, хотя содержание ее прекрасно знает. Но важно, что все эти
малограмотные и совершенно неграмотные любители литературных цитат имеют к ним
вкус. Культурная толща Китая здесь особенно видна.
Кругом пусто и уныло. Полей из-за берега не видать. Глина, жалкие кустики, встречные
баржи — вот и весь ассортимент впечатлений. По берегам виднеются спорадические
группы людей, плавным, уверенным, совместным движением вычерпывающих плетеным
ковшом воду из канала на поле. Это те, что победнее. В других же местах такую работу
проделывает [36] мельничное колесо, поворачиваемое наверху горизонтальной шестерней
с лямкой, в которую впряжен осел.
Заходим на одну из фабрик. На лицах хозяев полное недоумение. Еще бы! Иностранцы,
говорящие по-китайски, знающие не только о существовании этих картин, но и
перечисляющие техническими терминами их сюжеты, — вещь по меньшей мере странная.
Накупаю массу картин, аппетит разгорается при виде столь обильного материала,
исследованию которого я хочу посвятить свою диссертацию. Эта тема все больше и
больше увлекает меня, тем более, что она никем еще по-настоящему не исследовалась.
Еще одна картина на тот же исторический сюжет. Актеры разыгрывают пьесу (вернее,
один из многочисленных ее вариантов) «Бранит Цао», никогда не сходившую со сцены.
На картине изображен благородный ученый Ни Хэн, обличающий перед собранием
сановников бессовестного узурпатора Цао Цао (ненавистное имя в китайской истории и
литературе). Ни Хэн в шутовском наряде (Цао велел ему быть во дворце актером-
барабанщиком), да еще для придания вящего эффекта до неприличия сокращенном, бьет в
барабан и поет свою знаменитую оду «Попугай», высмеивающую тирана. Лицо Ни Хэна
щедро выкрашено в красный цвет, что означает добродетель: стыд проходит через кожу,
значит, есть совесть. У негодяя Цао Цао вместо лица — белая маска. Свое негодование
Цао Цао выражает весьма энергично. Синклит военных и гражданских [43] чинов
изображают актеры в костюмах полутрадиционных, полуфантастических, но пышных и
роскошных, как всякий наряд китайского актера. Блестящие краски для народной
картинки не менее необходимы, чем сам рисунок.
В моей коллекции уже имеются десятки картин, подобных описанным. Честность,
преданность, мужество олицетворяются в тысяче типов китайской народной картины: то в
образе честного князя Лю Бэя, борющегося за свое правое дело продолжателя насильно
устраненной династии Хань, то — его министра Чжугэ Ляна, помогавшего ему в этой
борьбе, несмотря на все соблазны быть принятым у более крупного противника.
Добродетелью, которая воспевается и восхваляется на все лады театральной картинкой,
является, таким образом, добродетель честной преданности престолу (чжун-хоу) — основа
конфуцианской морали. Казалось бы, что даже в такой монархической стране, как Китай,
трудно представить себе, чтобы народ восторгался столь чуждыми ему событиями
чиновничьего мира. Однако безмерная любовь китайцев к театру наполнила весь мир их
воображения историко-театральным содержанием, и все театральное стало родным,
близким, понятным.
Культура неграмотного человека — это его устная традиция: пословицы, басни, рассказы,
мифы, предания, история. Все это нашло свое отражение в лубочной картинке. Сюжет
лубка доступен и дорог неграмотному, гармонирует со всем укладом его жизни, ибо это
свое, а не чужое. Картинки глубоко проникли в обиход, стали тысячелетней модой. В
каждый Новый год бедняк наклеивает от одной до десяти таких картинок в разных местах
своего жилья: на ворота, двери, стены, потолки, столбы, заменяя прежние, грязные,
новыми. Спрос на них поэтому особенно велик в месяц Нового года, когда эти картинки
наводняют уличные ларьки и продаются в неимоверном количестве, но и в летние месяцы
ими торгуют и в деревнях, и в городах.
31 мая. Проходим мимо какой-то деревушки. Высится храм. Заходим. Обычный тип
храма богини-подательницы детей. Сама она восседает в середине храма с кучей кукол-
приношений вокруг. Всякий раз, как [46] молитва о ниспослании чад бывает услышана,
счастливая мать приносит в храм куклу мальчика и кладет ее на место куклы, взятой ею
ранее в качестве амулета. Сторожа, как и всегда и везде в Китае, крайне приветливы и
гостеприимны. Угощают чаем и ни за что не хотят брать денег. Надо трижды отказаться.
Наступает 5 часов. Томный жар все еще неподвижно висит в воздухе, но уже не обжигает.
Слезаем с лодки и идем по берегу. Кругом сплошная зелень полей, ослепляющая,
восхищающая. «Кругом меня цвел божий сад». Обработан каждый кусочек земли, и так
непривычно видеть поле, возделанное тщательнее любого огорода, с тычинками и
всякими приспособлениями для увеличения полезной площади, что я останавливаюсь и не
могу отвести глаз от этого трогательного зрелища.
Напиваемся чаю огромными дозами, какие только и возможны летом в Китае, когда
человек солидной комплекции буквально истекает потом, и возвращаемся на лодку.
Какая-то старуха с соседней лодки завязывает со мной разговор, начиная, как водится, с
расспросов. Из каютки высовывается миловидное личико ее внучки лет тринадцати.
Старуха рекомендует ее. «У нас теперь, слава богу, нравы ”открылись” (фынсу кхайтхун).
Женщины не пугаются мужчин, разговаривают с ними, совсем как у вас, иностранцев!»
Внучка, оказывается, учится в открытой японцами в Тяньцзине школе. Прошу ее спеть
что-нибудь из колыбельных песенок, которыми я тогда очень интересовался. Не хочет —
стыдится, а взамен их поет вновь составленную песню о патриотизме (айго) из цикла
школьных песен, обильно выпускаемых ныне в свет шанхайскими книгопродавцами,
бесцветных и грубо приторных (японский шаблон, конечно, доминирует).
Ночь. Небо в звездах. Лодочник долго смотрит вверх и спрашивает, что такое звезды.
Стоящий рядом фотограф Чжоу презрительно ухмыляется и говорит мне на ухо: «Не
нужно отвечать. Что этот темный (ся дэн жэнь) человек может в этом понимать?» Однако
лодочник слушает внимательно и, по-видимому, что-то смекает. [47]
1 июня. Наутро ветер оказывается противным, причем все усиливается. Лодку нашу,
влекомую людьми, швыряет с берега на берег. Вперед движемся крайне медленно. Старый
лодочник-рулевой равнодушно говорит: «Здорово дует старый Будда!» («Лаофо-е гуади
тхуй ди!»). Выражение это меня заинтересовывает. Спрашиваю старика, что он разумеет
под Лаофо-е (старый, почтенный Будда). Молча указывает на небо. Небо отождествляется
с Буддой, Будда — с чиновником (лаойе). Впоследствии подобного рода смешения
религиозных идей и их номенклатур меня уже не удивляли. Даже в храме Конфуция
изображения самого «совершенного первоучителя» и его учеников неграмотными
носильщиками назывались фо-е — буддами. И таким образом в будды попал тот, чье
учение стало впоследствии их ярым врагом! Исследователи народных религий часто
грешат тем, что, желая найти логику в разнообразии религиозных концепций, стараются
выискать нечто готовое и уже сформированное в самом материале. Уроки, вроде
вышеописанного, таким исследователям весьма полезны.
Идем по берегу. Заходим в какую-то деревушку. Туча женщин окружает торговца
«красным товаром». При нашем приближении, конечно, стремительно ковыляют на своих
козьих ногах в разные стороны. Проходим мимо какой-то маленькой кумирни, вход в
которую вместе с горшком для возжигания замурован наглухо. Оказывается, сюда заходят
нищие, избирающие это почтенное обиталище духов своим временным убежищем,
загрязняют его, а не то и просто используют деревянную утварь для своего костра.
Замуровывая кумирню, оставляют небольшое отверстие, сквозь которое можно все-таки
видеть, кому поклоняешься, и возжечь курительные палочки. Пот струится с нас
потоками. В складках материи цвета хаки, из которой сшиты наши дорожные костюмы,
этот ужасный пот выедает целые полосы, которые даже после кипячения материи ярко
обозначаются белым цветом по общему желтому фону.
Я могу только бесконечно обрадовать человека, дав ему (хотя бы и неискренне) больше
лет, чем следует. Я как бы хочу этим преувеличением сказать ему: «Я должен Вас
уважать, как старшего».
Ветер сегодня все время меняется. То дует нам в спину, и мы мчимся, то задувает нам в
лицо, и опять тянут лодку люди со сложенными за спиной руками и лбами, повязанными
от жары платком. Жара заставляет нас даже пренебречь видом воды в канале — и мы
лезем в нее, чтобы как-нибудь освежиться.
Сопровождаемые тучей совершенно голых (как и везде в Китае летом) ребят, которые,
разинув рты, безмолвно таращат на нас глаза, идем в поля, где вдали виднеются какие-то
памятники. Находим развалины бывшей галереи животных на могиле императрицы
Минской династии (XVI в.) — хаос обломков каменных львов, баранов, лошадей,
человеческих фигур, стоявших когда-то в чинном порядке перед могилой. Памятник еще
цел. Копируем надпись. Сегодня в первый раз я увидел, наконец, на дороге печь для
сожжения бумаги с надписью: «Относитесь с должным уважением к бумаге, на которой
что-либо написано, и берегите ее от дурного употребления». Эта печь поставлена,
очевидно, каким-то усердным к необязательному добру [50] человеком, считающим, как и
все китайцы, что ту бумагу, на которой написаны китайские знаки, изобретенные
древними святыми, совершенными людьми, надо оберегать от грязного употребления и в
случае ненадобности только сжигать. Я иногда спрашивал, почему же европейская
печатная бумага не заслуживает того же уважения. Мне отвечали, что дело самих
европейцев уважать свою бумагу и что, вероятно, знаки их не изобретены, как в Китае,
святыми людьми древности, раз они позволяют себе обращаться с этой бумагой небрежно.
Это настолько сильный аргумент для китайца, что я нигде не встречал скептического
взгляда на него, как на предрассудок.
Ясно, что, расширив свой горизонт и допустив в него чужую форму, мы тем самым
приобщим и к нашему миру это прекрасное и абсолютно общечеловеческое искусство.
Надо лишь перевести язык одной культуры на язык другой и создать должные пропорции.
Условный театральный язык может быть понят только на его родной почве. Иностранец
должен усвоить этот условный язык, переведя его сначала на свой собственный, не менее
условный, а потом соединив добросовестно оцененные элементы его в новый мир,
позволяющий жить жизнью чуждого вначале театра. Тогда увидим, что
бескомпромиссное разделение добра и зла 6 может доставить не меньшее удовольствие,
чем смешение того и другого в хаос, что направленные к этой ярко и демонстративно
подчеркнутой цели и жест, и костюм, и грим, и голос, и музыка не смешны, а трагически
велики, что бутафория и декорации могут и не быть предметами культа, что мужчина
может исполнять женскую роль с исключительным совершенством, что древняя эпическая
музыка может оттенить трагедию резкими эффектами, что в ней есть ясно выраженные
мелодии, создающие настроение; и вообще увидим и услышим в причудливо новом виде
то же самое, что видим, слышим, понимаем и ценим у себя, на родине. [60]
Проходим мимо какого-то храма и видим, что он превращен в кладовую для товаров.
Религиозные заботы верующих, очевидно, не особенно балуют монахов этого храма, а
может быть, алчность, столь присущая хранителям буддийской веры в Китае, побудила их
сдать помещение. Мы видим это в Китае на каждом шагу. Очень часто храм является
притоном опиеманов, игроков, бесприютных бродяг и т. д.
Нарушение святости места, по мнению китайцев, никого, кроме самого нарушителя, не
боящегося возмездия, не касается. Во всяком случае церковное изуверство в Китае
развито неизмеримо меньше, чем во всех других странах.
Может ли при таких условиях китаец допустить, чтобы европеец стал думать дурно о его
воспитанности? Ясно, что он приложит все силы к достижению совершенно обратного
эффекта. Так оно и есть на самом деле... Да, но в Петербурге в Летнем саду я видел, как
китайцев дергали за косу.
Останавливаемся на ночлег у маленького порта (матоу) очень рано, что-то около 5 часов.
Дальше ехать, оказывается, неудобно, ибо на далекое расстояние нет стоянок, а дождь
мешает быстрому движению лодки. Старик говорит, что он опасается, как бы не вышло
«ошибки», т. е. попросту, как бы нас в глухом месте не ограбили ночью.
Пока что перебираемся на пароме через канал и приходим к старому, разрушившемуся
храму. [64] Китайское правительство никогда не дает денег на реставрацию храмов,
предоставляя это богоугодное дело попечению верующих. Поэтому, как ни основательно
строится китайский храм, его хватает только на определенное время (лет на двести), а
затем он начинает разрушаться, если вовремя не будет поддержан старанием местных
жителей или богатея, желающего загладить перед духом свои грехи. Картина разрушения,
представляющаяся нашему взору, любопытна. Среди куч мусора, лежащих около столбов
— бывших остовов стены, выдаются бесформенные груды облупившейся глины с
деревянным стержнем, на который в былое время была насажена голова божества.
Головы, руки, священная утварь — все это валяется в общей куче мусора. Вряд ли когда-
нибудь можно будет реставрировать этот храм, хотя прекрасное качество материала, из
которого строятся китайские храмы, дает возможность неоднократно утилизировать его
при реставрации. Недалеко от храма на толстой сосновой ветви висит колокол. Легенда
это объясняет тем, что колокол оказался только чудом спасенным от молнии, разбившей
все вокруг.
Комментарии
АЛЕКСЕЕВ В. М.
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава II
5 июня. Подъезжаем, наконец, к Дэчжоу. Весь путь занял у нас шесть дней. Вылезаем из
лодки, располагаемся в гостинице. Местным предержащим властям зачем-то
понадобились наши визитные карточки (китайские). В больших городах и торговых
центрах с нас всегда потом требовали карточки. [65]
Здесь начинается история наших монетных затруднений. Нам заявляют, что мексиканские
доллары и мелкая серебряная монета здесь не имеют хождения. Извольте разменять на
чохи. За размен с нас содрали немилосердно, и в результате этой операции мы
оказываемся перегруженными огромными связками меди, занимающими много места.
Нанимаем телеги до Цзинаньфу, укладываемся и едем. Китайская телега — явление,
вероятно, доисторическое. На два прочных колеса положена толстая рама. Ее
продолжение вперед представляют оглобли, а назад — приспособление для привязывания
тяжелого багажа. Кузов сделан из перевитых кленовых прутьев, обтянутых сверху синим,
обычного цвета, холстом. Ни малейшего намека на рессоры, конечно, не имеется.
Поэтому, предвидя последствия столкновений моего бренного тела со столь твердым
материалом, кладу мягкий багаж в заднюю часть кузова. Извозчики, нанятые не по дням,
стараются ехать поскорее, т. е. все время понукают мулов, которые по временам
прибавляют шагу. Рысью по китайским дорогам никто не ездит. Разве только проскочет
по колее какой-нибудь отставший возница. При обычных же обстоятельствах всегда все
путешествующие в Китае едут шагом. Но даже и при такой неторопливости сидеть в этом
доисторическом перевозочном инструменте крайне неприятно для непривычного.
Заходим в попутные храмы. В одном из них вижу стоящий гроб, очевидно, пустой,
поставленный готовящимся к смерти человеком на хранение за неимением [66] места
дома. На гробе написаны слитно три знака: фу-лу-шоу (счастье-ранг-долговечность), что
вряд ли представляет собой пожелание для остатних дней человека. Это скорее эвфемизм,
ибо на гробах всегда пишется что-нибудь благожелательное. Даже лавка, торгующая ими,
называется лавкой «материала долговечности». Все это делается для скрашивания
неприятного факта, именуемого смертью.
Вечером приезжаем к берегу старого русла Хуанхэ. Гостиницы торгуют бойко, и нам за
скромное меню насчитывают немало. Ложусь на кан (лежанку) и гляжу вверх. Тонкие
жердины, на которых раньше была наклеена бумага, заменявшая в доме потолок и теперь
окончательно облезшая, несут на себе лишь комья черной, закопченной паутины.
Эта волшебная фантастика, которой китайский народ неизвестно даже с какого времени
окутывает простого плотоядного зверька, разрастается до размеров, по-видимому,
совершенно чуждых воображению других народов. Лиса хранит пилюлю вечной жизни,
горящую в сиянии луны и оживляющую даже разложившийся труп. Лиса наделена
способностью принимать всевозможные формы, начиная от лисы-зверя и кончая лисой-
женщиной и лисом-мужчиной, и в этом мире превращений вмешиваться в человеческую
жизнь, посылать злое наваждение или нести исцеление, счастье. Словом, лиса становится
анонимным божеством, равноправным со всеми другими, которым в Китае имя легион.
Если в холме, в особенности в древнем кургане, нора, — значит, тут и живет чудотворная
лисица. То же поверье и относительно древних развалин храмов и вообще необитаемых
мест. Стоит только кому-либо увидеть прячущуюся здесь лису, как сейчас же является
целая толпа религиозно настроенных людей с зажженными курительными свечами в
руках, пришедших просить денег, исцеления и т. д. Пепел от сожженных свечей
завертывают в бумагу, приносят домой и съедают сами или же дают больному. В случае
исцеления делают благодарственные приношения в виде, например, упомянутых выше
шестов или же в виде красного или желтого холста с надписью: «Если попросишь у него,
то обязательно получишь». Любопытно, что, будучи чаще всего женщиной (оборотнем),
лисица обожествляется как мужчина (лаойе — чиновник).
7 июня. Скрючившись, как могу, среди грязных, обильно усыпанных лессовой пылью
вещей, вытягиваю ноги на оглобли и сплю. Проезжаем по деревням, сосредоточенно
погруженным в страдную работу. Убирают жнитво. Видя повсюду крестьянок,
выполняющих тяжелую работу на своих изуродованных ножках, ужасаюсь и говорю с
досадой кучеру. Смеется: «Ничего, оно больно с первоначалу, а потом попривыкнут. А
если не будут бинтоваться, то кто же их замуж возьмет?» [69] Извозчики наши начинают
изо всех сил гнать мулов, чтобы подоспеть к переправе через Желтую реку. Кто может
себе представить, что такое значит нестить рысью в китайской телеге по китайским
проселочным дорогам? Ужасно, непередаваемо. Можно раскроить себе череп, своротить
челюсти, выломать все имеющиеся хрящи, откусить язык, вывихнуть руки и ноги.
Приходится упираться мускулистыми частями в борта телеги и ждать конца мучению или
же попросту бежать за телегой, в которой болтаются ваши пожитки.
Быстро приканчиваем завтрак и «летим» дальше. Жара сегодня донимает нас как-то
особенно усердно. Не желая задерживать движение телеги, извозчики не натягивают
тента, и потому жара сжигает и лицо, и ноги.
Люднее и люднее становятся деревни. Наконец, все они превращаются в сплошную
огромную деревню. Это уже пригород Цзинаньфу, губернского города Шаньдуна.
Проехали, таким образом, весь город, а гостиницы, все нет как нет. Дело в том, что мой
спутник забыл из своего прежнего опыта, а я и вовсе не знал, что в Китае гостиницы
располагаются только в пригородах, за стеной города, так как иначе трудно было бы
регулярно закрывать городские ворота. Совершенно измученные въезжаем в какой-то
большой и грязный двор, где нам и отводится центральное помещение, ранее, очевидно,
предназначавшееся для храма. Ослы, мулы и лошади, стоящие во дворе чуть не целым
стадом, производят шум и вонь, доводящие нас до ужаса. Вот так отдых!
Смотрю на юг, туда, где летняя дымка прикрывает наш дальнейший путь...
Дома выстроены по тому же типу, что и в I в. до н. э., нисколько не сложнее, так как
китайское зодчество не подвергалось столь стремительным и радикальным изменениям,
как в Европе; мы и ныне можем видеть древнюю традицию живой. Ни одного окна на
улицу, масса переулков-тупиков. И, как во всяком провинциальном городе, в Цзинаньфу
то же соединение блестящей архитектуры (деревянной) с грязью и ветхостью. Грязная
улица с насыпями вместо [73] тротуаров. Налево — богатый дом, направо — бедные
лавчонки, в глубине — разваливающиеся ворота с башнями.
И сама жизнь улицы полна тех же контрастов: богатство — нищета, безделье — тяжкий
труд. Вот проехала богатая маньчжурка верхом на осле, сзади бежит погонщик. Нищая
старуха бегает за экипажем и курит свечу, как перед богом. Носильщик с бамбуковым
коромыслом, ритмически покачиваясь, несет, видимо, большие тяжести 10. Рабочие
присели на корточки, отдыхают (вот чего мы делать не умеем: сколько я ни пробовал —
только ноги отсиживал). Перед уличной кухней неподвижно стоит нищий мальчуган,
совершенно голый, принюхиваясь к съестным ароматам. На середину улицы вдруг
стремительно выскакивает белоголовый старичок и подбирает навоз (это стариковское
дело).
Вот «Магазин небесных сил». Дается перечень всех имеющихся в продаже духов, икона
Лао-цзы (патрона). Клиенты этой лавки — монахи.
Магазин, торгующий чаем. Надпись: «”Яшмовые лепестки”, ”Ароматные травы”.
Торговое дело идет, развиваясь по всей широкой стране. Фирмы и филиалы в каждой
губернии. Продает всех сортов чаи, не обманывая клиентов».
И в Чанъани на базаре
Обувная лавка. На большой деревянной доске нарисованы туфли, под ними — облака, т.
е. так удобно в наших туфлях, словно идешь по облакам.
Лавка шнуров для кос: синие шнуры — для мужчин, красные и зеленые — для мальчиков.
Лавка, где продаются конские хвосты для женских фальшивых причесок, поэтому на
вывеске различные одно- и многоэтажные волосяные сооружения.
Рядом — «Портретная лавка»: живописец из этой лавки рисует теневой портрет (силуэт)
покойника перед тем, как его положат в гроб (это называется «следовать за тенью»). В
конце каждого года семья приносит жертвы перед этим портретом.
Иероглифические надписи, рисунки всюду-всюду, где есть только площадь. Нет никаких
сил списать все эти бесчисленные надписи при проезде и даже при проходе через город. Я
наскоро записываю, хватаю что могу.
Без особого энтузиазма возвращаемся в свою гостиницу (конюшню) и застаем там некоего
Линя. Он уже, оказывается, распорядился сложить наши вещи и даже прислал два
паланкина: один красивый — Шаванну, другой похуже — для меня. Volens-nolens,
садимся и едем.
Весьма любопытно было впервые побывать с визитом у губернатора (сюньфу). Ямынь его
обширен: это целый город-дворец с одноэтажными, но огромными зданиями, проходами,
площадями, террасами и т. д. На воротах нарисованы огромные изображения духов, [76]
охранителей входов, мынь-шэней (два брата: Шэнь-ту и Юй-лэй). На дверях
правительственных зданий очень часто рисуются эти две огромные фигуры (по одной на
каждом из полотнищ), одетые в доспехи древних китайских полководцев, с алебардами в
руках и искаженно грозным выражением лиц. Эти духи, охраняющие входы от вторжения
нечистой силы, стали официальной эмблемой власти.
Шаванн улыбается и, хихикая, говорит. Сперва его никто не понимает. Мне мучительно
обидно за него: образцовый оратор (на своем языке) превращается в жалкую
посредственность. Воспроизводительная способность стоит далеко от настоящих знаний,
и прекрасный ученый может быть как лингвист бездарен.
Мне отвечал Ци, чиновник министерства иностранных дел, быстрый и ловкий говорун.
Обед был [78] оживлен и оставил отличное впечатление. Меню обеда было великолепно и
обильно. Китайская манера перемены сразу нескольких блюд (причем глубокие чашки
наложены горой) очень аппетитна. Едим палочками и ничуть не грустим о вилках.
Нам тут все говорят о том, что в Вэйсяне, уездном городе по дороге из Цзинани в Циндао,
живут две семьи, обладающие сокровищами — коллекциями древних вещей. Сюньфу был
столь любезен, что дал нам рекомендательное письмо, и мы, пользуясь случаем
проникнуть в китайское семейство и обозреть памятники, едем в Вэйсянь.
10 июня. По дороге к станции, проезжая ранним утром через сонный город, вижу, как
китайцы спят на улице у порога раскрытых дверей. Это — Китай, а на станции уже
полностью водворилась Европа. Просторный вокзал, образцовый порядок. Железная
дорога из Цзинани в Циндао построена и содержится немцами. Названия станций даны в
китайских иероглифах и немецкой транскрипции.
Подъезжаем к Вэйсяню. Это такой же древний город, как и вся страна, страна «черной
керамики» 13.
Подъезжаем к огромному дому фамилии Чжан. Нас вводят в мало парадную гостиную, где
нас встречает хозяин, человек средних лет, не слишком приветливой наружности. Задает
нам ряд обычных банальных вопросов, читает рекомендательное письмо сюньфу и
назначает прийти завтра.
Чжисянь — умный и интересный старик. Как приятно видеть подобное явление среди
общего чиновничьего жульничества, воровства, доходящего до открытого грабежа народа,
но, конечно, со словами строжайшей морали и любви к народу на устах (недаром же
конфуцианская мораль составляет основной предмет школьного преподавания!). Так что и
здесь Китай — не исключение.
11 июня. Сегодня на улицах густые толпы народа, причем явно доминирует красный
цвет: женщины в красных штанах, мужчины — в красных хламидах. Это наводит меня на
мысль о празднестве чэнхуана. Так и есть. В процессии, движущейся к храму чэнхуана,
участвует весь город, народищу пропасть. Несут зажженные свечи, громко кричат о своих
грехах, умоляя простить их и помиловать заболевших родителей. В середине процессии
движется разнаряженная фигура самого бога. Ее видят только близко идущие, да еще
масса публики, усевшейся на городской стене и глазеющей вниз. Статуя бога
устанавливается перед всеми алтарями, воздвигнутыми на улице, украшенными
чудесными вышивками, столами с редкими яствами, и т. д.
Вокруг нас шумит, смеется дорвавшийся до отдыха трудовой люд, целиком отдаваясь
безделью, как в остальное время он отдается труду.
Возбуждение настолько велико, что на нас почти не обращают внимания. Не то, что вчера.
Женщины разодеты впух и впрах — вот случай их выхода из теремов и завязки всех
романов!
После осмотра коллекций, занявшего четыре часа (а хотелось бы — четыре дня), нас ведут
обедать. За столом: хозяин, брат его, дядя, Чэнь — другой богач, тоже владелец древних
коллекций, чжисянь, Шаванн, я и обязательный Линь. Меня посадили рядом с чжисянем,
и мы снова приятно и преинтересно беседовали с ним. Наша приязнь — теплая, хорошая!
Темой общего разговора за столом был «Ицзин» 16, знаменитая «Книга перемен», вот уже
сколько веков [85] пленяющая китайские умы своей загадкой, лежащая в основе многих
философских учений и все-таки оставшаяся нерешенной загадкой в национальной
китайской мудрости.
На обратном пути, проходя мимо Чэнхуанмяо, видим, что народу в храме немного, и
устремляемся в него, дабы осмотреть обстоятельно.
Во всем списке богов китайской религии первое место занимает чэнхуан, как наиболее
известный и общий [87] всему Китаю, и храмы его — Чэнхуанмяо — едва ли не самые
интересные. Во-первых, это храмы самого интенсивного народного культа. Во-вторых,
они развертывают перед нами всю суть и все убожество религиозной системы. Перед
нами — точная копия губернаторского ямыня (дворца, канцелярии, присутствия), где есть
помещения для челобитчиков, для подсудимых, комнаты пыток, наконец, дворец самого
губернатора и его гарема, кухни и т. д. Только вместо живых людей стоят, сидят, лежат
статуи. Не хватает только, чтобы в рот губернатору была воткнута опиумная трубка.
Таким образом, вот система: на небесах, как и на земле, чиновничья иерархия, и душа
человека должна, прежде чем быть награжденной за свою жизнь или наказанной, пройти
все те же инстанции, как в суде у губернатора. Живые должны быть челобитчиками и
адвокатами для мертвой родни, иначе мертвый дух будет выкинут вон и будет мстить
живым, как злой бес, превращаясь то в женщину-вампира, то в мужчину,
терроризирующего семью, то вообще в то или иное зло, уничтожающее семью.
Мы скоро увидим храм: дальнейший наш путь лежит прямо в Тайаньфу, где и находится
этот знаменитый Таймяо.
В вагоне душно, жарко. К нам присоединился еще товарищ нашего Линя, как и он —
фуцзянец, и оба залопотали по-фуцзяньски. Разница с пекинским наречием не так уж
страшна. Понимаю, хотя и с трудом. Еще раз убеждаюсь в том, что понимать живую,
«настоящую», а не специально адаптированную для иностранца речь во много раз
труднее, чем говорить самому. По дороге убеждаю Шаванна перед отъездом из
Цзинаньфу побывать на знаменитом Даминском озере, благо оно совсем недалеко от
города, а не повидать его — обидно. Шаванн в конце концов соглашается. Завтра съездим.
На обратном пути, читая надписи на домах, мимо которых мы проходим, вижу, что чуть
ли не половина их — «цветники», т. е. попросту публичные дома. От Чжоу узнаю, что эта
особенность Цзинаньфу даже вошла в поговорку: изменив строку из старых стихов
«Озеро Даминху», гласящую:
Составили поговорку:
20
С трех сторон ивы,
Весь город наполнен проститутками,
Видимо, этот парафраз отражает реальное положение вещей. В сегодняшней газете целая
статья посвящена приезду в Цзинаньфу какой-то красавицы-гетеры. Характерно, что в
рекламном перечне ее достоинств на первом месте стоит поэтический талант, красивое
написание иероглифов, остроумие и т. д. Приводятся даже образцы ее стихов, очень
грамотных и просто хороших. [91] Всем этим китайская гетера выгодно отличается от
европейской проститутки. Она служит скорее потребности утонченно развлечься: пишет
стихи, играет на цитре, поет, играет в шахматы, а главное, умеет поддерживать и
одушевлять тренированным разговором гостей, приходящих к ней в основном именно за
этим. Она пользуется уважением, если не общества, то своего гостя. Если не захочет
оставить его у себя, то принудить ее нельзя. Это игра в любовь с соблюдением правил
приличия, оставляющая гетере какое-то право (хотя бы внешнее) на чувство достоинства,
обидчивость. В Пекине мне рассказывали о страшном скандале, который был вызван
неумением европейцев, привыкших к грубо-примитивному обращению с проститутками,
подойти к такой гетере.
Но все это относится, конечно, только к гетере высшего разряда, доступной только
богатым. Имеются и другие категории, уже ничем не прикрашенные и не
замаскированные, такой же проституции, как и везде. Никакого преследования нет.
Войны, голод приводят прежде всего к продаже девочек (новорожденных топят).
«Слишком много ртов» — страшная формула.
Комментарии
19. Ляо Чжай — псевдоним Пу Сун-лина, новеллиста конца XVII — начала XVIII в. Речь
идет о рассказе «Фужуны в зимнюю стужу» в сборнике «Монахи-волшебники». Перевод
В. М. Алексеева, М., Гослитиздат, 1955 (Прим. ред.).
АЛЕКСЕЕВ В. М.
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава III
14 июня. Снова трогаемся в тревожный путь. На этот раз догадались купить подстилку и
потому нам в телеге покойно, даже приятно! Ко всему привыкаешь, чорт возьми!
Доезжаем до деревушки Янцзятай. Вылезаем, моемся (что вошло у нас в обычай) и идем
гулять по деревне. Заходим в маленький храм. Вокруг нас, конечно, сразу же образуется
толпа. Начинаю разговаривать, отвечают. Сначала туго, потом все свободнее и охотнее.
Рассказывают, какая фигура кого изображает. Нашлись знающие знаки. Наш кучер, к
моему удивлению, читает вывеску храма. Спрашиваю его о значении. «Где нам это
понять? Нам не объясняли!» — говорит простодушно. Только в Китае и можно видеть это
нелепое явление, когда человек читает, т. е. произносит вслух фонетические эквиваленты
иероглифов, буквально ничего не понимая ни в порознь взятых идеограммах, ни в их
сложении, образующем смысл надписи. А основой первоначального преподавания
является усвоение памятью текста, совершенно непонятного малолетнему ученику, т. е.
именно такое «чтение» и неистовое попугайное зубрение. Нужно думать, что всей этой
нелепости скоро наступит конец.
Около нас шныряют ребятишки. Забавно торчат у них «рожки», связанные пучками
волосы на пробритых головенках. Заигрываю с ними, «пугаю». Сначала [93] шарахаются,
потом, быстро сообразив, смеются, прячутся. Старуха умиленно смотрит, спрашивает:
«Любишь, небось, детей?» После всех рассказов и россказней о лютой ненависти к
европейцам это радушие, простое и искреннее, неизменно трогает и восхищает меня.
Выехали в горы. Горы не лысые, как раньше, а покрытые щебнем. Дорога ужасна,
расколотить себе голову в телеге — легчайшее дело.
То и дело встречаются памятники, масса их. Все поздние, нынешней династии. Читая
надписи на них, невольно изумляешься той щедрости, с которой они сооружаются по
самым неожиданным поводам. Так, надпись на одном камне подробно рассказывает о том,
как некий чиновник, «возымев жадное сердце», незаконно обложил налогом владельца
угольной шахты, а начальник уезда, «ясное небо», соизволил разобрать дело и запретить
самовольные налогообложения, «что ко всеобщему ведению и исполнению вырезается на
камне, дабы сохранилось во веки веков».
Слепщик Цзун, прочтя эту надпись, находит повод для очередного исторического
анекдота, коими он буквально начинен. История такова. При Сунской династии жил
некий придворный актер Ли Цзя-мин. Как-то раз государь, у которого он был на службе,
прогуливался в парке, зашел в беседку, посмотрел на горы Чжуншань и сказал: «С гор
Чжуншань идет сила дождя». Ли Цзя-мин ответил ему в тон: «Дождь, хотя и подходит, в
город войти не посмеет». Государь не понял и с удивлением спросил: «Что это значит?»
Актер сказал: «Он боится тяжелых пошлин вашего величества». Величество было
пристыжено, усрамилось и велело наполовину скинуть налоги.
Удивительный тип этот Цзун: вечно весел, доволен, разговорчив. Речь его, богатая
всякими народными словечками и поговорками, чрезвычайно образна.
Конфуцианство не знало ни бога, ни духа. Совершенные люди древности — вот кому надо
поклоняться!
По храму нас водил, показывал и объяснял все очень старательно лаодао — даосский
монах в хламиде и желтой шапке. У него в комнатке мы пили чай, и я списал некоторые
из любопытных вещей, висящих на стене. Меня заинтересовало письмо с приглашением
на «снятие ноши». Я не мог понять это выражение, лаодао объяснил. Оказывается,
настоятель храма — это выборная должность, на которую местное общество приглашает
какого-нибудь известного своим высоконравственным доведением монаха (и точно так же
изгоняет, когда высокая нравственность теряет свою высоту).
Спрашиваю старика, стоящего около меня: «Чем объяснить эти террасы?» Говорит:
«Человеческий труд». Подумать только: распаханные горы! Не знаешь, ужасаться или
восхищаться, глядя на такое человеческое упорство. Вот что значит китайский труд! [97]
Засыпаем под свист флейты и пение: это музыканты залезли на стену и стараются вовсю.
Ложась спать, высказываем свои тайные опасения относительно клопов. «Мы сами здесь
живем. Это не гостиница. Откуда взяться всей этой дряни?» — говорит послушник. Мы
тронуты любезностью. Клопов, действительно, не оказалось. Монашеские кельи ничуть не
хуже жилых домов.
Проезжаем мимо довольно импонирующей группы гор. Это знаменитый Тайшань, культ
удела Лу (родины Конфуция). Местность у его подножия славится храмами и служит
пристанищем оккультных созерцателей, ибо гора Тай — последняя инстанция подземного
судилища. Однако что это за горы?! Извозчик говорит: «Это издали кажется низким,
вблизи же — ух, как высоко!» Типично.
На обратном пути зашли в школу (сегодня таковых видели уже три). Малюсенькие
ребятки от восьми лет сидят и зубрят знаменитое «Четверокнижие» («Сышу») 2 — первые
книги старого китайского обучения. Архаический язык этого конфуцианского канона
настолько далеко отстоит от разговорного языка, на котором уже привык думать и
говорить ребенок, что сходство можно рассмотреть лишь пристальным ученым глазом.
Почти иностранный язык, только что в китайской фонетике! Конечно, он не по силам
начинающему, и поэтому весь текст вместе с элементарным, непосредственно к нему
примыкающим комментарием усваивается наизусть, без особых пояснений, вплоть до
возраста, когда ключ к разумению отыщется уже из общего развития ученика. В
Пекинском высшем училище (да сюе тан) лекции по китайской классической литературе
состоят из чтения ученым профессором выдержек из какого-нибудь классика (в прошлом
году «Лицзи», т. е. канон обрядов или установлений) со сводным комментарием, причем
оборот [103] мысли схоластически-догматический без всякого участия объективного
критицизма. История Китая для китайцев вообще имеет как бы религиозное значение и
вполне объективной критике тех событий, которые считаются важными, не подлежит. Тем
более в школах. А вначале вообще одна голая зубрежка в виде напевания самых
прихотливых мелодий по загадочным нотам — иероглифам. При этом, конечно, каждый
поет свое, ничуть не согласуясь с соседом; и образуется настоящий гвалт, который мы и
услышали, как только приблизились к школе.
Идем дальше. В следующих дворах целый ряд памятников содержит указы богдыханов
ехать на поклон к Дунъюэ (Восточной горе). Высокопарно и трудно [106] читаемо.
Заходим в следующий храм. Он занят цирюльником. На стенах, расписанных божествами
в облаках и лентах, на фоне их блаженных физиономий висят японские объявления о
противоопиумных пилюлях. И так на каждом шагу. На рекламы местных лекарей, вроде
«Специально лечу от тошноты» и т. п., мы вообще перестали обращать внимание.
Предприимчивость монахов, сдающих все эти храмы в любую аренду, как видно, не имеет
предела. Представить себе что-нибудь подобное в Италии или Испании! До чего все это
непохоже на сурово-религиозную Европу! Наконец, входим в главный храм. Огромные
пространства стен заняты великолепно сохранившейся росписью времен династии Сун.
Множество фигур изображает шествие богдыхана на поклонение горе Тайшань:
отправление из столицы, шествие и встреча богдыхана на верху горы. Свита, придворные,
войска, карета богдыхана, дары на диковинных зверях-чудовищах — все выписано
тщательно, красивым, четким штрихом.
В одном зале Таймяо нам показали огромный кусок яшмы — драгоценность, не имеющую
цены. Это знаменитая хотанская яшма, с одного края она теплее, с другого — холоднее.
Яшма вообще ценится в Китае выше всех других камней и служит предметом обожания и
мистической поэтизации. В литературе это — самый классический и изысканный образ.
Яшма чиста, струиста, тепла, влажна, одновременно мягка и тверда. Она не грязнится, не
зависит от окружающей ее температуры и, следовательно, есть лучший образ
благородного человека, не зависящего от условий жизни. Яшмы в руке поэта — его стихи.
Яшмы в порошке — это разбросанные по бумаге перлы каллиграфа (а каллиграфия в
Китае ценится наравне с живописью). Яшма — это красивая девушка, это — человеческая
доблесть; яшма — это милый, прекрасный человек, ибо чистое сердце его сквозит и
струится, как яшма. Наконец, «яшмовый сок» — это вино... Решительно, все лучшее —
это яшма.
Китай — страна вежливости и, даже более того, — страна привета. Уже в Пекине я был
поражен обилием форм выражения привета на китайской почтовой бумаге и почтовых
конвертиках, где благопожелания и изысканнейшие комплименты представлены в
вариациях совершенно виртуозных. И в путешествии я на каждом шагу отмечаю
исключительную приветливость населения. Заходим ли мы в храм, или в школу, или в
лавку — нас прежде всего усаживают на почетное место, угощают чаем, расспрашивают,
интересуются, не скупясь на комплименты, и манеры у всех строго почтительны.
Но вежливость и привет идут еще гораздо далее, в самую толщу народа. Когда мы с
Шаванном проходим, сидящие на корточках и отдыхающие рабочие или крестьяне
поднимаются и необычайно приветливо кивают головой. Если курят или едят, то делают
руками приветствие, поднимая их вместе с чашкой, куском хлеба, трубкой и т. д.
Приглашают разделить трапезу, как бы ни была она скромна. И так повсюду.
Удивительно! Китай — особая страна. И чем дальше, тем больший интерес привязывает
меня к ней, полной стольких еще [109] для меня загадок. Я чувствую себя великолепно.
Шаванна же подобная жизнь утомляет.
Таким образом, надпись имеет следующий смысл: «Актер отсюда выходит в роли
генерала, а сюда (налево) уходит в роли министра», или еще вернее: «Актер, вышедший
(за границу) воеводой; актер вошедший (во дворец) министром». И все это только для
того, чтобы сказать попросту: «Вход — выход!» А это, конечно, простейшая надпись.
21 июня. Восхождение на Тайшань заняло у нас два дня. Начали мы его в 6 часов утра 19
июня.
Вся дорога от подножия горы до ее вершины — это ряды гранитных лестниц и мостовых.
Грандиозное сооружение!
Груды, сплошные груды полуседых камней создают общий красивый фон. Порой на
большом камне высечено крупными красными знаками изречение вроде: «Облачные
горы, чудная перспектива». Овраг с маленькой речкой-ручейком тоже завален причудливо
изрытыми камнями, на откосах его — пещеры. Каменисто, дико, но и [111] здесь живут.
Уклоны горы подрезаны, и на них — кропотливым трудом возделанные пашни. Землянки
врезаны в почву; жизнь прилепляется всюду.
Чем выше, тем шире открывается красивая картина гор, поросших мхами и
папоротниками всех оттенков. Изумительные, щедрые сочетания красок.
Повсюду — массы нищих. Ребятишки карабкаются по бокам дороги, бросаются под ноги,
просят милостыню (взрослые эксплуатируют их). Старухи и старики причитают нараспев.
Пилигримки (паломницы) на каждой лестнице, перед каждым храмом бьют челом, твердя:
Амитофо, хотя храмы и не буддийские. Амитофо — это китайское звучание имени Будды
Амита. Бесконечное повторение этого обращения к Будде соответствует многократным
«господи помилуй» в христианских церквах 5.
Ползем дальше. Длинной нитью тянется наверх ряд лестниц. А внизу панорама: складки
гор, долина во мгле, русло знаменитой в истории Китая реки Вэньхэ [112] и город Тайань,
квадратно лежащий в зелени сосен и кипарисов. «Взойдешь на Тайшань, и земля кажется
маленькой», — сказал Конфуций, поднявшийся, согласно преданию, до этих самых мест.
Минуем Пик тысячи сосен. Сосны действительно всюду. Среди камней, на выступах скал,
каким-то чудом укоренившись в малейших расщелинах, растут они, изогнутые, с плоской
кроной и по-змеиному вьющимися ветвями, — естественная стилизация, столь близкая
искусственной стилизации китайской живописи.
Бог грома, особо безобразный (вместо рта у него — клюв, а глаза посажены очень
глубоко) держит в одной руке барабан, а другой заносит громовой молот.
Наибольшей популярностью, однако, пользуется та статья религиозного даосизма,
которая имеет дело с заклинанием и изгнанием злых бесов и всякой нечисти. На первом
месте тут стоит святой заклинатель Люй Дун-бинь (один из восьми бессмертных). За
спиной у него меч, искореняющий оборотней. В руке — веер и мухогонка —
принадлежность беспечных бессмертных. Легенда рассказывает его биографию весьма
конкретно: он подвижник VIII в., получивший святость и особый секрет владения мечом.
Впервые он испробовал чудодейственность этого меча, убив им страшного крокодила в
реке Янцзы. С тех пор он ходит по Китаю невидимкой, сокрушая, по молитве верующих,
окружающую их нечистую силу.
Между прочим, для «разрубания» нечистой силы всякий заклинатель в Китае пользуется
«драгоценным мечом» (состоящим иногда из монет с кабалистическими надписями),
имеющим силу наносить удары бесам. Таким образом, против незримого мира нечистой
силы метут быть применяемы вполне конкретные средства человеческой
действительности. Это и есть то главное, что видит народ в религиозном даосизме:
«умение» изгонять нечистую силу.
Проходя мимо бесчисленных храмов, где в полном хаосе размещен весь неимоверно
огромный состав божеств, снова и снова задаю себе вопрос: что же такое религия Китая?
Думаю, что она по существу своему вряд ли отличается от всех других религий. Это — то
же проявление бессилия человеческого против зол жизни, та же боязнь грозной силы
природы и темной силы воображения, наваждения, напастей и всякого лиха, ищущая
возможности от них заслониться. Всякий способ является одинаково хорошим:
заклинания бесов профессиональными фокусниками, приношения Будде, даосской
Троице, сонмам духов всех специальностей, какого бы происхождения они ни были.
Визит на Тайшань чрезвычайно полезен мне: он показывает, как немного нужно для
обоснования человеческой религии. Хорошее предупреждение против неосторожных
синологических обобщений!
Храмы давана ставят во всех местах, где Хуанхэ может прорвать плотину.
По дороге, зайдя в частную школу под названием «Высшая начальная школа», мы нашли
широко, по-европейски, построенные классы и площадку для шагистики, на которой и
застали пятнадцать длиннокосых парней с таковым же учителем. Остальные малые
занимались в это время гимнастикой с флагами. Спрашиваю одного из них по китайской
истории. Ничего не знает. На меня это училище произвело весьма отрицательное
впечатление. К чему это рабское подражание Европе, вернее — Японии? Неужели
реформа приведет к подобному «образованию»?
По дороге видим высокую башню почти европейского образца: башня женщины (точнее
— женского туалета).
Китаянки (только богатые, конечно) имеют специальные туалетные комнаты, где они
наводят красоту — дело нелегкое, если учесть обязательные в Китае прикрашивания
румянами, белилами, выщипывание бровей и прочие ухищрения этого рода, приводящие к
полному искусственному фальсификату женской красоты, и вдобавок фантастическую
сложность причесок нарядных дам (но также не отсутствующую и у простых женщин).
Эти туалетные — святая святых, никто туда не допускается. Там женщины поклоняются
богине Бися-юань-цзюнь (няннян), ей и воздвигнута эта [120] башня. Знатные матроны,
видно, не скупятся на приношения и усердно посещают этот храм, надеясь, что, быть
может, и они со временем станут богинями тоже 10.
Курьезно, что при входе надписи гласят: «Придя сюда, вспомним Будду» и «Лучше всего
поклоняться Будде».
У нас серьезные затруднения: где и как нанять тот инструмент, именуемый тележкой,
который мы хаяли, до сих пор и который теперь нам кажется верхом совершенства? Давай
деньги — не достанешь, говорят нам здесь. Даже чжифу (губернатор) не помог: нету
здесь телег, есть только... тачки. И то не на завтра, как хотелось бы, а на послезавтра.
Потеряем еще день.
Приходит слепец с женой, тоже слепой. Поют, а когда играют на гуслях, так это уж и
вовсе хорошо. Я стал записывать за ними их репертуар, но он оказался слишком обширен.
Все это — ритмический речитатив, состоящий из набора приветливо-льстивых
благопожеланий, вертящихся вокруг одной и той же темы: «желаем вам всякого счастья»,
которое изображается столь многоречиво, что даже мне, специально изучавшему в Пекине
эти счастливые пожелания, такое словообилие стало в диковинку.
Обратно возвращаемся уже вечером. Идем по мирной, тихо курящейся долине. Мягко
тушатся горы, сонно наползает на равнину мрак. Жадно дыша вечерней прохладой,
приходим в город.
Около нашей гостиницы уже стоят сяочэцзы — тачки. Без ужаса не могу и подумать о
предстоящем, а пока мы с Шаванном только шутили и в общем прекрасно проводили
время. [122]
25 июня. В 6 часов утра трогаемся в путь. Шаванн и я, фотограф, слуга и весь багаж
размещены на четырех тачках. Мы и раньше видели эти ужасные сяочэцзы —
одноколесные тачки, но не могли себе даже представить, что поедем в них. А вот
пришлось! Два пассажира укладываются, как кладь, с условием неподвижного лежания, и
уравновешиваются багажом. Их разделяет рама большого колеса, на котором и
совершается передвижение. Один возчик надевает на себя лямку и ухватывает тачку за
ручки, а другой тянет ее за лямку спереди. Передвижение медленное и мучительное,
поскольку видишь, как изнывает в труде везущий тебя человек. Это еще ужаснее, чем
рикша. Вылезаем и молча маршируем друг за другом.
Не один раз и с какой еще сердечной теплотой будем мы теперь вспоминать те ужасные
телеги, с которыми мы основательно познакомили свои бока, зубы, и челюсти на пути до
Тайаньфу. Однако и они не спасли бы нас здесь: дороги, собственно, никакой нет и,
конечно, телеги не устояли бы перед этими глыбами камней. Ни одной колеи, камни,
камни...
Путь идет через бедные полупустынные места. Все тот же унылый вид: гаолян, да гаолян.
Беседую с ним, рассматриваю его товар. Многие сюжеты вышивок мне знакомы по
китайским почтовым конвертикам, которыми я занимался в Пекине. Ветки сливы — один
из любимых орнаментов, символизирующий начало новой весны и, вместе с тем,
наступление нового года, разного рода благожелательные символы и изображения
стилизованных цветов, рыб, птиц, которыми чрезвычайно богат китайский обиход.
Медленно подвигаемся вперед. Жар донимает. Потеем отчаянно, так, что слышно, как
щекочут поры, выпуская пот. Тело покрылось тропической сыпью, чешется [123] и зудит.
Пыль липнет на лицо, руки, проникает всюду. Пыль, жара, пот, жажда. Пьем любую воду,
лишь бы вскипела. В придорожной чайной или гостинице чай «сервируют» в чудовищно
грязном чайнике и такой же посуде. Если в носике чайника застревают чаинки, то
женщина, подающая чай, прямо туда в чайник и дует, чтобы прочистить. Сначала это
действовало на нас угнетающе, потом — перестали замечать.
Проезжаем через мост реки Вэнь. Была, да вся вышла: высохла. Только русло, громадная
ссадина на песчаной поверхности, выдает ее историческое существование.
Шаванн что-то невесел. Боюсь, как бы он «не съел свое слово», как говорят китайцы, и не
спасовал перед путешествием на юг, которое мне снится днем и ночью [124] и которое мы
вместе очень любим обсуждать. Постоянные разговоры с Шаванном, все на тему о наших
интересах к Китаю, прекрасная школа для меня. Шаванн поражает знанием огромнейшей
археологической литературы. Экспедиция его — это первая организованная по всем
требованиям науки китаеведческая экспедиция. И надо думать, что она извлечет, наконец,
путешествия в Китай из жалкой компетенции миссионеров и консулов, положит конец
пассивному созерцанию загадок Китая, излитых в столь многочисленных «путешествиях»
(вернее «блужданиях») европейцев по Китаю. Научное воодушевление, превратившееся в
неукротимую страсть к собиранию всех документов, начиная от местных археологических
и географических источников и кончая этнографической литературой и материалами, не
оставляет его ни на минуту. Сейчас, когда наш путь идет по неинтересным местам, он
(Шаванн.— Ред.) явно страдает от вынужденного безделья, сетует на невозможность
приступить к обработке уже собранного материала. Мое уважение к нему все растет, но
при этом я не могу не заметить, что стоит только отступить от наших специальных тем,
как Шаванн, сойдя с конька, превращается в либерального буржуа — и только. Досадно.
Местность вокруг по-прежнему пустынна, т. е. редко обитаема.
Понятно, что китайскому крестьянину, живущему всей семьей в одной избе, не до всех
этих «церемоний». Но и на улице деревни за поведением женщины смотрят строго и, в
случае чего, бьют. Та же «долюшка женская»: с самого детства воспитывают рабу мужа и
дома. О жене так и говорят: «Моя комнатная». Быть женой — «служить с веником и
метелочкой». И бинтование ног, конечно, как нельзя лучше устраивает этот «семейный
кодекс» (семейный ли). Для меня почти несомненно, что острый период начала общей
моды бинтования женских ног не случайно совпал с суровой эпохой неоконфуцианской
морали Чжу Си (XII в.), автора «семейного кодекса». Охрана морали — одна из причин
бинтования ног. Сама же мода зародилась еще в VII в., когда один император-эротоман
воспел в стихах маленькие ножки своей любимой наложницы, ступающей по цветам
лотоса, специально для этой цели сделанным из листового золота: «Вот так, за шагом шаг
— рождается лотос под нею!» Мода свирепствовала сначала в верхах, потом стала
универсальной. На искалеченную в виде своеобразного треугольника ногу, насаживают
башмачок с загнутым вверх носочком (что в изящной литературе именуется «лотосовым
крючком», сама ножка обозначается тем же иероглифом, что и цветок лотоса, походка,
соответственно, именуется «лотосовыми шажками»). Ноги стали центром женской
привлекательности, создающим женственность даже антиженственным фигурам, даже
глубоким старухам. Это ценится! Бинтуют ноги работницы, крестьянки, весь день
ковыляющие по мокрой земле, даже нищенки — и те бинтуют. И, [126] несмотря на
запреты, на бесчисленные филиппики против бинтования, всюду с ужасом видишь
мучения четырех-пятилетних девочек, искалеченных, лишенных детства.
Нам подают постную еду — су цай. Оказывается, в городе молятся о дожде, потому и
пост.
Китай, «Срединное царство», есть нечто единое по своей культуре, которая ни в чем не
напоминает и не [128] должна напоминать варваров-соседей. Эта культура родилась в
наших недрах, в глубине веков, когда людьми правили совершенные государи 11. Сама
личность этих идеальных первых китайских монархов создавала им абсолютный
авторитет. Они не нуждались поэтому в принуждении и насилии (просто было стыдно им
противоречить) и правили народом «спустя рукава», что в китайском понимании лишено
иронии и означает, собственно, что они «пальцем не шевельнули» для того, чтобы в мире
был порядок, ибо этот порядок складывался «сам собой».
Затем пришли лихие времена. Со смертью совершенных людей их место на троне заняли
их дети и далее — всяческие узурпаторы, которые не могли справиться с людским хаосом,
и он воцарился на месте древнего порядка, приведя Китай к тому удручающему
положению, в котором уничтожены все человеческие устои (сын убивает отца, клятва
дается только для усыпления бдительности и нарушается тотчас после торжественной
церемонии; все слова оторвались от своих значений: брат не брат, отец не отец, государь
не государь и т. д.). Так дальше жить нельзя. Что же делать?
Надо восстановить равновесие, существовавшее при древних совершенных правителях, но
так как их более нет, то надо создать ученую интеллигенцию, которая на должностях
министров и губернаторов будет фактически править народом, посредничая между ним и
государем. Чтобы сформировать такого человека, ближайшим образом напоминающего
древних «совершенных», ему надо прежде всего преподать их искусство правления.
Значит, надо читать древние книги об этих идеальных монархах, углубляясь в них как в
откровение. Вооружившись книгой-документом, надо вчитаться в каждую ее букву, не
упускать ни явно выраженного, ни подразумеваемого. Следовательно, надо определенным
образом трактовать текст, чтобы понимать его так, как его понимали в древности.
Конфуций, обрабатывая древние книги, вычеркнул из них все, что ему мешало, и было
недостаточно древним, и с этой уверенностью, [129] что вычеркнуто только негодное,
конфуцианство прожило до сих пор.
Комментарии
8. Есть советский перевод: «Речные заводи», т. I—II, М., 1955. Перевод А. П. Рогачева
(Прим. ред.).
9. Легенда рассказывает следующее: мать Будды была очень злая и прожорливая, поедала
людей. В числе жертв оказался и ее сын Будда. Попав в материнский желудок, он, как
почтительный сын, не захотел вспороть ей живот, чтобы выйти из него, а предпочел
испортить спину. Затем на волшебной горе он построил храм своей покойной матушке и
дал ей имя бодисатвы «Кунцяо даминван пуса». Кунцяо — значит павлин. Поэтому в
кумирне висит надпись: «Причинить вред павлину — все равно, что ранить мою мать».
10. Так же, как Царь Драконов — даван — это обожествленный чиновник, прообраз
женского божества — из особо добродетельных матрон.
АЛЕКСЕЕВ В. М.
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава III
Толпа, в которой много рыбаков (из-за сильной засухи пересохли речки), несет знамена со
знаками инь-ян и восемь гуа (заклинательные и молитвенные символы), бумажные
флажки с надписями вроде: «Змея, которая задерживает дождь, дай ему хлынуть!»
Почти у всех в руках ивовые ветки. Это — принадлежность Гуаньинь, которая кропит
веткой чудотворную воду из своего кувшина и оживляет умершее, засохшее. Мальчишки
с веточками и венками на головах составляют особую процессию. Но основная масса
толпы — это женщины с цветами, вплетенными в косы, исступленно бряцающие
бамбуковыми планками на манер кастаньет.
Конфуций, передав потомству заветы совершенных государей древности, сам стал для
этого потомства [133] совершенным, т. е. «совершенно мудрым», «учителем тысяч
поколений».
Мучит (другого слова не сыскать) жажда адская. Старикашка ведет пить чай, и мы
выпиваем по десяти чашек!
В гостинице вкусно обедаем: какой-то пудай, лоу (лотос), огурцы, мелко нарезанная
жареная кура, момо, рис, персики.
Приезжал чжисянь и просидел у нас весь день. Разговор преинтересный: о багу
(экзаменационных сочинениях) и их ненужности, о студентах за границей, всё о той же
острой проблеме образования.
Но интереснее всего, пожалуй, было выслушать его мнение об Евангелии. Его поражает,
как это Европа может жить Евангелием: «...ведь там обычные вещи, написанные без
всякой учености, простым разговорным языком. Я читал — неинтересно, приторно,
обыкновенно». Вот она, свобода суждения! И, осуждая ее, тем самым осуждаем самих
себя, произносящих подобное же о классических творениях и мыслителях на Востоке
(Коран и Конфуций). Библия читаема только потому, что вошла в наш мир путем
пропаганды и проповеди. Секрет не в форме (утерянной) и не в содержании (скучном и
для нас «детском»), а в заданном тоне. Суждение о Библии, произведении Востока, как о
Ведах, Коране, Конфуции, было направляемо религией и общественным тоном. Никто не
рискнул бы сказать: дрянь, макулатура, тощища! Однако вот именно это и слышишь от
китайца (за спиной которого не стоит миссионер).
В городке тоже целый день процессии, молящие о дожде. Знамена с изображением бога
грома Лэй-гуна, богини молний Дянь-му, дракона и прочего. Публика равнодушно несет
их, без всякого религиозного экстаза. Это равнодушие подчеркивает условность
китайской религии (как и нашей, и любой вообще). Есть религиозный язык и жесты. Они
неминуемы, но до искреннего убеждения далеки, их повторяют автоматически. В толпе
причитают только женщины, склонные к истерике, да барабанщик вдохновлен нервным
ритмом барабанной дроби. В балдахине — Лун-ван, перед ним куча курительных свечей.
Слуга из нашей харчевни тоже кладет пачку.
Вторично идем в храм Конфуция. Сонно бродит Шаванн, педантичным взором отыскивая
позиции для снимков, и с недовольным видом дает на чай. Осматриваем жилище Кун-цзы,
огромную пустую фанзу со столом для жертв. Во дворе традиционная реликвия: древний
колодец дома Кунов. Солдаты, идущие за нами, смеются, играют, проводник выказывает
знаки нетерпения. Выходим. Возле дома Конфуция стоит самое современное училище —
постройка полуиностранного образца. Внутри грязно, пусто: сейчас вакации. По стенам
висят карты европейского образца, доски. Элементарная европейская школа. Новый Китай
вытесняет старый даже в самом его сердце! [138]
С другой стороны храма Конфуция, тоже бок о бок с ним, находится самая большая лавка
лубочных картин. Вообще в Цюйфу я, к своей радости, нашел такое разнообразие этих
картинок, какое никак не ожидал здесь встретить. Накупил массу и теперь нахожусь во
власти постоянных мыслей о диссертации.
Прощальный визит к чжисяню был очень длителен. Чжисянь снова надевал чиновничье
платье и выходил поклониться Лун-вану, «успокоить сердце народа». Засуха принимает
характер угрожающий.
Вежливость и приветливость так характерны для этого замечательного народа! Вещи все
это простые, конечно, но для человека, знавшего до сих пор о Китае только из книг и
видевшего Китай только через иероглиф, в таких беседах есть какой-то мощный
корректив к кабинетной начитанности. Европеец, начинающий познавать Китай из
простых бесед с простыми людьми и [145] не видавший иероглифов, в культуре Китая,
великой и мощной, не поймет ничего. Значит, китаист должен обязательно пройти через
обе фазы, что бывает не часто: обычно он или сухо начитан в разных книгах и живого
Китая не видел, и тогда весь Китай кажется мудреной загадкой; или, наоборот, он видел
только живой Китай и, если о нем раздумывает, то открывает «Америки», давно открытые
в литературе по Китаю. Так, один из моих пекинских знакомых, китаист этого типа
(француз), хотел писать книгу о несовпадении норм китайской грамматики с французской
и был очень разочарован, узнав, что такие книги уже давно написаны! Кроме того,
китаист-книжник, сталкиваясь с живым Китаем, начинает вещать нечто архаическое, чем
приводит собеседника-китайца в исступленное недоумение.
Надвигается дождь. Вот он хлынул, наконец. Под отчаянным ливнем шагаем до города
Цзоусянь. В полутьме, под непрекращающимся ливнем, промокшие слуги внесли наши
сильно подмокшие вещи и ушли сушиться. И ни одной вещи не пропало — честность
феноменальная.
Только что вернулись в гостиницу, как докладывают, что пришел чжисянь: ответный
визит! В грязной, тесной и неудобной комнате, где не на что сесть, принимать важную
персону — так себе дело. Разговор плохо клеится. Шаванн молчит. Я хватаюсь за
спасательную тему о Пекине и его окрестностях и говорю минут десять. Наконец,
чжисянь уходит.
Находим монгольские надписи. Монгольские правители, как видно, изо всех сил
старались внушить Китаю, что и они понимают, что надо, и усердно ставили памятники с
надписями на своем языке в храмах Кун-цзы и Мын-цзы.
Переправа через Хуанхэ заняла много времени. Сутолока, беготня, крики и, конечно,
виртуозная брань с упоминанием всех членов семьи, вплоть до самых отдаленных
предков. Вот она, обратная сторона патриархальности и церемонности!
Подходим к большому торговому городу Цзинин. Долго ищем гостиницу, проходим весь
город из конца в конец и не находим. Шаванн останавливается перед большим и грязным
двором какой-то харчевни и не желает двигаться дальше. Вдруг подходит какой-то тип и
говорит: там дальше есть большое и прохладное помещение. Идем. Приводит нас к...
школе. «Да ведь мы никакого права не имеем здесь жить!» — «Нет, уж, пожалуйста.
Чжичжоу 17 приказал». Вот оно что! Нас опять подхватили: прислали двух солдат, слуг из
ямыня — толпа немалая. Эта история повторяется почти в каждом городе и составляет
целую статью наших расходов. [149]
Размещаемся в школе. Светлое, высокое, чистое помещение. К таким мы не привыкли.
Рядом комната с таблицей Кун-цзы.
Однако задние помещения, в которых живут ученики, имеют вид лачуг, грязных и
прокоптелых. Ученики спят на гаоляновых подстилках.
В сопровождении солдата (кому нужен этот конвой?) идем бродить по городу. Город
раскинулся по обе стороны канала. Улицы узкие, мощенные плитами и накрытые
циновками. Всюду необычайное оживление, бойкая торговля. Лавки чистенькие. Свежее
мясо, политое водой, свежая зелень, арбузы радуют взор. В воздухе тесно от криков
уличных торговцев, весьма любопытных: «Вишни, вишни, больше чем глаза старого
тигра!» (прекрасное сравнение), «Сливы, лучше чем творог!» (творог — изысканное
блюдо) и т. п. Торговцы платьем и холстом поют, показывая товар. Воспевают берег
канала в Цзининчжоу.
Вечером приходит слуга и шепотом говорит: «Сейчас тут рассказывали страшные вещи о
Цаочжоу. Говорят, ни пройти, ни проехать: одичали люди! Ничего не поделаешь.
Разбойники смерти не боятся, дело свое делают!» Подумав, решаем ехать на юг, огибая
Цаочжоу, и через север Хэнани в Кайфын.
Рядом с ямынем высится новенькая школа. Японец преподает в ней японский язык. А
напротив, на крыше — крест: это католичество, насажденное каким-то немцем.
4 июля. Поднимаемся на гору в храм Сюань-у Дади — храм Темного воина-бога севера. В
храме находим весьма любопытный, ассортимент богов: два Лэй-гуна (громовика),
Черепаха-Змея, Пять Драконов и др., что является не более чем иллюстрацией к роману-
эпопее «Сиюцзи» 18. Наглядный пример того, что состав духов-статуй не зависит от
религиозного потребителя, а является плодом самодержавной фантазии дающего на храм
деньги богача. Если эта фантазия по безграмотности строящего храм не выходит за
пределы местных преданий, то есть надежда на то, что он велит туда поставить наиболее
популярные в данной местности божества. Но если он полуграмотен и слыхал, а то и сам
читал романы типа «Сиюцзи», то фантазия его разрастается, и он помещает, в храме
толпы действующих лиц, не заботясь об их доступности не читавшему роман населению.
Однако позднейшие жертвователи, видимо, не находя в подобной ассамблее пищи для
своего религиозного усердия, принесли сюда же бога денег Цайшэня, популярного всюду
Гуаня и чадоподательницу няннян, как более доступных и нужных для обиходного культа.
Основное божество этого храма — Сюань-у — имеет две статуи; большую и малую.
Рядом с ними стоят воины: черный, белый, синий и красный. [151]
Гора, на которой стоит храм, включена в городскую стену. Забавная картина сверху: город
поражает множеством пустырей в нем, кажется маленьким, необитаемым, но чистым.
На скале огромные знаки: «Пики гор вздымаются высоко». Скала без надписи — не скала!
Шаванну вдруг загорелось купить плиту и увезти ее в Париж в подарок Лувру. Уже
сторговался с владельцем места за пятьдесят дяо. Меня, как обухом сразило: что
подумают китайцы о нас, увидя такой пакет который, кстати, не влезет ни в одну повозку?
Украли — одно слово! Из всех сил стараюсь отговорить Шаванна, он упрямится. И тут
происходит нечто неожиданное: население, которое казалось таким варварски
равнодушным к судьбе всех этих памятников, вдруг уразумев, что плиту собираются
купить и увезти, набросилось на продающего, да еще как! Заговорил патриотизм!
Молодцы. И за варварское обращение с памятниками надо конечно, винить не их, а
равнодушное к национальному достоянию государство, представленное здесь этим
тупицей чжисянем. Останавливаемся на постоялом дворе. В деревне и кругом масса
солдат. Это все по поводу мацзэй (разбойников) Цаочжоу. Ходят слухи и т. д. [153]
Улянсы — это своего рода музей. Плиты законопачены в стену полутемного здания. Вот и
все. Но плиты великолепны. Это целая эпоха искусства! Конечно, масса их находится в
состоянии полного небрежения: на них ступают, они служат сиденьями, лежанками и т. п.
Для борьбы с этим злом вводятся особые «паспорта», без которых опиум не продают,
пишутся воззвания, продаются пилюли, но все это, конечно, не приводит ни к чему.
8 июля. Встаем, как всегда, ранехонько и едем. Мой кучер, курильщик опиума, вид имеет
ужасный. Вчера вечером я видел, как он курил, лежа в телеге, под дождем.
Проезжаем через весь уезд Шаньсянь. Начинают попадаться фуры, запряженные сбродно
ослом, мулом и быком. Когда подъезжаем к городу Юйчэнсянь, повозки [155] появляются
чаще и чаще. Вот мы и у ворот — здесь уже гуща народу: ярмарка и процессии явно
принаряженных женщин, впереди которых идут мальчуганы с тимпанами. Пробираясь
сквозь толпу, долго-долго едем в поисках гостиницы. Не находим. Шаванн в отчаянии
посылает визитную карточку чжисяню. Ответа ждем часа два, сидя на своих телегах
среди моря бушующего любопытства, ничем не сдержанного, подобного стихии. Нелегко
к этому привыкнуть, и, надо сказать, мы чувствуем себя прескверно. Откуда такое
огромное стечение праздного люда? Наконец, приходит слуга чжисяня и все
разъясняется: сегодня праздник чэнхуана! 19
9 июля. Выезжаем в 4 часа утра. Город еще сонный, но ребятишки, которые спят на улице
перед раскрытыми дверями, заслышав скрип наших телег, бросаются в дом и вызывают
своих. Нельзя же проспать такое потрясающее зрелище: шествие четырех колесниц! И,
действительно, наши четыре телеги имеют вид внушительный. «Почти совсем как Гу Янь-
у»,— говорит Цзун, весьма находчивый на подобные сравнения. Гу Янь-у, известный
историк и географ, путешествовал по Китаю с тремя телегами книг, на которых делал
пометки в случае расхождения книжных показаний с его наблюдениями.
Гадание о выборе кладбища считается первой обязанностью каждого сына или дочери.
Геомант же, разумеется, не торопится. И все это время гроб стоит в доме (только богатые
могут переправить его в храм), труп разлагается, отравляя всем жизнь. В зажиточных
семьях гроб делается поэтому с особой заботливостью и щели его заливаются знаменитым
китайским лаком, не пропускающим газов.
Панихида может тянуться чуть ли не месяц. Для заупокойного служения богатые люди
приглашают всевозможных служителей культа, дабы привлечь побольше духов, все равно
какого происхождения: буддистов-хэшанов, даосов-лаодао, ламайских лало, монахов и
монахинь-почитательниц Гуаньинь. С удовольствием пригласили бы (и не поскупились
бы на плату!) и европейских монахов, монахинь, попов, ксендзов, пасторов и всех прочих,
если бы те согласились идти за гробом вместе с «желтыми» и пренебречь своей расовой
гордыней. В Пекине мне однажды пришлось простоять в деловой части города чуть не
целый час из-за гигантской похоронной процессии, в которой приняли участие буквально
все монахи, каких только можно было набрать в Пекине и его окрестностях. В известном
китайском анекдоте рассказывается по этому поводу, как душа покойного жаловалась
сыну, что буддисты велят ей идти к Будде (на запад), даосы — к Лао-цзы (на восток),
ламайцы посылают на север, а монахини — на юг, в царство Гуаньинь, и рвут душу на
части своими усердными заклинаниями. Конечно, все это стоит денег огромных. Ритуал
похорон обставлен с предельной пышностью и довершает разорение семьи. Покойника
обязательно несут в тяжелом двойном гробу и в тяжелом балдахине, для чего требуется
много носильщиков; перед ним несут всякого рода древние символы почтения к важной
персоне; женщин сажают в экипажи и т. д. Одним словом, одна похоронная обрядность
может истощить благосостояние зажиточной семьи надолго. Что же касается бедняков, то
они, конечно, не могут следовать всем этим обрядам, но, движимые религиозной
традицией, тоже лезут вон из кожи, чтобы хоть как-то удовлетворить ее требования, и
окончательно разоряются. [158]
Толпа встречает нас обычными криками: «Нет косы! Кожаные сапоги!» Последняя фраза
есть общее восклицание всюду, где бы мы ни проезжали. Глаза сначала устремляются на
сапоги, потом на нас.
Заходим в интересный храм Предков, покровителей Сяо и Цао. Сяо Хэ и Цао Цань были
первыми советниками при императоре, основателе Ханьской династии, как его
ближайшие помощники содействовали установлению династии. В последующие века они
были канонизированы, и так как оба гуна (князя) происходили из мелких секретарей-
писцов, все чиновники, имеющие обычно точно такое же происхождение, поклоняются
им, приносят жертвы и называют «предками-покровителями», явно избегая личных имен.
Известно, что китайский вежливый язык вообще избегает личных наименований.
Считается неприличным спросить имя, ибо это могло бы дать повод думать, что человека
хотят назвать по имени, словно слугу. Поэтому, осведомившись о «благородной
фамилии», спрашивают также об «уважаемом прозвании», на что обычно в ответ
получают и имя и прозвание. Имена же государей были совершенно запрещены для
произнесения и даже воспроизведения в письме с незапамятных времен китайской
истории и заменены девизами правлений. Так, ханьский Гао-цзу, при котором состояли
советники, это — девиз Лю Бана и в переводе значит «Высокий предок». Впрочем,
перевод этих девизов — вещь нелегкая, ибо это почти всегда — тайный намек на
канонический текст, обнаружить который не сразу может и китайский начетчик.
Храм очень велик. Статуи гунов сделаны из глины и одеты в великолепные узорные
придворные одежды, на головах — чиновничьи уборы, как у небесного чиновника.
11 июля. В 4 часа утра опять в путь. Дрожим от холода и утренней сырости. Затем
восходит жаркое солнце и начинает жечь. Пыль летит со всех сторон, внутри телеги все
густо ею покрыто. Тяжело дышать. [160] Свет солнца, отражаемый блестящими слоями
мелкой пыли, слепит глаза.
Тополя, которыми обсажена дорога, имеют вид букетов. О них заботятся, подстригают. Да
и сама дорога ширится: уже три колеи. Начали попадаться чиновники, едущие в
сопровождении слуг в форменных шапках. Чувствуется приближение сяня (города).
В наше отсутствие приходил еще некто из бюро иностранных дел и велел сказать, что
ждет нашего ответного визита. Начинается!
13 июля. Кайфын — город очень интересный, особенно для историка. Как бывшая
столица Китая (X—XII вв.) он сохранил следы былого величия, вплоть до дворца и трона
династии Сун. Любуясь древней архитектурой города и сравнивая ее с поздней и
современной, поражаешься устойчивости китайской культуры. Эта устойчивость иногда
производит впечатление курьеза. Так, выкопанные из земли древние вещи оказываются
точь-в-точь такими же, какие они и в нынешнем [162] китайском быту. Только в Китае
возможны подобные анахронизмы.
Заходим в лавку, где есть книги и слепки (эстампажи). Шаванн набрасывается на свои
любимые чжи (географические описания), которые он скупает и в малых городах, и в
больших центрах. Эта ценнейшая для изучения истории Китая литература находится на
краю погибели, в книжных свалках, и продается по дешевке.
Любопытно, что самый ходовой и самый дешевый товар в книжных лавках — это
астрологические календари, альманахи, в которых подробнейшим образом обозначено,
что можно делать в данный день и чего нельзя (от заключения брака до бритья головы
включительно), чтобы не навлечь на себя небесной кары.
В соседнем дяне (зале) восемь гробов ожидают захоронения. Обычная для городских
храмов картина! Некоторые из них должны быть отправлены на родину, другим еще не
определено благоприятное погребение. Запах свидетельствует о том, что потомки весьма
небрежно залакировали щели гроба! Эта бесконечная возня с покойниками — ужасный
обычай, на юге Китая он, видимо, сильнее, чем на севере. Что же касается бедняков,
умерших не на родине и не имеющих права на похоронение в чужой земле, то их
попросту выбрасывают за стену города в кое-как сколоченных гробах, где их и подбирают
собаки, естественные ассенизаторы больших городов, в том числе и Пекина.
В Чжудаванмяо (храм Дракона) я в первый раз увидел секрет производства богов в Китае:
статуя [163] представляет живого чиновника в костюме, который они носят и поныне,
однако лицо позолочено. Это был известный даотай — чиновник особых поручений,
который искусно управлял рекой (на Хуанхэ специальные чиновники следят за уровнем
воды), и потому после смерти превратился в дракона.
Рядом кумирня Трех Святых, или Трех Планет (местные жители слово жэнь — святой —
произносят как син — планета). Все три — тоже драконы: один управляет дождем, другой
— колодцами и источниками, третий — реками. Кумирня роскошная, заново отделанная.
Видимо, часто посещается.
14 июля. Утром едем с визитом в януцзюй, иностранное бюро. Нас ожидают девять
чиновников в полном параде. Такого приема мы никак не ожидали. Приглашены завтра на
обед.
Идем смотреть сингун — походный дворец, в котором шесть лет тому назад, во время
«боксерского восстания», останавливались и жили со своим двором богдыхан и
вдовствующая императрица, возвращаясь домой после бегства. А так как никому не
позволяется пользоваться богдыханским дворцом, то он и стоит запущенный. Нас
сопровождает чиновник из иностранного бюро, некто Чжан. Поэтому специально для нас
открывают двери, заклеенные бумагой с надписью: «Такой-то даты Суй бянь Гуан-сюя
заклеено». В зале для аудиенции два великолепных мраморных экрана с удивительной
имитацией пейзажа гор и волнующегося, бурливого, запертого в скалах моря. Под троном
богдыханши — трон Цянь-луна в ящике.
Едем на место бывшей еврейской синагоги. Кайфын, насколько мне известна история
евреев в Китае, был центром китайского еврейства и иудаизма с XI в. н. э. Иудейство
прошло в Китае бесследно, если не считать исторических памятников (надписей на камне,
книг и т. д.). Последние следы религиозного иудейства исчезли в половине XIX в. Китай
— единственная страна, где иудейство никогда не объединялось и не было обособляемо,
где не было еврейских погромов и где иудейская нация была целиком поглощена
китайской, если не считать некоторых семитических отличий, изредка кое-где еще
наблюдаемых. Еврейские семейства в Кайфыне совершенно окитаились и только
встреченный нами типичнейший еврей с курчавыми волосами выдает древнюю кровь.
Они не исповедуют ни своей религии, ни китайской. Скептики и атеисты. Любопытно,
однако, что, как мне тут сказали, их молодежь вся служит в банках.
На месте синагоги находим лужи и пустырь. Из четырех великолепных памятников,
описанных десять лет назад, остался уже только один. Ничего нового обнаружить не
удалось. Имеющиеся надписи уже опубликованы.
Едем далее. Огромное, несомненно самое красивое здание во всем городе, занято храмом
братьев Цзэнов, Цзэн Го-фаня и Цзэн Го-цюаня.
Еще красивее самого храма его задний огромный павильон — летнее пребывание сюньфу
(губернатора). Обставлен павильон роскошно, среди прекрасных [165] картин особенно
замечательны два портрета обоих Цзэнов — произведение современного искусства.
Мастерство удивительное, глаз не оторвать. Из окон красивый вид на озеро и Павильон
дракона (лунтин), расположившийся на горе. Туда мы и направляемся. Едем по дамбе.
Сверху, с площадки, на которой стоит храм, великолепно виден город. В струистых лучах
заходящего солнца волнистые пятна серой черепицы кажутся застывшим морем. Как-то
неожиданно выскакивают из него башня, ворота и две пагоды. Перед глазами —
роскошный павильон губернатора и под ногами озерко.
Павильон дракона занят храмом Юй-хуана. Мальчишка — даос водит нас по храму. Под
троном Юй-хуана великолепной скульптуры трон Сунов. Перед троном стоят четыре
божества — персонажи «Путешествия на запад», встречающиеся как в буддийских, так и
в даосских храмах.
Эти листки (их в моей коллекции уже немало) — те же лубочные картинки, основанные
на ребусе и снабженные надписями, призывающими к восстанию против миссионеров-
христиан. Иисус Христос именуется «оборотнем свиньи» и изображается в виде борова,
перед которым падают ниц дьяволы-миссионеры. Совершенно безграмотная надпись
гласит: «Если люди будут считать богом небесного борова, то куда нам деть свое лицо?»
Другая картинка иллюстрирует радения христиан и похоть миссионеров, именуемых
«хрюкачами». Ццлинь 23 в пламени и тучах летит истреблять этих бесов и бесовок.
Все это, конечно, чрезвычайно грубо и примитивно, но, тем не менее, выражает чувства
возмущенного населения с ужасающей яркостью. Чтобы так ненавидеть, надо иметь
причины.
Около 1870 г. в Тяньцзине было восстание против христиан и резня. Возможно, что
погромные листки стали появляться после этих событий, призывая к [167] восстанию
против авантюристов и грабителей, прикрывающихся миссионерством. Но несомненно
также, что нескрываемое пренебрежение к национальной китайской религии и замена ее
чуждым, не усваиваемым диким дурманом церковного христианства не могут не вызвать
протеста. И погромные листки весьма красноречиво говорят об этом.
15 июля. На приеме в януцзюй оказался и сам губернатор. Нас сажают рядом с ним, по
обе руки. Разговор вначале напыщенно-чинный. Задается масса обязательных, банальных
вопросов, настойчиво расспрашивают о фамилии, службе, семье и прочем. Это одно из
самых утомительных проявлений китайской вежливости. Китайцу кажется знаком
высшего презрения ни о чем человека не спросить, как бы демонстративно им не
интересуясь.
Обед прошел несколько комично. Над супом, поданным неумелыми слугами в мелких
тарелках, чиновная братия призадумалась. Потом стали есть по-своему. Помощник
директора, забавный старичок, сыплющий все время сложнейшими цитатами из
классиков, ухватил свою тарелку и давай хлебать через край. Его сосед, шаньдунец,
макает куски мяньбао (поджаренные на манер гренок лепешки) и смачно обсасывает их.
Остальные кое-как справляются с ложками. Со вторым блюдом еще хуже: подали вилки.
Все в затруднении. Я завожу речь о палочках, что находит восторженный отклик.
Приносят палочки, обед налаживается.
Чувствует он здесь себя прекрасно, куда уверенней, чем патер Таккони! [171]
Возвращаемся в гостиницу уже в полной темноте. Только центр Кайфына, где мы живем,
освещен и оживлен до крайности, словно Лондон.
Храм занимает огромную площадь. Всюду ряды торговцев, толкучка, крики продавцов.
Покупаю несколько картин явно буддийского толка. Одна из них, например, красноречиво
говорит о «неубивании» живых существ, полезных в народном быту. Изображен вол,
трудящийся на ниве. Текст содержит «Песнь, предостерегающую против закалывания и
поедания трудового вола» и заканчивается угрозой нарушителю заповеди самому после
смерти обратиться в такого же несчастного скота.
Осматриваем храм. Очень красиво и ни на что, виденное мной до сих пор не похоже:
приземистое восьмигранное здание Пятисот архатов и высящееся над ним также
восьмигранное здание многорукой Гуаньинь.
Храм чэнхуана — это огромный, красивый ряд зданий; храм, видимо, весьма богатый.
Местное божество имеет три дворца и шесть дворов, совсем как император, и так же, как
то полагается императору, в центральном дворце живет его жена, а в двух других —
наложницы.
По бокам чэнхуана стоят так называемые четыре спутника, которые между тем ровно
никакого отношения к нему не имеют. Это Гань Ло, ставший министром с двенадцати лет,
Лян Хао, напротив, лишь 82-х лет получивший высшую степень ученого 24, и величайший
поэт Цюй Юань со своим учеником Сун Юем. Всем четырем приносятся жертвы
одновременно с жертвоприношением чэнхуану. Обычай сопровождать жертвоприношения
какому-либо божеству обязательными жертвами еще кому-нибудь существует с древних
времен. Так, принося жертвы небу и земле, император одновременно приносил их и
предкам. Однако чэнхуану жертвы обычно приносятся без всяких сопровождений, и надо
думать, что в данном случае имеется прямое заимствование от конфуцианцев,
приносящих жертвы Кун-цзы и одновременно его, тоже четырем, ученикам.
Проходим мимо лавки глазных лекарств. На вывеске нарисованы черепаха и змея, так как
панцирь черепахи и кожа змеи относятся к так называемым «холодным средствам»,
понижающим температуру при воспалении, и часто употребляются при лечении глазных
болезней. Вообще методы и лекарства китайской медицины, с нашей точки зрения,
причудливы и непонятны, однако китайской медицине удавалось излечить то, от чего
отказывалась медицина европейская, которая конкурирует с китайской, но вряд ли
успешно, поскольку «искусство» врача в Китае ценится больше, чем его наука. Так,
кажется, единственной хирургической операцией, которую признают старые китайцы,
является лечение уколами иглы (когда больное место прокалывается иглами разных
величин). Этот способ лечения, сильно распространенный в Китае, тоже знает успехи, не
достигнутые европейской медициной. Несомненно, что китайская медицина — сложное и
серьезное искусство, и когда она будет очищена от самозванных невежд, безграмотных
шарлатанов и знахарей, то можно будет говорить о ней, как о полноправной системе.
17 июля. Сегодня мне удалось, наконец, съездить в Чжусяньчжэнь, где я не только купил
много интересного, но и осмотрел саму фабрику лубков, а главное, долго беседовал с
приветливым и словоохотливым сяньшэном-художником этой фабрики. Визит оказался
весьма полезным, так как еще раз подтвердил мои наблюдения и выводы относительно
самого производства лубка и его социального характера.
Комментарии
14. Детское имя, т. е. имя, которым могли называть только родители и только в раннем
детстве.
16. Конечно, существует и более реальная причина, а именно: человек боится потерять
наследника накопленного богатства или же работника на пользу своего же дома.
19. Так как бог города чэнхуан — обожествленный чиновник, живший в этом городе, то и
празднование его в каждом городе происходит в свое время.
20. Существует еще любопытное предание о том, что Чжан Тянь-ши и Хо-син враждовали
между собой и потому, если Чжан останавливался в чьем-нибудь доме или на постоялом
дворе, Хо-син обязательно устраивал там поджог. Поэтому Чжан Тянь-ши, предпочитал
останавливаться в храме самого Хо-сина; не будет же дух огня жечь свое собственное
святилище.
22. Сакре кер — сердце Христа, которому католическая церковь оказывает особый культ,
почитая в нем эмблему любви к человечеству.
24. Эти два примера вошли в пословицы, говорящие о случайностях судеб, приходящих то
слишком рано, то слишком поздно.
АЛЕКСЕЕВ В. М.
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава IV
Однако и под иноземным игом внутренняя жизнь Китая оставалась верной своим
традициям. Культурный Китай терпел власть захватчиков, как терпят власть бандитов
попавшие к ним в плен. Ренегаты, почуявшие поблажки, конечно, действовали в духе
угнетателей, но ничего не могли поделать с внутренней стойкостью культурного китайца,
который смотрел на все происходившее, как на кошмар, от которого, если не он, то его
потомки, конечно, освободятся. Изучались те же книги, писались те же трактаты,
слагались те же стихи. Народ пел те же песни, смотрел те же театральные представления,
слушал те же предания родной старины. Под кулаком захватчиков Юаней процветали
потерявшие свою эгиду мирные, культурные Суны. А «государственный» язык и новые
веяния — за немногими, и то не без оговорок, исключениями — жили только, пока жил
террор.
Меня всегда радует эта легкость, с которой в Китае удается завести разговор с
совершенно незнакомыми людьми. Китайцы приветливы и словоохотливы,
демократичны. Отличные, умные люди на каждом шагу.
Мужчины носят юбки, женщины — шаровары. У мужчин, к тому же, коса, в руках —
веер. У женщин уродливые ноги, плоские фигуры. Румянятся они как-то чересчур
демонстративно и нелепо: румяна вокруг глаз, щеки белые, посредине губ красная точка.
А их гаремы? Чуть ли не в каждом доме! А еда? Черви, пауки, всякая дрянь! Самым
отчаянным мотовством считается блюдо из... ласточкиных гнезд, т. е. навоз с соломой!
Подают не на блюдах, а на блюдечках, едят палочками. За столом никаких дам, разве
только пригласят гетер...
Когда в Пекине иностранцы целуют женщинам руку, берут под руку, танцуют; обняв, за
талию, садятся в театре рядом и т. д., — китайцы выносят им вердикт самый
определенный: скоты, свиньи, без ли, т. е. не имеющие ни стыда, ни совести. В
Петербурге, в Летнем саду, мне как-то случилось быть с китайцем. Он спрашивал меня о
каждой встречной женщине: «Эта — честная или нет?» Жест, громкий смех, свободный
разговор с мужчиной — для него казались более чем достаточными, чтобы усомниться в
«честности».
До простого, казалось бы, сознания, что китайцы — такие же люди, что и мы, лишь в иной
форме, европейцы доходят только после пристального изучения страны и людей. Нужно
знать многое, чтобы понимать их правильно. Нужны хорошие ученые, нужна наука, чтобы
познать народ и все его особенности, независимо от личного вкуса, чтобы отразить
великий мир, живущий в данном народе как части человечества. Тогда жизнь другого
народа предстанет такой же сложной, как и наша собственная, а условности ее получат не
большее значение, чем наши.
Дальше едем, по теории, на ослах. Практически же — шагаем рядом, так как ослы не
выдерживают нашей тяжести. Нас сопровождает вчерашний знакомый доктор Спрюит,
молодой человек, сдержанный, серьезный, с интересом присматривающийся к
окружающей, непонятной ему жизни.
Бредем по берегу реки по адской жаре. Уклоны и подъемы. Видим пещеры — храмы
местного божества туди.
Доходим до реки Ло. Это большая, широкая река с водой уже полупрозрачной. Видим
барки императрицы, на которых она удирала в Хэнаньфу. Так как пользоваться ими не
положено, то они заперты и мирно гниют.
21 июля. Для переправы через Ло наняли лодку. На ее борту, в кормовой части крупными
знаками сделана любопытная надпись: «Сверху ведает тремя небесами и
простирающимися землями, снизу управляет девятью реками и восемью потоками». Это
— посвящение князьям-драконам, чья помощь и покровительство необходимы лодочнику.
Сам лодочник с семьей живет на лодке, в маленькой каморке.
Таких примеров, увы, немало. Да и вообще китайцы: вправе сказать европейцам: «Вы
жалуетесь на оскорбления и ”уколы” самолюбия,— но что же делать? Уходите. А, не
уходите? Почему? ”Жизненные интересы”! [185] Вам нужен Китай для добывания денег?!
Ну, так потерпите же маленько!»
Уже ночью, при луне, подъезжаем к какому-то храму и останавливаемся на ночлег. Спим
в зале Восьми бессмертных, торжественно стоящих по стенам.
Доктор, слушая нашу беседу и ничего, конечно, не понимая, приходит в восторг от моего
китайского языка. Говорить по-китайски — высшее достижение в глазах европейцев. Как
же, — «китайская грамота»! Смешно и досадно.
Однако первый же зал этого храма посвящен отнюдь не Будде, а конфуцианцу Гуаню.
Буддизм укоренился в Китае именно благодаря этой своей хитрой тактике
приспособления к местной религии и учениям, ассимиляции их, вбиранию в себя.
Статуя будды Шакьямуни стоит в зале Звуков грома, ибо так именовалась обитель, в
которой он жил. На стене изображены носорог и лев, изрыгающий пламя, на них верхом
ездил Будда.
При той изощренной памяти, которая присуща образованному китайцу, он знает наизусть
в сотни и тысячи раз больше, нежели мы в России знаем поэтических произведений, и
может говорить, все время заимствуя свою речь из литературы.
Едем. Всюду канавы для орошения. Из них полной струей разбегается вода. Кругом —
цветущий сад. Чудесно!
Если учесть, что Гуань Юй был убит при обороне Цзининчжоу и что в этом городе также
имеется его могила, то остается неясным, которая же из них подлинная. Такие курьезы в
Китае — не редкость: все легендарные герои имеют, по меньшей мере, две могилы.
26 июля. Вчера и сегодня целыми днями карабкались по горам, исследуя гроты. Теперь
уже могу наметить в общих чертах интересные стороны Лунмыня. Фигуры, наиболее
часто встречаемые внутри этих гротов, несомненно, носят влияние индийского искусства.
Огромное большинство их представляют из себя общеизвестную группу Будды, двух его
учеников с непокрытыми головами, некоторого варьирующего числа бодисатв и четырех
небесных владык, безобразных и устрашающих, попирающих ногами демонов и злодеев.
Эти дни жара стоит колоссальная: в тени выше 30° по Реомюру. От нее буквально тлеешь,
но любопытно, что обильный пот все же не изнуряет.
Вечером, пообедав, выходим на террасу и ждем луну. Над горой все желтеет, желтеет,
светлеют облачка и, наконец, ярким серпом прорезается луна.
27 июля. Сегодня разразилась гроза. Отрезанные ливнем от наших гротов, сидим дома. Я
занялся фонетикой со слугой, местным жителем. Все вверх дном, тоны улетели в лету.
Изучать китайский язык можно только по частям, сравнивая эти части по мере изучения.
Никаких обобщений делать нельзя, пока не исследованы отдельные части огромного
целого.
29 июля. Дождь все идет. С гор свергаются шумливые ручьи. Река заметно пухнет.
Шаванн пропадает в гротах, делает слепки. Я занимаюсь фонетикой, читаю.
2 августа. Я еще раз убедился в том, что с Шаванном надо говорить только о Китае. Здесь
он просто великолепен. Наши длительные беседы буквально по всем вопросам изучения
Китая — краса путешествия. Сейчас же, оказавшись в западне, мы только и делаем, что
читаем и говорим. Основная тема, конечно, Лунмынь и вообще история буддизма в Китае.
Литературное наследство Востока дает нам себя ощущать с гораздо большей трудностью
и ограниченностью, [196] чем литературное наследство Запада, которое мы можем
получить даже в самых элементарных переводах. Читая Овидия или Шекспира, мы
представляем себе, хотя бы в общих чертах, время и историческую обстановку, в которых
они жили и творили. Для Востока, который совершенно не входит в программу нашего
образования, у нас такой платформы нет, и от произведения II в. мы ждем эффектов XX в.
(то же и у китайцев: Шекспир воспринимается, как забавные рассказы современности).
Это искажение восприятия может упразднить лишь образование, создающее чувство
времени, пропорций, умение читать. Но пока о таком образовании можно только мечтать,
и это налагает особую ответственность на предисловия: они должны учить наново. Есть
многое в китайской культуре, что не совпадает с европейской номенклатурой. Ввести это
многое в общую систему представлений — наша задача.
У китайца при чтении осознаются веками заложенные ассоциации. Интуиция его идет к
интуиции автора, устраняя форму, которая европейца ставит в тупик. Европеец не знает
наизусть китайских классиков, а, между тем, литературный язык весь построен на этом.
Таким образом, фундамент китайский у европейца отсутствует, а фундамент европейский
не помогает.
Перевод решает судьбу произведения в чужой стране: будет ли оно воспринято как
литература, или останется где-то на задворках, «китайщиной». Русский читатель часто
грешит сравнением восточной литературы со своими русскими писателями. Это, конечно,
анархия, убивающая все. Традиция одна убивает другую. Русскому нравится в китайской
поэзии исключительно «общечеловеческое»: луна, цветы, море, небо... вообще [198]
природа, или радость жизни, любовь, правда, тоска... и не нравится «специфическое»:
письма Хань Юя, трактаты, эссеи, оды. Таким образом, ища «нового» (того, что
незнакомо), читатель этого рода оценивает старое, как «новое», действительно новое не
воспринимается. «Мало людей действительно оригинальных. Почти все думают и
чувствуют под влиянием привычки и воспитания» (Вольтер). Переводчик-китаист должен
содействовать перевоспитанию читателя, должен помочь ему войти в совершенно новый
мир без предвзятостей, заложенных в нем его образованием и воспитанием. Борьба с
ограниченностью фантазии, привыкшей лишь к определенным формам, есть до некоторой
степени разрушение самого себя. Это надо помнить и настойчиво подводить читателя к
такому восприятию китайской литературы, при котором ему показалось бы, наоборот,
чрезвычайно странным и неприятным, если бы он в переводах с китайского увидел только
то, что давно уже знал из чтения русской литературы.
Язык есть жизнь, он сложен и труден как жизнь, а не как преодоление грамматики. Слово
соединяет нас с жизнью всех времен. Все лучшее, что когда-либо было достигнуто
человеком, запечатлено в языке. Знание языка есть знание культуры владетелей этого
языка. При бесконечном разнообразии явлений китайской культуры и при трудности ее
усвоения и понимания задача знания языка есть задача всей жизни. Я нахожусь под
впечатлением величия китайского языка, как феномена человеческой культуры.
«О великий, свободный русский язык!.. Дан великому народу!..» Так думают о своем
языке везде и всюду патриоты всех национальностей.
4 августа. Река из несчастного ручьишки превратилась в бурный поток. Она доросла уже
до каменных своих пределов. А дождь продолжает лить. Нам не выбраться, страдаем от
вынужденного безделья на берегу разлившейся реки. Шаванн неузнаваем: обычно такой
[200] уравновешенный и холодноватый, сейчас он доходит до ожесточения и способен на
самые резкие сцены.
5 августа. Дождь перестал. Перевозим вещи на пароме: всю дорогу затопило. Нагружаем
телеги и едем. Солнце жжет отчаянно, тяжелая сырая жара. Добираемся до реки Ло и
нанимаем большую лодку с крытым помещением для пассажиров.
Стремительно несемся по течению. Бешеная струя мчит комья бурой пены. Кругом —
наводненная страна. Ребятишки и бабы, вооруженные вилами, вылавливают из реки
хворост, доски, гаолян. Порой крупная хворостина несется сравнительно далеко от берега.
Ребятишки вплавь, саженками, быстро достигают ее и торжествуют.
Телеги не едут: мулы выбились из сил, отказываются везти. Малейший подъем вызывает
исступленные крики погонщиков: тига-тига, трр-трр. Ни с места. Приводят быков.
Огромные туши тупо, горбом тащат телеги в гору по ужасающей дороге, которую даже
трудно назвать таковой. Просто глыбы камней, никак не прилаженных друг к другу, и на
то, что это не случайность, указывает лишь бордюр да памятники, говорящие о чжисянях,
строивших дорогу. Можно расхохотаться, читая эти панегирики, если не принять во
внимание, что китайское искусство бессильно против дождя.
Едем дальше. Дорога теперь идет под уклон, спускается в долину. Пейзаж дикий и
красивый. Долина вся в обсосанных водой глыбах. Горы невысоки, но величественны.
Тучи, косматые, клубящиеся всеми оттенками темных цветов, засасывают вершины.
Красиво до безумия! Не хватает только звука. И кажется, что объятое мраком под
нависшими космами, ущелье угрюмо и сосредоточенно молчит, готовя звук. Проезжаем
мимо больших местечек. Все население высыпает навстречу, не столько из-за нас, сколько
из-за телег, которые здесь неслыханно редки.
Останавливаемся около шести каменных колонн от ворот эпохи Хань. Вообще, надо
сказать, что каменистая местность вокруг Центрального Священного пика бедна
древними остатками.
Далее трудности пути прямо необоримы. Если бы кто-нибудь сказал мне, что это —
дорога, я принял бы это за издевку. Но единственная длинная полоса незасеянной земли
должна, очевидно, означать дорогу. К тому же, на ней часто встречаются ослы и мулы,
навьюченные горой.
Затем под проливным дождем приходит сам хозяин ямыня. Это необыкновенно любезный
и милый старик. Разговорчивый и простой.
8 августа. Едем на ослах, т. е., виноват, идем: около них в Чжунюймяо — храм,
построенный во времена ханьского императора У-ди (в I в. до н. э.). Название означает,
что храм находится на горе, в центре земли, против небесного центра. Можно, пожалуй,
перевести как «пуп земли».
Вечером приходит чжисянь. Он живет в соседней фанзе, весьма скромно. Дарим ему виды
Парижа и будильник. Он восхищен.
Вечером приносят будильник: чжисянь не понял, что он уже заведен, попробовал еще и
сломал. Положение наше пиковое, особенно в Китае, где частью общего этикета является
обычай бесконечных взаимных подарков, порождающий отношения весьма сложные.
Рассыпаемся в извинениях, объясняем, обещаем починить и прислать из Хэнаньфу.
Нас провожает любезный чжисянь: «Если есть твердая воля, то всего достигнешь», —
говорит он мне на прощанье. — «Углубляясь в книги, совершенствуя себя, помните всегда
слова Конфуция: ”Мне было пятнадцать лет, и я устремился к учению; стало тридцать —
и я установился. В сорок я разрешил сомнения. В пятьдесят мне открылись законы неба. В
шестьдесят, на склоне лет, я слышал лишь истину. И только в семьдесят я мог спокойно
следовать велениям сердца, не боясь нарушить справедливость”». Хороший, умный
старик, этот чжисянь. Благодарю его с истинным чувством.
Свирепая лошадка, предназначенная для меня, с трудом сдерживается под уздцы. Вернее,
под уздцу, так как здесь полагается только одна повязь к удилам. Еду довольно сносно.
Впереди идут груженые мулы, любопытно видеть эти балансирующие массы. Проезжая
по прежней дороге, удивляюсь, как могли телеги проехать здесь три дня тому назад.
Весь храм в великолепной живописи. Тысяча пятьсот архатов заполняют стены, двери.
Хороши их сильные, типичные телодвижения. [207]
Шаванн совершенно измучен и болен: уже три дня его изводит нарыв на пальце, не дает
спать. Решаем поэтому отклониться от маршрута и ехать не в Хэнаньфу, а в Гунсян, к
доктору Спрюиту.
Комментарии
АЛЕКСЕЕВ В. М.
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава V
21 августа. Лечение Шаванна затянулось и сильно задержало нас. Только вчера удалось
выехать из Хэнаньфу. Наш маршрут теперь — на Сианьфу.
Погода все время пасмурная. Последние дни беспрерывно шли дожди. Может быть,
вследствие этого картина желтого унылого лесса сменилась весело и приятно
зеленеющими холмами. За одним рядом таких холмов синеет полоса других, более
отдаленных. Местами лесс переходит в каменные массы. Сейчас же тут, глядишь,
кумирня и отшельнические кельи. Около дороги часто видим торчащие из земли
верхушки памятников. Лесс губит древнюю культуру, засасывая, не говоря уж о
памятниках, целые города. Кроме того, сама порода твердых лессовых образований
чрезвычайно нестойкая и не способствует сохранению памятников. Мы видели пайлоу
(арку), которая не насчитывала и ста лет, но была уже в состоянии полного разрушения и
наполовину погребена в лессе. Этот факт объясняет, почему только в каменистых частях
исторического Китая — таких, как Шаньдун или каменистые долины Хэнани, мы можем
обнаружить древности ранних эпох (но не ранее первой Ханьской династии, т. е. 200 лет
до н. э.). Что же касается обеих древних столиц Китая — Лояна и Сианьфу, то они, в силу
этих причин, дают нам чрезвычайно мало нового в отношении археологии Китая. [209]
Едем дальше. Пейзаж все красивее и красивее. Тот, кто видел его, никогда не забудет.
Башни, пирамиды... Зеленые холмы и ярко-красные срезы. Волшебно! Порой
показывается сплошная полоса угля. Копают ли его? Дорога идет то вверх, то вниз. Тряска
утомляет. Если сесть на передок, рядом с возницей, то никуда не денешься от хвоста,
которым мул стегает чуть не по лицу. Слезаю и марширую рядом. Чувствую себя
великолепно: наука и моцион, что может быть лучше такого соединения? Размышляю на
тему: что такое вообще «путешествие»? «Шествие по пути»? И только? Нет, это
бесконечная сложность соприкосновения людей разного порядка. От неумелого,
неуклюжего соприкосновения происходят беды, недоразумения и всяческие неудачи.
Надо уметь наблюдать человечество, независимо от шаблонных вкусов и понятий,
привитых средой. Нужно быть любознательным, интересоваться чужим (а это не все
могут). Не считать свое наилучшим и единственно достойным внимания. Не нужно хаять
чужое, но и излишнее, непомерное увлечение чужим также глупо, смешно и нелепо. Что
общего, например, между китайской поэзией и «Свирелью Китая» Юдифи Готье,
подслащенной чепухой, муссированием несуществующего? Однако к подобным «гимнам»
влюбленных в «восточную экзотику» склонны не только сентиментальные писательницы,
но и некоторые ученые. Важно победить в себе обожание своего предмета. Путешествие
таит в себе угрозу непомерного увлечения чужой страной, «открытия Америк» на каждом
шагу. Жизнь будней представляется жизнью каких-то необычайных событий и интересов.
Путешествие — это книга. Умеет ее читать только тот, кто умеет читать между строк
наблюдаемую жизнь. Тот же, кто ищет оригинального, экзотики, настроен
«поэтически»,— неминуемо впадает в ошибку, ибо в нормальных условиях жизни он
ищет ненормального. [210]
Подъезжаем к Инхаю. В храме Лун-вана слышны цимбалы, пение. Это идет театральное
представление в благодарность за дождь. Вход в храм открыт. Походная сцена обернута к
главному алтарю. На ней надпись: «Уж десять дней с тех пор прошло, как дождь ты
ниспослал нам, и девять тех мелодий тучи растрогали в пути». Актеры изображают
различные божества, которым адресуется мольба о ниспослании зрителям «мира и
тишины на все времена», «чтобы все пять хлебов густо взошли», и т. д. Такое устройство
храмового представления, конечно, тесно связывает китайский театр с религией.
Китайский театр ведет свое начало, вероятно, с оформления религиозного быта, и истоки
китайской драмы, как и у всех народов, идут от религиозной мистерии как, например,
сложный танец заклинателей в древнем Китае, обычай изображать душу умершего на
культовых поминках и жертвоприношениях, весьма подробно описанных в книге
ритуалов («Лицзи»), танец молодых ученых в храме Конфуция и т. д. Представления
даются и как изъявление благодарности богу (за урожай, или Царю Драконов — за дождь,
за сохранность плотины при разливе реки, за отсутствие наводнения и т. п.), и как
«призывные» игры во время засухи, чтобы умилостивить бога. Люди же веселятся в том и
другом случае, а храм — поднабирает денег.
Еще в ханьскую эпоху была основана специальная музыкальная палата юэфу, ведающая
собиранием и обработкой народных песен на предмет включения их в репертуар
дворцовой музыки. Начало этой традиции идет от Конфуция. Конфуций учил своих
учеников музыке, возведя ее в число обязательных дисциплин, ибо музыка — это веяние
древности, способ лицезрения древности без слов. Для Конфуция музыка была
неизменной спутницей, вдохновительницей и завершительницей ли, т. е. образцового
поведения, основанного на высшем постижении идеала древности. Конфуций, слушая
древнюю музыку, испытывал высшее наслаждение. В «Книге бесед и суждений»
(«Луньюй») рассказывается следующее: «Конфуций в уделе Ци услыхал древнюю музыку
и три месяца затем не знал вкуса мяса. ”Не думал, — сказал он,— что музыка может дойти
до таких высот”. В другой раз он, слыша древнюю музыку, потерял самообладание от
избытка чувств и просил ее прекратить».
Я нарочно привел всю эту, столь общечеловечески понятную, историю, чтобы показать то
совершенно особое, Европе неизвестное положение, которое занимала музыка в
конфуцианском государстве, а вместе с тем и роль актера, героически выступающего на
страницах китайской истории, несмотря на его униженное, как и в других странах,
положение.
23 августа. Снова проезжаем мимо храма Лун-вана, Царя Драконов. Возчик с глубокой
верой рассказывает мне, какими признаками должна обладать змея, чтобы быть сочтенной
за дракона: она должна иметь [214] квадратную голову и красное пятно на лбу. Один
житель побережья Хуанхэ поймал такую змею и на медном подносе отнес в храм Лун-
вана. Там он поклонялся ей, но она... удрала.
Проходим мимо затейливых пайлоу, встречаемых мной только в Хэнани. Пайлоу — это
одна из наиболее характерных деталей китайского храма, представляет собой арку,
посвященную какому-нибудь божеству. Через эти пайлоу выносят статуи божеств во
время торжественных процессий, через них проходит в храм император. Пайлоу также
воздвигаются самостоятельно, как отдельные памятники. Нередко они сооружаются в
честь добродетельных женщин. Культ женской добродетели в Китае повсеместен. В
городах, селах и просто в полях можно встретить арки, памятники, стелы, восхваляющие
образцовых женщин. «Портал в честь истинной и правой стези и доблести ее», только что
виденный нами, — весьма типичен.
Нажим на строгость брака для женщин особенно заметен в XII в., т. е. с утверждения
конфуцианской доктрины. Чэн И говорил: голод — дело малое, а вот нарушать женское
целомудрие — дело большое. Старый рефрен гласит: «в женщине нет таланта, хватит ей
добродетели». Добродетель, и все.
Однако история Китая знает немало женщин, ставших наперекор семейному укладу
поэтессами 3 и учеными, и их геройство воспевается наряду с добродетелью жен и вдов.
Женщины, проникавшие в книжную премудрость легко, «как в лотос рыбка золотая»,
тоже стали темой многих произведений, начертанных на стелах и пайлоу.
...А разве такое противоречие в одном только Китае? Если собрать воедино все
особенности жизни китайской женщины, то люди спросят: «Как можно так жить?» Но это
же спросят и китаянки, если им читать о доле наших женщин:
(Некрасов)
Точно такое же тройное рабство женщины и в Китае: полная раба своего мужа, раба
семьи, раба тяжелого труда.
Едем далее. Дорога идет все теми же ущельями лесса, те же мягкие пейзажи, те же
могучие и прихотливые лессовые складки. Страна Великого лесса!
При въезде в одну деревушку вижу лошадиный череп, прибитый на колышек возле двери.
Оказывается, напротив — храм, т. е. обиталище духов, а когда духи глядят прямо в дом,
то это — предзнаменование несчастья. Если же повесить череп, то элемент беса, сидящий
в нем, парализует всезрящее око духа. Это — крайне интересная подробность народного
представления о духах. С одной стороны, они — объект поклонения, и к их незримому и
непонятному заступничеству люди прибегают в несчастных случаях жизни, но эта же
самая непонятная деятельность духа, обиталище которого слишком близко к дому,
внушает неловкое чувство [217] открытости домашнего очага, незащищенности его от
всевидящего взора.
Извозчик по этому поводу добавляет, что надо было бы, повесить череп тигра, но его
трудно достать, поэтому заменяют лошадиным, а на худой конец — и коровьим.
Приезжаем в Линьбаосянь. Минуем какое-то частное училище, из которого несется
оглушительный диссонанс резвых звонких зубрящих голосков.
Первое, что поражает в городе, — это обилие плодов, в том числе и винограда, вкусного,
спелого, сочного. Покупаем грозди прямо с веток, ползущих по фанзе. В лавке хуаров
(лубков) покупаю целую коллекцию изображений Чжун Куя, популярность которого в
Хэнани доходит до того, что его изображают как духа — хранителя входа в дом. На
картине, предназначенной для наклеивания на дверное полотнище, Чжун Куй изображен в
облаковидном медальоне по зеленому полю, на котором среди стилизованного узора
облаков изображены взятые наудачу части китайского символического орнамента: и
атрибуты восьми бессмертных, и восемь буддийских символов, и принадлежности
кабинета ученого (цитра, шахматы, книги). Вариантов этого типа картин много. По-
видимому, свобода фантазии привлекает к этой теме многих художников.
Дальше дорога идет в гору, мулы стонут и кряхтят. Сверху вид чудный, незабываемый:
громадные, стройные утесы, террасообразные горы лесса, природные пагоды... А вдали —
бурая Хуанхэ.
Подъезжаем к знаменитой заставе Ханьгу, через которую, согласно преданию, Лао-цзы на
быке удалился на запад. На заставе надпись «Багровые облака появились с востока». Это
— цитата из мифической биографии Лао-цзы. Миф рассказывает, что мать Лао-цзы зачала
его, когда кусочек солнца упал ей в рот, и только спустя 72 года после этого события
родила из левого бока ребенка с совершенно белыми волосами. Таким образом, имя Лао-
цзы, что значит старый учитель, получает в этой легенде еще другой смысл, а именно
старый ребенок, так как цзы имеет два значения: ребенок и учитель. Такой же игрой слов
объясняет легенда и родовое имя Лао-цзы — Ли. Дело в том, что он родился под сливой и,
указав на дерево, сказал: «Это мой род», а слива по-китайски называется ли. [218]
Старый мыслитель Лао-цзы настолько прочно вошел в китайскую мифологию, что даже
сам факт существования философа Лао-цзы многими ставится под сомнение 4. Однако
«Даодэцзин»,— книга, которую ему приписывают, излагает основы даосизма,—
огромного философского учения, существующего в Китае наряду с конфуцианством уже
две с половиной тысячи лет. Две эти основные школы китайской философии ведут свое
начало от одного исторического периода VI— IV вв. до н. э., когда постепенное
разложение феодального строя привело к развалу некогда могущественной династии
Чжоу. Начался мучительный для страны период междоусобной борьбы. Воцарился хаос,
произвол, порок.
Древняя культура угасла, древние идеалы отошли. Передовая китайская мысль, искавшая
выходы из этого хаоса, отливается в два миропонимания, глубоко различных, даже прямо
противоположных, но коренящихся в одном и том же отношении к началу мира и в одном
и том же доисторическом источнике.
Устремляясь мыслью в этот неизвестный нам мир, мы видим, что носитель дао должен
одинаково отрешиться от добра и зла, ибо каждое движение в сторону добра или зла
разрушает целостность дао. Чтобы приобщиться к этому абсолютному покою, к этому
извечному дао, надо уйти прочь от мира, погрязшего в человеческих заблуждениях, от его
искусственных преград. Не ложь лишь то, что самоестественно. Разрушим же мираж
человеческой действительности, забудем людские скорби и радости и поселимся в горах
среди немой природы. Тогда отпадут все формы общения и будет все равно, какой вокруг
порядок. Надо бороться с миром внутри себя, только в себе самом. Таким образом, это
даосское миропонимание (выраженное, конечно, весьма и весьма кратко и
приблизительно) во всех своих основных пунктах противоположно учению Конфуция.
Для того и другого учения идеалом служит древность. Но в то время как для Конфуция
это древность, о которой мы можем и должны узнать из дошедших до нас книг, для
даосов — это древность анонимная, предшествовавшая человеческой истории. Путь к
совершенству, дао Конфуция — это конкретный путь изучения древних идеалов, ведущий
к реальному, практически создаваемому совершенному человеку. У даосов совершенный
человек — это нечто астральное, отвлеченное, чего никак нельзя достичь путем познания.
Даосское дао можно только постичь, как завещанное небом естественное начало. Человек
должен подчинить свое естественное нутро нормам высшего благородства, говорит
Конфуций. Отбрось все эти нормы, они противоестественны и только мешают,— не
соглашаются даосы 5. [221]
Примкнули к даосизму и заклинатели. Для них даосизм — это путь к овладению магией,
ведущий к повелеванию нечистой силой и всеми тайнами природы. Лао-цзы стал шефом
заклинателей, именем которого подписываются амулеты.
26 августа. Дорога снова идет лессовым ущельем. Можно понять, почему княжество
Цинь, находившееся в этой стране, было так сильно. Удел назывался «заключенным
внутри барьеров», и дорога от Лояна к Сианьфу, проходящая между двумя высокими
стенами твердого лесса и совершенно недоступная для нападения извне, иллюстрирует
твердость позиции Цинь. Дороги Китая играют немалую роль в его истории.
Хуанхэ пустынна, ни одной барки. В этом безлюдии река имеет какой-то загадочный вид.
Только в полдень добираемся до Тунгуань. Это прежде всего очень высокая местность, на
которой основательная стена с бойницами служила когда-то первоклассной крепостью.
Стена нисколько не разрушена, толстая, словно пекинская, и с такими же тяжелыми
воротами. На воротах надпись — цитата из танских стихов: «Гляжу вдаль — горные
пики»...
Приходит слуга, которому мы заказали куру, и просит лекарство: он очень сильно порезал
себе руку. [223] Рассказывает об этом с извиняющейся улыбкой. Шаванн делает
перевязку, и слуга... бухается ему в ноги.
Возчики заняты передвижкой осей на более широкое расстояние, так как в Шэньси,
оказывается, колеи шире, чем в Хэнани.
Пообедав, снова трогаемся в путь. Крепко сплю в телеге, невзирая на риск откусить себе
язык: толчки ужасные. Когда просыпаюсь, то вижу, что мы едем уже по ровной дороге,
обрамленной рядами тополей.
27 августа. Сбоку показались угрюмые горы, окутанные густым серым туманом, сердито
ползущим по ущельям. Затем дождь закрыл панораму. Дорога — сплошная аллея. Даже в
стихах Чу Ган-си есть строки, посвященные этой лоянской дороге: «Большая дорога
пряма совершенно, как волос». Как чудесно было бы ехать при хорошей погоде! А теперь
грязь превратилась в месиво, через дорогу бегут ручьи. Телеги чавкают в глубоких
рытвинах.
Приезжаем в Хуаиньмяо. Храм окружен стеной, так что издали я принял его за город. В
посаде храма почему-то масса меняльных лавок. Храм большой. Арки, ведущие в него,
просто роскошные. Поставлены императором Цянь-луном. Массивные строения и общий
размах храма напоминают план шаньдунского Таймяо (храм Восточного пика).
Снова в путь. Аллея не прерывается. Раза три переезжаем через солидные, хорошей
работы, мосты. Орнамент некоторых решеток-перил вызывает восхищение. Искусство
китайского столяра-решетчика, несомненно, высшее из всего, что было в этой области
когда-либо и где-либо достигнуто. Орнамент простейшими линиями достигает здесь
величайшего разнообразия.
Лесс исчез: ни ущелий, ни подъемов. Кругом поля, залитые водой. Бедному просу
приходится плохо: уже чернеет. Крестьяне кое-где срезают его. Серпы у них плоские и
прямые.
Любопытно видеть кривые телеграфные столбы с двумя нитями. Прямых деревьев здесь
нет. [224]
До Сианьфу остается еще двести ли. Расстояние немалое, если учесть, что ли здесь велики,
а дорога — жидкая грязь.
Вот мы перед рекой Вэй. Она теперь полноводна и сильна, но совершенно безлюдна. Не
заметил ни одной лодки. Заходящее солнце красиво вырисовывает берега и затоны реки.
Небо в золотых клочках.
Проходим мимо синтая — станции для чиновников. Такие станции здесь встречаются
весьма часто.
Снова горы. Это Лишань. Горы невысоки, видимо, образовались из лессовых складок.
Здесь, оказывается, бьют горячие ключи. Прихотливый лабиринт павильонов, храмов и
лестниц ведет нас к горячему источнику, заключенному в хорошо сделанный каменный
бассейн. В нем моются больные, исцеляясь от своих недугов. На скале всюду
благодарственные надписи вроде: «Попросишь, и тебе ответят» и т. п. Богатые фанзы
построены специально для илийского цзянцзюня (генерала).
Кругом горы в золотистой дымке, впереди все та же сплошная зеленая аллея, что не
покидает нас от Тунгуаня.
Все здесь напоминает Пекин. Женщины маньчжурки, так же как в Пекине, носят свою
любимую прическу с «двойной ручкой» и не бинтуют ног.
Идем осматривать госпиталь. Большие, безупречно чистые комнаты, койки без матрацев.
Больные женщины бухаются в ноги. Две сестры, бельгийка и француженка, сетуют на то,
что их европейская медицина не может все-таки побороть китайскую: немногие идут сюда
лечиться. Это и понятно. Медицина — наука утилитарная: кто мне поможет, тому и верю.
Идем в только что выстроенную капеллу. Она расписана китайским художником, что
сразу же заметно по фантастическому пейзажу на европейские темы.
Отцы уговаривают обедать с ними. Сегодня — пятница, и отцы едят только рыбу, яйца и
зелень, но пиво зато дуют вовсю. Спрашиваю: постится ли их китайская «паства»?
Отвечают уклончиво. Я думаю, что при той исключительной умеренности в еде и при ее
растительном однообразии (лапша и соленые овощи — на севере и рис с несложной
приправой — на юге) посты китайцу более чем не нужны. Да и китайская религия никогда
не наседала на него так свирепо, как в Европе. Постятся только те, кто находится под
контролем буддистов-монахов. Между прочим, скоромным у них считается и рыба, и
всякое масло, и горячее, и... чеснок.
Мечеть большая, крыта синей черепицей. Снимаем обувь и входим внутрь. Просторно и
темно. На стенах висят карты святых мест Аравии. Внутри, в алтаре, очень красивый узор
стен, вполне выдержанный в арабском стиле, с надписями типа: «Очищай плоть, будь
добродетелен», «Милость ислама — всем живым существам», и т. п. «Нет бога кроме
бога» фигурирует во главе их. Однако тут же читаю: «Необходимо помнить, что сердца
людей опасны, а стремление к истинному пути ничтожно». Эта фраза, взятая из древней
китайской легенды о первых мифических императорах Яо, Шуне и Юе, стала, таким
образом, заповедью и в религии мусульман.
Мусульмане — вполне тюркские типы, охотно беседуют со мной. Один даже говорит по-
русски: «Здрастье, панымай». Спрашиваю, откуда они. Все из Мекки. Уходя, показываю
на табличку, типичную для китайских храмов: «Десять тысяч лет жизни!» («Вань суй»).
Смеются, пожимая плечами: ничего, мол, не поделаешь; надо приспосабливаться...
Сквозь шум толпы несутся удары барабана, отбивающего ритм, звон меди, завывание
гонга. Оркестр на сцене. Всего восемь-десять музыкантов. Их инструменты: двуструнная
скрипка, цимбалы, флейта, гитара, мандолина в три струны (из змеиной кожи),
кастаньеты, тарелки. Капельмейстер играет на барабане баньгу, от него — ритм, основа
всей музыки, приспособленной к жесту и роли. Повелительный жест воеводы, слово, на
которое надо обратить внимание, поворот головы и даже глаз, — все монолитно связано с
музыкой, все ей подчинено. Эта музыка китайцев пьянит и завлекает, мелодия создает
настроение. Однако ознакомление с ее достоинствами требует немалой борьбы с самим
собой, т. е. преодоления своих, всосавшихся в плоть и кровь, привычных оценок. Что
касается меня, то я все же далеко не всегда могу почувствовать и понять, что происходит
в китайском оркестре. Мне больше говорит музыкальный речитатив актера: эти
медленные слова на фоне сильного ритма создают совершенно особую поэзию для
знающего китайский язык и ценящего его музыкальность. Особенно, если актер талантлив
и, как говорят китайцы, «стоит ему раз пропеть, как надо трижды вздохнуть».
Влияние этого вэньянь на театральное либретто огромно, и хотя драмы пишутся в разных
стилях, от разговорного до высшей поэзии, но чисто разговорного либретто в Китае нет!
(Все еще эпоха классического театра.) Самые обыкновенные литературные сюжеты
преподносятся в этой насыщенно классической форме.
Прибавьте к этому еще диалект кочующего актера, который для слушателя, конечно,
совсем необязателен. И выходит, что для тех, кто наизусть не знает пьесы, театральное
наслаждение сводится к тому, что китайцы называют «Цяо жэ нао» или уж не знаю, как
перевести — смотреть, не понимая и не принимая участия.
Даже простонародные либретто, где вэнь почти исчезла, обязательно предполагают знание
китайской истории. И массовый китайский зритель полностью оправдывает это
предположение, ибо знание своей истории, своей культуры уходит в толщу китайского
неграмотного-населения так глубоко, как нигде в мире. Простой крестьянин или рабочий
не слышит текст либретто, не знает содержания пьесы, так как большая часть репертуара
— это исторические народные предания, легенды, мифы, переложенные в чуаньци
(драматический жанр) и положенные на музыку. Эти же предания и легенды неграмотный
китаец слышит от народных сказителей (шошуды). Иллюстрации к ним он видит на
картинках, которыми украшает свой дом. Народные песни рассказывают о тех же героях.
Наконец, с многими из них, возведенными в ранг божеств, он встречается в китайском
храме.
Кроме того, всякий китаец прекрасно знает условный язык театра: костюм и грим не хуже
текста говорят ему о характере героя, язык жестов понятен без слов. Такое знание театра
нисколько не удивительно: нигде в мире нет такого баснословного количества
театральных трупп, и потому нет такой провинции, где бы они ни побывали, и, конечно,
нет такого китайца, который бы с детства к театру не пристрастился (это ведь
единственный источник эстетики).
«Театр обучает лучше, чем это делает толстая книга»,— писал Вольтер, имея в виду тех.
кто может читать «толстую книгу». Что же сказать о Китае?
Наконец, могут быть рисунки без надписи и без намека — просто красиво и только. Птица
нахохлилась на ветке, рыбы среди водорослей, цветущая дикая слива (мэй), старик-поэт
на ослике, причудливый слоистый кусок скалы, пейзаж... Эстетический коэффициент
ценится в Китае очень высоко. Чувство красоты и самая настоятельная потребность в ней
органически присущи [238] этому народу. Самые жалкие убогие лачуги не обходятся без
какой-нибудь картинки на стене или вырезки из бумаги (на что, как известно, китайцы
большие мастера), приклеенной прямо на оконную бумагу, заменяющую стекло. Долгие
культурные века улеглись в фантазию китайского народа, сочетающую отвлеченную
работу мысли с непосредственной близостью ее к окружающей природе. Яркий символ
воплощается в откровенную, правдивую форму. Это — общая черта всего китайского
искусства.
Из остальных храмов любопытным и новым для меня был храм Ма-вана (бога коней),
защищающего от конокрадства, а заодно и вообще от воровства. Надписи просят его
сохранить «моего тысячеверстого скакуна» (т. е. способного пройти тысячу ли),
«обеспечить, спокойствие» и т. д. На лавках, на домах торговцев часто можно увидеть
изображения Ма-вана и духа огня Хо-сина — тоже весьма популярного в здешних храмах,
[240] которым поклоняются и приносят жертвы торговые люди. Надписи в честь этих
духов, видимо, вывешиваются как защита от воров.
Подобные сетования мне слышать не впервой, это никакое не исключение. Свадьба стоит
так дорого, что бедный человек при всей своей готовности вступить в брак и при почти
враждебном отношении к холостяку прямо не в состоянии оплатить гадателя, сваху,
выкуп, подарки, наемный выезд и прочее и в отчаянии предпочитает просто отказаться от
свадьбы. Свадьба сопровождается обязательной помпой, истощающей благосостояние
семьи. Это — единственный праздник в жизни человека, следующая помпа — уже
похороны.
Наконец, старик заводит меня в темный, узкий переулок, где продаются лубочные
картинки всех сортов — цель моих исканий.
Комментарии
АЛЕКСЕЕВ В. М.
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава VI
Въезжаем в Сяньянь. Идем через весь город. Пыльно, душно, невыносимый смрад опиума.
Опиум и вата — продукты местной промышленности.
На улицах, у ворот многих домов стоят бочонки с водой. Над ними — надпись: «Вода
величайшего мира». Видимо, это просто противопожарная мера, хотя и не [244] без
суеверного оттенка. Однако перед опиумной лавкой над таким бочонком иная подпись:
«Приветствуем бога огня!» Здесь, очевидно, решили, что прямое заискивание перед богом
— более надежное средство, хотя и воду на всякий случай иметь нелишне.
По пути нам встретился забавный хэшан со шляпой в виде пагоды. Идет, неся на голове
такое сооружение, и размахивает своим посохом, так как строгий ритуал буддистов
требует, чтобы они не смели касаться посохом земли. В монастырских кельях посохи
всегда поэтому висят на стене.
Чжэн и Сун весело хохочут. Анекдоты о монахах, вроде этого,— самые ходовые. Народ
представляет себе монаха в двух видах: с одной стороны, это презренный тунеядец,
обманщик и смешной человек; с другой — это святитель, знающий магические приемы и
поэтому опасный, заслуживающий почитания.
При всей той огромной роли, которую играют монахи в китайском быту, от них
решительно отнято право вмешательства в брачные церемонии, родины, крестины и
прочее, и даже простое появление монаха на каком-нибудь из этих праздников может
закончиться его избиением. Зато на похоронах они заслоняют собой все и всех.
В полях часто видим торчащие башенки. Это — все тот же фыншуй — гадание по форме
земли, свирепствующее в Китае, где ни одно дело, особенно похороны, не проходят без
того, чтобы заинтересованное лицо не потратилось на гадателя, который, важно вращая
перед ним замысловатыми чертежами, прорицает, где надо копать могилу, чтоб покойник
находился под защитой благоприятных земных влияний (понимаемых, конечно,
исключительно в оккультическом смысле слова). Сосредоточением этой благоприятной
энергии считаются находящиеся на плоскости возвышенности, а там, где их нет,
сооружают башенки и пагоды. Фыншуй основывается не только на сложнейших
соотношениях конфигурации земной поверхности, но также и на астрологических [246]
соображениях. Поэтому надписи на башенках часто говорят о звездах: «Звезда Вэнь
высоко светит» и т. д.
В городе Лицюане масса плодов. Груши здесь круглые, как яблоки, и очень сочные.
Впервые попробовал жужубы. Вкусно, но набивают оскомину.
Оглушительный треск ракет, масса горящей бумаги и свеч, нестройный хор толпы и
гнусавое пение монахов — все это и создает религиозное настроение, с голь живо
напоминающее мне с детства знакомые картины русских религиозных праздников. И
действительно, при всем своем несходстве форм религиозный уклад Китая по существу
весьма напоминает «святую» Русь.
И так же, как на Руси, религиозны в основном только женщины. Рабское положение
женщины делает ее религиозной. Без веры во что превратилась бы ее жизнь? Религия
питает ее мечты и фантазию. Она идет в храм с робкой душой и, разумеется, уносит из
дому немалую толику в лапы хэшанов и лаодао. Мужчины же [248] приходят смотреть и
курить опиум. Рядом с молящимися группами у самого подножия алтаря лежат
курильщики всех сортов, кончая нищим юношей в рубище, и медленно нагревают на
ложке яд. В одном из боковых приделов за столами идет азартная игра.
Едем. Долго плутаем в лессовых дорогах. Наконец находим искомое место, а в нем —
памятник с чжурчжэньской надписью. С вершины холма любуюсь пейзажем: зеленые и
красные полосы лесса, скаты и террасы, дымка гор.
Поднимаемся — и перед нами открывается чудный горный вид. Мягкие, нежные, зеленые
тоны холмов, террасы красного лесса и исчерченная равнина с разбросанными
деревушками.
12 сентября. Утром холодно. Погода хмурится. Ночью меня преследовали целые серии
кошмаров. Рассказываю о них возчику. Он слушает меня очень серьезно и поглядывает на
меня с некоторым страхом. Потом советует написать заклинания на красной бумаге и
расклеить повсюду. Такие заклинания я часто видел и в деревнях, и в городах. Обычно
пишут так: «Если во сне видишь недоброе, то наклей эту бумажку на южной стене.
Солнце осветит ее, и зловещее станет добрым». Возчик, соболезнуя мне, сокрушается, что
мы далеко от его деревни, где живет старик-снотолкователь, [249] знающий особую
сонную траву, помогающую растолковать любой сон. «Эта трава прячется днем и растет
ночью, найти ее очень трудно»,— убежденно говорит Чжэн.
В огромнейшей литературе по истории Китая сны тоже играют роль немалую, мирно
уживаясь с научно достоверными данными.
Конфуций придавал большое значение снам. «Дело к старости: давно я уже не видел во
сне Чжоу-гуна» (образца и героя деятельности Конфуция). Чжуан-цзы видел сон, что он
стал бабочкой. Летал да летал — бабочка и только. Проснулся и не знал: он ли видел во
сне бабочку или бабочка видела во сне его, Чжуан-цзы. Что касается биографий
знаменитых литераторов и поэтов, то редкая из них обходится без пророческого сна, часто
весьма образного. Так, древний литератор Ма Жун видел сон: он в лесу нашел дерево с
пышными, яркими, как лучшая парча, цветами. Взял и съел несколько штук. Проснулся —
почувствовал себя знатоком всей древней поэзии!
Ни один роман не обходился без снов. Повести Ляо Чжая очень часто связаны с ними и с
их вариантом — наваждением.
Иду бродить по деревне. Кругом — хорошая, мирная толпа. Видя, что я списываю
объявления, снимают и дарят мне.
13 сентября. Выезжаем еще в полутьме. Дорога ровная, мулы идут крупным шагом.
Проезжаем через Саньюаньсянь — торговый центр, и затем долго едем по стране,
усеянной памятниками и башнями фыншуя. Прямо в поле вижу развалины храма
чэнхуана. В них живут: сушится белье, маленький мальчуган выбегает посмотреть на нас.
Кругом поля, поля. Мулы идут шагом, монотонный ритм убаюкивает. Возчик напевает.
Поддавшись настроению, и я затягиваю «Вот мчится тройка удалая». Чжэн, притихнув,
слушает, потом, не сдержавшись, взрывается смехом. Мул вздрагивает и прибавляет шаг.
Китайцы точно так же отказываются воспринимать наше пение, как мы их. Мне довелось
быть в Пекинской опере с одним знакомым европейцем. Он не выдержал «мучений» и
ушел, назвав всю оперу «кошачьим концертом». На этот «комплимент» китайцы отвечают
вполне аналогичным, называя европейскую манеру пения «коровьим ревом» и «рычаньем
тигра». Уезжая из Пекина, я устроил прощальный обед моим сяньшэнам (учителям).
Атмосфера была самая дружеская, без всяких церемоний. Вино способствовало
оживлению, и вот началось пение. Сначала пели мои гости, потом и меня попросили что-
нибудь исполнить. Я никогда не отличался ни голосом, ни слухом, но, поскольку здесь не
было никого, кто мог быть судьей моему исполнению, я постарался добросовестно
воспроизвести «Любви все возрасты покорны»... Китайцы вообще очень выдержанный
народ, и по лицу китайца нелегко угадать, какое производишь впечатление. Но тут был
эффект поразительный: мои слушатели чуть не попадали под стол, лица их были красны,
и, задыхаясь, они только и могли выговорить «тигр, бык»...
14 сентября. Выезжаем, когда небо еще только сереет. В полутьме причудливы фигуры
памятников, стоящих при дороге. Вся местность обильно усеяна ими. [252] Многие из них
в затейливых кирпичных рамах с орнаментом и колокольчиками.
Доезжаем до Динцзыфан. Идем пешком через весь город. Любопытство выгоняет все
население на улицу. Наши обозы и следующая за ними толпа, все увеличивающаяся,
принимают характер какого-то шествия, которое обрывается только у ворот харчевни.
Хозяин любезно разговаривает с нами, предлагает покурить опиуму. Оказывается, в этих
местах население поголовно курит опий. «Из десяти человек десять и курят»,— смеясь,
говорит возчик Чжэн. Засыпка опиума на день стоит всего 30 чохов, т. е. дешевле еды.
Очень многие суеверные приметы происходят, подобно этой, из простой игры слов. Сам
китайский язык, в котором слова обозначают что-либо определенное только тогда, когда
они стоят рядом с другими, толкает на такие ребусы. В разговорном языке они часто
создаются невольно, без всякого желания сказать каламбур. [253]
Едем все по той же лессовой равнине. Но вот начинается ужасный спуск к реке Ло: круто,
скользко, колея дороги обрывается и первая же телега валится набок. Возчики выпрягают
мулов, завязывают колесо и на руках спускают телегу за телегой.
Брожу по местечку. На большом просторном дворе осел ворочает жернова. Глаза у осла
закрыты наглазниками с нарисованными на них «для красоты» глазами. Мальчуган следит
за этим «двигателем» с сознанием ответственности.
17 сентября. Весь день хлюпаем под проливным дождем. Холодно, мерзнут ноги. Все в
ход пошло: одеяло, пиджак, дождевик... Останавливаемся в гостинице, высеченной в лессе
и очень поместительной. Кухня, за ней курильная опиума с рядами лежанок, три комнаты,
из которых одну занимаем мы, и длинная ниша, в которую свободно уместились не только
наши десять мулов и пять телег, но и еще животные и телеги, прибывшие раньше нас.
18 сентября. Просыпаюсь в 4 часа. Темно, мулы еще не шумят челюстями, а мне уже не
спится. Встаем. Едем. Скользкий, крутой спуск с лессовой горы. Телега наезжает на
телегу. Спускаемся благополучно. Иная история с подъемом, на который ушло более 5
часов. Пришлось запрячь в каждую телегу по пяти мулов и втаскивать на гору одну телегу
за другой.
Едем дальше. Вокруг все пространство занято пластами лесса. Они слагаются в
своеобразно вычерченные пирамиды, извиваются длинными лентами, иногда
закручиваясь в узел над оврагом. Прямых линий нет, все — бесконечная кривизна. Эти
прихотливые извивы и нежные тона зелени на красных гранях чаруют меня. Никогда не
видал столь оригинальной страны! И все это завершается покойной громадой гор на
горизонте. [256]
Солнце, не виденное нами в течение десяти дней, наконец показывается перед закатом.
Останавливаемся в большом местечке Тунцзямо. Проходим по деревне. В местном храме
видим культ Цзян-тайгуна — сначала министра, потом, волей фантазии, начальника
божеств и чудотворного заклинателя. У меня уже стало привычкой списывать
талисманные письмена, щедро представленные в храмах, как материал для будущей моей
работы о заклинаниях в китайской религии. Эти графические заклинания представляют
собой прихотливые изломы и извивы черт, входящих в состав китайских иероглифов,
самые иероглифы, а также звездные символы, якобы решающие судьбу человека.
Основным мотивом этих письменных заклинаний являются всяческими способами
прихотливо замаскированные иероглифы лэй (гром) и гуй (бес), соединяемые между собой
разнообразными глаголами вроде: убить, изрубить, казнить, истреблять, задавить, унести
и т. п. Таким образом, общая формула подобного заклинания сводится к упрощенной
фразе: «Гром, убей бесов!»
Возчик Чжэн знает образцы таких заклинательных выражений, часто весьма образных,
буквально на все случаи жизни.
19 сентября. Приближаемся к знаменитым в Китае местам — родине великого китайского
историка Сыма Цяня и шаньсийскому Лунмыню — Драконовым воротам 2, находящимся
всего в 20 ли друг от друга.
По дороге нам предстоит одолеть еще один барьер в виде оврага, о котором уже давно
наслышались всяких ужасов.
Наконец, добираемся до знаменитой Сымачэн, стены рода Сыма. На горе видим красивые
строения, высящиеся за прочной зубчатой стеной. Это Тайшимяо — храм Великого
историка. Хорошая каменная лестница ведет к этому храму, имеющему вид крепости. Все
чрезвычайно солидно и стойко.
Шаванн относится к тому, увы, далеко не частому типу европейских ученых, которым их
объективное отношение к китайской науке позволило встать в один ряд с китайскими
исследователями, принеся свой метод, но целиком усвоив их науку. Шаванн не только дал
блестящий и достойнейший перевод историка Сыма Цяня, но и объяснил его, представил
ученому миру историков Европы, введя его в их мир и дав ему перерасти свое местное
значение. Сыма Цянь трудами Шаванна восстал как мировая величина, с которой
считается всякий историк-некитаист, когда ему нужно получить точное знание и
понимание основ китайской культурной истории 3.
Государь Вэнь-ван основал культуру, проповедником которой явился Конфуций. Все они
— образцы для подражания, люди, против которых история не знает упреков. Это «люди
без щелей» (без сучка и без задоринки), люди неукоснительной прямоты.
Архаичный, порой тяжеловесный, порой ритмический текст «Шу» вообще состоит не
столько из фактов и описаний, сколько из речей этих героев-культуротворцев. В книге
этой, отредактированной Конфуцием, содержится целостное мировоззрение, тесно
связанное с идеей государства, и наивное оправдание неизбежно вытекающих отсюда
компромиссов. Мораль, а главное, идея сверхчеловека, повелевающего людьми в силу
своей лучезарной доблести, составляют ее основу, которую Конфуций распространил и на
всю последующую историографию, занимающуюся государем и его министрами более
всего прочего.
Он взял хронику придворного историка в своем родном уделе Лу, которая в силу этого
была окружена еще и местной традицией, помогающей восстановить потерянное,
недомолвленное или искаженное.
И вот Конфуций, взяв сухую хронику, перечисляющую визиты одного князя к другому,
затмения солнца и луны, войны, убийства, свадьбы князей и прочий скудный репертуар
сведений, внимательно рассмотрел буквально каждое слово этой сухой регистратуры и
придал ему значение рокового приговора, при этом Конфуций руководствовался
следующим рассуждением, легшим затем в основу всей китайской историографии.
Истинные в своей основе вещи порождают в хаотическом своем развитии всяческие
искажения. Слово под давлением меняющихся обстоятельств начинает значить совсем не
то, что ему значить полагается. Люди начинают играть большими словами и связанными с
ними понятиями, все более и более отклоняясь от исходной и исконной истины вещей.
Если это так, то правильно ли о чем-либо вообще серьезно говорить не восстановив
утраченную истину? И правильно ли, тем более судить людей, не употребляя слова в их
подлинном значении? Конечно, неправильно, и если это так, то прежде чем судить людей
или даже просто описывать их былые поступки, надо заняться «выпрямлением»
отклонившихся от истины «имен». Так, например, в хронике, дошедшей до нас, стоит
слово ша в значении убить: такой-то убил такого-то. Однако я дознал, что это не только
скажем брат убил брата, но брат-подданный убил своего брата-государя. Дело в корне
меняется, ибо преступление против жизни государя есть то же, что преступление против
жизни отца,— непростительное ни при каких обстоятельствах. Нужно, следовательно,
употребить не слово ша, а слово ши — «убил государя». Однако, скажут мне в некоторых
случаях,— убил не он, а такой-то. А я скажу: он подослал убийцу или хотя бы не принял
мер против преступления. Значит, это он убил и я пишу вопреки факту: такой-то убил
государя — вина непрощаемая!
Таким путем я восстанавливаю слова и в них истину вещей, при которой факт есть лишь
величина переменная: сегодня люди боятся и называют вещи так; завтра [261] перестанут
бояться и назовут вещи этак, историк же — «человек чести и благородства» — во всем
следует прямому пути истины.
Переделав таким образом весь текст летописи, Конфуций преподал своим ученикам этот
свой стиль — приговор. Весь текст, снабженный обширными примечаниями Конфуция,
дошел до нас уже в косвенной традиции его учеников и школы. Во всем этом материале
нетрудно усмотреть все характерные черты «Писания» — («Шу»): речи героев и реплики
«человека чести» — сиречь самого диктовавшего и затем писавшего — составляют
существенную основу всего текста, превращенного в стилистически обработанный
материал.
Сыма Цянь — первый настоящий историк Китая, обнявший уже не только предание или
хронику какого-то удела, а всю историю Китая от периода отдаленной древности, заявляет
прямо и решительно, что он продолжает мысль и стиль Конфуция, преклоняясь перед
ним, как пред «учителем на веки веков». Сыма Цянь же сам стал основателем
историографического жанра и тоже «на веки веков»,— во всяком случае на добрых две
тысячи лет, ибо всех последующих историков правильнее всего принимать за «Сыма
Цяней варианты».
Сыма Цянь исчерпал в своем повествовании всю древность. Оставалось его продолжить
по частям. Эти части совпадали в силу конфуцианской традиции с появлением новой
династии. Отсюда происхождение знаменитых китайских династийных историй. Все это,
как я уже сказал, варианты Сыма Цяня, продолжать дело которого и самый стиль его
письма считалось официальным приличием: каждая династия считала своим долгом
писать историю своей предшественницы под Сыма Цяня.
Нельзя, однако, думать, что в Китае не было оппозиции этому влиянию конфуцианских
идей. Уже в Сыма Цяне видна весьма заметная двойственность, и его как историка никак
нельзя определенно отнести только к конфуцианцам. Историческая истина заключена для
него не столько в самом факте (как бы ни было «выправлено имя» этого факта), сколько в
силах, управляющих им (т. е. в исторической закономерности). И вся китайская
историография вслед за Сыма Цянем представляет собой не только двойственность, но и
крайнее разнообразие суждений об историческом принципе (ши лунь). Наряду с
конфуцианским субъективизмом развился и критицизм.
20 сентября. Храм отлично сохранен, как новый. Это — дело рук и чести местного
общества, ибо культ Сыма Цяня не является официально навязанным культом.
Павильон перед храмом полон дуйцзы и надписей на камнях всех возможных дат, начиная
с I в. н. э. Все это — сплошная евлога гениальному человеку: «Здесь как бы особая
тысячелетняя древность!», «Его изумительный дух живет навсегда!», «...Сравню его с
Желтой рекой, открывшей себе на равнины Китая пути из теснины»; «Патриарх
исторической нашей науки, нам разъяснил наше прошлое он, и думал о будущем также»;
«Воздвиг свою речь и нетленною сделал ее»; «Мудрец-совершенство среди всех, кто
историк»; «Его история венчает в веках и в нынешних летах» и т. п.
Многие надписи говорят о Сыма Цяне, как продолжателе дела Конфуция. «Своею
историей он продолжил Канон Знаменитый» (т. е. историческую летопись Конфуция).
«Кисть продолжает Канон, оборвавшийся Линем» (т. е. хронику Конфуция, прерванную
на «поимке Линя», фантастического зверя, считавшегося знамением неба).
В надписях часто цитируется «Хвала роду Конфуция» Сыма Цяня с приложением к нему
его же слов о Конфуции. [264]
О том же говорят и надписи: «Он гений — герой литераторов лучших во всех наших
тысячелетьях»; «...и все, кто блещут своим стилем, не могут выйти за пределы его
литературного богатства» (стела 1126 г.); «Он тот же классический древний поэт; он Цюй
в своей самой известной поэме ”Тоска”» 4.
Вот еще пример — дуйцзы, висящие в храме. «Кисть [265] его, тушь нависли на тысячи
лет. Среди всех ученых тогдашних он был, что корона, венец. Он — честность сама; он —
искренность, ум. Его книга навеки нам светит и тлению не подлежит». И параллельная ей
надпись: «Стильною прозой своей он прославлен на сотни веков. Наши студенты, ученые,
интеллигенты — лепят его сочинения и вечный для них образец подражания. В собраньях
ученых своих с восторгом взирают на облик его в бесконечном теченье времен».
Большая часть этих формул — трафаретные хрестоматийные выдержки, но среди них
встречаются и бесхитростные трогательные надписи, как, например, стела 1080 г.: «В
дали поколений — времен твоя чистая личность — предмет моих дум, и я в твоем храме
теперь особо глубоко и тяжко волнуюсь, вздыхаю».
Итак, культ великого историка уже превращен в трафаретный религиозный культ. Сыма
Цянь стал просто шэнь, святой, и выступает в роли местного бога туди заведующего
«первой помощью» в трудных случаях жизни, [266] и вообще превратился в общего бога
счастья (как Гуань-ди в бога богатства!).
Идем на могилу. Это — кирпичный цилиндр, из которого пышным букетом растут белые
туи. Краткая надпись: «Могила Великого Историка». Могила, так же как и весь храм,
поддерживалась постоянной заботой самых различных лиц. Стелы подробно
рассказывают всю историю храма. Первое описание могилы и храма относится к 477 г. н.
э. Храм часто приходил в разрушение. Так, например, стела 1064 г. сообщает: «Лопух и
колючий кустарник могилу закрыли от взоров». В 1126 г. храм опять пришел в полную
ветхость, зарос. Жертвы не приносились (киданьские цари, конечно, денег не давали!). В
1179 г. работу по ремонту финансировал... винный торговец Яо Дин (с помощью других
жертвователей). Но и местные губернаторы, судя по надписям, старались поддержать
храм, дорогу к нему, лестницы. Вообще работа по созиданию храма из руин велась
непрерывно. И все же, по-видимому, сохранилось до сих, пор не все.
В ямыне нас принимает любезный старичок чжисянь. Расспрашивает про то и се, поит
чаем с вкусными сладкими пирожками, объясняет дорогу в Лунмынь — Драконовы
ворота. О монгольской надписи, которая должна там находиться, по сведениям Шаванна,
он ничего не знает. Обещает прислать лошадей завтра утром.
Наконец, видим остров, запирающий собой выход воде. Это и есть Драконовы ворота.
Вода, разделившись на два рукава, стремительно и шумно вырывается на простор.
Величественно!
Танский император Сюань Цзун находился в полной власти своей фаворитки Ян. Негодяи
родственники ее были поставлены на все важные места. Народному негодованию не было
предела, но очарованный царь ничего не хотел знать. Поднялся мятеж, и войска
категорически потребовали, чтобы фаворитка как виновница всех бед, обратившихся на
страну, была казнена. Тогда государь, смирившись, дал ей приказ покончить с собой, хотя
и горевал о ней весь остаток жизни.
Наконец, появляется Шаванн, отдыхавший после пути: конный переезд изнурил его, судя
по походке, не меньше, чем потоп — императора Юя...
Все настроены поэтически. Цзун рассказывает широко известное в народе предание о том,
что Ли Бо провел свою последнюю скитальческую ночь на реке Цан. Он был совершенно
пьян, склонился за борт лодки, желая выловить из воды луну, и, потеряв равновесие,
утонул.
Рабочие приготовляют доску, ставят на нее чашку с курительными свечами, кладут
арбузы, яблоки, момо и круглые пряники: это жертва Юелао — «лунному старцу».
Сегодня пятнадцатое число восьмого лунного месяца — осенний праздник, посвященный
культу луны и ее божеств, в том числе и «лунного старца», который слывет божественным
сватом: он метит попарно детей, предназначая их в будущие супруги. Кроме того,
китайское предание гласит, что на луне живет еще яшмовый заяц (особое истолкование
пятен на луне). В лапах заяц держит пест и толчет им в ступе снадобье, делающее
человека бессмертным. Изображение зайца поэтому украшает пряники, принесенные в
жертву луне. К тому же все жертвы должны быть круглыми, как диск луны. Поэтому ей
подносятся арбузы и яблоки. Яблоко, кроме того, звучит как пин (мир) и символически
означает пожелание мира и согласия.
На берегу всюду слышны раскаты петард. Все праздники в Китае сопровождаются шумом
и треском.
В быту Китая вино играет огромную роль, хотя такого разнообразия вин, как в Европе,
Китай не знал никогда. Дело в том, что виноградное вино не привилось в Китае, а рисовое
вино и «самогонка» из проса и гаоляна не дают такого разнообразия сортов, как
виноградное. Пьют вино всегда подогретое, из чайников, мало чем отличающихся от
предназначенных для чая. Даже в самых захудалых харчевнях нам предлагают такой
«чайник». Но пьянство в Китае служит мишенью насмешек и отвращения (между прочим,
оно запрещено в «Шуцзине»), и я никогда не видел ни «мертвецки» пьяных, валяющихся
на дороге, ни просто «пишущих вензеля».
Однако в китайской поэзии вино — почти сплошная тема, ибо не имеет той одиозности,
как у нас. Поэзия вина — поэзия освобождения человека от уз земли. Опьянение
превращает поэта и ученого в сверхпоэта и сверхученого. Поэзия отшельничества поэтому
связана с вином, а не с аскетизмом. Ближайшая параллель — это персидская и арабская
поэзия (хотя там вино виноградное, а здесь — рисовое).
Тема вина входит во все жанры поэзии и прозы (Тао Цянь, Ли Бо, Ду Фу). «Речь о
говорунах» Сыма Цяня, «Ода доблести вина» Лю Линя, «Песнь о восьми бессмертных
пьяницах» Ду Фу ярко иллюстрируют эту поэзию, граничащую с поэзией экстаза,
безумия. В стихотворении Ду Фу восемь бессмертных пьяниц — это восемь знаменитых
поэтов, каллиграфов, ученых. Опьянение для них равно наитию. «Ли Бо — этому
четверть: получишь сотню стихов», «Чжан Сюй выпьет три чары — почерк навек
идеальный... Кистью взмахнет, на бумагу опустит — словно тучи — туманы», «Цзяо Суй-
ю — пять четвертей — только тогда и приличен: речью возвышенной, критикой мощной
всех за столом удивляет». [272]
Вся эта весьма игривая форма изображения, конечно, уже только напоминает свое
религиозное назначение. Народная традиция вовлекла строгий религиозный статуарий в
живописную образность своей фантазии. [273]
Уже светло, когда подъезжаем к реке. Что же видим? Вместо парома — ряд глубоких
лодок с жилыми шалашами. Как всунуть в них телеги? Понемногу сходятся лодочники,
ругаются, кричат, а потом принимаются за телеги. Втаскивают их по одной на
перекладину лодки и подпирают сбоку. Мулов заставляют проделать сальто-мортале
через высокий борт. Вся переправа длится более 4 часов под палящим солнцем, от
которого на лодке некуда скрыться. Наконец, снова на дороге. Направление — на
Цяньчжоу. Проезжаем через село. Перед домами вижу все те же интересные столбы с
обезьянами. Чем дальше, тем дорога хуже. Мулы выбиваются из сил, тонут в грязи и
ложатся в изнеможении.
25 сентября. Снова едем по лессовому ущелью. Уклоны, подъемы, овраги сплошь заросли
диким жужубом. Все чаще стали попадаться и деревья каки. Спелых плодов еще мало, но
они великолепны.
Мимо нас проносят красные носилки за невестой. Красный цвет — цвет радости вообще, а
также всего, что относится к браку, и, конечно, носилки невесты просто пылают. Жених
сейчас должен ждать невесту у ворот своего дома. Древний обычай, который жив в Китае
и сейчас, требует, чтобы в день свадьбы жених в нарядном платье и со свитой явился в
дом невесты, сделал требуемые подарки, а потом скакал назад, чтобы встретить молодую
перед воротами ее нового дома. Когда же красные носилки прибудут за «красным
товаром», то в семье поднимется плач и причитания, которые легко, не разобравшись,
принять за похоронные. Так было со мной в Пекине. Ясное утро, голуби, мелодия
вдалеке... и вдруг — ужас! Многоголосые вопли, всхлипывания... Похороны? Нет, «берут
жену»!
Возчик Чжэн, проводив носилки взглядом, запевает: «Не становись хозяйкой в доме, забот
и хлопот будет множество. Надо рано утром встать, надо всех накормить, обо всем
подумать». [274]
При всей безграничной любви к театру профессия актера считается низкой, всеми
презираемой. История китайского актера печальна и начинается с унижения в нем
человеческого достоинства. Отношение к нему невыносимо двойственное: то он —
презренный шут, то — автор бессмертных изречений. Именно автор, потому что
китайский актер не только актер, но и режиссер, и либреттист. На сцене никто не стесняет
его ни партитурой, ни либретто, и он дает простор своей фантазии. Слову представление в
китайском языке соответствует слово янь, т. е. фантазировать на тему, иначе говоря,
составлять либретто. Многие китайские пьесы вообще не имеют авторов (во всяком
случае, их фамилии не известны), а являются творчеством самих актеров. Но и пьесы,
принадлежащие перу (вернее, кисти) определенных писателей, непрестанно дополняются
и переделываются фантазией самих исполнителей. Эта устная импровизация закрепляется
устной же традицией, ибо все актеры, за очень малым исключением, неграмотны.
Обучение их (с самого детства!) происходит путем заучивания ролей на память прямо из
уст старших актеров. Затем устный текст записывается кем-нибудь и рукопись
распространяется.
Китайская драма, как я уже говорил, имеет основным своим сюжетом китайскую
историю, причем в конфуцианской ее трактовке, а именно как неизменное торжество
добра и посрамление зла, при всевозможных исторических хитросплетениях.
Следовательно, вся профессия китайского актера целиком наполнена сюжетом, который в
Китае всегда считался самым воспитательным, и он сам является как бы выразителем
китайских исторических судеб, преломленных в уме народа. И [275] несмотря на все это,
профессия актера считается одной из самых презренных. Бывали случаи, когда
императоры снисходили до актера, но чтобы актер возвысился до человека, этого,
кажется, не было. Правда, их злого языка боялись, но тем более их третировали. «В
хорошем царстве,— говорит один из древних софистов,— мечи остры, а актеры тупы,—
никак не наоборот».
Сыма Цянь, отведя целую главу в своей истории «скользким искателям», т. е. актерам,
бросает тем самым, конечно, вызов общественному мнению второго и первого веков до
нашей эры. Однако сам термин «скользкие искатели» говорит о том, что речь идет о
людях, скользящих среди устоев и принципов общества, и весьма образно определяет
положение актера в феодальном сословном обществе. Жизнь кочующего актера в Китае
всегда была бродячей богемой. И это принесло ему зло: он отбился от семьи и соседей. В
патриархальном же Китае (как и в России) эти два элемента как принудительные начала
порядочности необходимы для хорошей: репутации человека. «Теремная девушка, милая,
ты не станешь ведь певицей в Ханьдуне!» (древние стихи). В уважаемом обществе места
актеру нет. Актеры — низшее сословие. Они рабы предпринимателя, хозяина; труппы, от
которого могут только откупиться. Вместе с цирюльниками актеры и их сыновья не
допускались к государственным экзаменам. Сыновья актера могут быть тоже только
актерами, и только в четвертом поколении снимается это кастовое ограничение. Более
того, за участие в театре ученый изгоняется из своей привилегированной касты ученых.
Ученый Дуй Куй (III в. н. э.) [276] сказал приглашавшему его послу: «Я не стану актером
во дворце князя!»
26 сентября. Луна еще полна блеска, и на земле видны тени, а мы уже отправляемся в
путь. Вскоре восток наливается красным светом, загораются края высоких облаков и
солнце всходит.
Дорога становится все ужаснее. Перед нами проехало нечто невероятно тяжелое: колеи
глубоко въелись в землю. Телеги задним кузовом прямо-таки ползут по земле, мулы
выбиваются из сил, стонут, отказываются идти, брыкаются под ударами кнута. Проезжаем
через грязные деревушки, сплошь, по-видимому, занятые окрашиванием холста. Темная
жидкость стекает от красилен на середину улицы и отравляет грязь до того, что даже за
пределами деревушки дорога еще долго сохраняет бурый цвет и отвратительный запах
краски.
Интересно наблюдать чувство стран света у китайцев, доходящее, с нашей точки зрения,
до виртуозности. Навстречу телеге идет слепой, ощупывая палкой впереди себя дорогу.
Возчик кричит: «Телега едет, иди на юго-восток!» И слепой, ни секунды не колеблясь,
сворачивает в означенном направлении. Возчик кричит: «Правильно!»
Сбиваемся с дороги. Долго плутаем, прежде чем добираемся до перевоза через реку Фынь.
Река не широкая, но глубокая и быстрая. Паром на веревке — род понтона — очень ловко
доставляет нас на другой берег. Снова едем по ущелью. Встречные телеги задерживают
нас. Возчики завывают на каждом углу, предупреждая встречных. Уже ночью добираемся
до какой-то весьма скверной харчевни. Воняет дымом: рядом кухня и курильня опиума.
Всю ночь горит злополучная лампочка.
Комментарии
6. В притчах Чжуан-цзы читаем: Си-ши, страдая сердцем, кисло глядела на свое село.
Уродливые односельчанки, увидя ее гримасу, нашли, что это красиво, и, вернувшись к
себе домой, тоже хватались за сердце и смотрели кисло. Вся деревня сошла с ума. Богатые
люди, видя подобные истории, запирались у себя дома и не выходили. Бедные же забрали
семейства и ушли в горы. В чем же дело? Да в том, что те уроды, находя красоту в кислой
гримасе, не понимали, откуда она...
10. Был первым министром при первом императоре династии Сун. Потом постиг дао и
стал бессмертным (типичная биография даосских святых).
11. Игра состоит в том, что каждый показывает несколько пальцев и одновременно
выкрикивает общую сумму пальцев, стараясь угадать, сколько пальцев покажет партнер.
Эта древнейшая игра была известна и римлянам.
АЛЕКСЕЕВ В. М.
В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.
Глава VI
Снова тряска в телеге, от которой разламывается голова. Слезаю и долго иду, срывая
жужуб. Он уже почти поспел и быстро набивает оскомину.
Доезжаем до уездного города Хунтунсяня и стоп: надо менять оси на уширенные. Возчики
принимаются за работу, грохот ужасный.
Все эти маленькие уездные городишки, через которые мы проходим быстрым маршем,
несомненно, имеют массу интересного. Как бы я хотел пожить в провинции, наблюдая и
учась. А сейчас приходится наспех заносить заметки, списывать на ходу объявления и
надписи (все для хрестоматии). Телеги не ждут.
Едем далее. Лесс наступает со всех сторон. Подъемы, спуск, а между ними ужасная
дорога. Камень, грязь чуть не по брюхо мулу, кривые колеи и т. д.
2 октября. Вчерашний подъем на гору до того испугал наших возчиков, что они за ночь
устроили тормоза для колес, т. е. попросту бревна, подтягиваемые к колесу веревкой.
За северными воротами города в храме Люй-цзу, прямо против входа находим типичную
аэролитовую массу: железный кусок с неровной поверхностью. Перед «живым камнем»
— линши, от которого и название уезда, стоит жертвенный стол и свечи. Сбоку висит
хвалебная надпись.
Довольно долго ехать можно сносно, но вот дорога начинает чернеть: уголь. Угольная
пыль летит со всех сторон. Вылезаем и маршируем по обочине.
Снова вижу в поле печь для сжигания бумаги, украшенную надписью: «Благоговейно
пожалей покрытую знаками бумагу». Эти печи, стоящие повсюду, объявления об
уважении к исписанной бумаге, висящие на стенах в городах и деревнях,— все эти знаки
обожания [284] китайцами исписанной или печатной бумаги мы видели во время всего
нашего пути.
Немецкая карта, которой мы руководимся, совершенно лжива для этих мест. К полной
своей неожиданности мы подъезжаем к Цзесиньсяню — большому городу, обнесенному
величественной стеной. Харчевня большая, в два двора. Помещаемся опять свободно и
удобно. Через три дня — Тайюань!
3 октября. По дороге сваливается мул. Его выпрягают, водят. Энергия наших животных
явно подходит к концу. Долго бредем до города Пинчяо. Стена опять новая и крепкая,
высокая и грозная. Дома большие, с солидными дверями полукруглой формы, типичной
для этих мест. Фасады богатых домов и присутственных мест украшены весьма
заботливо. Большую роль тут играют громадные медные гвозди, вбитые в ворота.
Нашей русской китаистике никак не меньше, чем западной, надо думать именно об этом
решающем факторе: о закладывании университетской базы для формирования кадров.
Пока наше университетское преподавание основывается на принципе глубоко
чиновничьем: выпускаются дипломаты, которые, не найдя себе места, гуртом идут
служить в акциз и в первую попавшуюся канцелярию, не получив ни университетского в
настоящем смысле слова образования, ни поддержанной на [286] практике специальности.
Вместе со мной в 1902 г. окончили курс двадцать девять китаистов. Из них в научной
китаистике только двое, в практической — шесть, и в разрыве со специальностью —
двадцать один человек. И это, увы, не случайность. Когда в конце XIX в. Россия
распространила свое влияние на Маньчжурию, молодые карьеристы, нанюхивая
головокружительные возможности своеобразных конквистадоров, нахлынули на
безлюдное дотоле «китайско-маньчжурско-корейско-японское» отделение факультета
восточных языков, и даже семинаристы, окончившие курс, вместо того чтобы стать
священниками, ринулись туда же, мечтая о карьере «расшитых золотом» дипломатов.
Общее настроение было исключительно утилитарно карьеристское. О науке никто не
думал — эта карьера, считаясь сама по себе почетной, никого не пленяла: все знали, что
она трудна и голодна. Стипендия в 50 рублей — и то лишь как исключение,— а главное,
проблема квартиры, содержание которой поглощает больше половины бюджета (теперь,
когда я вернусь из Китая с целой библиотекой и мне будет поэтому необходима
постоянная, а не временная, как до сих пор, квартира, этот вопрос станет для меня особо
острым, и я уже сейчас с ужасом думаю о нем). Такие перспективы мало кого
вдохновляют.
Главное же, конечно, то, что и сама система преподавания, которая в 1898 г., когда я
поступил на факультет восточных языков, мало чем отличалась от таковой в 1855 г., когда
факультет был основан, и была столь же схоластична, не способна формировать
настоящие научные кадры. Читается multum, non multa, всего понемножку, для особой
«гимнастики ума», помогающей будто бы в дальнейшем чтению того, что «будет нужно».
Тут и анекдоты и рацеи Конфуция, официальные бумаги и романы, философские теории и
древние оды и многое другое. Карьеристам эта программа «всего понемногу» только на
руку, особенно в последней части этой немудрой формулы, но тем, кто собирается идти в
науку, эта программа, конечно, выхода в оную не дает. Им предоставляется, правда,
возможность читать тексты самостоятельно, без руководства. На мое счастье, профессора
Д. И. Пещуров и А. О. Ивановский добровольно направляли мои первые самостоятельные
экскурсы. Всегда буду благодарно помнить эту помощь, столь [287] необходимую
особенно на первых порах, когда трудности усвоения и полный паралич языка способны
убить всякую эмоцию, всякую надежду. Да и потом, в полосу первого понимания,
ведущего к вполне естественному разбрасыванию, когда каждый новый понятный текст
кажется откровением, «Америкой»,— умелая руководящая рука может предотвратить
столько ошибок!
И все же, несмотря на все эти далеко не располагающие к развитию науки условия,
трудами наших китаеведов создана русская китаистика, заслуживающая во многих своих
статьях самого горячего признания. Шаванн, между прочим, очень высоко ставит словарь
Палладия Кафарова, который зачастую является «последним резоном», когда даже
китайские словари не могут помочь. [289]
5 октября. Поднимаемся задолго до света, едем при свечах в фонарях у оглобли. Дорога
посылает сюрпризы: то она превращается в сплошной песок и мулы идут совсем тихо, то
еще хуже — разлилась вода оросительного канала, проходящего под мостом через дорогу,
и затопила ее. Приходится огибать канал, хлябая по канавкам.
Останавливаемся в большой харчевне. Над яслями в помещении для скота сделана ниша.
В ней — картина с изображением лошади и коровы и параллельные надписи, дуйцзы
«Пусть все больше процветают волы», «Пусть лошадь будет сильна, как дракон» и т. д. На
другой картине изображен покровитель скота Ню-ван (князь коров) и божество,
покровительствующее постоялым дворам.
Едем медленно. Наконец, перед нами длинная ровная стена с высокими наружными
башнями. Мы въезжаем в город Тайюаньфу, столь желанный нам в последние дни.
Нанимаем шикарную городскую телегу с бодро шагающим мулом и едем в банк доставать
деньги по кредитному письму. Наша гостиница в центре города, напротив ямыня, но это
не особенно заметно: улицы не мощены, строения маленькие, невзрачные. Пекинское
[290] отделение банка находим в фанзе, в глубине ряда дворов. Молодой человек,
ведущий сложный пересчет лан на серебро, при этом, как полагается, вежливо беседует и,
между прочим, говорит: «Богатые люди у нас здесь бездельничают и курят опиум».
Вот уже сколько раз мы слышим и видим это. Исключения, выделяющиеся на общем фоне
чиновничьего воровства и безделья, как видно, только подтверждают общее правило.
Конфуцианец-чиновник в мечте — совершенный человек, а в действительности — вор,
лицемерно прикрывающийся конфуцианской моралью, а то и откровенно грабящий народ.
Думая об этом, как ни вспомнить Ляо Чжая: его ядовитая сатира на грубое бесчинство,
алчность, продажность, интриганство, дикий произвол и бесчеловечность китайского
чиновничества, особенно сидящего на губернаторских постах,— полностью принадлежит
и нынешним временам. Что может быть, например, актуальнее его новеллы «Пока
варилась каша», полной философской и литературной мысли? Некий цзюйжэнь (кандидат
второй степени), мечтающий о звании первого министра, зашел как-то во время прогулки
в храм Будды и хэшан-волшебник навеял на него знаменательный сон. Ему приснилось,
что мечта сбылась и он полновластный министр в империи. Все сановники заискивают
перед ним, он творит суд и расправу, награждая [291] друзей и казня всех ему неугодных;
торгует своей протекцией, назначая цены за должности и чины; все его родственники
занимают высокие посты; сам же он дни и ночи проводит с красавицами-наложницами в
своем доме-дворце или занят охотой с лошадьми и собаками. И вдруг уличен в
государственном преступлении... Все имущество конфисковано, домашние разогнаны, а
сам он казнен, и вот проходит через все восемнадцать адских департаментов, где ему
вливают в глотку расплавленное золото, им же награбленное, бросают на гору с
торчащими лезвиями и т. п., а в довершение всех наказаний заставляют... вторично
родиться женщиной (чрезвычайно характерно для Китая!).
Сон был не продолжителен (пока варилась каша), но убедителен. «С этого времени мечты
о высоких хоромах и террасах поблекли и сменились равнодушием. Он ушел в горы, и
чем кончил жизнь — неизвестно».
Досадно видеть это. Китай — страна искусства, известного с древних веков. Это —
мощное искусство живописи, скульптуры, зодчества, музыки, поэзии, это — мировое
искусство, и пустое, механическое заимствование ему не к лицу. Опасен универсализм,
обезличивание. Заимствуя чужое, Китай не должен терять характерную культуру. Но, с
другой стороны, живой, обоюдный контакт с культурой европейской, несомненно, создаст
оригинальнейшие комбинации из «не новых под луной» элементов. Перспектива огромна:
синтез двух великих культур в новом опыте человечества.
7 октября. Утром визит трех здешних ученых. Один из них, Хун Жуй-шэнь — автор
превосходного археологического описания губернии Шаньси, которое и преподносит в
подарок. В археологических указаниях осведомлен необычайно точно. Говорит медленно,
веско, понятно. Очень любезен, но сдержан. Его коллега, старик лет шестидесяти с
лишком, поддерживает Хуна своей ученостью, но держится простодушно и мило. Третий
— молодой человек, говорящий бойко и подчеркнуто любезно. Все трое сообщают массу
вещей, о которых Шаванн ничего не знал, в том числе и о вещах первостепенного
интереса. Выкладывают, что называется, все, что знают об археологии Шаньси.
Из церкви идем в семинарии. Тоже целое здание с внутренним двором. Оттуда попадаем в
приют. Старухи, девушки-калеки и девочки при нашем приближении встают рядами на
колени на канах и дискантами попят приветствие епископу. Маленькие девочки, более
трехсот, в громадной комнате заняты кропотливым выделываньем кружев под
наблюдением сестры с карими злыми глазками. Масса девочек покрыта паршей, по
мнению сестры, неизлечимой. Около каждой лежит листок из Нового завета по-китайски.
Девочки зубрят стихи из него. В соседнем помещении девицы «изучают» Евангелие тем
же методом зубрежа. Зрелище безотрадное. «Благочестивые» богачи Европы, чающие
«евангелизации темного Китая», тратят колоссальные суммы на эту ханжескую, нелепую
возню, никому, кроме самих «благодетелей», не нужную. [295]
Очевидно, заметив впечатление и желая скрасить его, епископ сообщает, что скоро будет
открыт госпиталь: его достраивают. Прощаемся, несмотря на зазывания епископа. Он
говорит, что весьма рад видеть у себя европейцев: редкие гости.
Спасти от неизбежных бед и недоразумений может только одно — знание. Как часто
сейчас приглядываюсь отвлекшимся оком к обстановке, в которой живу, и кажется
странным, что ничего не нахожу в ней особенного. Как будто так и быть должно!.. Можно
определить науку о Китае, как ликвидацию экзотики: из причудливого, смешного,
непонятного — в обычные ряды [297] фактов и наблюдений. «Нет курьеза, нет смешного»
— вот девиз ученого. Ученый сражается за благородную емкость своей души, за изгнание
из нее сгустков ограниченности. Даосский принцип сознательного опустошения: чем
больше будем усваивать из неусвоенного, тем емче наше сердце.
Ученый — это человек, ничему не удивляющийся. Однако это ни в коей мере не означает
апатию и пассивность. Ученый отходит от экзотики, т. е. от кажущейся внешней
оригинальности явления, и через суровую школу изучения приходит к пониманию
истинно нового в призме всего человечества. Наблюдение закономерности оригинального
явления, его понимание создают вдохновение ученого, и жизнь его становится поэзией,
ибо с момента понимания человеком оригинальной неизвестной нам культуры
восхищение и любовь к этому человеку становится бесконечной.
11 октября. Цзун уже успел разнюхать весь город. Заказал где-то валенки, обследовал
лавки и разузнал, где продают книги. Это весьма важно, ибо отыскать книжные лавки в
этом мизерном городе — целое наказание: нет вывесок.
В сопровождении Цзуна едем покупать книги. Лавки, как я уже давно заметил в Шаньси,
помещаются в одной длинной крытой галерее и еле-еле отличаются друг от друга
монотонными вывесками.
Однако талантливый повествователь — это только одна ветвь в лаврах Ляо Чжая. При
всем уважении к его безграничному вымыслу, китаец читатель не меньше ценит в нем
необыкновенное мастерство литературного приема, заключающееся в обработке
народного поверья на изысканно литераторский лад. Ляо Чжаю удалось приспособить
утонченный литературный язык к изложению простых вещей. В этом живом соединении
рассказчика и ученого Ляо Чжай поборол прежде всего презренье ученого к простым
вещам. Действительно, китайскому ученому, привыкшему сызмальства к тому, что тонкая
и сложная речь передает исключительно важные мысли — мысли Конфуция и древних
мастеров литературы и поэзии, — такому ученому всегда казалось, что так называемое
легкое чтение есть нечто вроде исподнего платья, которое все носят, но никто не
показывает. И вот, является Ляо Чжай и начинает рассказывать о самых интимных и
простых вещах таким языком, который делает честь самому выдающемуся писателю
классической кастовой китайской литературы. Совершенно отклонившись от
разговорного языка, доведя это отклонение до того, что поселяне-хлебопашцы говорят у
него языком Конфуция, Ляо Чжай придал своей литературной отделке такую
насыщенность, что фраза порой являет собой сплошной намек, остроумие оказывается
заключенным в двойной смысл каждого слова.
И вот вышло так, что повести Ляо Чжая, несмотря на их народный сюжет, стали самым
дорогим и самым распространенным чтением среди кастовой китайской интеллигенции.
Поскольку неграмотный китаец с жадностью набрасывается на сложную фабулу [300]
превосходного рассказчика, переживая всем своим существом взятое от плоти его и кости
содержание, постольку ученый ценит богатый, живой, обаятельный, неподражаемый
стиль этих повестей. Таким образом, нет пределов их популярности, вряд ли имеющей
конкурента на всем свете.
Если литературы Европы, созданные разными народами, каждый из которых внес новое и
оригинальное в общую международную сокровищницу, вскормленную классическими
литературами Греции и Рима, имеют право на признание их мировыми по значению для
умственной культуры мира, — хотя и не всего, а только европейской, незначительной по
величине, его части, — то тем большее право на этот почетный титул может иметь
китайская литература, которая на протяжении, может быть, четырех тысячелетий
непрерывной своей истории питалась гением только одного своего народа, но сумела без
помощи насильственных вторжений завоевать умы разных восточных народов.
Достаточно сказать, что в настоящее время китайским литературным языком владеют
грамотные представители не менее шестисот миллионов разноязычных самих по себе
людей, которые свято чтут литературное достояние Китая, являющееся родным и
близким. Заслуга китайского [301] литературного языка заключается в том, что он —
общее достояние всех, приобщавшихся к китайской цивилизации. Японец, язык которого
в основе своей не имеет ничего общего с китайским, целиком усвоил себе его
литературные формы и читает китайские стихи то сверху вниз, то снизу вверх, повинуясь
законам своего языка, лишенного китайской эластичности, — и все же мыслит
иероглифически и восхищается всем тем, что иероглифика дает оригинального,
незаменимого (иероглифика — это картина, картина же усваивается иначе, чем разговор о
ней). Вершитель державной на европейский лад политики Японии маркиз Ито, отдыхая от
своих дипломатических выкладок, пишет длинные китайские стихотворения, как будто
дело происходит в Китае тысячу лет тому назад. Таково же властное влияние китайской
литературы и в Корее, и в Аннаме. Чары иероглифического языка, создающего
совершенно недоступное иным письменностям и языкам, независимое от звучания речи,
психическое переживание, а главное — чары многообразной интенсивной китайской
культуры, охватили, таким образом, всю Восточную Азию.
В стихах Ван Вэя, говорит его крупный почитатель-поэт, — настоящая картина, а в его
картинах — полный стих. Действительно, полны очарования четверостишия этого
обитателя «Селения бамбуков», на склоне дней своих постригшегося в монахи и
забывшего о бурной жизни, полной почестей и тревог, удач и горя. Великолепный поэт и
идеальный живописец, Ван Вэй особенно интересен именно этим совмещением в себе
двух талантов, оказавшихся равновеликими и поселенными один в другом (это
сосуществование талантов, отнюдь не редкое в Китае, никогда, по-видимому, не
достигало такой совершенной гармонии).
Китайский роман есть прежде всего роман исторический, созданный народным преданием
и легендой, и потому с полной открытостью высказывающий народные идеалы.
«Троецарствие», «Путешествие на Запад» и «Речные заводи» правильнее всего назвать
героическим эпосом. Роман бытовой давно уже привлек к себе внимание европейцев,
которые справедливо полагали, что китайский сфинкс, столь трудно различимый в
признанной литературе, даст себя познать гораздо лучше в литературе отверженной,
закулисной, каковой считается бытовой роман. К области художественного творчества
непременно нужно отнести и трактаты китайской историографии, особенно памятуя о
Сыма Цяне, считающемся одним из отцов литературного стиля. Сюда же надо отнести
многочисленные трактаты-эссеи о поэзии, музыке, каллиграфии и т. п. «Поэма о поэте»
Сыкун Ту (IX в. н. э.) превращает теорию в поэтический образ.
Китайская древняя поэзия, почти совершенно неизвестная, явит миру новое, оставаясь
глубоко древней. С другой стороны, и она воспримет течения мировой поэзии и сама
станет неким новым синтезом двух больших миров, Востока и Запада.
12 октября. Итак, я еду в Пекин! В купе удобно и просторно: вещи сданы в багаж.
Наслаждаясь комфортом вагона второго класса, мечтаю о той работе, до которой скоро
дорвусь, пишу дневники.
1902 г., стипендия кончилась, разговоров об оставлении нет, — надо бежать в гувернеры,
приготовлять недорослей. Лето 1902 и 1903 гг. — все сплошь в гувернерстве. И только в
1904 г. — экзамен и... командировка. На выбор: Запад и Восток. Ольденбург 18 отстаивал
[308] Запад: надо еще учиться. Попов — Китай. Но в Китай уже ехал Иванов, а стипендия
была одна, и Ольденбург устроил тогда командировку в Англию. С какой теплотой и
благоговением вспоминаю я о Сергее Федоровиче Ольденбурге и его роли в моей судьбе.
Сколько внимания и доброжелательности к молодежи в этом исключительно даровитом
человеке!
Все же я могу теперь сказать, что овладел китайским языком. И разговорным (выработал
точное [309] произношение), и классическим текстом. Я от текста беру теперь все и
стараюсь сцепить новое в общую систему и ассоциировать это новое с предыдущими
знаниями. Так, человек неизвестный все ближе и ближе поворачивает к вам голову и,
наконец, прямо смотрит в глаза. Я смотрю теперь в глаза тексту. Это — результат
напряженнейшей и сосредоточенной работы над собой.
И вот, наконец, эти четыре месяца путешествия с Шаванном — школа, значение которой
трудно переоценить!
Помимо перечня результатов, я, пожалуй, могу сделать и кое-какие выводы из опыта этих
лет и моего путешествия.
Но, желая понять китайскую культуру, уложить ее в наше понимание, надо сохранить ее,
как неповторимую, оригинальную систему человеческого мышления. Ли Бо да погибнет,
как курьез, но да воскреснет, как мировая личность!
Я счастлив именно этим синтезом, ибо, повидав Китай, его людей, изучая его великую
культуру, перерождаешься заново, вмещаешь в себя, в свою плоть и кровь, еще один мир,
еще одну жизнь.
Комментарии
16. Стены представляют собой резной деревянный переплет, затянутый бумагой, с более
тонкими просветами на местах, которые играют роль окон и должны пропускать свет.