Вы находитесь на странице: 1из 170

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава I

ДЕНЬ В БУДДИЙСКОМ МОНАСТЫРЕ ЛАЗОРЕВЫХ ОБЛАКОВ ПОД ПЕКИНОМ

Апрель 1907 г., Пекин. Невзрачный, но крепкий осел выносит меня из Пекина, и вот,
свернув с шоссе, трясусь по проселочной дороге, которая не лучше и не хуже наших
русских. Кругом поля, на которых растут пшеница, рис, лотос. Полуголые, загорелые до
черноты поселяне, по колено в липкой грязи, заботливо месят ее руками, словно тесто. Не
легко дается Китаю его насущная пища «старый рис» (лао ми)! Порой взбежит холмик. Он
обязательно использован. То высится на нем беседка, надпись на которой замысловато
намекает на что-нибудь вроде того, как сладко, мол, поэтически отдохнуть в свободных
струях горного ветерка, то воткнулась холму в бок небольшая пагода-могила буддийского
монаха, а не то и весь монастырь, дремлющий в роще сосен и кипарисов, как-то лениво и
отлого ползет вверх из плоской равнины. На больших холмах летние резиденции князей и
богатых людей. Один из таких холмов занят, например, любимым летним дворцом ныне
властвующей матроны, так называемой матери богдыхана, императрицы Западного
Дворца.

Дорога юлит меж многочисленных кладбищ, четырехугольных пространств, обсаженных


обязательно сосной или кипарисом, деревьями, символизирующими бессмертие. Внутри
этой живой ограды видны [12] небольшие насыпи могилы. Каждое такое кладбище
принадлежит отдельному роду, начинающемуся обыкновенно от первого, прочно
осевшего в данной местности предка. Какая огромная поверхность отнимается у
голодного Китая темным суеверием богачей и насильников! Какой ужас охватывает,
когда, зная Китай, ясно представляешь себе, как осложняет жизненные условия эта
дикость человеческого вымысла. Живой Китай заглушается Китаем мертвым.

Проезжаю мимо китайских деревушек, в которых рядами стоят глиняные фанзы. Каждая
такая фанза принадлежит одному члену рода с семьей. Дяди с племянниками, братья, не
говоря уже об отцах и детях, живут вместе до последней возможности. У ворот дворов
играют китайские ребята, славные голопузики с бритыми головами, на которых, словно
оазисы в степи, оставлены пучки волос, перевязанных красной ниткой. Красный цвет в
Китае имеет благовещее значение и назначение. Его боится нечисть: бесы, оборотни,
крайне опасные для человека, особенно в его ребяческую пору.

Солнце близится уже к полудню, когда по невозможной дороге на измученном осле


поднимаюсь мимо последних фанз на холм и оттуда через ряд ворот ползу в монастырь
Лазоревых облаков.

Слезаю среди большого двора и отдаю свои уши в жертву ужасному лаю псов. Иду
направо. Вхожу во двор. Оглядываюсь. Из мраморной пасти чудовища красиво бежит
чистая, вкусная вода. Направо и налево по углам колокольная и барабанная. Это
двухъярусные строения в китайском духе, т. е. с выгнутыми вверх концами черепичных
крыш и с рельефным орнаментом между крышей и стеной. В барабанной покоится на
изображении лежащего слона огромный барабан. (Слон, подобно многим другим
религиозным символам, вошел в китайское искусство вместе с буддизмом, т. е. в первые
века н. э.) 1. На барабан наклеена полоска желтой бумаги с заботливо выведенными
знаками: «Намо, громозвучный царь пуса». Намо — это транскрипция санскритского
слова, которое значит «призываю тебя». Пуса — [15] это китайская переделка китайской
же транскрипции санскритского слова бодисатва. Им называют людей, которые должны
стать буддой. В китайском буддизме, т. е. в индийской религии, попавшей на китайскую
почву, мы напрасно будем искать глубокой последовательности в языке, символе, образе.
Бодисатва, архат 2, будда во всех их видах слились в нечто неразличаемое. И, например,
пуса для китайца, если и не будда, так что-нибудь в этом роде. В общем же это дух. Духи
все одинаковы, и поэтому мудрствовать на эту тему излишне. [16]

Поднимаюсь на террасу и вхожу в высокую фанзу, разделенную на две части. В каждой из


них стоит по одной гигантской статуе вояки со свирепейшим выражением лица, словно
искаженного ужасной судорогой. Оба одеты в фантастические латы, сложный и пестрый
рисунок которых составляет чешуя дракона и головы тигров на груди; хвосты тигров
болтаются у ступней голых ног. Вокруг головы статуи сильным условным рисунком даны
развивающиеся ленты, столь характерные для китайского изображения святых. У обоих
большими вдавленными кругами обрисованы мускулы тела, оба грозно наклонены вперед.

Назначение этих вояк состоит в обороне храма от вторжения дьяволов. Видимое же их


влияние заключается в том, что ребята и теремная публика пугаются их хуже нечисти. На
простонародном языке они так и называются пугалами, или хэнха 3. Вхожу еще в один
двор. Направо и налево помещения для бритолобой братии хэшанов (монахов). Прямо
передо мной храм 4 с надписью: храм Мудрого (т. е. Будды). В нем три статуи Будды,
сидящего в позе созерцания, требуемой индийским стилем: ноги перекрещены и
вывернуты подошвами вверх. Подножием статуям служит лотос, священный для всей
буддийской Азии цветок.

Входят хэшаны, и начинается речитатив цзинов, т. е. буддийских книг, переведенных с


санскритского языка на китайский. Это — монотонное пение в нос, с оттяжкой на низкие
ноты. Никакого следа членораздельной речи. Речитативу аккомпанирует битье в цимбалы
и медные чашки. Настоятель хэшанов в желтом халате падает ниц перед огнем, горящим
на некотором расстоянии от храма в железной чаше, и возливает на плиты двора вино.
Затем удаляется в храм. Пение продолжается заунывное, тревожащее. [17]

Поднимаюсь по мраморным ступеням еще выше. Громадный храм квадратной формы с


большими входами-павильонами. В центре крыши — возвышение также квадратной
формы, соответствующее нашему куполу. В храме мрачно. Бумага, которой заклеен
затейливый переплет стен, плохо пропускает свет. Это храм Пятисот архатов, т. е.
преемственных во всех поколениях учеников Будды. Пятьсот больших золоченого дерева
статуй изображают людей смеющихся, серьезно размышляющих, грозных, двухголовых,
трехглазых и т. п., а вокруг них различные предметы, животные, ребята. Один беседует с
оленем, другой — с драконом, тигром, аистом и т. д. Один наливает из чайника вино,
другой ест из чашки — одним словом, любопытное разнообразие сюжетов. Всему,
конечно, найдется объяснение в апокрифических биографиях этих пятисот угодников
Будды.

На перекрестках рядов, образуемых этими фигурами, во всем пышном убранстве наряда


стоят вооруженные индийские девы. Выполнение сложного рисунка наряда, по-видимому,
было главной темой скульптора. Надо заметить, что вообще по тонкости работы
китайскому художнику вряд ли найти равного. Выточить каждую малейшую подробность,
в особенности что касается военного фантастического убранства вояк, — это ею
специальность. При этом он вытачивает многое на свой лад, следуя собственной
фантазии, развитой на народном предании, и тут-то и происходит уклонение от
чужеземной традиции.

Иду в соседний храм, храм Будды великого, могущественного. Божество сидит на лотосе
и других священных цветах. Вокруг него — столпотворение всех божеств,
принадлежащих к самым разнообразным мифологиям и поверьям и окитаизированных в
большей части рукой скульптора. Над божеством вверху нечто вроде плоского купола.
Центр композиции занимает завившийся в компактную круглую чешуйчатую массу
дракон; фоном ему служат условные выкрутасы запятых, символизирующих волны. Бока
купола покрыты выпуклым геометрическим орнаментом, задуманным с большим вкусом
и в тонкой симметрии. Все это сделано из золоченого дерева и производит отличное
впечатление, как вещь настоящего мастера. [18]

Боковые части зала заняты скульптурным изображением 18 архатов, т. е. наиболее


близких сердцу Будды учеников. Изображены они с многими атрибутами, как бы
иллюстрирующими их биографию. Над ними нависают разноформенные глыбы,
изображающие утесы в облаках. На этих утесах видим всевозможных типов и назначений
духов, фей, драконов, небесное воинство и т. д. Вся прихоть буддийской фантазии налицо.
От множества образов, пестроты красок, сплетения прихотливых форм целого с наивными
фокусами подробностей разбаливается голова. Для того чтобы уяснить себе в точности,
что здесь изображено, надо хорошо знать всю огромную массу чудесных описаний и
рассказов, навеянных буддизмом китайской литературе. Когда все это лепилось или
вырезывалось, сюжеты брались из китаизированного индийского импорта, лишь бы
имелся налицо чудесный элемент и иностранный звук собственного имени. Все это
нагромождалось, переплеталось... Одна подробность осложняла другую. Где не хватало
точных указаний, дополняли из своей собственной китайской фантазии, не менее
своеобразной, чем индийская, — и вот перед нами нечто, в принципе тождественное
христианским украшениям католических и православных церквей, но еще более
замысловатое и трудное для аналитического понимания.

Вхожу в отдельный храм любимого, вероятно, за чувственное выражение фигуры, архата


Будай, в просторечии Дадуцзы Милэ, т. е. толстобрюхого Майтрея (имя бодисатвы). Это,
как и показывает последний эпитет, необыкновенно тучная фигура с довольным
выражением лица.

Кругом Будая четыре огромные фигуры свирепых вояк, ногами попирающих голых
чертей, нарочно изображенных маленькими и тщедушными. Это пережиток демонского
культа Индии и Тибета, перешедший и в китайское искусство. Фигуры нарисованы с
атрибутами, название которых надо читать по-китайски, в виде ребуса, следующим
образом. Одна фигура держит меч (острие по-китайски — фын), другая играет (тхяо) 5 на
китайской мандолине, третья держит большой [20] дождевой (юй) зонтик и четвертая в
руке защемила ящерицу (шунь). Полученные четырехсложные выражения можно
написать двояко (китайскими условными знаками, которые, как известно, часто читаются
одинаково):

фын тхяо юй шунь

острие играет дождь ящерица

ветер тихий дождь покорный


Нижний ряд слов, поставленных в грамматическую зависимость одно от другого, дает
следующее благовещее изречение: «Ветер да будет тих, дождь да будет покорен (твоему
желанию)». Обыкновенно, произнося эту фразу, за ней подразумевают и вторую. Целое
тогда представляется в следующем виде: «Если ветер мягок и дождь во благовремении, то
государство возвеличится и народ будет в покое». Прекрасный пример осознания на
китайский лад буддийского культа!

Эту группу из четырех статуй можно встретить в каждом китайском буддийском


монастыре.

Все эти храмы и внутри и снаружи производят гнетущее впечатление своей безвыходной
запущенностью. От непогод крыша всюду прогнила, завернулась внутрь и повисла
лохмотьями гнилых стропил, обдав слоем пыли и обломков все находящееся внизу.
Прогнили колонны, обломалась и упала вся сложная сеть затейливого орнамента на
карнизах зал — и все это валяется на полу, на статуях — повсюду, никогда и никем не
убираемое. Бумага на стенах вся истлела. Пыль влетает и сквозные дыры
беспрепятственно. Подобным недостатком страдают почти все китайские монастыри.
Какой-нибудь евнух из дворца, большой чиновник или вообще какой-либо магнат, устав
от постоянных злодейств, употребляет награбленное золото на постройку монастыря или
кумирни. Привлекаются к труду искуснейшие рабочие и архитекторы, которые работают
на редкость усердно и буквально за гроши, сознавая себя как бы участниками благого
дела, — и вот, создается отличный памятник искусства. Материал употребляется
прочный. Китайцы — большие ценители солидности и прочности вещей. Замаливатель и
рассчитывает: «Здания, построенные из такого материала, простоят не одну сотню лет. К
тому времени грехи мои замолятся. А там мне все равно». Монастырь имеет доход,
конечно, [21] достаточный для поддержания здания в должном порядке, но его
распорядители-хэшаны создают иное положение дел. Прежде всего потому, что в это
презираемое трудящимися китайцами сословие чаще всего идут отбросы общества,
лентяи или шантажисты по природе. Обычно хэшан — это человек, мало понимающий в
том, что он читает или произносит, что делает, чему служит, не говоря уже во что верит,
ибо это вызвало бы усмешку у любого китайца. Алчность этих типов превышает всякое
описание. Праздность их жизни очевидна для всех. Тупое доктринерство создало ряд
обиднейших, по их адресу направленных пословиц. Разве станет подобный тип заботиться
хотя бы о сбережении зданий, чистом их виде, починке и т. д.? Да никогда! У настоятеля
монастыря и без того дела пропасть. Надо съездить в город к богатым покровителям,
вручить им подписной лист для пожертвований. В числе этих пожертвований наиболее
крупные, конечно, простая фикция и написаны собственной рукой хэшана. Надо затем,
действуя на мелкое тщеславие, раздобыть денег. Подобный визит требует времени. Надо
пробраться в женскую половину дома, куда, кроме хэшанов и лаодао (даосский монах. —
Ред.), между прочим, никто из посторонних лиц мужского пола не допускается, надо
хорошенько поврать на различные темы, наполняя, таким образом, вечную праздность
гарема, и только тогда уже действовать с подписным листом. Хлопот, действительно,
немало.

Что до остальных хэшанов, то, покончив со своей молитвенной работой, они вряд ли
думают о чем-либо, кроме того, что теперь, к счастью, можно ничего не делать.

И вот во вверенном монахам памятнике искусства водворяется мерзость запустения:


гниют крыши, подкашиваются колонны и стены, зарастают бассейны, отваливаются
мраморные глыбы... Изо всех щелей весело глядит бойкая растительность.
На стенах, входах, косяках дверей, барабанах, ящиках всевозможных назначений можно
видеть все те же полоски желтой бумаги с надписями преимущественно буддийского
характера. [Иногда, впрочем, по наивному цинизму хэшанов, попадают в храм и такие
надписи: «Привлеки (о дух) богатство, притащи золото», — [22] начертанные в виде
монограмм из четырех знаков на ящиках, куда молящиеся опускают деньги. Подобная
надпись встречается обыкновенно в лавках, и уж, разумеется, меньше всего места ей
отводится в храмах духов и богов.] На видном месте надпись: «Нынешнему государю
многая лета, многая лета, многая, многая лета!» Так же, как и во всех странах, в Китае
церковь является охранительницею порядка и предержащих властей. Дощечки с
подобного рода надписью выставляются на видном месте во всех храмах империи:
христианских, буддийских, даосских, мусульманских, еврейских и т. д.

Вслед за подобным пожеланием многолетия государю идут пожелания мира и тишины


китайскому государству. Одно из них мы уже видели выше («Фын тхяо юй шунь»).
Приведу еще один пример: «Горы, реки наши да пребудут во веки», т. е. «Да крепко стоит
наше государство в своих пределах».

Повсюду рассеяны надписи, которые должны свидетельствовать о чистоте поведения


хэшанов или давать им должное руководство:

«Природа моя, что луна — вечно светла».

«Это место чисто. Здесь бесстрастная тишь».

«Здесь торжествует строгость жизни».

Два знака — «Высокая обрядность»,— написанные на двух майоликовых плитах,


находятся у порогов храма и внушают верующим то же, что слова православной
литургии: «Со страхом божиим и верою приступите».

«Запрещено курить», «Осторожно с огнем» — это столько же для самих хэшанов, сколько
и для посторонних.

«Одернись, приведи себя в порядок и с благоговением совершай обряд». Надпись


«Фонарь (т. е. свет) в бодисатве» понята монахами буквально и повешена в храме, на
фонаре.

Следующая надпись, на книжном шкафу, содержит намек на исторический факт: «В


спокойствии помысла истолковываем книги писания, хоть на три телеги». Намек
заключается в том, что государь династии Хань (II в. до н. э.), прозванный потом
Воинственным, отправляясь как-то раз в путешествие, забрал с собой пять телег с
книгами. Книги тогда были из бамбуковых [23] пластинок, а посему несколько в ином
роде, чем нынешние, легкие и уемистые. По дороге случайно все эти книги сгорели. Но в
свите государя оказался человек, некто Чжан Ань-ши, который наизусть упомнил
содержание книг примерно на три телеги. Еще теперь говорят про обладающего большой
памятью начетчика: в груди у него (т. е. в центре его мышления, иногда даже в животе),
три кузова, или три телеги.

Я продолжаю свою прогулку по монастырю.

Два красивых павильона с круглой, радиусообразно выложенной черепичной крышей,


содержат в себе по мраморной глыбе, покоящейся на черепахе. Это богдыхан, года
правления которого называются «Парением ввысь» (Цянь-лун, 1736—1796) 6, затратив
массу денег на украшение и улучшение храма, основанного еще в XIII в., решил
запечатлеть свои деяния и с этой целью написал нечто вроде красивой оды 7, повелев
затем перевести ее на тибетский, монгольский и маньчжурский языки, высечь все эти
письмена на мраморе и водворить изготовленные памятники в специальные павильоны.
Кроме этого, Цянь-лун написал массу замысловатых фраз, взятых из буддийских писаний,
для украшения стен храмов.

Я выхожу теперь из царства дерева, черепицы, меди и вступаю в царство мрамора. Передо
мной ряд мраморных лестниц, ведущих от арки к арке, взбирающихся до огромной ступы
8
(о ней — ниже) и ползущих по ней вплоть до слияния с общим белым сверкающим
фоном. Огромные туи посылают свои ветви всюду. Они врезаются в арочные отверстия,
пересекают лестницы, тянутся из щелей в мраморной стене, ползут далеко вверх и,
наконец, на огромной высоте разрастаются в самостоятельные купы, полускрывающие от
глаз нежную белую ступочку. Дико и красиво! [24]

Первая мраморная арка вся в непрерывном орнаменте, который, между прочим, как и
фигуры, описываемые ниже, никакого отношения, к буддизму не имеет, но он передает
мистические сюжеты, а таковые в представлении рядового и малограмотного китайца все
в общем одно и то же, будут ли они буддийские, даосские или иные.

Главным сюжетом орнамента этой арки является облачко. Оно занимает центр
поперечной кладки, разбросавшись в яркой симметрии с сердцевидным извивом, оно же
бежит по колоннам, сужаясь и укладываясь косыми ярусами, оно же наполняет
своеобразные арочные панно вверху. Сильным ударом врезаны в боковые панно того же
типа символы китайской от века непонятной мистики, так называемые гуа. Это
комбинации целой и ломаной линий, сплетенные дуалистической теорией миропонимания
в сложнейшие построения китайских философов 9. Вглядываюсь в боковые больших
размеров панно, слепящие взгляд мелкотой вырезки громоздящихся одна на другую
деталей, и узнаю так называемых «двух драконов», играющих с перлом. Два дракона,
бешено извивающихся в облаках и морской пене, которая изображается в китайском
искусстве взвинчивающимися вверх запятыми, играют, т. е., разинув узкие пасти и
кольцеобразно развив по бокам усы, набрасываются на шар, сияние которого передано
зубцевидными ореолами, вонзающимися в общий фон облаков.

Китайский орнамент такого рода доставляет огромное удовольствие тем, кто умеет его
читать. Чувствуешь себя как бы посвященным в тонкости умственной работы своеобразно
воспитанных поколений, своеобразно сложившейся стойкой, вековой цивилизации,
видишь, как намек, основанный на долгом и непрерывном искании культурного ума,
воплощается в символ, выражающийся со всей сложной полнотой в орнаменте.

Низ арки состоит из больших панно с разнообразными сюжетами, не имеющими опять-


таки ничего [26] общего с буддизмом. Лицевая сторона занята иллюстрацией китайских
исторических преданий, рисующих образцы четырех главных китайских добродетелей:
преданности низшего высшему, благочестивой почтительности младшего к старшему,
честности и верности обету. Исторические лица, иллюстрирующие эти добродетели,
изображены в соответствующих костюмах, позы их торжественны, причем прислужники
несут перед ними главные предметы их былых занятий. Панно обрамлено прекрасно
исполненными группами деревьев, цветов, облаков. Примером стойкой преданности и
честности избран Чжугэ Лян, правитель дел и министр у одного из трех претендентов на
всекитайский престол во II—III вв. н. э. Несмотря на завещание умирающего государя,
разрешающего ему самому взойти на трон в случае очевидной непригодности наследника
престола к правлению народом, он все же не сделал этого, а сам служил своему
злосчастному государю и вместе с ним погиб, когда погибло дело претендента.

Два исторических лица, избранные здесь как примеры сыновней благочестивой


почтительности, назывались Ли Ми и Ди Жэнь-цзе.

Первый из них жил в III в. н. э. Император хотел взять его во дворец воспитателем
наследника престола. Ли Ми патетически писал в челобитной: «Ради моей престарелой
бабушки я должен остаться дома и беречь ее. Если бы не она, я бы не видел света этого
дня. Если не я, она не сможет исполнить долготу дней своих, определенную ей свыше».
Император был тронут и велел помогать почтительному внуку в его уходе за бабкой
вплоть до ее смерти. Затем пожаловал Ли Ми чином и должностью.

Второй из них, Ди Жэнь-цзе, жил в VII в. н. э. Это был на редкость почтительный сын. По
смерти своей матери он непрестанно думал о ней. Взойдя как-то раз на гору и видя
парящие в высоком небе белые облака, о« воскликнул: «Это траур вверху (белый цвет в
Китае — цвет траура) по моей матери, лежащей в могиле». И теперь еще в Китае на
воротах дома, в котором умер кто-либо из старших, пишут на синей бумаге белыми
знаками следующие параллельные семизначные строки, из которых во второй намекается
как раз на Ди Жэнь-цзе: «Соблюдая почтительность, не [27] замечаю, что красное солнце
взошло». «Думая о родителе, вечно наблюдаю за несущимися белыми облаками».

Первая строка говорит намеком о другом примере сыновней любви, которых в китайском
историческом предании вообще чрезвычайно много.

Образцом честной гордости избран на барельефе описываемой арки Тао Юань-мин (V в.


н. э.), который отказался явиться к вновь назначенному чиновнику и совершить перед ним
битьё челом. «Из-за пяти мер риса в день, — сказал он, — стану я унижать себя — гнуть
перед другим свою спину». Сказал и ушел на родину возделывать собственными руками
свой маленький хутор. Таких примеров, конечно, сколько угодно, но здесь дело идет о
выдающемся поэте, авторе перлов китайской литературы, а потому этот факт,
составляющий содержание его поэм, особенно известен.

Я продолжаю мое восхождение вверх по мраморной лестнице, по направлению к ступе.

Ступа — это огромное белое здание в три этажа. Стены сплошь покрыты барельефами,
изображающими фигуры будд и бодисатв в позе искания священного наития. Статуи то
многоголовы, то многоруки, то украшены диадемами, браслетами, серьгами и т. п.

Верхний этаж ступы занят пятью огромными тринадцатиярусными башнями,


суживающимися кверху, и еще одной малой башней, на верху которой раскидисто растет
туя. На всех пяти башнях надеты железные круглые плоские чашки, в которых прорезаны
восемь гуа, мистические символы китайского предания. Строитель пагоды, высящейся
далеко над всеми строениями, боялся нарушить геомантическую суеверную условность —
фыншуй — и потому решил надеть на пагоды железные шапки, как бы укрывая их таким
образом от всеведущей незримой силы и вручая их защите мистического символа. С этой
же целью были выстроены вокруг, по всей долине, семьдесят две башни, назначением
которых было воссоздать своей разбросанностью и высотой гармонию, положенную
гаданием и нарушенную высящейся пагодой.

Этот самый фыншуй, который я бы определил, как гадание по форме поверхности земли
относительно всякого видного человеческого начинания, требующего места на
поверхности земли, — будь то новый дом, храм, [28] пагода, могила, лавка или мастерская
— это одна из самых любопытных форм китайского суеверия.

Взбираюсь по красивой лестнице во второй этаж. Здесь ниша, в которой сидит одетое в
желтый балахон божество. Над нишей надпись: «Явленные мощи источают свет»,
говорящая о мощах, над которыми воздвигнута ступа. Взбираюсь по темной лестнице на
самый верх. Пока я проделываю это сложное гимнастическое упражнение, китаец, мой
спутник, забавляется с гулким эхом переходящим за вершины фальцета голосом. И эхо —
что ж ему с этим поделать? — усугубляет удовольствие.

С верхнего этажа открывается чудный вид на монастырь и равнину. Причудливых форм


кипарисы и длинноиглистые сосны широким рядом спускаются в долину, полуприкрывая
крыши храмов и звездообразные конусы павильонов, где в поучение потомству стоят
мраморные памятники. Белеют сквозь свободно раскинутые ветви деревьев мраморные
арки, перила, ступени лестницы, рассекает перспективу громадная красная стена с
облаковидным, словно влепленным в нее пятном, в котором играют отраженными лучами
шлифованные поверхности сложного орнамента.

За монастырем громадная долина с башнями и деревушками, кладбищами и нежно-нежно


зеленеющей пшеницей. Кругом горы, нет, не горы, скорее холмы, те неуклюжие громады,
что ползут вверх перед вашим взором, словно нехотя, голые, унылые, с тупыми уклонами
и бессмысленно круглыми вершинами. Сквозь туман в долине виден плоским темным
пятном знаменитый Пекин.

Когда я спускаюсь с башни, вижу перед собой кланяющихся хэшанов, пришедших


встретить гостя. Зовут в помещение для гостей, усаживают, расспрашивают. Перебираем
общих знакомых. Перечисляются громкие фамилии иностранцев, живущих в Пекине и
приезжающих сюда от скуки. Сообщаются наивно все подробности пребывания гостей:
сколько кто истратил денег на чан или проиграл в карты, ибо в монастырь и за этим ездят,
— как веселились. Рисуется общая картина нравов. Люди пьют, напиваются, жгут
фейерверки, пыжи которых так и остаются валяться по дорогам, хохочут и острят над
скульптурными изображениями, [29] чертят карандашом на мраморных стенах свои
«великие» имена, рисуют усы и бороды бодисатвам, воздвигают и иные памятники,
отнюдь не «нерукотворные».

Культурные представители культурных, образованных наций веселятся!

Хэшаны задают мне ряд обычных вопросов. Интересуются, сколько мне лет, почему,
несмотря на молодой возраст, растут у меня усы, сколько детей, чем занимаюсь в Пекине
и т. д. Заваривают чай, приносят сделанные из теста, обмазанного медом, клетки (мигун),
которыми я и угощаюсь. Темнеет. Хэшаны уходят из монастыря. Спрашиваю слугу, куда
ушла братия. Ухмыляется и говорит: «Так, вообще погулять».

Сижу в приемной и читаю надписи на стенах. Самая большая из них говорит о


распределении обязанностей среди постоянной монастырской братии 10. Читаю надписи
— образцы творчества склонных к поэзии посетителей. Монастырь Лазоревых облаков, т.
е. парящий в выси и отрешенный от мира, навеял вдохновение на многих.

Вот образец подобного творчества:

«Входя в монастырь, слышишь дождь, падающий в горах. Вершины гор залиты вечерним
светом солнца. Журчит ручеек, выпевая мелодию... Сижу в долинной роще... Веет
прохладой... В тени бамбука еще не стаял снег... Уносясь от земли, окутывает меня аромат
цветов... И думаю — куда ушли подвижники прошлого? Думаю, мечтаю, напрасно ища в
себе ответа и скользя взором по длинной монастырской стене».

Наступает ночь. Луна озаряет широкий двор. Хэшанов нет. Слуги на их медленном языке,
с паузами и выразительными жестами рассказывают о своих домашних делах. Все то же,
что и везде... О, сколь едины люди земли в своих стремлениях и интересах!

Комментарии

1. В 65 г. н. э. один из императоров династии Хань написал в указе несколько слов


индийского происхождения: будда, монах, отшельник. Этот факт рассматривается, как
самое раннее свидетельство проникновения буддизма в Китай (Прим. ред.).

2. О значении слова архат сказано несколько дальше (Прим. ред.).

3. Последнее название любопытно тем, что является как бы звукоподражанием: считают,


что один из них пугает, с силой выдыхая воздух через нос, отчего получается звук хэн, а
другой — через рот, что производит звук ха.

4. Китайский храм обыкновенного типа — это большая фанза, у которой переплет стены
изукрашен орнаментом, несколько более затейливым, чем у других фанз. В таком
переплете образуются окошечки, которые изнутри заклеиваются бумагой. Стекло
употребляется лишь в городских новых постройках. Это еще нововведение.

5. В транскрипции, применявшейся В. М. Алексеевым в период составления дневника,


буква х после согласных использовалась иногда для обозначения придыхательного звука
(Прим. ред.).

6. В Китае запрещается называть умерших или царствующих государей по имени. Вместо


имени употребляется благовещий псевдоним, иначе говоря, лаконическая фраза из двух
слов, высокопарное пожелание блага для самого государя или страны. Этот обычай ведет
начало с 121 г. до н. э.

7. Император Цинской (Маньчжурской) династии Цянь-лун был известен также как поэт.
Вольтер называл свое время эрой Фридриха и Цянь-луна (Прим. ред.).

8. Ступа — буддийское культовое сооружение (ступа, по-санскритски, — мавзолей)


(Прим. ред.).

9. Здесь имеется в виду древний трактат «Книга перемен» («Ицзин»), которую


большинство китаистов трактует, как книгу гаданий, производимых графическим
способом. Гадания основываются на многочисленных комбинациях черт. В основе их
лежат восемь первоначальных гуа (Прим. ред.).

10. Есть еще братия странствующая. Это обыкновенно полунищие монахи,


путешествующие из одного монастыря в другой. Они снабжаются при посвящении в
монахи (бритье головы) особым свидетельством, в котором прописано их духовное имя,
даваемое обыкновенно на буддийские темы, и аттестатом о надежном повелении.
Предъявляя этот документ, монахи получают в монастыре пищу. Они имеют в руках
заступ, которым вырывают могилу для валяющихся на дороге трупов людей и животных.

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава II

НА ЛОДКЕ ПО БОЛЬШОМУ КАНАЛУ

Май 1907 г., Пекин. Мой учитель по Коллеж де Франс профессор Эдуард Шаванн
отправляется в путешествие по археологическому Китаю, и я еду с ним. Я предан идее
представить в диссертации некий кодекс китайских бытовых надписей, которыми столь
богаты китайские города и деревни, и, таким образом, в то время как Шаванн будет
собирать археологическую эпиграфику, я хочу обратить внимание на эпиграфику
ежедневно-бытовую, но так как в последней отражается и первая, то гармония интересов
будет соблюдена.

Счастливая судьба свела меня с Шаванном, однако я иду самостоятельным путем


широких культуроведческих задач. По принципу наибольшего охвата китайской культуры
я подолгу останавливаюсь на ее составных частях и многообразных проявлениях. Прежде
всего я стараюсь овладеть языком и текстом.

Весь опыт моего студенчества привел меня к следующему выводу: нельзя брать дико, в
лоб, языки, надо идти в обход крепости, обложить ее со всех сторон.

Изучать язык без изучения культуры невозможно. Здесь существует целостное


соотношение: изучай язык, чтобы изучить культуру, ибо она понятна только владеющему
языком; изучай культуру, чтобы изучить язык, ибо он является ее отражением.

Руководствуясь этим своим принципом, я и надеюсь собрать во время путешествия


эпиграфический [32] материал для хрестоматии китайского языка. Кроме того, я хочу
продолжить свои исследования в области храмовой эпиграфики, в частности собрать
материал по заклинательным надписям и амулетам. Меня интересует масса сложнейших
вопросов, связанных с религией Китая, особенно область китайского храмового
синкретизма. Эти цели также общи для нас с Шаванном.

Однако свое главное внимание я хочу обратить на жизнь городов и деревень, на весь
китайский быт. Из области китайского фольклора меня особенно интересует лубочная
картина, являющаяся как бы иллюстрацией к бытовой эпиграфике: они самым тесным
образом связаны друг с другом и друг друга дополняют. Лубочная картина, этот
чрезвычайно любопытный образец народного искусства, представляется мне благодатным
полем для наблюдения и исследования. Свою диссертацию я хотел бы посвятить именно
этой увлекательной теме и возлагаю большие надежды на сбор материала во время
экспедиции. Вот основные задачи. Остальное подскажет сам путь.

30 мая 1. Мы выехали из Пекина поездом, быстро домчавшим нас до Тяньцзиня. Этот


огромный торговый порт с его концессиями и прямо-таки невероятным оживлением после
величественного Пекина слегка оглушил нас. Всюду масса европейцев, говорящих
большей частью по-английски.

В Тяньцзине мы окончательно определили наш маршрут на Цзинаньфу (губернский город


Шаньдуна), решив после долгих обсуждений ехать первобытным способом: на лодке по
Большому (Великому. — Ред.) каналу.

Домчавшись с помощью электрического трамвая и рикшей до грязнейшей лужи,


представляющей из себя бассейн для джонок, отправляющихся по каналу на юг, я без
всякого труда нанял до Дэчжоу за 15 мексиканских долларов большую джонку с каютным
помещением. Принесли весь наш багаж (его немало), разместились. Каюты хватило для
всех участников экспедиции: Шаванн, я, мой приятель фотограф Чжоу из Пекина,
эстампер (слепщик) Цзун (очень способный, [33] хотя и малограмотный человек) и слуга
Сун. С соседних лодок приходят люди, усаживаются и, как водится, смотрят во все глаза
на «заморских дьяволов» (ян гуйцз). Вступаю с ними в разговор. Слушают
сосредоточенно. Затем поднимаются и говорят: «Удивительное дело! Иностранцы,
которых мы видали, то тебя толкнут, то ударят, то всячески обидят, а вот разговариваешь
же ты, сяньшэн, с нами по-человечески! Можно, значит!»

Во время разговора нарываюсь на любопытный инцидент. «Куда, спрашиваю, вы


наменяли этакую уйму медяков (чохов)? Ведь с такою кладью мы потонем еще чего
доброго!» — Молчание. Потом один из лодочников, поколачивая трубкой о пол, чтобы
вытряхнуть пепел, говорит серьезно: «Какие нехорошие слова!» Спохватываюсь и
спрашиваю: «Табу что ли?» — Смеется: «Да! Этого слова (тонуть — яньцы) мы
избегаем».

Табу — очень интересная область для филологического изыскания в китайской


лексикологии. Из быта тех же лодочников известно, например, изменение настоящего
названия палочек для еды — чжуцзы в куайцзы просто потому, что чжу значит также
остановиться, застопориться (чжуся, чжаньчжу), а куай значит быстрый.
Неграмотному человеку, конечно, нет никакого дела до того, что эти слова пишутся в
обоих значениях совершенно различными иероглифами и что созвучие — простая
случайность, к тому же еще условная, ибо ограничивается всего лишь одним слогом. Табу
распространен в китайской простонародной речи так же сильно, как и у других народов.
Змея у китайцев называется чан-чун (длинный червь), тигр — лао-ху (почтенный тигр),
лисица — ху-сянье (святая лиса), мышь — сы-тхяотхорды (четвероножка) и т. д. Не
упоминаю, конечно, о табу приличия, женских, евнушеских, монашеских и прочих.
Исследование этого вопроса по исчерпывающему подбору материала было бы весьма
желательно.

Шаванн вслушивается в мою беседу с рабочими и с грустью замечает, что главным


содержанием вопросов, мне предлагаемых, являются деньги, деньги и деньги. Жаль, жаль,
конечно, но типично ли это только для китайцев? [34]

Жара, духота; какие-то невероятных размеров бесшумные черные тараканы — плохой


аккомпанемент сну усталых людей. Часто просыпаюсь, идиллическая по теории
обстановка далека от идиллии на практике. Когда же просыпаюсь окончательно, то вижу,
что лодка и не думает трогаться, несмотря на клятвенные обещания лодочников, данные
вчера.

Наконец, едем. Пробираемся сквозь подвижной мост палуб, в лесу мачт при помощи
бранных окриков исключительно генеалогического типа, багров, рук, веревок и других
средств. Когда же выезжаем на свободу, то ветер не желает дуть нам в спину, а как-то
дрябло напирает в лицо. Рабочий слезает с лодки, забегает вперед по берегу, впрягается в
лямку и тянет нас вперед со скоростью столь непочтенного в Китае существа — черепахи.
Лямка эта представляет собой бамбуковую планку, привязанную с обоих концов к
главному узлу веревки. На планке читаю надпись: «[Так] просвещенный князь [Вэнь-ван]
пригласил к себе министра-визиря [тайгун]». Надпись эта характерно иллюстрирует
пристрастие китайца к цитате и намеку, проявляющееся при всяком удобном случае. Дело
вот в чем 2.

Просвещенный князь (Вэнь-ван) видел вещий сон, истолкованный ему в том смысле, что
он-де вскоре найдет себе помощника по возвеличению рода (династии) и министра. Взнь-
ван направляется к реке Вэй (нынешняя провинция Шэньси) и видит восьмидесятилетнего
старца Люй Шана, удящего рыбу. Вэнь-ван предлагает ему княжескую колесницу, как
особую честь. Люй садится и… велит везти себя самому князю. Тот даже на это согласен,
лишь бы только добыть себе в министры мудреца. Однако через шестьсот шагов
выбивается из сил и говорит, что далее не может. Люй настаивает, чтобы он продолжал,
иначе, говорит, ни за что не стану тебе служить. Кряхтя, взялся Вэнь-ван снова за гуж, но,
пройдя двести шагов, остановился, на этот раз самым решительным образом: «Полшага
далее не сделаю». Люй говорит: «Жаль! Каждый, сделанный [35] тобою шаг, был
равносилен году царствования твоей династии. Значит, ей придется существовать всего
около восьмисот лет» (как и случилось!).

Везти телегу и бурлачить по-китайски один и тот же глагол тянуть (ла). Поэтому фраза:
«Вэнь-ван просит Люй-тайгуна (министра)» — как бы говорит: «”Тянем” и мы лодку, как
Вэнь-ван ”вез” своего министра». Такие надписи характерны для литературного Китая, в
котором прямо не терпят незаполненного надписями пространства. Эпиграфическая мода,
проникнув в народные массы из феодальных верхов, где она воцарилась, очевидно, с
утверждением иероглифики, держится здесь с особенным упорством. Китай — страна
надписей. Все те места, которые у нас свободны от надписей, в Китае обычно ими
покрыты: косяки, полотнища дверей дома, стены над окнами и т. д. Надписи пишут,
конечно, не сами обитатели бедных домов и лавчонок, так же как и лодочник, который и
прочесть-то надпись не может, хотя содержание ее прекрасно знает. Но важно, что все эти
малограмотные и совершенно неграмотные любители литературных цитат имеют к ним
вкус. Культурная толща Китая здесь особенно видна.

Становится жарко. Вода канала возмутительного цвета, вонючая, начинает казаться


несносным лоном природы. Усевшись на корточки, лодочники хлебают мутную жижу —
суп из лапши, закусывают желтыми кукурузными лепешками и овощами, нарезанными
тоненькими ломтиками, которые они аппетитно поддевают палочками 3. Питательности в
такого рода пище немного.

Кругом пусто и уныло. Полей из-за берега не видать. Глина, жалкие кустики, встречные
баржи — вот и весь ассортимент впечатлений. По берегам виднеются спорадические
группы людей, плавным, уверенным, совместным движением вычерпывающих плетеным
ковшом воду из канала на поле. Это те, что победнее. В других же местах такую работу
проделывает [36] мельничное колесо, поворачиваемое наверху горизонтальной шестерней
с лямкой, в которую впряжен осел.

Доезжаем до местечка Янлюцин (Ивовая зелень), знаменитого своими печатными


народными картинками, поставляемыми на весь Северный Китай. Содержание этих
картин чрезвычайно разносторонне, и, я, право, не знаю ни одного народа на свете,
который сумел бы себя выразить на бесхитростной простой картине с такою полнотой,
как народ китайский. Здесь и весь сложный живописный быт, и чудесный мир, сказки,
побасенки, легенды, и моральные поучения, сатиры, карикатуры, заклинательные
символы, благожелательные ребусы, изображения празднества Нового года со
всевозможными украшениями, чествованиями духов и божеств и т. д. Их печатают на
деревянных досках, причем контур печатается отдельно, а краски также каждая в
отдельности.

Заходим на одну из фабрик. На лицах хозяев полное недоумение. Еще бы! Иностранцы,
говорящие по-китайски, знающие не только о существовании этих картин, но и
перечисляющие техническими терминами их сюжеты, — вещь по меньшей мере странная.
Накупаю массу картин, аппетит разгорается при виде столь обильного материала,
исследованию которого я хочу посвятить свою диссертацию. Эта тема все больше и
больше увлекает меня, тем более, что она никем еще по-настоящему не исследовалась.

Народное искусство в своих высших формах примыкает к «большому» искусству,


прикладные формы которого (например, фарфор) вообще создавались народом. Но и в
малых формах народное искусство часто близко к совершенству, и пример тому —
лубочная картинка. Не может не поразить самая форма картин, их твердый отчетливый
рисунок, результат, может быть, трех тысячелетий никогда не прерывавшейся традиции,
отличные краски, сложная затейливость замысла, такая, что сюжет картины совершенно
непонятен зрителю, не знакомому с культурой Китая. В самом деле, на этих картинках
перед нами в самом прихотливом разнообразии проходит китайская живая старина, все то,
что, питаясь древними родниками духовной культуры, истории, литературы, преданий,
претворилось в форму, доступную уму китайского простого [37] человека, и обогатило
его, связав его ежедневное убогое прозябание с жизнью тысячелетий.

Конечно, из общей культуры просачивается в народную толщу сравнительно немного. Но


и это немногое, живя тысячелетиями и обрастая традицией гораздо больше, чем
подчиненные моде верхи, представляет собой очень сложное целое, и изучать это
коллективно-анонимное творчество является задачей весьма трудной. С этой трудностью
я столкнулся еще в университете, когда до нас, студентов-китаистов, случайно дошла одна
из таких картинок 4 с совершенно непонятными нам фигурами и иероглифами, которые
при всем нашем старании могли быть только «прочтены», но не прочитаны, ибо мы не в
состоянии были хоть что-либо понять в изображении. А изображено было, как мне тогда
казалось, нечто совершенно невообразимое: какой-то старик с комично утрированным,
уродливым, огромным лбом едет на пестром олене. А вокруг круглолицые, румяные
ребята со шкатулками, из которых вьется дым, а в дыму опять невесть что, куда-то бегут,
что есть мочи. Один из мальчуганов держит на ленте огромную лягушку, давящуюся
медной деньгой, а двое других, так же загримированных, напудренных и нарумяненных,
как и первые два, замерли в апофеозе: один с такою же шкатулкой в руках, а другой — с
цветком. Вообще все это настолько не похоже было на то, что нам преподавалось, что не
только ключа, но и подхода-то ко всей этой, круто заправленной мешанине не было. Что
это за картина? Кому она продается? Кто ее рисует? Если все это делается на потребу
простых людей, то почему ученые люди (наши преподаватели) этого не понимают?

Словарь Палладия-Попова, составленный по словнику труднейших выражений,


недостаточно знакомых даже шедшим на государственный экзамен китайцам,
игнорировал «простые» выражения, как недостойные большого словаря, а лектор-китаец
только смеялся и говорил: «Это все грубые и глупые люди себе позволяют. Я не желаю на
это и смотреть в университете». [38]
Разрешить загадку этой картины мне так и не удалось с 1898 по 1902 г., и только в 1903 г.
я начал кое-что понимать в ней, хотя еще и не все. Когда же я приехал в Пекин и пережил
в нем празднество китайского Нового года, то прежде всего обратил внимание на
бытовую эпиграфику и эти самые лубочные картинки, которые, как бы дополняя
иероглифику, покрывают все здания и столь обильно представлены на улицах в течение
месяца Нового года, что пройти мимо этого явления просто невозможно. Я не только
обратил внимание на этот новый для меня Китай, не только стал усиленно приобретать и
изучать эти картины, но и решил написать о них диссертацию. Само собой разумеется, что
злополучная картинка, задавшая мне такую головоломку, как архитрадиционная, сразу же
попала в мою коллекцию. Теперь я уже в состоянии решить этот ребус. Именно ребус, ибо
особенностью китайского искусства, и в высшем его проявлении, и в народно-лубочном,
является мания ребусов. Ребусы данной картинки заключают в себе благожелания на
всевозможные темы. Так, старик с огромным лбом — это дух Южного полюса и звезды
Долговечности, Шоу-син,— посылает долгие годы; олень, на котором он восседает,
дарует высокие чины с обильным жалованьем (ибо олень и жалованье имеют одинаковое
звучание лу, хотя обозначаются различными иероглифами). Толстяк-мальчишка держит в
руках огромный гранат, раскрывший свои зерна, желает сотни зерен-сыновей
(религиозная мания китайцев, вменяющая человеку в несчастии и нечестии неимение
мужского потомства, имеет доисторическое происхождение). Далее, два совершенно
одинаковых мальчика держат в руках: один — коробку, другой — цветок лотоса. Это —
символы, превращающие в ребус самую типичную для китайских картин формулу —
«единение — согласие» — хэхэ. Коробка — хэ, лотос-цветок — хэ передаются, как видно,
однозвучными (но графически совершенно различными) словами хэхэ. Таков немой ребус
этого благожелания. Искусству оставалось сделать еще один шаг для его оживления путем
создания совершенно одинаковых фигур, держащих в руках эти символы, двойников хэ и
хэ. Однако формула хэхэ как благожелание одна не встречается. Наиболее частым ее
спутником является пожелание [40] богатства. Это и изображено на картинке: коробка
приоткрыта, и в ней видны круглые перлы, от которых исходит сияние, переданное в виде
дымки. В дымке в свою очередь заключено все, чего только может пожелать жадная
фантазия, т. е. золотые и серебряные слитки, перлы, яшмы, медные деньги в виде
отдельных монет или же длинных цепей, прихотливо принимающих (в орнаменте) форму
дракона (так называемый дракон денег). В довершение всего мальчик держит на ленте
трехлапую жабу, кусающую деньгу, на которой надпись: «Ежемесячно богатеть!» Таким
образом, полной формулой, заключенной в этом ребусе, становится следующее
благожелание: «Единение — согласие да принесут всяческое богатство!» Эта основная
тема может варьировать до бесконечности, и ребус соответственно может осложняться
тоже бесконечно.

Нетрудно видеть, что главной предпосылкой распространения подобных картин,


изображающих в красках и рисунках все то житейское благо, которое мерещится [41]
голодной фантазии бедняка, является безысходная нищета народных масс. Только живя в
Китае, понимаешь, как могут возникнуть эти сны наяву, эти мелкобуржуазные наивные
мечты.

Однако самый интересный и самый распространенный тип лубочных картин — это


картины серьезно, необычайно вдохновенно изображающие китайского актера,
исполняющего исторические пьесы, которые все проникнуты экспансивным восхвалением
добра и порицанием зла.

Родная история явилась необъятным поставщиком сюжетов китайских музыкальных


драм. Доминирующее количество их — это иллюстрации к истории. Не удивительно
поэтому, что эпизоды, лежащие в основе этих драм, вращаются чаще всего вокруг тех
исторических периодов, которые с наибольшей ясностью выставляют героя и сообщают
наибольшую подвижность обстоятельствам. Так, например, сотни китайских пьес
рассказывают о событиях III в. н. э., когда разыгралась борьба за единовластие между
тремя самостоятельными государствами, на которые распался Китай после Ханьской
династии. Эта эпопея борьбы крупных фигур, ставшая содержанием бесчисленных
народных легенд, собранных в XIV в. в колоссальный и популярнейший роман
«Троецарствие» 5, составляет чуть ли не семь десятых всего театрального репертуара и
дала народной картинке неисчерпаемый материал.

Подвиги выдающегося полководца Чжугэ Ляна, министра и главного советника одного из


трех претендентов на престол,— излюбленный мотив народных картин. Одна из таких
картин, купленных мною здесь, изображает эпизод из пьесы «Хитрость с пустой
крепостью».

Чжугэ Лян с очень небольшим отрядом войск оказался осажденным в городе-крепости.


Талантливо рассчитав, Чжугэ Лян открыл городские ворота, и враг, действительно, не
рискнул войти, подозревая западню. Картинка изображает воеводу Чжугэ Ляна
восседающим в парадном платье на городской стене: он спокойно играет на цине, а ворота
города открыты. Надпись на картинке называет героя «Лежащим драконом», ибо он как
[42] министр мог быть только «лежащим» (т. е. скромным) драконом в отличие от
«взвивающегося» и летящего по небу, т, е. государя.

Другая картина с чрезвычайно сложной фактурой изображает типичный китайский театр с


надписями на столбах, играющими роль не только декоративную, но и поучительно-
литературную. В данном случае две параллельные надписи гласят следующее: «Мы
[актеры] хвалим добро, злодейство казним, различая, что славно, что скверно; и вот все
дела чуть не тысячи лет как будто на ваших глазах. Мы скажем о мире, споем о разрухе,
укажем, где счастье и где разрушенье. И вот, все семнадцать династий лежат перед вами,
открыты как книга». Блестящий ансамбль китайской группы изображен играющим одну
из пьес на тему, взятую из того же героического романа. Здесь вы увидите перед собой и
«премудрого государя» (мин цзюнь), и «государя темного, омраченного» (хунь цзюнь);
бравых генералов в патриотическом возбуждении; министров в спокойной позе ученых
людей, как определенно добрых и хороших, так и определенно подлых, «продающих
страну». Здесь то основное различие между добром и злом, о котором говорит надпись,
представлено в фигурах. Медальоны, раскрашенные в разные цвета, рассказывают эту
героическую эпопею. Над медальонами общий заголовок: «Мы вам споем о трех державах
и затем десять раз вздохнем».

Еще одна картина на тот же исторический сюжет. Актеры разыгрывают пьесу (вернее,
один из многочисленных ее вариантов) «Бранит Цао», никогда не сходившую со сцены.
На картине изображен благородный ученый Ни Хэн, обличающий перед собранием
сановников бессовестного узурпатора Цао Цао (ненавистное имя в китайской истории и
литературе). Ни Хэн в шутовском наряде (Цао велел ему быть во дворце актером-
барабанщиком), да еще для придания вящего эффекта до неприличия сокращенном, бьет в
барабан и поет свою знаменитую оду «Попугай», высмеивающую тирана. Лицо Ни Хэна
щедро выкрашено в красный цвет, что означает добродетель: стыд проходит через кожу,
значит, есть совесть. У негодяя Цао Цао вместо лица — белая маска. Свое негодование
Цао Цао выражает весьма энергично. Синклит военных и гражданских [43] чинов
изображают актеры в костюмах полутрадиционных, полуфантастических, но пышных и
роскошных, как всякий наряд китайского актера. Блестящие краски для народной
картинки не менее необходимы, чем сам рисунок.
В моей коллекции уже имеются десятки картин, подобных описанным. Честность,
преданность, мужество олицетворяются в тысяче типов китайской народной картины: то в
образе честного князя Лю Бэя, борющегося за свое правое дело продолжателя насильно
устраненной династии Хань, то — его министра Чжугэ Ляна, помогавшего ему в этой
борьбе, несмотря на все соблазны быть принятым у более крупного противника.
Добродетелью, которая воспевается и восхваляется на все лады театральной картинкой,
является, таким образом, добродетель честной преданности престолу (чжун-хоу) — основа
конфуцианской морали. Казалось бы, что даже в такой монархической стране, как Китай,
трудно представить себе, чтобы народ восторгался столь чуждыми ему событиями
чиновничьего мира. Однако безмерная любовь китайцев к театру наполнила весь мир их
воображения историко-театральным содержанием, и все театральное стало родным,
близким, понятным.

События родной истории, ее героика, борьба, театральный парад своей национальной


культуры — все это неизменно трогает сердце китайца, независимо от того, сколько он
знает иероглифов, и знает ли он их вообще.

Не меньшей популярностью пользуются и музыкальные драмы с фантастическим


сюжетом, почерпнутым из народной мифологии.

Одна из лучших имеющихся у меня театральных картинок иллюстрирует пьесу «Брак на


Млечном пути». Сюжет — полная фантастика. В одной семье после смерти родителей
старший брат совершенно обошел младшего, оставив ему только старую корову. Корова
оказалась волшебной: говорила человеческим голосом, указывала, где найти деньги и за
какое дело взяться. Хозяин ее разбогател, и брат стал ему завидовать. Выведал о корове,
увел ее, хлестал, чтобы она говорила, но корова молчала, и он убил ее. Младший брат,
прослышав, выпросил шкуру и принес домой. В ту же [45] ночь он видит во сне корову.
Она велела ему одеться в ее шкуру, которая сделает его невидимым, пойти на берег реки и
похитить платье небесной девы. Тогда та вынуждена будет стать его женой. Все сбылось.
Красавица жена родила ему ребят и принесла в дом счастье. Однако главная небесная фея,
узнав о таком мезальянсе, пришла в негодование и разлучила супругов, вызвав фею на
небо. Муж бросился за ней, неся детей в корзинке, но у небесных ворот его встретила
главная фея и выпустила из рукава небесную реку (Млечный путь). Потом,
смилостивившись над бедным мужем, разрешила ему седьмого числа седьмой луны
видеться с женой. С тех пор фея созвездия Ткачихи переходит в эту ночь по мосту,
сплетенному сороками через Млечный путь, чтобы свидеться со своим Пастухом (тоже
созвездием).

Другая превосходная, тонкого рисунка картинка рассказывает не менее поэтичную и тоже


любовную легенду о белой змее, являющуюся сюжетом одной из популярнейших
театральных драм. Таких примеров масса. Театр и картинка, дополняя друг друга,
представляют собой самые действенные источники культуры и эстетики для
безграмотного населения.

Культура неграмотного человека — это его устная традиция: пословицы, басни, рассказы,
мифы, предания, история. Все это нашло свое отражение в лубочной картинке. Сюжет
лубка доступен и дорог неграмотному, гармонирует со всем укладом его жизни, ибо это
свое, а не чужое. Картинки глубоко проникли в обиход, стали тысячелетней модой. В
каждый Новый год бедняк наклеивает от одной до десяти таких картинок в разных местах
своего жилья: на ворота, двери, стены, потолки, столбы, заменяя прежние, грязные,
новыми. Спрос на них поэтому особенно велик в месяц Нового года, когда эти картинки
наводняют уличные ларьки и продаются в неимоверном количестве, но и в летние месяцы
ими торгуют и в деревнях, и в городах.

31 мая. Проходим мимо какой-то деревушки. Высится храм. Заходим. Обычный тип
храма богини-подательницы детей. Сама она восседает в середине храма с кучей кукол-
приношений вокруг. Всякий раз, как [46] молитва о ниспослании чад бывает услышана,
счастливая мать приносит в храм куклу мальчика и кладет ее на место куклы, взятой ею
ранее в качестве амулета. Сторожа, как и всегда и везде в Китае, крайне приветливы и
гостеприимны. Угощают чаем и ни за что не хотят брать денег. Надо трижды отказаться.

Наступает 5 часов. Томный жар все еще неподвижно висит в воздухе, но уже не обжигает.
Слезаем с лодки и идем по берегу. Кругом сплошная зелень полей, ослепляющая,
восхищающая. «Кругом меня цвел божий сад». Обработан каждый кусочек земли, и так
непривычно видеть поле, возделанное тщательнее любого огорода, с тычинками и
всякими приспособлениями для увеличения полезной площади, что я останавливаюсь и не
могу отвести глаз от этого трогательного зрелища.

Приходим в деревушку Дулю. Типичное название. Ду (и) Лю — две фамилии. Значит,


живут два рода.

Напиваемся чаю огромными дозами, какие только и возможны летом в Китае, когда
человек солидной комплекции буквально истекает потом, и возвращаемся на лодку.
Какая-то старуха с соседней лодки завязывает со мной разговор, начиная, как водится, с
расспросов. Из каютки высовывается миловидное личико ее внучки лет тринадцати.
Старуха рекомендует ее. «У нас теперь, слава богу, нравы ”открылись” (фынсу кхайтхун).
Женщины не пугаются мужчин, разговаривают с ними, совсем как у вас, иностранцев!»
Внучка, оказывается, учится в открытой японцами в Тяньцзине школе. Прошу ее спеть
что-нибудь из колыбельных песенок, которыми я тогда очень интересовался. Не хочет —
стыдится, а взамен их поет вновь составленную песню о патриотизме (айго) из цикла
школьных песен, обильно выпускаемых ныне в свет шанхайскими книгопродавцами,
бесцветных и грубо приторных (японский шаблон, конечно, доминирует).

Ночь. Небо в звездах. Лодочник долго смотрит вверх и спрашивает, что такое звезды.
Стоящий рядом фотограф Чжоу презрительно ухмыляется и говорит мне на ухо: «Не
нужно отвечать. Что этот темный (ся дэн жэнь) человек может в этом понимать?» Однако
лодочник слушает внимательно и, по-видимому, что-то смекает. [47]

1 июня. Наутро ветер оказывается противным, причем все усиливается. Лодку нашу,
влекомую людьми, швыряет с берега на берег. Вперед движемся крайне медленно. Старый
лодочник-рулевой равнодушно говорит: «Здорово дует старый Будда!» («Лаофо-е гуади
тхуй ди!»). Выражение это меня заинтересовывает. Спрашиваю старика, что он разумеет
под Лаофо-е (старый, почтенный Будда). Молча указывает на небо. Небо отождествляется
с Буддой, Будда — с чиновником (лаойе). Впоследствии подобного рода смешения
религиозных идей и их номенклатур меня уже не удивляли. Даже в храме Конфуция
изображения самого «совершенного первоучителя» и его учеников неграмотными
носильщиками назывались фо-е — буддами. И таким образом в будды попал тот, чье
учение стало впоследствии их ярым врагом! Исследователи народных религий часто
грешат тем, что, желая найти логику в разнообразии религиозных концепций, стараются
выискать нечто готовое и уже сформированное в самом материале. Уроки, вроде
вышеописанного, таким исследователям весьма полезны.
Идем по берегу. Заходим в какую-то деревушку. Туча женщин окружает торговца
«красным товаром». При нашем приближении, конечно, стремительно ковыляют на своих
козьих ногах в разные стороны. Проходим мимо какой-то маленькой кумирни, вход в
которую вместе с горшком для возжигания замурован наглухо. Оказывается, сюда заходят
нищие, избирающие это почтенное обиталище духов своим временным убежищем,
загрязняют его, а не то и просто используют деревянную утварь для своего костра.
Замуровывая кумирню, оставляют небольшое отверстие, сквозь которое можно все-таки
видеть, кому поклоняешься, и возжечь курительные палочки. Пот струится с нас
потоками. В складках материи цвета хаки, из которой сшиты наши дорожные костюмы,
этот ужасный пот выедает целые полосы, которые даже после кипячения материи ярко
обозначаются белым цветом по общему желтому фону.

2 июня. Утром приходит поболтать какая-то старуха. Лодочник галантно осведомляется,


сколько ей лет: «Небось, уже восемьдесят скоро!» — Старуха, весьма польщенная,
скромно заявляет, что ей всего только [48] пятьдесят шесть.— «Ну и счастье тебе,
старуха! (цзаохуа шыцзаюй хао). Выглядишь, ей-ей, на все восемьдесят!» Не
поздоровилось бы молодцу, если бы он предложил сей комплимент какой-нибудь
европейской матроне! Дело ясно. В патриархальном Китае возраст всегда заслуживает
уважения! Поэтому понятие старый и уважаемый (лао) выражаются у китайцев одним
словом.

Я могу только бесконечно обрадовать человека, дав ему (хотя бы и неискренне) больше
лет, чем следует. Я как бы хочу этим преувеличением сказать ему: «Я должен Вас
уважать, как старшего».

Ветер сегодня все время меняется. То дует нам в спину, и мы мчимся, то задувает нам в
лицо, и опять тянут лодку люди со сложенными за спиной руками и лбами, повязанными
от жары платком. Жара заставляет нас даже пренебречь видом воды в канале — и мы
лезем в нее, чтобы как-нибудь освежиться.

Пристаем к большому городу Синцзы. Вывески на лавках сопровождаются лаконическим


заявлением: «Чистая, истинная вера мусульман». Это значит, что торговлей здесь
занимаются мусульмане, которые, как известно, не имеют дела со свининой. Надписью
этой дают понять, во-первых, что здесь свинины нет и что спрашивать ее есть
невежливость и оскорбление (шутники, злоупотребляющие этой религиозной заповедью
мусульман, рискуют даже нарваться на нож), во-вторых, что мясо (по преимуществу
баранье) здесь непременно свежее, так как в Китае резаки обыкновенно мусульмане.
Мечеть тут же, неподалеку. Заходим, Мулла (ахун) в тюрбане некитайского типа радушно
встречает нас и ведет в свой дом, полный арабских книг. [49] Поражает точность
китайской транскрипции собственных арабских имен. Долго беседуем с почтенным
наставником, причем более сами подвергаемся опросу, чем можем что-либо узнать.
Любопытно все-таки, что на китайской территории не особенно-то легко водворить
целиком иноземное учение. Так, наиболее популярными брошюрами при храме все же
являются брошюры о любви к родителям и их важной роли в нашей жизни. Воинственный
фанатизм и гурии рая — не особенно важные стимулы в глазах китайцев. Напротив,
китаец глубоко возмущается их безнравственностью.

Прощаемся с ахуном самым трогательным образом и сопровождаемые ребятами всего


села идем далее. Заходим в начальное училище первого и второго разрядов (в одном
здании), построенное по полуевропейскому образцу, исключительно на частные средства.
Входим в школу во время рекреации. Группа учеников на чистом дворе смотрит на нас в
изумлении и на первых порах никак не может примириться с тем, что мы говорим по-
китайски. Экзаменую парнишку побойчее по китайской истории. Отвечает дельно, хотя,
конечно, не без промахов, а из задних рядов кто-то старательно подсказывает. История и
история литературы в Китае до сих пор проходятся патриархально, т. е. путем усваивания
на память фактов и имен, а впоследствии чтением схоластических исторических
рассуждений.

Сознание важности делаемого настолько явно написано на лицах учительствующих и


учащихся, что я удалился в восхищении от виденного.

Сопровождаемые тучей совершенно голых (как и везде в Китае летом) ребят, которые,
разинув рты, безмолвно таращат на нас глаза, идем в поля, где вдали виднеются какие-то
памятники. Находим развалины бывшей галереи животных на могиле императрицы
Минской династии (XVI в.) — хаос обломков каменных львов, баранов, лошадей,
человеческих фигур, стоявших когда-то в чинном порядке перед могилой. Памятник еще
цел. Копируем надпись. Сегодня в первый раз я увидел, наконец, на дороге печь для
сожжения бумаги с надписью: «Относитесь с должным уважением к бумаге, на которой
что-либо написано, и берегите ее от дурного употребления». Эта печь поставлена,
очевидно, каким-то усердным к необязательному добру [50] человеком, считающим, как и
все китайцы, что ту бумагу, на которой написаны китайские знаки, изобретенные
древними святыми, совершенными людьми, надо оберегать от грязного употребления и в
случае ненадобности только сжигать. Я иногда спрашивал, почему же европейская
печатная бумага не заслуживает того же уважения. Мне отвечали, что дело самих
европейцев уважать свою бумагу и что, вероятно, знаки их не изобретены, как в Китае,
святыми людьми древности, раз они позволяют себе обращаться с этой бумагой небрежно.
Это настолько сильный аргумент для китайца, что я нигде не встречал скептического
взгляда на него, как на предрассудок.

Город Синцзы производит впечатление большого торгового города. Огромные вывески,


емкие и чистые лавки по очень длинной торговой улице. В гостинице (фаньдянь), где мы
обедали, чисто и уютно. По стенам на красных наклейках надписи: «Осторожнее с
огнем!», «Не обсуждать политических вопросов!» Последнее особенно характерно для
китайской лавки, боящейся пуще огня дать повод чиновнику вмешаться в ее дела. Для
чиновника (земского) малейший такой повод — доходная статья. Чтобы избежать оков и
тюрьмы предварительного заключения, хозяин предпочтет дать тысячи лан чиновнику.
Чтобы не возбуждать страстей, скандала и избежать подобных трат, вывешиваются
надписи, вроде упомянутой выше.

Бредем по берегу среди роскошной растительности полей-огородов.

Проходим по деревушке Фынцзя. На первом плане два огромных могильных холма,


соединенных в основаниях. Оказывается, здесь погребена чета известных в селе богатеев.
В конце села видим Гуаньдимяо — храм обожествленного исторического героя Гуань Юя.
Этот человек-бог пользуется высшей репутацией в Китае. Конфуцианские достоинства
этого генерала III в. н. э., который служил с совершенно изумительной преданностью
своему князю, известны всем, ибо он — герой самого популярного в Китае исторического
романа «Троецарствие». Водящий нас по храму человек старается выказать на каждом
шагу свою эрудицию по части деталей повествования и стенных рисунков на ту же тему.
[51]

Гуаня почитают и ученые-конфуцианцы, ибо он прославился не только своей


политической честностью, но и ученостью. Известно, что он с детства пристрастился к
чтению и изучению хроники Конфуция. Изображен он поэтому в военной кольчуге, но с
книгой в руках. За свою образцовую верность и честность Гуань был награжден разными
посмертными титулами — от князя до царя (ди) — и, наконец, обожествлен. Его культ
начался еще до XIII в. и является первым по своей распространенности. Нет местечка, где
бы не было посвященного ему храма, причем отвлеченное обожание совершенной
личности постепенно превратилось в поклонение божеству, дающему счастье, деньги и
потомство. Иногда его божественная специальность сосредоточивается только на
ниспослании денег, и он из честного вояки, бессребреника, бескорыстно преданного
своему государю, превращается в бога денег Цайшэня, т. е. в нечто совершенно
противоположное. Религия имеет логику только детскую, а то и вовсе никакой.

Народ не разбирается в генезисах тех духов и святых, которым молится. Он рассматривает


их как незримых чиновников, имеющих власть над душой и судьбой человека точно так
же, как зримый глазу китайский чиновник распоряжается в своей сатрапии безответным
населением, и поэтому ищет заступничества у самых разнообразных духов. На храмовый
праздник идут толпами, не разбирая, какая тут действует религия; всем духам молятся
одинаково, даже явно презирая «специальность». И вот Будде, монаху, думавшему и
учившему только о смерти, как об избавлении, ставят свечку, чтобы помочь родить детей,
нажить деньги, ущемить врага и т. д., а военному генералу-герою Гуаню точно так же
молятся о деньгах; и вообще мольба о деньгах и о мужском потомстве универсальна.
Разнообразнейший храмовый статуарий едва ли известен даже самим жрецам, не говоря
уже о верующих, и, как я говорил, какой-нибудь забредший в храм солдат может назвать
Буддой статую... ученика Конфуция.

3 июня. Останавливаемся в крупном торговом местечке Ляньчжуан. Узнав, что в главном


храме идет театральное представление, отправляемся туда. [52]

Театр при «храме божьем» — явление, шокирующее религиозных европейцев, но


совершенно естественное в Китае, где храм не только церковь, но и клуб. Театральные
подмостки устраиваются напротив главного алтаря и дверь приоткрывается, чтобы дух
мог тоже насладиться игрой актеров. Сцена при больших храмах и монастырях обычно
бывает постоянной, в деревнях же совсем просто: маленькая сцена устраивается в два
счета, без гвоздей, только из бамбука и циновок. Перед сценой — места для знати, а
дальше — людское море. И совсем оригинально решается эта проблема в городе каналов
— Сучжоу, где лодка с актерами останавливается среди реки, а зрители рассаживаются по
берегам. Все театральные труппы кочуют, и даже в крупных городах с постоянными
театральными зданиями труппы перекочевывают из одного в другое. Такая оперативность
китайского театра и огромное, невероятное для европейца, количество театральных трупп
свидетельствуют о такой же популярности его. Действительно, Китай — страна театра.
Более страстных любителей театра не видел свет, ибо это в полном смысле слова
народный театр.

Однако, когда европейский зритель попадает в китайский театр, то первое впечатление,


которое он выносит оттуда, это впечатление чего-то несерьезного, какого-то кривого
зеркала. Он видит перед собой сцену без кулис и занавеса, оркестр, который помещается
на сцене и производит оглушительную музыку, не усваиваемую европейским ухом,
бутафорию, наивную до смешного, актера, поющего резким горловым фальцетом как
мужские, так и женские роли, равно как и актрису, изображающую то женщин, то
бородатых генералов, жесты, напоминающие озорных детей или акробатов-клоунов, грим,
лишающий лицо актера всех признаков человеческого облика и превращающий его в
фантастическую маску, и т. д. Однако если европеец не окончательно закупорен в свои
условности и еще способен видеть и наблюдать, то он не может не чувствовать, несмотря
на это первое ошарашивающее впечатление, что стоит перед дверью к оригинальному,
огромному искусству, но ключа к этой двери у него нет. В чем же дело? Мы считаем себя
абсолютным мерилом вещей, мы думаем, что мы всемирны, а на самом деле, мы — [53]
только условны и ничего больше. Своих условностей мы не замечаем, ибо выросли в них.
Наш язык нам кажется легчайшим, а он — труднейший. Так и театр. Наши кулисы,
занавес, грим, искусственный голос, балетные жесты, речи в сторону — все искусственно
и условно (это и есть суть театра — «театральное»). Просто мы в своем театре забываем о
своих условностях. Но легко напомнить: китаец, не подготовленный к нашей опере (а
подготовить его очень трудно), будет давиться от смеха, глядя, как Онегин и Ленский
ссорятся под музыку. Все условности нашего театра сразу бросятся ему в глаза и
шокируют его, ибо он в них не воспитан. Следовательно, правда тут обоюдоострая.
Трудное восприятие китайского театра объясняется прежде всего тем, что мы подходим к
нему со своими мерками, невольно сравнивая все со своим, а этого делать нельзя (так же
как нельзя пить китайский ароматный чай с булкой и сахаром). Нельзя сравнивать
несравнимое, нельзя составить одинаковую сумму из совершенно разных слагаемых. Наш
театр существует около двух веков, а китайский — верных две тысячи лет, причем хотя он
и подвергался сильному влиянию чужих культур, но свой основной национальный облик
сохраняет нетронутым и по сей день. Китайский театр есть не что иное, как совершенно
логическое проявление всей китайской культуры, и потому предпосылки его сложны и
специфичны и весьма трудны для европейца, но они-то и есть те самые ключи, которые
ведут к пониманию театра, а затем и к огромному наслаждению, которое он таит. Не то
важно, что мы видим, а то, что видит китаец. Наше суждение начнется лишь с того
момента, когда мы поймем, наконец, почему китаец наслаждается там, где мы бываем
только ошарашены.

Подходим к храму и сразу же оказываемся в толпе зрителей среди массы деревенского


люда, вряд ли когда-либо видевшего европейцев. На нас оглядываются, таращат глаза, но
и только, никакого приставания (отмечаю этот факт, ибо наслышался всяких ужасов об
отношении к европейцам).

На сцене, открытой с трех сторон, идет представление. Сцена постоянная, украшенная


позолоченной резьбой, свивающейся в прихотливые узоры, над ней крыша, орнаментация
которой не имеет ничего [54] соответствующего в Европе и неизменно чарует мой глаз.
По бокам сцены на резных и раскрашенных столбах висят типичные для убранства
китайской сцены лакированные доски с бегущими вниз иероглифами. Это — дуйцзы,
параллельные надписи, столь излюбленные в китайском искусстве. Сразу же списываю их
(для хрестоматии!). Весь текст значит следующее:

Пусть нет прекрасного вина,

Будем пить и — ничего!

Пусть нет вкусных яств,

Будем есть — и ничего!

Пусть нечем тебя одарить,

Будем петь и танцевать!

На сцене никаких декораций, но ясно, что действие происходит в императорском дворце:


актер, одетый в пышный, ослепительный наряд, сидит на столе — это император на троне.
Другой актер — генерал в латах — с орнаментом тигра, царя зверей, вскочил на стул и
делает яростные движения, размахивая блистающим мечом (стул в данном случае —
просто приспособление для сверхчеловеческого размаха). Стремление в китайском театре
к сокращению бутафории, вызванное прежде всего постоянным кочевьем театральных
трупп, идет гораздо дальше шекспировской сцены, ибо в китайском театре нет не только
декораций, занавеса, кулис, звонков, суфлера и прочего, но и плакатных обозначений
бутафории (как у Шекспира — «здесь лес» и т. д.). Бутафории как таковой вообще нет,
есть только — стул и стол. Так, например, стул, положенный на землю, и весло в руке
актера, изображающего красавицу, заставляют зрителя вообразить, как она плывет в
роскошной лодке, а бедняга студент, стоящий тут же, смотрит в бамбуковую трубу, как
она исчезает. Когда нужно изобразить холм, стул сыграет и эту роль. Стол может быть и
кроватью, может быть и алтарем. И в том, и в другом случае он будет покрыт вышитой
скатертью (в богатых театрах — совершенно роскошной), но отнюдь не для придания
сходства с кроватью или алтарем, а только для общего парада. Если один генерал
разговаривает с другим из осажденной крепости, то влезает для этого на стол, на котором
громоздятся табуреты, и китайскому зрителю это нагромождение сейчас же ярко нарисует
крепость. Последняя, впрочем, [55] может быть изображена еще куском холста с белыми
полосами, который держат в руках двое слуг, считающихся невидимыми, и потому одетых
в простое платье. Если на холсте нарисована рыба, — это река, если колесо, — телега и т.
д. Я мог бы полностью иллюстрировать все сказанное театральными народными
картинками, ибо никакая фотография не дает такого впечатления от китайского театра,
настоящего, народного театра, как эта простая лубочная картинка. Фантазия художника и
фантазия актера идут одним путем и создают необыкновенную сочность и характерность
изображаемого. Конечно, в народной картинке обыкновенно комбинируется условный
театральный реквизит с его пышной, хотя и несуществующей реализацией так, чтобы все
было красиво и многозначительно (хаокань), но в то же время совершенно не считается
нужным отходить от театральных традиций, и точно так же используются столы и стулья
вместо алтарей и кроватей. Более того, когда художник хочет изобразить, скажем,
блаженную страну (рай, что ли), куда летят бессмертные журавли и несут для вас, дорогой
покупатель, столько палочек, сколько лет вам желают еще прожить, то и тогда этот
сложный реквизит по-прежнему выполняется двумя невидимками-слугами,
расстилающими размалеванное полотно.

Отсутствие декораций на китайской сцене и стремление к минимуму ее условного


реквизита компенсируются, таким образом, ответным воображением зрителя. Фантазия
требуется именно от зрителя, а не от режиссера, как у нас, и это никак не характеризует
китайского зрителя более наивным, чем мы.

Однако стремление к облегчению театральной сцены на этом не останавливается и идет


гораздо дальше. Как в живописи китайский художник стремится уйти от фотографической
точности и изобразить сущность, мысль предмета, так и китайский театр принципиально
стремится к фантазии, к изображению предмета, а не к его бутафорской имитации. Если
на европейской сцене должна быть дверь с замком и ключом, то так и бывает, в китайском
же театре и дверь и ключ будут изображены только жестом актера. Так же он зажигает
несуществующую свечу и гасит ее, так же он сражается с врагом, а когда умирает, то не
бухается на пол, а [56] просто... уходит влево (если же остается жив — то направо). То,
что имеет место в нашем театре как например, в «Псковитянке», когда Иван Грозный
выезжает на живом коне, китайцу покажется безумием: живой конь при холщевых
деревьях!

Эта условная сценичность требует, конечно огромного актерского мастерства. И


действительно, лозунг китайского актера — сценическое преображение. В Пекине я видел
одного актера, исполняющего роль знаменитой красавицы древности Си-ши, одной из
трех, о которой сложилась историческая пословица: «Раз взглянет — опрокинет город, два
взглянет — погубит царство». Актер-мужчина с неподражаемым совершенством сумел
передать характер этой очаровательной, талантливой кокетки; в каждом его движении и в
каждом слове сквозили надуманность, нарочитое умение тонкая женская игра. Он не
копировал женщину, он изображал ее, рассказывал о ней. Актер, играющий роль царя
обезьян Сунь У-куна, чрезвычайно насыщенную акробатикой, проделывает виртуозные
сальто и кульбиты, но это не просто акробатика, и то, как он подражает обезьяньим
ухваткам, тоже не просто имитация зверя. Это — мастерство изображения, это
сценическая преображенность.

Костюм китайского актера пленяет своим исключительным изяществом, красотой и


невероятной роскошью, которая заменяет все прочие аксессуары наших постановок.
Сцена должна быть парадной, праздничной. Весь эффект в костюмах, роскошь которых
утрируется часто вопреки исторической правде, и нищая лодочница все равно одета в
шелка и нарумянена. Однако стиль, цвет и форма костюма очень важны, так как
указывают на роль и характер действующих лиц. Так гражданские чиновники носят
особый халат, цвет которого определяет их положение (губернатор — красный, император
желтый с драконами, студент — белый вышитый халат и узорную диадему). Конного
генерала можно сразу узнать по флагам за плечами и каске, пешего — по восьмиугольной
шапке с привесками и поясу, спадающему вниз по бокам, честный простой человек одет
обычно в синий халат без пояса и т. д. Конечно во всем этом много и фантазии актера,
вряд ли учитываемой. [57]

О характере действующих лиц говорит и грим, разнообразный и причудливый. Грим


может превратить лицо актера в сплошную или несплошную маску (но без маски
фактической), но может и отсутствовать (достойный простой человек только напудрен).
Расписной в три краски грим покрывает лицо временщика, узурпатора. Белый грим на
лице отмечает мерзавца, красный — благородного человека и т. д. Конечно, на лице,
сплошь покрытом гримом, мимика затруднена и ее заменяет жест, разработанный до
тончайших нюансов нашему артисту совершенно неизвестных. Для того чтобы обратить
внимание публики на жест, актер откидывает длинный рукав и тем самым велит смотреть
на пальцы. И надо внимательно следить за жестом, потому что он в игре китайского
актера имеет не просто подсобное, как у нас, а первостепенное значение. Воевода жестом
указывает, что бои безнадежен, или наоборот, энергичным гневным жестом вытягивая
руку вперед призывает к наступлению. Некоторые жесты весьма сложны, и не всякий
понимает их условный язык. Так, например, сжатые пальцы обозначают [58] успокоение.
Кроме того, жестом китайский актер заменяет отсутствующие декорации и бутафорию.
Перешагивая через несуществующий порог, он тем самым велит понять, что действие
теперь переносится в комнату, жестом он покажет, что поднимается в гору или вскакивает
на коня (которого, кстати сказать, изображает причудливо сделанная плеть), плывет на
лодке, пьет чай и т. д. вплоть до отрезания носа преступнику. Надо сказать, что китайская
сцена не любит натурального жеста: он всегда преувеличен, театрален. То же относится и
к походке. Движение актера на сцене — это постоянный танец. Генералы выступают
особым «тигровым шагом», актеры, изображающие красавиц на перебинтованных
ножках, грациозно изгибаясь, семенят быстрыми ловкими шажками. В истории
китайского театра есть много имен актеров, прославившихся именно своей поступью-
танцем, полной красоты и абсолютного ритма.

Ритм — первое по значению условие игры. Фехтовальные жесты, виртуозная


манипуляция с двумя мечами, атаки, езда на коне, акробатические сальто, прыжки — все
это, вплоть до мельчайшего жеста, подчинено ритму оркестра. Когда видишь эту строгую
согласованность движений, красок и музыки, которая вначале только раздражала
непривычное ухо и натягивала нервы, начинаешь ощущать ее полную законность. Так,
незаметно трансформируется первое впечатление и «дверь», к которой у вас не было
«ключа», открывается...

Труднее всего европейскому уху помириться с пронзительным фальцетом, которым поет


китайский актер. Постановка голоса у него горловая, у нас — грудная, однако и то, и
другое — голоса неестественные, поставленные, т. е. искусственные, и, как всякая
искусственность, условные. Вопрос, следовательно, только в том, кто к какой условности
привык. И уж тут, как говорится, о вкусах не спорят.

Китай — страна многообразной культуры, его изобразительное мастерство (живопись,


фарфор и т. д.) уже давно прославлено на весь мир, и театр, существующий не менее двух
тысячелетий, насыщен культурой и мастерством. Веками сохранялась, копилась традиция,
от поколения к поколению передавалась эстафета [59] мастерства, перешедшего, наконец,
из мастерства в виртуозность, которая кажется иногда чем-то почти сверхъестественным,
невозможным. В китайском актере прежде всего бросается в глаза именно это мастерство,
ставшее традицией, или, вернее, являющееся следствием ее, плюс, конечно, колоссальная
тренировка (с детства!). Китайский актер должен уметь петь, декламировать, танцевать,
акробатничать — и все с одинаковым совершенством. Если наш оперный певец плохо
играет, то про него говорят: «Зато голос хорош», китайскому же актеру ничего не простят.
В Пекине я видел, как за какой-то промах актеру грозили кулаком из зрительного зала.
Театралов в Китае масса. Собственно говоря, все театралы, ибо нет такого китайца,
который бы не любил свой театр.

Ясно, что, расширив свой горизонт и допустив в него чужую форму, мы тем самым
приобщим и к нашему миру это прекрасное и абсолютно общечеловеческое искусство.
Надо лишь перевести язык одной культуры на язык другой и создать должные пропорции.

Условный театральный язык может быть понят только на его родной почве. Иностранец
должен усвоить этот условный язык, переведя его сначала на свой собственный, не менее
условный, а потом соединив добросовестно оцененные элементы его в новый мир,
позволяющий жить жизнью чуждого вначале театра. Тогда увидим, что
бескомпромиссное разделение добра и зла 6 может доставить не меньшее удовольствие,
чем смешение того и другого в хаос, что направленные к этой ярко и демонстративно
подчеркнутой цели и жест, и костюм, и грим, и голос, и музыка не смешны, а трагически
велики, что бутафория и декорации могут и не быть предметами культа, что мужчина
может исполнять женскую роль с исключительным совершенством, что древняя эпическая
музыка может оттенить трагедию резкими эффектами, что в ней есть ясно выраженные
мелодии, создающие настроение; и вообще увидим и услышим в причудливо новом виде
то же самое, что видим, слышим, понимаем и ценим у себя, на родине. [60]

4 июня. Идем по прекрасным зеленеющим полям, орошаемым искусно поднимаемой


наверх водой. По берегу посажены прекрасные тополя для укрепления берегов, о чем
свидетельствует надпись на одном из деревьев, угрожающая судом виновникам порчи и
потравы.

Проходим мимо какого-то храма и видим, что он превращен в кладовую для товаров.
Религиозные заботы верующих, очевидно, не особенно балуют монахов этого храма, а
может быть, алчность, столь присущая хранителям буддийской веры в Китае, побудила их
сдать помещение. Мы видим это в Китае на каждом шагу. Очень часто храм является
притоном опиеманов, игроков, бесприютных бродяг и т. д.
Нарушение святости места, по мнению китайцев, никого, кроме самого нарушителя, не
боящегося возмездия, не касается. Во всяком случае церковное изуверство в Китае
развито неизмеримо меньше, чем во всех других странах.

Библиотека сей почтенной обители, состоящая из разрозненных экземпляров буддийского


канона, литургий и причитаний, покрыта солидным слоем пыли и валяется где-то в углу.
Благодаря нашей любознательности книги эти попадают, вероятно, впервые за много лет в
руки человека. Монахи не дают воли своей фантазии. Это, за незначительными
исключениями, крайне грубый народ, знающий очень ограниченное число китайских
знаков, и, конечно, ничего об Индии, санскрите, первоучении и первоучителях буддизма и
т. д. Главная функция буддийских и даосских монахов заключается в начитывании
текстов канона по покойникам и собирании подаяний по всему Китаю, особенно же ко
дням храмовых торжеств.

На полях, по которым мы проходим, работает масса женщин. Пшеницу они вырывают с


корнем, а не срезают. У многих за спиной свертки, из которых торчат детские головенки.
Так трудятся китайские крестьянки: за плечами пищит младенец, искалеченные ноги
ноют, увязая в грязи. Не удивительно, что от такой тяжелой трудовой жизни и, конечно,
возмутительных условий деторождения женщины быстро вянут, и во всей полосе
лессового Северного Китая они редко красивы, хотя встречаются девицы и молодые
женщины [61] своеобразно интересные. Вообще же только юг Китая, особенно Шанхай и
Сучжоу, славится своими красавицами. И действительно, обитательницы сих счастливых
мест румяные, изящные, с жемчужно-матовой кожей, стройные, большеглазые, с
роскошными волосами, причесанными по моде (которая законодательствует затем по
всему Китаю), звонким, красивым голосом, прелестными манерами, остроумием и часто
тонким образованием (это, конечно, только в богатых домах).

Я по-прежнему восхищаюсь поведением китайцев. Киваешь головой какому-нибудь


старику, бредущему навстречу. Он тотчас же осклабливается и превежливо, даже слегка
манерно, отвечает, затем осведомляется, куда держим путь, и восхищенный тем, что
понимает и понят людьми, во всем столь резко ему противоположными, долго еще
смотрит, кивает и улыбается нам во след. И так везде и всегда.

В Китае и за границей после событий 1900 г. я слышал много вопросов, касающихся


отношений китайцев к европейцам. Я думаю и подтверждаю это опытом своего
пребывания среди китайцев, что отношение это близко к идеальному. Паническое
любопытство никогда не переходит в назойливое приставание действием. Разговаривая с
вами, каждый старается изощриться в том, чтобы сказать вам самое приятное и
правдоподобное. Не говоря уже о сверхэтикете, соблюдаемом повсюду в отношении вас,
народная масса, если она еще недостаточно озлоблена миссионерскими промахами, ведет
себя прекрасно. Страх перед европейцами, поддерживаемый постоянным вмешательством
чиновников в интересах последних, конечно, играет большую роль. Но объяснить внешне
прекрасное отношение к иностранцам только этим страхом для знающего Китай было бы
ошибкой. Не надо забывать, что вежливость в Китае — основа всех взаимоотношений.
Так называемые китайские церемонии, происходя из религиозного обряда чинного
поведения в храме предков 7, давно уже вошли в быт как учтивость, этикет. Два
неграмотных [62] рикши-извозчика бегущие навстречу друг другу вдруг бросают оглобли,
становятся в чинную позу — руки по швам и, сдерживая дыхание, в изысканных
выражениях осведомляются о здоровье и прочем. Потом оба сразу бросаются к своим
коляскам и бегут дальше. «Церемонии» вывели из вежливого обращения местоимения я и
ты, заменив их самоуничижительной формулой для первого и комплиментом для второго
лица. Самый простой неграмотный человек знает, что нельзя спросить: «Ты, как твоя
фамилия?», а надо: «Знатная (т. е. Ваша уважаемая) фамилия?»; нельзя закричать:
«Дорогу, эй ты там!», а можно: «3аимствуюсь светом» (вашей уважаемой личности и
позволяю себе потревожить Вас, т. е. прошу прощения). И так на каждом шагу. Это не
означает, конечно, что не бывает на улице брани, ссоры и драки, но во всяком случае их
бывает несравненно меньше, чем примирительных отходов от них и, наоборот,
обязательной предупредительности и обязательного комплимента. Вежливые
взаимоотношения составляют основу местной проповеди в особенности конфуцианской,
и, стало быть, присущи этому глубоко культурному народу, а не пришли к нему от других
народов вместе с нарядами и модами.

Может ли при таких условиях китаец допустить, чтобы европеец стал думать дурно о его
воспитанности? Ясно, что он приложит все силы к достижению совершенно обратного
эффекта. Так оно и есть на самом деле... Да, но в Петербурге в Летнем саду я видел, как
китайцев дергали за косу.

Видим на берегу какой-то храм. Ползем и обнаруживаем интереснейшую вещь, типичную


для Китая — смешение буддийского культа с даосским и просто народным, неизвестно, к
какой религии относящимся. Храм этот поставлен духу Северного полюса неба (даосский
культ), но в следующей нише стоит статуя Будды и написано на желтой бумаге: «Все в
мире пустота» — наклейка типичная и обычная для буддийского храма. Здесь же
изображены полубоги исторического китайского предания: добродетельный Чжоу-гун,
дядя государя Чжоуской династии (XII век до н. э.), его жена Тао-Хуар-сюй, научившаяся
от него магии и давшая будто бы основу для всех последующих магических школ, дух
богатства и денег (Цайшэнь), восемь [63] бессмертных китайского религиозно-
литературного предания и т. д. Ради экономии помещения, результатом которой и
является это странное смешение самых разнообразных культов, сюда же пристроили
нишу крайне популярного божества туди (местного владыки), храм которому обязательно
воздвигается в каждой китайской деревушке. Божество это заведует направлением
умерших данной области в следующие инстанции, каковы: бог города (чэнхуан) и бог
Восточной горы Тай, находящейся в губернии Шаньдун. Там душе воздается по делам ее,
и она перерождается к жизни лучшей или худшей. Вся религия Китая в области,
касающейся суда над людьми, представляет собой просто незримую серию чиновников,
совершенно параллельную земной, так что храм бога города, заведующего поступающими
к нему из подлежащих сел умершими, похож на ямынь (присутственное место) с его
воротами, канцелярией, отделениями, объявлениями и официальными надписями в
соответствующем более почтительном, чем для земного судьи, стиле.

Так и в этой нише местного божества один из его дьяволообразных помощников


(чиновник-бог сам работы не делает: он только заведует) того света держит в руках доску,
на которой черными знаками, обведенными красными кругами (точь-в-точь как то
практикуется официальными представителями власти в Китае), написано: «Взять душу и
жизнь» того, чей срок жизни пришел к концу. В левой руке он держит зубчатую палку для
того, чтобы подгонять лениво бредущие души заматерелых грешников. Такой тип, по
преданию, является к умирающему «по душу», и не удивительно, что, как нежеланный и
неумолимый, он изображается с искаженной яростью физиономией и в дьявольском
облике.

Останавливаемся на ночлег у маленького порта (матоу) очень рано, что-то около 5 часов.
Дальше ехать, оказывается, неудобно, ибо на далекое расстояние нет стоянок, а дождь
мешает быстрому движению лодки. Старик говорит, что он опасается, как бы не вышло
«ошибки», т. е. попросту, как бы нас в глухом месте не ограбили ночью.
Пока что перебираемся на пароме через канал и приходим к старому, разрушившемуся
храму. [64] Китайское правительство никогда не дает денег на реставрацию храмов,
предоставляя это богоугодное дело попечению верующих. Поэтому, как ни основательно
строится китайский храм, его хватает только на определенное время (лет на двести), а
затем он начинает разрушаться, если вовремя не будет поддержан старанием местных
жителей или богатея, желающего загладить перед духом свои грехи. Картина разрушения,
представляющаяся нашему взору, любопытна. Среди куч мусора, лежащих около столбов
— бывших остовов стены, выдаются бесформенные груды облупившейся глины с
деревянным стержнем, на который в былое время была насажена голова божества.
Головы, руки, священная утварь — все это валяется в общей куче мусора. Вряд ли когда-
нибудь можно будет реставрировать этот храм, хотя прекрасное качество материала, из
которого строятся китайские храмы, дает возможность неоднократно утилизировать его
при реставрации. Недалеко от храма на толстой сосновой ветви висит колокол. Легенда
это объясняет тем, что колокол оказался только чудом спасенным от молнии, разбившей
все вокруг.

Собирается, как и всегда, толпа ребят. Спрашиваю, много ли грамотных, т. е. знающих


иероглифы. Очень мало. Бедность и занятость детей в домашних делах препятствуют их
обучению. И все же необходимость просвещения китайский народ сознает гораздо более
органически, чем многие из других цивилизованных народов. Замечу тут же, что
проповедь Конфуция всецело зиждется на «учении и постоянном совершенствовании». От
расы, непрерывно преемствующей подобное, можно ожидать многого.

Те из мальчишек, сбежавшихся поглазеть на нас, которые учились чему-нибудь, имеют


какой-то особенно важный вид. Они одеты почище и обязательно с веером в руках. На
веере надпись, сделана, конечно, сельским учителем и поэтому еле-еле грамотна.

Комментарии

1. Начиная отсюда, датировка ведется по новому стилю.

2. Содержание передаю по апокрифическому сказанию, очень известному в народе,


особенно в дальнейшем развитии, и драматизированному под названием «Река Вэй»
(«Вэйшуйхэ»).

3. Китайцы едят двумя палочками, складывая их в одной и той же руке на манер


карандаша и подкидывая сжимаемую ими пищу, конечно, предварительно разрезанную
или соответствующим образом разваренную, в рот.

4. Это была одна из картин, привезенных В. Л. Комаровым из маньчжурской экспедиции


1896 г. Она и сейчас находится в коллекции В. М. Алексеева; на конверте надпись:
«Картина, доставившая мне много мучений от 1898 по 1903 г.» (Прим. ред.).

5. Имеется в русском переводе: Ло Гуань-чжун, Троецарствие. т. I—II, М.,1954 (Прим.


ред.).

6. Формула китайской драмы, конфуцианской по своей идеологии, всегда определенна:


добро и зло несоединимы; добро торжествует всегда, а зло — это только повод к
театральному сюжету.
7. Термин «китайские церемонии» прочно вошел в наш быт, но точнее говорить не о
«церемониях», а о «ритуале» или «правилах поведения». Слово ли — церемонии —
состоит графически из слов бог плюс сосуд, т. е. сосуды перед семейным богом, их
порядок и благоговейное с ними обращение (Прим. ред.).

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава II

5 июня. Подъезжаем, наконец, к Дэчжоу. Весь путь занял у нас шесть дней. Вылезаем из
лодки, располагаемся в гостинице. Местным предержащим властям зачем-то
понадобились наши визитные карточки (китайские). В больших городах и торговых
центрах с нас всегда потом требовали карточки. [65]

Здесь начинается история наших монетных затруднений. Нам заявляют, что мексиканские
доллары и мелкая серебряная монета здесь не имеют хождения. Извольте разменять на
чохи. За размен с нас содрали немилосердно, и в результате этой операции мы
оказываемся перегруженными огромными связками меди, занимающими много места.
Нанимаем телеги до Цзинаньфу, укладываемся и едем. Китайская телега — явление,
вероятно, доисторическое. На два прочных колеса положена толстая рама. Ее
продолжение вперед представляют оглобли, а назад — приспособление для привязывания
тяжелого багажа. Кузов сделан из перевитых кленовых прутьев, обтянутых сверху синим,
обычного цвета, холстом. Ни малейшего намека на рессоры, конечно, не имеется.
Поэтому, предвидя последствия столкновений моего бренного тела со столь твердым
материалом, кладу мягкий багаж в заднюю часть кузова. Извозчики, нанятые не по дням,
стараются ехать поскорее, т. е. все время понукают мулов, которые по временам
прибавляют шагу. Рысью по китайским дорогам никто не ездит. Разве только проскочет
по колее какой-нибудь отставший возница. При обычных же обстоятельствах всегда все
путешествующие в Китае едут шагом. Но даже и при такой неторопливости сидеть в этом
доисторическом перевозочном инструменте крайне неприятно для непривычного.
Заходим в попутные храмы. В одном из них вижу стоящий гроб, очевидно, пустой,
поставленный готовящимся к смерти человеком на хранение за неимением [66] места
дома. На гробе написаны слитно три знака: фу-лу-шоу (счастье-ранг-долговечность), что
вряд ли представляет собой пожелание для остатних дней человека. Это скорее эвфемизм,
ибо на гробах всегда пишется что-нибудь благожелательное. Даже лавка, торгующая ими,
называется лавкой «материала долговечности». Все это делается для скрашивания
неприятного факта, именуемого смертью.

Вечером приезжаем к берегу старого русла Хуанхэ. Гостиницы торгуют бойко, и нам за
скромное меню насчитывают немало. Ложусь на кан (лежанку) и гляжу вверх. Тонкие
жердины, на которых раньше была наклеена бумага, заменявшая в доме потолок и теперь
окончательно облезшая, несут на себе лишь комья черной, закопченной паутины.

6 июня. Встаем задолго до восхода солнца, укладываемся — и опять в дороге. Едем по


сонной деревне. Затем, когда солнце всходит, мы трясемся по старому руслу Желтой реки
(Хуанхэ).
Проезжаем мимо большой насыпи-кургана. На одной ее стороне видим либо подземный
ход, либо нишу, и перед ним — жертвенный стол с древнего вида сосудами, значки,
шесты, которые приносятся божеству в дар от исцеленного, т. е. вещи, находящиеся
обычно, как известно, только в храме. Спрашиваю у пашущего вблизи мужичка: «Что
сие?» — Отвечает: «Государь святой лис (хусянь лаое) живет в этом холме...»

Население Северного Китая, особенно местности возле Тяньцзиня, известно своей


суеверностью. Лисица, еж, змея, мышь — все это существа, отличные от других в
чудодейственном смысле. Китайский народ не отличается в этом отношении от других. У
всякого народа, в особенности на заре его культурной жизни, есть смутное чувство,
говорящее ему, что животные, его окружающие, не так уж далеки от человека, как это
кажется, судя по отсутствию у них членораздельной речи, этой монопольной
принадлежности человека, Именно эта жуткая странность, при которой, будучи
довольными и веселыми, животные не смеются, желая что-то сказать, не говорят, — эта
странность пугает, как неразгаданная тайна, и двуногий царь природы начинает
сомневаться в своем непререкаемом властительстве: ему кажется, [67] что его окружают
существа, от которых он зависит, которые могут диктовать ему свою волю, благоволя ему
или вредя. Одной из таких неразгаданных тайн человеку всегда представлялась лисица.
Русский народ наделил куму-лису, Лису Патрикеевну, лукавством и хитростью. Лиса —
образ пролазы, проныры, корыстного льстеца. Китайцу лиса точно так же кажется хитрым
и лицемерным существом, водящим за нос сильных и свирепых зверей, как, например, в
одной басне о лисице, идущей впереди тигра и принимающей на свой счет почтительное
поклонение, расточаемое встречными, конечно, только тигру. Кроме того, в китайских
пословицах лиса еще и символ осторожности и недоверчивости: «Лиса сама закапывает,
сама же и раскапывает». Наконец, все эти качества подчеркиваются китайцем, когда он
говорит о лисе, как об определенно злом существе, одинаковом в этом отношении с
шакалом и волком, хищном, свирепом, отвратительном. Отвращение к лисе видно даже в
таком китайском выражении, как «лисий запах», означающем противную вонь, идущую
от неопрятных людей.

Однако китайцам — не в пример, по-видимому, прочим — лиса представляется и


полезным существом. Не говоря уже о ее шкуре, ценимой не менее, чем где-либо,
китайская медицина знает весьма полезные свойства лисьего организма: печень лисы
исцеляет злую лихорадку, истерию, а мясо ее вообще может, как говорят даже солидные
китайские медицинские трактаты, исцелять случаи крайнего испуга, обмороков,
бессвязной речи, злостного отравления и других болезней. Одним словом, лиса,
оказывается, не так уж безнадежно плоха. Наоборот, — и здесь китайская фантазия идет,
по-видимому, впереди фантазии всех народов — она оказывается наделенной редким
свойством долголетия, достигающего тысячи лет, и, значит, вообще сверхчеловеческими,
даже прямо божескими особенностями. Так, девятихвостая белая лисица, жившая в горе
Ту, явилась древнему легендарному герою императору Юю (XXIII в. до н. э. 8), и он
женился на ней, как на фее. [68] Небесная лисица, говорит другое литературное предание,
имеет девять хвостов и золотистую шерсть; она может проникать в тайны мироздания,
покоящиеся на чередовании мужского и женского начал.

Эта волшебная фантастика, которой китайский народ неизвестно даже с какого времени
окутывает простого плотоядного зверька, разрастается до размеров, по-видимому,
совершенно чуждых воображению других народов. Лиса хранит пилюлю вечной жизни,
горящую в сиянии луны и оживляющую даже разложившийся труп. Лиса наделена
способностью принимать всевозможные формы, начиная от лисы-зверя и кончая лисой-
женщиной и лисом-мужчиной, и в этом мире превращений вмешиваться в человеческую
жизнь, посылать злое наваждение или нести исцеление, счастье. Словом, лиса становится
анонимным божеством, равноправным со всеми другими, которым в Китае имя легион.
Если в холме, в особенности в древнем кургане, нора, — значит, тут и живет чудотворная
лисица. То же поверье и относительно древних развалин храмов и вообще необитаемых
мест. Стоит только кому-либо увидеть прячущуюся здесь лису, как сейчас же является
целая толпа религиозно настроенных людей с зажженными курительными свечами в
руках, пришедших просить денег, исцеления и т. д. Пепел от сожженных свечей
завертывают в бумагу, приносят домой и съедают сами или же дают больному. В случае
исцеления делают благодарственные приношения в виде, например, упомянутых выше
шестов или же в виде красного или желтого холста с надписью: «Если попросишь у него,
то обязательно получишь». Любопытно, что, будучи чаще всего женщиной (оборотнем),
лисица обожествляется как мужчина (лаойе — чиновник).

7 июня. Скрючившись, как могу, среди грязных, обильно усыпанных лессовой пылью
вещей, вытягиваю ноги на оглобли и сплю. Проезжаем по деревням, сосредоточенно
погруженным в страдную работу. Убирают жнитво. Видя повсюду крестьянок,
выполняющих тяжелую работу на своих изуродованных ножках, ужасаюсь и говорю с
досадой кучеру. Смеется: «Ничего, оно больно с первоначалу, а потом попривыкнут. А
если не будут бинтоваться, то кто же их замуж возьмет?» [69] Извозчики наши начинают
изо всех сил гнать мулов, чтобы подоспеть к переправе через Желтую реку. Кто может
себе представить, что такое значит нестить рысью в китайской телеге по китайским
проселочным дорогам? Ужасно, непередаваемо. Можно раскроить себе череп, своротить
челюсти, выломать все имеющиеся хрящи, откусить язык, вывихнуть руки и ноги.
Приходится упираться мускулистыми частями в борта телеги и ждать конца мучению или
же попросту бежать за телегой, в которой болтаются ваши пожитки.

Подъезжаем, наконец, к Цихуасяню (уездный город), сломя голову мчимся по его


пригородам — и вот мы на берегу огромной реки Хуанхэ, с незапамятных времен
кормящей и тревожащей исконный Китай. Река грязнейшего темно-желтого цвета свирепо
бурлит. Паром ждет. В непередаваемой словами суматохе кое-как нагромождаем свои
телеги на паром, притуливаемся сами за их кузовами и несемся при помощи длинных
весел и шестов на другой берег. Вылезаем и останавливаемся в гостинице, довольно
большой, с просторными помещениями. Обращаю внимание на параллельные хвастливые
надписи на дверях о том, что сюда «со всех путей сходятся купцы толковать о торговле. А
если придут чиновники и баре, то толкуют об ученой старине». Надписи в Китае
настолько интересны, что как я выше уже упоминал, их изучать — не труд, а сплошное
удовольствие. Есть особые сборники, в которых собраны наиболее интересные надписи на
все случаи жизни, в том числе, конечно, и надписи для гостиниц, составленные из
поэтических и древних классических выражений, в соответствии с данным предприятием.

Приходят три малюсенькие певички, девочки лег десяти-двенадцати, развязно ковыляют к


нам в комнату и спрашивают о наших «почтенных» фамилиях, «уважаемом» государстве
и т. д. — все, как полагается по ритуалу. Начинают петь, и пение, довольно
бесхитростное, наполняет душу жалостью к этим тренирующимся на погибель существам.
Предлагают свою незатейливую программу, написанную на отдельном листочке, в
которой несколько песенок с названиями вроде «Гости мои подрались» и весьма
фривольным содержанием. [70]

Быстро приканчиваем завтрак и «летим» дальше. Жара сегодня донимает нас как-то
особенно усердно. Не желая задерживать движение телеги, извозчики не натягивают
тента, и потому жара сжигает и лицо, и ноги.
Люднее и люднее становятся деревни. Наконец, все они превращаются в сплошную
огромную деревню. Это уже пригород Цзинаньфу, губернского города Шаньдуна.

Перед самым городом ряд серых европейских железнодорожных построек и сеттльмент.


Далее несколько вновь построенных чистых гостиниц. Решаем остановиться в центре,
чтобы удобнее передвигаться при обозрении города. И вот наш обоз громыхает по узким,
выложенным неровными плитками улицам Цзинаньфу. Жизнь здесь кипит гораздо
бойчее, чем в Пекине, улицы люднее и богаче, народ разбитнее. Должно быть, зрелище,
представляемое европейцами, проникшими в город не по железной дороге (Циндао —
Цзинань), а в [71] телегах, оригинально. На нас тычут пальцами и за спиной острят вволю.

Проехали, таким образом, весь город, а гостиницы, все нет как нет. Дело в том, что мой
спутник забыл из своего прежнего опыта, а я и вовсе не знал, что в Китае гостиницы
располагаются только в пригородах, за стеной города, так как иначе трудно было бы
регулярно закрывать городские ворота. Совершенно измученные въезжаем в какой-то
большой и грязный двор, где нам и отводится центральное помещение, ранее, очевидно,
предназначавшееся для храма. Ослы, мулы и лошади, стоящие во дворе чуть не целым
стадом, производят шум и вонь, доводящие нас до ужаса. Вот так отдых!

8 июня. Утром едем осматривать храмы на горе Цяньфошань, т. е. Тысячи


(скульптурных) будд, близ города. Гора, вернее холм, действительно представляет
красивое зрелище. Она вся покрыта храмовыми строениями и вековыми деревьями,
сообщающими ей славу отменно прекрасного места для прогулки и развлечения. И
действительно, все стены заполнены стихами разнообразных непризнанных поэтов и лиц,
желающих запечатлеть на кирпиче свое имя. В отличие от России и Европы могу с
уважением сказать о китайской заборной литературе, что она отнюдь никого не шокирует,
не скабрезна и не фривольна. Стихотворения недоучек чередуются с перлами серьезного
творчества. Эти стихи описывают восхищение перед красотами данной местности и перед
вековой ее славой. Дифирамб занимает иногда всю стену, опоясывая ее линией
семизначных строф. Читать их иногда одно удовольствие.

От подножья горы ведет наверх прекрасная лестница, обрамленная ароматными туями. В


этом воздухе, приводящем нас в восхищение, мы медленно поднимаемся вверх. Вот и
первая мраморная арка в чисто китайском стиле с надписью, взятой из одного древнего
стихотворения и означающей: «Отсюда все девять областей страны Ци (Шаньдуна)
кажутся лишь девятью точками в дымке». Все надписи такого рода гиперболичны. В них
надо искать скорее красот языка, чем соответствия с действительностью. Еще ряд арок—
[72] и мы в центре «тысячебуддия» 9. В гротах, выдолбленных в скале, сидят
раскрашенные позднейшими религиозными усердствователями статуи будд в различных
положениях с надписями, указывающими имя жертвователя, запечатлевающими молитву
его к божеству и т. д. Гроты, водопады, ручейки и прочие особенности природы в этом
знаменитом месте именуются высокопарными названиями, вроде «Пещеры драконова
источника» и т. д. Над одной из арок вижу надпись: «Тень журавля, посох буддийского
монаха». Это намек на известную легенду, излюбленную многими танскими поэтами.
Буддийский монах и даос спорили, кому поселиться на прекрасной горе. Император У-ди,
чтобы разрешить этот спор, приказал им какой-нибудь вещью отметить, где кому хочется
жить. Даос взял белого журавля, буддийский хэшан взял посох. Журавль прилетел первым
и встал у подножия горы (где пейзаж был особенно великолепен), но, услышав стук
посоха, испугался и улетел. Гору покрыли буддийские храмы.
Нас радушно принимают монахи, заведующие хозяйством храма, в обширном помещении,
из которого открывается восхитительный вид на Цзинаньфу, весь в зелени, окруженный в
отдалении горами, с нежно-зеленым пятном большого лотосоносного озера Даминху.

Смотрю на юг, туда, где летняя дымка прикрывает наш дальнейший путь...

Цзинаньфу — богатейший город, оригинальный. С горы течет изумительный ручей,


поящий весь город прекрасной водой. Внизу, в ямыне губернатора, красивые водоемы.

Дома выстроены по тому же типу, что и в I в. до н. э., нисколько не сложнее, так как
китайское зодчество не подвергалось столь стремительным и радикальным изменениям,
как в Европе; мы и ныне можем видеть древнюю традицию живой. Ни одного окна на
улицу, масса переулков-тупиков. И, как во всяком провинциальном городе, в Цзинаньфу
то же соединение блестящей архитектуры (деревянной) с грязью и ветхостью. Грязная
улица с насыпями вместо [73] тротуаров. Налево — богатый дом, направо — бедные
лавчонки, в глубине — разваливающиеся ворота с башнями.

И сама жизнь улицы полна тех же контрастов: богатство — нищета, безделье — тяжкий
труд. Вот проехала богатая маньчжурка верхом на осле, сзади бежит погонщик. Нищая
старуха бегает за экипажем и курит свечу, как перед богом. Носильщик с бамбуковым
коромыслом, ритмически покачиваясь, несет, видимо, большие тяжести 10. Рабочие
присели на корточки, отдыхают (вот чего мы делать не умеем: сколько я ни пробовал —
только ноги отсиживал). Перед уличной кухней неподвижно стоит нищий мальчуган,
совершенно голый, принюхиваясь к съестным ароматам. На середину улицы вдруг
стремительно выскакивает белоголовый старичок и подбирает навоз (это стариковское
дело).

И повсюду прогуливают птиц: кур и уток. Это чрезвычайно типично.

В Цзинаньфу (и только в Цзинаньфу) я видел весьма своеобразный способ перевозки


пассажиров. Телегу, вернее тачку, с одним колесом толкает перед собой возчик, и этакая
неуклюжесть прет по криво вымощенным большими плитами улицам. Рикши в городе
позорно дешевы, их много.

К моему великому сожалению, Цзинаньфу в нашем путешествии занимает место лишь


организационной базы. Для Шаванна здесь нет ничего археологически интересного, и
двойственность нашей миссии дает себя чувствовать весьма остро. Мне бы хотелось здесь
задержаться, ибо жизнь улицы городской гораздо более интересна с точки зрения
бытовых надписей, нежели жизнь улицы деревенской, где надписей очень мало (ибо
народ живет неграмотный), а выискивать их иностранцу не всегда удобно. Ну, а Шаванн
торопится изо всех сил, ибо полевая археология в Китае — единственное средство добычи
материала. Китай — деревня, Китай — старина! А нынешний живой Китай говорит о себе
со своих стен, дверей, косяков, потолков, [74] лодок (о чем я уже писал). Китаисты часто
не обращают на это внимания и на улицах ничего не читают и не понимают. А между тем
китайская улица — это целая сложная наука. Особо характерны линии лавок с
каллиграфическими росписями стен под вывески. Бывают вывески и на особых столбах
перед лавкой. На некоторых — роскошная золоченая резьба по дереву и... тут же, конечно,
грязь, вонь и свалка.

Вот «Магазин небесных сил». Дается перечень всех имеющихся в продаже духов, икона
Лао-цзы (патрона). Клиенты этой лавки — монахи.
Магазин, торгующий чаем. Надпись: «”Яшмовые лепестки”, ”Ароматные травы”.
Торговое дело идет, развиваясь по всей широкой стране. Фирмы и филиалы в каждой
губернии. Продает всех сортов чаи, не обманывая клиентов».

Предсказатель судьбы. Надпись: «Если искренне его попросишь — то оно (гадание)


непременно тебе ответит»; «Всегда правильно, всегда чудесно!»

Винная лавка и закусочная. Нарисована лошадь, которая, вытянув шею, жадно


принюхивается: так вкусно пахнет, что и она остановилась. На вывеске надпись в стихах:

Ли Бо выпил доу вина —

и сочинил сто стихотворений,

И в Чанъани на базаре

он в винной лавочке заснул.

Закусочная для бедняков. Изображены круглые желтые предметы — пирожки из плохой


муки.

Обувная лавка. На большой деревянной доске нарисованы туфли, под ними — облака, т.
е. так удобно в наших туфлях, словно идешь по облакам.

Уличная кухня. На ней символическая надпись: «Силы света и тьмы взаимодействуют,


облака и дождь творят чудесные изменения». Так как облака и дождь предохраняют от
огня, то надпись эта налепляется во избежание пожаров.

А вот лавка фуража. Вывеску заменяет пучок сена, воткнутый в дверь.

На лакированной черной доске написаны огромные знаки, восхваляющие искусство врача:


«Прикоснулся рукой — родил весну» (новую жизнь). [75]

Лавка шнуров для кос: синие шнуры — для мужчин, красные и зеленые — для мальчиков.

Лавка, где продаются конские хвосты для женских фальшивых причесок, поэтому на
вывеске различные одно- и многоэтажные волосяные сооружения.

Рядом — «Портретная лавка»: живописец из этой лавки рисует теневой портрет (силуэт)
покойника перед тем, как его положат в гроб (это называется «следовать за тенью»). В
конце каждого года семья приносит жертвы перед этим портретом.

Иероглифические надписи, рисунки всюду-всюду, где есть только площадь. Нет никаких
сил списать все эти бесчисленные надписи при проезде и даже при проходе через город. Я
наскоро записываю, хватаю что могу.

Без особого энтузиазма возвращаемся в свою гостиницу (конюшню) и застаем там некоего
Линя. Он уже, оказывается, распорядился сложить наши вещи и даже прислал два
паланкина: один красивый — Шаванну, другой похуже — для меня. Volens-nolens,
садимся и едем.

И вот мы гости отделения министерства иностранных; дел и окружены чисто китайским


официальным радушием, как дажэньгуны-мандарины. (Это я-то!) Нам заказывают
огромные визитные карточки 11, носят в паланкине, кормят, закармливают, все
показывают... но своей инициативы проявлять уже не полагается. Особенно мне, ибо я
ищу свой материал в грязных лавчонках, на уличных лотках — одним словом, везде, где
мандарину ходить не полагается. Поэтому, когда я из-под опеки вырываюсь, то уже не
получаю ни содействия, ни тем паче объяснений. Ограничиваюсь обильными записями,
обрабатывать которые буду уже в Пекине.

Весьма любопытно было впервые побывать с визитом у губернатора (сюньфу). Ямынь его
обширен: это целый город-дворец с одноэтажными, но огромными зданиями, проходами,
площадями, террасами и т. д. На воротах нарисованы огромные изображения духов, [76]
охранителей входов, мынь-шэней (два брата: Шэнь-ту и Юй-лэй). На дверях
правительственных зданий очень часто рисуются эти две огромные фигуры (по одной на
каждом из полотнищ), одетые в доспехи древних китайских полководцев, с алебардами в
руках и искаженно грозным выражением лиц. Эти духи, охраняющие входы от вторжения
нечистой силы, стали официальной эмблемой власти.

Проходя по разным закоулкам, подходим наконец к приемной. Сюньфу встречает у


порога. Он в затрапезном платье и имеет нездоровый, спившийся вид. Мальчишка все
время сует ему в рот трубку с кальяном (губернатору не полагается самому даже курить).
Говорит сюньфу невнятно, я с трудом его понимаю. Между прочим, он сказал следующее:
«Я тоже с охотой занялся бы историческими исследованиями. Времени только, знаете, у
китайского чиновника нет». Последняя фраза была произнесена излишне авторитетным
тоном. Она справедлива только в связи с первой.

Шаванн улыбается и, хихикая, говорит. Сперва его никто не понимает. Мне мучительно
обидно за него: образцовый оратор (на своем языке) превращается в жалкую
посредственность. Воспроизводительная способность стоит далеко от настоящих знаний,
и прекрасный ученый может быть как лингвист бездарен.

Положение спасают присутствующие на приеме местные ученые. Господа Сяо, Фань и


Ци. Разговор налаживается. Приносят коллекцию новых монет, я читаю надписи, и все,
разумеется, ахают. Шаванн, справившись с застенчивостью, хорошо говорит о Сыма
Цяне. Это непререкаемый авторитет его, авторитет знатока Сыма Цяня. Это ощущается
всяким китайским ученым и буквально умиляет.

Наконец прощаемся и уходим. Трое ученых и обязательный наш спутник Линь


сопровождают нас. Проходим мимо чудесных источников ямыня. Лазоревая вода бьет из-
под земли в мраморный бассейн. Плавают большие рыбы. От души завидую им!

Перед бассейном — огромное европейское здание. Входим. В гостиной сразу же


бросаются в глаза смешение стилей Европы и Китая. Висят часы, но... так, чтобы была
пара часов в полной симметрии (дуй). Европейская мебель расставлена на китайский лад,
т. е. [77] по стенам, одна вещь к другой. Нас угощают, явно не зная чем угостить,
отвратительным японским вином. Боятся, что китайский стол нам не угодит, а
европейская сервировка здесь чужда, вот и идет в дело японщина как нечто среднее
между Китаем и Европой.

Обратно возвращаемся пешком. Снова видим источники уже в самом городе. Та же


лазоревая вода бьет из-под земли, но уже не в мраморный бассейн, и не золотые рыбы
плавают в ней, а стираемое белье...
Заходим в Няннянмяо — храм богинь, ведающих материнством и охраной детей. Богини
эти многочисленные, ибо каждая из них имеет весьма определенную специальность:
богиня-чадоподательница, богиня, облегчающая роды, богини оспы, парши, порчи,
болезней глаз и т. д. вплоть до богини, оберегающей детей от падения с печей. Культ
няннян относится к числу самых древних культов китайской народной религии, и,
конечно, он очень популярен. Однако это ничуть не мешает весьма свободному
обращению с храмом: мы застаем в нем солдат, расположившихся на постой. Они с
циничной простотой надевают шапки на головы фигур, устраивают постели меж ними и т.
д. В этом нет ни глумления, ни озорства. Солдаты — очень любезный народ,
напоминающий в общих чертах тип наших русских. Небрежное обращение с религией,
которое так поражало меня вначале, очень характерно для отношения китайцев к религии
вообще. Это отношение — одно из самых разнообразных: от дикого суеверия вплоть до
атеизма.

9 июня. На сегодняшнем обеде компанию нам составили шесть местных ученых-


эрудитов, академики ханьлинь 12.

Я расхрабрился и сказал речь на китайском языке. Первый раз! Сказал не слишком


складно, но аудитория чувствовала, что с ней говорят на языке, весьма похожем на ее
язык, а не на миссионерском волапюке.

Мне отвечал Ци, чиновник министерства иностранных дел, быстрый и ловкий говорун.
Обед был [78] оживлен и оставил отличное впечатление. Меню обеда было великолепно и
обильно. Китайская манера перемены сразу нескольких блюд (причем глубокие чашки
наложены горой) очень аппетитна. Едим палочками и ничуть не грустим о вилках.

Официальный прием, оказанный нам в Цзинаньфу, хорош тем, что позволил


познакомиться с местными первоклассными эрудитами. Наука, которая доселе
копошилась в книгах, предстала передо мной в живых людях, людях старого
мировоззрения, отнюдь не желающих расстаться с ним во имя европеизма, к которому они
относятся с большой настороженностью. Китайское классическое образование
вырабатывало ученого, в совершенстве знакомого с литературным языком во всех его
стадиях, начиная от архаической, понятной только в традиционном объяснении, и кончая
современной. Такой человек удерживает в своей памяти, и притом самым отчетливым
образом, богатейшее содержание китайской литературы (в чтении которой он провел чуть
ли не двадцать, а то и больше лет!). Таким образом, китайский интеллигент — это человек
со сложным миропониманием и со сложным умением выражать свои мысли, пользуясь
самыми обширными запасами языка, не знавшего перерыва в своем более чем
двухтысячелетнем развитии. Речь такого эрудита содержит и отдельные древние слова, и
целые выражения, взятые из классиков. Догадка и ассоциации возникают необыкновенно
быстро. За каждым словом стоит громадный опыт, полученный от предшествовавшей
тренировки. Само собой понятно, что поддерживать такой разговор — дело далеко не
легкое. Наши новые знакомые старики — ученые Фа и Сун — прекрасно понимают это и
тактично не задают нам прямых вопросов, предоставляя молча восхищаться их
беспредельным знанием текста. Эрудиция их действительно огромна, однако стоит
коснуться сюжетов из других областей, как в ответ подчеркнутое «не знаю-с!» Это
характерно: китайский ученый отличается своей замкнутостью, являясь наследником и
выразителем только своей культуры, причем главным образом литературной. К тому же
культ языковой формы, доведенный до максимума, часто способен совершенно заслонить
ученого в китайском эрудите и превратить его в ходячий [79] текст — и только.
Настоящие же ученые в Китае так же редки, как и на Западе.
Совсем другое дело — наш «хозяин», чиновник министерства иностранных дел Ци,
бывший в Париже и отдавший честь всему тому, что в Париже дается за деньги и без
труда. Это — типичный новый мандарин, сохранивший все замашки старого, но не
имеющий ни его учености, ни мировоззрения. Это — вивер, циник, наплевательски
равнодушный чиновник. К своему народу относится как «просвещенный Западом» весьма
высокомерно. Китай, конечно, не в таких типах нуждается. Ко мне и Шаванну почтителен,
но не без иронии: у каждого барона, мол, своя фантазия, вот и вы интересуетесь какими-то
дешевыми лубочными картинками и вообще...

Нам тут все говорят о том, что в Вэйсяне, уездном городе по дороге из Цзинани в Циндао,
живут две семьи, обладающие сокровищами — коллекциями древних вещей. Сюньфу был
столь любезен, что дал нам рекомендательное письмо, и мы, пользуясь случаем
проникнуть в китайское семейство и обозреть памятники, едем в Вэйсянь.

10 июня. По дороге к станции, проезжая ранним утром через сонный город, вижу, как
китайцы спят на улице у порога раскрытых дверей. Это — Китай, а на станции уже
полностью водворилась Европа. Просторный вокзал, образцовый порядок. Железная
дорога из Цзинани в Циндао построена и содержится немцами. Названия станций даны в
китайских иероглифах и немецкой транскрипции.

По пути попадается масса высохших рек. Дно, очищенное от гравия, использовано,


разумеется, вовсю.

Проезжаем по необъятной равнине, среди которой вздымаются огромные, поросшие


травой пирамиды. Это гробницы Цинских князей (XII—III вв. до н. э.). Они, конечно, уже
разграблены, но научно еще не исследованы. Археологическое «чувство» просыпается и
создает сладкую мечту: вот бы раскопать! Могил много, они тянутся на протяжении
нескольких станций. Когда поезд останавливается на одной из них, смотрю, как
накачивают воду из канала на поля, и вижу, что основным рычагом служит... древний
каменнописный [80] памятник IV в.! Археологические «мечтания» сменяются
негодованием и отчаянием.

Подъезжаем к Вэйсяню. Это такой же древний город, как и вся страна, страна «черной
керамики» 13.

На станции нас встретил посланец чжисяня (начальника уезда) и проводил в гостиницу


близ вокзала. О богачах-коллекционерах здесь знают все.

Наскоро позавтракав, отправляемся в Чжан-цзя — дом Чжана. Масса населения высыпает


навстречу. В глазах — дикое изумление. Забегают вперед, садятся на корточки, стараясь
поймать взгляд. Мне надоедает. Нахлобучиваю шапку, еще ниже приседают! Остается
смириться и отдать себя в жертву этому паническому любопытству.

Подъезжаем к огромному дому фамилии Чжан. Нас вводят в мало парадную гостиную, где
нас встречает хозяин, человек средних лет, не слишком приветливой наружности. Задает
нам ряд обычных банальных вопросов, читает рекомендательное письмо сюньфу и
назначает прийти завтра.

Едем визитировать в ямынь чжисяня (канцелярия начальника уезда). Проезжаем через


старые кумирни, служащие входом в ямынь. Чжисянь принял нас в уютной, но
бедноватой комнате. Мы сразу же разговорились на темы весьма интересные. Чжисяня,
как и очень многих сейчас в Китае, серьезно тревожит проблема образования. Старое
китайское образование, состоящее из заучивания наизусть шедевров древней литературы,
шаблонная аморфная учеба без расчленения на специальности должны закончить свое
существование. Если же новое образование строить исключительно по общеевропейской
программе, то образованный китаец ничем не будет отличаться от соответственно
образованного европейца. Приобретая таким образом Европу, китаец теряет Китай, теряет
способность к продолжению китайской культуры. Будет ли Китай только частью Европы,
Америки, говорящей и пишущей по-китайски, или он сумеет сохранить свое лицо — вот
[81] вопрос, волнующий всех, кому дорога национальная культура. Об этом ведутся
бесконечные споры.

Чжисянь — умный и интересный старик. Как приятно видеть подобное явление среди
общего чиновничьего жульничества, воровства, доходящего до открытого грабежа народа,
но, конечно, со словами строжайшей морали и любви к народу на устах (недаром же
конфуцианская мораль составляет основной предмет школьного преподавания!). Так что и
здесь Китай — не исключение.

11 июня. Сегодня на улицах густые толпы народа, причем явно доминирует красный
цвет: женщины в красных штанах, мужчины — в красных хламидах. Это наводит меня на
мысль о празднестве чэнхуана. Так и есть. В процессии, движущейся к храму чэнхуана,
участвует весь город, народищу пропасть. Несут зажженные свечи, громко кричат о своих
грехах, умоляя простить их и помиловать заболевших родителей. В середине процессии
движется разнаряженная фигура самого бога. Ее видят только близко идущие, да еще
масса публики, усевшейся на городской стене и глазеющей вниз. Статуя бога
устанавливается перед всеми алтарями, воздвигнутыми на улице, украшенными
чудесными вышивками, столами с редкими яствами, и т. д.

Вокруг нас шумит, смеется дорвавшийся до отдыха трудовой люд, целиком отдаваясь
безделью, как в остальное время он отдается труду.

Возбуждение настолько велико, что на нас почти не обращают внимания. Не то, что вчера.

Женщины разодеты впух и впрах — вот случай их выхода из теремов и завязки всех
романов!

Китайские праздники большей частью религиозного происхождения. Даже те из них, что


по существу религии чужды, обставлены религиозным порядком. Так, длительный
праздник Нового года (по лунному календарю, не совпадающему с солнечным)
происходит под треск петард, сделанных из бамбуковых пластинок, чтобы отпугнуть
нечистую силу на весь новый год. «Провожают» на небо домашнего бога (Цзао-вана),
чтобы он, взойдя на небеса, говорил о хороших делах семьи, а вернувшись в свой киот,
дал семье полное счастье. Затем вспоминают вообще всех богов [82] (круглым счетом —
сотню) и их ублажают. Праздник Нового года и летний праздник пятого лунного месяца
— самые крупные. Они длятся с десяток дней, и для Китая, не знающего недельных
выходных и привыкшего к неустанной работе с утра до вечера, это действительно
праздники. Весь Китай погружается в шумное безделье, распространенное на все: даже
лавки запираются на десяток дней, а то и больше. Празднество пятого числа пятого
лунного месяца, праздник прямого солнца, совпадает с началом жары. Поэтому на дверях
домов вывешивают бумажные талисманы против нечистой силы, а также против пауков,
скорпионов, стоножек и т. д., нападающих на детей и мучительно им вредящих.

Чем ближе к храму чэнхуана, тем явственнее становится в процессии элемент


религиозного исступления и изуверства: в храм идут «преступники», т. е. давшие обет
изображать преступников, как бы неся таким образом тяготы их наказаний. Эти страдания
принимаются на себя, как плата за помощь, которую просят у бога. Обычно это —
молитва об исцелении самого, давшего обет «преступника» или его родителей, родни. В
зависимости от тяжести болезней или другого повода, послужившего причиной обета,
возлагают на себя более или менее тяжкие страдания. Тариф, очевидно, установлен
определенный. Носить бумажные канги 14, или цепи, считается, видимо, довольно легким
наказанием и сходной ценой за услугу божества. В процессии у очень многих болтаются
на шее бумажные гирлянды-цепи. Около храма и в самом храме продают весь этот
символический инвентарь: канги, цепи, красную материю, из которой шьют чжэ-и
(арестантскую одежду), и, что я вижу впервые, бумажные изображения дощечек, которые
вешают на спину преступникам, приговоренным к казни (на такой дощечке пишется
состав преступления, дабы оповестить об этом народ). Следовательно, человек,
повесивший на себя такой ярлык, дает обет изображать осужденного на казнь, нести его
кару, т. е. казнь; несомненно, это наивысшая цена, которую платят либо за исцеление
очень уж тяжкой болезни, [83] либо за что-нибудь тяжелое, не менее серьезное, о чем,
конечно, не расспросишь. Дикость суеверия смягчается тем, что по выполнению оно
остается символическим и не доходит до изуверств, известных в других странах.
Увлекшись праздничной процессией, мы чуть было не опоздали на званый обед к
господину Чжану, что было бы совершенно ужасно, ибо китайцы необыкновенно
чувствительны ко всякому проявлению вежливости и невежливости и нередко видят то,
чего нет, и смертельно обижаются. К счастью, успели вовремя. Как только вошли, волна,
нет, не волна, а целое море вежливости обрушилось на наши головы. Не так-то просто
ориентироваться в нем, не потерять нужный курс и не сделать какого-нибудь промаха.
Прием гостей в Китае обставлен знаменитыми «китайскими церемониями», где этикет
разработан до мельчайших тонкостей, малейшее несоблюдение которых бывает причиной
негодования и ссор. Прежде чем войти в гостиную из передней, гость и хозяин успевают
наговорить друг другу сотни разных комплиментов, аргументирующих право войти
вторым. Никакой комфортабельной мебели в гостиной не полагается. Надо сидеть
выпрямившись на красивой, но жесткой и неудобной мебели бок о бок с хозяином и
говорить в пространство перед собой. Ни одна женщина из семьи в гостиную не
допускается (если только гость — не родственник). Ни смеха, ни непринужденности.
Снять шапку и пояс было бы оскорблением, ибо шапка на голове — свидетельство
человеческого достоинства ее обладателя.

К нашему немалому облегчению, беседа в гостиной была недолгой и нас повели


осматривать коллекции. Это совершенно изумительные, нигде и никогда мной не
виданные сокровища: металл и камень. Древние сосуды Шаванн заснял тут же с
любезного разрешения хозяина. Великолепные барельефы, орнаменты, бронза... Я
находился под впечатлением величия человеческой культуры, человеческого искусства.
Да, китайское искусство — это мировое искусство, способное влиять на западное, как
мощная новизна, ибо, несмотря на многие свои отличия от западного искусства, оно также
глубоко человечно и универсально. Чувство и выражение линии, легкость рисунка,
смелость компановки, не нарушающая ее правды, умение придать камню [84]
воздушность, краске — бездонную глубину — все это древнейшее и вместе с тем
абсолютно живое искусство, способное еще столь многому научить нас.

Вступив, наконец, в контакт с искусством европейским, китайское искусство, полное сил


и невероятных возможностей, создаст много нового, невиданного, потрясающего.

После осмотра коллекций, занявшего четыре часа (а хотелось бы — четыре дня), нас ведут
обедать. За столом: хозяин, брат его, дядя, Чэнь — другой богач, тоже владелец древних
коллекций, чжисянь, Шаванн, я и обязательный Линь. Меня посадили рядом с чжисянем,
и мы снова приятно и преинтересно беседовали с ним. Наша приязнь — теплая, хорошая!

Говорили с чжисянем о книжных вещах: о потерях ценных книг, о книгопечатании. Он,


между прочим, хочет вновь издать «Шицзи» 15 с примечаниями одного своего друга.
Стоить будет пять тысяч с лишним лан: на досках. Отчего на досках? Оттого, что по
окончании печатания все-таки вещь останется навеки.

Любовь к комментариям чрезвычайно типична для китайской науки. Классики вызвали


колоссальную литературу (едва ли не половина всей вообще литературы). О каждом из
них вряд ли кто может прочитать все (а о Пушкине ведь можно все прочитать!). За
последние 300 лет учтено... 2400 комментариев! История текста классиков и близких к
ним по духу книг (например, «Шицзи») сделаны китайцами самым добросовестным
образом. Само понимание китайского текста вне китайской науки не существует, без нее
нельзя обойтись (но в области греческого текста можно обойтись без греческой науки, то
же и в латинском, и арабском, и персидском, и тем паче, в египтологии!).

Темой общего разговора за столом был «Ицзин» 16, знаменитая «Книга перемен», вот уже
сколько веков [85] пленяющая китайские умы своей загадкой, лежащая в основе многих
философских учений и все-таки оставшаяся нерешенной загадкой в национальной
китайской мудрости.

Я изложил вкратце геометрическую гипотезу, все слушали с большим вниманием. Тучи


комплиментов учености сыплются на наши головы. Хозяин вообще просто убивает своей
вежливостью. Все время извиняется в том, что не сумел найти подходящего для нас
повара, хотя едим вкусно до отменности. Уговаривает остаться еще на день в городе. Есть
доля искренности во всем этом. Это для меня ясно.

Возвращаясь в гостиницу через город, город бедных людей, не имеющий, конечно, ни


одного музея, думаю о той несправедливости, которая отнимает у народа его же
сокровища и прячет их в сундуках у богачей за семью печатями и замками.

12 июня. Перед отъездом побывали в весьма интересном храме медицинских божеств. В


главном зале — статуи Фу-си, Шэнь-нуна и Гуань-ди 17 и таблица-дощечка с надписью:
«Яо-ван» (бог медицины). Насколько мне удалось выяснить из кругового опроса всех
присутствующих в храме, в народе считают, что Яо-ван — это Сунь Сы-мяо, отшельник-
лекарь, который вылечил раненого дракона, пришедшего к нему в образе молодого
человека (мудрый Яо-ван сразу, конечно, распознал, что это дракон, и дал ему особое
лекарство), и еще помог тигру, вынул из его лапы занозу. С тех пор, говорят, дракон и
тигр всюду его сопровождают. Поэтому обычно в храмах рядом со статуей Яо-вана ставят
еще фигуры дракона и тигра. Ну, а в этом храме их не нашлось. Обходятся просто
дощечкой с надписью.

Перед богом — чаши с гадательными жребиями-палочками, носящими номера серий и


порядка. Гадающий становится на колени перед божницей, молится про себя, затем
встряхивает чашу и вынимает палочку-жребий. Монах или слуга при храме смотрит в
книгу, где выписано все, что положено будто бы духом [86] каждому жребию, в том числе
и лекарственные рецепты, и читает это гадающему. Впрочем, если при храме имеются
отпечатанные экземпляры оракула, то за некую мзду всякий может купить его, чтобы
читать прорицания дома. По бокам статуй лежат небольшие куклы из глины и бумаги, и
на каждой из них написаны фамилия и имя. Это — ти-шэньр, куклы-«заместители»,
долженствующие заместить душу тяжело больного и вместо нее услужать богу. Бог,
удовлетворенный такой заменой, не будет требовать к себе душу больного, и тот
поправится. Часто такие куклы кладутся ради профилактики, чтобы не заболеть.

На обратном пути, проходя мимо Чэнхуанмяо, видим, что народу в храме немного, и
устремляемся в него, дабы осмотреть обстоятельно.

Во всем списке богов китайской религии первое место занимает чэнхуан, как наиболее
известный и общий [87] всему Китаю, и храмы его — Чэнхуанмяо — едва ли не самые
интересные. Во-первых, это храмы самого интенсивного народного культа. Во-вторых,
они развертывают перед нами всю суть и все убожество религиозной системы. Перед
нами — точная копия губернаторского ямыня (дворца, канцелярии, присутствия), где есть
помещения для челобитчиков, для подсудимых, комнаты пыток, наконец, дворец самого
губернатора и его гарема, кухни и т. д. Только вместо живых людей стоят, сидят, лежат
статуи. Не хватает только, чтобы в рот губернатору была воткнута опиумная трубка.

Таким образом, вот система: на небесах, как и на земле, чиновничья иерархия, и душа
человека должна, прежде чем быть награжденной за свою жизнь или наказанной, пройти
все те же инстанции, как в суде у губернатора. Живые должны быть челобитчиками и
адвокатами для мертвой родни, иначе мертвый дух будет выкинут вон и будет мстить
живым, как злой бес, превращаясь то в женщину-вампира, то в мужчину,
терроризирующего семью, то вообще в то или иное зло, уничтожающее семью.

Чэнхуанмяо — первая полноправная «судебная инстанция», где уже снимаются дознания


с мертвых душ, входящих в район компетенции бога уездного города чэнхуана. Сюда, как
и живые преступники в общем административном порядке, препровождаются души из
всех деревень этого уезда. Первой инстанцией для них служит туди-е — камера (храм)
бога, имеющаяся в каждой китайской деревушке, о чем я уже писал. Далее, души
пересылаются в префектуру (фу-чэнхуан), в столицу (цзинши-чэнхуан) и, наконец, в
громадный храм Восточной горы, где сидит главный бог мертвых — Тайшань.

Мы скоро увидим храм: дальнейший наш путь лежит прямо в Тайаньфу, где и находится
этот знаменитый Таймяо.

Все эти храмы, канцелярии-застенки, обильно увешаны прямоугольными роскошно


лакированными и золоченными досками с надписями, приносимыми как свидетельство
веры наиболее благочестивыми людьми, которым бог будто бы помог, хотя он,
собственно, бог только мертвых, а не живых (в китайской религии специальности мало
уважаются). [88]

Храм украшен всевозможными вотивами 18, некоторые из них определенно намекают на


специальность бога, которую верующий жертвователь желает использовать для спасения
своей души. Таковы, например, бесчисленные письменные принадлежности (кисть,
бумага,, тушь и т. д.), необходимые богу для записи всего хорошего (о плохом после этой
взятки нет речи), что бог может поставить в заслугу жертвователю и наградить его.

Столь подробная и наглядная картина загробных мытарств грешной души, каковую мы


видим в храмах чэнхуана, скопирована китайцами у индийских буддистов. Однако в своей
выразительности китайская религия идет и далее: она воспроизводит буквально все [89]
покои бога-губернатора, даже его спальню, где надпись говорит красноречиво: «Он ее
добивается всей душой». Между прочим, в этом храме в Вэйсяне статуя чэнхуана имеется
в двух экземплярах: одна одинокая, другая с женой. Жена бога тоже, оказывается,
занимается: его делами, о чем гласит надпись: «Ее материнские милости всех нас
покрывают».

В храме бродят торговцы всякой религиозной утварью. Купил любопытные бумажные


фигурки, изображающие самого чэнхуана. Они предназначаются для тех, больных,
которые сами не в состоянии прийти в храм: и молятся дома перед этими фигурками. Тут
же продаются бумажные подарки чэнхуану: шапки, зонты, веера, монеты. Все это после
свершения поклонения сжигается перед божеством, ибо огонь превращает эти
игрушечные изображения в настоящие, по моде того света, угодной богу.

Усталые, но довольные осмотром храма, возвращаемся в гостиницу, спешно собираемся,


едим и — на вокзал. К нашей полной неожиданности, пришел провожать нас Чжан, — все
те же невероятные церемонии.

В вагоне душно, жарко. К нам присоединился еще товарищ нашего Линя, как и он —
фуцзянец, и оба залопотали по-фуцзяньски. Разница с пекинским наречием не так уж
страшна. Понимаю, хотя и с трудом. Еще раз убеждаюсь в том, что понимать живую,
«настоящую», а не специально адаптированную для иностранца речь во много раз
труднее, чем говорить самому. По дороге убеждаю Шаванна перед отъездом из
Цзинаньфу побывать на знаменитом Даминском озере, благо оно совсем недалеко от
города, а не повидать его — обидно. Шаванн в конце концов соглашается. Завтра съездим.

13 июня. Озеро Даминху, действительно, эффектное. Было бы еще лучше, если бы


поменьше тростника, побольше лотоса. Все здесь в общем очень пышно и богато: лодки,
павильоны, храмы, надписи. В былые времена, располагая большим количеством времени,
знать, любила сидеть за обедом и попойкой чуть ли не весь день. В обычае было поэтому
освобождаться от тесных комнат ресторана и выбирать для пира место среди природы,
особенно знаменитое по своим красотам. [90] Таковым является и это не раз воспетое
поэтами Даминское озеро с его беседками-островами. Гляжу и по самой прямой
ассоциации вспоминаю изящный рассказик Ляо Чжая из его «Странных рассказов» 19 о
том, как в такой вот именно беседке с названием, конечно, не меньшим, чем «Беседка
водного лона», даос-волшебник принимал гостей: пир происходил зимой, и озеро было
пустынным. Но стоило только гостям, вздохнув, пожалеть, что нет лотосов — летней
красы, как вмиг чары даоса покрыли все озеро цветами. Послали за ними слугу на лодке,
да не тут-то было: как только подъехал он к южному берегу, глядь,— а цветы уже у
северного. Так и вернулся с белыми, т. е. пустыми, руками; а зимний ветер дул на гостей,
и нежный аромат лотоса так и сочился...

На обратном пути, читая надписи на домах, мимо которых мы проходим, вижу, что чуть
ли не половина их — «цветники», т. е. попросту публичные дома. От Чжоу узнаю, что эта
особенность Цзинаньфу даже вошла в поговорку: изменив строку из старых стихов
«Озеро Даминху», гласящую:

Весь город в осенней воде,

Половина города — озеро.

Составили поговорку:

С четырех сторон цветы лотоса,

20
С трех сторон ивы,
Весь город наполнен проститутками,

Половина города — чиновники.

Видимо, этот парафраз отражает реальное положение вещей. В сегодняшней газете целая
статья посвящена приезду в Цзинаньфу какой-то красавицы-гетеры. Характерно, что в
рекламном перечне ее достоинств на первом месте стоит поэтический талант, красивое
написание иероглифов, остроумие и т. д. Приводятся даже образцы ее стихов, очень
грамотных и просто хороших. [91] Всем этим китайская гетера выгодно отличается от
европейской проститутки. Она служит скорее потребности утонченно развлечься: пишет
стихи, играет на цитре, поет, играет в шахматы, а главное, умеет поддерживать и
одушевлять тренированным разговором гостей, приходящих к ней в основном именно за
этим. Она пользуется уважением, если не общества, то своего гостя. Если не захочет
оставить его у себя, то принудить ее нельзя. Это игра в любовь с соблюдением правил
приличия, оставляющая гетере какое-то право (хотя бы внешнее) на чувство достоинства,
обидчивость. В Пекине мне рассказывали о страшном скандале, который был вызван
неумением европейцев, привыкших к грубо-примитивному обращению с проститутками,
подойти к такой гетере.

Таким образом, развиваясь умственно, хотя и односторонне, эти жертвы общественного


порока являются весьма сильным контрастом обезличенной, связанной бесконечными
условностями «чинного поведения», загнанной, неграмотной женщине и представляют
собой весьма закономерную обратную сторону конфуцианского «домостроя».
Характерно, что в противоположность этим массам неграмотных женщин, которым не
полагается выходить и быть известными за порогами патриархальной сатрапии, и потому
не имеющих никаких настоящих прозваний (их в простых семьях называют просто по
счету: Чжан Первая или просто Первая, Вторая и т. д.), гетеры всегда имели свое особое,
обычно весьма причудливое имя вроде «Барышня Изумрудная Тучка», «Маленькая
Яшма», «Орхидея», «Радостный Феникс» и т. п., чем как бы приравнивались к поэтессам и
актрисам, тоже имеющим подобные имена.

Но все это относится, конечно, только к гетере высшего разряда, доступной только
богатым. Имеются и другие категории, уже ничем не прикрашенные и не
замаскированные, такой же проституции, как и везде. Никакого преследования нет.
Войны, голод приводят прежде всего к продаже девочек (новорожденных топят).
«Слишком много ртов» — страшная формула.

Комментарии

8. Подобные даты, относящиеся к глубочайшей древности, заимствуются из китайских


исторических летописей и пока не подтверждены археологическими находками. Поэтому
XXIII в. до н. э. не является здесь точной хронологической вехой (Прим. ред.).

9. Тысяча есть всего лишь «круглое» число для обозначения множества.

10. Китайское коромысло, сделанное из длинной бамбуковины, качаясь и склоняясь на


концах, может выдерживать гораздо большую тяжесть, нежели русское, негнущееся.
11. Вместо наших визитных карточек в Китае употребительны листы красной бумаги,
величиной около нормального листа почтовой бумаги, на которых пишутся имя, фамилия,
иногда прозвание и адрес.

12. Ханьлинь — «Лес кистей», т. е. собрание кистей авторов, пишущих самые


авторитетные в стране книги, е том числе историю Китая; это своеобразная старая
китайская академия наук.

13. Среди керамических изделий древнейшего периода, обнаруженных при


археологических раскопках, различают два вида: расписную керамику Яншао и
чернолощеную керамику Чэнцзыяй (Прим. ред.).

14. Канга — деревянный хомут, надеваемый на шею преступнику, и запирающийся на


замок.

15. Сыма Цянь, Исторические записки (Прим. ред.).

16. Один из пяти конфуцианских канонов («Пятикнижие»). Книга состоит из графических


элементов (линия целая, линия прерванная) и текстов к ним. Китайское «Пятикнижие»,
или «Уцзин», состоит из «Ицзин» — «Книги перемен», «Шуцзин» — «Книги истории»,
«Шицзин» — «Книги песен», «Лицзи» — «Книги установлений, или ритуала» и
«Чуньцю» — «Весны и осени», авторство которой традицией приписывается Конфуцию
(Прим. ред.).

17. Эти три легендарных исторических героя, согласно преданию, занимались


врачеванием, и потому им поклоняются лекари, торговцы лекарством и сами больные.

18. Вотив — предмет, приносимый в дар божеству.

19. Ляо Чжай — псевдоним Пу Сун-лина, новеллиста конца XVII — начала XVIII в. Речь
идет о рассказе «Фужуны в зимнюю стужу» в сборнике «Монахи-волшебники». Перевод
В. М. Алексеева, М., Гослитиздат, 1955 (Прим. ред.).

20. Ива и лотос — образное наименование женщин легкого поведения.

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава III

ПО ШАНЬДУНУ НА ТЕЛЕГАХ, ТАЧКАХ И ПЕШКОМ

14 июня. Снова трогаемся в тревожный путь. На этот раз догадались купить подстилку и
потому нам в телеге покойно, даже приятно! Ко всему привыкаешь, чорт возьми!

Доезжаем до деревушки Янцзятай. Вылезаем, моемся (что вошло у нас в обычай) и идем
гулять по деревне. Заходим в маленький храм. Вокруг нас, конечно, сразу же образуется
толпа. Начинаю разговаривать, отвечают. Сначала туго, потом все свободнее и охотнее.
Рассказывают, какая фигура кого изображает. Нашлись знающие знаки. Наш кучер, к
моему удивлению, читает вывеску храма. Спрашиваю его о значении. «Где нам это
понять? Нам не объясняли!» — говорит простодушно. Только в Китае и можно видеть это
нелепое явление, когда человек читает, т. е. произносит вслух фонетические эквиваленты
иероглифов, буквально ничего не понимая ни в порознь взятых идеограммах, ни в их
сложении, образующем смысл надписи. А основой первоначального преподавания
является усвоение памятью текста, совершенно непонятного малолетнему ученику, т. е.
именно такое «чтение» и неистовое попугайное зубрение. Нужно думать, что всей этой
нелепости скоро наступит конец.

Около нас шныряют ребятишки. Забавно торчат у них «рожки», связанные пучками
волосы на пробритых головенках. Заигрываю с ними, «пугаю». Сначала [93] шарахаются,
потом, быстро сообразив, смеются, прячутся. Старуха умиленно смотрит, спрашивает:
«Любишь, небось, детей?» После всех рассказов и россказней о лютой ненависти к
европейцам это радушие, простое и искреннее, неизменно трогает и восхищает меня.

Удивительно приветливый, любезный народ!

Выехали в горы. Горы не лысые, как раньше, а покрытые щебнем. Дорога ужасна,
расколотить себе голову в телеге — легчайшее дело.

То и дело встречаются памятники, масса их. Все поздние, нынешней династии. Читая
надписи на них, невольно изумляешься той щедрости, с которой они сооружаются по
самым неожиданным поводам. Так, надпись на одном камне подробно рассказывает о том,
как некий чиновник, «возымев жадное сердце», незаконно обложил налогом владельца
угольной шахты, а начальник уезда, «ясное небо», соизволил разобрать дело и запретить
самовольные налогообложения, «что ко всеобщему ведению и исполнению вырезается на
камне, дабы сохранилось во веки веков».

Слепщик Цзун, прочтя эту надпись, находит повод для очередного исторического
анекдота, коими он буквально начинен. История такова. При Сунской династии жил
некий придворный актер Ли Цзя-мин. Как-то раз государь, у которого он был на службе,
прогуливался в парке, зашел в беседку, посмотрел на горы Чжуншань и сказал: «С гор
Чжуншань идет сила дождя». Ли Цзя-мин ответил ему в тон: «Дождь, хотя и подходит, в
город войти не посмеет». Государь не понял и с удивлением спросил: «Что это значит?»
Актер сказал: «Он боится тяжелых пошлин вашего величества». Величество было
пристыжено, усрамилось и велело наполовину скинуть налоги.

Удивительный тип этот Цзун: вечно весел, доволен, разговорчив. Речь его, богатая
всякими народными словечками и поговорками, чрезвычайно образна.

Подъезжаем к горе Сяотаншань и поднимаемся наверх, дабы узреть первый, по


регламенту археологической миссии Шаванна, памятник — могилу одного из двадцати
четырех образцов сыновней почтительности — ханьского Го Цзю-и.

Эта добродетель — сяо (почитание старших) — лежит в основе всей конфуцианской


морали, определяя [94] как семейный уклад, так и общественный (ибо сыновняя
почтительность простирается и на почитание отца большой семьи — государя). Она —
фундамент целой пирамиды моральных отношений, созданной учением Конфуция. Эту
пирамиду составляют пять постоянных отношений, чтимых конфуцианцами как пять
заповедей: отец — сын, государь — подданные, старший брат — младший брат, муж —
жена, друзья между собой. Сын почтителен, отец любвеобилен; государь справедлив,,
подданный предан; старший брат относится к младшему, как к сыну, младший к старшему
как к отцу; муж относится к жене, как к слабому, жена верна; дружба основывается на
честности и доверии. Все это незыблемо, нерушимо и не подлежит критике. Человек
благородный не сомневается в этих пяти постоянствах, только низкий человек их
нарушает.

Добродетель сяо, являясь таким образом частью конфуцианского учения, чуждого


религии, почитается, однако, с откровенной религиозностью. Го приносятся жертвы,
гробница превращена в храм, причем храм... даосского типа. Мало того: первое, что нам
бросается в глаза,— это восседающая Гуаньинь — божество буддийское. Рядом — Юй-
хуанди — один из «троих чистых» — божество даосского культа.

И вот представители трех враждующих на протяжении тысячелетий учений мирно


уживаются в одном храме, ибо китайский народ с потрясающим добродушием и
примечательным (не в пример другим народам) безразличием синкретизировал все эти
учения в одно, дав ему даже специальный термин сань-цзяо, три учения. На иконах иногда
рисуют всех трех патронов — Конфуция, Будду и Лао-цзы — в едином контуре, не делая
разницы между ними. Каково Конфуцию, презиравшему религию и только высокомерно
ее терпевшему, очутиться в объятиях Будды, а Будде, монаху, аскету, холостому
ненавистнику плоти, видеть, как перед ним жгут свечи, прося о рождении сына или о
скорейшей наживе и обогащении! Или философу Лао-цзы превратиться в родоначальника
знахарей и заклинателей! Но, несмотря на столь резкую разницу вкусов, все они слились
во всепоглощающей китайской народной религии, слепо ищущей заступничества от лиха,
которое-де подстерегает на каждом шагу. [95]

Конфуцианство не знало ни бога, ни духа. Совершенные люди древности — вот кому надо
поклоняться!

Даосизм представляет духов и бесов в огромном количестве, но в полной анархии.

Буддизм же дал определенного бога — Будду. Что делает Будда человеку? Он


милосердствует. И это главное. И вот культ милосердного Будды и особенно его
бодисатвы Гуаньинь полноправно вошел в китайские храмы.

Гуаньинь (сокращенное вместо Гуаньшинь) пуса 1 переводное имя бодисатвы


Авалокитешвара. Не уходя из мира в нирвану — окончательное и блаженное угасание
жизни,— он, наоборот, жертвует собой, чтобы оказать помощь страдающему человеку. Он
является по молитве во всяких бедах и обстоятельствах, принимая каждый раз ту форму,
которую он считает наиболее удобной для данного случая. Первоначально этот бодисатва
был мужчиной и именовался Великий муж Южного моря, ибо основное его
местопребывание находится на острове Путошань в Южном море, где и ныне
сосредоточены монастыри, ему посвященные (восемьдесят шесть монастырей!). Однако
уже с давних пор в Китае он превратился в божество женское, ибо доброта, добродетель,
изображается через слово, которое есть, материальность, женское начало. Превратившись
в женщину (Гуаньинь), бодисатва тем самым как бы специализировался, и теперь к его
компетенции в основном относятся ниспослание детей и избавление людей от всяких
напастей и скорбей в этой жизни. Ее величают в эпитетах, вполне аналогичных
христианской божьей матери, «заступнице усердной»: она — великая сострадалица,
великая печальница, помощница в невзгодах и т. д.

Гуаньинь — богиня особо чтимая, популярность ее не уступает няннян (о которой уже


говорилось), и оба эти культе, вполне тождественные друг другу, переплелись теснейшим
образом. Буддийское происхождение Гуаньинь сказывается главным образом в стиле ее
изображений. Так, в этом храме она восседает на лотосе, [96] по-буддийски подогнув ноги
ступнями наверх, в прическе у нее уместились четыре птицы. Около нее стоит ваза с
воткнутой ивовой веткой — кропило со святой водой. Перед богиней распластался в
молитвенной позе мальчик.

По храму нас водил, показывал и объяснял все очень старательно лаодао — даосский
монах в хламиде и желтой шапке. У него в комнатке мы пили чай, и я списал некоторые
из любопытных вещей, висящих на стене. Меня заинтересовало письмо с приглашением
на «снятие ноши». Я не мог понять это выражение, лаодао объяснил. Оказывается,
настоятель храма — это выборная должность, на которую местное общество приглашает
какого-нибудь известного своим высоконравственным доведением монаха (и точно так же
изгоняет, когда высокая нравственность теряет свою высоту).

В день вступления на должность настоятеля устраивается торжественный обед, это и


называется «снять ношу», ибо приглашенному монаху приходится преодолеть путь, чтобы
прийти сюда, а здесь он может, «сняв ношу», отдыхать «среди покоя и уважения».

Любезный лаодао сыскал нам эстампера в помощь Цзуну, и со всей поверхности


памятника (стены усыпальной ниши гробницы Го) будет снят слепок. Интерес к
памятнику заключается в том, что это единственная ханьская серия плит, сохранившаяся в
прежнем виде и расположении. Однако, несмотря на громкую археологическую
известность памятника, обращаются с ним весьма зверски: куча сена, наваленная до
потолка, скрывает многое от глаз зрителя, да и до плит не доберешься за раскрашенными
позднейшими фигурами, изображающими отца и мать Го, и еще какими-то, которым я не
знаю смысла.

Выйдя, наконец, из помещений, любуемся живописной панорамой: полуразрушенные


храмы со сводчатыми крышами, волнистая линия стен, а вдали — старые бурые горы и на
их фоне — ярко зеленеющие свежие террасы, одна над другой, одна над другой.

Спрашиваю старика, стоящего около меня: «Чем объяснить эти террасы?» Говорит:
«Человеческий труд». Подумать только: распаханные горы! Не знаешь, ужасаться или
восхищаться, глядя на такое человеческое упорство. Вот что значит китайский труд! [97]

Вечером во дворе гостиницы разговариваю со слугами и их знакомыми, которые, конечно,


собрались поглазеть на нас. Меня понимают довольно прилично, и я еще понимаю кое-
как. «Еще» — потому, что диалекты в Китае настолько отличаются один от другого, что,
например, южный и северный диалекты представляют собой буквально иностранные
языки. Я сам присутствовал при разговоре пекинца с шанхайцем, который они вели на...
французском языке! Только письменность объединяет всех, это величайшее среди языков
мира единство (латинский язык в Европе всем чужой и латинский алфавит никого не
сближает). Можно представить себе такую картину: сидят люди из Пекина, Шанхая и т. д.,
японец, аннамит, кореец и читают одно и то же, а сказать друг другу не могут ни слова.
Неграмотный же китаец сообщает свои мысли вне письменности, и их надо ловить на
слух, письменность здесь только тормозит. И вот тут тоны, меняющиеся повсюду (уже в
Тяньцзине они отличаются от Пекина), представляют огромную трудность. Разговорный
язык состоит из весьма небольшого числа комбинаций, но эти комбинации надо умножить
на четыре различных тона, что дает уже более 1500 комбинаций! Вполне достаточно.
Поэтому далеко не все диалекты подчиняются тональностям, и в каждом диалекте свои
законы, другие окончания, другие ударения.
Однако говорящий хорошо по-пекински понят везде (хотя, конечно, не без курьезов). Весь
вопрос в том, чтобы действительно хорошо говорить. Лучший способ обучения
разговорному языку — это подражание. Тем, кто стыдится подражать, как обезьяна,
научиться труднее, и результаты плохи. Пример тому — Шаванн и еще более — мой
пекинский приятель, тоже китаист, Вайншток. Из ненависти ко всякому актерству и
вычурности он принципиально говорит без тонов, чем смешит китайцев, хотя они и
восхищаются его знаниями. Надо, конечно, стремиться не к актерскому подражанию, а к
точному. Не надо гнаться за красивостью речи и переводить со своего языка, а пускать в
ход самые простые, известные уже обороты. Совершенство редко достижимо,
виртуозность не нужна. Лучше удовлетворяться скромными претензиями: быть точно
понятым. Неискусность не вызывает неуважения, а неуклюжая виртуозность смешна [98]
и, как всякое фальшивое самолюбие, сразу же ощущается собеседником.

Все настоятельно советуют ехать в Линъяньсы: большой монастырь, хорошая, славная


местность. В археологическом описании, которым все время пользуется Шаванн,
говорится о монгольской надписи, находящейся в этом храме, и мы решаем завтра же
ехать туда.

Засыпаем под свист флейты и пение: это музыканты залезли на стену и стараются вовсю.

16 июня. По дороге впервые встречаю культ древнего дерева (дендролатрию) и


вселившегося в него духа. Перед коренастым ветвистым деревом каменный алтарь и
обычные для божества надписи вроде: «Если попросишь — обязательно исполнится».

В Линъяньсы едем на специально нанятых ослах по ужасной каменной дороге.

Монастырские земли начинаются далеко от ворот Линъяньцзинцзан. Расспрашиваю


крестьян (с трудом). Оказывается, они работают исполу на самых кабальных условиях:
половину себе, половину монахам. На эти-то труды и содержится знаменитый
грандиозный монастырь.

Кругом горы. Перспектива чудесная, величественная. Горы в закатном сиянии оделись в


нежные гармонические цвета и плывут перед глазами, укладываясь мягкими, покойными
складками. Издали виднеется прелестная пагода в кипарисовом лесу. Какое
восхитительное местонахождение, полное поэзии, приволья! И это не исключение: все
буддийские монастыри расположены, как правило, в самых живописных горных местах
Китая. Очарование буддийских монастырей давно привлекало поэтов, и уже в Танскую
династию появляются поэты-монахи, ушедшие от суетной и пошлой жизни китайской
служивой интеллигенции в леса и горы, дабы воспевать одну природу в ее чистоте и
величии.

Подъезжаем. Храм огромный, светлый. Навстречу высыпают бритоголовые хэшаны в


черных хламидах, которые лишь подчеркивают их откормленные, пышущие здоровьем
физиономии.

Расспрашиваем о монгольской надписи — ничего не знают. Идем осматривать. Обилие


памятников, правда, позднейших эпох, поражает. Шаванн нашел дерево, [99] освященное
Сюань-чжуаном, знаменитым китайским путешественником VII в., который ездил в
Индию за буддийскими книгами и оставил тщательные описания мест в географическом и
историческом аспекте. Дерево Сюань-чжуана — это огромная развесистая белая туя,
которых здесь вообще великое множество.
Ползем наверх со страшными усилиями. Послушник, разговорчивый малый, ведет нас
повсюду, в том числе и на кладбище монахов, где среди деревьев утопают ступы и
памятники с высокопарными надписями всех веков. Наверх карабкаемся по разрушенной
лестнице. В скалу врезаны широкие надписи, увы, позднейшие, а мы искали монгольские.

Беседуем с любезным послушником, дарим ему складные ножницы, и тот в безумном


восторге: спускается по головоломной лестнице, не глядя под ноги, и все любуется ими.

Хэшаны встречают нас криками: «Нашли! Нашли!» Ведут. Оказывается, действительно,


памятник Юаньской династии. И он, конечно, погребен в свалке мусора! Мы в восторге,
что удалось вызволить эту ценную для науки вещь. Теперь она будет фигурировать в
альбоме Шаванна.

Китайские ученые всегда относились к вторгшимся кочевникам, владевшим ими, с


полным презрением. И законно, ибо все захватчики-династы, покорявшие Китай и в III в.
до н. э., и в IV в. н. э., и в Х, и в XI, и в ХIII (монголы) и в XVII (маньчжуры), — все эти
мелкие наполеоны и наполеониды, обрушивавшиеся на Китай, имели одну и ту же общую
участь: они вырождались в нуль, оставляя Китай таким же мощным культурным
массивом. Весьма прискорбно, однако, что это законное презрение к захватчикам уже
незаконно распространилось и на их письменность, лишенную иероглифов. Китайская
наука не интересуется подобными памятниками, государство же одинаково равнодушно
ко всему вообще, и вот древние каменнописные памятники валяются в мусоре, служат
мостовой, стиральными досками, рычагами колодцев, а не далее как вчера в
Сяотаншаньском храме мы видели тоже юаньский камень с весьма тонкой резьбой,
который украшал стены... уборной.

Вечером весь персонал за нами стремительно ухаживает. Погонщики ослов, слуги,


послушники (игривый [100] и веселый народ), какой-то гость, славный и симпатичный
китаец Чжан, который, увидев нашу ученость, относится к нам прямо-таки
подобострастно, сидят с нами в беседке, покрытой виноградом, и, беседуя, ужинают.
Каждый норовит сказать нам что-нибудь приятное, изобрести какой-нибудь комплимент
нашей «тонкой учености».

Образование, особенно в утонченном его виде, ни протяжении веков всегда считалось


самым достойным занятием, и глубочайшее уважение к умственному труду стало,
воистину, национальной чертой китайцев.

Ложась спать, высказываем свои тайные опасения относительно клопов. «Мы сами здесь
живем. Это не гостиница. Откуда взяться всей этой дряни?» — говорит послушник. Мы
тронуты любезностью. Клопов, действительно, не оказалось. Монашеские кельи ничуть не
хуже жилых домов.

17 июня. Просыпаемся рано утром. На просторном красивом монастырском дворе


монахи, выстроившись шеренгой, чистят рот щетками. Отправляемся делать слепки с
памятников. Первые опыты раздражали обоих. Потом под умелым руководством Цзуна
дело пошло на лад. На прощанье данцзяды (хозяин) заколол барана. Отменный отвальный
обед сопровождается все тем же потрясающим радушием. И вот мы снова в пути. Ужасная
дорога, возмутительная. Жар, пот, жажда. Выпиваем флягу за флягой, чашку за чашкой.
Пот струится градом в полном смысле этого слова.
Шагаю по жаре, мечтаю, обдумываю мою жизнь. Как хорошо чувствовать себя
свободным от повседневности, от эфемерных желаний удобств и богатства. Жажду
одного: развивать и насыщать свой интеллект.

Проезжаем мимо довольно импонирующей группы гор. Это знаменитый Тайшань, культ
удела Лу (родины Конфуция). Местность у его подножия славится храмами и служит
пристанищем оккультных созерцателей, ибо гора Тай — последняя инстанция подземного
судилища. Однако что это за горы?! Извозчик говорит: «Это издали кажется низким,
вблизи же — ух, как высоко!» Типично.

Подъезжаем к Тайаньфу. Люднее и люднее деревни. Наконец, стены. Обретаем себе


наилучшее до сих пор [101] пристанище. Моемся с наслаждением, граничащим с
исступлением. Затем отлично обедаем огромной курицей.

Приходит славный малыш — сын хозяина, и я долго и с удовольствием с ним беседую.


Вот из кого следовало бы создавать передовые ряды китайской интеллигенции!

В сопровождении мальчугашки идем в лавки покупать хуары — лубочные картинки. Нас


изрядно надувают (на то мы и европейцы), но не в этом дело. Купили заклинательное
изображение Чжан Тянь-ши и его амулет. Картинка печатана с деревянной доски и
представляет собой порождение весьма грубой и вместе с тем интересной для наблюдения
фантазии.

Чжан Тянь-ши — «небесною силою учитель» — изображен в угрожающей позе, с


поднятым мечом и чашкой с лекарством, которое отгоняет ядоносных животных, ибо
заклинательная компетенция Чжана, кроме бесов и нечистой силы оборотней, кошмаров и
т. д., простирается еще на так называемых пять ядоносов, к коим относятся скорпион,
паук, трехлапая жаба, змея и стоножка. Все они изображены под ногами заклинателя: он
попирает их, устраняя, таким образом, возможность причинять людям зло. Эти «ядоносы»
особенно вредят человеку при наступлении жары в пятой китайской луне (т. е. как раз
теперь, в июне). Поэтому надпись на амулете призывает силу амулета на пятое число
пятого лунного месяца. Также весьма любопытны картины-заклинания, которые на языке
местных торговцев называются «Пять чертей веселят Пхара», изображающие фигуру
заклинателя Чжун Куя (в простонародные именуемого Пхаром) в компании подчиненных
ему бесов, старающихся ему угодить, чтобы не навлечь его гнева и не быть
«разрубленными» его священным мечом. Рыжеволосые, безобразные бесы всячески
стараются снискать благоволение маэстро Чжун Куя: один из них взгромоздился на
другого и держит в руках чайник с вином, готовясь сейчас же налить в опорожненную
повелителем чашу. Другой держит поднос с плодами на закуску. Пять ядоносных зверей
— жаба, стоножка, ящерица, змея и паук — также празднично настроены и слушаются
хозяина. Сам он, изображенный в плаще ученого (ибо, по легенде, он неудачный кандидат
на доктора), с отвисшими жировыми складками (заимствованный из буддийской
иконографии символ полного [102] довольства), пьет вино из чарки, но сохраняет свой
свирепый вид и, судя по направлению взгляда, отлично помнит, где лежит его грозный
меч. Смысл картины, по-видимому, следующий: «Вот как слушаются черти Чжун Куя!
Мы просим его изгнать бесов, шалящих в нашем доме и наводящих болезни, бедность,
неудачи, и ядоносных насекомых, вредящих нашим детям». Отсюда понятно, что
наибольшим спросом такие картины-заклятья пользуются именно сейчас, в разгар жары.

Эти религиозные картинки-иконы при первом же взгляде на них явно напоминают


китайского актера: та же поза, экспрессия, пышное одеяние. Таким образом, китайская
лубочная икона представляет собой трогательное соединение религиозного содержания с
пышной парадной театральной формой, и покупатель, надо полагать, ценит второе не
меньше первого.

На обратном пути зашли в школу (сегодня таковых видели уже три). Малюсенькие
ребятки от восьми лет сидят и зубрят знаменитое «Четверокнижие» («Сышу») 2 — первые
книги старого китайского обучения. Архаический язык этого конфуцианского канона
настолько далеко отстоит от разговорного языка, на котором уже привык думать и
говорить ребенок, что сходство можно рассмотреть лишь пристальным ученым глазом.
Почти иностранный язык, только что в китайской фонетике! Конечно, он не по силам
начинающему, и поэтому весь текст вместе с элементарным, непосредственно к нему
примыкающим комментарием усваивается наизусть, без особых пояснений, вплоть до
возраста, когда ключ к разумению отыщется уже из общего развития ученика. В
Пекинском высшем училище (да сюе тан) лекции по китайской классической литературе
состоят из чтения ученым профессором выдержек из какого-нибудь классика (в прошлом
году «Лицзи», т. е. канон обрядов или установлений) со сводным комментарием, причем
оборот [103] мысли схоластически-догматический без всякого участия объективного
критицизма. История Китая для китайцев вообще имеет как бы религиозное значение и
вполне объективной критике тех событий, которые считаются важными, не подлежит. Тем
более в школах. А вначале вообще одна голая зубрежка в виде напевания самых
прихотливых мелодий по загадочным нотам — иероглифам. При этом, конечно, каждый
поет свое, ничуть не согласуясь с соседом; и образуется настоящий гвалт, который мы и
услышали, как только приблизились к школе.

Прелюбопытно экзаменовать ребятишек, заставляя их читать. Читают, ничего не понимая,


по задолбленным цзырам 3. Шаванн раздавал вопрошаемым мной ученикам карточки,
виды Парижа. Один мальчугашка потом подходит ко мне и храбро говорит: «А тут еще
есть наши ученики, дай и им карты». Я был очень тронут. Мальчуган красивый,
разумный. Прочел уже массу: «Сышу» («Четверокнижие»), «Лицзи» и т. д. Побольше бы
таких мальчуганов! За ним и другие осмелели, рассказывают, кто что прочел. Одно
удовольствие, огромное, говорить с ними, дарить подарки! Прелесть!

«Учиться и постоянно упражняться... Не радость ли?» — говорит Конфуций. Но и не ужас


ли, что образование дается с таким трудом и, начиная с шестилетнего возраста и кончая
чуть ли не к тридцати годам, китайский так называемый потомственный ученый
посвящает все свое время, с утра до ночи, изучению своего языка? Не говоря уже о том,
что при такой системе обучения совершенно не остается времени для иных предметов.
Трудно, видя это, не стать на сторону реформы, и самой решительной реформы. Но также
невозможно и не согласиться с необходимостью поддержать преемственность
национальной древней культуры, не теряя унаследованных сокровищ. Ясно, что нужна
какая-то «золотая середина».

18 июня. У самого подножия горы раскинулся огромный Таймяо — храм Владыки


Восточного пика, как обычно именуется Тайшань — высший судья душ умерших. Он, как
и чэнхуан, — самый характерный [104] показатель китайской религии. Культ его
повсеместен и едва ли, например, в Пекине он менее ярок. Надписи в его храме — это
большей частью цитаты из китайских древних классиков и делаются «сих дел мастерами»,
работающими при храме же, делаются по классическим трафаретам. Китайскому
ученому-конфуцианцу их применение к данному культу кажется, конечно, только
банальным, ибо в контексте, из которого эти цитаты вырваны, они историчны и логичны,
а здесь сплошной трафарет, гораздо более обильный, чем надписи христианских храмов,
но такой же ограниченный и повторяющийся. Надписи эти — прежде всего общее
славословие: «Твою силу мы чтим выше трех других» (Священных Гор) и т. п. Далее в
надписях указывается сила воздействия духа на совесть и судьбу: «Ты будишь закоснелых
и заблудших!» И, наконец, надписи славословят божью благоутробную милость: «Здесь у
тебя в руках все виды счастья людей», «Своей милосердной благостыней ты охраняешь
наших голеньких» (ребят), «Ущедри грешных нас, как землю дождь». Здесь уже
компетенция бога расширена до общей благости, охраняющей детей, дающей богатство и
т. п., как будто бы и не относящейся к загробному судопроизводству. (Точно то же мы
наблюдаем и в храмах чэнхуана.)

Все эти надписи не имеют ни подлежащих, ни местоимений, выдержаны в строгой


ритмичности и полностью соответствуют эпистолярному стилю в христианских храмах.
Переводя, я восстанавливаю их по контексту, который ясен.

Конечно, массовый посетитель храма, будучи безграмотным, ничего не понимает. Для


кого же они? Переводчиками-посредниками являются полуграмотные даосы-монахи, под
влиянием которых находятся главным образом женщины, доверчиво внимающие
прописной морали.

«Честно нажитые деньги твои дети и внуки наследуют» и т. п.

Некогда Таймяо являл зрелище величественное: храм спланирован по образцу Запретного


города в Пекине. Громадные дворы, обсаженные деревьями, стройные арки, ворота,
множество павильонов-храмов, прекрасные памятники плиты. И на все это былое величие
надвигается запустение, готовясь поглотить его [105] полностью. Только кипарисы
выдерживают натиск: тысячелетние могучие деревья действительно великолепны. Одно
из них посажено танским богдыханом (как сообщает надпись). Заходим в первый
павильон-храм. На, полу — кучи сена, через все помещение, от статуи к статуе (от
божества к божеству) тянутся веревки, сушится белье. Два страшилища с огненными
волосами (один черный, другой белый) напрасно свирепо таращат глаза: их присутствие
не нарушает домашней обстановки, и в храме по-семейному спят, едят, просевают хлеб.
По соседству разместились торговцы и, видимо, не дождутся неистовствующего бича, как
«торгующие во храме» иудеи.

Идем дальше. В следующих дворах целый ряд памятников содержит указы богдыханов
ехать на поклон к Дунъюэ (Восточной горе). Высокопарно и трудно [106] читаемо.
Заходим в следующий храм. Он занят цирюльником. На стенах, расписанных божествами
в облаках и лентах, на фоне их блаженных физиономий висят японские объявления о
противоопиумных пилюлях. И так на каждом шагу. На рекламы местных лекарей, вроде
«Специально лечу от тошноты» и т. п., мы вообще перестали обращать внимание.
Предприимчивость монахов, сдающих все эти храмы в любую аренду, как видно, не имеет
предела. Представить себе что-нибудь подобное в Италии или Испании! До чего все это
непохоже на сурово-религиозную Европу! Наконец, входим в главный храм. Огромные
пространства стен заняты великолепно сохранившейся росписью времен династии Сун.
Множество фигур изображает шествие богдыхана на поклонение горе Тайшань:
отправление из столицы, шествие и встреча богдыхана на верху горы. Свита, придворные,
войска, карета богдыхана, дары на диковинных зверях-чудовищах — все выписано
тщательно, красивым, четким штрихом.

В одном зале Таймяо нам показали огромный кусок яшмы — драгоценность, не имеющую
цены. Это знаменитая хотанская яшма, с одного края она теплее, с другого — холоднее.
Яшма вообще ценится в Китае выше всех других камней и служит предметом обожания и
мистической поэтизации. В литературе это — самый классический и изысканный образ.
Яшма чиста, струиста, тепла, влажна, одновременно мягка и тверда. Она не грязнится, не
зависит от окружающей ее температуры и, следовательно, есть лучший образ
благородного человека, не зависящего от условий жизни. Яшмы в руке поэта — его стихи.
Яшмы в порошке — это разбросанные по бумаге перлы каллиграфа (а каллиграфия в
Китае ценится наравне с живописью). Яшма — это красивая девушка, это — человеческая
доблесть; яшма — это милый, прекрасный человек, ибо чистое сердце его сквозит и
струится, как яшма. Наконец, «яшмовый сок» — это вино... Решительно, все лучшее —
это яшма.

Перед уходом из храма я долго беседовал со стариком-гадателем и описал себе в


книжечку весь его ученый багаж (стихи на каждый случай гадания). Вообще гадание
чрезвычайно сильно распространено в Китае: «отраженье духа» — искусство
физиогномики, т. е. [107] гадание по чертам лица, геомантия — гадание по поверхности
земли, без которого не проходит ни одно дело, особенно похороны, и т. д. В книжечке
большое место отведено гаданию о браке. Гадательные формулы вменяют в непременное
условие бракосочетания, чтобы по два особых циклических знака 4 для года, месяца, дня и
часа рождения жениха и невесты отнюдь не противоречили друг другу. Так, например,
молодой человек, родившийся в год Змеи, не должен жениться на девушке, родившейся в
год Мыши (в противном случае на них обрушатся страшнейшие несчастья, на щедрое
описание которых у гадателя имеется большой запас готовых шаблонов). Точно так же и
девушка, появившаяся на свет в год Тигра, не смеет мечтать о приглянувшемся ей
кавалере, рожденном в год Овцы, и т. п. Конечно, гадатель может многое изменить в этих
комбинациях, подгоняя их по собственному произволу, но чтобы этот произвол
действовал в желательную для гадающего сторону, надо подсыпать и подсыпать монеты.
Можно представить себе, как осложняется этим изощренным суеверием и без того-то
нелегкая жизнь китайского крестьянина.

От Таймяо, от его северных ворот, начинается дорога-лестница на Тайшань, идущая к


самой его вершине. Этот подъем сулит нам много интересного.

Неподалеку от Таймяо расположился храм другого весьма популярного божества — бога


денег, Цайшэня, стоящего во главе целого легиона богов денежного обилия. В его свите
находятся: дух, посылающий выгоду торговле; отрок, зовущий деньги; жирный, с
отвислым чревом, Лю Хар — бог монет и многие другие.

В этом храме меня заинтересовали фигуры, ведущие на поводу коней. Окружающие


объяснили, что это — кони-звезды (синмар), предназначенные для поездок самих божеств.
Молиться — значит приглашать, просить бога прийти на помощь. Конечно, вежливо при
этом послать за ним коня: так и богу удобнее, и явится он скорее. Обычно для этой цели
покупают бумажные изображения и самого бога, и коня-звезды и после [108] молитвы
сжигают их, т. е. как бы приглашают и провожают бога.

В стороне от центральных фигур Цайшэня и его приближенных я, к своему удивлению,


встречаю фигуры водяных божеств, заведующих разделом вод, усилением волн и прочими
водными делами. Им, как всем водным духам, следовало бы находиться в храме Лун-вана
— Царя Драконов, Водного Владыки, а никак не в храме Цайшэня. Даос-монах
простодушно объясняет, что это делается, дабы привлечь в храм побольше верующих.
Есть свободное место в храме — отчего же не поставить лишнюю пару богов! Чем
больше, тем лучше. Даос угощает нас хорошим вкусным чаем. Заваривает его
чрезвычайно аппетитно: сухие листья чая кладет прямо в чашку, и там уже обваривает
крутым кипятком. Затем накрывает другой чашкой, лишь несколько меньшего диаметра.
Листья опускаются на дно, и зеленоватый отстой мы отхлебываем глоточками, отодвигая
край верхней чашечки. Наслаждение!
Я вообще крайне доволен приемом, который нам здесь оказывают всюду. Любезнейший
народ, гостеприимный, вежливый, услужливый!

Китай — страна вежливости и, даже более того, — страна привета. Уже в Пекине я был
поражен обилием форм выражения привета на китайской почтовой бумаге и почтовых
конвертиках, где благопожелания и изысканнейшие комплименты представлены в
вариациях совершенно виртуозных. И в путешествии я на каждом шагу отмечаю
исключительную приветливость населения. Заходим ли мы в храм, или в школу, или в
лавку — нас прежде всего усаживают на почетное место, угощают чаем, расспрашивают,
интересуются, не скупясь на комплименты, и манеры у всех строго почтительны.

Но вежливость и привет идут еще гораздо далее, в самую толщу народа. Когда мы с
Шаванном проходим, сидящие на корточках и отдыхающие рабочие или крестьяне
поднимаются и необычайно приветливо кивают головой. Если курят или едят, то делают
руками приветствие, поднимая их вместе с чашкой, куском хлеба, трубкой и т. д.
Приглашают разделить трапезу, как бы ни была она скромна. И так повсюду.
Удивительно! Китай — особая страна. И чем дальше, тем больший интерес привязывает
меня к ней, полной стольких еще [109] для меня загадок. Я чувствую себя великолепно.
Шаванна же подобная жизнь утомляет.

На обратном пути заходим в Гуаньдимяо. В храме идет приготовление к театральному


представлению. Сцена, как это водится, устроена против главного алтаря, лицом к богу, а
то, что зрители при этом стоят к нему спиной, никого не трогает и не возмущает. Богатая
постоянная сцена поражает роскошью. Под крышей и на балках вырезаны из дерева целые
сложные исторические сцены в мельчайших деталях и с гармоничным связующим
орнаментом. Зрителю дана, таким образом, полная возможность наслаждаться этим
художественным зрелищем. Однако китайскому вкусу и чутью не меньше говорит
художественное убранство сцены, литературное по содержанию (о чем я уже говорил) и
каллиграфическое по форме. Известно, что каллиграфия в Китае считается искусством
высоким, не уступающим живописи. За каллиграфической реликвией (например,
знаменитого каллиграфа IV в. н. э. [110] Вань Си-чжи) охотятся из поколения в
поколение; о ней пишутся трактаты за трактатами; она оценивается в невероятные суммы,
и даже эстампы с имитирующей ее плиты далеко не всегда доступны. Само собой
разумеется, что для убранства сцены подобное каллиграфическое оформление отбирается
с большим старанием. Литературные формулы, как водится в таких случаях, полны
сложных литературных намеков и, так сказать, больше не говорят, чем говорят,
предоставляя знатокам разбираться в смысле надписи по мере их собственной остроты и
чуткости. Так, над дверями, ведущими на сцену из задней единственной стены,
крупнейшими иероглифами пишется обыкновенно следующее: над правой дверью — «Чу
цзян», т. е. «Выходит воеводой»; над левой — «Жу сян», т. е. «Входит министром». Смысл
этой надписи исходит из общего содержания исторических драм, где главные роли
распределены между защищающими трон или, наоборот, его свергающими генералами, с
одной стороны, и честными или, наоборот, вероломными министрами — с другой.

Таким образом, надпись имеет следующий смысл: «Актер отсюда выходит в роли
генерала, а сюда (налево) уходит в роли министра», или еще вернее: «Актер, вышедший
(за границу) воеводой; актер вошедший (во дворец) министром». И все это только для
того, чтобы сказать попросту: «Вход — выход!» А это, конечно, простейшая надпись.

21 июня. Восхождение на Тайшань заняло у нас два дня. Начали мы его в 6 часов утра 19
июня.
Вся дорога от подножия горы до ее вершины — это ряды гранитных лестниц и мостовых.
Грандиозное сооружение!

Террасы, которые образует возвышенность, составляют как бы отдельные марши этой


лестницы. И с каждым таким маршем все более открывается живописный вид.

Груды, сплошные груды полуседых камней создают общий красивый фон. Порой на
большом камне высечено крупными красными знаками изречение вроде: «Облачные
горы, чудная перспектива». Овраг с маленькой речкой-ручейком тоже завален причудливо
изрытыми камнями, на откосах его — пещеры. Каменисто, дико, но и [111] здесь живут.
Уклоны горы подрезаны, и на них — кропотливым трудом возделанные пашни. Землянки
врезаны в почву; жизнь прилепляется всюду.

Чем выше, тем шире открывается красивая картина гор, поросших мхами и
папоротниками всех оттенков. Изумительные, щедрые сочетания красок.

Надпись на придорожном камне патетически комментирует: «Мало-помалу входим в


страну прекрасного». Старатели с литературными замашками прицепляются буквально к
каждому случаю: дереву, камню, чтобы написать что-нибудь, не останавливаясь перед
отсутствием таланта и даже грамотности.

Каменная лестница идет к вершине горы, то поднимаясь, то спускаясь. По этому поводу


говорится, что она «устремляется в облака».

Повсюду — массы нищих. Ребятишки карабкаются по бокам дороги, бросаются под ноги,
просят милостыню (взрослые эксплуатируют их). Старухи и старики причитают нараспев.

Пилигримки (паломницы) на каждой лестнице, перед каждым храмом бьют челом, твердя:
Амитофо, хотя храмы и не буддийские. Амитофо — это китайское звучание имени Будды
Амита. Бесконечное повторение этого обращения к Будде соответствует многократным
«господи помилуй» в христианских церквах 5.

Добираемся до Чжунтяньмынь — Средних Небесных ворот, отмечающих полпути.


Отдыхаем в чайной. И здесь, конечно, тоже надписи. В одной, например, весьма подробно
говорится о том, как в «день сжиганий» (праздник предков) ученые и чиновники
собираются в местном храме, чтобы жечь благовония. Народу собирается много, все едят
и пьют на дороге (в чайных), поэтому чай достать трудно, а если в этот день не напьешься,
то весь год будешь страдать от жажды (очевидно, такая примета). Мораль ясна:
торопитесь напиться чаю, хотя бы и не в «праздник сжигания»!

Ползем дальше. Длинной нитью тянется наверх ряд лестниц. А внизу панорама: складки
гор, долина во мгле, русло знаменитой в истории Китая реки Вэньхэ [112] и город Тайань,
квадратно лежащий в зелени сосен и кипарисов. «Взойдешь на Тайшань, и земля кажется
маленькой», — сказал Конфуций, поднявшийся, согласно преданию, до этих самых мест.

Минуем Пик тысячи сосен. Сосны действительно всюду. Среди камней, на выступах скал,
каким-то чудом укоренившись в малейших расщелинах, растут они, изогнутые, с плоской
кроной и по-змеиному вьющимися ветвями, — естественная стилизация, столь близкая
искусственной стилизации китайской живописи.

На одном из уклонов горы расположилась летняя резиденция американских миссионеров.


Что ж, место выбрано со вкусом!
Доходим до храма Лежащего тигра. Здесь пребывает священный тигр с горы Тай,
знакомый мне по лубочным картинам, где он изображается рычащим на чертей и
охраняющим дом от нечистой силы. На соседней скале древним почерком, которым
пишутся талисманы и заклинания, написан огромный знак тигра.

По дороге масса храмов. Большинство из них — маленькие, грубые, грязные,


разрушенные. Груды беспорядочных плит. Эти храмы, как и везде в Китае, содержатся
только на милостыню, денег от казны не получают и ремонтируются только тогда, когда
кто-нибудь возьмется за это дело сам лично, иначе монахи все истратят на себя. На
вершине горы строятся новые, огромные храмы. Поэтому нас все время обгоняют люди
(взрослые и ребята), тащащие на плечах известь (не легкое дело!), а отнесшие груз бегут
навстречу с отчаянной быстротой по крутейшим бесчисленным ступеням.

Преобладающее количество храмов посвящено, конечно, культу чадоподательницы Сун-


цзы няннян, особо вездесущей и наиболее из всех почитаемой. Это божество китайская
фантазия сопрягла с полуисторическим прошлым и, исходя из предания, гласившего, что
у основателя династии Чжоу (XII в. до н. э.) Вэнь-вана было сто детей мужского пола,
придала божеству плодовитости образ супруги этого князя. В одном из храмов этого
культа изображена чета этих счастливых супругов в облачениях, подаренных какой-то
верующей (видимо, в благодарность за полученную помощь) и одетых поверх
скульптурного одеяния. Перед супругами в ящике лежат деревянные, бумажные и
глиняные [113] изображения младенцев исключительно мужского пола (девочки
потомством вообще не считаются, а, наоборот, рассматриваются как убыточный товар,
который вскармливается и воспитывается не для себя). Эти фигурки уносятся
просительницами из храма в виде благодати, способствующей деторождению, а затем, по
воздействии, возвращаются обратно в тройном или удесятеренном количестве и, конечно,
при соответствующих дарах храму и монахам его.

По обе стороны от богини располагается ее свита, иногда в полном составе: богини,


исцеляющие детей от всевозможных болезней, с аксессуарами, указывающими на их
специальность.

Почти во всех храмах (а их — масса) я наблюдаю все тот же синкретический хаос, т. е.


полное смешение всех «трех учений» (сань-цзяо): конфуцианства, даосизма и буддизма.
Впрочем, к нелогичности такого порядка китайская религия вполне равнодушна: в ней,
собственно, каждый молящийся — сам себе жрец.

Напротив храма Лазоревой зари (Бисясы), посвященного культу Бися-юань-цзюнь 6,


прилепился в скале Грот белых облаков, причудливое соединение архитектуры с
естественными выступами самой скалы. На противоположном утесе огромными знаками
высечена надпись, сделанная во время посещения Тайшаня танским императором Сюань-
цзуном. Памятник прекрасно сохранился и выглядит внушительно. Неподалеку от
вершины расположен храм даосской феи Сиванму, божества весьма популярного. Этот
мифический персонаж к тому же часто встречается в литературных произведениях.
Сиванму — фея далеких Западных гор. В ее садах цветет вечный персик, дающий плод
раз в три тысячи лет, которым и насыщает фея свое долголетнее существо 7. В свите
царицы — целый сонм фей, однако в храме довольствуются четырьмя. Дабы Владычица
[114] Запада не слишком скучала о своем далеком царстве, перед ее алтарем тоже
сооружены театральные подмостки.
Добираемся, наконец, до вершины горы. Она совершенно потерялась под неуклюжим
давлением только что выстроенных и еще недостроенных храмов, весьма посредственной
архитектуры. Получилось нечто плоское, асимметричное, громоздкое.

На стене, сделанной в предотвращение самоубийств, надпись: «Запрещается кончать с


собой». Рядом — указ губернатора о воспрещении самоубийств («Только глупый народ на
это и способен»). Эти меры, оказывается, вызваны существующим поверьем, согласно
которому, бросившись в бездну с этой вершины, можно тем самым избавить своих
родителей от болезни и смерти. Приняв во внимание, что безграничное почитание
старших составляет основу всей китайской морали, можно себе представить, во что
обходится Китаю эта дикость суеверия! Трудно поверить, что кошмар этот — реальность,
а не очередная легенда.

Останавливаемся в совершенно новом храме Юй-хуанди, даосского Верховного владыки.


Любезный [115] даос-настоятель отводит нам уютную келью, с окном-панорамой на горы.
То, что келья храма-монастыря превращается, таким образом, в номер гостиницы и в ней
останавливаются к тому же иностранцы, которых, надо сказать, никто в свой семейный
дом не примет, никого не смущает и профанацией божьего храма отнюдь не считается.
Нам же подобный рационализм только на руку: приятна поэзия храма, а главное — всегда
есть, что наблюдать и чему учиться. Зайдя в келью настоятеля, я прежде всего обратил
внимание на огромный знак Фо (Будда).

Настоятель — вполне грамотный даос-монах — нимало не смущен подобным смешением


религиозных формул и благодушно объясняет, что этот знак ему преподнес какой-то
наивный почитатель (очевидно, каллиграф — любитель больших кистей и громадных
иероглифов).

Храм уже почти полностью «населен» новехонькими статуями, преимущественно


даосских божеств. Даосский культ — это религиозная форма даосизма и, конечно, отнюдь
не связан с его философской системой, созданной величайшими мыслителями Китая и
идущей сквозь века. Религия, конечно, и близко не подходит к философским статьям
даосизма, а питается исключительно его отклонениями в мистику, как-то: овладение
магией, алхимические поиски пилюли бессмертия, превращение в ангелоподобное
блаженное существо, повелевание нечистой силой и всеми тайнами природы и т. п., а
главное — той богатейшей сказочной эпопеей, которую создали на почве даосизма
народное творчество и писатели-мистики.

В центре храма стоит статуя Юй-хуана, Яшмового владыки, который, вероятно,


представляет собой не что иное, как даосскую интерпретацию старого Шан-ди,
верховного божества древней китайской религии. Даосская легенда наделила его
типичной биографией: сначала он был принц, потом ушел от власти и скрылся в горах, где
познал «абсолютную истину» даосизма (дао) и вознесся на небо. В народе Юй-хуана
почитают верховным: божеством, небесным императором. Подле Юй-хуана стоит его
придворный штат, духи-генералы, управляющие созвездиями. Среди них тридцать шесть
отважных героев легендарно-исторического романа «Речные [116] заводи», целиком
основанного на народных сказаниях 8. Так, исторические герои легко становятся
сказочными персонажами, а затем переходят и в ранг божеств. В свите Яшмового владыки
состоят еще четыре интересных божества: бог молнии, бог облаков, бог дождя и бог града.
Последний держит в руке тыкву (хулу), в которой хранится град.

Бог грома, особо безобразный (вместо рта у него — клюв, а глаза посажены очень
глубоко) держит в одной руке барабан, а другой заносит громовой молот.
Наибольшей популярностью, однако, пользуется та статья религиозного даосизма,
которая имеет дело с заклинанием и изгнанием злых бесов и всякой нечисти. На первом
месте тут стоит святой заклинатель Люй Дун-бинь (один из восьми бессмертных). За
спиной у него меч, искореняющий оборотней. В руке — веер и мухогонка —
принадлежность беспечных бессмертных. Легенда рассказывает его биографию весьма
конкретно: он подвижник VIII в., получивший святость и особый секрет владения мечом.
Впервые он испробовал чудодейственность этого меча, убив им страшного крокодила в
реке Янцзы. С тех пор он ходит по Китаю невидимкой, сокрушая, по молитве верующих,
окружающую их нечистую силу.

Между прочим, для «разрубания» нечистой силы всякий заклинатель в Китае пользуется
«драгоценным мечом» (состоящим иногда из монет с кабалистическими надписями),
имеющим силу наносить удары бесам. Таким образом, против незримого мира нечистой
силы метут быть применяемы вполне конкретные средства человеческой
действительности. Это и есть то главное, что видит народ в религиозном даосизме:
«умение» изгонять нечистую силу.

В остальном же даосские храмы ничуть не отличаются от буддийских, разве что статуй у


них еще больше, и носят они причудливые названия («Трое чистых», «Восемь
бессмертных», «Темный воевода» и т. п.). Просить же и у них можно всего, чего хочешь
(т. е. тех же денег, детей, здоровья). Все же и здесь, видимо, для того [117] чтобы угодить
на большее число вкусов, среди бессмертных и чистых стоит всегда и всюду популярный
Гуань в узорчатом шлеме и военной кольчуге. И уж сверх всего ассортимента
демонстрируется скелет святого (времен Кан-си, XVII в.) с позолоченным черепом,
сидящий в позе размышлений в стеклянном футляре. Очевидно, и этот «товар» найдет
своего потребителя.

Мирно выспавшись под надежной охраной богов-заклинателей, отправляемся в обратный


путь.

Проходя мимо бесчисленных храмов, где в полном хаосе размещен весь неимоверно
огромный состав божеств, снова и снова задаю себе вопрос: что же такое религия Китая?
Думаю, что она по существу своему вряд ли отличается от всех других религий. Это — то
же проявление бессилия человеческого против зол жизни, та же боязнь грозной силы
природы и темной силы воображения, наваждения, напастей и всякого лиха, ищущая
возможности от них заслониться. Всякий способ является одинаково хорошим:
заклинания бесов профессиональными фокусниками, приношения Будде, даосской
Троице, сонмам духов всех специальностей, какого бы происхождения они ни были.
Визит на Тайшань чрезвычайно полезен мне: он показывает, как немного нужно для
обоснования человеческой религии. Хорошее предупреждение против неосторожных
синологических обобщений!

Действительно, историк религии часто принимает культ за веру. За громоздкой и сложной


внешностью религии легко не увидеть главное: принудительное социальное начало,
делающее религию составным началом быта, продиктованным социальным неравенством
и недоступностью для масс истинного просвещения. Фасад здания может заслонить и
скрыть от взгляда то, что находится внутри его.

22 июня. Сегодняшний визит в даосский храм Ваньшоу-гун (Дворец долголетия) оказался


весьма интересным, так как показал весьма наглядно, что храм может быть не более, как
гостиницей, клубом. В главном зале, около Юй-хуана стоят изображения четырех
бессмертных старцев, из которых один — Сюй Цзин-чжи родом из провинции Цзянси.
Поэтому и храм связан с цзянсийским землячеством, представляя собой его [118] клуб и
постоялый двор. Несколько раз в год здесь бывают собрания, прибывшие издалека и не
имеющие здесь близких останавливаются в самом храме, бесплатно живут и питаются.
Богатые земляки дают деньги, бедные вносят свой труд.

В большом Даванмяо я впервые столкнулся с культом дракона (даван) в его наиболее


внушительном виде, а именно — в виде Царя Драконов, т. е. обожествленного чиновника,
который или отлично боролся с прорывами Желтой реки через плотины, или сам погиб в
этой борьбе, утонул. Это огромный храм с роскошно одетыми статуями и многоречивыми
надписями. Считается, что душа героя-чиновника перерождается в дракона. Однако за
неимением оного в наличности во время наводнения ловят простую змею, сажают в киот
и приносят ей жертвы, как Царю Драконов.

Храмы давана ставят во всех местах, где Хуанхэ может прорвать плотину.

По дороге, зайдя в частную школу под названием «Высшая начальная школа», мы нашли
широко, по-европейски, построенные классы и площадку для шагистики, на которой и
застали пятнадцать длиннокосых парней с таковым же учителем. Остальные малые
занимались в это время гимнастикой с флагами. Спрашиваю одного из них по китайской
истории. Ничего не знает. На меня это училище произвело весьма отрицательное
впечатление. К чему это рабское подражание Европе, вернее — Японии? Неужели
реформа приведет к подобному «образованию»?

Проходим мимо американского госпиталя. Американцы выстроили себе великолепные


хоромы, живут по-европейски. Шаванн и я спрашиваем себя, в чем же заключается их
миссионерство? В госпиталь, по словам нашего разбитного мальчугана, который по-
прежнему сопровождает нас, принимают только богатых женщин, которые идут туда...
ради чистоты и туалета. И, действительно, перед госпиталем — нарядные китаянки и
китайцы, говорящие по-английски. Мне видеть их неприятно и грустно: на место
личности выступает самомнящая кукла.

Нет, жизнь народа должна остаться красочно-оригинальной, должна устоять от


разрушения, ассимиляции чужой культурой, чужой нацией. [119]

23 июня. Сегодняшний день тоже принес немало интересного.

В Кунцяоань, маленькой кумирне матери Будды 9, я увидел старых монахов, в которых


что-то было необыкновенное, и только в конце визита понял, что это были буддийские
монахини. Они ничем не отличаются от монахов, также бриты наголо, а под старость так
и вовсе на них похожи даже голосом. Есть среди них и совсем молодые. За пятнадцать
цзыров (медяков. — Ред.) бритая девка нам земно кланялась. Не балуют их! Монахи-
женщины пользуются в Китае скорее дурной, чем хорошей славой. Отчасти их
оторванность от семьи и от связанного с нею регламента создает в умах семейных и
патриархально настроенных людей предвзятое к ним нерасположение, как к женщинам
легкого поведения; отчасти же, не защищенные семьей, они и впрямь легко становятся
жертвами любого авантюриста, что усугубляет сильно преувеличенное в этом
направлении общественное мнение. Во всяком случае, участь их не завидна, и идут на нее
не от хорошей жизни (чего никак нельзя сказать о монахах-мужчинах!).

По дороге видим высокую башню почти европейского образца: башня женщины (точнее
— женского туалета).
Китаянки (только богатые, конечно) имеют специальные туалетные комнаты, где они
наводят красоту — дело нелегкое, если учесть обязательные в Китае прикрашивания
румянами, белилами, выщипывание бровей и прочие ухищрения этого рода, приводящие к
полному искусственному фальсификату женской красоты, и вдобавок фантастическую
сложность причесок нарядных дам (но также не отсутствующую и у простых женщин).
Эти туалетные — святая святых, никто туда не допускается. Там женщины поклоняются
богине Бися-юань-цзюнь (няннян), ей и воздвигнута эта [120] башня. Знатные матроны,
видно, не скупятся на приношения и усердно посещают этот храм, надеясь, что, быть
может, и они со временем станут богинями тоже 10.

Курьезно, что при входе надписи гласят: «Придя сюда, вспомним Будду» и «Лучше всего
поклоняться Будде».

У нас серьезные затруднения: где и как нанять тот инструмент, именуемый тележкой,
который мы хаяли, до сих пор и который теперь нам кажется верхом совершенства? Давай
деньги — не достанешь, говорят нам здесь. Даже чжифу (губернатор) не помог: нету
здесь телег, есть только... тачки. И то не на завтра, как хотелось бы, а на послезавтра.
Потеряем еще день.

Вечер. Сижу и балагурю с нашими ребятишками, сыновьями корчмаря. Любовно так,


хорошо. Маленький мой приятель не отходит от меня, смотрит в глаза, ластится. Мне его
бесконечно жаль, хоть он и наживает на нас деньги бессовестно (в лавках ему дают на чай
за то, что он приводит нас).

Приходит слепец с женой, тоже слепой. Поют, а когда играют на гуслях, так это уж и
вовсе хорошо. Я стал записывать за ними их репертуар, но он оказался слишком обширен.
Все это — ритмический речитатив, состоящий из набора приветливо-льстивых
благопожеланий, вертящихся вокруг одной и той же темы: «желаем вам всякого счастья»,
которое изображается столь многоречиво, что даже мне, специально изучавшему в Пекине
эти счастливые пожелания, такое словообилие стало в диковинку.

Яркая луна. Кругом спят голые мальчишки, сидят соседи, беседуют.

Мне нравится эта жизнь в гостинице, среди людей. Наблюдай, учись!

24 июня. Чтобы не терять день даром, отправились на гору Гаолишань. В большом,


красивом храме Дунъюэ (Дух Восточной горы) — масса памятников, говорящих все о том
же совмещении культов. [121]

Помимо обычно представленной толпы божеств, по компетенции своей не имеющих


отношения к культу загробного правосудия, видим четыре статуи Ветра, Туч, Грома,
Дождя, в этом храме необычных, но таким образом как бы вовлеченных в общий культ.

Жара гнетет. Потеем до бесконечности, до потери всякого сознания, кроме ощущения


безумной жажды. Ужасно! Только веер — давнее средство — спасает нас.

Неподалеку большой полубуддийский храм Усмирения своего духа. Весьма характерное


для буддийских храмов название — эпитет, указывающий на это учение.

Громадные, очень красивые бронзовые статуи бодисатв окружают Бися-юань-цзюнь.


Убранство, волосы, одежды, поза — все выделано очень твердо и красиво.
В Дицзандянь, храме бодисатвы Дицзан-вана, мирское имя которого было Мулянь, монах
рассказывал легенду о том, что у добродетельного Муляня, который творил добро, ел
простую пищу и поклонялся Будде, была мать, настроенная противоположно. Она ела
мясо, ругала монахов, не верила в Будду и за все это попала в ад. Сын, движимый
сыновней почтительностью и преданностью, освободил ее, пройдя все адские инстанции и
избежав козни дьяволов. В конце концов он разнес весь ад и выпустил оттуда мучившиеся
души. В этот день, 15 июня, в его храме устраивается пышный праздник.

Оттуда бредем в Путосы, маленький монастырь, расположенный в живописной


местности, среди глыб и кипарисов. Плоские тысячелетние сосны, искусственно и
прихотливо выращенные цветы, нежный лотос, палисадники...

Монахи любезно принимают. За чаем читаю лекцию... о телефоне.

Обратно возвращаемся уже вечером. Идем по мирной, тихо курящейся долине. Мягко
тушатся горы, сонно наползает на равнину мрак. Жадно дыша вечерней прохладой,
приходим в город.

Около нашей гостиницы уже стоят сяочэцзы — тачки. Без ужаса не могу и подумать о
предстоящем, а пока мы с Шаванном только шутили и в общем прекрасно проводили
время. [122]

25 июня. В 6 часов утра трогаемся в путь. Шаванн и я, фотограф, слуга и весь багаж
размещены на четырех тачках. Мы и раньше видели эти ужасные сяочэцзы —
одноколесные тачки, но не могли себе даже представить, что поедем в них. А вот
пришлось! Два пассажира укладываются, как кладь, с условием неподвижного лежания, и
уравновешиваются багажом. Их разделяет рама большого колеса, на котором и
совершается передвижение. Один возчик надевает на себя лямку и ухватывает тачку за
ручки, а другой тянет ее за лямку спереди. Передвижение медленное и мучительное,
поскольку видишь, как изнывает в труде везущий тебя человек. Это еще ужаснее, чем
рикша. Вылезаем и молча маршируем друг за другом.

Не один раз и с какой еще сердечной теплотой будем мы теперь вспоминать те ужасные
телеги, с которыми мы основательно познакомили свои бока, зубы, и челюсти на пути до
Тайаньфу. Однако и они не спасли бы нас здесь: дороги, собственно, никакой нет и,
конечно, телеги не устояли бы перед этими глыбами камней. Ни одной колеи, камни,
камни...

Путь идет через бедные полупустынные места. Все тот же унылый вид: гаолян, да гаолян.

Останавливаемся в маленькой и скверной гостинице. Комната оказалась до того грязна,


что мы уселись обедать под навесом, рядом с кучей сена с одной стороны и кучей угля —
с другой. Наш сосед, торговец женскими узорчатыми рукавчиками (для нарядниц и
актеров) из Шаньси, исколесил весь Северный Китай, хорошо говорит по-пекински.
Старик в девяносто лет, а совершает такие подвиги, как поездки на осле по Китаю.
Удивительно!

Беседую с ним, рассматриваю его товар. Многие сюжеты вышивок мне знакомы по
китайским почтовым конвертикам, которыми я занимался в Пекине. Ветки сливы — один
из любимых орнаментов, символизирующий начало новой весны и, вместе с тем,
наступление нового года, разного рода благожелательные символы и изображения
стилизованных цветов, рыб, птиц, которыми чрезвычайно богат китайский обиход.
Медленно подвигаемся вперед. Жар донимает. Потеем отчаянно, так, что слышно, как
щекочут поры, выпуская пот. Тело покрылось тропической сыпью, чешется [123] и зудит.
Пыль липнет на лицо, руки, проникает всюду. Пыль, жара, пот, жажда. Пьем любую воду,
лишь бы вскипела. В придорожной чайной или гостинице чай «сервируют» в чудовищно
грязном чайнике и такой же посуде. Если в носике чайника застревают чаинки, то
женщина, подающая чай, прямо туда в чайник и дует, чтобы прочистить. Сначала это
действовало на нас угнетающе, потом — перестали замечать.

По мере продвижения вперед удивление перед иностранцами все возрастает. И это


понятно. Все в нас прямо противоположно китайцу и режет ему глаз: на голове —
уродливые белые каски; куртки и брюки не вяжутся с представлением о важных богачах
(ибо кто может себе позволить такое путешествие, как не богач?), которые одеваются
прилично в халат, а такой костюм, как наш,— затрапезность, и только «заморские черти»
не стесняются его носить. Сапоги кожаные, что кажется диковинным толпе, обутой в
холщевые туфли на холщевой же подошве. Манеры у нас слишком развязные (с точки
зрения китайцев), походка разболтанная. Глаза впалые, непомерные носы и т. д. Все это
режет глаз, и это надо понимать!

Проезжаем через мост реки Вэнь. Была, да вся вышла: высохла. Только русло, громадная
ссадина на песчаной поверхности, выдает ее историческое существование.

Приезжаем в Тайпинчжэнь. Грязь в гостинице феноменальная. Вместо потолка —


прокоптелые балки, о которых свешиваются комья отвратительной грязи. Никакой
мебели, кроме кана, нет. Ночью клопы и блохи не дают спать ни минуты. Пришлось
вытащить наши походные кровати во двор и спать на свежем воздухе.

26 июня. Пятая неделя путешествия. С рассветом трогаемся в путь, но продвигаемся


медленно. В каждой деревушке возчики останавливаются и едят, или пьют чай, вернее,
хлебают его из больших чашек, прикладываясь по очереди. Остановки долгие.
Действительно, после таскания тачек по неровной дороге, со скатами и подъемами, и не
такого отдыха запросишь!

Шаванн что-то невесел. Боюсь, как бы он «не съел свое слово», как говорят китайцы, и не
спасовал перед путешествием на юг, которое мне снится днем и ночью [124] и которое мы
вместе очень любим обсуждать. Постоянные разговоры с Шаванном, все на тему о наших
интересах к Китаю, прекрасная школа для меня. Шаванн поражает знанием огромнейшей
археологической литературы. Экспедиция его — это первая организованная по всем
требованиям науки китаеведческая экспедиция. И надо думать, что она извлечет, наконец,
путешествия в Китай из жалкой компетенции миссионеров и консулов, положит конец
пассивному созерцанию загадок Китая, излитых в столь многочисленных «путешествиях»
(вернее «блужданиях») европейцев по Китаю. Научное воодушевление, превратившееся в
неукротимую страсть к собиранию всех документов, начиная от местных археологических
и географических источников и кончая этнографической литературой и материалами, не
оставляет его ни на минуту. Сейчас, когда наш путь идет по неинтересным местам, он
(Шаванн.— Ред.) явно страдает от вынужденного безделья, сетует на невозможность
приступить к обработке уже собранного материала. Мое уважение к нему все растет, но
при этом я не могу не заметить, что стоит только отступить от наших специальных тем,
как Шаванн, сойдя с конька, превращается в либерального буржуа — и только. Досадно.
Местность вокруг по-прежнему пустынна, т. е. редко обитаема.

Останавливаемся в комнате, вернее хлеве. Напротив нас девицы и бабы хозяйничают:


мелют муку, пекут тонкие лепешки на примитивной сковородке, сучат нити.
Посматривают на нас, улыбаются, невольно кокетничают. Однако, когда я подхожу,
чтобы поговорить, девки и женщины, не считающие себя старухами, стремительно
«убегают», если можно так называть ковыляние на изуродованных ногах. Нас не дичатся
только старухи. Конечно, к нам, как к иностранцам, отношение особое, но, наблюдая
жизнь улиц городских и деревенских, всюду вижу, что и мужчины-китайцы явно избегают
разговаривать на улице с женщинами (даже со своей женой). Все еще держится суровый
«домострой», вызванный общепатриархальным укладом.

От железного порядка семьи в первую очередь страдает личность женщины. «Китайские


церемонии» в своем преувеличенном виде подчиняли и подчиняют себе китаянку
несравненно больше, чем мужчину. Без ли — ни [125] одного движения. Строгое
поведение (ли) определяет всю ее жизнь. Каждый шаг на людях должен быть вымерен.
Женщина должна быть затворницей (яо-тяо — глубоко упрятанная), должна чуждаться
мужчин, на улице держаться в стороне. Верность патриархальному принципу отчуждения
женщины доходит до лицемерия. Так, о престарелой царице Цы Си пишут в декретах:
«Изволили слушать из-за занавеса то-то и то-то...» В строгих семьях уже с пяти лет
девочки принципиально разобщены с мальчиками: они не могут принимать участия в
беготне и играх. Не могут, но и не должны: разобщение полное. Даже платье девочки
нельзя повесить рядом с мальчишковым, братним!

Понятно, что китайскому крестьянину, живущему всей семьей в одной избе, не до всех
этих «церемоний». Но и на улице деревни за поведением женщины смотрят строго и, в
случае чего, бьют. Та же «долюшка женская»: с самого детства воспитывают рабу мужа и
дома. О жене так и говорят: «Моя комнатная». Быть женой — «служить с веником и
метелочкой». И бинтование ног, конечно, как нельзя лучше устраивает этот «семейный
кодекс» (семейный ли). Для меня почти несомненно, что острый период начала общей
моды бинтования женских ног не случайно совпал с суровой эпохой неоконфуцианской
морали Чжу Си (XII в.), автора «семейного кодекса». Охрана морали — одна из причин
бинтования ног. Сама же мода зародилась еще в VII в., когда один император-эротоман
воспел в стихах маленькие ножки своей любимой наложницы, ступающей по цветам
лотоса, специально для этой цели сделанным из листового золота: «Вот так, за шагом шаг
— рождается лотос под нею!» Мода свирепствовала сначала в верхах, потом стала
универсальной. На искалеченную в виде своеобразного треугольника ногу, насаживают
башмачок с загнутым вверх носочком (что в изящной литературе именуется «лотосовым
крючком», сама ножка обозначается тем же иероглифом, что и цветок лотоса, походка,
соответственно, именуется «лотосовыми шажками»). Ноги стали центром женской
привлекательности, создающим женственность даже антиженственным фигурам, даже
глубоким старухам. Это ценится! Бинтуют ноги работницы, крестьянки, весь день
ковыляющие по мокрой земле, даже нищенки — и те бинтуют. И, [126] несмотря на
запреты, на бесчисленные филиппики против бинтования, всюду с ужасом видишь
мучения четырех-пятилетних девочек, искалеченных, лишенных детства.

Приближаемся к городу Цюйфу — родине Конфуция. Вот и прелюдия к нему —


Чжусышуюань — место обучения Конфуция. Привратник заранее требует денег. Внутри
грязно и пусто. В больших, новых фанзах — обычная картина запустения: валяется сено,
на плитах колотят белье. Перед помещением растет огромное дерево. Привратник
рассказывает, что когда-то, очень давно, на него спустился феникс. Неподалеку река Сы
— ручеек, мелкий и узкий, бегущий по огромному руслу. Вода теплая-теплая. Ложусь и,
полуприкрытый течением, «купаюсь».

Проезжаем мимо Кунлин (гробницы Конфуция) — огромное место. С трудом убеждаю


педантичного торопыгу Шаванна посетить могилу завтра. От Кунлин к Цюйфу идет
мощная аллея кипарисов. Минуем великолепные арки, поражающие глаз богатым
насыщением скульптурных деталей, не разбивающим в то же время общей архитектурной
гармонии. Въезжаем в город. [127] Улицы широкие. Почти от самых ворот тянется
огромная красная стена Кунмяо — храма Конфуция.

Останавливаемся в гостинице. Отправляем наши карточки к чжисяню.

Нам подают постную еду — су цай. Оказывается, в городе молятся о дожде, потому и
пост.

Вечером выхожу по своему обыкновению во двор. Желтая, великолепная луна, тренькает


доморощенный музыкант. Ко мне подсаживается кули из гостиницы и пытается говорить
по-русски. Оказывается, он был в России, научился там часовому ремеслу. А вернувшись
на родину, вынужден работать кули. «Здесь туго,— говорит он,— все люди старого
покроя, чуждые новшествам».

Итак, мы в древнем центре конфуцианского Китая, существующего вот уже два с


половиной тысячелетия.

Когда сравниваешь историю Китая с историей других древних государств, Египта,


Вавилона, Иудеи, Греции, Рима и др., то невольно удивляешься тому, что он один только
из всех остался хранителем своей исторической культуры, которая ни на минуту не
прерывалась и даже не задерживалась в своем развитии. Перед нами, действительно,
культурный исполин, сохранивший, несмотря на чудовищные потери своих культурных
достояний в бесконечных войнах и междоусобиях, всю свою культуру и развивший ее до
чрезвычайно устойчивого состояния. Однако это культурное самоутверждение Китая
вырабатывалось в течение целого тысячелетия, а то и больше. Раздробленный древний
Китай, терзаемый бесконечными набегами и еще больше местечковой междоусобной
грызней удельных князей, долгое время не сознавал себя, как нечто единое. Стоит
почитать хотя бы знаменитую «Хронику» («Чуньцю») двух веков (VIII—VI вв. до н. э.),
чтобы содрогнуться от того количества жестоких низостей, которые придумывали одни
князья против других. Конфуций, живший в эпоху полнейшего хаоса, все свое учение
строил на идее объединения Китая, культурном и политическом. Конфуций видел Китай
как культурное целое. Вся его теория в своей наиболее ярко выраженной форме сводилась
приблизительно к нижеследующему.

Китай, «Срединное царство», есть нечто единое по своей культуре, которая ни в чем не
напоминает и не [128] должна напоминать варваров-соседей. Эта культура родилась в
наших недрах, в глубине веков, когда людьми правили совершенные государи 11. Сама
личность этих идеальных первых китайских монархов создавала им абсолютный
авторитет. Они не нуждались поэтому в принуждении и насилии (просто было стыдно им
противоречить) и правили народом «спустя рукава», что в китайском понимании лишено
иронии и означает, собственно, что они «пальцем не шевельнули» для того, чтобы в мире
был порядок, ибо этот порядок складывался «сам собой».

Затем пришли лихие времена. Со смертью совершенных людей их место на троне заняли
их дети и далее — всяческие узурпаторы, которые не могли справиться с людским хаосом,
и он воцарился на месте древнего порядка, приведя Китай к тому удручающему
положению, в котором уничтожены все человеческие устои (сын убивает отца, клятва
дается только для усыпления бдительности и нарушается тотчас после торжественной
церемонии; все слова оторвались от своих значений: брат не брат, отец не отец, государь
не государь и т. д.). Так дальше жить нельзя. Что же делать?
Надо восстановить равновесие, существовавшее при древних совершенных правителях, но
так как их более нет, то надо создать ученую интеллигенцию, которая на должностях
министров и губернаторов будет фактически править народом, посредничая между ним и
государем. Чтобы сформировать такого человека, ближайшим образом напоминающего
древних «совершенных», ему надо прежде всего преподать их искусство правления.
Значит, надо читать древние книги об этих идеальных монархах, углубляясь в них как в
откровение. Вооружившись книгой-документом, надо вчитаться в каждую ее букву, не
упускать ни явно выраженного, ни подразумеваемого. Следовательно, надо определенным
образом трактовать текст, чтобы понимать его так, как его понимали в древности.
Конфуций, обрабатывая древние книги, вычеркнул из них все, что ему мешало, и было
недостаточно древним, и с этой уверенностью, [129] что вычеркнуто только негодное,
конфуцианство прожило до сих пор.

Проникнувшись сознанием идеальной правды, заключенной в древних текстах, такой,


наилучше подготовленный ученый должен отразить ее как зеркало в современной жизни.
Тогда «правое и неправое», добро и зло — все получит свои непререкаемые формы, и хаос
упразднится. В этом именно свете правды и должно совершаться настоящее правление
людьми, вмешательство в неправильности жизни, искоренение ее зол и водворение
древней гармонии. Человек, идущий по пути совершенствования от совершенного
человека древности к совершенному человеку современности (что в конфуцианской
терминологии именуется как путь, дао), должен быть неукоснительно прям
(прилагательное от дао — прямой) в своих отношениях к людям. Ни при каких
обстоятельствах он не должен отклоняться от истинных норм поведения, выведенного
Конфуцием также из древних книг. Человек, «преображенный учением», ученый, должен
быть воплощенной нормой жизни, судьей и правителем людей.

Таков принцип всей конфуцианской культуры: вэнь-хуа, или «переработка человека на


основе мудрого, древнего слова и просвещения». Углубляясь в изучение древних
откровений, подражая идеальным людям древности, человек выпрямляет свою природу,
уничтожает все отклонения в себе самом, потом в своей семье, становится пригодным к
управлению народом, руководит им и совершенствует государство. Получается прямая
линия, ведущая к счастью на земле, исходной точкой которой является вэнь — литература
— откровение — книга.

«Я ничего не могу прибавить, а могу лишь передать»,— говорит Конфуций.— «Я верю в


древние времена и люблю их».

Комментарии

1. Пуса — сокращенное вместо Пу[ти] са[до] — бодисатва. Китайцы не терпят длинных


слов, и поэтому иностранные слова в их языке сокращаются подобно данному.

2. В состав «Сышу» входят: «Луньюй» — «Книга бесед и суждений Конфуция»,


написанная, по-видимому, ближайшими учениками Конфуция, «Дасюэ» — «Великое
учение», авторство которого приписывается Цзэн-цзы, «Чжунюн» — «Доктрина среднего
[пути]», составителем которой скорее всего был внук Конфуция по имени Цзы-сы, и,
наконец, трактат «Мынцзы», одно из лучших произведений конфуцианского толка,
сочиненный талантливым учеником Конфуция Мын Кэ, или Мын-цзы (Прим. ред.).

3. Цзыр — иероглифический знак (Прим. ред.).


4. Особая система исчисления лет по циклам, причем каждый год приурочен к одному из
двенадцати животных, а именно: к мыши, быку, тигру, зайцу, дракону, змее, коню, овце,
обезьяне, петуху, собаке, свинье.

5. Религиозная изощренность доходит до так называемых молитвенных мельниц, на


которых начертано обращение к Будде, с каждым оборотом цилиндра засчитываемое, как
фактически произнесенное!

6. Бися-юань-цзюнь — одна из подательниц детей и охранительница их, дочь бога горы


Тайшань.

7. О прообразе богини Сиванму существуют весьма различные взгляды: у одних это


«царица Савская», у других — греческая Гера и пр. Шаванн считал, что Сиванму — имя
народа или государя, названного именем этого народа. По мнению Масперо, Сиванму —
богиня болезней, проживающая в западной части мира (Прим. ред.).

8. Есть советский перевод: «Речные заводи», т. I—II, М., 1955. Перевод А. П. Рогачева
(Прим. ред.).

9. Легенда рассказывает следующее: мать Будды была очень злая и прожорливая, поедала
людей. В числе жертв оказался и ее сын Будда. Попав в материнский желудок, он, как
почтительный сын, не захотел вспороть ей живот, чтобы выйти из него, а предпочел
испортить спину. Затем на волшебной горе он построил храм своей покойной матушке и
дал ей имя бодисатвы «Кунцяо даминван пуса». Кунцяо — значит павлин. Поэтому в
кумирне висит надпись: «Причинить вред павлину — все равно, что ранить мою мать».

10. Так же, как Царь Драконов — даван — это обожествленный чиновник, прообраз
женского божества — из особо добродетельных матрон.

11. Легендарные первые китайские монархи, воплощенные в героических народных


преданиях: Яо, Шунь, Юй, Чэн Тан и, особенно, Вэнь-ван, который якобы создал то самое
идеальное государство, традиции которого проповедовал Конфуций.

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава III

27 июня. Идем с визитом к чжисяню. В городке тревога и угрюмое празднество: просят у


Царя Драконов дождя. Весь город на улице. Мальчишки у порога храма равнодушно бьют
в барабаны и цимбалы.

Чжисянь производит приятное впечатление. Моложавый человек, пекинец. Рад случаю


поговорить с европейцами, которые знакомы не только с разговорным языком, но и с
ученостью Китая. Шаванна он понимает [130] с трудом, хотя тот мужественно борется с
языком, стараясь изложить цели экспедиции.
Под окнами грохот барабана. Чжисянь, извинившись, прерывает прием (что совершенно
противоречит китайскому этикету) и поспешно выходит. Потом возвращается и говорит:
«Извините, ничего не поделаешь! — Пришлось выйти и поклониться Царю Драконов,
которого только что принесли в ямынь. Понимаете, надо успокоить народ: а то как бы
чего не вышло!» (Это «как бы чего» означает многое...)

Выйдя из ямыня, наблюдаем процессию. Впереди идут музыканты. Барабаны, свирели,


цимбалы, медные тазообразные инструменты — рев, грохот, треск, шум, в котором можно
разобрать только очень сложный и частый ритм барабана. Бряцание и нервная дрожь
барабана, подражающая грому, наводит Шаванна на мысль о том, что и вся китайская
музыка, состоящая из барабанно-цимбального боя, развилась из религиозной трагедии и
сохраняет этот характер по сей день, особенно ясно выражающийся в призывании дождя.
Лун-ван (Царь Драконов) любит музыку, и моления ему всегда сопровождаются
подобным аккомпанементом.

Толпа, в которой много рыбаков (из-за сильной засухи пересохли речки), несет знамена со
знаками инь-ян и восемь гуа (заклинательные и молитвенные символы), бумажные
флажки с надписями вроде: «Змея, которая задерживает дождь, дай ему хлынуть!»

Почти у всех в руках ивовые ветки. Это — принадлежность Гуаньинь, которая кропит
веткой чудотворную воду из своего кувшина и оживляет умершее, засохшее. Мальчишки
с веточками и венками на головах составляют особую процессию. Но основная масса
толпы — это женщины с цветами, вплетенными в косы, исступленно бряцающие
бамбуковыми планками на манер кастаньет.

Вот, наконец, паланкин, где восседают бородатый чиновник Лун-ван и вездесущий


воевода Гуань Юй. Перед паланкином идут музыканты, играющие в том же частом темпе,
как и впереди процессии. Полная картина исступленного крестного хода в России,
например во время холеры 1892 г., который я видел в детстве. Та же неистовая толпа и то
же преобладание женщин в ней. Религиозный уклад Китая многим напоминает «святую»
Русь. [131]

Направляемся в Кунмяо — храм Конфуция. Проходим мимо алтаря Лун-вана,


сооруженного перед какой-то лавкой.

Нас сопровождает слуга из ямыня, а потому торгов за вход в знаменитый храм не


состоялось.

В архитектурном отношении храм представляет несколько зданий, разделенных


квадратными дворами и постепенно увеличивающихся по мере приближения к
центральному, самому большому зданию. Подобная распланировка отвечает
расположению больших жилых китайских помещений. Кунмяо является весьма
характерным образцом ее.

Дачэндянь и весь храм в целом производят впечатление огромного, роскошного,


величественного, мертвого. Дворы выстланы плитами, высится целый «лес» памятников
— каменных стел, покрытых текстами, величающими Конфуция во всех стилях, начиная
от элементарно лапидарного и кончая весьма сложным и пространным. Перед статуей
Конфуция стоят вазы, стол с нарезами — местами для древних сосудов. Сами сосуды
хранятся у Яньшэнь-гуна, семьдесят пятого потомка Конфуция. Этот Яньшэнь-гун —
«князь, продолжающий род святого» — живет в Цюйфу и облечен государственные
почестями. Он здесь настолько всемогущ, что с ним считается и губернатор (сюньфу).
Величают его Шэн-жень (!) — «совершенно мудрый». Статуя Конфуция стоит только в
этом храме, на его родине. В любом же другом храме Конфуция вместо статуи посредине
северной стены ставится таблица Конфуция, на которой почиет его дух. В Пекинском
храме на такой табличке написано по-китайски и по-маньчжурски: «Величайшее
совершенство, древний первоучитель философ Кун». И повелитель Китая, и его
сановники совершают перед ней ежегодное поклонение. При этом в храме поются гимны
и славословия, но ни в коем случае не молебны. В храме Конфуция никто не ставит ему
свечей и не молится ему о наживе и семье, и вообще его вмешательства в жизнь никто не
просит. Культ же Конфуция и храмы ему — не более как здания мемориального
характера, без всякой религиозной сутолоки, как в буддийских и даосских храмах.

Конфуций, передав потомству заветы совершенных государей древности, сам стал для
этого потомства [133] совершенным, т. е. «совершенно мудрым», «учителем тысяч
поколений».

Основатели Ханьской династии, видя крушение предшественницы Цинь, презиравшей и


гнавшей конфуцианцев, решили испробовать обратное, и уже с начала II в. до н. э.
сделали учение Конфуция государственным, тем более, что оно, говоря о древних
государях, распространяло обожание персоны монарха и на современность, не считаясь
при этом с личностью и ее качествами. Естественно, что в благодарность за такую
идеализацию государя, обязательную для всех учащихся по конфуцианским текстам и,
значит, для всех будущих чиновников, скромному при жизни советнику различных
князей, Кун Цю, стали давать почетные посмертные титулы, один другого пышнее: графа,
маркиза, князя, государя. Остановились, впрочем, на титуле: философ, мудрец, ученый
мыслитель и т. д. по фамилии Кун: Кун-цзы, или Кун-фу-цзы (Конфуций).

В соответствии с этим, ему как отцу-учителю было установлено храмовое почитание с


особенно выразительной эпиграфикой. В Цюйфуском храме прежде всего поражает
именно обилие надписей: на деревянных лакированных, блестяще орнаментированных
досках, покрытых каллиграфией наиболее знаменитых ученых-мастеров этого искусства,
и на каменных плитах (стелах) древних и поздних династий. Стела Юаньской
(Монгольской) династии величает Конфуция весьма лапидарно: «Кун-цзы, Кун-цзы!
Велик Кун-цзы!» и т. п. Монголы тут выступают в роли патронов Конфуция, Одной из
наиболее красноречивых и литературно выдержанных евлог (хвалений) является надпись
1468 г. Помимо стилистических красот, эта стела блещет искусством каллиграфа. Автор
этого славословия — знаменитый писатель, поэт, художник и каллиграф XI в. Ми Фэй.
Обязательно добуду эстампаж с нее! Кстати, снимать эстампажи с монгольских
памятников квадратного письма почему-то запрещено.

По храму нас водит старикашка, рассказывающий разные разности, но еще больше


расспрашивающий, смеющийся и смешной. За нами идет куча народу — все служащие в
храме. Штат огромен. Однако между памятниками малой важности растет трава, в храме
отчаянно воняет, очевидно от птиц, селящихся под крышей; один [134] из памятников
генеалогии Кун-цзы от времени испортился, и кусок его внедрен в футляр, и т. д.

Мучит (другого слова не сыскать) жажда адская. Старикашка ведет пить чай, и мы
выпиваем по десяти чашек!

В гостинице вкусно обедаем: какой-то пудай, лоу (лотос), огурцы, мелко нарезанная
жареная кура, момо, рис, персики.
Приезжал чжисянь и просидел у нас весь день. Разговор преинтересный: о багу
(экзаменационных сочинениях) и их ненужности, о студентах за границей, всё о той же
острой проблеме образования.

Чжисянь-цзюйжэнь (вторая литературная степень, приблизительно соответствует доктору


наук) с горечью говорит: «Ах, эти багу! Я ведь тоже из этих типов. Только потом увидел,
что все это ни к чему, и принялся за чтение иностранной литературы». Характерно.

Багу — экзаменационные сочинения, требовавшие долгой мучительной тренировки,


должны были служить показателем того, что человек «переварил» усвоенные им образцы
классических форм родной литературы 12 и может излагать свои мысли в этих формах,
считавшихся священными. Что касается содержания этих экзаменационных сочинений, то
оно вполне соответствовало их архаической форме и должно было доказать, что молодой
кандидат мыслит, действительно, по-старому и что на него можно положиться. Так, еще в
1895 г., вслед за разгромом Китая в войне 1894 г. с Японией, самый отличный из
отличных кандидатов в экзаменационном сочинении, заданном императором на тему: как
ему (императору) теперь быть, при столь трудных обстоятельствах, отвечал, что надо еще
внимательнее отнестись к заветам древности и в самой личности императора найти свет и
спасение. Конечно, подобные сочинения никогда не представляли литературных
шедевров, а со временем и вовсе превратились в пустую схоластическую тренировку, но в
продаже всегда имелись великолепно изданные произведения наиболее выдающихся
кандидатов, жадно скупавшиеся подражателями. Теперь, после [135] отмены экзаменов в
1905 г., они только загромождают книжные лавки как ненужный хлам (мы натыкаемся на
них всюду). Да и само понятие «образованный по-старому китаец» тоже уходит в
прошлое. Это был прежде всего человек, всей душой верящий в ценность и важность так
называемого по-китайски «самопитания» из древней классической литературы. А вот
чжисянь, хоть он и цзюйжэнь, этой веры уже не имеет. «Самопитание» разочаровало его,
он тянется к «питанию извне». Несомненно, много читает, и, когда говорит о
прочитанном, то преинтересно видеть, как воспринимается наша культура этой уже
двойственной натурой. С воодушевлением говорит о Петре I, особенно о его роли в науке.
Энергичная борьба Петра с интуицией и слепой верой в отправные пункты в русской
дореформенной науке, конечно, не случайно находит восторженный отклик в его душе,
ибо именно этот момент имеет место в науке китайской.

Но интереснее всего, пожалуй, было выслушать его мнение об Евангелии. Его поражает,
как это Европа может жить Евангелием: «...ведь там обычные вещи, написанные без
всякой учености, простым разговорным языком. Я читал — неинтересно, приторно,
обыкновенно». Вот она, свобода суждения! И, осуждая ее, тем самым осуждаем самих
себя, произносящих подобное же о классических творениях и мыслителях на Востоке
(Коран и Конфуций). Библия читаема только потому, что вошла в наш мир путем
пропаганды и проповеди. Секрет не в форме (утерянной) и не в содержании (скучном и
для нас «детском»), а в заданном тоне. Суждение о Библии, произведении Востока, как о
Ведах, Коране, Конфуции, было направляемо религией и общественным тоном. Никто не
рискнул бы сказать: дрянь, макулатура, тощища! Однако вот именно это и слышишь от
китайца (за спиной которого не стоит миссионер).

28 июня. Вот и месяц путешествия! Утром отправляемся к священному месту Китая,


могиле Конфуция. Это в общем роща кипарисов, в которой стоит скромная могила с
надписью: «Самый совершенный человек и первоучитель наш, мудрец Кун». Вокруг —
целый город храмов, выставок, кладбищ. Некоторые храмы роскошной архитектуры,
возобновляемой от времени до [136] времени на щедрые пожертвования императорского
двора, о чем непременно гласит какая-либо стела. Этих стел целые сотни, в том числе и на
языке былых властителей Китая — монголов и нынешних — маньчжуров. Нам обоим
приходит в голову, что надо бы вскрыть могилу Конфуция, чтобы там, быть может, найти
ответ на то, что, как и чем писал Конфуций (как известно, он после себя не оставил в
письменной форме ровно ничего). Это захоронение, вероятно, дало бы науке очень много.
Однако фыншуй (геомантия) и окружающий народ этого не позволят... Мне бы хотелось
дожить до этих раскопок, хотя не лишено вероятия, что при нынешней археологической
вакханалии и при цене на археологические находки грабители опередят ученых. [137]

Нас сопровождает толпа. Мальчонка, следовавший за нами по пятам, вдруг наткнулся на


меня из-за угла и в паническом страхе, приковывающем к месту, закричал: «Я боюсь тебя,
не пугай меня...» Ужасно было на него смотреть.

Заходим в храм Чжоу-гуна, конфуцианского героя-министра, который во время развала


древней династии Чжоу проявил высшее благородство и верность законному претенденту
на престол. Статуя Чжоу-гуна, как и статуя Конфуция,— воскообразная фигура в шапке с
бахромой. Рядом с ней алтарь Лу-гунов, князей удела Лу (родины Конфуция).

Оттуда возвращаемся через деревню, где дудят и бубнят, прося дождя.

В городке тоже целый день процессии, молящие о дожде. Знамена с изображением бога
грома Лэй-гуна, богини молний Дянь-му, дракона и прочего. Публика равнодушно несет
их, без всякого религиозного экстаза. Это равнодушие подчеркивает условность
китайской религии (как и нашей, и любой вообще). Есть религиозный язык и жесты. Они
неминуемы, но до искреннего убеждения далеки, их повторяют автоматически. В толпе
причитают только женщины, склонные к истерике, да барабанщик вдохновлен нервным
ритмом барабанной дроби. В балдахине — Лун-ван, перед ним куча курительных свечей.
Слуга из нашей харчевни тоже кладет пачку.

За этой процессией снова следует процессия, исключительно состоящая из ребят.


Балдахин Лун-вана целиком сделан из веток, а не только покрыт ими.

Вторично идем в храм Конфуция. Сонно бродит Шаванн, педантичным взором отыскивая
позиции для снимков, и с недовольным видом дает на чай. Осматриваем жилище Кун-цзы,
огромную пустую фанзу со столом для жертв. Во дворе традиционная реликвия: древний
колодец дома Кунов. Солдаты, идущие за нами, смеются, играют, проводник выказывает
знаки нетерпения. Выходим. Возле дома Конфуция стоит самое современное училище —
постройка полуиностранного образца. Внутри грязно, пусто: сейчас вакации. По стенам
висят карты европейского образца, доски. Элементарная европейская школа. Новый Китай
вытесняет старый даже в самом его сердце! [138]

С другой стороны храма Конфуция, тоже бок о бок с ним, находится самая большая лавка
лубочных картин. Вообще в Цюйфу я, к своей радости, нашел такое разнообразие этих
картинок, какое никак не ожидал здесь встретить. Накупил массу и теперь нахожусь во
власти постоянных мыслей о диссертации.

Большинство картин, купленных здесь, имеют морализующий характер. Все основы


конфуцианской морали запечатлены на них, конечно, отнюдь не в виде отвлеченных
философских рассуждений, а в виде красочных сценок, изображаемых чаще всего, как
театральное представление. Учение Конфуция, пронизывая на протяжении веков всю
общественную жизнь Китая, не могло не всосаться в кровь народа. Действительно, кто
станет оспаривать исключительную и демонстративную китайскую вежливость?
«Китайские церемонии» сделали свое дело. Нигде, ни у одного народа, выражение «не
понимающий вежливости» (буцзянли) не является столь бранным, по силе своей
равняющимся слову «скотина» или «собака».

С этими же «церемониями» связана совершенно сверхъестественная боязнь китайца


«потерять лицо», т. е. быть поставленным в такое положение, при котором даже
«церемонии» не прикроют сущности его поведения. В понятие «потери лица» входят даже
такие простые вещи, как, например, отказ в ссуде денег, и этим объясняется всегдашняя
боязнь китайца говорить о деле прямо, без третьих лиц.

Не трудно также отметить обычную невозмутимую сдержанность китайцев,


объясняющую тот удивительный факт, что при всей антипатии к иностранцам мы всюду
встречаем предупредительность и вежливость. Осуждение в течение столь многих веков
войны как грубого насилия привело к ярко выраженному миролюбию этого народа.
Проповедь культурной силы привела к тому, что в каждом китайце, на каком бы уровне
культуры он ни был, сидит вера в совершенствование человеческой природы путем
проникновения в книжную премудрость. Исключительное уважение к ученым,
благоговейное отношение к покрытой письменами бумаге, строжайшее почитание
старших, семейное долготерпение, позволяющее нескольким поколениям жить совместно,
и, наконец, полное отсутствие всякой религиозной [139] исключительности 13,— во всем
этом не трудно видеть конфуцианское влияние, и все это нашло свое отражение на
лубочной картинке. Однако картинка, являясь одним из проводников конфуцианской
идеологии, отнюдь не пассивна: прописная мораль облекается народной формой,
органически смешиваясь с народной фантазией. Вот перед вами, например, мальчуган, как
символическое пожелание мужского потомства и вместе с тем как символ моралиста, ибо
рядом с ним лежит открытая книга, в которой стоят вещие конфуцианские слова: «Люди
вначале от природы определенно хороши, но если не учить их, природа тогда
извратится...» Это первые слова конфуцианского катехизиса (Сань цзы цзин). Ряд
исторических примеров, в виде популярных анекдотов с морализующей тенденцией,
иллюстрирует это основное положение конфуцианской морали. Среди них на первом
плане стоит рассказ о том, как мать знаменитого философа Мын-цзы, желая оградить
своего сына от нежелательного соседства, трижды переменяла свою квартиру, пока не
очутилась в соседстве со школой, в которой малютка Кэ 14 мог научиться манерам и
мудрости. На картине изображена нарядная мамаша, ведущая сына, одетого в платье
пышного и мудреного покроя. Мальчики несут на коромыслах принадлежности ученого
обихода: в первую очередь, конечно, книги, затем лютню, цветы, а затем уже и всякую
домашнюю утварь. Другая картинка рассказывает о знаменитом писателе Су Сюне (XI в.),
который, не желая учиться смолоду, воспылал рвением к учению двадцати семи лет, что,
однако, не помешало ему своих двух сыновей учить как следует и вовремя. Известно, что
оба эти сына стали вместе с отцом крупнейшими писателями и вошли в группу
знаменитых корифеев китайской литературы. На картинке состарившийся отец несет в
руках книгу, а двое сыновей идут сзади. Справа изображен урок: ученик отвечает,
повернувшись к учителю спиной, что практикуется в [140] старых школах. Картина
называется: «Путь учения детей». Весьма любопытна картинка, изображающая
шестнадцать мальчиков-школьников. Все они порознь или по двое играют какие-нибудь
роли из театральных пьес. Так, например, две центральные фигурки, одна с наклеенными
усами, а другая — с большой палкой в руке, играют пьесу «Бьет палкой». Речь идет о
женщине, которую собирался ограбить разбойник и велел ей раздеться, а она попросила
его уважить ее девичий стыд и положить хотя бы палку между ними в виде, скажем, реки,
чтобы она могла раздеться на берегу. Разбойник положил палку, она схватила ее и давай
его бить. На другой картинке, очень нарядной и красочной, умные мальчуганы-
школьники изображены среди героев легенды о белой змее. Жесты, костюмы, сами
персонажи — все говорит о влиянии театра. Надпись, сделанная в виде стихов народного
склада, призывает к учению и уважению к учителю. Еще одна весьма живописная
картинка. Мальчики окружают старичка, рисующего дракона. Дракон тут же отделяется
от бумаги и парит в воздухе. Это историческая легенда: старичок — известный художник,
который так мастерски нарисовал дракона, что тот взвился в облака. Здесь, конечно, и
благожелание: пусть ваши сыновья побывают у знаменитых людей.

Однако наиболее излюбленным сюжетом морализующих лубочных картинок является


сыновняя почтительность — сяо. Имеется целая стереотипная серия так называемых
двадцати четырех исторических образцов сыновней почтительности. В своеобразных
красочных медальонах изображены двадцать четыре рассказа о детях, отличившихся
своим самоотверженным служением родителям. Так, например, изображен Ван Бао на
могиле своей матери, которая при жизни боялась грома. «Я здесь, мама, не бойся»,—
кричал добрый сын на могиле во время грозы. Другой примерный сын, Чжу Янь-цзы,
изображен в шкуре оленя, которую он надел, чтобы пробраться в оленье стадо и добыть
оленьего молока. Ван Сян лежит на льду, чтобы растопить лед и добыть живого карпа,
которого требовала сварливая мачеха (лед сразу же треснул и пара карпов попала в руки
самоотверженного мальчика). Надпись на картине говорит об этой добродетели с весьма
пространной [141] и интересной аргументацией, взывая к чувству благодарности тех, на
кого с самого раннего детства льется, не останавливаясь в своем благодетельном потоке,
родительская любовь и забота, и это должно заставить человека быть постоянно
настороже в своей сыновней почтительности.

Другая домашняя, семейная добродетель, совершенно необходимая для китайских


патриархальных домов, добродетель терпения и терпимости, также является
излюбленным сюжетом лубка. Картина, представляющая собой историческую
иллюстрацию, изображает знаменитого танского полководца Го Цзы-и, окруженного
семью сыновьями, жившими вместе со всеми своими семьями и не нарушавшими
семейного мира. Мораль — хвала семейному долготерпению — является отражением
конфуцианских идей, однако ею же полны и народные пословицы: «Дома ладно — и все
дела сладятся», «Единым клубком, в ладном духе», «Вся семья с одним сердцем» и т. п.
Другая картинка с той же морализующей тенденцией показывает и корень зла: семейный
раздор, изображенный в виде театрального представления. Свирепая свекровь с
ножницами в руках хочет изуродовать свою невестку, но дочь уговаривает ее: «Родят
сына, берут ему жену, желая сберечь свою старость: никак нельзя слепо рушить это
законное правило!» Сын в костюме ученого стоит рядом в полном бездействии, ибо иначе
на него обрушится одна из сторон (в том или ином случае).

Восхваление долготерпения может быть представлено на картинке и просто четырьмя


грубо написанными и раскрашенными иероглифами: «Проявляющий долготерпение (в
этом) найдет удовлетворение». Присутствие такой картины на стене бедного китайского
дома (богатые дома таких картин не признают, конечно) крайне показательно, ибо говорит
о том, что и в Китае проповедь долготерпения обращена к тем же, к кому и в
христианских странах. Но наряду с этой неприкрытой прописной моралью встречаются
картинки, весьма богатые фантазией. Маленькая, провинциальной выделки картинка
изображает двенадцать иллюстраций пагубного человеческого недовольства
(аналогичных русской сказке про «разбитое корыто»), в очень динамичных рисунках и
стихах народного склада. Начинается все со [142] скромного желания бедняка вдоволь
поесть и иметь нарядную одежду, затем уже видим богача с красавицей женой, потом
чиновника в должности уездного губернатора, который слушает доклад
коленопреклоненного служителя, затем он уже и министр, но аппетит все разгорается, и
вот он император и играет в шахматы с бессмертным старцем, но и этого мало, и «задумал
он Яшмовому царю стать родным», и вот карабкается по лестнице на небеса, но
«Яшмовый государь, услыша об этом, здорово рассердился, рукавом халата хлоп его за то,
что влез по небесной лестнице». И снова исходная позиция: стоит нищий у ворот и на
него лает собака. Я описал лишь немногие образцы картинок, купленных в Цюйфу.
Помимо картин этого типа, здесь, очевидно, ввиду летнего сезона в изобилии продаются
религиозные и заклинательные листки, вроде приобретенных мною в Тайаньфу
изображений Чжан Тянь-ши и Чжун Куя.

29 июня. Сегодня приходил сюда японец, путешествующий с еще более простой


«установкой», чем мы: он идет всюду пешком, а слуга за ним тащит вещи. Порасспросил,
что нужно, якобы ища помещения, и ушел. Характерно! Его все и принимают за шпиона!

Прощальный визит к чжисяню был очень длителен. Чжисянь снова надевал чиновничье
платье и выходил поклониться Лун-вану, «успокоить сердце народа». Засуха принимает
характер угрожающий.

Говорили об изыскании древних вещей. Чжисянь возмущается небрежением китайцев к


древности. За чем же дело стало, думается мне. Чжисянь дарит нам великолепный и
точный снимок со статуи Конфуция, специально для этого случая открытой (обычно она в
полумраке скрыта за ризами-приношениями), снимки со знаменитых сосудов в храме
Конфуция и т. д. Напоследок, разглядывая английскую карту Китая (Шаньдун), которой
мы пользуемся, молча указывает на кружки под Вэйхайвэйем и Цзяочжоу 15. Мы с
Шаванном чувствуем себя при этом весьма гадко, хотя мы и не англичане, и не немцы.
Говорим о трудном времени, переживаемом [143] сейчас Китаем, когда стране грозит
уничтожение сильными державами, около него сгруппировавшимися и жаждущими его
раздела. Несомненно, это самая злая и худшая агрессия из всех, которым когда-либо
подвергался Китай! А сколько их было! История Китая страшна: не будет преувеличением
определить ее, как историю сплошных нашествий кочевников на Китай, начиная с
сяньюней — гуннов (может быть с X—XI вв. до н. э.),— сяньби, жоужань, тоба, уйгуров
киданей, а также японцев и, наконец, европейцев, напавших в тот самый момент, когда
Китай, казалось, покончил с агрессией кочевников, шедших через Великую стену
(которая, однако, сама по себе серьезного препятствия никогда не представляла). Китайцы
считали, что с востока их надежно оберегает океан; в этом китайцы ошиблись не менее,
чем в расчетах на свою знаменитую Великую («Длинную») стену. И прежде всего они
ошиблись в направлении удара врага. Пираты-японцы им были привычны, и ждать врага с
этой стороны они, в общем, могли; но пираты не задерживались, их можно было прогнать
или от них откупиться. Неожиданно сильный, неизвестный и непонятный враг приплыл с
юго-востока, хотя жил на западе, и это были европейцы разных наций и государств.
Приплыли они на диковинных невиданных кораблях с пушками, чтобы торговать своими
товарами, в том числе опиумом, а когда китайцы не захотели этого добра, то их стали
принуждать к этому другим привезенным товаром — пушками, а за проявленную
неуступчивость и слабость — к расплате своей территорией. Этого вида агрессии Китай
не видел никогда и к ней подготовлен не был. Особенно смущала и выводила из себя сама
постановка странного вопроса: как это можно торговать принудительно, под угрозой
пушек и кромсания чужой земли? Из всех варваров, виденных Китаем, этот был особенно
ненавистен, непонятен и неприемлем. Однако по старой привычке с ним воевали при
помощи знаменитой ветхой стратегии Сунь У, Чжу-гэ Ляна и других, рассчитанной на
кочевников. Войска были опять набраны с бору да с сосенки, генералы тоже были неучи и
недоучки, а враг не только имел волю к разбою, но и военную тренировку всей жизни.

Вечером совершаем поездку на могилу Шао-хао — древнего легендарного правителя


Китая. Это наш [144] последний объект, завтра покидаем Цюйфу. Чжисянь любезно
прислал нам ужасных лошадей с ужасными седлами. Бодро садимся и «скачем». Бодрость
быстро улетучивается, но, к счастью, ехать недалеко (как хорошо было бы пройтись
пешком!).

В запущенном кипарисовом саду с развалинами кумирен возвышается пирамида-насыпь,


покрытая гладкими плитами. Это и есть могила. С трудом карабкаемся наверх, где в
кирпичном павильоне посажена крашеная в три цвета статуя. Перед ней алтарь для
жертвоприношений. Шаванн радостно набрасывается на надписи.

На обратном пути попадаем под дождь. Долгожданная влага падает крупными-крупными


каплями. В соседней деревне усиленным темпом наяривают в барабан и цимбалы, «Ca y
est!» — говорит Шаванн.

30 июня. Подымаемся ранехонько и — в путь. Идем проселочной дорогой, встречаем


мужичков. Шаванн спрашивает у одного из них, как называется река, через которую идет
дорога. Мужичок отвечает нечто нечленораздельное. Шаванн педантично настаивает —
мужичок мямлит. Шаванн выходит из себя. Мужичок испуганно бормочет: «Не понимаю,
сяньшэн, вот что!» Я вмешиваюсь и стараюсь наладить беседу, что удается не сразу, ибо
он, видя чужестранца, сначала даже не хочет понимать, что ему говорят, но когда
обнаруживает, что речь моя ему понятна, становится словоохотливым. Начинает обо всем
расспрашивать, и эти расспросы в точности напоминают расспросы в других местах
Китая: «Ну, как у вас там в России? Такие же, как у нас, поля, гаолян? И дождя тоже
мало? У нас — хоть ты пропади!» Слышал о пароходе и паровозе, спрашивает, как ехать в
Россию и сколько езды. Прощаемся приветливо-приветливо. «Заходи когда,— говорит,—
чайку попить, побеседовать!»

Вежливость и приветливость так характерны для этого замечательного народа! Вещи все
это простые, конечно, но для человека, знавшего до сих пор о Китае только из книг и
видевшего Китай только через иероглиф, в таких беседах есть какой-то мощный
корректив к кабинетной начитанности. Европеец, начинающий познавать Китай из
простых бесед с простыми людьми и [145] не видавший иероглифов, в культуре Китая,
великой и мощной, не поймет ничего. Значит, китаист должен обязательно пройти через
обе фазы, что бывает не часто: обычно он или сухо начитан в разных книгах и живого
Китая не видел, и тогда весь Китай кажется мудреной загадкой; или, наоборот, он видел
только живой Китай и, если о нем раздумывает, то открывает «Америки», давно открытые
в литературе по Китаю. Так, один из моих пекинских знакомых, китаист этого типа
(француз), хотел писать книгу о несовпадении норм китайской грамматики с французской
и был очень разочарован, узнав, что такие книги уже давно написаны! Кроме того,
китаист-книжник, сталкиваясь с живым Китаем, начинает вещать нечто архаическое, чем
приводит собеседника-китайца в исступленное недоумение.

Подъезжая к деревушке Фуцунь, оказываемся в огромной толпе процессии дождя, да не


одной, а трех. Вчерашний дождь только поманил.

Помещаемся в маленькой гостинице. Заказываем нашу постоянную куру, рис, абрикосы.


А рядом с нами, упитанными путешественниками, сидят тачечники, рабы труда, и едят из
большой грязной чашки накрошенные огурцы с какой-то жидкостью в виде соуса.
Закусывают лепешками-момо, выскребывая ими остатки со дна. Если спросить: «Что ты
ешь?» — сейчас же предложит попробовать. Хороший народ! И какая злая эта насмешка
судьбы: питание праздных и голодание трудящихся. Когда заказываем для них куру —
бухаются в ноги. Так принято благодарить.
Жара жуткая. На небе огромные тучи, земля же превратилась в легкую накаленную пыль,
от которой слезятся глаза и дерет в горле. Жажда изматывает, как болезнь. Чаевничаем в
харчевне. Бабы, ребятишки сначала удирают, потом глазеют издали, потом ближе, потом
разговаривают. «Ишь ты, одинаково с нами говорит!» И обычные вопросы.

Надвигается дождь. Вот он хлынул, наконец. Под отчаянным ливнем шагаем до города
Цзоусянь. В полутьме, под непрекращающимся ливнем, промокшие слуги внесли наши
сильно подмокшие вещи и ушли сушиться. И ни одной вещи не пропало — честность
феноменальная.

В комнате ужасно надоедают мухи. [146]

1 июля. Идем с обязательным визитом в ямынь. Чжисянь южанин оказал нам


чрезвычайно холодный прием в чрезвычайно грязной комнате. Бедный Шаванн ничего не
в состоянии ему втолковать. Пытались отказаться от солдат, навязанных нам в качестве
конвоя, совершенно ненужного. Не понимает, или не хочет понять.

Только что вернулись в гостиницу, как докладывают, что пришел чжисянь: ответный
визит! В грязной, тесной и неудобной комнате, где не на что сесть, принимать важную
персону — так себе дело. Разговор плохо клеится. Шаванн молчит. Я хватаюсь за
спасательную тему о Пекине и его окрестностях и говорю минут десять. Наконец,
чжисянь уходит.

Отправляемся в Мынмяо, храм второго мудреца, Мын-цзы. Все в развалинах: приношений


нет, ибо конфуцианский философ — это не бог и ему не молятся, а государство тратиться
не желает. Храм загажен птицами. Вороны, аисты в несметном количестве свили себе на
кипарисах гнезда и сверху слетают не только их экскременты, но и добыча: лягушки,
рыбы, змейки. И все это вместе с околевшими птицами валяется на заросших травой
плитах и гниет, заражая воздух до невероятия. В первом дворе еще сладко дурманит
голову воспрянувшая от дождя зелень, но смрад соседних дворов убивает и этот аромат.

Находим монгольские надписи. Монгольские правители, как видно, изо всех сил
старались внушить Китаю, что и они понимают, что надо, и усердно ставили памятники с
надписями на своем языке в храмах Кун-цзы и Мын-цзы.

Китайцы-эстамперы ловко, красиво, но медленно работают над надписями, снимая с них


слепок для нас.

В храме любопытен бассейн для сжигания шелка, в котором, по словам привратника,


приносили жертвы потомки Мын-цзы. В жертву духам предков приносится бумажная
имитация шелка, которая сжигается в бассейне, дабы пепел не был растоптан (в
противном случае духи не примут жертвы).

В основе религии предков, понимаемой конфуцианцами как высшее чинное поведение


(ли), лежит почитание старших (сяо). Это обязательное почитание родителей даже тогда,
когда они не стоят его, [147] распространяется и на мертвых. «Чти своего; умершего отца,
как если бы он был жив»,— говорит Конфуций. В вопросе о том, что делается с душой
после смерти, Конфуций придерживается взглядов, существовавших до него: злая душа
способна мстить, добрая душа — светлая. Приносить жертвы можно, но лучше держаться
от всего этого подальше. Конфуций вообще не любил этой темы: «Ты еще не знаешь
жизни, как же ты хочешь познать смерть?»
Практическая же религия, культовый обряд, существует в виде шаманства, служения
духам. Умерший незримо влияет на судьбу живущих. Души людей, за которых никто не
приносит жертв, опасны, как бродяги (отсюда — бесы, оборотни, эгуй — голодные, духи,
нечисть).

Патриархальная религия, культ предков непосредственно соединены и с конфуцианской


моралью, и с практической религией мертвых душ. О предках нужно помнить всю жизнь
и все время, они нуждаются в постоянных заботах, хотя и условных, со стороны потомков.
Таблица предка — доска, на которой золотом по красному лаку пишут во всей
подробности титул; имя-фамилию и прочие обозначения покойного, чтимого как дух,
стоит на домашнем алтаре и перед ней приносятся жертвы: еда (рис, мясо, пирожки,
фрукты, конфеты) и бумажная имитация денег, шелка и яшмы. Бумага сжигается перед
алтарем, ибо огонь превращает эту имитацию в настоящие предметы, а съестные
приношения съедают сами потомки. Молитвы предкам отличаются от обычных
просительных и благодарственных молений и носят характер напыщенных деклараций.
Так как только мужчины полномочны совершать жертвоприношения, то это религиозное
обожание предков требует от китайца обязательного продолжения мужского рода 16. Без
мужского потомства китаец всегда чувствует себя обиженным судьбой. Девочки
потомством не считаются. Мой учитель в Пекине Лю Да-бэнь считал себя «бездетным» и
очень несчастным (не мог взять наложницу). Оказалось, что у него... четыре дочери, но
они в счет нейдут: не приносят жертвы духу. [148]

Выезжаем из Цзоусяня. Вчерашний дождь превратил дорогу в болото с лужами и


рытвинами. Тачечники кряхтят. Продвигаемся медленно. Мы с Шаванном маршируем по
обочине дороги. Идти великолепно: чудный, свежий воздух, ни признака пыли, пахучая
зелень и простор, простор. Сегодня он прозрачный, а не такой томный и тяжелый, как в
жаркие дни.

От солдата так и не отбоярились. С ружьем на плече, он важно шагает за нами и всюду


командует, что не везде нравится, я замечаю. Своеобразно одет китайский
провинциальный солдат. На груди и спине у него надпись: «Солдат-пехотинец уезда
Цзоусянь». Обут в туфли-лапти из холста. Волосы собраны по-женски париком и в них
вдет веер. На круглой соломенной шляпе символический рисунок «Пять благополучий»
(у-фу), т. е. богатство, долголетие, покой, добродетель и достойная смерть.

2 июля. Ранехонько поднимаемся и в 5 часов трогаемся. Прекрасное утро, идти одно


удовольствие. Подходя к Хуанхэ, впервые вижу, как китайцы пашут на осле. Мужичок,
погоняя осла, кричит «трр-трр», когда посылает его вперед, и свистит, чтоб остановить
его. Обратно нашему.

Переправа через Хуанхэ заняла много времени. Сутолока, беготня, крики и, конечно,
виртуозная брань с упоминанием всех членов семьи, вплоть до самых отдаленных
предков. Вот она, обратная сторона патриархальности и церемонности!

Подходим к большому торговому городу Цзинин. Долго ищем гостиницу, проходим весь
город из конца в конец и не находим. Шаванн останавливается перед большим и грязным
двором какой-то харчевни и не желает двигаться дальше. Вдруг подходит какой-то тип и
говорит: там дальше есть большое и прохладное помещение. Идем. Приводит нас к...
школе. «Да ведь мы никакого права не имеем здесь жить!» — «Нет, уж, пожалуйста.
Чжичжоу 17 приказал». Вот оно что! Нас опять подхватили: прислали двух солдат, слуг из
ямыня — толпа немалая. Эта история повторяется почти в каждом городе и составляет
целую статью наших расходов. [149]
Размещаемся в школе. Светлое, высокое, чистое помещение. К таким мы не привыкли.
Рядом комната с таблицей Кун-цзы.

Однако задние помещения, в которых живут ученики, имеют вид лачуг, грязных и
прокоптелых. Ученики спят на гаоляновых подстилках.

В сопровождении солдата (кому нужен этот конвой?) идем бродить по городу. Город
раскинулся по обе стороны канала. Улицы узкие, мощенные плитами и накрытые
циновками. Всюду необычайное оживление, бойкая торговля. Лавки чистенькие. Свежее
мясо, политое водой, свежая зелень, арбузы радуют взор. В воздухе тесно от криков
уличных торговцев, весьма любопытных: «Вишни, вишни, больше чем глаза старого
тигра!» (прекрасное сравнение), «Сливы, лучше чем творог!» (творог — изысканное
блюдо) и т. п. Торговцы платьем и холстом поют, показывая товар. Воспевают берег
канала в Цзининчжоу.

Вечером приходит слуга и шепотом говорит: «Сейчас тут рассказывали страшные вещи о
Цаочжоу. Говорят, ни пройти, ни проехать: одичали люди! Ничего не поделаешь.
Разбойники смерти не боятся, дело свое делают!» Подумав, решаем ехать на юг, огибая
Цаочжоу, и через север Хэнани в Кайфын.

3 июля. Утром идем в Вэньмяо. Как храм конфуцианский, он имеет распланировку


совершенно тождественную с Кунмяо. Те же надписи, в том же порядке. Масса древних
вещей. Нашли ханьские и танские памятники. Одна ханьская надпись тщательно
изрублена знак за знаком. Возмущаемся: кто мог это сделать, зачем? «Дети»,—
равнодушно говорит сопровождающий нас тип. Идем менять деньги — обязательная
процедура, отнимающая немало времени. На обратном пути мне посчастливилось купить
подстилки в телеги, которые нам удалось здесь нанять. При их помощи устраиваемся
великолепно. Воистину оцениваешь путешествие в телеге только после тачки и лошади.
Дорога идет по каналу, потом сворачивает. Приезжаем в Цзясяньсянь, долго ищем
помещение. Все занято солдатами. Грязные, в каскетках, идем к чжисяню и вручаем
рекомендательное письмо из цзининского януцзюй (иностранного бюро). Чжисянь,
фуцзянец, понимает и соображает [150] туго. Никак не может понять, что такое
скульптурные высечки на камне и какие надписи нам нужны.

Рядом с ямынем высится новенькая школа. Японец преподает в ней японский язык. А
напротив, на крыше — крест: это католичество, насажденное каким-то немцем.

Нам отводится помещение в гостинице, явно переделанной из храма.

Вскоре является чжисянь с ответным визитом. Опять несложный разговор, стоящий


бедному потуг. Прощаясь, дарит... лист скорописных знаков! Еле-еле удалось сдержать
смех: уразумел, бедняга, за чем мы тут охотимся!

4 июля. Поднимаемся на гору в храм Сюань-у Дади — храм Темного воина-бога севера. В
храме находим весьма любопытный, ассортимент богов: два Лэй-гуна (громовика),
Черепаха-Змея, Пять Драконов и др., что является не более чем иллюстрацией к роману-
эпопее «Сиюцзи» 18. Наглядный пример того, что состав духов-статуй не зависит от
религиозного потребителя, а является плодом самодержавной фантазии дающего на храм
деньги богача. Если эта фантазия по безграмотности строящего храм не выходит за
пределы местных преданий, то есть надежда на то, что он велит туда поставить наиболее
популярные в данной местности божества. Но если он полуграмотен и слыхал, а то и сам
читал романы типа «Сиюцзи», то фантазия его разрастается, и он помещает, в храме
толпы действующих лиц, не заботясь об их доступности не читавшему роман населению.
Однако позднейшие жертвователи, видимо, не находя в подобной ассамблее пищи для
своего религиозного усердия, принесли сюда же бога денег Цайшэня, популярного всюду
Гуаня и чадоподательницу няннян, как более доступных и нужных для обиходного культа.
Основное божество этого храма — Сюань-у — имеет две статуи; большую и малую.
Рядом с ними стоят воины: черный, белый, синий и красный. [151]

Гора, на которой стоит храм, включена в городскую стену. Забавная картина сверху: город
поражает множеством пустырей в нем, кажется маленьким, необитаемым, но чистым.

Неподалеку от храма Сюань-у прилепилась к скале беседка Вэнь-чана. Это божество


литературного просвещения, т. е. всех литературных дел, в том числе и экзаменов.
Божество это даосского типа, имеет «историческое» происхождение (при жизни носило
имя Чжан Я). Рядом с ним стоит другой покровитель литературы — Куй-син. Это —
обожествленная звезда (Звезда первых). Изображается Куй-син в виде демона (куй —
дьявол, хотя он ничего дьявольского в себе не имеет) с «ковшом» созвездия Большой
Медведицы в одной руке и кистью в другой. Стоит он на фантастическом чудовище,
которое должно изображать собой космическую черепаху, выходящую из волн. Это
изображение, означающее как ребус достижение первой ученой степени на
государственном экзамене, ставится обычно в особой башне на экзаменационном дворе,
но по обету может стоять, где угодно.

На скале огромные знаки: «Пики гор вздымаются высоко». Скала без надписи — не скала!

В сопровождении конного солдата отправляемся разыскивать местечко Люцунь, в


котором, по точным китайским археологическим данным, должен находиться ханьский
памятник. Вообще без китайской археологии с ее указателями, составленными по
местности и по сюжетам, мы ничего не смогли бы отыскать, без китайской науки мы не
могли бы изучать самих китайцев. Китай познал самого себя так, что, не в пример другим
народам, для нашего изучения Китая мы на девять десятых должны обращаться к самому
Китаю и только на одну десятую — к свидетельству о нем других народов. Да и в основе
нашего познания Средней и Восточной Азии на протяжении трех тысячелетий, если не
более, лежит китайская наука. Без нее мы не знали бы так хорошо о погибших религиях
(манихеи), культурах (сися) и письменностях (билинь) и т. д. И вообще ничего не могли
бы поделать с целым морем знания...

Приехали, но, оказывается, не в Люцунь, а в Люйцунь — тоже деревушка, в трех


километрах от Цзясянсяня, но совсем не та. Так надо быть осторожным в [152]
произношении! Что же касается транскрипции географических названий на немецкой
карте, которой мы пользуемся, то она такова, что если бы мы доверились ей то, наверное,
недалеко бы уехали. Еще ужаснее наша русская транскрипция, представляющая собой не
более как перевод западной и уже искаженной транскрипции китайских имен и названий и
превращающая таким образом Бейцзин в Пекин, Гуанчжоу в Кантон, Цзяочжоу в Киао
Чао, Тайвань — в Формозу и т. д.

Приезжаем в деревню Цзяочэнцунь. Расспрашиваем набежавшую толпу о древних


камнях. Ведут в храм Гуань-инь и показывают камень, врытый между забором и каким-то
новым памятником. Принимаемся за работу среди огромной толпы под знойным солнцем.
Вытащили камень, вымыли, сделали слепки. «Вот тут был еще камень, врытый в стену,
говорят указывая на отхожее место, да теперь исчез» (!). Значит знают где что есть, и все
же так ужасно обращаются с памятниками. Затем ведут нас за ворота. Среди массы глыб
врыта интереснейшая ханьская плита. Опять за работу, опять слепки. Потом на другом
конце деревни среди материала, готового уже для стройки дома обретаем еще одну
великолепную плиту ханьской скульптуры. Подобные же плиты уже всюду видны в
фундаментах домов, в стенах. Историческое место варварски уничтожается.

Шаванну вдруг загорелось купить плиту и увезти ее в Париж в подарок Лувру. Уже
сторговался с владельцем места за пятьдесят дяо. Меня, как обухом сразило: что
подумают китайцы о нас, увидя такой пакет который, кстати, не влезет ни в одну повозку?
Украли — одно слово! Из всех сил стараюсь отговорить Шаванна, он упрямится. И тут
происходит нечто неожиданное: население, которое казалось таким варварски
равнодушным к судьбе всех этих памятников, вдруг уразумев, что плиту собираются
купить и увезти, набросилось на продающего, да еще как! Заговорил патриотизм!
Молодцы. И за варварское обращение с памятниками надо конечно, винить не их, а
равнодушное к национальному достоянию государство, представленное здесь этим
тупицей чжисянем. Останавливаемся на постоялом дворе. В деревне и кругом масса
солдат. Это все по поводу мацзэй (разбойников) Цаочжоу. Ходят слухи и т. д. [153]

5 июля. Ранехонько едем в Люцунь. Наконец-то нашли! Памятник оказался в указанном


китайскими источниками месте — в старой разрушенной кумирне. Лежит на земле,
покрытый всяким сором. Публики, конечно, собралась масса. Запираем двери кумирни,
чтобы избежать столпотворения любопытных, мешающих работать. Лезут через забор,
становятся вокруг тесным кольцом и смотрят, курят. Спокойны до невероятия. На них
сердишься, выставляешь за дверь, кроме смеха — ничего. Наоборот, всегда вежливы и
услужливы. На вопросы, если понимают, отвечают охотно и в точности, И это
обезоруживает. Простота души, незлобивость и: ребячья смешливость.

Камень крайне интересный. Особенно одна сцена, изображающая Цинь-шихуана,


вылавливающего из реки Сы треножник Юя. Из треножника вылезает драконова голова и
перекусывает нити. Треножник падает обратно, а с ним и все участвовавшие в покушении.
Дело здесь вот в чем: Цинь-шихуан — захватчик-династ, закончивший в III в. до н. э.
уничтожение предыдущей «законной» династии Чжоу, к тому же прославился сожжением
древних книг и бесконечной жестокостью, т. е., с точки зрения конфуцианства,— лицо
совершенно одиозное. Треножник, завещанный древним императором Юем, является
династийной регалией, и то, что священный дракон не дает его Циню,— означает, что
сами боги против его вступления на престол.

Из Люцуня едем в другое, знаменитое своими памятниками место — Улянсы.

Шаньдун — страна в археологическом отношении совершенно замечательная: древность


на каждом шагу!

Улянсы — это своего рода музей. Плиты законопачены в стену полутемного здания. Вот и
все. Но плиты великолепны. Это целая эпоха искусства! Конечно, масса их находится в
состоянии полного небрежения: на них ступают, они служат сиденьями, лежанками и т. п.

Сторож «музея» — мастер-эстампер. Шаванн накупил у него массу великолепно


сделанных слепков. Мастер — курильщик опиума. Лежит в глубине комнаты, нагревает
опиум на лампочке. Угрюмо смотрит жена его (тоже, вероятно, курящая опий), гладя
восьмилетнего ребенка. Картина ужасная и благодаря калящейся под розовым колпаком
лампочке какая-то таинственная. [154] Спрашивает меня, не курю ли я. «А что это за
табак?» — «Даянь!» (опиум) — сказано твердо, без запинки.

Когда мы уходим, он уже в чаду, весело болтает, необыкновенно любезен.


Опиум — это такая напасть, от которой избавления нет, распространен до ужаса. Кажется,
что весь Китай его курит. Губернатор Чжуан Юань, говорят, не вынимал трубки изо рта
— так и умер! Курят все: и рабочие, и крестьяне, и... нищие, отдавая решительно все,
лишая себя еды. Рикша сначала накурится опиума и только потом поест на оставшиеся
деньги (наблюдал это в Пекине неоднократно). Нищий лежит в канаве голый, еле прикрыт
рогожей... и тоже курит. В храмах предприимчивые монахи за деньги продают «места»
для курильщиков, превращают храм в курильни опиума, так что иногда трудно бывает
пройти между рядами зловещих ламп и одуревших полутрупов.

Для борьбы с этим злом вводятся особые «паспорта», без которых опиум не продают,
пишутся воззвания, продаются пилюли, но все это, конечно, не приводит ни к чему.

6 июля. Ночью было душно в комнате, но из двери, ничем не завешанной (дверные


пологи здесь не полагаются), несло холодом. Идет дождь не переставая. Колесим по
размокшей дороге. Приезжаем в большое селение с оригинальными (как везде в
Шаньдуне) башнями с зубцами, конструкцией напоминающими европейские здания.
Грязь на улице не подлежит описанию. В ней утопают узенькие мосточки, по которым,
балансируя, пробираются люди. На них я с изумлением увидел плащи из перьев и
сандалии на двух перпендикулярных к подошве планках. Значит, эти предметы, столь
характерные для японских картин, вовсе не японского происхождения! Любопытно!

8 июля. Встаем, как всегда, ранехонько и едем. Мой кучер, курильщик опиума, вид имеет
ужасный. Вчера вечером я видел, как он курил, лежа в телеге, под дождем.

Проезжаем через весь уезд Шаньсянь. Начинают попадаться фуры, запряженные сбродно
ослом, мулом и быком. Когда подъезжаем к городу Юйчэнсянь, повозки [155] появляются
чаще и чаще. Вот мы и у ворот — здесь уже гуща народу: ярмарка и процессии явно
принаряженных женщин, впереди которых идут мальчуганы с тимпанами. Пробираясь
сквозь толпу, долго-долго едем в поисках гостиницы. Не находим. Шаванн в отчаянии
посылает визитную карточку чжисяню. Ответа ждем часа два, сидя на своих телегах
среди моря бушующего любопытства, ничем не сдержанного, подобного стихии. Нелегко
к этому привыкнуть, и, надо сказать, мы чувствуем себя прескверно. Откуда такое
огромное стечение праздного люда? Наконец, приходит слуга чжисяня и все
разъясняется: сегодня праздник чэнхуана! 19

9 июля. Выезжаем в 4 часа утра. Город еще сонный, но ребятишки, которые спят на улице
перед раскрытыми дверями, заслышав скрип наших телег, бросаются в дом и вызывают
своих. Нельзя же проспать такое потрясающее зрелище: шествие четырех колесниц! И,
действительно, наши четыре телеги имеют вид внушительный. «Почти совсем как Гу Янь-
у»,— говорит Цзун, весьма находчивый на подобные сравнения. Гу Янь-у, известный
историк и географ, путешествовал по Китаю с тремя телегами книг, на которых делал
пометки в случае расхождения книжных показаний с его наблюдениями.

Нигде не останавливаясь, катим до Гуйдэфу. Помещаемся в большой удобной комнате,


хотя потолка нет (как почти всюду), и со стропил свисают лохмотья черной паутины.

Ходили по городу. Он большой, но среднеторговый. На лавочных вывесках часто


встречаются знаки: мечеть + кувшин. Это мусульмане, их здесь много. Продают говядину,
свинины не едят. Интересно, что и в своих китайских общинах магометанство укоренило
это отвращение к свинине и заменило ее говядиной, что совершенно противно китайскому
вкусу. Себя магометанство, конечно, именует «чистым православием».
В городе огромное объявление: «По время моления о дожде запрещается резать скот.
Небо заботится о жизни». [156]

За воротами города — озеро, плавают удобные, легкие плоскодонки. В остальном же


Г'уйдэфу до смешного похож на любой другой китайский город. Конечно, толпа идет за
нами, как лава. Безмерное любопытство, однако в приставание не переходит.

На дворе гостиницы кричит, надсаживаясь, продавец, арбузов — на вид десятилетний


мальчишка, я спросил его,— оказалось, ему восемнадцать лет! Покупаем «ароматные
арбузы, слаще сахара»! Действительно, хороши.

10 июля. До Кайфынфу нам предстоит проделать еще 280 ли по дурной дороге.


Перспектива! В городе Нинлинсянь я списал огромное траурное объявление, висящее на
дверях дома. Белыми иероглифами на синей бумаге написано: «Извещаем о трауре,
великий плач». Подробно сообщают, в какие дни будут совершаться похоронные обряды:
«встреча души» — на третий день после смерти, когда все родные и знакомые приходят
взглянуть на усопшего, ибо в этот день душа его возвращается к телу и ее должно
встретить; обряд «седьмого дня», когда буддийские и даосские монахи читают возле тела
священные книги (это, конечно, только в достаточно богатых домах!); «совместная ночь»,
которую родные проводят в комнате рядом с гробом, и, наконец, вынос гроба. На доме,
где есть покойник, обязательно вывешивают такие надписи. Таков обычай. В
соответствии с патриархальной религией и культом предков, смерти вообще уделяется
чудовищное, чрезмерное внимание. Дом в трауре отличают от других по всем статьям, и
надолго (по родителям около трех лет). Вместо красных надписей на дверях, косячках,
карнизах и всюду — синие; картины, содержащие веселые красные краски, заменяются
другими, из которых изгнан красный цвет; благожелательные надписи заменяются
печальными; ближайшая родня носит грубые халаты из посконного (небеленого) холста.
Похоронный обряд необычайно сложен и тянется мучительно долго. Место, где надлежит
похоронить тело, должно быть избрано особым, магическим компасом в руках гадателя-
геоманта (конечно, шарлатана) и откупить его надо любой ценой. От этого весь Китай
покрыт могилами, занимающими иногда большое пространство (особенно, [157]
императорские и мандаринские), отнимающими землю у живых.

Гадание о выборе кладбища считается первой обязанностью каждого сына или дочери.
Геомант же, разумеется, не торопится. И все это время гроб стоит в доме (только богатые
могут переправить его в храм), труп разлагается, отравляя всем жизнь. В зажиточных
семьях гроб делается поэтому с особой заботливостью и щели его заливаются знаменитым
китайским лаком, не пропускающим газов.

Панихида может тянуться чуть ли не месяц. Для заупокойного служения богатые люди
приглашают всевозможных служителей культа, дабы привлечь побольше духов, все равно
какого происхождения: буддистов-хэшанов, даосов-лаодао, ламайских лало, монахов и
монахинь-почитательниц Гуаньинь. С удовольствием пригласили бы (и не поскупились
бы на плату!) и европейских монахов, монахинь, попов, ксендзов, пасторов и всех прочих,
если бы те согласились идти за гробом вместе с «желтыми» и пренебречь своей расовой
гордыней. В Пекине мне однажды пришлось простоять в деловой части города чуть не
целый час из-за гигантской похоронной процессии, в которой приняли участие буквально
все монахи, каких только можно было набрать в Пекине и его окрестностях. В известном
китайском анекдоте рассказывается по этому поводу, как душа покойного жаловалась
сыну, что буддисты велят ей идти к Будде (на запад), даосы — к Лао-цзы (на восток),
ламайцы посылают на север, а монахини — на юг, в царство Гуаньинь, и рвут душу на
части своими усердными заклинаниями. Конечно, все это стоит денег огромных. Ритуал
похорон обставлен с предельной пышностью и довершает разорение семьи. Покойника
обязательно несут в тяжелом двойном гробу и в тяжелом балдахине, для чего требуется
много носильщиков; перед ним несут всякого рода древние символы почтения к важной
персоне; женщин сажают в экипажи и т. д. Одним словом, одна похоронная обрядность
может истощить благосостояние зажиточной семьи надолго. Что же касается бедняков, то
они, конечно, не могут следовать всем этим обрядам, но, движимые религиозной
традицией, тоже лезут вон из кожи, чтобы хоть как-то удовлетворить ее требования, и
окончательно разоряются. [158]

Приезжаем в Хуэйчжоу; это большой город. Обращает на себя внимание большая


католическая церковь, тяньчжутан. Значит, католические миссии разбрелись повсюду!
Проезжая в телеге до гостиницы, замечаю массу курилен опиума, даже рядом с ямынем
чжичжоу. Курящие лежат вповалку, другие ждут очереди, чтобы лечь. Тут же
полицейский участок. Для устрашения публики вывешены допотопные копья.

Толпа встречает нас обычными криками: «Нет косы! Кожаные сапоги!» Последняя фраза
есть общее восклицание всюду, где бы мы ни проезжали. Глаза сначала устремляются на
сапоги, потом на нас.

Обедаем в гостинице. Затем, как всегда, отправляемся в город.

Заходим в интересный храм Предков, покровителей Сяо и Цао. Сяо Хэ и Цао Цань были
первыми советниками при императоре, основателе Ханьской династии, как его
ближайшие помощники содействовали установлению династии. В последующие века они
были канонизированы, и так как оба гуна (князя) происходили из мелких секретарей-
писцов, все чиновники, имеющие обычно точно такое же происхождение, поклоняются
им, приносят жертвы и называют «предками-покровителями», явно избегая личных имен.
Известно, что китайский вежливый язык вообще избегает личных наименований.
Считается неприличным спросить имя, ибо это могло бы дать повод думать, что человека
хотят назвать по имени, словно слугу. Поэтому, осведомившись о «благородной
фамилии», спрашивают также об «уважаемом прозвании», на что обычно в ответ
получают и имя и прозвание. Имена же государей были совершенно запрещены для
произнесения и даже воспроизведения в письме с незапамятных времен китайской
истории и заменены девизами правлений. Так, ханьский Гао-цзу, при котором состояли
советники, это — девиз Лю Бана и в переводе значит «Высокий предок». Впрочем,
перевод этих девизов — вещь нелегкая, ибо это почти всегда — тайный намек на
канонический текст, обнаружить который не сразу может и китайский начетчик.

Предки-покровители — весьма интересный момент в общем культе предков, как переход


от почитания к поклонению, обожествлению и откровенной религии. Подобных
покровителей имеют многие специальности и [159] ремесла. Так, брадобреи считают
таковым некоего Ло-цзу, кровельщики и плотники — Лу Баня и т. д.

Храм очень велик. Статуи гунов сделаны из глины и одеты в великолепные узорные
придворные одежды, на головах — чиновничьи уборы, как у небесного чиновника.

Весьма интересным оказался также маленький храм-кумирня Хо-сина, духа огня


(обожествленная планета Марс). Само божество имеет весьма свирепый вид. У него —
красная физиономия о трех глазах и шесть рук, угрожающих оружием. Однако на затылке
у него еще одно лицо, красивое и благодушное. Это значит, что в сражениях он принимает
ложно свирепый вид, а когда оставляет войну, то становится добрым и мирным.
Постоянными атрибутами Хо-сина являются огненное колесо, огненный лук и огненные
стрелы. Все эти предметы, конечно, крайне огнеопасны: если Хо-син швырнет их в чей-
нибудь дом, то пожар неизбежен. В народе Хо-син очень популярен, так как ему молятся
о предотвращении пожара. Но и тогда, когда дом уже горит, люди нередко и не
помышляют о том, чтобы гасить огонь, а молят Хо-сина не жечь их 20.

На обратном пути заходим на маленькое кладбище, которое, оказывается, принадлежит


фуцзяньскому землячеству. Любопытно! В Китае широко распространены общины,
объединяющие людей одной провинции. И так как обычай требует хоронить покойника на
родной земле, а стоимость провоза тяжелых гробов весьма значительна, то как выход из
положения и создаются эти общинные кладбища (на земле, купленной землячеством),
дабы хоронить на них земляков, умерших «вне земли своих предков».

11 июля. В 4 часа утра опять в путь. Дрожим от холода и утренней сырости. Затем
восходит жаркое солнце и начинает жечь. Пыль летит со всех сторон, внутри телеги все
густо ею покрыто. Тяжело дышать. [160] Свет солнца, отражаемый блестящими слоями
мелкой пыли, слепит глаза.

Возницы то дремлют, то просыпаются и начинают бешеную скачку. Выскакиваем в ужасе


из телег и маршируем в облаках пыли. Не знаешь, какое из зол меньше. Устали так, что,
приехав в Цисянь, никуда не выходили, и город остался нам неизвестен. Это грустно и
обидно.

В гостинице весь персонал оказался магометанским, и потому мы остались без куры:


убить курицу может только сам ахун, да и то в пяти километрах от города на каком-то
холме (не то на кладбище, не то в храме).

По дороге из Суйчжоу минуем маленькие белые фанзы сторожевых караулов с


надписями: «Осмотр и выявление преступников. Охрана и сопровождение
путешественников» (Важна параллель!). Вчера в Суйчжоу я видел полицейский участок,
на объявлении которого был нарисован тигр, разевающий пасть. Картинно!

Шагаю пешком. Китайские ли необыкновенно коротки: таково впечатление


марширующего по дороге 21. До Кайфына осталось всего 70 ли! Завтра прибудем.

Тополя, которыми обсажена дорога, имеют вид букетов. О них заботятся, подстригают. Да
и сама дорога ширится: уже три колеи. Начали попадаться чиновники, едущие в
сопровождении слуг в форменных шапках. Чувствуется приближение сяня (города).

Вообще же монотонность пути на всем пространстве от Цзининчжоу до Кайфынфу


затрудняет его описание. Все то же и то же: едут в тачках люди, кряхтят тачечники, едут
колесницы со сплошной заделкой колес (без спиц) и с разнокалиберной запряжкой
(обычно вол, мул и осел). Подобный «выезд» вид имеет не слишком парадный, но это
никого не смущает. На телегах часто можно видеть надписи вроде: «колесо, как круглый
диск луны, за день проходит 1000 ли пути, идет по земле, как лодка плывет по воде» и т.
п., призванные компенсировать недостатки конструкции и отсутствие ремонта. [161]

12 июля. Подъезжаем к Кайфыну. Первое, что мы видим, это упражнение кавалеристов на


плацу. Затем нас останавливают полицейские и требуют карточки. Едем по городу. Он
очень большой и очень торговый. Дома большие, словно в Пекине, даже лучше.
Останавливаемся на постоялом дворе, в очень людном и шум ном месте.
Прежде всего, конечно, едем менять деньги. Эта возня доставляет нам немало хлопот на
протяжении всего нашего пути. Денежных систем страшно много. Есть места, где идут
медные тунцзыры, а кое-где таэли, серебряные доллары. Есть места, где идут даяны, в
иных — чохи. Размен самый фантастический: наменяв таэль несколько раз, превращаешь
его в нуль, ибо за размен берут огромные деньги! Мы сидим в телегах на связках денег и
«колбасах» долларов. Никаких ассигнаций и билетов. Возим с собой пуды и
расплачиваемся только звонкой монетой. Проблема единой монеты и особенно единой
банкноты в Китае — острая проблема.

В городе масса иностранных лавок. Товар главным образом японский. «И дешево, и


худо», — говорит о нем продавец. Есть и европейские товары, в том числе пресловутые
кожаные сапоги. Очень дорого. Пока мы в лавке, вокруг нас толпа. Видно, иностранцев
здесь немного. В гостинице нас уже дожидаются чиновники из полиции и из ямыня.
Попросили наши карточки, скопировали паспорта. Это впервые.

В наше отсутствие приходил еще некто из бюро иностранных дел и велел сказать, что
ждет нашего ответного визита. Начинается!

Великолепно обедаем, мастерски, по-китайски зажаренной курицей и огурцами в соусе.


Пьем прекрасное вино, наслаждаемся отдыхом.

13 июля. Кайфын — город очень интересный, особенно для историка. Как бывшая
столица Китая (X—XII вв.) он сохранил следы былого величия, вплоть до дворца и трона
династии Сун. Любуясь древней архитектурой города и сравнивая ее с поздней и
современной, поражаешься устойчивости китайской культуры. Эта устойчивость иногда
производит впечатление курьеза. Так, выкопанные из земли древние вещи оказываются
точь-в-точь такими же, какие они и в нынешнем [162] китайском быту. Только в Китае
возможны подобные анахронизмы.

Заходим в лавку, где есть книги и слепки (эстампажи). Шаванн набрасывается на свои
любимые чжи (географические описания), которые он скупает и в малых городах, и в
больших центрах. Эта ценнейшая для изучения истории Китая литература находится на
краю погибели, в книжных свалках, и продается по дешевке.

Любопытно, что самый ходовой и самый дешевый товар в книжных лавках — это
астрологические календари, альманахи, в которых подробнейшим образом обозначено,
что можно делать в данный день и чего нельзя (от заключения брака до бритья головы
включительно), чтобы не навлечь на себя небесной кары.

Лубочных картин в лавке не оказалось. От продавца узнал, что они печатаются в 40 ли от


города, в Чжусяньчжэне.

Затем едем смотреть Фаньтосы. Это — полуразвалившийся храм с огромной пагодой-


ступой, живо напоминающей Будди Кайя. В нишах статуи будд сунской скульптуры.
Усердия ради их кто-то раскрашивает. Внутри ступы полое пространство с лестницей,
ведущей на самый верх. Стены покрыты бесчисленными барельефами. Статуя Будды
имеет чудовищную руку, не соответствующую туловищу (чуть ли не касается пола). В
главном зале расположилась семья нищих — едят из котла. Тут же и все прочее их
хозяйство.

В соседнем дяне (зале) восемь гробов ожидают захоронения. Обычная для городских
храмов картина! Некоторые из них должны быть отправлены на родину, другим еще не
определено благоприятное погребение. Запах свидетельствует о том, что потомки весьма
небрежно залакировали щели гроба! Эта бесконечная возня с покойниками — ужасный
обычай, на юге Китая он, видимо, сильнее, чем на севере. Что же касается бедняков,
умерших не на родине и не имеющих права на похоронение в чужой земле, то их
попросту выбрасывают за стену города в кое-как сколоченных гробах, где их и подбирают
собаки, естественные ассенизаторы больших городов, в том числе и Пекина.

В Чжудаванмяо (храм Дракона) я в первый раз увидел секрет производства богов в Китае:
статуя [163] представляет живого чиновника в костюме, который они носят и поныне,
однако лицо позолочено. Это был известный даотай — чиновник особых поручений,
который искусно управлял рекой (на Хуанхэ специальные чиновники следят за уровнем
воды), и потому после смерти превратился в дракона.

Рядом кумирня Трех Святых, или Трех Планет (местные жители слово жэнь — святой —
произносят как син — планета). Все три — тоже драконы: один управляет дождем, другой
— колодцами и источниками, третий — реками. Кумирня роскошная, заново отделанная.
Видимо, часто посещается.

14 июля. Утром едем с визитом в януцзюй, иностранное бюро. Нас ожидают девять
чиновников в полном параде. Такого приема мы никак не ожидали. Приглашены завтра на
обед.

Идем смотреть сингун — походный дворец, в котором шесть лет тому назад, во время
«боксерского восстания», останавливались и жили со своим двором богдыхан и
вдовствующая императрица, возвращаясь домой после бегства. А так как никому не
позволяется пользоваться богдыханским дворцом, то он и стоит запущенный. Нас
сопровождает чиновник из иностранного бюро, некто Чжан. Поэтому специально для нас
открывают двери, заклеенные бумагой с надписью: «Такой-то даты Суй бянь Гуан-сюя
заклеено». В зале для аудиенции два великолепных мраморных экрана с удивительной
имитацией пейзажа гор и волнующегося, бурливого, запертого в скалах моря. Под троном
богдыханши — трон Цянь-луна в ящике.

Богдыхан помещался в боковой комнате. Чжан комментирует это обстоятельство


следующим образом: «Императрица не позволила императору спать в его собственной
комнате, а заперла его в библиотеку, потому что между ней и императором не было,
видите ли, особой гармонии. Он не любил боксеров, а она любила» (!). Помещения для
императрицы, евнухов, наложниц и т. д. — однотипны и пусты. В кадках сквозь ужасный
мусор можно рассмотреть вещи, чашки, блюдца. Мебель... продали. Вот тебе и недотрога
— дворец! Двор зарос травой. «Когда император приедет, снова вычистим», —
невозмутимо говорит Чжан. [164]

Едем на место бывшей еврейской синагоги. Кайфын, насколько мне известна история
евреев в Китае, был центром китайского еврейства и иудаизма с XI в. н. э. Иудейство
прошло в Китае бесследно, если не считать исторических памятников (надписей на камне,
книг и т. д.). Последние следы религиозного иудейства исчезли в половине XIX в. Китай
— единственная страна, где иудейство никогда не объединялось и не было обособляемо,
где не было еврейских погромов и где иудейская нация была целиком поглощена
китайской, если не считать некоторых семитических отличий, изредка кое-где еще
наблюдаемых. Еврейские семейства в Кайфыне совершенно окитаились и только
встреченный нами типичнейший еврей с курчавыми волосами выдает древнюю кровь.
Они не исповедуют ни своей религии, ни китайской. Скептики и атеисты. Любопытно,
однако, что, как мне тут сказали, их молодежь вся служит в банках.
На месте синагоги находим лужи и пустырь. Из четырех великолепных памятников,
описанных десять лет назад, остался уже только один. Ничего нового обнаружить не
удалось. Имеющиеся надписи уже опубликованы.

Едем далее. Огромное, несомненно самое красивое здание во всем городе, занято храмом
братьев Цзэнов, Цзэн Го-фаня и Цзэн Го-цюаня.

Такие храмы воздвигаются по специальному указу императора, как посмертная честь


особо отличившемуся мандарину. Ему приносятся жертвы, чиновники приезжают
поклоняться его таблице, создается культ (от которого полшага к обожествлению,
возведению в драконы и т. д.). Висят надписи, в которых оба брата сравниваются со
столпами, без которых покренилось бы небо, с золотыми стропилами в подводном дворце
Дракона и т. п. Их ученик Сюй Чжэнь-вэй, тоже чиновник, вышедший из простого народа,
именуется «утесом в середине реки, принимающим на себя основной напор воды», так как
он десятки лет служил начальником работ по укреплению русла Хуанхэ. (Подобные
храмы весьма характерны для государственного официального культа и очень интересны
для историка религии как один из источников, питающих китайскую религию.)

Еще красивее самого храма его задний огромный павильон — летнее пребывание сюньфу
(губернатора). Обставлен павильон роскошно, среди прекрасных [165] картин особенно
замечательны два портрета обоих Цзэнов — произведение современного искусства.
Мастерство удивительное, глаз не оторвать. Из окон красивый вид на озеро и Павильон
дракона (лунтин), расположившийся на горе. Туда мы и направляемся. Едем по дамбе.
Сверху, с площадки, на которой стоит храм, великолепно виден город. В струистых лучах
заходящего солнца волнистые пятна серой черепицы кажутся застывшим морем. Как-то
неожиданно выскакивают из него башня, ворота и две пагоды. Перед глазами —
роскошный павильон губернатора и под ногами озерко.

Павильон дракона занят храмом Юй-хуана. Мальчишка — даос водит нас по храму. Под
троном Юй-хуана великолепной скульптуры трон Сунов. Перед троном стоят четыре
божества — персонажи «Путешествия на запад», встречающиеся как в буддийских, так и
в даосских храмах.

На обратном пути, проезжая мимо католической церкви (тяньчжутан), решаем зайти.


Посылаем визитные карточки. Ждем. Выходит рослый, солидной комплекции мужчина, с
широкой добродушной физиономией, окладистой бородой, но с бритым лбом и в
китайской одежде. Говорит по-французски плохо, но крайне любезен. Оказывается,
итальянец, патер Таккони. Приглашает войти. Помещение огромное. По стенам распятия,
сакре кер 22, Мадонна... Я впервые вижу, как живут в Китае миссионеры-католики, и тут-
то все насилие религии над сознанием, весь ее опиум и злостный чад встают передо мной
тяжелой картиной. Еще бы: в храме статуи — с одной стороны девы, кормящей
обнаженной грудью младенца, с другой — Христос, с раскрытой грудью, из которой
вырезано сердце, сочащееся кровью и коронованное сверху. Здесь над китайцем учинено
невероятное насилие: девица с незаконным ребенком — для него вещь только скандальная
и нигде в его истории не восхваляемая; да еще разрезанное тело с кровью — зрелище,
которое китаец не переносит. Теперь, приходит европеец и, вопреки всяким китайским
обычаям и законам, под защитой французских штыков [166] устраивает свои молельни и,
буква в букву, — все то же, что в каком-нибудь французском или испанском городке, где
история приучила население смотреть на все это только с обожанием и не сметь
критиковать!
В разговоре я спросил патера: «А каковы Ваши отношения к другим служителям культа, т.
е. даосам и буддистам-монахам?» Он не мог скрыть своего негодования: как это я мог его,
европейца-христианина, сопоставить с азиатами-язычниками! Вот оно — европейское
высокомерие, его не спрячешь за бритым лбом!

Потом почтенный патер долго и брюзгливо выговаривал китайцам за их суеверия,


мешающие им обратиться в католичество. Меня так и подмывало показать ему китайские
(погромные) листки против христиан, выражающие весьма ярко и наглядно мнения
китайцев на этот счет. Он бы, конечно, пришел в ужас и негодование от тех извращений,
которые себе позволяет китаец-памфлетист, и тем самым весьма напомнил бы басню о
зеркале и обезьяне. А было бы, между тем, поучительнее поразмыслить над ними и
причинами, их вызывающими.

Эти листки (их в моей коллекции уже немало) — те же лубочные картинки, основанные
на ребусе и снабженные надписями, призывающими к восстанию против миссионеров-
христиан. Иисус Христос именуется «оборотнем свиньи» и изображается в виде борова,
перед которым падают ниц дьяволы-миссионеры. Совершенно безграмотная надпись
гласит: «Если люди будут считать богом небесного борова, то куда нам деть свое лицо?»
Другая картинка иллюстрирует радения христиан и похоть миссионеров, именуемых
«хрюкачами». Ццлинь 23 в пламени и тучах летит истреблять этих бесов и бесовок.

Все это, конечно, чрезвычайно грубо и примитивно, но, тем не менее, выражает чувства
возмущенного населения с ужасающей яркостью. Чтобы так ненавидеть, надо иметь
причины.

Около 1870 г. в Тяньцзине было восстание против христиан и резня. Возможно, что
погромные листки стали появляться после этих событий, призывая к [167] восстанию
против авантюристов и грабителей, прикрывающихся миссионерством. Но несомненно
также, что нескрываемое пренебрежение к национальной китайской религии и замена ее
чуждым, не усваиваемым диким дурманом церковного христианства не могут не вызвать
протеста. И погромные листки весьма красноречиво говорят об этом.

Христианство в Китае не смогло победить ни национальные религии, ни конфуцианство и


даосизм, ни иностранный буддизм. Характерно, что в китайском языке так и не нашлось
слов: религия, святой, угодник, молитвенник, богородица, непорочное зачатие и всего
ассортимента христианства, которое, проникнув в Китай вместе с разными сектами,
вступило между собой в драку за преобладание и, между прочим, за эти самые термины,
так и не решив до сих пор, как же в конце-то концов по-китайски будет бог. До сих пор
поэтому один китайский перевод Библии не похож на другой. Да и христианская паства из
китайцев-протестантов вряд ли знает о своей близости «по духу» и «по богу» пастве
католической. Держатся они обособленно, поближе к своим «пастырям», у которых
можно в случае чего найти защиту от своих судей, покровительство и работу. Кроме того,
знание иностранного языка, добываемое от миссионера, никогда не повредит, а
рекомендация в услужение иностранному торговцу — тем более.

Но и эти льготы мало кого соблазняют. Патер Таккони жалуется на отсутствие


«обращаемых». В его, паству, кроме слуг, входят главным образом уже старые христиане
(т. е. давно обращенные), в особенности в деревнях.

15 июля. На приеме в януцзюй оказался и сам губернатор. Нас сажают рядом с ним, по
обе руки. Разговор вначале напыщенно-чинный. Задается масса обязательных, банальных
вопросов, настойчиво расспрашивают о фамилии, службе, семье и прочем. Это одно из
самых утомительных проявлений китайской вежливости. Китайцу кажется знаком
высшего презрения ни о чем человека не спросить, как бы демонстративно им не
интересуясь.

Однако довольно быстро церемонность рассеивается, разговор оживляется. Наше


знакомство с китайской [168] культурой всегда и неизменно покоряет китайские сердца, и
стоит только хоть как-то обнаружить это знакомство, как отношение сразу же становится
другим.

Говорим о раскопках, памятниках и т. д. Все деятельно начинают обсуждать организацию


нашей экспедиции в Лунмынь, обещают всяческую помощь.

Затем осматриваем минералогическую коллекцию хэнаньских богатств. Свинец, серебро,


уголь. Характерно, однако, что сама коллекция образцов привезена из Японии и только
ничтожное место занято местными образцами.

Обед прошел несколько комично. Над супом, поданным неумелыми слугами в мелких
тарелках, чиновная братия призадумалась. Потом стали есть по-своему. Помощник
директора, забавный старичок, сыплющий все время сложнейшими цитатами из
классиков, ухватил свою тарелку и давай хлебать через край. Его сосед, шаньдунец,
макает куски мяньбао (поджаренные на манер гренок лепешки) и смачно обсасывает их.
Остальные кое-как справляются с ложками. Со вторым блюдом еще хуже: подали вилки.
Все в затруднении. Я завожу речь о палочках, что находит восторженный отклик.
Приносят палочки, обед налаживается.

Шаванн заводит разговор о необходимости музея древностей в Китае и о виденных нами


варварствах в Шаньдуне. Слушают внимательно, дело как будто налаживается. Потом...
предлагают написать в шаньдунское управление! И только. Шаванн хмурится: «Пропало
мое дело. Они еще не созрели для этого», — говорит он мне на обратном пути. Наши
мнения об януцзюй вполне сходятся. Это новое учреждение, наполненное старьем,
пожирает массу средств и, дабы оправдать это, придирается к каждому случаю, чтобы
выказать свою деятельность. Прием иностранцев — самый удобный из них. Между
прочим, за обедом разговор зашел о России. Сведения у них скудны до чрезвычайности.
Даже разгром России на Дальнем Востоке в 1905 г., видимо, не привлек к себе особого
внимания. Губернатор спросил меня только: «Что, в Сибири (Сибилия) все так же
безлюдно, как было?» И больше ничего. Такое инертное незнание мне видеть не впервой.
За границей вообще все сведения о России исчерпываются примерно следующим: очень
холодно, на улицах водят медведей, все [169] пьют водку, едят икру, ходят в высоких
сапогах и красных рубашках, пьют чай из чего-то совершенно невероятного (не
представляют себе самовар, но о нем слыхали) и т. п. И в унисон этому обывательскому
незнанию России является точно такое же незнание Китая в нашей стране. Сколько раз
меня спрашивали в Петербурге: «А что, у китайцев тоже есть, например, поэзия, как у
нас? И рифмы есть?» Сведения о Китае сводятся к «Гейше» и Вун Чхи («Кит, кит, кит-
Китай, что за чудный край»), китайскому фарфору, китайским пыткам, китайскому чаю,
китайской грамоте, китайским церемониям, китайским косам и т. п. Обыватели обеих
стран в своем невежестве, незнании и непонимании другого народа пользуются полной
взаимностью.

Едем смотреть Железную пагоду — Тетасы. «Железной» ее называют из-за цвета ее


кирпичей. Это — феноменально красивое здание в тринадцать этажей с обычным
китайским подкрышным орнаментом и «летающими» концами колбасообразно
уложенных крыш. На кирпичах символический рисунок: летающие в облаках женщины-
птицы, драконы и будды. У подошвы пагоды — красивый храм в состоянии полного
разрушения. Валяются разбитые колокола, памятники, взрытая земля — вот что осталось!
В самом храме почему-то навалены пушечные ядра, и только в главном зале восседают
три статуи Будды с совершенно одинаковыми тупыми лицами. Боковые храмы —
прибежища бедняков, в них, видимо, живут постоянно.

Поднимаюсь по ужасно крутой, почти отвесной лестнице на самый верх пагоды и


любуюсь видом города в золотистой вечерней мгле.

На обратном пути, когда мы проходили мимо мусульманского храма Циньчжэньсы, нас


зазвал к себе ахун (имам), радушный говорун, усадил и начал расспрашивать. Потом стал
выкладывать свою премудрость. Говорит, прислушиваясь к самому себе, звучно,
отчетливо, с жестами и выразительными ужимками. Сразу видно — проповедник!
Постоянно вставляет книжные выражения, мне непонятные, но, как выяснилось,
поглощенный своей мусульманской учебой, он не знает китайских знаков!

Чувствует он здесь себя прекрасно, куда уверенней, чем патер Таккони! [171]

Возвращаемся в гостиницу уже в полной темноте. Только центр Кайфына, где мы живем,
освещен и оживлен до крайности, словно Лондон.

16 июля. Утром отправляемся в Сянгосы — буддийский храм Верховного правителя.


Проходим по улице, на которой все лавки занимаются исключительно производством
медной посуды. Нужные приспособления и ловкие руки — все на виду.

Храм занимает огромную площадь. Всюду ряды торговцев, толкучка, крики продавцов.
Покупаю несколько картин явно буддийского толка. Одна из них, например, красноречиво
говорит о «неубивании» живых существ, полезных в народном быту. Изображен вол,
трудящийся на ниве. Текст содержит «Песнь, предостерегающую против закалывания и
поедания трудового вола» и заканчивается угрозой нарушителю заповеди самому после
смерти обратиться в такого же несчастного скота.

Другая картинка содержит проповедь воздержания и довольства малым, что тоже,


конечно, связано с буддийской моралью. «Ненасытный человек напоминает змею,
собирающуюся проглотить слона». Изображен алчный человек в момент его свержения с
небес, куда [172] он в своей алчности забрался. Из моральных призывов к воздержанию,
конечно, наиболее актуальным является призыв к искоренению опиума, и вот на картинке
ряд сцен борьбы с опиумом, начиная от бесплатной раздачи лекарства против него и
кончая сожжением трубок, казнью преступников и благополучным окончанием дела
счастливыми и довольными мандаринами.

Осматриваем храм. Очень красиво и ни на что, виденное мной до сих пор не похоже:
приземистое восьмигранное здание Пятисот архатов и высящееся над ним также
восьмигранное здание многорукой Гуаньинь.

Храм чэнхуана — это огромный, красивый ряд зданий; храм, видимо, весьма богатый.
Местное божество имеет три дворца и шесть дворов, совсем как император, и так же, как
то полагается императору, в центральном дворце живет его жена, а в двух других —
наложницы.

По бокам чэнхуана стоят так называемые четыре спутника, которые между тем ровно
никакого отношения к нему не имеют. Это Гань Ло, ставший министром с двенадцати лет,
Лян Хао, напротив, лишь 82-х лет получивший высшую степень ученого 24, и величайший
поэт Цюй Юань со своим учеником Сун Юем. Всем четырем приносятся жертвы
одновременно с жертвоприношением чэнхуану. Обычай сопровождать жертвоприношения
какому-либо божеству обязательными жертвами еще кому-нибудь существует с древних
времен. Так, принося жертвы небу и земле, император одновременно приносил их и
предкам. Однако чэнхуану жертвы обычно приносятся без всяких сопровождений, и надо
думать, что в данном случае имеется прямое заимствование от конфуцианцев,
приносящих жертвы Кун-цзы и одновременно его, тоже четырем, ученикам.

По храму нас водит даос, услужливо объясняет, а в затруднительных случаях пишет


пальцем знаки на пыльном полу 25. [173]

Возвращаемся в гостиницу. Жара, духота и пыль, не продохнуть. Снова угроза засухи —


местного бича.

Проходим мимо лавки глазных лекарств. На вывеске нарисованы черепаха и змея, так как
панцирь черепахи и кожа змеи относятся к так называемым «холодным средствам»,
понижающим температуру при воспалении, и часто употребляются при лечении глазных
болезней. Вообще методы и лекарства китайской медицины, с нашей точки зрения,
причудливы и непонятны, однако китайской медицине удавалось излечить то, от чего
отказывалась медицина европейская, которая конкурирует с китайской, но вряд ли
успешно, поскольку «искусство» врача в Китае ценится больше, чем его наука. Так,
кажется, единственной хирургической операцией, которую признают старые китайцы,
является лечение уколами иглы (когда больное место прокалывается иглами разных
величин). Этот способ лечения, сильно распространенный в Китае, тоже знает успехи, не
достигнутые европейской медициной. Несомненно, что китайская медицина — сложное и
серьезное искусство, и когда она будет очищена от самозванных невежд, безграмотных
шарлатанов и знахарей, то можно будет говорить о ней, как о полноправной системе.

17 июля. Сегодня мне удалось, наконец, съездить в Чжусяньчжэнь, где я не только купил
много интересного, но и осмотрел саму фабрику лубков, а главное, долго беседовал с
приветливым и словоохотливым сяньшэном-художником этой фабрики. Визит оказался
весьма полезным, так как еще раз подтвердил мои наблюдения и выводы относительно
самого производства лубка и его социального характера.

Огромный спрос на лубочные картины приводит к тому, что производство их процветает,


и, действительно, мы видим, что по всему Китаю разбросаны фабрики, производящие эти
картинки в массовом количестве путем последовательного накладывания одного
деревянного клише за другим на один и тот же лист, причем одно клише дает рисунок,
другое первую краску, третье вторую и т. д. Самый рисунок выполняется сяньшэном и для
исследователя лубка, конечно, очень важно разобраться в том, что представляет собой
этот выполнитель лубочной картины. Чтобы ответить на этот вопрос (так, [174] конечно,
как я его себе представляю), мне необходимо сначала сказать несколько слов о том, что
такое китайское классическое образование. По Конфуцию культура — это превращение
рядового человека в высшего и совершенного путем особой тренировки в усвоении
древних текстов. Поэтому китайский ученик начинает не с детских текстов и легких
рассказов, а сразу с конфуцианского канона. Выучив наизусть — непременно в
совершенстве — и научившись понимать с полной отчетливостью и в согласии с суровой,
непреклонной традицией все содержание этой китайской библии, которая, конечно, во
много раз превосходит нашу, хотя бы размерами, не говоря уже о трудности языка, после
этой суровой выучки, на которой «многи силу потеряли» и навсегда сошли с пути
образования, ученик старой классической школы приступает к чтению историков,
философов разных школ, писателей по вопросам истории и литературы, а главным
образом, к чтению литературных образцов, которые он тоже неукоснительно заучивает
наизусть. Не удивительно поэтому, что на каждом таком этапе образования с круга сходит
все больше и больше учеников. Процент отсева — чудовищный, нигде в мире небывалый.
Эти сошедшие с круга неудачники уже не считаются образованными людьми и
составляют в китайском обществе какое-то ходячее недоразумение когда-то чему-то
учившихся, все забывших, кроме элементарных требований орфографии и некоторых
установок, выдвигаемых ежедневно теми группами, среди которых они разместились. К
их числу принадлежат и те художники, которых мне довелось видеть на лубочных
фабриках Пекина, Янлюцина, Цюйфу и, наконец, здесь. На фабрике эти полуученые
полуремесленники занимают промежуточное положение: они и не рабочие, и не ученые.
И это их половинчатое состояние полностью отражается на всей их продукции. Они
упорно держатся за древние трафареты, восходящие в конце концов к конфуцианским, не
считаясь с тем, что до сознания неграмотного потребителя доходит далеко не все.
Нередко, не желая вводить живую речь, но и не владея полностью литературной,
недоучка-живописец надписывает картины языком, являющимся сочетанием
несочетающегося, «полубутылкой уксуса», как говорят китайцы. И на одной и той же
картине могут встретиться [175] иероглифы, не участвующие в речи и непереводимые на
китайский слышимый язык, со стихами совершенно народного склада. Многие символы
картин предполагают большую наличность историко-литературных предпосылок.
Картинка, на которой веселый мальчуган гладит ярко раскрашенного петуха, раскрывшего
клюв, а у ног его еле намечены пять цыплят, расшифровывается следующим образом:
«Петух зовет пятерых цыплят» (цзяо у цзы), что в ребусном чтении значит: «Учил пятерых
детей» и предполагает известный исторический анекдот о некоем Дао Юй-цзюне из
Яньшаня (XI в.), запечатленный в памяти учившихся по конфуцианскому катехизису
«Троесловие». Дао держал пятерых своих сыновей во всей конфуцианской строгости, и
они прошли первыми на экзаменах и стали знатными сановниками. Вообще к
изображению чиновничьего успеха эти, не получившие степеней и чинов, но мечтавшие о
них неудачники прилагают совершенно неисчерпаемые способы. То же относится и к
конфуцианской теме обожания монарха как отца, и чиновника как его представителя.
Однако сяншэн, выполняя заказ населения, у которого гораздо большим спросом
пользуются темы, близкие и понятные сердцу простого крестьянина, не может не
считаться с этим. И вот он рисует театр, где все заучено, все известно и все любимо. Он
изображает народные легенды, мифы, неукоснительно следуя при этом древнейшим
традициям (первые ксилографы были пущены в VIII или даже VII в., а ханьские картины
относятся к I в. до н. э. и даже раньше), и сам является носителем народных преданий,
оставаясь в то же время и хранителем конфуцианских традиций. Эта двойственность
авторов-художников вносит еще большую сложность в шаблон лубочных картин,
берущий свои сюжеты из целого культурного моря и наследующий многовековую
традицию. Во всяком случае, мне ясно, что этот лубок — область искусства, народного
искусства, которое живет полнокровной жизнью и потому подлежит глубокому изучению.

Комментарии

12. Сюда входили: архаические тексты исторического предания, классическая поэзия,


обработанная в конфуцианской традиции история Китая, история его литературы и языка
и многое другое.
13. Никто в Китае не вписывает в рубрику «какого вероисповедания» что-либо вроде:
буддист, даос и т. д., и китайцы, приезжающие в Россию, над этим пунктом просто
хохочут и издеваются и пишут «конфуцианец», чтобы только сделать полиции одолжение.

14. Детское имя, т. е. имя, которым могли называть только родители и только в раннем
детстве.

15. В 1898 г. Вэйхайвэй захватила Англия, а Цзяочжоу — Германия.

16. Конечно, существует и более реальная причина, а именно: человек боится потерять
наследника накопленного богатства или же работника на пользу своего же дома.

17. Чжичжоу — правитель округа (Прим. ред.).

18. У Чэнь-энь, Путешествие на запад (XVI в.). — «У Чэнь-энь облекает повествование в


своем романе в форму сказочных приключений героев, используя передававшиеся из
поколения в поколение многочисленные народные сказания, связанные с паломничеством
в VII веке танского монаха Сюань Чжуана, или Сюань Цзяня в Индию, за священными
книгами» (Н. Т. Федоренко, Китайская литература, М., 1956, стр. 438) (Прим. ред.).

19. Так как бог города чэнхуан — обожествленный чиновник, живший в этом городе, то и
празднование его в каждом городе происходит в свое время.

20. Существует еще любопытное предание о том, что Чжан Тянь-ши и Хо-син враждовали
между собой и потому, если Чжан останавливался в чьем-нибудь доме или на постоялом
дворе, Хо-син обязательно устраивал там поджог. Поэтому Чжан Тянь-ши, предпочитал
останавливаться в храме самого Хо-сина; не будет же дух огня жечь свое собственное
святилище.

21. 1 ли = 0,576 км. [Величина ли очень неустойчива. Она меняется не только по


провинциям, но даже в зависимости от того, совершается ли путешествие с горы или на
гору. Считается, что ли составляет примерно от четверти до половины километра (Прим.
ред.)].

22. Сакре кер — сердце Христа, которому католическая церковь оказывает особый культ,
почитая в нем эмблему любви к человечеству.

23. Цилинь — мифическое существо, представляемое в образе единорога (Прим. ред.).

24. Эти два примера вошли в пословицы, говорящие о случайностях судеб, приходящих то
слишком рано, то слишком поздно.

25. Китайцы не воспринимают на слух большинство слов древнего книжного


идеографически мыслимого языка и описывают их или при помощи указания составных
частей, или начертанием на ладони, стене, воздухе и т. п. Китайцы читают «неверно», т. е.
на свой нынешний лад, тексты, написанные до нашей эры, как мы читаем латинские и
греческие имена и изречения: Цицерон, Цезарь.

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава IV

ХЭНАНЬ — СТРАНА ВЕЛИКОГО ЛЕССА 1

18 июля. Утром находим громадные визитные карточки с громадными знаками,


обозначающими губернатора. Это означает прощальный визит в януцзюй. Едем. Долго
беседуем на темы весьма разнообразные: о барометре, о нашем маршруте, о китайской
стилистике и т.д. На прощание нам преподносят по эстампажу с редчайшей стелы
киданьского письма 2.

Киданьские письмена, равно как и древние памятники монгольского квадратного письма,


которые мы уже столько раз на нашем пути находим в состоянии полного забвения,
чрезвычайно важны для изучения истории Китая. В истории Китая войны сыграли
немалую роль. [177] Выражение «у стен недвижного Китая» — только выражение и
ничего больше. В истории мира никогда не было недвижных культур. Китаю никогда не
позволяли не двигаться, а то, что называют «недвижным Китаем»,— есть на самом деле
поразительная и чрезвычайно характерная для Китая устойчивость его культурной мощи.
Иноземные письмена, в том числе и киданьские, интересны, прежде всего, именно с этой
точки зрения.

Кочевники всех племен и времен покоряли Китай своему владычеству, влезали на


богдыханский трон и правили страной, как своей вотчиной, целыми сотнями лет. По
странной, хотя исторически и состоятельной прихоти судьбы, даже имя страны Китай
(Катай), а также русское титулование китайских императоров богдыханами. обозначают,
первое — кочевников китаев (киданей), захвативших часть страны в X в., а второе —
монгольских властителей XIII и особенно последующих веков.

Однако и под иноземным игом внутренняя жизнь Китая оставалась верной своим
традициям. Культурный Китай терпел власть захватчиков, как терпят власть бандитов
попавшие к ним в плен. Ренегаты, почуявшие поблажки, конечно, действовали в духе
угнетателей, но ничего не могли поделать с внутренней стойкостью культурного китайца,
который смотрел на все происходившее, как на кошмар, от которого, если не он, то его
потомки, конечно, освободятся. Изучались те же книги, писались те же трактаты,
слагались те же стихи. Народ пел те же песни, смотрел те же театральные представления,
слушал те же предания родной старины. Под кулаком захватчиков Юаней процветали
потерявшие свою эгиду мирные, культурные Суны. А «государственный» язык и новые
веяния — за немногими, и то не без оговорок, исключениями — жили только, пока жил
террор.

Более того, Китай не только сохранил полностью свою национальную самобытную


культуру, но и китаизировал самих захватчиков, и настолько, что некоторые из них
забыли и свой язык, и свою историю, а их собственные имена в китайском обличье стали
прямо неузнаваемы. Нынешнему исследователю их истории нужно ломать себе голову (и
часто безрезультатно) для того, чтобы дознаться, где лежит оригинал столь плотно [178]
китаизированного материала. Таков и этот образец киданьского письма, кстати сказать,
почти неизвестного в Европе. Этот сюрприз нас весьма тронул. Вообще наше путешествие
можно назвать трудовой научной миссией среди людей, всюду стремящихся сделать все
возможное, чтобы быть приятными и полезными.
Итак, наш ближайший маршрут: по железной дороге через Чжэнчжоу до Сышуйсяня,
затем телегами на Лоян (Хэнаньфу) и далее на юг в Лунмынь, Драконовы ворота — центр
археологической миссии Шаванна.

19 июля. Железная дорога из Кайфына на Лоян строится франко-бельгийским обществом.


На вокзале и в поезде все служащие — французы или бельгийцы. В вагоне первого класса
удобно, покойно. Какой-то важный чиновник, вздев огромные черепаховые очки, читает
иллюстрированный журнал. В соседнем купе изящная, хрупкая китаяночка, на козьих
ножках, едет, очевидно, со своей мамкой. Обильная косметика странно сочетается в
китаянках с подчеркнутой пугливостью и вычурной суровостью лица и фигуры.

Со своим соседом я живо разговорился. Он — из провинции Гуйчжоу и рассказал много


интересного об инородцах.

Меня всегда радует эта легкость, с которой в Китае удается завести разговор с
совершенно незнакомыми людьми. Китайцы приветливы и словоохотливы,
демократичны. Отличные, умные люди на каждом шагу.

Входит комичная группа: миссионер с семьей. Все одеты и обриты по-китайски, у


миссионера рыжая коса. Жена его, весьма корпулентная, большеногая особа, тоже в
китайском наряде. Все выглядит карикатурно. Не понимаю, кому нужна эта подделка!

Затем вагон останавливается. Входит важный тип, представляется: итальянец Молинатто,


предприниматель. Говорит, что ему сообщено о приезде Шаванна, приглашает к себе.
Приходим к большому, хорошему дому, видимо, построенному каким-то чиновником, над
входом надпись: «Литературное светило». Молинатто очень рад посещению
«интеллигентных европейцев». Шутит, орет, смеется, вытаскивает бутылку за бутылкой.
Зато с китайцами груб и фамильярно нагл, всюду старается подчеркнуть свое
«превосходство». [179] Несомненно, это еще глупее, чем носить рыжую косу. Жена
Молинатто — молоденькая, красивая француженка, держится просто и мило. Нашу
компанию разделяют также бельгиец врач Спрюит и еще два француза, работающих на
стройке.

За столом разгорелся жестокий спор. Молинатто и французы самого скверного мнения о


китайцах. Рассказывают всякие ужасы. На все наши возражения и доводы отвечают, как
истые европейские варвары. Трудно узнать Китай в этом кривом зеркале обывательского
суждения о нем. Европейцу, начиненному своими условностями, которые он принимает за
абсолютную норму, все несовместимое с его привычками кажется странным до дикости,
глупым и смешным. Если собрать воедино реплики и мнения этих «образованных» людей,
то Китай предстанет в следующем виде:

«Китайцы — все на одно лицо, различить одного от другого — невозможно. Очень


смешной народ (всякий знает о китайских церемониях!). В знак приветствия подносят к
своему лицу кулаки, руки не пожимают. Речь пресыщена всякими вежливостями
вроде: ”О, знатная фамилия!”, ”Где ваш дворец?”, ”У ваших колен сколько господинов?”
(детей) и т. п. Неприличным у них оказывается спросить о здоровье жены или сестры,
снять шапку при входе и т. д. Костюм у них тоже несуразный: шапка с шерстяной
пуговицей, для чего-то пришитой сверху; жилет поверх кофты, сама кофта из холста на
вате; чулки из холста, даже подкрахмаливаются.

Мужчины носят юбки, женщины — шаровары. У мужчин, к тому же, коса, в руках —
веер. У женщин уродливые ноги, плоские фигуры. Румянятся они как-то чересчур
демонстративно и нелепо: румяна вокруг глаз, щеки белые, посредине губ красная точка.
А их гаремы? Чуть ли не в каждом доме! А еда? Черви, пауки, всякая дрянь! Самым
отчаянным мотовством считается блюдо из... ласточкиных гнезд, т. е. навоз с соломой!
Подают не на блюдах, а на блюдечках, едят палочками. За столом никаких дам, разве
только пригласят гетер...

А религия? Храм — склад идолов. Какого вероисповедания — не понять: сегодня


буддист, завтра конфуцианец! [180]

Театр их — сплошной кошмар! Сарай с примитивными подмостками, откуда несется


жуткая какофония. Да еще иногда устроят театр прямо в храме, сценой к главному
алтарю! Литература — скучнейшие афоризмы Конфуция, абракадабра под
названием ”Лао-цзы” и вообще ничего ”человеческого”. Живопись — без теней и без
перспективы, ужасно однообразна. Ну, и, наконец, эта самая ”китайская
грамота” ...Подумайте, сколько лет они ее учат и потом еще сами сознаются, что ничего
как следует не знают... Книги начинаются с конца, примечания наверху, ни точек, ни
запятых.

А разговорный язык? Что ни город, то наречие! Китаец китайца не понимает; рисуют у


себя на ладонях, чтобы как-нибудь договориться... Не дай боже! И что вас несет в
китаистику? Охота себя калечить!»

И как горды подобные люди, «интеллигенты», своей европейской цивилизацией, народом,


обычаями и вообще всем! Они не знают и не поверят никогда, что в Китае тоже есть
люди, «побывавшие» в Европе, которые судят о ней точь-в-точь, как и они, ибо
обывательщина — интернациональна. Тогда окажется, что искусство Европы — это не
более, как фотография, что наши знаменитые певцы (Карузо, Шаляпин) — это тигры,
рычащие в зверинце (так как поют они, по мнению китайца, нетренированным голосом);
что, например, «Евгений Онегин» — никакая не поэзия, потому что там воспевается
какой-то больной дядя, подушки, лекарство... И так далее. Что же касается европейских
нравов и обычаев — то это, конечно, сплошной разврат.

Когда в Пекине иностранцы целуют женщинам руку, берут под руку, танцуют; обняв, за
талию, садятся в театре рядом и т. д., — китайцы выносят им вердикт самый
определенный: скоты, свиньи, без ли, т. е. не имеющие ни стыда, ни совести. В
Петербурге, в Летнем саду, мне как-то случилось быть с китайцем. Он спрашивал меня о
каждой встречной женщине: «Эта — честная или нет?» Жест, громкий смех, свободный
разговор с мужчиной — для него казались более чем достаточными, чтобы усомниться в
«честности».

Вот к чему приводит обывательское суждение о невоспринимаемых особенностях другой


нации. Взаимное невежество, незнание и непонимание. Забыта старая истина, что для
того, чтобы с человеком жить, надо его [181] понимать. «Мало видел — многому
дивишься. Видишь верблюда — и думаешь, что у лошади вспухла спина»,— гласит
китайская пословица.

До простого, казалось бы, сознания, что китайцы — такие же люди, что и мы, лишь в иной
форме, европейцы доходят только после пристального изучения страны и людей. Нужно
знать многое, чтобы понимать их правильно. Нужны хорошие ученые, нужна наука, чтобы
познать народ и все его особенности, независимо от личного вкуса, чтобы отразить
великий мир, живущий в данном народе как части человечества. Тогда жизнь другого
народа предстанет такой же сложной, как и наша собственная, а условности ее получат не
большее значение, чем наши.

20 июля. Садимся на дрезину и мчимся в Сышуйсян. Пейзажи дивные. Ползущие складки


тихих шаньдунских гор сменились резкими террасами укладок лесса... Иногда наслоение
обрывается и желтые пики самых причудливых форм восхищают глаз. Лессовые скалы
изрыты пещерами. Вход заделывается в косяк — и фанза готова. Сначала это кажется
отрывочным явлением. Затем уже видим целые соседства и, наконец, деревни, в которых
обычные постройки сочетаются с пещерами.

Железная дорога кончается. Впереди траншеи, мосты, туннели. Путь строится.

Дальше едем, по теории, на ослах. Практически же — шагаем рядом, так как ослы не
выдерживают нашей тяжести. Нас сопровождает вчерашний знакомый доктор Спрюит,
молодой человек, сдержанный, серьезный, с интересом присматривающийся к
окружающей, непонятной ему жизни.

Едем по свежевырытым траншеям. Какая масса международных рабочих всех типов и


национальностей служит здесь молоху Парижа и Брюсселя! Все строится без машин,
человеческими руками.

Среди строителей есть и славяне. Один из них — Миколич, типичный славянин,


медлительный, с огромными глазами. Был «на Руси» и говорит на языке, в общем
похожем на русский склад. Замечаю, что хорваты сохранили все древние слова
славянского языка, которые уже исчезли из русского. Оказывается, здесь [182] работает
огромная семья хорватов, обслуживающая целую линию. О них говорят, между прочим,
что работают они, как волы, и работали бы так же, будь у них в кармане хоть миллион.

Мы ожидали найти при раскопках пути большие археологические ценности.


Расспрашиваем. Нам показывают огромные, полые внутри кирпичи с сильным и сложным
геометрическим орнаментом. Это — облицовка древних гробниц. Шаванн слепляет
орнамент. Больше — ничего. Все раскуплено, расхищено, попало в руки опытных
скупщиков и спекулянтов и утечет в Европу и Америку, как утекли уже туда массы
величайших ценностей.

Выходим на берег Хуанхэ. Вид удивительный: желтая бурливая поверхность воды,


шириной в пять километров, с пятнами отмелей, поросших осокой. Барки спускаются по
течению с отчаянной быстротой. Когда солнце прикрывает тучи, на том берегу
показываются очертания гор, при солнце невидные.

Бредем по берегу реки по адской жаре. Уклоны и подъемы. Видим пещеры — храмы
местного божества туди.

Доходим до реки Ло. Это большая, широкая река с водой уже полупрозрачной. Видим
барки императрицы, на которых она удирала в Хэнаньфу. Так как пользоваться ими не
положено, то они заперты и мирно гниют.

Приезжаем в пригород Гунсяня и останавливаемся в доме доктора.

21 июля. Для переправы через Ло наняли лодку. На ее борту, в кормовой части крупными
знаками сделана любопытная надпись: «Сверху ведает тремя небесами и
простирающимися землями, снизу управляет девятью реками и восемью потоками». Это
— посвящение князьям-драконам, чья помощь и покровительство необходимы лодочнику.
Сам лодочник с семьей живет на лодке, в маленькой каморке.

22 июля. Нанимаем четыре телеги и трогаемся. Пыль ужасающая, лессовая, поднимается


столбом и долго не может улечься. Приезжаем к гробницам сунских императоров. Это —
огромная усеченная пирамида. С юга к ней идет целая аллея из каменных фигур, [184]
расположенных попарно. Пара цилиней, божественных зверей, появляющихся только в
эпохи расцвета. Здесь же они охраняют двери государей-предков, что говорит о великой
добродетели этих последних, Затем следуют фигуры людей в чиновничьем одеянии и в
военных доспехах. Это — советники трона и полководцы. Затем — старик с курчавой
бородой, изображающий варвара, и следом за ним — лошади, собаки, бараны, т. е.
животные варварских земель, — все это, очевидно, означает покорность трону варварских
племен. Далее — большой слон, символ Вьетнама, с которым торговали китайские
государи.

Кругом масса памятников, поставленных императорами Сунской, Минской и Цинской


династий. На одном красиво вырезан феникс, опускающийся на скалу, — символ
счастливого предзнаменования.

Неподалеку от гробниц видим свежую могилу с воткнутыми в нее белыми и красными


флажками. Это — флажки, «ведущие душу». Их несут во время похорон перед гробом, а
затем втыкают в могилу, чтобы душа по этим ориентирам могла найти погребенное тело.
Таков обряд.

Едем по узким, запутанным ущельям в наслоениях лесса. Заходим в дом


предпринимателя-француза, грубого бородача. Собираются еще европейцы строители и с
места в карьер начинают ругать местное население. Рассказывают о трудных условиях
работы, среди всеобщего недоверия, насмешек, руготни и издевательств. Просто не
веришь ушам своим: а с нами-то почему не случилось ничего подобного? Нет, такое
отношение может быть только реакцией на какую-то вопиющую бестактность и грубость,
которыми, надо сказать, часто грешат в Китае высокомерные и самовлюбленные
«цивилизаторы». В Пекине, например, я сам видел надписи на скамьях, сделанные по-
английски и по-китайски: «Только для европейцев». Это в чужой-то стране! В буддийском
монастыре под Пекином европейцы держали сторожевую собаку в часовне при храме,
повесив вывеску: «Бойтесь собаки под именем божества».

Таких примеров, увы, немало. Да и вообще китайцы: вправе сказать европейцам: «Вы
жалуетесь на оскорбления и ”уколы” самолюбия,— но что же делать? Уходите. А, не
уходите? Почему? ”Жизненные интересы”! [185] Вам нужен Китай для добывания денег?!
Ну, так потерпите же маленько!»

Подобные рассуждения слишком логичны, чтобы не приходить в голову китайцам.

Моя коллекция лубочных картин уже имеет образец открытой антиимпериалистической


пропаганды. Нарисован рыжебородый европеец-империалист, надпись следующая: «Я вам
подарил Библию, чтобы все вы забыли думать о своей родине и нации и чтобы служили
только богу. Я привез вам опиум: курите и теряйте силы! А я приду по вашу жизнь!»

Уже ночью, при луне, подъезжаем к какому-то храму и останавливаемся на ночлег. Спим
в зале Восьми бессмертных, торжественно стоящих по стенам.

23 июля. Трогаемся в 5 часов. Едем медленно, в облаках лессовой пыли.


Разговариваю с кучером. Рассказываю ему о наших обычаях. Его удивленные реплики до
смешного напоминают те, которые слышишь, рассказывая о Китае в России или Европе.
Взаимность полная!

Доктор, слушая нашу беседу и ничего, конечно, не понимая, приходит в восторг от моего
китайского языка. Говорить по-китайски — высшее достижение в глазах европейцев. Как
же, — «китайская грамота»! Смешно и досадно.

Подъезжаем к Баймасы — обители Белой лошади. Это древнейший в Китае буддийский


монастырь. Название дано ему, очевидно, в честь легендарной белой лошади, на которой
были привезены в Китай священные сутры (буддийские книги).

Однако первый же зал этого храма посвящен отнюдь не Будде, а конфуцианцу Гуаню.
Буддизм укоренился в Китае именно благодаря этой своей хитрой тактике
приспособления к местной религии и учениям, ассимиляции их, вбиранию в себя.

Буддизм привлек к себе стихию народной веры главным образом организованным


наглядным культом загробной жизни. Конфуцианство усердно занималось похоронными
обрядами, но этим все кончалось. Оно не сообщало народу, что будут делать мертвые.
«Если не знаешь, что есть жизнь, то зачем спрашиваешь о смерти?» — вот ответ
Конфуция. Буддизм же покорил [186] народную религию заботой о загробной жизни и
стройным величественным ритуалом, пением, музыкой, помпой. Исполнение треб стало
главным занятием монаха! Буддизм пленил воображение бесчисленными и иногда весьма
поэтичными легендами о загробном мире. Стены монастыря расписаны ими. Целый зал
именуется Заставой ворот демонов, разделяющей, согласно преданию, два мира: жизнь и
смерть. Вошедшему в нее — возврата нет. Он может только подняться на Башню
смотрящих в родные края и увидеть, как проливают слезы его родные. Затем умерший
проходит через суд Яньло-вана — владыки ада. Ад мыслится в виде иерархического
государства, с восемнадцатью департаментами, изобретающими для грешников
специальные, сообразно типу прегрешений, муки. После этого демоны-стражники
конвоируют умершие души для их нового рождения к «Беседке старухи Мын», где эта
последняя поит их «чаем забвения». Выпив его, уже нельзя вспомнить события прежней
жизни.

Статуя будды Шакьямуни стоит в зале Звуков грома, ибо так именовалась обитель, в
которой он жил. На стене изображены носорог и лев, изрыгающий пламя, на них верхом
ездил Будда.

Бесчисленные статуи, изображения, иллюстрирующие столь же бесчисленные легенды,


величественное пение, расположение монастырей в самых живописных местах — все это
создало популярность буддийским храмам. К тому же они ловко приспособлены ко всем
культам. В религиозные праздники безмолвные храмы и монастыри наполняются
народом, причем наиболее пожилые и набожные стоят толпами перед костром горящих в
медной курильнице свеч и внимают похоронному речитативу буддийских молитв, а
молодежь пользуется случаем освободиться от надзора и показать себя друг другу. Таким
образом, храм становится клубом.

Подъезжаем к Хэнаньфу. Это — древняя западная столица Китая, первоначально


именовавшаяся Лоян. Здесь тоже живут итальянцы и французы. Рядом с нашей
гостиницей вижу школу нового типа. В ней преподают по программе, из которой
выброшены все трудные классические образцы, замененные легкими хрестоматийными
выборками. Таким образом, остается место для преподавания предметов европейского
[187] образования, совершенно игнорировавшихся при прежней системе. Останавливаю
мальчугана лет восьми. Сначала пугается, потом привыкает и с любопытством обо всем
расспрашивает. По приглашению написать свою фамилию, нагибается и пальчиком
чертит знак фу. Забавно и мило.

24 июля. Здешний чжисянь — типичный старый начетчик, неимоверный любитель цитат,


которые весьма нелегко нами улавливаются.

При той изощренной памяти, которая присуща образованному китайцу, он знает наизусть
в сотни и тысячи раз больше, нежели мы в России знаем поэтических произведений, и
может говорить, все время заимствуя свою речь из литературы.

Весь так называемый «мандаринский» язык есть компромисс между литературным и


разговорным языками. Но в основе его лежит ритм разговорный, а не [188] книжный, ибо
книжный ритм в обиходе для китайца значит то же, что для нас экспромт стихов (а не
литературной речи, которая для нас легче, чем для китайца).

Чжисянь ни за что не хочет пустить нас в Хэнфынсянь: опасно — разбойники. Что же


касается Лунмыня, то он готов сделать все. Итак, из Лунмыня нам придется возвращаться
той же дорогой, что, конечно, нам мало улыбается.

Едем. Всюду канавы для орошения. Из них полной струей разбегается вода. Кругом —
цветущий сад. Чудесно!

Видим рощу и в ней — огромные, красивые храмы. Оказывается, это — Гуаньдилин —


усыпальница Гуань-ди. Набрели случайно!

Если учесть, что Гуань Юй был убит при обороне Цзининчжоу и что в этом городе также
имеется его могила, то остается неясным, которая же из них подлинная. Такие курьезы в
Китае — не редкость: все легендарные герои имеют, по меньшей мере, две могилы.

По храмам нас водит малъчонок-хэшан, необыкновенно развитой. На вопросы отвечает


немедленно. В храмах масса интересного. В одном из них видим две статуи Гуань-ди:
впереди стоит гражданский Гуань-ди, за ним — военный. Такое «раздвоение личности»
никого не смущает и, напротив, весьма удобно: чиновники поклоняются Гуань-ди —
чиновнику, военные — воеводе. Кроме того, таким образом наглядно иллюстрируются
доблести Гуаня, который был не только отважным воеводой, но и ученым конфуцианцем.
В спальном дворце (наиболее интересном из всех храмов) божество изображено
читающим с почтением анналы Конфуция — на одной стороне храма, и мирно
почивающим — на другой его стороне. Соответствующие надписи гласят: «С дрожью
читающий» и «Недолго отдыхающий». В этой параллели заключен намек на то, что,
помимо высокой политической честности, Гуань Юй славится и абсолютной моралью,
которую он доказал, когда захватчик, временщик Цао Цао, взяв его в плен и желая
искусить и опорочить, заставил остаться ночевать с двумя красавицами, женами
повелителя Гуаня, которому он так самоотверженно служил. Гуань сейчас же сел у
открытой двери, зажег свечу и целую ночь читал вслух [189] знаменитую «Историю»
Конфуция, и, таким образом, непреклонная доблесть благородного человека, которую
проповедует эта классическая книга, нашла себе в этой причудливой обстановке
необыкновенно красноречивое применение.
Эта же тема в разных вариациях повторяется в многочисленных надписях, которые
постоянно пишут, «умыв руки и навострив ум», ученые карьеристы, в надежде, что
подобные произведения помогут им получить высокую степень и видную должность.

За воротами усыпальницы Гуань-ди стоят два каменных цилиня, охраняющих вход. На


спинах у них сидят маленькие цилини-детеныши. Курьез, созданный фантазией
каменщика.

Подъезжаем к Лунмыню — Драконовым воротам. Видим два каменистых покатых холма


обычного китайского и сибирского рисунка, производящего впечатление подъема против
их желания. Оба склона этих ленивых холмов, обращенных к реке И, протекающей между
ними, усеяны гротами наподобие пчелиных сотов. [190] В них находятся буддийские
фигуры, центр наших археологических стремлений.

Останавливаемся в храме. Кругом, в гротах, масса курильщиков опиума. Не продохнуть.

26 июля. Вчера и сегодня целыми днями карабкались по горам, исследуя гроты. Теперь
уже могу наметить в общих чертах интересные стороны Лунмыня. Фигуры, наиболее
часто встречаемые внутри этих гротов, несомненно, носят влияние индийского искусства.
Огромное большинство их представляют из себя общеизвестную группу Будды, двух его
учеников с непокрытыми головами, некоторого варьирующего числа бодисатв и четырех
небесных владык, безобразных и устрашающих, попирающих ногами демонов и злодеев.

Главная художественная ценность заключается в самых дальних гротах, более древней


эпохи. В них мы видим ряды красиво сформированных ниш. Внутри каждой помещается
бодисатва в виде прекрасной женской фигуры. Они выполнены так смело и тонко, так
пластичны и изящны их позы, что наполняют восторгом и эстетическим энтузиазмом.
Изумляет тонкое понимание человеческого тела, безупречно пропорционального,
готового к живому движению. На вершине холма две скульптурные фигуры поражают
ярко выраженным греческим стилем, столь необычным в скульптурах Китая. Китайское
искусство, как и всю китайскую культуру, можно сравнить с полноводной рекой,
впадающей в море далеко не с тем составом воды, который у нее был в (предполагаемом!)
источнике. Китайская культура, как и всякая другая, слагалась из наслоения очень многих
культур, как национальных местных, так и иноземных, хотя основы ее, поскольку мы
сейчас это знаем, почте исключительно национального, китайского же происхождения.
Китайская культура — это звено какой-то грандиозной цепи в истории человечества,
звено, оказавшееся более всех жизнеспособным. «Химический» состав его неясен,
неизвестен; мы очень мало знаем древние источники китайской культуры, да и более
поздние влияния (буддийское, иранское) еще далеко не достаточно изучены и ставят
загадки на каждом шагу.

Все эти фигуры, а также очень интересные барельефы, изображающие религиозные


церемонии ранней [191] эпохи триумфа китайского буддизма, блестящим образом
иллюстрируют нам период китайского искусства V и VI вв. н. э. (Северо-Вэйская
династия).

Несомненно, все это представляет интерес огромнейший. И тем больнее видеть


свирепствующий здесь, как и всюду, религиозный вандализм. Представьте себе какую-
либо статую в состоянии некоторого разрушения. Религиозный человек смотрит на это
сочувственно и решает покрыть статую маской раскрашенной глины, чтобы «выглядело
лучше». Таким образом, Будда может обратиться в Лао-цзы или еще кого-нибудь, и все
следы древней работы пропадают в этом варварском акте. Очевидно, именно такое
происхождение имеет главная статуя самого интересного грота — так называемого грота
Лао-цзы. Эта статуя с уродливо наложенной глиной, раскрашенной в грубые цвета,
безобразит все. Почему-то она принята за изображение Лао-цзы.

Эти дни жара стоит колоссальная: в тени выше 30° по Реомюру. От нее буквально тлеешь,
но любопытно, что обильный пот все же не изнуряет.

Вечером, пообедав, выходим на террасу и ждем луну. Над горой все желтеет, желтеет,
светлеют облачка и, наконец, ярким серпом прорезается луна.

27 июля. Сегодня разразилась гроза. Отрезанные ливнем от наших гротов, сидим дома. Я
занялся фонетикой со слугой, местным жителем. Все вверх дном, тоны улетели в лету.
Изучать китайский язык можно только по частям, сравнивая эти части по мере изучения.
Никаких обобщений делать нельзя, пока не исследованы отдельные части огромного
целого.

Приставленные к нам чжисянем телохранитель и солдаты, кстати сказать, совершенно


безоружные (только один имеет какое-то подобие сабли), разбрелись по гротам, из коих
половина — притоны азартных игр и опиума. Опиумный смрад сочится отовсюду, тяготит
голову. Несомненно, опиум продают сами хэшаны и за это позволяют курильщикам
располагаться в гротах и храмах. Кстати, об этом. Декрет чжисяня, высеченный на камне,
гласит: «В святом месте гротов помещаются пьяницы и отребье. Годится ли это? Смещаю
прежнего, дурного, бонзу и назначаю нового, добродетельного. Всякого бесчинствующего
хватать и тащить в ямынь». [192] Любопытно для сопоставления с современным
положением вещей. «Новый, добродетельный бонза» сонливо бродит между гротами-
притонами и сосет кальян. Он тоже опиумист и, по всем признакам, сам продает его. На
стене при дороге высечена другая надпись, гласящая о взимании пошлин со всех
решительно повозок, проезжающих здесь.

29 июля. Дождь все идет. С гор свергаются шумливые ручьи. Река заметно пухнет.
Шаванн пропадает в гротах, делает слепки. Я занимаюсь фонетикой, читаю.

По вечерам философствуем. Я много рассказывал Шаванну о русской литературе (в


частности, о Леониде Андрееве). Только в России могут так писать. Я горд моим
чудесным языком, я счастлив, что в моей стране растет нечто невероятно великое в умах
ее лучших сынов... Скоро наступит переоценка всех ценностей. Слышны удары прибоя,
прибоя новой жизни!

Шаванн довольно безучастен к подобным темам. Историю, по его мнению, делают


выдающиеся личности (к коим он, по-видимому, причисляет и себя).

2 августа. Я еще раз убедился в том, что с Шаванном надо говорить только о Китае. Здесь
он просто великолепен. Наши длительные беседы буквально по всем вопросам изучения
Китая — краса путешествия. Сейчас же, оказавшись в западне, мы только и делаем, что
читаем и говорим. Основная тема, конечно, Лунмынь и вообще история буддизма в Китае.

Буддизм, проникнув в Китай в I в. н. э., был встречен всеобщим недоверием, враждебным


настроением и даже погромом. Этого и следовало ожидать от вторжения чужеземной
религии в страну с совершенно другим укладом мысли и жизни. Главным препятствием
ко внедрению буддизма в Китай была конфуцианская настроенность чиновничьей
интеллигенции, глубоко атеистической и националистической. Единственным учителем
почитался Конфуций и никаких других учителей и учений не полагалось.
Конфуцианством буддизм был отвергнут, как вообще все иностранное, некультурное.
Переводы буддийских книг на китайский язык были до того непонятны, неуклюжи и
неясны, что до сих пор, через две тысячи лет после своего появления ни одной, [193]
строкой (и никогда вообще) не входили в учебные программы китайских школ, ни в своем
«оригинальном» виде, ни в подражаниях. Через пять, примерно, веков после своего
появления в Китае, произведя колоссальную переводную каноническую, а также
пропагандную литературу, буддизм приобрел как бы право гражданства: придирчивый
антологист царевич Сяо Тун принял в лоно своего «изборника» один образец буддийской
храмовой эпиграфики, написанный «приличным» языком, т. е. конфуциански достойным
и стилистически выдержанным. При династии Тан (619—905) происходит расцвет
буддийской поэзии, совпавший с расцветом всей китайской поэзии. Появляются поэты-
монахи чрезвычайно крупных дарований, бежавшие в буддийские монастыри от
лицемерной и превратной жизни чиновника. Министр Сыкун Ту, конфуцианец по
образованию и убеждению, писал молитвы бодисатвам и буддийские стихи, как
правоверный буддист 3.

Однако параллельно этому очарованию буддизмом конфуцианство продолжало осуждать


самый характер буддийского учения, как религии вообще и чужой в особенности.
Считаются классическими по идее и форме обличительные реприманды трону 4
знаменитого Хань Юя (IX в.) — поэта и прозаика, по должности цензора, который
обрушился на буддийскую религию, как на мракобесие, гибель для народа и государства 5.
Буддизм обслуживал в основном те слои общества, которые конфуцианство презирало:
гарем царя, евнухов и суеверных богачей (весь Лунмынь — усердие такого рода). Сами
правители тоже нередко увлекались буддийской верой. В 819 г. танскому государю
Сюань-Цзуну доложили, что в знаменитом монастыре Фамыньси хранится палец Будды,
который, по преданию, раз в тридцать лет разгибается, и тогда наступает благоденствие и
покой. Ввиду непрекращающихся смут и зная склонность императора к суеверию,
просили разрешения устроить торжественную процессию и встречу этой реликвии в
столице. Царь согласился и даже велел оставить палец [194] на три дня в самом дворце, а
потом торжественно переслать его по всем монастырям... Понятно, что никто не смел что-
либо сказать против этого государственного неприличия, и только бесстрашный министр
Хань Юй, возвысил свой голос, резко осуждающий поведение государя и зло
высмеивающий его суеверные увлечения.

Китайская литература гордится во всех отношениях, этим памятником гражданского


мужества, не говоря уже об образцовом стиле, которым петиция написана.
Конфуцианство еще раз выступило во всеоружии культурного атеизма, и если карта его
была бита, то только в смысле кары на подавшего петицию (Хань Юй был сослан в сырые
места далекого юга), но каста ученых-конфуцианцев хранит с тех пор эту петицию как
первоклассное литературное достояние и знамя, под которым она не раз выступала против
ненавистных и презренных религиозных ересей.

3 августа. Обсуждаем трудности научного писания и, особенно, переводов. Шаванн


собирается приняться за новый перевод Конфуция. Пора и русским китаистам подумать о
выработке нового метода перевода китайских классиков для включения их в общее
литературное наследство. Не говоря уже о бесконечной сложности философской
интерпретации конфуцианского наследия, во весь рост встает и проблема формы
перевода. Действительно, существуют десятки переводов Конфуция и заповеданных им
классических книг древности, но ни в одном из них нет достойного языка, и от этого
Конфуций остался странным изрекателем бессвязных фраз. Наше незнание
основоположника китайской культуры и науки отчасти зависит именно от тех переводов с
китайского, которые преподносили, например, его афоризмы («Луньюй») в совершенно
непонятном и неверном виде, ибо «простой» перевод текста двух с половиной
тысячелетней давности на какой-то (неизвестного стиля) язык создает лишь фальшивое
впечатление, поселяя недоверие к Конфуцию, говорящему детские (в версии переводчика)
вещи.

Архаичные тексты, дошедшие до нас большей частью в редакции и истолковании


Конфуция, его учеников и школы, передавали идеи, считавшиеся особо важными и [195]
глубокими. Следовательно, и форма их должна была быть соответствующей. Архаический
язык этих текстов поэтому часто нарочито загадочен (сокровение от непосвященных),
многие знаки (иероглифы) имеют единичное, более уже (за исключением цитат)
неповторяющееся значение, масса фраз и целых мест недоступна и для комментаторов.
Изучение этих текстов осложняется еще и тем, что их происхождение неизвестно;
рукописи отсутствуют, и неизвестно, насколько те тексты, которые мы изучаем,
соответствуют тем действительным текстам, о которых говорит предание. Однако на этих
именно текстах сформировался классический литературный язык — вэньянь, развив все
важные нити древних текстов, благоговейно подражая им и в то же время творя новые и
новые формы речи и стиха. Это так называемое старинное творчество, обнимающее
всевозможные роды человеческой мысли, характерно удалением от «простых тем»,
непременным присутствием философской идеи и максимальным культом формы,
«пахнущей древностью» (величайший комплимент: совсем похоже на «старое»).

Отсюда совсем особое благочестивое отношение к книге, читаемой с усилием, как


максимальное выражение человеческого духа. В часы чтения великих книг зажигались
курильные свечи, сделанные из благовонных смол. Чтение — это занятие в течение дней,
недель, месяцев (а не мимоходом, как у нас). К книге обязательно возвратиться. Не видеть
в книге все разжеванным, рассказанным, а постепенно вникать. Этот культ чтения в Китае
приблизительно соответствует периоду нашей древней литературы, благочестия,
классиков. К этому благочестию у китайцев присоединяется и культ второго,
неразговорного языка (вэньянь).

Ясно, что и перевод не должен превращать эту литературу в послеобеденное чтение на


диване. Перевод может это сделать (как, например, Диккенс превращен русскими
переводчиками в детского писателя), но это — убийство. Китайский писатель-эссеист
(неизвестный в Европе), это не писатель-беллетрист, «глотаемый» мимоходом, и отнюдь
не заслуживает снисходительного «легкого» чтения.

Литературное наследство Востока дает нам себя ощущать с гораздо большей трудностью
и ограниченностью, [196] чем литературное наследство Запада, которое мы можем
получить даже в самых элементарных переводах. Читая Овидия или Шекспира, мы
представляем себе, хотя бы в общих чертах, время и историческую обстановку, в которых
они жили и творили. Для Востока, который совершенно не входит в программу нашего
образования, у нас такой платформы нет, и от произведения II в. мы ждем эффектов XX в.
(то же и у китайцев: Шекспир воспринимается, как забавные рассказы современности).
Это искажение восприятия может упразднить лишь образование, создающее чувство
времени, пропорций, умение читать. Но пока о таком образовании можно только мечтать,
и это налагает особую ответственность на предисловия: они должны учить наново. Есть
многое в китайской культуре, что не совпадает с европейской номенклатурой. Ввести это
многое в общую систему представлений — наша задача.

У китайца при чтении осознаются веками заложенные ассоциации. Интуиция его идет к
интуиции автора, устраняя форму, которая европейца ставит в тупик. Европеец не знает
наизусть китайских классиков, а, между тем, литературный язык весь построен на этом.
Таким образом, фундамент китайский у европейца отсутствует, а фундамент европейский
не помогает.

Китайская литература говорит специальным языком об общечеловеческих вещах. Надо


этому языку сообщить переводную формулу, подготовить читателя к пониманию
китайского мира (хотя бы путем предисловий и комментариев). Это наш упорный долг
перед будущим через голову настоящего, которому пока что все это ненужно и
неинтересно. С помощью предисловий, комментариев и даже прямого перефразирования
наиболее трудных мест надо стараться перебросить мост между китайцем поэтом и
русским читателем. Но «мост» не должен задевать «здание» — произведение должно
оставаться нетронутым.

Уважение к колоссу-автору далеко не всегда ощущается переводчиками: «Дай-ка


переведу из Ли Бо!» У меня — священный трепет: боюсь переводить, не знаю, как
передать, воспроизвести картину оригинального, не похожего на наш, поэтического
уклада китайского ума, который объясняется не только общечеловеческими истоками и
эмоциями, но и самобытным характером [197] духовной жизни Китая в течение, по
крайней мере, трех тысячелетий.

Мне ненавистны любители перелицовывания китайского текста на удобный европейский


лад. Юдифь Готье в своей «Свирели Китая» и ей подобные сообщают читающей публике
то, чего нет. Культ слащавых и псевдоживописных настроений, нелепый перевод
восхищенного варвара! («Чужая» поэзия, видите ли, недостаточна,— возьму и
нафабрикую на свой манер!) Ищут нового, не воспринимая его, попадая мимо, и
производят фальсификаты, отсебятину, вроде «Голубой мечты задумчивости!» Никто не
посмеет так обращаться с древним миром Греции...

Не лучше, однако, и другая крайность: дословщина. Форма исчезает, и вместе с ней


исчезает китаец-гений: за ним встает наемный раб-переводчик. Слова-физиономии
превращаются в бесцветную, нехудожественную, плоскую иностранщину. Остается лишь
фабула, которая и спасает положение. Без нее — «висит скука». Очарование гаснет в
наборе бессильных слов переводчика, оперировавшего со словарем, грамматикой и, в
лучшем случае, с первым попавшимся нетрудным китайским комментарием. Кто не
видел, в самом деле, юродствующих переводов восточной изящной литературы,
пленительной для Востока и отвратительной для русского читателя? Кто не обвинял в
этом проклятое, вечное расхождение «близнецов» (по Киплингу: «близнецы никогда не
встретятся»). А виноват только переводчик, художественная русская палитра которого ни
в чем не соответствует богатой восточной палитре оригинала. Великий и свободный
русский язык может быть признан только за тем, кто его усвоил как следует, а не между
делом, из беглого чтения и беглых разговоров. Перевод чик должен знать свой русский
язык не хуже, чем его восточный автор знал свой.

Перевод решает судьбу произведения в чужой стране: будет ли оно воспринято как
литература, или останется где-то на задворках, «китайщиной». Русский читатель часто
грешит сравнением восточной литературы со своими русскими писателями. Это, конечно,
анархия, убивающая все. Традиция одна убивает другую. Русскому нравится в китайской
поэзии исключительно «общечеловеческое»: луна, цветы, море, небо... вообще [198]
природа, или радость жизни, любовь, правда, тоска... и не нравится «специфическое»:
письма Хань Юя, трактаты, эссеи, оды. Таким образом, ища «нового» (того, что
незнакомо), читатель этого рода оценивает старое, как «новое», действительно новое не
воспринимается. «Мало людей действительно оригинальных. Почти все думают и
чувствуют под влиянием привычки и воспитания» (Вольтер). Переводчик-китаист должен
содействовать перевоспитанию читателя, должен помочь ему войти в совершенно новый
мир без предвзятостей, заложенных в нем его образованием и воспитанием. Борьба с
ограниченностью фантазии, привыкшей лишь к определенным формам, есть до некоторой
степени разрушение самого себя. Это надо помнить и настойчиво подводить читателя к
такому восприятию китайской литературы, при котором ему показалось бы, наоборот,
чрезвычайно странным и неприятным, если бы он в переводах с китайского увидел только
то, что давно уже знал из чтения русской литературы.

Быть переводчиком-китаистом по крайней мере нелегко и даже для немногих достижимо.


Ученый переводчик — это прежде всего знаток языка. Как известно, китайские слова,
изображаемые в письменности иероглифами, лишены какой бы то ни было изменяемости,
таким образом, у нас нет никаких внешних свидетельств об отношениях слов между
собой. Бесполезно китаисту спрашивать себя: «Где здесь подлежащее или сказуемое?»,
ибо, если он не понимает фразы, то никаких искомых признаков не увидит. В разговорном
языке все определяется положением слов во фразе. Но литературный язык употребляет
самый минимум грамматических уточнений, старательно избегая их, чтобы не
«опуститься» до «подлого штиля». И тут есть над чем призадуматься и вполне зрелому
переводчику. Весьма часто он ничего не может вывести из правила о расположении слов и
должен подыскивать аналогичные словосочетания в общем литературном запасе
образцовых произведений, восстанавливать ассоциации — иногда, как целое по частям,—
и уже тогда с уверенностью переводить и объяснять трудное место. Трудно найти ключ к
переводу и по другой причине: китаист не может исчерпать специальную литературу о
произведении, которое он переводит из-за ее невероятных размеров, ибо [199] навести
справки об авторах, писавших о данном поэте, весьма трудно, иногда даже невозможно и,
во всяком случае, требует огромного времени и работы. Комментарий к поэту может быть
разбит по фразам в самых разнообразных источниках, из которых большую часть просто
не достать.

Китаисту-переводчику надо быть подготовленным филологом, понять свою задачу


совершенно ясно, не смешивая науки с рассказами, удивляющими ахающую публику или
усыпляющими путешественников в спальных вагонах.

Однако в погоне за точной, научной передачей смысла нельзя проглядеть выработку


оттенков. Всякий перевод китайского литературного текста старинного уклада и так
обречен на неуспех в смысле неизбежной упрощенности в переводе неупрощаемого в
природе вещей оригинала; и, следовательно, потерять самый ритм, стиль произведения
было бы тем более непростительно. Ритм речи — это ее внутренняя жизнь, ее музыка, не
подлежащая грамматической расшифровке и составляющая внутренний нерв, основу
стиля. Для китайского языка тут важность особая: чувство ритма угадывает начало я
конец фразы, ритм определяет значение слова в предложении.

Язык есть жизнь, он сложен и труден как жизнь, а не как преодоление грамматики. Слово
соединяет нас с жизнью всех времен. Все лучшее, что когда-либо было достигнуто
человеком, запечатлено в языке. Знание языка есть знание культуры владетелей этого
языка. При бесконечном разнообразии явлений китайской культуры и при трудности ее
усвоения и понимания задача знания языка есть задача всей жизни. Я нахожусь под
впечатлением величия китайского языка, как феномена человеческой культуры.

«О великий, свободный русский язык!.. Дан великому народу!..» Так думают о своем
языке везде и всюду патриоты всех национальностей.
4 августа. Река из несчастного ручьишки превратилась в бурный поток. Она доросла уже
до каменных своих пределов. А дождь продолжает лить. Нам не выбраться, страдаем от
вынужденного безделья на берегу разлившейся реки. Шаванн неузнаваем: обычно такой
[200] уравновешенный и холодноватый, сейчас он доходит до ожесточения и способен на
самые резкие сцены.

Цзун, у которого на любую ситуацию всегда найдется пословица, характеризовал на этот


раз наше положение неутешительно: «Три дня рыбу ловить, два дня сети сушить — много
не наловишь»...

5 августа. Дождь перестал. Перевозим вещи на пароме: всю дорогу затопило. Нагружаем
телеги и едем. Солнце жжет отчаянно, тяжелая сырая жара. Добираемся до реки Ло и
нанимаем большую лодку с крытым помещением для пассажиров.

Стремительно несемся по течению. Бешеная струя мчит комья бурой пены. Кругом —
наводненная страна. Ребятишки и бабы, вооруженные вилами, вылавливают из реки
хворост, доски, гаолян. Порой крупная хворостина несется сравнительно далеко от берега.
Ребятишки вплавь, саженками, быстро достигают ее и торжествуют.

Наслаждаемся свежим воздухом и ласковым вечерним ветерком. Потухающее солнце


сползает с нежно-зеленого небосклона. Мы все мчимся. Отдавшись стремительному
движению, так дивно отдыхаешь. Нервы успокаиваются, не хочется ни думать, ни
трогаться с места. Гора Суншань, одетая густыми облаками, все время: в виду.
Проплываем мимо затейливых лессовых наслоений. Этаж над этажом, живут, копошатся
люди. Вся деревня помещается на одном таком утесе, других построек мало. Беседую с
лодочниками. Тема вечно одна; рассказы о далекой стране.

Уже в темноте пристаем к берегу. Вблизи слышно» кряхтенье и причудливый унисон


лягушек. Сырой туман облепляет плотной сетью тело и лицо, тяжело дышать.
Надвигается гроза. Сплошная темно-синяя масса застилает добрую половину неба, и на
ней молния мгновенными вспышками вырисовывает контуры облаков. Картина
великолепная. Словно кто-то смелый, умный, могучий, скрываясь в синей темноте,
светозарным штрихом шлет глазу восхитительный намек. То вдруг взовьется блестящий
горизонтальный излом, то сверкнет огненное око, то рассечет темную массу нестерпимо
блистающее лезвие. В тишине при луне это сильное, внезапное, прихотливое зрелище
восхищает глаз до восторга. [201]

6 августа. Около Яньцзисяня погружаемся на четыре телеги и едем к парому. Каким


чудом держатся телеги, поставленные чуть не боком и к тому же всего одним колесом на
твердую поверхность палубы, а другим на хрупкий настил,— понять не могу. Интересна
система подтягивания парома: с носа тянут веревку, затем в воду бухает якорь, и мы резко
пересекаем реку.

Мы в стране колоссальных лессовых отложений. Дорога — ущелье в его слоях. Лесс


напоминает сталактиты: башенки, столбы, остроконечные, словно обсосанные, глыбы.

Дорога все труднее и труднее. Мулы выбиваются из сил. На колдобинах телеги


опрокидываются.

Измученные, добираемся до деревушки Футунь. Спим вповалку на земле.


7 августа. Поднимаемся в гору Суншань, как всегда, в облаках. По долине ползет едкий
тяжелый туман. Оседает на лицо, погружает в тупую задумчивость.

Телеги не едут: мулы выбились из сил, отказываются везти. Малейший подъем вызывает
исступленные крики погонщиков: тига-тига, трр-трр. Ни с места. Приводят быков.
Огромные туши тупо, горбом тащат телеги в гору по ужасающей дороге, которую даже
трудно назвать таковой. Просто глыбы камней, никак не прилаженных друг к другу, и на
то, что это не случайность, указывает лишь бордюр да памятники, говорящие о чжисянях,
строивших дорогу. Можно расхохотаться, читая эти панегирики, если не принять во
внимание, что китайское искусство бессильно против дождя.

Подъем все круче и круче. Выкрутасы, проделываемые телегой, не подлежат описанию.


Быки спокойно прут возы, мулы нервно напрягаются, падают, люди отчаянно кричат.

Добираемся, наконец, до границы уездов.

Нас встречает посланный с визитной карточкой, на которой написано: «Ничтожный


младший брат Ван Юнь-хань почтительно кланяется». По китайским обычаям это —
просто изысканная вежливость. Русским эквивалентом китайскому «ничтожному
человеку» является «покорнейший слуга». «Пресловутые китайские церемонии» и
«китайская вежливость» — результат фельетонного просвещения нашей русской публики.
[202] Филологу же ясно, что некоторые слова и выражения выветриваются одинаково у
всех народов. Русские выражения «милостивый государь» и «покорнейший слуга» отнюдь
не указывают на отношения между адресатом и пишущим, напоминающие отношения
раба к господину и феодала к сюзерену.

Чжисянь Ван Юнь-хань предупредительно приглашает нас остановиться в его ямыне,


когда мы прибудем в Дэнфынсянь, так как приличных гостиниц в городе не имеется.
Вместе с посланным явились и чжисяневы воины. Вооружены они до смешного плохо.
Приклады сколочены из прежних луков, кремневые пищали — просто загляденье. Зато на
спинах у них написано «смелые и храбрые». Беседую с ними. Оказывается, они солдаты
только на время беспорядков, в остальное время занимаются сельским трудом.

Едем дальше. Дорога теперь идет под уклон, спускается в долину. Пейзаж дикий и
красивый. Долина вся в обсосанных водой глыбах. Горы невысоки, но величественны.
Тучи, косматые, клубящиеся всеми оттенками темных цветов, засасывают вершины.

Красиво до безумия! Не хватает только звука. И кажется, что объятое мраком под
нависшими космами, ущелье угрюмо и сосредоточенно молчит, готовя звук. Проезжаем
мимо больших местечек. Все население высыпает навстречу, не столько из-за нас, сколько
из-за телег, которые здесь неслыханно редки.

Останавливаемся около шести каменных колонн от ворот эпохи Хань. Вообще, надо
сказать, что каменистая местность вокруг Центрального Священного пика бедна
древними остатками.

«Изголодавшийся» Шаванн набрасывается на барельефы колонн. Ханьская скульптура —


центральная задача его экспедиции.

Шаванн, изучая ханьскую скульптуру (добуддийскую, оригинальную), доказал, что она


относится ко времени около начала нашей эры (до Шаванна считали, что много раньше).
Для истории китайского искусства и всей китайской культуры очень важно установить тот
кардинальный пункт, с которого началась замена древнего искусства новым, навеянным
буддийскими иконами и буддийским статуарием. Правда, буддийское (так же как и [203]
иранское) влияние было только влиянием: оно претворялось в китайском искусстве, но
никогда не стирало его. Однако китайский древний добуддийский орнамент, по-моему,
заслуживает совсем особого уважения. Он отвечает всем требованиям орнаментального
искусства: строг, условен, полон идейной сжатости, намека, легко применим к вещам. Не
то мы видим на произведениях более позднего происхождения. Буддийское искусство,
вторгшееся в Китай в первых веках нашей эры, сообщило китайскому искусству не только
сюжетные идеи, но и самый стиль письма. И это, по-моему, плохо отразилось на
орнаменте. Его стали составлять из цветов, выкрученных на индийский манер. В нем
появились сигматические извивы стеблей, совмещение зубцевидных листьев и т. д. Таким
образом была потеряна древняя строгая простота и сила.

Барельефы очень интересны. Они дополняют серию ханьских барельефов в Шаньдуне. Та


же простая и вместе с тем смелая и тонкая картина повседневной жизни той эпохи, что и в
шаньдунском Улянсы. Замечаем особую трактовку мифологических сюжетов. Много
загадочных изображений, фигур, намеков, нам непонятных. Несомненно, что эти
барельефы — первая необходимость для всякого изучающего китайское искусство и
древний фольклор.

Далее трудности пути прямо необоримы. Если бы кто-нибудь сказал мне, что это —
дорога, я принял бы это за издевку. Но единственная длинная полоса незасеянной земли
должна, очевидно, означать дорогу. К тому же, на ней часто встречаются ослы и мулы,
навьюченные горой.

Телеги с грохотом, криком, стоном, поддерживаемые со всех сторон людьми, которых


чжисянь нарядил сопровождать нас, кое-как добираются до Дэнфынсяня. Льет сильный
дождь. Мы в макинтошах торжественно идем по городу сквозь шпалеры зрителей,
любопытство которых не в силах победить никакой ливень.

Располагаемся в ямыне. Фотограф Чжоу тихонько рассказывает мне, что знаменитые


здешние разбойники составляют банду в 50 человек и что их легко узнать по костюму. О
разбое в Дэнфыне нам говорил еще чжисянь Хэнаньфу. Как он выразился, «нравы около
Дэнфыня не раскрылись еще...» [204]

Затем под проливным дождем приходит сам хозяин ямыня. Это необыкновенно любезный
и милый старик. Разговорчивый и простой.

8 августа. Едем на ослах, т. е., виноват, идем: около них в Чжунюймяо — храм,
построенный во времена ханьского императора У-ди (в I в. до н. э.). Название означает,
что храм находится на горе, в центре земли, против небесного центра. Можно, пожалуй,
перевести как «пуп земли».

Храм преинтересный. Построен он, несомненно, по модели знаменитого храма


Восточного пика (Таймяо) в Тайаньфу и так же, как и тот, находится в состоянии;
запустения и разрушения. Там, где, судя по всему, должен был бы находиться большой
зал, остался один навес, и под ним стоят четыре бронзовые свирепые фигуры в
устрашающей позе, подняв кулаки, в которых когда-то, видимо, было оружие.
Выполнение статуй весьма тонкое. Интересна спальня божества, где под балдахином на
деревянной кровати лежит нарядно одетый дух Чжун-юй, а в изголовье его сидит жена с
маленькими ножками, в полном одеянии и с золотой шапкой на голове. На другой кровати
дух почиет раздетым и под одеялом, а жена сидит в ночном туалете, но в диадеме. По
бокам стоят две прислужницы. Любопытно, что «обеты исполнения», сделанные на
желтой бумаге, положены и перед ними. Многие фигуры обряжены в золотую парчу: это
благодарность за исцеление. На первом месте, конечно, богини няннян, которые здесь
присутствуют в полном составе.

На обратном пути беседую с попутчиками-крестьянами. Один из них спрашивает меня о


воздушном шаре, слыхал об этом в училище.

Вечером приходит чжисянь. Он живет в соседней фанзе, весьма скромно. Дарим ему виды
Парижа и будильник. Он восхищен.

9 августа. Утром направляемся в храм Императорской долговечности, расположенный у


подножия горы Суншань. Название этого храма показывает, что он построен в память
исторической легенды о том, что когда воинственный император Ханьской династии (У-
ди) поднимался на Центральный пик, чтобы [205] принести там жертву, то гора кричала
«миллиарды лет императору». На стеле высечена вся эта легенда. По храму нас водит
живущий здесь старый даос, величественный, степенный. Показывает нам интересный и
важный памятник: указ Чингис-хана в пользу даосских служителей, высеченный в
монголо-китайском стиле на камне, который наполовину погребен в земле.

Даос приглашает к себе, расспрашивает. Любопытная прическа у здешних даосов: носят


дамский шиньон, не брея лба. Голова при этом, конечно, не моется. Занимаются
земледелием. «Если самим не работать, есть не хватит», — говорит старик.

Вечером приносят будильник: чжисянь не понял, что он уже заведен, попробовал еще и
сломал. Положение наше пиковое, особенно в Китае, где частью общего этикета является
обычай бесконечных взаимных подарков, порождающий отношения весьма сложные.
Рассыпаемся в извинениях, объясняем, обещаем починить и прислать из Хэнаньфу.

10 августа. Рано утром собираемся в путь. Навьючиваем мулов: вещи кладутся в


специальные рогатки, укрепленные на их спинах.

Нас провожает любезный чжисянь: «Если есть твердая воля, то всего достигнешь», —
говорит он мне на прощанье. — «Углубляясь в книги, совершенствуя себя, помните всегда
слова Конфуция: ”Мне было пятнадцать лет, и я устремился к учению; стало тридцать —
и я установился. В сорок я разрешил сомнения. В пятьдесят мне открылись законы неба. В
шестьдесят, на склоне лет, я слышал лишь истину. И только в семьдесят я мог спокойно
следовать велениям сердца, не боясь нарушить справедливость”». Хороший, умный
старик, этот чжисянь. Благодарю его с истинным чувством.

Свирепая лошадка, предназначенная для меня, с трудом сдерживается под уздцы. Вернее,
под уздцу, так как здесь полагается только одна повязь к удилам. Еду довольно сносно.
Впереди идут груженые мулы, любопытно видеть эти балансирующие массы. Проезжая
по прежней дороге, удивляюсь, как могли телеги проехать здесь три дня тому назад.

Солнце накаливает спину. Лошадь «сходит с ума» от укусов мух. [206]

Доезжаем до Шаолиньсы, монастыря Молодого леса, расположенного на склоне горы.


Этот старый монастырь основан первым китайским буддийским патриархом
Бодидхармой, прибывшим в Китай в 520 г. н. э. По преданию, он сидел здесь, перед
Центральным Священным пиком, в буддийской позе созерцателя, повернувшись лицом к
каменной стене, и от столь долгого сидения на камне запечатлелось его изображение.
Показывают камень. Гравюра смахивает на грубый шарж. Знаменитый пришелец из
Индии изображен, как иностранец, в преувеличенно безобразном виде: горбоносый,
кудрявый, с голой волосатой грудью и волосатыми босыми ногами.

Весь храм в великолепной живописи. Тысяча пятьсот архатов заполняют стены, двери.
Хороши их сильные, типичные телодвижения. [207]

Крайне любопытно изображение боксирующих и фехтующих монахов. Так как горная


безлюдная местность приютила, кроме спасающихся от мирской суеты монахов, еще и
толпы грабителей, устраивавших набеги на обитель, — монахи этих мест завели у себя
особого рода тренировку, обязательную для всех и состоящую в усвоении приемов
борьбы, обезоруживающих без убийства, строго воспрещаемого, как известно,
буддийской религией.

Росписи стен иллюстрируют борьбу монахов с разбойниками: бонзы с пиками и саблями


устремляются на врагов, которые бегут в паническом страхе. Наверху — видение
бодисатвы с небесными воинами. На другой картине изображена осада древнего города
Гулочэн. Монахи тут выступают в роли спасителей трона и государя.

11 августа. Ранехонько поднимаемся. В предрассветной тишине красив широкий двор с


громадными деревьями, устланный плитами. Долго возимся с нагрузкой вещей. Когда
трогаемся в путь, уже жарко. Переваливаем гору и едем в лабиринтах лесса. Это страшней
всего: в ущелье нет движения воздуха, а в столбах лессовой пыли накаливает до боли
беспощадное яркое солнце. Вероятно, не без влияния картин лесса, в сухие дни
застилающего весь воздух красно-желтым туманом, в поэтико-философском китайском
языке мир сует, жалкий мир людей именуется «красным прахом». Душно, голова болит,
несмотря на защиту каски. Солдаты с зонтиками и веерами еле плетутся сзади. Смех один!
Переход от Шаолиньсы до Яньшисяня занял у нас более шести часов. Усталые, голодные
добираемся до парома.

Шаванн совершенно измучен и болен: уже три дня его изводит нарыв на пальце, не дает
спать. Решаем поэтому отклониться от маршрута и ехать не в Хэнаньфу, а в Гунсян, к
доктору Спрюиту.

Комментарии

1. Китайские географы выделяют Лессовое плато как один из отчетливо выраженных


географических районов КНР, отмечая, что «находящиеся в пределах Лессового плато
долины рек Вэйхэ и Фыньхэ были центрами зарождения и расцвета древней китайской
культуры» (Чу Шао-тан, География нового Китая, М., 1953, стр. 231). — Согласно
современным географическим представлениям, лесс — это не что иное, как мощные
отложения песка и пыли, занесенные в Китай ветрами из Центральной Азии. Лессовое
плато занимает около 670 тыс. кв. км. Лессовый район содержит в своих недрах
богатейшие месторождения каменного угля и других полезных ископаемых (см. ниже в
тексте дневника), подавляющая часть которых остается погребенной под мощным
пластом лесса. Своеобразной особенностью лессового района являются пещерные
поселения, ушедшие в глубь лесса и невидимые даже на близком расстоянии (Прим. ред.).

2. Киданьская письменность остается до сих пор нерасшифрованной (Прим. ред.).


3. О Сыкун Ту см.: В. М. Алексеев, Китайская поэма о поэте. Стансы Сыкун Ту (837—
908), Пг., 1916 (Прим. ред.).

4. «Обращение к трону по поводу пальца Будды».

5. О Хань Юе см.: Н. И. Конрад, Начало китайского гуманизма («Советское


востоковедение», № 3, 1957, стр. 72—94) (Прим. ред).

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава V

ПУТЬ НА СИАНЬФУ — САМЫЙ ДАЛЬНИЙ ПУНКТ ЭКСПЕДИЦИИ

21 августа. Лечение Шаванна затянулось и сильно задержало нас. Только вчера удалось
выехать из Хэнаньфу. Наш маршрут теперь — на Сианьфу.

Погода все время пасмурная. Последние дни беспрерывно шли дожди. Может быть,
вследствие этого картина желтого унылого лесса сменилась весело и приятно
зеленеющими холмами. За одним рядом таких холмов синеет полоса других, более
отдаленных. Местами лесс переходит в каменные массы. Сейчас же тут, глядишь,
кумирня и отшельнические кельи. Около дороги часто видим торчащие из земли
верхушки памятников. Лесс губит древнюю культуру, засасывая, не говоря уж о
памятниках, целые города. Кроме того, сама порода твердых лессовых образований
чрезвычайно нестойкая и не способствует сохранению памятников. Мы видели пайлоу
(арку), которая не насчитывала и ста лет, но была уже в состоянии полного разрушения и
наполовину погребена в лессе. Этот факт объясняет, почему только в каменистых частях
исторического Китая — таких, как Шаньдун или каменистые долины Хэнани, мы можем
обнаружить древности ранних эпох (но не ранее первой Ханьской династии, т. е. 200 лет
до н. э.). Что же касается обеих древних столиц Китая — Лояна и Сианьфу, то они, в силу
этих причин, дают нам чрезвычайно мало нового в отношении археологии Китая. [209]

Останавливаемся в большом поселке Темыньчжэнь. При въезде нас встретил местный


мулла, типичный турок, и учтиво раскланялся.

Харчевни здесь большие и несколько отступают от обычного типа. Помещение обширное,


удобное, в общем лучше, чем в Шаньдуне.

Едем дальше. Пейзаж все красивее и красивее. Тот, кто видел его, никогда не забудет.
Башни, пирамиды... Зеленые холмы и ярко-красные срезы. Волшебно! Порой
показывается сплошная полоса угля. Копают ли его? Дорога идет то вверх, то вниз. Тряска
утомляет. Если сесть на передок, рядом с возницей, то никуда не денешься от хвоста,
которым мул стегает чуть не по лицу. Слезаю и марширую рядом. Чувствую себя
великолепно: наука и моцион, что может быть лучше такого соединения? Размышляю на
тему: что такое вообще «путешествие»? «Шествие по пути»? И только? Нет, это
бесконечная сложность соприкосновения людей разного порядка. От неумелого,
неуклюжего соприкосновения происходят беды, недоразумения и всяческие неудачи.
Надо уметь наблюдать человечество, независимо от шаблонных вкусов и понятий,
привитых средой. Нужно быть любознательным, интересоваться чужим (а это не все
могут). Не считать свое наилучшим и единственно достойным внимания. Не нужно хаять
чужое, но и излишнее, непомерное увлечение чужим также глупо, смешно и нелепо. Что
общего, например, между китайской поэзией и «Свирелью Китая» Юдифи Готье,
подслащенной чепухой, муссированием несуществующего? Однако к подобным «гимнам»
влюбленных в «восточную экзотику» склонны не только сентиментальные писательницы,
но и некоторые ученые. Важно победить в себе обожание своего предмета. Путешествие
таит в себе угрозу непомерного увлечения чужой страной, «открытия Америк» на каждом
шагу. Жизнь будней представляется жизнью каких-то необычайных событий и интересов.

Путешествие — это книга. Умеет ее читать только тот, кто умеет читать между строк
наблюдаемую жизнь. Тот же, кто ищет оригинального, экзотики, настроен
«поэтически»,— неминуемо впадает в ошибку, ибо в нормальных условиях жизни он
ищет ненормального. [210]

22 августа. Местность чрезвычайно богата памятниками. Это очень аккуратно


отделанные в кирпичный футляр каменные плиты с надписями вроде: «Святая дорога (к
могиле) такого-то и такой-то. Синьансянь, оказывается,— местность, «откуда исходят
славные и знатные», как выразился фотограф Чжоу и при этом даже указал на гору,
откуда они исходят Действительно, у дороги все вельможа на вельможе судя по
надгробным надписям.

Подъезжаем к Инхаю. В храме Лун-вана слышны цимбалы, пение. Это идет театральное
представление в благодарность за дождь. Вход в храм открыт. Походная сцена обернута к
главному алтарю. На ней надпись: «Уж десять дней с тех пор прошло, как дождь ты
ниспослал нам, и девять тех мелодий тучи растрогали в пути». Актеры изображают
различные божества, которым адресуется мольба о ниспослании зрителям «мира и
тишины на все времена», «чтобы все пять хлебов густо взошли», и т. д. Такое устройство
храмового представления, конечно, тесно связывает китайский театр с религией.
Китайский театр ведет свое начало, вероятно, с оформления религиозного быта, и истоки
китайской драмы, как и у всех народов, идут от религиозной мистерии как, например,
сложный танец заклинателей в древнем Китае, обычай изображать душу умершего на
культовых поминках и жертвоприношениях, весьма подробно описанных в книге
ритуалов («Лицзи»), танец молодых ученых в храме Конфуция и т. д. Представления
даются и как изъявление благодарности богу (за урожай, или Царю Драконов — за дождь,
за сохранность плотины при разливе реки, за отсутствие наводнения и т. п.), и как
«призывные» игры во время засухи, чтобы умилостивить бога. Люди же веселятся в том и
другом случае, а храм — поднабирает денег.

Актеры, исполняющие религиозные и мифологические роли, одеты всегда с особой


пышностью. Супруги туди — местное божество и его жена, одеты в желтый цвет, как
символ желтой земли. Лун-ван предстает в облачении мандарина, Гуаньинь — Святая
мать Красного Лотоса — в роскошном женском костюме обязательно восседает в
буддийской позе на табурете, изображающем лотос. Перед ней стоит весьма упрощенный
алтарь, заключающий в себе всего лишь одну курильницу. [211] Гуань-ди фигурирует на
китайской сцене прежде всего как исторический герой Гуань Юй, но затем появляется и в
роли божества, а его икону всегда можно увидеть за кулисами китайского театра рядом с
иконой бога театра — Лан Лан пусой, статуя которого может стоять и на самой сцене, в
нише. Актеры очень суеверны и не идут на сцену, не сделав поклона своему богу-
покровителю. В среде актеров существует даже пословица: «Попробуй только
провиниться перед старым духом, и что бы ни старался изобразить — не выйдет!» Лан
Лан пуса имеет происхождение, конечно, квазиисторическое: это не кто иной, как танский
император Сюань-Цзун, создавший в VIII в. специальную школу, знаменитый «Грушевый
сад», где он сам обучал актеров.

Этот факт императорского покровительства, оказанного театру, весьма характерен для


Китая, где театральному искусству, особенно же его основе — древней музыке, во все
времена придавалось прямо-таки государственное значение.

Так, например, в IX в. был учрежден музыкальный приказ, в котором были представлены


чуть не все страны Азии с их диковинными инструментами, несомненно, оставившими
след и в китайском театре.

Еще в ханьскую эпоху была основана специальная музыкальная палата юэфу, ведающая
собиранием и обработкой народных песен на предмет включения их в репертуар
дворцовой музыки. Начало этой традиции идет от Конфуция. Конфуций учил своих
учеников музыке, возведя ее в число обязательных дисциплин, ибо музыка — это веяние
древности, способ лицезрения древности без слов. Для Конфуция музыка была
неизменной спутницей, вдохновительницей и завершительницей ли, т. е. образцового
поведения, основанного на высшем постижении идеала древности. Конфуций, слушая
древнюю музыку, испытывал высшее наслаждение. В «Книге бесед и суждений»
(«Луньюй») рассказывается следующее: «Конфуций в уделе Ци услыхал древнюю музыку
и три месяца затем не знал вкуса мяса. ”Не думал, — сказал он,— что музыка может дойти
до таких высот”. В другой раз он, слыша древнюю музыку, потерял самообладание от
избытка чувств и просил ее прекратить».

Во дворцах императоров вместе с культом Конфуция продолжались и традиции


конфуцианской музыки. [212] Следы этого культа, в виде, например, великолепного
набора инструментов строгой ритуальной музыки я видел в Пекине. Маньчжурские
императоры также старались воскресить эту классическую, но мертвую музыку, устроив в
своих дворцах пышные, сделанные по самым ученым трактатам, наборы древних
музыкальных инструментов.

Культ уставной музыки сохранился в изящной классической литературе в виде од,


поэтических и прозаических трактатов, посвященных музыке.

Однако конфуцианский канон высшей музыки, имеющей целью вызвать в человеке


ощущение мировой гармонии, был достаточно извращен уже при жизни Конфуция, а тем
более в последующие века. Вот характерный текст из классической книги о церемониях
(«Лицзи»): «В нынешней музыке мимы подходят и отходят сгибаясь. Дошло до шутов,
карликов — они словно обезьяны! Вместе у них и мужчины, и женщины: понятия не
имеют об отношениях между отцом и сыном. После музыки нельзя о ней ничего сказать и
тем более, говорить о древности. Вот какова нынешняя музыка!» Китайская история
хранит имена актеров-музыкантов, боровшихся за продолжение древних традиций в
музыке, за ее идеальную чистоту и строгую уставность. В VI в. жил великий музыкант —
актер Вань Бао-чан 1. В своем искусстве этот человек был положительно виртуозен, играл
на чем попало, на чашках и тарелках, чем приводил всех в неистовое изумление, ибо умел
выявить тональность на любом предмете лучше, чем профессионал на наилучшем
инструменте. К его времени оказалось, что музыкальная система пришла в полное
расстройство, и государству, хранящему общеобязательный культурный завет Конфуция,
следовало немедленно установить официальный музыкальный регламент для
жертвоприношений. И вот Вань, хотя его профессия актера была совершенно
неприемлемой для государственной деятельности, был привлечен к этому
государственному совещанию. Вань произнес страстную речь о том, что, когда в музыку
вносится явная печаль или явный ропот, эта музыка — сплошной разврат и в [213] ней нет
тех благородно уставных звуков откровения, исходящего из древности, о которых учил
Конфуций. И он просил разрешения реорганизовать всю музыку придворного ритуала на
точнейших математических данных древности. Он написал трактат в 64 тома,
обсуждавший полностью теорию гаммы и тембра в зависимости от длины струн и
размещения колков. Всего у него получилось 84 основные музыкальные мелодии и 1800
их вариантов. Понятно, что все давались диву, ибо как можно восстановить давно уже
забытое искусство 2, и зло над ним посмеивались. Предложили ему самому исполнить эту
музыку, рассчитывая, что тут все его выкладки потерпят аварию.

Однако, как свидетельствует история, он стал играть и петь с легкостью и


непосредственностью совершенно изумительной. Тогда ему дали исправить все
музыкальные инструменты. Получились тембры точно такие, как о них говорит
конфуцианское учение, «строго пресные», т. е. восходящие к великим основам в их
величавой простоте и лишенные всякой современной окраски. Понятно, что
современникам Ваня эти его фокусы не нравились, и чиновники музыкального
придворного отдела сумели ловкими интригами оклеветать Ваня и провалить все дело.
Слушая музыку, которую ввели против его теории в официальный культовый обиход,
Вань Бао-чан стоял и горько плакал. «Когда в музыке царит страстность, резкость и
томительность, — сказал он, — то государству остается мало жить. Ясно, что будет резня
и всему конец».

Я нарочно привел всю эту, столь общечеловечески понятную, историю, чтобы показать то
совершенно особое, Европе неизвестное положение, которое занимала музыка в
конфуцианском государстве, а вместе с тем и роль актера, героически выступающего на
страницах китайской истории, несмотря на его униженное, как и в других странах,
положение.

23 августа. Снова проезжаем мимо храма Лун-вана, Царя Драконов. Возчик с глубокой
верой рассказывает мне, какими признаками должна обладать змея, чтобы быть сочтенной
за дракона: она должна иметь [214] квадратную голову и красное пятно на лбу. Один
житель побережья Хуанхэ поймал такую змею и на медном подносе отнес в храм Лун-
вана. Там он поклонялся ей, но она... удрала.

Проходим мимо затейливых пайлоу, встречаемых мной только в Хэнани. Пайлоу — это
одна из наиболее характерных деталей китайского храма, представляет собой арку,
посвященную какому-нибудь божеству. Через эти пайлоу выносят статуи божеств во
время торжественных процессий, через них проходит в храм император. Пайлоу также
воздвигаются самостоятельно, как отдельные памятники. Нередко они сооружаются в
честь добродетельных женщин. Культ женской добродетели в Китае повсеместен. В
городах, селах и просто в полях можно встретить арки, памятники, стелы, восхваляющие
образцовых женщин. «Портал в честь истинной и правой стези и доблести ее», только что
виденный нами, — весьма типичен.

Учение Конфуция о твердом, прямом, неуклонном, со строгими правилами поведения (ли)


одинаково касается и мужчин, и женщин. Для женщины: быть верной мужу, служить
свекрови, как родной матери, свекру — как отцу; быть покорной, послушной; овдовев,
снова замуж не выходить. Однако это последнее тут же перешло из обязательства в
пожелание, которое конфуцианским государством поощрялось в высокой степени:
биографии образцовых женщин, публичный культ женской добродетели (дэ), титулы при
жизни и по смерти, арки, памятники.
«Камень исключительно верной жене» можно увидеть всюду. Надпись обязательно
рассказывает историю ее вроде следующей: Муж умер. Детей не было; служила свекрови,
как дочь. Та велела ей выйти замуж. Не послушалась, и так до смерти свекрови, и до своей
смерти. Когда она умерла, из земли вдруг вылез камень. Назвали его «камнем верной
жены». Иногда рассказывается о невесте, которая осталась верной умершему жениху, и т.
п. Имеется целая литература наставлений женщинам, ссылающаяся на исторические
примеры образцовых женщин. (Примеры обратного поведения жен и вдов в эти
наставления, конечно, не входят, хотя в литературе, как и в жизни, их немало. Муж,
умирая, просил жену не выходить замуж, пока не [215] остынет труп. Жена... стала
обмахивать труп веером (новелла).

Нажим на строгость брака для женщин особенно заметен в XII в., т. е. с утверждения
конфуцианской доктрины. Чэн И говорил: голод — дело малое, а вот нарушать женское
целомудрие — дело большое. Старый рефрен гласит: «в женщине нет таланта, хватит ей
добродетели». Добродетель, и все.

Однако история Китая знает немало женщин, ставших наперекор семейному укладу
поэтессами 3 и учеными, и их геройство воспевается наряду с добродетелью жен и вдов.
Женщины, проникавшие в книжную премудрость легко, «как в лотос рыбка золотая»,
тоже стали темой многих произведений, начертанных на стелах и пайлоу.

Таким образом, положение женщины в Китае парадоксально противоречиво. С одной


стороны, — восхваления, памятники, слава; с другой — теремная жизнь, калеченье,
безграмотность, рабство в том или ином виде, продажа и покупка...

...А разве такое противоречие в одном только Китае? Если собрать воедино все
особенности жизни китайской женщины, то люди спросят: «Как можно так жить?» Но это
же спросят и китаянки, если им читать о доле наших женщин:

Три тяжкие доли имела судьба:

И первая доля — с рабом повенчаться,

Вторая — быть матерью сына-раба,

И третья — до гроба рабу покоряться...

И все эти тяжкие доли легли

На женщину русской земли.

(Некрасов)

Точно такое же тройное рабство женщины и в Китае: полная раба своего мужа, раба
семьи, раба тяжелого труда.

А что касается прославления, то, несомненно, очень многие из прославленных


«доблестных вдов» тоже могли бы к памятнику своей славы добавить еще рассказ о том,
какой мучительной жизнью давалась им эта [216] добродетель, которая сторожит
женщину Китая глазами всех ее окружающих. Всю жизнь блюсти эти ли (правила
поведения) и дэ (добродетель), жить и умирать в полном обезличивании — вот женская
доля, о которой молчат придорожные памятники.
Едем узким ущельем. Часто задерживаемся встречными телегами — никак не можем
разъехаться. По обе стороны дороги пещерные жилища. Лесс дает возможность разрешить
ряд архитектурных задач, недоступных свободной кладке. Получаются целые серии домов
одного типа с одинаковым орнаментом.

Подъезжаем к Шэньчжоу, городу, аккуратно обнесенному стеной. У западных ворот


устроена прочная терраса со ступенями от наводнений. Проезжаем мимо стены и только
вдали от города с трудом находим гостиницу. Она тоже представляет собой широкий двор
с зияющими дырами пещер. Темная комната, в которой мы останавливаемся, производит
впечатление склепа. Мулы, валяясь по земле, поднимают пыль, которая стоит столбом и
долго не может улечься.

Едем далее. Дорога идет все теми же ущельями лесса, те же мягкие пейзажи, те же
могучие и прихотливые лессовые складки. Страна Великого лесса!

Каждые 20 ли встречаются «походные дворцы» (сингун) императрицы, бежавшей в


Сианьфу. В некоторых из них — школы. Видел мальчугана девяти лет, читавшего
«Ицзин». Такое не часто бывает!

Конечно, заучивает наизусть, без понимания. На дверях сингуна наклеена масса


объявлений: о воспрещении продажи и потребления опиума, о налоге на опиум местного
производства и т. д.

При въезде в одну деревушку вижу лошадиный череп, прибитый на колышек возле двери.
Оказывается, напротив — храм, т. е. обиталище духов, а когда духи глядят прямо в дом,
то это — предзнаменование несчастья. Если же повесить череп, то элемент беса, сидящий
в нем, парализует всезрящее око духа. Это — крайне интересная подробность народного
представления о духах. С одной стороны, они — объект поклонения, и к их незримому и
непонятному заступничеству люди прибегают в несчастных случаях жизни, но эта же
самая непонятная деятельность духа, обиталище которого слишком близко к дому,
внушает неловкое чувство [217] открытости домашнего очага, незащищенности его от
всевидящего взора.

Извозчик по этому поводу добавляет, что надо было бы, повесить череп тигра, но его
трудно достать, поэтому заменяют лошадиным, а на худой конец — и коровьим.
Приезжаем в Линьбаосянь. Минуем какое-то частное училище, из которого несется
оглушительный диссонанс резвых звонких зубрящих голосков.

Первое, что поражает в городе, — это обилие плодов, в том числе и винограда, вкусного,
спелого, сочного. Покупаем грозди прямо с веток, ползущих по фанзе. В лавке хуаров
(лубков) покупаю целую коллекцию изображений Чжун Куя, популярность которого в
Хэнани доходит до того, что его изображают как духа — хранителя входа в дом. На
картине, предназначенной для наклеивания на дверное полотнище, Чжун Куй изображен в
облаковидном медальоне по зеленому полю, на котором среди стилизованного узора
облаков изображены взятые наудачу части китайского символического орнамента: и
атрибуты восьми бессмертных, и восемь буддийских символов, и принадлежности
кабинета ученого (цитра, шахматы, книги). Вариантов этого типа картин много. По-
видимому, свобода фантазии привлекает к этой теме многих художников.

Дальше дорога идет в гору, мулы стонут и кряхтят. Сверху вид чудный, незабываемый:
громадные, стройные утесы, террасообразные горы лесса, природные пагоды... А вдали —
бурая Хуанхэ.
Подъезжаем к знаменитой заставе Ханьгу, через которую, согласно преданию, Лао-цзы на
быке удалился на запад. На заставе надпись «Багровые облака появились с востока». Это
— цитата из мифической биографии Лао-цзы. Миф рассказывает, что мать Лао-цзы зачала
его, когда кусочек солнца упал ей в рот, и только спустя 72 года после этого события
родила из левого бока ребенка с совершенно белыми волосами. Таким образом, имя Лао-
цзы, что значит старый учитель, получает в этой легенде еще другой смысл, а именно
старый ребенок, так как цзы имеет два значения: ребенок и учитель. Такой же игрой слов
объясняет легенда и родовое имя Лао-цзы — Ли. Дело в том, что он родился под сливой и,
указав на дерево, сказал: «Это мой род», а слива по-китайски называется ли. [218]

Когда Лао-цзы подрос, рассказывает легенда, первые мифические императоры открыли


ему секреты превращений и общения с духами, а также рецепты изготовления эликсира
бессмертия. Когда в конце династии Чжоу поднялись смуты, он сел на буйвола и уехал на
запад через заставу Ханьгу. Смотритель заставы увидел багровые облака, появившиеся с
востока и разглядев в них Лао-цзы, стал просить его написать книгу. Тогда Лао-цзы и
написал знаменитый «Даодэцзин» книгу в пять тысяч слов, и удалился на запад, где в
конце концов, стал буддой.

Старый мыслитель Лао-цзы настолько прочно вошел в китайскую мифологию, что даже
сам факт существования философа Лао-цзы многими ставится под сомнение 4. Однако
«Даодэцзин»,— книга, которую ему приписывают, излагает основы даосизма,—
огромного философского учения, существующего в Китае наряду с конфуцианством уже
две с половиной тысячи лет. Две эти основные школы китайской философии ведут свое
начало от одного исторического периода VI— IV вв. до н. э., когда постепенное
разложение феодального строя привело к развалу некогда могущественной династии
Чжоу. Начался мучительный для страны период междоусобной борьбы. Воцарился хаос,
произвол, порок.

Древняя культура угасла, древние идеалы отошли. Передовая китайская мысль, искавшая
выходы из этого хаоса, отливается в два миропонимания, глубоко различных, даже прямо
противоположных, но коренящихся в одном и том же отношении к началу мира и в одном
и том же доисторическом источнике.

Современная нам действительность, учит даосизм настолько ужасна, что мы отрицаем ее


в целом и обращаем свой взор в ту идеальную древность, когда весь мир был в состоянии
совершенного покоя, ибо он отражал собой совершенное начало всех начал, некое
непознаваемое дао (путь, дорога, руководство). Совершенные государи древности
пребывали в полном недеянии, не считая себя ни выше, ни ниже других. Народ точно так
же пребывал в абсолютном покое не зная ни добра, ни зла, не преклоняясь перед
государем и не [220] считая его старшим и лучшим, а бессознательно управляясь
абсолютной истиной, дао, почивающей на государе. Никакого человеческого
вмешательства в устои жизни, предопределенной раз навсегда извечным дао! Никаких
слов, никаких поучений. Все было естественно, в полной гармонии с силами вечной
природы, т. е. в полном слиянии с абсолютом — дао.

Устремляясь мыслью в этот неизвестный нам мир, мы видим, что носитель дао должен
одинаково отрешиться от добра и зла, ибо каждое движение в сторону добра или зла
разрушает целостность дао. Чтобы приобщиться к этому абсолютному покою, к этому
извечному дао, надо уйти прочь от мира, погрязшего в человеческих заблуждениях, от его
искусственных преград. Не ложь лишь то, что самоестественно. Разрушим же мираж
человеческой действительности, забудем людские скорби и радости и поселимся в горах
среди немой природы. Тогда отпадут все формы общения и будет все равно, какой вокруг
порядок. Надо бороться с миром внутри себя, только в себе самом. Таким образом, это
даосское миропонимание (выраженное, конечно, весьма и весьма кратко и
приблизительно) во всех своих основных пунктах противоположно учению Конфуция.

Для того и другого учения идеалом служит древность. Но в то время как для Конфуция
это древность, о которой мы можем и должны узнать из дошедших до нас книг, для
даосов — это древность анонимная, предшествовавшая человеческой истории. Путь к
совершенству, дао Конфуция — это конкретный путь изучения древних идеалов, ведущий
к реальному, практически создаваемому совершенному человеку. У даосов совершенный
человек — это нечто астральное, отвлеченное, чего никак нельзя достичь путем познания.
Даосское дао можно только постичь, как завещанное небом естественное начало. Человек
должен подчинить свое естественное нутро нормам высшего благородства, говорит
Конфуций. Отбрось все эти нормы, они противоестественны и только мешают,— не
соглашаются даосы 5. [221]

Наследие Конфуция — это ряд отрывистых, чрезвычайно сухих, бездушных афоризмов и


поучений, основанных на исторических фактах. Основное исповедание дао в книге,
приписываемой Лао-цзы, изложено стихами, проникнутыми не только сентенциями, но и
чувством. Конфуцианская доктрина зажимает человеческую мысль в рамки обязательного
поучения. Даосские тексты, отринутые конфуцианцами, предоставляют свободу и мысли,
и фантазии.

Пессимизм Лао-цзы привлек многих поэтов. Поэзия отшельничества, уход от


действительности, презрение к власти и богатству — все это частые темы в китайской
поэзии, питающиеся даосизмом.

Со временем к даосизму примкнули алхимики, учившие об отыскании дао алхимическим


путем, ведущим к открытию пилюли бессмертия и превращению в ангелоподобное вечно
блаженное существо. Для этого надо сначала стать подвижником, читать даосские
священные книги, приготовиться к восприятию великого дао. Тогда явится учитель (Лао-
цзы), а вместе с ним и откровение, и аист-небожитель вознесет блаженного на небо.

Даосизм оброс фантастикой, бесчисленными легендами, мифами, сказками.

Примкнули к даосизму и заклинатели. Для них даосизм — это путь к овладению магией,
ведущий к повелеванию нечистой силой и всеми тайнами природы. Лао-цзы стал шефом
заклинателей, именем которого подписываются амулеты.

26 августа. Дорога снова идет лессовым ущельем. Можно понять, почему княжество
Цинь, находившееся в этой стране, было так сильно. Удел назывался «заключенным
внутри барьеров», и дорога от Лояна к Сианьфу, проходящая между двумя высокими
стенами твердого лесса и совершенно недоступная для нападения извне, иллюстрирует
твердость позиции Цинь. Дороги Китая играют немалую роль в его истории.

Ворота маленькой деревушки, которую мы проезжаем, сделаны наподобие заставы. Везде


надписи, намекающие на проезд Лао-цзы.

Телега медленно ползет в желтой грязи, липкой и глубокой. До Тунгуань (торговое


поселение) еще 40 ли. [222] Здесь считают, между прочим, «большими» ли (1,8
обыкновенной). Путаешься в счете.
Интересно, что в здешних местах часто встречаются богато одетые женщины, едущие на
мулах. Многие из них необычайно миловидны: жемчужно-матовая кожа с легким
румянцем, роскошные волосы, собранные в сложнейшее, причудливое сооружение, яркие
глаза, посылающие косые лучи из-под опущенных век. Недаром взгляд красавицы в
китайской литературе часто именуется «осенними волнами»: «...очи ее чисты, как
отстоявшаяся от летней мути вода осенних рек».

Едем по слякоти и дождю. Всюду виднеются следы былых крепостей.

Хуанхэ пустынна, ни одной барки. В этом безлюдии река имеет какой-то загадочный вид.

Только в полдень добираемся до Тунгуань. Это прежде всего очень высокая местность, на
которой основательная стена с бойницами служила когда-то первоклассной крепостью.
Стена нисколько не разрушена, толстая, словно пекинская, и с такими же тяжелыми
воротами. На воротах надпись — цитата из танских стихов: «Гляжу вдаль — горные
пики»...

Город Тунгуаньтин — большой, торговый. Здесь много учреждений, торговых «контор»,


гостиниц, лавок, читален. В харчевне с пышным названием «Источающая победы»
обретаем маленькую комнатенку рядом с навесом для скота.

Приходит слуга, которому мы заказали куру, и просит лекарство: он очень сильно порезал
себе руку. [223] Рассказывает об этом с извиняющейся улыбкой. Шаванн делает
перевязку, и слуга... бухается ему в ноги.

Возчики заняты передвижкой осей на более широкое расстояние, так как в Шэньси,
оказывается, колеи шире, чем в Хэнани.

Пообедав, снова трогаемся в путь. Крепко сплю в телеге, невзирая на риск откусить себе
язык: толчки ужасные. Когда просыпаюсь, то вижу, что мы едем уже по ровной дороге,
обрамленной рядами тополей.

Ночуем в гостинице, которая вся состоит из двора с лепящимися вокруг мазанками.

27 августа. Сбоку показались угрюмые горы, окутанные густым серым туманом, сердито
ползущим по ущельям. Затем дождь закрыл панораму. Дорога — сплошная аллея. Даже в
стихах Чу Ган-си есть строки, посвященные этой лоянской дороге: «Большая дорога
пряма совершенно, как волос». Как чудесно было бы ехать при хорошей погоде! А теперь
грязь превратилась в месиво, через дорогу бегут ручьи. Телеги чавкают в глубоких
рытвинах.

Приезжаем в Хуаиньмяо. Храм окружен стеной, так что издали я принял его за город. В
посаде храма почему-то масса меняльных лавок. Храм большой. Арки, ведущие в него,
просто роскошные. Поставлены императором Цянь-луном. Массивные строения и общий
размах храма напоминают план шаньдунского Таймяо (храм Восточного пика).

Снова в путь. Аллея не прерывается. Раза три переезжаем через солидные, хорошей
работы, мосты. Орнамент некоторых решеток-перил вызывает восхищение. Искусство
китайского столяра-решетчика, несомненно, высшее из всего, что было в этой области
когда-либо и где-либо достигнуто. Орнамент простейшими линиями достигает здесь
величайшего разнообразия.
Лесс исчез: ни ущелий, ни подъемов. Кругом поля, залитые водой. Бедному просу
приходится плохо: уже чернеет. Крестьяне кое-где срезают его. Серпы у них плоские и
прямые.

Горы закрыты мглой и только порой показывают свои темно-зеленые бока.

Любопытно видеть кривые телеграфные столбы с двумя нитями. Прямых деревьев здесь
нет. [224]

До Сианьфу остается еще двести ли. Расстояние немалое, если учесть, что ли здесь велики,
а дорога — жидкая грязь.

Останавливаемся в харчевне, переделанной из походного дворца сингуна. Вот тебе и


недотрога-дворец! Итак, мы сегодня имеем честь ночевать под одной кровлей с
императрицей. Стены дворца расписаны символическим орнаментом: летучие мыши в
облаках, хризантемы, персики, бабочки. Все это — благопожелание долгой жизни
пожилой женщине, живописная традиция даосского культа. Ворота и фасад выкрашены в
ярко-красный цвет, двери красивые, с витиеватым рисунком. Внутри же — обычная грязь,
по двору не пройти. Кстати, в такую слякоть китайцы носят веревочные сандалии,
дешевые и удобные.

28 августа. Проезжаем бурливо несущиеся в изумрудно-зеленых берегах Ловэньхэ и


Чишуй. Через них перекинуты каменные солидные мосты, порой очень хорошей работы.
Китайские мастера — большие любители прочности.

Погода разъясняется. Наконец-то видим панораму Хуашаня. Пейзаж суровый, но я так


люблю его широту и прихотливость, что не могу глаз оторвать. Горы Хуа уходят на юг.
Опять начинается страна Великого лесса. Тот же пейзаж, с обрывами, очерченными
сталактитовыми нарезами, те же пагоды-горы, что и прежде. Красиво!

По пути попадаются кирпичные заводы, т. е. попросту земляные печи. Делают кирпичи и


черепицу.

Дорога становится безнадежной: телегам не выбраться из глубоких ям, заполненных


водой. Возчики раздеваются и бредут по пояс в воде, таща за собой мулов.

Вот мы перед рекой Вэй. Она теперь полноводна и сильна, но совершенно безлюдна. Не
заметил ни одной лодки. Заходящее солнце красиво вырисовывает берега и затоны реки.
Небо в золотых клочках.

Подходим к Вэйнаньсяню. Город богат красивыми и, видимо, вновь выстроенными


зданиями. Солидные стены, ворота, ямынь, какие-то военные учреждения, масса лавок с
богатыми вывесками. Большие храмы. Особенно богат храм Гуань-ди, культ которого в
Шэньси [225] доминирует над всеми другими. На харчевнях и лавках мы всюду видим
параллельные надписи, посвященные ему, причем он здесь выступает почти
исключительно в роли бога денег и богатства. В одной лавке я видел изображение семьи
Гуаня как истых буржуа, с многочисленным потомством на руках кормилиц, с кухней,
снабженной всей утварью, со слугами, привратниками и т. д. Второго и шестнадцатого
числа каждого месяца семьи торговцев возжигают курения перед подобными
изображениями и молят бессребреника Гуаня о серебре и злате.
29 августа. Итак, уже три месяца мы в пути. Путешествие, несомненно, наилучший шанс
для выработки научного мировоззрения. Когда я сейчас узнаю столько вещей, уже
обдуманных ранее, — я постигаю суть счастливого сознания. Это — подготовительная
работа. А когда мне представится возможность обобщить добытые результаты и бодрей
рукой направить в окружающую меня жизнь потоки знания, то-то будет счастье! Шагая
по обочине дороги, все фантазирую на тему о моей будущей общественной деятельности,
когда я буду читать лекции по истории, литературе, религии Китая.

Проходим мимо синтая — станции для чиновников. Такие станции здесь встречаются
весьма часто.

Снова горы. Это Лишань. Горы невысоки, видимо, образовались из лессовых складок.
Здесь, оказывается, бьют горячие ключи. Прихотливый лабиринт павильонов, храмов и
лестниц ведет нас к горячему источнику, заключенному в хорошо сделанный каменный
бассейн. В нем моются больные, исцеляясь от своих недугов. На скале всюду
благодарственные надписи вроде: «Попросишь, и тебе ответят» и т. п. Богатые фанзы
построены специально для илийского цзянцзюня (генерала).

30 августа. Подъезжаем к самому длинному в Китае мосту — через Бахэ. Он каменный,


но... на деревянных свайных настилах. Бахэ течет разбросанными среди мелей рукавами.

Кругом горы в золотистой дымке, впереди все та же сплошная зеленая аллея, что не
покидает нас от Тунгуаня.

Перед Сианьфу дорога становится хуже. Мы сильно запаздываем. Наконец, видим


огромные башни [226] пекинского типа. Мы приближаемся и въезжаем в Сианьфу —
самый далекий пункт нашей экспедиции.

Проезжаем первую стену. Скачем в телеге по каменным плитам, которыми выложена


улица. Вторая стена — огромная, толстая, с башней наверху. Совсем Пекин. Надпись по-
китайски и по-маньчжурски. Маньчжурский город, отделенный от прочего старой стеной,
носит характер официальный. Всюду желтые, белые, синие флаги 6, посты и караулы.

Навстречу похоронная процессия. Впереди толпой идут хэшаны в красно-желтых


балахонах и даосы в синих балахонах с начертанными на них гуа. Идут себе рядом и...
ничего. Европейцу, привыкшему к религиозной сектовой грызне, это кажется весьма
странным.

Все здесь напоминает Пекин. Женщины маньчжурки, так же как в Пекине, носят свою
любимую прическу с «двойной ручкой» и не бинтуют ног.

Прогромыхав мимо огромной башни колокольни, довольно изящной и легкой


архитектуры, сразу оказываемся в богатом городе. Большие лавки завалены зеленью,
фруктами. Здесь, говорят, обилие плодов земных.

Останавливаемся в маленькой гостинице. Начинается история с деньгами: таэль и чохи,


двойной пересчет, путаница страшнейшая.

Проходя мимо тяньчжутан, католической миссии, видим у ворот миссионера,


распоряжающегося строительными работами. Радостно бросается к Шаванну:
оказывается, они виделись в Париже. Приглашает войти, хлопочет. Зовут его патер
Морис. Приходят и другие «пэры»: испанец, хохотун, декамероновский тип, немец
епископ, англичанин. Все францисканцы. Одеты в китайские костюмы, головы бриты,
носят косу. Говорят между собой по-латыни и по-китайски. Любопытный склад жизни.

Угощают кофе. Из просторной столовой окно с вращающейся перегородкой ведет в


кухню, куда патер [227] Морис делает заказ о кофе. Отвечает женский голос: сестры
заведуют кухней...

Идем осматривать госпиталь. Большие, безупречно чистые комнаты, койки без матрацев.
Больные женщины бухаются в ноги. Две сестры, бельгийка и француженка, сетуют на то,
что их европейская медицина не может все-таки побороть китайскую: немногие идут сюда
лечиться. Это и понятно. Медицина — наука утилитарная: кто мне поможет, тому и верю.

Идем в только что выстроенную капеллу. Она расписана китайским художником, что
сразу же заметно по фантастическому пейзажу на европейские темы.

Отцы уговаривают обедать с ними. Сегодня — пятница, и отцы едят только рыбу, яйца и
зелень, но пиво зато дуют вовсю. Спрашиваю: постится ли их китайская «паства»?
Отвечают уклончиво. Я думаю, что при той исключительной умеренности в еде и при ее
растительном однообразии (лапша и соленые овощи — на севере и рис с несложной
приправой — на юге) посты китайцу более чем не нужны. Да и китайская религия никогда
не наседала на него так свирепо, как в Европе. Постятся только те, кто находится под
контролем буддистов-монахов. Между прочим, скоромным у них считается и рыба, и
всякое масло, и горячее, и... чеснок.

За столом патер Морис разглагольствует о китайских суевериях, в которые он, конечно,


включает все китайские религии и вообще все китайское. О своих католических суевериях
патер умалчивает, ибо в них, по его мнению, почивает истина... Я не утерпел и высказал
ему свое отношение к этому вопросу. Патер нашел у меня развитый интеллект и
неразвитую нравственность...

Затем францисканцы набросились на здешних протестантских миссионеров. Любопытно


видеть, как секты христианства ведут между собой в Китае войну. Китайцы, надо думать,
недоумевают.

Вообще, наблюдая христианство в Китае, вижу, что Европа, израсходовав колоссальные


суммы на «евангелизацию темного Китая», не только не заменила, как надеялась, старые
китайские религии, а лишь добавила еще всяческого сумбура и хаоса.

Между прочим, за столом был рассказан инцидент с двумя греками, изгнанными из


Ханькоу за убийство [228] и приехавшими в Сианьфу промышлять шантажом, говорящим
бюстом и игрой. Действительно, подобные наезды не слишком способствуют
«европейскому престижу».

31 августа. Идем в мечеть. По дороге сопровождающий нас слуга из гостиницы,


мусульманин, охотно рассказывает о своем житье. Женщины в храм не ходят. Жены
ахунов не показываются на улицу. О том, как надо убивать животных, смотря по сезону и
породе животного, объяснял мне долго и путано. Видно, вопрос этот еще не вполне ясен.

Мечеть большая, крыта синей черепицей. Снимаем обувь и входим внутрь. Просторно и
темно. На стенах висят карты святых мест Аравии. Внутри, в алтаре, очень красивый узор
стен, вполне выдержанный в арабском стиле, с надписями типа: «Очищай плоть, будь
добродетелен», «Милость ислама — всем живым существам», и т. п. «Нет бога кроме
бога» фигурирует во главе их. Однако тут же читаю: «Необходимо помнить, что сердца
людей опасны, а стремление к истинному пути ничтожно». Эта фраза, взятая из древней
китайской легенды о первых мифических императорах Яо, Шуне и Юе, стала, таким
образом, заповедью и в религии мусульман.

Мусульмане — вполне тюркские типы, охотно беседуют со мной. Один даже говорит по-
русски: «Здрастье, панымай». Спрашиваю, откуда они. Все из Мекки. Уходя, показываю
на табличку, типичную для китайских храмов: «Десять тысяч лет жизни!» («Вань суй»).
Смеются, пожимая плечами: ничего, мол, не поделаешь; надо приспосабливаться...

Мечеть имеет пять входов, прикрытых циновками. Но в остальном вполне китайская.


Двор мечети богат китайскими и мусульманскими памятниками и очень красив.

Затем идем в Бэйлинь — небольшой эпиграфический музей. Это — ряд павильонов, в


которых натисканы черные от эстампировок памятники. Огромное количество их вделано
в стены. Договариваюсь о покупке коллекции эстампажей с этих памятников. Это будет
вторая по счету коллекция в Европе. Трепещу при мысли обладать ею, взыграла страсть
коллекционера! [229]

По пути заходим в школу. Ученики отсутствуют: ушли смотреть театральное


представление. Это обстоятельство позволяет нам осмотреть помещение. На доске — урок
естественной истории. Тема: «Все в природе делимо». На стенах — японские картины по
естествознанию, плакаты с изображением шагистики и т. п. и тут же надписи — цитаты из
конфуцианских канонов.

На площади перед храмом Конфуция идет театральное представление. Голоса актеров,


крики разносчиков и гул толпы сливаются в общий своеобразный шум. Вся площадь
запружена народом, женщины смотрят, стоя на телегах, через головы публики.

Сквозь шум толпы несутся удары барабана, отбивающего ритм, звон меди, завывание
гонга. Оркестр на сцене. Всего восемь-десять музыкантов. Их инструменты: двуструнная
скрипка, цимбалы, флейта, гитара, мандолина в три струны (из змеиной кожи),
кастаньеты, тарелки. Капельмейстер играет на барабане баньгу, от него — ритм, основа
всей музыки, приспособленной к жесту и роли. Повелительный жест воеводы, слово, на
которое надо обратить внимание, поворот головы и даже глаз, — все монолитно связано с
музыкой, все ей подчинено. Эта музыка китайцев пьянит и завлекает, мелодия создает
настроение. Однако ознакомление с ее достоинствами требует немалой борьбы с самим
собой, т. е. преодоления своих, всосавшихся в плоть и кровь, привычных оценок. Что
касается меня, то я все же далеко не всегда могу почувствовать и понять, что происходит
в китайском оркестре. Мне больше говорит музыкальный речитатив актера: эти
медленные слова на фоне сильного ритма создают совершенно особую поэзию для
знающего китайский язык и ценящего его музыкальность. Особенно, если актер талантлив
и, как говорят китайцы, «стоит ему раз пропеть, как надо трижды вздохнуть».

Слушая игру актеров на площади, еще больше изумляюсь их совершенной дикции,


доносящей слова даже сквозь многоголосый шум толпы и крики разносчиков. Актеру
надо перекричать весь этот шум и быть понятым, поэтому дикция его превосходна, а
голос не знает пианиссимо. Однако совершенная дикция также необходима и обязательна
для китайского актера и при его игре в закрытом театральном зале. В китайском [231]
театре отнюдь не принято монастырское молчание всего зала. Напротив, там царят гул и
шум, публика разговаривает, заказывает чай и сласти, слуги отзываются, перекидывают из
одного конца зала в другой горячие салфетки для освежения потных возбужденных лиц.
Такое поведение публики ничуть не удивительно: игра продолжается без конца, одна
музыкальная пьеса сменяется другой, и представление, начавшееся в 7—8 часов утра,
может тянуться до 12 часов ночи. И сами артисты, сыграв свое, садятся на табуреты и
пьют поданный слугой чай, да еще при этом переговариваются с приятелями, сидящими
на сцене или возле нее. И это нисколько не смущает зрителей.

Китайский театр по своей популярности, вероятно, первый в мире. Нельзя себе


представить ни одного самого глухого уголка в Китае, в котором бы не побывала
несколько раз в год театральная труппа. Блеск роскошных костюмов (независимо от
представляемых вещей), высокая мимическая, балетная, фехтовальная и акробатическая
техника, ритмы оркестра, изображаемые телодвижениями актера и певца — все это
гипнотизирует слушателя, несмотря на то, что он почти или даже совсем не понимает
текста либретто, написанного на вэньянь (классическом литературном языке). Этот язык
сложился под влиянием архаического, мертвого языка подобно тому, как итальянский и
французский под влиянием латинского, русский — церковнославянского. Вэньянь язык
искусственный, на нем никто не говорит, он доступен лишь глазу образованных людей. И
в эту сложную форму заключены письменные произведения китайской словесности на
протяжении приблизительно трех тысяч лет!

Влияние этого вэньянь на театральное либретто огромно, и хотя драмы пишутся в разных
стилях, от разговорного до высшей поэзии, но чисто разговорного либретто в Китае нет!
(Все еще эпоха классического театра.) Самые обыкновенные литературные сюжеты
преподносятся в этой насыщенно классической форме.

Вот, например, студент, герой чрезвычайно популярной и прямо-таки боготворимой за ее


литературные качества драмы «Западный флигель» («Сисянцзи»), поет о том, как он
зубрил всю жизнь для того, чтобы стать важной персоной (конфуцианским чиновником,
[233] государственным судьей). Но люди не видят истинного таланта, и ему на долю
остаются лишь экзаменационные мучения. Это типично конфуцианское содержание
(конечно, в ироническом виде, ибо зубрежка как у нас, так и везде не является предметом
уважения) вложено в неслышимую структуру условного китайского литературного языка,
который следовало бы перевести по крайней мере на церковнославянский язык, чтобы
дать русскому читателю некоторое представление о его слышимости для китайского
массового зрителя.

Прибавьте к этому еще диалект кочующего актера, который для слушателя, конечно,
совсем необязателен. И выходит, что для тех, кто наизусть не знает пьесы, театральное
наслаждение сводится к тому, что китайцы называют «Цяо жэ нао» или уж не знаю, как
перевести — смотреть, не понимая и не принимая участия.

Даже простонародные либретто, где вэнь почти исчезла, обязательно предполагают знание
китайской истории. И массовый китайский зритель полностью оправдывает это
предположение, ибо знание своей истории, своей культуры уходит в толщу китайского
неграмотного-населения так глубоко, как нигде в мире. Простой крестьянин или рабочий
не слышит текст либретто, не знает содержания пьесы, так как большая часть репертуара
— это исторические народные предания, легенды, мифы, переложенные в чуаньци
(драматический жанр) и положенные на музыку. Эти же предания и легенды неграмотный
китаец слышит от народных сказителей (шошуды). Иллюстрации к ним он видит на
картинках, которыми украшает свой дом. Народные песни рассказывают о тех же героях.
Наконец, с многими из них, возведенными в ранг божеств, он встречается в китайском
храме.
Кроме того, всякий китаец прекрасно знает условный язык театра: костюм и грим не хуже
текста говорят ему о характере героя, язык жестов понятен без слов. Такое знание театра
нисколько не удивительно: нигде в мире нет такого баснословного количества
театральных трупп, и потому нет такой провинции, где бы они ни побывали, и, конечно,
нет такого китайца, который бы с детства к театру не пристрастился (это ведь
единственный источник эстетики).

Вот и выходит, что пьесы, написанные на [234] неслышимом, условном литературном


языке, вкусить красоту которого может лишь очень тонко образованный китаец, родны и
интересны каждому. И, конечно, прежде всего драматическая мелодия, которая своим
совершенно исключительным распространением ничуть не уступает китайской народной
песне. Все видели, все знают, все напевают. Наши возчики тоже все время что-нибудь
напевают. Спросишь: «Что поешь?» — улыбается и частенько называет какую-нибудь
оперу. Это потрясает: я что-то никогда не слышал, чтобы наш русский мужичок пел арию
Ивана Сусанина...

«Театр обучает лучше, чем это делает толстая книга»,— писал Вольтер, имея в виду тех.
кто может читать «толстую книгу». Что же сказать о Китае?

1 сентября. Знаменитый походный дворец (сингун), в котором император и вдовствующая


императрица искали спасения в 1900 году, состоит из ряда прямых и косых направлений,
на которые наложены дяни (залы). Дворец был прежде ямынем губернатора и
запущенность поэтому та же. Комнаты еще сохраняют свежий вид, [235] оклеены
дешевыми европейскими обоями, уставлены мебелью, будильниками, вазами. В спальне
императрицы — кровать с резным балдахином. Комната императора — большая,
нарядная, вся в желтом уборе. При ней хороший двор-сад. Сзади — комната для прислуги
и шпиона. В общем роскоши никакой. В комнатах императрицы живет сторож.
Привратник и служащий, видимо, здесь чиновник водят нас всюду и весьма любезно все
объясняют.

Между прочим, в благодарственных надписях, которых тьма, императрица всюду


сопоставляется с Цянь-луном. Я, мол, и Цянь-лун.

Квартал, прилежащий ко дворцу, наполнен учеными. Всюду благожелательные надписи с


пожеланиями пройти экзамены, достичь удачи и т. п. Между прочим, и в провинциальных
городках, и в деревнях мне нередко случалось видеть так называемые вести о победе,
которые наклеиваются на стенах дома лица, выдержавшего экзамен, как особо радостное
объявление.

Заходим в Чэнхуанмяо. Аллея, ведущая в храм, занята торговыми рядами с крытым


верхом, так что улица в полусвете. Торгуют безделушками, женскими украшениями,
японскими подделками и вообще «красным товаром». Перед входом стоят статуи
помощников чэнхуана, отправителей правосудия, к которым население питает суеверный
страх, считая их способными к заклятию и отвращению нечистой силы. Входящий в храм
прежде всего сталкивается лицом к лицу с грозными демонами ада — гуйцзу. У одного в
руках дощечка с надписью: «Должны схватить вашу душу».

Весьма любопытно собрание табличек чэнхуанов различных уездов и изображений


чэнхуанов областей провинции Шэньси, над которым главенствует столичный чэнхуан.
Ниши с изображениями этих уездных богов, конечно, скопированы с буддийских, в
которых восседают бодисатвы.
Храм очень богатый, нарядный, с массой каллиграфических надписей, великолепных
картин, с архитектурой сложной и пестрой. Пышное впечатление, например, производят
дракон в синих облаках и зеленых волнах, картины, изображающие рыб, и т. д.
Супружеская чета чэнхуанов одета очень парадно. Спальня их полна всевозможными
принадлежностями туалета и гардероба. [236]

В здешних лавках лубочных картин пока не нашел. Покупаю почтовые конвертики с


рисунками. Культ письма, конверта и бумаги в Китае не имеет себе равного во всем мире.
Так называемые церемонии (ли), как высшее проявление вежливости, свойственное
культурному человеку, отражены здесь полностью. Основной темой, изображаемой на
конверте, является дружба ученого с ученым во всех виртуозных вариациях и с
непременным приветом. На обороте конверта обязательно написана [237] цитата из
классиков, и по обилию литературных тем это искусство, стоящее как бы посередине
между профессиональным и народным, приближается к первому. В сущности, конвертик
есть то же произведение искусства, лишь в диктуемой размером и назначением форме.
Однако и лубочная картинка отражает культ привета и дружбы полностью. Вряд ли
можно подсчитать все приветственные стереотипы-формулы: комплимент по всякому
поводу, на все сезоны и праздники и принципиально общий комплимент — «моему
тонкому, умному, чудесному другу». И, конечно, ребус повсюду: «Намек тоньше, догадка
слаще». Простое изображение кабинета с его обстановкой уже значит: «Моему тонкому
другу».

«Поэзия цветов» в Европе никогда не соединялась с мудрым символизмом так прочно и


живо, как в Китае. Изображен бамбук: целое деревцо гнется от ветра (острый узенький
листочек — одно движение кисти, рисунок — каллиграфия), или только коленце его
ствола, или маленький бамбуковый росточек с прижатыми чешуйками листьев,— все это
не просто красивый рисунок, но и тонкий намек, комплимент. Бамбук — символ
благородства: внутри он емок ко всему лучшему, снаружи — твердо сопротивляется
скверне мира. Конвертик с его изображением уже сам по себе означает привет
благородному другу. Цветок лотоса — летний привет другу с такой же ароматной
личностью. Каллиграфическая надпись еще дополняет этот комплимент: «Его аромат чем
дальше, тем чище». Надписи, как я уже неоднократно говорил, дороги даже неграмотному
китайцу, что же касается почтовой бумаги и конверта, то тут, конечно, каллиграфия
приобретает полную самостоятельность и ценится не меньше самого рисунка. Иероглиф,
написанный старинной вязью, имитация архаического почерка или просто мастерски
начертанные знаки — это само по себе прекрасное искусство и к нему ничего не надо
добавлять.

Наконец, могут быть рисунки без надписи и без намека — просто красиво и только. Птица
нахохлилась на ветке, рыбы среди водорослей, цветущая дикая слива (мэй), старик-поэт
на ослике, причудливый слоистый кусок скалы, пейзаж... Эстетический коэффициент
ценится в Китае очень высоко. Чувство красоты и самая настоятельная потребность в ней
органически присущи [238] этому народу. Самые жалкие убогие лачуги не обходятся без
какой-нибудь картинки на стене или вырезки из бумаги (на что, как известно, китайцы
большие мастера), приклеенной прямо на оконную бумагу, заменяющую стекло. Долгие
культурные века улеглись в фантазию китайского народа, сочетающую отвлеченную
работу мысли с непосредственной близостью ее к окружающей природе. Яркий символ
воплощается в откровенную, правдивую форму. Это — общая черта всего китайского
искусства.

Возвращаясь в гостиницу, заходим на почту. Разговорились с немцем почтарем.


Интересны его рассказы о порядках в здешнем чиновничестве. Губернатор, бывший
ханьлинь (академик), теперь возлежит на кане, имея перед собой папиросы, сигары,
крепчайшие в мире водки и горелки опиума с обеих сторон. И ничто его не берет, и ни во
что он не вмешивается. Нищие на ночь размещаются около стен губернаторского ямыня и
курят опиум.

2 сентября. Вчера получили отказ губернатора в визите (болен) и любезное приглашение


фаньтая (губернский казначей, второе после губернатора лицо). Отправляемся и в
сложно запутанном ямыне фаньтая находим самый чудесный прием.

Фаньтай — весьма интересный и интересующийся человек. Расспрашивает решительно


обо всем: чего хотим, что ищем, каков маршрут и т. д. За столом, сервированным по-
европейски, говорим на темы самые разнообразные.

После визита нанимаем телеги и, трясясь по ужасным улицам, объезжаем несколько


храмов. Городские телеги очень нарядные, запряжены сытыми, крепкими мулами. Но
мостовая — это серия колдобин и кое-как положенных камней.

В храме Человеколюбия видели знаменитый несторианский памятник, вызвавший


большие разговоры в печати. Стела была воздвигнута при Танской династии (781 г.).
Открыта в Сианьфу в 1625 г. Сейчас же памятнику явно угрожает опасность быть взятым
на надобности военных построек: вплотную к храму подходит забор военной школы.

Исторические памятники, подобные этому, равно как [239] и развалины синагоги,


виденные нами в Кайфыне,— единственное, что оставили в Китае такие религии, как
несторианство, манихейство, иудейство, прошедшие в Китае совершенно бесследно.

Проезжаем мимо подворий, в которых, судя по надписям, жили во время экзаменов


кандидаты на цзюйжэньскую степень. Как известно, отбор государственных людей в
Китае производился до 1905 г. на основании особых литературных испытаний,
свидетельствующих о проникновении молодого человека в конфуцианское исповедание
китайской культуры. Эти экзамены были трояки: начиная от кандидата первой степени
(сюцай) и кончая «поступающими на службу» (цзиньши), экзаменовавшимися в столице.
Цзюйжэнь — вторая степень, экзаменовались на нее в губернском городе. Таким образом,
всякий кандидат, искавший степени, обязан был путешествовать из своей провинции
сначала в центр провинции, а затем и в столицу, что, конечно, осуществимо лишь для
состоятельных людей.

В центре площади высится Куйсинлоу — храм литературного бога Куй-сина. Интересны


надписи, обращаемые к нему с мольбами помочь «карабкаться туда, где феникс и дракон»
(т. е. достичь недосягаемых высот творчества), помочь добиться в литературных
сочинениях такого же успеха, какого добился искусный стрелок Ян Ю-сай, попадавший за
сто шагов в лист березы и т. п.

Фантастические трудности экзаменов вызвали целый поток подобных апелляций к


божественному покровительству. Однако народная пословица недаром говорит, что «на
экзаменах не судят о литературных достоинствах», а исключительно о лицах, подающих
сочинения; и имеющих ту или иную протекцию. И эта земная протекция, надо полагать,
была куда действенней божественной, особенно, если к ней добавлялась еще солидная
взятка.

Из остальных храмов любопытным и новым для меня был храм Ма-вана (бога коней),
защищающего от конокрадства, а заодно и вообще от воровства. Надписи просят его
сохранить «моего тысячеверстого скакуна» (т. е. способного пройти тысячу ли),
«обеспечить, спокойствие» и т. д. На лавках, на домах торговцев часто можно увидеть
изображения Ма-вана и духа огня Хо-сина — тоже весьма популярного в здешних храмах,
[240] которым поклоняются и приносят жертвы торговые люди. Надписи в честь этих
духов, видимо, вывешиваются как защита от воров.

4 сентября. Бродил по улицам в сопровождении старика сторожа. Местный житель в роли


проводника незаменим. Он делает более близким соприкосновение с населением,
усиливает доверие, становится связующим звеном. В этом я неоднократно убеждался на
протяжении всего путешествия. Наши молодцы — Сун, фотограф Чжоу и эстампер Цзун
— все время служат нам таким «звеном», и без них очень многое осталось бы для нас
совершенно скрытым. Но сегодня они с утра разбрелись по лавкам, охотясь за
великолепными бараньими шкурами, которыми славится здешний рынок. Это — явно
степной «продукт». Сианьфу пахнет уже степью.

Уличная торговля прямо кипит. Утиные яйца, свежие и «изменившиеся», живность


всякого рода: гуси, куры, утки; плоды: шилю, яблоки и, главное, арбуз на чох (мелкую
монету), притягивающий покупателей, и т. п. Тут же — масса изделий из бамбука,
хитроумно и ловко сплетенных: отделка мебели, всевозможные корзины. Шум толпы,
крики торговцев, пронзительные трели детских глиняных свистулек, продающихся всюду,
сливаются в общий звуковой хаос, в котором нелегко что-нибудь различить.

Квартал, где расположены католическая и шведская миссии, полон всевозможных


шарлатанов, над домами которых вывешены надписи: «Прикоснусь, и болезнь исчезнет»,
«Умею хранить жилище и изгонять злых бесов» и т. п. У ворот одного дома висит грубое
человеческое чучело. Оказывается, это — для пристыжения домашнего вора.

Проходим мимо аптеки, на которой огромными буквами написано: «Лэй-гун». Старик


говорит, что это — название лекарства. Висят свиные пузыри для... вина. «Все равно, что
ваши бутылки»,— поясняет старик.

Идем по улице, исключительно занятой изготовлением вещей для похоронных процессий.


Затем следует улица мастеров шелкопрядения и производства чудесных мохнатых
полотенец. Подобную специализацию улиц по ремеслам я наблюдал и в Кайфыне. [241]
Ремесленники тут и живут, и производят товар, и продают его. По словам старика,
ремесленники считают дурным предзнаменованием мыть руки до конца работы: вымытые
руки означают отсутствие работы. И если им крикнуть вдруг «помой руки», они сердятся
и пугаются. Табу на отдельные слова — весьма частое явление в китайском быту. Во
время праздников и дней рождения запрещено употреблять такие слова, как плакать,
несчастье, умирать, болеть. Женщины избегают слова уксус, так как для китайцев
кислота — это символ боли, горькой печали, и в разговорном языке пить уксус значит —
ревновать. Таких примеров много, и для изучающего китайский язык они весьма
интересны.

Старик словоохотливо рассказывает о своем житье. Жалуется горько-горько, что его


двадцатилетний сын все еще не женат: денег на свадьбу не скопить никак.

Подобные сетования мне слышать не впервой, это никакое не исключение. Свадьба стоит
так дорого, что бедный человек при всей своей готовности вступить в брак и при почти
враждебном отношении к холостяку прямо не в состоянии оплатить гадателя, сваху,
выкуп, подарки, наемный выезд и прочее и в отчаянии предпочитает просто отказаться от
свадьбы. Свадьба сопровождается обязательной помпой, истощающей благосостояние
семьи. Это — единственный праздник в жизни человека, следующая помпа — уже
похороны.

По своему обыкновению, я на ходу читаю и записываю надписи, вывешенные на домах:


на дверях, на фасадах, на коньках крыш и в любых других местах (иногда самых
неожиданных). Среди них часто встречается надпись: ишань, что означает просто добро.
Старик говорит, что есть такая поговорка: «Один знак шань изгонит сто бед». Другая,
часто встречающаяся надпись — «Дух согласия и лада» (хэ-ци) — также является
подголоском пословицы: «Дома ладно, с людьми ладно — и все дела твои сладятся». Эта
пословица имеет массу вариантов, говорящих о том, что согласованность с другими,
домашний и общественный лад производят все блага жизни. Популярность этих пословиц
огромна, особенно на народных картинках.

В надписях, вывешенных на домах, часто поминается Цзао-ван — бог домашнего очага,


или, попросту, кухонный бог. Величание и ублажение его является [242] самым
распространенным в Китае религиозным обрядом; «Если в доме заводится лиса —
оборотень, наваждение или злой дух,— говорит старик,— то очень полезно вывесить
надпись о том, что здесь живет Цзао-ван. Нечисти тогда покинут дом».

Наконец, старик заводит меня в темный, узкий переулок, где продаются лубочные
картинки всех сортов — цель моих исканий.

Снова нахожу чрезвычайное разнообразие их сюжетов, и снова, как и вообще в китайском


лубке, театральный сюжет абсолютно доминирует. На одной картине изображен наиболее
древний и любопытный вид китайского театрального представления под открытым небом.
Совсем, как мы на днях видели это на площади, только на картине труппа бродячих
провинциальных актеров пришла к императорскому дворцу для исполнения деревенской
пьесы, так называемой «Жатвенной песни», янгэ. Труппа состоит из основных
деревенских персонажей — монаха, старухи, крестьянина, рыбака и прочих. Монах
изображен с частично голым отвислым чревом: иконографическая подробность,
символизирующая божественный покой, пересаживается в театральное представление.
Изображение монаха сильно смахивает на шарж, что очень типично для китайского
театра, который то боится богов, то издевается над ними.

Весьма интересна картинка, изображающая деву-воина. За плечами у нее перья фазана и


лисьи хвосты, на голове диадема с зеркальцами. Воинственная женщина, которую,
конечно, играет актер-мужчина, манипулирует двумя кривыми саблями не хуже воеводы-
генерала, но ножки у нее нарисованы маленькие (поэтическая вольность художника).
Несмотря на чрезвычайно скромную роль женщин в истории Китая, в театральных драмах
часто фигурируют воинственные героини, мстящие за несправедливость, борющиеся за
счастье.

Комментарии

1. Интересна судьба этого знаменитого актера: он был разжалован в актерское сословие за


преступление своего отца-магната.

2. Нот в Китае не было, все сохранялось в памяти со слуха.


3. Например, поэтесса III в. н. э. Ван Сун с типично китайской судьбой: до двадцати лет у
нее не было сыновей, и муж прогнал ее. В горе она стала писать стихи.

4. Большинство китайских ученых признает все же Лао-цзы исторической личностью


(Прим. ред.).

5. Существует легенда, наивно отражающая эту извечную полемику двух миропонимании,


о том, что Конфуций, отправившись странствовать, свиделся в уделе Чжоу с Лао-цзы.
Лао-цзы сказал, что человек, идущий с миром, в мире и утонет. Конфуций ответил, что
тот, кто бежит от людей, — бежит к животным.

6. Маньчжурские войска, являвшиеся своеобразной императорской гвардией, имели


деление на восемь знамен: желтое, желтое с каймой, белое, белое с каймой, синее, синее с
каймой, красное, красное с каймой. В Сианьфу были расквартированы войска разных
знамен, и каждое войско от своего знамени выставляло посты и караулы.

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава VI

ВОЗВРАЩЕНИЕ НА СЕВЕР ЧЕРЕЗ ШАНЬСИ

6 сентября. Сложная и долгая упаковка эстампажей и картинок плюс писание писем


анонимным друзьям (адресами которых меня снабжают все здешние мои знакомцы) с
просьбой прислать новогодние лубки в Пекин — все это полностью заняло весь
вчерашний день.

Телеги, добытые с огромными трудностями и только благодаря содействию фаньтая,


ждут во дворе. Идем прощаться в миссию. Нас снабжают хлебом и табаком в дорогу,
приносят вино и кофе. Католик-китаец, отец Чжан, написал нам целый путеводитель: он
— великолепный знаток древности вокруг Сианьфу.

Прощаемся, жмем руки, едем.

Подъезжаем к реке Вэй. На противоположной стороне реки сто бурлаков, группа за


группой, тянут нечто, доселе мной невиданное и принятое вначале за землечерпалку.
Переправляемся на пароме через реку и видим, что это просто очень широкие, солидные
баржи с треугольными жилыми постройками на корме, продолжение которых в виде
рогули украшено бахромой, висюльками, кружочками, листьями — все из железа. «Для
красоты»,— говорят кругом.

Въезжаем в Сяньянь. Идем через весь город. Пыльно, душно, невыносимый смрад опиума.
Опиум и вата — продукты местной промышленности.

На улицах, у ворот многих домов стоят бочонки с водой. Над ними — надпись: «Вода
величайшего мира». Видимо, это просто противопожарная мера, хотя и не [244] без
суеверного оттенка. Однако перед опиумной лавкой над таким бочонком иная подпись:
«Приветствуем бога огня!» Здесь, очевидно, решили, что прямое заискивание перед богом
— более надежное средство, хотя и воду на всякий случай иметь нелишне.

В гостинице долго ждем обеда. Оказывается, не особенно-то здесь любят пользоваться


огнем. Зато опиумные горелки чадят вовсю.

7 сентября. По указаниям отца Чжана, едем на север — искать знаменитую скульптуру


Танской династии. Проезжаем по плоской и необъятной равнине. С обеих сторон дороги,
медленно вращаясь, разворачивается однообразная картина полей. Всюду фигурки
крестьянок, сидящих на корточках перед грядками. Снова изумляюсь той безупречной
тщательности, с которой китайцы обрабатывают поля. Каждое растеньице выхаживается с
такой заботой... И ничто не спасает от нищеты.

По поводу китайского земледелия. Компетентные люди говорят, что Китай является


родиной очень многих культурных растений, первым очагом мирового земледелия (таким
образом, китайская культура древняя и самостоятельная и в прямом дословном значении:
возделывания земли). По богатству культурных видов растений Китай должен быть
поставлен на первое место. Это единственная в мире страна, в которой нет таких
растений, которые не были бы преображены и культивированы человеком.

По дороге — инцидент. Шаванн захотел снять слепок с придорожного могильного камня.


Только что Цзун заработал молотком, как на стук сбежалась целая толпа причитающих в
ужасе крестьянок. Еле-еле удалось их успокоить. Впредь надо быть осторожней.

По пути нам встретился забавный хэшан со шляпой в виде пагоды. Идет, неся на голове
такое сооружение, и размахивает своим посохом, так как строгий ритуал буддистов
требует, чтобы они не смели касаться посохом земли. В монастырских кельях посохи
всегда поэтому висят на стене.

Цзун, проводив насмешливым взглядом этот действительно весьма комичный


«многоэтажный» силуэт, рассказывает анекдотическую историю о гадании одного [245]
монаха-чудотворца. Это был даос, умевший, как говорили, определять судьбу, лечить
болезни, давать пророческие советы. Он пользовался в окрестности большой
популярностью. Однажды к нему пришел человек, у которого случилась пропажа, и
просил помочь гаданием. Даос стал чертить на песке, насыпанном для гадания, и сказал
молящемуся: «То, что ты потерял, находится сейчас если не в кане, то в поддувале».—
Человек крикнул: «Неправда!» — Даос возмутился: «Так сказал святой, ты будешь
наказан за свои слова болезнью!» — Человек пришел в ярость и чуть не побил оракула.
Дело в том, что у него пропал... буйвол.

Чжэн и Сун весело хохочут. Анекдоты о монахах, вроде этого,— самые ходовые. Народ
представляет себе монаха в двух видах: с одной стороны, это презренный тунеядец,
обманщик и смешной человек; с другой — это святитель, знающий магические приемы и
поэтому опасный, заслуживающий почитания.

Буддийский монах, хэшан, как преемник и последователь Будды, способен вмешиваться в


тайны перерождения одной формы бытия в другую. Даосский монах — это главным
образом фокусник, гипнотизер, чудотворец, вооруженный магией.

При всей той огромной роли, которую играют монахи в китайском быту, от них
решительно отнято право вмешательства в брачные церемонии, родины, крестины и
прочее, и даже простое появление монаха на каком-нибудь из этих праздников может
закончиться его избиением. Зато на похоронах они заслоняют собой все и всех.

В полях часто видим торчащие башенки. Это — все тот же фыншуй — гадание по форме
земли, свирепствующее в Китае, где ни одно дело, особенно похороны, не проходят без
того, чтобы заинтересованное лицо не потратилось на гадателя, который, важно вращая
перед ним замысловатыми чертежами, прорицает, где надо копать могилу, чтоб покойник
находился под защитой благоприятных земных влияний (понимаемых, конечно,
исключительно в оккультическом смысле слова). Сосредоточением этой благоприятной
энергии считаются находящиеся на плоскости возвышенности, а там, где их нет,
сооружают башенки и пагоды. Фыншуй основывается не только на сложнейших
соотношениях конфигурации земной поверхности, но также и на астрологических [246]
соображениях. Поэтому надписи на башенках часто говорят о звездах: «Звезда Вэнь
высоко светит» и т. д.

На каждом перекрестке обоз останавливается, и возчики спрашивают, куда ехать.


Крестьяне в поле и прохожие осведомляют нас с полной готовностью и воодушевлением,
но и это не всегда приводит к ясному взаимопониманию. Без Цзуна, способного с
помощью мимики разъяснить все что угодно, было бы совсем плохо. Кстати, за указание
дороги никто денег не берет, даже удивляются, когда мы предлагаем.

8 сентября. По утрам теперь холодновато. Чжоу, закутавшись с головой в одеяло, сидит в


своей телеге. К полудню становится тепло и даже жарко. В общем я до того привык к
телеге, что чувствую себя прекрасно и, выставив на солнце голые ноги, с удовольствием
слушаю рассказы моего любезного извозчика. Он из Баодинфу. Говорит, что у них в
«Ихэцюань» («боксерское общество») 1 поступает весь бедный люд.

Проезжаем мимо деревушки. На ее воротах надпись: «Справедливость заслуживает


уважения». Толкую смысл надписи возчику, и он мне по этому поводу рассказывает, что
когда у них в деревне у некоего Вана умерла жена, то мать Вана положила в гроб все
деньги, скопленные покойной при жизни. А живут-то они бедно…

В городе Лицюане масса плодов. Груши здесь круглые, как яблоки, и очень сочные.
Впервые попробовал жужубы. Вкусно, но набивают оскомину.

Приезжаем в Цяньчжоу. Едем мимо христианской церкви, комендатуры, большого храма


Тайшаня, по душным и пыльным улицам. На некоторых воротах к верхней балке
прилеплены чашки. Это — жертвы покойнику. В чашки обычно кладется рис или какая-
нибудь другая еда. Возчик Чжэн рассказывает, что, кроме еды, в жертву следует
приносить еще три чашки чая и шесть чашек водки. Сыновья покойного сжигают
бумажные изображения денег и драгоценностей и при этом льют чай и водку вокруг
жертвенного стола. Затем трижды молитвенно склоняются над пеплом. [247]

Останавливаемся в харчевне. Мулы по своему обыкновению сейчас же ложатся навзничь,


и воздух перестает быть воздухом: пыль плотной завесой закрывает от нас окружающий
мир.

9 сентября. Сегодня праздник чэнхуана. Когда подъезжаем к Чэнхуанмяо, народу уже


много, несмотря на то, что солнце еще не взошло. Женщины, особенно старухи,
преобладают. Они покупают желтую бумагу и курительные палочки, торгуются, идут и
возжигают, кланяясь повсюду: в храмах, на мосту, перед каменным подобием фонтана, из
которого брызжет вода, перед буддийской статуэткой, перед демонами при входе, перед
всеми решительно статуями и изображениями, даже перед Чжун Куем, стоящим в
угрожающе озверелой позе. В главных залах женщины, толпой склонившись перед
алтарем, весьма затейливо убранным плодами, печеньями и цветами, нестройно напевают.
Даос, стоящий сбоку, бьет в чашку одной рукой, а другой, смеясь, протягивает блюдо для
сбора чохов.

Оглушительный треск ракет, масса горящей бумаги и свеч, нестройный хор толпы и
гнусавое пение монахов — все это и создает религиозное настроение, с голь живо
напоминающее мне с детства знакомые картины русских религиозных праздников. И
действительно, при всем своем несходстве форм религиозный уклад Китая по существу
весьма напоминает «святую» Русь.

Великолепные, величественные храмы рядом с убогими жилищами, несметное количество


паразитов — монахов, собирающих деньги тут же, у иконы; вотивные приношения богу
как памятка ему о совершенных им «чудесных исцелениях» (картонные глаза, уши и т д.);
крестные ходы неистовой толпы; стуканье лбом в пол церкви; пламя свечей перед
алтарем; ризы, золото, роскошь в храме и бедный люд; вой жрецов, проповедь будущей
жизни, в которой зачтутся все страданья земные, и т. д. Та же, давно известная картина!

И так же, как на Руси, религиозны в основном только женщины. Рабское положение
женщины делает ее религиозной. Без веры во что превратилась бы ее жизнь? Религия
питает ее мечты и фантазию. Она идет в храм с робкой душой и, разумеется, уносит из
дому немалую толику в лапы хэшанов и лаодао. Мужчины же [248] приходят смотреть и
курить опиум. Рядом с молящимися группами у самого подножия алтаря лежат
курильщики всех сортов, кончая нищим юношей в рубище, и медленно нагревают на
ложке яд. В одном из боковых приделов за столами идет азартная игра.

Едем. Долго плутаем в лессовых дорогах. Наконец находим искомое место, а в нем —
памятник с чжурчжэньской надписью. С вершины холма любуюсь пейзажем: зеленые и
красные полосы лесса, скаты и террасы, дымка гор.

Возвращаемся в Цяньчжоу, в ту же самую гостиницу «Человеколюбия и справедливости».

11 сентября. На ослах, а вернее, просто пешком поднимаемся в горы, где, согласно


указаниям отца Чжана, находится могила танского императора, а при ней — шесть
знаменитых лошадей.

Поднимаемся — и перед нами открывается чудный горный вид. Мягкие, нежные, зеленые
тоны холмов, террасы красного лесса и исчерченная равнина с разбросанными
деревушками.

Взбираемся на вершину главного холма... и сомневаемся, действительно ли мы находимся


на искомой могиле. Шесть лошадей — знаменитые горельефы на камне — еще сносно
сохранились и воистину представляют собой прекрасный образец артистически тонкой
китайской работы. Но от павильона, который был для них специально построен, остались
лишь воспоминания. Также не нашли мы и обещанной источниками галереи животных и
иностранцев, приносящих дары. Есть следы чего-то вырытого... и увезенного, вероятно, в
Японию.

12 сентября. Утром холодно. Погода хмурится. Ночью меня преследовали целые серии
кошмаров. Рассказываю о них возчику. Он слушает меня очень серьезно и поглядывает на
меня с некоторым страхом. Потом советует написать заклинания на красной бумаге и
расклеить повсюду. Такие заклинания я часто видел и в деревнях, и в городах. Обычно
пишут так: «Если во сне видишь недоброе, то наклей эту бумажку на южной стене.
Солнце осветит ее, и зловещее станет добрым». Возчик, соболезнуя мне, сокрушается, что
мы далеко от его деревни, где живет старик-снотолкователь, [249] знающий особую
сонную траву, помогающую растолковать любой сон. «Эта трава прячется днем и растет
ночью, найти ее очень трудно»,— убежденно говорит Чжэн.

Мания снотолкований всегда свирепствовала в Китае, где имелся даже специальный


придворный чин — «чиновник сна». Под словом сон в словарях не менее полусотни
статей! А что делается в больших (в тысячу томов) энциклопедиях, и представить трудно!
Энциклопедия снов в Китае — целая литература.

В огромнейшей литературе по истории Китая сны тоже играют роль немалую, мирно
уживаясь с научно достоверными данными.

Конфуций придавал большое значение снам. «Дело к старости: давно я уже не видел во
сне Чжоу-гуна» (образца и героя деятельности Конфуция). Чжуан-цзы видел сон, что он
стал бабочкой. Летал да летал — бабочка и только. Проснулся и не знал: он ли видел во
сне бабочку или бабочка видела во сне его, Чжуан-цзы. Что касается биографий
знаменитых литераторов и поэтов, то редкая из них обходится без пророческого сна, часто
весьма образного. Так, древний литератор Ма Жун видел сон: он в лесу нашел дерево с
пышными, яркими, как лучшая парча, цветами. Взял и съел несколько штук. Проснулся —
почувствовал себя знатоком всей древней поэзии!

Знаменитый поэт Ли Бо видел в молодости пророческий сон: от его кисти распускались


цветы.

Ни один роман не обходился без снов. Повести Ляо Чжая очень часто связаны с ними и с
их вариантом — наваждением.

И в китайском быту некоторые выражения — намек на известные из литературы или


истории сны. Так, формула вежливого поздравления с рождением сына: «С радостным
событием медведя во сне!» — это намек на «Книгу песен» («Шицзин»), где говорится о
женщине, видевшей во сне медведя и родившей желанного мальчика. Или другая формула
того же поздравления: «С орхидеей Вас!» — намек на древнюю историю, которая
рассказывает, что одна наложница родила сына-князя после того, как ей приснился ее
предок, подаривший ей орхидею

Так и не выяснив с Чжэном, что означали мои кошмары, подъезжаем к деревушке и


останавливаемся в [250] гостинице под названием «Пещера», полностью оправдывающей
таковое.

Иду бродить по деревне. Кругом — хорошая, мирная толпа. Видя, что я списываю
объявления, снимают и дарят мне.

13 сентября. Выезжаем еще в полутьме. Дорога ровная, мулы идут крупным шагом.
Проезжаем через Саньюаньсянь — торговый центр, и затем долго едем по стране,
усеянной памятниками и башнями фыншуя. Прямо в поле вижу развалины храма
чэнхуана. В них живут: сушится белье, маленький мальчуган выбегает посмотреть на нас.

Кругом поля, поля. Мулы идут шагом, монотонный ритм убаюкивает. Возчик напевает.
Поддавшись настроению, и я затягиваю «Вот мчится тройка удалая». Чжэн, притихнув,
слушает, потом, не сдержавшись, взрывается смехом. Мул вздрагивает и прибавляет шаг.
Китайцы точно так же отказываются воспринимать наше пение, как мы их. Мне довелось
быть в Пекинской опере с одним знакомым европейцем. Он не выдержал «мучений» и
ушел, назвав всю оперу «кошачьим концертом». На этот «комплимент» китайцы отвечают
вполне аналогичным, называя европейскую манеру пения «коровьим ревом» и «рычаньем
тигра». Уезжая из Пекина, я устроил прощальный обед моим сяньшэнам (учителям).
Атмосфера была самая дружеская, без всяких церемоний. Вино способствовало
оживлению, и вот началось пение. Сначала пели мои гости, потом и меня попросили что-
нибудь исполнить. Я никогда не отличался ни голосом, ни слухом, но, поскольку здесь не
было никого, кто мог быть судьей моему исполнению, я постарался добросовестно
воспроизвести «Любви все возрасты покорны»... Китайцы вообще очень выдержанный
народ, и по лицу китайца нелегко угадать, какое производишь впечатление. Но тут был
эффект поразительный: мои слушатели чуть не попадали под стол, лица их были красны,
и, задыхаясь, они только и могли выговорить «тигр, бык»...

Останавливаемся в деревушке Ваятоу. Пока варятся рис и кура, я успеваю побродить по


улицам. Захожу в лавку «Рыб, зуба и пчел», т. е. изделий из рыб, меда и костей, сиречь —
аптекарских товаров. Словоохотливый [251] продавец объясняет мне названия и
применение разных лечебных трав, древесных грибов и всяких снадобий. Китайская
медицина, если не считать, конечно, безграмотных врачей и жуликов,— преинтересная
область исследования. Огромная китайская литература по медицине недаром уже триста
лет привлекает внимание европейских врачей-естествоиспытателей.

На стене в аптечной лавке висит рассуждение о вреде бинтования ног, изложенное с


немалой силой. Такие филиппики против бинтования появились в большом числе в конце
XIX в. Прославились страстные воззвания известного публициста Лян Ци-чао и многих
других. Но и задолго до этого передовые люди Китая боролись с этой ужасной модой,
ставшей настоящим фетишизмом. Руководитель тайпинского движения Хун Сю-цюань
был также борцом против этого зла. Фольклор полон песнями-жалобами девочек,
лишенных детства, женщин, для которых эти маленькие ноги — капкан, окончательно
закрывающий им путь из домашнего плена. Но ни оды, ни жалобы, ни воззвания, ни
императорские указы не могут совладать с этой бушующей стихией, и я повсюду вижу
одну и ту же ужасную, но уже привычную картину: ковыляющие по грязи и пыли
крестьянки, несущие к тому же еще тяжести на плечах, и, что самое страшное,— только
что искалеченные маленькие девочки, сидящие в стороне от ребячьей беготни.

Около 4 часов подъезжаем к уездному городу Фупин. Возчики хотят остановиться на


ночлег: погода пасмурная, а до следующей гостиницы еще 20 ли. Но Шаванн — ни в
какую. В таких случаях его педантизм переходит в одержимость. Едем далее. Темнеет,
холодно. Дорога, до этого такая прямая и гладкая, вдруг начинает выделывать
невероятные зигзаги. Возчик говорит, что это сделано нарочно, чтобы сбить с толку злых
духов, которые предпочитают прямые трассы. Наконец, сделав тысячу извивов,
подъезжаем к деревушке. Хозяева харчевен наперерыв зазывают к себе, да так энергично,
что первое время кажется, что нас отчаянно ругают.

14 сентября. Выезжаем, когда небо еще только сереет. В полутьме причудливы фигуры
памятников, стоящих при дороге. Вся местность обильно усеяна ими. [252] Многие из них
в затейливых кирпичных рамах с орнаментом и колокольчиками.

Доезжаем до Динцзыфан. Идем пешком через весь город. Любопытство выгоняет все
население на улицу. Наши обозы и следующая за ними толпа, все увеличивающаяся,
принимают характер какого-то шествия, которое обрывается только у ворот харчевни.
Хозяин любезно разговаривает с нами, предлагает покурить опиуму. Оказывается, в этих
местах население поголовно курит опий. «Из десяти человек десять и курят»,— смеясь,
говорит возчик Чжэн. Засыпка опиума на день стоит всего 30 чохов, т. е. дешевле еды.

Едем. Показываются горы. Начинается история с подъемами и спусками. Доезжаем до


могилы танского императора Хуэй-цзуна. От самой могилы нет и следа, но осталась
интересная галерея: единорог в пламени, пышущем из плеч, страус, пять лошадей и десять
фигур с мечами, смиренно прижатыми к груди.

Начинает темнеть. Мы сбиваемся с дороги и долго кружим, сворачивая и снова


возвращаясь к тому же месту. Наконец какой-то прохожий берется быть проводником, и
мы добираемся до города Пучэна в полнейшей тьме. Обретаем обетованную гостиницу и
чувствуем себя прекрасно, как вдруг... несчастное открытие: Шаванн потерял свой малый
фотоаппарат. В отчаянии Шаванн не знает, что делать. Цзун успокаивает его: «Завтра, как
рассветет, обязательно уж кто-нибудь заметит, ну, и принесет, конечно, в ямынь. Вот если
бы украли,— тогда другое дело». Возчик Чжэн по этому поводу рассказывает, что в
случае кражи полезно положить на след вора пару палочек и чашку риса. Так как палочки
обозначаются словом куай, что также значит быстрый (хотя иероглиф, конечно, совсем
другой), а рис — фань, что означает арест, то получится следующее заклинание: да будет
вор (это подразумевается) быстрее (куай) арестован (фань).

Очень многие суеверные приметы происходят, подобно этой, из простой игры слов. Сам
китайский язык, в котором слова обозначают что-либо определенное только тогда, когда
они стоят рядом с другими, толкает на такие ребусы. В разговорном языке они часто
создаются невольно, без всякого желания сказать каламбур. [253]

15 сентября. Утром Цзун отправляется на поиски. Мы ждем, готовые тронуться.


Извозчики трескуче болтают, забравшись на мою телегу. Всякий раз, когда я слышу, как
говорят китайцы между собой, я убеждаюсь, что понимать «настоящую», т. е. небрежную,
обращенную к равному, речь много труднее, чем говорить. В этом таится большая
опасность для путешественника-лингвиста часто забывающего, что та речь, которую
обращают, к нему,— фабрикат для иностранца, а «настоящая» речь, без снисходительной
внимательности, отнюдь не представляет собой явное тождество слов со смыслом, и,
чтобы понимать ее, надо научиться «читать между строк».

Возвращается Цзун и привозит промокший, но целехонький аппарат: ему передал его


первый же встреченный на пути!

Едем все по той же лессовой равнине. Но вот начинается ужасный спуск к реке Ло: круто,
скользко, колея дороги обрывается и первая же телега валится набок. Возчики выпрягают
мулов, завязывают колесо и на руках спускают телегу за телегой.

Процедура длится долго, больше часу. Справившись, наконец, с этим препятствием,


подъезжаем к реке и видим картину, от которой у нас падает дух. Река вздулась от дождей
и мчит вперед неудержимо. На противоположной стороне паромная барка готовится к
отплытию. Вот она отчаливает, течение подхватывает ее и несет. Лодочники
выпрыгивают в последний момент и удирают, а публика высаживается где-то у черта на
куличках. Положение наше до смешного пиковое. Идет дождь, и возвратиться назад в
Пучэнсянь — значит карабкаться на скользкий утес по безнадежной дороге с
обвалившимися колеями. Надо действовать. Идем вниз по реке, находим барку,
привязанную к дереву, впрягаемся все, включая Шаванна, и по-бурлацки тянем лодку
вверх. Притащили. Что делать дальше? Откуда-то прибегают лодочники и собираются
переезжать. Лодка снова, подпрыгивая, несется по течению и пристает на значительном
расстоянии. Лодочники привязывают лодку и уходят... Кричим, ругаемся — никакого
впечатления, остаемся с носом. На нас нападает нервный смех, и это смягчает положение.

Темнеет. Забираем вещи в полуразвалившуюся [254] фанзу на берегу. Фотограф Чжоу


приносит заваренный чай: оказывается, ходил для этого на верх горы. Пьем с
наслаждением, едим консервы и заваливаемся спать не раздеваясь, вповалку.

16 сентября. Просыпаемся. Дождь, холодно. Река заметно вспухла. Барка на


противоположном берегу стоит себе, как стояла. Затем появляются люди, пригоняют
быков. Дело начинает двигаться. Быки и люди впрягаются и тащат барку на далекое
расстояние вверх, потом с сумасшедшей скоростью барка несется вниз. Шаванна
подобная перспектива не вдохновляет, и он решительно стоит за возвращение в
Пучэнсянь. Я — за переправу. Появляются наши возчики и с ними человек десять
крестьян. Это решает дело. Снова впрягаемся и тянем барку, затем взводим три телеги, и...
какой-то момент кажется, что все кончено, но в следующий за ним мы уже счастливо
выбираемся на удобный берег. Через полтора часа под энергичным командованием Суна и
остальные две телеги выбираются на берег.

Итак, мы вновь на прежней дороге. Доезжаем до местечка в четырех ли от берега и


останавливаемся: возчики голодны и измучены, а впереди — большой скат, на который
надо взбираться.

Брожу по местечку. На большом просторном дворе осел ворочает жернова. Глаза у осла
закрыты наглазниками с нарисованными на них «для красоты» глазами. Мальчуган следит
за этим «двигателем» с сознанием ответственности.

Перед многими домами вижу каменные столбы с изображением обезьяны, протягивающей


персик. С древнейших времен в Китае существует поверье, что нечистая сила старается
проникнуть в жилой дом человека через двери, т. е. к дому ведет прямая дорожка для злых
духов. Остановить это нежелательное проникновение можно разными способами. Очень
часто против дверей сооружают небольшую каменную стену, экранирующую вход. Еще
лучше противопоставить темной силе силу светлую, для чего на дверях приклеивают
изображение двух воевод грозного вида, закованных в латы и мечущих стрелы в дерзких
бесов, или самого маэстро-заклинателя Чжун Куя. Каменный столб с изображением
обезьяны — это, с одной стороны, некоторый барьер [255] для злых духов, а с другой —
заклинание, так как белая обезьяна, согласно легенде, подносит персик светлой богине
Сиванму, и одного этого намека уже достаточно, чтобы предупредить нечистое
вторжение.

17 сентября. Весь день хлюпаем под проливным дождем. Холодно, мерзнут ноги. Все в
ход пошло: одеяло, пиджак, дождевик... Останавливаемся в гостинице, высеченной в лессе
и очень поместительной. Кухня, за ней курильная опиума с рядами лежанок, три комнаты,
из которых одну занимаем мы, и длинная ниша, в которую свободно уместились не только
наши десять мулов и пять телег, но и еще животные и телеги, прибывшие раньше нас.

Приезжие пугают нас обвалившейся дорогой на Ханьчэн. Невесело становится от таких


перспектив.

18 сентября. Просыпаюсь в 4 часа. Темно, мулы еще не шумят челюстями, а мне уже не
спится. Встаем. Едем. Скользкий, крутой спуск с лессовой горы. Телега наезжает на
телегу. Спускаемся благополучно. Иная история с подъемом, на который ушло более 5
часов. Пришлось запрячь в каждую телегу по пяти мулов и втаскивать на гору одну телегу
за другой.

Погода разгуливается. Пейзаж: нежное сочетание изумрудной зелени с красной массой


лесса. Добираемся до уездного города Хэнсяня. На заднем дворе нашей гостиницы
расположилась оборванная полунищая семья выделывателей детских свистулек.
Рассматриваю их товар — свистулька в виде льва, ребенка, персика и т. п., расспрашиваю.
Отвечают приветливо, доброжелательно. Они из Шаньдуна: «Хлеб не зреет». Сказано
просто, как о чем-то вполне естественном, обычном, и так страшно это слышать и видеть
на пути, пролегающем через бесконечные, бескрайние поля....

Едем дальше. Вокруг все пространство занято пластами лесса. Они слагаются в
своеобразно вычерченные пирамиды, извиваются длинными лентами, иногда
закручиваясь в узел над оврагом. Прямых линий нет, все — бесконечная кривизна. Эти
прихотливые извивы и нежные тона зелени на красных гранях чаруют меня. Никогда не
видал столь оригинальной страны! И все это завершается покойной громадой гор на
горизонте. [256]

Солнце, не виденное нами в течение десяти дней, наконец показывается перед закатом.
Останавливаемся в большом местечке Тунцзямо. Проходим по деревне. В местном храме
видим культ Цзян-тайгуна — сначала министра, потом, волей фантазии, начальника
божеств и чудотворного заклинателя. У меня уже стало привычкой списывать
талисманные письмена, щедро представленные в храмах, как материал для будущей моей
работы о заклинаниях в китайской религии. Эти графические заклинания представляют
собой прихотливые изломы и извивы черт, входящих в состав китайских иероглифов,
самые иероглифы, а также звездные символы, якобы решающие судьбу человека.
Основным мотивом этих письменных заклинаний являются всяческими способами
прихотливо замаскированные иероглифы лэй (гром) и гуй (бес), соединяемые между собой
разнообразными глаголами вроде: убить, изрубить, казнить, истреблять, задавить, унести
и т. п. Таким образом, общая формула подобного заклинания сводится к упрощенной
фразе: «Гром, убей бесов!»

Заклинание пишется всегда единым почерком, с дыханием, запертым на все время


движения кисти по бумаге. Перед тем как писать его, читается про себя еще особое
заклинание для кисти, туши, тушенницы и вообще инструментов, необходимых для
выписывания заклинательных узоров. Мастеров этого искусства я встречал во время
нашего пути, неоднократно и наблюдал сам процесс этого священнодействия. Однако
существует и иной вид заклинаний, относящийся непосредственно к фольклору и
имеющий весьма широкое распространение в быту. Это те заклинания, которые
произносят обычно у себя дома суеверные люди, особенно, конечно, женщины, по
причинам частного порядка. Так, например, если пропала собака и есть подозрение, что ее
украли, то следует произнести следующее заклинание: «Кто украл собаку мою? Если вор
продал ее и на выручку купил еду, то пусть спазма перехватит его горло и он подавится;
если купил рыбу, то пусть кость застрянет в горле. Если же убил собаку, то да пошлет
Яньло-ван — владыка ада, злого духа, чтобы схватить вора, заразить его дурной болезнью
и довести до смерти. Да предстанет он тогда перед подземным судом вместе с моей
собакой. Если ты, человек с черным сердцем, семя [257] вора, корень вора, не вернешь
мне мою собаку, то днем и ночью буду проклинать тебя».

Возчик Чжэн знает образцы таких заклинательных выражений, часто весьма образных,
буквально на все случаи жизни.
19 сентября. Приближаемся к знаменитым в Китае местам — родине великого китайского
историка Сыма Цяня и шаньсийскому Лунмыню — Драконовым воротам 2, находящимся
всего в 20 ли друг от друга.

По дороге нам предстоит одолеть еще один барьер в виде оврага, о котором уже давно
наслышались всяких ужасов.

Подъезжаем. Впереди стоят отчаянно перегруженные телеги: это окружной полицейский


едет в Ханьчэн. Долго тянется спуск этих телег по невозможной дороге: рытвины, ямы и
тому подобные прелести. Затем начинается подъем. Быки и мулы не могут втащить
телегу. Отгружаются вещи, и люди втаскивают громоздкие сундуки в гору, на которую
мы с Чжоу почти с пустыми руками и то еле взошли. Затем — наша очередь. Шестерка
мулов, подгоняемых кнутами и отчаянными криками возчиков, вытягивает телегу за
телегой. [258]

Наконец, добираемся до знаменитой Сымачэн, стены рода Сыма. На горе видим красивые
строения, высящиеся за прочной зубчатой стеной. Это Тайшимяо — храм Великого
историка. Хорошая каменная лестница ведет к этому храму, имеющему вид крепости. Все
чрезвычайно солидно и стойко.

Шаванн, воспламенясь энтузиазмом знатока Сыма Цяня, хочет сейчас же идти


осматривать храм. Но уже темнеет. Приходится отложить визит до завтра. Долго и
преинтересно беседуем с Шаванном. О Сыма Цяне он может говорить бесконечно: это его
стихия. С огромным наслаждением слушаю его вдохновение и поучаюсь. В такие минуты
Шаванн незаменим.

Шаванн относится к тому, увы, далеко не частому типу европейских ученых, которым их
объективное отношение к китайской науке позволило встать в один ряд с китайскими
исследователями, принеся свой метод, но целиком усвоив их науку. Шаванн не только дал
блестящий и достойнейший перевод историка Сыма Цяня, но и объяснил его, представил
ученому миру историков Европы, введя его в их мир и дав ему перерасти свое местное
значение. Сыма Цянь трудами Шаванна восстал как мировая величина, с которой
считается всякий историк-некитаист, когда ему нужно получить точное знание и
понимание основ китайской культурной истории 3.

Китайская наука истории специфична. Отец ее — Конфуций. Героические предания,


зафиксированные в первом историографическом памятнике, называемом «Шу», т. е.
«Писания», дошли до Конфуция, пленили его, вошли в его проповедь, но зато были им
своеобразно редактированы, — попросту сокращены. То, что было отброшено Конфуцием
как ненужное, отошло неизвестно куда, вернее всего, опять в предание, но уже
апокрифическое, и воскресло вновь уже значительно позднее. [259]

В «Писании» («Шу») лапидарным архаичным языком повествуется о первых (по счету


Конфуция) государях Китая — основателях культуры и цивилизации. Так, Конфуций
начинает свой сборник с императора Яо, царствовавшего сто лет, основавшего династию,
но в преемники свои избравшего Шуня, как самого достойного, а не одного из своих
многочисленных сыновей.

Государь Вэнь-ван основал культуру, проповедником которой явился Конфуций. Все они
— образцы для подражания, люди, против которых история не знает упреков. Это «люди
без щелей» (без сучка и без задоринки), люди неукоснительной прямоты.
Архаичный, порой тяжеловесный, порой ритмический текст «Шу» вообще состоит не
столько из фактов и описаний, сколько из речей этих героев-культуротворцев. В книге
этой, отредактированной Конфуцием, содержится целостное мировоззрение, тесно
связанное с идеей государства, и наивное оправдание неизбежно вытекающих отсюда
компромиссов. Мораль, а главное, идея сверхчеловека, повелевающего людьми в силу
своей лучезарной доблести, составляют ее основу, которую Конфуций распространил и на
всю последующую историографию, занимающуюся государем и его министрами более
всего прочего.

Расправившись с текстом «Писаний» и окружив его идеалом старины, вещающей


издалека непререкаемые истины, Конфуций сам стал творить историю на новых началах.

Издавна при дворах влиятельных государей состояли придворные астрологи,


совмещавшие свое амплуа с амплуа историографов. Они должны были записывать дела
государя и всей его придворной жизни вкупе с течением светил и метеорологическими
явлениями. Ко времени Конфуция у удельных князей накопилось порядочно материалов
подобного сорта. На этом материале и решил Конфуций дать людям урок писания
истории.

Он взял хронику придворного историка в своем родном уделе Лу, которая в силу этого
была окружена еще и местной традицией, помогающей восстановить потерянное,
недомолвленное или искаженное.

Таким коррективом явились собранные Конфуцием народные песни, притчи, оды,


предания. Народ — это [260] стихия, он не кривит душой, и если правитель плох, то его
ругают, хорош — хвалят. Все это отражается в народной поэзии и должно служить в
назидание князю. Кроме того, удел Лу был одним из старейших уделов и хроника его
представляла поэтому особенно большой интерес.

И вот Конфуций, взяв сухую хронику, перечисляющую визиты одного князя к другому,
затмения солнца и луны, войны, убийства, свадьбы князей и прочий скудный репертуар
сведений, внимательно рассмотрел буквально каждое слово этой сухой регистратуры и
придал ему значение рокового приговора, при этом Конфуций руководствовался
следующим рассуждением, легшим затем в основу всей китайской историографии.
Истинные в своей основе вещи порождают в хаотическом своем развитии всяческие
искажения. Слово под давлением меняющихся обстоятельств начинает значить совсем не
то, что ему значить полагается. Люди начинают играть большими словами и связанными с
ними понятиями, все более и более отклоняясь от исходной и исконной истины вещей.
Если это так, то правильно ли о чем-либо вообще серьезно говорить не восстановив
утраченную истину? И правильно ли, тем более судить людей, не употребляя слова в их
подлинном значении? Конечно, неправильно, и если это так, то прежде чем судить людей
или даже просто описывать их былые поступки, надо заняться «выпрямлением»
отклонившихся от истины «имен». Так, например, в хронике, дошедшей до нас, стоит
слово ша в значении убить: такой-то убил такого-то. Однако я дознал, что это не только
скажем брат убил брата, но брат-подданный убил своего брата-государя. Дело в корне
меняется, ибо преступление против жизни государя есть то же, что преступление против
жизни отца,— непростительное ни при каких обстоятельствах. Нужно, следовательно,
употребить не слово ша, а слово ши — «убил государя». Однако, скажут мне в некоторых
случаях,— убил не он, а такой-то. А я скажу: он подослал убийцу или хотя бы не принял
мер против преступления. Значит, это он убил и я пишу вопреки факту: такой-то убил
государя — вина непрощаемая!
Таким путем я восстанавливаю слова и в них истину вещей, при которой факт есть лишь
величина переменная: сегодня люди боятся и называют вещи так; завтра [261] перестанут
бояться и назовут вещи этак, историк же — «человек чести и благородства» — во всем
следует прямому пути истины.

Переделав таким образом весь текст летописи, Конфуций преподал своим ученикам этот
свой стиль — приговор. Весь текст, снабженный обширными примечаниями Конфуция,
дошел до нас уже в косвенной традиции его учеников и школы. Во всем этом материале
нетрудно усмотреть все характерные черты «Писания» — («Шу»): речи героев и реплики
«человека чести» — сиречь самого диктовавшего и затем писавшего — составляют
существенную основу всего текста, превращенного в стилистически обработанный
материал.

Влияние этого приема было огромно, и в сущности вся дальнейшая китайская


историография есть не что иное, как прямое развитие начал, преподанных Конфуцием.
Официальным историям этот метод был удобен: он казнил все предыдущее, вставал на
защиту монархии, но сам находился вместе с головами историков под контролем власти.

Сыма Цянь — первый настоящий историк Китая, обнявший уже не только предание или
хронику какого-то удела, а всю историю Китая от периода отдаленной древности, заявляет
прямо и решительно, что он продолжает мысль и стиль Конфуция, преклоняясь перед
ним, как пред «учителем на веки веков». Сыма Цянь же сам стал основателем
историографического жанра и тоже «на веки веков»,— во всяком случае на добрых две
тысячи лет, ибо всех последующих историков правильнее всего принимать за «Сыма
Цяней варианты».

Сыма Цянь исчерпал в своем повествовании всю древность. Оставалось его продолжить
по частям. Эти части совпадали в силу конфуцианской традиции с появлением новой
династии. Отсюда происхождение знаменитых китайских династийных историй. Все это,
как я уже сказал, варианты Сыма Цяня, продолжать дело которого и самый стиль его
письма считалось официальным приличием: каждая династия считала своим долгом
писать историю своей предшественницы под Сыма Цяня.

Таким образом, в основу всей китайской историографии лег созданный Конфуцием и


унаследованный Сыма [262] Цянем идеалистический субъективный критицизм,
молчаливо выбрасывающий все недостойное (одно из двух: или данный поступок
заслуживает похвалы, или порицания; обо всем прочем говорить не стоит).

Нельзя, однако, думать, что в Китае не было оппозиции этому влиянию конфуцианских
идей. Уже в Сыма Цяне видна весьма заметная двойственность, и его как историка никак
нельзя определенно отнести только к конфуцианцам. Историческая истина заключена для
него не столько в самом факте (как бы ни было «выправлено имя» этого факта), сколько в
силах, управляющих им (т. е. в исторической закономерности). И вся китайская
историография вслед за Сыма Цянем представляет собой не только двойственность, но и
крайнее разнообразие суждений об историческом принципе (ши лунь). Наряду с
конфуцианским субъективизмом развился и критицизм.

Европейский ученый в этой области догматической историографии плывет в безбрежном


море, натыкаясь на бесчисленные рифы. Однако Шаванн сам признает, что главная его
заслуга в том, что он познакомился, наконец, с китайским критицизмом, сражающимся с
догматикой, и стоит на его плечах. Европейская наука в погоне за объективной
исторической истиной сливается в этом направлении с китайской. [263]
Таким образом, несмотря на специфичность китайской историографической науки,
историческая объективность в ней существует. Надо лишь уметь ее извлечь с помощью
необходимых переходных формул. Тогда все становится ясным, и китайская история,
изложенная самими китайцами в количестве томов, совершенно пропорциональном
количеству прожитых ими в непрерывном культурном потоке лет, остается базой всех
исторических исследований.

Я совершенно убежден, что, когда китайская наука окончательно установит критическое


отношение к конфуцианской историографии, обогатившись методами Запада, усвоив и
переварив их, когда она воспитает самостоятельных критических исследователей и
мыслителей,— тогда китайская наука сделает еще больший вклад в науку мировую.
Всякий, кто знает силу и остроту китайского интеллекта, в этом не сомневается.

20 сентября. Храм отлично сохранен, как новый. Это — дело рук и чести местного
общества, ибо культ Сыма Цяня не является официально навязанным культом.

Павильон перед храмом полон дуйцзы и надписей на камнях всех возможных дат, начиная
с I в. н. э. Все это — сплошная евлога гениальному человеку: «Здесь как бы особая
тысячелетняя древность!», «Его изумительный дух живет навсегда!», «...Сравню его с
Желтой рекой, открывшей себе на равнины Китая пути из теснины»; «Патриарх
исторической нашей науки, нам разъяснил наше прошлое он, и думал о будущем также»;
«Воздвиг свою речь и нетленною сделал ее»; «Мудрец-совершенство среди всех, кто
историк»; «Его история венчает в веках и в нынешних летах» и т. п.

Многие надписи говорят о Сыма Цяне, как продолжателе дела Конфуция. «Своею
историей он продолжил Канон Знаменитый» (т. е. историческую летопись Конфуция).
«Кисть продолжает Канон, оборвавшийся Линем» (т. е. хронику Конфуция, прерванную
на «поимке Линя», фантастического зверя, считавшегося знамением неба).

В надписях часто цитируется «Хвала роду Конфуция» Сыма Цяня с приложением к нему
его же слов о Конфуции. [264]

Евлога гению Сыма Цяню — историку — чередуется с не меньшим восхвалением его


литературного таланта. Если нельзя определенно отнести Сыма Цяня к конфуцианцам или
даосам как историка, то и как литератор он столь же двойствен и выходит за пределы
типичных конфуцианцев везде, где пишет жизнь и настроение: там его покидает строгая
сухая точность ради литературного образа. Лю Се в своей поэтике «Резной дракон
литературной мысли» (V в. н. э.) так оценивает это двойное достоинство Сыма Цяня:
«...он историк чистой воды, но в то же время изящен и красочен, так что узор, да и
только!»

О том же говорят и надписи: «Он гений — герой литераторов лучших во всех наших
тысячелетьях»; «...и все, кто блещут своим стилем, не могут выйти за пределы его
литературного богатства» (стела 1126 г.); «Он тот же классический древний поэт; он Цюй
в своей самой известной поэме ”Тоска”» 4.

Вот еще пример — дуйцзы, висящие в храме. «Кисть [265] его, тушь нависли на тысячи
лет. Среди всех ученых тогдашних он был, что корона, венец. Он — честность сама; он —
искренность, ум. Его книга навеки нам светит и тлению не подлежит». И параллельная ей
надпись: «Стильною прозой своей он прославлен на сотни веков. Наши студенты, ученые,
интеллигенты — лепят его сочинения и вечный для них образец подражания. В собраньях
ученых своих с восторгом взирают на облик его в бесконечном теченье времен».
Большая часть этих формул — трафаретные хрестоматийные выдержки, но среди них
встречаются и бесхитростные трогательные надписи, как, например, стела 1080 г.: «В
дали поколений — времен твоя чистая личность — предмет моих дум, и я в твоем храме
теперь особо глубоко и тяжко волнуюсь, вздыхаю».

Надписи не замалчивают и позор Сыма Цяня 5, но упоминают о нем сдержанно и с


сочувствием.

Фигура-статуя Сыма Цяня на роскошно орнаментированном кресле с надписью: «Алтарь


духа ханьского гуна Сыма Цзы-чжэна» — уже полностью приспособлена для
религиозного культа. Сбоку, в нише, стоят таблицы двух сыновей Сыма Цяня и девяти
чжисяней Ханьчэнсяня разных династий, совсем как ученики в храме Конфуция. Но по
бокам фигуры стоят загробные прислужники с книгами грехов в руках, и надпись вещает:
«Если попросишь — непременно получишь». На алтаре — книги для жребиев, которыми
служат сто страниц «Священных предсказаний ханьского историографа». И тут же
деревянная банка со «жребиями».

Народная религия и здесь перекрыла религию чиновно-литераторскую и даже приписала


историку... заклинательные функции: красные заклинания «оракула» Сыма Цяня
продаются тут же вместе с шэнь-цянь — деньгами для духов, с драконами, заклинаниями
и... буддийской эпиграфикой! Полная картина синкретизма.

Итак, культ великого историка уже превращен в трафаретный религиозный культ. Сыма
Цянь стал просто шэнь, святой, и выступает в роли местного бога туди заведующего
«первой помощью» в трудных случаях жизни, [266] и вообще превратился в общего бога
счастья (как Гуань-ди в бога богатства!).

Идем на могилу. Это — кирпичный цилиндр, из которого пышным букетом растут белые
туи. Краткая надпись: «Могила Великого Историка». Могила, так же как и весь храм,
поддерживалась постоянной заботой самых различных лиц. Стелы подробно
рассказывают всю историю храма. Первое описание могилы и храма относится к 477 г. н.
э. Храм часто приходил в разрушение. Так, например, стела 1064 г. сообщает: «Лопух и
колючий кустарник могилу закрыли от взоров». В 1126 г. храм опять пришел в полную
ветхость, зарос. Жертвы не приносились (киданьские цари, конечно, денег не давали!). В
1179 г. работу по ремонту финансировал... винный торговец Яо Дин (с помощью других
жертвователей). Но и местные губернаторы, судя по надписям, старались поддержать
храм, дорогу к нему, лестницы. Вообще работа по созиданию храма из руин велась
непрерывно. И все же, по-видимому, сохранилось до сих, пор не все.

21 сентября. Проезжаем по местности, сплошь усеянной храмами и памятниками


именитых семей. Долина, по которой змеится речка, вся уснащена арками и памятниками
добродетели. Всюду надписи вроде: «Как иней, чисты ее стремления» — и таблицы,
повествующие о верных вдовах. Памятникам несть числа. Если останавливаться — конца
не будет. [267]

Наконец въезжаем в пригороды Ханьчэнсяня. На улицах продают арбузы, громадные


груши, красный перец. Нагромождения плодов земных имеют вид привлекательный и
красивый.

Останавливаемся в первой же гостинице и сразу отправляемся менять деньги. Это самое


важное для нас теперь: необходимо оплатить возчиков. Дело поворачивается неожиданно
и курьезно: здешние менялы сплавят наши доллары в слитки серебра и затем уже
разменяют на ланы.

В ямыне нас принимает любезный старичок чжисянь. Расспрашивает про то и се, поит
чаем с вкусными сладкими пирожками, объясняет дорогу в Лунмынь — Драконовы
ворота. О монгольской надписи, которая должна там находиться, по сведениям Шаванна,
он ничего не знает. Обещает прислать лошадей завтра утром.

22 сентября. Едем верхом по отличной дороге, сплошь усеянной памятниками, арками и


храмами всякого рода. Указания на Лунмынь попадаются уже издали: «Дорога в
Лунмынь». Впереди нас едут сопроводители из ямыня в шапках с хвостами. Все выглядит
внушительно, и было бы совсем хорошо, кабы китайское седло не съезжало подо мной...

Дорога идет по холмам, поднимаясь и спускаясь. О дороге здесь, несомненно, очень


заботятся: вся она выстлана каменными плитами. Под сильными лучами солнца
подвигаемся в горы. Драконовых ворот ни за что не угадать — все тянется сплошной
лентой.

Дорога, извиваясь змеей, выползает на берег Хуанхэ. Река раскатилась на огромное, в


целую версту, пространство и бурлит сердито.

Наконец, видим остров, запирающий собой выход воде. Это и есть Драконовы ворота.
Вода, разделившись на два рукава, стремительно и шумно вырывается на простор.
Величественно!

Приезжаем на остров. Нас радушно встречает здешний сторож, сяньшэн (учитель).

Сяньшэн чрезвычайно любезно все объясняет и рассказывает, водя меня по Даюмяо —


храму Великого Юя, мифического государя глубокой древности (XXIII в. до н. э.!). Борясь
с потопом, хлынувшим на Китай, и распределяя воды по всему его пространству, Великий
Юй [268] до такой степени был изнурен и изранен непосильной работой, что ноги его не
могли заходить одна за другую. Сяньшэн ловко изображает эти знаменитые «Юевы шаги»,
которые, между прочим, делают заклинатели при своих магических операциях.

Любуюсь великолепным, сильным рисунком на стене храма. Изображен тигр с


напряженными мускулами и слегка вздыбленной шерстью. На лбу подчеркнута якобы
естественная складка, похожая на знак ван — царь (зверей), что еще усугубляет страх,
который питают к нему бесы и оборотни. Нечистая сила боится эмблем царской власти,
ибо царь может жаловать богов, а те, польщенные, могут уничтожить бесов.

Сяньшэн рассказывает, между прочим, любопытную басню из области фольклора о том,


что когда человек повстречает тигра, то его платье и пояс сами собой расстегиваются, ибо
тигр ест только голого человека. Это ему устраивают слуги-бесы. Откуда же они берутся?
А вот откуда: когда тигр загрызет человека, то его душе не смеет никуда уйти и служит
тигру, как слуга барину.

Затем рассматриваю фрески, изображающие танцовщиц. Это, как поясняет сяньшэн,


относится к «Шуцзину», книге «Истории», где в разделе «Великий Юй» содержится
строгое предупреждение правителям против увлечения женщинами, приводящего к
неминуемой гибели. Любопытно, однако, что иллюстрацией этого конфуцианского
запрета служит весьма соблазнительная картина танцующих красавиц, т. е. сам
«запретный плод»...
В ту эпоху, когда жил Конфуций (VI—V вв. до н. э.), в высшем обществе царил
беззастенчивый разврат; Конфуций вел с ним борьбу «пустым словом» (т. е. убеждением
без наказания), но «перегибал палку» круто и резко. Это, конечно, не пользовалось
популярностью не только при жизни Конфуция, но и в последующие века. Когда
конфуцианское мировоззрение стало мировоззрением государственным, строгость его
морали не смогла предотвратить вторжение женских имен в историю Китая, и фаворитки
правителей заняли в ней место немалое, так что и здесь Китай — не исключение.

Знаменитейшая красавица древности, жившая в V в. до н. э., Си-ши обладала совершенно


[269] необыкновенным и мастерским кокетством 6. О ней даже сложилась историческая
пословица: «Раз взглянет — опрокинет город, два взглянет — погубит царство». Южный
князь постарался воспитать в ней это уменье, а затем... подослал ее к своему сопернику,
которому она до того вскружила голову, что коварному князю ничего уже не стоило его
разбить и захватить его владения.

Другая знаменитая красавица, жившая в I в. до н. э., прозванная за неподражаемое


мастерство и легкость танца «Летающей ласточкой», так заворожила своими чарами
императора Чэн-ди, что он забросил все государственные дела, и династия быстрыми
шагами пошла к упадку.

Танский император Сюань Цзун находился в полной власти своей фаворитки Ян. Негодяи
родственники ее были поставлены на все важные места. Народному негодованию не было
предела, но очарованный царь ничего не хотел знать. Поднялся мятеж, и войска
категорически потребовали, чтобы фаворитка как виновница всех бед, обратившихся на
страну, была казнена. Тогда государь, смирившись, дал ей приказ покончить с собой, хотя
и горевал о ней весь остаток жизни.

Наконец, появляется Шаванн, отдыхавший после пути: конный переезд изнурил его, судя
по походке, не меньше, чем потоп — императора Юя...

Отправляемся искать монгольский памятник и обретаем эту редчайшую надпись


монгольского квадратного письма под... рыбьей требухой: на нем потрошат рыбу.

Цзун принимается за работу. Эстампажи он делает с настоящим мастерством: ловко,


быстро, умело. Любуюсь его работой.

Восходит луна. Этого зрелища не забуду! Вспоминаю строки из Ли Бо. Сяньшэн


подхватывает. Слова он произносит нараспев: китайцы скорее поют, чем читают [270]
стихи, приспособляя к ним самые разнообразные мелодии.

Луна засияла в горах Эмэйшань в полколеса под осень.

Лик ее входит и вместе струится в Пинцянской большой реке.

Ночью плыву я от Чистых Ручьев прямо к Трехскальным Горам.

Думаю с грустью о Вас, луна, спускаясь дальше в Юйчжоу.

Все настроены поэтически. Цзун рассказывает широко известное в народе предание о том,
что Ли Бо провел свою последнюю скитальческую ночь на реке Цан. Он был совершенно
пьян, склонился за борт лодки, желая выловить из воды луну, и, потеряв равновесие,
утонул.
Рабочие приготовляют доску, ставят на нее чашку с курительными свечами, кладут
арбузы, яблоки, момо и круглые пряники: это жертва Юелао — «лунному старцу».
Сегодня пятнадцатое число восьмого лунного месяца — осенний праздник, посвященный
культу луны и ее божеств, в том числе и «лунного старца», который слывет божественным
сватом: он метит попарно детей, предназначая их в будущие супруги. Кроме того,
китайское предание гласит, что на луне живет еще яшмовый заяц (особое истолкование
пятен на луне). В лапах заяц держит пест и толчет им в ступе снадобье, делающее
человека бессмертным. Изображение зайца поэтому украшает пряники, принесенные в
жертву луне. К тому же все жертвы должны быть круглыми, как диск луны. Поэтому ей
подносятся арбузы и яблоки. Яблоко, кроме того, звучит как пин (мир) и символически
означает пожелание мира и согласия.

На берегу всюду слышны раскаты петард. Все праздники в Китае сопровождаются шумом
и треском.

Спрашиваю у рабочих, приносящих жертву: «Чего вы просите у Юелао?» — «Да так,


ничего, поклоняемся ему, вот и все; у кого есть сердце, тот верует».

23 сентября. В 6 часов трогаемся в обратный путь, мило распрощавшись с сяньшэном.


Слуги из ямыня, переусердствовавшие вчера в возлияниях луне, еле держатся на лошадях.
Цзун по этому поводу замечает: «Юань-ши пьет вино: раз пьян — на тысячу дней». [271]
Спрашиваю его, что сие значит, и получаю следующий рассказ: некий Юань-ши купил в
Чжуншане вина. Ему дали знаменитый местный напиток, от которого человек спит
непробудным сном тысячу дней, но забыли предупредить об этой силе напитка.
Домашние, видя такой продолжительный сон, решили, что он опился и умер, и схоронили
его. Через тысячу дней трактирщик спохватился и пошел посмотреть, как обстоит дело.
Ему сказали, что Юань-ши умер уже три года назад. Открыли гроб — пьяный только что
начал просыпаться.

В быту Китая вино играет огромную роль, хотя такого разнообразия вин, как в Европе,
Китай не знал никогда. Дело в том, что виноградное вино не привилось в Китае, а рисовое
вино и «самогонка» из проса и гаоляна не дают такого разнообразия сортов, как
виноградное. Пьют вино всегда подогретое, из чайников, мало чем отличающихся от
предназначенных для чая. Даже в самых захудалых харчевнях нам предлагают такой
«чайник». Но пьянство в Китае служит мишенью насмешек и отвращения (между прочим,
оно запрещено в «Шуцзине»), и я никогда не видел ни «мертвецки» пьяных, валяющихся
на дороге, ни просто «пишущих вензеля».

Однако в китайской поэзии вино — почти сплошная тема, ибо не имеет той одиозности,
как у нас. Поэзия вина — поэзия освобождения человека от уз земли. Опьянение
превращает поэта и ученого в сверхпоэта и сверхученого. Поэзия отшельничества поэтому
связана с вином, а не с аскетизмом. Ближайшая параллель — это персидская и арабская
поэзия (хотя там вино виноградное, а здесь — рисовое).

Тема вина входит во все жанры поэзии и прозы (Тао Цянь, Ли Бо, Ду Фу). «Речь о
говорунах» Сыма Цяня, «Ода доблести вина» Лю Линя, «Песнь о восьми бессмертных
пьяницах» Ду Фу ярко иллюстрируют эту поэзию, граничащую с поэзией экстаза,
безумия. В стихотворении Ду Фу восемь бессмертных пьяниц — это восемь знаменитых
поэтов, каллиграфов, ученых. Опьянение для них равно наитию. «Ли Бо — этому
четверть: получишь сотню стихов», «Чжан Сюй выпьет три чары — почерк навек
идеальный... Кистью взмахнет, на бумагу опустит — словно тучи — туманы», «Цзяо Суй-
ю — пять четвертей — только тогда и приличен: речью возвышенной, критикой мощной
всех за столом удивляет». [272]

В качестве иллюстрации к этому стихотворению Ду Фу я мог бы дать, как это ни странно,


одну из лубочных картин. Поэзия вина в Китае не ограничивается областью литературы, а
распространяется гораздо шире, и вот народная фантазия изображает восемь бессмертных
божеств даосской религии (явившихся поэтическим синонимом для опьяневших поэтов и
ученых в стихотворении Ду Фу) в виде совершенно такой же веселой компании
«эпикурейцев-мудрецов», сидящих за столом, обильно уставленным винами и фруктами.
Хань Чжун-ли 7 со своим огромнейшим веером и голым животом (что считается
признаком богатой обеспеченности) сидит напротив Ли Те-гуая 8, который,
облокотившись на тыкву, бросает в воздух свой волшебный железный костыль. Оба они с
восторженным удивлением смотрят на Люй Дун-биня 9 и Цао Го-цзю 10, играющих в
выкидывание пальцев 11. Хань Сян-цзы 12 занят наливанием вина. Хэ Сянь-гу 13
наклонилась к винному сосуду вместе со своим лотосом-ребусом. Лань Цай-хо играет на
флейте и заставляет Чжан Го-лао 14 пить вино.

Вся эта весьма игривая форма изображения, конечно, уже только напоминает свое
религиозное назначение. Народная традиция вовлекла строгий религиозный статуарий в
живописную образность своей фантазии. [273]

24 сентября. Ночь провели в Чжичжоу: здесь переезд через Хуанхэ.

Уже светло, когда подъезжаем к реке. Что же видим? Вместо парома — ряд глубоких
лодок с жилыми шалашами. Как всунуть в них телеги? Понемногу сходятся лодочники,
ругаются, кричат, а потом принимаются за телеги. Втаскивают их по одной на
перекладину лодки и подпирают сбоку. Мулов заставляют проделать сальто-мортале
через высокий борт. Вся переправа длится более 4 часов под палящим солнцем, от
которого на лодке некуда скрыться. Наконец, снова на дороге. Направление — на
Цяньчжоу. Проезжаем через село. Перед домами вижу все те же интересные столбы с
обезьянами. Чем дальше, тем дорога хуже. Мулы выбиваются из сил, тонут в грязи и
ложатся в изнеможении.

Добираемся до харчевни. В комнате на стене висит любопытная картинка: «Раскаяние


бродяги» — миссионерская пропаганда. Листок объясняет на разговорном языке сущность
христианской религии.

25 сентября. Снова едем по лессовому ущелью. Уклоны, подъемы, овраги сплошь заросли
диким жужубом. Все чаще стали попадаться и деревья каки. Спелых плодов еще мало, но
они великолепны.

Мимо нас проносят красные носилки за невестой. Красный цвет — цвет радости вообще, а
также всего, что относится к браку, и, конечно, носилки невесты просто пылают. Жених
сейчас должен ждать невесту у ворот своего дома. Древний обычай, который жив в Китае
и сейчас, требует, чтобы в день свадьбы жених в нарядном платье и со свитой явился в
дом невесты, сделал требуемые подарки, а потом скакал назад, чтобы встретить молодую
перед воротами ее нового дома. Когда же красные носилки прибудут за «красным
товаром», то в семье поднимется плач и причитания, которые легко, не разобравшись,
принять за похоронные. Так было со мной в Пекине. Ясное утро, голуби, мелодия
вдалеке... и вдруг — ужас! Многоголосые вопли, всхлипывания... Похороны? Нет, «берут
жену»!
Возчик Чжэн, проводив носилки взглядом, запевает: «Не становись хозяйкой в доме, забот
и хлопот будет множество. Надо рано утром встать, надо всех накормить, обо всем
подумать». [274]

Приезжаем в деревушку. В харчевне с нами заговаривает какой-то проезжий.


Оказывается, актер. Охотно отвечая на мои вопросы, рассказывает о себе. Он с восьми лет
подвизается в театре. Бывал во многих местах. Говорит, что играл в присутствии
императора и императрицы, описывает их. Разговор его полон жестов и выразительности.
Приглашаем его позавтракать вместе с нами. Заказываем для него куру, за что он — бух в
ноги и Шаванну, и мне. Хозяин харчевни, почтительно-любезный с нами, с ним
фамильярен. Возчики тоже никакого почтения к актеру не проявляют.

При всей безграничной любви к театру профессия актера считается низкой, всеми
презираемой. История китайского актера печальна и начинается с унижения в нем
человеческого достоинства. Отношение к нему невыносимо двойственное: то он —
презренный шут, то — автор бессмертных изречений. Именно автор, потому что
китайский актер не только актер, но и режиссер, и либреттист. На сцене никто не стесняет
его ни партитурой, ни либретто, и он дает простор своей фантазии. Слову представление в
китайском языке соответствует слово янь, т. е. фантазировать на тему, иначе говоря,
составлять либретто. Многие китайские пьесы вообще не имеют авторов (во всяком
случае, их фамилии не известны), а являются творчеством самих актеров. Но и пьесы,
принадлежащие перу (вернее, кисти) определенных писателей, непрестанно дополняются
и переделываются фантазией самих исполнителей. Эта устная импровизация закрепляется
устной же традицией, ибо все актеры, за очень малым исключением, неграмотны.
Обучение их (с самого детства!) происходит путем заучивания ролей на память прямо из
уст старших актеров. Затем устный текст записывается кем-нибудь и рукопись
распространяется.

Китайская драма, как я уже говорил, имеет основным своим сюжетом китайскую
историю, причем в конфуцианской ее трактовке, а именно как неизменное торжество
добра и посрамление зла, при всевозможных исторических хитросплетениях.
Следовательно, вся профессия китайского актера целиком наполнена сюжетом, который в
Китае всегда считался самым воспитательным, и он сам является как бы выразителем
китайских исторических судеб, преломленных в уме народа. И [275] несмотря на все это,
профессия актера считается одной из самых презренных. Бывали случаи, когда
императоры снисходили до актера, но чтобы актер возвысился до человека, этого,
кажется, не было. Правда, их злого языка боялись, но тем более их третировали. «В
хорошем царстве,— говорит один из древних софистов,— мечи остры, а актеры тупы,—
никак не наоборот».

Об отношении Конфуция к актерской профессии можно судить хотя бы по такому


эпизоду, описанному Сыма Цянем в его знаменитой истории: «...Конфуций предложил
князю позвать дворцовых музыкантов. И вот шуты и карлики начали выделывать разные
туры. Конфуций поднялся и сказал: ”Когда низкие люди издеваются над повелителями, их
вина казнится смертью. Я прошу дать приказ поступить с ними по закону”. Карликов
убили, их головы и руки были разбросаны». Это презрение к «низким людям»
унаследовало и все конфуцианство. «Актеры в словах своих не знают меры. Не им вести
нас к человеческой доблести и вечным идеалам!» (VIII в.).

Сыма Цянь, отведя целую главу в своей истории «скользким искателям», т. е. актерам,
бросает тем самым, конечно, вызов общественному мнению второго и первого веков до
нашей эры. Однако сам термин «скользкие искатели» говорит о том, что речь идет о
людях, скользящих среди устоев и принципов общества, и весьма образно определяет
положение актера в феодальном сословном обществе. Жизнь кочующего актера в Китае
всегда была бродячей богемой. И это принесло ему зло: он отбился от семьи и соседей. В
патриархальном же Китае (как и в России) эти два элемента как принудительные начала
порядочности необходимы для хорошей: репутации человека. «Теремная девушка, милая,
ты не станешь ведь певицей в Ханьдуне!» (древние стихи). В уважаемом обществе места
актеру нет. Актеры — низшее сословие. Они рабы предпринимателя, хозяина; труппы, от
которого могут только откупиться. Вместе с цирюльниками актеры и их сыновья не
допускались к государственным экзаменам. Сыновья актера могут быть тоже только
актерами, и только в четвертом поколении снимается это кастовое ограничение. Более
того, за участие в театре ученый изгоняется из своей привилегированной касты ученых.
Ученый Дуй Куй (III в. н. э.) [276] сказал приглашавшему его послу: «Я не стану актером
во дворце князя!»

В знаменитой китайской великой энциклопедии («Тушуцзичэн») биографии актеров, в


том числе и самых знаменитых, помещены среди статей о торговцах-маклерах, петрушках
и нищих. Надо, однако, вспомнить, что в Европе в XVI в. церковь ставила актеров на одну
ступень со знахарями и блудницами, отказывая им в причастии. Мольер был предан
земле, как преступник... Таким образом, китайский актер делит общую судьбу с актерами
всего мира...

26 сентября. Луна еще полна блеска, и на земле видны тени, а мы уже отправляемся в
путь. Вскоре восток наливается красным светом, загораются края высоких облаков и
солнце всходит.

Дорога становится все ужаснее. Перед нами проехало нечто невероятно тяжелое: колеи
глубоко въелись в землю. Телеги задним кузовом прямо-таки ползут по земле, мулы
выбиваются из сил, стонут, отказываются идти, брыкаются под ударами кнута. Проезжаем
через грязные деревушки, сплошь, по-видимому, занятые окрашиванием холста. Темная
жидкость стекает от красилен на середину улицы и отравляет грязь до того, что даже за
пределами деревушки дорога еще долго сохраняет бурый цвет и отвратительный запах
краски.

Интересно наблюдать чувство стран света у китайцев, доходящее, с нашей точки зрения,
до виртуозности. Навстречу телеге идет слепой, ощупывая палкой впереди себя дорогу.
Возчик кричит: «Телега едет, иди на юго-восток!» И слепой, ни секунды не колеблясь,
сворачивает в означенном направлении. Возчик кричит: «Правильно!»

Ориентирование по странам света распространено в Китае несравненно больше, чем у нас.


Если спрашивают дорогу, то в ответ ее обозначают именно странами света. Китайцы
вообще не любят обозначений при посредстве левой и правой стороны. Не только
деревни, озера, пруды, дома, но даже и комнаты в домах, и вещи в них называются
северными, южными, восточными и западными. Поэтому европейцу странно с
непривычки слышать такие фразы в разговоре китайцев: «Прибей-ка этот гвоздь
севернее», «Я живу к югу от дороги» и др., [277] или встречать в китайской поэзии
выражения вроде: «Надпись к востоку от кресла», «Живу беспечно в северном подворье»
и т. д. Для китайца же, конечно, это все — обычное явление.

Доезжаем до Сошаньсяня — уездного города. Дома здесь высокие, часто двухэтажные.


Над воротами замечаю сплетенные из гаоляна виньетки и флажки с изображениями
единорога — фантастического существа, дарующего мужское потомство. По-прежнему
вижу чашки с фань (едой из риса), прикрепленные к воротам,— приношения покойному.
Едем дальше. Обидно, до слез обидно, что приходится лететь сломя голову мимо
интереснейших вещей.

Страна наводнена памятниками всякого рода. Все в очень изящных рамах, с


замысловатыми заголовками и надписями. Порой это целое строение — павильон, тонкой
и кропотливой работы. Попадаются по-прежнему Башни любования природой в виде
затейливых пагод.

Сбиваемся с дороги. Долго плутаем, прежде чем добираемся до перевоза через реку Фынь.
Река не широкая, но глубокая и быстрая. Паром на веревке — род понтона — очень ловко
доставляет нас на другой берег. Снова едем по ущелью. Встречные телеги задерживают
нас. Возчики завывают на каждом углу, предупреждая встречных. Уже ночью добираемся
до какой-то весьма скверной харчевни. Воняет дымом: рядом кухня и курильня опиума.
Всю ночь горит злополучная лампочка.

Комментарии

1. «Ихэцюань» — религиозно-мистическое общество, стоявшее во главе народного


антиимпериалистического восстания 1900 г. (Прим. ред.).

2. Лунмынь в Хэнани, знаменитый своими гротами, и Лунмынь в Шаньси — это простое


совпадение названий, неудивительное в стране, где культ дракона столь широко
распространен.

3. Представление об исторических трудах Сыма Цяня советский читатель может составить


по книге: Сыма Цянь, Избранное, М., 1956. — В 1955—1956 гг. мировая научная
общественность отметила 2100 лет с даты рождения великого китайского историка. О
многочисленных монографиях, посвященных Сыма Цяню, которые вышли в последние
годы в КНР и в Японии, см.: М. В. Крюков, Некоторые вопросы перевода и популяризации
«Исторических записок Сыма Цяня» («Советское востоковедение», 1957, № 3, стр. 106—
107) (Прим. ред.).

4. Цюй Юань, знаменитый поэт IV в. до н. э.

5. Имеется в виду оскопление Сыма Цяня, примененное в качестве наказания по


распоряжению властей в 98 г. до н. э. (Прим. ред.).

6. В притчах Чжуан-цзы читаем: Си-ши, страдая сердцем, кисло глядела на свое село.
Уродливые односельчанки, увидя ее гримасу, нашли, что это красиво, и, вернувшись к
себе домой, тоже хватались за сердце и смотрели кисло. Вся деревня сошла с ума. Богатые
люди, видя подобные истории, запирались у себя дома и не выходили. Бедные же забрали
семейства и ушли в горы. В чем же дело? Да в том, что те уроды, находя красоту в кислой
гримасе, не понимали, откуда она...

7. Самый старший и важный из восьми бессмертных. Мастер превращений. Его атрибуты


— меч и веер.

8. «Ли с железным костылем» изображается в виде горбатого нищего с костылем. Легенда


рассказывает, что он однажды, отправившись с визитом на небо, оставил свое тело на
попечение ученику, но тот не сберег его, и душе Ли пришлось вселиться в первую
попавшуюся ему телесную оболочку. Таковой оказалось тело только что умершего
хромого и горбатого нищего.

9. Заклинатель, владелец «священного меча», разрубающего нечисть. Имеет историческое


происхождение: философ-подвижник VIII в.

10. Был первым министром при первом императоре династии Сун. Потом постиг дао и
стал бессмертным (типичная биография даосских святых).

11. Игра состоит в том, что каждый показывает несколько пальцев и одновременно
выкрикивает общую сумму пальцев, стараясь угадать, сколько пальцев покажет партнер.
Эта древнейшая игра была известна и римлянам.

12. Племянник знаменитого поэта-министра Хань Юя, которому он предсказал изгнание.


Считается покровителем музыкантов.

13. Фея, покровительница садоводства.

14. Два из восьми бессмертных не имеют особых специальностей (насколько мне


известно).

АЛЕКСЕЕВ В. М.

В СТАРОМ КИТАЕ
ДНЕВНИКИ ПУТЕШЕСТВИЯ 1907 г.

Глава VI

27 сентября. В деревушках попадаются высокие, большие дома, некоторые даже с


балконами — новость, доселе невиданная. На стенах рядами сушатся листья табаку.

Снова тряска в телеге, от которой разламывается голова. Слезаю и долго иду, срывая
жужуб. Он уже почти поспел и быстро набивает оскомину.

Подсаживаюсь на передок к возчику, завожу с ним разговор, на что он весьма охотно


откликается. Манерой рассказывать Чжэн точь-в-точь напоминает какого-нибудь нашего
русского мужичка. Его неторопливое повествование не имеет ни начала, ни конца, а
всегда ведется как бы из середины, причем о своих бесчисленных родичах и соседях он
говорит, как о наших общих с ним давних знакомых. Тетушки и дядюшки со стороны отца
[278] и со стороны матери в конце концов совершенно закрывают путь рассказу, но он,
как река, находит новое, неожиданное русло, и я, не без удивления, слушаю повесть о том,
как девятый дядюшка торговал поросятами. Эти бесхитростные речи живо рисуют мне
картину китайского быта, имеющего, по-моему, весьма много общего с нашим. Весь
уклад жизни определяет старина. Живут домом из нескольких семей в строгой
подчиненности младших старшим. Особенно ярки следующие черты: брат пятидесяти
двух лет не смеет сесть в присутствии брата пятидесяти трех лет. Сын пятидесяти лет не
имеет права носить усы, если отец жив. (Отсюда постоянный анекдот со мной: из-за усов
дают сорок лет!) Прочное понятие дома, куда все течет. Имущество не делится по
наследству и потому накапливается в доме. Патриархальность семьи, гнет денег над всем,
канцелярщина, суеверие масс... Добро и зло, правда и неправда, деньги, бедность — все
одно и то же. Те же люди, те же люди.

Доезжаем до Иньсяньчжэня. Извозчики отказываются ехать до Мынчжэня: боятся ночи. В


сумерках слышу знакомый мерный, низкий звук колокольцов: проходят верблюды.
Сейчас видно, что мы на большой дороге. Да и гостиницы становятся очень объемистыми.
И все же, как безлюдны китайские дороги! Самое большее, что видишь,— это телеги
пахарей, запряженные быками, да изредка — купеческие возы с огромными кладями.

28 сентября. Беспокойная ночь: напали клопы. Выезжаем до света. Холодно. Сплю в


телеге, наворотив на себя всю свою одежду и даже войлок, купленный в Сианьфу.

Останавливаемся в деревушке. В кухне вижу культ Цзао-вана, кухонного бога, величание


и ублажение которого является самым распространенным в Китае религиозным обрядом,
ибо отвечает на самый существенный вопрос: как привлечь счастливый жребий на данный
дом так, чтобы не беспокоиться при этом относительно сложного ритуала. На картине-
иконе изображен Цзао-ван со всеми его полуцарскими атрибутами, в число которых
входит и конь, на котором он поскачет на небо, когда окончится отчетный год, и будет
[279] докладывать там о том, что в этом доме сделано хорошего или худого. Поэтому под
Новый год изображение Цзао-вана торжественно сжигают, а вместе с ним и бумажные
деньги, носилки, которые пригодятся богу в пути. Затем приносятся в жертву ему и
пищевые дары, преимущественно разные сласти, чтобы слова бога звучали сладко и
чтобы все дурное и горькое было им забыто. Маленькое жертвоприношение, состоящее из
блюда с водой и пучком сена, предназначается коню, на котором бог поскачет на небо.

Две параллельные надписи, висящие по бокам картины, описывают компетенцию бога и


мольбу к нему: «Иди на небо, говори о хороших делах», «Сойди на землю, заботься о
хорошем урожае». В углу картины отпечатан традиционный деревенский календарь. Эта
картина-икона — самое частое явление на стенах китайских кухонь. Однако тут же рядом
висит и другая картинка, совершенно непристойного содержания. Почему она здесь? Не
понимаю! Спрашиваю всезнающего Цзуна и получаю весьма любопытное объяснение.
Оказывается, такие картинки чаще всего висят именно на кухне, так как изображенные на
них отношения двух полов напоминают отношение неба (мужского начала) к земле
(женскому началу), т. е. дождь. А дождь тушит пожар. А пожар начинается обыкновенно с
кухни.

Приближаясь к Пинъянфу, минуем целый ряд храмов, занимающих огромную площадь.


Жители деревушек, ютящихся около них, пользуются храмовыми постройками как
сараями.

Въезжаем в город и останавливаемся в большой, просторной гостинице. Каны широкие,


чистые. Есть столы и даже кресла-стулья. Давно не видали мы такой роскоши.

29 сентября. Начинается невероятная тряска: колеи дороги не соответствуют теперь


размерам осей. Слезаем с телег и долго идем, ведя интересный разговор об изучении
Китая.

Мы, китаисты,— культурные кули. Мы должны не только изучать китайскую культуру, но


и пропагандировать ее. И мне кажется, что изучение китайской культуры должно
невольно совпасть и с пропагандой ее и что наравне с формами и вещами китайской [280]
материальной культуры, неизменно возбуждающими наше восхищение, удастся,
например, еще пробудить интерес наших поэтов к невиданной и неслыханной для них
системе китайской образности, у наших архитекторов — к изумительной теории
китайской крыши, нарядной и красивой, у наших художников и портретистов — к
тонкому фону и колориту китайских художников и т. д. Мы под «культурой» привыкли
понимать единственно греко-римско-европейскую. Однако она сложилась только
дружными усилиями разных культур. Китайская была неизвестна, хотя она —
тысячелетия непрерывной культуры. Пора уже подумать об использовании столь
колоссального резервуара человеческой культуры, чтобы, по латинской пословице, «ничто
человеческое не было нам чуждым». Но пока что, увы, востоковедение и мечтать не
может о каком-либо равноправии с «западоведением». Кстати, не потому ли
«западоведение» не требует особого названия, что считается чем-то вроде большой нормы
изучения человеческих культур, тогда как востоковедение представляет собой как бы
отход от этой общей нормы. Не потому ли и русские всегда чувствуют некоторое
смущение, когда узнают, что на Западе в востоковедение включается и Россия, с ее
языком, литературой и всей культурой?

Доезжаем до уездного города Хунтунсяня и стоп: надо менять оси на уширенные. Возчики
принимаются за работу, грохот ужасный.

30 сентября. На камне у ворот города Чжаочэн читаем любопытную надпись,


запрещающую убивать иностранцев, «ибо милость императора нисходит до кошек и
собак».

Все эти маленькие уездные городишки, через которые мы проходим быстрым маршем,
несомненно, имеют массу интересного. Как бы я хотел пожить в провинции, наблюдая и
учась. А сейчас приходится наспех заносить заметки, списывать на ходу объявления и
надписи (все для хрестоматии). Телеги не ждут.

Останавливаемся в просторной, удобной харчевне. Это, видимо, общее правило в Шаньси.


В кухне опять, вижу лубочную икону Цзао-вана, на этот раз изображенного более
подробно: ему сопутствует его королева, дополняющая его зоркий глаз. Надпись в руках
бога [281] гласит: «Долготерпение является самым высшим» (высшей добродетелью).
Хвала семейному долготерпению как мораль, тесно соприкасающаяся с патриархальным
семейным укладом, была бы более уместна в семейном доме, а не в гостинице, особенно
если принять во внимание, что и здесь рядом с ней висит скабрезная картинка.
Спрашиваю хозяина о назначении этой последней, и он, в подтверждение слов Цзуна,
отвечает: «Для дождя».

Едем далее. Лесс наступает со всех сторон. Подъемы, спуск, а между ними ужасная
дорога. Камень, грязь чуть не по брюхо мулу, кривые колеи и т. д.

1 октября. Въезжаем в красивейшую страну лесса. Опять открывается дивная панорама,


которая так и просится на полотно. Красивые, желтые, зеленые террасы извиваются
плотными и твердыми бордюрами и словно накатывающиеся волны застывают над
откосами лессовых пропастей. Этот пейзаж отличается от пейзажа того берега Хуанхэ
тем, что все в нем как-то неожиданно, своенравно нарушает логическую правильность
линий. Дикая, сильная симфония форм и красок, полных изумительных контрастов.
Жадно любуюсь и не могу насытить глаз...

Спускаемся по бесконечному отлогому склону. Идем с Шаванном и увлеченно обсуждаем


задачи китаеведения.
Изучая Восток, европеец делает это, не учась у него, И в этом, по-моему, и лежит основа
нашего многовекового непонимания и незнания Китая: мы от него ничему не хотим
учиться, относимся к нему, как к недоразвитому ребенку.

Мы думаем, что нам нечему учиться, а на самом деле — не умеем. Мы явно


недооцениваем китайскую культуру, относясь к ней только как к объекту исследования.
Китай не только объект, Китай еще и учитель. История Китая написана самими же
китайцами с такою полнотой, что даже ничтожная доля китайских историографов не
могла быть переведена на европейские языки. А помимо истории самого Китая, китайская
историография много занималась и вопросами, связанными с историей Средней Азии, в
частности историей монголов, что особенно важно для русских историографов, ибо [282]
монголы владели Россией и Китаем в одно время, и изучать это мировое явление нам
удобнее, нежели другим. И вообще, можно ли (как правильно замечает Шаванн) писать
«Всемирную историю», уделяя многовековой цивилизации Китая лишь несколько строк,
переполненных к тому же чудовищными ошибками и следами явного непонимания. И это
все относится не только к истории, но и к искусству, и к литературе, и ко всему. Надо
развивать общечеловеческие знания до мировой полноты. Литературу Китая нельзя
выносить куда-то за скобки, она должна органически входить в общую сокровищницу.
Китай надо изучать так же, как Францию, Англию, Германию. А пока что и русская
синология и международная синологическая наука считаются с ним лишь как с
«интересным» объектом, что, увы, не препятствует выключению Китая из семьи
культурных народов.

Проходим через селение. Толпа, в основном состоящая из детей, смотрит представление


марионеток. Секрет кукол — здесь не секрет: актеры поют, выглядывая из-за кукол, и
хохочут. Идет комедия. Как всегда и везде, нанимает комедиантов деревенская община, а
затем — смотри, кто хочешь, платить не надо.

Подъезжаем к крутому подъему, просеченному в скале. Это — своеобразная мостовая, вся


в неровно уложенных гладких камнях, заставляющих наших несчастных мулов скользить
и ранить себе ноги. Опять телегу за телегой втаскиваем наверх и медленно плетемся
далее, все выше и выше. Проходим мимо любопытного храма Гуань-ди, высеченного в
скале лесса, где семейство Гуань-ди изображено со всем домашним имуществом.
Добираемся до хребта Ханьсиньлинь. Ночуем на высоте 1267 метров. Холодно, дышится
легко. Долго беседуем о путешествии.

2 октября. Вчерашний подъем на гору до того испугал наших возчиков, что они за ночь
устроили тормоза для колес, т. е. попросту бревна, подтягиваемые к колесу веревкой.

Начинается спуск. Под ногами развертывается панорама лессовых слоев, освещенных


солнцем. Вид чудный, воздух — не воздух, а элексир бессмертия, но дорога… Одним
словом,— бедные мулы! [283]

Когда спускаемся, наконец, вниз, то видим картину интересную и оригинальную. На


террасах лесса наслоены правильными рядами ярусы жилищ, друг над другом. Каждое
жилище представляет из себя полукруглой формы кирпичную раму, в которой окно
наверху, дверь и еще одно окно внизу. И полукруги и ярусы поражают своей
правильностью и опрятным видом.

В довершение всего бордюр ярусов весь заполнен непрерывным орнаментом.


Понемногу двигаемся дальше. У одного мула при спуске удилами разрезано подъязычие,
да и с копытами, разумеется, тоже несчастье. Смотреть больно на бедняг. А до Тайюаньфу
еще четыре дня. Доедем ли?

Останавливаемся в уездном городке Линшисяне. Он маленький, невзрачный, обнесенный


лессовой насыпью вместо стены, не имеет даже больших ворот, а какие-то калитки.
Первый раз вижу такое в Шаньси, где глаз привык к большим постройкам, просторным
гостиницам и т. д.

За северными воротами города в храме Люй-цзу, прямо против входа находим типичную
аэролитовую массу: железный кусок с неровной поверхностью. Перед «живым камнем»
— линши, от которого и название уезда, стоит жертвенный стол и свечи. Сбоку висит
хвалебная надпись.

В харчевне вместе с нами остановился какой-то крупный чиновник, и на обширном дворе


поэтому столпотворение перевозочных средств всех сортов.

На стене гостиницы вижу объявление полицейского комиссара, приказывающее


«прекратить злое попрошайничество». Жестокая конкуренция, которую ведут между
собой бесчисленные нищие, привела к совершенно ужасному искусству «злого
попрошайничества»: нищие прибивают гвоздем к двери щеку, или губу, отрубают себе
пальцы, разбивают головы и т. п.

Довольно долго ехать можно сносно, но вот дорога начинает чернеть: уголь. Угольная
пыль летит со всех сторон. Вылезаем и маршируем по обочине.

Снова вижу в поле печь для сжигания бумаги, украшенную надписью: «Благоговейно
пожалей покрытую знаками бумагу». Эти печи, стоящие повсюду, объявления об
уважении к исписанной бумаге, висящие на стенах в городах и деревнях,— все эти знаки
обожания [284] китайцами исписанной или печатной бумаги мы видели во время всего
нашего пути.

Немецкая карта, которой мы руководимся, совершенно лжива для этих мест. К полной
своей неожиданности мы подъезжаем к Цзесиньсяню — большому городу, обнесенному
величественной стеной. Харчевня большая, в два двора. Помещаемся опять свободно и
удобно. Через три дня — Тайюань!

3 октября. По дороге сваливается мул. Его выпрягают, водят. Энергия наших животных
явно подходит к концу. Долго бредем до города Пинчяо. Стена опять новая и крепкая,
высокая и грозная. Дома большие, с солидными дверями полукруглой формы, типичной
для этих мест. Фасады богатых домов и присутственных мест украшены весьма
заботливо. Большую роль тут играют громадные медные гвозди, вбитые в ворота.

Всюду на дверях наклеены дуйцзы — параллельные надписи. На стенах масса объявлений.


Читаю и списываю некоторые. Обращаю внимание на красную бумагу с надписью: «Веко
дергается непрерывно, сообщу всем — и все уладится». Цзун объясняет. Оказывается, это
— дурная примета, если веко дергается, и для того чтобы ее парализовать, надо написать
вот эти две фразы и расклеить повсюду: прохожие прочтут — и ты успокоишься.
Действительно, пройдя немного дальше, снова вижу точно такую же надпись. Цзун —
прекрасный поставщик фольклора. Я все больше ценю его.
Распространение суеверия не имеет границ (обратно пропорционально состоянию
грамотности и просвещения) и иногда принимает масштабы просто государственные. В
Пекине, например, мне рассказывали такой случай. Министерство финансов строило где-
то в провинции коммерческое училище. При постройке обнаружили двух больших змей и
ежей, что, конечно, не столь удивительно в глухом месте. Однако руководители стройки
посчитали этих тварей божественными, испугались несчастий и приказали... срочно
воздвигнуть храм в честь змей и ежей. Вместо коммерческого училища!

4 октября. Хорошо шагать по дороге в предрассветном ожидании солнца! Вот оно


начинает всходить, [285] наплывая яркими снопами лучей на ошеломленный глаз. Скоро
конец и этим утренним свиданиям со светилом, и всей этой беспокойной, утомительной и
увлекательной жизни, конец путешествию. Я нисколько не устал физически, но самым
ясным образом ощущаю живую потребность непрестанной и напряженной работы, и
потому рад возвращению.

Дорога неожиданно превращается в сплошную аллею, напоминая лоянскую дорогу в


Хэнани. Мулы, взбодрившись, шагают крупным шагом, так что мы еле поспеваем за
ними.

Продолжаем наш вечерний разговор о прошлом — начале наших карьер, о положении


нашей науки. Вчера этот разговор так захватил меня, что я и уснул с трудом, несмотря на
усталость.

Шаванн не удовлетворен сборной и часто случайной аудиторией Коллеж де Франс и


жаждет аудитории, получающей у него систематическое образование университетского
типа. В программу курса он хочет ввести, помимо общеуниверситетских, еще следующие
требования: сочинение на тему из китайской истории и перевод с комментариями какого-
нибудь места из китайских классиков. На место огульной и поверхностной экзотизации
отсталого Китая приходит, наконец, серьезное признание китайской науки. Шаванн
создает школу, которая будет вербовать китаистов уже не только из заинтересовавшихся
Китаем путешественников и дипломатов, но и прямым путем университетского
образования. Прекращается эпоха писателей с мест: миссионеров, изучавших Китай с
целью учить его; консулов, изучавших Китай на досуге от деловых занятий, и других
любителей, хотя и дававших от времени до времени ценных деятелей. Начинается эпоха
отчетливо понимаемой науки — китаеведения.

Нашей русской китаистике никак не меньше, чем западной, надо думать именно об этом
решающем факторе: о закладывании университетской базы для формирования кадров.
Пока наше университетское преподавание основывается на принципе глубоко
чиновничьем: выпускаются дипломаты, которые, не найдя себе места, гуртом идут
служить в акциз и в первую попавшуюся канцелярию, не получив ни университетского в
настоящем смысле слова образования, ни поддержанной на [286] практике специальности.
Вместе со мной в 1902 г. окончили курс двадцать девять китаистов. Из них в научной
китаистике только двое, в практической — шесть, и в разрыве со специальностью —
двадцать один человек. И это, увы, не случайность. Когда в конце XIX в. Россия
распространила свое влияние на Маньчжурию, молодые карьеристы, нанюхивая
головокружительные возможности своеобразных конквистадоров, нахлынули на
безлюдное дотоле «китайско-маньчжурско-корейско-японское» отделение факультета
восточных языков, и даже семинаристы, окончившие курс, вместо того чтобы стать
священниками, ринулись туда же, мечтая о карьере «расшитых золотом» дипломатов.
Общее настроение было исключительно утилитарно карьеристское. О науке никто не
думал — эта карьера, считаясь сама по себе почетной, никого не пленяла: все знали, что
она трудна и голодна. Стипендия в 50 рублей — и то лишь как исключение,— а главное,
проблема квартиры, содержание которой поглощает больше половины бюджета (теперь,
когда я вернусь из Китая с целой библиотекой и мне будет поэтому необходима
постоянная, а не временная, как до сих пор, квартира, этот вопрос станет для меня особо
острым, и я уже сейчас с ужасом думаю о нем). Такие перспективы мало кого
вдохновляют.

Главное же, конечно, то, что и сама система преподавания, которая в 1898 г., когда я
поступил на факультет восточных языков, мало чем отличалась от таковой в 1855 г., когда
факультет был основан, и была столь же схоластична, не способна формировать
настоящие научные кадры. Читается multum, non multa, всего понемножку, для особой
«гимнастики ума», помогающей будто бы в дальнейшем чтению того, что «будет нужно».
Тут и анекдоты и рацеи Конфуция, официальные бумаги и романы, философские теории и
древние оды и многое другое. Карьеристам эта программа «всего понемногу» только на
руку, особенно в последней части этой немудрой формулы, но тем, кто собирается идти в
науку, эта программа, конечно, выхода в оную не дает. Им предоставляется, правда,
возможность читать тексты самостоятельно, без руководства. На мое счастье, профессора
Д. И. Пещуров и А. О. Ивановский добровольно направляли мои первые самостоятельные
экскурсы. Всегда буду благодарно помнить эту помощь, столь [287] необходимую
особенно на первых порах, когда трудности усвоения и полный паралич языка способны
убить всякую эмоцию, всякую надежду. Да и потом, в полосу первого понимания,
ведущего к вполне естественному разбрасыванию, когда каждый новый понятный текст
кажется откровением, «Америкой»,— умелая руководящая рука может предотвратить
столько ошибок!

Терпеливым и великодушным педагогом был Д. И. Пещуров. Интересна научная судьба


этого китаиста: он был магистром астрономии, имел научные труды, но, оказавшись в
Китае, где заведовал метеорологической обсерваторией, увлекся китаистикой и преуспел
в ней, благодаря феноменальной памяти и работоспособности. Читал тексты «вверх
ногами», чем потрясал нашу аудиторию. Вел курс китайского языка, обособляя его от
изучения культуры (язык — правила, опыт и дословный перевод), что мне теперь
представляется абсолютно ошибочным.

Другой наш профессор, А. О. Ивановский, действовал обаянием своих познаний о Китае,


добиваясь нашего понимания текста не диктовкой, а через книгу. Лекции оживлял
анекдотами и остроумными афоризмами. Кик профессор следовал во всем своему
учителю, крупнейшему русскому китаеведу В. П. Васильеву, которого обожал 15.
Продолжал полиглотство Васильева: знал маньчжурский, монгольский и тибетский языки
и санскрит, хотя уже далеко не в такой степени, как Васильев. Судьба Ивановского
трагична. Он буквально изнемогал под непосильным бременем огромного курса
китайской литературы, тяжело болел, страдал алкоголизмом. Был беден и часто
жаловался, что не может купить нужных книг. Подобная участь ученого-труженика у нас
на Руси не редкость. Все прошлое русского китаеведения сложно и мучительно.
Разрушительные силы всегда действовали вернее созидательных, и оглядываться на это
больно. Наши вполне самобытные таланты: Иакинф Бичурин, сумевший при скудости
средств познания страны дать такое разнообразие ответов на [288] основные вопросы,
Палладий Кафаров, В. П. Васильев и его ученики Ивановский и Георгиевский — все эти
люди всю жизнь мучились огромными проблемами, не ленились ни минуты, но наша
русская действительность сумела загнать их, сломить. Все они были прежде всего
настолько бедны, что не могли напечатать свои сочинения на свой счет, а университет
находил только крохи средств. Академику Васильеву хватило их только на печатание
китайских текстов на отвратительной бумаге отвратительным набором китайских знаков.
И это в конце XIX в.! Уделом большинства ученых поэтому было писать книги,
составлять пособия... только для того, чтобы эти книги затем скупала Академия наук у их
вдов и хоронила в Азиатском музее. Так, многотомная история Китая Иакинфа Бичурина,
которая была бы, несомненно, очень полезна начинающим китаистам, до сих пор стоит
фолиантами рукописей на полках библиотеки Академии. А целый ряд ненапечатанных
словарей Леонтьевского и других? Синодик велик. Правительство находит все эти затеи
ненужными и не собирается их поддерживать. Васильев, потеряв всякую надежду
напечатать свои многотомные и первоклассные материалы по исследованию буддизма,
сложил их у себя в кабинете, а прислуга, без ведома его, употребила эти длинные листки
на растопку печей. Глупая и страшная трагедия!

Никогда китаевед не мог, да и сейчас не может рассчитывать на печатание больших своих


сочинений, не говоря уже о картах и иллюстрированных изданиях. И кроме того,
большинство наших китаеведов не смогли по бедности своей накопить большие
домашние библиотеки, и то, что осталось после их смерти, не создало большого фонда. А
Британский музей составил свои сокровища, именно скупая индивидуальные коллекции
книг.

И все же, несмотря на все эти далеко не располагающие к развитию науки условия,
трудами наших китаеведов создана русская китаистика, заслуживающая во многих своих
статьях самого горячего признания. Шаванн, между прочим, очень высоко ставит словарь
Палладия Кафарова, который зачастую является «последним резоном», когда даже
китайские словари не могут помочь. [289]

5 октября. Поднимаемся задолго до света, едем при свечах в фонарях у оглобли. Дорога
посылает сюрпризы: то она превращается в сплошной песок и мулы идут совсем тихо, то
еще хуже — разлилась вода оросительного канала, проходящего под мостом через дорогу,
и затопила ее. Приходится огибать канал, хлябая по канавкам.

Дорога извивается меж деревенек. Всюду большие лавки, торгующие лекарствами. На


винных лавках вместо вывески висит тыква — горлянка, точь-в-точь такая же, какую
видишь в храмах в руках божеств: там она наполнена элексиром бессмертия, здесь —
вином. Надпись комментирует: «Если это вино пить постоянно, можно достичь
долголетия и изгнать болезни».

В этой местности чудесный виноград, белый и черный. Увлекаемся им превыше всякой


меры.

Останавливаемся в большой харчевне. Над яслями в помещении для скота сделана ниша.
В ней — картина с изображением лошади и коровы и параллельные надписи, дуйцзы
«Пусть все больше процветают волы», «Пусть лошадь будет сильна, как дракон» и т. д. На
другой картине изображен покровитель скота Ню-ван (князь коров) и божество,
покровительствующее постоялым дворам.

Едем медленно. Наконец, перед нами длинная ровная стена с высокими наружными
башнями. Мы въезжаем в город Тайюаньфу, столь желанный нам в последние дни.

За воротами начинается невзрачная улица, которая, к нашему удивлению, тянется на


неопределенное расстояние. Ищем гостиницу — попадаем на телеграф. Посылаем Суна на
разведку и долго ждем его. Наконец едем в гостиницу. Но куда девались шаньсийские
большие чистые харчевни? Мы помещаемся в грязной, маленькой комнате.
Прощаемся с возчиками с дружеской теплотой. Ведь 30 дней вместе жили! И все эти дни
тяжких дорожных мытарств они держались молодцом.

Нанимаем шикарную городскую телегу с бодро шагающим мулом и едем в банк доставать
деньги по кредитному письму. Наша гостиница в центре города, напротив ямыня, но это
не особенно заметно: улицы не мощены, строения маленькие, невзрачные. Пекинское
[290] отделение банка находим в фанзе, в глубине ряда дворов. Молодой человек,
ведущий сложный пересчет лан на серебро, при этом, как полагается, вежливо беседует и,
между прочим, говорит: «Богатые люди у нас здесь бездельничают и курят опиум».

Вот уже сколько раз мы слышим и видим это. Исключения, выделяющиеся на общем фоне
чиновничьего воровства и безделья, как видно, только подтверждают общее правило.
Конфуцианец-чиновник в мечте — совершенный человек, а в действительности — вор,
лицемерно прикрывающийся конфуцианской моралью, а то и откровенно грабящий народ.

Конфуций все свое учение строил на вере в благородство человека. На деле же


конфуцианство давным-давно выродилось в карьеризм. Должность и оклад чиновников,
как наиболее явные пути к обогащению, привлекали всех авантюристов-ловкачей (тем
более, что пресловутая строгость экзаменов была весьма относительной для богатых
«наследственных» кандидатов, запасшихся протекцией). О том, каким привлекательным
был выход на государственную службу, говорит уже само соединение в одно слово двух,
по существу разных слов фу-гуй, что значит богатый-знатный, для обозначения
чиновника. Иначе говоря, только чиновник и знатен, и богат в одно и то же время, тогда
как, например, купец только богат, но не знатен. Значит, имеет большой смысл претерпеть
страду в юности, с тем чтобы, пройдя на государственном контрольном экзамене, в конце
концов выбиться в люди и стать богатым-знатным.

Думая об этом, как ни вспомнить Ляо Чжая: его ядовитая сатира на грубое бесчинство,
алчность, продажность, интриганство, дикий произвол и бесчеловечность китайского
чиновничества, особенно сидящего на губернаторских постах,— полностью принадлежит
и нынешним временам. Что может быть, например, актуальнее его новеллы «Пока
варилась каша», полной философской и литературной мысли? Некий цзюйжэнь (кандидат
второй степени), мечтающий о звании первого министра, зашел как-то во время прогулки
в храм Будды и хэшан-волшебник навеял на него знаменательный сон. Ему приснилось,
что мечта сбылась и он полновластный министр в империи. Все сановники заискивают
перед ним, он творит суд и расправу, награждая [291] друзей и казня всех ему неугодных;
торгует своей протекцией, назначая цены за должности и чины; все его родственники
занимают высокие посты; сам же он дни и ночи проводит с красавицами-наложницами в
своем доме-дворце или занят охотой с лошадьми и собаками. И вдруг уличен в
государственном преступлении... Все имущество конфисковано, домашние разогнаны, а
сам он казнен, и вот проходит через все восемнадцать адских департаментов, где ему
вливают в глотку расплавленное золото, им же награбленное, бросают на гору с
торчащими лезвиями и т. п., а в довершение всех наказаний заставляют... вторично
родиться женщиной (чрезвычайно характерно для Китая!).

Сон был не продолжителен (пока варилась каша), но убедителен. «С этого времени мечты
о высоких хоромах и террасах поблекли и сменились равнодушием. Он ушел в горы, и
чем кончил жизнь — неизвестно».

6 октября. По привычке просыпаемся еще до света. Ежимся от холода, ибо, несмотря на


то, что окна заклеены, в стене немало дыр 16.
Едем в университет, ректор которого знаком Шаванну. Подъезжаем к ряду больших,
высоких фанз. Просторно, чисто. Спрашиваем ректора. Оказывается, знакомый Шаванна
теперь в Шанхае, а новый ректор, некто Су Ди-жень, сейчас на молитве: воскресенье.
Ждем. Приходит англичанин, священник, рекомендуется: Сутхилл. Это синолог,
известный мне своими статьями в «Чайна ревью». Проводит нас в отлично обставленный
кабинет, начинается разговор о судьбах Китая и т. д. Преподобный синолог высказывает
взгляды весьма поверхностные и хоть и говорит, что они вовсе не сторонники
насилования душ в христианство, но тут же съезжает на протестантскую проповедь:
«Этой религии нет равной в мире. Придет время, когда будем учить студентов философии,
тогда наступит очередь сказать им нечто о религии...»

Об университете сообщает вещи интересные. Университет состоит из двух отделов:


европейского и [292] китайского («...скоро будут слиты под нашим владычеством»,—
утешает ректор). Студенты китайского отделения ведут себя «деспотически». Устроили
манифестацию перед католическим собором, грозя все сжечь за участие миссионеров в
угольных коммерциях (вопрос об угольных копях в Шаньси, видимо, вошел в острый
период). Эти же студенты держат губернатора в таком страхе (терроре), сказал Сутхилл,
что... ему пришлось на время закрыть единственный печатный орган!

Приходят профессора. Один из них, профессор «общих наук», рассказывает


«любопытную» вещь. Он сегодня, видите ли, охотился в безлюдной местности за
куропатками и нашел террасы и каменные барельефы. Отсюда он заключает, что это
должно быть... римские древности! Типично для англичанина!

Затем едем на выставку «Поощрения ремесел». Она помещается в здании совершенно


европейского стиля, но с дуйцзы у ворот, что, в общем, нескладно. На выставке видим
произведения живописи, изделия из меди, керамику, ковры, местную продукцию
(главным образом кожи баранов с белой, очень мягкой шерстью) и всякую смесь вроде
шапок и «учебных пособий». Бросается в глаза весьма резкое раздваивание стиля на
оригинальный — китайский и зависимый — подражательный. Образцами первого
являются прекрасные акварели и тушь, пленяющие меня, как всегда. Китайский художник
«пишет» картину каллиграфическими ударами кисти, а не рисует ее карандашом в
содружестве с резинкой. Поэтому китайскому рисунку присущи легкость и динамичность,
а образ создается точным, живым штрихом, свободным от навязчивых фотографических
подробностей. Хороши также ковры и изделия из белой меди, очень оригинально и
солидно сделанные в чисто китайском вкусе. Все это, кстати, идет из Ханькоу.

Зато витрины с весьма ненравящимися мне названиями — «Отечественные товары


улучшенного качества» — дают образцы рабского подражания Японии и Европе. На
картинах европейского образца любопытно видеть это механическое соединение
полярных школ живописи. Гора изображена совершенно гладкой, без точек и запятых,
столь обычных китайским рисункам и являющихся вполне оправданной стилизацией
кочковой поверхности горного ската. Однако подножие горы исчезло в [293] тумане:
обычный прием китайских художников. Внеконтурный рисунок листьев привел к
ватообразным, расплывчатым клубам. Но забавнее всего получилась крыша. Силуэт
европейской крыши показался художнику невероятно странным. Он воспринял тонкость
слоя европейской крыши, но в то же время не верил своим глазам, приученным к
солидному балласту балок и слоев орнамента, составляющему существенную часть
китайской крышной архитектуры. Поэтому, совершенно теряясь перед точностью
изображения, он обозначил крыши зданий лишь пунктиром. Размещение домов —
геометрических квадратов с черными дырами вместо окон, их взаимоотношение и
соотношение с общей схемой пейзажа — осталось фантазией раболепной и смущенной,
без личности автора.

Досадно видеть это. Китай — страна искусства, известного с древних веков. Это —
мощное искусство живописи, скульптуры, зодчества, музыки, поэзии, это — мировое
искусство, и пустое, механическое заимствование ему не к лицу. Опасен универсализм,
обезличивание. Заимствуя чужое, Китай не должен терять характерную культуру. Но, с
другой стороны, живой, обоюдный контакт с культурой европейской, несомненно, создаст
оригинальнейшие комбинации из «не новых под луной» элементов. Перспектива огромна:
синтез двух великих культур в новом опыте человечества.

7 октября. Утром визит трех здешних ученых. Один из них, Хун Жуй-шэнь — автор
превосходного археологического описания губернии Шаньси, которое и преподносит в
подарок. В археологических указаниях осведомлен необычайно точно. Говорит медленно,
веско, понятно. Очень любезен, но сдержан. Его коллега, старик лет шестидесяти с
лишком, поддерживает Хуна своей ученостью, но держится простодушно и мило. Третий
— молодой человек, говорящий бойко и подчеркнуто любезно. Все трое сообщают массу
вещей, о которых Шаванн ничего не знал, в том числе и о вещах первостепенного
интереса. Выкладывают, что называется, все, что знают об археологии Шаньси.

Шаванн визитировал вчера в католическую миссию. Сегодня последовало любезное


приглашение на обед нам обоим. Приходится ехать. Подъезжаем к весьма [294]
внушительному зданию очень сложного и неопределенного стиля. Вокруг огромная
территория обнесена крепким серым кирпичным забором. Работа еще кипит всюду:
стройка, по-видимому, ведется с большим размахом. Нас уже ждут. Через парадный
подъезд и огромную красивую веранду проходим в приемную, где нас встречает епископ
с улыбкой, чарующей словно улыбка женщины, и ведет в столовую через шикарно
отделанные комнаты с пианино и желтой, чуть ли не шелковой мебелью. За столом сидят
более двадцати человек. Молитва. Епископ читает, остальные гнусят в унисон, сложив
руки на толстые брюшки. Оглядываю почтенное собрание. Все — типы из Декамерона:
пухлые толстячки с красными бородатыми физиономиями. Около каждого стоит бутыль
красного вина местного производства. Епископ, щедро даря улыбки, ведет беседу, весьма
банальную. Мой сосед пытается говорить со мной по-китайски. Весь стол гогочет. «Пэры»
17
большие болтуны, рассказывают анекдоты и дружно ржут. Когда кончается трапеза,
превикар снова гнусит моление, и все вторят. В то же время, молясь, заигрывают с
собакой, цыкают на нее. Превесело! Затем ведут осматривать храм-церковь «романского
стиля» (по словам епископа), но с плоской крышей: китайские мастера не смогли сделать
свод.

Из церкви идем в семинарии. Тоже целое здание с внутренним двором. Оттуда попадаем в
приют. Старухи, девушки-калеки и девочки при нашем приближении встают рядами на
колени на канах и дискантами попят приветствие епископу. Маленькие девочки, более
трехсот, в громадной комнате заняты кропотливым выделываньем кружев под
наблюдением сестры с карими злыми глазками. Масса девочек покрыта паршей, по
мнению сестры, неизлечимой. Около каждой лежит листок из Нового завета по-китайски.
Девочки зубрят стихи из него. В соседнем помещении девицы «изучают» Евангелие тем
же методом зубрежа. Зрелище безотрадное. «Благочестивые» богачи Европы, чающие
«евангелизации темного Китая», тратят колоссальные суммы на эту ханжескую, нелепую
возню, никому, кроме самих «благодетелей», не нужную. [295]
Очевидно, заметив впечатление и желая скрасить его, епископ сообщает, что скоро будет
открыт госпиталь: его достраивают. Прощаемся, несмотря на зазывания епископа. Он
говорит, что весьма рад видеть у себя европейцев: редкие гости.

Вечером едем к Сутхиллу. Охотник, нашедший здесь «римские древности», облачен во


фрак. Нам неловко. За столом потчуют хорошим вином и оживленным раз говором.
Сутхилл оказался более интересным собеседником, чем я думал. Острит, расходится
вовсю, настойчиво приглашает нас все это время столоваться у него. Миссис Сутхилл
гостеприимна и мила. Охотник рассказывает удалые истории, анекдоты. Сижу между
белобрысым немцем доктором и охотником, разговор идет, конечно, о Китае. Когда я
сказал, что изучаю Китай как часть человечества, в глазах своих собеседников прочел
удивление, переходящее в сочувствие. (Как можно тут говорить об общечеловечности?!
Китай — это этнографический объект и только! Китайцы — экзотический народ!) И
сейчас же, конечно, услышал аргументы, почерпнутые из Мирбо... Ох, уж этот «Сад
пыток»! Написан еще в 1898 г., когда я был на первом курсе, и с тех пор меня преследуют
им. Это гнусное произведение стало руководством для всех любителей «колоритного»
Китая, черпающих из него свои обывательские суждения о пресловутой китайской
«экзотике». Как мне ненавистна эта книга! Неврастенический садизм, пустое
эротоманство, позерство европейца буржуа — и только! Великолепен палач, говорящий
по-английски и высказывающий заранее садистские мысли автора. Палач рассуждает о
поэзии, хочет стать мандарином! Эротические названия цветов, поэмы, произносимые
Кларой! А главное: «сад» плюс «пытки»! Издевательство глупое и порочное, измышление
европейца-садиста, претенциозная и гнусная обывательщина.

Не «китайская стена» и не «китайская грамота» отделяют Китай от европейского мира, а


непонимание китайской культуры.

Невежество объяснимо: ученой литературы почти нет, беллетристика же типа «Сад


пыток» или «Курильщики опиума» формирует суждение куда более скверное, чем просто
обывательское, потакая извращенному любопытству. [296]

В нашем русском обществе интерес к Китаю никто не создает. Журналы пробавляются


переводами китайских произведений с европейских языков, извращающих уже
извращенное. Что же удивляться, что даже такие дикие карикатуры, как «Сын
мандарина», «Гейша» и т. д., решительно никого не возмущают и попросту остаются
незамеченными, так же как торговцы в мандаринских одеяниях в «Лакме» и пародия на
китайский танец в «Щелкунчике». Так называемые китайские павильоны тоже не что
иное, как отдаленная пародия на слышанное краем уха о китайской архитектуре. Причуды
китайской одноэтажной архитектуры приспособляются к многоэтажным домам и
сооружаются нелепые архитектурные гибриды. Мода на китайские безделушки, шинуазри,
и предметы искусства и та идет к нам с Запада. Царские и княжеские дворцы наполнены
китайскими вазами, статуэтками, мебелью. В богатых домах можно встретить китайские
бронзовые статуэтки (без отличия от тибетских и монгольских), ширмы (без отличия от
японских), вышивки (с тем же безразличием) — все предметы снобизма, без понимания и
сознательного к ним отношения, а лишь как дань общей экзотической моде.

В доме одного генерала я видел большую лакированную красную доску с золочеными


иероглифами, ясно указывающими, что она снята и увезена из какого-то храма Гуань-ди.
Да что и говорить: не теми путями и не той стороной своей проникает пока что в Россию
китайская культура.
Полное незнание языка соседа — Китая — привело, например, к такому позорному
анекдоту-факту. Во время пребывания наших войск в Маньчжурии на карту были
нанесены одно за другим весьма странные названия деревень: Бутунды I, Бутунды II,
Бутунды III. Бу дундэ значит по-китайски «не понимаю», т. е. то, что отвечали нашим
офицерам местные жители...

Спасти от неизбежных бед и недоразумений может только одно — знание. Как часто
сейчас приглядываюсь отвлекшимся оком к обстановке, в которой живу, и кажется
странным, что ничего не нахожу в ней особенного. Как будто так и быть должно!.. Можно
определить науку о Китае, как ликвидацию экзотики: из причудливого, смешного,
непонятного — в обычные ряды [297] фактов и наблюдений. «Нет курьеза, нет смешного»
— вот девиз ученого. Ученый сражается за благородную емкость своей души, за изгнание
из нее сгустков ограниченности. Даосский принцип сознательного опустошения: чем
больше будем усваивать из неусвоенного, тем емче наше сердце.

Ученый — это человек, ничему не удивляющийся. Однако это ни в коей мере не означает
апатию и пассивность. Ученый отходит от экзотики, т. е. от кажущейся внешней
оригинальности явления, и через суровую школу изучения приходит к пониманию
истинно нового в призме всего человечества. Наблюдение закономерности оригинального
явления, его понимание создают вдохновение ученого, и жизнь его становится поэзией,
ибо с момента понимания человеком оригинальной неизвестной нам культуры
восхищение и любовь к этому человеку становится бесконечной.

11 октября. Цзун уже успел разнюхать весь город. Заказал где-то валенки, обследовал
лавки и разузнал, где продают книги. Это весьма важно, ибо отыскать книжные лавки в
этом мизерном городе — целое наказание: нет вывесок.

В сопровождении Цзуна едем покупать книги. Лавки, как я уже давно заметил в Шаньси,
помещаются в одной длинной крытой галерее и еле-еле отличаются друг от друга
монотонными вывесками.

Начинается самая азартная в мире охота — охота библиофила за интересными книгами.


Глаза разгораются, бросает в жар и пот, руки с лихорадочной поспешностью открывают
роговые застежки книжных футляров. Это требует пояснения: китайская книга не
сшивается и не заклеивается в переплет, как наша, а укладывается в особый раскидной
ящик-футляр, обычно сделанный из папки и синего холста. Боковые стороны футляра
застегиваются при помощи вклеенных в них петель и костяных или роговых пуговиц.
Книг (из тонкой бумаги) вкладывается в футляр иногда до шестнадцати, причем каждая
книга в отдельности может быть свободно вынута. Покупаю массу интересного, в том
числе несколько томов китайской библиографии. Без них филолог, как без рук. Надо
сказать, что библиография китайская — образцовая! (Вплоть до [298] описания отдельных
книг со всею тщательностью.) Без этой китайской науки мы никогда не сумели бы
разобраться в китайской книге и составить наши каталоги. Точно так же и в
лексикографии мы целиком на плечах китайцев: все европейские словари целиком
основаны на словарях китайских.

Нахожу весьма любопытную книгу: историю китайских библиофилов. Только в Китае


такое и увидишь! Затем покупаю еще интересное издание милого моему сердцу Ляо Чжая.
Книга, видимо, уже побывала в руках какого-то его поклонника: всюду видны
разноцветные отметки. Читая книгу, многие китайцы любят отчеркивать то, что им
нравится, красной, синей, желтой и другими красками. Свое восхищение они выражают
кружками и запятыми с боку текста, а также рецензиями и примечаниями вверху
страницы, так что вся страница может оказаться сплошь покрытой отметками.

«Записи необыкновенного, сделанные Ляо Чжаем», можно сказать, не боясь


преувеличения, являются в Китае одной из самых популярных книг. Книгу эту можно
встретить в любой книжной лавке, на любом книжном уличном развале или лотке. Ее
можно увидеть в руках у людей самых разнообразных положений и состояний, классов,
возрастов. Книгу эту прежде всего читает, читает с восторгом и умилением перед
образцом литературной изысканности всякий тонко образованный китаец. Однако и для
тех, кто не особенно грамотен, т. е. не имеет того литературного навыка и запаса слов,
которыми располагает образованный китаец, Ляо Чжай — настоящий магнит. Правда,
такой читатель понимает сложный, весь блещущий литературной отделкой текст из
пятого в десятое, но даже самая фабула — это причудливое смешение мира
действительности с миром невероятной фантастики — пленяет его полностью, и он не
менее образованного знает содержание четырехсот с лишком рассказов. Но популярность
Ляо Чжая проникает гораздо глубже. В Китае даже совершенно неграмотный народ
далеко не чужд литературной пищи. В Пекине, за воротами маньчжурского города, на
главной улице, ведущей к храму Неба, в чайных и ресторанах я часто слушал шошуды, —
рассказчиков для народа, обладающих особым талантом и уменьем переложить текст и
даже стиль Ляо Чжая на особую [299] ритмическую разговорную речь. Многое здесь
дополняется несравненной дикцией, мимикой и редким даром ритмической
импровизации. Впечатление от таких рассказов исключительное. Здесь совершается
художественное претворение книжной, непонятной речи в живую и понятную, и
неграмотный китаец, не имеющий возможности получить образование, оказывается
приобщенным к достоинствам Ляо Чжая, чувствуя, что Ляо Чжай рассказывает вещи, ему
родные, милые и понятные. И тем, кто видел, как внимают слушатели своему шошуды,
становится ясно, как глубоко проникают нити культуры в толщи этого удивительного
народа.

Однако талантливый повествователь — это только одна ветвь в лаврах Ляо Чжая. При
всем уважении к его безграничному вымыслу, китаец читатель не меньше ценит в нем
необыкновенное мастерство литературного приема, заключающееся в обработке
народного поверья на изысканно литераторский лад. Ляо Чжаю удалось приспособить
утонченный литературный язык к изложению простых вещей. В этом живом соединении
рассказчика и ученого Ляо Чжай поборол прежде всего презренье ученого к простым
вещам. Действительно, китайскому ученому, привыкшему сызмальства к тому, что тонкая
и сложная речь передает исключительно важные мысли — мысли Конфуция и древних
мастеров литературы и поэзии, — такому ученому всегда казалось, что так называемое
легкое чтение есть нечто вроде исподнего платья, которое все носят, но никто не
показывает. И вот, является Ляо Чжай и начинает рассказывать о самых интимных и
простых вещах таким языком, который делает честь самому выдающемуся писателю
классической кастовой китайской литературы. Совершенно отклонившись от
разговорного языка, доведя это отклонение до того, что поселяне-хлебопашцы говорят у
него языком Конфуция, Ляо Чжай придал своей литературной отделке такую
насыщенность, что фраза порой являет собой сплошной намек, остроумие оказывается
заключенным в двойной смысл каждого слова.

И вот вышло так, что повести Ляо Чжая, несмотря на их народный сюжет, стали самым
дорогим и самым распространенным чтением среди кастовой китайской интеллигенции.
Поскольку неграмотный китаец с жадностью набрасывается на сложную фабулу [300]
превосходного рассказчика, переживая всем своим существом взятое от плоти его и кости
содержание, постольку ученый ценит богатый, живой, обаятельный, неподражаемый
стиль этих повестей. Таким образом, нет пределов их популярности, вряд ли имеющей
конкурента на всем свете.

Сейчас, возвращаясь в Пекин, жажду дорваться до работы, мечтаю о переводах, в


частности о переводах повестей Ляо Чжая, которые начал перед отъездом.

Если бы удалось мне достойным образом передать содержание повестей русской


литературной речью! Пора, наконец, разрушить представление наших русских читателей
о китайской литературе, как собрании курьезных афоризмов и скучных рацей. Сколько
раз я вызывал самое искреннее удивление русских интеллигентов, говоря о китайской
литературе, как о литературе мировой, сокровища которой лишь сокрыты от нас за семью
замками нашего незнания и непонимания. (Сколько раз меня спрашивали: «Что, у
китайцев и поэзия есть? И рифмы?!»)

Китайская литература есть литература тысячелетий, отразившая жизнь человека во всех ее


фазисах. И, следовательно, ей свойственны все те проблемы, которые испокон веков
мучили человека желанием найти правду и выразить ее в прекрасном слове.

Если литературы Европы, созданные разными народами, каждый из которых внес новое и
оригинальное в общую международную сокровищницу, вскормленную классическими
литературами Греции и Рима, имеют право на признание их мировыми по значению для
умственной культуры мира, — хотя и не всего, а только европейской, незначительной по
величине, его части, — то тем большее право на этот почетный титул может иметь
китайская литература, которая на протяжении, может быть, четырех тысячелетий
непрерывной своей истории питалась гением только одного своего народа, но сумела без
помощи насильственных вторжений завоевать умы разных восточных народов.
Достаточно сказать, что в настоящее время китайским литературным языком владеют
грамотные представители не менее шестисот миллионов разноязычных самих по себе
людей, которые свято чтут литературное достояние Китая, являющееся родным и
близким. Заслуга китайского [301] литературного языка заключается в том, что он —
общее достояние всех, приобщавшихся к китайской цивилизации. Японец, язык которого
в основе своей не имеет ничего общего с китайским, целиком усвоил себе его
литературные формы и читает китайские стихи то сверху вниз, то снизу вверх, повинуясь
законам своего языка, лишенного китайской эластичности, — и все же мыслит
иероглифически и восхищается всем тем, что иероглифика дает оригинального,
незаменимого (иероглифика — это картина, картина же усваивается иначе, чем разговор о
ней). Вершитель державной на европейский лад политики Японии маркиз Ито, отдыхая от
своих дипломатических выкладок, пишет длинные китайские стихотворения, как будто
дело происходит в Китае тысячу лет тому назад. Таково же властное влияние китайской
литературы и в Корее, и в Аннаме. Чары иероглифического языка, создающего
совершенно недоступное иным письменностям и языкам, независимое от звучания речи,
психическое переживание, а главное — чары многообразной интенсивной китайской
культуры, охватили, таким образом, всю Восточную Азию.

Культура каждого народа индивидуальна, и если мыслить о культурах


физиономистически, то можно сказать, что в то время как для египетской культуры
характерен культ загробной жизни, для греческой — культ красоты и искусства, для
римской — государственности и права, для китайской культуры характерен культ
письменного слова, литературы. Китайская литература — это море, вбирающее в себя все
ручейки и потоки науки, искусства, быта, это основа всей духовной культуры Китая. И
если международное сближение совершается главным образом через литературу народов,
то, значит, к Китаю тем более надо подойти именно с этой стороны.
По Конфуцию, литература (вэнь) есть высшее выражение высшей мудрости, есть лучшее
слово, сообщающее современника с идеей древней абсолютной правды (литература не
есть забава и увлечение, а величайшее служение слова человечеству; слово наливается
кровью духовной и живет как проповедник). Книга есть нечто неприкосновенное,
священное. Нельзя переводить ее на современный язык, надо понимать ее так, как
понимали в древности. [302]

Однако присмотримся к этим древним текстам, завещанным Конфуцием как высшее


откровение, и мы видим ряд отрывистых, дидактических поучений, богатых своим
проповедническим содержанием, но убогих живым человеческим порывом, чувством.
Мог ли китайский народ, наделенный не менее других чувством и мыслью, замкнуться по
завету своего мудреца в комментирование и изучение древних текстов? Очевидно, мог. И
действительно, что представляют собой даже те древние тексты, которые Конфуций
признает основой своего учения? Первая из этих книг, «Шицзин», есть не что иное, как
книга древних стихотворений, простых, милых, очаровательных своей
непосредственностью, и только такой сухой дидактик, как Конфуций, мог придать им
благодаря своему упрямому комментаторскому усердию смысл наставительных поучений.
Да и вторая книга «Шуцзин» написана почти сплошь лапидарным стихом, управляемым
древним ритмом. И в той, и в другой книге многое взывает к непосредственному
человеческому чувству и отнюдь не рассчитано на внимание доктринеров и теоретиков
школы Конфуция. Тем более говорят чувству даосские тексты, Конфуцием отринутые.
Конфуцианское учение дало Китаю историческое и культурное сознание. Даосское учение
питало мысль вечным сомнением, сохраняло ее жизнь. Параллельно росту
конфуцианского учения быстро совершенствуют формы своего выражения свободная
мысль и фантазия. Поэзия, превратив даосские изречения в художественные образы,
полна проклятий миру и людям, жаждет слиться с природой в горделивом одиночестве.
Книга притчей о дао Чжуан-цзы полна презрения к мишуре, клеймит земное ничтожество,
а бедный Конфуций со своими злосчастными церемониями выведен на ее страницах, как
кающийся в своем недомыслии рутинер и педант. Язык Чжуан-цзы поразит кого угодно
своею причудливой и совершенной изобразительностью. Его притчи — это
завуалированный намек, поэтический образ, а не догматические поучения. Обаяние этой
книги в Китае столь сильно, что, несмотря на свое изгнание вместе с Лао-цзы и другими
даосами из образовательного канона, она никогда не теряла своей власти над китайским
умом и до сего времени сохраняет в сознании китайца всю свежесть и все очарование
[303] гениального произведения. Рядом с Чжуан-цзы вырастает мощный поэт Цюй Юань,
первый лирик, первый могучий выразитель сердечной тоски, живущей в каждом
китайском поэте до сего дня. И вот, наступает царство слова, выводящего человека из
будничного прозябания в душевную тревогу.

Тексты, заповеданные Конфуцием, стоят как монументы, окруженные поклонением


бесчисленных комментаторов, а слово свободное, слово художественное, — вэнь в ее
конкретном смысле «узора, вышивки, красивых линий», — начинает процветать с такой
силой, что в настоящее время нет никакой возможности даже просто ориентироваться в
этом невероятном обилии произведений, которым Конфуций вряд ли сочувствовал бы.
Уже к VI в. н. э. этот поток был столь стремителен и столь многоводен, что ученый
царевич Сяо Тун составляет «Изборник» китайской поэзии, включая в нее тридцать
восемь форм литературных произведений и исключая из «Изборника» всего Конфуция и
иже с ним. Затем начинается золотой век китайской поэзии при династии Тан, давший
тысячи вполне законченных и совершенных мастеров слова, которые, однако, остаются в
тени нескольких поэтов-колоссов.
Тао Цянь (IV—V вв. н. э.), поэт опрощения и винных чар, сыграл, по-видимому, в поэзии
Китая роль нашего Пушкина. Из каждой строфы глядит на нас поэтическое очарование.
Служа прекрасному вдали от конфуцианского проповедничества, поэт Тао Цянь первый
освободил поэзию от придворных связей и кастовых обязательств, наложенных веками на
китайского ученого поэта. В бессмертных строфах его поэм сложился весь китайский
поэт, со всеми своими идеалами.

Ли Бо — зенит китайской поэзии, поэт-пророк, величайший мастер слова, национальный


колосс. В огромном и ярком потоке поэзии этот гений выразил все бесконечное богатство
народного духа и всю беспредельную сложность литературной традиции. Ученый
академик, магнат, царедворец и юродствующий бродяга, то льнущий к славе, то
презирающий жизнь, жаждущий прозренья и освобождения от земной орбиты, которая
мешает ему стать вечным другом луны, немой подруги его земного одиночества,
дерзновенный безумец, ищущий пути к истине в «верховно-мудром» вине, — Ли Бо [304]
размахом своего необузданного творчества и несдержанных чувств распахнул дверь в
неслыханные до него шири. Ли Бо ждет своего признания и в русской литературе, ждет
переводчика, который найдет в себе силы и знания, чтобы посмотреть великому поэту
Китая прямо в глаза, как умели иногда смотреть в глаза Байрону и Гете.

Рядом с поэтом-небожителем Ли, «свергнутым на землю» за непомерную страсть к вину,


стоит безупречно совершенный великий Ду Фу. За образцовыми стихами Хань Юя стоит
его еще более высокая и неоспоримо лучшая в Китае, проза — законодательница и
образец для всех последующих стилистов.

Удивительно прост и прекрасен поэт Бо Цзюй-и, давший ряд превосходных произведений,


которые, оставаясь на высшей точке совершенства, оказались, как уверяет критик,
понятными даже старой няньке поэта, которой он читал свои стихи, причем, по-видимому,
вполне намеренно достигал этого эффекта, являющегося для китайской поэзии, не
имеющей связи со слышимой речью, исключительным.

В стихах Ван Вэя, говорит его крупный почитатель-поэт, — настоящая картина, а в его
картинах — полный стих. Действительно, полны очарования четверостишия этого
обитателя «Селения бамбуков», на склоне дней своих постригшегося в монахи и
забывшего о бурной жизни, полной почестей и тревог, удач и горя. Великолепный поэт и
идеальный живописец, Ван Вэй особенно интересен именно этим совмещением в себе
двух талантов, оказавшихся равновеликими и поселенными один в другом (это
сосуществование талантов, отнюдь не редкое в Китае, никогда, по-видимому, не
достигало такой совершенной гармонии).

Любовная страсть, отсутствующая в образцовой китайской лирике, находит себе, однако,


полное выражение в драме, повести и романе. Артистически тонко воспета эта страсть в
драме «Сисянцзи» («Западный флигель»), где молодой ученый и образованная девушка,
воспламенившись любовью, претворяют весь новый, открывающийся им мир в
первоклассные стихи. В повестях из мира чудес Ляо Чжая любовь фей, призраков,
перерожденных химер и оборотней проходит перед нами в самых неожиданных формах.
Очертя голову и повинуясь зову очарованной души, устремляется за [305] восхитительной
феей-лисой влюбленный студент, презрев все препятствия, выдвигаемые его средой.

Китайский роман есть прежде всего роман исторический, созданный народным преданием
и легендой, и потому с полной открытостью высказывающий народные идеалы.
«Троецарствие», «Путешествие на Запад» и «Речные заводи» правильнее всего назвать
героическим эпосом. Роман бытовой давно уже привлек к себе внимание европейцев,
которые справедливо полагали, что китайский сфинкс, столь трудно различимый в
признанной литературе, даст себя познать гораздо лучше в литературе отверженной,
закулисной, каковой считается бытовой роман. К области художественного творчества
непременно нужно отнести и трактаты китайской историографии, особенно памятуя о
Сыма Цяне, считающемся одним из отцов литературного стиля. Сюда же надо отнести
многочисленные трактаты-эссеи о поэзии, музыке, каллиграфии и т. п. «Поэма о поэте»
Сыкун Ту (IX в. н. э.) превращает теорию в поэтический образ.

Можно было бы продолжить это набрасывание общих штрихов китайской литературы,


удвоить, утроить и удесятерить число приведенных примеров, и все же это осталось бы
только схемой, и очень приблизительной схемой, далекой до полноты картины. Конечно,
европейцу на этом художественном пиру пока еще рано присутствовать в качестве
полноправного гостя. Для литературы пока еще не наступило время мирного
воссоединения Китая с Европой, и причиной тому бессилие европейца перед трудностями
языка и его неумение подойти к китайскому тексту в том же оружии, в котором он
подходит у себя в Европе к иноязычному писателю. До сих пор мы не имеем ни одного
перевода китайских классиков, который можно было бы читать. И вот в то время, как
китайский фарфор и вообще китайское искусство живописи и скульптуры уже давно
поразили Европу, китайское искусство слова осталось недоступным и непонятным, и это
несмотря на то, что с XVI в. европейцы непрерывно жили в Китае, переводили китайские
сочинения и создали огромную литературу о Китае. Любоваться искусно сделанной
вещью или искусно написанной картиной было легко и доступно всякому, у кого был
какой-либо художественный вкус, но для проникновения в литературу, при котором [306]
основательное понимание текста сочеталось бы с широким и глубоким художественным
восприятием, — для такого проникновения людей в Европе не было. Те, кто жили в Китае,
старались или учить китайцев религии, или эксплуатировать их богатства, и в том, и в
другом случае китайцы и все, что их касается (в том числе и литература), были для
европейских резидентов лишь этнографическим объектом, на котором учились его же
наблюдать, но в котором никому в голову не приходило видеть еще и учителя или хотя бы
равноправного среди других мировых культур субъекта. Поэтому никто из них не смог
нащупать пульс литературной жизни Китая, и упорно думали, что Китай живет лишь
конфуцианскими поучениями.

Таким образом, и до сих пор китайская изящная литература нам недоступна, а те


переводы с переводов, которые появляются время от времени на книжном рынке,
являются жалкой макулатурной фальсификацией. Русский читатель оказался по
отношению к китайской литературе в некоем заколдованном кругу: ничто его не
привлекает к Китаю, ибо нет хороших переводов и нет никаких предпосылок в общем
образовании для развития научного увлечения. Величие огромной китайской литературы
остается русскому читателю неизвестным. Пора приниматься за разрушение этого
заколдованного круга, в который мы попали по отношению к столь сложному и важному
проявлению человеческого гения, как китайская литература. Пора сделать натиск в
будущее, которое не придет к нам само по себе, а только увенчает наш настойчивый труд.
Первой и неотложной задачей китаеведов является создание изобилия достойных
переводов продуманно отобранных произведений китайской литературы. Русский
читатель сможет найти тогда в китайской поэзии то новое, то свежее (несмотря на ее
древность), что нашли уже художники в немой китайской картине, и русский поэт, быть
может, найдет в открывающемся перед ним образном цветнике много того, что можно
претворить в себе и чем обогатиться. «Китайская стена» рушится именно таким путем:
русский читатель почувствует, что китайскими словами говорит все тот же страдающий,
радующийся, ищущий человек, а экзотика, «оригинальное» в кавычках есть лишь
создание ограниченных умов, [307] нетвердых в познании и жадных к внешней новизне.
Это отнюдь не означает, конечно, совпадения Востока с Западом. Напротив! Человеческая
мысль имеет предел, и разделенность только помогает ей жить. Достоинства китайской
литературы обращены именно к тому, кто любит истинно новое; кто всей душой
стремится в новый мир человеческих чувств, переживаний, образов и слов; кто знает цену
новому знакомству, новому проникновению в новые тайны человеческой души.

Китайская древняя поэзия, почти совершенно неизвестная, явит миру новое, оставаясь
глубоко древней. С другой стороны, и она воспримет течения мировой поэзии и сама
станет неким новым синтезом двух больших миров, Востока и Запада.

Я убежден, что когда эволюция китайской письменности низведет ее чрезмерную


условность на степень большей простоты, оригинальный величайший язык Азии,
напитанный великолепными запасами прошлого, без всяких прямых заимствований из
европейских языков, вызовет к жизни из своих собственных недр новые мысли и слова и,
может быть, подарит человечеству ряд новых откровений. Ибо велика неиспользованная
свежая энергия китайского народа, с его накопленной веками культурой, с его
интеллектуальной мощью и новой верой в жизнь, и новой к ней волей.

12 октября. Итак, я еду в Пекин! В купе удобно и просторно: вещи сданы в багаж.
Наслаждаясь комфортом вагона второго класса, мечтаю о той работе, до которой скоро
дорвусь, пишу дневники.

Оглядываюсь назад, на годы, отделяющие меня от окончания университета. Как далеко


отнесли меня эти пять лет! Голова кружится от быстроты взлета и страшно делается:
вдруг ущипнешь себя и проснешься снова «у разбитого корыта»?

1902 г., стипендия кончилась, разговоров об оставлении нет, — надо бежать в гувернеры,
приготовлять недорослей. Лето 1902 и 1903 гг. — все сплошь в гувернерстве. И только в
1904 г. — экзамен и... командировка. На выбор: Запад и Восток. Ольденбург 18 отстаивал
[308] Запад: надо еще учиться. Попов — Китай. Но в Китай уже ехал Иванов, а стипендия
была одна, и Ольденбург устроил тогда командировку в Англию. С какой теплотой и
благоговением вспоминаю я о Сергее Федоровиче Ольденбурге и его роли в моей судьбе.
Сколько внимания и доброжелательности к молодежи в этом исключительно даровитом
человеке!

И вот: Британский музей, Оксфорд, Кэмбридж, потом — Париж. Огромное чувство


удовлетворенности: весь день в науке, свободное личное расписание. Непрерывный рост
знаний, впечатлений... Овладеваю английским и французским языками не только
пассивно, но и активно: могу читать лекции, делать доклады, вести иностранную
корреспонденцию. А главное: читаю, слушаю, занимаюсь... запоем. Как губка, тяну
отовсюду знания. В этом был и минус: читать все подряд от темы к теме по принципу «все
надо знать» — ошибка. Ошибкой было и то, что я слишком рано взял курс на подготовку
к профессорской деятельности. Надо было сначала сосредоточиться на ученом
исследовании, ибо сначала — ученый, а потом профессор, и только так.

Ошибки мои — результат моего темперамента. В страстном увлечении я легко теряю


масштабы. Но этот же темперамент, как палка о двух концах, в то же время — источник
всех моих достижений. В самозабвении работы я не замечаю ни времени, ни труда. От
этой напористости зависит и быстрота моей работы. Я люблю работу, я рабочий
энтузиаст. «Что хорошо в Вас — это Ваш энтузиазм», — говорит мне часто Шаванн.
Помогают мне, конечно, и трудовые навыки моей рабочей семьи.
И вот 1906 г., Пекин! Год напряженнейшей борьбы за овладение языком и текстом:
занятия с сяньшэнами. Сразу же выявился огромный промах в моей подготовке, а именно:
обывательский взгляд на изучение языков на местах, по общепринятой формуле: говорите
— вот и будет ваша практика! Язык нельзя рассматривать как механическую сумму слов.
Язык — это условно выраженная культура народа, и эту культуру надо изучать
обводными каналами из мировой литературы предмета, из обширных и разнообразных
введений.

Все же я могу теперь сказать, что овладел китайским языком. И разговорным (выработал
точное [309] произношение), и классическим текстом. Я от текста беру теперь все и
стараюсь сцепить новое в общую систему и ассоциировать это новое с предыдущими
знаниями. Так, человек неизвестный все ближе и ближе поворачивает к вам голову и,
наконец, прямо смотрит в глаза. Я смотрю теперь в глаза тексту. Это — результат
напряженнейшей и сосредоточенной работы над собой.

И вот, наконец, эти четыре месяца путешествия с Шаванном — школа, значение которой
трудно переоценить!

Результаты экспедиции — это, во-первых, коллекции: народных картин, бытовой


эпиграфики (вывески, объявления, надписи), эстампажей с древних памятников,
китайских книг. А главное — это рукописные заметки на русском и китайском языках,
сиречь — материалы для статей и исследований. Обдуманы и частично подготовлены
следующие работы: «Фонетика пекинского языка и теория его тона», «Китайская
фонетическая хрестоматия», «Китайская лубочная картина», «Китайский амулет»,
«Хрестоматия древнего китайского языка», [310] «Поэзия привета в китайской эпистоле»,
«Заклинания в китайской религии» и т. д.

Помимо перечня результатов, я, пожалуй, могу сделать и кое-какие выводы из опыта этих
лет и моего путешествия.

Идеал научного путешествия один — уничтожить белое пятно на географической карте


земли по разным ее отделам, будь то вулканы, океаны, злаки, культуры земли и людей.
Поэтому только организованное и подготовленное путешествие может понести науке
пользу. Только разрушив свои предрассудки и ярлыки, можно выйти из опыта
путешествия зрячим, а не слепым. Путешественник — инородное тело, и все так к нему
относятся. Он же ощущает себя обыкновенным человеком и, окружая себя своими
собственными обычаями, привычками, предрассудками, создает вокруг себя, так сказать,
некую атмосферу, отделяющую его от того мира, в который он попал. И за непонятностью
чужого невольно просится свое: сравнивает со своим, как с абсолютной нормой, и
приклеивает ярлыки на свой манер. Поэтому видимое неподготовленным
путешественником, будучи реальным само по себе, расшифровывается им только
причудливо. Отсюда все наивные и безграмотные книги о Китае с описаниями китайских
обедов, приемов, этикета, похожими на описание сумасшедшего дома человеком в
здравом уме и твердой памяти.

Вольтер писал: «Путешественник обыкновенно крайне недостаточно знает страну, в


которой находится. Он видит лишь фасад здания. Почти все, что внутри, ему неизвестно».
Путешествие — это текст. Но более сложный: человек не дает оперировать над собой с
той же методичностью, как над текстом. Тут сказывается чуткость к эксплуатации: не
хотят быть объектом курьеза, материалом любопытства. Даже деньги не помогают.
Путешественник недоумевает: как это ради науки не позируют перед его камерой? Нужен
такт, нужно умное и доброе отношение к людям.
Нужно уметь видеть, обдумывать, наблюдать и наблюдать не простым, а (как в
астрономии) вооруженным глазом. Надо серьезно, трезво изучать культуру, язык, нравы,
быт, искусство страны. И только в результате изучения все экзотическое, необычайное,
смешное становится понятным, связанным причинностью. Наука [311] стремится
развенчать «оригинальное», превратив его в общечеловеческое, расширив базу для более
высокой пирамиды — изучения всего человечества в едином научном масштабе.

Но, желая понять китайскую культуру, уложить ее в наше понимание, надо сохранить ее,
как неповторимую, оригинальную систему человеческого мышления. Ли Бо да погибнет,
как курьез, но да воскреснет, как мировая личность!

Путешествие по Китаю, созерцание его в оригинале, овладение разговорным языком как


средством более глубокого знакомства с народом, аналитическое исследование текста
плюс усвоение интуиции образованного китайца, изучение литературы, фольклора,
религии — все это развернуло передо мной величественную картину китайской культуры.
Я хочу быть китаистом-культуроведом по принципу наибольшего и наилучшего охвата
китайской культуры. Всей своей будущей деятельностью я хочу всячески расширять
русло, соединяющее культуру Китая с нашей культурой, показать и пропагандировать
огромный и прекрасный незнакомый нам мир.

Я буду бороться с пессимистическим девизом Киплинга: «Восток есть Восток и Запад


есть Запад. Эти близнецы никогда не встретятся».

Напротив, я убежден, что встреча «близнецов» состоится и откроет огромную


перспективу всему человечеству. Реакция западной души на душу Востока и наоборот
создаст новую жизнь, новых людей, новую культуру.

Я счастлив именно этим синтезом, ибо, повидав Китай, его людей, изучая его великую
культуру, перерождаешься заново, вмещаешь в себя, в свою плоть и кровь, еще один мир,
еще одну жизнь.

Комментарии

15. О В. П. Васильеве см.: З. И. Горбачева, Н. А. Петров, Г. Ф. Смыкалов и Б. И.


Панкратов, Русский китаевед академик Василий Павлович Васильев (1818—1900)
(«Очерки по истории русского востоковедения», вып. II, М., 1956) (Прим. ред.).

16. Стены представляют собой резной деревянный переплет, затянутый бумагой, с более
тонкими просветами на местах, которые играют роль окон и должны пропускать свет.

17. В данном случае имеются в виду отцы-монахи (Прим. ред.).

18. Сергей Федорович Ольденбург (1863—1934 гг.) — видный советский ученый-


востоковед (Прим. ред.).

Вам также может понравиться