Вы находитесь на странице: 1из 362

В. В.

ВИНОГРАДОВ
ИЗБРАННЫЕ ТРУДЬІ

О ЯЗЫКЕ
ХУДОЖЕСТВЕННОЙ
ПРОЗЫ

-S B -

И ЗД А ТЕЛ ЬС ТВ О <ІН А У К А»
МОСКВА 1980
Настоящий том продолжает серию Избранных трудов акад. В. В. Ви­
ноградова и непосредственно связан с книгой «Поэтика русской лите­
ратуры» («Наука», 1976). В том вошли работы 20—30-х годов. На мате­
риале творчества протопопа Аввакума, Пушкина, русских прозаиков
XX в. Виноградов ставит теоретические проблемы, представляющие
значительный интерес для современной филологической науки.

Редакционная коллегия:

М. П. АЛЕКСЕЕВ, Ю. А. БЕЛЬЧИКОВ, В. Г. КОСТОМАРОВ,


Д. С. ЛИХАЧЕВ, Ю. В. РОЖДЕСТВЕНСКИЙ,
Н. И. ТОЛСТОЙ, Н. Ю. ШВЕДОВА

Ответственные редакторы тома

член-корреспондент АН СССР
Г. В. СТЕПАНОВ
кандидат филологических наук
А. П. ЧУДАКОВ

В И К Т О Р В Л А Д И М И РО В И Ч В И Н О ГРА Д О В
О Я З Ы К Е Х У Д О Ж Е С Т В Е Н Н О Й П РО ЗЫ
И збр ан н ы е труды
¥

У тверж дено к печати Отделением литературы и язы к а Академии н аук СССР

Р едактор издательства Е . Г. Павловская. Х удож ник Г. А . Астафьева


Х удож ественный редактор С. А . Л ит вак. Т ехнический редактор Э. Л . К уп и н а
К орректоры В . А . Бобров, Ф. А . Дебабов

ИБ № 18008
Сдано в набор 1 4 .1 2 .7 9 . П одписано к печати 19.09.80. А-09402. Ф ормат 7 0 х Ю 0 1/і«
Б у м ага ти п ограф ская № 2. Г арн и тура обы кновенная. П ечать вы сокая
Уел. печ. п. 29,48. У ч.-изд. л . 32,6. Т ир аж 11700 экз. Т ип. з а к . ЮСО. Ц ена 2 р. 50 к.
И здательство «Н аука» 117864 ГСП-7 М осква, В-485, П роф сою зная у л ., У0
О рдена Трудового К расн ого Знам ени П ер в ая тип ограф и я и здательства «Н аука»
J99034, Л ен и н гр ад , В-34, 9 л и н и я, 12

70 2 02-2 87
------------------ 5 2 8 -8 0 3602010000 © Издательство «Наука», 1980
042 (02)—80
О ЗАДАЧАХ СТИЛИСТИКИ
НАБЛЮДЕНИЯ НАД СТИЛЕМ
ЖИТИЯ ПРОТОПОПА АВВАКУМА

1. О СТИЛИСТИКЕ
Всякий литературный памятник, представляющий организацию словес­
ного материала, подлежит ведению лингвиста. Он рассматривает его как
представителя языкового типа, органически выросшего в определенной
диалектической среде и очерченного точными хронологическими грани­
цами. Изучаемые под таким углом зрения языковые особенности памят­
ника имеют интерес для лингвистики в той мере, в какой они характе­
ризуют говор некоторой социальной группы (диалект) в известную эпоху
ее жизни, являются осколками застывшего скульптурного слепка с жи­
вого диалекта. Оторванные от индивидуальной психики автора, они во­
влекаются в цепь однородных лингвистических явлений и вместе с ними
устанавливают этапы развития языковых форм.
Работа лингвиста над оригинальным литературно-художественным
памятником может, но не должна этим исчерпываться. Ведь этот па­
мятник — не только одно из проявлений коллективного языкового твор­
чества, но и отражение индивидуального отбора и творческого преобра­
жения языковых средств своего времени в целях эстетически действен­
ного выражения замкнутого круга представлений и эмоций. И лингвист
не может освободить себя от решения вопроса о способах использования
преобразующею личностью того языкового сокровища, которым она могла
располагать. И тогда его задача — в подборе слов и их организации в син­
таксические ряды найти связывающую их внутренней, психологической
объединенностью систему и сквозь нее прозреть пути эстетического
оформления языкового материала.
При таком подходе понятие о диалекте коллектива сменяется по­
нятием об индивидуальном поэтическом стиле, прежде всего как о си­
стеме эстетически-творческого подбора, осмысления и расположения
символов Изучение индивидуальных стилей — основная проблема сти­
листики.
Но как лингвистами, так и теоретиками эстетики и поэтики замечено,
что процесс резкой индивидуализации поэтической речи, знаменующий
выработку новых, оригинальных стилей и ломку традиционных форм ли­
тературного языка, нейтрализуется распространением особенностей
стиля выдающегося художника слова, путем подражания, в кругу лиц,

1 Принимаю определение Albert Sechehaye: «Le sym bole n ’est pas un sign e arbitrai­
rem ent choisi pour correspondre à une idée préexistante, m ais la condition lin g u isti­
que nécessaire à une opération psychologique, à savoir la form ation d’une idée
verbale»* (Sechehaye A. La stylistiq u e et la lin gu istiq u e théorique. — M élanges de
linguistique offerts à M. Ferd. de Saussures. Paris, 1908, p. 175).
1*
4 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я П РОТОПОПА АВВАКУМ А

усваивающих в той или иной мере его поэтический язы к2. Становясь до­
стоянием значительной группы писателей, литературной школы, явления
индивидуально-поэтического стиля тем самым механизуются, обнаружи­
вая тенденцию к превращению в языковые шаблоны (клише) и к про­
никновению в диалекты разговорного языка. Таким образом, предельной
фикцией в изучении поэтической стилистики является стиль «школы»
как некое отвлечение однородных стилистических особенностей в «язы­
ковом творчестве» группы лиц, объединенных тяготением к одному ху­
дожественному центру.
Вполне понятно, что с этой точки зрения едва ли возможно говорить
о «поэтическом стиле эпохи», если не разуметь под ним стиль господст­
вующей литературной школы. Христиансен дает ему такое определение:
«Вот это общее, что встречается в собственном стиле близких по духу
современников и е с т ь с т и л ь э п о х и в автономном смысле этого
слова. На самом деле, значит, стиль эпохи сводится к отдельным личным
стилям, но образует по отношению к ним своего рода общее понятие и
оказывает на них живое влияние, которое не могло бы породить одно
подражание; но это все-таки и не простое universale post rem» 3. Но ведь
близкие по духу, т. е. по приемам использования наличного языкового
материала художники и составляют то, что принято называть литератур­
ной школой. Общие же черты в стилях всех без исключения поэтических
школ той или иной эпохи, вероятно, сведутся к указанию на установи­
вшиеся в пределах того или иного диалекта нормы символических изо­
бражений и их синтаксической группировки 4.
Конечно, стиль, который утвержден господствующей литературной
школой в пределах каждого жанра, до некоторой степени определяет
общий колорит эпохи. Однако он не может быть признан полным выра­
зителем эстетических норм, которые руководили поэтическим творчест­
вом эпохи.
Поэтому мне кажется, что понятие «стиля эпохи» следует уступить
особой области стилистики — той, которая изучает эстетические нормы
повседневной речи в пределах того или иного диалекта. Нельзя сомне­
ваться, что при всяком словесном построении, облекающемся в форму
монолога (хотя бы небольшого), каждый носитель того или иного говора
производит эстетическую оценку и отбор между возможными выраже­
ниями мысли. Трудно отрицать и то, что есть некоторые общие нормы
такого отбора для лиц одного говора в данную эпоху. Поэтому можно,
2 Если в «диалектологии» индивидуальный язык долж ен рассматриваться как
материал, подлежащ ий сортировке по нескольким диалектам (см.: Baudouin de
Courtenay J. Les lois phonétiques. — Rocznik Slaw istyczny, t. III. Krakow, 1910,
s. 70—71), то индивидуальный стиль — всегда самостоятельное «наречие».
3 Христиансен Б. Философия искусства. Перевод Г. П. Федотова под ред.
Е. В. Аничкова. СПб., 1911, с. 187.
4 Таким образом, я не только отрицаю мысль R ies’a, что в стилистике (die Subjek-
tive Stilistik) «als ѳіп solches Individuum kann [ . . . ] angesehen werden oder auch
eine ganze Epoche oder ein e Nation» *, но резко расхож усь с ним вообще в опре­
делении задач стилистики, которую он в сущности лишь внешне отделяет
от грамматики («Da die subjektive S tilistik die einer bestim m ten In d iv id u a lity
èïgentüm liche Sprachbehandlung und G estaltung darzustellen hat, ist sie in der
vollstandigen Grammatik der Sprache dieses Individuum s schon m it gegeben, sie
kan n dieser stofflich nichts N eues, noch nicht B ehandeltes hin zu fiigen , sie kann
nur w eglassen, w as d ieses Individuum m it andern gem eisam hat» **. Ries J. W as
ist Syntax? Marburg, 1894, S. 129).
О СТИ ЛИ СТИ КЕ 5'

вслед за Vossler’oM, говорить об особой ветви стилистики — своего рода


«истории лингвистического вкуса» *, Она и должна оперировать с поня­
тием «стиля эпохи». Конечно, задачи такой дисциплины необходимо рас­
ширить до изучения всех тех элементов разговорной речи, за которыми
уже укрепляется название «стилистических». Вопроса о них касался
JI. В. Щерба в статье «О разных стилях произношения и об идеальном
фонетическом составе слов», JI. П. Якубинский в заметке «О поэтиче­
ском глоссемосочетании», Р. Якобсон в книге «О чешском стихе» 5 и др.
Таким образом, мне кажется, что есть два аспекта, в которых воз­
можно построение стилистики:
1) стилистика разговорной и письменной речи — во всем разнообразии
их целей, а в зависимости от этого — и типов построения;
2) стилистика поэтической речи, т. е. речи, которая организует лите­
ратурно-художественные произведения.
Понятно, что стилистика повседневной речи в ее разнообразных функ­
циях образует фон, на котором воспринимается своеобразие поэтиче­
ского языкового творчества. Отграничив эти две сферы, в дальнейшем
сосредоточу свое внимание только на задачах стилистики поэтического
языка.
С точки зрения смены поэтических индивидуальностей и их группо­
вых объединений перед ней две проблемы: 1) индивидуально-поэтиче­
ский стиль и 2) стиль литературной школы.
Таким образом, задачи исторической стилистики поэтического языка
таковы:
1) уяснение сущности и порядка смены поэтических стилей, которые
развиваются путем индивидуально-творческого преображения и исполь­
зования сокровищ современной им и прошлой жизни поэтического, лите­
ратурно-книжного, интеллигентски-разговорного и народного языка — во
всей сложности составляющих их диалектических единиц, иначе: изуче­
ние индивидуально-поэтических стилей в их исторической преемствен­
ности — на фоне общей истории языка и истории лингвистического вкуса;
2) группировка их по школам путем отвлечения однородных особен­
ностей и указание центров тяготения для стилей школ;
3) наблюдения над процессом распада стиля школы и превращения
его в ряд языковых шаблонов и над переработкой их в новых стилях.
Однако в это определение задач стилистики поэтической речи необхо­
димо внести два существенных дополнения. Во-первых, поэтическая
индивидуальность часто не умещается в пределах одной литературной
школы, потому что прибегает к различным приемам речевых построений.
В таком случае она сосуществует одновременно в нескольких школах,
является носительницей как бы нескольких «поэтических диалектов».
Отсюда ясно, что в определении понятия «стиля школы» целесообразнее
исходить не из признака языковой однородности лиц, а из признака,
лингвистической близости художественных произведений. Стиль школы —
это совокупность общих приемов выбора и эстетического оформления
языкового материала в значительной группе художественных произве­
дений, хронологически смежных и принадлежащих разным лицам.
5 Записки неофилологического общества при имп. Петроградском ун-тѳ, вып. VIII.
Сб. в честь проф. Ф. А. Брауна. Пг., 1915 **. Поэтика. Сборники по теории
поэтического языка. [Вып. III]. Пг., 1919. Якобсон Р. О чешском стихе преиму­
щественно в сопоставлении с русским. Берлин, 1923.
6 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . СТИ ЛЬ Ж И Т И Я П РОТОПОПА АВВАКУМ А

Едва ли требует особенного развития мысль о том, что это сродство язы­
ковых средств не должно быть случайным, но, образуя целостную си­
стему, оно может порождаться лишь эстетическою зараженностью дан­
ных писателей речевыми построениями избранного ими «руководителя».
Во-вторых, необходимо при всяких стилистических группировках учи­
тывать функциональные разновидности поэтической речи, обусловленные
различием форм «композиционного» (в широком смысле этого слова)
членения и особенностями литературных жанров. Например, язык но­
веллы, язык драматических диалогов, язык лирического стиха — это
функционально не сравнимые виды поэтической речевой деятельности.
Детальное раскрытие отличий в принципах словесного отбора, распо­
ложения символов, их синтаксических объединений, изменений семанти­
ческой характеристики — между разновидностями поэтической речи воз­
можно, конечно, лишь на анализе большого материала.
Таковы общие линии, по которым должно идти решение вопроса о за­
дачах стилистики.
Теперь следует указать общую схему ее деления на главы, по которым
могло бы разбиваться стилистическое описание всякого художественно­
литературного памятника. Таких глав, по моему мнению, две: символика
и композиция (или синтактика) б.
Символика, устанавливая систему символов того или иного творца,
изучает способы их эстетического преобразования, приемы их употребле­
ния и обусловленные им различия их значений. Она не может отстра­
нить от себя вопроса и о мотивах выбора художником той или иной
сферы символов, и о господствующих в его творчестве путях их группи­
ровок по «гнездам» — на основе эвфонического, семасиологического или
иных принципов.
Для символики одинаково существенны вопросы как о тех семанти­
ческих нюансах, которые окружают символ в системе данного «эстети­
ческого объекта», так и об общем «типе» семантических преобразований,
который характеризует творчество того или иного художника в целом.
Именно — только после этих разысканий можно приступить к определе­
нию связей стиля писателя с литературными традициями, которые пере­
крещивались в его творчестве.
Необходимо иметь в виду, что символика изучает не только отдельные
слова как элементы известной целостной композиции и как части инди­
видуально-поэтического словаря — во всем разнообразии их значений и
употребления, но и фразы, т. е. группы слов, соответствующие сложному,
нерасчлененному представлению и являющиеся в сущности, по выра­
жению проф. JI. В. Щербы, «потенциальным словом» 7 ( «грамматические
единства» у А. А. Шахматова в его курсе синтаксиса русского языка) *.
Наконец, символика же рассматривает как далее неделимые еди­
ницы — застывшие формулы, цитаты, которые, между прочим, прирав­
нивал к словам и Бодуэн де Куртенэ (Введение в языковедение).
Символика находится в естественной связи с вопросом о синтаксиче­
ской системе писателя, так как в некоторых случаях особенности син­
таксических объединений служат лишь средством создания новых се­

6 Очень неудачна схема деления стилистики, предлож енная проф. В. М. Жирмун­


ским в статье «Задачи поэтики» («Начала», 1921, № 1).
7 Щерба Л. В. Восточнолужицкое наречие. Пг., 1915, с. 145.
О Ф ОРМ АХ СТИ Л Я В Ж И Т И И ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 7

мантических нюансов. Эта мысль прекрасно развита и обоснована


в книге АІЬ. Sechehaye «Programme et méthodes de la linguistique théori­
que» (P., 1908, p. 242 и sq.) *.
И вот второй отдел стилистики — композиция изучает принципы
расположения слов: их организацию в те или иные синтаксические
ряды, а также приемы сцепления и сопоставления синтаксических це­
лых. Необходимо заметить, что применение синтаксических схем разго­
ворного или литературно-книжного языка в поэтической речи усложня­
ется и деформируется разнообразием компонующих факторов — эвфони­
ческого, ритмического, интонационного, «мелодического», которые могут
или «в общем согласовании», говоря словами Христиансена, осуществлять
«кооперацию всех элементов в духе целого» **, или выделять из своей
среды один в качестве доминанты.
Лишь после предложенных замечаний о задачах стилистики8 считаю
возможным перейти к непосредственной цели своей — описанию стиля
Жития прот. Аввакума, чтобы затем на основе его более детально из­
ложить методы стилистических изучений.

2. О ФОРМАХ СТИЛЯ
В ЖИТИИ ПРОТОПОПА АВВАКУМА
Восхищение Житием прот. Аввакума как художественным произведе­
нием началось давно. Лингвисты (Потебня, Соболевский, Шахматов и
др.) в один голос говорили об исключительном его значении для исто­
рии русского языка; историки литературы (Тихонравов, Венгеров, Бо­
роздин и др.) — об яркости его стиля. Между тем Житие прот. Авва­
кума еще не нашло своего исследователя6*.
Узкой задаче — его стилистическому расчленению9 должно предше­
ствовать определение литературного жанра, к которому относится авто­
биография прот. Аввакума 8*.
8 Некоторые дельные, хотя и довольно элементарные, соображ ения о задачах сти­
листики как лингвистической дисциплины можно найти в статье: Schober S.
Zjawiska stylu w stosunku do innych zjaw isk jçzykow ych i stanow isko stylistyk i
wobec jçzykoznaw stw a. — Prace lin gw istyczn e, ofiarowane Ianow i Baudouinowi
de Courtenay. Kralcôw, 1921.
Плодом недоразум ения следует признать то различение лингвистики и поэ­
тики (а, следовательно, и стилистики, с точки зрения Б. М. Эйхенбаума), кото­
рое пытается установить В. М. Эйхенбаум в «Мелодике стиха» (Пб., 1922, с. 14).
И отнесение лингвистики к наукам о природе, и отрицание в ней телеологиче­
ского принципа — все это — ходячие, но несправедливые и узкие суж дения ***.
Любопытно, что крупные русские лингвисты единогласно настаивали на телеоло­
гии языковых проявлений (Бодуэн, Крушевский, Шахматов, Щ ерба и др.) и
боролись с отнесением лингвистики к естествознанию 4*. Ср.: Marty A. Unter-
suchungen zur Grundlegung der allgem einen Grammatik und Sprachphilosophie.
Halle, 1908, S. V II—V I I I 5*.
Подробнее об отношении стилистики к лингвистике буду говорить в статье
«Диалектология и стилистика».
* Недостаток предлагаемого стилистического анализа — отсутствие ясной истори­
ческой перспективы в суж дениях о значении символов — очевиден мне самому.
Но он неизбеж ен, пока не будет произведено анализа большого количества па­
мятников и пока не подвергнется более внимательному изучению история сло­
варного материала в литературном языке. Теперь ж е можно писать лишь «за­
метки об особенностях стиля» того или иного писателя. Работы по истории
поэтического стиля акад. В. Н. Перетца и проф. А. С. Орлова мною для моей
цели не могут быть использованы 7*.
8 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . СТИ Л Ь Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А

«Житие» построено в форме речевой, бесхитростной импровизации —


«бесѣды», «вяканья».
Отсюда в нем постоянные обращения к слушателям — старцу Епи-
фанию и «рабу Христову» *:
«Слушай, за что...» (34) 10.
«видишь, каковы были добры!» (45).
«А еще сказать ли тебѣ, старецъ, повесть?» (77).
«Бывало, отче, въ Дауръской землѣ, — аще не поскучите послушать
с рабомъ темъ Христовымъ...» (47) и др. под.
Аввакум как бы следит неотрывно за впечатлениями собеседников
от своего рассказа и пересекает его вводом просьб и извинений, направ­
ленных к ним, в минуты мнимого «самообличения»:
«Я-су, простите! — своровалъ. . .» (39).
«Взялъ ихъ бѣдныхъ. Простите!» (29).
«А я, — простите Бога ради! — лгалъ в тѣ поры. . .» (39).
«Охъ, горе мнѣ! Какъ молыть? и соромъ и не смѣю, но по старцову
Епифаніеву повелѣнію говорю.. .» (69) и мн. др. под.
Однажды — Аввакум даже обрывает свою повесть на половине, прося
«старца» высказать свое отношение к его поступку. И только после его
реплики успокаивается:
«Добро, старецъ, спаси Богъ на милостыни! Полно тово» (40).
Этим устанавливается основной тон, в котором ведет повесть о своем
житии прот. Аввакум, — глубоко личный тон простодушно-доверчи­
вого 11 рассказчика, у которого рой воспоминаний мчится в стремитель­
ном потоке словесных ассоциаций и создает лирические отступления и
беспорядочно-взволнованное сцепление композиционных частей. И сам
прот. Аввакум как бы не в силах противиться самопроизвольному дви­
жению словесных ассоциаций и сдержать их в рамках логически-плано-
мерного членения материала***:
«Полно тово, — и такъ далеко забрелъ» (41).
«К слову молылось» (54).
«Еще вамъ побесѣдую о своей волоките» (57).
«А однако ужъ розвякался, — еще вамъ повесть скажу» (76).
Так определяется главный стилистический слой сказа и его органи­
зации4*· С этой точки зрения, «житие» — это интимная, дружеская
«беседа» о замечательных случаях из жизни рассказчика, которые сле­
дуют один за другим в порядке скитаний гонимого протопопа или всплы­
вают группою — в силу тесной ассоциации по сходству (эпизоды о го­
нениях от «начальников», «повести» об изгнании бесов) 5*.
Но вдруг этот сказ сменяется торжественной проповедью. За спиной
непосредственных собеседников, к которым обращался Аввакум, пока­
зываются толпы «правоверных» и «никониан». Поэтому в житие вкрап­
лены лирические воззвания к последним:
«Простите, барте никоніяне, что избранилъ васъ; живите, какъ хо-
чете» (41).

10 Ж итие протопопа Аввакума им самим написанное. Изд. Археографической ко­


миссии. Пг., 1916. (В скобках указываются номера столбцов по этому изда­
нию. — Ред.).
11 Насколько искренен этот тон, меня не касается**. Об этом много острых замеча­
ний у Η. Ф. Каптерева («Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович», т. I.
Сергиев Посад, 1909).
О Ф ОРМ АХ СТИЛЯ В Ж И Т И И ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 9

«Увы, бѣдные никоніяня! погибаете от своего злаго и непокориваго


нрава!» (60).
Вместе с тем «слышателъ» выступает как представитель всего пра-'
воверного коллектива, и к нему раздается торжественная ораторская речь:
«Виждь, слышателю... Сего ради соблазны попущаетъ Богъ, да же
избрани будутъ, да же разжегутся, да же убедятся, да же искусніи яв­
лении будутъ в васъ» (52).
«Ну-тко, правовѣрне, нарцы имя Христово, стань среди Москвы, пре-
крестися знаменіемъ Спасителя нашего Христа, пятью персты...»
(6 5 -6 6 ).
Так личный тон и безыскусственная стилизация «вяканья» * сменя­
ются торжественно-обличающим или убеждающим пафосом проповед­
ника **, и «житие» становится «книгой живота вечного». И сам Авва­
кум как главный герой всех происшествий начинает освещать их, так
сказать, изнутри, в процессе их течения евангельскими текстами (24,
43 и др.). Архаически-церковные стилистические построения внедряются
в разговорную стихию.
В связи с этим и в самом повествовательном сказе открывается тон­
кая вязь, сотканная из двух символических клубков.
Два стилистических слоя в нем соответствуют двум рядам представ­
лений, как бы двум членам психологического параллелизма, взаимно
обусловленным в своем течении.
В одном плане житийный рассказ — это повесть Аввакума об его
«волоките», об его «плавании» по житейскому морю. Но способ рисовки
реальных событий определяется той церковно-библейской литературой,
в кругу которой вращалась творческая интуиция Аввакума ***. «Случаи
из жизни» в процессе их художественного воспроизведения апперципи­
руются богатым запасом библейских сюжетных схем и стилистических
формул и расцвечиваются словесными красками церковно-богослужеб­
ного и житийного материала. «Новое евангеліе» создается на основе
«старого». И этот другой план, бессознательно влиявший на стилисти­
ческую обработку и характер рисовки событий из жизни Аввакума, ино­
гда проступает очень явственно І1а.
Прежде всего библейские рассказы часто образуют первую часть па­
раллелизма, в значительной степени определяющую изложение эпизода
из Жития Аввакума. Например, в повести о «замотае», укрытом Авва­
кумом от преследователей под постелью жены, он сам развертывает сю­
жет по схеме параллелизма с историей Раави: «яко Раавъ блудная во
Ерихонѣ Ісуса Наввина людей, спряталъ ево.. .» (39). Здесь любопыт­
нее всего подчеркнутая преднамеренность сопоставления, которое зату­
шевывается введением наивно-нерешительного «кажется»: «При Рааве
блуднице она, кажется, также здѣлала» 5* (39).
Иногда, напротив, уже рассказанная повесть о событии апперцепируѳт
сходные библейские мотивы, лишь в них получая полное свое разреше­
ние (рассказы о солнечных затмениях).
Бывает и так, что весь эпизод сжимается в одном предложении.
Тогда круг библейских представлений освещает его в форме торжествен-

|1а Ср. такую ж е двупланность вообще в житийной литературе. Об этом по отно­


шению к «первой христианской биографии» см.: Harnack A. Das Leben Cyprians
von Pontus. Leipzig, 1913, S. 43—4 5 4*.
10 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я П РОТОПОПА А ВВАКУМ А

ного сравнения: «на пути крестили (Прокопия. — В. В .), яко же Фи-


липпъ каженика древле» (11) *; «под сосною и жить стали, что Авра-
амъ у дуба мамврійска» (181, ред. В) **. В других случаях, например,
в повести о гибели отряда по молитве Аввакума, изложение развивается
в контрастном сопоставлении с евангельским рассказом о братьях Зѳ-
іведеевичах ***, предложивших свести огонь с неба, что опять-таки
как бы бросает стилистический отсвет на сказ о самом эпизоде.
Но гораздо чаще, чем использование библейских образов в качестве
одного из членов параллелизма, в Житии прот. Аввакума происходит
} незаметное внедрение библейских текстов в речи действующих лиц.
И совершается как бы подмен одних героев другими.
Раскаявшийся Евфимей Стефанович «вопитъ неизреченно» словами
«блудного сына» евангельской притчи: «прости, государь, согрѣшилъ
пред Богомъ и пред тобою!» (13). Те же речи произносит исцеленный
Аввакумом келарь Никодим: «прости, Господа ради, прости, согрѣшилъ
пред Богомъ и пред тобою» (54) 4*.
Пашков — мучитель протопопа говорит словами Иуды: «согрѣшилъ
окаянной, пролилъ кровь неповинну...» (36, ср. Матф. XXVII, 4).
Сам Аввакум, избитый Пашковым, разрешается тирадой из речей
праведного Иова: «Кто дастъ судію между мною и Тобою?»5* (23),
хотя тут же обличает себя за такое сопоставление.
В картине суда над прот. Аввакумом явственно выступают стилисти­
ческие детали евангельского рассказа о суде над Христом12. На фоне
его воспринимается крик: «возми его!»6* Впрочем Аввакум сам же и
раскрывает здесь второй план: «Христосъ и путче ихъ былъ, да тожъ
ему, свѣту нашему, было от прадедовъ ихъ, от Анны и Каіафы, а на
нынѣшнихъ и дивить нѣчева: с обрасца дѣлаютъ!» (60).
Также «с обрасца делал» свою повесть и прот. Аввакум.
В ряде повестей действующим лицом является Пилат (62, 64).
Отрекшиеся от веры Аввакума «сыны его родные два» сопоставля­
ются с «другом ближним» апостолом Петром посредством буквальной
цитации евангельского текста (62) І3.
Таким образом, на протяжении всего сказа происходит как бы спле­
тение двух эмоционально-символических рядов, двух форм стиля.
Но ведь «книга живота вѣчнаго», излагая жизнь и чудеса Аввакумг
в аспекте библейском, в то же время сопровождает их, как я упомянул
выше, религиозно-моральным комментарием. От этого стилистический
рисунок становится красочнее и богаче эмоциональными впечатлениями.
В формулах морального назидания торжественно-книжный слой стиля
выступает в наиболее чистом виде. Им прежде всего формуются краткие
концовки, замыкающие отдельные повести, например: «Такъ-то Богъ
строитъ своя люди!» (12); «Так-то Господь гордымъ противится, сми-
реннымъ же даетъ благодать» и др. под.
Вполне понятно, что эти нравоучения могут оттеснить сказ и раз­
виться в целую проповедь. В первоначальной редакции, принадлежащей
Аввакуму, во внедрении этих ораторских речей, обращенных ко «всем

12 С речью Аввакума «Мы уроди Христа ради! вы сл авн и ...» ср. I поел, к Ко­
ринф., IV, 10.
13 Другие сопоставления сделаны А. К. Бороздиным («Протопоп Аввакум». СПб.,
1900, с. 3 0 1 -3 0 2 ).
СИМ ВОЛИ КА Ж И Т И Я П РОТОПОПА АВВАКУМ А И

православие блюдущим», замечается далеко не случайное расположение.


Если оставить в стороне зачин, то сохранятся две проповеди Аввакума:
одна — сопровождает первое совершенное им чудо исцеления бесноватого
(29—30: на тему о причащении, которое было главным лекарством
«врача» Аввакума *) ; вторая — завершает Житие в собственном смысле
(после идут самостоятельные «повести» о «бешаных») **.
Все эти морально-назидательные комментарии образуют обособлен­
ный стилистический пласт, который очень часто выделяется даже самим
Аввакумом. Возвращаясь от проповеди к продолжению рассказа, он
вступительной формулой, подражая «книжнику-лѳтописцу», старается
вновь фиксировать внимание слушателей на прерванной повести:
«На первое возвратимся» (12, 37, 41); «паки на первое возвратимся»
(53).
«Полно тово; на первое возвратимся» (28).
«Полно про то говорить. И сами знаете, что доброе дѣло. Стану опять
про бабъ говорить» (31).
«Полно о томъ бѣсѣдовать, на первое возвратимся... Паки реку мос­
ковское бытіе» (49) и др. под.***
Из этого общего морфологического анализа Жития прот. Аввакума
следуют выводы:
I. Основу его составляет «вяканье» 14, сказ, т. е. разговорно-речевая
стихия с яркой эмоциональной окраской и обусловленным ею частым
перебоем интонаций.
II. В частях повествования она органически сплетается с элемен­
тами церковно-книжного, главным образом библейского, стиля.
III. В замыкающих сказ поучениях этот торжественно-риторический
слой стиля обнаруживается в наиболее чистом виде.
Описание этих форм стиля исчерпывается отделами — символики и
композиции.

3. СИМВОЛИКА ЖИТИЯ ПРОТОПОПА АВВАКУМА


§ 1. В символике Жития Аввакума прежде всего выступают элементы
церковно-книжные. И внешнее строение их и господствующие принципы
их объединений при анализе резко обособляют их от вульгарной разго­
ворно-речевой стихии, в которую они погружены в житии.
В «повестях» Аввакума нет «извития словес». Поэтому в житии очень
слабо представлены слова сложные и сочетания с торжественными эпи­
14 Называя повесть «вяканьем», Аввакум подчеркивает свое «небреж ение о красно­
речии», как бы ставя своим заданием стилизацию «просторечия». Т у ж е мысль
еще определеннее он развивает в предисловии к другой редакции Ж ития (В) :
«не позазрите просторѣчію наш ему, понеж е люблю свой русской природной
языкъ, виршами филосовскими не обыкъ рѣчи красить, понеж е не словесъ
красныхъ Богъ слуш аетъ, но дѣлъ наш ихъ хощеть» (151).
О том пренебрежительно-ироническом тоне, той комической окраске, кото­
рой были окружены в сознании книжника X VII в. слова «вяканье», «вякать»,
дают представление такие цитаты из «Отразительного писания о новоизобретен­
ном пути самоубийственных смертей», изданного X. Лопаревым («Памятники
древней письменности», вып. 108, 1895) : «мужикь тоть, што м еренъ дровомеля
деревенской, честнѣе себѣ и лутчи лаеть и бранить и предъ госпожами своими
нѣвѣжливо седить и вякаеть и бякаеть, на все наплевать...» (49) ; «нынѣ еще
есть учитель, бѣдной старчикь-черничикь, учитъ по уставомъ дикимъ и лѣшимъ,
вякает ж е бѣдной, что коть заб л у д я щ ей ...» (57).
12 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . СТИ Л Ь Ж И Т И Я П РОТОПОПА АВВАКУМ А

тетами15 — в противовес тяготению к ним других писателей той же


эпохи.
Для церковно-книжной символики Аввакума существенно то, что она
почти целиком слагается из наиболее употребительных церковно-библей-
ских фраз, т. е. групп слов почти сросшихся, связанных тесно привыч­
ными нитями психической ассоциации по смежности. Этим определя­
ется и характер соединенных с ней эмоций и представлений: заученные
торжественно-книжные сочетания не расчленяются, а как готовый ярлык
символизируют ряды сложных представлений **. В силу этого церков­
но-архаический слой стиля не детализирует воспроизводимых представ­
лений, а лишь относит их к определенному типу, окутывая их нимбом
возвышенных эмоций, не живописует картин и действий, а лишь назы­
вает их торжественно.
Таковы, например, формулы:
«завопилъ высокимъ гласомъ...» (68). Неразложимое единство этого
речения очевидно из такого словосочетания в «Девгениевом деянии» (по
Сб. Погод. № 1773)***: «завопи гласомъ веліимъ велегласно» (л. 356);
ср. в автобиографии старца ЕпифанияІб: «завопѣлъ великимъ голо-
сом ъ...» (с. 237); ср. в Апокалипсисе VI, 9—10: «возопиша гласомъ
великимъ».
«Воздохня из глубины сердца» (70); ср. в Житии Епифания: «во­
здохну из глубины сердца моего...» (с. 252); в «Сказании о последних
днях жизни митрополита Макария», изданном Г. Кунцевичем («Памят­
ники древней письменности», вып. 176, 1910): «воздохнувъ изъ глубины
сердца своего...» (с. 16).
«Вся сія яко уметы вменилъ...» (45); ср. Фил. III, 8: «вмѣняю вся
уметы быти»; ср. службу 29 июня, св. ап. Петру и Павлу канон, песнь 1,
троп. 3: «вмѣнилъ еси вся уметы».
«Убойся Бога, сѣдящаго на херувимѣхъ и призирающаго въ безны. . .»
(22) ; ср. в Отразительном писании: «убойся страшнаго, сѣдящаго на хе-
рувимѣхь и призирающаго в бездны!» (20) и т. п.
В этой же плоскости надо рассматривать сращения названий вещи
с устойчивыми эпитетами: «тѣсный путь» 7 8 4*, «гласы умиленны» (78),
«очи сердечніи» (9) и др.17.
I Особенно многочисленны в церковно-книжной символике Аввакума
традиционные символы-предложения: буквальные перенесения изрече-
1ний из священного писания и из церковных книг, обычно без указания
источника и с приурочением содержания их к описываемым событиям.

15 Лишь в редакции В Ж ития видны стилистические поправки, клонящиеся к уси ­


лению величественности эпитетов сравнений*: «ризы свѣтло-блещащіяся» (201);
ср. здесь ж е внесение традиционных метафор: «слезъ рѣка ж е от очію истекла»
(304); ср. в «Житии А лексея человека Божия», изданном В. П. Адриановой:
«испущаще аки рѣку сл е зы ...» (Адрианова В. П. Житие Алексея человека бо­
ж ия в древнерусской литературе и народной словесности. Пг., 1917, с. 500,
ред. А нфологиона).
16 Ж итие инока Епифания. — В кн.: Барское Я. Л. Памятники первых лет рус­
ского старообрядчества. СПб., 1912 (Летоп. занятий Археографической комис­
сии, т. X X IV ).
17 На почве сращения слов в книжной символике происходит образование плео­
настических выражений, в Житии Аввакума очень редкое: «умре горкою смер-
тію злѣ» (20); «всѣхъ-де краше полата неизреченною красотою сіяетъ паче
в с ѣ х ъ . (78).
СИМ ВОЛИ КА Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 13

Они, как застывшие формулы, вставляются в различные синтаксические


объединения или образуют самостоятельное целое, повторяясь в разных
местах жития.
Например: «Богъ изліялъ фіалъ гнѣва ярости своея на Рускую
землю...» (4).
«Изліялъ Богъ на царство фіялъ гнѣва своего!» (20).
«Охъ, горе! всякъ, мняйся стоя, да блюдется, да ся не падетъ!» (16).
«Послемъ разумѣя всякъ, мняйся стояти, да блюдется, да ся не па-
деть» (81), ср. ап. Павла, 1 поел. Кор. X, 12.
«Стражіе же пре(д) дверми стрежаху темницы» (64); ср. Деян.
ап. XII, 6 и мн. др.
Таким образом, из церковно-библейского круга Аввакум, как и дру­
гие древнерусские книжники, черпает символы своеобразного строения,
обычно составленные из групповых сращений слов *. Но количество та­
ких символов, сохраненных в нераздельной слитности, у Аввакума огра­
ничено. И приемы их использования совершенно оригинальны.
Прежде всего здесь выступает принцип актуализации, оживления
библейских метафор то путем их развития, то путем настойчивых сцеп­
лений их со словами — контрастными по смыслу или эмоциональному
тембру **.
Сцепляясь то по контрасту, то по сходству, библейские символы свое­
образно окрашивают сказ, в котором поэтому роями кружатся слова,
связанные с одним и тем же рядом представлений.
Например, повествуя о своем йервом падении в духе проложного рас­
сказа (под 27 декабря), Аввакум рисует свой грех символами церковно­
книжными: «Азъ же, треокаянный врачъ, самъ разболѣлъся, внутрь жгомъ
огнемъ блуднымъь. И за этим символом двигаются толпою слова, свя­
занные с представлением об огне: «и горко мнѣ бысть.. . зажегъ три
свѣщи... возложилъ р у к у ... на пламя, и держалъ, дондежѳ во мнѣ
угасло злое разженіе.. .» (9). При таком словоупотреблении происходит
как бы столкновение двух рядов значений — реального и метафориче­
ского. Ср. в «Отразительном писании»: «Згорьхомь, рече згорѣхомь и
горячее горе получихомь; се гори, о горе и увы намь!» (76).
В следующем же эпизоде открывающая сказ о нем библейская ци­
тата: «объяша мя болѣзни смертныя.. .» (10) *** ведет за собою цепь
словесных ассоциаций, своеобразно освещающих реальный в основе своей
факт: «до смерти меня задавили. И азъ лежа мертвъ полчаса и болши...»
(10). И как бы непроизвольное течение таких словосочетаний контрастно
размыкает новая стилистическая формула библейских текстов: «и паки
оживе Божіимъ мановеніемъ» (10).
Любопытно, что это чудо, обостренное последовательным развитием
словесного библейского образа, в другой редакции Жития (В) Аввакум,
может быть, сам смягчает, заменив выражением: «лежалъ в забытіи»
(163) первоначальную фразу: «лежа мертвъ».
Если в этом стремительном движении слов из одного семасиологиче­
ского «гнезда» обнаруживается подвижность, живая действенность сло­
весных ассоциаций в «поэтическом сознании» Аввакума, то в неожи­
данных сопоставлениях символов с ослабленной ассоциативною связью
проявляется острота его этимологического чутья (Sprachgefühl). Здесь
для стиля Аввакума характерно сближение уже разошедшихся семанти­
чески рядов, когда одно слово вызывает в его сознании другое — фоне­
14 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . С ТИ ЛЬ Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А

тически близкое, этимологически родственное, но уже успевшее диффе­


ренцировать свое значение. От их сопоставления получается неожиданно
новая смысловая окраска: рождается каламбур *. Такая игра слов в Жи­
тии Аввакума ощутима, например, в этих сцеплениях:
«Я и к обѣдне не пошелъ и обѣдатъ ко князю пришелъ. . .» (46).
«Книгу Кормъчію далъ прикащику, и онъ мнѣ мужика кормщика
далъ» (38).
«Какъ поруга дѣло Божіе и пошелъ страною, такъ и Богъ к нему
страннымъ гнѣвомъ\» (48—49).
В таких случаях каламбур, основанный на этимологизации, как бы
возвращает символу его первоначальное, забытое значение, сливая два
разделившихся смысловых ряда. Но и зарождение нового символического
ряда в Житии Аввакума часто дает повод к игре слов. Она начинается
тогда, когда подчеркивается возникновение нового значения слова по­
средством сопоставления его с тем же словом, но в традиционном упо­
треблении, или путем раскрытия эмоционального смысла символа в по­
ясняющих фразах с диаметрально противоположным кругом представ­
лений. Впрочем, этот прием одинаково встречается в символике и цер-
ковно-книжного и разговорно-народного слоя стиля. Например:
«Вотъ вамъ и без смерти смерть! Кайтеся, сидя, дондеже дьяволъ
иное что умыслитъ. Страшна смерть: недивно!» (62).
«Мы за одно воровали, — от смерти человѣка ухоронили, ища ево
покаянія к Богу» (39—40).
«И за вся сія присланы к намъ гостинцы, повѣсили на Мезени в дому
моемъ двухъ человѣковъ, детей моихъ духовныхъ. . .» (61).
Смысловая антитеза иногда заостряется синтаксически:
«Таже в Никитинъ день ходъ со кресты, а меня паки на телѣге везли
противъ крестовъъ (18).
В других случаях на основе контрастного сцепления слов происходит
нейтрализация соединенного с каждым из них «чувственного тона» и
возникает новый смысл (оксиморон) :
«Остригь ево овчеобразный во лкъ .. .» (171 ред. В); «грѣхъ ради
моихъ суровъ и безчеловѣченъ человѣк. . .» (175, ред. В).
Ср. «человѣколюбивъ человѣкъ бысть...»; «живыя могилы нѣтъ»
(Книга бесед протопопа Аввакума. Текст подготовлен к печати
П. С. Смирновым. Пг., 1917, с. 333, 423).
Так и в кругу церковно-книжной символики обнаруживается ориги-
! нальное творчество Аввакума, которое направлено главным образом на
I перемещение слов в пределах близких семантических рядов. В резуль-
; тате же этих сдвигов старые слова получают, по выражению Ницше,
' «новый запах» 13. Однако не это — основная тенденция употребления

18 А. А. Потебня чрезвычайно тонко, хоть и вскользь, подчеркнул эту особенность


языкового сознания Аввакума. Он указал, как традиционная тавтология «Свет —
Русь», которая уж е к XVII в. получила иное этимологическое толкование —
«Святорусь», засияла новым блеском в толковании Аввакума: «Выпросилъ
у Бога свѣтлую Россію сатона, да ж е очервленитъ ю кровію мучениче­
скою» (52) (Потебня А. А. Из записок по русской грамматике, т. III. Харьков,
1899, с. 178).
Но я не решаюсь вводить в текст своего описания это замечание Потебни
по следующим основаниям: 1) Аввакум сходную мотивировку дает и символу
«Святая Русь»: «руская освятилася земля кровію мученическою» (Книга бе­
сед, с. 337); 2) едва ли понимание «Свѣтъ — Русь» в смысле «светлая Россия»
СИМ ВОЛИ КА Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 15

церковных символов в стиле Аввакума. Яркое своеобразие его заключа­


ется в устранении резкой эмоциональной границы между группами сим­
волов — торжественно-книжных и вульгарно-разговорных *. И важно здесь
не то, что церковно-книжные фразы сопровождаются нередко пояснением
путем сопоставления с словосочетаниями вульгарно-речевого обихода:
«бысть же я . . . пріалъченъ, — сирѣчь есть захотѣлъ...» (16); «Возвра-
тилося солнце к востоку, сирѣчь назадъ отбѣжало. ..» (5).
Это — лишь одно из наименее ярких обнаружений основного свой­
ства стиля Аввакума: в нем торжественно-книжные слова окружаются
реалистически-повседневным ореолом. Вследствие этого происходит пе­
ресечение двух рядов символов с совершенно различной эмоциональной
окраской и разрушается однообразие консервативных словосочетаний,
основанных на ассоциациях смежности. Если принять формулу Н. В. Кру-
шевского, по которой «процесс развития языка с известной точки зре­
ния представляется как вечный антагонизм между прогрессивной силой,
обуславливаемой ассоциациями по сходству, и консервативной, обуслав­
ливаемой ассоциациями по смежности» 19, то в стиле Аввакума необхо­
димо отметить резкое преобладание семантических сплетений, вызван­
ных ассоциациями сходства, благодаря которым элементы привычных
церковно-книжных формул сочетались с символами реально-обыденного
круга.
Таким образом, своеобразие использования церковно-книжной стихии
в стиле Аввакума обусловлено не столько приемами размещения и сцеп­
ления друг с другом библейских фраз как неделимых далее, застывших
словесных глыб, сколько именно тяготением к дроблению их при посред­
стве вульгарной символики. В связи с этим находится также и резкое
изменение эмоционально-смысловой значимости церковнославянизмов.
Здесь легко установить три ряда семантических преобразований:
I. В традиционной церковно-книжной формуле нередко наблюдается
как бы подстановка на место торжественного слова другого — разговор­
но-народного, происходит своего рода перевод из одного — высокого
плана в другой — низкий. От этого вся формула изменяет свой семан­
тический облик, воскресает, насыщенная новым, реально-житейским со­
держанием.
Примеры: «Держись за Христовы ноги...» (81) (ср.: «припади к но­
гам Христовым»); «не догадались венцовъ побѣдныхъ ухватити.. .» (62);
ср. также: «за правило свое схваталъся, да и по ся мѣстъ тянусь пома­
леньку» (49).
«А я, на небо глядя, кричю ...» (21); «ты кричалъ на небо-то» (81 —
82) ; ср. в Житии Епифания: «начахъ вопити к Богородице зря на
небо...» (с. 233); ср. в Житии Аввакума: «сталъ на небо взирая гово­
рить» (46); «рече, на небо взирая» 213. Ср. соединение двух формул:
«начать кричать и вопить гласы неудобными...» (68) ; «учала кричать
и вопить...» (79) — при символах: «началъ... кричать неудобно...»
(73); «кричитъ неудобно...» (12). И рядом: « я ... полъзаю, а самъ
кричю: «Владычице, помози!» (25); «я закричу, такъ и сядетъ» (72);
«ту же Василіеву рѣчь закричалъ к бѣсу...» (69) .
не было распространенным среди книжников X VII в. Ср., например, в «Отра­
вительном писании»: «о томъ вы и радѣете, да всѣхь людей пригубите, да свѣт-
лой Росіи сотворите о п у ст ѣ н іе.. .» (61).
19 Круиіевский Н. В. Очерк науки о языке. Казань, 1883, с. 116— 117.
16 О ЗА Д А Ч А Х СТ И Л И С Т И К И . С Т И Л Ь Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А

«Богъ — старой чюдотворецъ...» (64); ср.: «полны сѣти напехалъ


Богъ рыбы...» (231, ред. В).
«Воть, бѣсъ, твоя от твоихъ теб-ѣ в глаза бросаю» (229, ред. В). Ср.
в Книге бесед: «Само царство небесное валится в ротъ» (253) и т. д.*
II. Другим средством преобразования семантического облика церков­
но-славянских словосочетаний является соединение их с народными сим­
волами или внезапный переход от высоких фраз к низким в соседящих
синтаксических объединениях. От этого соприкосновения символов раз­
личной эмоциональной окраски изменяется Gefühlswert ** обоих символов,
их эмоциональное содержание и круг связанных с каждым из них ас­
социаций.
«Логинъ же разжегся ревностію Божественнаго огня, Никона пори­
цая, и чрезъ порогъ в олтарь в .глаза Никону плевалъ. . .» (17).
«Такъ меня Христосъ-свѣтъ попужалъ и рече ми: «по толикомъ стра-
даніи погибнуть хощешъ? блюдися, да не полъма разстъку тяі» (45—46).
«А ... запрещеніе то отступническое.. . я о Христе под ноги кладу,
а клятвою тою — дурно молыть! — гузно тру. Меня благословляютъ мос-
ковскіе святители. . .» (40).
«И я с у ... ко Богородице припалъ: Владычице моя, Пресвятая Бо­
городице, уйми дурака тово, и такъ спина болитъ!» (180—181, ред. В).
Ср. «Владыко человѣколюбче... посрами дурака тово, прослави имя твое
святое. . .» (231, ред. В).
«Венецъ терновъ на главу ему тамъ возложили, въ земляной тюрмть
и уморили» (15).
III. Библейские символы служат толчками к возбуждению словесных
ассоциаций из области разговорно-народной символики, развиваясь в ряд
реалистических картин.
Как бы отнимая у церковно-книжного символа его торжественный
эмоциональный тембр, Аввакум поясняет его, окружая логическими си­
нонимами народной речи. Затем — иногда картинно иллюстрирует ре­
альный смысл библейской метафоры путем словесного развертывания по­
бочных ассоциаций к ее вульгарно-речевому синониму.
«На немъ же камень падетъ, сотрыетъ его... Слушай, что пророкъ
говоритъ со апостоломъ, что жорновъ, дурака в муку перемелетъ. ..»
(175, ред. В). Ср. в «Толковании на Премудрости Соломони чтеніе»:
«Окаянне же и безумне. . . прилеплѣется бесомъ молодой вѣрѣ, глупо-
стію младенческою одержимъ. Таковыи и дѣлъ благихъ не имать, — тако
глупъ, яко робенокъ: по землѣ прилѣжаи, и щепу и говно поемля, в ротъ
себтъ пихаетъ и падая съ лавки и съ полатей, язвы себть отъ безумія при-
емлетъъ (Бороздин А. К. Указ. соч., с. 47). Эта черта детально раскро­
ется при анализе народной разговорно-речевой стихии Жития Аввакума.
Из предложенного описания книжной символики ясно, какую роль
в ее семантическом преобразовании играют вульгарно-речевые элементы.
Они создают эмоциональные диссонансы своими внедрениями в церков­
ные словосочетания. В этих случаях они чаще всего являются по своему
конкретно-вещественному смыслу эквивалентами ожидаемых (вследствие
прочности ассоциаций по смежности) книжно-церковных символов. Ес­
тественно заключить, что разговорно-речевая символика Жития в ее ос­
новной части обусловлена определенными нормами смыслового соответ­
ствия книжной стихии.
С И М ВОЛИ КА Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 17

На этой линии соприкосновения необходимо искать и путей перехода


в область народной символики самой по себе, широкий влив которой
в житийный жанр составляет оригинальное своеобразие Аввакума 20.
§ 2. Символику разговорно-речевую в Житии Аввакума надо описы­
вать, исходя из тех церковно-библейских образов, которые создают ап­
перцепционный фон для народных символов. Наиболее устойчивы и ха­
рактерны для Жития следующие семантические ряды.
I. В раскольничьем кругу XVII в. была очень любима традиционно­
церковная метафора, которая представлялась одним из самых подходя­
щих символов при описании положения «ревнителей древняго благо-
честія»: они — утопающие пловцы на корабле среди бурного моря в лю­
тую зиму и бедные странники на земле ***. Братья Плещеевы в посла­
нии своем писали духовному отцу Иоанну Неронову: «ей вправду нынѣ
люта зима и горько истопленіе... Ныне о церкви... множайшыя волны:
есть бо мнози ревнители церкви Христовой... въ корабли на полежаніихъ
лежатъ и плачютъ и истерзаются. . .» (Бороздин А. К. Указ. соч. с. 5).
В «Отразительном писании»: «воста буря и возшумѣ втьтръ с вихромъ...
бысть возмущение и между тонимыми не м ало...» (9). Аввакум в Книге
бесед признается: «Мы же еще в морѣ, плаваемъ пучиною, и не видимъ
своего пристанища...» (с. 250; ср.: «Двадесять два лѣта плаваю й такъ
и ся к ъ ...» (с. 365). И в тех же почти словах он рисует общее положе­
ние в Житии (ред. В): «Добро, онъ уже скончалъ свой подвигъ; какъто
еще мы до пристанища доедемъі Во глубинѣ еще пловемъ, берегу не
видітъ, грести надобе прилѣжно.. .» (204); ср.: «мы со Христомъ ладно
до пристанища доедемъ» (204).
По отношению к земле «пловец» превращается в «бродягу», «воло­
киту». Например, в толковании Аввакума на Книгу премудрости Соло­
мона: «Егда же постигнетъ скончатися. . . добрелъ до краю, старикъ бѣд-
ной!» (Бороздин, с. 47); в послании к Ионе: «азъ же человѣкъ воло­
кита. ..» (там же, с. 19).
И эти образы, сталкиваясь с реалистическим описанием действий Ав­
вакума и его детей духовных, которые «волочатся» (13, 25, 26, 42, 32,
47 и др.), «бродят» (11, 25, 14, 31, 28, 55 и др.), «таскаются» (И ),
«плавают», нейтрализуют житейски-конкретный смысл этих слов и со­
здают метафорические картины.
Так, в зачине Жития Аввакум, наметив главные этапы своего ду­
ховного пути, — в качестве мотивировки своих мучений и своего отлу­
чения от детей духовных, повествует о падении своем, раскаянии и быв­
шем ему видении. Рисуется образ Аввакумова корабля: «не златомъ

20 В ослабленном виде эта особенность присущ а стилю других раскольничьих


творений, например Житию инока Епифания, «Отразительному писанию» и т. д.
Демократизация форм литературного письменного языка, которую сознательно
культивировали вожди раскола в целях большей действенности своих сочине­
ний в широких м ассах читателей и слуш ателей, была принципом и ненавист­
ных им иностранцев. Вильгельм Лудольф в своей «Grammatica Russica» (1696),
констатируя резкий разрыв м еж ду письменным литературным церковно-славян­
ским языком и разговорной речью и свидетельствуя, что nonnuli ridere illos
soleant, qui in com m uni serm one Slavonica nim ium affecta n t* , задачу труда своего
формулирует так: «Forsan hoc specim ent R ussos persuadebit posse et in vulgari
dialecto aliquid im prim i sicuti N ationi R ussicae decori et u tilitati foret, si more
aliarum gentium propriam linguam excolere atque bonos libros in ea edere co-
narentur» **.
2 В. В. В иноградов
18 О ЗА Д А Ч А Х СТИ ЛИ СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А

украшенъ, но разными пестротами; красно, и бело, и сине, и черно, и


пепелесо. . . И я вскричалъ: «чей корабль?». И сидяй на немъ отвѣ-
щалъ: «твой корабльі» на, плавай на немъ з женою, и детми, коли до­
кучаешь.!». И я вострепетахъ.. . «что будетъ плаваніе?» (9—10) *.
И отправляясь в изгнание, Аввакум напоминает о том же корабле:
«Таже стьлъ опять на корабль свой, еже и показанъ ми, что выше сего
рекохъ» (20). Ср. также указания: «четверътое лѣто от Тобольска пла-
ванію моему» (26).
В Житии показываются и другие два корабля «златы», детей духов­
ных Аввакума — Луки и Лаврентия, которые «наставили его на путь
спасения». И комментируя гибель юродивого Федора («Вѣчная ему па­
мять и с Лукою Лаврентъевичемъі» 56), Аввакум убеждает себя и
«старца»: «Грести надобе прилѣжно, чтобъ здорово за дружиною в при­
станище достигнути» (204, ред. В).
Так церковно-библейский символ развивается в цепь реалистических
картин. Вместе с тем он как бы апперципирует воспоминания Аввакума
о действительных событиях из его «плавания», определяя характер их
стилистического воспроизведения. В соответствии с основным заданием
Жития сюда примыкают описания бурь, топивших корабль протопопа,
и его чудесного тройного спасения от гибели: «в воду загрузило бурею
дощеникъ мой совсѣм. . . парусь изорвало, одны полубы надъ водою,
а то все в воду ушло. Жена моя на полубы изъ воды робятъ кое-какь
вытаскала, простоволоса ходя. А я, на небо глядя, кричю: «Господи,
спаси! Господи, помози!» (21).
Тот же двукратный крик характерен и для описания, как Аввакум
«на Хилке в третьее тонулъ»: « я ... полъзаю, а самъ кричю: Влады­
чице, помози! Упованіе, не утопиі» (25).
Вполне понятно, что общая обстановка плавания горемычного рису­
ется лаконическими указаниями на «дождь и снег» — в символах повсе­
дневных: «Осень была, дождь на меня шелъ, всю нощь подъ капелію
лежалъ» (23).
«Сверху дождь и снѣгъ, а на мнть на плеча накинуто кафтанишко
просто, льетъ вода по брюху и по спинть...» (24).
Ср. также картину, рисующую положение протопопа с семьей и об­
становку в «зимовье»: «я лежу под берестомъ нагъ на печи; а протопо­
пица в печи·, a дѣти кое-гдѣ; в дождь прилучилось\ одежды не стало. ..»
(33). В таком стиле пейзажного рисунка нет места солнцу. Поэтому
слово «солнце» употребляется в Житии лишь в метафорическом смысле;
«праведное солнце, свѣтъ, упованіе наше!» (53). И только это Солнце
Аввакума греет: «в студеной башне» богъ «грѣлъ» его и «без платья»
(24). Ср. в «Посланіи къ вѣрнымъ объ Антихристѣ»: «Утро благочестія
токмо нача свѣтити еще по вселеннѣй. . .» (Бороздин, с. 34).
На фоне этих образов оживают и такие традиционные церковно-книж­
ные формулы Жития: «дьяволъ и паки воздвигъ на меня бурю» (11);
«онъ... («началникъ». — В. В.) воздвигъ на мя бурю ...» (10).
В том же направлении двигаются, чередуя реальные и метафориче­
ские значения, группы символов, связанных с представлением о «воло­
ките», о «бродне». Время «волокиты» — зима: «Два лѣта в водахъ бро­
дили; а зимами чрезъ волоки волочилися» (25). В соответствии с этим
создается цепь тесно ассоциированных метафор для обозначения духов­
ной атмосферы, окружающей протопопа; и опять — она развертывается
С И М ВОЛИ КА Ш И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 19

в символах разговорно-речевых: «видимъ, яко зима хощетъ быти; сердце


озябло, и ноги задрожали» (15); «зима еретическая на дворѣ.. .» (43).
Точно так же образ бредущих среди зимы путников, «убивающихся
о лед», нарисованный в красках реальных, превращается в аллегориче­
скую картину: «Протопопица бѣдная бредетъ-бредетъ, да и повалится —
кольско гораздо! В ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же
человѣкъ на нея набрелъ, тутъ же и повалилъся: оба кричать, а встать
не могутъ. . . Я пришолъ — на меня, бѣдная, пеняетъ, говоря: «долъго ли
муки сея, протопопъ, будетъ?» И я говорю: «Марковна, до самыя
смерти!». Она же, вздохня, отвѣщала: «добро, Петровичъ, ино еще по-
бредемъ» (31).
II. Второй семантический ряд, возникающий в церковно-книжной
символике и стягивающий группы слов из разговорно-народной речи,
идет от традиционной угасшей метафоры, очень популярной в житийной
литературе: «мучители— звери» * как антитеза людей Божиих («звери
никоніяня кровососы. ..» — послание Аввакума к некоему Ионе. Бороз­
дин, с. 21). В Житии инока Епифания писано: «ухватиша насъ, яко
звѣріе лютіи суровіи» (с. 250). В «Отразительном писании» тот же образ
запечатлен кратко: «мучители озвѣришась ...» (9).
Аввакум расчленяет этот образ в Книге бесед, перечисляя знакомых
ему «зверей»: «сіи нѣсть человѣцы, но . . . звѣріе: и волцы, и рыси, и
лвы, и медвѣди» (с. 244).
Это перенесение церковной метафоры в плоскость обыденной симво­
лики особенно ярко обнаруживается, когда Аввакум в качестве сравне­
ния начинает пользоваться бранными «звериными» словами: о дьяволе —
«онъ, что бѣшеная собака, бросается на человѣка — тово...» (Книга
бесед, с. 258). Ср. в эмоциональных воззваниях к никонианам: «враги
богоубійцы, бішаные собакиі» (302); «бешаные собаки» (353); «выбляд-
ковъ — тѣхъ ево уже много, бтьшаныхъ собакъь (360); «Охъ, собаки! что
вам старина помѣшала?» (412—413). О Никоне: «Соблудили над цер-
ковію съ Никономъ, с носатымъ и с брюхатымъ, съ борзымъ кобе-
лемъ...» (366).
В «Послании к неизвестным» «звериные» образы то из круга церков­
ной символики, то вульгарно-народной, скрещиваясь («Адовы псы»,
«брюха-те у нихъ толсты, что у коровъ»), сопровождаются пояснением
в форме двустишия:
«Понеже ж ивутъ по скотски
И ко всякому беззаконію ползски» (Бороздин, с. 33).

Иначе в церковном плане — в толковании на пророчество Исаино:


«грѣхолюбцы, за соединство съ бесами, звір іе глаголются. ..» (там же,
с. 53).
И, вспоминая подвижников древних, в пустыни живших, Аввакум
эмоциональным взрывом подчеркивает тяготы жизни со зверьми: «безъ
одеждъ наги, и безъ пищи человѣческія работали Богу, вся земная
презрѣвше. Миленъкіе голубчики! со зверми витали» (там же, с. 50).
И в Житии прот. Аввакума те же церковно-библейские образы, раз­
виваясь, апперципируют ряды разговорно-народных символов для обоз­
начения соответствующего круга представлений. Здесь подчеркнута об­
щая антитеза: «людей Божіихъ училъ, а ихъ, пестрообразныхъ звірей,
2*
20 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А

обличалъ» (51). Перенесены церковно-книжные формулы: «Онъ же рык-


нулъ, яко дивій з в ір ь » (22); «Онъ же рыкнулъ на него, яко звір ъ ...»
(36).
Дается общая характеристика «суетного» человека в «звериных» то­
нах: «скачетъ, яко козѣлъ. . . гнѣвается, яко рысь: съесть хощетъ, яко
змія; ржетъ, зря на чюжую красоту, яко ж ребя...» (42). Ср. в Книге
бесед: «Златоустъ пишетъ, толкуя Дѣяніи святыхъ Апостолъ, во Нраво-
ученіи, сице: егда человѣкъ лститъ, тогда змій бываетъ; а егда чюжая
похищаетъ, тогда волкъ бываетъ; егда же блудитъ, тогда оселъ бываетъ;
а егда гнѣвается, тогда рысь лютая бываетъ...» (244)*.
В соответствии с этими значениями создаются такие определения и
предикаты «врагов Божиих»:
Никон — «адов пес» (66), «волк» (58), «лис» (58).
Никониане бороду у Аввакума «оборвали, что собаки» (52). Ср. слова
Лазаря: «собаки онѣ, вражьи дѣти! пускай мои едятъ языки» (212,
ред. В).
«Грызлися, что собаки, со мною власти» (205, ред. В).
«Иноземцы, что собаки, завы ли...» (35). Ср.: «грызутся еретики,
что собаки, а без Божіи воли проглотити не могутъ. . .» (192, ред. В).
«Наши, что волъчонки, вскоча завы ли...» (59) ; «волъки то есть не
жалѣютъ овецъ» (52). Ср.: «мотаюсь... посредѣ волковъ яко овечька,
или посредѣ псовъ, яко заяцъ ...» (192, ред. В).
«Власти, яко козлы, пырскатъ стали на меня...» (50).
По отношению к «мучителю» Пашкову в экзотической обстановке ап­
перципируется словесный образ из того же круга личных восприятий:
«Пашковъ же возведъ очи свои на меня, — слово в слово что медведь
моръской бізлой, жива бы меня поглотилъ...» (38) **. Ср. в «Послании
к некоему Сергию»: «яко мученикъ Ѳилиппъ, медвѣдю въ глаза зашедъ
плюнь, такь онъ и взбѣсится да изгрызетъ, яко мяконькой пирожокъ»
(Бороздин, с. 28).
Враги Божии, как бешеные собаки, не говорят, а «лаютъ» (11, 25,
35 и др.). Ср. в Книге бесед: «яко пси лаюгъ на рождшую ихъ превоз-
любленную свою матерь, Апостольскую глаголю церковь...» (с. 311).
Метафорический образ пса даже реализуется и развивается в целую
картину: начальник «у руки огрьізъ персты, яко песъ, зубами. И егда
наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустилъ из зубовъ
своихъ... Онъ меня лаетъ...» (10—11). Ср. в толковании на Книгу
премудрости Соломона: «Собаки тЪ огрызутъ нашему брату бедному
руку или язьікъ . . .» (Бороздин, с. 45).
Так происходит сплетение в пределах одной семантической плоскости
символов двух категорий — церковно-книжных и разговорно-народных,
которые оживают в новых сцеплениях. Так как в стиле Аввакума акту­
альность повседневной речевой стихии более могуча, то церковнославя­
низмы здесь растворяются, получая непривычную семантическую харак­
теристику. Любопытно, что «звериные» метафоры в тех редких случаях,
когда они затрагивают «людей Божіих», совершенно преобразуются, по­
лучая иное эмоциональное содержание. Если оставить в стороне тради­
ционную церковно-книжную формулу самообличения («Кто есмьазъ? уме-
рый песъі», 46), которая Аввакумом по обыкновению внедряется в сло-
весно-вульгарное окружение («я от грѣховъ воняю, яко песъ мертвой, по-
верженъ на улице града», 71), то все остальные случаи «звериной» сим­
СИ М ВОЛИ КА Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 21

волизации «правоверных» даны только в форме сопоставления и снаб­


жены ласкающим эмоциональным нимбом.
Представляя себя в тюрьме «на соломке», Аввакум апперципирует
образ «собачки»: «Что собачка в соломке леж у...» (24). В другой ре­
дакции Жития присоединяется другой признак сопоставления: «Я таки
что собака, такъ и емъ» (179, ред. В; ср. здесь: «Что собачка, в соломе
лежу на брю хе...», 179). Таким образом, раз данное сопоставление при
переработке Жития (в ред. В) получило острую эстетическую значи­
тельность и, как лейтмотив, подчеркнуто. Мало того, приобретши силу
эмоционального притяжения, словесный образ метафорической собачки
апперципирует здесь атрибуты и сцены из жизни реальной.
Создается картина: «Щелка на стенѣ была; собачка ко мніъ по вся
дни приходила, да поглядитъ на м еня... и я со своею собачкою погова-
ривалъ...» (179). И вместе с тем, как нейтрализация реализованной ме­
тафоры, выступает библейское освещение этой сцены как эпизода из жи­
тия праведного человека («яко Лазаря во гною у вратѣхъ богатаго пси
облизаху гной его, отраду ему чинили...») * в контрастном обострении с от­
ношением к нему других людей («человѣцы далече окрестъ меня ходятъ
и поглядѣть на тюрму не смѣютъ», 179). То же противоположение «лю­
дям» вызывает и в другой раз сравнение детей с «кобелками»: «У людей
собаки в подпряшкахъ, а у меня не было; одинова лишо двухъ сы-
новъ, — маленки еще были, Иванъ и Прокопей, — тащили со мною, что
кобелки, за волокъ нарту» (181, ред. В). Ср.: «такъ, что скотинка, во-
лочюсъ...» (47).
III. Третий семантический ряд — наиболее многочисленный и слож­
ный по своему составу. При его анализе намечаются новые линии архи­
тектоники смыслов в стиле Аввакума, хотя общее направление — к реа­
лизации и развитию в привычно-вульгарном плане библейских симво­
лов — сохраняется.
«Выпросилъ у Бога свѣтлую Россію сатона, да же очервленитъ ю
кровію мученическою» (52). Это — мотивировка введения символов
войны, которые сливаются с богатою житейско-реальною терминологиею
драк, пыток и мучений.
«толкать и бить меня стали; и патріархи сами на меня бросились...
велико антихристово войско собралосяі» (59). И вскоре затем — перене­
сение в привычный, повседневно-речевой план: «Что за разбойниками,
стрелцовъ войско за нами ходить» (с ироническим доведением сравне­
ния до абсурда и его мотивировкой путем ссылки на «дьявола»: «и с .. .ть
провожаютъ; помянется, — и смѣхъ и горе, — какъ то омрачилъ дья-
волъ!» (60).
В ином эмоциональном окружении предстает «Христово войско»:
«Миленкой мой, храбрый воинъ Христовъ быль!» (202—203, ред. В);
ср. в Книге бесед: «Всякъ вѣрный не развѣшивай ушей тѣ х ъ ... с радо­
стно Господа ради постражи, яко добръ воинъ Ісусъ Христовѣ ...»
(с. 351).
И вот вокруг «шишей антихристовых», «губителей христианских»
собирается символика их действий — истязаний и пыток, чрезвычайно
богатая пестротой словесных ассоциаций. В виде особенно ярких приме­
ров необходимо указать прежде всего символы — «сжечь в огне», «огонь
раскласть». Они, с одной стороны, возбуждают в языковом сознании Ав­
вакума библейский образ «пещи огненной» и влекут эффектный афо­
22 О З А Д А Ч А Х СТИЛИСТИКИ. СТИЛЬ Ж И Т И Я ПРОТОПОПА А ВВ А К У М А

ризм с контрастным параллелизмом частей: «Не по што в Персы итти пещи


огненный искать: но Богъ далъ дома Вавилонъ, въ Боровскѣ пещь Хал-
дѣйская...» Книга бесед, с. 286; в Житии: «Кому охота вінчатца, не по
што ходить в Перъсиду, а то дома Вавилонъ» — (65) ; ср. в статье «О сло­
жении перстъ»: «не по што намъ ходить в Перейду мучитца, а то дома
Вавилонъ нажили» (Бороздин, с. 40) ; с другой, апперцируют группу се­
мантически родственных, народных слов из области «кухонной» симво­
лики: «вѣдаю ево стряпанье, — послѣ огня тово мало у него живутъ»
(37) ; ср. в Книге бесед: «Да и много у нихъ стряпни той было, — поч-
тите-токо» (с. 337); «И прочихъ наш ихъ... жарили да пекли ...» (65),
«отступники... в о гн і испекли, и яко х л іб ъ сладокъ, принесеся Святѣй
Троице» (57).
Любопытно и здесь следить, как в этот вульгарно-речевой план спу­
скается близкий церковный символ из «тропаря мученикам» — «яко хлеб
сладок, Троице принесеся», — и получает новые отсветы от слов «ис­
печь», «жарить», «стряпать». «Отразительное писание» идет по этому
пути вслед за Аввакумом, хотя и не с такою смелостью: «огнемь бо со-
жегся и яко Тиронь испекся; хлѣбъ же яко сладокъ Троицѣ прине­
сеся ...» (82). «И тако за Христа испечеся, яко хлѣбъ, отъ мучителей —
в пещи сожжень...» (85).
Быть может, на основе этого сопоставления праведников с «хлебом
печеным» возникло такое чудо с Федором юродивым: «Онъ же, покой-
никъ-свѣтъ, в хлтъбне той поелтъ хлѣбовъ в жаркую печь влтъзъ, и го-
лымъ гузномъ стьлъ на п оду... Такъ чернцы ужаснулися...» (50).
Не менее ярки словесные образы, группирующиеся вокруг символа
«повесить на висилицу». И своеобразие их в том, что вследствие отсутст­
вия специфических церковных символов из этого круга, они целиком вра­
щаются в разговорно-речевой сфере. Прежде всего сюда притягивается
образ хватающих и давящих рук *, в которые попадают воины Христа, —
рук дьявола, бесов и еретиков.
«А однако не ухоронилъ от еретическихъ рукъ — удавили на Мезени,
повться на висилицу» (56; ср. 205. ред. В).
«А однако не утаилъ, — пашелъ дьяволъ и в платье, и велтьлъ зада­
вить ...» (202); ср.: «Бѣси давили ево...» (34); «до смерти меня зада­
вили» (10).
На фоне этого символа всплывает сравнение, характеризующее пове­
дение «давимых»: челово в слово яко комары или мушицы. Елико ихь
болши подавляютъ, тогда болши пищатъ и въ глаза лѣзутъ» («Послание
к некоему Сергию». — Бороздин, с. 29).
И путем ассоциаций с этим семантическим рядом изменяет свой при­
вычный облик разговорная формула— «попасть в руки»: «да и самъ
в руки попалъ» (21); «Бывалъ и в ыноземъекихъ рукахъ» (43).
«Бѣсъ ухватилъ меня и учалъ бить и драть, и всяко меня, яко пау-
чину, терзаетъ, а самъ говоритъ: «попалъ ты мнѣ в руки!» (74).
Среди обозначений пыток и казней, сопровождающих борьбу, в Житии
Аввакума особенно многочисленны формулы для передачи нападений и
побоев. В них стержнем является, конечно, глагольная форма, обрастаю­
щая аксессуарными объектами лишь в той мере, в какой это необходимо
для ясной фиксации действия: «билъ и волочилъ меня за ноги по землѣ
в ризахъ.. .» (10); «стрелялъ из луковъ и ис пищалей с присту-
СИМ ВОЛИ КА Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 23

помъ» (12); «среди улицы били батожьемъ и топтали ...» (13);


«таща ис церкви, били метлами и шелепами до Богоявленскова мона­
стыря ...» (17); «паки велѣлъ бить по бокамъ» (23) и т. д. Характерная
особенность в употреблении этой группы символов та, что Аввакум не
ограничивается общим указанием на соответствующее действие, но ри­
сует весь ряд слагающих его движений в терминах разговорно-народной
речи.
Например: «У церкви за волосы дерутъ, и под бока толкаютъ, и за
чепь торгаютъ, и в глаза плюютъ ...» (17).
В описании истязаний от Пашкова сначала дается традиционно­
книжная формула, намекающая на мучительство: «онъ же рыкнулъ, яко
дивій звѣрь ...» Затем она иллюстрируется рядом фраз в реалистиче­
ском духе: «ударилъ меня по щоке, так же по другой, и паки в голову,
и збилъ меня с ногъ и, чеканъ ухватя, лежачева по спинѣ ударилъ три­
жды и, разболокши, по той же спинѣ семъдесятъ два удара кнутомъ...»
(2 2 -2 3 ).
Любопытно, что с этой цепью символов, описывающих сцены борьбы
и пыток, особенно часто сочетается употребление имен количествен­
ны х21, усиливающее реалистический характер стиля и на время создаю­
щее иллюзию энергически-делового, сухого тона, который так резко кон­
трастирует затем с эмоциональными взрывами: «По той же спинѣ семъ­
десятъ два удара кнутомъ» (22—23) ; ср. в Книге бесед: «Зѣло тамъ
употшивали палками по бокамъ и кнутомъ по спинѣ 72 удара...» (с. 248).
«Вытаща меня ис приказа собраніемъ — человѣкъ с тысящу и с пол­
торы ихъ было — среди улицы били батожьемъ и топтали. ..» (13).
«Человѣкъ з дватцеть, вси побѣгоша. . .» (19).
«Се бѣгутъ человѣкъ с пятдесятъ...» (22).
В том же кругу символов вращаются и обозначения «оборонитель­
ных» действий — Бога и его людей: «Болшо у Христа — тово остра ше-
лепуга-та. ..» (13). Ср.: «Она меня, помощница, обороняетъ от нихъ»
(208, ред. В); ср. в «Толковании на Премудрости Соломони чтеніе»:
«праведники . . . не боясь стреляютъ ихъ праведными словесы своими
мѣтко; не обмешулится праведникъ от, — ужъ какъ пуститъ слово-то
свое о Христѣ на собаку никоніянина, тотъ часъ неправду-ту въ еретикѣ
то заколетъ» (Бороздин, с. 44).
, Но «оборона» эта является по отношению к «войску антихристову»
в целом — чисто духовной. Физически же «намъ то любо — Христа ради,
нашего свѣта, пострадать!» (52).
И образ- «обруганных» мучеников вызывает в сознании Аввакума
представление о «мужиках деревенских»: «острижены и обруганы, что
мужики деревенскіе» (60) *.
Слово «мужик» в языке Аввакума было окрашено эмоциональным
тоном пренебрежения. И Аввакум охотно использует его в своих презри­
тельных отзывах о «шептунах» и «волхвах»: «Смалодушничавъ, она...
послала робенка к шептуну-мужику» (33). «Волъхвъ же той мужикъ...
привелъ барана живова в вечеръ и учалъ над нимъ волъхвовать, вертя

21 И вообще в Житии Аввакума замечательно сочетание цифровой точности


во внешних данных с своеобразным религиозно-фантастическим преобразова­
нием действительных событий. Ср. сохранение couleur locale, достигаемое
употреблением диалектизмов сибирских.
24 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я П РОТОПОПА АВВАКУМ А

ево много, и голову прочь отвертѣлъ...» (34) 22. Однако чаще при по­
мощи слова «мужик» Аввакум обостряет изображение «всегубительства»
никониан, вкладывая эту кличку в речь гонителей: «вопросилъ его Пи-
латъ: «какъ ты, мужикъ, крестисься?» (Ср. рядом торжественно-книж­
ное определение профессии этого Луки лично от Аввакума: «усмарь чи-
номь», 62).
«И без битья насилу человѣкъ дыш итъ... да петь работай, никуды на
промыслъ не ходи; и верьбы бѣдной в кашу ущипать збродитъ и за то
палкою по лбу: не ходи, мужикъ, умри на работть/» (182, ред. В).
Круг представлений, который всплывал в сознании Аввакума при
слове «мужик», отчасти раскрывается в таком отрицательном паралле­
лизме: «Бѣс-отъ веть не мужикъ: батога не боится; боится он креста Хри­
стова.. .» (29).
В этом сопоставлении любопытно не только раскрытие образного
фона слова «мужик», но и сцепление с ним нового семантического ряда,
который шел от символа «бес». Ассоциация между ними, формально от­
рицаемая, покоится на очевидной однородности соединенной с тем и дру­
гим символом эмоциональной окраски. Это необходимо отметить потому,
что таким путем группы символов, организующих повести о нападениях
бесов на Аввакума и его детей духовных, часто спускаются в комиче­
ский ряд — в силу характера апперципируемых словом «бес» представле­
ний. И хотя борьба с бесами * рисуется в тех же реалистических тонах
и с сходным отбором символов, что и отношения к никонианам («Бился
я з бѣсами, что с собаками...», 71), но трагический колорит совсем ос­
лаблен. И слово «бес» выступает нередко как синоним драчуна (73) и
беспокойного скандалиста, любителя «поиграть» в разных смыслах этого
слова (ср. значения слова «игрец» в современных народных говорах. —
Словарь русского языка, сост.' II отд. Российской АН, т. III, в. I. 1922г
с. 107) **.
«Прокуда таки — ни бѣсъ, ни што былъ в ней, много времени такъ
в ней игралъ» (76).
«Бѣсовскимъ дѣйствомъ скачетъ столикъ на мѣсте своемъ . . . И егда
в трапезу вошелъ, тутъ иная бѣсовская игра. ..» 80 (в ред. В: «бѣсов-
ская игрушка», 227).
«Вскочиша бѣсовъ полкъ в кѣлью мою з домрами и з гутками, и
одинъ сѣлъ на мѣстѣ, идѣже просвира лежала, и начата играти в гутки
и в домры, — а я у нихъ слушаю лежа .. .» (228, ред. В) ***.
Таковы соединения семантических групп, связанных с представлени­
ями побоев, унижений, истязаний* и драк.
IV. Четвертый символический ряд, примыкающий к метафоре «люди
Божии — духовные дети Аввакума» («дѣтушки миленкіе мои» — 56;
Аѳонасьюшко-миленкой, сынъ мнѣ духовной...» 57); «Изрядные дѣтки
стали, играть23 перестали» — 31 и др.; ср. описание ухода за Кирилуш-

• 22 Ср. также название «мужиком» «томного человека», когда он «задавил» прото­


попицу (31).
23 В высшей степени любопытно применение этого слова к Лазарю для обрисовки
его психического состояния после казни: «Я на третій день у Лазаря во рьтѣ
рукою моею гладилъ: ино гладко, — языка нѣтъ, а не болитъ, далъ Богъ.
А говоритъ, яко и преж де, играетъ надо мною·, «щупай, протопопъ, забей руку
в горло-то, небось, не откушу!». И смѣхъ с нимъ, и горе! Я говорю: «чево щ у­
пать? на улице языкъ бросили!» (212, ред. В ).
С И М ВОЛИ КА Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 25

кой: «И я ему силою в ротъ напехаю: и онъ и плачетъ и глотаетъ» — 72),


подводит к проблеме о том сентиментальном примитивизме, который об­
наруживается в словесных обозначениях чувств «детей духовных» *.
Но раньше необходимо указать общие принципы выражений чувство­
ваний в стиле Аввакума.
Как и следует ожидать, круг символов, сюда непосредственно относя­
щийся, чрезвычайно узок и беден (если оставить в стороне междоме­
тия) . Прежде всего — это лаконические разговорно-традиционные фор­
мулы чувств, состоящие обычно или из личного глагола отыменного про­
исхождения («я петь осержусь», 82; «боится», 71, 74, 37; «о правилѣ
тужу», 43, 47; «опечалился еси» — 43; «ужаснулися» — 50; «дивятся» —
44, 48; «дивится», 44; «опечалялся», 42, 44; «обрадовался», 38; «жалѣ-
ютъ по мнѣ», 22 и др.; ср.: «зжалихся об ней», 79), или из именного со­
гласуемого предиката («повиненъ бываетъ», 73; «онѣ... добры до меня»,
53; «добренекъ до меня», 49; «рады», 41; «учинилъся печаленъ», 14 и
др. под.), или же чаще — из безличной формы глагола и оглаголенного
имени («мнѣ... жаль», 45, 61, 77, 37, 35; «отрадило ему», 72; «мнѣ...
горько», 59, ср. 35, 23; «зѣло — де тяш ко... бываетъ», 57; «жаль ему
меня», 52; «грустко гораздо», 24 и т. п.) **.
Если из этих обозначений исключить выражения горечи и жалости
Аввакума, удивления созерцателей его подвигов и боязни врагов, то ос­
таток образуют совсем единичные примеры непосредственной символи­
зации эмоций. В общем употреблении этих слов останавливает внима­
ние та особенность, что они часто служат не мотивировкой внешних сим­
птомов, с которыми чувства связаны, а сопоставляются с их обозначени­
ями, как бы параллельно созерцаемые внешние проявления: «дрожали и
боялись» (38); «И плачю и радуюся» (46). Кроме того, как эти разго­
ворно-речевые символы, так и особенно — пересекающий эту семантиче­
скую группу другой круг выражений чувств, ведущий к церковно-книж­
ным формулам («ужасеся духъ мой во мнѣ», 12; «нападе ужасъ», 73;
«я вострепетахъ», 10; «Азъ же., не смутихся», 68 и т. п.), обычно раз­
мыкаются, вбирая в себя, как наглядные иллюстрации отвлеченных сим­
волов, обозначения внешних движений, в которых обнаруживается то
или иное чувство (напр.: «добры до меня: у царя на сѣняхъ со мною
прощались...», 12; «инъ началникъ... на мя разсвирепѣлъ — прибѣжалъ
ко мнѣ в домъ, бивъ м еня...», 10, «осердилъся на меня опять пущи ста-
рова, — хотѣлъ меня в огнѣ ж ж ечь...», 29; «изнемогъ бѣдной — принялъ
три перста, да Такъ и умеръ», 16; «мучила зиму ту всю, — лаяла да уко­
ряла», 25), или же получая освещение в речевой цитации чужих слов
(«онъ на меня учинилъся печаленъ: на што-де церковь соборную по-
кинулъ?», 14 и т. п.).
Таким образом, рельефно выявляется тенденция к фиксации нагляд­
ного обнаружения чувств в действиях. Вследствие этого формулы непо­
средственного выражения эмоций избегаются.
В сказе преобладают стремительно сменяющиеся обозначения внеш­
них симптомов чувств***24 или чаще торопливая передача движений25,
24 Ср. характерные обозначения внеш них симптомов чувств: «ноги задрожали»
(15); «у меня ноги и животъ синь былъ» (25): «с травою молочка тово хлеб-
нешъ, такъ лехче на брюхѣ» (234, ред. В) и т. д.
25 Ср. вообще ход развития символов чувств: Покровский М. М. Семасиологиче­
ские исследования в области древних языков. М., 1895, с. 63—64. Здесь ж е ссылка
26 о зад ачах с т и л и с т и к и . СТИ Л Ь Ж И Т И Я П РОТОПОПА АВВАКУМ А

эмоциональную основу которых сами герои вскрывают в коротких диало­


гах с разнообразным характером эмоциональных интонаций (обычно по­
средством вводящей формулы: «а сам говорит»).
Напр.: «И онъ, поклоняся низенко мнѣ, а самъ говоритъ: «спаси
Богъ!» (34).
«.. .Еремѣй, к соснѣ отклонясь, прижавъ руки, сталъ, а самъ, стоя,
«Господи помилуй» говоритъ» (36).
«всяко меня, яко паучину терзаетъ, а самъ, говоритъ: «попалъ ты
мнѣ в руки...» (74).
«Потомъ бросилъ меня от себя, а самъ говоритъ: «не боюсь
я тебя!» (74).
(Федоръ) «на дощенике при народѣ кланяется на ноги мои, а самъ
говоритъ: «Спаси Богъ, батюшко, за милость твою ...» (75).
«бьетъ себя и охаетъ, а самъ говоритъ: «дайте мнѣ батка Авва­
кума!» (12).
И вот — при разнообразии и богатстве символов движений — броса­
ется в глаза сосредоточенность описания внешних обнаружений чувств
у «людей Божьих» на определенных символах: ярче всего выступает гла­
гольная форма «плакать», «плакаться». С одной стороны, она является
центром той религиозно-кпижной формулы обращения к богу, которая
связана с образом «прискорбного пути» в царствие небесное и которая
характеризует, главным образом, настроение самого Аввакума:
«предъ образомъ плакався доволно о душе своей. ..» (8);
«плакався предъ образомъ Господнимъ, яко и очи опухли...» (9);
«поплакавъ, глаголи...» (30) ;
«моляся и плача, говорю...» (55); «много плачючи говорилъ» (55),
«побьюся головою о землю, а иное и заплачет ся . . л (47), «Я по немъ
пред Владыкою плакалъ всегда» (75).
Но, с другой стороны, форма «плакать» постоянно употребляется
в описаниях чувств «детей духовных» в отношении к Аввакуму, в быту
повседневно-житейском, обостряя картины их бедствий и беззащитности,
выступая как синоним обозначений страданий (радости — лишь в при­
менении к религиозному восторгу Аввакума) :
«безъ меня жена моя и дѣти, сидя на землѣ у огня, — дочь со ма­
терью — обе плачютъ» (47) ;
«Птъстуны, ко мнѣ приходя, плачютъ» (33) ;
«Кормлю ихъ (палачей. — В. В .), и онѣ бѣдные и едятъ и дрожатъ,
а иные глядя плачутъ на м еня...» (22).
«И всѣ плачютъ и кланяются» (33).
«сидя, жентъ плачущей и дѣтямъ, говорю...» (37).
«плачючи, кинулъся мнѣ в карбасъ» (39).
«С рыданіемъ плачюще и сокрушающе мое сердце далече насъ про­
вожали...» (164, ред. В).
«плачютъ миленькіе, глядя на насъ, а мы на нихъ» (41).

на работы Schneider’a и ВесМ еГя. Ср.: Г ру шк а А. Из области семасиологии.


(По поводу диссертации М. М. Покровского «Семасиологические исследования
в области древних языков». М., 1895). — «Филологическое обозрение», т. X L
1896, с. 41—42.
СИ М ВО ЛИ КА Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 27

«Умному человѣку погпядѣть, да лише заплакать, на нихъ


.глядя» (60).
«Всѣхъ домашнихъ человѣкъ с тритцеть.. . рыдаютъ и плачютъ. . .»
(68, ср. 69).
«И она... плачючи, говорить...» (78).
«сѣла, да плачетъ; есть ей даютъ: не естъ» (77).
«воевода от нихъ мятежниковъ боялся, лишо плачетъ, на меня глядя»
(173, ред. В). Ср. о себе самом: «я лишо, в окошко глядя, поплакалъ на
•него» (53).
Всем «детям» Аввакумом дан был дар слез: Федор «стоя часа с три
шіачетъ.. . егда ужъ наплачется гораздо, тогда ко мнѣ приступитъ...»
(56).
Но особенно Афонасыошко миленькой «плакать гтьло же былъ охот-
,никъ: и ходить и плачетъ. А с кѣмъ молытъ, — и у него слово тихо и
■гладко, яко плачетъ» (57)*.
Любопытно, что из врагов божьих глагольную форму «заплакалъ»
вызывает в качестве предиката лишь однажды имя Пашкова и то перед
тем, как произнести ему речь Иуды**.
Создаваемый таким образом сентиментальный тон, окрашивающий
рассказы Аввакума о детях духовных, обостряется разнообразием других
языковых средств.
Прежде всего, субъективное отношение к вещам и лицам, которые
вовлекаются в круг рассказа, обнаруживается в широком использовании
категории уменьшительных слов, тесно связанной с «просторечней»
(ср. то же в «Отразительном писании»***, в Житии Епифания). Она не
■сразу появляется большими группами; сначала примеры уменьшитель­
ных единичны, и в приурочении их к наиболее трагическим моментам
видна изысканность. Так в эффектной антитезе при описании бегства
ограбленного протопопа: «Азъ же, взявъ клюшку, а мати — некрещенова
младенца, побрели.. .» (11); в традиционной ласкательной формуле обра­
щения к Аввакуму: «Государь нашъ батюшко», но в первый раз из уст
гонителей, чтобы вызвать насмешливо-удивляющуюся реплику прото­
попа: «Чюдно! давеча былъ блядинъ сынъ, а топерва: батюшко!», 12
(в ред. В: «батюшко миленькой» 166). Точно так же очень ощутительна
ироническая окраска, создаваемая уменьшительной формой, в отзыве
о заискивающем поведении Никона: «чтобы откуля помѣшка какова не
учинилась» (14).
После этого, как бы в параллель с переходом повествования от сцен
личных гонений отдельных начальников к описанию наступающей
«зимы» уменьшительные в большом количестве вплетаются в словесный
узор, выполняя различные функции. Главные группы уменьшительных
символов выделяются сами собою. Это — прежде всего словесные обозна­
чения предметов, возникших как результат деятельности прот. Аввакума
или вообще ему принадлежащих. Этим способом они рисуются как мел­
кие и малоценные:
«Ухватя меня, . . . умчали въ мое дворишко...» (13).
«Мнѣ под робятъ и под рухлишко далъ двѣ к ля ч к и .. .» (31).
«Сверху дождь и снѣгъ, а на мнѣ на плеча накинуто кафтанишко
просто...» (24 и др.).
28 О ЗА Д А Ч А Х СТИ ЛИ СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я Π Ρ Ο ΪΟ ΪΪΟ Π Α АВВАКУМ А

Такое словоупотребление рассчитано, как и соответствующие формы


древнерусских челобитий*, на возбуждение сочувствия к своему поло­
жению 26.
Еще сгущеннее становится субъективный колорит, окрашенный то­
ном ласкающего сочувствия, от употребления в уменьшительной форме
слов, которыми обозначаются предметы, так или иначе облегчавшие стра­
дания прот. Аввакума, или же предметы, связанные с кругом религиоз­
ных представлений:
«соломки дали» (24).
«к лавке привелъ и посадилъ, и лоиіку в руки далъ, и хлѣбца пем-
ношко и .штецъ далъ похлѣбать...» (16).
«иногда пришлютъ кусокъ мясца, иногда колобокъ, иногда мучки и
овсеца, колько сойдется, четверть пуда и гривенку-щіутую, а иногда и
полъпудика накопить и передастъ...» (27—28).
«Прикащикъ же мучки гривенокъ с тритцеть далъ, да коровку, да
овечокъ пять-шестъ, мясцо иссуша...» 40 и т. д., ср. 32, 48 и др.
Иногда, как заметил Потебня27, ласкательность распространяется на
все или почти все имена в данной речи и становится ее общим, так ска­
зать, освещением:
«А та птичка одушевлена, Божіе твореніе, насъ кормила; а сама
с нами кашку сосновую ис котла тутъ же клевала, или и рыбки прилу-
чится, и рыбку клевала; а намъ противъ тово по два яичка на день да­
вала» (32).
. «На коробочку постели платочикъ и свѣчку зажги, и в сосудце во­
дицы маленко, да на ложечку почерпни...» (30).
«я на сошке складенки поставя, правилца поговорю» (47) и т. д.
Особенно любопытно употребление уменьшительных слов в первой
части поэтического сравнения. Отсюда падает как бы эмоциональная
тень на тот психологический субъект, с которым ставится в параллель
ласкательная форма. В Житии Аввакума этот стилистический прием
встречается обычно при подборе параллелей к состояниям протопопа и
его «детей» («психологическое согласование»28): «Что собачка в со­
ломке леж у...» (24); «что скотинка, волочюсь...» (47). О младенце:
«рука правая и нога засохли, что батошки» (33).
Интимной дымкой в ласковом воспоминании окутываются не только
все аксессуары действия; лиц, о которых повествует Аввакум, он тоже
снабжает ласкательно-уменьшительными именами (Аеонасьюшко, Те-
рентьюшко и т. д.) и соответствующими эпитетами.
В этом направлении прежде всего бросаются в глаза многочисленные
примеры эмоционального эпитета «милый» обычно в форме обособленного
определения:
«рады миленькіе нам ъ... Терентьюшко с товарыщи...» (41).
28 В ряду этих формул самоумаления особенно любопытен такой пример. Назвав
свое торжественное послание к Пашкову традиционным древнерусским техниче­
ским термином «писанейце», протопоп подновляет его семасиологический «за­
пах» определением — «малое»: «И азъ ем у малое писанейце написалъ, сице на­
чало» (22).
Но здесь ж е раскрывает психологический смысл этого сочетания в поясняю­
щ ей фразе с контрастирующим значением: «тамъ многонько п и са н о ...» (22).
27 Из записок по русской грамматике, т. III. Харьков, 1899, с. 98**.
28 Мандельштам Й. Об уменьшительных суффиксах в русском языке со стороны
их значения. (К истории поэтического сти л я). — ЖМНП, 1903, июль, № 8, с. 59.
СИ М ВО ЛИ КА Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А 29

«плачютъ, миленькіе, глядя на насъ...» (41).


«Пускай ихъ миленкихъ мучатъ...» (53).
«Хорошъ былъ и Аеонасьюшко-миленкой...» (57).
«Острижены и обруганы, что мужички деревенскіе, миленкіе» (60).
«Кирилушко.. . миленькой» (71—72); «онъ же и преставился, милен-
кой, скоро» (72); «умерла миленкая, на Москвѣ...» (34). «Бояринъ, ми^
ленькой князь Иванъ Андрѣевичъ Хилъковъ, плакать сталъ» (46).
«Скорбенъ миленкой былъ с перетуги великія...» (56).
«Таварищъ мой, миленкой, былъ» (73) и мн. др.
Эмоциональный вес этого эпитета становится еще значительнее при
наличности восклицательной интонации, представлением о которой сопро­
вождается его восприятие в лирическом обращении:
«Миленькой мой! боится Бога, сиротинъка Христова...» (53).
«Дѣтушки миленкіе мои, пострадали за Христа!» (56).
Эмоциональная пульсация делается еще напряженнее от частого упо­
требления рядом с формою «милый», обычно в качестве предикативного
определения, — народно-разговорных эпитетов «бедный» и «горький»,
которые очень ощутимы при почти полном отсутствии всяких других
эпитетов в быстром темпе повествования.
Напр.: «Онѣ бѣдные и едятъ и дрожатъ...» (22).
«Взялъ Пашковъ бѣдныхъ вдовъ от меня...» (31); «имъ бѣднымъ
легче стало» (31); «взялъ ихъ бѣдныхъ» (29).
Нероновъ «изнемогъ бѣдной. ..» (16).
«Протопопица бѣдная бредетъ-бредетъ...» (31); «на меня, бѣдная,
пеняетъ...» (31) и мн. др.
О руке: «исповѣдала, бѣдная, и по смерти знаменіе Спасителево...»
(63).
В обманчивые лучи этого ласкающего отношения попадают и нико­
ниане в лирическом воззвании: «Увы, бѣдные никоніяня!» ( 6 0 )— обы­
чно с обнажением презрительных нюансов: «батошка не дадутъ ду­
рачки» (24—25).
Эмоциональный фон сочувствия выступает ярче от частых в Житии
Аввакума слов — «горюн», «горемыка» и народно-поэтических приложег
ний «свет», «кормилец», «надежда».
Примеры: «Я, заплакавъ, благословилъ ево горюна...» (51).
«Дочь моя, бѣдная горемыка...» (28).
«Огрофена, бѣдная моя горемыка...» (47).
«любо Христа ради, нашего свѣта, пострадать» (52).
« И я паки свѣту-Богородице докучать...» (26).
«она-надежа у н ял а...» (26).
Любопытны способы применения всех этих определений, благодаря
которым вокруг того или иного лица сгущается эмоциональный ореол,
к самому протопопу. Изредка из своего хронологического далека он со­
зерцал себя как посторонний объект восприятия, и переполняется жа­
лостью к этому страдальцу *. Создаются повествовательные фразы
о третьем лице: «Одинъ бѣдной горемыка-протопопъ нарту здѣлалъ...»
(26); «И протопопа Аввакума, бѣднова горемыку, в то время с прочими
остригли...» (4). Ср. с лирической концовкой: «Любилъ протопопъ со
славными знатца; люби же и терпѣть, горемыка, до конца!» (28). «Увы,
Аввакумъ, бѣдная сиротина, яко искра огня, угасаетъ и яко неплодное
древо посѣкаемо бываетъ...» (233, ред. В). Реже эмоциональное опре­
30 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я 'П Р О Т О П О П А АВВАКУМ А

деление — при изъявлениях своего горестного чувства: «Мнѣ, бѣдному


горько, a дѣлать нечева стало» (59); «И мнѣ бѣдному ж аль...» (77).
Эти как бы против воли обнаруживающиеся эмоциональные взрывы
выступают еще ярче на фоне контрастирующих с ними эпитетов смирен­
ного самообличения, которые теряют свой традиционный характер, по­
падая в непривычное эмоциональное окружение. Например: «Да и все­
гда такой я окаянной сердить, дратца лихой» (221, ред. В).
«Не на басняхъ проходилъ подвигъ, не какъ я окаянной...» (57).
«Азъ же, треокаянный врачъ.. .» (9) и т. д.
И этот пренебрежительный тон временами переходит в брань, на себя
направленную:
«Бытто добрый человѣкъ!— другой фарисѣй з г .. .ю рожею...» (23).
«А я, грязь, что могу здѣлать? ...» (81).
«Не величайся, дуракъ ...» (235, ред. В).
В противоположность этому все обращения к протопопу его «детей
духовных» — великих подвижников и кающихся грешников пестрят оби­
лием ласкательных слов: «поди-тко, государь нашъ батюшко, поди-тко,
свѣть нашъ кормилецъ!» (12); «Встань, миленкой-батюшко, — ну, таки
встащися какъ-нибудь!» (56).
Даже никониане обращаются к нему с ласкательно-заискивающим
воззванием: «Соединись с нами, Аввакумушко!» (51).
И обратно: Аввакум не скупится (хотя и чередует их с бранью) на
эти эмоциональные эпитеты и определения в применении к никонианам.
Однако часто обостряет их иронический смысл, пользуясь ими как конт­
растной мотивировкой жестоких или низменных действий никониан. При­
меры: «ожесточалъ, горюнъ, задушилъ было меня, завалялъ и окошка,
и дверь, и дыму нѣгдѣ было итти, — тошнѣе мнѣ было земляные
тюрьмы...» (200, ред. В).
«Неотступно 20 человѣкъ стрельцовъ, да полуголова, да сотникъ над
нами стояли, — берегли, жаловали, и по ночамъ с огнемъ сидѣли, и на
дворъ с .. .ть провожали. Помилуй ихъ, Христосъ! прямые добрые стрель­
цы те люди, и дтъти таковы не будутъ, мучатся туды же, с нами возяся;
нужица-та какова прилучится, и онть всяко, миленъкіе, радѣютъ.. . Онѣ
горюны испиваютъ до пьяна, да матерны бранятся, а то бы онѣ и с му­
чениками равны были...» (207—208, ред. В ).
Такова символика Жития прот. Аввакума. Характер ее стилистиче­
ского использования в значительной степени определяется композицией,
т. е. расположением слов.

4. КОМПОЗИЦИОННЫЙ АНАЛИЗ ЖИТИЯ


Композиционный анализ Жития прот. Аввакума удобнее производить, не
обособляя сказа от патетически-декламационных частей, а классифици­
руя формы словорасположения с точки зрения их общих, семасиологи­
ческих функций.
Тогда сами собою определятся приемы сплетения двух стилистиче­
ских рядов.
Композиционное описание Жития прот. Аввакума можно разделить
на три главы:
I. О доминирующих — простейших синтаксических схемах, их стили­
стической мотивировке и их чередовании.
К О М П О ЗИ Ц И О Н Н Ы Й А Н А Л И З ж и т и я 31

II. О приемах сцепления и сопоставления синтаксических целых.


III. Об упорядочении их фоническим принципом и ритмизации их,
т. е. введении закономерного чередования ритмических элементов.
I. Характер наиболее распространенной в Житии Аввакума организа­
ции простейших синтаксических единиц обусловлен соответствием их той
примитивно-народной форме его сказа, которая покоится на быстрой
передаче движений, как бы созерцаемых в их объективной наглядности.
Создается стремительный темп сменяющихся картин, в которых обозна­
чаются лишь действия героя и их главные аксессуары, но ни наруж­
ность мелькающих лиц, ни обычная обстановка не останавливают вни­
мания. Вполне естественно поэтому, что в сказе Аввакума преобладают
короткие самостоятельные предложения с глагольным стержнем, окру­
женным двумя-тремя второстепенными членами, или же они объединя­
ются в слитные предложения с несколькими глаголами.
Например: «зажегъ три свѣщи, и прилепилъ к налою, и возложилъ
руку правую на пламя и держ алъ... и, отпустя дѣвицу, сложа ризы, по-
моляся, пошелъ в домъ свой зѣло скорбенъ» (9).
«У церкви за волосы дерутъ, и под бока толкаютъ, и за чепь тор-
гаютъ, и в глаза плюютъ» (17).
«И в четвертый день очхнулась; сѣла, да плачетъ; есть ей даютъ:
не есть» (77).
С этой фиксацией внимания на движениях связан ряд других осо­
бенностей строения предложений в Житии Аввакума.
Во-первых, в нем нет скопления синонимических выражений, и эта
черта резко отличает его стиль даже от того умеренного «извития словес»,
которое характеризует, например, «Отразительное писание». Лишь неко­
торые словесные формулы действий как бы застыли синонимическими
парами: «лаяла, да укоряла...» (25); «браню да лаю» (17); «браню от
писанія и укоряю» (20); «плакала и рыдала» (79); «проповѣдуя и уча
слову Божію» (9); «благодействовали и целили» (32); «исцелѣли и ис-
правилися...» (32).
Кроме того, глагол «жаловать», как и в древнерусских челобитных,
всегда сопровождается другим — видовым обозначением действия: «по­
жаловала,— прислала» (32); «жалуете — подчиваете» (41); «пожало-
валъ, ко мнѣ прислалъ десеть рублевъ денегъ...» (49); «пожаловалъ,—
помолилъся» (32) и т. п.
Но обычно каждая формула не поясняет предшествовавшую, а под­
вигает изложение вперед.
Вторая черта композиции Жития, тоже клонящаяся к фиксации вни­
мания на действии и свойственная вообще народно-разговорному синтак­
сису, — это при обилии односоставных предложений — широкое исполь­
зование категории сказуемо-глагольных предложений с отсутствием не­
посредственного словесного указания на виновника действия, хотя пред­
ставление о личном, часто даже об определенно-личном производителе
его сопровождает восприятие такой синтаксической единицы. Конечно,
любопытнее всего здесь употребление в качестве главного члена опреде­
ленно-личного односоставного предложения формы 3-го лица единствен­
ного числа, где психологический субъект остается не выраженным в речи.
Особенно ярко этот способ рисовки проявляется в повествовании о дейст­
виях гонителей протопопа, главным образом Никона и Пашкова, образы
которых, как бы постоянно присутствуя в сознании Аввакума, не нуж­
32 О ЗА Д А Ч А Х СТИ ЛИ СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А

даются в словесном воплощении. Некоторые обозначения действий, та­


ким образом, как бы неразрывно ассоциируются с определенными субъ­
ектами. Словесное указание на производителей действия становится из­
лишним, так как представление о них заключено в соответствующих гла­
голах. Такое построение предложений отчасти находится в связи с тем,
что чаще всего в повестях Аввакума на переднем плане картины рису­
ются лишь два ряда движения — самого протопопа и, как контраст к ним,
его врагов.
Примеры: «Сидѣлъ тутъ я четыре недѣли. В то время послѣ меня
взяли Логина, протопопа муромскаго; в соборной церкви, при царѣ, ост-
ригъ в обѣдню» (17). Ср. за два листа перед этим: «схватавъ Никонъ
Даніила, в монастырѣ за Тверскими вороты при царѣ остригъ голову и,
содравъ однарятку, ругая, отвелъ в Чюдовъ в хлѣбню...» (15).
«Всѣ люди з голоду поморилъ, никуды не отпускалъ промышлять...»
(27).
«Я дома плачю, a дѣлать не вѣдаю что. Приступить ко двору не
смѣю: болно сердитъ на меня. Тайно послалъ къ нимъ воды святы я...»
(31) и т. п.
С этим основным композиционным характером сказа гармонирует и
порядок слов в предложении: как смысловые доминанты предложений
глагольные формы обычно выдвигаются в зачин их: «Взяли меня палачи,
привели перед него» (22) ; «Не прилучилося меня дома: занемогъ младе-
нецъ» (33); «Взялъ Пашковъ бѣдныхъ вдовъ от меня: бра-
нитъ меня, вмѣсто благодаренія» (31); «Прибрели сами ко мнѣ тайно...»
(31) и т. д.
В тех же случаях, когда под влиянием логического ударения опреде­
ление занимает первое место, сказуемое часто непосредственно следует
за ним, мешая этим путем дроблению одного сложного представления на
части.
Например: «верхняя раскрылася доска...» (80); «весь возмутили
градъ...» (19); «А иные и самыхъ озяблыхъ ели волъковъ и лисицъ»
(27) и т. п.
і Но этот скользящий быстро, хотя и планомерно, темп рассказа пре-
I рывается внедряющимися предложениями с эмоциональными интонаци-
I ями разнообразной окраски, которые выражают отношение Аввакума
к излагаемым событиям как в процессе первоначального их восприятия,
ί так и в акте воспоминания.
«Охъ, душе моей тогда горко, и нынѣ не сладко!» (35).
'«И нынѣча мнѣ жаль курочки той, какъ на разумъ пріидетъ» (32).
Эта эмоциональная насыщенность, как бы разлитая по всему Житию,
>достигая вершины в наиболее патетических местах, разрешается поры­
висто пересекающей сказ восклицательной интонацией в междометиях,
молитвенных воззваниях, в ряде обращений, которые на мгновение нару­
шают быстрый темп повествования как своеобразный звуковой жест.
Наиболее часты восклицательные предложения, которые формует ин­
тонация горя и изумления*: «Охъ, горе! вездѣ от дьявола житья
нѣтъ!» (14); «Охъ, горе мнѣ!» (69); «Охъ, горе!» (16); «О, горе
стало!» (21); «Охъ, горе! не знаю, какъ молытъ!..» (46); ср. 69: «Охъ,
горе мнѣ! Какъ молыть? — и соромъ, и не смѣю...»; «Охъ времени
тому!» (26, 27); «Увы грѣшной душе!» (27); «Увы разсѣченія тѣлаХри-
К О М П О ЗИ Ц И О Н Н Ы Й А Н А Л И З жития 33

стова...» (17); «Увы, погибель на дворъ Петру пришла» (19) и т. п.


«Чюдо, какъ-то Богъ безумныхъ тѣхъ учитъ!» (36); «Чюдно, чюдно!»
(36); «Чюдно дѣло Господне...» (37) и т. п.
Насколько существенна композиционная роль интонации удивления,
можно видеть из такого примера, который вдвойне интересен оттого,
что подчеркивается самим Аввакумом. Это — в «повести» о чудесном
насыщении протопопа в тюрьме для смыслового ее разрешения. С самого
начала все направлено на подготовку этой интонации. При обычном упо­
треблении слова «полатка» — без всякого определения, на этот раз оно
снабжается эпитетом — «темный»: «на чепи кинули в темную по-
латку...» — (16). И этот признак темноты и связанной с ней неопреде­
ленности зрительных восприятий все время выдвигается перед «слыша-
телем»: «во тмѣ сидя, кланялся на чепи, не зна ю — на востокъ, не
знаю — на западъ» (16).
«Послѣ вечерни ста предо мною, не вѣмъ — ангелъ, не вѣмъ — че-
ловтъкъ и по се время не знаю, токмо в потемкахъ молитву сотво-
р и л ъ ...» (16).
Неожиданность этой фразы о чудесном появлении какого-то существа
обострена непосредственно предшествующим шутливым заявлением:
«Никто ко мнѣ не приходилъ, токмо мыши, и тараканы ...» (16).
Вслед за этим Аввакум замыкает «повесть» одним из излюбленных
рефренов своих с как бы стилизованным небрежным лаконизмом: «Да
и не стало ево» 29 (16). Но затем неожиданно повторяется та же клау­
зула с интонацией удивления: «Двери не отворялись, а ево не стало!»
(16). И, как ее разрешение, дается ответ на всю загадочную картину:
«Дивно только человѣкъ; а что жъ ангелъ? ино нтьчему дивитца —
вездѣ ему не загорожено» (16—17).
Рядом с восклицательными предложениями, окрашенными интона- !
диями изумления, очень часты в Житии Аввакума короткие молитвен­
ные воззвания, облеченные в традиционные словесные формулы. Ими
сопровождается появление на сцену рассказа героев или замыкается по­
весть о них: «Слава Богу о семъ!» (73); «Слава Богу о нихъ!» (56);
«Спаси ево, Господи!» (18); «Богъ ихъ проститъ!» (53); «Слава Богу
о семъ!» (76); «О Боже святый! Вѣчная ему память!» и т. п.
В большинстве случаев восклицательный взрыв непосредственно раз­
решает эмоцию. Но иногда он смыкается с предшествующей или следу­
ющей за ним вопросительной интонацией, отчего эмоциональная вибра­
ция становится еще разнообразнее.
Из нескольких рядов вопросительных предложений, которые в Жи­
тии прот. Аввакума, как это естественно в повествовательном сказе, ма­
лочисленное восклицательных, прежде всего выделяется обширная кате­
гория довольно однообразных словесных формул, посредством которых
совершается переход от темы к другой.
Это — вопрос: «Да что много говорить? Богъ — старой чюдотворецъ...»
(64). «Да что много говорить? охъ, правовѣрной душе!» (66). «Да што
много говорить? Прошло уже то!» (45). «А што много говорить? Плю­
нуть на дѣйство-то...» (41). «Да что много говорить? — какъ началъ,

29 Ср. в других случаях: «Я и пошелъ» (38); «да и повезли на Мезень» (51); «так
она — надеж да уняла; сталъ по мнѣ тужить» (26) и т. п.
3 В. В. В иноградов
34 О ЗА Д А Ч А Х СТИ ЛИ СТИ КИ . СТИ Л Ь Ж И Т И Я П РОТОПОПА АВВАКУМ А

такъ и скончалъ!» (57). «Да што много говорить! аще бы не были борцы,
не бы даны быша венцы» (65).
Эти вопросы воспринимаются на фоне однородных по своему лекси­
ческому составу формул умолчания, сопровождающихся иной интона­
цией: «Много о томъ говорить!» (21). «Много о тѣхъ козняхъ говорить!»
(14). «О томъ много говорить» (53). «Да полно тово говорить!» (32).
«И колико дорогою нужды бысть, тово всево много говорить...» (18)
и т. п.
Ср.: «Кое о чемъ говорилъ» (61).
От их частого употребления рождается ощущение преднамеренной
ослабленности словесных красок и недомолвок, что усиливает впечатле­
ние рассказанного.
Кроме этих вопросительных формул, подготовляющих введение но­
вой темы, в повествовательном стиле Жития Аввакума обособляется
значительная группа вопросительных предложений, как бы рассчитанных
на побуждение слушателя к признанию непреложности и неотвратимости
всех описываемых протопопом событий. Они нужны для обострения наи­
более трагических эпизодов.
«Да што петь дѣлать, коли Христосъ и Пречистая Богородица изво­
лили такъ?» (26).
«Да што же дѣлать? пускай горкіе мучатся всѣ ради Христа!» (28).
«Да что петь дѣлать? Пускай ихъ миленкихъ мучатъ...» (53).
«Что петь здѣлаешь, коли Христосъ попустилъ!» (53).
«Болши тово что ему могутъ здѣлать?», 62, ср. 51: «болши тово нечева
мнѣ дѣлать с ним ъ...»
«Чему быть? волки то есть» (52).
«Чему быть? — дѣти ево...» (66).
«Чему быть? — не сегодни кающихся есть Богъ» (34) и т. п.
Таким образом, резкие перебои интонаций, особенно подчеркиваемые
лаконизмом сталкивающихся предложений, разнообразят внутреннее те­
чение сказа в пределах отдельных эпизодов Жития, разрешаясь или, на­
оборот, заостряясь в замыкающих повести концовках. Среди них высту­
пает четыре группы.
Наиболее многочисленная из них — кадансовые молитвенно-восклица­
тельные формулы.
«Такъ-το Богъ строитъ своя люди!» (12), ср. в других местах: «Слава
Богу, вся строившему благая!» (32).
«Такъ-το Господь гордымъ противится, смиренымъ же даетъ благо­
дать!» (13).
«•Зѣло надобно крѣпко молитися Богу, да спасетъ и помилуетъ насъ,
яко благъ и человѣколюбецъ» (16).
«Силенъ Христосъ всѣхъ насъ спасти и помиловати!» (62) и т. п.
В отдельных случаях концовку образует патетический вопрос к «слы-
шателю»:
«Виждь, слышателю, не страдалъ ли насъ ради Еремѣй, паче же ради
Христа и правды его?» (37).
Или к самому себе: «И мнѣ столько забывать много для прелести
сего вѣка?» (195, ред. В).
«И мнѣ окаянному много столько Божія благодѣянія забыть?».
А также однажды лирическое воззвание к дьяволу: «Добро ты, дья-
волъ, вздумалъ» (52).
КО М П О ЗИ Ц И О Н Н Ы Й А Н А Л И З жития 35

Один раз концовка имеет форму глубокомысленной сентенции, выра­


женной в виде афоризма (гномический параллелизм) :
«не гладь хлѣба, ни жажда воды погубляетъ человѣка, но гладъ велій
человѣку — Бога не моля, жити» (47).
Наконец, необходимо отметить четвертый вид концовки — покаянно­
торжественной («повесть» о нарушении Аввакумом заповеди отече­
ской — 71; эпизод со вдовами — 23—24) *.
. Таков основной композиционный слой Жития прот. Аввакума.
Он разнообразится еще внедрением воспроизводимых Аввакумом диа­
логов, нарастанием побудительных интонаций в пересекающих сказ ора­
торских речах, которые чередуют их с торжественным чтением молитв
и церковных текстов.
II. Рядом с безыскусственно-последовательным движением предложе­
ний, прерываемых как бы звуковыми жестами различной эмоциональной
окраски, в Житии протоп. Аввакума обнаруживается яркое стремление
к более сложным синтаксическим построениям и к закономерному распо­
ложению их параллельными рядами с сопоставлением или противопостав­
лением этих рядов.
В простейшем виде этот композиционный прием обнаруживается
даже в небольших по объему синтаксических объединениях, например:
«Христосъ меня пронесъ, и Пречистая Богородица провела...» (44).
Ср. противопоставление (отрицательный параллелизм): «я не боюсь
никово; одново боюсь Христа» (44). «Бѣс-отъ веть не мужикъ: батога
не боится; боится онъ креста Христова...» (29).
Или в форме сравнения: «какъ бабы бываютъ добры, такъ и все
о Христе бываетъ добро» (44).
Обычно же в соответствии с тем, что все Житие Аввакума построено
на принципе противоположения «диавола» и «Бога», детей сатаны и
детей Аввакума, словесные обозначения того и другого ряда действий,
организованные в синтаксические группы, располагаются по схеме парал­
лельно идущих линий с семантическим контрастом или всех своих частей
или концовок. Например: «Вижу, что ожесточилъ діяволъ сердце е я ...
припалъ ко Владыке... Господь же, премилостивый Богъ, умяхчилъ
ниву сердца е я ...» (33).
«Онъ въ дощеникахъ со оружіемъ и с людми плылъ, а слышалъ я . ..
дрожали и боялись. А я . .. набравъ старыхъ и болныхъ и раненыхъ, кои
тамъ негодны... в лотку сѣдше... и поехали... ничево не бояся» (38).
«Началникъ... руку мою испустилъ из зубовъ своихъ и, покиня
меня, пошелъ в домъ свой. Азъ же, поблагодаря Бога, пошелъ к ве-
чернѣ» (10).
«Онъ меня лаетъ; а я ему реклъ: «благодать во устнѣхъ твоихъ. ..
да будетъ!» (11) и т. п.
В тех же повестях, где нет контрастного движения параллельных
рядов действий, а раскрывается эпизод из личной жизни Аввакума, син­
таксические группы иногда располагаются как бы ступенями, с растущей
силой смыслового и эмоционального напряжения, при этом такое ступен­
чатое построение иногда подчеркивается повторяющимся рефреном, за­
мыкающим каждую из составных частей.
Например, таким образом организованы синтаксические группы в рас­
сказе о бегстве Аввакума в Москву:
3*
36 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . С Т И Л Ь Ж И Т И Я П РОТОПОПА АВВАКУМ А

«А зъ же, отдохня... покиня жену и дѣти, по Волге самъ-третей


ушелъ к М о с к в і... На Кострому прибіжалъ, — ано и тутъ протопопа-жъ
Даніила изгнали. Охъ, горе! везд-έ от дьявола житья нітъ!
Прибрелъ к М оскві, духовнику Стефану показался; и онъ на меня
учинилъся печаленъ: на што-де церковь соборную покинулъ? Опять м н і
другое горе!
Царь прииіелъ к духовнику благословитца ночью, меня увидѣлъ тутъ;
„ опять кручина·, на што-де городъ покинулъ?..
Тутъ паки горе» (14).
Сходное же расположение синтаксических рядов наблюдается, напри­
мер, в «повести» о бесовском действе, которая так напоминает некоторые
страницы «Вия» Гоголя и восходит, конечно, к народной поэзии (80).
Необычайно эффектно сочетание обоих этих композиционных прие­
мов — контрастного параллелизма и поднимающейся лестницы смысло­
вой напряженности в рассказе о суде над Аввакумом («Побранилъ ихъ,
колко могъ, и послѣднее слово реклъ... Такъ на меня и пущи закри­
чали. . . И я закричалъ... Такъ онѣ всѣ отскочили. И я толъмачю-архи-
мариту говорить сталъ... Такъ онѣ сѣли. И я отшелъ ко дверямъ, да
набокъ повалилъся... Такъ онѣ смѣются...» (59).
Однако описанные способы сказовой организации композиционных
частей уступают место иному принципу расположения словесных рядов
в тех случаях, когда вводятся описания или изображение событий за­
медляется указанием условий их и обстановки (retardatio).
Впрочем, описания в Житии Аввакума единичны и выполняют по­
бочные задания. Например, дважды данное описание величественного
сибирского пейзажа в обоих случаях служит для обострения действия,
контрастируя с ним *: «На тѣ горы выбивалъ меня Пашковъ, со звѣрми
и со змиями, и со птицами витать» (22).
«На берегу насилу мѣсто обрели от волнъ» (42) 30.
Любопытно, что описания всегда строятся Аввакумом в форме пере­
числения наблюдаемых предметов, имена которых в качестве предиката
вызывают признак зрительного типа**:
«Горы высокія, дебри непроходимыя, утесъ каменной, яко стена
стоить, и поглядѣть — заломя голову!. . . в нихъ же витаютъ гуси и
утицы, — періе красное, — вороны черные, а гальки сѣрые...» (21—22).
«Около ево горы высокіе, утесы каменные и зѣло высоки...» (42).
Сходную конструкцию представляют немногочисленные места (два),,
рисующие условия действий. Однако предикаты в них восходят не только
к определениям, связанным с зрительными представлениями, но и
к чисто эмоциональным эпитетам, изображающим тягостные чувства.
«Река мѣлкая, плоты тяжелые, приставы немилостивые, палъки бол-
шіе, батоги суковатые, кнуты острые, пытки жестокіе — огонь да
встряска, — люди голодные...» (26). «Страна варварская, иноземцы не­
мирные...» (31).
Таковы доминирующие схемы объединения простейших синтаксиче­
ских рядов.
III. Принцип логического соединения и противопоставления словес­
ных групп в Житии прот. Аввакума иногда осложняется определенным
ритмическим заданием ***.

30 Впрочем — данное описание пейзаж а превращается в материал для проповеди.


К О М П О ЗИ Ц И О Н Н Ы Й А Н А Л И З жития 37

В пределах одного и того же синтаксического целого объединения


слова подвергаются такой расстановке, что создаются созвучия морфем,
предшествующих паузе членов предложений. Получается очень популяр­
ная в литературе XVII в., между прочим и раскольничьей, форма дву­
стишия.
«Отстать от лош едей не смѣемъ,
А за лош едми итти не поспѣемъ. . . » (31).

«И началъ скакать и плясать,


И бѣсовъ призы вать...» (34).

«Ево исцелилъ,
А меня возвеселилъ!» (76).

«Что нынѣ архіепископъ р езанской,


Мучитель сталъ христіянской» (71).

«Аще бы не были борцы,


Не бы даны быша вѣнцы» (65).

«Огрофена, бѣдная моя горелшка, ‘


Еще тогда была невелика . . . » (47).

«Ничто ж е успѣваегъ,
Но паче молъва бываетъ» (28, 42, 49)

«Захотѣла от меня отъити '


' И за первова х о зя (и )н а зам уж ъ по ити» (77).

«Владычице, помоем
Упованіе, не погрузи!» (180, ред. В; вместо пер­
воначальной редакции: «Упованіе, не
утопи!» (25).

«Из моря палился,


А крошкою подавился!» (235) *

В других случаях — а это бывает или в молитвах, обращенных к богу,


или в «акафистах», направленных к Аввакуму, синтаксические ряды под­
вергаются более сложному художественно-ритмическому упорядочению,
образуя то, что мы назвали бы свободными стихами (vers libres), с деле­
нием на строфы, с замыкающей каждую из строф дактилической концов­
кой и вообще с целым арсеналом поэтических приемов.
Такова, например, молитва Аввакума, которую он «кричалъ с воплемъ
ко Господу», — с реминисценциями из псалмов:
«Послушай мене, Боже!
Послуш ай мене, Царю небесный-свѣтъ,
Послушай меня!
Да не возвратится вспять ни единъ от нихъ.

И гробъ имъ тамъ устроиш и всѣмъ!


Приложи им зла,
38 О ЗА Д А Ч А Х СТИ Л И СТИ КИ . СТИ Л Ь Ж И Т И Я ПРОТОПОПА А ВВАКУМ А

Господи, приложи,
И погибель имъ наведи.

Да не збудется пророчество дьявольское» (35).

Точно так же келарь Никодим перед Аввакумом произносит, взяв за


образец житийные «блаженны», ритмически упорядоченную речь с при­
менением «анафор» и «эпанастроф», причем каждый последующий син­
таксический ряд смыкает в более тесные границы предшествующий,
являясь как бы его расчленением:
«Блаженна обитель, — таковыя имѣетъ темницы!
. Б лаж енна темница, — таковыхъ в себѣ имѣетъ страдальцовъ!
Блаженны и юзы!» (54) *.

Таким образом, композиция Жития прот. Аввакума представляет слож­


ную систему закономерно чередующихся синтаксических форм: просто­
душно-деловой сказ то разнообразится перебоем восклицательных и во­
просительных интонаций, торжественным чтением библейских текстов,
которое временами переходит в ораторскую речь, проповедь; то усна­
щается каламбурами, шутливыми народными присловьями («И мы то
уже знаемъ: какъ бабы бываютъ добры, такъ и все о Христѣ бываетъ
добро...», 44), двустишиями; то превращается в ритмически-размеренное,
торжественное богослужение.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В предшествующих главах дан опыт стилистического анализа литератур­
ного памятника. И из него необходимо извлечь заключения о приемах
стилистических исследований. Общий вывод напрашивается сам собой.
Познать индивидуальный стиль писателя — вне всякой установки тради­
ции, целостно и замкнуто, как своеобразную систему языковых средств
и их эстетической организованности, — эта задача должна предшество­
вать всяким историческим разысканиям. Без предварительного всесто­
роннего описания стилистических форм и их функций, без классифика­
ции элементов стиля изучаемого художника не может быть глубоких
указаний на связь его с прошлыми литературными традициями. Описа­
ние и классификация, конечно, статичны31. Но они должны вестись
имманентно избранному поэтическому сознанию и не навязывать чуждых
ему норм. И это значит, что динамика индивидуального стиля учиты­
вается при таком изучении. Явившиеся в разное время творения писа­
теля не проецируются сразу в одну плоскость. Они должны описываться
в хронологической последовательности. И каждое из созданий поэта
должно предстать, со стилистической точки зрения, как «выразительный
организм законченного смысла» (Б. Кроче), как индивидуально-неповто­
римая система стилистических соотношений.
Однако нельзя допускать полной изоляции одного из словесных про-
81 Ср. о необходимости «синхронической» классификации и систематизации язы­
кового материала излож ение взгляда Saussure’a в статье: Kart s e v sk i Serge. Étu­
des sur le systèm e verbal du russe contemporain. — Slavia, 1922, s. 2—3.
ЗА К Л Ю Ч Е Н И Е 39^

изведений художника от других — его же — в целях стилистического


анализа. Ведь все творения поэта, несмотря на внутреннюю композици­
онную слитность и, следовательно, обособленность каждого из них, —
проявления одного поэтического сознания в его органическом развитии.
Поэтому значение составных элементов литературного памятника, напри­
мер, символов, осветится ярче, если, путем привлечения других произве­
дений этого художника, исследователю предносится все их потенциаль­
ное содержание в данном языковом сознании.
Естественно, что на основе такого углубленного изучения отдельных
«эстетических объектов», созданных писателем, может затем произойти
их объединение по циклам. И тогда опять стиль цикла однородных про­
изведений исследуемого писателя вырисовывается как система общих
для них всех стилистических приемов. Отсюда ясно, что метод имманент­
ного описания не оставляет в стороне динамику индивидуального стиля.
Но она естественно должна представляться или как смена одной системы
другой, или как частичное преобразование единственной системы, функ­
циональное ядро которой остается устойчивым. Такой метод стилистиче­
ских изучений я назову функционально-имманентным. Он для лингви­
стики не нов. Бодуэн де Куртенэ, Щерба, Saussure, Sechehaye, в послед­
нее время Meillet и др. — сходные приемы описания разработали и
утвердили для диалектологии. Раскрыть его — в применении к стили­
стике — было необходимо потому, что большинство русских (особенно
новых) попыток стилистического анализа (например работы Б. М. Эйхен­
баума, В. М. Жирмунского) неудовлетворительны методологически
именно в силу смешения двух планов изучения — функционально-имма­
нентного и исторического (который я буду называть ретроспективно-про­
екционным) .
Изложенный метод стилистических исследований всесторонне и глубже
может быть осуществлен при изучении языкового творчества поэта-со-
временника. Причины — те же, что и в современной диалектологии. Ведь
для настоящего времени в пределах близкого нам диалекта общие нормы
словоупотребления и словосочетания даны нам непосредственно. Есть,
таким образом, фон для оценки индивидуально-поэтического языкового
своеобразия. И особенно ощутительны эти удобства живого изучения при
подходе к художественному слову, к анализу путей его поэтического пре­
образования. В поэтической речи всплывают, затушевывая семантическое
ядро, те периферические оттенки значений и эмоционального тембра
слова, которые не составляют привычной данности повседневного языка
и — ввиду этого — не осознаются как необходимая принадлежность того
или иного знака. И для того чтобы ощутить индивидуальное и творческое
в словоупотреблении поэта, надо владеть общими с ним лексемами лите­
ратурной речи.
Лексема (по аналогии с фонемой и морфемой) — это семантическая
единица говора как осознаваемая (хотя бы потенциально) совокупность
значений и их оттенков, связанных с известным сигналом (словом).
Потебня был, конечно, неправ в своем утверждении, что всякое употреб­
ление слова есть возникновение нового слова. Фактически слово есть
такой же модус лексемы, как и звук — фонемы. Слово — это реализован­
ный в данной фразе и в данной обстановке оттенок лексемы *. Потенци­
альная совокупность таких значений лексемы, которые составляют ее
семантическую характеристику для данного говора и могут быть осо­
40 О ЗА Д А Ч А Х СТИ ЛИ СТИ КИ . СТИ Л Ь Ж И Т И Я ПРОТОПОПА АВВАКУМ А

знаны его носителями, конечно, ограничена. Это же надо сказать и об


эмоциональном тоне лексемы. Хотя каждая лексема хранит в себе потен­
циально синкретизм противоречивых эмоциональных тембров, но в по­
вседневной речи выдвигаются, как эмоциональные доминанты, определен­
ные оттенки тона, связанного с известным значимым сигналом, именно
Те, которыми слово окутано в наиболее привычных, наиболее автомати-
зованных сочетаниях, или те, которые являются отблесками наиболее
частых ассоциативных сцеплений по смежности. Вследствие этого со­
здается иллюзия поглощенности известного знака только однородной
Эмоциональной окраской.
И вот в поэтическом словоупотреблении происходит преобразование
лексемы путем выделения и осознания таких оттенков ее значений, ко­
торые не входят в ее повседневно-речевую характеристику *.
Понятно, что такое изучение «символики» легче осуществить на стиле
Художников современности. Реконструкция же соотношения языковых
элементов и их функций в стиле далекого по времени писателя предпо­
лагает знание общих норм употребления тех или иных слов в соответ­
ствующую эпоху, знание распространенности тех или иных синтаксиче­
ских схем. Все это приобретается лишь путем глубокой начитанности
в текстах избранного периода и путем длительных филологических разы­
сканий. И, конечно, в этом случае неизбежна некоторая типизация, урав­
нение тонких нюансов в значениях символов, которые выступают тогда
в более грубых и резких очертаниях.
Но как ни плодотворны для решения общелингвистических проблем
функционально-имманентные исследования индивидуальных стилей, они
не исчерпывают всех задач, стоящих перед стилистикой. Для нее языко-
Èoe творчество писателя важно не только как в себе замкнутый микро­
косм — со своей системой соотношения языковых элементов и со своими
законами их связей, но и как одно из звеньев в общей цепи сменяю­
щихся художественных стилей. При таком подходе произведения поэта
выносятся за пределы индивидуального сознания и рассматриваются
й проекционной плоскости. Путем стилистического сопоставления с пред­
шествовавшими произведениями того же или иных жанров других худож­
ников устанавливается их место среди скрещивающихся линий традиций
И определяется затем их воздействие на последующую языковую жизнь
интеллигентного круга. Они предстают как застывшие памятники твор­
ческой работы погасшего индивидуального языкового сознания. И исто­
рик поэтических стилей устанавливает, в каком отношении эти художе­
ственные произведения находятся к стилям современной им и прошлой
эпохи, и следит за тем, как они в позднейшие периоды отбрасывают от
себя изменчивые тени, давая импульсы к созданию новых языковых
форм. И здесь важно определить, как происходит процесс дробления этих
целостных организмов на части («обращение миллиона в гривенники»,
по слову Гончарова) **, которые получают или эстетическое применение
в художественных конструкциях иных поэтов или практическое употреб­
ление в быту повседневном. На пути этих изысканий историку стиля
уясняется ход стилистических группировок «эстетических объектов» по
школам.
Такой метод стилистики я называю ретроспективно-проекционным.
Для него основная проблема — сопоставления стилистических явлений,
проектируемых вовне и рассматриваемых в хронологической последова­
ЗАКЛЮ ЧЕНИЕ 41

тельности с точки зрения их сходства, в целях установления формул,


выражающих порядок их чередования и смены.
Тут не обойтись без некоторой морфологизации сопоставляемых фак­
тов: стилистические приемы утрачивают то неповторимо-индивидуальное
функциональное обоснование, которое они имели в сознании того или
иного художника. Самый акт сопоставления явлений однородных, но
различных * в той мере, насколько были различны носившие их созна­
ния, предполагает процесс отвлечения некоторых, более общих признаков.
Однако этот принцип морфологической схематизации, лежащий в основе
ретроспективно-проекционного метода исторической стилистики, должен
корректироваться, с одной стороны, ясным разумением исторической пер­
спективы; с другой — предварительным функционально-имманентным
изучением языковой деятельности исследуемых писателей, при котором
их произведения вырисовываются как целостная система стилистических
явлений, с очерченным кругом значений каждого из ее элементов и
с ясно обозначенной ролью их в общей концепции целого. Вследствие
этого исчезает опасность — в акте сравнения за несущественными сход­
ствами не увидеть основных или по внешнему подобию отождествить
явления, функциональное содержание которых совершенно различно.
ПРОБЛЕМА СКАЗА В СТИЛИСТИКЕ

Стилистика вырастала, как дикий бурьян, на границе между лингвистикой


и историей литературы. Сквозь нее проходило много исследователей, но
специально ее, как особую науку, возделывали лишь те из них, кто
занимался философией языка, эстетикой слова и историей литературной
речи. Поэтому в стилистике все острее заявляют о себе методологические
принципы лингвистического изучения. Но они сталкиваются с вереницей
разных точек зрения, идущих от теории и истории литературы. И почти
«аждая стилистическая проблема балансирует на канате, протянутом от
литературных дисциплин к лингвистике. Эти колебания, это раздвоение
редко бывали плодотворными. Методологическая неустойчивость сказыва­
лась и в неясной постановке проблем, и в смешении приемов исследова­
ния, и в отсутствии определенных решений. Вопрос о сказе — поучитель­
ная иллюстрация. Он вился вокруг проблемы о функциях рассказчика
в композиции новеллы и романа. Эти жанры — не всегда особая форма
художественно-письменного доклада автора о мире явлений, который
■создается его интеллектуальной интуицией и им объективируется вовне,
как независимый от личного отношения повествователя предмет эстетиче­
ского созерцания. Напротив, часто сюжетная динамика новеллы оказы­
вается преломленной в целом или своих отдельных частях сквозь призму
сознания и стилистического оформления посредника-рассказчика (Me­
d iu m ). Тогда художественный мир автора представляется не как объек­
тивно воспроизведенный в слове, а как своеобразно отраженный в плоско­
сти субъективного восприятия рассказчика или даже как преображенный
в ряде странных зеркальных отражений. И вот этот вопрос о роли рас­
сказчика в технике художественно-литературного творчества был объек­
том специальных изучений О. Walzel’n, Kate Friedemann, Bracher’a,
M. Goldstein’a, Fr. Leib’a, Forstreuter’a и других западных исследовате­
л е й 1; у нас — Б. М. Эйхенбаума, И. А. Груздева, А. Векслер, М. А. Рыб­
никовой, М. А. Петровского и т. д.*
В связи с представлением о рассказчике всплывали и указания на
формы речи. Оказывалось, что писатель не всегда пишет, а иногда лишь
как бы записывает устную беседу, создавая иллюзию живой импровиза­
ции. Так явилась проблема «сказа». Она определилась как одна из сторон
вопроса о рассказчике. Рассказчик естественно обязан пользоваться фор­
1 Bracher. R ahm enerzâhlung und V erwandtes bei Keller, Meyer, Storm. Leipzig,
1909; Friedemann K. Die R olle des Erzâhlers in der Epik. Leipzig, 1910; Gold­
stein M. Die Technik der zyklischen Rahm enerzâhlungen Deutschlands von Goethe
b is Hoffm ann. D iss Berlin, 1906; Letb Fr. Erzâhlungseingânge in der deutschen Li-
teratur. D iss. G iessen. 1913; Forstreater K. Die deutsche Icherzahlung. Berlin, 1924.
В этой последней книге даны и другие библиографические указания.
П РО БЛ Е М А СК А ЗА В СТИ ЛИ СТИ КЕ
43

мами не письменной, а устной речи. Его образ налагает отпечаток на сло­


весную ткань, делая в ней ощутимым начало устного сказа. В этой исто­
рико-литературной трактовке вопросы сюжетной композиции и архитекто­
ники художественных образов сплелись с проблемами чисто словесного
построения в такую сеть, в которой терялись нити стилистического ана­
лиза, превращаясь в бессистемные клочья неопределенных указаний. Са­
мый термин «сказ», выступая как синоним туманного понятия «устной
речи», явился удобным ярлыком, который освобождал исследователя от
дальнейших наблюдений.
Однако — от лингвистики шли побуждения к постановке вопроса
о сказе в иной, чисто словесной плоскости. «Слуховая филология»
(Ohrenphilologie) — побочная дочь диалектологии — смутила историков
литературы. У историков литературы родилась потребность — применить
слуховой анализ не только к стиху, в котором момент «звучания» — яркий
до очевидности — прежде всего побудил исследователей уйти от «глаз­
ной филологии» (Augenphilologie) в акустическую, но и к области худо­
жественной прозы *. В истории русской науки о новой литературе этот
призыв исходил от Б. М. Эйхенбаума. Однако в статье «Иллюзия сказа»
Б. М. Эйхенбаум свой пафос тратит на убеждение, что писателя надо на
только читать, но и слышать, что в новелле и даже в романе иногда «пись~
менная речь строится по законам устной, сохраняя голос и интонацию».
Тургенев, Пушкин, Гоголь, Лесков, Ремизов, прот. Аввакум, Андрей Бе­
лый — пробегают как представители «органических сил живого сказитель-
ства». И термин «сказ» выступает как синоним «живого слова», как сим-·
вол устной речи, «иллюзии свободной импровизации» в словесной компо­
зиции художественного произведения. Туман не рассеялся, а сгустился,.
(Ведь «живое слово» и в диалоге давно звучало.)
Но в статье «Как сделана „Шинель" Гоголя» Б. М. Эйхенбаум, н&
давая более ясного раскрытия общего понятия сказа, останавливается
на стилистическом определении одной из манер комического сказа —
сказа «воспроизводящего». Типической его формой выставляется гоголев­
ская «Шинель». Воспроизводящий сказ — в отличие от «повествующего»,,
который воспринимается как ровная речь, пересыпанная шутками и
смысловыми каламбурами, «имеет тенденцию не просто говорить, но мими­
чески и артикуляционно воспроизводить слова». Естественно, что слухо­
вая филология тут вступает во все свои и чужие права. Поэтому словес­
ная ткань «Шинели» рассматривается Б. М. Эйхенбаумом не в семанти­
ческой плоскости, а лишь с точки зрения своей «мимико-произносительной
силы» и звукового воздействия. Изучается не структура сказа в собствен­
ном смысле, а только его «фонетика». Чертится интонационный рисунок
«Шинели». И за работой Б. М. Эйхенбаума сохраняется бесспорная цен­
ность острого описания мимико-декламационной стороны в одной из форм
комического сказа. Но само понятие сказа во всем своем объеме от этого
не проясняется. Тем более, что скептические ноты могут зазвучать: для
восприятия сказа, запечатленного в письменной форме, момент артикуля­
торного воспроизведения и акустической интерпретации является ли пер­
вичным и общим? Ведь он заложен в словесно-смысловом рисунке худо­
жественного произведения, которое предназначено не только для драмати­
ческой игры и эстрадно-декламационного произнесения, но имеет свою,
объективную природу для всякого читателя. Ведь слуховая филология
обязательна только для своих последователей. А писатели и читатели нѳ
44 П РО БЛ Е М А СК А ЗА В СТИ Л И СТИ КЕ

Ёсе — представители слуховой филологии. Они — просто люди, для кото­


рых текст новеллы, ее языковая оболочка, является сложным конгломе­
ратом эстетических соотношений, слагающихся из синкретических сло­
весных апперцепций (одновременно зрительных, слуховых и моторных)
и предметных представлений. Эта объективная природа художественной
прозы в своей феноменологической сущности обща всем. Но когда она
реализуется выразителями моторно-акустического типа внутренней речи
в плоскости слуховой филологии, то момент произнесения, так ска­
зать, — художественно-вокального исполнения, своеобразно и индивиду­
ально деформирует объективную структуру литературного произведения.
И понятие сказа надо строить не на основе слуховой филологии, а на
почве филологии «синкретической», учитывая все те конструктивно-язы­
ковые элементы, которые заложены в словесной композиции новеллы.
Но надо помнить благодарно, что представителями слуховой филологии
проблема сказа перенесена в чисто стилистическую плоскость. Все же и
Тут эта проблема сразу же была еще смешана с общим вопросом об отра­
жениях живой устной речи в повествовательной прозе и с серией исто­
рико-литературных вопросов о композиционных функциях рассказчика.
А между тем обе эти цепи, если сразу начать ими бить по проблеме сказа,
разбивают ее на методологически несвязуемые осколки. И в то же время
несомненно, что обе эти цепи в каком-то месте примыкают к стилисти­
ческому анализу сказа.
Когда в стилистике всплывает проблема о роли рассказчика, — ясно.
Тогда, когда заходит речь о введении словесного потока в русло одного
языкового сознания, когда возникает потребность прикрепления семанти­
ческой вязи рассказа к индивидуальному образу с известной психологиче­
ской и общественно-бытовой окраской. Для стилистики вопрос о функциях
рассказчика — проблема семантики. Это — вопрос о потенциальных прав­
доподобиях лексических колебаний, о связи значений символов с лицом
и обстановкой, к которой приспособлен сказ. Стилистическая интерпрета­
ция функций рассказчика не совпадает с историко-литературной ни по
методу, ни по целям. Но если сказу легко- освободиться от литературных
экскурсий по рассказчикам разных жанров, то еще легче затонуть в ши­
рокой, не сдерживаемой никакими научными определениями стихии уст­
ной живой речи. В самом деле, если исходить из понятия устной речи
как данности при построении понятия сказа, то получится неожиданная
метаморфоза: устная живая речь бывает там, где сказа нет: где явен сказ,
специфических элементов устной речи иногда оказывается необыкновенно
мало. И над всеми этими противоречиями гремит лингвистический гром:
почти всякая письменная речь заключает в себе элементы устной, а почти
Ьсякая устная, если она не сводится к кратким репликам, содержит формы
письменного языка.
Становится ясным, что пользоваться понятием «устной речи» как ма­
териалом, без предварительной его обработки, бесполезно. И определение
«сказа» как установки на устную речь недостаточно. Это — определение
одного неизвестного через другое, тоже неизвестное. Нет спасения и в при­
мечании, что разговорно-речевая стихия ложится в основу сказовой ком­
позиции. Элементы разговорного языка и живых «повествовательных
интонаций» легко отыскать в литературной форме записок, мемуаров,
дневников. «Записки сумасшедшего» Гоголя, «Дневник лишнего человека»
Тургенева, «Дневник дворецкого» Горбунова, «Без дороги» Вересаева,
П Р О БЛ Е М А С К А ЗА В С ТИ Л И СТИ КЕ 45

«Сентиментальное путешествие» Шкловского, «Конь вороной» Ропшина


(Б. Савинкова), «Рукопись, найденная под кроватью» Ал. Толстого — ки­
шат ими. Но от этого в сказ не превращаются. С другой стороны, речь,
заявленная художником как создаваемая в порядке говорения, т. е. как
сказ, например рассказ князя Мышкина в «Идиоте» Достоевского о Мари
и детях или новелла Тургенева «Жид», — вовсе не содержит специфиче­
ских форм устной речи. Так сказ оказывается возможным без языковой
установки на живую разговорную речь.
Противоречия в определении сказа как установки на повествователь­
ную устную речь углубляются, если привлечь другие виды отражений
устной речи в художественной прозе. «Лекцию о вреде табака» Чехова,
пролог к «Петербургу» А. Белого, речи на суде в «Братьях Карамазовых»
Достоевского и т. п. едва ли кто-нибудь отнесет к сказовым формам. Ясно,
что если термин «сказ» — синоним устной речи, — то лучше им не поль­
зоваться. Чем меньше в научной терминологии синонимов, тем она — цен­
нее и понятнее. И целесообразнее внимание устремить на разграничения
форм и функций художественного использования стихии «устной речи».
Но вот тогда-то и окажется необходимость в понятии сказа как художе­
ственного соответствия одной из форм устной монологической речи.
Устная речь не только произносится, но имеет и организованные
формы своего построения. Художественные конструкции резко преобра­
зуют эти бытующие формы устной речи (которые вливаются в письмен­
ный язык и сами включают в себя его элементы). Но часто от них от­
правляются. Имея свои специфические отличия, некоторые языковые
конструкции художественной речи возникают и воспринимаются на фоне
параллельных стилистических рядов в языке повседневном.
И сказ — это реальность индивидуально-художественных построений,
которая имеет свои соответствия в системе языка. Сказ — это своеобраз­
ная комбинированная форма художественной речи, восприятие которой
осуществляется на фоне сродных конструктивных монологических обра­
зований, бытующих в общественной практике речевых взаимодействий.
Сказ — это художественное построение в квадрате, так как он представ­
ляет эстетическую надстройку над языковыми конструкциями (моноло­
гами), которые сами воплощают в себе принципы композиционно-художе­
ственного оформления и стилистического отбора.
В самом деле, известно, что наиболее употребительной формой соци­
ально-речевого обучения является диалог. На это обращали внимание ис­
следователи народных говоров не раз. Из русских об этом писали
проф. Е. Ф. Будде2 и проф. Л. В. Щ ерба3. Поэтому-то строение диалоги­
ческой речи и служит теперь объектом пристальных наблюдений лингви­
стов. Вспомнить можно работы Leo Spitzer’a * и Л. П. Якубинского. Мо­
нолог же — более сложная форма, не данность языка как достояния кол­
лектива, а продукт индивидуального построения, хотя и в стилистической
системе говора обычно имеются некоторые общие нормы монологической
речи. Л. В. Щерба в диссертации о восточнолужицком наречии так пи­
сал о монологе: «Всякий монолог является, в сущности, зачаточной
формой общего языка: в нем всегда, с одной стороны, заключаются эле­
менты традиции, а с другой стороны, поскольку монолог повторяется,
2 Бу д д е Евг. К истории великорусских говоров. Казань, 1896. Приложение 1:
«Длинной речи наши крестьяне не ведут, монологов у них почти не найдешь».
3 Щерба Л. В. Восточнолужицкое наречие. Пг., 1915.
46 П Р О БЛ Е М А С К А ЗА В СТИ ЛИ СТИ КЕ

хотя бы частями, другими, осуществляется влияние более яркого индиви­


дуума, способного к монологизированию, на общество». И далее монолог
рисуется как консервативная форма речи, отражающая нормы языка. Но
мне кажется, что мнение о консервативности монолога следует ограни­
чить и освободить от противоречий. Конечно, для диалектологического
изучения важнее непосредственные формы диалогической речи. В них
легче обнаружить элементы социально-языковой системы в ее непосред­
ственном проявлении. Грамматическая структура диалекта, его лекси­
кологический инвентарь — в живом движении, в самом близком соотно­
шении с формами бытового уклада — отражаются здесь. Но нормы стили­
стической оценки, момент сознательного выбора выражений и форм их
связи, взвешивание семантических нюансов слов и их эмоциональной
окраски — резче должны заявлять о себе в монологе 4.
Мимоходом на это указывал и JI. П. Якубинский в своей статье
«О диалогической речи» («Русская речь», I, с. 144: «Самый момент не­
которого сложного расположения речевого материала играет громадную
роль и вводит речевые факты в светлое поле сознания, внимание гораздо
легче на них сосредоточивается. Монолог не только подразумевает адек­
ватность выражающих средств данному психическому состоянию, но вы­
двигает, как нечто самостоятельное, именно расположение, компониро-
ванье речевых единиц... Здесь речевые отношения становятся определи­
телями, источниками появляющихся в сознании по поводу их самих
переживаний»). Монолог — это особая форма стилистического построения
в речи. Поэтому по отношению к нему надо ставить вопрос не об языко­
вых, а стилистических новообразованиях. Правда, там, где виды куль­
турно-общественного речевого общения утонченны и сложны (как в среде
интеллигентской), — монологическая речь особенно часто является теми
воротами, через которые входят в язык новые слова — слова иных язы­
ков, диалектов и жаргонов. Но чаще — монолог, оставаясь в пределах
лексики и грамматической системы данного говора, создает стилистиче­
ские параллели, выковывает фразеологию, определяет стилистические
функции разных синтаксических схем. Свободное владение формами
монологической речи — искусство, хотя, как и всякое искусство, у от­
дельных субъектов оно может обращаться в трафарет. Конечно, и из
диалога должно делать искусство, но для этого нужна подобранность
собеседников. Для монолога же необходима лишь творческая сила инди­
видуального своеобразия.
Виды монологической речи различны — в зависимости от профессио­
нально-служебных расслоений и форм общественных взаимодействий.
Но изучение монологической речи не начато лингвистикой. Поэтому клас­
сификации форм монолога с точки зрения его жанровых разновидностей
нет. Приходится оставить в стороне все те формы монологической речи,
которые в практике повседневной жизни не прикреплены к общим нор­
мам семейно-домашнего обихода, как, например, — лекции, доклады и т. п.
Придется пройти мимо разновидностей письменной дюнологической речи.
Тем более что многие из таких форм почти исключают элементы словес­
ной игры, свободного словесного построения, так как введены в пределы
«делопроизводства».

* Ср. об этом в моей статье: «О задачах стилистики». — В сб.: «Русская речь»,


вып. I. Пг., 1923 (см. в наст. изд. — Р е д . ) .
П РО БЛ Е М А СК А ЗА В СТИ ЛИ СТИ КЕ 47

В кругу непосредственного бытового говорения выделяются моноло­


гические речи четырех типов: монолог убеждающей окраски — прими­
тивная форма ораторской речи; монолог лирический как языковая форма
изъявления эмоций; монолог драматический как сложный вид речи, в ко­
торой язык слов является лишь как бы аккомпанементом другим системам
психических обнаружений — путем языка мимики, жестов, пластических
движений и т. п., — и, наконец, монолог сообщающего типа.
Разделение этих форм монологической речи обусловлено не столько
тематикой, сколько различием функций языка. В самом деле, аффектив­
ный язык, язык как выразитель эмоций, имеет свои синтаксические
формы и даже свою семантику, которая определяется не гносеологиче­
скими нормами речи, а ее своеобразной «музыкой», ее экспрессивными ат­
рибутами и направленностью «чувственного тона». И это определяет свое­
образие монологических конструкций этого жанра.
Язык в убеждающей функции, императивно-волевой, как особая раз­
новидность привлекал интерес исследователей не раз (см. у Vendryes’a) *.
Монолог драматический ближе всего к диалогу, к непосредственной
связанности фразовых единиц с мимико-жестикуляционными сообще­
ниями, с телодвижениями. Если монологическая речь вообще характери­
зуется установкою на словесную композицию, ослабленностью мимиче­
ского и пантомимического сопровождения, в отличие от диалога, то
монолог драматический является, в сущности, формой напряженного диа­
лога с опущенными репликами, строится по принципам диалогической
речи, представляя как бы сцепку отдельных реплик.
И, наконец, монолог сообщающего типа опирается в большей степени
на логически-предметную структуру языка, тяготея к непосредственной
установке соотношений между динамикой логически-предметного и сло­
весного рядов. Однако, в зависимости от того, выступают ли слова как
зерна логических понятий в своей отвлеченно-познавательной функции
и подчинены ли они в своем движении по преимуществу формам логиче­
ских соотношений, или же они, развивая занимательно-повествовательную
фабулу, согласованы в своем беге с динамикой предметного ряда, — раз­
личаются две разновидности монолога сообщающего: монолог-рассуждение
как примитивная форма «ученого» языка и монолог повествующего типа.
На этой последней речевой деятельности и надо остановить внимание
при выяснении понятия сказа.
Монологическая речь повествовательного характера и по своему лек­
сическому составу, и по сочетанию слов в синтаксические ряды тяготеет
к формам книжного языка как к идеальному пределу. Это понятно: диа­
логические формы лишь частично вмещаются в структуру монолога, кото­
рый далеко выходит за пределы всякой расширенной реплики. И инто­
нация, и лексика, и синтаксические рамки — здесь сложнее, чем в диалоге,
а главное, многообразнее и «искусственнее». Можно, кажется, утверждать,
что значительная часть интонационных вариаций и форм словорасполо-
жения в повествующем монологе (особенно в среде литературно-образо­
ванных людей) — происхождения книжного или вообще вторичного, т. е.
создались путем приспособления синтаксических построений письменной
речи или вообще закрепленных в каких-нибудь мнемонических знаках
сложных речевых образований к системе устного произношения. Конечно,
тут необходимы всевозможные оговорки. Чем глаже монолог, чем закруг­
48 П Р О БЛ Е М А С К А ЗА В С ТИ Л И СТИ КЕ

леннее и ровнее в нем движение фраз, чем меньше в нем отражений не­
посредственной борьбы между словесной и предметной сферами речи,,
тем больше в нем элементов «книжной» продуманности, тем больше форм
литературно-письменного языка, которые проникают разными путями и
в далекие диалектические сферы.
Но тенденция к сближению с монологами письменной речи не осуще­
ствляется целиком в произношении (даже в сфере литературной речи).
Ведь и у опытных, «искусных» рассказчиков возникают обрывки словес­
ной цепи, затруднения в выборе адекватных представлению фраз, паузы,
которые заполняются целой гаммой нечленораздельных звучаний или
пустых слов (вроде: «так сказать», «знаете», «гм-да.. .», «того...», «так
вот» и т. п.), и разные уклоны от логически-прямолинейного движения
словесных рядов. Кроме того, словесная ткань рассказа может разры­
ваться потоком эмоциональных комментариев рассказчика — с непосред­
ственным обращением к слушателям и с звучной вереницей междометий.
Вообще, чем ярче взволнованность рассказчика, аффективное отношение
его к предмету речи, тем дальше его монолог от логической скованности
письменного синтаксиса и лексики книжного языка. Поэтому монологи
пьяных, даже тех, кто прекрасно владеет формами литературной речи,
далеки от норм. Осуществлению норм письменной речи могут также ме­
шать разные индивидуальные аномалии рассказчика, расстройства рече­
вой функции (например, заикание, афазия и т. п.), под влиянием которых
исполнение не отвечает намерению.
Так уже в системе литературного языка монологи повествующего типа
окружены сложною цепью разнородных причин, под воздействием которых
происходят отступления от норм литературно-книжного общего языка
в сторону непосредственных обнаружений индивидуального говорения.
Монологи эти являют текучую форму речи, колеблющуюся между двумя
полюсами — сложными логизованными монологическими построениями
книжного языка и разнообразием экспрессивных изъявлений в повествую­
щей реплике обычного диалога.
Монолог повествующего типа мыслится возможным не только на почве
литературной речи, но и в рамках любого диалекта. И тут еще резче вы­
ступают грани между монологическими формами письменно-литературной
речи и вариациями устной. Строится лестница постепенных нисхождений
от форм общего языка к народно-диалектической лексике и даже к ус­
ловным образованиям жаргонов — разговорных и книжных, например
церковного. Но и на почве других диалектов монолог повествующего типа
сохраняет свою природу «искусственного», «художественного» сооруже­
ния. Он редко умещается в пределах живой диалогической речи говора.
Он всегда хранит в себе элементы традиции и причудливых форм разно­
язычного смешения. Проф. H. М. Каринский обратил внимание (в своем
описании говоров Бронницкого уезда) * на роль «бывалых людей» как
профессиональных рассказчиков-говорунов, через которых проникают
в народный обиход осколки литературной речи в искаженном виде. Их
речь — нечто вроде речей прохожего в пьесе JI. Толстого «От нее все
качества». Своеобразная интерпретация книжных, особенно иностранных
речений, смешанные формы синтаксиса, несогласованность синтаксиче­
ского движения с лексическим наполнением, вообще — сложная амаль­
гама разнодиалектных элементов, живых и искусственно созданных,,
вставленная в мнимую рамку литературно-стилистического оформления
П Р О БЛ Е М А С К А ЗА В СТИ Л И СТИ КЕ 49

под образованных людей, — характеризует повествующие монологи этих


бывалых людей.
Нет необходимости перечислять все типы возможных комбинаций
в повествовательных монологах с диалектической окраской. Сознательно­
конструктивное пересечение разных языковых сфер — характерная их
черта. Элементы книжной речи, искусственные образования на ее основе,
индивидуальные обнаружения этимологической настроенности, пестрый
синтаксический узор сложных сочетаний, разнообразие наслоений этно­
графической диалектологии — все это может скреститься в стилистиче­
ском построении какого-нибудь рассказчика, соприкоснувшегося со мно­
гими диалектическими сферами речи — непосредственно или через других.
Повествующий монолог и его типы — это сложная проблема «диалек­
тологической стилистики». Ее решение должно пролить свет и на вопрос
о сказе.
Сказ — это своеобразная литературно-художественная ориентация на
устный монолог повествующего типа, это — художественная имитация мо­
нологической речи, которая, воплощая в себе повествовательную фабулу,
как будто строится в порядке ее непосредственного говорения. Совер­
шенно ясно, что сказ не только не обязан состоять исключительно из спе­
цифических элементов устной живой речи, но может и почти вовсе не
заключать их в себе (особенно если его словесная структура вся целиком
укладывается в систему литературного языка). Впрочем, сказ предпола­
гает известную диалектическую дифференцировку, т. е. известный слой
общества, среди которого он как будто произносится. Но ведь для неко­
торых кругов характерно именно установка устной речи на письменную.
Достоевский в «Дневнике писателя» об этом говорил: «Кто-то уверял нас,
что если теперь иному критику захочется пить, то он не скажет: принеси
воды, а скажет, наверно, что-нибудь в таком роде: „Принеси то сущест­
венное начало овлажнения, которое послужит к размягчению более твер­
дых элементов, осложнившихся в моем желудке". Эта шутка отчасти по­
хожа на правду» 5.
Таким образом, формы сказа открывают широкую дорогу причудли­
вым смешениям разных диалектических сфер с разными жанрами пись­
менной речи. В этом и заключается стилистическая острота вопроса
о сказе. Если сказ сам по себе — по своей внешней структуре — не раз­
лагается целиком на формулы и синтаксические схемы устной речи, то
возникает необходимость сигналов, посредством которых у читателя воз­
буждается представление о речи как создаваемой в условиях не письма,
а произношения. А это представление ведь определяет восприятие значе­
ний слов. Всякому ясно, что семантика произносимой речи в значитель­
ной степени обусловлена факторами, лежащими вне словесного ряда.
В тех случаях, когда речь строится как письменная, т. е. без всяких
имитаций обстановки говорения, характерно стремление вместить всю
гамму смыслов в объективную природу слова. В речи же звучащей сопут­
ствующие представления, обусловленные не только восприятием мимико­
произносительных приемов рассказчика, но и известными эмоциональ­
ными отражениями от его образа, от обстановки и других внешних усло­
вий, существенно влияют на общую семантическую окрашенность речи.

5 Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч., т. IX, ч. 1. СПб., изд. А. Ф. Маркса, 1895,


с. 59.
4 В. В. В и н оградов
50 П РО БЛ Е М А СК А ЗА В С ТИ Л И СТИ КЕ

И они могут быть использованы как факторы художественного преобра­


зования символики слов 6.
В речи же, которая не звучит, а лишь должна быть представлена про­
износимой — по требованию писателя, еще более возможностей для эсте­
тической игры этими сопутствующими представлениями.
В самом деле, воображая речь звучащей, читатель мысленно должен
перенестись и в обстановку говорения, воспроизвести ее детали. Разру­
шая ожидания читателя, играя его нетерпеливым стремлением пойти по
тому прямому пути воспроизведения, следы которого он находит в от­
дельных фразах, и неожиданно направляя его представления в новое
русло, художник может заставить читателя как бы перебегать из одной
сферы речи в другую и стремительно влечь за своими новыми восприя­
тиями и всю словесную ткань произведения. Создается иллюзия, что речь
как бы перескакивает из одного плана в другой, скользя между ними
обоими до тех пор, пока каким-нибудь указанием она не прикрепляется
окончательно к одному определенному1.
Возможности художественной игры при иллюзии сказа делаются
шире, когда речь переносится, так сказать, во внелитературную среду, за
пределы общего языка. Тогда уже не одна внешняя ситуация опреде­
ляет понимание словесных форм. Но происходит как бы столкновение
разных плоскостей самого языкового восприятия. Сказ строится в субъ­
ективном расчете на апперцепцию людей известного узкого круга (как,
например, речи Рудого Панька у Гоголя — на близких знакомых, захо­
лустных людей Миргородского повета), но с объективной целью — под­
вергнуться восприятию постороннего читателя. На этом несоответствии,
несовпадении двух плоскостей восприятия — заданной и данной — осно­
ваны острые комические эффекты языкового воздействия.
Ведь представимо литературное произведение, создаваемое как письмен­
ная речь, из материала диалектического, т. е., в сущности, из материала,
не имеющего устойчивых стилистических форм письменного построения.
Таковы, например, имитация крестьянской газеты у Николая Успенского,
«Записки Ковякина» JI. Леонова и т. п. В этих случаях речь воспри­
нимается как художественный текст, скомпонованный из чужерод­
ного языкового материала. И оцениваются тогда лишь объективные соот­
ношения словесных сочетаний — в связи с их предметной значимостью,
как отпечаток какого-нибудь постороннего художественного образа, да­
лекого от литературно-языкового обихода. Необычайность языковых по­
строений, конечно, поражает как своеобразная эстетическая игра. Но
все же она семантически комментируется как для моего созерцания на­
значенная, но вне моего непосредственного участия осуществляемая речь.
Иное дело, когда писатель «запросто» обращается с читателем, как
с «своим сватом или кумом», начиная перед ним имитировать монологи­
ческую речь на каком-нибудь «фамильярно-соседском», «захолустном»
или «чиновничьем» жаргоне (как в ранних новеллах Ф. Достоевского,
Григоровича и т. п.). Особенно острым восприятие такого сказа бывает
тогда, когда он направляется непосредственно от лица самого автора
к читателю, как собеседнику, который тем самым ставится в совершенно
чуждые ему условия речевого быта. Так поступает М. Зощенко в рас-

6 См.: Шпет Г. Эстетические фрагменты, т. III. Пб., 1923.


7 См. мою книгу: П оэзия Анны Ахматовой. Стилистические наброски. JI., 1925 *.
П Р О БЛ Е М А С К А ЗА В С ТИ Л И СТИ КЕ 51

сказе «Страшная ночь» («Ковш», 1), где автор, надев безымянную язы­
ковую маску, читателю предписывает как норму такие формы речи, от
которых тот должен пугливо открещиваться.
Из всех этих рассуждений — вывод: художественная проза, заявлен­
ная как речь, создаваемая в порядке говорения, отлична по характеру
своей языковой интерпретации от объективно данной письменной речи.
Поэтому необходимы для полного восприятия семантики сказа авторские
указания на сопутствующие сказу условия. Ведь тогда, когда рассказчик
ведет речь свою «как по писанному», т. е. когда он, оставаясь в сфере
книжных норм, свободно владеет их устным употреблением, «сказ» с тру­
дом может быть опознан стилистически, особенно в хронологическом от­
далении, если нет прямых указаний на обстановку, рассказчика и слу­
шателей. Так — у Тургенева в новеллах «Андрей Колосов», «Три порт­
рета» и др. Но было бы ошибочно думать, что здесь сказ служит исключи­
тельно внестилистическим целям, что, не сосредоточивая на себе формами
своего языкового построения внимания читателя, он нужен лишь как
экран, отражающий психологический образ рассказчика, сквозь призму
сознания которого преломляется сюжетная динамика. Форма сказа давала
возможность автору отметать высокую фразеологию сентиментально-ро­
мантического повествовательного стиля, приспособлять лишь отдельные
ее элементы к стихии интеллигентско-разговорного языка и к натурали­
стической манере воспроизведения, освобожденной от «грязной», «низкой»
струи. То, что в эпоху Тургенева было новой формой сказового художе­
ственного построения, теперь стало нормой письменной литературной
речи.
Но, конечно, мыслимы и такие формы сказа, когда художнику необхо­
дима не имитация своеобразий устно-монологического построения, а лишь
эстетическое использование сопутствующих говорению представлений.
Иными словами: писателю нужна бывает не языковая структура сказа,
а лишь его атмосфера. Возникают особые формы сказовых фикций, кото­
рые могут иметь разные стилистические функции, хотя они и приспо­
соблены к служению композиционным факторам внелингвистического,
т. е. чисто литературного порядка. Об этом — яркое свидетельство Ф. До­
стоевского в примечании от автора в «Кроткой», где он, указывая на ли­
тературную «исправленность» «шаршавой и необделанной» монологиче­
ской речи мужа около мертвой жены, заявляет, что автору требовался
лишь «психологический» порядок речи. Но сказ может выполнять и вне-
стилистические, например тематические, функции. Таков «высокий» сказ
у Горького, например в новеллах «Макар Чудра», «Старуха Изергиль»
и др., где при его посредстве разрисовываются дешевой косметикой фи­
гуры босяков и других экзотических субъектов.
Но, ориентируясь на повествовательный монолог, сказ отличается от
него не только индивидуально-художественной осложненностью своей
структуры, вобравшей в себя вековой опыт письменной культуры речи,
но и своей обратной направленностью от книжной речи к устной. Сказ,
как к пределу, стремится к иллюзии слияния своего с устными повество­
вательными монологами, в то время как устный монолог движется в про­
тивоположном направлении. «Сигналы», по которым узнается сказ, могут
поэтому заключаться не в «ремарках» писателя, а быть заложены не­
посредственно в его языковой структуре. Проблема сигналов сказа нуж­
дается в специальном исследовании.
4*
52 П Р О БЛ Е М А СК А ЗА В СТИ ЛИ СТИ КЕ

Сказ может покоиться на употреблении тех элементов речи, которые


признаются аномалиями. Уклонения от норм монологической речи ста­
новятся источником комических эффектов. Движение словесных рядов,
не сдерживаемое логическим руководством, с скачками и обрывами, на­
доедливые повторения одних и тех же слов, постоянные обмолвки, де­
фектные образования, имитирующие разные формы расстройств речевой
функции, — все это используется как материал для эстетической игры.
На фоне нормальной монологической речи построения такого типа про­
изводят впечатление языковой патологии. Однако, если обстановка и пси­
хологический образ рассказчика не окружены ореолом трагических эмо­
ций, то языковая патология разрешается в комическую игру словесными
уродствами. Именно такое стилистическое устремление надо видеть у Го­
голя в организации сказа «одурелого старого деда» Рудого Панька и его
захолустных приятелей.
Вообще все то, что в реальной жизни может быть воспринято как свя­
занность речи, как дефект устного говорения, может быть отображено
в художественном сказе как комический прием и — вместе — как сигнал
«сказового построения».
Но стилистические функции сказа заключаются не только в сплетении
книжных форм с отражениями живого говорения, не только в смешении
синтаксических схем книжной и разговорной речи и в лексических пере­
группировках разных слоев литературного языка. Сказ открывает перед
художником сокровища живых и мертвых слов. Он может свободно рас­
полагать инвентарем народных диалектов, жаргонов, разных жанров
письменной речи, производить в нем всевозможные перемещения по типу
народных этимологий и создавать из всего этого пестрого материала ирре­
альные композиционные построения, монологи, которые укладываются
в неопределенные языковые рамки того или иного общего представления
о социальной и психологической окраске созданного художником рас­
сказчика. Конечно, этот ввод в консервативные догмы повествовательной
прозы «неканонизованных», внелитературных языковых форм мог осу­
ществляться при посредстве диалога. Но диалог крепче скован узами бы­
тового правдоподобия. А, кроме того, в диалоге не весь мир создается за­
ново, а лишь одни люди, так как речи воспринимаются здесь, чаще всего,
как языковая характеристика и аккомпанемент действий. Да ведь в диа­
логе, если и может быть раскрыта предметная динамика, то она разби­
вается по нескольким, по крайней мере — двум психологическим плоско­
стям. Здесь нет собранности художественного мира, нет даже цельных
отражений его уголка, есть лишь осколки. Момент свободной словесной
игры, за которой вырисовываются новые очертания вещно-художествен­
ного мира, ярче мог выступить в сказе, так как тут повествовательная
фабула, двигаясь по просторной колее условного монолога, обрастала це­
лым роем словесно-предметных представлений, чуждых литературному
языку. И сказ обычно поглощает диалог, во всяком случае борется с ним.
Когда, «как пчелы в улье опустелом», начинают «дурно пахнуть мертвые
слова» * канонизованной литературно-художественной прозы, то писатели
начинают создавать новые миры при посредстве чужого словесного мате­
риала. За словами идут в новые типы конструкций и новые предметы.
Не только новые формы словесных комбинаций, ощутимые остро на
фоне ломки привычных семантических соотношений, но и новые методы
художественного преобразования мира создаются с помощью сказовых
П Р О БЛ Е М А СК А ЗА В СТИ ЛИ СТИ КЕ 53

форм. Ведь в новелле всегда в ткани слов просвечивает движущийся за


ней предметный ряд. И формы этого ряда связаны с композицией словес­
ной. Его очертания тем причудливее, чем смешаннее и разнообразнее
формы разноязычных смешений в сказе. Мир, данный сразу с точки зре­
ния разных диалектов, из которых творческой волей художника констру­
ируется одна стилистическая система,, — это мир сложных разноплоскост­
ных отражений, это не «объектный» мир, непосредственно ощущаемый
за словом, а мир в лучах внутренних поэтических форм. Писатель влечет
за собою цепь чужих языковых сознаний, ряд рассказчиков, которые
комбинируют новые системы сказа из книжных, архаических элементов,
как в «Запечатленном ангеле» Лескова, или из разговорно-диалектиче-
ских, как в новеллах Л. Леонова, Бабеля, Огнева и т. п.
Мне нет возможности здесь устанавливать классификацию форм сказа,
хотя она уяснила бы в деталях само понятие сказа. Цель моя — ввести
вопрос о сказе в общее русло стилистики, так как он издерган блужда­
ниями по темным дорогам.
В те эпохи, когда формы письменной литературно-художественной
речи переживают революцию, они ломаются при помощи сказа. В самом
деле, сказ психологически ограничен лишь тогда, когда он прикреплен
к образу лица или его номинативному заместителю, т. е. к словесному
ярлыку. Тогда создается и некоторая иллюзия бытовой обстановки, Даже
если предметные аксессуары ее не указаны. Амплитуда лексических коле­
баний сужается. Стилистическое движение замкнуто в узкой сфере язы­
кового сознания, закрепощенного условиями представляемого социального
быта. Между тем сказ, идущий от авторского «я», свободен. Писательское
«я» — не имя, а местоимение. Следовательно, под ним можно скрыть что
угодно. Оно в состоянии покрыть формы речи, скомбинированные из кон­
струкций разных книжных жанров и сказово-диалектических элементов.
Целостная психология — писателю тоже лишнее бремя. За художником
всегда признавалось широкое право перевоплощения. В литературном
маскараде писатель может свободно, на протяжении одного художествен­
ного произведения, менять стилистические маски. Для этого ему нужно
лишь большое и разнородное языковое хозяйство. Такой художник — ре­
форматор литературного языка — превращает свое произведение в пест­
рый убор, сотканный из вариаций на разные формы письменной, сказо­
вой, декламативно-ораторской речи — вплоть до внедрения стиховых по­
строений или близких к ним. Естественно, что стихия сказа является
главным резервуаром, откуда черпаются новые виды литературной речи.
Консерватизм письменной литературной речи парализуется вливом
живых разнодиалектических элементов и их индивидуальных, искусствен­
ных имитаций через посредство сказа как передаточной инстанции между
художественной стихией устного творчества и устойчивой традицией ли-
тературно-стилистического канона. Как жанры письменной речи в ее
разных социально-практических функциях черпают обновление в сопри­
косновении с формами устной монологической, разнодиалектической речи,
так и специфические художественно-письменные формы притока новых
стилистических построений, новой фразеологии ждут от сказа. Любопы­
тен в этом отношении путь Гоголя, который, постепенно освобождаясь от
захолустной обстановки и масок рассказчиков с ярлыками Рудого Панька,
начал создавать сложные комбинации письменных, сказовых, ораторских
форм монолога с диалогом («Шинель», «Мертвые души»). Здесь автор
54 П Р О БЛ Е М А С К А ЗА В С ТИ Л И СТИ КЕ

как бы постепенно поднимал сказовые приемы Рудого Панька на уровень


норм литературно-художественной прозы, своеобразно их деформируя
и сочетая с другими стилистическими элементами. Параллельным, но бо­
лее легким путем пошел Зощенко, который свое литературное тесто изго­
товляет на дрожжах Гоголя из муки Аверченко. Он автора утопил
в языке Синебрюхова («Страшная рука»).
Стилистические устремления Андрея Белого, Ремизова, Пильняка,
Евг. Замятина, К. Федина и др. — рисуют теперь нам разные стадии и
разные формы этого процесса обновления литературно-художественного
построения примесью сказа. У них часто — не сказ, а сказовая окраска
повествовательной прозы, крутые неожиданные скачки от многообразных,
чисто письменных сооружений в плоскость повествующего устного моно­
лога. Это — горнило, в котором куется синтез отживающих форм литера­
турного повествования с разными видами устной монологической речи,
горнило, в котором предчувствуется образование новых форм литера-
турно-письменной, художественной речи. Это — последний путь восхож­
дения сказа, и отсюда видны перспективы освобождения прозы от тех
профессиональных окрасок, которые даны в чистых формах сказа. Новая
структура объективно данной художественной речи, сохраняющей сияние
творческой индивидуальности и воплощающей нормы общего языка, воз­
никнет отсюда, когда пройдет нынешняя эпоха литературного «шан-
деизма» *.
О ХУДОЖЕСТВЕННОЙ
ПРОЗЕ
ПРЕДИСЛОВИЕ

-W r-

Книга «О художественной прозе», по замыслу автора, должна была об­


нять — вместе с вводной статьей об языке литературного произведения —
замкнутый круг тем, которые тяготеют, как к центру, к проблеме «быто­
вой», «социально-прагматической» природы прозы. Поэтому предполага­
лось очертить пределы этой книги вопросами сказа и риторических форм.
Но в таком объеме сохранить ее типографское единство оказалось труд­
ным. Пришлось вынуть из нее главы «О формах сказа в художественной
прозе» и их скомпоновать в особую книгу. Вот их состав: 1) «Проблема
сказа в стилистике»; 2) «Образ автора в сказе»; 3) «Языковая структура
сказового произведения (язык Жития протопопа Аввакума)»; 4) «О не­
прямых и смешанных формах сказа».
От этой ампутации пострадала стройность изложения. Из целостной
книга превратилась в сборник, распадающийся на' две половины (нечто
вроде «диптиха»): 1) «Язык литературно-художественного произведения»
и 2) «Поэтика и риторика». Тем не менее композиционный стержень
книги ясен: статья об языке литературного произведения содержит об­
щее методологическое введение в теорию прозаической речи; а в цикле
глав под названием «Поэтика и риторика» делается попытка на конкрет­
ном материале осмыслить одну (и прптом забытую современной филоло­
гией) категорию прозаических форм.
Эта книга является как бы «цитатой» из тех курсов, которые чита­
лись мною в государственном Институте истории искусств, в Москов­
ском и Ленинградском университетах под разными заглавиями вроде:
«Язык прозы и драмы», «Стилистика», «Теория литературно-художест-
веппой речи». Она находится в тесной связи с следующими тремя моими
.книгам.и л о д т т й м м ш і і м і js лянахи/ «Флегмы гл л я э /в л'>цгпдаг^,тлиишлй
прозе», 2) «Образ автора в художественном произведении», 3) «Язык
драмы».
Теперь, когда главным предметом моих изысканий стал литературный
язык начиная с XVII в. (особенно X V III—XIX вв.), я подвожу итоги
когда-то увлекавшим меня работам по стилистике прозы и драмы.

1929 г. марта 26
ЯЗЫК ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННОГО
ПРОИЗВЕДЕНИЯ

— ш—

I. ИСТОРИЯ РУССКОГО ЯЗЫ КА


И ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
В ИХ ВЗАИМООТНОШЕНИЯХ
Всякий литературный памятник, представляющий организацию словесного
материала, подлежит ведению лингвиста, который рассматривает его как
представителя языкового типа, органически выросшего в определенной
социальной среде и очерченного точными хронологическими границами.
Изучаемые под таким углом зрения, языковые особенности памятника
имеют интерес для лингвистики в той мере, в какой они характеризуют
языковую систему некоторой социальной группы в известную эпоху ее
жизни, являются осколками застывшего скульптурного слепка с живого
диалекта. Оторванные от индивидуального творчества автора, от смысло­
вого строя его литературных композиций, они вовлекаются в цепь одно­
родных лингвистических явлений и вместе с ними устанавливают этапы
эволюции языковых форм. Однако приемы диалектологической интерпре­
тации предполагают методологическую отграниченность социально-диа­
лектических форм от литературно-стилистических категорий в структуре
художественного произведения.
В русской филологии до самого последнего времени существует наив­
ное представление о характере отношений языка литературно-художест­
венного произведения к «общему» письменному языку современной эпохи.
Памятник индивидуально-словесного искусства непосредственно рассмат­
ривается как источник для изучения общей, социально-условленной си­
стемы «литературной» речи. Это — наследие эпохи натурализма. До 40-х
годов XIX в. история литературного языка, под которым понималась
книжная речь, сводилась к истории речи литературно-художественных
произведений. Язык талантливых писателей был стержнем этой истории,
и стилистика индивидуального творчества была основой понимания прин­
ципов языковой эволюцьи. История смены языковых систем, созданных
великими художниками слова, обобщалась до значения истории коллек­
тивного литературно-книжного языка. Но язык писателя не столько ис­
следовался, сколько подвергался суммарной характеристике1. (Ср.: С. Ше-
вырев. Взгляд на современную русскую литературу. Состояние русского
языка и слога. — «Москвитянин», 1842, № 2.) Ф. И. Буслаев в своей заме­
чательной книге «О преподавании отечественного языка» (1844) еще сле­
дует этой традиции. Я. К. Грот в своих статьях, отчасти объединенных
в труде «Филологические разыскания» (1873), расширяет изучение
1 Грамматическую нормализацию оставляю в стороне. Ср. работы после ломо-
носовско-шишковского периода: Греча, Востокова, Павского и др.
58 О ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й П РО ЗЕ

лексики литературных произведений, стремится понять язык писателя


л а фове совремеввых ему и предшествовавших литера турво-языяовых
традиций. Но история языка «генералов» по-прежнему выдается за исто­
рию «общего» литературного языка. Проблема языка литературного про­
изведения тонет здесь в вопросе об языке писателя.
Еще дальше от понимания эволюции русского литературного языка
ушла русская филология, когда была перенесена на литературную речь
методика этно-диалектологических изучений. Работы Е. Ф. Будде осо­
бенно ярко показывают этот разброд в приемах исследования литера­
турно-художественного памятника. Смена одной методологии другою обус­
ловлена была не только общим поворотом в лингвистике от литературных,
письменных языков к живой народно-диалектической речи. Но она нахо­
дила себе опору в растущем от 20—30-х годов XIX в. процессе диалекти-
зации русского литературно-книжного языка. Нормы разных литера­
турно-языковых контекстов, установившиеся во второй половине X VIII в.
и подвергавшиеся «чистке», кодификации и «демократизации» в первой
четверти XIX в., со второй половины 20-х годов ломаются. Литературно­
книжная речь постепенно уступает решительному натиску городского
просторечия, разных профессиональных диалектов и жаргонов. Принципы
«натурализма» (вернее «натуризма») влекут к анализу форм литературно­
книжной речи с точки зрения тех социально-бытовых языковых расслое­
ний, которые послужили «натурой» для литературы.
Продолжают в литературной критике пережиточно существовать те
нормативные тенденции стилистической оценки, которые вели свой род
от эпохи классицизма. Но от них пугливо открещивалась русская фило­
логическая наука. Язык литературного произведения в русских лингви­
стических работах конца XIX—начала XX в., с налету разбитый на грам-
матико-морфологические или (что было реже) на лексикологические
осколки, распределялся по внешним категориям народно-диалектологи­
ческой классификационной схемы или по условным рубрикам традицион­
ной грамматической терминологии из области письменной речи. Так
проф. Е. Ф. Будде изучал произведения Карамзина, Пушкина, Гоголя,
Мельникова-Печерского и других писателей; так В. И. Чернышев описы­
вал язык Вас. Майкова, Н. Некрасова и других поэтов *. Был выработан
трафарет грамматических и синтаксических извлечений из литературно­
художественного произведения, и язык почти всех писателей XVIII в.
и первой трети XIX в. в работах В. А. Истомина (печатавшихся на страни­
цах «Русского филологического вестника» начиная с 34-го тома) оказался
разнесенным по рубрикам этого трафарета. Не надо думать, что эта тра­
диция, которая разветвляется на несколько течений, окончательно пре­
одолена или существенно видоизменена в современной русской лингви­
стике. Вопрос о взаимоотношениях общеписьменного языка, разговорного
языка интеллигенции и языка литературно-художественных произве­
дений традиционной лингвистике продолжает казаться необыкновенно
простым и ясным. Стираются всякие дифференциальные знаки между
разными значениями «литературности». Вот как С. П. Обнорский в своей
работе «Именное склонение в современном русском языке» трактует по­
нятие литературного языка: «такая же пестрота форм наблюдается в ли­
тературном языке, имея в виду язык писателей» 2. «Они же (формы:

2 «Известия ОРЯС», 1927, т. 100, вып. 3, с. 19.


Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У Д О Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 59

матерь, дочерь— В. В.) в качестве зват. формы употребительны и в со­


временном литературном языке (ср. Грибоедов «1812 год»; Лермонтов
«Молитва»; Островский «На всякого мудреца...», IV, 2; В. Соловьев «Из
Петрарки») (с. 15). Так «современный литературный язык» отыскивается
у Грибоедова, Лермонтова, в лирике Вл. Соловьева и в речи персонажей
Островского. С другой стороны, говорится о влиянии литературного языка
(т. е. разговорного языка образованных горожан), «медленно, но непре­
рывно отлагавшегося и отлагающегося в области северновелик, наре­
чия» (с. 23).
Нет необходимости в других примерах и комментариях. Без них ясно,
что при такой путанице в понимании и «определении» литературного
языка говорить об эволюции литературной речи или об эволюции языка
литературно-художественных произведений в XIX в. не приходится.
Этот процесс научного отрыва литературного языка от «литературы»
и от понимания роли «литературы» в языковом контексте литературно­
образованных людей той или иной эпохи привел к тому жалкому поло­
жению, в котором находится русская наука о русской литературной речи.
Правда, эта безотрадность ситуации острее всего ощущается в вопро­
сах истории литературного языка. В иных направлениях ее можно смяг­
чить указанием на имена А. А. Потебни, А. А. Шахматова и Бодуэна де
Куртенэ с его школой3. Действительно, направляющая роль их научных
работ в области русского литературного языка громадна. А. А. Шахматов,
кроме каталогизации морфологических и синтаксических явлений лите­
ратурной речи с их историческим освещением, вскрыл культурно-истори­
ческие и социологические основы эволюции «общерусского» письменного
и разговорного языка, связал историю отдельных его слоев с историей языка
политических столиц (Киева, Ростова, Москвы) и городских центров во­
обще 4. Но проблема языка литературно-художественного произведе­
ния — на фоне общего литературного контекста данной эпохи — от Шах­
матова была далека. И вопросы о предметно-смысловых формах слова яв­
ляются самым уязвимым местом в его лингвистических конструкциях.
Напротив, сила Потёбни там, где он порывает всякие связи с «дейст­
вительностью» социально-бытовой, и проблему языка литературно-худо­
жественного произведения выводит из области истории в сферу эстетики.
В одном примечании к главе «Поэт и публика, критика, толпа. Стыдли­
вость творчества» Потебня говорит: «Так называемый общий язык в луч­
шем случае может быть только техническим языком, потому что он пред­
полагает готовую мысль, а не служит средством к ее образованию. Он су­

3 Вспомнить можно огромное влияние Потебни на поэтику символизма (статьи


Андрея Белого, Вяч. Иванова, Вал. Брюсова) *. Футуристы — в своей устрем­
ленности к поэтической реформе «внешних форм» слова, напротив, выдвигали
имена Шахматова и Бодуэна де Куртенэ. Так, Н. Бурлюк писал в журнале
«Футуристы» (1914, № 1—2) : « С л о в е с н а я жиз нь тождественна
е с т е с т в е н н о й , в ней также царят полож ения вроде дарвиновских и де-
фризовских. С л о в е с н ы е организмы борются за с у щ е с т в о в а ­
н и е , живут, размножаются, умирают. До сих пор филология была любовью
к анекдоту, к истории быта и философии, но не к слову. Напрасны призывы
Шахматова, Б одуэна де Куртенэ и немногих других к истинному пониманию ее
задач» (с. 84—85).
4 Ср. дальнейшее развитие взглядов А. А. Ш ахматова в этом направлении у меня
в книге «Исследования в области фонетики северно-русского наречия» (Пг.,
1922, гл. У ).
60 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П РО ЗЕ

щественно прозаичен (без представлений). Но проза без поэзии сущест­


вовать не может: она постоянно возникает из поэзии» («Из записок по
теории словесности». Харьков, 1905, с. 31) *. Однако функциональное
разграничение между поэтическими формами, бытующими в социально­
практической сфере, и поэтичностью индивидуально-художественной речи
Потебней не произведено. Основания для объединения в систему прозаи­
ческих форм языка в той или иной социальной среде не выяснены. По­
этому проблема литературного и культурно-исторического контекста, в ко­
тором существует литературно-художественное произведение, Потебне
была чужда, хотя он и признавал, что «в действительности язык возмо­
жен только в обществе» (там же, с. 22) и что «самое пользование (худо­
жественным произведением — В. В.) предполагает известное предвари­
тельное знание предметов, которые оно изображает» (там же с. 63).
В сущности Потебня избегал в конкретной форме вопроса о взаимо­
действии поэтических и прозаических форм в том или ином социально­
языковом коллективе. Он довольствовался признанием равновесия,
«средних пределов колебаний»: «Надо думать, что в отдельных лицах,
говорящих тем же языком, количественная разница между образными
и безобразными словами может быть очень велика; но что должны быть
средние пределы колебаний, выход из коих возможен лишь при ненор­
мальном состоянии народа» (там же, с. 22). Больше же всего интересо­
вали Потебню «родословная» поэтических образов (с. 33) и процесс ш х
сосредоточения в более видные и крупные целые» (с. 116). Творящая ин­
дивидуальность и творящий народ — вот те две сферы, в пределах кото­
рых Потебня изучал формы поэтичности, и они сливались в его понимании
с дуализмом «литературы грамотных классов (отсюда — термин «литера­
турный класс» — с. 119, 141) и народной поэзии. Но категории личного и
безличного творчества, возникающие этим путем, переносятся и в самую
сферу литературного языка, устанавливая здесь принципиальное разли­
чие между «гуртовым характером» социально-языкового творчества и ли­
тературными произведениями. «Знание независимо от своей степени ведет
к умышленному влиянию на познаваемое. Отсюда мы не без основания от­
носим к известным лицам как известные общие характеры литературных
языков, впрочем, заключая обыкновенно a posteriori (язык Ломоносова,
Карамзина, Пушкина), так и известные слова и обороты. И тем не менее
в целом мы по отношению к языку остаемся на степени безличного твор­
чества» (с. 145). Отсюда Потебня делал вывод о том, что «нормальный
рост языка есть незаметное изменение, подобно изменению образов в на­
родной поэзии» (с. 146). Ведь в формах безличного творчества нет «произ­
вола» личности, нет скачков, а течет естественная эволюция. « [. . .] Об­
щество терпит произвол личности, лишь будучи само в ненормальном
состоянии, как бывает при начале литератур или их возрождении после
долгого перерыва. Так, мы ограничиваемся иронической улыбкой, видя,
что писатель в простоте души считает полезным и важным сказать
«глупь» вместо «глупость» или, если ему не дают покою сложные немец­
кие слова и он обогащает русский язык « с у д о г о в о р е н и е м » , « з а к о ­
н о п р о е к т о м » . Если язык безличен, то литературное произведение —
лично.
«Противоположность безличного и личного творчества сказывается
в характере преемственности литературных произведений» (с. 146—147)..
В этой сфере царит не «незаметное изменение», а резкая смена разграни*
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 61

ченных объектов. «Произведения, как отдельного автора, так и школы,


связанной преемственностью, даже глазам историка, отыскивающего
связь явлений, представляются обособленными, явственно разграничен­
ными ступенями генеалогической лестницы».
Так проблеме эволюции литературного языка противостоит в сфере
личного творчества проблема генезиса литературных произведений. «Пре­
емник воспитывается не только итогами мысли предков, извлекаемыми
из общения с людьми (мыслями, как говорится, носящимися в воздухе,
никому в частности не принадлежащими), но и произведениями прежних
веков, слагаемыми этих итогов, взятыми порознь, произведениями совре­
менников и предшественников в их особенности. Чем богаче прошедшее
литературы и обширнее пользование им, тем, при равенстве прочего,
разнообразнее могут быть новые произведения» (с. 147). Мысль о тех или
иных связях и соотношениях между произведениями и школами в пре­
делах одного исторического контекста литературы Потебне не привлека­
тельна. И проблема языка литературно-художественного произведения
слилась для него с проблемой поэтического образа, с проблемой «генеало­
гии» и «типологии» поэтических образов.
Бодуэн де Куртенэ, подобно Потебне, устранил из своих исследований
литературного языка методы исторического анализа и историзм как миро­
воззрение. Его интересовала языковая личность как вместилище соци­
ально-языковых форм и норм коллектива, как фокус скрещения и смеше­
ния разных социально-языковых категорий. Поэтому Бодуэну де Куртенэ
проблема индивидуального творчества была чужда, и язык литературного
произведения мог интересовать его лишь с точки зрения отражения в нем
социально-групповых навыков и тенденций, «норм языкового сознания»
или, как он иногда выражался, «языкового мировоззрения коллектива» 5.
Ведь тот метод аналитического самонаблюдения, которым располагал
Бодуэн де Куртенэ, вел его путем лингвистической интерпретации субъ­
ективного сознания, как носителя социально-языковой системы, к опреде­
лению общих для данного коллектива языковых категорий. При таком
методе анализ языка литературно-художественного произведения должен
был раскрыть не столько имманентно заложенные в нем формы словес­
ного выражения, сколько приемы его осмысления в плоскости современ­
ной исследователю литературно-языковой системы 6.
По этому пути и пошел профессор JI. В. Щерба. С именем
JI. В. Щербы связано (особенно для его учеников) научное исследование
стилистических контекстов современного, письменного и произносимого,
«общего» русского языка, изучение социальных диалектов в его пределах.
Тонкий анализ семантических нюансов лексем, определение не только
основных значений, но и всех их оттенков в социальном облике слова,
стилистическое приурочение выражений к их социальным сферам (раз­
говорный язык, книжный, просторечие, арго и т. п.), своеобразные прин­
ципы изучения «синтагм» и их сцеплений в системе современной литера­
турной речи — вот круг вопросов, которые тщательно исследуются
JI. В. Щербой на лекциях и практических занятиях и которые, к сожале-

5 Ср. предисловие к «Блатной музыке» (СПб., 1908) В. Ф. Трахтенберга.


6 Необходимо помнить лексикологические работы Б одуэна де Куртенэ и его
отклики на сборники слов и фразеологических оборотов (Михельсона и др.).
62 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П Р О ЗЕ

нпю, не получили полного выражения в его печатных работах7. Но и для


Л. В. Щербы характерен интерес к langue, к социально-языковой системе,
а не к parole, не к индивидуальному речетворчеству. Поэтому explication
du texte, анализ языка литературно-художественного произведения
(обычно — из сочинений А. С. Пушкина) служит Л. В. Щербе, в сущ­
ности, лишь поводом для тонких стилистических разведок в области «ин­
вентаря выразительных средств» современного русского литературного
языка. Словесная структура художественного произведения раскрывается
не в контексте современной ему языковой «жизни», но в аспекте субъек­
тивно-эстетической культуры слова, опирающейся на стилистические
нормы наличных языковых систем. Само собой разумеется, что при этом
методе лингвистического исследования художественное произведение
как бы вынимается из исторических рамок литературной галереи, уно­
сится из «музея» литературы. Такое изучение принципиально чуждается
историзма как системы мировоззрения, хотя, конечно, учитывает наблю­
даемые в тексте произведения резкие семантические уклонения от
современного употребления 8.
Близко к исследованиям Л. В. Щербы подходят работы А. М. Пешков-
ского, хотя основные лингвистические понятия, которые определяют
характер стилистических интересов Пешковского (преимущественно —
ритм и синтаксис прозы и стиха), строятся в ином теоретическом плане
(смесь теорий Потебни и Фортунатова с логицизмом французских иссле­
дователей типа F. Brunot) 9.
Методы исторического изучения органически чужды статьям
А. М. Пешковского. Поэтому он позволяет себе оценку стиля писателей,
не справляясь с их традицией. Но А. М. Пешковскому не чуждо тяготе­
ние к принципиальному разграничению «художественной речи» и со­
циально-языковой системы. В связи с этим идея композиции как «си­
стемы определенным образом соотносящихся между собой фактов» отра­
жается на его приемах «звукового» и ритмического анализа литературного
произведения. Однако исследование морфологии и синтаксиса выпадает из
этого методологического круга и переводит исследователя в плоскость
грамматической синонимики. Впрочем, и в этой сфере у А. М. Пешков­
ского господствует принцип стилистической оценки, которая ориентиру­
ется на заложенные в системе современной письменной речи эстетиче­

7 Ср. его «Опыты лингвистического толкования стихотворений» (в сб. «Русская


речь», вып. I, 1923) и «О частях речи в русском языке» («Русская речь»,
вып. И. Л., 1928) *.
8 Взгляды JI. В. Щербы находят свое развитие и применение по семантике в ра­
ботах (ранних) Л. П. Якубинского, по фонетике — в статьях Е. Д. Поливанова.
Ср. его же: О литературном (стандартном) языке современности. — «Родной
язык в школе», 1927, № 1; Революция и литературные языки Союза ССР.—
«Революционный Восток», 1927, № 1; Задачи социальной диалектологии русского
языка. — «Родной язык и литература в трудовой школе», 1928, № 2 и 4—5.
Ср. также: Крут очередных проблем современной лингвистики. — «Русский язык
в советской школе», 1929, № 1 **.
9 Ср. работы А. М. Пешковского: Русский синтаксис в научном освещении.
Изд. 3-е. М.—Л., 1928 ***; Сборник статей. Методика родного языка. Стилистика.
Поэтика. Л,—М., 1925; школьное руководство «Наш язык»; статьи «Стихи и
проза» («Свиток», № 3, 1924); «Ритм стихотворений в прозе Тургенева» («Рус­
ская речь», II); «Принципы и приемы стилистического анализа художественной
прозы» (в сб.: «Ars poetica», 1927) и др.
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П РО И ЗВ Е Д Е Н И Я 63

ские нормы и которая облекается иллюзией объективной принудительно­


сти при помощи «экспериментального приема анализа».
Особенно ярко субъективный импрессионизм лингвиста, нарушающего
всякую историческую перспективу — литературную и языковую, сквозит
в декларации А. М. Пешковского о принципах анализа словаря (в статье
«Принципы и приемы стилистического анализа художественной прозы»).
Определив «содержание» литературного произведения как «тот единый,
цельный психический результат (абсолютно не выразимый словом), кото­
рый синтетически создает в себе читатель к концу процесса чтения в со­
ответствии с психической первопричиной произведения, аналитически
развитой автором в данной литературной форме», — А. М. Пешковский
в таком виде представляет себе изучение семантики художественного
текста: «Стилистическая оценка каждого слова текста сведется, с этой
точки зрения, к констатированию органичности или неорганичности дан­
ного слова в общей словесной массе произведения, к незаменимости или
заменимости его другим словом для создания того общего психического
результата, который называется „содержанием"» (с. 65). Ясно, что работы
А. М. Пешковского, направленные к раскрытию норм современного язы­
кового вкуса (ср. такие замечания Пешковского: «это было бы величай­
шей безвкусицей», ритмико-мелодические средства у Тургенева «создают
поистине небесную музыку» и мн. др. под.), не нуждаются ни в каком
литературно-историческом и историко-языковом контексте. Они относятся
к области нормативной стилистики современного письменного и произно­
симого русского языка литературно-образованных людей І0. И приходится
лишь сожалеть, что педагогические цавыки автора мешают ему эти во­
просы поставить с надлежащей теоретической глубиной и широтой.
Таким образом, проблема лингвистического анализа литературного
произведения не получила объяснения в русском языковедении. Слабее
всего — те ее пункты, которые, с одной стороны, граничат с вопросами
о связях и взаимодействиях между историей языка литературно-художе­
ственных произведений и историей «общей» письменной и разговорной
речи интеллигенции; а с другой стороны, примыкают к вопросу о соотно­
шении эволюции языковых форм с историей и типологией литературно-
композиционных систем. Правда, связь языка и литературы не прерыва­
лась в сфере истории древнерусской письменности. Здесь еще живы тра­
диции классической филологии. Затрудненность понимания старорусских
текстов предполагает необходимость их предварительной лексико-синтак­
сической, а иногда и стилистической обработки. Вот почему история «ли­
тературного» языка, изгнанная русской лингвистикой, нашла себе приют
у историков древнерусской литературы.
Вспомнить можно хотя бы такие имена, как акад. В. М. Истрина п ,
10 В этой области (ближе к вопросам журнально-газетной, публицистической куль­
туры речи), с иными методологическими предпосылками и приемами, работает
Г. О. Винокур (см. его книгу: Культура языка. М., 1925, и статью: Глагол или
имя. — «Русская речь», вып. III, 1928).
Со с т и л и с т и к о й современного литературного русского языка соприкасаются
также работы ученика Ch. B ally — С. О. Карцевского (ср. особенно его «Systèm e
du verbe russe». Prague, 1927).
11 См. его двухтомный труд «Хроника Георгия Амартола в древнем славянорус­
ском переводе» (Пг., 1920— 1922) * и главу о «древнерусском литературном
языке» в его «Очерке истории древнерусской литературы домосковского пе­
риода» (Пг., 1922).
64 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

акад. В. Н. П еретца12, проф. А. С. Орлова, проф. H. Н. Дурново,


И. И. Огиенка, проф. П. В. Владимирова и др.
В сущности, и у А. А. Шахматова и у А. И. Соболевского интерес
к истории русского письменного языка был связан с широким охватом
вопросов русской культуры и литературы 13. Но на почве древнерусской
письменности утвердилась упрощенная методология лингвистических и
стилистических штудий. Понятие «литературы» и «письменности» как
исторические категории, формы их эволюционных соотношений не рас­
крывались в филологических изучениях древнерусской книжности. По­
этому, естественно, не отграничивались сферы «письменной» и «литера­
турной» в собственном смысле речи. Своеобразные особенности в соотно­
шениях поэтических и риторических форм в древнерусской литературе,
обусловленные религиозно-культовыми и культурно-бытовыми разделами
между «устным» и «книжным», письменным творчеством, не привлекали
культурно-философского интереса исследователей 14. А ведь от углублен­
ного разграничения форм «литературности», от определения общей куль­
турно-исторической структуры книжного просвещения в его обществен­
ных и государственных функциях зависело понимание взаимодействий
между языком литературы и разными социально-языковыми жанрами
письменности.
Вполне понятно, что при отсутствии такой дифференциации материала
не могло быть и речи об эволюционном изучении стилистических структур
и их объединений в древнерусской литературе. Мешала этому изучению
и беспомощность лингвистики в вопросах исторической лексикологии и
исторического синтаксиса древнерусского письменного языка — в его
разных социально-стилистических контекстах. Исследование языка и
стиля древнерусских литературных памятников сводилось к случайному
морфологическому подбору внешних примет — лексем, фраз и синтакси­
ческих схем, которые, с одной стороны, по совокупности служили «ули­
ками», характеристическими формами литературной продукции писателя
или «школы», жанра, с другой, — непосредственно проектировались на
общий фон древнерусской «литературной» речи как формы, конструирую­
щие ее «систему». Впрочем о «системе» (не говоря уже о «структуре») и
думать не приходилось — вследствие неясности принципов историко-лите­
ратурного изучения книжности, вследствие наивного фетишизма перед
рассеянными кусками материала и отсутствия широкого эстетического
или культурно-исторического охвата его.
Представлялось наиболее удобным сливать анализ языка литературных
произведений с «материалами» по исторической диалектологии и по общей

12 Ср., например, его «Историко-литературные исследования и материалы», т. I, II,


III (СПб., 1900—1902) и «Очерки по истории поэтического стиля в России»
(СПб., 1905— 1907). См. библиографию в брошюре: Семинарий русской филоло­
гии акад. В. Н. Перетца. Л., 1929.
13 Сюда ж е мне хочется присоединить Н. С. Трубецкого. Ср. его книгу «К про­
блеме русского самосознания» (1927) и статью о «Хождении за три моря» Афа­
насия Никитина («Версты», 1926, № 1).
14 В понятии «литературности» смешиваются обычно три типа языковых струк­
тур: бытовой, устный язык интеллигенции, литературно-образованных людей,
письменный язык в его разных ж анрах и язык литературы. Понятие литера­
туры устанавливается на фоне традиций письменности. Оно — исторически ме­
няется: жанры устно-бытовой и письменной речи переходят в литературные
и обратно.
язык л и те р а ту р н о -х у д о ж е с тв е н н о го п р о и зв е д е н и я 65

•социальной истории русского книжного языка. Пренебрежение к специ­


фическим проблемам литературной формы, особенно в области компози­
ции, или их методологическое разрешение в наивном морфологическом
плане — без семантической и системной дифференциации, поспешная, тео­
ретически не мотивированная проекция литературных категорий на кате-
тории культурно-бытовые и социально-языковые, смешение их — все это
лишало влиятельности и научной прочности тот «симбиоз» языка, литера­
туры и культуры, который был догматом большинства исследователей
древнерусской книжности. Перепое приемов филологического анализа,
практиковавшихся в древней литературе, на новую явственно обнаружил
их лингвистическую, историко-литературную и культурно-историческую
•спутанность и методологическую примитивность даже у острых исследо­
вателей старой книжности (ср. статьи А. С. Орлова «Русский язык в ли­
тературном отношении» и «Социология литературных произведений» 15,
в которых характерна наивная подстановка под литературно-стилистиче­
ские явления чересчур общих социально-языковых схем).
Таким образом, если в лингвистике изучение языка было оторвано от
контекста литературы, то в области «древнерусской филологии» связь
языкового и литературного исследования покоилась на подмене куль-
турно-историческими категориями, на немотивированном уравнении
•с ними — своеобразий лингвистической и историко-литературной эволю­
ции 16.
Становится понятным на этом фоне, почему в науке о новой русской
литературе, в науке, которая терминологически опиралась на лингви­
стику, а теоретически продолжает и до сих пор в одной своей части
жить лингвистической контрабандой (ср. пересказ Соссюра в исто­
рико-литературном плане у Ю. Н. Тынянова 17, книгу В. Н. Волошинова
«Марксизм и философия языка» (1929), «Проблемы творчества Достоев­
ского» (1929) М. Бахтина, прежние, «добытовые» работы Б. М. Эйхен­
баума, ранние статьи В. Б. Шкловского и мн. др.) *, при посредстве
лингвистических понятий разрабатывались, отрешенно от конкретной
истории языка и даже лингвистической методологии, специфические
проблемы литературности. Историки русской литературы стремились вы­
рвать литературу из контекста не только культурной истории, но и исто­
рии русского литературного языка. Эстетика футуризма укрепляла эту
позицию. Опрокинулась метафора Фосслера, уподоблявшего лингви­
стику «коню, который к услугам каждого, но как только чувствует себя
свободным [...] то бежит в конюшню своего прирожденного господина,
ж историку искусства» **. В русской филологии теория литературы отдава­
лась в плен общей лингвистике на любых условиях. Роли коня и при­
рожденного господина распределились противоположно концепции Фос­
слера. «Конюшня» лингвистики сделалась стойлом литературных пега­
сов. Однако в истории новой русской литературы союз с лингвистикой

15 «Родной язык в школе», 1926, № 9 и 1927, № 2.


18 Работы А. Н. Веселовского по поэтике не внесли сущ ественных перемен в ме­
тодологию конкретных изучений древнерусской литературы, так как культурно­
историческая концепция Веселовского по отношению к материалу старой
письменности не указывала точных признаков отграничения «языка поэзии»
от «языка прозы». (Ср.: Энгелъгардт Б. М. А. Н. Веселовский. Пг., 1924)
117 «Архаисты и новаторы». JL, 1929. Статьи «Литературный факт» и «О литератур­
ной эволюции».
5 В . В. В и н огр адов
66 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

был не органическим, а терминологическим. На лингвистическую терми­


нологию, не обоснованную философски, а воспринятую «морфологиче­
ски», нанизывался материал, который ей противоречил. Как это ни па­
радоксально, но приходится признать, что хотя исследование новой рус­
ской литературы велось и ведется под флагом «изучения поэтического
языка», однако «поэтический язык» остается менее всего изученным.
Та лингвистика — «без всякой философии», лингвистика «внешних
форм», которая послужила опорой историко-литературного изучения
в русской филологии последних лет, привела к положительным, хотя и
односторонним, результатам лишь в области теории и истории стиха (ср.
работы Жирмунского, Якобсона, Томашевского, Эйхенбаума, Тынянова
и др.) 18. В сфере прозы и драмы, т. е. в тех областях, язык которых на­
ходится в более тесном взаимодействии с общей историей письменного
и устного языка, конкретные работы сводятся к случайным и очень об­
щим рассуждениям по поводу разрозненных явлений индивидуального
языкового творчества, оторванных от истории устной, письменной и ли­
тературной речи (см. заметки В. Б. Шкловского об языке романа Тол­
стого «Война и мир», Ю. Н. Тынянова о прозе Пушкина, В. Ф. Перевер-
зева о стиле Гоголя и Достоевского, материалы Н. К. Пиксанова по языку
«Горя от ума» и т. п.). Детальных исследований по языку литературных
произведений у нас нет. История литературы, понимаемая как история
словесного искусства, строится на песке «стилистических» рассуждений
и заметок в полном отрыве от истории русского литературного языка.
Почти исчезает под терминологией «стилистических» прикрытий из
глаз современного исследователя «новой литературы» язык художествен­
ных произведений. Это понятно. Для тех, кто стремится установить зави­
симость форм литературных организмов от отличий классовой почвы,,
мало поживы в языке, по крайней мере при современном состоянии рус­
ской лингвистики. Ведь у нас существует диалектология этнографиче­
ская, народническая, так сказать, а не классовая, не профессиональная.
Проблемы социальной диалектологии только подняты (Шахматовым,
Бодуэном, Чернышевым и др.19), но не разработаны. И нет фона, на
котором обрисовывались бы формы обусловленности (если, конечно, она
существует) художественной речи социально-языковыми расслоениями-
быта. Поэтому вопроса о соотношении между «социологией» художест­
венной речи и социологией бытового языка избегают не только абст­
рактно теоретизирующие литераторы, но даже исследователи конкретного·
материала. Нам ведь всегда нужны ответы сейчас же — кому положи­
тельные, кому отрицательные, а тут — груды материала предстоит скла­
дывать и в порядок приводить.
С другой стороны, те строители литературной теории, которые уста­
навливают внутреннюю, имманентную диалектику стилистических форм·

18 О трудах московской филологической и искусствоведческой школ, которые воз­


главляются проф. Г. Г. Шпетом, не упоминаю, потому что конкретных проблем·
исторического изучения русского языка и литературы они не разрабатывали.
В сфере ж е теории поэтической речи их значение бесспорно (особенно работ
Шпета «Эстетические фрагменты», «Введение в этническую психологию» и
«Внутренняя форма слова»),
19 В последнее время обсуж дением этих вопросов (впрочем, на очень узком мате­
риале) занимаются Е. Д. Поливанов, А. М. Селищев, Р. О. Шор и Б. А. Л арии
(см. «Русская речь», III).
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 67

в литературной эволюции или вообще далеки от панацеи «социологиче­


ского метода», также затрудняются рассуждать об эволюции языка лите-
ратурно-художественных произведений. Непосредственно очевидно, что
эта эволюция находится в каких-то соотношениях с эволюцией общей
письменной и устной речи носителей и творцов данной национально-языко­
вой культуры. И об этом западноевропейские лингвисты (как и в России
прежде — К. Аксаков, Потебня и др.) твердили задолго до обострения
у нас интереса к изучению литературы как искусства. Две-три иллюстра­
ции придется привести. Недаром Фосслер давно уже считал, что «лите-
ратурно-исторические изображения некоторых эпох могли бы почерпнуть
из анализа лексической среды по меньшей мере столько же, сколько они
до сих пор заимствовали из своих анализов политических, социальных,
религиозных и иных течений или даже географической и клинической
среды»*. Это, конечно, еще немного. Но уже острее его заявление, что
«техника и психология поэмы в существенных чертах совпадают с тех­
никой и психологией языка» **. Может показаться, что этот круг мыслей
Фосслера связан с своеобразиями его метафизической системы, которая
стремится, параллельно с «культурной» историей языка, построить исто­
рию языка как «чистую», «специальную» историю «духовных деятель­
ностей», и в этом плане вместить ее в историю поэзии.
Но про связь истории стилистических форм с историей «литератур­
ного» языка говорят ученые «без всякой метафизики» и -в то же время
далекие от социологического метода. Перед нами H. Sperber, лингвист
фрейдианского вероисповедания. В своей статье об языке Мейринка
он признает вероятность за предположением, что общий язык (Gemein-
eprache) определенного периода может обнаружить к современным ему ли­
тературным течениям аналогичные отношения, как и к индивидуальному
поэтическому творчеству, которое, по его мнению, при всей своей обособ­
ленности в языковых «вещах» (in den sprachlichen Dingen), все-таки
продолжает по разным направлениям развивать заложенные в практи­
ческом языке тенденции — в типах перебоя значений и иных новообразо­
ваниях («Motiv und W ort»). Эти мнения (Фосслера, Шпербера) — два
полюса в решениях проблемы взаимодействия между языком литера­
турно-художественных произведений и социально-бытовыми структурами
письменной и устной речи. С одной точки зрения, история языка как
имманентно развивающегося творческого процесса органически слива­
ется с историей поэтических форм в литературе и резко обособляется от
«культурной истории» (при этом культурная история языка рассматри­
вается вообще как «внешняя» история, у которой «нет собственного же­
лудка, чтобы поглотить и переварить другую, отличную от себя исто­
рию») ***. С другой точки зрения, история языка литературно-художест­
венных произведений как более сложных форм словесной «коммуника­
ции» и словесного воздействия органически входит в общую историю
языка и вместе с ней вмещается в Kulturgeschichte.
Между этими двумя крайними точками зрения располагаются ряды
переходных ступеней. Сюда теснятся попытки раскрыть на конкретном
материале формы соотношений и взаимодействий между сферой литера­
турно-художественной речи и областью погруженных в быт форм языко­
вого выражения. Предполагается, что виды этих соотношений — много­
образны и исторически изменчивы. В этом направлении идут, например,
некоторые работы L. Spitzer’a.
5*
68 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

У нас в русской теории литературы, в той ее части, которая не при­


нимает на веру вульгарных форм социологической интерпретации (непо­
средственно и априорно возводящих и язык литературы и бытовой язы к
к одному— классово-производственному первоисточнику), дальше об­
щих рассуждений о необходимости учитывать в процессе литературной
эволюции формы соотношений между системами социально-группового
языка в данное время и системами литературно-художественной речи
в ту же эпоху дело не двинулось. Исторически осуществленные формы
соотношений их не описаны. Больше того: реальное разнообразие языко­
вых «жанров» в каждой из этих двух сфер ни для одной эпохи не уста­
новлено. Сама методология изучения языка художественного произведе­
ния оказывается темной и спорной. А едва ли без нее понятие стиля
может получить хоть сколько-нибудь устойчивые очертания. И если тео­
рии литературных форм суждено выбраться из тупика, в который она
попала, — не путем стремительных полетов (на мыслительных аэропла­
нах) в далекие от начатой деятельности сферы (вроде «литературного-
быта»), то средство одно — вернуться от схематизма стилистических рас-
суждений, обезличенных и придушенных какой-то голой армией терми­
нов, к «живой воде» языка литературно-художественных произведений.
Изучение языка каждого художника — в свете общих вопросов «диалек­
тологической» и «стилистической» семантики — неотложная задача те­
кущего дня науки.

II. ДВА КОНТЕКСТА РЕЧИ


ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Язык всякого писателя, из каких бы элементов он ни слагался, — ориен­
тируется всегда на понимание его в плане литературного «общего» языка.
Этим фактом определяются два контекста литературного произведе­
ния, которые структурно объединены: контекст литературно-художест­
венных форм речи и контекст социально-языковых систем, обособляемых
в пределах письменно-книжного и «интеллигентски-разговорного» язы­
ков данной эпохи.
Вот почему непосредственная проекция литературно-художественного
произведения в план «диалектологии» письменного и устного языка оши­
бочна. Изучение языка литературного сочинения должно быть одновре­
менно и социально-лингвистическим и литературно-стилистическим. По­
нимание языковых форм современной ему действительности является
постулатом изучения. Ведь в структуре литературно-художественного
произведения потенциально заключены символы всей языковой культуры
его эпохи. Г. Г. Шпет прекрасно сказал: «Объективность данного произ­
ведения исчерпывается им самим. И мы остаемся в нем, как бы глубоко·
мы в него ни проникли, как бы богатым ни оказалось то его содержание,,
которое не с первого взгляда было усмотрено в д а н н о м , а лишь мед­
ленно и постепенно раскрывалось в интерпретирующем анализе самой
данности, как бы, словом, ни раздвигались пределы объективного смыс­
лового контекста данности. Принцип — раздвижение пределов, а не вы­
ход из них» 20. Применительно к анализу языка литературно-художест­

20 Шпет Г. Внутренняя форма слова. М., 1927, с. 202.


Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У Д О Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П РО И ЗВ Е Д Е Н И Я 69

венного произведения это значит, что знание языковой культуры его


эпохи в возможной полноте является основным эвристическим приемом,
необходимым условием раздвижения смысловых пределов литературного
памятника, но что изучение художественного произведения должно быть
имманентным и не навязывать чуждых ему норм, не переносить в его
структуру «внешних», «запредельных» ему значений и тенденций.
Необходимо методологически обозначить, расчистить те пути, через
которые исследователь приходит к имманентному анализу языка лите­
ратурно-художественного памятника. Сторонники имманентных объясне­
ний исповедуют обычно свою веру, наивно ограждая ее более лирически,
чем принципиально. Так, L. Spitzer в своей статье «Vigny’s „Le cor“ (ein
Versuch immanenter Stilerklârung) » настаивает на необходимости при
истолковании стиля оставаться в пределах памятника, «внутри» его, так
как априорные эстетические предпосылки, филологически-географиче-
ская критика, биографическое исследование, изучение влияний, традиций
и т. п. не может раскрыть структуры замкнутого в себе произведения
искусства. Пояснением и доказательством Шпитцеру служит метафори­
ческое приравнение: интуитивное проникновение во «внутренние формы»
чужого лица не требует обращения к таким понятиям, как «наследствен­
ность», мода21. Так безоружный исследователь непосредственно, своей
художественной интуицией, в процессе «медленного чтения» погружается
в словесный мир литературного памятника и «подсматривает» в нем,
«угадывает» по какой-нибудь языковой черте своеобразия индивидуаль­
ного стиля. Против этой «художественной науки» нет нужды спорить22,
но она пребывает отрешенной как от истории и социологии письменно­
книжной речи, так и от истории языка литературно-художественных про­
изведений. Искание иных методов «имманентно-исторического» анализа
языка литературного произведения обязывает раскрыть в общем виде
лингвистическое содержание тех двух контекстов, взаимодействие кото­
рых определяет структуру художественного произведения.
Прежде всего необходимо заметить, что языковые формы в литературе
деформируются композиционными категориями, исторически меняющи­
мися и структурно приспособляющимися к типологии литературных жан­
ров и их эволюции. Эту эволюционирующую систему композиционных,
категорий, которые определяют структуру речи литературно-художест-,
венных произведений, лингвист должен понять на фоне изучения общих

21 Germ.-Roman. M onatschrift. Sept.-Okt. 1928. H eft 9/10: « ...im m a n e n te Stilerklârung


ist allein im stande, dem Kunstwerk gerecht zu w erden, d. h. m an m uss bei der
Stilerklârung innerhalb des Literaturdenkm ales bleiben, wâhrend etw a apriorische
âsthetische A nsichten, philologisch-geographische Kritik, Erforschung von Biogra-
phischen, E inflüssen, früherer T extgestaltung usw . n ich t die M einung und W irkung
des in sich ruhenden K unstwerks aufdecken kônnen. Man mufl aas Kunstwerk
auf sich w irken lassen w ie m an son st im Leben auf sich ein frem des Gesicht
zuerst einm al ganz n aiv auf sich w irken lâBt, ohne sich nach der V ererbung ein zel-
ner Züge von Ahnen her, nach M odeeinflüssen au f die Tracht nach m aflâsthe-
tischen Vorschriften zufragen. Die P hilologen sollten zuerst ein m al nichts als
ihren T ext lesen. allerdings gründlich lesen , d. h. so lesen w ie der D ichter es ver-
dient hat gelesen zu werden. D ie P hilologen m üssen den Dichtern gegenüber be-
scheidener w erden, sie m üssen bei ihnen erst lange in die Schule gehen, bevor
sie sie richten dürfen. Oder vielm ehr: sie m üssen noch m ehr P h ilologie betreiben
als bisher» * [ссылка на W alzel’n — «Zeitschrift fur deutsche Âsthetik», 1927,
S. 209] (c. 413—414).
22 Cp. «Stilstudien» (I— И ) Ш питцера (M ünchen, 1928).
70 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

композиционных форм книжного и разговорного языка. Контуры этой


системы я попытаюсь наметить далее, но схематически и отрешенно от
связи с многообразием жанровой эволюции литературных форм.

III. О КОМПОЗИЦИОННО-РЕЧЕВЫХ КАТЕГОРИЯХ


ЛИТЕРАТУРЫ
§ 1. Изучение языка литературно-художественных произведений опреде­
ляется, с одной стороны, как учение о композиционных типах речи
в сфере литературного творчества и об их лингвистических отличиях,
о приемах построения разных композиционно-языковых форм, об основ­
ных лексических слоях в них и о принципах их сочетания, об их семан­
тике; с другой стороны, как учение о типах словесного оформления замк­
нутых в себе произведений как особого рода целостных структур.
Необходимо очертить точнее схемы этих двух кругов, в которых со­
средоточены задачи лингвистического учения о композиционно-речевых
категориях литературы. Это — круги разных плоскостей. Один замыкает
в себе проблемы исторической типологии композиционных форм речи
как систем языковых объединений, которые встречаются в ткани литера­
турно-художественных произведений той или иной эпохи. Изучение этих
основных типов естественно предполагает группировку не самих литера­
турных произведений, а отвлеченных от них однородных форм словесной
композиции, в общелингвистическом плане, — на фоне эволюции компо­
зиционных жанров прагматической речи. Это учение не о структуре худо­
жественных единств, а о структурных формах речи, которые наблюда­
ются в организации литературных произведений. И его задача — устано­
вить закономерности в их построении как систем языковых соотношений.
Другой круг заполнен вопросами о типах словесного образования ли­
тературно-художественных «объектов» как целостных, замкнутых в себе
структур. И сюда — с формулой динамической непрерывности художест­
венного объединения — стекаются проблемы микроскопического исследо­
вания предельных «символических» частей в их семантико-синтаксиче-
ской связи. Для укрепления этих проблем необходима философская и
конкретно-лингвистическая разработка вопроса о слове как о творческой
форме динамического становления смысла, и в этом плане — о структу­
рах словесных образований. Именно сюда относятся слова Эдгара По:
«Я не верю, чтобы какая-нибудь мысль, справедливо так называемая,
была вне пределов речи». Но в этом смысле проблема слова выходит за
границы языка — в понимании его современной лингвистикой. Принци­
пиальные различия между учением о композиционных системах речевых
форм и учением о структурах художественно-словесных единств пола­
гают резкую грань между двумя отделами науки о речи литературных
произведений.
§ 2. Речь художественных произведений складывается из разных
типов монолога23 и диалога, из смешения многообразных форм устной
и письменной речи. Даже в пределах социально-речевых «соответствий»

23 Монолог определяется отрицательно, как не-диалог, не «прерывистая» форма


речи. Интересные, хотя и сбивчивые, играющие подменой разных значений
слова «монологический», суж дения о монологах можно найти в книге М. М. Бах­
тина «Проблемы творчества Достоевского».
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 71

быту она вбирает в себя эти конструктивные типы «высказываний» не


как естественную данность бытового языка, но подвергая их деформации
в плане известных композиционных устремлений, транспонируя их
в контекст литературы. В речи художественных произведений выступают
формы сложного смешения конструкций, где пересекаются принципы
«устного» и письменного речеведения, с одной стороны, монологических
объединений и диалогических сцеплений, с другой стороны, приемов сти­
хового или прозаического построения, с третьей. Разнообразие взаимо-
действий, которое осуществляется в скрещении этих принципов, направ­
ленных — каждый в особую сферу речевого пользования, ведет к богат­
ству и многообразию форм языковой композиции. Они нуждаются преж­
де всего в классификации. Разграничение видов монолога и диалога,
внедрение этих конструкций в другую плоскость языковой дифференциа­
ции между стихом и прозой, уяснение принципов соотношения между
формами стиховой и не-стиховой речи — вот первичные критерии этой
классификации.
Но рядом с ними — встает новая проблема, которая усложняет
процесс решения задачи. Ведь речь предстоит всякому художнику
в двух основных своих проявлениях. Прежде всего — это сфера
осмысления «звучаний», приспособленная к обнаружению «духа». Этот
ряд облеченных в смыслы звучаний экспрессивного характера как бы
погружен в другие средства психического выражения (как — мимика,
жесты), по отношению к которым звучащая речь является то основой,
то прояснителем, то аккомпанементом. Это — устно-моторное говорение
в широком смысле этого слова. Транспозиция «говорения» в плане лите­
ратуры создает формы «драматической» речи, формы литературного
«театра». И в другом аспекте созерцается язык как символическая си­
стема письменного выражения, которая хранит заложенные в символах
заряды экспрессивных изъявлений, в синтактике движущегося словесного
ряда — формы эмоционального «интонирования», но которая все же до
предела абстрагирована от конкретной обстановки звучания и от связи
с другими областями духовного раскрытия, например, мимики, жеста,
пластических движений. На путях этих речевых форм ищутся специфи­
ческие признаки литературной «книжности» речи.
Язык художественных произведений обращен в обе эти стороны,
вводя элементы и той и другой формы речи своеобразно. Особенный
интерес изучения соотношений вызывают приемы вовлечения в струк­
туру художественного произведения разных типов «устного» речеведения.
Служа целям оформления литературных образов и организуя словесную
ткань произведения как целостного, индивидуально-неповторимого един­
ства, они в то же время являются ключом к переводу его в план иного
искусства — «артистического», например, чтения, декламации, сцениче­
ской игры. Язык литературно-художественного произведения может быть
и непосредственно ориентирован на понимание его в плане звучащей
речи — ораторской, сценической, декламации или рассказывания. Ко­
нечно, композиционные формы этих «исполнительских», «артистических»
видов словесного искусства видоизменяются, будучи транспонированы
в иную сферу выражения, в литературную систему функционального
обоснования. Кроме того, они входят в литературно-художественную
конструкцию лишь отдельными своими сторонами, абстрагированными от
реального исполнения. Эти элементы их раскрываются в «намеках»,
‘72 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

в «сигналах» как формы своеобразной литературной семантики, соотне­


сенной с семантикой соответствующих видов устной речевой организа­
ции. Формы «говорения», формы «устной словесности» обычно не рас­
крыты полностью в сигналах литературного текста. Они лишь интуитивно
постигаются*, усматриваются в формах литературной сигнализации, как
бы «сквозят» в них. Но проекция их в план звучания неизменно сохра­
няется и тем определяет своеобразия семантики речевого восприятия.
В этом разграничении форм литературной речи, рассчитанной на ил­
люзию произношения — с моторным сопровождением, — и речи «идеаль­
ной», книжной, абстрагированной от семантики устного говорения,
кроются нити нового раздела типов языковой организации художествен­
ных произведений. В той мере, в какой конструкция литературного про­
изведения включает в себя «чувственные качества» слова, хотя и в аб­
стракции общих семантических признаков, наука о речи литературно­
художественных структур предполагает независимый от нее в своих ме­
тодах, параллельный ряд дисциплин, посвященных изучению звучащей
речи в ее художественном применении. Ведь словесное произведение —
даже при своем непосредственно-устном, «звучащем» возникновении —
может не пользоваться всеми формами материально-звукового выраже­
ния как членами своей художественной структуры. Всегда возможна
даже в бесписьменных жанрах народной словесности и в непосредствен­
ной устной импровизации абстракция от некоторых элементов звучания,
устранение их из художественной композиции. Литературное художество
принципиальной направленностью своей семантики резко отделяется от
искусств «артистического» порядка. Конечно, переходные, синкретиче­
ские формы возможны и существуют. Но самый объект изучения кон­
струируется наукой об языке литературных произведений в ином ас­
пекте, в аспекте «идеального» понимания речи, независимого от индиви­
дуально-конкретных форм материально-звукового воплощения. «Испол­
нение», если оно не является простой коммуникацией поэтического вы­
ражения, устанавливает иной модус бытия художественного произведе­
ния. С этой точки зрения, наука о речи литературно-художественных
произведений и наука о звучащей художественной речи — по существу
самостоятельные, обособленные дисциплины, — каждая с своим кругом
задач и своими методами их разрешения. Но между ними есть соотно­
шение**, Мало того: множество литературных произведений предполагает
возможность перевода их в план произнесения, чтения и тем самым но­
сит в себе какое-то зерно исполнения. Мыслимы и существуют такие
случаи, когда моменты «фонической» характеристики или зрительно-ди­
намического выражения выступают настолько ярко, что литературно-ху­
дожественное произведение теряет в литературе полноту своего сущест­
вования и сможет найти ее лишь в акте артистической реализации.
Изучение соотношений «театральных» и внутренних «литературных»
форм в стиховых и прозаических конструкциях возможно не только в тео­
ретической, но и в эволюционной плоскости. Тут, например, напраши­
вается предположение, что в литературных жанрах, оторванных от форм
разговорной речи, конструкция ориентировалась нередко на формы и
принципы декламации (ср. оторванность древнерусской литературы от
форм разговорного «просторечия»).
Таким образом, на основе этих скрещивающихся делений представить
структуру основных типов речи литературно-художественных произведе­
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 73

ний в ту или иную эпоху и их эволюционные возможности, обусловлен­


ные смешением «жанров» и взаимодействием с формами устной и пись­
менной бытовой речи, разъяснить специфические особенности каждого из
этих типов — первая задача науки о речи литературно-художественных
произведений.
§ 3. Формы монолога и диалога — стиховые и прозаические — в зави­
симости от своей принадлежности к тому или иному типу речи (напри­
мер, монолог — повествовательный, сказовый, мемуарный, ораторский
и т. п.) имеют в каждую эпоху свои композиционные законы сцеплений
словесных рядов, свои нормы лексических колебаний, свои тенденции
внутренней динамики слов, своеобразия семантики и синтактики.
Вскрыть их путем анализа соответствующих конструкций, четко обозна­
чить границы и принципиальные деления между разными областями
речи литературно-художественных произведений, установить более дроб­
ные конструктивные формы в сфере каждой речевой разновидности,
показать смешанные типы и их лингвистическое обоснование в плане
литературы и разных контекстов «социальной диалектологии», чтобы за­
тем в пределах отдельных видов описать разнообразие композиционно­
словесных форм, — из этого центра исходит и к нему устремлено движе­
ние первого круга проблем нашей дисциплины. Тут сочетаются вопросы
исторической преемственности с вопросами структурных возможностей *.
§ 4. Художественная проза, являя монологическую речь, хотя и пере­
резанную диалогами, представляет сложное типологическое многообразие
монологических конструкций и их смешанных форм. Она может ориенти­
роваться на те виды монолога — письменного и устного, которые из­
вестны из социальной практики речевых взаимодействий или из уставов
быта, но всегда подвергает их деформации, подчиненной разным худо­
жественным тенденциям литературных жанров и школ. Так, новелла
Бабеля «Соль» стилизует письмо «солдата революции» к «товарищу ре­
дактору». Его же новелла «Письмо» в авторской рамке предлагает письмо
мальчика из экспедиции — Курдюкова к «любезной маме Евдокии Федо­
ровне». «Послание Замутия, епископа обезьянского» Евг. Замятина ко­
мически имитирует епархиальные реляции архиерея к пастве. В «По­
вести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»
Гоголя обнажены пародически формы приказных донесений и прошений.
«Записная тетрадь старого москвича» у Горбунова пародирует записную
книжку бюрократа первой четверти XIX в. «Наровчатская хроника»
К. Федина ведена Симоновского монастыря послушником Игнатием
в лето 1919-е. «Демикатоновая книга» протопопа Туберозова в «Соборя­
нах» Лескова включает в себя дневник священника. «Записки Ковякина»
Л. Леонова, «Матвей Кожемякин» и «Городок Окуров» М. Горького сла­
гаются из имитации своеобразных форм летописания провинциальных
мудрецов.
Эти иллюстрации ограничены кругом сравнительно простых типов
письменно-монологических конструкций в ткани художественных произ­
ведений.
«Записки сумасшедшего» Гоголя, «Верное лекарство» Евг. Гребенки,
«Мои записки» Леонида Андреева, «Записки сумасшедшего» Льва Тол­
стого являют также чистые типы иного рода письменно-монологической
речи, с более сложной и неопределенной психологически-бытовой осно­
вой «стилистической» ориентации.
74 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

Другая серия письменно-монологических конструкций художествен­


ной прозы лишена всякого бытового фона, свободна от эстетической уста­
новки на сопоставление с определенными письменными жанрами общест­
венно-речевой практики. Прозаические формы этого типа — чистая ху­
дожественная условность. Они бывают соотносительны лишь с параллель­
ными композиционными рядами в иных сферах речи литературных про­
изведений, например, с стиховыми формами, как «Котик Летаев» Андрея
Белого, или с архаическими книжными жанрами, как многие новеллы
А. Ремизова, или же представляют продукт резкого индивидуально-твор­
ческого разрушения разных языковых систем, как, например, «Мир
с конца» Вел. Хлебникова.
Так уже на беглых силуэтах случайно набранных форм письменно­
монологической художественной прозы легко заметить отражения слож­
ных проблем науки о речи литературных произведений, тем более что
вопрос о смене и росте композиционных категорий в литературе и о ви­
дах, о характере взаимодействий их с бытовыми формами монолога пред­
полагает тесную связь литературно-стилистических изучений с со­
циально-лингвистическими.
§ 5. Рядом с письменно-повествовательными формами монолога худо­
жественная проза пользуется разнообразными имитациями конструкций,
которые направлены к иллюзии их устного воспроизведения. «Лекция
о вреде табака» А. Чехова, «Тост генерала Дитятина» у Горбунова, речи
на суде в «Братьях Карамазовых» Ф. Достоевского, стилизация судеб­
ного процесса в романе Грина «Перед закрытой дверью», в романе
R. Huch «Дело доктора Деруги», в романе Ахилла Татия Александрий­
ского «Левкиппа и Клитофонт» и т. д. — все это художественные соору­
жения по типу «ораторской речи» в ее разных формах и функциях, из­
влеченные из разных культурно-исторических контекстов.
Вопрос о типах «ораторской речи» в структуре словесно-художест­
венных произведений, о построении их в связи с иными композицион­
ными системами речи естественно предполагает разработку в литера­
турно-языковом плане чистых форм самого ораторского творчества. Ведь
ораторское произведение существует не только в акте его сценического
осуществления среди определенной обстановки24, но у него есть и иной
модус бытия — как литературного текста с подразумеваемыми условиями
звучания. И в этом аспекте обнаруживается своеобразная «литератур­
ность» ораторской речи, ее ориентация на те или иные типы литера­
турно-художественного воспроизведения. Легко установить связь речей
Плевако с формами литературно-сказового выражения25. Во многих су­
дебных речах Н. Карабчевского *** наблюдается двупланность литератур­
ной интерпретации эпизода — в рамках пародии на авантюрно-уголов-
ную новеллу — «мелодраму» от лица прокурора, и в форме углубленно­
психологической, с отголосками Достоевского, раскрытой повести — в ре­
зюме защитника.

24 Ср. по теории ораторской речи прекрасную книгу Сергеича (П. С. Порохов-


щикова) «Искусство речи на суде» (СПб., 1910). Можно вспомнить также книги
А. Ф. Кони — «Судебные речи» (4-е изд. СПб., 1905) и «На ж изненном пути»,
т. I (СПб., 1912) — и работы по гомилетике проф. В. Ф. Певницкого *.
25 Ср. защитительную речь по делу князя Грузинского, обвинявшегося в убийстве
доктора медицины Шмидта, речь по дел у Максименко и т. п.**
Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 75

И вот при таком-то подходе острее можно вскрыть специфические


литературные признаки «ораторства» в этих структурах. Тогда опреде­
лится существо сигналов ораторской речи и в соответствующих конст­
рукциях художественной прозы, которые выступают как особый ритори­
ческий тип, на фоне соотнесенности их с разновидностями внедренных
в быт ораторских выступлений. Впрочем, в процессе изучения «оратор­
ских» форм литературности встает и более общий вопрос о риторичности
как особой категории словесного построения. Если условно отделить под
именем риторики учение о литературных формах риторического построе­
ния от оратории * — от изучения «исполнительского» искусства оратора,
то проблема риторических форм (в отличие от поэтических) окажется
необыкновенно существенной для понимания эволюции «литературы»,
для понимания изменений в структуре и составе той языковой деятель­
ности, которая в разные эпохи выполняла функции литературы в нашем
смысле.
К изучению «ораторских» отражений в прозе примыкает вопрос о ви­
дах сказовой организации26.
§ 6. Разграничение типов монологических конструкций обязывает
к дифференциации принципов их семантики и синтактики. При изучении
монолога всплывает серия вопросов о приемах повествования и описания,
о формах организации образов персонажей, о речевых характеристиках
образов и т. п.
Даже в пределах одной разновидности речи, как сказ, легко найти
разные системы семантико-синтаксических соотношений (ср. «Невский
проспект» Гоголя, «сказки» JI. Толстого, декламативно-каламбурный сказ
Карамзина в «Рыцаре нашего времени», риторический, «высокий» сказ
босяцких рассказов Горького, профессионально-диалектические формы
сказа, выходящие за пределы языка образованного общества, как, напри­
мер, у Лескова, Ремизова, пародийный сказ Зощенки и т. п.). Но одно в них
общее: всякая «внелитературная», диалектическая сказовая форма в ху­
дожественных произведениях имеет, как второй языковой план, подос­
нову «общего» языка, на восприятие с его точки зрения рассчитана.
Двигаясь в том или ином воображаемом социально-литературном плане,
она приспособляет к нему все идейное и стилистическое богатство лите­
ратурно-интеллигентской речи. Поэтому-то «социально»-закрепленный,
«диалектический» сказ всегда выходит за пределы бытовой диалектологии
и социологии речи. Так, в нем народные этимологии сознательно опроки­
нуты на фон литературной речи, обнаруживая свою каламбурную при­
роду. Вместе с тем от образа рассказчика всегда тянутся нити к образу
«автора», и от приемов и функций их художественного обнаружения
зависит степень социально-языкового раскрепощения рассказчика.
Итак, необходимость четкого обособления разных систем монологиче­
ской речи в литературно-художественных произведениях ведет к рас­
крытию их семантико-синтаксических стержней.
§ 7. Конечно, одним описанием простых и смешанных форм моно­
лога, установлением систем речевых разновидностей художественной

56 См. мою книгу «Формы сказа в худож ественной прозе». Ср. также мои статьи:
«Проблема сказа в стилистике» («Поэтика», вып. 1, 1926) и «Я зы к, Зощ енки»
(в кн: Михаил Зощенко. Статьи и материалы. Серия «Мастера Современной
прозы», вып. 1. JI., 1928).
76 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

прозы в семантическом и синтаксическом плане проблемы не исчерпы­


ваются. Напротив, здесь лишь их начало. В каком отношении находятся
для данной эпохи литературные монологические конструкции, у которых
есть соответствия в речевом быту, к этим своим «омонимам»? В чем со­
стоят специфические особенности литературно-художественной интерпре­
тации этих жанров социально-«диалектической» речи? В особых ли прие­
мах лексических сочетаний, в семантических и синтаксических преобра­
зованиях бытовой экспрессии или же в принципах соотношения этих
речевых форм с другими конструктивными типами языка литературы и
общими композиционными тенденциями данного художественного произ­
ведения? Нельзя ли установить каких-либо норм и условий литератур­
ного использования архаических видов речи? Какие тенденции наблю­
даются в приемах конструирования типов художественной прозы за пре­
делами бытового языкового материала? Соотношения разных форм
художественной прозы между собой и с соответствующими композицион­
ными системами бытовой речи — как меняются исторически, в чем сущ­
ность этой эволюции, и нет ли твердых норм, которые управляют типами
этих соотношений? Как участвует литература в смешении и смещении
границ устной и письменной речи? Как исторически вырывается литера­
турная проза из контекста враждебных бытовому говорению форм
книжно-письменной речи и вовлекает в свою структуру разговорно-рече­
вые формы?
И так далекой вереницей тянутся вопросы, направленные на раскры­
тие закономерностей в приемах словесной организации прозаических
форм. А так как подобные же формы монологических конструкций вклю­
чаются и в сферу стихового языка (ср., например, «Письмо матери и от­
вет на него» у Сергея Есенина, «Письмо к В. И. Асташеву» Н. А. Не­
красова, отрывки «Из путевых записок графа Гаранского» — его же, ска­
зовые формы в стихах В. Ходасевича, «ораторскую» речь у Некрасова,
Тютчева, Эренбурга и т. д.), то возникает задача сравнения. В сущности
взаимоотношения стиховых и прозаических форм осязательнее выступают
именно при анализе сродных типов. Тут своеобразия эмоционально-рит­
мической конфигурации семантических рядов в стихе, нарушения при­
вычных для прозы фразовых сцеплений, сочетания разных «интонаций»
•с однородными метрическими схемами и другие особенности стиховой се­
мантики контрастно оттеняют иную природу прозаического монолога.
§ 8. Проблемы изучения типов монолога в художественной прозе на­
ходятся в тесной связи с вопросом о приемах конструирования «худо-
жественно-языкового сознания», образа говорящего или пишущего лица
в литературном творчестве. Монолог прикрепляется к лицу, характери­
стический образ которого тускнеет по мере того, как это лицо, отвлекаясь
от связей с бытовой, «социальной характерологией», ставится все в более
близкие отношения с художественным «я» автора. А часто (особенно
в письменно-монологических или «чисто условных» конструкциях) образ
авторского лица, все же являющийся фокусом притяжения языковой
экспрессии, характерологически и эйдолологически оказывается как бы
устраненным. Но и тогда в общей системе словесной организации и
в приемах экспрессивного «изображения» художественно-индивидуального
мира явственно проступает внешне скрытый лик «писателя» (ср. «Му­
жиков» Чехова).
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 77

Любопытно проследить на материале колебания языковых граней,


в которые ставит себя художественное «я» автора или образ «писателя»,
когда они замыкаются, например, в сфере форм литературно-интелли­
гентской речи. Тут можно подойти к черте, где осуществляется замена
вопроса о социально-языковых, характеристических формах субъекта
проблемой об эмоционально-идеологическом плане, в котором вмещены
художественный лик автора или не обращенный лицом к читателю образ
«писателя» *. Во всяком случае, вопрос о субъектных типах и формах не­
посредственно-языкового выражения образа автора-рассказчика, оратора
или писателя — одна из существеннейших задач учения о речи литера-
турно-художественных произведений. К ней примыкает исследование
■форм и функций «диалектического» сужения образа автора и приемов
конструирования образов рассказчиков или «писателей» как «заместите­
лей» автора или же как персонажей его творчества. Всякий выход за
нормы «литературного» языка, всякая ориентация на диалектическое
говорение и письмо — ставит перед автором задачу включения собранных
форм речи в одно «художественно-языковое сознание», задачу индиви­
дуально-характеристического раздвижения пределов «социальной диалек­
тологии» до норм литературы. Конечно, от сюжетной роли образа зависит,
будет ли речевая структура субъекта колеблющейся, как бы скользящей
по линии от образа, вставленного в известные литературно-социальные
рамки, к образу авторского «я», к образу «писателя», — или же она
сохранит свою стилистическую однородность в пределах всего художест­
венного целого, на протяжении всей прикрепленной к нему речи.
Эта проблема «субъектов» **, которые являются субстратами моно­
лога, — проблема отнюдь не «психологии» художественной речи, а ее
феноменологии — и даже ее «социологии». Но эта своеобразная (еще не
созданная и даже не создаваемая) «социология» речи литературно-ху­
дожественных произведений, конечно, лишь временами — и то отдаленно,
как бы сигналами — перекликается с бытовой социологией языка.
Поставленные здесь проблемы об образе художественного «я», об
«образе автора», «писателя», и вообще о носителях монологов в прозе
и возможных формах их соотношения, вероятно, будут иметь иное раз­
решение при исследовании стиховой речи 27.
Но несомненно, что, например, образ лирического «я» является одним
из существеннейших моментов композиции лирического стиха (см. статью
О. Walzel’fl «Schicksale des lyrischen Ichs») 28. Особенности семан­
тики часто обусловлены его структурой ***. В поэтику определенных школ
входят заданные нормы эмоциональных колебаний и тематических уст­
ремлений, в которых замкнуто развитие образа лирического «я» (ср.
поэтику «натурального» стиха у Некрасова, поэтику символистов, среди
которой выделяются комментарии Ал. Блока к структуре образа «я» его
-лирической поэзии в речи его о символизме и философско-лингвистиче-
ская характеристика образа автора-символиста у Вяч. Иванова) 4*.
Иногда перемещение образа «я» в иной эмоционально-сюжетный план и,
следовательно, в иной строй речи, при сохранении принципов семантиче­
ских преобразований, общих с предшествующей школой, — ломает и из­

27 Структуре образа автора посвящ ена мною особая книга — «Образ автора в х у ­
дожественном произведении».
28 Das W ortkunstwerk von Osk. W alzel. Leipzig, 1926.
78 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

меняет всю семантику стиха (таково отношение лирики А. Ахматовой


к поэтике символизма).
Эти иллюстрации были нужны для укрепления мысли, что субъект­
ные формы монологической речи являются существенными категориями
литературных композиций29.
§ 9. Изучение типов монолога должно быть направлено и на осозна­
ние тех потенций, которые, будучи заложены в тех или иных его разно­
видностях, определяют характер их сцеплений с другими формами речи,,
например, с диалогом *. Уяснение принципов сочетания разных форм речи
в пределах монологических конструкций и принципов включения в них
диалога — новая существенная проблема учения о речи художественных
произведений. В ее освещении особенно могут помочь сравнительные на­
блюдения над соотносительными структурами, представляющими как бы
параллельную разработку одного «сюжета» в плане новеллы — романа
и драмы (например, «Левша» Лескова — «Блоха» Евг. Замятина, «Остро­
витяне» — «Общество почетных звонарей» Евг. Замятина, «Белая гвар­
дия» и «Дни Турбиных» М. Булгакова и т. п.). Так теория монолога
связывается с теорией диалога.
Диалогическая речь является составною частью словесной ткани раз­
ных типов прозы, например новеллы, романа, и разных форм стиха.
Вместе с тем она организует самостоятельные литературные жанры дра­
матических произведений. Функции ее, приемы построения и семантика
элементов могут резко различаться в каждом круге явлений. Проблема
стихового диалога на русском материале даже не ставилась30. Да и во­
обще специфические отличия семантики диалогического речеведения
в стиховых формах не подвергались принципиальному обследованию —
в плане лингвистическом (ср. работы о диалоге НіггеГя, исследователей?
античной трагедии и т. п.).
Между тем теоретическая важность проблемы — вне сомнения. Да и
практически без нее трудно уяснить своеобразия художественной речи
во многих стихотворениях, например, И. Анненского, А. Ахматовой. Од­
нако, если даже отвлечься от вопросов изучения стихового диалога, как
наиболее сложных и спорных, области прозы — со смешанными формами
речи (повесть, новелла) и драмы — с более чистыми типами диалога
(ведь в драме и «монологи» диалогизованы, так сказать) выдвигают мно­
жество задач определения и объяснения.
Соотношение диалогической речи с видами повествующего монолога,
формы описания сопутствующих разговору жестов, мимики и пластиче­
ских движений, приемы характеристического изображения персонажей

2* Любопытны замечания H efele: «Ailes D ichterische gesch ieh t nur als Sprache und
ist undenkbar ohne den Leib des Sprachlichen. Der Dichter Selber ist nur Sprach-
gewordene Idee, und nichts im ganzen Bestand sein es W esens und seiner Art,
seiner Erfahrung und sein es id eellen Gehalts, seiner Natur und sein es Schicksals
gibt es, das nicht Sprache ware und nicht als Sprache und aus der Sprache beg-
riffen würde». (Все поэтическое сущ ествует только как язык и немыслимо без
плоти языка. Сам поэт — это только ставшая языком идея, и во всем наличии
его сущ ества и его творчества, его опыта и его идейного содержания, его на­
туры и его судьбы нет ничего, что не было бы языком и не могло бы быть
понято как язык и из языка.) — Das W esen der D ichtung — von Herm. Hefele,.
1923, S. 24.
*° Ср. главу «Гримасы диалога» в моей книге «Поэзия Анны Ахматовой» (Л.,
1925) **.
Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У Д О Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 79

диалога и другие возможности побочного семантического определения


реплик и характерологических планов их движения — резко обособляют
композиционную природу диалога в новелле и романе от диалога дра­
матического в собственном смысле31. Тем более что в композиции но­
веллы и повести могут быть использованы с большей свободой «письмен­
ные» формы диалога, т. е. с заданным восприятием его как преры­
вистой письменной речи — без проекции в сферу устного говорения —
с ее экспрессивной семантикой (ср. «Роман в 9 письмах» Ф. М. Достоев­
ского, «Жак» Жорж Санд, «Переписка» И. С. Тургенева).
В сфере повествовательной прозы вообще наблюдается тенденция
ж «монологизации» диалога, к осуществлению своеобразных гибридных
форм «диалогизованного монолога» *, а драма стремится, как к «доми­
нанте» речевого построения, к «диалогизации» монологов, которые обычно
воспринимаются как «разговор» персонажа с самим собой или с отсут­
ствующим партнером — при «подразумеваемых» репликах. Конечно, тут
возможно многообразие переходных форм (ср. в драме превращение
«письма» в форму сложной диалогической речи, например, в «Ревизоре»
Гоголя, такое же использование «дневника» у Островского— «На всякого
мудреца довольно простоты» и т. п.).
Вместе с тем в новелле — больше простора для одностороннего диа­
лога, так как другой ряд реплик может остаться до конца лишь заложен­
ным в ткани речи одного персонажа, так сказать, потенциально данным,
но не реализованным конкретно (ср. роман Дж. Уэбстера «Длинноногий
дядюшка»). И тут — широкая возможность употребления одностороннего
диалога основана на использовании «письменного» языка. Так, один
рассказ Ефима Зозули состоит из мозаики записанных на листе бумаги
реплик глухонемой девушки, которая завлечена соблазнителем в номер
гостиницы **. По ним — по этим коротким кускам диалогической речи —
должны быть угаданы и воспроизведены не только реплики партнера, но
и вся динамика сюжета. В драме гораздо меньше свободы для такого
одностороннего диалога, так как ведь, здесь будучи «устным», данным
в проекции звучания, он должен иметь известную психологическую (на­
пример, в изображении патологических состояний, галлюцинаций), мисти­
ческую («видения» и т . п.) или даже «культурно-историческую», бытовую
мотивировку (разговор по телефону и т. п.). Так — чисто драматический
тип одностороннего диалогического построения дан в пьесе К. Витфогеля
«Беглец», которая скомпонована в форме разговора по телефону с неслы­
шимым публикою партнером.
Конечно, синкретические, «театрализованные» формы диалога в но­
велле встречаются часто (ср., например, у Б. Пильняка в «Метели»).
Но описание лучше начинать с крайних типов. И определение компози­
ционных форм «новеллистического» диалога, диалога в повести и ро­
мане — в их соотношении с монологическими конструкциями, раскрытие
принципов смешанной семантики их — с узкой свободой «подразумева­
ния» интонационных, мимических и жестикуляционных средств смысло­
вого выражения, приемы включения диалога в формы авторского повест­
вования — этот круг задач не надо сливать с проблемами типологического
изучения речи драматических произведений. Новелла и роман раство-

·*' Иллюстрацией этих мыслей мож ет служить отрывок из «Игрока» Ф. М. До­


стоевского о мальчишеской выходке героя повествования с бароном (гл. V I).
80 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

ряют в себе драматические сцены, обвевая их иными тонами. То он®


как бы нашивают их на «музыкально»-словесную, монологическую канву
лирического повествования или сентиментальной декламации (ср. «Мерт­
вые души» Гоголя, «Московского чудака» и «Москву под ударом» Андрея
Белого), то нивелируют их в сказовом монологе (ср. Зощенко, Леонов,
иногда Бабель и т. п.) или в ораторской речи автора (ср. Марлинского
и т. п.), то обставляют грудами разнородного языкового материала —
устного и письменного (например «Города и годы» К. Федина) и т. д.
Роман и новелла чаще всего выступают как «синкретические» образова­
ния, отдельные стороны которых обращены к разным видам словесного
искусства и воплощены поэтому в существенно разных композиционных
типах речи. И тут заложены достаточные основания для сравнительного
отграничения диалога драмы.
§ 10. В задачу исследования драматической речи входит не только
описание и объяснение ее композиционных типов, но и открытие законо­
мерностей в принципах художественного преобразования бытовых схем
диалога, в приемах комбинации разных форм речеведения.
Психологическая «прерывистость» диалога, которою внушается необ­
ходимость понимания реплик одновременно в нескольких планах: и как
«выражения» образов персонажей, и как форм авторского изображения
их, и как объективно данных речевых плоскостей — в их соотношениях,
и как символов драматической тематики, и как структурных членов
«образа автора»; «фрагментарность», «неполнота», «недоговоренность»
речи, обусловленная наличием хотя бы «воображаемых» факторов «вне-
словесной» композиции (обстановка и т. п.); разные приемы четкого раз­
граничения (тематического, экспрессивного или социально-диалектологи­
ческого) речи персонажей, формы языка которых поставлены в непосред­
ственное соприкосновение; принципы обусловленности семантики диалога
факторами, лежащими за пределами словесного ряда; приемы использо­
вания «загадочности» ситуации, неопределенности взаимоотношений
среди собеседников, «нераскрытых» характеристик — для преобразования
экспрессивных моментов речи; формы сцепления, соединения диалоги­
ческих кусков, характеризующихся разной, иногда — резко противоречи­
вой бытовой и сюжетной приуроченностью; вопросы о композиционных
типах взаимодействия языка слов с другими системами выражения —
с языком жестов и мимики, проблема «моторной экспрессии» в литера­
турном аспекте и множество других проблем теории драматической речи
выступают перед исследователем, требуя принципиального выделения
семантики и синтактики драматического диалога в особую сферу.
И тут, в сфере драмы, любопытно следить за приемами связыванья
принципов диалогического построения с разными формами речи — речи
устной или рассчитанной на представление ее звучащей в том или ином
интонационном плане, — и речи, освобожденной от семантики жестов,,
мимики и от живых интонаций. Эта цепь коллизий между приемами
литературно-драматического построения и между формами языка как бы
с убывающей потенцией «театральной» драматичности — нуждается в ос­
вещении и объяснении (Lesedramen).
А в зависимости от свойств драматической речи находится характер*
того образа, того «художественно-языкового сознания», которое высту­
пает как носитель определенных форм выражения. Принципы конструи­
рования его в драме, где он дан в действенном самораскрытии и в непо­
Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У Д О Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 8®

средственном соотношении с другими языковыми сознаниями, сущест­


венно отличны от организации образов, к которым прикреплены монологи?
в «прозе». Сама проблема социально-литературного закрепления «языко­
вых сознаний» в сфере драмы принимает некоторые специфические осо­
бенности. И в связи с этим «социология» диалогической речи строится·
по иным знакам и категориям, чем «социология» монолога. А структура
образов персонажей влечет за собою еще более сложную тему о струк­
туре «образа автора» в драме.
К границам теории драматического языка подходит теория сцениче­
ской речи. Изучение типов диалогического построения драмы, конечно,
не может не считаться с вопросом об отношении литературного текста
к формам его театрального воплощения. Ведь «театральный» момент не
привносится в драму извне, он заложен в ней самой — и, между прочим,
в формах речевого построения диалога32. Однако в драме, как литера­
турном произведении, эта проблема «театральности» может изучаться
в «идеальном», абстрактном плане. Правда, и здесь присутствует проек­
ция, хоть неполная, в звучание, в пространственно-временное воспроиз­
ведение, и вопросы динамическо-речевой характеристики художествен­
ного образа оказываются впереди других. Но принципиальной связіг
между таким изучением и теорией сценической речи нет. Понимание
речевой экспрессии может осуществляться вне фона театральных воспро­
изведений. Тем более что новые формы драматического построения в ли­
тературе часто опережали традицию сценической игры, разрушая и об­
новляя принципы «актерства», в том числе — и сценического речеведе-
ния (театр Гоголя, Островского, Чехова). И все же соотнесенность и
связь между формами диалогического построения в драме и формами
театральной стилистики — исторически дана и засвидетельствована.
И необыкновенный теоретический интерес представляет проблема об
отношении той потенциальной семантики, которая заложена в словесно*
смысловом рисунке драматического произведения, — с широким просто­
ром в угадывании звучащей «мелодии речи», в угадываньи приемов ми­
мического и жестикуляционно-пластического сопровождения, — к семан­
тике, реализуемой в акте сценического воспроизведения (ср. замечания
В. Мейерхольда в его статьях «О театре», 1913, Е. Вахтангова в книга
Б. Захавы «Вахтангов и его студия», 1930, Ал. Таирова в «Записках ре­
жиссера», 1921 и т. п.).
§ 11. Морфология композиционно-речевых категорий в живой лите­
ратурной жизни облекается плотью поэтики и риторики литературных
школ. Ведь сама по себе морфология композиционных типов речи еще-
не определяет структурных форм самих художественных произведений.
Она лишь намечает некоторые нормы, исторически очень ломкие и из­
менчивые, переноса социально-языковых явлений в литературу. Ведь для
нее проблема языка литературного произведения имеет значение как
прием ориентации, но не как исходный и конечный пункт изучепия.
Поэтому при морфологическом исследовании форм композиции принцип
сравнения и соотнесения начинает действовать раньше, чем структура
отдельных художественных единств разоблачена во всех своих покровах.
В сущности, изучение композиционно-речевых категорий литературы
не противоречит методам «коммуникативной лингвистики», но их расши­

32 Ср.: F lem m ing Willi. Epik und Dramatik. Karlsruhe, 1925.


6 В . В . В и н о гр а д о в
82 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

ряет в новом кругу языковых явлений. Ведь к граням «литературы»


близко подходят устанавливаемые в иных, бытовых сферах письменного
и произносимого языка формы композиционных сочетаний. В обеих обла­
стях существенен принцип не аналитического, а синтетического наблю­
дения языковых явлений, в их направленности к созданию известной
композиционной формы.
Таким образом, язык литературно-художественного произведения яв­
ляется сферой скрещения, преобразования и структурного объединения
композиционно-речевых форм, характеризующих общий контекст лите­
ратуры в ту или иную эпоху, а в более тесных пределах — стилистиче­
скую структуру художественной школы в определяющих ее жанровых
формах. Но сама «литература» — одна из структурных форм общего со­
циально-речевого контекста эпохи. Фосслер готов именно в ее пределах
искать направляющие словесное творчество эпохи «скрытые тенденции»
письменного и устного языка, так как их легче найти в работе над «не­
многими и крупными, чем над многочисленными и мелкими словесными
образованиями». Но при таком взгляде сама структура словесных образо­
ваний остается за бортом исследования. Поэтому к проблеме языка ли-
тературно-художественного произведения надо идти не только через ана­
лиз речевых форм литературы как особой структуры, которая хотя и
взаимодействует с социально-языковыми системами бытового языка,
все же имеет свои конструктивные признаки, но и через анализ со­
циально-диалектических типов высказываний.

IV. СОЦИАЛЬНО-ЯЗЫКОВЫЕ СИСТЕМЫ


И ИНДИВИДУАЛЬНО-ЯЗЫКОВОЕ ТВОРЧЕСТВО
Литературное произведение, из каких бы форм речи оно ни слагалось,
вмещено в контекст «общего» письменного или устного языка. Система
этого языка в своих разных стилях и жанрах входит в структуру лите­
ратурного произведения как его предметно-смысловой фон, как сфера его
речевой организации. Язык всякого писателя рассчитан на понимание
его в плане языка читателя33.
Можно утверждать, что формы «диалектического», «жаргонного», во­
обще «внелитературного» речеведения в художественной литературе (ср.,
например, язык Бабеля, Арт. Веселого, Л. Леонова, М. Зощенки, А. Ре­
мизова и др.) всегда имеют за собою, как второй план построения, смыс­
ловую систему «общелитературного» языка данной эпохи. Такие формы
двусмысленны, т. е. в своей структуре сочетают семантику общелитера­
турного языка с основанными на ней, дифференциально ее преобразую­
щими словесными образованиями. Но не надо думать, что характер
структурных связей литературных произведений с их общим социально­
языковым контекстом определяется, главным образом, типами морфоло­
гических соотношений в данную эпоху социально-языковых систем и
33 П реж де в риториках про это ясно писали: «Еще во всей точности должно на­
блюдать следую щ ее правило Лабрюйера: «Всякий писатель, чтобы написать
ясно, долж ен поставить себя на место читателя, рассмотреть собственное свое
сочинение как бы совсем для него новое, которое читает он сам в первый раз,
в котором не имеет он никакого участия и которое автор отдал ему на кри­
тику; и потом удостовериться, понятно ли оно само по себе, а не потому только,
что всяк сам себя легко понимает» («Опыт краткой риторики», с. X V II) *.
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 83

форм индивидуально-языкового творчества (langue и parole по термино­


логии Соссюра).
Положение — гораздо сложнее, и сама по себе антитеза F. de Saussu-
ге’а не может подвести исследователя к проблеме языка литературно-ху­
дожественных произведений. Необходимо прежде всего остановиться на
теме: социальная структура «общего» письменного и устно-бытового
языка и ее отражения в литературе. «Общий» язык любой эпохи распа­
дается на ряд социально-языковых контекстов как в сфере книжно-пись­
менного, так и разговорного выражения. Ведь даже внешние формы свя­
зей, взаимоотношений письменного и разговорного языков интеллигенции
различны, меняются исторически. А соотношения «жанров и стилей»
в пределах каждой речевой разновидности определяются сложными, ме­
няющимися формами духовной культуры. Кроме того, что структура
«общелитературного» языка представляет своеобразное сцепление, сочле­
нение разных социально-языковых контекстов, вращающихся вокруг не­
коего общего ядра, вернее, совпадающих один с другими частями своих
сфер, необходимо знать, что эта структура своими периферическими
слоями соприкасается с областями городского просторечия, «внелитера-
турных» социальных диалектов, арго, жанров профессионально-техниче­
ской терминологии. В структуру письменного и устного языка интелли­
генции вовлекаются отсюда некоторые лексические и синтагматические
категории не только как «знаки», «характеристические сигналы» чуждых
социально-речевых сфер, но и как потенциальные кандидаты на «лите­
ратурность». В литературном быту определенной эпохи существуют свои
представления о формах диалектического расслоения языка, своя оценка
«характерности» и признаков того или иного социально-диалектического
типа. Эта непосредственная точка зрения носителей норм книжного
языка, которая распределяет формы «внелитературных» диалектов по
иным знакам и категориям, чем теория исследователя-лингвиста, уста­
навливает фон для литературной стилизации диалектической речи.
Так, система «общей» речи письменной и устной — в своих сложных
взаимодействиях с типами «внелитературных» социально-языковых рас­
слоений — образует переходные формы смешанных профессиональных,
сословных, классовых диалектов. Это — не те обнаженные формы диа­
лекта, которые устанавливает лингвист, стремясь раскрыть типические
отличия данной социально-языковой системы, ее имманентное предметно­
смысловое ядро. Напротив, в «диалекте» — как он определяется не в своей
внутренней, «идеальной» сущности, а с точки зрения «общелитератур­
ного» языка — существенен момент потенциальной «литературности», от­
решенности от полноты тех структурных связей, которые характеризуют
его социально-бытовую особность, исключительность. Социально-диалек-
тическая экспрессия становится стилистической формой литературной
речи. Диалект повертывается к интеллигентному языку теми своими сто­
ронами, которые оказываются морфологически общими с ним или легко
объяснимыми, имеющими семантические соответствия (хотя бы и очень
далекие, «примышленные» ad hoc) в плане литературно-языкового быта.
И на этом фоне резко выступают отдельные лексические и синтаксиче­
ские «монстры», которые, отвлекаясь от своей социальной системы, часто
и являются литературными сигналами того или иного «внелитератур-
ного» жаргона. «Внелитературный» жаргон, если он осознан в плоскости
общеинтеллигентского языка, тем самым социально дезорганизуется. Про­
6*
84 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

исходит процесс, движущийся в обратном направлении, но близкий


к тому, который характеризует выход в «литературность» разных форм
«словесности» из пределов той или иной диалектической среды, напри­
мер, солдатской, рабочей, крестьянской. Там — процесс отрыва от диа­
лектических норм в акте освоения «общелитературных» форм речи.
Здесь — процесс смешения форм литературного языка с элементами диа­
лектической системы, процесс, направленный к «канонизации» известного
диалекта, арго, к ослаблению его «внелитературности».
Понятно, что не все объективно существующие «диалекты» и не
всегда вовлекаются в это «светлое поле» литературной жизни. Также по­
нятно, что группировка их в одной системе общего языка резко отли­
чается от соотношения их в другую эпоху34. Можно даже сказать, что
литературному языку в иные эпохи как бы заново открываются диа­
лекты, прежнее воздействие которых на его систему уже успело ассими­
лироваться. «Содержание», сигналы и структура таких диалектов в каждой
системе письменно-книжной и устной речи литературно-образованных
людей имеют свои отличия.
Вот такое-то изучение клином врезается в сферу литературно-худо­
жественного творчества, в языковой контекст литературы. Но в этой
сфере объект изучения принимает иные очертания. Элементы социаль­
ной «диалектологии интеллигентского языка» могут быть тут использо­
ваны как символические знаки соотнесения художественных образов
с той или иной социальной средой. Однако художественно-социальные
характеристики персонажей или «авторов» меньше всего тяготеют к на­
личному фонду осознанного и дифференцированного диалекта. «Диалек­
тологическая» характеристика в литературе основана на отличиях речи,
на стилистических уклонениях от норм литературного языка — вне точ­
ного «лингвистического» разграничения. Формы диалектического говоре­
ния не мыслятся нормальными в пределах «литературности». Но смысло­
вая и композиционная функции этих диалектических форм в плане
литературы иные, чем в плоскости общего письменного и разговорного
языка. С точки зрения социально-языковых норм «литературности» они
располагаются на разных уровнях — более или менее «низких» или «вы­
соких» по сравнению с общим разговорным и письменным просторечием.
Принцип языковых уровней — относителен. Оценка тут в плане бытовой
речи — социальная, а не эстетическая. В плане же художественного твор­
чества этот принцип призван на службу приемам конструированья обра­
зов авторов, рассказчиков и персонажей действия. Поэтому «внелитера-
турные» диалекты в сфере художественного творчества все — одного
уровня. Дифференциация их здесь не диалектологическая и даже не
предметно-социологическая, а сюжетологическая и социально-характеро-
логическая.
Таким образом, та структура социально-языковых систем, которая оп­
ределяет состав и содержание понятий письменной и разговорной речи,
нарушается в контексте литературы, переплавляясь здесь, с одной сто­
роны, в горниле свойственных данной эпохе общих форм литературно­
художественной организации (ср. отрыв «книжной литературы», пони­
маемой в культовом и моральном смысле, от форм письменного делопро-

84 Необходимо в этих типах соотношений «общего» языка с диалектами различать


пассивные формы понимания и активное словоупотребление.
Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У Д О Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 85

изводства, устной словесности и бытового просторечия — в древнерусском


искусстве средневековья), с другой стороны, в горниле стилистических
тенденций литературной школы с ее тяготением к определенным жанрам.
Социально-языковые категории трансформируются в категории литера-
турно-стилистические, социологическое обоснование которых не вме­
щается в рамки бытовой социологии языка. Обусловлено это не только
функциональным отграничением литературы от других областей слова
в духовной культуре и структурной осложненностью языка литературных
произведений, но и резкими различиями между «субъектами» литературы
и «субъектами» общего письменно-разговорного языка. Ведь структура
общеинтеллигентской речи служит выражением некоего коллективного
«субъекта», который себя раскрывает в полноте ее системы. Словесные
формы входят в структуру «общего» языка, неся на себе отпечаток иных
субъектов коллективных, а иногда ж индивидуальных. Эти субъекты
как бы включаются в некий общий «субъект» и в нем функционально
преобразуются. Непосредственно ясно, что этот «субъект» не может быть
отожествлен с «субъектом» литературы. Ведь при их отожествлении при­
шлось бы нормы социально-диалектологических расслоений бытового
языка целиком перенести на литературу. Но это была бы подмена одной
социальной данности другою. А «единственное средство соблюсти под­
линность предмета состоит в том, что исследователь не должен отходить
от своей д а н н о с т и , не должен переступать ее пределов»35. Незакон­
ность слияния литературно-художественного субъекта с социально-быто­
вым очевидна. «Пусть язык, как социальная вещь, не только — осуще­
ствление идеи, но и объективация социального субъекта, и пусть языко­
вая экспрессия имеет своего индивидуального или коллективного
субъекта — не мало ли этого? Ведь существенно, что в нашем чувстве
субъекта, „скрытого" за своей экспрессией, в истолковании этого чувства,
мы все же под творческим субъектом понимаем не отвлеченный или
„средний", безличный объект индивидуальной и социальной психологии,
как, равным образом, и не объект биографии, а живой, hic et nunc дан­
ный творческий лик, в данном исчерпывающийся» 36.
Для иллюстрации этой способности, так сказать, самодеятельности
субъекта литературы, который находится в меняющихся структурных
связях с субъектом бытовой речи, достаточно показать своеобразия в сло­
весном обосновании «субъекта» таких литературных школ, как симво­
лизм или футуризм. Тогда откроются иные словесные формы социально­
художественного объединения, отличные от тех, которые определяют со­
циально-языковую систему бытового общения в данную эпоху.
С необыкновенной четкостью и глубиной образ «субъекта» в поэтике
русского символизма освещен Вяч. Ивановым. Новая структура литера­
турного субъекта обусловлена возвращением к «языку богов», к «священ­
ному языку жрецов и волхвов, усвоивших некогда словам всенародного
языка особенное, таинственное значение, им одним открытое, в силу ве­
домых им одним соответствий между миром сокровенного и пределами
общедоступного опыта» («Заветы символизма») 37. И поэт, владеющий
двойными формами языка — речью об эмпирических вещах и отношениях

35 Шпет Г. Внутренняя форма слова. М., 1927, с. 201.


® Там же, с. 216.
37 Иванов Вячеслав. Борозды и м ежи. М., 1916, с. 127.
86 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П Р О ЗЕ

и таинственно в ней пребывающей иератическою речью пророчествова-


ния, — выступает в своем творении «не как художник только, но и как
личность — носитель внутреннего слова, органа мировой души, ознаме-
нователь сокровенной связи сущего, тайновидец и тайнотворец жизни»
(там же, с. 132). Отсюда: «поэт — всегда религиозен, потому что — всегда
поэт» (с. 130). Его личность прозревается в его произведении как образ
теурга, сознательно выражающего «параллелизм феноменального и ноу­
менального» (с. 134), как образ пророка, провидящего и открывающего
в «действительности внешней (геаііа) » «внутреннюю и высшую действи­
тельность (realiora) », в форме намеков, ознаменования подобий, соответ­
ствий и соотношений указывающего в явлении на его умопостигаемую
или мистическую сущность (с. 134—135).
Образ субъекта в символизме — это образ носителя «символического·
пафоса в переживаемом нами всеобщем сдвиге системы духовных цен­
ностей, составляющих умственную культуру, как миросозерцание». «[. . . ]
Учение Влад. Соловьева о теургическом смысле и назначении поэзии,
еще не понятое до конца, уже звучало в душе поэта как повелительный
призыв, как обет Фауста — к бытию высочайшему стремиться неустанно
(«zum hôchsten Dasein immerfort zu streben»). Слово-символ обещало
стать священным откровением или чудотворною „мантрой11, расколдовы­
вающей мир. Художникам предлежала задача цельно воплотить в своей
жизни и в своем творчестве (непременно и в подвиге жизни, как в под­
виге творчества!) миросозерцание мистического реализма или — по слову
Новалиса — магического идеализма» (с. 136—137). «Я не символист, если
слова мои равны себе, если они — не эхо иных звуков, о которых не
знаешь, как о Духе, откуда они приходят и куда уходят, — и если они
не будят эхо в лабиринтах души» («Мысли о символизме»). «Обогащенный
познавательным опытом высших реальностей, художник знает сокровен­
ные для простого глаза черты и органы низшей действительности, ка­
кими она связуется и сочетается с иною действительностью, чувствитель­
ные точки касания ее „мирам иным11. Он отмечает эти определимые
лишь высшим прозрением и мистически определенные точки, и от них,
правильно намеченных, исходят и лучатся линии координации малого
с великим, обособленного со вселенским, и каждый микрокосм, уподоб­
ляясь в форме своей макрокосму, вмещает его в себя, как дождевая
капля вмещает солнечный лик. Так форма становится содержанием, а со­
держание формою [...]» («Границы искусства»)38. В этой словесно-ху-
дожественной системе ясно выступают принципы своеобразной условно­
литературной деформации общего социально-бытового контекста речи.
Совсем иной тип отношений к прагматическому языку письменности
и быта воплощен в словесной структуре футуризма как явления художе­
ственной литературы. Бывает так, что общенациональные и классовые
формы субъектности отрицаются. От национального языка берется лишь
как бы его психофизиологическая, «чувственная» организация — и его
внешние, фонетико-морфологические признаки. В основу построения ли­
тературного образа субъекта полагается иллюзия освобожденности от
предметно-смысловых форм общего языка, иллюзия непосредственно­
творческого выражения индивидуальности, разорвавшей оковы культур-

*® Там ж е, с. 153, 212.


Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 87

ных традиций. «Мысль и речь не успевают за переживанием вдохновен­


ного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком (по­
нятия), но и личным (творец индивидуален), и языком, не имеющим
определенного значения (не застывшим), з а у м н ы м . Общий язык свя­
зывает, свободный позволяет выражаться полнее (например, го оснег
кайд и т. д .)» 39. Образ поэта строится как «образ возродившегося Адама»,
который, сбросив с «парохода современности» предметный груз слов,
в звуковой и письменной, «чувственной» структуре речи прозревает не­
посредственно мифы мира. «Мы считаем слово творцом мифа; слово,
умирая, рождает миф и наоборот» («Садок судей», II, 1913, с. 2). «Мы
можем отказаться от слова как жизнедеятеля, и тогда им воспользоваться
как мифотворцем» 40.
«Корневое слово и м е е т м е н ь ш е б у д у щ е г о , чем слу­
ч а й н о е . Чересчур все прекрасное с л у ч а й н о (см. философия случая)
[. . . ] Меня спрашивают — национальна ли поэзия. Я скажу, что все
арапы черны, но не все торгуют сажей, — и потом еще — страусы пря­
чутся под кустами (Strauch). Да. Путь искусства через национализацию
к космополитизму». Однако эта национализация осуществляется через
индивидуальное мифотворчество, а не через бытовой язык: «Ваш язык
для торговли и семейных занятий» (там же, с. 83—84). «Заумные тво­
ренья могут дать всемирный поэтический язык, рожденный органически,
а не искусственно, как эсперанто» («Заумники», с. 13). Новое «миропо-
ложение» — предметно. Образ поэта становится в непосредственное отно­
шение к ш ифослову» — помимо мира человеческих сущностей, помимо
других социальных субъектов. «До нас речетворцы слишком много раз­
бирались в человеческой „душе“ (загадки духа, страстей, и чувств), но
плохо знали, что душу создают баячи, а так как мы, баячи будетляне,
больше думали о слове, чем об затасканной предшественниками «Пси­
хее», то она умерла в одиночестве, и теперь в нашей власти создать
любую новую . . . захотим ли?
.. ! Н ет!..
Пусть уж лучше поживут словом как таковым, а не собой» 41.
Таким образом, от социально-языковых систем нет прямого хода к со­
циологии языка литературно-художественных произведений, хотя речь
литературы и фундируется на письменных и разговорных «жанрах» об­
щеинтеллигентского языка, на разных социально-бытовых диалектах. По­
этому и перенос в историю литературы понятия «языковой системы»,
в том виде, как оно определилось в лингвистике (например Женевской
школы), не оправдан и во всяком случае связан с явным огрубением
литературных проблем. Если соотношение социально-языковых «систем»
с структурными расслоениями литературы оказывается лишенным пря­
мого параллелизма, все же остается еще возможность транспозиции в ли­
тературу того противопоставления langue и parole, которое идет от Ferd.
de Saussure’a, и сохраняется еще возможность объединения в linguistique

89 К руч ен ы х А. Декларация заумного языка. — В кн.: К р у ч е н ы х А., Летников Г.,


Хлебников В. Заумники. 1922, с. 12 *.
40 Б ур л ю к Н. (при участии Бурлюка Д.) Поэтические начала. — «Футуристы»,
1914, № 1—2, с. 82.
41 К р уч ен ы х А. и Хлебников В. Слово как таковое. 1913, с. И . Ср.: Motiv und
W ort D ie groteske G estaltungs- und -Sprachkunst Christian M orgensterns von Leo
Spitzer. Leipzig, 1918, S. 96.
88 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

de la parole форм бытового индивидуально-языкового творчества и форм


литературного искусства.
В самом деле, не исключена гипотеза (по Saussure’y ), что литература,
как особая форма речевых явлений, соотнесена с системами общего-
языка и сама в свою очередь распадается на ряды соотнесенных между
собою langues (langue жанра: фельетона, романа и т. д., langue лите­
ратурной школы и т. п.), которые в совокупности и конструируют си­
стему литературы. Правда, формы, определяющие любую из этих лите­
ратурных систем, могут и должны резко отличаться по своему строению,
по своим морфологическим и семантическим признакам от форм социаль­
но-языковой системы (ведь литературные произведения — принципиально­
новые языковые единства, не предусмотренные методологией социальной
лингвистики). В сущности, приходится признаться, что характер этих
«литературно-языковых» форм пока не достаточно ясен. Это могут быть,
и общие композиционные категории, и образы субъектов, и даже лекси­
ческие «приметы». Но одно несомненно, что многие из этих langues ли­
тературы определяются только негативными признаками, нулевыми фор­
мами, формами соотношений, своим, так сказать, местом в общей системе.
Однако понимание этих «признаков дифференциации» предполагает со­
причастность исследователя данной «системе систем», т. е. в сущности
опять ведет к имманентному (с точки зрения данного контекста литера­
туры) анализу, который, в этом случае, ограничивается установлением
лишь некоторых общих морфологических схем.
Но и это установление встречает ряд принципиальных возражений.
В системе отдельные члены не могут быть заместителями целого, так
как они сами определены лишь соотносительно, а с другой стороны,
самые системы, как схемы единств, соотнесены между собою. Следова­
тельно, формы соотношения внутри систем и формы соотношения между
системами — явления разных плоскостей. Поэтому предполагать возмож­
ность одновременного соотнесения элементов одной системы с другими ее
членами и с «подобными» элементами другой системы незаконно. Само·
«подобие» в этих случаях нуждается в принципиальном разъяснении.
Оно — мнимо42. Ведь сопоставление явлений из разных систем возможно
лишь при сопоставлении самих систем или при отрыве явлений от си­
стемы, т. е. в каком-то ином плане понимания их (как отрешенных кате­
горий). Таким образом, с этой точки зрения язык литературы и, следо­
вательно, литературных произведений, пребывая в одной плоскости с со­
циально-языковыми системами и определяясь формами соотношений
с ними, как особая система должен в то же время внутри себя обладать
собственными «дифференциальными» формами, которые могут по своему
42 Ср. у С. А. Карцевского в «Systèm e du verbe russe» (Prague, 1927) : «Les faita
p ensés form ent des séries fondées sur un élém en t comm un et ne s’opposent qu’a
l’interieur de ces séries. Ces séries, a leur tour et suivant le m êm e principe, sont
m em bres des séries d’ordre supérieur, e t ainsi de suite. C’e st ainsi que devient
possible et se justifie l ’hom oplionie, quand deux valeurs appartenant â deux séries
différentes et eloignées se trouvent avoir un m êm e sign e phonique (Vue sur la
nature des séries. E. Cassirer. Substanzbegriff und Functionsbegriff») (Смысловые-
явления образуют ряды, основанные на общем признаке, и могут соотноситься
только внутри этих рядов. Эти ряды, в свою очередь и следуя тому ж е прин­
ципу, являются членами рядов высшего порядка и так далее. Таким образом,
становится возможной и оправдывается омофония, когда два значения, принад­
л еж ащ ие двум различным и отдаленным рядам, имеют один и тот ж е звуко­
вой знак).
-Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П РО И ЗВ Е Д Е Н И Я 89

строению и по своему отношению к системе литературы не иметь ника­


ких семантических соответствий с формами общего языка. Ведь langues
литературы — специфичны, и ее «системы» строятся в совсем ином, не
«диалектологическом» плане. Следовательно, распространение на литера­
туру методики изучения langue ведет к чрезвычайному расширению кон­
текста «общего» языка, в пределах которого, рядом с социально-группо­
выми диалектами и арго, сосуществующими с более широкими системами
объединений (просторечием, разговорной и письменной речью интелли­
генции), становятся своеобразные langues литературных жанров, кон­
струирующие систему литературы. Не надо только смешивать, как это
делается в русской критической литературе, такого изучения с историко-
литературным. По существу это чисто лингвистическое изучение синхро­
нично. Оно не отрицает внутренней динамики в пределах систем и ди­
намики самих систем, но предполагает все же необходимость конструи­
рования всякого нового контекста систем внутри его самого, отрицая
принцип мутации и диахронических сопоставлений. Кроме того, синхро­
нический контекст систем предполагается этим изучением как непосред­
ственная данность (по традиции). Он не отыскивается в «археологиче­
ских» разведках, а является предпосылкой понимания соотношений эле­
ментов внутри системы и соотношений систем — между собой.
При обращении к прошлым эпохам эта предпосылка отсутствует.
Нельзя понять langue натуральной повести 40-х годов, не сконструировав
систему всех литературных и социально-языковых langues той эпохи.
Иначе получится произвольное выделение отдельных, случайных и, быть
может, даже незнаменательных явлений как «знаков системы». Проб­
лема же «смены» langues предполагает необходимость предварительной
синхронической установки двух систем, пришедших на смену одна дру­
гой, во всей полноте их контекста, а не скачков по отдельным участкам
литературы. Таким образом, в плане лингвистическом изучение langues
литературы — методологически оправдано пока лишь применительно к од­
ной, прежде всего, конечно, к современной эпохе. Здесь оно может быть
плодотворным.
Но и здесь с проблемой языка литературного произведения оно не
столкнется, так как для langue существенны общие категории соотноше­
ний, а не индивидуальные отличия объектов. Однако, быть может, допу­
стимо по аналогии применить к изучению литературы «эквивалентные»
langue и parole понятия — понятия системы как некоей общей для из­
вестного литературного круга нормы форм, и индивидуального творчества
как ее «нарушения», «преобразования»? Перенос в другую науку рабочих
гипотез лингвистики принципиально возможен. Нужно лишь под чужие
термины подвести новое понятийное содержание, найдя его внутри самой
литературной науки. Говорить о непосредственной «соотнесенности» ли­
тературных явлений с социально-языковыми системами, конечно, в этой
плоскости не придется. Ведь langues — в лингвистическом смысле и си­
стемы форм литературного жанра, литературной нормы — принадлежат
к таким разным séries43, к таким разным рядам, которые могут быть
членами высшего структурного единства только наравне — скажем —
с системами философии.

43 Наиболее грубое смеш ение разных понятий в этой плоскости наблюдается


в статьях Ю. Н. Тынянова. См. его книгу «Архаисты и новаторы».
90 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П РО ЗЕ

Когда изучение литературы целиком вмещается в учение об языке,


то происходит смешение разных значений слова «язык». Очевидно, по­
нятие языка в этом случае выводится за пределы «социальной лингви­
стики» и утверждается на философской проблеме слова или на общеэсте­
тических категориях вроде «выражения». Но тогда незаконно апеллиро­
вать к тем теориям, которые всецело обоснованы отношением к языку
как объекту социально-лингвистического изучения. Фосслер, например,
откровенно отрекается от таких «периферических» теорий44 и от «обес­
кровленной системы знаков» (das blutleere Zeichensystem) в духе Сос-
сюра. Транспозиция в историю литературы общих теоретических пред­
посылок Соссюра даже в том случае, когда она будет оправдана раскры­
тием основных историко-литературных понятий, может привести к изуче­
нию лишь внешних форм литературных произведений. В историческом же
аспекте эти внешние формы, по удачному выражению Г. О. Винокура,
должны служить лишь той «плоскостью, по которой вычерчивается» их
же эволюционный путь45.
Проблема языка литературного произведения не исчерпывается ана­
лизом этой плоскости. Для нее социально-языковые формы исторической
действительности важны как один из членов структуры литературного
произведения, как тот общий социальный контекст, в котором данный
предмет впервые определяется и становится. А этот акт становления ли­
тературного произведения не объясним из понятия системы, константных
форм языка. Да и само понятие литературного произведения в аспекте
системы не может быть оправдано. Если само литературное произведе­
ние — система, то, во-первых, этим уже нарушены аналогии с понятием
«системы знаков» в лингвистическом смысле; во-вторых, затемнено отно­
шение его к литературной системе школы, жанра. Ведь если литератур­
ное произведение — одновременно система и элемент иной системы, то
в сущности эти две разные ипостаси его органически между собою не
связаны. Совсем не обязательно с точки зрения соссюровской гипотезы
утверждение системности литературного произведения. В понятии же
о школе как системе систем можно заметить даже подмену понятия си­
стемы понятием структуры (хотя и в очень смутном, нерасчлененном
виде).
Итак, для науки об языке литературных произведений общий со­
циально-языковой контекст существенен как структурная форма самого·
литературного произведения, в нем самом и через него усматриваемая.
Язык же литературного произведения приходится вмещать в сферу parole
индивидуально-языкового творчества. Но понятие parole Соссюром вовсе
не раскрыто. Он только сделал язык коллектива и говорение личности
темами двух разных, резко отграниченных дисциплин. Однако языковое
творчество личности — результат выхода ее из всех сужающихся кон­
центрических кругов тех коллективных субъектов, формы которых она
в себе носит, творчески их усваивая46. Иными словами: если подниматься
от внешних грамматических форм языка к более внутренним («идеологи­

44 Fossler К. G eist und Kultur in der Sprache. H eidelberg, 1925, S. 208—209.


Ср. также с. 216—217.
45 В инокур Г. Биография и культура. М., 1927, с. 22—23.
48 О понятии языковой личности («Person») любопытны замечания Фосслера. —
«Geist und Kultur in der Sprache», с. 96 и след. Ср. также у Г. Г. Ш пета —
«Внутренняя форма слова», с. 186 и след.
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 91

ческим») и к более сложным конструктивным формам слов и их сочета­


ний; если признать, что не только элементы речи, но и композиционные
приемы их сочетаний, связанные с особенностями словесного мышления,
являются существенными признаками языковых объединений, то струк­
тура литературного языка предстанет в гораздо более сложном виде, чем
плоскостная система языковых соотношений Соссюра. В пределах литера­
турной речи окажется множество языковых контекстов, не совпадающих
с представлением о диалекте (в социально-лингвистическом смысле),
множество языковых кругов, то как бы включенных один в другой, то
пересекающихся по разным плоскостям, и каждый из них имеет специфи­
ческие, его выделяющие субъектные формы (и эти формы далеко не
всегда— «классовые»), А личность, включенная в разные из этих
«субъектных» сфер и сама включая их в себя, сочетает их в особую
структуру. В объектном плане все сказанное можно перенести и на parole
как сферу творческого раскрытия языковой личности. Индивидуальное
словесное творчество в своей структуре заключает ряды своеобразно сли­
тых или дифференцированных социально-языковых и идеологически-
групповых контекстов, которые осложнены и деформированы специфиче­
скими личностными формами.
Таким образом, у самой linguistique de la parole оказывается два раз­
ных пути. Один предуказан Соссюром: linguistique de la parole должна
определять свои цели и методы не непосредственно, а лишь соотноси­
тельно с понятием языка как социальной системы средств коммуника­
ции — в разных ее проявлениях. Следовательно, она может изучать формы
и приемы индивидуальных отклонений от языковой системы коллектива
или в их воздействиях на эту систему, или в их своеобразиях, в их прин­
ципиальных основах, вскрывающих творческую природу речи (langage).
Но здесь этот путь пересекается другим, когда изучение «личностного»
говорения отрывается от параллелизма построений и аналогий с социаль­
ной лингвистикой и стремится раскрыть структурные формы словесного
творчества личности в имманентном плане. В этом случае социальное
ищется в личностном через раскрытие всех структурных оболочек языко­
вой личности. Такое построение linguistique de la parole тесно связывает
ее с наукой об языке литературных произведений, но не сливает с ней
(как в концепции Фосслера). Ведь в литературном произведении, как осо­
бой сфере творчества личности, и субъектно и объектно языковые формы
оказываются осложненными контекстом литературы, литературной школы,
жанра, своеобразными приемами литературных композиций.
Так раскрывается связь и взаимодействие контекстов литературы и
социально-языковых объединений в самой структуре литературного про­
изведения. «Если мы в данном поэтическом произведении или совокупно­
сти их открываем объективное содержание и конституирующие его
формы, мы в своем анализе не можем выходить за их пределы, например,
к объясняющим условиям, причинам и т. д., пока ясно не поставим себе
цели их абстрактного изучения в интересах для данного произведения
внешних и запредельных» 47.
Итак, наука о речи литературных произведений, если она стремится
своим анализом проникнуть в проблему «поэтичности», может быть по­
строена лишь на фундаменте имманентного анализа языка литературного
произведения.
47 Шпет Г. Внутренняя форма слова, с. 202.
92 О ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

V. ПРОБЛЕМА ИММАНЕНТНОГО АНАЛИЗА


ЯЗЫ КА ЛИТЕРАТУРНОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Познать индивидуальный стиль писателя, стиль его литературных произ­
ведений — вне всякой установки традиций, но на определенном языковом
фоне, в раскрытом литературно-языковом контексте исторической дей­
ствительности, целостно и замкнуто, как своеобразную структуру словес­
ных форм в их эстетической организованности, — это первая задача исто­
рического исследования. Без предварительного всестороннего описания
личностных языковых форм и их функций, без детального исследования
словесной структуры изучаемого литературного произведения не может
быть глубоких указаний на связи его с прошлыми литературными тра­
дициями.
Описание и анализ структурных форм памятника должны вестись
имманентно избранному поэтическому «сознанию», его языковой куль­
туре, и не навязывать чуждых ему норм. И это значит, что динамика ин­
дивидуального стиля учитывается при таком изучении. Явившиеся в раз­
ное время сочинения писателя не проецируются сразу в одну плоскость.
Они должны изучаться в хронологической последовательности. И каждое
из созданий поэта должно предстать с стилистической точки зрения как
«выразительный организм законченного смысла» (Б. Кроче), как инди­
видуально-неповторимая словесная структура, хотя и воплощающая неко­
торые «общие» стилистические формы и тенденции, однородные группе
литературных произведений и «созвучные» языковой структуре эпохи.
Однако нельзя допускать полной изоляции одного из словесных произве­
дений художника от других — его же — в целях стилистического анализа.
Ведь все творения поэта, несмотря на внутреннюю композиционную слит­
ность и, следовательно, обособленность каждого из них, — проявления
одной поэтической личности в ее эстетическом развитии, хотя бы эта лич­
ность обнаружила себя в разных, «несогласных» ликах художественной
индивидуации. Поэтому значение составных элементов литературного
памятника, например, символов, осветится ярче, если, путем привлечения
других произведений этого же художника, исследователю предносится
все их потенциальное содержание в данном языковом «мире», в данной
речевой структуре.
Естественно, что после такого углубленного изучения отдельных лите­
ратурных произведений писателя — на фоне языковых контекстов лите­
ратуры, письменности и быта его эпохи — может затем произойти их
объединение по группам, по структурным категориям. И тогда стиль
группы однородных произведений исследуемого писателя вырисовыва­
ется как структура общих для них всех языковых форм. Отсюда ясно, чта
метод имманентного описания не оставляет в стороне динамику индиви­
дуального стиля. Но она, естественно, должна представляться или как
смена одной структуры другою, или как частичное преобразование
единственной структуры, функциональное ядро которой остается устой­
чивым. Такой метод стилистических изучений я назову функционально-
имманентным. Он для социальной лингвистики не нов, хотя имеет в ней
иную форму и иное обоснование. Раскрыть его в применении к литератур­
ному произведению было необходимо потому, что большинство русских
попыток стилистического анализа неудовлетворительны методологически
Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У Д О Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я
93

именно в силу непрестанных скачков из одного плана изучения — функ­


ционально-имманентного в другой (который я буду называть ретроспек-
тивно-проекционным), в силу субъективного привнесения в структуру
литературного произведения чуждых ему норм. Кроме того, проблема двух
контекстов литературного произведения — литературы и общего (пись­
менного и разговорного) языка — не получала достаточного освещения.
Структурные связи литературного произведения с социально-языковыми
объединениями, вопросы о включении в литературное произведение
структурных форм современной ему языковой культуры, о «раздвижении
вглубь» пределов памятника — не привлекали теоретического интереса
исследователей и не были практически, на материале, показаны.
Изложенный метод стилистических исследований всестороннее и:
глубже может быть осуществлен при изучении языкового творчества
поэта-современника. Причины — те же, что и в современной социальной
лингвистике. Ведь для настоящего времени, в пределах близкой нам рече­
вой культуры, общие нормы словоупотребления и словосочетания, все
langues и все развивающиеся в их лоне творческие тенденции, большин­
ство идейно-групповых контекстов языка — даны нам непосредственно.
Есть, таким образом, ясный социально-речевой фон для понимания струк­
турных форм индивидуально-поэтического стиля. И жанровые принципы
композиционных сочетаний очевидны. Структура литературы усматрива­
ется в них непосредственно, по крайней мере, во внешних своих формах *.
Особенно ощутительны эти удобства живого изучения на примере худо­
жественного слова, при анализе путей его поэтического преобразования.
В литературной речи часто всплывают, затушевывая семантическое ядро,
те периферические оттенки значений и эмоционального тембра слова,
которые не составляют привычной данности общего языка в его разных
контекстах и — ввиду этого — не осознаются как необходимая принадлеж­
ность того или иного слова. И для того чтобы ощутить индивидуальное и
творческое в словоупотреблении поэта, надо владеть общими с ним лек­
семами литературной речи — в ее разных контекстах.
Лексема (по аналогии с фонемой и морфемой) — это семантическая
единица диалекта как осознаваемая (хотя бы потенциально) совокуп­
ность значений и их оттенков, входящих в структуру известного социаль­
ного «символа», целостного языкового «знака». Потебня был, конечно, не
прав в своем утверждении, что всякое употребление слова есть возник­
новение нового слова. Фактически слово есть такой же модус лексемы,
как звук — фонемы. Слово — это реализованный в данной фразе и в дан­
ной обстановке оттенок лексемы**. Потенциальная совокупность таких
значений лексемы, которые составляют ее семантическую характеристику
для данного говора и являются социальным достоянием коллектива, его
общественной собственностью, конечно, ограничена. Это же надо сказать
и об эмоциональном тоне лексемы, об ее экспрессивных формах. Хотя
каждая лексема хранит в себе потенциально синкретизм противоречи­
вых эмоциональных тембров, но в общей речи выдвигаются, как эмоцио­
нальные доминанты, определенные оттенки тона, связанного с известным
символом, именно те, которыми слово окутано в наиболее привычных,
наиболее автоматизованных сочетаниях, или те, которые являются от­
блесками наиболее частых ассоциативных сцеплений по смежности.
Вследствие этого создается иллюзия поглощенности известного символа
более или менее однородной эмоциональной окраской.
94 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

Но в индивидуально-поэтическом словоупотреблении часто происходит


семантическая метаморфоза лексемы путем выделения, создания и осо­
знания таких оттенков ее значений, которые не входят в ее общеречевую
характеристику — и в субъективные характеристики ее функционально
преобразованных отражений у других литературных групп или художе­
ственных школ. И только на фоне других контекстов употребления этой
лексемы понятна индивидуально-художественная осложненность ее
семантической структуры.
В аспекте современной эстетической культуры слова легче понять
и установить и типологию литературно-языковых структур, свойственную
эпохе. Тогда центр тяжести с элементов структуры переносится на прин­
ципы объединения. Художественное произведение рассматривается как
единоцелостная форма, как символ, смысловые разрешения которого
трансфинитны, но замкнуты в строго очерченную сферу. Определение
этой сферы и направленности включенных в нее значений устанавливается
путем снятия покровов со структуры, путем раскрытия ее оболочек. Этот
путь — от единства к его расчленению. Но части здесь определяются как
органические члены структуры, конструирующие ее смысловую замкну­
тость. Таким образом, единство усматривается в структурных формах,
в «частях», а «части» — в единстве. Грани между отдельными сферами не
привносятся извне, а понимаются из единства, как созидающие его
внутренние формы. Структура художественного произведения — непре­
рывна. Однако ее члены определяются не только динамикой сцеплений
в пространственно-временном аспекте, не только смежностью, но и смы­
словыми пересечениями в разных плоскостях. Они образуют как бы раз­
ные уровни смысловых соотношений, включаемых в структуру из разных
планов словесной семантики. Единство художественного произведения не
всегда является результатом словесных «сочленений», иногда же лишь,
как, например, в футуризме, имажинизме, их постулатом. Происходит
своеобразная игра с единством, которое все же конструируется из разор­
ванности частей.
Типы структур — вот проблема лингвистического изучения в этой
сфере. Структура целого и его значение устанавливается через определе­
ние «сочленений», органических частей художественного произведения,
которые сами в свою очередь оказываются структурами и свой целостный
смысл получают из соотношения структурных форм в их пределах. И этот
анализ идет до тех пор, пока предельные части структуры не распадаются
в социально-общие языковые отрезки, которые уже не обнаруживают
в своей семантике структурных свойств целого, отношений к его смыслу,
и которые являются лишь социальными субстратами личностного твор­
чества. В отдельных типах структур — члены их оказываются в разных
соотношениях. «Некоторые члены могут оказаться недоразвившимися,
в состоянии эмбриональном, или дегенерировавшими, атрофированными»
(Шпет. Эстетические фрагменты). Вопрос о типах смысловых соотноше­
ний членов в разных видах литературных структур — является второй
центральной проблемой этого лингвистического изучения. При решении
этой проблемы раскрывается то основное понятие, которым лингвистика
может оперировать здесь ■— понятие символа как предельной структурной
единицы литературного произведения, — в отличие от социально-языко­
вых лексем. Это — путь, ведущий к определению понятия поэтической
речи.
Я З Ы К Л И ТЕРА ТУ РН О -Х У Д О Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 95

Ясно, что такое изучение символики легче всего осуществить на языке


художников современности. Реконструкция же соотношения языковых
элементов и их функций в стиле далекого по времени писателя предпо­
лагает длительное освоение общих норм словоупотребления в соответ­
ствующую эпоху, знание распространенности тех или иных синтаксиче­
ских схем, «сопричастность» исследователя всей литературной и общей
языковой культуре этой эпохи. Все это приобретается лишь путем глубо­
кой начитанности в текстах избранного периода и путем длительных
филологических разысканий, путем овладения всем языковым контекстом
эпохи. И, конечно, в этом случае неизбежна некоторая типизация, урав­
нение тонких нюансов в значениях символов, которые выступают тогда
в более грубых и резких очертаниях.

VI. НЕСКОЛЬКО ЗАМЕЧАНИЙ


О ПРОЕКЦИОННОМ МЕТОДЕ
Как ни плодотворны для решения общелингвистических проблем, для
понимания форм языкового творчества личности, для определения поня­
тия поэтической речи функционально-имманентные исследования лите­
ратурных произведений, они не исчерпывают всех задач, стоящих перед
наукой об языке литературы. Для нее языковое творчество писателя
важно не только как в себе замкнутый микрокосм — с своей структурой
соотношения языковых элементов и с своими законами их связи (хотя бы
этот микрокосм и вмещал в себя личностно преобразованным весь мир
литературы), но и как одно из звеньев в общей цепи сменяющихся худо­
жественных стилей. В сущности здесь начинается сфера особой науки об
истории языка литературы, во всяком случае сфера особой методологии.
При таком подходе произведения поэта выносятся за пределы структуры
языковой личности, за пределы parole, и рассматриваются в проекцион­
ной плоскости как элементы общего литературно-языкового контекста.
Путем стилистического сопоставления с современными им и предшество­
вавшими произведениями того же или иных жанров других художников
устанавливается их место среди скрещивающихся линий и традиций, и
определяется затем их воздействие на последующую литературную и
общую языковую жизнь интеллигентского круга.
Ведь как лингвистами, так и теоретиками эстетики и поэтики заме­
чено, что процесс резкой индивидуализации литературной речи, знаме­
нующий выработку новых, оригинальных стилей и ломку установившихся
форм литературного языка, нейтрализуется распространением особенно­
стей стиля выдающегося художника слова в кругу лиц, осваивающих
в той или иной мере формы его поэтического выражения48. Становясь
достоянием значительной группы писателей, литературной «школы», яв­
ления индивидуально-поэтического стиля тем самым систематизируются
и схематизируются, обнаруживая тенденцию к превращению в языковые
48 Если в «диалектологии индивидуальный язык долж ен рассматриваться как ма­
териал, подлежащ ий сортировке по нескольким диалектам» (см.: B audouin de
Courtenay I. Les lo is phonetiques. — «Rocznik Slaw istyczny», т. III, c. 70—71),
то индивидуальный стиль — всегда особого типа речевая структура, в которой
социально-языковые категории трансформированы в категории «литературно-сти­
листические», связанные иными, не «диалектологическими» формами соотно­
шений.
*96 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

шаблоны (клише) и к проникновению в диалекты общего письменного и


разговорного языка. Выпадая из словесного строя поэтической личности,
из структуры литературных произведений как их конструктивные формы,
они входят в структуру социально-языковых объединений. Таким образом,
следующей категорией в изучении языка литературы является стиль
«школы», как некий отстой однородных стилистических особенностей,
в «языковом творчестве» группы лиц, объединенных тяготением к одному
художественному центру.
Таким образом, первичные задачи науки об языке литературы в исто­
рическом плане таковы:
1) Уяснение сущности и закономерности в смене литературных сти­
лей, которые развиваются путем индивидуально-творческого преобразова­
ния и использования сокровищ современной им и прошлой жизни поэти­
ческого, литературно-книжного, интеллигентски-разговорного языков и
разных форм «внелитературного» выражения — во всей сложности состав­
ляющих их диалектических единиц, иначе: изучение личностных поэти­
ческих стилей в их историческом движении — на фоне общей истории
языка и истории лингвистического вкуса.
Историк литературных стилей устанавливает, в каком отношении ху­
дожественные произведения находятся к стилям современной им и прош­
лой эпохи, и следит за тем, как они в позднейшие периоды отбрасывают
от себя изменчивые тени, давая импульсы к созданию новых языковых
форм. И здесь важно определить, как происходит процесс дробления этих
целостных организмов на части («обращение миллиона в гривенники»,
по слову Гончарова), которые получают или литературное применение
в художественных конструкциях иных писателей, или практическое упо­
требление в быту повседневном.
2) На пути этих изысканий историку стиля уясняется ход стилисти­
ческих группировок литературно-языковых форм по циклам, по школам *.
Так определяется вторая задача — группировка литературных произ­
ведений по школам путем отвлечения однородных особенностей и указа­
ния центров тяготения для стилей школ.
3) Затем возникают наблюдения над процессом распада стиля школы
и превращения его в ряд социально-языковых шаблонов и над перера­
боткой их в новых стилях.
Однако в это определение задач исторического изучения языка литера­
туры необходимо внести два существенных дополнения. Во-первых, поэти­
ческая личность обычно не умещается в пределах одной литературной
школы, потому что прибегает к различным приемам речевых построений.
В таком случае она существует одновременно в нескольких школах,
является носительницей как бы нескольких «поэтических ликов». Отсюда
ясно, что в определении понятия «стиля школы» целесообразнее исходить
не из признака структурно-языковой общности литературных личностей,
а из признака структурной близости литературных форм. Стиль школы —
это совокупность общих приемов выбора и эстетического оформления
языкового материала в значительной группе художественных произведе­
ний, хронологически смежных и принадлежащих разным авторам. Едва ли
требует особенного развития мысль о том, что это сродство языковых
средств должно быть не случайным, а структурным.
Во-вторых, необходимо при всяких стилистических группировках учи­
тывать функциональные разновидности литературной речи, обусловленные
Я З Ы К Л И Т ЕРА ТУ РН О -Х У ДО Ж ЕС ТВЕН Н О ГО П Р О И ЗВ Е Д Е Н И Я 97

различием «композиционного» (в широком смысле слова) членения и


особенностями литературных жанров. Например, язык новеллы, язык дра­
матических диалогов, язык лирического стиха — это функционально не
сравнимые виды поэтической речевой деятельности, хотя они и могут
в разные эпохи менять свое соотношение и свои границы.
Детальное раскрытие отличий в принципах словесного отбора, распо­
ложения символов, в формах их синтаксических объединений, в приемах
изменений семантической характеристики — между разновидностями ли­
тературной речи, изучение структурных взаимоотношений самих этих
разновидностей в эволюции литературы возможно, конечно, лишь на ана­
лизе большого материала (см. выше главу III).
Такой метод я называю ретроспективно-проекционным49. Для него
основная проблема — сопоставления стилистических явлений, проектируе­
мых вовне и рассматриваемых в хронологической последовательности
с точки зрения их структурных связей в целях установления формул,
выражающих порядок, закономерности их чередования и смены.
Тут не обойтись без некоторой морфологизации сопоставляемых фак­
тов. Стилистические приемы утрачивают то неповторимо-индивидуальное,
функциональное обоснование, которое они имели в литературном мире
того или иного художника. Самый акт сопоставления явлений однородных,
но различных в той мере, насколько были различны включавшие их
в себя личностные структуры, предполагает процесс отвлечения некото­
рых, более общих признаков. Однако этот принцип морфологической
схематизации, лежащий в основе ретроспективно-проекционного метода
исторической стилистики, должен корректироваться, с одной стороны,
ясным разумением исторической перспективы; с другой, — предвари­
тельным функционально-имманентным изучением языковой деятельности
исследуемых писателей, при котором каждое из их произведений выри­
совывается как целостная структура стилистических явлений с очерчен­
ным кругом значений каждого из ее элементов и с ясно обозначенной
ролью их в общей концепции целого. Вследствие этого исчезает опасность
в акте сравнения за несущественными сходствами не увидеть основных
или по внешнему подобию отождествлять явления, функциональное со­
держание которых совершенно различно. На путях этого изучения рас­
крываются не только связи и взаимодействия между языками литератур­
ных школ, жанров, но конструируется для данной исторической действи­
тельности понятие языка литературы, устанавливаются принципы его
эволюции в связи с эволюцией самой литературы в ее структурных фор­
мах, и определяются формы отношений языка литературы к другим
типам речи.

49 См.: Энгелъгардт Б. М. 1) А. Н. Веселовский. Пг., 1924; 2) Формальный метод


в истории литературы. JL, 1927.
7 В. В . В и н оградов
ПОЭТИКА И РИТОРИКА

I. ИЗ ИСТОРИИ И ТЕОРИИ РИТОРИКИ


Исследование языка прозы неизбежно встречается с проблемой риторики.
Попытка обратиться к традиции изучения прозаических форм направляет
исследователя к «риторикам», как нормативным теориям, определявшим
жанры прозы и принципы их построения. Попытка опереться в своих
изысканиях на философские теории слова ставит исследователя перед
необходимостью уяснить те формы слова, которые под именем экспрес­
сивных частично приписываются к области риторики. Мало того: линг­
вист, который бежит от литературы к социально-бытовым формам речи,
как, например, Ch. Bally, и тот принужден говорить об инстинктивной и
практической риторике, которая управляет устной речью50. А так как
для исследования прозы не безразлична структура бытового языка, то он
и на этом пути сталкивается с вопросом о риторике. Но и в том, и
в другом, и в третьем смысле понятие риторики оказывается не вполне
ясным, во всяком случае, для современной филологии51. Риторика, как
дисциплина, издавна, еще с эпохи античной культуры, была поставлена
в связь и взаимодействие с поэтикой52. Границы между этими двумя
учениями о слове оказывались неустойчивыми. Структура и задачи каж­
дого из них исторически менялись. Поэтому и под именем «риторики»
в разное время объединялись разные принципы и задачи изучения сло­
весных форм. Понятия «поэзии» и «прозы», на которых основывалось со­
отношение поэтики с риторикой, сами меняли исторически свое содержа­
ние. И из их истории было ясно лишь одно, что художественная проза
в отдельных своих жанрах постепенно эмансипировалась от риторики,
опираясь на поэзию, но полного освобождения не достигла, а, по мнению
некоторых ученых, например проф. Шпета, так и осталась в цепях рито­
рики.
Для более ясного освещения вопроса необходимо расширить круг
иллюстраций, характеризующих этот процесс смысловых превращений
хотя бы на почве русской литературы с XVIII в. до той эпохи (40-е гг.
60 B ally Ch. Le langage et la vie. Paris, 1926, p. 30.
51 Не буду обсуждать того своеобразного применения слова «риторика», которое
создаю т Флешенберг и его единомышленники. В общ их чертах содержание
теоретического введения в «Rhetorische Forschungen» изложено: Шор Р. О. Фор­
мальный метод на Западе. — В сб.: Ars poetica. М., 1927.
52 О взаимоотношении риторических и поэтических жанров в античной литературе
много свидетельств и наблюдений можно найти, например, в работах: Reit-
zenstein R. H ellenistisch e W undererzahlungen. Leipzig, 1906 (о связи элегии с ри­
торикой); Варнеке Б. Комедия и риторика. — ЖМНП, 1914, № 6. Ср. также:
Дератани Η. Ф. К вопросу о взаимоотношении риторики и римской поэзии. —
ЖМНП, 1916, № 11.
О связи античного романа с риторическими упраж нениями см., например:
Грифцое Б. А. Теория романа. М., 1927; ср. также статью: Б у сл а ев Ф. И. Зна­
чение романа в наше время. — В его кн.: Мои досуги, т. II. М., 1886.
ПО Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 99

XIX в.), когда проблема риторики была снята с обсуждения, потеряв


живой общественный интерес, и сама риторика влачила жалкое, аноним­
ное существование53. Уже у Ломоносова наблюдается колебание в опреде­
лении содержания и задач риторики. В «Риторике» 1744 г. читается:
«Предлагаемое слово может быть изображено прозою или поэмою. В прозе
располагаются все слова обыкновенным порядком, и части не имеют точно
определенной меры и согласия складов. В поэме все части определены
известною мерою и притом имеют согласие складов в силе и звоне. Пер­
вым образом сочиняются проповеди, гистории и учебные книги. Послед­
ним составляются оды и других родов стихи (в редакции 1748 г.: «имны,
оды, комедии, сатиры и других родов стихи». — В. В .). Риторика учит
сочинять слова прозаические, а о сложении поэм предлагает Поэзия»
(§ 4). В «Риторике» 1748 года под риторикой уже разумеется «учение
о красноречии вообще, поколику оно до прозы и до стихов касается»,
а «наставление к сочинению речей в прозе» называется Ораторией
(вступление, § 10).
Таким образом, скованный традициями церковно-риторической лите­
ратуры, Ломоносов в риторике видит основу поэтического и прозаического
творчества, учение о формах литературного красноречия и о формах его
театрально-бытовой реализации в звуке и жесте. Все же в ближайшую
связь с риторикой ставится учение о прозе, а в нем выделена теория
ораторского искусства и названа ораторией (ср. название популярной
в XVIII в. риторики иеромонаха Амвросия: «Краткое руководство к ора­
тории Российской». М., 1778; изд. 2 — 1791).
У продолжателей Ломоносова терминология эта не была устойчивой.
Оратория и риторика смешиваются, вернее, «оратория» растворяется
в «риторике», как синоним одного из ее значений. В «Новом словотолко-
вателѳ, расположенном по алфавиту» (ч. 3, СПб., 1806) оратория опре­
деляется как «наука или способность преклонять сладкоречием других
к намерению своему. Наука сия называется также и риторикой» (с. 60).
Впрочем, тот же «словотолкователь», констатируя смешение в языке
слов — ритор и оратор, старается разграничить их значения: «Ритор или
ретор. Ветия, упражняющийся в красноречии и преподающий правила
красноречия. Оратор. Иногда ритором именуется и оратор, хотя сие по­
следнее название приличествует собственно тому, кто занимается сочи­
нением и оказыванием речей, приличных обстоятельствам в публичных
собраниях» 54 (с. 569—570). Оратория (по связи со словом «оратор») и
в последующей практике иногда употребляется в этом смысле55.
Однако утвержденное авторитетом Ломоносова выделение общих основ
красноречия для поэзии и прозы долго еще отражается в последующей
традиции на определении задач риторики и на ее построении. Так,

*» Ср.: Фойгт К . К. Мысли об истинном значении и содерж ании риторики. —


ЗКМНП, 1856, ч. 89.
и Ср.: «Риторика и Реторика. Наука, преподающ ая правила к красноречию или
искусство преклонять словами разум и трогать сердце; витийство, наука красно­
речия или риторская» (с. 569).
®5 Ср. в «Опыте риторики, сокращенном из наставлений докт. Блэра» (СПб., 1791)
более широкое значение термина «оратория»: «Справедливо, что оратория часто
была обезобразуем а различными покушениями, достоинство ее на ложных
признаках основать стремящимися. Писатели тщилися дополнять недостаток
в мыслях приятствами слога и домогались преходящ ей похвалы невеж д, вместо
долговременного прославления сведущ их людей» (с. I).
7*
100 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

проф. И. Рижский в своем «Опыте риторики» (М., 1809, изд. 3-е; 1-е изд. —
1796), который, по отзыву А. Глаголева, «составил новую эпоху в исто­
рии русской литературы» 56, предполагает, что «красноречие первых вре­
мен должно быть такое, которое близко к обыкновенной речи (поелику
природа всегда предшествует искусству)» (с. 7—8). Но теперь, когда
искусство «преступило пределы природы», оторвалось от бытового языка,
«произошли два известные рода красноречия: одно прозаическое, или
просто называемое прозою, а другое стихотворческое, иначе называемое
стихами». Хотя «прозаик и стихотворец имеют один главный предмет,
т. е. подействовать на другого красотою и приятностью своего слова»
(с. 8—9), между ними существенная разница: прозаик, «имея подлин­
ником то, что действительно находит в природе, изображает сие с таким
искусством, что речь его при всех украшениях не удаляется чрезвычайно
от естественной и обыкновенной в общежитии». Поэт же, «не уважая
того, что слово его не будет казаться обыкновенным, истощает все, чтобы
достигнуть своей цели, т. е. чтобы привести в восторг воображение: для
сего он не довольствуется тем, что представляет ему природа, но, избирая
из того самое блестящее, часто дополняет еще своими вымыслами, дабы
чрез то произвести что-нибудь весьма разительное; и при том все сие
изображает словом, имеющим отличное искусственное сладкозвучие»
(с. 9). Из этой характеристики общих признаков и отличительных «кра­
сот и правил» поэзии и прозы вытекало разделение науки красноречия
на риторику и поэзию, и риторике предписывалось — после изложения
«общих прозаического и стихотворческого красноречия правил — осо­
бенно наставлять первому» (с. 9—10).
Таким образом, структура прозаических жанров в этом плане всецело
определялась формами их риторического построения. Но само понятие
риторики оказывалось очень расплывчатым, так как под него подводилось
и общее учение о слоге, об его формах, о тропах и фигурах, и теория
перевода, и теория критики, и теория прозаических жанров и наставле­
ния в «изобретении» мыслей, в приемах их расположения и в воздействии
речью на страсти, и теория исполнительского искусства оратора. Любо­
пытно, однако, что в сфере красноречия устанавливается резкое различие
между слогом стихотворческим и прозаическим. Прозаик предостерегается
от стихотворческих вольностей: «чрезмерно живо поражающие красоты
слова, будучи свойственны пииту, показывают еще неочищенный вкус
в прозаике». Поэзия как язык воображения противополагается прозе как
языку «разума» (с. 338—339),
Вообще в X VIII в. риторика как учение о красноречии то обобщается
до значения нормативной системы литературной речи, преимущественно
прозаических ее жанров, то суживается до пределов стилистики с теорией
ораторского искусства (ср., например, «Опыт риторики» 1791 по Блэру).
Но всегда риторика является тем резервуаром, из которого черпает свою
теоретическую воду пиитика, понимаемая преимущественно как учение
о стихе (ср.: Никольский А. С. Основания российской словесности, ч. II.
Риторика. СПб., 1807).
Широта объема в понятии риторики, которая включала в себя всю
теорию прозы и часть учения о стихе, уже к 20-м годам XIX столетия

56 Г лаголев А. Умозрительные и опытные основания словесности, ч. IV. СПб.,


1834, с. 45*.
ПО Э ТИКА И Р И Т О РИ К А 101

была преодолена теорией литературы. Произошел возврат к первоначаль­


ной позиции Ломоносова, но с иной стороны и с иным ее обоснованием.
Учение об общих формах построения — поэтического и прозаического —
теперь относится к «науке словесности» или — несколько позднее —
к «теории изящной словесности вообще». Проблема красноречия, сохраняя
свое значение для поэзии, входит в самое живое взаимодействие с общей
теорией прозы. Раскрытие сущности и форм красноречия в теоретическом
разрезе теперь зависит, главным образом, от меняющейся в истории прозы
структуры образа писателя и структуры прозаических жанров. Так,
А. Мерзляков в своей книге «Краткая риторика, или Правила, относя­
щиеся ко всем родам сочинений прозаических» (1821, изд. 3-е) отвергает
узкое определение красноречия как искусства оратора и рассматривает
риторику как полную теорию красноречия или как теорию всех прозаиче­
ских сочинений57. В соответствии с этим понятие красноречия раскры­
вается как «способность выражать свои мысли и чувствования на письме
или на словах правильно, ясно и сообразно с целью говорящего или пи­
шущего» (с. 5—6). Проблема «назначения», «намерения» — становится
критерием отделения прозы от поэзии. Но понятие назначения в прозе не
ограничивается убеждением и доказательствами. «[ . . . ] Искусство н а ­
у ч а т ь , з а н и м а т ь , т р о г а т ь , д ,о к ,азы в.ат,ь составляет предмет
всякого прозаического писателя» (с. 6). «Материя» и «форма» прозы —
основная тема риторики, хотя «некоторые под именем красноречия разу­
меют стихи и прозу» (с. 7).
Таким образом, понятие «красноречия» продолжает еще по традиции
применяться к стиховым и прозаическим формам безразлично, к «сло­
весности» вообще58. Но это значение — архаическое. В более тесном
смысле красноречие мыслится в пределах прозаических жанров. Под эту
теорию красноречия как теорию прозы подводится и искусство оратор­
ской речи. Мерзляков в «Краткой риторике» писал: «Высокий слог при­
надлежит к собственно так называемому красноречию или речам [.. .] »
(с. 18). И в своей теории прозаических сочинений, наряду с жанрами
писем, разговоров, рассуждений или учебных книг, истории (к которой
относятся биография, романы и исторические сочинения), он рассматри­
вал и «речи ораторские».
Искусство оратора до судебных реформ 60-х годов не обособляется
от общей «теории красноречия для всех родов прозаических сочинений».
Поэтому в теорию прозы приходилось включать и учение о «витийстве
телесном» (декламации и мимике). Так, А. Галич в своей «Теории крас­
норечия для всех родов прозаических сочинений» (СПб., 1830) принципы
«телесного витийства» вносит даже в определение риторики: «Теория
красноречия, риторика, научает систематически обрабатывать сочинения
на письме и предлагать изустно так, чтобы они и со стороны м а т е р и и

57 В «Кратком начертании теории изящ ной словесности» (М., 1822) Мерзляков,


перечисляя изящные искусства, не упоминает прозы, сливая ее, по-видимому,
с красноречием: «изящные искусства суть: стихотворство, красноречие, музыка,
танцование, театральное зрелище, живопись, резьба, ваяние, зодчество и изящ­
ное расположение садов» (с. 6). Впрочем, разделяя теорию изящ ной словес­
ности на пиитику и риторику, Мерзляков говорит про «правила стихотворного
и прозаического красноречия» (с. 56) *.
58 Ср.: Анастасевич В. Г. О словесности (литературе). — Труды Казанского Об­
щества любителей отечественной словесности, ч. I, 1815.
102 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

и со стороны ф о р м ы , т. е. и по содержанию и по отделке нравились


читателю или слушателю, производя в его душе убеждение, растроган­
ность и решимость удачным выбором и размещением мыслей, а равно и
приличным выражением мыслей с помощью слов и движений телесных»
(с. 1). К риторическим жанрам Галич причисляет монолог, разговор,
письма, деловые бумаги, исторические сочинения, дидактические сочине­
ния (вроде рецензий и критических статей), ораторские речи и анекдоты.
Но эта классификация перекрещивается у него с делением всей риториче­
ской сферы на витийство словесное и телесное. Область «телесного витий­
ства», как исполнительское искусство, можно оставить в стороне при об­
суждении проблемы риторики в литературном плане, хотя взаимодействие
исполнения с словесным построением в ряде жанров несомненно. Сама же
ораторская речь принципиально не выделяется из общей структуры рито­
рических жанров. М. Чистяков в своем «Курсе теории словесности» (ч. II,
СПб., 1847) еще в 40-х годах настаивал на отнесении ораторской речи
к дидактическим сочинениям: «Ораторская речь не составляет особенного
рода дидактических сочинений. Отличительный характер ее состоит только
в случайных ее условиях, в том, что в ней передается идея известному
обществу и для определенной практической цели» (с. 184).
Таким образом, в плане «словесности» — проблема красноречия в на­
чале XIX в. постепенно сливается с проблемой прозы, которой ведает
частная риторика — в отличие от общей, включающей в себя учение
о слоге.
В «Опыте краткой пиитики и риторики», изданном как теоретическое
введение в «Собрание образцовых произведений», риторика в обширном
смысле приравнивается к «теории изящной словесности вообще или к об­
щей теории словесных искусств»*. «Предмет сей теории составляет рас­
смотрение эстетического совершенства мыслей и языка, которые вместе
и составляют то, что обыкновенно называют слогом. Сюда же относят
некоторые и правила хорошего произношения; но правильнее можно сюда
отнести рассмотрение общих свойств всякого словесного произведения или
сочинения» (с. I —II). Следовательно, стилистика теоретически обособля­
ется от риторики в тесном смысле, хотя практически продолжает изла­
гаться в курсах риторики. В тесном смысле «риторика означает науку
прекрасной или хорошей прозы вообще». Предлагается и в этой сфере
отличать частную риторику от общей. Общая — излагает «правила, отно­
сящиеся до всех прозаических сочинений, именно: об изобретении, рас­
положении и выражении, а по другим также о произношении и памяти»
(с. II), а частная — содержит учение о прозаических жанрах — повество­
вательно-описательных, поучительно-деловых и побудительных или соб­
ственно ораторских. «Наука витийства», которая занимается сочинениями
побудительными или собственно ораторскими, называется риторикой
в теснейшем смысле, а некоторыми — ораторией. Так в пределах рито­
рики происходит дифференциация задач. Для понимания этого процесса
необходимо следить за изменениями структуры основных понятий —
красноречия, прозы и поэзии.
Уже в конце X V III—начале XIX в., как я старался показать выше,
существенно меняется смысл и функции красноречия, которое еще продол­
жает по традиции некоторое время рассматриваться как общая стилисти­
ческая форма прозы и стиха. «Красноречие [. . . ] состоит в живой и
быстрой черте или выражении, происходящей от глубокого чувствования.
П О ЭТИКА И Р И Т О Р И К А

Но невозможно, чтоб таковые черты находились во множестве в каком-


нибудь сочинении: они являются в нем изредка и как бы в промежутках»
(«Опыт краткой риторики», с. XGIX — С). Красноречие подводится под
одну эстетическую категорию со страстным и иетинно высоким: «может
быть, все сии три вещи в самой сущности составляют одну и ту же»
(с. ХСѴІІІ). Проблема красноречия связывается с структурой образа
оратора — автора, как страстно чувствующего и благородно мыслящего
«субъекта».
Во всех этих рассуждениях явно ощущаются отзвуки той концепции
образа автора-оратора, которая укреплена в русской литературе Карам­
зиным59. В своей статье «Что нужно автору» Карамзин ярко обрисовал
образ писателя как чувствительного и добродетельного человека, т. е.
транспонировал в литературу и расцветил новыми красками сентимента­
лизма классическую характеристику оратора — ѵіг bonus dicendi peritus*:
«если всему горестному, всему угнетенному, всему слезящему открыт
путь в чувствительную грудь твою; если душа твоя может возвыситься
до с т р а с т и к д о б р у , может питать в себе святое, никакими сферами
неограниченное ж е л а н и е в с е о б щ е г о б л а г а : тогда смело призывай
богинь парнасских — оне пройдут мимо великолепных чертогов, и посе­
тят твою смиренную хижину — ты не будешь бесполезным писателем
[. . . ]. Слог, фигуры, метафоры, образы, выражения — все сие трогает и
пленяет тогда, когда одушевляется чувством [...]» . «Истина мертва», когда
«изливается не из добродетельного сердца» 60.
Еще более ясно о связи поэзии и прозы с принципами ораторского
искусства писал Батюшков в статье «Нечто о поэте и поэзии», указывая
адреса античных риторик: «Я желаю — пускай назовут странным мое
желание! — желаю, чтобы поэту предписали особенный образ жизни,
пиитическую д и э т и к у ; одним словом, чтобы сделали науку из жизни
стихотворца. Эта наука была бы для многих едва ли не полезнее всех
Аристотелевых правил, по которым научаемся избегать ошибок, но как
творить изящное — никогда не научимся!
Первое правило сей науки должно быть: живи, как пишешь, и пиши,
как живешь. Talis hominibus fuit oratio, qualis vita» **61. «Хотите ли быть
красноречивыми писателями? — говорит красноречивая женщина нашего
времени: будьте добродетельны и свободны: освятите душу, как освящают
храм, и ангел возвышенных мыслей предстанет вам во всем велелепии»
(с. 61).
Но «Опыт краткой риторики» уже освобождает писателя от оков
добродетели, отличая художественный образ оратора от его бытового
характера и эстетические эмоции красноречия от житейских пережива­

59 Ср. у Я. Толмачева в «Правилах словесности, руководствующ их от первых на­


чал до высших совершенств красноречия» (ч. I— IV. СПб., 1815— 1822):
«. . . Никто не может быть красноречивым, не быв добродетельным. Красноре­
чие есть голос внутреннего совершенства» (ч. IV, с. 99 — со ссылкой на Квин­
тилиана). Ср. также у Мерзлякова в «Краткой риторике»: «От всякого писателя
требуется, чтобы он со всех сторон осмотрел предмет своей речи, чтобы он
каждую м инуту обладал самим собою, чтоб сам был уверен в причинах и до­
казательствах, которые предлагает другим, и чтобы, наконец, сам был живо
проникнут чувствованиями и страстью, которую намерен возбудить в сердце
читателя» (с. 8).
60 Карамзин H. М. Сочинения, т. III. СПб., 1848, с. 371—372.
61 Батюшков К. Н. Сочинения, т. I. СПб., 1850, с. 58—59.
104 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

ний. Цитируется определение одного из русских наставников красно­


речия: «красноречие есть дар переливать и с силой впечетлевать в других
те живые чувствования и страсти, которыми оратор сам объят и проник­
нут». Так возникает проблема: «Но справедливо ли, чтобы оратор должен
был сам ощущать в себе те страсти, которые он хочет возбудить в душе
слушателей, когда есть множество писателей, не имеющих совсем тех
добродетелей, к коим любовь вдыхают они в других посредством своих
сочинений?» Вопрос этот разрешается признанием особого, эстетического
перевоплощения автора в моменты творчества: «писатели в то самое
время, когда они сочиняют, действительно чувствуют любовь к тем добро­
детелям, к которым в других хотят ее вдохнуть: иначе как бы могли они
изображать ее столь любезными чертами? Но сие чувствование, сколь ни
живо и искренно, бывает в них по несчастью только кратковременное.
То же самое бывает с читателями и слушателями. Прочитав или выслу­
шав красноречивое слово, они ничему, однако ж, не верят, ничего не де­
лают, что говорил им оратор» (с. ХСѴІІ—ХСѴІІІ). Ср. в «Правилах сло­
весности» Я. Толмачева (ч. IV, с. 102—103): «Может быть, некоторые
скажут, что многие злонравные писатели приобрели себе славу и почи­
таются знаменитыми». «Не одна голова составляет человека. Есть живот­
ные без головы, но нет без сердца [ . . . ]. Согласимся, что порочный пи­
сатель может быть красноречивым, может, скрыв свои чувствования, го­
ворить языком человека добродетельного: но истина в устах его бес­
сильна. Мы или не верим порочному, думая, что язык его несогласен
с сердцем; или внутренно смеемся над ним, видя противоречие между
его словами и делами». «Истинная слава писателя основывается на добро­
детели и мудрости» (с. 106).
Такая постановка проблемы красноречия, при которой это понятие
определяется через структуру образа писателя, тесно связывает эволюцию
красноречия с меняющимися формами понимания самой «словесности»,
взаимоотношений «прозы» и «поэзии» в ее пределах. Можно даже ска­
зать, что проблема красноречия в литературном аспекте целиком сводится
к вопросу о соотношении понятий «поэзии» и «прозы» как основных кате­
горий «литературы». Ведь понятие «прозы» как «красноречия» устанав­
ливалось всегда соотносительно с структурой «поэзии».
В определении взаимоотношений «поэзии» и «прозы» в русской ли­
тературе еще с X VIII в. наметились два направления: одно, утвержден­
ное авторитетом Ломоносова, обосновывало разницу между поэзией и про­
зой на внешних формах стиха; другое — искало внутренних форм диф­
ференциации.
Среди представителей этой второй теории находился Тредьяковский.
В своем замечательном «Мнении о начале поэзии» Тредьяковский со
ссылками на ученых мужей, в их числе и на Аристотеля, протестует
против смешения поэзии со стихами. « [. . .] Некто Эризий Путеанский
написал основательно: иное быть пиитом, а иное стихи слагать. [...]
Прямое понятие о поэзии есть не то, чтоб стихи составлять, но чтоб
творить, вымышлять и подражать»62. «Можно творить, вымышлять и
подражать прозою; и можно представлять истинные действия стихами»
(с. 182). Отвергается возможность смешения поэзии с ложью (так как
фантазируемая поэтом действительность «бывает по разуму, т. е. как вещь

62 Тредьяковский В. К. Сочинения, т. I. СПб., 1849, с. 181.


П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 105

могла быть или долженствовала») и с «рукомысленными художествами»,


в которых механически воспроизводятся реалии. Пиит не «лживец», но и
не «мастеровой человек». «Творить по-пиитически есть подражать подо­
бием вещей возможных, истинных образу» (с. 183). Возникновение сти­
ховых форм поэзии Тредьяковский ставит в тесную связь с зарождением
общества и с проблемой красноречия. Уговоры разрозненных и враждую­
щих фамилий к «общему сожитию» требовали «слова такого, которое
было бы совокупно и сильно, и сладостно». Так у политиков зарожда­
ется «немерный род стиха». «Такая речи сладость, неслыханная еще по
то время, могла чувствительнее поразить человеческие сердца, толь наи­
паче, что она соединена с твердостью доказательств, именно ж с поэзиею,
для того что бесспорно, она есть самая первая человеческая София, т. е.
Мудрость» (с. 191) 63. Любопытно также «Письмо к приятелю о нынеш­
ней пользе гражданству от поэзии», в котором Тредьяковский защищает
социальные функции стиховой речи, затененные «речию, данною нам
с самого начала нашего выговора, именно ж прозою». «Проза великую
уже получила силу, власть и честь [. . . ]» (с. 207). «[. . . ] Какая ж бы
ныне была уже в поэзии и в стихах нужда, когда все-на-все исправля­
ется прозою?» В ответ указывается, что некоторые из видов прозы,
например церковные песнопения, являются лишь трансформацией поэти­
ческих жанров. Однако «обстоятельства времени советуют донесть прямо»,
что в стихах «нет поистине ни еамыя болыпия в них нужды, ни от них
всемерно знаменитыя пользы». Все же «потолику [.. .] надобны стихи
между учениями словесными, поколику фрукты и конфекты на богатый
стол по твердых кушаниях» (с. 208).
В этих рассуждениях любопытна не только сравнительная оценка
форм стиха и прозы, но и указание на их тесное взаимодействие в сфере
поэзии.
В начале XIX в. широкое понимание поэзии (не в смысле науки,
а в смысле формы творчества) решительно укрепляется. В «Новом сло-
вотолкователе» 1806 г. (ч. III) говорится так: «Поэт пишет в стихах
и прозою, но о чем бы он ни писал, не должен никогда терять из виду
того, что поэты, честные люди, не могут иметь в писании иной цели, как
ту, чтобы у ч и т ь и н р а в и т ь с я . В первом случае должно всегда осно­
вывать свой труд на началах нравов и на началах законов, управляющих
обществом, а в последнем надобно получить от неба талант своего искус­
ства и не употреблять его ни для критики почтенных людей, ни для
глумления над вещами, уважения достойными» (с. 434). В разделе
о прозе прибавляется, что «проза бывает стихотворческая, каковою писан
Телемак» (с. 462).
Так ищутся в начале XIX в. существенные признаки поэзии в отли­
чие от прозы.
В «Правилах словесности» Якова Толмачева, со ссылкой на Блэра,
обсуждается вопрос о разных пониманиях поэзии. Отвергается определе­
ние ее как искусство вымысла и подражания. «Механизм стопосложения»
и «большее искусства пиитической речи перед прозаической» призна­
ются также приметами несущественными. «По моему мнению, самое вер­
ной и краткое определение поэзии сделать можно, назвав оную языком

63 Ср. также ряд замечаний об отношении элоквенции к поэзии в «Слове о витий­


стве» (Соч., т. III, с. 562 и след.).
106 О ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

страсти или живого воображения, подчиненным большею частью закону


стихотворного лада: большею частью — говорю, ибо стопомерие состав­
ляет внешнее отличие поэзии; но есть много таких стихотворений, кото­
рых форма столь неопределенна, столь близка к разговорному языку,
что трудно отличать оные от сочинений прозаических; напротив, бывает
иногда проза столь доброгласна и благослична, что весьма близко подхо­
дит к пиитическому размеру. Поэзия и проза часто сближаются одна
с другою и соединяются вместе, как свет с тению. Нет великой нужды
точно определять поэзию, если ее свойства известны. Споры ничтожных
писателей о сем предмете можно назвать пронырствами мелкой критики,
не заслуживающими никакого внимания» (ч. IV, с. 20—21). Проза же
определяется как язык рассудка, «естественнейший и легчайший язык
нашей мыслящей способности» (с. 25). «Следовательно, всякого рода
наставления, содержащие умозрительное (теоретическое или практиче­
ское) учение, есть предмет и цель прозы» (с. 27). Поэзия, отделившись
от прозы, «ограничила цель свою одним изображением приятного» (с. 95).
Ее красоты— «вымысел и живописание предметов» (с. 96). «Прозаики,
отделясь от стихотворцев, должны были первое обратить внимание на то,
чтобы определить круг своих предметов, цель действия и средства к до­
стижению оной. От сего произошли риторические правила и родилось
ораторское искусство» (с. 37). Устанавливаются три рода прозы — проза
философская (ее основа — рассудок), пиитическая (воображение) и ора­
торская (страсть) (с. 36—37). В основу организации прозы исторически
легла проблема красноречия (с. 40 и след.). Эта проблема освещается
в риторике, которая занимается вопросом о приличном соглашении мыс­
лей со словами (с. 87). Таким образом, риторика определяется прежде
всего как «наука слога» (с. 90). «Но сочинители стесняли или распростра­
няли сию науку по разным причинам, особливо по соображению цели,
для которой они ее писали» (с. 89—90). И в риторику прежде всего
вмещается учение о прозаических жанрах, к которым, кроме поучитель­
ных, описательных и совещательных сочинений, относятся также письма
и разговоры. Однако границы между прозой и поэзией признаются скольз­
кими, подвижными. Цитируются слова Кондильяка:
«Telle est en général la différence, qu’on peut remarquer entre le poète
et le prosateur: c’est que le prémier affiche, qu’il veut plaire, et s’il instruit,
il parait cacher, qu’il en ait le projet: le second au contraire affiche, qu’il
veut instruire, et s’il plait, il ne parait pas en avoir formé le dessein»
(ч. III, с. 161). То есть: «Разница, которую можно усмотреть между
поэтом и прозаиком, в общем такова: первый заявляет, что он хочет
нравиться, а если поучает, то старается скрыть, что это входит в его
замысел; второй, напротив, объявляет, что он хочет поучать, и если он
нравится, то видно, что это не составляет его намерения».
Однако в теориях литературы прозаические формы входят в поэтику
лишь с 20-х годов64. В «Опыте пиитики и риторики»** различаются два

64 Впрочем, принцип смешения жанров поэтических и прозаических признавался


и в XVIII в. Ср. у Кондильяка: «Les genres tendent toujours à se confondre.
En vain nous les écartons pour le s distinguer: ils se rapprochent bientôt: et auf-
sitot qu’ils se touchent, nous n ’appercevons plus entre eux le s lim ites, que nous
avons tracées. Q uelquefois le poëte, em pietant sur le prosateur, parait afficher
qu’il ne veut, qu’instruire: quelquefois au ssi le prosateur, ém pietant sur le poëte,
parait afficher, qu’il ne veut que plaire» *.
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 107

смысла слова поэзия·, в обширном смысле оно «означает дарование, спо­


собность артистов — изображать изящную природу изящным образом»
(с. II), т. е. оно — синоним искусства вообще; в тесном или собственном
смысле оно относится только к дарованию поэта, который владеет вы­
мыслом и мерой. Поэзия отличается от прозы — миром вымысла, стихо­
выми формами и целью. У ораторов цель — «убедить, склонить на свою
сторону, следовательно, всегда практическая, у других прозаиков — со­
общить другим свои познания и мысли; а у поэта — доставить им невин­
ное удовольствие или лучше перелить в них те чувствования, которыми
наполнено и проникнуто его сердце во время живого представления пред­
мета, занимающего всю его душу» (с. I I I —IV). Однако в обзоре истории
немецкой поэзии читается: «Сочинители романов Вагнер и Жан-Поль
Рихтер у немцев также причисляются к поэтам» (с. ХСІХ). В главе
о басне разрешается проблема повествования, и к повествовательному
роду поэзии причисляются «повести в собственном смысле и романы»
(с. CCLIII). Все же признается первенство «басней стихами» перед бас­
нями в прозе (с. ССХСѴІ), и из жанров повествовательной поэзии рас­
сматриваются только сказки: роман и повесть еще не имеют своей поэ­
тики.
В «Главном начертании теории и истории изящных искусств» К. Мей-
нѳрса, переведенном проф. Сохацким (1826, изд. 2-е), появляется такое
«прибавление о романах»: «Нынешние наши романы в рассуждении по­
следней своей цели совершенно удаляются от всех других прозаических
сочинений и, напротив того, сходны с стихотворениями». Законы эпиче­
ского стихотворства «с малыми отменами можно применить к романам.
Романы не могут еще и тогда быть одобряемы для чтения, когда они
прямо не вредят сердцу; ибо они разными образами бывают зловредны
разуму и назначению девиц и молодых людей. Привычка читать романы
пагубна и опасна. [...] Вообще комические романы предпочтительны
важным, и краткие пространным» (с. 269—270).
В «Словаре древней и новой поэзии» Остолопова (СПб., 1821) грань
между поэзией и прозой пролегает по полосе «смешанных», полупиити-
ческих жанров, к которым относятся «романы и все писанное в их роде».
Поэзия определяется как «вымысл», основанный на п о д р а ж а н и и
природе изящной и выраженный словами, расположенными по извест­
ному размеру, [тогда] как проза или красноречие есть и з о б р а ж е н и е
самой природы речью свободною» (ч. II, с. 400). Сферы поэтического и
прозаического иногда скрещиваются. « [ ...] Мы встречаем вымыслы пии-

0 смеш ении поэзии с прозою так говорится в «Правилах словесности»


Я. Толмачева (ч. III): «Слог философских сочинений, возрастая, слог ж е пии­
тических и ораторских, уменьш аясь в силе воображения и страсти, могут часто
смешиваться м еж ду собою и входить в пределы один другого» (с. 36). «Но как
воображение есть п о с р е д с т в у ю щ а я способность м еж ду рассудком и стра­
стями, —есть и с в е т , озаряющ ий предметы желаний, и и с к р а , воспламеняю­
щая страсти: то по сем у совокупному действию или лучш е слиянию оного
с рассудком и страстями, как и преж де сказано, невозмож но никак слог стихо­
творных от слога философских и ораторских сочинений отделить и з в е с т н ы м
и т о ч н ы м п р е д е л о м » (с. 68—69). Ср. определение дидактической поэмы —
с. 70 и след.: «Философ-прозаик и стихотворец-дидактик руководствуются в своих
произведениях о д н о ю и т о ю ж е с п о с о б н о с т ь ю — рассудком» (с. 77—
78), но сочинение стихотворца «должно быть несколькими степенями выше»
(с. 79).
108 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

тические, представленные в простой одежде прозы, каковы суть романы


и все описанное в их роде; встречаем также предметы истинные, кои
украшены всеми прелестями поэзии — таковы поэмы исторические и ди­
дактические. Но сии вымыслы в прозе и сии повествования или поуче­
ния в стихах не заключают в себе ни настоящей прозы, ни настоящей
поэзии; это смесь двух различных сущностей, это суть исключения из
общего правила, не могущие опровергнуть показанного здесь определе­
ния поэзии» (с. 400—401).
Таким образом, принцип красноречия как бы пересекает области сти­
ховых и нестиховых форм. Но анализ большинства пиитических жанров
выносится за пределы красноречия, следовательно, риторики. В сфере же
прозаических форм колеблется между пиитикой и риторикой вопрос о ро­
мане, повести, сказке. Любопытно, что в борьбе с определением поэзии
по принципу стиховой композиции фигурирует обычно та ссылка на Ари­
стотеля, которая была уже мобилизована Тредьяковскимб5. Между тем ар­
хаическое понимание поэзии как стихотворства пережиточно держится
вплоть до эпохи натурализма. Оно, например, развивается в «Учебной
книге российской словесности» Н. И. Греча66.
Однако большая дорога, по которой двигалась практика и теория
литературы, отклонялась далеко от этих учебных истин в сторону нести­
ховой, прозаической поэзии. Вместе с тем синкретизм жанров усиливался.
Границы риторики передвигались, то суживаясь, то захватывая вновь
открытые области художественной прозы.
Повесть, роман и сказка до половины 30-х годов рассматриваются как
область общего пользования между поэтикой и риторикой. Так, А. Мерз­
ляков говорит об этих жанрах и в «Пиитике» и в «Риторике» **. В «Пии­
тике» роман сближается с эпопеею (с. 234, 236), хотя не скрывается
стремление прежних исследователей относить его к «историческим родам
в прозе», т. е. к чисто риторическому жанру (с. 234). За романом, как
и за повестью, утверждается образовательное значение — «познание лю­
дей и света». «[. . . ] Романы, в которых одобряется порок и постыдные
удовольствия изображаются чертами, хотя блестящими, но соблазнитель­
ными, заслуживают презрение» (с. 239; ср. в «Риторике», с. 79). В «Крат­
кой риторике» подчеркивается смешение в романе поэтических и рито­
рических форм: в нем «правила в рассуждении расположения и слога
суть те же самые, которые относятся и к истинным повествованиям.
Впрочем, сей род принадлежит более к стихотворным, нежели к прозаи­
ческим родам; и потому писатель романа должен знать еще некоторые
наставления пиитики» (с. 75). Двойственная природа романа побуждает
Мерзлякова особенно настаивать на его поучительности (с. 79), на зна­
чении в нем «превосходных нравоучений и силы чувствований» (с. 82).
Ведь для Мерзлякова основным критерием отделения прозы от поэзии
была цель. «Поучение, объяснение, убеждение разума есть п е р в а я цель
прозы и в т о р а я — поэзии [. . . ] » («Пиитика», с. 61). В романе обе эти
цели смешиваются в разных пропорциях, поэтому роман приближается
то к поэзии, то к прозе. Так проблема риторических форм, «красноречия»,
проблема нравственно-житейского убеждения в 20—30-х годах терпит
существенные ограничения не только в поэзии, но и в прозе. Любопытно,

65 См.: Остолопов Н. Словарь древней и новой поэзии, ч. II, с. 402—408.


66 Ср. рецензию в «Отечественных записках», 1845, т. XLIX и L *.
П О Э ТИКА И РИ Т О РИ К А 109

что сама проблема прозы теоретически разрешалась по-разному. Особенно


оригинально отношение к ней в «Риторике» Н. Кошанского. В «Общей
реторике» (изд. 5-е, СПб., 1838) он так определяет задачи наук: «Грам­
матика занимается только с л о в а м и ; реторика преимущественно м ы с ­
л я м и ; поэзия преимущественно ч у в с т в о в а н и я м и » . Различаются
общая риторика как наука об изобретении, расположении и выражении
мыслей, и частная — «руководство к познанию всех прозаических сочи­
нений» (с. 2). Происхождение прозы возводится к писаниям неученых.
«У древних классических народов были только два способа соединять
мысли — стихи и периоды 67. [.. .] У древних были только поэты и ора­
торы, прозаиков не было. Философы и историки считались больше мудре­
цами, нежели писателями. В средние века ..] ученые также писали
стихами и периодами. Проза возникла из желания неученых писать,
к а к у м е л и — н а у д а ч у — может быть, иные с приятностью и со вку­
сом» (с. 35—36)68. Это произошло в средние века, и ученые сначала пре­
зирали прозу. «Но в наше время проза достигла изящества (проза Карам­
зина. — В. В.); ее употребление сделалось всеобщим; имя прозаика отли­
чилось от имени оратора и поэта [...]». Нужно отделять «прозу безыс­
кусственную (безграмотную) от изящной. \ . . .] Ни та, ни другая не
употребляет ни стихов, ни периодов; но первая потому, что их не знает,
вторая потому, что хочет от них отличиться» (с. 37). Поэтому изящная
проза часто «восхищает, как поэзия». Она «есть счастливое гармоническое
соединение плавности периодов с мерою стихотворною». Она не стеснена
их правилами, является свободным выражением мыслей, но заимствует
нечто от стиха и периодов — «по внушению разума, нежного слуха и
вкуса». «[.··] Изящная проза едва ли не труднее и стихов, и периодов;
ибо там есть причины к извинению; здесь нет никаких» (с. 40). Кошан-
ский выделяет даже особую категорию прозаического слога, который «упо­
требляется не ораторами и не поэтами, но собственно прозаиками, т. е.
историками, философами и романистами». Это — разновидность среднего
слога (с. 93).
Итак, принцип убеждения и научения в понятии прозы сочетается
с особыми стилистическими формами, которые сохраняют свою силу при
устранении самого принципа. Но границы между прозой как красноре­
чием и «безграмотной» прозой понимаются различно. В определении са­
мого «красноречия» в 30-х годах намечаются резкие различия между
представителями разных литературных и эстетических течений. В сущ­
ности, идет по разным направлениям подготовка натуралистического
слияния поэзии с прозой, и тем самым подготовка отказа (конечно, чисто
терминологического) от риторики.
А. Глаголев в «Умозрительных и опытных основаниях словесности»
(СПб., 1834) в таких выражениях устанавливает структуру изящной
словесности: «Изящная словесность, как искусство, соединяет в себе чув­
ственное с умственным или внешнее с внутренним. Красота и совершен­

67 Периоды, будучи «свободною речью», «имеют свои части, свои члены, извест­
ную полноту слов и выражений, плавность, гармонию, удовлетворительность
окончаний и требуют учения риторики» (с. 36).
68 «Риторика» Н. Кошанского должна быть принята во внимание при изучения
языковых форм пушкинской прозы. Во всяком случае, и теоретические суж де­
ния А. С. Пушкина о прозе, и стилистическая структура его прозы обнаружи­
вают большую близость к основным положениям «Риторики» Кошанского *.
110 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

ство форм принадлежат преимущественно поэзии; напротив того, иссле­


дование отношений и связи истин есть дело красноречия. Отсюда проис­
ходит разделение изящной словесности на поэзию и красноречие» (ч. III,
§ 87, с. 63). Ставится проблема поэтического выражения, признаками
которого являются «украшения и живопись» («Сегодня вечером, — ска­
зал Леонид, — мы будем ужинать у Плутона» — в отличие от прозаи­
ческого выражения: «Сегодня вечером мы умрем»). Красноречие же рас­
сматривается как «высший талант, объемлющий все тоны слова, начиная
от простой прозы до поэзии» (§ 97, с. 71). Таким образом, понятия поэти­
ческого и прозаического устанавливаются в чисто языковом плане. При­
знаются (как и у Кошанского) три вида слога — поэтический, прозаиче­
ский и, как переходная форма между ними, — ораторский. «Из сих
двух способов выражения (поэтического и прозаического. — В. В.) со­
ставляется слог ораторский, занимающий между ними среднее место,
подобно тому как из ярких и тусклых красок составляется новая краска
не слишком блестящая и не слишком темная; ибо в ораторском слоге под
цветами красноречия должна быть скрыта истина, принадлежащая не
фантазии, а разуму» (§ 125, с. 101).
Но пределы «красноречия», а следовательно, и изящной словесности
далеко раздвинуты. «В наших деловых бумагах, — пишет А. Глаголев, —
кроется все древнее красноречие со всеми его видами: судебным, совеща­
тельным и описательным; различие состоит в том, что древние декламиро­
вали свои речи в собраниях народных или в сенате, а у нас секретари
читают свои записки в присутствиях, начальники отделения перед мини­
страми, обер-секретари в сенате и т. д.» (ч. I, с. X I—X II).
В связи с этим «лингвистическим» раскрытием основных понятий
А. Глаголев мало интересуется классификацией жанров в сфере прозы
и поэзии. Роман сопоставляется с эпопеею, хотя, «не имея ни объема ни
важности эпопеи, он представляет нравственную жизнь одного лишь
какого-либо героя или лица и с одной точки зрения» (ч. IV, с. 86). По­
весть же сводится к изображению «одного разительного или любопытного
случая из жизни нравственной». Любопытно общее.замечание по поводу
этих жанров, говорящее о близости их к прозе, к красноречию — в по­
нимании Глаголева: публика требует «математической точности в самой
игре воображения·» (с. 89).
Так в 30-е годы происходит снижение красноречия, его высоких жан­
ров; усиливается тенденция к смешению «поэтических» и «прозаических»
(resp. риторических) форм.
Трансформация прозаических жанров, обратившихся в 20-х годах
к формам «внелитературной» речи и к образам подставных рассказчиков
и писателей — из той языковой среды, которая была далека от риториче­
ских теорий, грозила книжным нормам красноречия. В самом начале
30-х годов чувствуется поворот в стилистических тенденциях в сторону
натурализма (или правильнее: «натуризма»).
В «Кратком курсе словесности, приспособленном к прозаическим со­
чинениям» Вас. Плаксина (СПб., 1832) решительно отрицается обяза­
тельность для прозы «красноречия» в высоком смысле: «можно писать,
как должно, выполнять все требования речи, относительно назначения
оной, и вместе с тем н е к р а с н о р е ч и в о , ибо это не всегда нужно
[ .. .] » (с. 59). Красота и приятность «только средства, в некоторых слу­
чаях ведущие к цели, предполагаемой сочинителем» (с. 58). Слово же
П О Э ТИКА И Р И Т О РИ К А 111

« х о р о ш о» не имеет определенного значения, следовательно не может


ничего определять (с. 58—59). Ограничение «красноречия» не мешает
прозе осуществлять свое назначение. В главе о фигурах риторических
Плаксин с необыкновенной отчетливостью рисует обусловленность про­
заических форм, имеющих нравственно-житейскую цель, обстановкой,
социально-бытовым контекстом: «Риторика учит сообразоваться с целию,
с обстоятельствами, с лицами — с их способностями, степенью образова­
ния, с наклонностями; и естественную наготу истины, часто оскорби­
тельную, часто горькую, научает прикрывать и услаждать искусством
[ . . . ] » (с. 79). «Красноречие» утрачивает свой высокий смысл и обозна­
чает лишь дар убедительной, соответствующей своему назначению речи.
Так намечается выход риторики как теории прозы за границы красноре­
чия в прежнем понимании этого слова. В связи с ѳтим еще острее под­
черкивается двойственность структуры романа и повести. «Хотя рито­
рика, — пишет Плаксин, — ограничивается изложением законов прозы,
которая говорит о мире действительном для известных видов; но как
часто действия душевных сил бывают столь смешанны, что самая игра
оных направляется к положительным пользам, и произведения, ознаме­
нованные всеми условиями изящества, часто соглашаются с житейскими
выгодами, то по сим причинам роман, повесть, сказка, анекдот могут и
должны входить в круг риторики; ибо они имеют двойственную сущность
и назначение: по основной своей идее и по содержанию они состоят в об­
ласти поэзии, а по цели и способу изложения относятся к прозе, именно
повествовательной [ . . . ] » (с. 134—135). Полупиитические жанры эти,
по мнению Плаксина, должны или, по крайней мере, могут отвечать
«назначению», «цели» прозы как «выражения познаний», как речи «об
истинах существенных, для пользы житейской или нравственной»
(с. 57)* — и воплощать в своей структуре типический образ прозаика.
А этот образ рисуется очень настойчиво как образ ритора: «прозаик
никогда не должен упускать из виду нравственно-житейской цели»
(с. 97) ; «прозаик не должен терять из виду своей главной цели —
н а у ч и т ь , принимая в обширном значении сие слово» (с. 98); «прозаик
говорит истину для улучшения читателя» (с. 110). Этой риторической
целью обусловлена зависимость композиции прозаического произведения
от «обстоятельств», обстановки и образа слушателя. « [ ...] Здесь должно
сообразоваться с понятиями, образом мыслей, общим характером слуша­
телей или читателей и с самою целию сочинителя» (с. 73).
Любопытно для характеристики этих изменений в понятии риторики
за 30-е годы наблюдать, как пристально Шевырев в своей «Теории поэ­
зии» (М., 1836) следит за эволюцией функций красноречия в системах
эстетики. Излагая содержание «Всеобщей теории изящных искусств»
(Allgemeine Theorie der schonen Künste) Зульцера, Шевырев замечает:
«Основываясь на тесной связи прекрасного с добрым, Зульцер не отде­
ляет резко поэзии от красноречия и думает, что цель их одна и та же,
но способ достижения цели различен: разница же заключается в том, что
в поэте действует более фантазия, в ораторе — сила рассудительная»
(с. 318—319). Очень подробно останавливается Шевырев на враждебной
Зульцеру концепции Бутервека (Aesthetik von Fr. Bouterwek, 1824,
2 Th.), который «строго отделяет» риторику от эстетики и красноречие
от поэзии: «кажется, первый он положил резкое разграничение этих двух
искусств, заключив различие оных в цели [ .. .] . В красноречии эстетиче­
112 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П Р О ЗЕ

ская часть искусства всегда служит для цели внешней, посторонней, не


прямо касающейся самого искусства, и потому занимает второе место».
Риторика в этом аспекте определяется как «теория изящной прозы», но
с выделением из области прозы целой жанровой категории, которая при­
знавалась промежуточной между поэзией и прозой и которая обознача­
лась в ту эпоху именем романа (с. 333).
Таким образом, на протяжении 30-х годов происходит ломка поня­
тия «красноречие», которое как бы спешит следовать за развитием прозы.
Характерны для этой эпохи колебания в понимании содержания и границ
прозы художественной — в отличие от деловой. Так, проф. П. Е. Георги-
евский, который находился под сильным влиянием Плаксина, в своем
«Руководстве к изучению русской словесности» (1835, в расширенном
виде — 1842, 4 ч.) рассматривает «красноречие» как искусство смешан­
ное, подобно зодчеству, как «промежуточную сферу между собственной
прозой (т. е. деловой прозой) и поэзией» («Основные начала изящных
искусств», с. 17)69. Однако «деловая проза» все сильнее и сильнее вры­
вается в «литературу», в прозу художественную. Эстетические теории
не всегда диктуют нормы литературе, часто отстают от нее, но в 30-х го­
дах проблема поэтического в прозе объединяет и теорию и практику ли­
тературы в одной общей задаче, хотя формы ее решения были разные.
Высокая университетская наука отражала с некоторым запозданием поло­
жение «теории поэзии» на Западе.
По иным путям, чем у Плаксина, намечен отход от прежних систем
теории красноречия И. И. Давыдовым, который шел за Блэром. Правда,
основой словесности и у него полагается «искусство красноречиво го­
ворить и писать» («Чтения о словесности», курс I, М., 1837, с. 4 и след.).
Но поэзия уже в давние времена отделилась от красноречия. «Люди, заня­
тые общественными делами, искали не одного удовольствия, но и полезных
сведений. Размышляя о должностях своих, они любили повествования
о предках; истина заступила место вымысла. Тогда историк оставил поэ­
тические украшения и ограничил себя простым, но верным рассказом;
философ обратился к изображению истины; вития начал убеждать волю.
С тех пор поэзия совершенно отделилась от красноречия [...] » (курс III,
1838, с. 7). Поэтические произведения распадаются на классические и
романтические: в древних — владычествуют формы, в новых — идеи.
В новой поэзии бесконечность идеи торжествует над конечностью формы.
Проблема внушения, убеждения уже не играет при анализе художе­
ственных жанров роли существенного признака, хотя она всплывает при
определении дидактической поэзии (с. 105 и след., с. 111 — о сатире,
с. 123 — о синтезе «постижения» и «творчества» в дидактической поэ­
зии, сатире, и послании), поучительной повести (Гофман и Тик). Отде­
ление поэзии от красноречия идет по линии изображения двух миров —
идеального и действительного (курс II, с. 15). И красноречие и поэзия
включены в сферу поэзии в обширном смысле. Но красноречие, «разви­
вающее преимущественно характер живописи», «отглашает движения
чувства» изобразительно, «сливается с обыкновенной речью» и, будучи

69 Ср. у Георгиевского замечание о полуриторических жанрах: «повести, сказки,


романы и часто анекдоты по основной своей идее и по содержанию должны
принадлежать поэзии, а по способу изложения и цели, — изображ ение деяний
человеческих, — относятся к прозе» (с. 49).
ПО Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А ИЗ

обращено к миру действительности, убеждает и трогает совокупным дей­


ствием «света разума», теплоты чувства и живописи воображения.
«В красноречии, по законам проявления жизни внешней и внутренней,
находим роды, соответственные родам поэзии и искусства вообще: исто­
рию, философию и ораторскую речь, или собственно витийство. [. . .] Ис­
следование изящного слова во всех этих изображениях мира действи­
тельного есть предмет философии, или теории красноречия» (с. 16). Все
эти три рода красноречия рассматриваются в аспекте ораторства. «Фи­
лософский, или доказательный элемент ораторской речи в полном разви­
т и и — вот философское сочинение» (с. 235). Особенно любопытны рас­
суждения об истории, которыми вскрывается принципиальная связь
повествовательных форм вообще с ораторством: история — «это р а з в и ­
т и е и с т о р и ч е с к о г о э л е м е н т а о р а т о р с к о й р е ч и . Вития, по­
казав, что и как происходило, должен еще раскрыть, как что-либо быть
долженствует. Оттого речь, как развитие полного умозаключения, требует
и изложения исторического, и доводов философских» (с. 263). «История,
собственно называемая, слагается из описаний (изображений внешней
жизни в пространстве. — В. В.) и повествований» (изображений внеш­
ней жизни во времени. — В. В.) (с. 265).
К концу 30-х годов в русской литературе, сосредоточившейся на про­
заических низких жанрах, на возведении их в «перлы поэзии» (к этому
влекли завоевательные тенденции прозаической поэзии), остро встает
проблема борьбы с риторикой. В самом деле, для натурализма, хотя он
и полон был риторических тенденций в социальном плане, нормы преж­
ней риторики, вращавшейся преимущественно в кругу красноречия вы­
сокого рода, были неприемлемы и не нужны. Ведь натурализм исходил из
принципа соотнесения литературы с бытом. А этот натуральный быт, из
которого литература сначала даже вовсе исключила «высшее общество»,
не во всех своих сферах имел теоретически осознанные формы риториче­
ского воздействия, вернее, в большинстве своих «низких» плоскостей
был явно враждебен «риторике» в прежнем, литературном смысле этого
слова. Недаром Белинский потом язвительно противопоставлял натураль­
ную школу умершей «риторической».
С другой стороны, если условно объединить противные натурализму
течения под именем «романтических», то им, в их стремлении ограничить
область литературы одной поэзией, риторика была помехой. Тяготение
к отрыву поэтики от риторики и к удалению риторики за пределы лите­
ратуры характеризует эти движения. Показательна в этом отношении
выдержавшая два издания диссертация проф. Мих. Розберга «О разви­
тии изящного в искусствах и, особенно, в словесности» (Дерпт, 1839).
В ней были выдвинуты, между прочим, такие тезисы: «Изящные искус­
ства не суть подражания природе»; «Произведения искусства, в эстетиче­
ском смысле, выше произведений природы»; «К изящной словесности
в строгом смысле принадлежат только произведения собственно поэти­
ческие»; «Упадок изящных искусств и поэзии ощутителен, когда они,
не надеясь на свою самостоятельность, ищут опоры в понятиях полити­
ческих или философских» (с. X III—XIV на с. 64: «поучительная
поззия, философская ли она, повествовательная или описательная, при­
норавливает искусство к целям посторонним, употребляя оное не безу­
словно, а чтобы украсить, приправить чуждые ему намерения и настав­
ления»).
8 В. В. В и н огр адов
114 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

Так проблема риторики изгоняется из литературы. Как часто бывает,


уходит со словом лишь часть «содержания». Риторические формы, во вся­
ком случае, остаются в литературе. Они лишь получают в господствую­
щих литературных школах иное «внешнее» строение и иное идеологи­
ческое наполнение. Функции же их остаются прежними. Риторические
жанры ищут новых имен. В 40-х годах за ними укрепляется введенное
в русский литературный обиход Белинским имя «беллетристики»70.
Впрочем слово «беллетристика» уже со второй половины 40-х годов, когда
проблема художественности в литературе поглощается проблемой «ути­
литарности», либерального или социалистического учительства, делается
синонимом художественной прозы вообще. В связи с переоценкой «про­
заического» и с отрицанием «поэзии» в прежнем смысле— «риторическое»
и «поэтическое» становится в литературе 40-х годов лишь разными аспек­
тами, разными сторонами одного и того же литературного произведения.
М. Чистяков в своем «Курсе теории словесности» (1847, ч. II, с 161—
162) писал: «Во всяком прозаическом сочинении, несмотря на его одно­
сторонность — относительно к действию его на душу, есть и должна быть
известная степень художественности и эстетической красоты, потому
что всякое сочинение есть плод искусства, т. е. плод самосознательного
подчинения своей деятельности общим потребностям человечества и ча­
стным требованиям человека, как известного неделимого, как лица, жизнь
которого ограничена физическими и нравственными условиями. Следова­
тельно, говоря о прозаических сочинениях, необходимо обращать внима­
ние и на художественную, беллетристическую сторону их. Если эта сто­
рона не во всяком прозаическом сочинении есть, то она во всяком может
быть, и, когда есть, составляет достоинство, украшение умственного
труда». Но с другой стороны, «всякое поэтическое произведение по своей
сущности поучительно, потому что оно вносит в нашу душу идею; но не
всякое поучительное сочинение есть поэтическое: одной поучительности
для поэзии не достаточно» (с. 160). Поэтому прежнее отделение поэзии
от красноречия категорически отвергается. Необходимо в каждом объекте
усматривать «поэтическое» и «прозаическое», провидя высший синтез
этих категорий в философии (что на языке того времени почти равнялось
социологии) ; «исключительно умственное направление составляет глав­
ное отличие прозаических сочинений. Но художественное, поэтическое
начало более или менее втекает во всякую умственную работу ученого;
совершенной противоположности между поэзией и наукой нет и быть
не может; наука, в высшем своем развитии, — философия, как гармони­
ческая связь идей с живыми фактами, становится поэтическим созданием;
поэзия, как проявление идей в живых формах, имеющих все признаки,
все свойства действительности, становится философиею: или иначе —
наука, философия и творчество, поэзия достигают высшего своего совер­
шенства, сливаются в одно; различие между ними исчезает: для обеих
одна задача — воспроизведение жизни в слове: для обеих одна форма,
форма жизни — сочетание мысли с явлением, идеи с действием, в кото­
ром она осуществляется и получает определенную форму; различен у них

70 Понятие беллетристики в литературе 40-х годов, односторонне и внешне истол­


кованное Б. М. Эйхенбаумом в книге ц«Лев Толстой» (JL, 1928), нуж дается
в точном определении. О нем см. в моей книге «Образ автора в худож ествен­
ном произведении».
П О Э ТИ К А И Р И Т О Р И К А Ц5

только путь: поэт от идеи переходит к явлению, мыслитель — от явления


к идее» (с. 161).
Можно на 40-х годах, когда умирает риторика как отдел теории лите­
ратурного слова, прекратить обзор этих исторических картин на общую
тему: поэтика и риторика в их взаимоотношениях. Обращение к мате­
риалу литературного прошлого все же дает право сделать следующие вы­
воды:
1. Поэтика стиха и прозы находилась всегда в тесной связи с тради­
циями риторики.
2. Понятие риторики, как и основные категории ее пользования —
красноречие и проза, исторически менялись (соотносительно с эволюцией
понятий поэзии и пиитики), но при всех этих изменениях в литературе
оставался, как особый тип структурных форм, ряд приемов построения,
рассчитанных на «убеждение» читателя, на экспрессивную его «обра­
ботку».
3. Поэтика прозы, особенно связанной с традициями древнерусской
книжности, вышла из лона риторики71.
4. Роман, повесть, сказка и анекдот были, так сказать, адаптированы
риторикой в своей практике (так как генезис этих жанров на русской
почве выводит их за пределы риторики и, следовательно, «литературы»)
и образовали переходную, смешанную полосу полупиитических, полурито-
ричѳских жанров.
5. Захватив в сферу своей компетенции художественную прозу, но
постепенно лишаясь власти над новыми литературными жанрами ее, ри­
торика не поспевает приспособлять своих норм к транспонированным
в литературу формам бытовой речи. Поэтому, как нормативная теория
прозы, риторика утрачивает свое значение в 30-е годы. Новые ритори­
ческие формы литературы требуют новой интерпретации. Но быт в своих
«средних» и «низких» социальных кругах не имел твердо очерченной
теории красноречия. Поэтому литература могла только отвергнуть под
именем риторики теорию красноречия, связанную нормами прежнего
письменного языка.
6. Смерть риторики как теории «церковной» и «аристократической»
прозы не обозначала отказа литературы от риторических форм.
7. Теория прозы «натуралистической эпохи» непонятна без учета ее
риторических основ, ее «учительных» тенденций, ее «беллетристики».
8. Поэтика и риторика устанавливают разные типы литературных
структур и вместе с тем рассматривают разные формы бытия одного и
того же литературного произведения. Если поэтика изучает структуру
литературного произведения отрешенно от его «внушающих» и «убеждаю­
щих» тенденций, независимо от его направленности к воздействию на
слушателя и независимо от форм, которыми оно, это экспрессивное воз­
действие, связанное с «образом слушателя» и с особым культурно-быто­
71 Писатели начала X IX в. склонны были объяснять это различие м еж д у стиховой
и прозаической культурой X V III—начала X IX в. социологически: «Еще со вре­
мен Ломоносова словесность русская приняла два главные направления: она
или придворная или ученая; подраж ает французам или немцам. В веке Екате­
рины направления эти сохранились, хотя и получили отпечаток народности.
Все поэты — придворные, прозаики — или придворные также или ученые, боль­
шею частью из духовного звания» («Рассуж дение о составных началах и на­
правлении отечественной словесности в X V III и X IX ст.» H. JI. в приложениях
к переводу «Чтений о новейшей изящ ной словесности» Вольфа — М., 1835).
116 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

вым контекстом, осуществляется, то риторика прежде всего исследует


в литературном произведении формы его построения по законам чита­
теля 72. «Цель автора делается целью самих слушателей; его склонность
и желание становятся общими склонностями и желаниями. Мы не только
одобряем его советы, но с великою охотою готовы стремиться, куда он
нас призывает; готовы действовать вместе с ним, а особливо, когда он
умеет, с одной стороны, убедить нас в выгодах предлагаемого им мнения,
а> с ДРУГОЙ стороны, представляет легчайшее средство к достижению
конца» (А. Мерзляков. Краткая риторика, с. 100).
9. Так как риторика, учение о приемах убеждения, находит объект
своих изучений не только в сфере литературы, но и далеко за ее преде­
лами — в сфере социально-бытового языка — письменного ( «деловая
проза») и устного, то необходимо прежде всего определить в общем,
теоретическом плане те формы слова, те принципы построения, на ко­
торых основано языковое «внушение», «убеждение» слушателя (как бы
в соответствии с «общей риторикой» начала XIX в.), а затем выделить
в особые круги исследования риторические формы социально-языковых
жанров в быту и риторические формы в литературе.
Этот дидактический вывод — не только пожелание. Он наполовину со­
ответствует уже осознанным потребностям и целям лингвистики. Проб­
лема слушателя и бытовой риторики, управляющей формами социально­
языкового взаимодействия, усиленно разрабатывается в западной линг­
вистике (ср., например, книги Svedelius’a 73, Ch. Bally, Spitzer’a, Wunrter-
lich’a, Kalepky и др.) 7\ хотя пока еще только в связи с другими зада­
чами языкового исследования (ср. в русской лингвистике интерес к рито­
рическим формам у Г. О. Винокура) 75. В философском плане — приме­
нительно к эстетике и поэтике слова — проблема риторических форм
речи недавно нашла новое освещение в книге проф. Г. Г. Шпета «Внут­
ренняя форма слова» (М., 1927; ср. также последние главы его «Эстети­
ческих фрагментов», вып. II и III, Пб., 1923).
Проф. Г. Г. Шпет различает четыре типа речи. Они обособляются
по функциям и по структурным своим формам. Это — «практический

72 «Еіп Amerikaner D obell hat definiert: Poesie ist der Ausdruck einer Gem iitstim-
m ung nach eigenen Gesetzen: Rhetorik nach den G esetzen der Hôrer» (M ey er R.
D eutsche Stilistik. München, 1913, S. 2).
73 Carl Svedelius в своей замечательной по тонкости отдельных наблюдений книге
«L’analyse du language appliquée a la langue française» (Uppsala, 1897) пишет:
«On se contenta de considérer les relations du langage avec celui qui l ’emploie,
soit en parlant soit plutôt en écrivant, c’est à dire, avec le producteur, si l ’on
peut parler ainsi, et surtout le producteur, dans le domaine philosophique. Ce n ’est
que depuis quelques dizaines d’années que l ’on a conçu, a cet regard, des idées
plus libres et plus ju stes a la fois. On a com m encé à comprendre ce qu’on peut
appeler la nature pratique du langage la faculté qu’elle possède d’établir des
rapports de com m unication entre le s hom m es. En cette qualité elle doit toujours
etre exam inée au point de vue, non seulem ent de l ’auteur de la com m unication,
m ais aussi de l ’auditeur ou du lecteur, c ’e st à dire de celui qui reçoit la comm u­
nication» (p. 5) *.
74 Об учебных и популярных излож ениях риторических проблем в книгах типа
«V olkstüm liche Redekunst» Ad. Damaschke (Iena, 1924) или иного характера:
«Die Kunst des R edens durch W ort und Schrift. Lehrgang und R atschlage fiir
sprachliche Selbstbildung durch Rede — Stil-und-Vortragsübungen», von Ernst
Liittge (Leipzig, 1920) — можно и не упоминать.
75 См. его книгу «Культура языка» (1925) и статью «Глагол или имя» (в сб. «Рус­
ская речь», вып. III, 1928).
П О Э ТИКА И Р И Т О РИ К А 117

язык общежития» как «средство общения, имеющее постоянной целью


prima facie сообщение», речь научная, терминированная, речь риториче­
ская, которая, помимо сообщения, неразлучна с действием через впе­
чатление, с экспрессивностью, и, наконец, речь поэтическая. Хотя все
это речевые разновидности описываются соотносительно, но можно выде­
лить характеристику риторической речи и сосредоточиться на ней.
Риторическая речь лишена внутренних «поэтических форм» как «си­
стемы особой структурности», «не имеет и внешне подлинного поэтиче­
ского вида, а лишь квазипоэтический. [...] Ее намерение — не-поэтиче-
ское воздействие, и ее строение всецело определено внешними формами:
„шіан“ на место композиции, „авантюра" на место „образа" фантазии,
голая „возможность" («случай», «вероятность») на место реализуемой
идеи; „мораль" и „проповедь" на место правды и т. д.» (с. 92). Часто
в определение поэтической речи привносятся риторические признаки,
и она тогда понимается не только как особая сфера словесного творчества,
чуждая прагматических целей и созидающая формы «идеализованной»,
отрешенной действительности, но и как речь эмоционально-насыщенная,
«характеризующаяся производимым ею впечатлением па эмоциональную
сферу». Но это — «ложь», и ее разоблачение помогает точнее ограничить
и определить сферу самой речи риторической. Эмоциональная экспрес­
сивность независима от поэтических форм и может быть воздвигнута
прямо на логической базе. Она часто является как бы добавочной целью
к цели сообщения, добавочной уже потому, что она подчинена общей
цели самого сообщения. В сущности лишь научная речь хочет достиг­
нуть своей цели средствами чистого сообщения, так что сама эта чистота,
свобода от стремления к впечатлению, к экспрессивности «становится ее
внутреннею и самодовольною целью» (с. 145). Обычно же экспрессивная
направленность, формы убеждения, заинтересованность во впечатлении
входят в структуру прагматической речи. Это и есть область риторики
и риторических форм. Следовательно, риторической является речь, «заво­
лакивающая себя всеми степенями и порядками эмотивности» (с. 162).
Г. Г. Шпет особенно подробно останавливается на транспозиции ри­
торических форм в литературу, на проблеме риторических жанров.
«Согласимся такого рода литературные жанры, где ч у в с т в е н н ы й т о н
н а к л а д ы в а е т с я н е п о с р е д с т в е н н о на л о г и ч е с к у ю базу,
фундируется непосредственно логическими формами, где пафос вовле­
кается в самое аргументацию, где последняя перемежается воплем, моль­
бою, жалобою, угрозою, где чередуется обращение ad rem с обращением
ad hominem, согласимся все это называть р и т о р и ч е с к и м и р и т о ­
р и к о ю » (с. 156). Сюда Г. Г. Шпет относит « м о р а л и с т и ч е с к и е ,
резонирующие трактаты» (вроде рассуждений Экклесиаста, Паскаля,
Ницше и т. п.) и «все то, что теперь подводится, во-первых, под назва­
ние литературной, художественной и пр. критики, так называемой
публицистики и фельетона, и, во-вторых, под литературную форму ро­
мана и новеллы, независимо от к о л и ч е с т в а в них поэтических эле­
ментов, тропов, — в ницшевской „Заратустре" их наверное больше, чем,
например, в любом романе Золя, но, как словесное искусство, это — один
морально-риторический тип» (с. 157—158). Этой своеобразной экспрес-
сивно-морализующей природой риторической речи обусловлено особое
отношение ее к действительности, резко отличное от поэтического
творчества отрешенных, «идеализованных предметов» и от научного но-
118 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

стижения сущностей: «Риторическая речь, поскольку она заинтересована


во в п е ч а т л е н и и , легко отходит от действительности, рассматривая ее
только как одну из в о з м о ж н о с т е й , но не диалектического, а мораль­
ного и психологического типа» (с. 158). Проф. Шпет не разъясняет по­
дробно, а лишь намекает на «возможность того сложного отношения
внутри экспрессивных форм, которое создает внутренние фигуральные
формы и которое может быть источником, а следовательно, и регулято­
ром наслаждения, вызываемого риторическим произведением» (там же,
примеч.). Это указание на «осложненную экспрессивность» нужно
Г. Г. Шпету для утверждения того, что в риторике всегда «критерий
морали (в широком смысле этого слова) остается верховным», эстети­
ческое же руководство допускается ею лишь в сфере «экспрессивной
внешности».
В конечном счете все эти рассуждения должны укрепить позицию
романа как чисто риторического жанра, так как именно для романа осо­
бенно характерна экспрессивная осложненность, создающая иллюзию его
«поэтичности». Проф. Шпет с особенной настойчивостью возвращается
к проблеме «непоэтичности», риторичности романа, находя в нем «руко­
водимое моралистическими тенденциями, фантазирующее прослеживание
эмпирических возможностей в обстановке правдоподобного случая»
(с. 176). «Сознание и понимание того, что современные формы моральной
пропаганды — р о м а н — не суть формы п о э т и ч е с к о г о творчества,
а суть чисто риторические композиции, по-видимому, едва только возни­
кает, и сразу наталкивается на труднопреодолимое препятствие в виде
всеобщего признания все же за романом некоторой эстетической значи­
мости. Анализ роли в романе экспрессивной символики, регулирующей
его морально-риторическую патетику, должен осветить и эту проблему»
(с. 215).
Но надо признаться, что понятие экспрессивных форм у проф. Шпета
меньше всего дифференцировано. Интонация, мимика, жест, их «сигналы»
в литературе, формы социально-стилистической оценки лексических раз­
рядов, разные эмоционные значения слов, эмоционные категории в синтак­
сисе — все это прикрыто общим именем «экспрессии». Здесь же — и опять
в очень общем виде — рассматривается проблема «внутренних экспрес­
сивных форм» как форм «квазипоэтических». Таким образом, лингвис­
тике еще предстоит разобраться в специфических отличиях того типа
экспрессивных форм, которые относятся к сфере риторики. Кроме того,
трудно согласиться с прямолинейными суждениями Г. Г. Шпета о ро­
мане и новелле как о структурах всецело риторических. Для Г. Г. Шпета
слово и литературное произведение — структурно однородны76. Ритори­
ческим формам слова как бы соответствуют риторические типы словес­
ных структур. Проблема синкретизма форм в сложных литературных по­
строениях и возможности структурных вариаций не предусматриваются
в логической идеации понятийно отграниченных сущностей. Между тем
в романе как жанре единство имени не исключает широты жанровых
колебаний. Логическая унификация не покрывает живой литературной
78 « [ . . . ] Слово есть репрезентант не только «предложения», логического сомкну­
того трактата, патетически распущ енной речи оратора, замкнутого поэтического
произведения, но и всех этих языковых структур и всего языка в его идеаль­
ном делом, в его совокупной идее, как культурно-социального феномена»
(с. 164).
П О ЭТИКА И Р И Т О РИ К А 119

действительности тех «гибридных образований», к которым скептически


относится философ. С проблемой «художественной прозы» Г. Г. Шпету
показалось наиболее целесообразным управиться так, чтобы отойти в этом
вопросе от В. Гумбольдта по пути «свежих мыслей» (с. 166) и целиком
отнести все виды художественной прозы к риторике. Но против этого
взгляда, возвращающего к традициям X V III—начала XIX в., и литера­
турные теории, и литературная практика, и художественная действи­
тельность. Не всегда бывает существенно именование целого — ритори­
ческим или поэтическим — по крайней мере, для лингвиста, но бывает
существеннее различение приемов и принципов скрещения форм поэти­
ческих с риторическими. Так и судил о художественной прозе Гумбольдт.
Но все эти неясности и сомнительные обобщения не умаляют цены
яркой характеристики риторических форм речи у Г. Г. Шпета, четкого
и глубокого определения задач риторики. Даже проблема «гибридности»
самих риторических жанров поставлена с полной ясностью: «Не имея
своих особых внутренних форм, риторическое изложение есть изложение,
в общем, в высшей степени свободное, и оно пользуется одинаково как науч­
ными формами силлогизма, демонстрации и пр., так и формами простого
описания по заданному плану (временной, композиционной и т. п.), или
по готовой постоянной схеме (вроде хрии, например), или, наконец,
в форме наводящих на размышление „примеров11, парабол, притч и
просто афоризмов. Изобилие „украшающих11 словесных приемов делает
риторическое изложение внешне похожим на речь поэтическую (пре­
дельно — роман), а принуждение к „размышлению" о житейском опыте,
сердцеведение — с претензией даже на в ы с ш е е познание, в упрек и по­
срамление научно-философской ограниченности, — на речь философскую,
доводящую до сознания того, что также уже известно из опыта (пре­
дельно — мировоззрение) ». Вместе с тем резко подчеркнута тесная связь
риторических форм с социально-бытовым контекстом, с «потребностями
общежития», как выражался Вас. Плаксин: «Риторика воздействует п а-
т е т и ч е с к и , убеждает, но не отрешает свой предмет от действитель­
ности, а, напротив, вдвигает его в гущу житейского, суетного, злобо­
дневного» (с. 159).
Так философ на теории слова закладывает основы риторики. И его
архитектурный проект принципиально близок и к конкретным работам
современной лингвистики и к нормативным теориям прозы первой трети
XIX в. В этом совпадении есть не только исторический смысл, но и
живое требование к настоящему — рядом с поэтикой восстановить права
риторики. В современном искусствоведении есть даже тенденция рас­
ширить понятие риторического до общей категории искусства. Так,
Н. И. Жинкин в своей работе «Портретные формы»77 относит карика-
туру к риторическим формам. «Карикатура — это „басня", которая тре­
бует особого предварительного знания на основе особого словесного тол­
кования. Басня и карикатура, это — наглядное и н о с к а з а н и е , где
центр тяжести лежит не в самом сказании (как в образе), т. е. не в тексте
басни и не в формах карикатуры, а вне ее, в том ином, о чем она по­
учает и резонирует. [...] Портрет несет в себе форму поэтического об­
раза, тогда как карикатура форму риторического рассуждения, несмотря

77 Искусство портрета. Сб. статей под редакцией А. Г. Габричевского. М., 1928,


с. 3 8 -3 9 .
120 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П РО ЗЕ

на наличность в ней форм олицетворения». Этот перенос в изобразитель­


ное искусство категорий, которые теоретически были осознаны на мате­
риале литературы, обязывает к еще более углубленному раскрытию ри­
торических форм словесного построения.
Общие очертания задач, стоящих перед риторикой, мне кажется, до­
статочно намечены всеми этими историческими и теоретическими справ­
ками. Более точно и строго фиксировать предмет риторики можно лишь
после разработки большого материала. Для первоначальных разведок
удобно взять наиболее чистые риторические структуры. Такими мне пред­
ставляются освещающие по-разному одно событие — три произведения:
речь В. Д. Спасовича по делу Кронеберга и отклики на нее Ф. М. До­
стоевского и М. Е. Салтыкова-Щедрина.

И. ОПЫТЫ РИТОРИЧЕСКОГО АНАЛИЗА


1. ИСПО ЛН ИТЕЛЬСКОЕ И Л И ТЕ РА Т У РН О Е М АСТЕРСТВО ОРАТО РА

Ораторская речь — синкретический жанр. Она — одновременно и лите­


ратурное произведение и сценическое представление. Необходимо отде­
лить задачи исполнительского, «театрального» изучения от литературно­
стилистического. Ораторская речь — особая форма драматического моно­
лога, приспособленного к обстановке общественно-бытового или граждан­
ского «действа». И, конечно, принцип «театрализации», т. е. представле­
ние оратора как «актера», исполняющего «высокую» роль, общая атмо­
сфера, окружающая и сопровождающая «действо», «игра» исполнителя:
его позы, движения, мимика и жесты — и особенно та внутренняя «мело­
дия» речи, которая выражается в переливах тембра, в ритме, в сложной
системе интонационных переходов, — все эти моменты исполнения чрез­
вычайно важны для понимания существа ораторской речи.
Ф. А. Волькенштейн78 писал об этом так:
«Речь отзвучала и — уже неповторима. Живой речи не даст даже бук­
вальная запись. [...]
Речь говорится, и тут оратор — не сам по себе. Тут — оратор и слу­
шатель — два сердца, две воли. И те, тогда, прежде чем услышать, жили
вместе с оратором во всем, что создавало эту речь.
Напечатанная речь — только отрывок. Ибо было несколько защитни­
ков, все говорили, и каждый делал свое в общей работе защиты. [ ...]
Ибо живая эта речь жила тогда и могла жить только с остальными ре­
чами. Без них она — иная. Партитура одной скрипки, вырванная из кон­
церта.
Что может дать напечатанная речь? Повторить те же слова, те же
образы.
Но слово — только плоть речи. А душа ее — звук, голос. И в речи
есть еще ритмы. В голосе, в ритмах — вся взволнованность оратора, его
внутреннее движение и натиск на слушателя.
И труднейшая забота, когда записывается речь, — возродить ее ритмы
и гибкость. А голоса не вернешь».
Однако в такой общей форме эта проблема исполнения встает при
изучении каждого жанра звучащей речи. Необходимо уловить те ее

78 Волькенштейн Ф. А. В дореволюционных судах. Речи защитника. М.—Л., 1924.


П О Э ТИКА И РИ Т О РИ К А 121

оттенки, раскрытие которых содействует уяснению понятия об оратор­


ской речи как о своеобразной сфере исполнительского искусства. В этом
смысле, например, техника актерской игры, конечно, не совпадает с си­
стемой мимического сопровождения речи оратора, хотя тут мыслимы
разные соотношения79. Сравнительному изучению должны предшество­
вать наблюдения над типами жестикуляционно-мимического аккомпане­
мента звучащей ораторской речи у разных лиц. Семантика жеста и ми­
мики раскроет при таком подходе свою связь и принципы взаимодейст­
вия с семантикой звучаний и с семантикой словесно-предметного р яда80.
Для таких наблюдений особенный интерес представляют формы оратор­
ской речи, обращенные к многолюдной аудитории или, по крайней мере,
рассчитанные на нее, как публичные лекции, религиозные проповеди,
речи политические и судебные. В соответствии с обстановкой в них свое­
образно деформирована интонационная структура, которая являет слож­
ную орнаментовку повествовательных форм эмоционально-напряженными
обращениями, вопросами и увещаниями, отрешенными от привычных
условий говорения, хотя и ориентирующимися на них. Ведь тут момент
«симпатического» заражения играет исключительную роль. И, конечно,
формы звуковой экспрессии, воздействующие не только как своеобразное
•фонически-смысловое построение в своей «музыкальной» сущности, но и
как система выражения душевных волнений говорящего, — могут быть
объектом самостоятельного описания и исследования в теории ораторской
речи. Во всяком случае их восприятие — существенно не только для
эстетического переживания ораторской речи, но и для ее полной семанти­
ческой характеристики. Но в процессе произнесения они даны не изоли­
рованно, не как отдельный слой речевой структуры, а в функциональном
соотношении с другими формами чувственной экспрессии и главнее
всего — с приемами мимико-жестикуляционных изъявлений.
Проблема ораторских движений, поз, словом, форм моторной экспрес­
сии, конечно, встает в этой же плоскости. Однако едва ли она может
иметь «направляющее» значение, особенно в той ее части, которая ка­
сается не мимики лица и жестов руки, а движений. Во всяком случае,
ключ к стилистической композиции ораторской речи лежит не в ней.
Позы и движения должны как-то соответствовать общей эмоционально­
смысловой атмосфере словесного потока, следуя за его уклонами, их
резко очерчивая, подчеркивая внушительную силу слов. Они — как титры
в кинематографе или как заглавия эпизодов в постановках «Леса» и
«Д. Е.» у В. Мейерхольда. Они сопровождают произнесепие эмоцио-
яалыю-спаянных отрезков речи как их зрительное подкрепление. И, есте­
ственно, они усиливают впечатление, своеобразно окрашивая общую то­
нальность речи. Но приспособленность поз и движений к другим формам
чувственной экспрессии все же является лишь одним из возможных
принципов их соотношения. Мыслимы разные формы параллелизма —
без непосредственно ощутимой эмоциональной связи, иногда даже с яв­
ным несовпадением, даже разрывом двух рядов. Автоматизм поз и дви­

79 Ср. указания античных риторов. Подробнее — в статье: Радлов С. 9. О технике


греческого актера. — В его кн.: Статьи о театре (Пг., 1923) и особенно в работе
Б. В. Казанского «Проблема красноречия» *.
80 Вопросам изучения русской звучащей речи в эстетическом плане посвящены
работы С. И. Бернш тейна, печатавш иеся в сборниках «Русская речь», вып. I
(1927) и «Поэтика», вып. I (1926) и III (1927) **.
122 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П РО ЗЕ

жений не разрушается динамикой сложных словесных переходов.


Конечно, тут одновременность восприятия, целостный охват речи и гово­
рящей личности устанавливает функциональную их соотнесенность.
И впечатление меняется, усложняясь. Все же эта проблема поз и дви­
жений не имеет в теории ораторской речи того определяющего значения,
как в сценическом искусстве. Она в значительной степени относится
к общему представлению об образе оратора, с ним тесно сочетаясь.
А этот вопрос об «образе оратора» лежит на границе между теорией зву­
чащей ораторской р ечи 81 и общей теорией ораторского искусства как од­
ной из форм театральной игры, гражданского «актерства».
Однако резко обособлять эту сферу ораторской характерологии от
теории ораторской речи нецелесообразно.
Оратор — актер, который должен прятать свое «актерство». Его
«актерский» образ не должен противоречить его общественной личности.
Тут открывается насилие социального «театра» над индивидуальностью.
Социальным сознанием устанавливается на данный период характерологи­
ческая схема ораторского образа в его различных типических воплоще­
ниях — проповедника, защитника, обвинителя, политического вож дя...
В пределах каждой сферы определяются свои различия (например,
в прежней практике — защитник революционеров, друг народа, т. е. хо­
датай по крестьянским процессам) 82.
Эта схема предрешает отбор форм ораторской экспрессии. Те экспрес­
сивные формы, которые противоречат эмоциональному ореолу некоторых
общих категорий, связанных с данным типом ораторской речи, как, на­
пример, отсутствие искренности, «театральные» эффекты и т. п., исклю­
чаются.
Это исполнительское искусство ораторства удобнее выделить из рито­
рики в особую дисциплину — ораторию, которая соотносительна с наукой
о формах литературного построения риторических произведений. Ведь
судебный ритор — одновременно и актер и литератор. Именно в этом ли­
тературном плане, а не в плане оратории будет двигаться риторический
анализ речи Спасовича83. Эта речь исследуется мною к а к , беллетристи­
ческая форма.

81 Еще риторики XVII в. писали о телесных движениях: «вся сия действия аки бы
глаголы суть телесе, ими ж е сердечная сокровища изъявляются». Ср.: Фило­
нов А. Русские учебники по теории прозаических сочинений. — ЖМНП, 1856,
ч. 90, отд. И, с. 38. Галич свою «теорию красноречия» (см. выше, с. 101) делил
на «словесное витийство» и «витийство телесное».
82 Ср. в книжке Б. Глинского «Русское судебное красноречие» (СПб., 1897) ха­
рактеристику А. М. Унковского, с. 58 и след.
83 Форма актерства Спасовича в таком виде изображ ается его современниками:
«Внешние приемы г. Спасовича, его манера говорить, на всех, кто присутствовал
при его защитительных речах, не производят особенно благоприятного впечат­
ления, и не на этом строит защитник усп ех своей речи» (Глинский Б. Русское
судебное красноречие, с. 23—24). «В. Д. Спасович, начиная речь, затрудняется,
приискивает подходящ ие выражения, к нем у нуж но прислушаться, преодолеть
первое впечатление, забыть о внеш ней форме, следить исключительно за содер­
жанием речи, за развитием мысли оратора, и тогда только станет ясной при­
чина известности, которой пользуется В. Д. Спасович как адвокат и лейтор».
Он «выдающийся судебны й оратор, не обладающий внеш ней ораторской техни­
кой» (Тимофеев А. Г. Судебное красноречие в России. СПб., 1900, с. 81; ср.: Ля-
ховецкий Л. Д. Характеристика известных русских судебны х ораторов. СПб.,
1897, с. 235). Об «угловатом ж есте» Спасовича говорит и А. Ф. Кони («На жиз­
ненном пути», т. I. СПб., 1912, с. 19).
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 123

Близость судебных речей к беллетристике признавалась всегда и


самими авторами их и слушателями-читателями. Так, К. К. Арсеньев
писал про эти речи, что они «одной своей стороной соприкасаются с об­
щественной психологией, другой — с областью искусства. Содержание
их знакомит с темными сторонами народной жизни, раскрывает несо­
вершенство существующих порядков, обнаруживает общие и частные
причины преступлений, а их форма — при известной степени и извест­
ном свойстве ораторского таланта — приближает их к произведениям
так называемой изящной литературы» («Вестник Европы», 1891, № 6,
с. 779—780).
Сами адвокаты охотно смотрели на себя как на служителей поэзии.
С. А. Андреевский так приветствовал В. Д. Спасовича: «ваше самое
сильное орудие — непроизвольное художество, поэзия. [...] Образы —
вот ваше могущество, и вы этого не замечаете: «Ты, Моцарт, бог, и сам
того не знаешь! ..» 84.
Итак, в аспекте «литературы», а не «театра» двигается предлагае­
мый анализ риторических форм речи Спасовича в защиту банкира Кро-
неберга, который жестоко обращался с своей незаконной дочерью, девоч­
кой 7 лет, больно сек ее рябиновыми прутьями, а однажды так сильно
побил ее, что соседки — бывшая прислуга и дворничиха — возбудили
перед судом дело об истязании малолетней дочери.

2. А Н А Л И З РЕЧ И В. Д . СПАСОВИЧА ПО Д Е Л У К Р О Н Е Б Е Р Г А

а) Тематика вступления. В речи Спасовича по делу Кронеберга (дело


о банкире К., обвинявшемся в истязании своей семилетней дочери) 85
прежде всего бросается в глаза противоречивое, оксюморное сочетание
приемов риторического воздействия: риторические формы строятся не­
гативно, на отрицании риторичности. Разоблачаются сначала те словес­
ные формы, которые своей экспрессией могли создать «симпатическую»
атмосферу, содействующую обвинению: вскрываются их мнимое пред­
метно-смысловое несоответствие «факту». С этой целью лексемы и син­
тагмы, теснее всего слившиеся с делом и для его исхода неблагоприят­
ные, из сферы общелитературной речи переносятся в систему юридиче­
ского языка. Тут они уже выступают как термины закона с строго огра­
ниченным понятийным содержанием. Таким образом доказывается, что
эти выражения не могут быть, без нарушения прямого смысла законов,
номинативно приурочены к тому «преступлению», которое инкримини­
руется обвиняемому. Вместе с тем оратор совлекает с себя (мнимо, ко­
нечно) традиционный образ защитника, принимая на себя роль беспри­
страстного исследователя. Сперва он играет в искренность, раскрывая
свои карты: «Хотя мы люди обстрелянные и привыкшие к подобным на­
стоящему состязаниям, но когда принимаешь к сердцу дело, которое за­
щищаешь, то невольно боишься и беспокоишься. Я не стану скрывать,
что я испытываю теперь подобного рода чувство [·..]» (с. 49).
От этого вступления — эффектно и неожиданно протягиваются се­
мантические нити не к той причине боязни, беспокойства, которую
вправе предполагать слушатель. Оратор боится не существа дела, но

84 Ср.: Глинский Б. Русское судебное красноречие. СПб., 1897, с. 21.


85 Спасович В. Д. Сочинения, т. VI. СПб., 1894.
124 О ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й П РО ЗЕ

субъективно-экспрессивного значения тех слов, которыми оно, это дело,


«озаглавлено». Он «принимает это дело к сердцу» из глубоко принци­
пиальных, общих, а не личных причин. Волнует его не юридическая
сторона процесса («не определение судебной палаты, не обвинение про­
курора»), а неточность экспрессивно-бытовых обозначений, та паутина
«страшных слов», которой опутана «подлинная» сущность дела. « [ ...] Я
боюсь отвлеченной идеи, признака, боюсь, что преступление, как оно
озаглавлено, имеет своим предметом слабое беззащитное существо».
И далее раскрываются экспрессивные подголоски выражения: «истяза­
ние ребенка». «Самое слово „истязание ребенка", во-первых, возбуж­
дает чувство большого сострадания к ребенку, а во-вторых, — чувство
такого же сильного негодования в отношении к тому, кто был его мучи­
телем». Не говорится прямо, но предполагается, внушается, что это
слово («истязание») не соответствует сущности преступления, что оно —
лишь эффектное, «мелодраматическое» заглавие. Поэтому встает за­
дача — понять дело, чтобы его определить, т. е. назвать. «Такова моя
задача: объяснить случай86. Я постараюсь передать обстоятельства дела
так, как они были, ничего не увеличивая и не уменьшая». Но факти­
чески определение преступления подсказывается. Оратор уже называет
его. Имя, которое ему дается, — это «телесное наказание» 87.

м Любопытно это применение к делу слова «случай». Им как бы подсказывается


убеж дение в случайности, неожиданности случившегося для самого преступ­
ника, намекается на отсутствие преднамеренности, систематичности «истяза­
ния».
87 Этот прием определений сущности «предмета» и в связи с этим его «именова­
ния» нередко обусловливает формами своих колебаний динамику не только
ораторской речи, но и новеллы. Так у А. П. Чехова в рассказе «Задача» Саша
Усков, молодой человек, который учел фальшивый вексель, реш ает задачу:
применимо ли к нему имя преступника? За дверью в комнате происходит се­
мейный суд над ним. Дяди обсуж даю т его «дело» и спорят тоже о «задаче»:
«заплатить ли им по векселю и спасти фамильную честь, или ж е омыть руки и
предоставить дело судебной власти»?
«Саша равнодушен, и волнует его только одно обстоятельство, а именно:
за дверью величают его негодяем и преступником». Саша не согласен с этим
определением.
«.Преступник — слово страшное. Так называются убийцы, воры, грабители,
вообще люди злые и нравственно отпетые. А Саша слишком далек от всего
эт ого.. . Правда, он много должен и не платит долгов. Но ведь долг — не пре­
ступление, и редкий человек не должен. [ . . . ] Он учел фальшивый вексель.
Но ведь это делают все знакомые ем у молодые люди. [ . . . ] Саша сделал то же
самое, но не выкупил векселя, потому что не получил денег, которые обещал
дать ему взаймы Хандриков. Виноват не он, а обстоятельства. Правда, пользо­
вание чужой подписью считается предосудительным; но все-таки это не пре­
ступление, а общепринятый маневр, некрасивая формальность [ ...]
„Нет, это не значит, что я преступен . . . — думает Саша. — И не такой
у меня характер, чтобы решиться на преступление. Я мягок, чувствителен...
когда бывают деньги, помогаю бедны м .. . “ Саша думает в этом роде [ ...] »
Дяди в конце концов решили «задачу»: заплатить по векселю, но с усло­
вием, чтобы Саша раскаялся. Сентиментальный дядя Иван Маркович «бормочет
что-то назидательное», уходя вместе с Сашей. Но Саша, почувствовав пробуж­
дение «прав молодости», вместо раскаяния, требует у дяди сто рублей, грозя
в противном случае завтра ж е учесть новый фальшивый вексель.
Ошеломленный дядя в уж асе достает сторублевую бум аж ку и подает ее
Саше. Тот едет на попойку, «и в его голове м еж бутылок, ж енщ ин и приятелей
мелькает мыслишка:
„Теперь вижу, что я преступен. Да, я преступен“».
П О Э ТИКА И РИ Т О РИ К А 125

Впрочем оратор не прикрепляет непосредственно это обозначение


к «преступлению» обвиняемого. Он лишь косвенно намекает на это, за­
являя, что, не будучи сторонником розги, он «мало ожидает совершен­
ного и безусловного искоренения телесного наказания [...]» .
Правда речь идет о наказании не вполне обычном. «В настоящем
случае была употреблена мера, несомненно, ненормальная [...] » Однако
оратор сеет пригоршнями намеки на понятность этой меры при данных
условиях, особенно при «глубоком» понимании. « [...] Если вы вникните
в обстоятельства, вызвавшие эту меру, если вы примете в соображение
натуру дитяти, темперамент отца, те цели, которые им руководили при
наказании, то вы многое в этом случае поймете, а раз вы поймете — вы
оправдаете, потому что глубокое понимание дела непременно ведет
к тому, что весьма многое объяснится и покажется естественным, не
требующим уголовного противодействия» (с. 50).
Так незаметно бросается тень на «натуру дитяти», парализуется чув­
ство сострадания к нему, а присяжным внушается, что их понимание —
глубокое, и чтобы быть на высоте его, они должны оправдать (что или
кого, т. е. «меру ненормальную» или сразу — вообще — подсудимого —
пока умалчивается). Ф. М. Достоевский ядовито разоблачает этот рито­
рический ход, комментируя его в такой форме: «То есть, видите ли:
„наказание", а не „истязание11, сам говорит, значит, всего только родного
отца судят за то, что ребенка побольнее посек. Эк ведь время-то пришло!
Но ведь если глубже вникнуть... вот то-то вот и есть, что поглубже не
умели вникнуть ни судебная палата, ни прокурор. А раз мы, присяж­
ные заседатели, вникнем, так и оправдаем, потому что „ г л у б о к о е по­
нимание ведет к оправданию11, сам говорит, а г л у б о к о е - т о п о н и ­
м а н и е , значит, только у нас и есть, на нашей скамье! Ждал-το нас,
должно быть, сколько голубчик, умаялся по судам-το да по прокурорам!
Одним словом, „польсти, польсти!“ — старый, рутинный прием, а ведь
преблагонадежный» («Дневник писателя» за 1876 год, февраль, с. 51).
Конечно, в этом комментарии Достоевского звучит тон обвинителя, вер­
нее «беллетриста», который, снимая риторические покровы с речи Спа­
совича, путем контраста строит на них новую риторическую форму.
И его «Дневник писателя», соответствующий отрывок из него, посвящен­
ный делу Кронеберга, необходимо подвергнуть рассмотрению с этой
точки зрения. Пока же достаточно указать, что «исследование случая»,
предложенное Спасовичем для устранения «риторичности», для спасения
от «субъективных» освещений, само строится как особого типа риториче­
ская форма.
Итак, Спасович во вступлении укрепляет свою позицию «бесстра­
стного исследователя» дела, который стремится к его точному объясне­
нию. Но этот лик, этот образ субъекта («я»), который внушительно
показывается как единственный и непрерывный, на самом деле раскры­
вается лишь в формах анализа вещественных доказательств в исследова­
нии «логических» значений терминов: «истязание», «насилие», «тяжкие
повреждения» — и даже в этих пределах обнаруживает подвижность, эмо-
В этой новелле формы риторического построения основаны не только на
двойственности семантического применения слова «задача», на двойственности,
которая все ж е сливается в единство темы преступления (задача, реш аемая род­
ственниками, и задача, волновавшая «преступника»), но и на антитезе «объек­
тивного» и «субъективного» в определении «преступника».
126 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

циональную сложность своей словесной природы. Ведь «бесстрастие» не


есть беспристрастие. И словесные формы этого «исследования» незаметно
для слушателя вбирают в себя сложный ряд приемов внушения, экс­
прессивного воздействия, которые как бы непосредственно фундируются
на логических формах речи. Так обособляется (для лингвистического
анализа) одна линия смыслового движения, один круг риторических
форм.
«Исследование» переплетается с повествованием, вернее, прорывается
иногда и в повествовании. На его подъеме, перед изложением «ката­
строфы», «исследование» временно даже отстраняет, как будто бы обрывает
совсем рассказ. «Прежде чем я перейду к изложению причин катастрофы
25 июля, я должен разобрать точнее сам внешний факт, за который су­
дится К., — факт побоев девочки, удостоверяемый как вещественными
доказательствами, так и свидетельскими показаниями» (с. 56). Однако
этот разрыв — мнимый. Вернее: это — своеобразный прием риторического
построения. «Исследование знаков на теле» освобождает повествователя
от описания самой сцены избиения девочки. Так обходится стороной
самое опасное место, где сострадание к малютке могло бы разрушить все
предшествующие соображения оратора. Но хотя в структуре речи резких
граней между «исследованием» и повествованием нет, напротив, они
слиты в некую единую риторическую повесть, все же в целях научного
исследования удобно формы повествовательного стиля, весь романиче­
ский рассказ выделить в особую сферу смыслового движения. Тем более
что и оратор уже во вступлении отграничивает от «исследования» дела
«роман». И здесь возникает новый образ субъекта — образ «я» как рас­
сказчика с его разными смысловыми оболочками.
Кроме этих двух словесных плоскостей, можно установить и третью.
Она лишь изредка движется свободно и прямо. Откровенно является
в заключение. Чаще же слагается из затененных рядов смыслового па­
раллелизма, направленного непосредственно к судьям и к форме их при­
говора. Этот параллелизм основан на внушительных сопоставлениях —
семьи и государства, власти отца и власти судей, форм злоупотребления
той и другой властью, и на игре смыслами слова «наказание». Он наме­
чен уже во вступлении: «я так же мало ожидаю совершенного и безус­
ловного искоренения телесного наказания, как мало ожидаю, чтобы пере­
стали суды действовать за прекращением уголовных преступлений и
нарушений той правды, которая должна существовать как дома в семье,
так и в государстве».
Этот третий слой связи с образом защитника. Спасович, отказавшись
от этого амплуа на словах, стремится внушить иллюзию, что «образ за­
щитника» растворяется, устраняется в формах «исследования» й пове­
ствования. Но и здесь этот образ тайком (если можно применить сюда
это слово) облекает как тонкая, кружевная оболочка, другие формы об­
наружения субъекта. Поза защитника не исключена, она, так сказать,
лишь устранена из непосредственного «ощущения» и освобождена в гла­
зах слушателей от подозрений в «актерстве», в «неискренности». Ведь
полное отсутствие пафоса могло бы внушить недоверие, показаться
заранее обдуманной актерской позой — притворством. Поэтому в речь
к концу включаются открытые формы риторических обращений защит­
ника, и его образ строится в них как индивидуализованная вариация
некоего социально-обусловленного типического субъекта. Это — третья
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 127

линия словесного движения, третий круг риторических форм. Так уста­


навливаются три последующих аналитических главы моего исследования.
6) Об языковых формах «исследования». В «исследовании» Спасовича
основным термином, вокруг которого располагаются все другие, является
слово «закон». Закону противостоят права. Между ними — взаимодей­
ствие, которое ни в одном отношении «не проявляется так сильно, как
в отношениях родителей к незаконным детям». Не без умысла сопостав­
ляются термины «закошу и «незаконнорожденные». Раскрывается их ло­
гическое и эмоционное взаимоотношение: «Закон строг к незаконно­
рожденным: они не имеют никаких прав и даже не определено — есть ли
над ними власть отеческая» (с. 52).
Нравы, конечно, согласуются с этой системой законодательства. Путем
анализа отношения к незаконным детям со стороны родителей, обладаю­
щих «сердобольным сердцем», путем раскрытия высшей нормы «нравов»
собираются вокруг образа Кронеберга возвышающие его как отца свет­
лые черты. Общая характеристика самой высокой из принятых форм
родительских отношений к незаконнорожденным, если не прямо, то кос­
венно, бросает лучи на образ обвиняемого, который понимается, эмоци-
онно раскрывается в их освещении. «Родители, зная, что они не могут
сделать для ребенка ничего более, успокаиваются в совести своей, когда
исполнили все, что допускается законом, когда дали ребенку денег
в виде приданого, когда отдали его в какое-нибудь учебное заведение»
(с. 52). Так «исследование» тесно сливается с повествованием, своеоб­
разно освещая, подсказывая понимание и приятие «действительности»
риторического рассказа. Утверждается, что Кронеберг сделал самое боль­
шое, что только можно сделать по закону, и при этом по закону Царства
Польского, где больше свободы и прав у незаконных детей, а в связи
с этим и у родителей. Исследуя эти права и соответствующую им власть
родителя над детьми, состоящую в опеке над ними и в праве наказы­
вать, Спасович открывает «законное» судебное решение по вопросу о при­
влечении родителя к ответственности за злоупотребление властью «на­
казывать детей способами, не вредящими здоровью и не препятствую­
щими успехам в науках» (с. 53—54), и тем самым подсказывает судьям
наказание для подсудимого. Это наказание — выговор, простое внушение.
Прерванный на этой агитации, которая говорила о резком переходе ора­
тора от роли «исследователя» к образу ловкого защитника («Председа­
тель. Не угодно ли вам не касаться наказания? Вы можете ссылаться
на закон, но не говорить о наказании»), Спасович находчиво возражает,
еще более внушительно утверждая «законность» действий подсудимого:
«Я долгом считаю заявить, что [...] никакого наказания не полагается
за превышение власти наказывать, а только у родителей может быть
отнята власть родительская, и дети переданы другому лицу на воспита­
ние за счет родителей». И тут — каламбурно звучат фразы, характери­
зующие отношение Кронеберга к закону: «К. — магистр прав: он знал
свои законы, он понимал, что может сделать для дитяти и захотел сде­
лать самое большее, что только может делать по закону» (с. 54). С од­
ной стороны, эти слова должны значить, что Кронеберг проявил, оста­
ваясь в пределах закона, высшую человечность к девочке и открыто
утвердил за нею права своей дочери. Но, с другой стороны, они могут
значить, что Кронеберг, как знаток закона, в своем обращении с девоч­
кой не выходил из рамок закона, хотя и решился на не совсем обыкно­
128 О ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

венное наказание. На фоне предшествующих рассуждений о законных


формах родительской власти такое понимание принудительно возникало.
Этой «исследовательской» работой расчищен путь к заключению, что если
речь идет о наказании девочки, не повредившем здоровью и не воспри-
пятствовавшем успехам в науках, то это деяние не наказуемо, оно —
законно.
Как же назвать, под какое юридическое понятие подвести бывшее
«сечение розгами»? « [...] Я должен разобрать точнее сам внешний факт,
за который судится К., — факт побоев девочки, удостоверяемый как ве­
щественными доказательствами, так и свидетельскими показаниями»
(с. 56). Итак, смысловая структура факта определяется критическим
•анализом вещественных доказательств — «знаков» и свидетельских по­
казаний.
Исследуются прежде всего «знаки на теле» иссеченной девочки, уста­
навливается, так сказать, по результатам сущность действия, которое
должно быть закреплено в юридическом термине. «Исследование» идет
на всех парах, но по логически очерченной линии, со всей тщатель­
ностью сравнительного метода. Сопоставляются видимые следы побоев
и суждения медицинской экспертизы. Преступление определяется не как
■единый, хотя и длительный, прерывистый процесс, который нуждается
в имени, а разлагается на составляющие его акты. Они и исследуются
с точки зрения их последствий («повреждений» ), восстанавливаются по
«знакам» («каждый из этих следов надо разобрать отдельно»). Таким
образом, термин «истязание» как бы постепенно снимается с каждого из
отдельных актов деяния. Тем самым снимается он и со всего «преступ­
ления». Анализ знаков, подразделенных на знаки на лице, знаки на ру­
ках и конечностях, знаки на задних частях тела и пятна крови на
белье, — осуществляется путем непосредственных наблюдений над объек­
том исследования и путем критической интерпретации текста медицин­
ских экспертиз, путем указания в них противоречий. Ищутся, следова­
тельно, как бы объективные нормы, объективные признаки явления,
чтобы его выразить словом. Фактически же композиция «исследования»
определяется тенденцией — скомпрометировать свидетельства о тех зна­
ках, а следовательно, и о причинивших их побоях, к которым можно
применить названия «мучения» и «истязания». Начинается «исследова­
ние» обзором «знаков на лице». Выбор — не случаен. Знаки эти оказы­
ваются потенциально многосмысленными, и в их истолковании особенно
резко выступали противоречия среди разновременных показаний меди­
цинской экспертизы (от признания этих знаков «неизгладимыми на лице
обезображениями» — до полного отрицания их «характеристичности как
следов розги»), «Так как девочку свидетельствовали вследствие сечения
розгами, то, натурально, должно было явиться предположение, не от
сечения ли произошли и знаки на лице. Я думаю, что именно эта идея
и была невольно усвоена свидетельствовавшими врачами, особенно г. Чер-
бишевичем, сделалась предвзятою идеею и помешала исследованию».
Таким образом, опять начинается борьба с эмоционным значением,
с внушающей силою слов: «сечение розгами» будто бы во имя объектив­
ной правды. А эта цель обязывает к еще более дробному анализу отдель­
ных признаков дела, обязывает не определять «действия» сразу «по со­
вокупности» показаний: «Акты освидетельствования надобно разбирать
отдельно, потому что они между собою не сходятся. Если их скучить
П О Э ТИ К А И РИ ТО РИ КА 129

вместе, как это сделано в обвинении, то выходит как будто нечто связное,
но если их разобрать отдельно, то видно, что каждый из исследовавших
врачей тянул в иную сторону, так что в заключениях они расходились
на неизмеримое расстояние» (с. 56—57). Так набрасывается тень подо­
зрения на неблагоприятные показания экспертизы88. Между ними —
«неизмеримое расстояние». Иными словами: они не воспроизводят объ­
ективной природы явления. Намеренно растягивается, делается мелоч­
ным, кропотливым разбор мельчайших указаний на особенности знаков;
вскрываются малейшие несоответствия в актах освидетельствования,
хотя экспертизы были отделены одна от другой «десятком дней». Иллю­
зия беспристрастия должна крепнуть. Шатается достоверность показаний
и второй экспертизы, которая была «умереннее и осторожнее первой».
« [...] Она все-таки заходила слишком далеко в своих предположениях,
что служит только доказательством, как трудно объяснить происхожде­
ние повреждений по одному внешнему виду, а не на основании фактиче­
ских данных». Незаметно внушается, хотя прямо и не утверждается, что
оратор,— истинный исследователь, пренебрегающий видимостью, которая
так запутала экспертов, а основывающийся исключительно на «факти­
ческих данных». Между тем из этих «фактических данных», т. е. пока­
заний свидетелей, подчеркиваются лишь те, которыми доказывается дав­
ность знаков, несвязанность их с побоями отца. И тут подсовывается
общее заключение: «Таким образом, что касается знаков на лице, то из
них нет ни одного, о котором можно было бы сказать, что он произошел
от удара, нанесенного отцом» (с. 58).
Любопытно с стилистической точки зрения последующее заявление
оратора. «Остается открытым вопрос о пощечинах и о тех синяках, кото­
рые были, может быть, последствиями пощечин». Но далее становится
ясным, что «открытость» вопроса о пощечинах — это, собственно говоря,
его бесспорность. Однако Спасович проблему пощечин выводит из кон­
текста предшествующих рассуждений своеобразной ссылкой на весьма
уважаемые педагогики, например, немецкую и английскую, «которые
считают удар рукой по щеке нисколько не тяжелее, а, может быть, в не­
которых отношениях предпочтительнее сечения розгами»; ведь поще­
чина — не истязание, а кровная обида. Такова ее исторически сложив­
шаяся экспрессивная функция. Умалчивается, что речь идет о пощечи­
нах семилетней девочке (отец сам признает, что ударил девочку по лицу
раза три или четыре). Достоевский тонко заметил, что возраст девочки
на протяжении всей речи ни разу не упоминается Спасовичем. Эта не­
определенность хронологических указаний дает защитнику возможность
свободно оперировать материалом из истории пощечины со времен ры­
царских, для того чтобы непосредственно под его тенью проскользнуло
заключение о недопустимости подведения под слова «истязание и муче­
ние» — «пощечин, если эти пощечины не произвели видимых поврежде­
ний на лице». Со слова «пощечина» соскабливается окруживший его под
влиянием нравов прошлого эмоциональный тон тяжкой обиды.
«Причины, почему пощечина считается особенно обидным ударом,
кроются в нравах, в прошедшем. Следя в истории за возникновением

88 Гиперболизм докторского обозначения: «неизгладимые на лице обезображения» —


иронически вскрывается ирреальной картиной: «Я только тогда мог бы согла­
ситься, если б каждый человек ходил вооруженный двумя микроскопами».
9 В . В. В и н огр адов
130 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

этого понятия, мы отыщем его в те времена рыцарские, когда рыцари


ходили в шлемах с забралом, когда ударить их по лицу в обыкновенном
их наряде было невозможно, а подобные удары сыпались только на смер­
дов, на виланов».
Внушается, что обидная экспрессия, связанная с понятием поще­
чины, — сословный предрассудок, утративший значение в живой совре­
менности, при другом строе и в другой обстановке. Во всяком случае,
с «родительской властью» это понятие сочетается иначе: «Разбирая
власть родительскую, трудно сказать, чтоб она не доходила ни в каком
случае до пощечины. От постороннего человека удар по лицу может
сделаться кровною обидой, но не от отца». Непосредственно за отрица­
нием обидности пощечин от отца внушается оценка их с точки зрения
соответствия понятию «мучения или истязания». «Я полагаю, что вы не
можете признать мучением или истязанием пощечин, если эти пощечины
не произвели видимых повреждений на лице». Но те знаки на лице, ко­
торые могли произойти от пощечин, — «пятна и синяки» — они, при зо­
лотушном сложении девочки, могли явиться при самых легких ударах.
Подтверждение — знаки на локтях, на том месте, которое никогда не
было бито: «Вы слышали, что знаки на локтях образовались почти не­
сомненно только от того, что ее держали за руки при наказывании»
(с. 59). В формах речи подчеркнуто объективное бесстрастие анализа:
«почти несомненно только от того, что ее держали за руки». Стилизована
точность обозначения, исключающая всякие субъективные цели. Упот­
ребление слов как понятий исключает вопросы и комментарии такого
типа: «как же должны были держать за руки, если от этого держания
получились на руках пятна и синяки?» Держание за руки — не есть
побои. Это действие по своему терминологическому существу не нака­
зуемо. Экспрессивные же значения слова и побочные ассоциативные
ряды Спасовичем сознательно элиминируются, как формы субъективные,
как формы, противоречащие объективной природе исследования. Но ора­
тор во имя той же «подлинной», объективной «действительности», кото­
рая ищет своего научного, адекватного воплощения в слове, решается
заподозрить даже существование синяков. До сих пор обсуждался вопрос
о формах понимания и смысловой интерпретации знаков. Теперь защит­
ник, переходя в наступление, подвергает сомнению состав и содержание
знаков. Синяки ведь не даны непосредственному наблюдению: они из­
вестны только со слов свидетельниц — Титовой и г-жи Жезинг. Пред ора­
тором задача — разрушить достоверность их слов, доказать несоответствие
их «предмету», обусловленное, с одной стороны, личной заинтересован­
ностью (это — для Титовой), с другой, для г-жи Жезинг — ее «нервным
состоянием, не располагающим к тому, чтобы взвешивать слова, которые
ей читали». Аграфена Титова — не объективный свидетель, это она «воз­
будила преследование» против Кронеберга. Оратор, однако, не порочит
свидетельницу: он лишь намеками развивает недоверие к ее словам. «Но
я не вижу основания для признания, что синяки существовали». Уже
этим открытым и категорическим заявлением наперед внушается, что
слова Титовой не основательны («Кто о них говорит? Титова»). Далее,
в тоне тех же «тихих намеков», отводится ее свидетельство, как продик­
тованное какими-то личными интересами, а отнюдь не служением ис­
тине: «Заметьте, гг. присяжные, что Аграфена Титова та женщина, ко­
торая, вместе с Бибиной, понесла розги и белье к судебному следователю;
П О Э ТИ К А И РИ Т О РИ К А 131

они вместе действовали; они вместе возбудили преследование против К.


Если б эти синяки были, то их видел бы кто-нибудь, кроме Титовой».
Так разрешается вопрос о знаках на лице: они отчасти созданы фанта­
зией свидетелей, отчасти являются следствием золотушного сложения,
отчасти могли произойти от легких ударов, к которым неприменимо имя
«истязания».
Начинается исследование смысла других знаков — «знаков крови на
рубахе и платках». Внушается, признается «очевидным», что между
кровью на рубашке и на платках есть прямая, непосредственная связь.
И категорически заявляется: «кровь эта произошла самым естественным
образом: от кровотечения из носу». Защитник, после таких определен­
ных по выражению, но фактически ничем не подтвержденных мнений,
опять принимает позу мнимо беспристрастного исследователя причин
кровотечения. «Быть может, пощечины ускорили излияние этой крови
из струпа золотушного в ноздре [...]» . Следовательно, кровопролитие
в таком виде — «вовсе не повреждение: кровь без раны и ушиба вы­
текла бы немного позже» (с. 60). Имя «истязания» неуместно тут — по­
казывает «исследование». Таким образом, «кровь эта не заключает в себе
ничего такого, что могло бы расположить против Кронеберга». Любо­
пытно, что оратор предупреждает возражения, незаметно отражая их
жало деловым, бесстрастным изложение «обстоятельств». Он не только
отрицает применимость слова «повреждение» к кровотечению из носу от
удара, но высказывает вскользь предположение, что подсудимый даже
не знал о легкой ранимости носа. «В ту минуту, когда он нанес удар,
он мог не помнить, мог даже не знать, что у ребенка бывает кровотечение
из носу. Все данные о кровотечении собраны уже впоследствии, когда
следствие началось». Таким образом, представляется, что ни об истяза­
нии, ни даже о жестокости обращения не может быть и речи.
Остается одна категория знаков — на задних частях тела. Вновь ис­
следуются противоречия в их осмыслении медицинской экспертизой.
Опять проблема «видимых следов» связывается с золотушной организа­
цией ребенка, с «множеством лимфатических сосудов», и выдвигается
обозначение этих следов повреждением «самым поверхностным, наруж­
ным». Наличие ран отрицается. Так как один эксперт (проф. Флорин-
ский) «признал, что наказание было сильное, особенно ввиду того ору­
дия, которым наказывали дитя», то защитник спешит отделить слово
«наказание» от «повреждения». Ведь тот же самый профессор «вовсе не
признал, чтобы эти полосы составляли повреждение, сколько-нибудь зна­
чительное». Слово же «наказание» — не медицинское, а педагогическое,
и его точное определение не входило в задачу эксперта. «Что касается
вопроса о том, было ли в настоящем случае сильное наказание, то, мне
кажется, г. эксперт вполне основательно сказал: это не мое дело разби­
рать — было ли оно сильным или нет. Сам вопрос оказывается не меди­
цинским, а педагогическим, и для разрешения его посредством экспертов
надо бы не медиков, а инспекторов и учителей гимназии» (с. 61).
Чтобы покончить с анализом знаков, «исследователю» предстояло
коснуться вопроса о розгах — об орудии наказания. Однако он к слову
«розги» относится осторожно: упоминает его лишь дважды, затем прибе­
гает к перифразам: «рябиновые прутья», «это орудие» — для того чтобы
далее вовсе забыть о розгах и отвлечь от них мысли судей, доказывая
ложность свидетельств об ежедневном сечении ребенка. «Розги» в ходе
9*
132 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

речи теряют свой устрашающий «чувственный тон». Оратор с мнимой


объективностью излагает всю их короткую историю: «они были сорваны
за несколько дней до наказания К., который хотел ими напугать ребенка,
потому что те меры, которые употреблял он до сих пор, не производили
надлежащего впечатления на дитя» (с. 61—62). В этих словах уже два
намека проскользнуло: один — на мягкость мер, обычно («до сих пор»)
применявшихся отцом к вразумлению ребенка (подготавливается вывод,
что «этим орудием он наказывал свою дочь только раз»), другой — на
испорченность «дитяти», не поддававшегося обычным мерам воздействия.
И наказание (слово, которым теперь пестрит речь: оно как бы стирает
все воспоминания об «истязании» во время «исследования» знаков) оп­
равдывается всей ситуацией: «Срывая эти рябиновые прутья, он, быть
может, не знал, что придется их в самом деле употребить. Потом яви­
лась минута гнева, совершенно справедливого и законного, и наказание
было произведено». Ход событий представлен так, что кажется бесспор­
ной, несомненной единичность, случайность этого наказания', другие
наказания (а их немного было) в счет нейдут. Высшим аргументом вы­
ставлены слова самого подсудимого: «Он сам говорит, что наказал ее
раза три в промежутках времени довольно значительных маленькими
ветками, которые не могли оставить знаков». Таким образом, вина сво­
дится к «только одному наказанию», и притом внушенному гневом
отц а— «совершенно справедливым и законным». Тут — конец «исследо­
ванию». Оно сущность наказания установило.
Вывод о неприложимости к «преступлению» слова «истязания» ясен.
Но «исследователю» пока нет необходимости спешить с актом именова­
ния: ведь слово «наказание» уже прикреплено к деянию всем ходом
«исследования». Однако эксперты в своих «окончательных выводах» опре­
деляли его иначе. Защитник должен утвердить свое понимание дела пу­
тем анализа и отрицания тех «ученых терминов, которые даны были гг.
экспертами» (с. 62). А из них кое-кто (Лансберг) назвал «повреждения,
хотя и не угрожающими жизни, но все-таки т я ж к и м и » . «Исследова­
тель» принужден взять в «научную» обработку слово «тяжкий». Эксперт
употребил его по своему «субъективному взгляду». «Между тем едва ли
нужно доказывать, что признак т я ж к и й не в такой степени субъек­
тивен [ ...] , что есть некоторые общие основания разделения поврежде­
ний на тяжкие и легкие» (с. 63). В кассационной судебной практике
определено, что считать тяжкими и что легкими повреждениями. И за­
щитник поясняет, каким значением слова «тяжкий» должен был руко­
водствоваться медик. «Оказывается, что эти слова не медицинские,
а юридические, что разграничение введено в закон для того, чтобы взы­
скивать строго или менее строго [ ...] . В юридическом языке тяжкими
называются такие повреждения, которые «причиняют болезнь, продол­
жительное расстройство организма, невозможность работать в течение
известного времени». Ничего такого с девочкой от побоев не произошло.
Выражение «тяжкие повреждения» явилось как плод неясности юриди­
ческой мысли и речи у эксперта. Защитник пользуется случаем набро­
сить тень на этого медика, показания которого неблагоприятны для под­
судимого. Спасович роняет несколько фраз, которые косвенно характе­
ризуют не только неопытность, но и «невежество» эксперта в вопросах
судебной медицины (он не понимает юридического значения слов «тяж­
кое повреждение», а ведь «медики, слушая курс судебной медицины, изу­
П О Э ТИ К А И РИ Т О РИ К А 133

чают, между прочим, и основания сортировки повреждений на тяжкие


и легкие»). Путаницу слов и понятий у этого эксперта защитник иллю­
стрирует указанием на его «отступление» от слова «повреждение» к слову
«наказание»: «написав в акте „повреждения тяжкие'1, разъяснил на
суде, что тяжким разумел он не повреждение, а только наказание; сло­
вом, он вступил в роль педагога, который оценивает относительную тя­
жесть детских наказаний» (с. 64). Так постепенно к слову «наказание»
стягиваются все свидетельства экспертов (ср. раньше анализ экспер­
тизы проф. Флоринского). Разъяснив семантическую пропасть между
«наказанием» и тяжким «повреждением» как терминами научно-языко­
вых систем, оратор подсказывает заключение.
«Я думаю, что как ни разбирать дело, все-таки по совести вы не­
пременно придете к тому заключению, что повреждения были во всяком
случае весьма легкие». И тут же прибавляется для сведения судей, что
легкие повреждения даже не подсудны окружному суду: такие мелкие
дела решаются низшими судебными инстанциями.
Но еще не вое определения экспертов исчерпаны. Лишь утвержден
прочно термин «наказание». Однако в последующих освидетельствова­
ниях врачи говорили, что «это наказание выходит из ряда обыкновен­
ных». Оратор дает к этим словам такой семантический комментарий:
«Это определение было бы прекрасно, если бы мы определили, что такое
обыкновенное наказание·, но коль скоро этого определения нет, то вся­
кий затруднится сказать, выходило ли оно из ряда обыкновенных?»
Слова звучат с видимой логической убедительностью, производят впечат­
ление строго научного требования. Между тем ведь нормы объективной
социальной оценки, конечно, существуют. Но оратору существенно лишь
окутать дымкой субъективной неопределенности выражение «обыкновен­
ное наказание», для того чтобы оперировать потом со словами «обыкно­
венный» и «выходящий из ряда обыкновенных», влагая в них иной, не
предосудительный для обвиняемого смысл. «Обыкновенный» делается
синонимом слова «ежедневный», а «выходящий из ряда обыкновенных»
понимается как «более строгий, чем обыкновенно». Эти определения при­
соединяются к субстантиву «мера» («употребляемая родительской
властью») и от этого получают еще более нейтральное значение. Между
тем возможные заместители, синонимы слова «необыкновенный» — оп­
ределения «чрезвычайный», «исключительный» — применяются к «слу­
чаям», т. е. переносятся на характеристику поведения девочки. «Допу­
стим, что это так, — делает уступку экспертизе «исследователь» (т. е. на­
казание выходило из ряда обыкновенных), — что же это значит? что
наказание это, в большинстве случаев, есть наказание, неприменимое
к детям; но и с детьми могут быть чрезвычайные случаи. Разве вы не
допускаете, что власть отеческая может быть, в исключительных слу­
чаях, в таком положении, что должна употребить более строгую меру,
чем обыкновенно, меру, которая не похожа на те обыкновенные меры,
какие употребляются ежедневно?»
Так анализ названий «преступления» — на фоне исследования его
«объективной» природы — приводит к вескому заключению, что такие
слова, как «тяжкие повреждения», «истязание», к нему неприменимы.
Пред судом — не истязание, а наказание, которое может, в крайнем слу­
чае, вызвать обвинение отца в злоупотреблении родительской властью.
Но оратор, стремясь сделать этот свой вывод безупречным со всех сто­
134 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П Р О ЗЕ

рон, берет на себя смелую задачу объяснить, как стала возможной, как соз­
далась «такая постановка обвинения», что Кронеберг «судится за истяза­
ния и мучения, причиненные дитяти». Спасович причину этого недора­
зумения, естественно, видит в недостаточности точных и полных указаний
закона. В законе определены как бы два крайних типа побоев: 1) «на­
силия, вмещающие в себе также и легкие побои», и 2) «тяжкие, под­
вергающие жизнь опасности побои и иные истязания». Между ними —
пробел, промежуток. Но и в них не все ясно: ведь «не всякие тяжкие
побои подвергают жизнь опасности». Особенно неопределенно понятие
«истязания». Судебная власть это поняла и разъяснила в ряде решений,
что под «истязанием [...] следует разуметь такое посягательство на
личность или на личную неприкосновенность человека, которое сопро­
вождалось мучением и жестокостью. При истязаниях и мучениях, по
мнению сената, физические страдания должны непременно представлять
высшую, более продолжительную ступень страдания, чем при обыкно­
венных побоях, хотя бы и тяжких» (с. 65). Так, при недостаточной раз­
работке вопроса, могла возникнуть в речи «не юриста» иллюзия, ложная
мысль о связи данного «преступления» с категорией истязаний. Но те­
перь, когда раскрыт юридический смысл слова «истязание», когда вы­
яснено исследованием знаков, что «побои, причиненные ребенку, нельзя
назвать тяжкими, а истязания должны быть тяжелее тяжких побоев»,
нет места смешению слов. Оратор в заключение вопрошает: «каким об­
разом можно подвести это деяние под понятие истязаний и мучений?».
И отвечает в категорической форме: «Я полагаю, что это немыслимо»
(с. 66).
Так эффектно оканчивается «исследование» — «торжеством» закона,
который водружен на логические основы строгой юридической термино­
логии. Но, в сущности, это подведение всей системы речи под категории
точных логических определений, соединенное с разрушением субъектив­
но-экспрессивных форм тех слов, которые были неудобны для обвиняе­
мого, осуществлялось под заданным углом защиты, было особым приемом
риторического воздействия. Устранение субъективно-экспрессивных форм
слова оказывается мнимым: на место исключенных вставали новые, ос­
вещавшие «предмет» с нужных защитнику точек зрения, создававшие
атмосферу близкого защитнику «симпатического» понимания. Однако эти
новые субъективно-экспрессивные формы, своеобразно функционировав­
шие в контексте строго логического исследования, проскальзывали бес­
пошлинно, контрабандой. Они выдавались за объективные обозначения,
проходили под флагом исследования. Заданность смешивалась слушате­
лем с данностью, и он, загипнотизированный видимым бесстрастием
оратора, терял понимание границ между субъективными и объективными
категориями речи 89.
89 У А. П. Чехова рассказ «Пассажир 1-го класса» основан на комическом, ка­
ламбурно показанном обнажении субъективной экспрессии в словах бытовой
речи «слава» и «известность». Субъективное контрастно и иронически утверж ­
дается как непреодолимая объективная норма.
«Пассажир 1-го класса», любивший «чесать язык и мозги» после хорошего
обеда, начинает болтать с vis-à-vis, так как на сытый желудок ем у в голову
лезут «чертовски крупные мысли». На этот раз возник вопрос о слове //слава»
или «известность». Повод —слышанное в буф ете обращ ение одного молодого
человека к другому: «Поздравляю, вы, говорит, у ж е известность и начинаете
завоевывать славу». «Очевидно, актеры или микроскопические газетчики. Но не
П О Э ТИКА И РИ Т О РИ К А 135

в них дело. Меня, сударь, занимает теперь вопрос, что собственно нуж но
разуметь под словом с л а в а или и з в е с т н о с т ь ? Как по вашему-с? Пушкин
называл славу яркой заплатой на рубище, все мы понимаем ее по-пушкински,
то есть более или менее субъективно, но никто еще не дал ясного, логического
определения этому слову. Дорого бы я дал за такое определение!
/ — На что оно вам понадобилось?
— Видите ли, знай мы, что такое слава, нам, быть может, были бы из­
вестны и способы ее достижения [ ...] »
И пассажир рассказывает, как он, стремясь к славе, сделав в жизни го­
раздо больше, чем иной «известный», «известен [ . . . ] столь ж е, как вон та
черная собака, что бежит по насыпи.
— Почем знать? Может быть, вы и известны», — возражает vis-à-vis.
Но оказывается, что фамилия искателя известности — Крикунов — собесед­
нику неи звестн а.. . Для Крикунова это убедительное доказательство, что, доби­
ваясь известности, он делал совсем не то, что следовало. «Я не знал настоящ их
способов и, желая схватить славу за хвост, зашел не с той стороны.
— Какие ж е это настоящ ие способы?
— «А черт их знает! Вы скажете: талант? гениальность? недюжинность?
Вовсе нет, сударь м о й ...»
Так вышелушивается вся «объективная» оболочка слова «известность», все
побочные семантические звенья отцепляются от этого слова. Отсутствие логи­
ческого определения делает путь к славе загадочным. Все ж е этот путь иллюст­
рируется рассказчиком посредством контрастного параллелизма м еж ду собой и
певичкой, своей любовницей.
Ее образ также запечатлен столкновением субъективно-экспрессивных опре­
делений. «Ее считали кокоткой — это была ее профессия, — когда же хотели
выражаться о ней литературно, то называли ее актрисой и певи ц ей». И в про­
винции и в столице за ней, без всяких заслуг с ее стороны, ходила слава.
Крикунов ж е, несмотря на все свои заслуги, на погоню за известностью, пре­
бывал в полном мраке неизвестности. Эта параллель им символически обоб­
щ ается. С одной стороны, множество людей «замечательных по талантам и
трудолюбию, но умерш их в неизвестности. [ . . .] Назовите мне хоть одного
корифея наш ей литературы, который стал бы известен, раньш е, чем не прошла
по земле слава, что он убит на дуэли, сошел с ума, пошел в ссылку, не чисто
играет в карты!»
Так каламбурно сдвинуты два разных экспрессивных значения слова
«слава» (ср. ещ е раньше, помимо символического раскрытия этой энантиосемии
слова «слава» в образах певички и «известного скорохода Кинга», указание пу­
тей прославления: «Миннезенгеров и баянов теперь на белом свете нет, и из­
вестность делается почти исключительно только газетами»). Этим открыт путь
другому члену параллели: «и в параллель этим людям я приведу вам сотни
всякого рода певичек, акробатов и шутов, известных даже грудны м мла­
денцам».
Ж ивая иллюстрация этих слов выступает на сцену: «в вагон вошла лич­
ность угрюмого вида, в крылатке, в цилиндре и синих очках. [ . . . ]
— Знаете, кто это? — послышался робкий шепот из далекого угла вагона. —
Это NN, известный тульский шулер, привлеченный к суду по делу У-го банка».
Инженер Крикунов разраж ается обличительной тирадой: «Тульского ш у­
лера знает, а спросите его, знает ли он Семирадского, Чайковского или философа
Соловьева, так он вам башкой за м о т а ет ... Свинство!»
Но заключительная pointe новеллы разбивает пафос защитника подлинной
славы, включая его образ в категорию тех людей, которые были объектом
его ж е обвинения. Собеседник после короткого молчания спрашивает у оратора,
известна ли ему фамилия Пуіпкова. Тот отвечает незнанием.
— «Это моя ф ам илия.. . — проговорил vis-à-vis, конфузясь. — Стало быть,
не знаете? А я у ж е 35 лет состою профессором одного из русских университе­
тов. . . член Академии н а у к -с... неоднократно п ечатал ся...
Пассажир 1-го класса и vis-à-vis переглянулись и принялись хохотать».
Так в субъективно-экспрессивных формах слова, несмотря на их контраст­
ное сочетание, оказались заложенными некоторые объективные нормы социаль­
ной оценки.
136 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П РО ЗЕ

«Исследование» было связано с переводом форм бытовой речи на


язык юридических определений. Столкновение двух систем языка облег­
чало оратору постоянные вылазки в субъективный строй привычного
литературно-бытового языка с его экспрессивной семантикой. Принцип
смешения двух функционально контрастирующих систем речи — быто­
вой, экспрессивно окрашенной, и «научной», терминированной, тяготею­
щей, как к пределу, к логическому определению слова, — использован
как стилистический прием риторической композиции. В этой компози­
ции «исследование» сплетается с новеллой о семейной драме отца.
Там — иные тона, иные формы.
в) Структура риторического повествования. Повесть о Кронеберге и
его дочери развивается не «свободно». Она имеет своеобразную форму
«связанной» структуры. Эта связанность сказывается в приемах порт­
ретного изображения, в подборе деталей, в направленности повествова­
ния к определенным этическим и юридическим нормам, реализация ко­
торых в ходе событий должна быть оправдана. Образ Кронеберга пока­
зывается лишь с его семейной стороны. Все остальные детали связаны
с мотивировкой, оправданием и объяснением его семейной жизни и по­
ступков. Прежде всего собираются характеристические приметы, рисую­
щие отношение Кронеберга к его отцу. «К. — сын известного богача. Сам
он не имеет никакого состояния, лично ему принадлежащего, и вполне
зависит от отца, человека уважаемого, но и весьма строгого, воспитав­
шего детей в суровой школе подчинения» (с. 50). В этих начальных
фразах повести видна такая подобранность признаков, которая явно на­
талкивает на параллельное осмысление отношений самого Кронеберга
к дочери. Указание на материальную несамостоятельность, необеспечен­
ность Кронеберга поднимает цену его забот о незаконнорожденной до­
чери. Оно и используется затем при рассказе о признании им своего
отцовства: «Конечно, он очень хорошо понимал, что у него еще нет
своего собственного состояния. Но, давая свое имя ребенку, он был уве­
рен, что если его постигнет несчастье, то родители и родственники по­
заботятся о девочке, носящей имя К., что, в крайнем случае, дочь его
будет принята в одно из правительственных воспитательных заведений
Франции, как дочь кавалера Почетного легиона» (с. 54). При этом ни­
какой оценки не навязывается слушателю. Стиль повествования поддер­
живает иллюзию полной объективности. Лишь в приемах подбора «фак­
тов» и их мотивации прослеживается определенная характеристическая
направленность. Любопытно с этой точки зрения такое противопостав­
ление в изображении отца Кронеберга: «человек весьма уважаемый, но
весьма строгий». Этот контраст как бы переносится на образ сына, при­
выкшего к «суровой школе подчинения».
Эта «школа подчинения» затем иллюстрируется картиной безуслов­
ной покорности Кронеберга воле отца. Он не смеет его ослушаться даже
в вопросе о выборе себе ж ены ... В 1873 г. он имел намерение жениться,
по партия расстроилась. И одним из препятствий был отец, «который ни­
как не позволил бы, чтобы брак устроился без его участия и соизволения»
(с. 55). Таковы традиции взаимоотношений отца и детей в семье Кро­
неберга. Повествователь не без задней цели скрепляет намеками на них
разные сюжетные звенья.
Тема воспитания вносит в характеристику Кронеберга новые черты.
Заграничное воспитание сделало его — «почти иностранцем, т. е. хотя
П О Э ТИ К А И РИ Т О РИ К А 137

он русский подданный, уроженец Царства Польского, но он более немец


и еще более француз» (с. 51).
Этот «интернационализм» героя нужен повествователю, отчасти как
естественное объяснение (без задних мыслей об авантюризме) блужданий
Кронеберга по всей Европе и его романов в разных городах — Варшаве,
Париже, отчасти как ключ к его педагогике (сюда примкнут ссылки на
весьма уважаемые педагогики, например, английскую и немецкую, ко­
торые допускают и удары по щеке и сечение розгами, прдпочтительно —
первое).
Третья тема, вдвинутая в структуру образа Кронеберга, — это «стра­
сти роковые». Она развивается парадоксально. «Есть люди, которые по
натуре своей более склонны к жизни семейной; есть люди, которые мо­
гут прожить целый век холостяками. К. именно принадлежит к людям
первого рода, которых так и клонит к браку [...]» (с. 55). Тяга к семье
разрушается внешними препятствиями. Так найден безупречный с точки
зрения строгой семейственной морали профиль романов Кронеберга. «Не­
законность» рождения девочки — оказывается трагедией рока и нравов,
а подсудимый — героем, который стремится ее, эту трагедию преодолеть
и направить по пути семейного единения. Мать девочки, «вдова, имею­
щая детей», была старше любовника годами. «Женщина эта понимала,
что они не соответствовали друг другу по летам (отчего же несоответ­
ствия не помешали роману? — возразит слушатель, и повествователь
сражает его «семейным» аргументом!), что родители К. никогда не со­
гласятся на брак» (с. 51). Так снимается с Кронеберга ответственность
за внесемейные связи, тем более что он не подозревал о беременности
любовницы, когда «она сама взяла почин в размолвке». Напротив: к об­
разу Кронеберга стягиваются возвышенные свойства романтического
героя. Ищя забвенья от любви в деятельности, он вступил в ряды фран­
цузской армии (шла франко-прусская война), «участвовал в 23 сраже­
ниях, получил орден Почетного легиона, дослужился до чина подпору­
чика и вышел в отставку, уже по окончании войны». Тогда только он
узнает о рождении ребенка — дочери от своей бывшей любовницы, ко­
торая, будучи уже снова замужней женщиной, из боязни огласки, «оста­
вила малютку на попечение у крестьян за денежное вознаграждение».
В сущности, мать отказалась от своего дитяти. «Так как сама она вышла
вторично замуж, то между нею и ребенком воздвигнулась как бы камен­
ная стена, недопускающая ни малейшей возможности, чтоб когда-нибудь
зта мать могла приласкать свое дитя, или чтоб дитя могло ее отыски­
вать». Такое отношение — не предосудительно: оно «необходимо выте­
кает из существующей системы законодательства».
Здесь в повествование вплетается анализ взаимоотношений закона и
нравов. Им косвенно возвеличивается герой, который, поглощенный со­
знанием отеческого долга и желанием обеспечить своего ребенка, «захо­
тел сделать самое большее, что только может делать по закону» (с. 54).
Кронеберг дает девочке свое имя — и от крестьян, где она не могла
получить никакого образования, переводит ее в дом, «который казался
ему наиболее приличным, к пастору де Комба».
Так незаметно история внебрачной связи Кронеберга завершается
апофеозом его семейственности.
Девочка, как образ, еще не выступает на сцену. Но Кронеберг уже
начинает приносить ей жертвы, для него самые тягостные. Он хотел
138 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

жениться и должен был отказаться от этой мечты. « [...] И сильнейшим


препятствием было то, что он заявил о существовании натуральной до­
чери» (с. 55). Этот намек характерен. Он рисует не только самоотвер­
жение Кронеберга, но и подготовляет нужное освещение нового внебрач­
ного романа Кронеберга. Кронеберг как бы обречен на одиночество, на
безбрачие выполнением «семейного долга к своей дочери и своему отцу».
Все повествование компонуется как мозаика намеков, образующих
некое сложное экспрессивное единство, центром которого является конт­
растная семейная пара — отца и дочери.
Теперь, когда тема о новой связи Кронеберга с девицей Жезинг до­
статочно подготовлена описанием трагедии его семейного одиночества,
она вовлекается в динамику повествования и окрашивается элегической
экспрессией. «В Париже К. познакомился с девицей Жезинг. Когда ему
предстояла поездка в Петербург [ ...] , в город совершенно чужой, где он
был бы совершенно одинок, он принял предложение Жезинг поехать
с ним и взял ее с собою».
Так вина за связь слагается с Крсхнеберга на его любовницу. Но для
повествования отрицательная оценка ее образа неудобна. Она косвенно
могла повлиять и на отношение судей к подсудимому. Поэтому повество­
ватель освобождает образ Жезинг от возможных укоров семейной мо­
рали. Делает это своеобразным приемом апелляции к собственным впечат­
лениям и оценкам судей, однако каждый раз подсказывая нужное
решение.
Выстраиваются парами предложения, из которых одно «объективно»
представляет характеристику Жезинг собственному усмотрению судей,
а другое предлагает нужный защитнику ответ:
«Вы могли оценить, насколько г-жа Жезинг походит или не походит
на женщин полусвета, с которыми завязываются только летучие связи.
Конечно, она не жена К., но их отношения не исключают ни любви, ни
уважения. Вы видели, бессердечна ли эта женщина к ребенку п любит
ее или нет ребенок. Она желала бы сделать ребенку всякое добро».
Семейственность Жезинг уже активно характеризуется в драматиче­
ской сцене ее мольбы о ребенке: «возьмите дитя, будет и вам и мне
веселее; я буду ухаживать за ним, воспитывать его». Это — единствен­
ное место в композиции речи, когда применен прием драматизации,
как бы самораскрытия персонажа.
Структуре откровенной риторической новеллы вообще не свойственны
сложные формы драматизации (ср. у Л. Толстого «Смерть Ивана
Ильича»), так как персонаж здесь вмещен повествователем в сферу
строго отграниченной тематики. Он не сам действует и себя характери­
зует, а только с определенных сторон показывается автором, идет на
поводу его тенденций. От этого семантика героев в риторической новелле
всегда прямолинейна и чужда экспрессивной «противоречивости». Она
преподнесена аналитически — с показом нужных структурных членов.
Экспозиция новеллы раскрыта. Выступает на сцену ребенок. Повество­
ватель не спешит характеризовать его. Он применяет к нему тот же прием
«рассеянной характеристики», что и к Кронебергу. И даже с еще большей
дробностью тех мозаичных осколков, по которым фантазируется целост­
ный образ. Прием сдержанных недомолвок тут еще разительнее. Слова
.влекут за собой не названные, но возбужденные ассоциативные ряды.
Таково первое явление ребенка отцу, приехавшему его навестить: «В Же­
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А
139

неве он был поражен: ребенок, которого он посетил неожиданно, в неука­


занное время, был найден одичалым, не узнал отца».
Необыкновенно остро заметил и разоблачил риторические функции
этих недосказанных намеков Ф. М. Достоевский90. «В этих маленьких,
тонких, как бы мимолетных, но беспрерывных намеках г. Спасович вели­
чайший мастер и не имеет соперника [...]» , — пишет Достоевский — и
так определяет приемы построения образа девочки: «Особенно заметьте
это словечко: «не узнал отца» [...] Г. Спасович великий мастер закиды­
вать такие словечки; казалось бы, он просто обронил его, а в конце речи
оно откликается результатом и дает плод. Коли «не узнал отца», значит,
ребенок не только одичалый, но уж и испорченный. Все это нужно впе­
реди [ ...] . Конечно, вся группировка эта, все эти факты, собранные им
(Спасовичем. — В. В.) над головой ребенка, не стоят, каждое, выеденного
яйца и дальше вы это непременно заметите сами. Нет, например, чело­
века, который бы не знал, что трехлетний, даже четырехлетний ребенок,
оставленный кем бы то ни было на три года, непременно забудет того
в лицо, забудет даже до малейших обстоятельств все об том лице и об
том времени, и что память детей не может, в эти лета, простираться далее
года или даже девяти месяцев. Тут виноваты скорее те, которые оставили
ребенка на столько лет, а не испорченная натура ребенка, и уж, конечно,
присяжный заседатель это тоже поймет, если найдет время и охоту по­
думать и рассудить; но рассудить ему некогда, он под впечатлением
неотразимого давления таланта; над ним группировка; дело не в каждом
факте отдельно, а в целом, так сказать, в пучке фактов — и, как хотите,
но все эти ничтожные факты, все вместе, в пучке, действительно произ­
водят под конец как бы враждебное к ребенку чувство. Il en reste toujours
quelque chose * — дело старинное, дело известное, особенно при группи­
ровке искусной, изученной» («Дневник писателя» за 1876 г., с. 52—53).
Такова фактура портрета ребенка, который водворяется в семье Кро­
неберга. В этом месте повествование разрывается. Причина — понятна:
в формах повествовательной речи слова «мучение» и «истязание» со сво­
ими синонимическими сферами вступили бы в свои права. Ведь нельзя
рассказать о сечении розгами, не возбудив соответствующих смысловых
представлений. И пришлось бы — в противовес — сгустить черные краски
в портрете девочки, что делать открыто защитнику было опасно. Поэтому
повествование заменено «исследованием знаков», которое приводит к за­
ключению, что никакого истязания и мучения не было. Посвятив этому
вопросу большую часть своей речи, защитник переходит опять к рассказу
при посредстве эффектного заявления: «Я, гг. присяжные заседатели,
до сих пор занимался только одною стороной дела, которая для вас пред­
ставляет гораздо менее важности, чей другая сторона, сторона внутренняя,
чем мотивы, заставившие К. действовать» (с. 66). Происходит органиче­
ское сплетение «исследования» с повествованием. Ведь, с одной стороны,
ставится проблема внутренней, психологической мотивации поступка. Ее

90 Ср. у Б. Глинского («Русское судебное красноречие». СПб., 1897, с. 24—25):


«сначала вас давит какая-то неуклюжесть в построении защиты, разбросан­
ность, случайность брошенных то там, то сям словечек, мыслей, изречений [ . . . ] ,
so подождите = искусивш оратор павижет все свои словечки, все свои мысли
на единую логическую ось [ . . . ] . И представит такую твердыню защиты, укреп­
ленную наукою и законом, о которую вдребезги разобьются и перуны обвини­
тельной власти, и доводы неблагоприятных свидетельских показаний».
140 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

освещение — то или иное — связано с характерами действующих лиц, из


них необходимо вытекает. «Это внутреннее побуждение, эта жестокость
не только страдания, но и жестокость сердца мучителя имеют громадное
значение, когда судится отец за то, что он жестоко наказал дочь» (любо­
пытно пояснение значения последних слов в «ненаказуемой» формуле:
«значит, что он употребил меру домашнего исправления в увеличенных
размерах» ). Так перед повествованием встают новые темы. Но, с другой
стороны, уклон к психологии — естественное продолжение «исследования»
вопроса об «истязании». Он диктуется необходимостью разъяснить про­
блему соответствия между «причиной, вызвавшей наказание, и самим
наказанием» в составе тех преступлений, которые относятся к категории
мучения и истязания.
«Я знаю, что сенат в своем решении, на которое сослался представи­
тель обвинения, говорит, что цель собственно не важна, лишь бы только
мучения были тяжкие и продолжительные; я полагаю, что если б судился
здесь перед вами тот самый человек, ради которого было поставлено это
решение, т. е. тот самый князь кавказский, который высек предполагае­
мого любовника жены, то вы все-таки приняли бы в соображение то об­
стоятельство, была ли злоба со стороны мучителя совершенно напрасная,
из-за одного удовольствия смотреть на чужие страдания, или гнев был
справедливый, имевший разумную причину». Так «исследование» пере­
водится в иную плоскость, в ту, где «исследователь» не был стеснен со­
противляющимся ему материалом, в плоскость моралистических наблюде­
ний над причинным соотношением между «преступлением» девочки и
«наказанием» со стороны отца.
Подготовляется эффектный риторический параллелизм двух рядов —
«преступления» и «наказания»; при развитии его откровенно показыва­
ется патетический лик защитника, ограждающего основы семьи и госу­
дарства. Пока же «исследователь» стремится окончательно отвлечь вни­
мание судей от знаков наказания: «Следовательно, главный вопрос
заключается не в тех синяках и полосах на теле, о которых удостоверяли
свидетели, а в соответствии между причиной, вызвавшей наказание, и
самим наказанием».
Приступая к изложению этого вопроса, повествователь призывает
судей к жалости, которая должна равномерно излиться на отца и дочь.
Этот тон справедливого милосердия задан не без цели. Создается иллюзия
распространенности его и на характеристику девочки. Повествователь
обеспечил себе простор в нужной ему «группировке фактов». Ведь теперь
начивается анализ внутренних, психических «знаков». И центр исследо­
вания переносится в психологию девочки, на ее моральный облик.
Начинается характеристика повествованием о «хорошей стороне как
физической, так и нравственной» — в образе девочки. Но в нем, этом
образе, «есть и теневая, нехорошая сторона, зависящая отчасти и от
воспитания» среди «мужицких детей без присмотра». Это, конечно,
объяснение, но не оправдание «многих недостатков» девочки, которые
тут же и перечисляются: «неопрятность, неуменье держать себя, начатки
болезни от дурной привычки, но главное, что возмущало отца, — это по­
стоянная, даже бесцельная ложь» (с. 67). Главная причина наказаний
открыта — это «порок лжи», который Кронеберг старался «искоренить».
И опять внушается мысль о наказании как о педагогической мере (ничего
общего не имеющей с истязанием): «быть может, он принялся искоренять
ПО Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 141

его слишком рьяно — он плохой педагог, это он сам сознает». Изобража­


ется резкий контраст в обликах отца и дочери, создаваемый лживостью
дочери и суровым стремлением отца к правдивости. «Для него правди­
вость есть абсолютная обязанность без исключений». Ложь для него
(«правильно или неправильно» — повествователь не хочет решать, он
в этом вопросе маску полного беспристрастия показывает публике) —
«мать всех пороков», причина всех недостатков людей. Демонстрируется
субъективное определение лжи подсудимым как «подлости ума и сердца
(lâcheté de coeur et d’esprit)». В символических зеркалах этого морали­
стического анализа лжи образ девочки (она не называется в это время
«ребенком») отражается уродливо и страшно. А повествователь прибав­
ляет к нему новые отрицательные детали — сдержанно и просто, без
всяких подчеркиваний: «Девочка между тем не слушается, не боится
ни отца, ни Жезинг, мало слушается и гувернанток». Эти штрихи своими
побочными смысловыми формами намекали, с одной стороны, на полную
исключенность жестокого обращения с ребенком в семье («не слуша­
ется, не боится», «шустрая», «резвится» и т. п.), с другой, на закорене­
лую испорченность девочки. В заключение этот последний намек и откры­
вается, так как «привычка лгать» признается с трудом искоренимой.
Но портрет еще не окончен: на даче ребенок «подпадает под дурное влия­
ние прислуги, научается равным пакостям, воровству». Повествователь
рассеивает одно за другим по разным местам выражения, которые укреп­
ляют за девочкой имя воровки: «Сначала эти маленькие похищения про­
ходят незаметными, подозревают других, но не ее в таскании вещей [...]» .
Мелькает вновь образ одичавшего ребенка: «замечают только, что ребе­
нок одичал и выбивается из рук». Легкое сеченье не помогает. И вот
отец «узнает сюрпризом, что ребенок шарил в сундуке Жезинг, сломал
крючок и добирался до денег». Не называется этот поступок, но весь
подбор выражений говорит: кража со взломом. В патетических тонах эта
семантическая сфера раскрывается перед судьями: «Я не знаю, господа,
можно ли равнодушно относиться к таким поступкам дочери? Говорят:
за что ж? разве можно так строго взыскивать за несколько штук черно-·
сливу, сахару? Я полагаю, что от чернослива до сахара, от сахара до де­
нег, от денег до банковых билетов путь прямой, открытая дорога» (с. 68).
В форме приравнения соединяются как характеристические черты
морального облика девочки, требующие чрезвычайных мер воздействия, —
порок воровства и порок лжи: «Это то же самое, что и привычка лгать:
раз она укоренилась, она растет все более и более, как тот дикий ре­
пейник, который покрывает поля, если его не искоренять и не полоть».
Сравнение с «диким репейником» перекликается с образом «одичав­
шего» ребенка и мотивирует спасительную силу мер «искоренения».
Повествователь и «исследователь» отсюда явственно покрываются то­
нами настойчивой, патетической «защиты», которая, вплетаясь открыто
в их строй, выступает, наконец, как «доминанта» речевого построения.
г) О символических формах внушения. Итак, образ защитника, кото­
рый до сих пор двигался под прикрытием масок «исследователя» и пове­
ствователя, показывается с открытым забралом. Он вбирает в себя приемы
повествования и «исследования», обозначаясь как основная структурная
форма образа ораторского «я». Семантика повествовательных и «исследо­
вательских» частей речи функционально стягивается этим образом защит­
ника — к темам семьи и государства.
142 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

Образ девочки — лживой воровки — закончен. Формы его «симпатиче­


ского» понимания намечены. И защитник своевременно выдвигает вопрос
о переживании этого образа отцом и о законности гнева отца, узнав­
шего, что эта дочь «ворует» (вдобавок «ко всем другим недостаткам»).
Но эта проблема развивается не в интимном, обставленном индивидуаль­
ными деталями плане повествования, а сразу же переносится в патети­
ческую сферу общих «высоких» положений об охране семьи и государ­
ства: конкретные очертания индивидуального случая расплываются в об­
щих нормах государственной морали.
« [...] Я думаю, что преследовать отца за то, что он наказал больно,
но поделом, свое дитя — это плохая услуга семье, плохая услуга государ­
ству, потому что государство только тогда и крепко, когда оно держится
на крепкой семье».
Этот прием морализующей схематизации стирает реально данные об­
разы отца и малолетней дочери. Он внушительно устанавливает общий
долг отца перед государством по отношению к преступным детям. Защит­
ник говорит как бы от имени государства вообще о правах и обязанно­
стях отца и в патетическую формулу «величания», не называя, включает
и подсудимого:
«Благо отцу, который остановит свое дитя во-время; в прежнее время
говорили: «он избавляет сына от виселицы» — мы говорим в подобных
(чему? каких? — защитник не открывает: он лишь неопределенно наме­
к ает.— В. В.) случаях, что отец избавляет сына от каторжных работ и
поселения, а дочь от того, чтоб она не сделалась распутною женщиною».
За образом дочери вообще, ограждаемой от бездны распутства, скрывается
лик семилетней девочки. Так устанавливается право отца на негодование,
на сильное («сильнее, чем обыкновенно») наказание («он был совершенно*
в своем праве»).
И Кронеберг — в изображении защитника — изнемогает под тяжестью
павшего на него государственного и семейного долга: «он был выведен из
себя, после чего он зарыдал и упал на постель в нервном припадке».
Семантика защиты, прикрытой идеями семьи и государства, напря­
жена и сконцентрирована теперь на исследовании логических дефектов
«поступка» (не «преступления»).
«Я признаю [ ...] , что К., наказывая девочку сильно, больно, так что
остались видны следы наказания, совершил две логические ошибки, кото­
рые отразились в самом поступке [ ...] » (с. 69). Этим заявлением осу­
ществлен переход от «социально-психологического» анализа мотивов по­
ступка к решению вопроса о соответствии между причиной, вызвавшей
наказание, и самим наказанием — с логической точки зрения. Но под
видом раскрытия первой «логической ошибки» подсудимого происходит
опять замаскированное осуждение девочки. Кронебергу ставится в упрек
лишь его «рьяность», отсутствие терпенья в борьбе с укоренившимся
злом: «он предполагал, что можно одним разом, одним ударом искоренить
все зло, которое посеяно годами в душе ребенка и годами взращено».
Любопытно, что страдательные формы глаголов — «посеяно», «взра­
щено» — как бы снимают вину с самого ребенка. Но виновники, еще
не названы.
Вторая ошибка, открываемая в поступке Кронеберга, оказывается еще
более риторически внушительной. Из нее для судей вытекал урок осто­
рожности и извлекалось указание на виновников преступления. Паралле­
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А
143

лизм семьи и государства осложняется здесь новым членом. Этот член


вступает пока в сферу прежних смысловых отношений, как намек: Кро-
неберг был судьею преступной девочки, как ныне судят его самого, и
допустил ошибку, не расследовав всех обстоятельств и не найдя настоя­
щих виновников кражи.
«Другая ошибка, что он действовал не как осторожный судья, т. е.
что, поймав ребенка на краже, в которой она созналась, он не вошел в ис­
следование тех обстоятельств, которые склонили девочку к краже; он не
расследовал порядком того, что от девочки идет след к окружающим ее
лицам [...]» . С этих слов начинается замаскированная атака на сеятелей
того зла в душе девочки, с которым боролся отец, того зла, которое при­
вело ребенка к краже. Преследуется двойная цель: устраняется значение
показаний тех женщин (Бибиной и А. Титовой), которые возбудили обви­
нение и свидетельства которых были особенно тяжки для подсудимого; и,
вместе с тем, эти разоблачительницы в свою очередь сами разоблачаются
как истинные виновницы преступления. Правда, все делается в форме
намеков, предположений. «Если б он расследовал более подробно обстоя­
тельство кражи, он, быть может, пришел бы к тому заключению, что ту
порчу, которая вкралась в девочку, надо отнести на счет людей, к ней
приближенных. Самое молчание девочки свидетельствовало, что ребенок
не хотел выдавать тех [...]» (с. 69—70). Так с Кронеберга окончательно
снимается вина, и даже в заключение доказывается благодетельное дей­
ствие на девочку наказания (можно ли после этого думать о нем как об
истязании?): «наказание произвело то действие, что она меньше лжет, и
есть надежда, что она придет к большему и большему исправлению».
Защита в сущности окончена. Но те тематические ряды, которые до
сих пор двигались как бы в тени, за прикрытием прямых форм повество­
вания и «исследования», лишь изредка выступая в роли организующих
«идей», необходимо было выстроить в один сомкнутый и внушительный
строй основных «внутренних форм» государственной защиты.
Тема семьи, тема, бывшая направляющей нормой в повествовании и
символически окрашенная еще до вступления (сопоставление семейной
власти с властью государственной, судебной — на фоне проблемы о «на­
рушениях той правды, которая должна существовать как дома в семье,
так и в государстве»), теперь раскрывается во всех своих риторико-сим­
волических оболочках.
Утверждается тожество между двумя членами сравнения: семья —
государство; власть отеческая — власть судебная; наказание детей — на­
казание на суде. Игра этим метафорическим подравнением, которое, раз­
виваясь, делается все более острым, реализуется в символике конкретных
образов, — эта игра использована как прием патетического натиска, оста­
новленного в его апогее властью председателя. Незавершенная патетика
еще сильнее действует на слушателя.
Параллелизм выстраивается так:
«Я полагаю, вы все признаете, что Я думаю, вы не можете отрицать и
есть семья, есть власть отеческая по того, что ваша власть здесь на суде
природе, а в настоящем случае и по происходит из того же источника — вы
закону, простирающаяся и на детей не- производите тоже в своем роде телесное
законных; вы признаете, что родители наказание, в иной форме, соответствен-
имеют право и наказывать своих детей». ное более зрелому возрасту.
144 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П РО ЗЕ

Оба сопоставленных ряда смыкаются в логическое тожество: «Следова­


тельно, отрицать власть отеческую, отрицать право наказывать так, чтоб
это наказание подействовало, вы не можете, не отрицая тем самым своей
собственной власти, власти уголовной» (с. 70).
В этих словах необходимо отметить риторическую функцию повторе­
ния, будто бы синонимического («отрицать власть отеческую, отрицать
право наказывать так, чтоб это наказание подействовало»). Двусмыслен­
ная неопределенность слов — «право наказывать так, чтобы это наказа­
ние подействовало» («так» значит — и «в такой форме, таким образом», и
«до такой степени, так сильно», т. е. имеет количественное и качественное
значение), семантическая неустойчивость приравнения (которое синони­
мической градацией предполагается) этого «права» к «отеческой власти» —
затенены логическим построением синтаксических форм. Но однажды
данное отожествление «наказания» с «отеческою властью» не проходит
бесследно. Оно тут же используется в новой формулировке обвинения
подсудимого. Если слово «истязание» исчезло, замененное термином
«сильное наказание», то теперь на место этого термина подставляется
выражение «злоупотребление властью»:
«Отец судится за что же? За злоупотребление властью·, спрашивается:
где же предел этой власти? Кто определит, сколько может ударов и
в каких случаях нанести отец, не повреждающий при этом наказании
организма дитяти?»
И в этом вопросе была стрела скрытого смысла, направленная на су­
дей. Ведь если «власть отеческая» и «власть судей» тожественны, то,
ограничивая формы и размеры власти отца, судьи тем самым сужают и
свои функции наказания. Риторическая острота этих заданных смысловых
форм — очевидна.
Замечательна при этом подготовка «арифметических» образов, которые
пока проскальзывают как ироническая форма («кто определит, сколько
может ударов [...] нанести отец»). Но они развиваются, облекают своими
значениями выражение «злоупотребление властью». «Если б это было
злоупотребление, то вы должны судить за излишек, за эксцесс». Излишек
в арифметическом плане называется разницей и связан с действием
вычитания. Соответствующие образные ряды выстраиваются и опрокиды­
вают «обвинение по сумме».
«Если вы будете судить за обиду сильнейшую, которую человек нанес
другому, обидевшему его, вы вычтите ту последнюю обиду, которую
он сам получил, из первой; но в настоящем случае от вас требуют, чтобы
вы наказывали не по разнице, а по сумме, наказывали бы не за злоупот­
ребление властью, Не за то, что это наказание вышло за пределы обыкно­
венного, а за истязание, совершенное посторонним над взрослым челове­
ком». Развивая все те же «арифметические» метафоры, оратор доказывает,
что вопрос не разрешим, если судей «заставят» судить о сумме, а не об
излишке.
Эта «точная», арифметическая постановка вопроса становится еще
внушительнее, когда она смыкается с теми символическими формами,
которые были основаны на сравнении семейной власти с судебной, Кроне­
берга с судьями, «телесного наказания» с судебным наказанием. Этот
смысловой параллелизм осложнен новыми членами (розги — желёзный
прут), которые угрожающе показываются в возможных (при обвини­
П О Э ТИ К А И РИ Т О РИ К А
145

тельном вердикте) формах несоответствия. Параллелизм обращен в рито­


рическую антитезу.
«Если вы станете разрешать вопрос о сумме, то вы поступите более
неосмотрительно, чем поступил К., наказывая свою дочь. К., по крайней
мере, знал, какие розги он связал в пучок, которым он наказывал, и на­
казал все-таки так, что на здоровье девочки это не подействовало; но вы
Не знаете размера того большого, может быть, железного прута. ..»
На этой «фигуре», на этом обратном развертывании того параллелизма,
который, как идейный стержень аргументации, как основная «внутрен­
няя форма» риторического строя защиты, проходил сквозь всю компози­
цию речи, председатель обрывает оратора:
«— Не угодно ли вам не упоминать относительно наказания? 91
Прис. пов. Спасович. Я кончил» (с. 71).
Так с театральной изощренностью на полуфразе окончена речь.
«Недосказанность», внезапный обрыв напрягает до предела силу рито­
рического воздействия.
д) Выводы. Мне кажется, что из анализа речи о Кронеберге можно
сделать несколько общих выводов о возможных формах риторического
построения,
1. При смешении функционально несродных типов словесного творче­
ства — «научного» и «литературного» — создается своеобразный стили­
стический облик риторического произведения. В нем словесные ряды на­
чинают колебаться между несколькими контекстами, вернее перемеща­
ются из одного в другой — в зависимости от соответствия заданной
экспрессивной тональности — и тем лишаются привычного, «литературно­
бытового» равновесия. Отсюда развивается, например, прием превращения
(иногда мнимого, лишь «заданного») лексем, т. е. словесных символов
с многообразием предметных значений и экспрессивных форм, в термины,
определенные логически и ограниченные предметно; прием разрушения
субъективно-экспрессивных «противопоказаний» слов; разнородные при­
емы сплетения повествовательных форм с логическим, социально-истори­
ческим или иного характера исследованием.
Смешение разных систем речи как форма риторической обработки
тем, подстановка и перемещение терминологических омонимов как прием
«состязания» — вот проблемы, которые вытекают отсюда для риторики.
2. Структура повествования в риторическом произведении — «несво­
бодна». Она определяется не имманентно «фантазируемыми» в данной
«действительности» нормами, а как бы перенесенными на нее извне,
заранее — в связи с назначением ритора — предписанными формами ее
«показа», ее поучительного «представления». Отсюда развивается прием
«линейной» конфигурации персонажей: образы лиц, утвержденные на

91 Необходимо заметить, что, внушая понимание «наказания» как педагогического


термина по отношению к тем действиям, за которые судился обвиняемый
в истязании ребенка, защитник всячески избегает возможных применений этого
осмысления к судебном у «наказанию». Ведь тогда «наказание» для обвиняемого
оказалось бы не только справедливым, но и желательным. Плохого «педагога»
суд, с своей стороны, мог бы наказанием перевоспитать. Но защитник отвле­
кает внимание судей в другую сторону — в сторону защиты крепких основ
семьи и государства. Поэтому слово «наказание» в речи оказывается многосмыс-
ленным и фигурирует то как педагогический, то как юридический термин, то как
бытовая лексема. Для защитника эта многосмысленность была структурной
формой речи.
10 В. В. В и н оградов
146 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

бесспорном авторитете моральных тем, остаются в динамике повествова­


ния контрастно отграниченными от своих сюжетных партнеров, которые
выступают как иллюстрации или воплощения отвергаемых принципов.
Повествование не всегда пересыпано комментариями, но всегда пропи­
тано хотя бы скрытыми «аллегориями». Поэтому строение диалога в ри­
торическом произведении определяется функцией «примера», «иллюстра­
ции», характеристического дополнения к формам повествования: диалог
является не прямою речью персонажей о себе, а формой их показа под
углом моральных оценок со стороны ритора.
«Прямой» диалог ограничен в риторическом произведении и компо­
зиционно и тематически: его развитие противоречит структуре риториче­
ского монолога. Обилие в диалогических формах экспрессивных вариа­
ций, разнообразие приемов «драматизации» — потребовали бы от оратора
лицедейства. Но оратор, ѵіг bonus, не может быть трансформатором. Ему
для привлечения к себе расположения слушателей необходимы единство
и цельность образа.
3. Риторическое произведение крепко спаяно с общественно-бытовым
контекстом, с формами социальных мировоззрений. Риторические формы
имеют семантических резонаторов в «обстановке».
4. Риторическое произведение опирается на авторитет — данный или
заданный — таких тем, которые являются наиболее «повелительными»,
наиболее затрагивающими общие интересы — в связи с той или иной
ситуацией. Эти общественные темы (вроде охраны семьи и государства)
показываются как последняя инстанция, определяющая оценку событий.

III. ПРОБЛЕМА РИТОРИЧЕСКИХ ФОРМ


В «ДНЕВНИКЕ ПИСАТЕЛЯ» Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО

1. ОБРАЗ РИТОРА

Ф. М. Достоевский в «Дневнике писателя» за 1876 г. (февраль, гл. II)


дал блестящий анализ речи Спасовича. Он разоблачил риторические при­
емы ее построения, создав апологию ребенка. Таким образом, и здесь, как
в речи Спасовича, прием стилистического обнажения риторических форм
положен в основу создания нового риторического произведения. Но
в «Дневнике писателя» выступают иные принципы, иные формы риторич­
ности. Вопрос сразу переводится из юридической сферы в плоскость
общечеловеческую, социальную, в плоскость «всеобщего и самого драго­
ценного интереса» («Я совсем не юрист, но тут столько оказалось фальши
со всех сторон, что она и не юристу очевидна» — с. 43), и изобличается
внутренняя фальшь юридической постановки «дела» 92. «Детская душа

«Я, главное, желаю [...] обозначить — в какое фальшивое и нелепое положе­


ние может быть поставлен иной известный, талантливый и честный человек,
единственно лишь фальшью первоначальной постановки самого дела. В чем же
фальшь?» И далее указывается принципиальная несвязанность судебной поста­
новки вопроса с «гуманной», «человеческой»: «Не разрушено ли было б семей­
ство самим судом, охраняющим, как известно, святыню семьи?» (в случае
осуждения отца. — В. В.). Но «отца ее не сослали и оправдали, хорошо сделали».
Однако девочка «фигурировала» на суде: «она все видела, все слышала, сама
отвечала за себя: «Je suis voleuse, menteuse» *. Открыты были взрослыми и
серьезными людьми, гуманными даже людьми, вслух, перед всей публикой —
П О Э ТИ К А И Р И Т О Р И К А 147

перед уголовным судом» — вот тот оксюморон, та противоречивая в своей


подлинной семантической сущности тема, которая определяет динамику
смысловых рядов у Достоевского. («Что-то уж прикоснулось к ней теперь,
на этом суде, гадкое, нехорошее, навеки, и оставило след»).
Создается образ «я», непосредственного, наивного создания, неиску­
шенного в юридических тонкостях, некомпетентного и даже смутного,
скорее чувствующего, чем мыслящего, но свободного, чуждого всякой
заданной позы (а потому и фальши) : «Я вижу, что я не юрист и всего
этого не сумею выразить [ ...] . Замечу, что г. Спасович был назначен
к защите судом и, стало быть, защищал, так сказать, вследствие некото­
рого понуждения... Впрочем, тут я опять некомпетентен и умолкаю. [...]
Мне хочется [...] сообщить читателю несколько впечатлений и недоуме­
ний моих, конечно, может быть, крайне несерьезных в глазах людей ком­
петентных, но ведь я пишу мой «Дневник» для себя, а мысли эти крепко
у меня засели. Впрочем, сознаюсь, это даже и не мысли, а так все ка­
кие-то чувства... [. . .] Только лишь взял перо и уж боюсь. Заранее кра­
снею за наивность моих вопросов и предположений (с. 45). [...] Чувст­
вую из всех сил, что заговорил не на свою тему. И даже уверен, что
юридической наукой все эти недоразумения давным-давно уже разре­
шены, к полному спокойствию всех и каждого, а только я один из всех
про это ничего не знаю» (с. 47). Этот образ «я» противостоит образу
адвоката. Все в них контрастно. Семантические формы слов, которыми
вводится образ адвоката, окрашены иронией. Прежде всего это — гла­
голы с ярко выраженным моторным значением бытовой суетливости и
кляузничества: «но является адвокат и доказывает, что он (преступ­
ни к.— В. В.) не только прав, но и свят. Он подводит ему законы, он
подыскивает ему [.. ] руководящее решение [ ...] , вытягивает из ямы
несчастного [ ...] . Но является адвокат, съевший зубы на законах, под­
водит статью, подводит руководящее решение [ ...] сбивает с толку
прокурора [...]» (с. 45). К этому образу приложена индивидуальная
юмористическая иллюстрация из сферы авторского «я», попавшего под
суд — за подлинную редакционную вину, за преступление «ясно начер­
танного закона». «Суд мне назначил адвоката (вспомнить надо, что и
Спасович был назначен судом. — В. В.) [ .. .] . Он мне вдруг объявил, что
я не только не виноват, но и совершенно прав, и что он твердо намерек
отстоять меня изо всех сил [ .. .] . Я видел и слушал, как говорил мой
адвокат, и мысль о том, что я, совершенно виноватый, вдруг выхожу
совсем правым, была так забавна и в то же время так почему-то при­
влекательна, что, признаюсь, эти полчаса в суде я отношу к самым весе­
лым в моей жизни [...]» . Так в форме примера определяется общая
манера, «установка» речи адвокатской, и дается ее экспрессивная оценка,
обостренная таким ироническим привеском, подчеркивающим контраст
между «я» и образом адвоката, юриста: «но ведь я был не юрист и по­
тому не понимал, что совершенно прав».
Этими символическими формами подготовлено парадоксальное пони­
мание образа адвоката как узаконенной общественно-актерской маски,.

секретные пороки ребеночка (это —семилетнего-то) —какая чудовищностьГ


Mais il en reste toujours quelque chose *, на всю жизнь, поймите вы это! И не
только в душе ее останется, но, может быть, отразится и на судьбе ее» (с. 44).
Так ставится тема.
10*
148 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

в структуру которой органически входят «фальшь» и «игра совестью».


Происходит совлечение риторических форм с образа адвоката, обнажение
приемов «сценического» построения этого образа. «Мне кажется, что из­
бежать фальши и сохранить честность и совесть адвокату так же трудно,
вообще говоря, как и всякому человеку достигнуть райского состояния
[ ...] мерещится нелепейший парадокс, что адвокат и никогда не может
действовать по совести, не может не играть своею совестью, если б даже
и хотел не играть, что это уже такой обреченный на бессовестность чело­
век, и что, наконец, самое главное и серьезное во всем этом то, что такое
грустное положение дела как бы даже узаконено кем-то и чем-то Г. . .1 »
(с. 46—47).
Следовательно, получается, что в самой символической структуре
типа адвоката как государственного «установления» заложены определен­
ные характеристические «внутренние формы», и ими порабощена, устра­
нена индивидуальная, личностная сущность эмпирического человека.
И автор («я») возмущенно демонстрирует заданные «сценические» приемы
адвокатства, поясняя их условно-театральный характер. Эти приемы сло­
весно-моторной экспрессии, приемы адвокатской игры (клятвы «с жаром»
в невинности таких клиентов, которые «оказывались вполне и бесспорно
виновными», обмороки при обвинительном приговоре, слезы), описывае­
мые с ироническими оговорками («я не знаю, бывали ли у нас случаи...
обморока, но что проливали слезы, то это, кажется, случалось в нашем
столь молодом еще суде»), риторически разоблачаются как внутренно
лживые, не оправданные подлинной реальностью душевного переживания
формы адвокатского актерства, как «театральные штампы» образа адво­
ката.
Преднамеренность, риторическая целесообразность этих разоблачений
затушевана ссылкой на наивность, некомпетентность так рассуждающего
«я».
Но для того, чтобы в этот символический образ адвоката включить
без остатка ораторскую личность Спасовича, необходимо было в очерчен­
ной семантической сфере развить тему таланта. Ведь Спасович —
«это талант». «Где ни заговорят о г. Спасовиче, все, повсеместно, отзыва­
ются о нем: «это талант» (с. 45). Н о ... «что такое талант?» (с. 47). На
отношении к этому слову легко показать коренное различие в риториче­
ских приемах Достоевского и Спасовича. Достоевский не дает логического
определения слова. Напротив, как бы издевается над этим семантическим
приемом, создавая такие мнимые, явно недостаточные определения: «Та­
лант есть, во-первых, преполезная вещь». «Во-вторых» — так и це поя­
вится. А снова повторено будет в иной смысловой обстановке «во-пер­
вых»: «Во-первых, talent oblige, талант обязывает — к чему, например?
Иногда к самым дурным вещам». Общее «определение» таланта сразу
же поясняется частной разновидностью — литературного таланта: «Лите­
ратурный талант, например, есть способность сказать или выразить хо­
рошо там, где бездарность скажет и выразит дурно...» Эти определения
затем самим автором осмеиваются, и открыто объявляется эмоционная
вредность, «несносность» многих признаков, входящих в понятие таланта:
«Свойства таланта, говоря вообще, чрезвычайно разнообразны и иногда
просто несносны» .. .
Определение слова «талант» замещается его образно-метафорическим
раскрытием — в нужном направлении. Собираются, набегая один на дру­
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 149

гой, символические образы, которые своими экспрессивно-стилистиче­


скими формами парадоксально, странно поясняют значение слова «та­
лант». При этом направленность всех этих словесных рядов к образу
адвоката хотя семантически и очевидна, но сначала не обозначена. Ход
смысловых форм — такой.
В определение таланта врезается «неразрешимый вопрос: талант ли
обладает человеком или человек своим талантом?» Уже в этом парадок­
сальном сопоставлении есть семантическое движение к олицетворению
таланта (вернее к смешению, к двусмысленному сочетанию одного значе­
ния этого слова — дарованье, творческая способность — с другим: та­
лант — личность, наделенная творческими способностями в какой-нибудь
области). И, действительно, образ таланта облекается такими экспрес­
сивно-символическими формами, которые переводят его в категорию
лица — с отрицательной оценкой: «Мне кажется, сколько я ни следил и
ни наблюдал за талантами, живыми и мертвыми, чрезвычайно редко че­
ловек способен совладать с своим дарованием, и что, напротив, почти
всегда талант порабощает себе своего обладателя, так сказать, как бы
схватывая его за шиворот (да, именно в таком унизительном нередко
виде) и унося его на весьма далекие расстояния от настоящей дороги·».
Этот символический ряд, прикрепленный к образу таланта, отрицательно,
«унизительно» поясняет и дополняет личность адвоката. Но отнесенность
всех этих смысловых форм к Спасовичу как «таланту» еще не открыта
в деталях. Лишь далее образ таланта ярко, хотя и односторонне, в нуж­
ном для адвоката направлении, освещается символическими параллелями,
сравнениями с гоголевским вралем, которому «сами собою представились
такие подробности в рассказе, что уж никак нельзя было сказать правду»
(«Это я, конечно, лишь для сравнения, хотя действительно есть таланты
собственно вралей или вранья»), и со «светским вралем и забавником»
(из Теккерея), который, «уходя откуда-нибудь, любил оставлять после
себя взрыв смеха, т. е. приберегал самую лучшую выходку или остроту
к концу».
Эти символические образы, иронически, чрез «внутреннюю форму» от­
зывчивости, двигаясь по ступеням намеков, все более и более прозрачных,
сливаются с образом поэта, так как «ведь и все почти таланты хоть ка­
пельку да поэты, даже столяры, если они талантливы. Поэзия есть, так
сказать, внутренний огонь всякого таланта. А если уж столяр бывает
поэтом, то, наверно, и адвокат, в случае если тооюе талантлив». «Почти
неблагородная, излишняя «отзывчивость», которая всегда тянет увлечь
самого трезвого человека в сторону,
ревет ли зверь в лесу гл у х о м ...

или там что бы ни случилось, тотчас же и пошел и пошел человек, и


взыграл, и размазался, и увлекся», — эта отзывчивость сравнивается —
вслед за Белинским — с «блудодействием таланта» (с. 47—48). Так и
образ поэта повертывается в сторону адвоката и сливается с ним в атмо­
сфере специфически отобранных экспрессивных форм. Этот прием мета­
форического развития образа путем сравнений, сцеплений его с неожидан­
ными словесными сферами, которые все вдруг оказываются обращенными
к заданной теме и ее освещают с нужных автору сторон, расцвечивают ее
тонко подобранными красками субъективной экспрессии, — характерен
для риторики Достоевского.
150 О Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П РО ЗЕ

Риторически заостренный против враждебной темы, образ в своем


движении притягивает к себе «толпу», «рой» будто бы внутренне связан­
ных с ним символов. И то выстраиваясь в синтаксический ряд один за
другим, то сочетаясь в символические пары, то облекаясь в иные формы
композиционных связей, — вообще, непрестанно и причудливо меняя
принципы своего расположения и своих смысловых соотношений, струк­
туру своего метафорического единства, — все эти ряды слов, вся эта цепь
в одну сторону устремленных символов свидетельствуют об одном, дока­
зывают одно. Они в разных планах и с разных точек зрения ставят один
и тот же диагноз «больной», отвергаемой теме. Теперь, когда все эти
символические ряды талантливых вралей, отзывчивых забавников и блу­
додействующих поэтов подведены к образу адвоката, авторское «я» демон­
стрирует свою полную объективность, свою отрешенность от всякого
полемического увлечения и пристрастных оценок.
«Я нисколько не спорю, что при суровой честности правил и при твер­
дости духа даже и адвокат может справиться с своею «отзывчивостью»;
но есть случаи и обстоятельства, когда человек и не выдержит: «пред­
ставятся само собою такие подробности» и — увлечется человек».
Таким образом, все то, что раньше представлялось характеристиче­
ской приметой адвоката, узаконенной формой его актерских приемов, те­
перь признается как будто общечеловеческим.
«Господа [ .. .] , как это ни просто, по-видимому, но это чрезвычайно
важное дело, даже в каждой жизни, даже у нас с вами: вникните глубже
и дайте отчет, и вы увидите, что чрезвычайно трудно остаться честным
человеком иногда именно через эту самую излишнюю и разбалованную-
«отзывчивость», принуждающую нас лгать беспрерывно» 93.
Субъектные формы меняются. В смысловой строй как будто вовле­
каются все «собеседники»: и «вы» читателя и «мы» автора. Однако, вни­
кая в синтагматику словесного движения, легко заметить, что полного
распространения символики речи на каждого человека, на «нас с вами»
нет. Одни своеобразия в употреблении выделительной частицы «даже»
(перед словом «адвокат» — даже и\ перед словами: «у нас с вами» —
даже) достаточно убеждают в этом. Но еще более убедительно продолже­
ние приема символического нанизыванья предосудительных для адвоката
«иносказаний». Автор — после внушительных изъяснений своего бес­
пристрастия (вдруг даже себя, т. е. «нас» в один ряд с адвокатами как бы
поставил!) — опять принимается рисовать комические иллюстрации «по­
этов и талантов». Сначала — сравнение, окутанное экспрессией ирониче­
ского величания, сравнение с Альфонсом Ламартином, который, будучи,
«так сказать предводителем временного правительства в февральскую ре­
волюцию сорок восьмого года», «насказал столько бесконечных речей,
так сказать, упиваясь ими первый и плавая в каком-то вечном восторге».
В этом сравнении, в его структуре искусно сочетаются два экспрессивно­
смысловых ряда. Один — развивается цепью соответствий с ранее очерчен­
ными признаками адвоката, сгущая ироническое построение образа («Го­
ворят, ничего не было для него приятнее и прелестнее, как говоритъ

93 Необходимо помнить, что относительно выражения «честный человек» у автора


есть предупреж дение, семантическое примечание: «Впрочем, слово честный че­
ловек я разумею здесь в «высшем смысле», так что можно оставаться вполне
спокойным и не тревожиться».
П О Э ТИ К А и Р И Т О РИ К А 151

бесконечные речи к народу[ ...] » и т. п.). Другой ряд, напротив, основан


яа «мнимых» формах несоответствия («Вся жизнь его была невинна и
полна невинности, и все при прекрасной и самой внушительной наруж­
ности, созданной, так сказать, для кипсеков» и т. п.). «Несравнимые»
смысловые признаки предупредительно указываются. Однако иронические
«граничения несходств обращаются в прием экспрессивного обесцениванья
несовпадающих внутренних форм. Устранение несовпадений намекает на
более глубокое смысловое сродство. Отрицаемое приравнение оказывается
контрастно утвержденным. Так сравнение с Ламартином становится фор­
мой риторического принижения образа адвоката через новые, остро и
странно показанные параллели: «Я вовсе не приравниваю этого истори­
ческого человека к тем типам отзывчиво-поэтических людей, которые, так
сказать, так и рождаются с соплей на носу, хотя, впрочем, он и написал
«Harmonies poétiques et religieuses», — необыкновенный том бесконечно-
долговязых стихов, в которых увязло три поколения барышень, выходив­
ших из институтов» (с. 48). Еще ярче ироническая игра другими фор­
мами «несовпадения»: «Само собою, что невозможно приравнить Ламар­
тина, этого вечно говорившего стихами человека, этого оратора — лиру
к кому-нибудь из наших шустрых адвокатов, плутоватых даже в своей
невинности, всегда собою владеющих, всегда изворотливых, всегда на­
живающихся». Замечателен этот прием собирания «изобличающих» опре­
делений к образу адвоката — при формах отрицательного сопоставления.
Незаметно, будто бы в защиту и ограждение Ламартина, в интересах
справедливости, скопляются у образа адвоката осуждающие обозначения
качеств. Но затем контраст между Ламартином и адвокатом определя­
ется как «не истинный», кажущийся: сравнение принимается.
По признаку «отзывчивости», хотя и в его новом метафорическом
облике, образ Ламартина как оратора наслаивается на семантику образа
адвоката, в нее проникает. Припоминаются про Ламартина «слова одного
талантливого остряка»: «Се n’est pas l’homme, c’est une lyre» (Это не
человек: это — лира). Направляется в сторону насмешки экспрессивный
смысл этого изречения: «Это была похвала, но высказана она была с глу­
боким плутовством, ибо что, скажите, может быть смешнее, как прирав­
нять человека к лире? Только прикоснуться — и сейчас зазвенела!»
После этого тенденциозно подсказанного понимания остроты отрицается
ее применимость к адвокатам. «Им ли не совладать с своими лирами?»
Но затем выражается сомнение в правильности этого суждения, и частич­
ное совпадение адвоката с «лирой» признается: «Но так ли это? Истинно ли
это так, господа? Слаб человек к похвале и «отзывчив», даже и плуто­
ватый!». Однако сравнение это (ведь оно было «неполным») возмещается
новым иносказанием, еще более резко характеризующим «бессовестность»
адвокатского таланта: «С иным нашим адвокатским талантом, взамен
«лиры», может случиться в иносказательном роде то же самое, что слу­
чилось с одним московским купчиком». Этот «купчик» с капиталом не
захотел выручить свою мамашу, когда она запуталась в делах коммерции.
Он «очень любил маменьку, но приостановился: «Все же нам никак
нельзя без капиталу. Это чтоб капиталу нашего решиться — это нам ни­
коим образом невозможно, потому как нам никак невозможно, чтобы са­
мим без капиталу».
Раскрывается аллегорический смысл этого сравнения: «Примите за
аллегорию и приравняйте талант к капиталу, что даже и похоже». И да­
152 О ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

ется комический перевод купеческих слов на язык адвокатский: «выйдет


такая речь: «это чтоб нам без блеску и эффекту, это нам никоим обра­
зом невозможно, потому как нам никак невозможно, чтоб нам совсем без
блеску и эффекту» (с. 48—49).
Так цепь иллюстраций, выполняющих функции метафорических ха­
рактеристик, смыкается в кольцо. Ведь образ адвоката-купчика, не жа­
левшего ради капитала-таланта даже и мать, потенциально, хотя и в ином
облике, был уже намечен в моральной сентенции по поводу светского
враля из Теккерея: «если меткое словцо к концу не припасено, то его
надо ведь выдумать, а для красного словца не пожалеешь матери и отца»
(с. 47).
Портрет адвоката закончен. Недвусмысленно подчеркнуто его сход­
ство «даже с серьезнейшим и честнейшим из адвокатских талантов даже
в ту самую минуту, когда он примется защищать дело, хотя бы претящее
его совести».
Но, как и раньше, вставляется эмоционное напоминание об искрен­
ности, о полной свободе авторского «я» от всяких пристрастных сужде­
ний и злых намеков: «Однако раскаиваюсь, что написал все это: ведь
известно, что г. 'Спасович тоже замечательно талантливый адвокат». Впе­
чатление искренности усиливается объективной, высокой оценкой искус­
ства речи Спасовича и открытым признанием субъективного отвращенья,
от нее вынесенного: «Видите, я начинаю с самых искренних слов». От
этого еще действеннее, еще острее звучит как бы вынужденное необхо­
димостью, вырывающееся против воли признание, что Спасович «не мог
выбраться по самой силе вещей» из фальши своей роли защитника, и
поэтому все характеристические формы талантливого адвоката в нем
нашли свое яркое выражение: «все натянутое и вымученное в его положе­
нии как защитника само собою отразилось и в речи его» (с. 49),
Ложная постановка обвинения, грозившая Кронебергу за «истязание»
«чрезвычайным и несоразмерным наказанием», «фальшь всех сгруппиро­
вавшихся в этом деле около г. Спасовича обстоятельств» — ведь это-то и
есть один из тех «случаев и обстоятельств», когда «человек и не выдер­
жит», когда он невольно «взыграет и размажется и увлечется». «Так чтог
само собою, ему (т. е. Спасовичу. — В. В.) уже нельзя было останавли­
ваться перед средствами, белоручничать» (с. 50). Общая характеристика
образа адвоката оказывается не только оправданной на данном конкрет­
ном случае, но и целиком его исчерпывающей. Приемы «типизации» об­
наруживают свою безупречность. Непосредственное сознание разоблачило
непреодолимую ложь адвокатской маски.
Все символы, окутавшие лик адвоката, — «враля», «поэта», «лиры» —
теперь распространяются на оценку приемов творчества Спасовича, кото­
рый «отверг все, даже ребенка, младенчество его», «уничтожил и вырвал
с корнем из сердец своих слушателей даже жалость к нему». Вся реаль­
ная действительность у адвоката-враля исчезла, а «на первом плане
явилась шустрая девочка с розовым лицом, смеющаяся, хитрая, испорчен­
ная и с затаенными пороками».
Образ оратора разоблачен. С него сняты все покровы риторической
«фальши». Его отрицанье — утвержденье наивного «я». Лживой «поэ­
зии» ораторства противостоит мир искреннего, наивного восприятия. Те­
перь в центре становится проблема адвокатской «действительности», со­
здаваемой ловкими приемами риторической речи.
П О Э ТИ К А И РИ Т О РИ К А 153

2. С Т И Л И С Т И Ч Е С К И Е Р А З О Б Л А Ч Е Н И Я Р И Т О Р И Ч Е С К И Х ФОРМ

Стилистический анализ речи направлен на обнажение приемов рито­


рической подмены действительности подлинной формами действитель­
ности «мнимой». Талант, разрушающий, конфискующий все «опасней­
шие для себя вещи» из реального мира и замещающий их фикциями
своего лживого искусства, — вот стержень, обличительная тема стилисти­
ческого «исследования» Достоевского. Но за ней стоит другая, положи­
тельная, формами контрастного параллелизма с первой связанная, — это
тема действительности подлинной, «реальной» в высшем смысле этого
слова. Внушается иллюзия, что происходит акт не построения новой
действительности, но восстановления той, которая «разрушена», «вы­
рвана с корнем» искусством адвоката. Фактически же возникает борьба,
единоборство талантов: образы двух защитников вступают в состязание.
То наивное, непосредственное сознание (авторское «я»), которое себя
противопоставило образу адвоката, берет на себя функции защитника
поруганной детской души. Таким образом, разоблачение одной защиты
ведет к утверждению другой. Однако эта другая, «авторская» защита
себя оберегает от подозрений в риторичности, в «адвокатстве»: она само­
определяется как форма чистого, незаинтересованного разоблачения
«фальши». Взамен одних, обнажаемых форм риторичности она укрепляет
новые, скрытые. Но, отстранив от себя «лживую» символику, связанную
с образами «адвоката», «поэта», авторское «я» вмещает себя в иную
экспрессивную атмосферу, в иной семантический мир: его защита — это
не адвокатская «постановка дела», а утверждение истины. Отрицание
риторичности делается особой формой риторического построения. Но
приемы его — не приемы квазинаучного раскрытия основных понятий,
не приемы логического обнажения субъективной противоречивости бы­
товых обозначений, а приемы стилистического разоблачения тайн враж­
дебного мастерства.
Поэтому Достоевский свой стилистический анализ начинает напоми­
нанием о талантливости Спасовича: «Уже с первых слов речи вы чув­
ствуете, что имеете дело с талантом из ряда вон, с силой. Г. Спасович
сразу раскрывается весь [...] » . И далее показываются ухищренья, «лов­
кие приемы» его мастерства и их риторические функции.
Преяеде всего выступает прием словесной «игры в искренность», прием
раскрытия защитником «беззащитных мест» в своем деле. «Таким прие­
мом г. Спасович сразу разбивает лед недоверчивости и хоть одной ка­
пелькой, а уж профильтровывается в ваше сердце» (с. 68). Под прикры­
тием этого приема и начинается «уничтожение» действительности, замена
ее предметных форм риторически-нивелирующим реквизитом: пучки
розог, «шпицрутены» подмениваются розгой, «истязание» — «наказа­
нием». Однако Достоевский не только иронически показывает риториче­
ские функции адвокатских приемов Спасовича, их целеустремленность
к определенному воздействию на слушателя, но по контрасту создает и
положительный образ того слушателя (своего читателя), который не по­
падается на удочку «ловких приемов». В самом деле, ведь Достоевскому
как ритору тоже необходимо было «польстить» читателю, слить его пони­
мание со своим. Поэтому авторское «я» ставит себя в ряд слушателей
(сперва — слушателей Спасовича), делается выразителем общего со слу­
шателем мнения: «Вы вглядываетесь, вы слушаете — нет, человек говорит
154 О ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й П РО ЗЕ

серьезно, не шутит. Весь содом-то стало быть подняли из-за розгочки


в детском возрасте и о том: употреблять ее или не употреблять» (с. 51).
Так возникает своеобразный риторический парадокс: отвергаемые
приемы — в иных формах своего словесного воплощения проскальзывают
и в «произведение» самого Достоевского. Ведь и там, в речи Спасовича,
и тут, в Дневнике Достоевского, авторское «я» с «самых искренних слов»
начинает свою речь.
Затем Достоевским разоблачаются прием «риторической лести» («ста­
рый, рутинный, а ведь преблагонадежный») и прием «мимолетных, но
беспрерывных намеков», который широко применяется Спасовичем как
в сфере повествования, где при его посредстве устанавливаются формы
композиционной «группировки фактов» с заданной экспрессивной окрас­
кой и с нужным освещением, так и в сфере характеристик. Однако по­
путно Достоевским «закидываются» и свои «словечки», т. е. применя­
ется тот же прием, но под видом контраста с риторическою ложью...
Разъясняя, например, как при помощи этого приема из мозаики обро­
ненных по разным местам намеков создается Спасовичем образ испорчен­
ной девочки, вселяющей в слушателей и судей враждебное к себе чув­
ство, Достоевский по контрасту собирает вокруг девочки такие характе­
ристические слова: «это невинное создание», «дитя семи лет, ангел»,
«бедная девочка, вследствие [ ...] безотрадной жизни дичавшая и тоско­
вавшая» (с. 52—54). Так контрастный смысловой ряд сначала развива­
ется с линейным параллелизмом.
Однако индивидуализующие формы нового понимания дела еще не
создаются: пока раскрываются не столько «образы» действительности,
сколько ее общие очертания, «правильная» точка зрения на нее. Но уже
при анализе того приема, каким Спасович уничтожил самую тяжелую
против его клиента свидетельницу Аграфену Титову, приема намеков,
кружившихся около одного «словечка» (девочка «хотела взять деньги
для Аграфены — вот это словечко!» — с. 55), Достоевский переходит
к собственному изложению дела, т. е. к построению «действительности»,
контрастно сопоставленной с миром Спасовича. И прежде всего переос­
мысляются образы главных свидетельниц — бывшей горничной Аграфены
Титовой и дворничихи Ульяны Бибиной. Авторское «я» откровенно опре­
деляет свое отношение к ним: «Скажу от себя, к слову, что, по моему
мнению, эта Титова и в особенности Бибина — чуть ли не два наиболее
симпатичные лица во всем деле. Они обе любят ребенка» (с. 54). Пере­
мещенные в экспрессивную сферу авторского сочувствия, они характери­
зуются различно, разными приемами изображения. Образ Титовой стро­
ится на «субъектных» формах, вложенных Достоевским в ее слова:
«теперь девочка все сидит одна и ни с кем не говорит». Эти слова,
в истолковании автора (тоже субъективном, так как их смысл мог быть
разрешен и иначе), стали выразителем такого «субъекта», такого образа,
в них услышанного и усмотренного Достоевским: «В этих словах не
только слышится глубокая симпатия, но и виден тонкий взгляд наблю­
дательницы, взгляд с внутренним мучением на страдания оскорбляемого
крошечного создания божия. Естественно после того, что девочка любила
прислугу, от которой одной только и видела любовь и ласку [ ...] » Иными
приемами рисуется образ Бибиной. Он создается на метафорическом
истолковании экспрессии ее «поступка», ее «движения», когда она —
при криках истязаемой девочки, «вскочив с постели, как была в ру­
П О ЭТИКА И Р И Т О РИ К А 155

башке, подбежала к окну Кронеберга и закричала, чтоб ребенка перестали


сечь [ ...]
Видна ли вам эта курица, эта наседка, ставшая перед своими цыпля­
тами и растопырившая крылья, чтоб их защитить? Эти жалкие курицы,
защищая своих цыплят, становятся иногда почти страшными».
Этот метафорический образ курицы, реализуясь, развивается в новую
«символическую картину. Открытого приравнения всех семантических
форм этой иллюстрации к теме Бибиной и Кронеберга нет. Употреблен
прием аллегорических намеков, бокового метафорического освещения их
образов. В связи с образом курицы, защищающей цыплят, ассоциативно
привлекается из картин детства дворовый мальчик, который «ужасно лю-
'бил мучить животных и особенно любил сам резать кур», который отры­
вал воробьям головы, разрушая воробьиные гнезда.
«Представьте же себе, этот мучитель ужасно боялся курицы, когда
та, рассвирепев и распустив крылья, становилась перед ним, защищая
цыплят своих [.. .] »
Так очерченные, образы Титовой и Бибиной наделяются, кроме того,
•общими свойствами «нашего простого народа»: любовью к ребенку из
жалости, из симпатии, и «отвращением от судов, боязнью связаться
с ними». И все же женщина из простонародья т е выдержала» и «пошла,
пошла тягаться, жаловаться за чужого, за ребенка, зная, что во всяком
случае получит лишь неприятности и никакой выгоды, кроме хлопот».
Характеристика свидетельниц, опрокидывающая все приписанные им
адвокатом личностные формы, заключается возмущенным восклицанием:
«И вот против этих-то двух женщин г. Спасович свидетельствует как
о «развращающем влиянии на ребенка прислуги». Заметить следует, что
весь пафос Достоевского направлен на образ Бибиной: его экспрессив­
ными формами незаметно окружалась Титова и становилась на одном
с ним уровне. А ведь для Спасовича главной мишенью была Титова.
Достоевский же, за отсутствием отчетливых данных в ее пользу, укрыл
■ее за распущенными крыльями курицы-наседки.
Ясно, что с такими образами «субъектов» несовместимо взведенное на
лих Спаоовичем обвинение в воровстве. К словам девочки, что «она хо­
тела взять деньги для Аграфены», надо было приискать иную, правдопо­
добную сюжетную обстановку. И Достоевский эти слова остро вмещает
в совершенно неожиданный контекст, изменяя значение всех показаний
девочки. Высказывается мысль, что девочка не свои слова говорила,
а чужие, ей внушенные следствием и судом: «Через несколько месяцев
девочка, разумеется, в ы д у м а л а , что хотела взять деньги для Аграфены,
выдумала из фантазии или потому, что ей было так внушено» (с. 55).
В качестве «доказательства» приводятся семантически обращенные своей
«подлинной», «лицевой» стороной признания девочки во лжи и воров­
стве: «Ведь говорила же она в суде «Je suis voleuse, menteuse», тогда как
никогда ничего она не украла, кроме ягодки черносливу, а безответствен­
ного ребенка просто уверили в эти месяцы, что он крал, даже совсем и
не уверяя уверили, и единственно тем, что она беспрерывно выслуши­
вала, как ежедневно все кругом нее говорят про нее, что она воровка».
Так будто бы вскользь, мимоходом меняется вся структура образа де­
вочки.
Но Достоевскому мало было преобразовать действительность. Он стре­
мится оправдать свои приемы ее построения путем разоблачения прие­
156 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

мов и функций ее риторического искажения в речи Спасовича. Он укреп­


ляет истинность своих характеристик обнажением «фальши» позиции
своего антагониста, его сокрушая логически и стилистически. «Но если б
даже была и правда, что девочка хотела взять деньги для Аграфены Ти­
товой, то из того вовсе не следует еще, что Титова сама учила и сама
склоняла ее стащить для нее деньги». На этом фоне иронически демон­
стрируется ловкость адвокатских приемов Спасовича: за отсутствием
«прямых и твердых доказательств» он не мог «прямо сказать» о подстре­
кательстве к краже со стороны Титовой, а вместо этого, после цитации
слов девочки, «запускает и свое словцо о порче·», которую «надо от­
нести на счет людей, к ней (т. е. к девочке. — В. В.) приближенных.
И уж, конечно, этого довольно»: свидетельницы скомпрометированы —
«именно когда надо г. Спаоовичу, как раз в конце речи, для последнего
влияния и эффекта». Вспомнить надо здесь, для полного понимания скры­
того хода мыслей Достоевского, сразу и образ светского івраля (из Текке-
рея), приберегавшего самое меткое словцо к концу, и образ купчика, не
жалевшего даже мамаши «ради блеску и эффекту». Так на конкретном
примере еще раз показывается роковая обреченность адвоката на ложь:
«Нет, это искусно. Да, тяжела обязанность адвоката, поставленного в та­
кие тиски, а что ж было ему делать иначе: надо было спасать клиента».
Анализ «цветочков» привел к новой драматической ситуации: в ней
определялись образы и роли девочки, свидетельниц из простонародья —
и функции суда. Следовательно, повествование, как и всегда у Достоев­
ского, раскрывается с середины. Начало трагедии пока известно лишь со
слов Спасовича, и образ отца присутствует в повествовании скрыто:
к нему лишь тянутся нити противоречивых суждений.
В следующей главе «Ягодки» разрешается тема истязания. Подъему
обличений соответствует рост экспрессивного напряжения «я». Прежде
всего осмеиваются принципы «исследования» в речи Спасовича. Они
определяются как прием взвешивания «рубцов, синяков, всякого шра­
мика, всякого струпика, кусочков отвалившейся кожицы» на золотники
(«столько-то золотников — не было истязания!»), как голая «бухгалте­
рия». В связи с этим иронически обличаются риторические функции этой
«точности». «[ . . . ] Эти счеты рубчиков и шрамиков не идут к делу и
даже смешны. Но, по-моему, на публику и присяжных вся эта бухгалте­
рия должна была непременно подействовать внушительно: «экая, дескать,
точность, экая добросовестность!» Я убежден, что непременно нашлись
такие слушатели, которые с особенным удовольствием узнали, что за
справкой о каком-то рубчике нарочно посылали в Женеву, к де Комба»
(с. 55—56). Так «исследование» Спасовича оказывается скомпрометиро­
ванным, «точность» его бухгалтерских счетов — не идущим к делу при­
емом, риторической уловкой. Из этого вытекает неправильность опреде­
ления слова «истязание» у Спасовича. Достоевский прежде всего отво­
дит признак «опасности для жизни» в понятии истязания. Он опять при­
меняет прием экспрессивных приравнений, символических иллюстраций.
Рисует перед Спасовичем (который отрицал истязание потому, что «на
задних частях тела у девочки не было никаких рассечений кожи»,
а только можно было заметить «темно-багровые, подкожные пятна и
таковые же красные полосы» пять дней спустя после наказания) кар­
тины спин «темно-багрового цвета с редкими рассечениями» у арестан­
тов, после пятисот, тысячи и двух тысяч палок разом: «Наказание
ПО Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 157

шпицрутенами (т. е. на деле всегда палками), если не в очень большом


количестве, т. е. не более двух тысяч разом, никогда не представляло
ни малейшей опасности для жизни. Напротив, все каторжные и военные
арестанты (видавшие эти виды) постоянно и много раз при мне утвер­
ждали, что розги мучительнее, «садче» и несравнимо опаснее [...]
(с. 57).
Формы соответствия между изображаемым предметом (сеченье де­
вочки) и изображением (наказание шпицрутенами арестантов) найдены,
и автор патетически призывает адвоката к ответу: «Спрашиваю вас
после того, г. защитник: хоть палки эти и не грозили опасностью для
жизни и не причиняли ни малейшего повреждения, но неужели же та­
кое наказание не было мучительно, неужели тут не было истязания?
Неужели же и девочка не мучилась четверть часа, под ужасными роз­
гами, лежавшими в суде на столе, и крича: папа, папа! Зачем же вы
отрицаете ее страдание, ее истязание?» У Спасовича ответ дан, но не на
вопрос «зачем?», а на вопрос «почему?» Потому, что «случай», как он
был установлен «исследованием», не подходит под определение истя­
зания в законе. Но Достоевский в этом пункте ловит Спасовича на
слове: ведь, по собственному Спасовича показанию, в законе на этот
счет существует «неясность, неполнота, пробел». Иными словами: опре­
деление понятия «истязание» недостаточно, ненадежно. Так откликается
еще в начале статьи Достоевского зазвучавший скептицизм к «науч­
ным», «логическим» определениям слов.
«Ну, казалось, так бы прямо и разъяснить нам это недоумение: было,
дескать, истязание, да все же не такое, как определяет закон, т. е. не
тяжелее всяких тяжких побоев, а потому и нельзя обвинить моего кли­
ента в истязании».
Достоевский разоблачает и в этом вопросе умышленный, бухгалтер­
ский формализм семантической интерпретации — в противоположность
непосредственной интуиции, наивному пониманию «предмета»: «Но ска­
жите, что нам-το за дело, что мучения и истязания этой девочки не под­
ходят буква в букву под определение истязания законом?» Таким обра­
зом, значение «истязания» предполагается как бы имманентно заложен­
ным в человеческом сознании: «Ведь все же равно ребенок страдал:
неужто же не страдал, неужто же не истязали его на самом-то деле, вза-
правду-то, неужто же можно нам так отводить глаза?»
Любопытно отметить рост патетики, лирическую структуру речи,
окрашенной эмоциями то возмущения, негодования, то горестного участия.
Вплетаются в словесную композицию те риторические формы, которые
назывались в риториках начала XIX в. «фигурами страстей»...
Рядом с ними выделяется своеобразный прием оксюморного истол­
кования моторно-экспрессивных форм. Тот принцип своей поэтики, ко­
торый состоит в «метафорическом» остранении движений, в новых не­
ожиданных, обычно противоречивых формах связи движений с их эмо-
ционным значением, с их обстановкой, в тяготении к оригинальным
моторно-экспрессивным оксюморонам, Достоевский применяет к объясне­
нию выразительных движений каждого из героев судебного процесса.
Например, Спасович, «отводя глаза» слушателей от истязания, говорит,
что ребенок «на другой же день играл». Достоевский, выразив легкий
скептицизм к этому показанию, переносит семантические формы дет­
ской игры в иную плоскость, в плоскость сложной, противоречивой,
158 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

мгновенно меняющейся детской психики: «Ах боже мой, да ведь такие


маленькие дети бывают так скоро впечатлительны и восприимчивы! Ну
что ж из того, что она, может быть, даже и поиграла на другой день,
еще с сине-багровыми пятнами на телеі» (с. 58). И опять — для утвер­
ждения этого экспрессивного смысла — привлекается острая ассоциатив­
ная параллель: «Я видел пятилетнего мальчика, почти умиравшего от
скарлатины, в полном бессилии и изнеможении, а между тем он лепетал
о том, что ему купят обещанную собачку, и попросил принести ему все
его игрушки и поставить у постельки [. . . ] ».
Таким образом, истязание девочки неоспоримо. Достоевский стре­
мится как бы мимоходом расшатать все признаки, которые относятся
к законному понятию об истязании, в том числе и мнимую объектив­
ность в определении смысла слов: «тяжкие» и «легкие» повреждения.
Он подчеркивает субъективный произвол в этой оценке: «Замечу мимо­
ходом, что воззрение на легкость и тягость и тут дело личное: удары по
лицу семилетнему младенцу, с брызнувшей кровью из носу, которые не
отрицают ни Кронеберг, ни защитник его, очевидно, и тем и другим
считаются наказанием легким·». В борьбе с защитником, конфисковав­
шим лета ребенка и «все толкующим нам о какой-то девочке, испорчен­
ной и порочной, пойманной неоднократно в краже и с потаенным раз­
вратным пороком», Достоевский твердит настойчиво о «жалкой крошке»,
о «семилетнем младенце», о «семилетней крошке», о «чистейшем и без­
грешнейшем создании» и т. п. Как бы охваченный негодованием, автор
теряется в предположениях, зачем так очевидно, так беззастенчиво иска­
жать истину г. Спасовичу. Стиль становится все более взволнованным,
неровным, резким, насыщенным «фигурами страстей». К Спасовичу при­
кладываются слова: «драгоценные находки и их много», «вот, напри­
мер, еще рассужденъице», «вы говорите все это нарочно [. . . ] притво­
ряетесь из всех сил» (с. 58—59). Спасовичу приписывается такой уеди­
ненный внутренний монолог, полный адвокатского «самолюбия» и «са­
модовольства»: «вот, дескать, не только выручу клиента, но и докажу,
что все дело — полный вздор ж смех, и что судят отца за то только, что
раз посек скверную девчонку розгой» (с. 58). В этой речи сценически
воссоздается образ «шустрого», «плутоватого», «изворотливого» адвоката.
Так Достоевский из язвительного комментатора, разоблачителя сти­
листических ухищрений адвокатского таланта превращается в гневного
обличителя, который не может сдержать свое возмущение при виде над­
ругательств над ребенком, над «человеческими чувствами». И здесь, на
подъеме экспрессии негодования, Достоевский применяет прием недо­
уменных, с контрастным разрешением их, вопросов «к себе», которые
•оказываются лишь формой предупреждения слушателя, формой изобли­
чения основной риторической цели защитника.
«Спрашиваешь себя невольно: к чему все это г. Спасовичу? К чему
ему так упорно отрицать страдания девочки, тратить на это почти все
свое искусство, так изворачиваться, чтоб нам глаза отвести? Неужели
всего только из одного адвокатского самолюбия? [.. .] Но ведь сказано
уже, что ему надо истребить к ней всякую вашу симпатию [. . . ]. Он
боится, что страдания ребенка вызовут в вас, неровен час, человеческие
чувства. А человеческие-то чувства ваши ему и опасны [. . . ] , их надо
•ему подавить заблаговременно, извратить их, бсмеятъ [ . . .] ». Это гипер­
болическое утверждение мотивировано «естественным» чувством челове­
ПО Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 159

ческого негодования и обращено к человеческим чувствам читателя. Не


только зазвучала громко собственная «тема» Достоевского, но, в сущно­
сти, «анализ» — кончился. Глухо раздаются «фальшивые» слова Спасо­
вича, и их с страстным возмущением останавливает, обрывает Достоев­
ский. Он издевается над Спасовичем, разоблачает все его уловки, унич­
тожает все его «ягодки».
Обращаясь к «искусному защитнику» то с ироническими вопросами,
вскрывающими «риторическую ложь» слов Спасовича, их несоответствие
«действительности», то с патетическими тирадами, писатель — напря­
женной силой своей экспрессии — утверждает свое понимание «святынь»,
свое понимание «ангельского лика» детей. И тогда образ адвоката, раз­
давленный, перешагнувший — в оценке Достоевского — за пределы вся­
ких «лир» и поэтических отзывчивостей, неожиданно показывается с но­
вой стороны. Изобличенный — он возвеличивается риторически. К нему
обращена торжественная речь писателя: «Но увы, вы только пожертво­
вали собою для клиента вашего, и я уже не вправе вам говорить про­
пределы, а лишь удивляюсь великости вашей жертвы» (с. 59). Так об­
манчиво «человеческие чувства», к которым призывал своего слушателя
Достоевский, обличая слушателя Спасовича, коснулись самого защит­
ника. Ведь Достоевский, хотя и признает себя не вправе про «пределы»
говорить, не только не перестает твердить о них, но и «до Геркулесовых
столпов» дойдет.
Пока же тему истязания он патетически заключает осмотром «усту­
пок» Спасовича по этому вопросу, уступок, которые ведут к окончатель­
ному отказу адвоката даже от собственных определений истязания как
«более строгой меры, чем обыкновенно».
«Кто определит, сколько может ударов и в каких случаях нанести
отец, не повреждая при этом наказании организма дитяти?» — спраши­
вал Спасович. — И так иронически раскрывал подразумеваемый смысл
этих слов Достоевский: «То есть не ломающий ему ногу, что ли? А если
не ломает ноги, то уж можно все? Серьезно вы говорите это, г. Спасо­
вич?» Писатель патетически изобличает риторическую фальшь адвокат­
ского вопроса о пределе власти отца: «Если вы не знаете, то я вам
скажу, где этот предел!» Установление предела превращается в обви­
нительный приговор отцу за истязание — и вместе с ним Спасовичу за
беспредельность его «отзывчивости»: «Предел этой власти в том, что-
нельзя семилетнюю крошку, безответственную вполне, во всех своих «по­
роках» (которые должны быть исправляемы совсем другим спосо­
бом) , — нельзя, говорю я, это создание, имеющее ангельский лик, не­
сравненно чистейшее и безгрешнейшее, чем мы с вами, г. Спасович, чем
мы с вами и чем все бывшие в зале суда, судившие и осуждавшие эту
девочку, — нельзя, говорю я, драть ее девятью рябиновыми «шпицру­
тенами», и д р а т ь четверть часа, не слушая ее криков: «папа! папа!»,
от которых почти обезумела и пришла в исступление простая деревен­
ская баба, дворничиха, — нельзя, наконец, по собственному сознанию го­
ворить, что «сек долго, вне себя, бессознательно, как попало!» — нельзя
быть в н е с е б я , потому что есть предел всякому гневу и даже на семи­
летнего безответственного младенца за ягодку чернослива и за сломан­
ную вязальную иголку!»
Замечательно построение этого периода с повторением запрещающего
«нельзя», с всплесками возмущенного «говорю я», с едкой иронией по­
160 О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П РО ЗЕ

следних слов, так эффектно заключающих пафос запрета. В форме «за­


поведи» здесь воссоздана иная, совсем не похожая на мир Спасовича
«действительность». Писатель берет на себя задачу утверждения, обос­
нования этой «святой», человеческой действительности, а «Геркулесовы
столпы», до которых договорился Спасович, являются устрашающими
знаками отвергаемого, «искаженного» мира.

3. Б О РЬ Б А З А СВЯТУЮ Ч Е Л О В ЕЧ ЕС К У Ю Д Е Й С Т ВИ ТЕ Л ЬН О С ТЬ

Продолжается «диалог» писателя с защитником. Но слова «партнера»


звучат реже, меньше. Мало того: обращения к защитнику раньше чере­
довались с беседой, направленной к слушателям94. Теперь — поединок:
слушатели отступили вдаль. Можно говорить даже о постепенном устра­
нении слушателя, вернее: о постепенной «ассимиляции» его с автором.
В самом деле, сперва в главе «Речь г. Спасовича. Ловкие приемы» ве­
дется беседа со слушателями о третьем лице. Описывается риториче­
ское «уничтожение» подлинной действительности. И образ слушателя,
соблазненного Спасовичем, противополагается «вам», тому слушателю,
который непосредственным сознанием уразумевает истинный смысл ве­
щей, то есть мыслит, по-авторски, согласно с «я». («Уже с первых слов
речи вы чувствуете», «вы вглядываетесь, вы слушаете», «особенно за­
метьте это словечко: «не узнал отца», «видна ли вам эта курица» и
мн. др. под.). Но не надо думать, что это — две резко отграниченные
категории слушателей: это — экспрессивное, внутреннее раздвоение в пре­
делах одного образа («вас»). Ведь слушатель Достоевского является од­
новременно слушателем и Спасовича. Но слышит он защитника то непо­
средственно (т. е. как бы слушал его раньше, при произнесении речи),
то в «непрямой» передаче писателя, который внушает ему оценку и по­
нимание речи Спасовича: «Нахохлившийся слушатель, заранее пригото­
вившийся выслушать непременно что-нибудь очень хитрое, изворотли­
вое, надувательское, и только что сказавший себе: «А ну, брат, посмот­
рим, как-то ты меня надуешь!» — вдруг поражен почти беззащитностью
человека» (с. 50). И тут же — иные формы изображения слушателя как
приближенного к автору собеседника (на «вы»): «вы еще ничего не
слыхали далее, но вам уже стыдно, что вас неравно сочтут за человека
с предрассудками, не правда ли? Очень ловко» и мн. др.95
Так Достоевским создается тип слушателя, который отрекается от со­
блазнов адвокатской речи и проникается полным сочувствием точке зре­
ния писателя. С главы «Ягодки» начинается двухсторонний диалогизо-
ванный монолог автора — к слушателю и защитнику попеременно. Экс­
прессивная структура речи осложняется непосредственными обращени­
ями к Спасовичу, которые обнаруживают пестроту синтаксических и эмо-
94 В главе «Ягодки».
95 Из ряда слуш ателей выделяются на время присяжные заседатели, образы ко­
торых также колеблются, выступая то в ироническом, «непрямом» самораскры­
тии («А раз мы, присяжные заседатели, вникнем, так и оправдаем, потому что
глубокое понимание ведет к оправданию, сам говорит, а глубокое-то понима­
ние значит только у нас и есть, на наш ей скамье! Ж дал-το нас, должно быть,
сколько, голубчик, умаялся по судам-το да по прокурорам»), то в изменчивых
красках «объективной» авторской характеристики: «и уж , конечно, присяжный
заседатель это тоже поймет, если найдет время и охоту подумать и рассу­
дить [ ...] » (с. 51, 53).
ПО Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 161

ционно-символических форм («иная спина, верите ли мне, г. Спасович,


распухала в вершок толщины»; «Спрашиваю вас после того, г. защит­
ник»; «Зачем же вы отрицаете ее страдание, ее истязание?»; «Ведь в за­
конах пробел, сами же вы сказали» и мн. др.)· Спасович изобличается
как бы на глазах у слушателей. Больше того: демонстрируется и вся
та паутина слов, которою хотел Спасович опутать слушателя, обнажа­
ются все затаенные умыслы защитника против слушателя. («Л челове-
ческие-то чувства ваши ему и опасны: пожалуй, вы рассердитесь на его
клиента [. . .]»)
Итак, автор обращается поочередно то к Спасовичу, то к слушате­
лям. Этот прием смены экспрессивных плоскостей «собеседника»
(с. сложными стилистическими колебаниями — в пределах каждой пло­
скости) придает необыкновенную драматическую напряженность образу
автора и его тематике.
И в главе «Геркулесовы столпы» авторское «я», отстранив слушате­
лей, вступает в решительное единоборство с противником. Но теперь
у него — иные приемы борьбы: уже не столько иронией разрывает оно
риторику тонких словесных сплетений защитника, сколько в лирических
вариациях, контрастно чередующихся с обличительными поучениями и
призывами, развивает тему святыни семьи, «созидающейся неустанным
трудом любви».
Драматический монолог (с цитатами из речи Спасовича) теперь как бы
превращается в острый, страстный «разговор», в спор. Но на самом деле
рождается лишь литературная иллюзия диалога: ведь писатель нѳ даѳт
Спасовичу произнести ни слова от себя. Он лишь воспроизводит как бы
непосредственно перед самим Спасовичем отрывки из его речи, но со­
вершенно меняя их «интонации», их экспрессивные формы. Речь Спа­
совича, как цитата во враждебном ей контексте, семантически дефор­
мируется в передаче автора.
Лишь в начале главы, после предварительной «оценки», после отри­
цательного обозначения смысла тех слов, которые защитник еще только
должен сказать («Но столпы, настоящие Геркулесовы столпы, вполне
начинаются там, где г. Спасович договаривается до [ . . . ] ) , будто бы пре­
доставляется речь непосредственно самому Спасовичу. Но автор тут же
его обрывает: «Постойте, г. защитник, я пока не останавливаю вас на
слове «ворует», употребленном вами, но поговоримте немного про эту
«справедливость гнева отца» (с. 60).
Автор опять наноминает о «воспитании с трехлетнего возраста
в Швейцарии» (где, «сами же вы свидетельствуете, девочка испорти­
лась»), о «безответственности» семилетнего ребенка. «В таких летах,
чем же она сама-το могла быть виновною в своих дурных привычках и,
в таком случае, где тут справедливость гнева отца?» Остро врезается
в этот вопрос проблема «безответственности» ребенка. Спор о «безответ­
ственности» семилетнего ребенка протекает в форме «монологизованного
диалога». В нем образ противника со всеми его возражениями предвос­
хищается и уже не осмеивается, но укоризненно покрывается слоем «за­
поведей», поучается истинному понимапию детской души. Остро сдви­
нут с места слушатель (resp. читатель). Он слит с образом автора, чтобы
не быть включенным в образ Спасовича. Это — грозное предостережение
(с точки зрения слушателя) и внушающая форма риторического воздей­
ствия (с точки зрения автора).
И В. В. В и н оградов
162 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П РО ЗЕ

Экспрессия речи становится напряженной от остроты драматической


ситуации. Этот прием риторической драматизации здесь основан на спле­
тении форм судебного спора и моральной проповеди, на экспрессивной
двупланности. Получается своеобразная экспрессивная метафора96. Пре­
жде всего устанавливается антитеза с включением в один из ее членов
другой антитезы: мы все — и вы, г. Спасович: «вы не можете оспорить
этой безответственности семилетнего ребенка. У ней нет еще и нѳ мо­
жет быть столько ума, чтоб заметить в себе худое. Ведь вот мы все,
а, может быть, и вы тоже, г. Спасович, — ведь не святые же мы, несмотря
на то, что у нас ума больше, чем у семилетнего ребенка». Антитеза ут­
верждается на острие метафоры, украшенной евангельским текстом и
от этого приобретающей еще большую риторическую внушительность:
«Как же вы налагаете на такую крошку такое бремя ответственности,
которое, может, и сами-το снести не в силах? „Налагают бремена тяжкие
и нѳудобоносимые“, — вспомните эти слова».
Так тема ответственности соединяется с темой святости. В связи
с этим проблема исправления детей, проблема детской педагогики рас­
крывается в иных формах, противоположных толкованию Спасовича.
И в этом «поученьи» пробивается на поверхность то подводное течение,
которое питало и направляло критические и обличительные тенденции:
«Слушайте: мы не должны превозноситься над детьми, мы их хуже.
И если мы учим их чему-нибудь, чтобы сделать их лучшими, то и они
нас учат многому и тоже делают нас лучшими уже одним только нашим
соприкосновением с ними. Они очеловечивают нашу душу одним только
своим появлением между нами. А потому мы их должны уважать и под­
ходить к ним с уважением к их лику ангельскому (хотя бы и имели
их научить чему), к их невинности, даже и при порочной какой-нибудь
в них привычке, — к их безответственности и к трогательной их безза­
щитности». «Безответственность» сливается со «святостью», «святость» —
с «человечностью». На фоне этих мыслей резким контрастом выделяются
«утверждения» Спасовича: «Вы же утверждаете, напротив, что битье по
лицу, в кровь, от отца — и справедливо и не обидно».
Устанавливается тематическая антитеза «физического» и «душев­
ного», «сердечного». И в той же патетической форме вопросов и ответов,
на них даваемых — от лица противника, понятию обиды (как явления
физического) противополагается понятие оскорбления нравственного,
сердечного. «Ведь тут семь лет, всего только семь лет, ведь надобно же
это помнить беспрестанно в этом деле, ведь это все мираж, что вы го­
ворите! А знаете ли вы, что такое оскорбить ребенка?» (с. 61). И в об­

96 А. П. Сумароков в статье «Истолкование личных местоимений: я, ты он, мы,


вы, они» комически применяет название тропов к моторно-экспрессивным фор­
мам: «К брани относится отрицание и ко второму лицу единственного [числа],
например: «Ты человек нечестный», из чего следует иногда пощечина, но
то уж е касается до тропов» (Сумароков А. П. Полное собрание всех сочине­
ний, ч. VI. М., 1781, с. 311). Но — и во внекаламбурном плане — вопрос о се­
мантической классификации форм словесной и моторной экспрессии и о прие­
мах их соотношения — сейчас один из основных в стилистике. Ср. еще замеча­
ние кн. Вяземского о драматической речи Фонвизина: «В слоге его есть ка-
кое-то движение, какая-то комическая мимика, приспособленная с большим
искусством к действующ им лицам его. Определить, в чем состоит она, невоз­
можно, но чувство ее постигает» (Вяземский П. А. Полн. собр. соч., т. V. СПб.*
1880, с. 132—133).
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 163

разном раскрытии душевной экспрессии оскорбления еще более резко


звучит антитеза «сердца» и «рассудка», наивного непосредственного со­
знания и рефлектирующего, бесплодного ума. Эта антитеза становится
в параллель с противопоставлением авторского «я» — образу адвоката,
углубляя этот контраст. Семантика обликов защитника и писателя ор­
ганически переливается в формы тех противостоящих двух миров бы­
тия, в которых оба этих образа раскрываются. Антитеза сердца и рас­
судка так отражается в изображении оскорбления, наносимого детям
битьем: «Сердца их полны любовью невинною, почти бессознательною,
а такие удары вызывают в них горестное удивление и слезы, которые
видит и сочтет бог. Ведь их рассудок никогда не в силах понять всей
вины их».
Лирическими вопросами внушительно и остро вводится образ ре­
бенка, символически воплощающий оскорбление, и этому образу придано
необыкновенно яркое моторно-экспрессивное выражение («сценическое»
движение): «Видали ли вы или слыхали ли о мучимых маленьких де­
тях, ну хоть о сиротках в иных чужих злых семьях? Видали ли вы,
когда ребенок забьется в угол, чтоб его не видали, и плачет там, ломая
ручки (да, ломая руки, я это сам видел) — и ударяя себя крошечным
кулачком в грудь, не зная сам, что он делает, не понимая хорошо ни
вины своей, ни за что его мучают, но слишком чувствуя, что его не лю-
^ят». В свете этого символа, в свете этой детской «философии сердца»,
иное значение приобретают слова Спасовича о Кронеберге — «плохой
педагог»: «это все то же, по-моему, что и неопытный отец или, лучше
сказать, непривычный отец». И на разъяснении, в контраст этому обо­
значению, понятия истинного отца окончательно утверждается тема свя­
тыни семьи. Любопытно, что в образ отца, который создается по при­
знакам, противоположным с отцовством Кронеберга, риторически пере­
воплощены «мы», т. е. и автор и слушатели сливаются с образом иде­
ального отца: «эти создания тогда только вторгаются в душу нашу и
прирастают к нашему сердцу, когда мы, родив их, следим за ними с дет­
ства, не разлучаясь, с первой улыбки их, и затем продолжаем родниться
взаимно душою каждый день, каждый час в продолжение всей жизни
нашей. Вот это семья, вот это святыня! Семья ведь тоже с о з и д а е т с я ,
а не дается готовою, и никаких прав и никаких обязанностей не дается
тут готовыми, а все они сами собою, одно из другого вытекают. Тогда
только это и крепко, тогда только это и свято. Созидается же семья не­
устанным трудом любви».
Только теперь, когда все сюжетные звенья повести об истинной семье
и о семье Кронеберга переосмыслены, Достоевский касается самого тяж­
кого обвинения против девочки — обвинения в воровстве. Необходимо
припомнить, что на этом слове «ворует» прервал защитника автор в на­
чале этой главы. В плане сердца, а не ума вся сцена воровства теперь
получает иное объяснение. Еще и еще раз напоминается о семилетнем
возрасте девочки: «Опять-таки эти семь лет, которые исчезают везде
в вашей речи и в ваших соображениях, г. защитник! «Она воровала, —
восклицаете вы, — она крала!» К этому напоминанию о возрасте примы­
кает анекдот о том, как дети в этом возрасте понимают значение и цену
денег. Рисуется разговор шестилетней «весьма и весьма неглупой» де­
вочки с отцом, которого дочка эта умоляет сделать ей бессчетное коли­
чество дорогих покупок. Отец в ответ жалуется, что «негде денег взять;
11*
164 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П РО ЗЕ

не знаешь ты, как трудно они достаются!» — «А ты вот что, папа, сде­
лай, — подхватила Соня с весьма серьезным и конфиденциальным ви­
дом, — ты возьми горшочек и возьми лопаточку и пойди в лес и там
покопай под кустиком, вот и накопаешь денег: положи их в горшочек
и принеси домой» (с. 62). Так побочными смысловыми ассоциациями до­
казывается непонимание роли и назначения денег ребенком — и уж во
всяком случае непонимание «юридической» их природы, «откуда они
в самом деле достаются, по каким законам, что такое банковые билеты,
акции, концессии»...
С этими символическими формами подлинной «действительности» со­
поставляется манера Спасовича определять словами «предметы» и «дей­
ствия», воспроизводить картины событий. «Помилосердствуйте, г. Спа­
сович, про такую разве можно говорить, что она добиралась до денег?
Это выражение и понятие, с ним сопряженное, применимо лишь к взрос­
лому вору, понимающему, что такое деньги и употребление их». По­
ступку же девочки приискивается иное имя: «Да такая если б и взяла
деньги, так это еще не кража вовсе, а лишь детская шалость, то же са­
мое, что ягодка черносливу, потому что она совсем не знает, что такое
деньги». Пренебрежительными словами обозначаются приемы обвинения
девочки («А вы нам наставили, что ей уже недалеко до банковых би­
летов, и кричите, что это угрожает государству!») и иронически, путем
ирреальных гипотез, путем доведения гипербол до абсурда, обнажается
«бессмысленность» их: «Да и незачем ей денег, помилуйте: убежать
с ними в Америку, что ли, или снять концессию на железную дорогу?
Ведь говорите же вы про банковые билеты: «от сахара недалеко до бан­
ковых билетов», почему же останавливаться перед концессиями?»
Эта страстная защита девочки, эта волнующая проповедь «святынь»,
обращенная к адвокату, ниспровергающая все его мысленные и мысли­
мые возражения, драматически завершается вопросом: «Ну, не столпы
это, г. защитник?» И на этот вопрос звучит в опровержение «вопль»
защитника: «Она с пороком, она с затаенным скверным пороком. . .»
Прием драматизации достигает предела. Впрочем, фраза «Она с за­
таенным [.. .] пороком», полная экспрессии возмущения, имеет два раз­
ных смысла в зависимости от того, в каком контексте ее понимать:
она — возражение, если видеть за ней образ защитника, если услышать
в ней его крик, — и вместе с тем она — символическая характеристика
всей защиты, характеристика, тоже полная экспрессии возмущения, но
уже со стороны писателя. В этом крике символически запечатлена вся
«невозможность», вся «чудовищность» судебной драмы. Эта драма — по
одной этой реплике воссоздается перед читателем, в своих «внутренних
формах» надругательства над детской душой. И в это «сценическое дей­
ство» взволнованно врывается автор и останавливает «суд»: «Подождите,
подождите, обвинители!» Автор не один: он за собой влечет «общество»,
всех читателей. Драматический поединок превращается в состязание сто­
рон: обвинители и «вождь их хора» — адвокат, с одной стороны, обще­
ство и выразитель его чувств — автор, с другой. Автор возмущенно об­
ращается ко всем обвинителям: «Крошечную девочку выводят перед
людей, и серьезные, гуманные люди — позорят ребенка и говорят вслух
о ѳго «затаенных пороках»! .. [.. .] Воля ваша; это невозможно и невы­
носимо, это фальшь нестерпимая» (с. 62—63). Негодующие вопросы
страстно разоблачают перед обвинителями грязь адвокатских обвинений:
П О Э ТИ К А И РИ Т О РИ К А 165*

«И кто мог, кто решился выговорить про нее, что она «крала», что она
«добиралась» до денег? Разве можно говорить такие слова о таком мла­
денце? Зачем сквернят ее «затаенными пороками» вслух на всю залу?
К чему брызнуло на нее столько грязи и оставило след свой навеки?»
И, обращаясь непосредственно к Спасовичу, автор патетически от­
вергает «спектакль», устроенный защитником, приемы его игры, его ак­
терскую маску, риторически обнажая цель защиты: «О, оправдайте по­
скорее вашего клиента, г. защитник, хотя бы для того только, чтоб по­
скорее опустить занавес и избавить нас от этого зрелища. Но оставьте
нам, по крайней мере, хоть жалость нашу к этому младенцу; не судите
его с таким серьезным видом, как будто сами верите в его виновность».
И жалость, эмоция, чуждая образу адвоката, им принципиально отвер­
гаемая, признается основой общественной жизни.
Так в намеках назревает символическое обобщение контраста между
образом адвоката и автора до пределов антитезы «государства» и «на­
рода». А пока лишь казнится юридическая фальшь, отсутствие жалости
к той святыне семьи, на которой, по словам защитника, держится госу­
дарство: «Эта жалость — драгоценность наша, и искоренять ее из обще­
ства страшно. Когда общество перестанет жалеть слабых и угнетенных,
тогда ему же самому станет плохо: оно очерствеет и засохнет, станет
развратно и бесплодно...» И в ответ на эту патетическую речь звучит
циническая реплика адвоката, завершающая структуру образа его:
«— Да, оставь я вам жалость, а ну, как вы, с большой-то жалости, да
осудите моего клиента».
«Спор» заключается иронической сентенцией автора: «Вот оно поло-
жение-тоі»
Легко заметить, что композиция этого произведения Достоевского
хотя и строится на совсем иных, можно даже сказать, на контрастно от­
личных, риторических и поэтических формах, чем речь Спасовича, но
воспроизводит в целом ее композиционную схему: введение, посвящен­
ное образу адвоката; повествование, которое течет по руслу стилистиче­
ских разоблачений «ловких приемов» защитника; анализ истязания,
когда путем уничтожения «ягодок» противника создается образ детской
невинной души, и, наконец, «защита», когда через отрицание «Геркуле­
совых столпов» адвоката внушается идеал созидания семьи — в покло­
нении ангельскому лику ребенка, в жалости ко всем слабым и угнетен­
ным, ибо через общение с детьми растут человеческие чувства.
И заключению речи Спасовича противопоставлено «заключительное
словцо об одной юной школе» в связи с темой «Семья и наши святыни».

4. ОБ И Д Е Й Н Ы Х НОРМ АХ ПИСАТЕЛЬСКОГО «Я»

У Спасовича защита держалась на параллелизме семьи и государства.


Достоевский, отвергая этот параллелизм, защищает семью как одну
из «святынь». А святыни в «народном», общерусском понимании— «н&
из полезности их состоят, а по вере нашей».
Противопоставление адвоката — и «не-юриста», авторского «я», ска-
зывается в двух разных пониманиях «святынь». Два семантических
плана, развивавшихся в контрастном параллелизме тематики «адвокат­
ской» и тематики авторской, замыкаются антитезой «общества» и «госу­
дарства», «законов» и «характера нашего общества». Фоном для этещ
166 О ХУДОЖ ЕСТВЕННОЙ П Р О ЗЕ

антитезы служит образ «святынь». В «государственном», «адвокатском»


плане, это — «святыни quand même» *, «из полезности их», «чтобы от­
стоять ими l’Ordre» **, «потому только, что на них крепко стоит госу­
дарство». В другом «народном», общерусском, «нашем» аспекте — «свя­
тыни наши по вере нашей», «мы любим наши святыни, но потому лишь,
что они в самом деле святы», и «ни одна святыня наша не побоится
свободного исследования, но это именно потому, что она крепка в са­
мом деле» (с. 63). Этот контраст углубляется ярким отрицательным
■сравнением, противопоставлением «нас» «древним жрецам, отстаивав­
шим в конце язычества своих идолов, которых давно уже сами пере­
стали считать за богов». Отсвет от этого сравнения падает и на образы
тех представителей закона, которые противостоят «нам», «обществу»,
и отстаивают даже злоупотребление родительской властью, отстаивают
эту власть quand même во имя святыни семьи.
Но тема семейной святыни «идеальное» разрешение получает в иной,
нѳ «юридической», не «государственной» плоскости: «Святыня во истину
святой семьи так крепка, что никогда не пошатнется от этого (т. е. от
изобличения злоупотреблений родительской властью. — В. В .), а только
станет ѳщѳ святее».
В заключение с новой силой утверждается авторский план «действи­
тельности» путем открытой характеристики адвокатуры как «юной
школы изворотливости ума и засушения сердца, школы извращения
всякого здорового чувства и, по мере надобности, школы всевозможных
посягновений, бесстрашных и безнаказанных, постоянной и неустанной,
По мере спроса и требования, и возведенной в какой-то принцип, а с на­
шей непривычки и в какую-то доблесть, которой все аплодируют». Все
эти определения собирают рассеянную по разным местам произведения
вереницу эпитетов к образу адвоката. Но писатель — в противополож­
ность этой школе «посягновений» — «не посягает» даже на адвокатуру,
он только призывает всех «стать немного получше». И открывается
взволнованным жестом идейная позиция «я», с которой оно вело атаку
на адвокатуру: «Я неисправимый идеалист: я ищу святынь, я люблю
их, мое сердце их жаждет, потому что я так создан, что не могу жить
без святынь, но все же я хотел бы святынь хоть капельку посвятее; не
то стоит ли им поклоняться?» (с. 64).

5. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

1. С формами риторического построения связана особая, специфическая


структура образа автора. Существуют в плане разных жанров риториче­
ской речи заданные «актерские» маски риторства. Они определяются
экспрессивными формами речи, а — при переводе в сферу исполнитель­
ского, «артистического» искусства, при произношении — также особыми
формами мимики и жеста, особыми формами моторной экспрессии. В со­
отношении с образом автора строится в риторическом произведении и
заданный образ слушателя. При всех различиях в типологии риторских
масок — общей в них является особая, вызывающая сочувствие слуша­
теля «тональность» характера и идеологии.
2. Характерным признаком риторического произведения обличитель­
ного типа является его внутренняя, имманентная «двуличность». Она
определяется тем, что в словесной структуре его замкнуты два образа:
П О Э ТИКА И РИ Т О РИ К А 167

оратора, автора, и его «противника». Не надо эту «полемичность», «двух­


сторонность» субъекта риторического повествования смешивать с вопро­
сом об эмпирических слушателях или читателях. Напротив, от них-το и
следует резко отграничить тот образ антагониста, который воссозда­
ется в композиции риторического произведения. В слушателе, читателе
ритор обычно предполагает союзника, вернее — внушает ѳму такое пони­
мание. В этих экспрессивных тонах образ слушателя (например, судьи)
нередко включается и в конструкцию самой речи. Таким образом, анало­
гии с диалогом бытовой речи сюда не подходят, так как в его типиче­
ских формах двойственность является обусловленной наличием лишь
двух социально данных (а не «фантазируемых» в структуре каждого
высказывания) семантических сфер — «автора» и слушателя, собесед­
ника. Если уж прибегать к аналогии, то ближе будет монолог актера
в драме: обращенный к зрителю, он все же конструктивно имеет в виду
иного партнера. Но параллель тут — неполная. В риторическом произ­
ведении «противник» всегда создается как отрицаемый образ, структур­
ные формы которого окружаются соответствующей экспрессивной атмо­
сферой. Очерчиваются некоторые «идейные» нормы оценки, и в их ас­
пекте авторское «я» сокрушает позицию своего противника. В оратор­
ском монологе оказывается заложенной диалектическая антитеза.
3. В патетическом строе риторического произведения создаются осо­
бые формы драматизации. Ареной их делается «душа человека». Возни­
кает структура «уединенного» монолога. Но «уединение» — только сим- '
волический прием, позволяющий ритору — в плоскости своего непосред­
ственного сознания — разыгрывать сцены борьбы идей, прикрепленных
к поставленным в контрастную параллель силуэтам персонажей. В этой
контроверзе ораторский монолог получает форму «многоголосой», диало­
гической структуры, однако без всякой «театрализации», без всякого
«представления» манеры речи разных персонажей. Получается диалог не
лиц, а систем мировоззрения, условно воплощенных в лица.
4. В «языке страстей», в риторических фигурах особенно остро До­
стоевским показаны формы иронических метафор, с функцией риториче­
ского изобличения, и приемы символических, скрытых приравнений.
Группа символов, риторический смысл которых раскрыт прежде всего,
становится своеобразными риторическими конденсаторами. К ним воз­
водится и в них скопляется энергия риторического отрицания.
5. Формы драматизации могут быть повернуты риторически, приспо­
соблены к патетике взволнованного монолога. Особенно широкие рито­
рические возможности заключаются в приемах моторно-экспрессивной
символизации, в оксюморном истолковании экспрессивных выражений,
в патетических комментариях к драматическим сценам.

IV. «БЕСЕДА» САЛТЫКОВА-ЩЕДРИНА


О ДЕЛЕ КРОНЕБЕРГА И СПАСОВИЧА
1. ПРО БЛ ЕМ А ЭЗОПОВСКОГО Я З Ы К А

Речь Спасовича вызвала публицистический отклик у Салтыкова-Щед­


рина, который посвятил ей главу (У) своих «Недоконченных бесед».
В статье Салтыкова-Щедрина нет того непосредственного единства
идейной конструкции, которым поражает «Дневник» Достоевского. В ней,
О ХУДО Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

;пересекая одна другую, сцепляются нитями уголовного процесса Кроне-


берга три темы: одна — об общественно-бытовых, социальных основах и
судопроизводстве этого дела как типических явлениях современной дей­
ствительности, другая — о компромиссе как оси мира, и третья — об адво­
катуре и литературе. Все темы развиваются в отрицательном, следова­
тельно, ироническом и сатирическом плане.
Получается такая смысловая структура: дело Кронеберга является
■смысловой «поверхностью», предметным слоем, в котором, при продви­
жении вглубь, оказываются заложенными некоторые общие идейные
•формы наличной действительности. Они иронически показываются «авто­
ром», который вскрывает с обманчивой, противоречивой экспрессией тор­
жественного глубокомыслия и презрительной издевки их «алогизм», их
«низменность». Следовательно, постулируется, предполагается как за­
данный и, в сущности, неразгадываемый, не «воплощенный», круг идей —
норм, в аспекте которых осуществляется «обличение» натуры — на основе
несоответствия этим нормам.
Эти идеи-нормы полагаются общеобязательными для «литературы», но
они не указываются непосредственно, на них лишь делаются памеки. Они
должны пониматься по контрасту, по противоположности с отрицаемыми
смысловыми формами. В обличительном произведении щедринской манеры
даны лишь отрицательные темы, утверждаемые — только заданы, сде­
ланы объектом многозначительных намеков и загадок. Их «невысказан-
ность», спрятанность между строк должна увеличивать их притягатель­
ную, внушающую силу: в соответствии с этим «справедливее», «благо­
роднее» кажутся обличения. Эзоповский язык — это лишь особая форма
риторической структуры, рассчитанная на игру намеками и недомолв­
ками, которая мотивируется своеобразным социально-политическим
табу97. В риторических структурах этого типа темы внеположны сюжету
повествования. Сюжет служит лишь плоскостью отражений: его формы
делаются символами утаенных идей, по контрасту воплощая в себе их
антитезы. Непосредственное обнажение в тематике сюжета «язв обще­
ства», своеобразное разоблачение алогической пошлости и гнусности
быта, которые открываются в попытке представить логически механизм
'его структуры, — все это образует лишь первую ступень условно-симво­
лической схематизации. В формах судебного дела усматриваются неко­
торые общие нормы обличаемой «действительности». Дело вдвинуто
Æ контекст общественно-бытовых, социальных сатирических очерков, по­
крыто семантикой всеобщего отрицания. «Случай» расширяется до пре­
делов типической схемы. Она, эта схема, затем начиняется политическим
обличением, которое символически концентрируется в теме компро­
мисса. Эта тема, привязанная к образу Спасовича, который поставлен

■*7 Ср. характеристику риторических функций эзоповского языка Салтыковым-Щед-


риным в главе IV «Недоконченных бесед»: «Создалась особенная, рабская ма­
нера писать, которая может быть названа эзоповской, — манера, обнаруживав­
шая замечательную изворотливость в изобретении оговорок, недомолвок, иноска­
заний и прочих обманных средств [ . . . ] . Ввиду общ ей рабьей складки умов
■аллегория все еще имеет шансы быть более понятной и убедительной, и, глав­
ное, привлекательной, нежели самая понятная и убедительная речь. Ясная
речь уместна там, где у ж е народился читатель, которого страшными словами
н е удивишь [ ...] » (Салтыков-Щедрин М. Е. Полн. собр. соч., т. 6. СПб., 1894,
с . 456—457).
П О Э ТИ К А И РИ Т О РИ К А

в параллель с Луи Бланом *, уже почти совсем запредельна смысловым


формам судебного дела. Она находит в них лишь неполные, односторон­
ние соответствия, скорее выисканные, чем непосредственно данные.
Образ Спасовича как символическое воплощение компромисса — при­
водит исследователя к теме адвокатуры как явления, враждебного лите­
ратуре. Антитеза литературы и адвокатуры — на фоне проблемы «телес­
ных воздействий» и компромисса — является стержнем всего литератур­
ного трактата.
Этими замечаниями, в сущности, исчерпана смысловая канва щедрин­
ской риторики.

2. И ГРА ЛОГИЧЕСКИМИ ФОРМАМИ

Уже эпиграфом задана обличительная «установка». Эпиграф — из не­


изданной книги «Житейские разговоры в отходной яме» — явно иноска­
зателен. Символ «отходной ямы» через адвокатуру идет ко всей действи­
тельности. Образы «золотарей», этих «отчаянных людей, которые и долж­
ность свою справляют и хлеб едят», — воплощенные в личности Спасси
вича, перекидываются к сторонникам компромисса.
Изложение процесса ведется протокольным стилем, имеет форму
строго-логического, официального отчета. Но приемы иронического осве­
щения распространены на все детали происшествия. Путем каламбурного
переосмысления антитезы в выражении: «женщина не блестящая, но по­
лезная» — сокрушен образ девочки: «задавшись мыслью сделать из своей;
дочери «женщину не блестящую, но полезную», молодой отец с огорче­
нием заметил, что в ребенке уже укоренились некоторые дурные п р и ­
вычки, при существовании которых женщина хотя и может быть блестя
щею (в благонамеренном мире кокоток), но ни в коем случае не имеет-
права на звание полезной» (там же, с. 486). Точно так же образ Кроне­
берга как педагога-самоучки, сказавшего себе: «не нужно мне никаких
советов, ничьей помощи, я сделаю все сам», — сразу же отрицательно
проецируется в его среду, которая иносказательно характеризуется «си­
стемой телесных наказаний»: «А в среде этой педагогика одна: плюхи,
ежели дело не терпит отлагательств, и розги, если можно вести дело
искоренения пороков с чувством, с толком, с расстановкой». Отрицание
этой педагогики комически обосновано на логическом анализе ее «невы^
год», приведших в конечном итоге «педагога» на скамью подсудимых^
Несоответствия логической цепи построения, развернутой по схеме по­
следовательно вытекающих одно из другого умозаключений, тем пред­
метно-смысловым формам, которые иронически наполняют эти умоза­
ключения, — образуют неожиданный риторический ход. Сцеплены ирони­
чески две нити символов — «высоких», «духовных» — и «физических». Их
каламбурным сплетением демонстрируются воспитательные невыгоды
телесных воздействий: «Но система телесных воздействий имеет троякую
невыгоду. Во-первых, она воздействует медленно, ибо относится к злой
воле ребенка не непосредственно, а при участии некоторых посредствую­
щих членов, которыми являются: со стороны воспитывающего — розги
и кулак, а со стороны воспитываемого — бренная оболочка бессмертной
его души, и преимущественно задние ее части. Понятно, что через спину
и при том при помощи розги, не имеющей в себе ничего духовного,
гораздо труднее проникнуть до души, нежели при помощи убеждения,.
170 О ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

которое, как начало тонкое, имеет свойство действовать на душу непо­


средственно» (с. 486—487).
Последующие «невыгоды» переводят внимание к судебному процессу.
В судебном следствии также иронически обнажаются его логические
корни, «три капитальных пункта»: 1) вопрос о возбудительницах про­
цесса; 2) вопрос о заслуженности розог и оплеух, иначе: о количестве
наклонностей полезной женщины в девочке; 3) о педагогических приемах
Кронеберга. Разбор дела ведется по этим пунктам, и по каждому пункту
демонстрируются «язвы общества».
В связи с первым вопросом, которой комически сведен к теме — об
Очерненной репутации дворничихи за историю о пропавшем цыпленке
(стоимостью в 80 коп.), — обличаются «люди, которые из всех побуж­
дений, двигающих человеком, верят только в побуждение, заставляющее
ради 80 копеек предавать своего ближнего». И из сферы гнусной дейст­
вительности выделяется «чистый образ сердобольной дворничихи» —
единственного положительного персонажа в мире Салтыкова-Щедрина.
По второму пункту — отмечается «солдатская откровенность» доктора
Сусловой, «выдавшей аттестат» девочке на всю жизнь заявлением об ее
■онанизме и «неуменьи управлять естественными нуждами». И на этом
-«аттестате» иронически строится характеристика девочки, и невольно
“отсюда выводится «алогическая», но стилистически оправданная дилемма
для присяжных: «Ежели уже до начала судебного преследования Мария
Кронеберг не умела управлять своими естественными надобностями, то
не будет ли вынесенный подсудимому обвинительный приговор косвен­
ным для нее поощрением и впредь усердствовать в том же ложном на­
правлении?» (с. 488). Так издевательства по всем направлениям сеются.
По третьему пункту иронически противополагаются показания «сви-
Детелей-неученых», признавших наказания девочки «житейскими»,
экспертизе ученых, которая ничего не сказала «прямо, по-сусловски» и
запутала дело «в лабиринте противоречий и оговорок». «Противоречия»
же облекаются в форму двух непримиримых вопросов: с одной стороны,
«да уж не Мария ли Кронеберг виновата тем, что принадлежит к числу
таких субъектов, малейшее прикосновение к телу которых производит
-синяки?»; с другой стороны, «для чего же, однако, г. Кронеберг избрал
предметом своих педагогических воздействий дочь, а не солдата, малей­
шее прикосновение к телу которого наверное синяков не произведет?»
(с. 489). Так приемом последовательной логизации форм, семантически
обращенных, т. е. вывернутых алогической стороной, опорочено и дело, и
судебное следствие по нему. На очереди — самый судебный процесс.
Иронически вводится характеристика Спасовича как «самого солид­
ного и дельного адвоката» («независимо от талантливости»), всегда
стоящего «на почве фактов». Поясняется смысл этой «почвы фактов» —
применительно к адвокатскому языку: «прежде всего интересуется не
тем, действительно ли преступление имело место, а тем, не имеется ли для
него оправданий в законе, и могут ли быть опровергнуты представляю­
щиеся в деле улики?» (с. 490). Личный образ адвоката выступает на
фоне иронического освещения деловой плоскости адвокатства, с намеками
на пропасть между «адвокатом, только адвокатом» и «философом, пуб­
лицистом», с намеками, которые потом отзовутся антитезой адвокатуры
я литературы (Спасович «не допускает чувствительности и бесплодных
набегов в область либерального бормотания»).
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 171

Анализ речи Спасовича также основан на логически-неумолимой иро­


нии, которая разоблачает реальную бессмыслицу юридических умоза­
ключений, их «беспредметный» формализм: «Жаль, что подсудимый сам
сознался в пощечинах, а не будь этого сознания, не было бы и поще­
чин [. . . ] . Сечение — было; этого никто не отрицает; сам подсудимый
сознался в этом, и на этот раз сознался кстати, потому что иначе нельзя
было бы объяснить происхождение знаков на руках и на ногах. Tout se
lie, tout s’enchaîne dans ce monde, — сказал некогда Ламартин, и приба­
вил: alea jacta est *, т. e. когда собираешься сечь, то имей в виду, что
секомого нужно будет держать за руки и ноги, вследствие чего у него
несомненно образуются синяки» (с. 491). Прием комической подста­
новки под «мудрые» изречения «низких» смыслов — характерная форма
сатирического изображения. Оно почти всегда связано с игрой «логи­
ческими формами». Эта игра ведет к всевозможным перестановкам смыс­
ловых рядов, к их неожиданным соприкосновениям, лишенным видимой
логической связи. Этим приемом Салтыков-Щедрин доказывает логиче­
скую порочность той юридической связи понятий, на которой строил
свою защиту Спасович. Например, разбирая исследование «знаков» на
ягодицах девочки, предложенное адвокатом, Щедрин ставит в непосред­
ственное отношение к нему проблему наказания как педагогического по­
нятия: струпья на ягодицах «суть не что иное, как местное омертве­
ние кожи, которая сходила и заменилась новой. Да и самый вопрос этот
не медицинский, а педагогический, ибо медик не может определить ни:
пределов власти отца, ни силы неправильного наказания (?), — все эта
могут определить только инспекторы и учители гимназии» (с. 492).
Таким образом, изложение речи Спасовича, комически обессмыслен­
ной, — изобличает и чисто формальный, далекий от подлинной «почвыг
фактов» характер адвокатской софистики98 и гнусность всей атмосферы:
суда. Все это потом откровенно расценивается в моралистическом ком­
ментарии к тирадам Спасовича о воровских наклонностях девочки. Сам
Спасович приравнивается к тем «остервенелым педагогам, которым до
того постыло воспитательное ремесло, что они в каждом воспитываемом
готовы усматривать будущего злодея». Мнения его «отзываются не то
старческим бессилием, не то ребяческими пеленками». Этому образу
адвоката соответствует иронически-презрительная характеристика его
аудитории, т. е. «общества», воображение которого адвокат стремится
поразить.
Итак, обзор дела Кронеберга у Салтыкова-Щедрина в стиле официаль­
ного доклада разоблачает механизм формально-логической лжи адвоката*
общую атмосферу суда как «отходной ямы», — и вместе с тем полное
соответствие судебной педагогики ..«духу общества». «Все сделали свое
дело. Г. Кронеберг сек свою дочь, но без просечения кожи; а ежели она
кричала, то потому только, что вообще «кричать горазда». Г. Спасович
исполнил свое провиденциальное назначение бесподобно, т. е. доказал.

83 Салтыков-Щедрин, издеваясь над Спасовичем, восклицает о Кронеберге: «Пло­


хой педагог, неосторожный судья — и больше ничего. Вот если б его за эта
предали суду, тогда был бы другой разговор! Тогда его можно было бы даже
присудить к высшей мере наказания, т. е. к отдаче на покаяние в педагогиче­
ское общество (но тогда можно было бы также доказать, что суждение о до*
стоинстве той или другой педагогической системы до присяжных не отна¥
сится) [ ...] » (с. 494).
172 О Х У Д ОЖ ЕСТВЕННОЙ П РО ЗЕ

"что клиент его наказывал не произвольным аллюром, но на точном ос­


новании указаний, представляемых кассационною судебною практикой.
Присяжные заседатели вынесли оправдательный вердикт. Во всем этом
нет ничего ни необычного, ни удивительного». Так эпизод, со всеми его
отрицательными свойствами, схематически обобщается до типической
картины современной общественной жизни.

3. О П Р И Е М А Х РИ ТО РИ ЧЕСК О Й ТРАНСФОРМ АЦИИ

Возведенное на степень типической схемы современной действитель­


ности, дело Кронеберга становится резервуаром, откуда черпаются сим­
волы для обличения разных явлений общественной жизни. В этот рито-
рико-символический план прежде всего переводится образ Спасовича. Он
концентрируется теперь в одной черте, которая названа «нравственным
и умственным двоегласием». Это «двоегласие» сказалось в отношении
адвоката к вопросу о пощечинах: он принципиально — против пощечин,
но «видит в них, тем не менее, своего рода воспитательный пантеон,
•к которому надо приближаться с осторожностью, а всего лучше ожидать
с терпением, пока он сам собой не рухнет. А не рухнет он никогда —
невольно проговаривается при этом уважаемый оратор и адвокат»
(с. 495). Уже в этой характеристике «двоегласия» заложены смысловые
формы, которые указывают на его «общность», на более широкую при­
менимость, чем вопрос о пощечинах. Далее и раскрывается всемирный
характер «двоегласия», возведенного в «политическое и философское уче­
ние под именем учения о компромиссах и сделках». Этот прием морали­
стической схематизации образа установлен еще Гоголем в «Мертвых ду­
шах». Персонажи у Гоголя — прерывисты. Их образы часто рассекаются
«вдоль» по какой-нибудь одной черте, останавливаются в своем худо­
жественном развитии, и по данному признаку (как образ Коробочки —
по «дубинноголовости») делаются универсальными символами человека
вообще. Этот прием в сферу фельетона транспонирован Салтыковым-
Щедриным и сделан одной из форм эзоповского языка. Так и Спасович
объявлен выразителем компромисса в мировом масштабе, компромисса
как символа общественно-политической, «исторически-организованной
игры, в которой никакой цели никогда не достигается, хотя все формы
неуклонного поступательного движения имеются налицо» (с. 496).
Далее, уже в полном отрыве от соответствий с образом Спасовича, яр­
кими красками рисуется «практика компромиссов», состоящая в стремле­
нии к «устройству внешних форм движения, т. е. к дисциплине и субор­
динации», когда сделавшиеся придирчивыми, подозрительными люди
«погрязают в мелочах [ . . . ] , начинают все прикидывать на золотники и
вершки и от этих вершков ставить в зависимость успех поступательного
движения в беличьем колесе»; когда «человек, который первоначально
ни о чем не хотел слышать кроме maximum’a, преспокойно съезжает
себе на minimum и упорно сидит в новосозданной им раковине умерен­
ности до тех пор, пока горячая волна жизни не вымоет его оттуда». Эта
широта семантических отклонений дает возможность Салтыкову поста-
шить в параллель с образом Спасовича как символом компромисса на
русской почве, где «человеческая мысль может от времени до времени
высказываться лишь по поводу частных случаев, проявляющихся пре­
имущественно на судоговорениях», — образ Луи Блана.
П ОЭТИКА И РИ ТО РИ КА 173

Глубоко погружаясь в толщу политической злободневности, двигаются


два неожиданно сближенных смысловых ряда — политическая программа
Луи Блана и соответствующий ей в плане русской действительности ма­
нифест Спасовича о розге.
Политические декларации Запада «переводятся на язык русских по­
щечин». Нет нужды подробно описывать смысловые формы этого парал­
лелизма, риторически направленного против русской общественно-полити­
ческой жизни. Достаточно привести одну иллюстрацию. Луи Блан, пррізы-
вая к медленному и терпеливому шествию («двигаться вперед, отступая»)
по пути общественно-политического прогресса, заявлял: «Мне, конечно,
небезызвестно, любезные сограждане, что в трудном шествии челове­
чества к царству правды необходимы известные станции [···]» (с. 497).
В плане русской действительности, воплощаемой в образе Спасовича и
его трактате о розге, эта риторическая метафора реализуется, разви­
ваясь, в такую картину: на пути к нормальному порядку «следует до­
вольствоваться необходимыми станциями, в числе коих г. Кронеберг со­
ставляет такую, на которой поезд, стремящийся в царство правды, оста­
навливается для сечения до тех пор, покуда об этом не будет заявлено
в участке» (с. 498). Таким образом, все персонажи процесса обращаются
в общественно-политические символы. И вся декларация Луи Блана
о вреде «прыжков», «излишней быстроты», переведенная Салтыковым
на язык Спасовича, т. е. русской государственности, принимает форму
такого благоразумного лозунга: «Шествуйте вперед к царству, изъятому
от пощечины, но знайте, что вас ждут путь долгий и трудный, у цели ко­
торого нельзя очутиться одним прыжком, и что путь этот весь усеян
пощечинами» (с. 499).
Семантический параллелизм двух «идеологий» как прием ритори­
ческого построения может развиваться контрастно от начала — к концу:
члены его, сопоставленные вначале, потом могут певернуться друг к другу
формами несоответствия. Тогда еще сильнее бывает экспрессивное на­
пряжение тех смысловых форм, которые двигаются по линии несходств..
И Салтыков-Щедрин отрывает образ Спасовича от символических форм
декларации Луи Блана, еще ниже погружая его в яму беспросветных
компромиссов. Несходство открывается в теме идеала. Луи Блан, пропо­
ведуя уступки, советует не терять из виду идеала. Спасович же «отно­
сится к идеалу беспощечинности мрачно, почти безнадежно» *.
Проблема пощечин — в свете идеала — у Спасовича получает непри­
миримо двойственное выражение: «намекая на возможность каких-то бес-
пощечинных педагогических идеалов», он «вслед за тем объявляет, что
идеалы эти следует положить в шкап и навсегда запереть на клю ч»
(с. 500). Это противоречие риторически обобщается Салтыковым до
функции символической характеристики всей вообще русской адвока­
туры, которая, понимая, что «жалкие слова имеют еще очень большое
значение в современном обществе», к своему кляузническому профес­
сиональному делу подбавляет чувствительные примеси. Так на почве
анализа «несоответствий» в речи Луи Блана и Спасовича вырастает
новая риторическая тема об адвокатах, которые «за прогоны готовы по­
сетить какую угодно область теоретических общностей». Но эта тема вы­
водит публициста опять за пределы истории Кронеберга к новой злобо­
дневной проблеме о литературе как «старшей сестре адвокатуры в либе­
рализме» и об опеке ее над «защитником вдовы и сироты».
174 О ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й П Р О ЗЕ

4. А Д В О К А Т У Р А И Л И Т Е Р А Т У Р А

Вокруг образа адвоката собираются атрибуты, враждебные «идеалам ш


перспективам литературы». «Внутренней формой» адвокатской профес­
сии делается понятие ремесла. Ссылкой на классическую страну адвока­
тов — Францию — доказывается, что адвокат — ремесленник, для которого
существенны не вопросы жизни, а «ловкое обращение со статьями за­
кона», «точно так же, как в некоторых ремеслах главную роль играет
ловкое обращение с иглою, шилом, заступом и т. д.» (с. 503).
Презрение к адвокатуре внушается подбором метафор, символических
предикатов к образу адвоката: адвокат «валяется в первородном грехе» —
адвокат, видя виновника злостного поджога, «покрытым сажею пожа­
рища, взялся омыть его банею пакибытия» — адвокатура «всегда имела
в виду только то, как бы «слопать боженьку», чтоб никто этого не заметил».
Любопытно отметить риторические функции этих «опрокинутых» цер­
ковнославянизмов, которые через слово «слопать» переходят в физиоло­
гическую сферу натурального изображения: «наконец, в адвокатскую
похлебку попал такой жирный кус, что долго сдерживаемые страсти н&
устояли». Такими семантическими формами вымощен свой профессио­
нальный путь адвокатуры. Он гиперболически освещается такими обра­
зами, как «кошмар кляузы». И этими приемами достаточно ясно опреде­
лено положение адвокатуры в ряду разнообразных ремесел. Побочными
смысловыми звеньями движется мысль о вредном влиянии этого ремесла
на общество: «Кляуза в последнее время отнимала слишком много до­
суга у публики и заслоняла от ее глаз другие интересы, гораздо более
важные» (с. 504). Отрицанием адвокатуры углубляется тот тематиче­
ский ряд, который был связан с проблемой компромисса (ведь он был
дан через образ адвоката). Это обличение адвокатуры выполняет двойст­
венную риторико-символическую цель — и непосредственного уничтоже­
ния «кляузы» как одной из форм современного общественного быта, и
опосредственного образом Спасовича протеста против политики компро­
миссов.
И это обличение получает еще большую силу на фоне противо­
поставления адвокатуры литературе. Величие литературы, устремленной
к «идеалам и перспективам будущего», контрастно оттеняет ремесленно­
торгашескую природу адвокатуры, ограниченной «идеалами прошлого».
«Литература служит обществу, адвокатура — клиенту». Правда, и лите­
ратор, и адвокат обладают одним и тем же орудием для достижения
своих целей — словом. Этим орудием Салтыков и наносит самый больной
удар адвокатуре, намекая на особые функции слова в адвокатской прак­
тике: «А что касается общего орудия — слова, то ведь оно раздается и на
Сеннот.
5. ЗА К Л Ю Ч ЕН И Е

1. В сатирическом изображении источником острых риторических эффек­


тов является игра логическими формами. Анализ ее приемов, «фигур
мыслей» — сложная проблема риторики.
2. Прием символической схематизации, состоящей в раздвижении пре­
делов частного случая до норм общеполитического значения, ведет
к своеобразной риторической обработке материала: злободневные общест­
П О Э ТИ К А И Р И Т О РИ К А 175

венно-политические темы не извлекаются из материала, а, так сказать,


ему навязываются. Темы в этом случае внеположны сюжету.
3. Формы эзоповского языка, мотивированные социально-политиче­
ским табу, — особая категория риторической выразительности.

ПОСЛЕСЛОВИЕ
Из проблем, связанных с изучением языка художественной прозы, в этой
книге выдвинуты те, которые наиболее характеризуют «бытовую», со­
циально-прагматическую природу прозы. Естественно, что формы прозы,
близкие к стиховым, не нашли здесь анализа и освещения. Проблема
«поэтичности» прозы также была сознательно ограничена. Перекрестки
путей культуры и литературы больше всего привлекали внимание автора.
Поэтому вопросы риторических форм выступили на первый план. Эти
вопросы, конечно, не исчерпывают изучения прозы, они его лишь начи­
нают. Проза движется от быта к литературе и обратно. Поэтому для исто­
рии языка она — и та «скрещенная» словесная форма, которая принци­
пиально привлекательна для лингвистики, — и та языковая «мифология»,
которая определяет структуру «мировоззрения», отлагающегося потом
в системах общей — письменной и разговорной речи.
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»

Пушкинский стиль, пушкинская манера лирического выражения и по­


вествования почти не описаны и не исследованы. Законы и нормы пуш­
кинской композиции не открыты. Пушкиноведению, богатому всякого
рода фактами, труднее всего даются те, которые составляют непосредст­
венное содержание художественного слова. Нет даже более или менее
подробных стилистических комментариев к отдельным произведениям
Пушкина. Проблема понимания строя пушкинского произведения еще
требует большой подготовительной историко-литературной и лингвисти­
ческой работы. От нее зависит объяснение словесного искусства Пуш­
кина. Особенно безотрадна картина изучения пушкинской прозы. Между
тем вопрос о повествовательном стиле Пушкина — один из основных
в истории литературных стилей.
В истории русской литературы и русского литературного языка на
рубеже X VIII и XIX в. возрастает значение повествовательных жанров.
В 30-е годы XIX в., когда лирическая поэзия угасает, повествовательный
стиль становится организационным центром как художественной речи,
так и общественно-бытовой системы «литературного» выражения. В твор­
честве Пушкина, который стремился к синтезу живых форм дворянской
языковой культуры, проблема повествования приобретает особенную ост­
роту и значительность с начала 20-х годов. Путь Пушкина от стиха
к прозе пролегает в области повествовательных форм. В сфере повество­
вательной прозы находится узел сплетения основных литературно-язы­
ковых и художественно-стилистических вопросов, разрешение которых
замыкает эпоху торжества дворянской словесно-художественной куль­
туры и косвенно содействует самоопределению буржуазных литератур­
ных стилей. Пушкинская проза гармонически воплощает в себе идеаль­
ные нормы предносившейся Пушкину общественной системы повество­
вательного языка и индивидуально-стилистические своеобразия художест­
венного гения. В пушкинской манере повествования нашел наиболее
полное, законченное — и в то же время наиболее оригинальное выражение
процесс кристаллизации литературно-художественных вкусов и тенден­
ций передовой общественности 20—30-х годов. Современнее и резче всего
пушкинская манера повествования обозначилась в структуре «Пиковой
дамы».
1. СЮЖЕТ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»
И ПРОФЕССИОНАЛЬНО-ИГРЕЦКИЕ АНЕКДОТЫ
В «Пиковой даме» семантическое многообразие доведено до предела.
Художественная действительность образует целую систему движущихся
и пересекающихся плоскостей. Их структурное единство не усматри­
СТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 177

вается непосредственно в точной схеме линейных очертаний, а непре­


станно меняет формы своей связи и своего понимания, как загадка, у ко­
торой правильному решению предшествует множество искусно подска­
занных двусмысленных ответов. Этот прием построения обусловлен
изменением смысловой перспективы слова, его структурной осложнен-
ностью. В слове, в его смысловой глубине происходит скрещение разных
стилистических контекстов. Те значения слова, которые были разъеди­
нены употреблением, принадлежали разным «стилям» художественной
литературы, разным жанрам письменной речи, разным диалектам просто­
речия с его классовыми и культурно-бытовыми расслоениями и, наконец,
разным жаргонам, сочетаются Пушкиным в композиционное единство.
Этот процесс лексических и стилистических объединений был одновре­
менно и творчеством новых форм литературного искусства и культурно­
общественной работой по созданию новой системы национально-литера­
турного языка.
Смысловая многопланность литературной композиции прежде всего
создается смешением стилей и смещением семантических планов в автор­
ском повествовании. В слово вкладывается заряд из таких значений, ко­
торые в обиходном языке представляются диалектологически разобщен­
ными, хотя и остаются в сфере дворянского речевого быта. В самом
заглавии «Пиковая дама» слиты три предметно-смысловых сферы, три
плана сюжетного движения. В общей речи «пиковая дама» — название,
термин карты. Следовательно, это имя влечет непосредственно за собой
ситуацию карточной игры. Эта игра определяется как игра в фараон
(ср. Гофмана «Элексир сатаны»). Иначе — в XVIII веке — она называ­
лась «фаро». О ней писал еще А. П. Сумароков, рисуя заседание приказ­
ных («О почтении автора к приказному роду»): «Тот, который мне пре­
зидентом показался, был банкер; прокуроры, крупен, ассесоры и прот-
чие — пунктировщики. Скоро понял я эту глупо выдуманную игру, и
думал я: на что им карты, на что все те труды, которые они в сей игре
употребляют; можно в эту игру и без карт играть, и вот как: написати
знаками какими-нибудь к о л о к о л , я з ы к , я з ы к , к о л о к о л , переме­
шивая, и спрашивать [.. .] колокола или языка: ежели пунктировщик
узнает то, что у банкера написано, может он загнуть пароли, сеттелева
и протчее. Кто загибает, тому банкер дает метки, а когда пунктировщик
берет за загнутые карты деньги, тогда метки у него отбираются. Не на­
добно карт, а игра та же, и меньше труда» Ч
Эта игра, пользовавшаяся необыкновенной славой в русской аристо­

1 Сумароков А. П. Полное собрание всех сочинений в стихах и прозе, ч. X. М.,


1787, с. 138— 139.
Ср. описание дворцовых развлечений в елизаветинскую эпоху у Екатерины II
(«M ém oires»*): «В большой зале, занимавшей середину здания, с утра до ве­
чера играли в фараон и играли по большой». Культурно-бытовые коммента­
рии к jeu de la rein e* * Марии Антуанетты см. в кн.: Boiteau d ’A m b l y P. Les
cartes à jouer et la cartomanie. Paris, 1854, p. 258 и сл. Ср. также «Mémoires
de m-me Campan» ***.
Об игре в фараон с сопровождающими ее трагедиями и анекдотами много
интересного бытового материала собрано Boiteau d’Am bly. В копце своего-
очерка он пишет: «Je lis sur m a liste le m ot pharaon. Ce m ot sign ifie peut-être
cinq cent m illion s gagnés, cinq cent m illions perdus, dix m ille fam illes ruinées»
m ille suicides» 4* (p. 308—309).
12 В. В. В и н огр адов
178 СТ И Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

кратической среде X VIII в., в 20—40-х годах XIX в. чаще назывались


иными именами (штосс, банк, банчок) 2.
Сущность игры в фараон в «российском сочинении» «Жизнь игрока,
описанная им самим, или открытые хитрости карточной игры» (М.,
1826—1827) изображается в таком диалоге между комическим персона­
жем — землемером Дуралевичем и рассказчиком — игроком. Дуралевич не
знал, «что ставить на карту». «Это очень просто, — возразил я, — выдерни
наудачу какую-нибудь, положи ее на стол, а на нее наклади сколько хо­
чешь денег. Я из другой колоды буду метать две кучки; когда карта
подобная твоей выдет на мою сторону, то я беру твои деньги: а когда вы­
падет на твою, то ты получишь от меня столько же, сколько ставил на
свою карту» (т. II, с. 199). Сторона банкомета — правая, сторона пон­
тера — левая. Выбор карты всецело зависит от понтера.
Ясное понимание процесса игры должно предохранить читателя от
всяких недоразумений вроде тех, в какие впал Влад. Ходасевич, стараясь
понять проигрыш Германна как насмешку злых, темных сил, «не то
назвавших ему две верных карты и одну, последнюю, самую важную, не­
верную, не то в последний решительный миг подтолкнувших руку его и
заставивших проиграть все»3. Все три названные старухой карты —
тройка, семерка и туз — выиграли. Германн знал, на какие карты он
должен ставить. Но он испытывал на себе «власть рока», действие «тай­
ной недоброжелательности»: обдернувшись, сам взял вместо туза пиковую
даму, с которой слился в расстроенном воображении Германна образ ста­
рой графини.
Игра в фараон в «Пиковой даме» не столько тема авторского повест­
вования, сколько тема разговора между персонажами. Повествование
с ироническим благодушием вводит читателя в забавные последствия
игры. Сама же игра, как источник возможных коллизий, в развитии
темы «Пиковой дамы» отодвинута в скрытую глубь сюжета. Не автор,
а сами персонажи обсуждают им известные сюжетно-бытовые функции
игры, связанные с нею анекдоты, как бы подсказывая автору решение
литературной задачи.
Бытовой анекдот питал атмосферу картежного арго. «Нигде, — писал
кн. П. А. Вяземский в «Старой записной книжке», — карты не вошли
в такое употребление, как у нас: в русской жизни карты одна из непре­
ложных и неизбежных стихий. [...] Страстные игроки были везде и
всегда. Драматические писатели выводили на сцене эту страсть со всеми
ее пагубными последствиями. Умнейшие люди увлекались ею. [...] ***.
Подобная игра, род битвы на жизнь и смерть, имеет свое волнение, свою
драму, свою поэзию. Хороша и благородна ли эта страсть, эта поэзия, —

2 Ср. в «Семействе Холмских» Д. П. Бегичева (ч. IV, М., 1832, с. 68—69): «лучше
в банк или штосс: тут не надобно мастерства, а счастие». Ср. у Пушкина:
Страсть к банку! Ни любовь свободы,
Ни Феб, ни друж ба, ни пиры
Не отвлекли б в минувши годы
Меня от карточной игры *.

Ср. в воспоминаниях А. М. Достоевского о молодых годах Ф. М. Достоевского:


«вечер постоянно кончался азартною игрою в банк или штосс» (Достоев­
ский А. М. Воспоминания. JL, 1930, с. 129).
3 Ходасевич Влад. Петербургские повести Пушкина. — «Аполлон», 1915, № 3, с. 47 **.
С Т И Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМЫ.» 179

это другой вопрос [.. .] Карточная игра имеет у нас свой род остроумия
и веселости, свой юмор с различными поговорками и прибаутками.
Можно бы написать любопытную книгу под заглавием: „Физиология
колоды карт*1» 4.
Семантическая система картежного языка, определявшаяся в своей
профессиональной сущности техникой и мифологией карточной игры,
с точки зрения норм «общей» дворянской литературно-художественной
речи начала XIX в., могла быть понята и осмыслена или как специаль­
ная область близких дворянскому обиходу профессиональных приемов,
навыков, процессов, явлений и понятий, или как живая общественно-бы­
товая сфера случаев, событий и анекдотов, которые стояли за каждым
карточным арготизмом, за каждым картежным символом. Но, если ис­
ключить руководства к карточной игре вроде «Новый картежный игрок»
(перевел с французского Николай Осипов, 2 ч., 1793), «Искусство играть
в карты в коммерческие игры, или Новый и полный карточный игрок»
(1830) и т. п., как книги, не имеющие прямого отношения к литературе,
то литературная функция картежного арго в повести и романе той эпохи
прежде всего определялась как бытовая и авантюрно-анекдотическая,
а уже потом — после оправдания сюжетом — как характерологическая
или символическая. Любопытно, что в сентиментальной повести салон­
ного стиля, которая следовала стилистическим нормам очищенной бур­
жуазно-дворянской общелитературной речи, устраняя всякие диалек­
тизмы и арготизмы, самый процесс карточной игры с его технической
терминологией и бытовой фразеологией не воспроизводился перед чита­
телем, а лишь предполагался протекающим за кулисами повествования.
Так, у П. Макарова в повести «Швейцар в Париже» («Сочинения и
переводы», т. I. СПб., 1805) * влюбленный в Лорансу «швейцар» не мо­
жет жениться на ней бедняком. В Париже он находит путь к богатству
в карточной игре, но в конце концов совсем проигрывается — и поку­
шается на самоубийство. Ни одного профессионального термина игроков,
ни одного арготического слова в повести нет. Те же стилистические тен­
денции выступают и у Карамзина в «Бедной Лизе». В «Новом Пантеоне-
отечественной и иностранной словесности» П. Победоносцева (ч. II. М.^
1819) переведен по правилам карамзинского стиля из «Journal des dames
et des modes» рассказ «Игрок». В языке всей этой сентиментальной
драмы игрока, изображающей, как отчаянный Медор проиграл до послед­
ней копейки свое состояние и состояние жены; как он покушался на са­
моубийство, на отравление; как вместе с ним решила разделить смерт­
ную участь его жена «трепещущая Целестина», и как неожиданно при­
шедшее письмо «о кончине благодетеля» и о «знатном наследстве» «ожи­
вило полумертвых Медора и Целестину», — нет ни одного карточного
термина, ни одной картежной фразы. Но в других литературных стилях
(как дворянских, так и буржуазных) карточные профессионализмы не
изгонялись из употребления (ср. картежные профессионализмы в оде
Державина «На счастье»).
В комедию, драму, шуточную поэму, сатирический очерк, вообще
в низкие жанры литературы, карточное арго имело доступ еще с поло­
вины X VIII в. В конце X VIII в. оно получает права свободного входа
в средний стиль литературного повествования. Например, в романе «Игра

4 Вяземский П. Старая записная книжка. Л., 1929, с. 85—86.


12*
180 СТИ ЛЬ «ПИКОВОЙ ДА М Ы »

судьбы» Николая Эмина (СПб., 1789, 2-е изд. — 1798) письмо Нелеста
к Всемилу рисует галерею дворянских портретов: Лжесвята «по утру слу­
жит молебны, торгуется с мясниками, потом сечет без милости слуг и бьет
по щекам служанок, после обеда читает чети минеи, вечер посвящен кар­
точной игре, ужин Бахусу, а ночь отставному капитану Драбантову.
[. . .] Ослов от радости вне себя, шестерка рутировала ему целый вечер.
Он надеется, что с завтрашнего дня во всем городе не будет ни одной
шестерки» (с. 26) 5.
В первой четверти XIX в. растет интерес к арготизмам и профессио­
нализмам, к романтической экзотике. М. Чистяков в своем «Курсе тео­
рии словесности» (ч. 2. СПб., 1847) так рассуждает об этом тяготении
русской прозы и драмы6 с 20-х годов XIX в. к техническим и профес­
сиональным словам: «в произведениях, назначаемых для большей части
общества, незнакомого со всеми подробностями частного языка науки и
искусства [. . . ], они не у места [. . . ]. Еще неуместнее в литературном
сочинении условные выражения, употребляемые в играх. Читающий не
обязан знать их, а писатель обязан говорить языком общепонятным.
В нынешнее время это сделалось господствующей погрешностью» (с. 69).
Далее демонстрируются морские термины у Марлинского из повести
«Фрегат Надежда» и картежные выражения из «Пиковой дамы» Пуш­
кина.
В «Пиковой даме» выстраиваются в ряд профессионально-технические
термины, которыми обозначаются разные приемы и детали игры в фа­
раон 7:
Играть мирандолем — играть одними и теми же скромными кушами,
не увеличивая ставки.
Поставить руте. Систему руте легко понять из такого описания
в «Жизни игрока»: «Он держался системы руте и не прежде переменял
карту, как заплатя за верность свою к ней огромный штраф, а более
всех любил он ставить даму; но она была к нему чрезвычайно непре­
клонна и всякой раз изменяла его нежности. Я такого мнения, говорил
он, что пусть карту убьют три, четыре и несколько раз, но наконец
должна же она когда-нибудь упасть и налево, тогда я возвращу весь свой
проигрыш на одной этой карте» (т. I, 32—33). Следовательно, поставить
на руте — поставить на ту же карту увеличенный куш. Ср. у Пушкина
в вариантах к X VIII строфе II главы «Евгения Онегина»:

У ж е не ставлю карты темной,


Заметя тайное руте.

Н. В. Гоголь фразу: «Руте, решительно руте! просто карта-фоска!» —


считал «настоящей армейской и в своем роде не без достоинства»
(«Письма», т. II) ***.

5 Ср. кое-какие указания на игрецкие темы в повести и романе X VIII в.


у В. В. Сиповского в «Очерках из истории русского романа» (Пб., 1909— 1910) и
в работе: Белозерская Н. Василий Трофимович Нарежный. СПб., 1896.
6 Ср. пьесы «Игроки» и «Хризомания» кн. А. А. Шаховского, «Игрок в банк»
А. Яковлева * и мн. др.
7 Ср.: Чернышев В. И. Темные слова в русском языке. — В кн.: «Академия наук
академику Н. Я. Марру». JL, 1935 **.
С ТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 181

И Лермонтов писал в «Казначейше»:


Любил налево и направо
Он в зимний вечер прометнуть
[ ...]
Рутеркой понтирнуть со славой 8.

Загнуть пароли — загнуть угол карты, сделать двойную ставку. Ср.


в «Выстреле»: «Он [...] в рассеянности загнул лишний угол».
Пароли ne — удвоенные пароли, т. е. учетверенная ставка.
Гоголь в свою записную книжку вносил такие заметки под заглавием
«Банчишки»:
«Семпелъ — один простой куш.
Ле — карта ровно вдвое.
Пароле или с углом — выигрывается втрое.
Пароле ne — вдвое против пароле.
Загнул утку — прибавляет на раз, па два.
С тобой играть — с бритвы мед лизать — употребляют с теми, которые
играют в дублет.
Играть в дублет — не отделять от выигрыша, а пускать вдвое» 9.
В комедии «Игрок» (СПб., 1815) **. Ветрид жалуется: «Видал ли ты
когда, чтоб нѳщастье с кем так немилосердно поступило, или бы кого
так жестоко губило? Ни в одну талию ни пароли, ни сетелева ни убить?
Говори? [...] Лютая судьба! Злость твоя торжествует! Ты мне для того
только польстила, чтоб жесточе меня погубить» (с. 126).
В том же значении, как «гнуть пароли», употребляется один глагол
«гнуть»:
Гнули — бог их прости! —
От пятидесяти
На сто.

В «Маскараде» Лермонтова: «Да этак он загнет, пожалуй, тысяч


на сто».
Ставить семпелем (simple) — о простой, неудвоенной ставке. Ср., на­
пример, в «Маскараде» Лермонтова — разговор понтеров:
Вам надо счастие поправить,
А семпелями п л о х о ...
— Надо гнуть.

Выиграть соника (франц. sonica, gagner sonica) 10 — выиграть на пер­


вой карте.
Ср. другие картежные выражения в языке «Пиковой дамы»: «талья
длилась долго»; «на столе стояло более тридцати карт»; «вместо туза
8 В «Хризомании» кн. Шаховского происходит такой разговор о карте: «Да ее три
раза убили», — говорит Любский. Ирмус возражает: «Но потом она 10 талий
рутировала» *.
9 Гоголь Н. В. Сочинения. 10-е изд. T. УІ. М.—Пб., 1896, с. 459.
10 В «Полном французском и российском лексиконе» И. Татищева (СПб., 1798,
2-е изд.) читается: «sonica (в бассетной игре) — первая карта, которая выиграет
или проиграет соника. Il a gagné sonica, он на первой карте выиграл, он под
обух выиграл, соника выиграл» (т. II, с. 645).
182 СТИЛЬ «ПИ К О ВО Й ДА М Ы »

у него стояла пиковая дама»; «поставить карту»; «.поставить деньги»;


«после каждой прокидки»·, «отгибать лишний угол»; «бьете вы мою
карту...»; «дама ваша убита»; «понтировать — спонтировать»', «стасо­
вать» и некоторые др.11.
«Жизнь игрока, описанная им самим», наделавшая много шуму, все­
сторонне раскрывает литературно-анекдотическую сторону картежного
языка 12. Здесь каждый символ профессиональной речи игроков вставля­
ется в бытовой контекст карточных анекдотов. Автор-игрок в самом на­
чале заявляет: «Некоторые иностранные слова между игроками приняты
как технические термины их искусства, почему я и оставляю их без пе­
ремены, так, например: ш т у к и , а в а н т а ж , р у т е и проч., равно и сле­
дующие употребительные в игре: с л и х о в а т ь , с р е з а т ь и т. п.». Но,
оставляя без перевода профессионально-арготические обороты речи, ав­
тор вмещает каждый символ в его бытовую обстановку, в ту систему
«вещей», которая объясняет и определяет «внутренние формы» арготиче­
ского слова.
Для иллюстрации можно привести тот анекдот, которым в «Жизни
игрока» пояснялось значение и применение «верхушковых карт», т. е.
карт с таким искусным подбором рисунков на изнанке, что по ним шулер
мог безошибочно узнать любую карту, не видя ее лицевой стороны. Этот
анекдот вдвойне интересен оттого, что Гоголь перенес его в комедию
«Игроки», лишь прикрепив его к определенному персонажу и соответст­
венно его характеру изменив стиль речи. В «Жизни игрока» этот анекдот
изложен так. «В общем совете придумали мы следующее: подкупить,
ежели удастся, камердинера пана Быдловского (так назову я поме­
щ ика), чтобы он, когда найдет на дороге чемодан, отдал его своему го­
сподину, а подъезжая к назначенному нами селению, на ступицу заднего
колеса кареты подливал бы купоросного масла. Козыревский назначен
был предшествовать Быдловскому в открытой бричке и выронить ма­
ленький чемодан, в который надлежало положить несколько колод вер­
хушковых карт и некоторые другие мелочи для закрытия нашего умы­
сла. Диаболонский должен был отправиться в означенное же селение,
остановиться там в гостинице, под предлогом порчи экипажа, и, как зна­
комый человек, зазывать Быдловского в ту же самую гостиницу. Z и
мне надлежало ехать сзади в таком расстоянии, чтоб прибыть на место
чрез час после помещика, с которым мы не были знакомы. Как вздумали,
так и сделали. Камердинер за несколько червонцев взялся исполнить
наше поручение, и исполнил то с ловкостью опытного плута. Найдя че­
модан, представил его своему господину и так искусно приноровил дей­
ствие купоросного масла, что, не доезжая до деревни шагов за 300, ко­
лесо рассыпалось, и пан Быдловский принужден был до гостиницы идти
пешком». Встреча шулеров с жертвой состоялась. Знакомство завязано.
А помещик Быдловский, за червонцами которого (их было у него на
руках 6 тысяч) охотились шулера, должен был дожидаться, пока не при­
везут новое колесо из Варшавы. «Кто не знает, что оставаться в деревен­
ской гостинице целые сутки очень скучно. Все путешественники в том
11 Далее приводятся примеры употребления картежной и ш улерской терминоло­
гии из повестей и романов 20—30-х годов. Ср. широкое пользование картеж­
ным арго у А. С. Чужбинского в «Очерках прошлого» (СПб., 1863) и в романе
«Рыцари зеленого поля».
12 Ср. рецензию на это сочинение в «Московском телеграфе», 1826, ч. XI, с. 235—236.
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 183

согласны; Быдловский и Диаболонский также жаловались один другому


на сию неприятность. Еще бы сноснее казалась участь наша, когда бы
можно было от скуки хотя в карты поиграть! говорил Диаболонский: но
где же их взять в деревне? Нечувствительно склонили потом разговор
на потери, случающиеся в дороге, и находки. Тут пан Быдловский вспом­
нил о найденном чемодане; все полюбопытствовали видеть, что заключа­
лось в нем. Открыли и нашли — несколько дамского белья, два или три
спальных чепчика, ленточки, платочки, булавки, румяна, притиранья и,
наконец, с дюжину карт. Какая для всех радость! Сколько шуток насчет
мнимой дамы, потерявшей свои доспехи! Все развеселились и едино­
душно согласились усесться за карты. Диаболонский сделал маленький
банк, выиграл червонцев с 20 и перестал играть; потом другие по оче­
реди стали метать банки поважнее и сими маневрами разгорячили Быд-
ловского. Он то банк метал, то понтировал, то пил вино, которым мы не
забыли запастись, проигрывал более и более и перестал играть не от
недостатка охоты, а от оскудения средств: ибо 6 тысяч червонцев уже
перешли в наши руки» (т. II, с. 42—45). ^
У Гоголя этот анекдот передается Утешительному и облекается в та­
кой стиль, в такие экспрессивные формы: «Не знаю, знаете ли вы, есть
помещик Аркадий Андреевич Дергунов, богатейший человек. Игру ведет
отличную, честности беспримерной, к поползновенью, понимаете, ника­
ких путей: за всем смотрит сам, люди у него воспитаны, камергеры,
дом — дворец, деревня, сады, — все это по аглицкому образцу. Словом,
русский барин в полном смысле слова. Мы живем уж там три дня. Как
приступить к делу? — просто нет возможности. Наконец придумали.
В одно утро пролетает мимо самого двора тройка. На телеге сидят мо­
лодцы. Все это пьяно, как нельзя больше, орет песни и дует во весь
опор. На такое зрелище, как водится, выбежала вся дворня. Ротозеют,
смеются и замечают, что из телеги что-то выпало, подбегают, видят —
чемодан. Машут, кричат «остановись!» куды! никто не слышит, умча­
лись, только пыль осталась по всей дороге. — Развязали чемодан, видят:
белье, кое-какое платье, двести рублей денег и дюжин сорок карт. Ну,
натурально, от денег не захотели отказаться, карты пошли на барские
столы, и на другой же день ввечеру все, и хозяин и гости, остались без
копейки в кармане, и кончился банк» (явл. V III).
Иного рода анекдоты и проделки, относящиеся к азартной игре
в банк, воспроизведены в нравоописательном романе Д. Н. Бегичева
«Семейство Холмских. Некоторые черты нравов и образа жизни, семей­
ной и одинокой, русских дворян». Здесь в истории жизни Аглаева опи­
сывается, как компания шулеров обхаживала свою жертву, заманивала
ее в гости на роскошный и пьяный обед, после которого неопытный иг­
рок превращался в бедняка (ч. V, гл. IV ). Особенно красочно в этом
кругу изображена фигура Удушьева (можно предполагать, Толстого Аме­
риканца). Для картин быта игроков широко использована шулерско-иг-
рецкая терминология и фразеология, по-видимому хорошо известная
в дворянском обиходе. Притворившийся пьяным Удушьев, пышный обед
которого уже оказал свое действие на Аглаева, подзадоривает Аглаева
к игре в банк видом высыпанного на стол золота и большими выигры­
шами. Аглаев не в силах противиться искушению. «Шурке подал Агла-
еву нераспечатанную колоду. Он перемешал, сделал очередь и поставил
большой куш. Первую карту ему дали; он поставил с транспортом и
184 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМЫ).

прибавил еще куш. «Ага, брат! да ты молодецки понтируешь. Окинься-


ка он несколько талий, так весь банк полетит к верху ногами!» Но
Шурке «не окинулся, убил [ ...] . Аглаев проигрывает до двадцати тысяч
и перестает играть, сев подле стола. Однако шулера не прекращают игру,
а продолжают новыми приемами завлекать в свои сети жертву. «Между
тем Шурке бил нещадно Удушьева; тот бесился, рвал карты, кцдал их
на пол и бранил, как только можно хуже, Шурке, который хладнокровно
продолжал метать. Змейкин и Вампиров были в небольшом выигрыше.
Наконец Удушьев подметил руте, поставил темные, и начал отыгры­
ваться. «Ну, брат! уж от руте моего ты не оттасуешься! — сказал он. —
Послушайся меня, Петр Федорович: ставь мое руте и поверь, что мы
лихо надуем этого дьявола!» Аглаев взял опять карты, и ему начало
было рутировать; но вскоре злодейка изменила. Спросив новую колоду,
сделал он еще очередь, но также пренесчастную! Голова у него кружи­
лась, и от вина и от проигрыша. Он сам себя не помнил, кинул и эту
очередь под стол, взял еще другую колоду, испытывал на мирандоль, на
фоску, на окуловку, на ворожбу, на рассчет; но все было бесполезно —
необыкновенное несчастие преследовало его неотступно
(с. 99—101). Аглаев проигрывает в этот день большую часть своего со­
стояния (75 тысяч рублей). Для Удушьева он теряет всякий интерес.
Удушьев, отступаясь от Аглаева, образумливает свою жертву: «у тебя
жена и дети; ты мне жалок, и я хочу спасти тебя. Теперь дело кончено.
Совсем разорить и пустить тебя по миру с семейством было бы бессо­
вестно; я мог выиграть все, что ты имеешь, но удовольствовался 50 тыся­
чами, а остальные 20 тысяч отдал мошенникам, которые помогали мне.
Полно, опомнись, перестань! Ты никакого понятия об игре не
имеешь [...]. Я не люблю мучить и рвать понемногу, как делают это
другие. Ежели резать, так и прирезать, а не пилить по кусочкам. Вчера
мой план исполнился, и я уже более век ни с тобою, ни против тебя ни
играю. Удивляюсь, в каком ты был ослеплении [ ...] . Как можно было
не заметить, что с тобою делали? Этот скотина, Шурке, так неискусно
передергивал, что бесил меня. Я только один мастерски играл роль пья­
ного и отчаянного от проигрыша. Ну, любезный Петр Федорович! я ска­
зал тебе все, и ежели ты не послушаешь моего совета, право, я не ви­
новат» (с. 105—107).
Аглаев после этого дружеского предупреждения, решает играть
только в коммерческие игры, но по большой. Шулера, хоть уже и без
руководства со стороны Удушьева, продолжают на него охоту. Подпаи­
вая Аглаева, они обыгрывают его на большие суммы в дурачки. Но эта
игра им кажется утомительной. Между тем прежние приемы заманивания
жертвы уже не действуют на Аглаева. «Шурке, по обыкновению, вы­
нул кипу ассигнаций и множество золота. Змейкин и Вампиров начали
понтировать. Один из них представлял ролю Удушьева: так же проигры­
вал, рвал карты и кидал их, с досады, под стол; другой так же отыскал
руте и приглашал Аглаева воспользоваться его открытием. Но все уси­
лия их остались бесполезными». Тем временем Аглаеву, лишившемуся
уже почти всего состояния, приходит в голову мысль «самому схватить
ф о р т у н у , как говорят игроки, з а т у п е й , т. е. с а м о м у и г р а т ь
н а в е р н о е . Он слышал несколько лет тому назад, что один подобный
ему, ограбленный до последней копейки, отважился поддеть известных и
опытных игроков на самую простую штуку: стер с шестерки одно боко­
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 185

вое очко, поставил темную, с тем, что ежели выиграет четверка, показать
карту с того бока, где стерто; а ежели шестерка, то, перевернув проворно
карту, показать ее, зажав пальцем стертое очко. Такой дерзости никто
не мог ожидать; бедняк воспользовался хитростью, и выиграл около ста
тысяч. Аглаев решился пуститься на эту же простую штуку: приготовил
такую карту и положил ее, на всякий случай, в карман».
Однако уловка эта Аглаеву не удалась. «Весьма неискусно вынул он
из кармана приготовленную им карту, так, что Вампиров заметил это и
сделал знак Шурке, который сначала не соглашался было играть на тем­
ные карты, но по новому знаку стал метать. [ ...] Но такое было несча-
стиѳ Аглаеву, что все четверки и шестерки ложились непременно на пра­
вую сторону! » Аглаев окончательно проигрывается. « [. ..] Тысяч сорок
было на нем написано . . . Змейкин сделал тогда знак, и Шурке забасто­
вал». У Аглаева не оказывается денег на расплату. Он вздумал было от­
казаться от долга, упрекая шулеров в плутовстве. — «Как? Ты сам
бывши бездельником, думая обыграть нас наверное, — закричал Вампи­
ров, подняв с полу и показывая шестерку с стертым очком, — осмелива­
ешься еще на нас же клеветать?» После этого обмена реплик началась
потасовка. Шулера избили Аглаева, повалили его, «и не теряя присутст­
вия духа и времени в драке, Вампиров держал его, а Шурке вынимал
у него из карманов все, что там было. Но — не велика была пожива: все
деньги поступили уже к ним [...]» (с. 114—120); оставались только
старинные часы и золотая табакерка. Воспользовались и этим. Аглаеву
ничего не оставалось делать, как только самому примкнуть к компании
шулеров.
Эпизодом из жизни игроков, очень похожим на шулерские подвиги
Удушьева, начинается роман Р. Зотова «Леонид, или Некоторые черты
из жизни Наполеона» (СПб., 1832). Однако здесь менее густо наложены
краски картежного жаргона. Гусар Стрельский, глава шулерской шайки,
заманивает к себе в дом молодого богача Силина. « [ ...] Сели за стол —
и Силин с негодованием заметил, что все наперерыв старались принудить
его больше пить». Насторожившись, Силин после обеда «сел за скромный
бостон по четверти. Разыграв пульку, стали, разумеется, сквитываться,
и Силин, проиграв до ста рублей, был в весьма дурном расположении
духа. — Сделали небольшой банк, он с досады поставил ва-банк (va-ban-
que) и сорвал его. Сделали другой, и тот имел такую же участь. Диви­
лись его счастию. Подали по рюмке шампанского и сделали третий, уже
побольше. Тут счастье несколько переменилось». Силин, подозревая шу­
лерские уловки, собирался уехать, но хозяин его удерживал. Силин ос­
тался. «Подойдя к столу, он начал всматриваться в игру понтеров и
в метку банкира — и удивился, что, с одной стороны, старик, по-види­
мому опытный, так неосторожно мечет и худо тасует, а с другой, что
понтеры давно уже не сорвали его банк. Вскоре он однако заметил, что
как те, так и другие были уже весьма навеселе, и потому одна слепая
фортуна могла тут помогать игрокам, коих отуманенные глаза плохо уже
рассматривали очки карт, ложившихся направо и налево; и поминутно
Силин замечал, что то банкомет прозевывает убитую им карту, то понтер
не видит своего выигрыша. Тогда только внутренно устыдился Силин
своих мыслей». Силин снова вступает в игру. « [...] Поставил к^ірту.
Ему дали; он загнул — убили. В эту минуту подали еще шампанского,
Силин залпом выпил большой стакан — продолжал играть. — Минут че­
186 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы ..

рез пять почувствовал он какой-то странный шум в голове. Ему показа­


лось, что карты, столы и игроки около него закружились [...]» Когда —
по прошествии некоторого времени — Силин несколько пришел в себя и
хотел рассчитаться за игру, то был поражен суммой приписанного ему
проигрыша — двадцать две тысячи. Но при выраженном Силиным недове­
рии к этой цифре, при попытке его отнестись к этому эпизоду как
к дружеской мистификации — игроки толпой обступили свою жертву:
«ужаснейшая брань и угрозы посыпались на Силина» (с. 9—15). Все
бросились на него и начали его бить и отнимать у него деньги. Побитый
и ограбленный игрок обычно отвозился куда-нибудь, и, за отсутствием
свидетелей, дело вскоре прекращалось или даже вовсе не поднималось.
Но Силина — по требованию сюжета — спасает Леонид, главный герой
романа 13.
Но в «Пиковой даме» тайны карточной игры уже в первой главе ос­
вобождены Томским от истолкования их разгадки в шулерско-бытовом
плане. Прежде всего характерно, что они связаны со старухой и — через
нее — с Калиостро. Кроме того, предположение о шулерской уловке
сразу же отрицается Томским:
«— Может статься, порошковые карты? — подхватил третий.
— Не думаю — отвечал важно Томский».
Порошковые карты, наряду с очковыми и пружинковыми, получались
путем «втирания очков» І4. «Порошковые карты, — описывает «Жизнь
игрока», — делаются так: берется, например, шестерка бубен: на том ме­
сте, где должно быть очко для составления семерки, намазывается неко­
торым несколько клейким составом, потом на сию карту накладывается
другая какая-нибудь карта, на которой в том месте, где на первой карте
надобно сделать очко, прорезано точно также очко. В сей прорез насы­
пается для красных мастей красный порошок, а для черных черный. Сей
порошок слегка прилипает к помазанному на карте месту, и когда ну­
жно бывает сделать из семерки шестерку, то понтер, вскрывая карту,
должен шаркнуть излишним очком по столу, и очко порошковое тотчас
исчезает» (т. I, с. 55—56).
Самый выбор пиковой дамы как стержня карточной игры и связанной
с ней драмы должен еще более отстранить подозрение о порошковых
картах. Ведь втирать очки можно лишь в нефигурные карты (от двойки
до семерки и в девятке). Таким образом, последняя из трех карт, на ко­
торые делал ставки Германн (туз или пиковая дама), была непригодна
для шулера, играющего на порошковых картах. Тройка, семерка и туз
в пушкинской повести, непосредственно суля выигрыш, могли быть сво­
бодно назначены и выбраны понтером.
Правда, в стиле «Пиковой дамы» есть еще одно выражение, которое
может навести на мысль о шулерской уловке. Это слово обдернуться в по­
следней главе повести:

13 Ср. сходные эпизоды в изображ ении приключений калужанина, плененного


Москвой, в стихотворной повести Ф. С-ва, пародирующ ей пушкинского «Кавказ­
ского пленника». — «Московский пленник» (М., 1829) *. Ср. также развитие тем
и мотивов из ж изни игроков и шулеров в повести П. Машкова «Три креста»
(Машков П. Повести. СПб., 1833. «Повести и мечты», ч. I); побочный эпизод
вовлечения Рыльского шулерами в игру и его большого проигрыша в «романе
нравоописательном» «Рыльский» (СПб., 1833) и мн. др.
14 Выражение «втирать очки» попало в литературный язык из арго шулеров **.
С ТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 187

«— Туз выиграл! — сказал Германн, и открыл свою карту.


— Дама ваша убита, — сказал ласково Чекалинский.
Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая
дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдернуться».
Однако слово обдернуться в начале XIX в. вышло из узких границ
картежного языка. Для понимания значения этого слова в языке Пуш­
кина существенно такое место из письма поэта к брату Л. С. Пушкину от
1 апреля 1824 г. с упреком за распространение среди публики списков
«Бахчисарайского фонтана» до объявления поэмы в печати: «Жаль, если
книготорговцы, в первый раз поступившие по-европейски, обдернутся и
останутся в накладе — да вперед невозможно и мне будет продавать себя
с барышом».
В «Словаре Академии российской» (ч. IV, 1822, с. 19) это картеж­
ное значение слова обдернуться не указано. В «Словаре церковно-славян­
ского и русского языка» (т. III, 1847, с. 6) это значение формулировано
так: «ошибочно выдернуть. Обдернуться картою» 15.
Таким образом, Пушкин перемещает анекдот о трех верных картах
из шулерско-бытовой плоскости в сферу кабалистики.

2. МАТЕМАТИЧЕСКИЙ РАСЧЕТ И КАБАЛИСТИКА ИГРЫ


КАК ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ТЕМЫ
Тема верных карт была одним из наиболее острых мотивов повести из
жизни игроков. Ходячие выражения картежного языка играть навер­
ное, на верную, наверняка говорили о том, что анекдот о верных картах
в бытовом плане легче всего сочетался с приключениями шулеров. Од­
нако в литературной традиции ярко обозначались еще две линии его сю­
жетного развития. Одна вела к кругу мыслей о возможности найти твер­
дые математические формулы и законы для случаев выигрыша, освобо­
дить игру от власти случая и случайности. В этом отношении очень ха­
рактерна переводная повесть «Голландский купец» (из «Сына отечества»,
1825—1830 гг.), внесенная Н. И. Гречем в сборник «Расскащик, или
Избранные повести иностранных авторов» (ч. I, СПб., 1832)*.
Некогда крупный промышленник, Моисей фан дер Гуссен расстроил
торговлей свое состояние. От бедности он занялся математикой. «Цель
его на этот раз состояла в том, нельзя ли, посредством исчислений,
дойти до того, каким образом составляются, в сущности, лотереи и разные
азартные игры. По многом и прилежном изучении, открыл он наконец
расчет в картах обыкновенной банковой игры, и с такою математическою
точностию, что мог бы без опасения поставить голову свою на
карту» (с. 212).
Фан дер Гуссен, открыв тайну верных карт, не только вернул свои
богатства, но благодетельствовал друзьям и расплачивался выигрышами
с теми людьми, которым ,был обязан. Когда советник Бурдах спас его
тонувшего ребенка, фан дер Гуссен провел Бурдаха с собой в игорный

15 Любопытно, что в пьесе кн. А. А. Шаховского «Хризомания», сделанной из «Пи­


ковой дамы», «обер-фараон» Чекалинский изображ ается как шулер. Он проти­
вопоставляется старухе. «Как ж е не удивительно, что она теперь не хочет со­
рвать все банки и отомстить за своих сыновей Г.. .1, внучат обер-фараону Че-
калинскому».
188 СТИ ЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

дом и, называя ему верные карты, превратил в богача. Присутствовав­


шие при этой необыкновенной игре в банк офицер и чиновник так тол­
ковали о поразительном счастье фан дер Гуссена и Бурдаха (человека
«в синем кафтане») :
«Офицер. Не понимаю, как это делалось; только на какую бы карту
ни поставил он, всякая выигрывала.
Чиновник. [...] Он только и начал играть с вечера субботы. И в ко­
роткое время такое счастье!
Офицер. Черт возьми! счастье! Нет, мой милый, тут кроется что-ни­
будь другое, а не счастье.
Чиновник. Нет, капитан, это невозможно! Ведь нельзя же знать
карты по крапу у публичных банкиров. Еще бы если б сам банкир имел
такое счастье, — не диво, а то понтер» (с. 193).
Особенный интерес представляет рассказанная от лица автора парал­
лельная новелла об обыгранном шулерами молодом человеке Биндере.
Проиграв чужие деньги, Биндер покушается на самоубийство. Но фан
дер Гуссен, выступающий в роли «незнакомца», принимает в нем уча­
стие и по своему обыкновению идет внесете с бедняком в игорный дом.
Рассказчик наблюдает за ходом игры и за чудесным действием верных
карт.
«Когда незнакомец приблизился к столу, банкир изменился в лице
и затрясся. [...] Вскоре объявил банкир, что он больше трех талий ме­
тать не будет, — что ему сделалось дурно. Незнакомец поставил три, че­
тыре карты, каждую по одному червонцу, но на одну положил он два
червонца. Глаза его были устремлены на пальцы банкира. [,..] Незна­
комец быстрым пронзительным взором следовал за каждым движением
рук банкира, который, чувствуя то, смущался — сидел как на огне. О пе­
редержке или о других подобных плутовствах нельзя было и поду­
мать [ ...] . Вот мои наблюдения: смущение банкира тем более казалось
мне удивительным, что во всякое другое время ничто не могло поколе­
бать его железного равнодушия. Биндер стоял в нескольких шагах от
незнакомца. На карту, которая пошла в два червонца, поставил он ко­
шелек с тысячью червонцев. [ ...] Банкир прокинул; Биндер выиграл.
Во вторую талию та же игра. Незнакомец поставил по одному чер­
вонцу на несколько карт, из которых он иные выиграл, другие проиграл,
но на тройку поставил он два червонца. Биндер примазал к ней пять
сот. Банкир стал метать; Биндер выиграл.
В третью и последнюю талию Биндер уже не играл: он возвратил все
свои деньги. [...] Когда готовы были карты для третьей талии, незнако­
мец поставил семерку и сказал: va banque. Это слово, как громовым уда­
ром, поразило игроков. У банкира выступил на лице пот, как ртуть
сквозь дерево, при сжатии воздуха. Тишина во всей комнате. Умоляю­
щий о пощаде взор банкомета был обращен к незнакомцу. Но загадоч­
ный человек сидел, как мраморная статуя. Неподвижным оком устре­
мился он на руки банкира, который начал метать робко и медленно,
как будто знал заранее, что перед этим ужасным игроком для него нет
спасения. Руки его дергало как на гальванической машине. Наконец ...
Все были исполнены ожидания. Все желали банкиру, очистившему почти
у всех кошельки, мщения небес. Наконец раздалось: «Семерка выиг­
рала!» Незнакомец без малейшего изменения в лице, сгреб большую
кучу денег на стол, взял их и ушел. Банк лопнул [...]» (с. 206—209).
С ТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 189

Так две из верных карт повести «Голландский купец» — тройка ж


семерка совпадали с верными картами Германна. Но пока математиче­
ские законы карточного расчета еще не были формулированы, пока
тайны верных карт не открылись, преобладало мистическое отношение
к картам, приносящим выигрыш. Про екатерининского вельможу
П. Б. Пассека ходил следующий рассказ. «В одну ночь он проиграл не­
сколько десятков тысяч рублей, долго сидел у карточного стола и задре­
мал. Как вдруг ему приснился седой старик с бородою, который говорит:
«Пассек, пользуйся, ставь на тройку три тысячи, она тебе выиграет со-
ника, загни пароли, она опять тебе выиграет соника, загни сетелева, и
еще она выиграет соника». Проснувшись от этого видения, Пассек ста­
вит на тройку три тысячи, и она сразу выигрывает ему три раза» Іб.
На откровения покойников возлагались особенные надежды. И лите­
ратурная романтическая традиция поддерживала этот сюжет. Так,
у Виктора Гюго в «Le dernier jour d’un condamné»* жандарм обращается
к осужденному на казнь с просьбой «составить счастье бедного человека»
(«Si vous pouviez faire le bonheur d’un pauvre homme, et que cela ne vous
coûtât rien, est-ce que vous ne le feriez pas?» **). В ответ на недоумение
преступника («Vous choisissez un singulier vase, pour y puiser du bonheur.
Moi, faire le bonheur de quelqu’un?» — «Странный выбрали вы сосуд, из
которого хотите черпать счастье. Мне ли составить чье-нибудь счастье?»)
жандарм с таинственным видом («qui n’allait pas à sa figure idiote») со­
общает: «Да, г. преступник, — счастье и состояние! Все это может
прийти ко мне от вас. [...] До сих пор, чтобы выиграть, мне только од­
ного не хватало — счастливых номеров. Я везде ищу верных («j’en che­
rche partout de s ûr s ») — ан нет, все попадаю мимо. [...] Уж как ни
бьюсь, все напрасно... Ну вот теперь представляется мне прекрасный
случай! Простите, осужденный, но кажется вы сегодня отправляетесь на
тот свет? А ведь умершие насильственной смертью узнают всю лотерею
заранее. Дайте обещание прийти завтра вечером — ну что вам стоит?
И дать мне три номера, три самых счастливых. А? Будьте покойны, я не
боюсь выходцев с того света» («Il faut bien avoir une industrie. Jusqu’ici
il ne m’a manqué pour gagner que d’avoir de bons numéros. J ’en cherche
partout de sûrs: je tombe toujours a côté.. . J ’ai beau les nourrir, ils ne
viennent p a s .. . Or, voici une belle occasion pour moi. Il parait, pardon, crimi­
nel, que vous passez aujourd’hui. Il est certain que les morts qu’on fait
périr comme cela voient la loterie d’avance. Promettez-moi de venir demain
soir, qu’est ce que cela vous fait? me donner trois numéros, trois bons.
Hein? — Je n’ai pas peur des1revenants, soyez tranquille»).
Впрочем, анекдот о трех верных номерах имеет давнее происхожде­
ние и нередко излагался вне связи с фантастикой загробных явлений,
для иллюстрации случайностей счастья. По мнению JI. П. Гроссмана,
в основу рассказа о графине положен старинный исторический анекдот
о Калиостро. «В жизнеописании знаменитого авантюриста имеется рас­
сказ о том, как он безошибочно предсказал три нумера для лотерейной
игры. Из этого зерна пустила, видимо, свои ростки пушкинская но­
велла» І7.

16 Пыляев М. И. Старое житье. Очерки и рассказы. СПб., 1892. Статья «Азартные


игры в старину», с. 28—29.
17 Гроссман Л. Этюды о Пушкине. М.—Пг., 1923, с. 68.
190 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДА М Ы »

Кн. А. А. Шаховской в своей драматической переделке «Пиковой


дамы» — «Хризомания, или Страсть к деньгам» («драматическое зрелище,
взятое из повести, помещенной в Библиотеке для чтения, и представля­
ющее в начале: Приятельский ужин, или Гляденьем сыт не будешь, про­
лог — пословицу с пением, в следствии — Пиковая дама, или Тайна Сен-
Жермен») заставляет Карла Соломоновича Ирмуса (так переименован
в пьесе Германн) размышлять о соотношении математически точного
расчета и мистического случая по поводу тайны трех верных карт: «Это
так, случай? но что доказывает т а к ? и что значит с л у ч а й ? . . . Я чело­
век просвещенный, европеец XIX века, не верю фатализму, не верю фео-
логии, не верю ничему, а все-таки не в силах не верить, чтоб не было че­
го-то непостижимого для человека, положим, хоть в природе... Ну, ты­
сячу раз разочтешь все по пальцам, сообразишь всякие возможности, вы­
ведешь математически все результаты, — и вдруг что-то внезапное пере­
вернет все обдуманное вверх дном».
Три верных карты в пушкинской повести, как и три верных номера
в романе Виктора Гюго, обвеяны то чарами кабалистики (волшебство
Сен-Жермена) 18, то фантастикой загробного откровения (явление умер­
шей старухи).
Игра в фараон входит в сюжет «Пиковой дамы», главным образом,
со стороны таинственных, фантастических возможностей, в ней скрытых.
Она уже к концу первой главы вырисовывается как сказочный фон игры
случая, борьбы счастья и «тайной недоброжелательности». Поэтому, ес­
тественно, драматическое воспроизведение самой игры, приводящее к тра­
гическому исходу, перемещается к концу повести. Ведь игра в карты,
если она в символическом аспекте должна совпадать с трагедией рока,
могла быть только развязкой сюжета. Разговор же о фараоне, о верных
картах — прелюдия к драме Германна — только намекает на скрытую
символику карточной игры и разрешает две композиционные задачи:
1. Прежде всего, сквозь призму разнородных экспрессивных отноше­
ний к игре освещается светское дворянское общество, тот безличный
«субъект», тот «хор», от которого отделяется личность Германна и на
фоне которого рельефно выступают образы Томского и графини Анны
Федотовны, а по временам мелькают туманные силуэты Нарумова и
Сурина. Функция хора подчеркивается разнообразными стилистическими
приемами. Общество неопределенно обозначается как «гости», «молодые
игроки», «молодые люди». По имени называются лишь Германн, Томский,
Нарумов и рассчетливый, но бесстрастный Сурин, как бледный и конт­
растный спутник, «двойник» Германна. Остальные растворяются в неоп­
ределенных или порядковых обозначениях. Ср.: «— А каков Германн, —
сказал один из гостей [...]» ; «Случай!»— сказал один из гостей»; «Мо­
жет статься, порошковые карты?» — подхватил третий»; «Молодые иг­
роки удвоили внимание»; «молодые люди допили свои рюмки и разъеха­
лись» и т. п.
2. Вместе с тем карточная игра уже с XVIII в. изображалась как ха­
рактеристическая и символическая форма жизни дворянского об­
щества 1э. Недаром О. М. Сомов в «Обзоре российской словесности за

18 Ср. статью «Граф Сен-Жермен» в «Московском телеграфе», 1826, ч. X II.


19 СЬ- у М. И. Пыляева: «По словам современников, в последние годы царствова­
ния Екатерины II карточная игра усилилась до колоссальных размеров; дворяне
С ТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 191

1827 год» («Северные цветы на 1828 год») писал: «Карты, изобретение


расчетливой праздности, своими пестрыми, обманчивыми листочками
заслоняют листы печатных книг» (с. 6). С. Н. Глинка готов был видеть
в превратностях карточной «мачехи-фортуны» одну из причин дворян­
ского оскудения: «игра карточная сильно потрясла и опрокинула ста­
ринный быт дворянский. И г р о к и - с и с т е м а т и к и говорили: «Какая
до того нужда, что имения переходят из рук в руки? Тем лучше: один
промотался, а многие нажились. Следственно, деньги не станут залежи­
ваться в могильных сундуках; оборот их будет деятельнее и быстрее».
Не знаю, что сказал бы Сидней и Адам Смит об этих оборотах и изво­
ротах денежных» 20.
В этом отношении очень характерны нравоучительные очерки, поме­
щенные в разных журналах и альманахах первой трети XIX в., вроде,
например, заметки «Об игре» в «Российском музеуме» (1815, ч. III).
Здесь моральная агитация против азартной игры, утвержденная на
аргументах общественно-бытового и социально-экономического характера
и подкрепленная ссылками на литературные сюжеты и образы (на Рень-
ярова игрока, «Беверлея-бедняка, страждущего эпилепсией», позднее —
на игрока Дюканжа и т. п.)*, на эстампы Гогарта, сопровождалась без­
надежной сентенцией: «писать против игры есть то же, что сочинять
трактат против фортуны [...] » (с. 205) 21.
В «Пиковой даме» карточная игра сразу же раскрывается в своей
внутренней композиционной сущности как динамический центр событий
и движущая сила литературного сюжета.

3. СИМВОЛИКА КАРТ И КАРТОЧНОГО ЯЗЫКА


Игра в фараон, бытовые функции и «тайны» карт, вступая в структуру
сюжета «Пиковой дамы» с своим постоянным предметным содержанием,
тянут за собой символику и «мифологию» карт. Ведь уже сама система
картежного арго (как и всякая другая языковая система) в ее типиче­
ских чертах слагается не только из терминов «производства», но вклю­
чает в себя и своеобразные формы «мировоззрения». На игрецкую ми­
фологию громадное влияние оказали символические функции карт в га-
даньи.
Эпиграф «Пиковой дамы» ведет к «новейшей гадательной книге»:
«Пиковая дама означает тайную недоброжелательность». Этот эпиграф
говорит о том, что в сюжете повести нашли применение символические
формы гадательного жаргона. Гадательные арготизмы покоются на сво­
еобразных мифологемах и символах, устанавливающих соответствия ме­
жду жизнью и судьбой людей и знаками, свидетельствами карт. Выра­
жения гадательного жаргона двупланны: за именами и знаками карт
скрыт мир людей, вещей и событий. Для гадательной мифологии харак­
терна персонификация карт, слияние карты с тем символическим обра­
зом, который она представляет. Название карты становится условным
символом личности, события или движущей силы, причины происшест-
только и делали, что сидели за картами [ . . . ] . Составлялись кампании обыграть
кого-нибудь наверняка; поддерж ать себя карточною игрою нисколько не счи­
талось предосудительным» (Указ. соч., с. 30).
20 Глинка С. Н. Записки. М., 1895, с. 137.
21 Ср.: «Дамский журнал», 1828, № 4, февраль, с. 208—209 («Суд о ж изни игрока»).
192 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

вий. Таким образом, эпиграф подсказывает, что значение пиковой дамы


в сюжете повести двойственно: игральная карта воплотит в себе, как это
выяснится дальше, другие, более глубокие образы художественной дей­
ствительности. Любопытно, что самое помешательство Германна изобра­
жается Пушкиным как неподвижная идея, состоящая в смешении и сли­
янии реального мира с образами трех верных карт. «Тройка, семерка,
туз — не выходили из его головы и шевелились на его губах. Увидев мо­
лодую девушку, он говорил: „Как она стройна! .. Настоящая тройка
червонная11. У него спрашивали: „который час“, он отвечал „без пяти
минут семерка". Всякий пузастый мужчина напоминал ему туза. Тройка,
семерка, туз — преследовали его во сне, принимая все возмояшые виды:
тройка цвела перед ним в образе пышного грандифлера, семерка пред­
ставлялась готическими воротами, туз огромным пауком».
Сходные же превращения мира в карты, навеянные, очевидно, «Пи­
ковой дамой» Пушкина, можно найти, например, в повести барона
Ф. Корфа «Отрывок из жизнеописания Хомкина» («Современник», 1838,
т. X). Здесь игра в карты также связана с кабалистикой, при посредстве
которой враги стараются погубить Хомкина и овладеть его дочерью. Про­
игравшийся Хомкин, испытывая помрачение сознания, всюду видит
карты вместо предметов и людей. «Он ясно видел, что извозчик не что
иное, как бубновый король, из той самой колоды, которую он играл; он мог
разглядеть загнутые на нем углы. [...] Вместо лошади впряжен был в ог­
лобли бубновый туз. [...] Он обернулся и видит, что за ним гонится бу­
бновая четверка [...]» «Страшные грезы не давали ему покоя, и не­
смотря на изнеможение физических сил фантазия его играла с прежнею
энергией. Отвратительная четверка бубен, с своими четырьмя кровавыми
пятнами, стояла перед ним неподвижно; она принимала для него чело­
веческий вид и пристально смотрела ему в глаза [...] » и т. д. (с. 100—
102).
Однако в ткани пушкинской повести гадательное значение пиковой
дамы тесно связывается с образами этой карты в мифологии игроков.
Дама как фигурная масть — особенность французских карт, которые
вошли в русский культурный обиход XVIII в.22 и сразу же, по фран­
цузскому образцу, приобрели своеобразное романтическое значение в га-
даньи. В «Бригадире» Фонвизина советница признается: «После туалета
лучшее мое препровождение времени в том, что загадываю в карты».
И последующее объяснение в любви между советницей и Иванушкой про­
исходит в форме символического применения к их образам и к их взаимо­
отношениям карточных фигур керовой дамы и трефового короля:
«Сын. Позволь теперь, madame, отгадать мне что-нибудь вам: заду­
майте и вы короля и даму.
Советница. Очень хорошо. Король трефовый и керовая дама».
Карты, конечно, говорят, что «король смертно влюблен в даму», и
дама с своей стороны в него «влюблена до безумия». Легко затем разга­
дывается мифологический смысл этих карт23.

22 Ср. Чернышев В. И. Терминология русских картежников и се п р оисхож ден ие.—


В сб.: «Русская речь», вып. II. Л., 1928.
23 «Сын. Я бы жизнь свою, я бы тысячи ж изней отдал за то, чтобы сведать, кто
это керовая дама. [ . ..] Советница. А кто этот преблагополучный трефовый ко­
роль, который возмог пронзить сердце керовой дамы»?
СТИ ЛЬ «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 193

«Сын (кинувшись на колени). Ты керовая дама!


Советница (поднимая его). Ты трефовый король!»
Гадательные образы дамы переходят и в атмосферу карточного арго.
В повести А. А. Марлинского «Испытание» эскадронный командир на­
поминает майору Стрелинскому о «черноглазой даме, с золотыми ко­
лосьями на голове, которая свела с ума всю молодежь на балу у фран­
цузского посланника три года тому назад».
«— Я скоро забуду, с которой стороны садиться на лошадь! — вспых­
нув, отвечал Стрелинский. — Она целые две ночи снилась мне, и я в честь
ее проиграл кучу денег на трефовой даме, которая сроду мне не рути-
ровала» 24.
Впрочем, в мифологии игроков эта эротическая символика гаданий
на дам была иронически переосмыслена и преобразована. В комедии
А. А. Шаховского «Хризомания, или Страсть к деньгам» есть целый ряд
намеков, позволяющих думать, что пиковая дама в картежном языке
той эпохи вообще нередко была символом старухи. В сцене бала во
время котильона Вольмер, подводя двух дам к Томскому, предлагает на
выбор розу или пиковую даму. Когда Томский, избрав пиковую даму,
вальсирует с дамой, между Суриным и Немировым происходит такой ди­
алог:
«— А этот полоумный отчего избрал пиковую даму?
— Видно, от любви к своей бабушке».
Если этот разговор можно истолковать как указание на ходячее про­
звище «бабушки» (т. е. старой графини) в большом свете, то, наоборот,
одна сценка в игорном доме не оставляет сомнения, что перенос на гра­
финю символа пиковой дамы стал возможен лишь вследствие причаст­
ности образа старухи, как карточной мифологемы, к значению пиковой
дамы. Бухтин мечет банк. Снимает колоду. Сурин спрашивает: «Что
низ?» Бухтин отвечает: «Старуха, т. е. пиковая дама». Сурин, ненави­
девший Карла Соломоновича Ирмуса (который заменил в комедии «Хри­
зомания» пушкинского Германна), смотрит на него многозначительно и
роняет замечание: «Я старух не пугаюсь». А сидящий за тем же столом
Томский не понимает намека на свою бабушку и говорит просто: «По­
смотрим, вывезет ли меня старуха». Точно так же и в финале игры Бух­
тин заявляет: «Дама убита-с».
«Ирмус. Туз выиграл.
Бухтин. Т ак ... да вскрыл и даму-с.
Црмус. Пиковая дама!
Бухтин. Спасибо, старуха!»
И сошедший с ума Ирмус, как бы смыкая в образе графини значе­
ния пиковой дамы и старухи, называет ее «пиковой стар [ухой]». Впро­
чем, в «Игроках» Гоголя личность пиковой дамы получает иное характе­
ристическое освещение. Утешительный рассуждает: «Говорят, пиковая
дама всегда продаст, а я не скажу этого. Помнишь, Швохнев, свою брю­
нетку, что называл ты пиковой дамой? Где-то она теперь сердечная?
Чай пустилась во все тяжкие» (явл. V III). Во всяком случае значение
дамы как одной из фигурных карт естественно сочеталось с изображе­
нием личности, а пиковая дама символизировала отрицательный женс­

24 «Русские повести и рассказы», ч. I. СПб., 1832, с. 7.


13 В . В. В и н огр адов
194 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

кий образ, «злодейку» 25. В книге И. Б. «Волхв, или Полное собрание га­
даний с краткою мифологией» (М., 1838) вторая часть, носящая назва­
ние «Книга судьбы. Листки Самбеты, Сибиллы Персидской» и раскры­
вающая мифологию гадания на картах, в «пиковой даме» учит прозревать
«мстительную женщину» (с. 258).
В книге «Открытое таинство картами гадать» (в 2 книжках, с табли­
цами. Перевел с немецкого Петр Биркман, М., 1795) символическая
функция крали в пиковой масти определяется так: «Краля — неприят­
ная знакомка» (кн. III, с. 64). В сочинении «Калиостро, или Гадание но
картам. Новый и совершенно неизвестный способ гадания, вполне удов­
летворяющий желания загадывающих особ, одобрен знаменитыми гада­
телями Ленорманом и Сведенборгом» (М., 1843) — пиковая дама высту­
пает как вдова (с. 6). Это значение пиковой дамы зафиксировано в ре­
цептах знаменитой Atteilla или Alliette, которая во Франции создала
моду на гаданье: «La dame de pique signifie une femme qui est chagrine,
embarassée dans les affaires, une femme veuve» («Les cartes à jouer») *.
В книге «Колдун не болтун, или Настоящий ворожея, дающий каж­
дому на вопросы справедливые ответы и отгадывающий задуманных или
отдаленных особ имена; с показанием некоторых примечаниев и гаданий
о святках, также и на картах...» (СПб., К. Д., 1792) краля в винах сим­
волизирует злую женщину (с. 114). Интересно на этом фоне описание
функций пиковой масти в целом. В книге «Открытое таинство картами
гадать» (М., 1795) значение пик изображается так: «Пики пли вины
есть приятная надежда, щастие в предпринятом намерении и успех
в женском поле. Разумеется, когда мущина гадать будет» (с. 1, 2; ср.
И, с. 48, 50).
Эта двойственность значений, присущая картам, нередко в литера­
турных композициях определяла структуру и содержание приема симво­
лических намеков: в карточной игре осуществлялось символическое пред­
восхищение сюжетной развязки. Карты как ключ к разгадке сюжетного
движения выступают в композиции известного Пушкину романа фан дер
Фельде «Арвед Гилленштирна». Это роман значится в каталоге библио­
теки села Тригорского: «Arwed Gillenstierna. Yon Е. Т. van der Velde.
Dresden, 1823, I Th.»26. Отрывок из него — «Смерть Карла XII» напеча­
тан в «Московском вестнике» за 1828 г., ч. VII. Здесь сначала — в шах­
матных фигурах офицера и короля — за игрою в шахматы символически
раскрывается сюжетная структура обр’аза Карла XII. Но особенно лю:
бопытна символика, вложенная в затеянную потом карточную игру.
Инженер Мегрет, будущий убийца короля, мечет банк. Благородный Ар­
вед понтирует против него. Советник Сведенборг, чудесной силой про­

25 У Гоголя в «Игроках» подчеркнута игра олицетворением всей колоды карт:


«Ихарев. Вот она, заповедная колодушка — просто перл! Зато ж ей и имя дано:
да, Аделаида Ивановна. Послужи-ка ты мне, душенька, так, как послужила
сестрица твоя, выиграй мне также восемьдесят тысяч, так я тебе, приехавши
в деревню, мраморный памятник поставлю. В Москве закаж у» (явл. И ). Формы
лица затем комически комментируются в разговоре м еж ду шулерами: «Ихарев.
Вот она. За то уж , не прогневайтесь: она у меня носит имя, как человек.
Утешительный. Как имя? Ихарев. Да, имя: Аделаида Ивановна» и пр. (явл. XVI).
25 «Пушкин и его современники», вып. I. СПб., 1903, с. 31. Заглавие романа фан
дер Фельде, «Арвед Гилленштирна», записано Пушкиным на одной из его ру­
кописей. См.: Якубов ич Д. Литературный фон «Пиковой дамы». — «Лит. совре­
менник», 1935, № 1; Рукою Пушкина. М.—Л., 1935, с. 313 **.
СТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 195

никающий в загадки будущего, в тайны природы и человеческой души,


советует Арведу: «„Поставь короля [ ...] он враг банкомету". При­
метно вздрогнул Мегрет и с жаром, не соответствовавшим делу, спросил
Сведенборга: „Что вы хотите этим сказать? Вы не намерены меня оби-
деть?“ — „Тот только принимает все в худую сторону, кто сам дурен, —
отвечал Сведенборг. — Я дал молодому другу моему совет, основанный на
моем расчете11. — „Я люблю сам себе советовать", ·— сказал Арвед, доса­
дуя на привязчивость лица постороннего и удержал прежние карты, ко­
торые все выпали в пользу банкомета. „Сделай же мне удовольствие,
поставь короля, — тихо сказал Кольберт, — хоть из любопытства. Будет
убит, тогда хорошенько посмеемся над советником". — „Пожалуй, только
сделаю это неохотно", — отвечал Арвед и поставил короля. Король выиг­
рал соника и рагоіі на него же, которое Арвед потом загнул. „Король
крепок, — сказал смеючись Кольберт. — Банкомет ничего с ним не сде­
лал"» (с. 286—287).
В этой сцене символика карт контрастно противостоит разрешению
сюжетных коллизий, так как король Карл X II был предательски убит
Мегретом.
В пушкинской повести, так же как и в «Эликсире сатаны» Гофмана,
где образ Розалии непосредственно сливается для героя с червонной да­
мой во время игры в фараон, явление старой графини в образе карты
пиковой дамы субъектно оправдано: оно мотивировано сумасшествием
Германна.
Игра в фараон, судьба Германна, поставленная на карту, прикреп­
лены к образу старой графини. В аспекте семантики карточных сим­
волов естественна была концентрация всех этих значений в образе пико­
вой дамы.
«Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Направо легла дама,
налево туз.
— Туз выиграл! — сказал Германн и открыл свою карту.
— Дама ваша убита, — сказал ласково Чекалинский.
Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая
дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдернуться.
В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и ус­
мехнулась. Необыкновенное сходство поразило его...
— Старуха! — закричал он в ужасе».
Фраза «дама ваша убита» — двусмысленна. С одной стороны, прямое
предметное значение этой фразы картежного языка указывает на резуль­
тат карточной игры Чекалинского с Германном (проигрыш ставки,Гер­
манна на пиковую даму), а с другой стороны, каждое из составляющих
эту фразу слов выражает иные, относящиеся не к карточной игре,
а к убийству старухи значения. Ведь «ваша дама» для Германна — ста­
руха. На ней сосредоточилась его страсть. И эта дама была, действи­
тельно, убита им. Так в субъектном плане — и Германна и читателя —
осмысляется стоящий за вещным содержанием смысл этой фразы. Ка­
ламбурное, двусмысленное применение карточной терминологии — ши­
роко распространенный в литературе 30-х годов прием27. На этом смысло­
вом фоне становится понятным, как мог Германн «обдернуться», почему
он вынул себе из колоды вместо туза пиковую даму. Пиковая дама, в ко­

27 Ср. разговор игроков в начале «Маскарада» Лермонтова.


13*
196 С Т И Л Ь «П И К О ВО Й ДА М Ы »

торой воплотился «образ мертвой старухи», заменила туза вслед<<твие


борьбы и смешения двух неподвижных идей в сознании Германна. «Две
неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной при­
роде, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно
и то же место. Тройка, семерка, туз — скоро заслонили в воображении
Германна образ мертвой старухи»28. Но прежняя «неподвижная идея»,
фиксировавшаяся на образе мертвой графини, направляла думы Гер­
манна в другую сторону: «Он верил, что мертвая графиня могла иметь
вредное влияние на его жизнь [...]» . Мертвая графиня обернулась для
Германна пиковой дамой, которую выдали ее усмешка и прищуривание
глаза. На похоронах, при прощании Германна с трупом: «в эту минуту
показалось ему, что мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая
одним глазом. Германн, поспешно подавшись назад, оступился и навз­
ничь грянулся об земь».
Точно так же при последней проигранной ставке, когда у Германна
вместо ожидаемого туза непостижимым образом оказалась пиковая
дама: «в эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и
усмехнулась. Необыкновенное сходство поразило его...
— Старуха! — закричал он в ужасе».
Так пиковая дама, т. е. мертвая графиня, проникла в строй трех
«верных карт», на место завершающего их туза, и, разрушив планы Гер­
манна, осуществила волю рока, «тайную недоброжелательность»
судьбы.
Однако здесь намечается новая сфера смыслов и символов, сопряжен­
ных с терминологией и фразеологией карточной игры в дворянских и
буржуазных литературных стилях начала XIX в. Сквозь призму симво­
лов и метафор карточного арго в литературных стилях начала XIX в. со­
зерцались разные стороны действительности. Так, кн. П. А. Вяземский
в стихотворении «Выдержка» (1827) 29, заявив:
Мой ум — колода карт,

каламбурами, основанными на смешении картежных и бытовых фраз,,


преимущественно же на игре омонимов, сортирует всех людей по мастям
и при посредстве карточных образов дает сатирический очерк жизни:
Что мысли? Выдержки ума! —
А у кого задержка в этом? —
Тот засдается, век с лабетом
В игре и речи и письма;
Какой ни сделает попытки,
А глупость среж ет на просак!
Он проиграется до нитки
И выйдет начисто дурак.

I···]
Игра честей в большом ходу,
В нее играть не всем здорово;

28 Ср. в «Путешествии из Москвы в Петербург»: «Две столицы не могут в равной


степени процветать в одном и том ж е государстве, как два сердца не сущ е­
ствуют в теле человеческом».
29 Вяземский П. А. Полное собрание сочинений, т. III. СПб., 1880, с. 445—447.
С ТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 197
Играя на честное слово, -: '
Как раз наскочишь на беду.

[···]
Поищем по себе игорку
Да игроков под наш у масть:
Кто не по силам лезет в горку,
Тот может и впросак попасть.
А как играть тому сплеча,
Кто заручился у фортуны;
Он лука натяни все струны
И бей все взятки сгоряча...
Другой ведет расчет, и строгий,
Но за бессчетных счастье бог,
И там, где умный выйграл ноги,
Там дурачок всех срезал с ног.

[...]
Друзья! кто хочет быть умен,
Тот по пословице поступит:
Продаст он книги, карты купит;
Так древле наж ил ум Семен.
Ум в картах: соглашусь охотно!
В ученом мире видим сплошь,
Дом книгами набит, и плотно,
Да карт не сыщешь ни на грош.

Это метафорическое преображение жизни словесными красками кар­


тежного языка характерно и для бытовой переписки той эпохи. Так,
Пушкин пишет кн. Вяземскому 5 ноября 1830 г. (из Болдина);
«Ты говоришь: худая вышла нам очередь. Вот! да разве не видишь
ты, что мечут нам чистый баламут; а мы еще понтируем! Ни одной
карты налево, а мы все-таки лезем. — Поделом, если останемся голы как
бубны».
Но особенно сложны и разнообразны были формы стилистического
употребления карточных метафор в повествовательной прозе. Например,
в повести П. Машкова «Три креста»30 шулер и разбойник Зарезов го­
ворит совращенному им в свою профессию Преклонскому: «Ты теперь
как закрытая карта. Не скоро угадаешь, к какой масти принадлежишь»
(с. 29). Заманив картежною игрою, ограбив и убив старика, Преклоне­
ний читает над ним отходную, а Зарезов иронически замечает: «Доброе
дело! Бедняк вовсе проигрался. Выпал ему пиковый туз. И то правда,
двое играли против одного: черт на душу, ты на деньги» (с. 38).
В этой функции символа роковых, трагических событий пиковый туз
выступает в рассказе Леоп. Бранта «Две невесты» 31. Счастливый жених
майор Амурской сообщает своим сослуживцам, собравшимся у подпол­
ковника Долина, о близкой своей свадьбе. «Между тем как большая
часть гостей играли в вист и бостон, — некоторые, скучавшие, вероятно,

30 Машков П. Повести, ч. I. СПб., 1833.


31 Воспоминания и очерки жизни. Рассказы Леопольда Бранта, ч. II. СПб., 1839,
498 СТИ ЛЬ «П И К О ВО Й ДАМЫ»

степенностию, бесстрастием и позволительностию этих игр — пробовали,


какая карта счастливее для них: тройка, осъмерка или валет? — Просто
они упражнялись в невинном банке». Амурской сначала был только на­
блюдателем игры. « [...] Наконец он не мог уже одолеть желания испы­
тать собственного счастия — и присоединился к понтирующим». Сначала
сохранялось некоторое количественное равновесие между удачей и неу­
дачей, выигрышем и проигрышем у Амурского. «[·.·] Потом карта
стала постоянно изменять ему и ложилась упрямо на сторону против­
ника: ни пароли, ни транспорты не помогали; банкомет бил всех его
бумажных представителей». Амурской проигрывает все наличные
деньги. « [...] Между тем он продолжал ставить, что называется, на ме­
лок. Счастье перешло было на его сторону: он отыграл 10 тысяч, но это
только пошутило картежное предопределение — через несколько минут
отыгранная сумма снова улыбнулась прощально, и два длинные ряда
цифр, записанных на увлеченного игрою Амурского, смотрели на него
злобно и насмешливо, как олицетворенные кредиторы». Наконец Амур­
ской «рискнул вверить одной, может быть, предательской карте, де­
ревню в 500 душ — последнее уже, что мог пропонтировать. Карта эта
была пиковый туз». Напрасно друзья и даже сам банкомет уговаривали
Амурского прекратить игру. «Амурской настаивал на своем, говорил,
что хочет отыграться, — и офицер, с приметным неудовольствием, стал
снова метать. Колода была на исходе: но роковая, таинственная, одушев­
ленная пятью стами душ, карта все еще не выходила; на лицах всех,
принимавших участие в банке, изображалось нетерпение и любопыт­
ство. . .» Амурской «в тревоге ожидания, в жару волнения, перешедшем
наконец и в самые пальцы его, — он стирал ими очки на картах и крепко
мял последние в руках своих, дико следя за движением руки банко­
мета: этот что-то останавливается — и вдруг заветная карта падает налево.
Амурской выиграл: но вместо изъявления радости с бешенством вскаки­
вает со стула и бросается к противнику своему. [.. .] Пиковый туз дол­
жен был лечь направо: я очень хорошо заметил, что вы передернули
карту при последней сброске. Вы, сударь выиграли — и должны приз­
наться в этом, если не хотите иметь со мною дела! . .» (с. 21—25). Дело
в том, что банкомет, из жалости к сослуживцу, передернул карту, но не­
удачно. Так пиковый туз делает Амурского нищим. Отсюда начинаются
несчастия Амурского, которые заканчиваются добровольным заточением
его в монастыре. Пиковый туз стал для Амурского символическим вы­
ражением злого рока. «О, пиковый туз! — думал он, — ты виною этой
возмутительной встречи (со второю невестой. — В. В .). — Без тебя я был
бы уже счастливым супругом Вельминой [ . . . ] » (с. 52). «[. . . ] Карты,
карты — именно пиковый туз всему виною!» (с. 66).

4. СИМВОЛИКА ИГРЫ И ИДЕОЛОГИЧЕСКИЕ СХЕМЫ


В формах картежного языка находила художественно-символическое вы­
ражение своеобразная «философия жизни».
Для каждого арго характерна смысловая двупланность системы ми­
ропонимания. Арготическая речь воплощает в себе действительность,
структуру своего профессионального мира, в форме иронического соотно­
шения, сопоставления его с культурой и бытом окружающей социальной
среды. Но и, наоборот, общие принципы жизни, даже основы мирового
С ТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » І99

порядка, она усматривает во внутренних символических формах тех про­


изводственных процессов и их орудий, их аксессуаров, которые напол­
няют арготическое сознание. В сущности — это две стороны одного про­
цесса символического осмысления мира сквозь призму профессиональной
идеологии, иногда полемически противопоставленной нормам мировоззре­
ния того «общества» или тех его классов, которые пользуются господст­
вующим положением в государстве.
Романтическая повесть 20—30-х годов XIX в. охотно питалась идей­
ными концепциями, созданными на почве картежного языка. Из игрец-
кого арго она заимствовала то мировоззрение, которое было потом так
коротко и ясно выражено шулером Казариным в «Маскараде» Лермон­
това:
Что ни толкуй Вольтер или Декарт —
Мир для меня — колода карт.
Жизнь — банк: рок мечет, я играю,
II правила игры я к людям применяю 32.

Эта философия жизни сочеталась с особым социально-политическим


мировоззрением. В . переводной с французского комедии «Игрок»
(в 5 действиях; СПб., 1815) игрок Ветрид рассуждает так: «Игрою сбли­
жаются всякого рода люди: они соединяют гордого и бешеного барина
с кротким и смирным мещанином; богатая купчиха в щегольском платье
не уважает нимало бедною генеральшею, и приказчик, управитель, ко­
миссар и камердинер обходятся за панибрата с князем и графбм; таким
образом, неравенство породы, от судьбы нам распределяемое, приводится
игрою в праведное равновесие» (с. 87). А Теребидон, преподаватель
карточной науки, дополняет: «без игры была бы везде скука, нищета, со­
вершенный беспорядок; а с игрою и самый бедняк великим капитали­
стом сделаться может» (с. 32).
Те же идеи в драме неизвестного автора «Игрок» (подражание Рень-
яру, 1817. Рукопись Библиотеки русской драмы I, IV, 4, 46):
[ . . . ] игра весь свет в одно сливает,
Купцов, дворян, судей она соед и н я ет...
Фортуна в обществе, по прихоти своей,
Уничтожает так неравенства людей **.

В атмосфере этого революционного настроения символика жизни как


игры в банк и рока как банкомета получила особое применение.
С этой точки зрения особенно любопытна композиция романа Стен­
даля «Le Rouge et le Noir». Рулеточным или картежным термином
в заглавии уже задано понимание художественной действительности в ас­
пекте азартной игры. И Жюльен Сорель, хотевший идти путем Напо­
леона, проигрывает все ставки в этой игре. Символика игры как уводя­
щая в даль социально-политических и философских обобщений смысло­
вая перспектива литературного построения многообразно отражается
в сюжетном движении истории неудавшегося Наполеона из tiers-état ***.
Нет необходимости историку языка и литературы, который стремится
уяснить формы словесных конструкций в «Пиковой даме», настаивать
32 Ср.: Яковлев М. А. Лермонтов как драматург. Л —М., 1924, с. 204—205*.
200 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

на том, что в ее композицию вовлечены литературные отголоски, как бы


затаенные намеки на роман Стендаля33. В письме к Хитрово, которое
датируется маем 1831 г., Пушкин писал: «je vous supplie de m’envoyer
le second volume de rouge & noire. J’en suis enchanté» * 34.
Современники Пушкина не прочь были понять и осмыслить образ
Германна в той же социальной плоскости, что и образ Сореля. Во вся­
ком случае кн. Шаховской в своей комедии «Хризомания, или Страсть
к деньгам» заставляет Карла Соломоновича Ирмуса произносить мефи­
стофельские речи о власти золота и о золоте как о пути к власти Це­
заря — Наполеона: «Ах, кто в мире меньше или больше не Дон Кишот?
Но что значат все Дульцинеи, все красавицы, все прелестницы в мире
против наличного миллиона рублей?.. Красота увядает, здоровье сла­
беет, дарования уничтожаются, слава померкнет, а деньги всегда оста­
ются в своей силе на своем месте...» А Томскому этот драматург влагает
в уста такой социологический комментарий к личности Ирмуса: «Что
тут непостижимого? Он — инженер, математик, человек аккуратный,
у него нет нигде, как у нас, русских баричей, ни батюшек, ни матушек,
ни деревень, ни наследства, так он и бережет денежку на черный
день...» При анализе форм построения существеннее всего отыскание
принципов конструктивной общности в смысловой композиции произве­
дений. Эти соответствия «Пиковой дамы» и «Le Rouge et le Noir» не сво­
дятся только к односторонним функциям заглавий, но заключаются и
в смысловом подобии тех «внутренних форм», которыми определяется
символическое соотношение литературной действительности обоих произ­
ведений с образами игры и рока. Можно только отметить, что внутрен­
ние формы игры и стоящей за ней судьбы в «Le Rouge et le Noir» явля­
ются лишь заданными и как бы «скользящими» призраками символиче­
ских обобщений, а в «Пиковой даме» они даны и как бытовая реальность
фабульного движения и как отражающийся в ней круг художественных
образов.
Некоторые исследователи готовы были искать сюжетных совпадений
йежду «Пиковой дамой» Пушкина и «Шагреневой кожей» Бальзака35.
Мне кажется, что гораздо целесообразнее говорить об общности образ­
но-идеологического фона в этих произведениях. В начале «Шагреневой
кожи» символически воспроизводится та же атмосфера азартной игры,
й которой ставкой является жизнь и счастье — богатство. Демон игры и
здесь управляет человечеством.
Для понимания тех социально-идеологических основ, на которых вы­
растали игорные образы жизни и судьбы, рока, характерен факт одно­
родности, общности этих символов в произведениях, не находящихся ни
в малейшей зависимости одно от другого. В отрывке «Два часа из жизни
Эразма» (отрывок IX из главы «Эразм болен»), напечатанном в литера­
турном альманахе «Эхо» (1830)**, заключительные строки откровенно из­
лагают близкую к роману Стендаля символику игры с судьбою: «Теперь,
друзья мои! природа велит готовиться к той великой игре с Судьбою,
где потомственная чета Адама и Евы ставит одну т е м н у ю и где вет-

93 О типологическом сходстве Онегина и князя Коразова из «Le Rouge et le Noir»


см.: Гроссман JI. П. Пушкин и дендизм. — В его кн.: Пушкин. М., 1928, с. 18.
Письма Пушкина к Елизавете Михайловне Хитрово. Л., 1927, с. 21.
* Лернер Н. О. Рассказы о Пушкине. Л., 1929, с. 142.
СТ И Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 201

хое Время, под покровом таинственности, из колоды другой половины


жизни м е ч е т к р а с н о е и ч е р н о е , доколе Парка не совлечет пок­
рова и не вскроет игры на доске гробового безмолвия» (с. 80).
Те же символические значения, которые сочетались в литературном
творчестве Пушкина с игрой в фараон, раскрывают черновые наброски
к XVIII строфе II главы и XXXVII строфе V III главы «Евгения Оне­
гина», связанные с темой мятежной власти страстей, рока и вместе с тем
в образах игры рисующие жизненный путь современного поэту героя;
О двойка, ни дары свободы,
Ни Феб, ни Ольга, ни пиры
Онегина в минувши годы
Не отвлекли бы от игры.
Задумчивый, всю ночь до света
Бывал готов он в эти лета
Допрашивать судьбы завет:
Налево ляж ет ли валет.
У ж раздавался звон обеден;
Среди разорванных колод
Дремал усталый банкомет,
А он, нахмурен, бодр и бледен,
Надежды полн, закрыв глаза,
Пускал на третьего туза.

У ж я не тот игрок нескромный,


Скупой не веруя мечте,
У ж е не ставлю карты темной,
Заметя тайное руте.
Мелок оставил я в покое,
«Атанде», слово роковое,
Мне не приходит на язык 36.

И час настал, и в усыпленье


Ума и чувств впадает он,
И перед ним воображенье
Свой пестрый мечет фараон;
Виденья быстрые лукаво
Скользят налево и направо,
И будто на смех не одно
Ему в отраду не дано,
И как отчаянный игрок
Он желчно проклинает р о к . ..
Все те же сыплются виденья
Пред ним упрямой чередой,
За ними с скрежетом мученья
Он алчною следит душ ой
Отрады н е т .. .
Все ставки жизни проиграл. . ,37

35 Грот Я. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. СПб., 1887, с. 208—209,


57 Шляпкин И. А. Из неизданны х бумаг А. С. Пушкина. СПб., 1903, с. 24—25.
202 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДА М Ы »

Так и в «Пиковой даме» эпизоды игры в фараон превращаются в сим­


вол жизни, управляемой роком и случаем. Пиковая дама обозначает
в этом плане «тайную недоброжелательность» рока. Рок отделен от об­
раза старухи, хотя и действует через нее. Старуха является лишь ору­
дием, послушной картой в руках той силы, которая царит над игрой и
жизнью. « — Я пришла к тебе против своей воли — сказала она твердым
голосом: — но мне велено исполнить твою просьбу». Значения образа
пиковой дамы как символического центра композиционного движения
здесь вовлекаются в новый смысловой контекст, который создается мгно­
венно пробегающими и вновь прячущимися намеками. Именно при по­
средстве этих намеков, семантических отражений и разнообразных ва­
риаций основных тем осуществляется «сквозное действие» повести, свя­
занное с тройственным значением образа пиковой дамы (карта — ста­
р у х а— «тайная недоброжелательность» судьбы). В этом отношении осо­
бенно показательны формы изображения старухи в тот момент, когда пе­
ред нею явился Германн. Она представляется бездушным механизмом,
безвольной «вещью», которая бессмысленно колеблется направо п на­
лево, как карта в игре, и управляется действием незримой силы: «Гра­
финя сидела вся желтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и
налево. В мутных глазах ее изображалось совершенное отсутствие мы­
сли; смотря на нее, можно было бы подумать, что качание страшной ста­
рухи происходило не от ее воли, но по действию скрытого гальванизма».
Но особенно многозначителен эпиграф к последней шестой главе:
«— Атандеі
*— Как вы смели мне сказать атанде?
— Ваше превосходительство, я сказал атанде-с\»
Н. О. Лернер привел в своей статье «История „Пиковой дамы“» 38
материал для понимания бытового содержания и атмосферы этого игрец-
кого анекдота, но он не попытался уяснить его смысла в композиции по­
вести. И если А. М. Языков считал, что в «Пиковой даме» «всего лучше
88 Лернер Н. О. Рассказы о Пушкине. Л., 1929, с. 161— 162.
Любопытно, что атанде, как и другие термины игрецкого арго, до сих пор
живет в «блатной музыке» (в значении: довольно, отойди, молчи, не крич и).—
Ср. «Словарь жаргона преступников» (блатная музы ка), составленный С. М. По­
таповым (М., 1927).
Н. О. Лернер правильно указывает на то, что эпиграф воспроизводит хо­
дячий анекдот о генерале, который не мог допустить, чтобы подчиненный даже
в игре обращался к нему с повелительным возгласом: атанде! Так, по рас­
сказу кн. П. А. Вяземского, граф Гудович, бывший генерал-губернатор Москвы,
говаривал, что с получением полковничьего чина он перестал метать банк сослу­
живцам своим. «Неприлично, — продолжал он, — старш ему подвергать себя тре­
бованию какого-нибудь молокососа-прапорщика, который, понтируя против вас,
почти повелительно вскрикивает: атанде!» (Вяземский П. Старая записная
книжка. Л., 1929, с. 135).
Ср. приведенные Н. О. Лернером эпизоды из очерка А. С. Афанасьева-Чуж-
бинского «Самодуры» («Очерки прошлого», ч. IV, СПб., 1863). В том, что слово
«атанде» было широко распространено в обиходном языке дворянства и имело
здесь переносное значение повелительно-останавливающего междометия, убеж­
дают хотя бы примеры частого употребления этого слова в «Автобиографии»
А. О. Смирновой: «Подождите, атанде-с, я все расскажу, надо с чином, толком и
расстановкой» (Смирнова-Россет А. О. Автобиография (неизданные материалы).
М., 1931, с. 151); «Атанде, атанде-с, дайте дух перевести, сударь мой» (с. 153);
«Ну, теперь про бабуш ку. — Атанде-с, я тотчас кончу самый трогательный»
ч< (с. 158); «И ты предпочла Смирнова? — Атанде-с, атанде-с. Смирнов тогда не по­
казывался на наш ем горизонте [ . . . ] » (с. 176) и т. п.
СТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 203

эпиграфы, особенно атанде-с»,* то за этим отзывом крылось понимание


их композиционной роли. Подобострастное «атанде-с» нельзя понять,
если усмотреть в нем только символическое выражение проигрыша. То­
чно так же образ высокомерно-чванного «вашего превосходительства»,
прикрикнувшего на понтера, не может быть перенесен целиком на лич­
ность Чекалинского. Таким образом, внутренние символические формы
этого эпиграфа не только выводят его за пределы прямых значений, из
сферы карточной игры, сохраняя в нем неиспользованный остаток смы­
словой энергии, но и всю эту сцену торжества пиковой дамы влекут
в иной семантический план, где образ Германна, как развенчанного На­
полеона, склоняется перед роком, перед слепым случаем («Ваше прево­
сходительство, я сказал атанде-с») 39.
Тогда приобретает значение символа «перманентной» игры последняя
перед заключением фраза повести: «игра пошла своим чередом».

5. ОБРАЗ АВТОРА
В КОМПОЗИЦИИ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»***
Система повествования у Пушкина гармонирует с изображаемым миром
п ориентирована на те формы идеологии, которые заложены в его струк-
туре. Образы персонажей в своем содержании определяются теми куль-
турно-бытовыми и социально-характерологическими категориями, кото^
рым подчинена реальная жизнь, дающая материал литературному произ­
ведению. Происходит синтез «истории» и «поэзии» в процессе создания
стиля «символического реализма» 4*. Символы, характеры и стили лите­
ратуры осложняются и преобразуются формами воспроизводимой дей­
ствительности. В сферу этой изображаемой действительности вмещается
и сам субъект повествования— «образ автора». Он является формой слож­
ных и противоречивых соотношений между авторской интенцией, между
фантазируемой личностью писателя и ликами персонажей. В понимании
всех оттенков этой многозначной и многоликой структуры образа ав­
тора — ключ к композиции целого, к единству художественно-повествова­
тельной системы Пушкина 5*.
Повествователь в «Пиковой даме», сперва не обозначенный ни име·
нем, ни местоимениями, вступает в круг игроков как один из представи­
телей светского общества. Он погружен в мир своих героев. Уже начало
повести: «Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова. Долгая
зимняя ночь прошла незаметно; сели ужинать в пятом часу утра» — по­
вторением неопределенно-личных форм — играли, сели ужинать — создает
иллюзию включенности автора в это общество. К такому пониманию по­
буждает и порядок слов, в котором выражается не объективная отрешен­
ность рассказчика от воспроизводимых событий, а его субъективное
сопереживание их, активное в них участие. Повествовательный акцент на
наречии — незаметно, поставленном позади глагола («прошла неза­
метно»— в контраст с определениями ночи— «долгая зимняя»); выдви­
39 Ср. суж дение Пушкина в его набросках рецензии на «Историю русского на­
рода» Н. А. Полевого: «Ум человеческий, по простонародному выражению,
не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного
глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ем у
предвидеть с л у ч а я * * . Один из остроумнейших людей X V III столетия пред­
сказал камеру французских депутатов и могущественное владычество России,
но никто не предсказал ни Наполеона, ни Полиньяка».
204 СТИ ЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

нутая к началу глагольная форма — играли («однажды играли в карты»;


ср. объективное констатирование факта при такой расстановке слов: «Од­
нажды у конногвардейца Нарумова играли в карты»); отсутствие указа­
ния на «лицо», на субъект действия при переходе к новой повествователь­
ной теме — «сели ужинать», внушающее мысль о слиянии автора с об­
ществом (т. е. почти рождающее образ — мы) — все это полно субъектив­
ной заинтересованности. Читатель настраивается рассматривать рассказ­
чика как участника событий. Ирония в описании ужина, шутливый парал­
лелизм синтагм: «Но шампанское явилось, разговор оживился [.. .] » —
лишь укрепляют это понимание позиции автора.
Эта близость повествователя к изображаемому миру, его «имманент­
ность» воспроизводимой действительности легко допускают драматиза­
цию действия. Повествователь тогда растворяется в обществе, в его мно­
жественной безличности, и повествование заменяется сценическим изобра­
жением общего разговора. Функции рассказчика — на фоне диалога
о картах — передаются одному из гостей — Томскому, который тем самым
приближается к автору и обнаруживает общность с ним в приемах пове­
ствования. Таким образом, прием драматизации влечет за собой субъект-
Ное раздвоение повествовательного стиля: Томский делается одной из ли-
*шн повествователя.
Речь Томского двойственна. В ней есть такие разговорные формы,
Которые языку авторского изложения не свойственны. Например: «она
проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много»; «начисто
отказался от платежа»; «Куда! дедушка бунтовал. Нет, да и только!»;
«Да, чорта с два!»; «Но вот, что мне рассказывал дядя [. . . ]»; «Про­
играл— помнится, Зоричу — около трехсот тысяч». Это — отголоски уст­
ной беседы. Рассказ Томского определен драматически ситуацией, т. е.
вмещен в уже очерченный бытовой контекст и обращен к слушателям,
которые частью уже названы и бегло охарактеризованы. Поэтому на об­
раз Томского ложится отсвет и от его собеседников, внутренний мир
которых ему родственен и понятен как представителю того же социаль­
ного круга («Вы слышали о графе Сен-Жермене [. . . ]»; «Вы знаете, что
он выдавал себя за вечного жида [.. .]»; «Тут он открыл ей тайну, за
которую всякий из нас дорого бы д ал ...» ). Томский гораздо ближе к об­
ществу игроков, чем автор. Ведь анекдот Томского, его рассказ возни­
кают из диалога, с которым он тесно связан. А в этом диалоге Томский,
как драматический персонаж, раскрывает не свою художественную лич­
ность рассказчика, а свой бытовой характер игрока и светского человека.
Итак, в образе Томского органически переплетаются лики повествова­
теля и действующего лица. Поэтому в основном речь Томского тяготеет
к приемам авторского изображения.
В рассказе Томского развиваются и реализуются те стилистические
‘тенденции, которые эскизно намечены авторским вступлением и ярко
выражены в дальнейшем течении повести. Можно указать хотя бы на
своеобразный тип присоединительных синтаксических конструкций (см.
ниже), в которых смысловая связь определяется не логикой предметных
Значений фраз, а субъективным усмотрением рассказчика, иронически
сочетающего и сопоставляющего далекие друг от друга или вовсе чуждые
По внутренним своим формам действия и события. «Бабушка дала ему
пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости». «Ришелье за нею
йолочился, и бабушка уверяет, что он чуть было не застрелился от ее
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 205

жестокости». «Приехав домой, бабушка, отлешшвая мушки с лица и


отвязывая фижмы, объявила дедушке о своем проигрыше [...]».
Характерен также прием иронически-переносного называния действий
и предметов. Например: «Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна,
в знак своей немилости». Это действие затем определяется как «домаш­
нее наказание», обычно приводившее к нужным результатам. «На другой
день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним
подействовало [. ..]» Словом таинственность определяется впечатление,
которое производил Сен-Жермен и из-за которого над ним смеялись как
над шарлатаном, а Казанова утверждал, что он шпион. « [. . . ] Впрочем,
Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную
наружность и был в обществе человек очень любезный». Ср.: «Покойный
дедушка, сколько я помню, был род бабушкина дворецкого».
И, наконец, что всего любопытнее, — в рассказе Томского проступает
тот же стилистический принцип игры столкновением и пересечением
разных субъектных плоскостей. Речи действующих лиц воспроизводятся
в тех же лексических, а отчасти и синтаксических формах, которые пред­
носились им самим, но с иронически измененной экспрессией, с «акцентом»
передающего их рассказчика. Например: «думала усовестить его, снисхо­
дительно доказывая, что долг долгу розь и что есть разница между прин­
цем и каретником. — Куда! дедушка бунтовал»; «Он вышел из себя, при­
нес счеты, доказал ей, что в полгода они издержали полмиллиона, что
под Парижем нет у них ни подмосковной, ни саратовской деревни [...]» .
Все эти формы выражения, присущие рассказу Томского, неотъем­
лемы от стиля самого автора. Следовательно, хотя образ Томского, как
субъект драматического действия, и именем и сюжетными функциями
удален от автора, но стиль его анекдота подчинен законам авторской
прозы. В этом смешении субъективно-повествовательных сфер проявля­
ется тенденция к нормализации форм повествовательной прозы, к уста­
новлению общих для «светского» круга норм литературной речи. Ведь там,
где субъектные плоскости повествования многообразно пересекаются,
структура прозы, в своем основном ядре, которое неизменно сохраняется
во всех субъектных вариациях, получает характер социальной принуди­
тельности: создается нормальный язык «хорошего общества».
В связи с этим интересна такая стилистическая деталь: в конце пер­
вой главы происходит открытое сошествие автора в изображаемый им
мир. Композиционно оно выражено в таком переходе диалогической речи
к повествовательному языку:
«Однако, пора спать: уже без четверти шесть.
В самом деле, уж рассветало: молодые люди допили свои рюмки и
разъехались».
Таким образом, авторское изложение в формах времени подчинено
переживанию его персонажами. Автор сливается со своими героями и
смотрит на время их глазами. Между тем эпиграф решительно отделяет
автора от участников игры, помещая его вне их среды. В эпиграфе вся
ситуация картежной игры рисуется как посторонняя рассказчику, иро­
нически расцвечиваемая им картина:
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом.
206 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМЫ.»

В соответствии с законами драматического движения событий, во вто­


рой главе действие неожиданно переносится из квартиры конногвардейца
Нарумова в уборную старой графини. Так же, как и в сцене ужина после
игры, автор первоначально сообщает только о том, что имманентно изо­
бражаемой действительности, что непосредственно входит в круг его
созерцания.
Но теперь меняется позиция повествователя: он не сопереживает
действий с персонажами, не участвует в них, а только их наблюдает.
Основной формой времени в повествовании в начале второй главы явля­
ется имперфект, при посредстве которого действия лишь размещаются по
разным участкам одной временной плоскости, не сменяя друг друга,
а уживаясь по соседству, образуя единство картины.
«Старая графиня *** сидела в своей уборной перед зеркалом. Три де­
вушки окружали ее. Одна держала банку румян, другая коробку со шпиль­
ками, третья высокий чепец с лентами огненного цвета. [...] У окошка
сидела за пяльцами барышня, ее воспитанница». Это введение в новую
драматическую картину чуждо того субъективного налета, которым было
обвеяно начало повести. Повествователь изображает действительность
уже не изнутри ее самое, в быстром темпе ее течения, как погруженный
в эту действительность субъект, но в качестве постороннего наблюдателя
стремится понять и описать внутренние формы изображаемого мира ме­
тодом исторического сопоставления. В начале повести молодые игроки
своими репликами характеризовали сами себя. Повествователь лишь на­
зывал их по именам как «героев своего времени», как близких своих
знакомцев: Сурин, Нарумов, Германн, Томский. Но старуха, совмещающая
в своем образе два плана действительности (современность и жизнь
60 лет тому назад), не описывается непосредственно, безотносительно
к прошлому, а изображается и осмысляется с ориентацией на рассказ
о ней Томского, в соотношении с обликом la Venus moscovite. «Графиня
не имела ни малейшего притязания на красоту, давно увядшую, но сохра­
няла все привычки своей молодости, строго следовала модам семидесятых
годов и одевалась так же долго, так же старательно, как и шестьдесят
лет тому назад».
Так повествователь выходит за пределы наивного созерцания своего
художественного мира. Он описывает и осмысляет его как историк, ис­
следующий истоки событий и нравов, сравнивающий настоящее с прош­
лым. Соответственно изменившейся точке зрения повествователя происхо­
дит расширение сферы повествовательных ремарок за счет драматиче­
ского диалога. Диалог распадается на осколки, которые комментируются
повествователем. Драматическое время разрушено тем, что из сцениче­
ского воспроизведения выпадают целые эпизоды, только называемые по­
вествователем, но не изображаемые им: «И графиня в сотый раз расска­
зала внуку свой анекдот»; «Барышня взяла книгу и прочла несколько
строк. — Громче! — сказала графиня». Князь Шаховской в своей драме
принужден был восполнить эту повествовательную заметку, заставив
Элизу прочитать начало «Юрия Милославского» Загоскина, а старую гра­
финю — критически, с точки зрения старой светской дамы, разобрать этот
«вздор».
Впрочем, если драматические сценки вставляются в повествователь­
ные рамки, то и само повествование слегка склоняется в сторону созна­
ния персонажей. Беглый намек на это проскальзывает в рассказе о Ли­
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 207

завете Ивановне после ухода Томского: «она оставила работу и стала гля­
деть в окно. Вскоре на одной стороне улицы из-за угольного дома пока­
зался молодой офицер. Румянец покрыл ее щеки [.. .] » Кто этот офицер?
Почему он не назван? Не смотрит ли на него автор глазами Лизаветы
Ивановны, которая знает его лишь по форме инженера? О своем интересе
к инженеру она уже проговорилась только что в разговоре с Томским.
Читатель по этому намеку уже склонен догадаться, что речь идет о Гер­
манне.
Отсюда делается возможным включить в диалог графини с Томским
рассуждение о французской «неистовой словесности», которое скрывает
в себе намеки на литературное творчество повествователя, на ирониче­
скую противопоставленность «Пиковой дамы» французским романам
кошмарного жанра:
«— [...] Пришли мне какой-нибудь новый роман, только, пожалуй­
ста, не из нынешних.
— Как это, grand’maman?
— То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери и
где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!» *
Таким образом, функция повествования и драматического воспроиз­
ведения подвергаются преобразованию: драматические сцены не двигают
повести, а сами уже двигаются повествованием, в котором растет значе­
ние форм прошедшего времени совершенного вида.
Не то было в повествовательном стиле первой главы «Пиковой дамы».
Там в формы прошедшего времени совершенного вида облечены глаголы,
обозначающие смену реплик: «спросил хозяин», «сказал один из гостей»,
«сказал Германн», «закричали гости», «заметил Германн», «подхватил
третий» — и смену настроений и движений персонажей: «Молодые игроки
удвоили внимание. Томский закурил трубку, затянулся [. . .]». Этим син­
таксическим приемом определяется динамика диалога, составляющая сущ­
ность драматического действия, и устанавливается последовательность
смены реплик. Все остальные глагольные формы несовершенного вида
повествования распадались: 1) на действия, отнесенные к разным планам
прошлого и определяющие границы между этими планами прошлого
(это — формы имперфекта); до четырех часов утра: «Однажды играли
в карты у конногвардейца Нарумова»; «Те, которые остались в выигрыше,
ели с большим аппетитом; прочие, в рассеянности, сидели перед пустыми
своими приборами»; без четверти шесть: «В самом деле, уже рассветало
[. . .] » и 2) на действия, сменившиеся в пределах этих отрезков прошлого,
заполнившие это прошлое движением (это — формы перфекта прошед­
шего времени совершенного вида) : «Долгая зимняя ночь прошла неза­
метно; сели ужинать в пятом часу утра. [...] Но шампанское явилось,
разговор оживился, и все приняли в нем участие»; «Молодые люди до­
пили свои рюмки и разъехались».
Таким образом, уясняются принципы смешения повествования с дра­
матическим представлением в сцене ужина после игры. Здесь повество­
вание включает в себя лишь лаконические ремарки режиссера и заменяет
бой часов. Совсем иными принципами определяется соотношение диалога
и повествовательной речи в картине у графини. Повествование, с одной
стороны, растворяет в себе диалог. Автор не только называет сопутствую­
щие диалогу движения, но объясняет их смысл, т. е. сводит диалог на
степень повествовательной цитаты, нуждающейся в комментариях: «Ба­
208 С ТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

рышня подняла голову и сделала знак молодому человеку. Он вспомнил,


что от старой графини таили смерть ее ровесниц, и закусил себе губу.
Но графиня услышала весть, для нее новую, с большим равнодушием».
С другой стороны, повествование не только облекает диалог, но сопостав­
лено с ним как господствующая форма сюжетно-композиционного дви­
жения. Оно как бы повышено в своем смысловом уровне и тянет за собой
диалогические отрезки. Формально это' выражено в прицепках повествова­
тельных частей к репликам при посредстве союза и с присоединительным
значением: диалог тем самым становится синтаксическим звеном повест­
вования. Например:
«— Умерла! — сказала она [. . . ] . Мы вместе были пожалованы во
фрейлины, и когда мы представились, то государыня...
И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот» (см. гл. 11).
Повествователь, как кинотехник, в быстром темпе передвигает сцены
старушечьих капризов. Этот прием быстрого смещения драматических
отрывков позволяет повествователю символически, через образ старухи,
показать жизнь Лизаветы Ивановны и тем самым еще раз перевести по­
вествование в субъектную плоскость героини.
Так образ повествователя погружается в атмосферу изображаемой
жизни как образ сопричастного героям наблюдателя и разоблачителя.
Раньше, в конце первой главы, эта сопричастность субъекта художест­
венной действительности выразилась в утверждении объективности этой
действительности.
Во второй главе «Пиковой дамы» повествователь лирически утверж­
дает самоопределение Лизаветы Ивановны, настраивая читателя на со­
чувствие к ней («В самом деле, Лизавета Ивановна была пренесчастное
создание»).
Таким образом, экспрессия речи, заложенные в синтаксисе и семан­
тике формы субъективной оценки говорят о том, что автор делается спут­
ником своих героев. Он не только выражает свое личное отношение
к ним: он начинает понимать и оценивать действительность сквозь призму
их сознания, однако никогда не сливаясь с ними. Впрочем, это слияние
невозможно уже по одному тому, что автору предстоят три «сознания»,
три характера, в которые он погружается и мир которых становится миром
повествования, — образы старой графини, Лизы и Германна. Троичность
аспектов изображения делает структуру действительности многозначною.
Мир «Пиковой дамы» начинает распадаться на разные субъектные сферы.
Но это распадение не может осуществиться хотя бы потому, что субъект
повествования, ставши формой соотношений между ликами персонажей,
не теряет своей авторской личности. Ведь эти три субъектных сферы —
Лизы, Германна и старухи — многообразно сплетаются, пересекаются
в единстве повествовательного движения; ведь они все вращаются вокруг
одних и тех же предметов, они все по-разному отражают одну и ту же
действительность в процессе ее развития. Однако не только пересече­
ние этих субъектных сфер, формы их смысловых соотношений органи­
зуют единство сюжетного движения, но и противопоставленность персо­
нажей автору. Автор приближается к сфере сознания персонажей, но не
принимает на себя их речей и поступков. Персонажи, действуя и разго­
варивая за себя, в то же время притягиваются к сфере авторского созна­
ния. В образах персонажей диалектически слиты две стихии действитель­
ности: их субъективное понимание мира и самый этот мир, частью кото­
С ТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы »
209

рого являются они сами. Возникшие в сфере авторского повествования,


они так и остаются в его границах как объекты художественной действи­
тельности и как субъектные формы ее возможных осмыслений.
Многообразие субъектных сфер речи прежде всего отражается на ходе
литературного времени. В «Пиковой даме» повествовательное вреція ха­
рактеризуется тем, что отрезки времени свободно перемещаются в пре­
делах прошлого от одного плана сознания к другому. Поэтому и сюжет
«Пиковой дамы» уже в середине второй главы передвигается назад ко
времени за неделю до сцены в уборной у графини и в медленном темпе
повествования, ориентирующегося на сознание Лизаветы Ивановны, вновь
возвращается к разговору с Томским и к появлению перед окном моло­
дого инженера.
Структура повествования как бы победившего драматическую сти­
хию, обусловлена формами соотношения субъектных плоскостей автора
и персонажей. Для понимания динамики этих колебаний необходимо
определить принципы соприкосновения, слияния и разрыва разных субъ­
ектных планов. Прежде всего приходится признать, что образ старухи
почти не служит формой субъектных преломлений. Старуха — вне
жизни, как сопричастный року живой труп, и через ее сознание не могут
войти в структуру повествования формы современной действительности.
Поэтому лишь однажды повествование преломляется через восприятие
старухи — в сцене явления перед нею Германна.
«Вдруг это мертвое лицо изменилось неизъяснимо. Губы перестали
шевелиться, глаза оживились: перед графинею стоял незнакомый муж­
чина.
— Не пугайтесь, ради бога, не пугайтесь! — сказал он внятным и ти­
хим голосом. — Я не имею намерения вредить вам; я пришел умолять
вас об одной милости».
Во всем этом пассаже слышится «непрямая речь» повествователя.
Лишь только с точки зрения старухи можно было назвать Германна «не­
знакомым мужчиной». Но повествование быстро отклоняется от этой
плоскости. Продолжается объективный рассказ автора-наблюдателя:
«Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слыхала. Германн
вообразил, что она глуха [.. .] » Понятно, что внутренний мир старухи
не включен в сферу повествования.
За вычетом старухи, остаются два персонажа, внутренний мир которых
вовлекается в систему авторского повествования, — Германн и Лиза. Уже
самый принцип включения в повествовательный стиль субъектных сфер
двух героев, которые сопоставлены в трагическом аспекте, создает смыс­
ловую изменчивость словесного движения. Кроме того, этот принцип про­
тиворечит субъектной цельности, строгой замкнутости экспрессивных
форм речи. Получается особого типа открытая структура субъекта, кото­
рый так же многолик и многообразен, как сама действительность.
Вот несколько примеров нисхождения повествования в сферу сознания
персонажей через лирическое сочувствие им. «Поздно воротился он
в смиренный свой уголок; долго не мог заснуть, и когда сон им овладел,
ему пригрезились карты, зеленый стол, кипы ассигнаций и груды червон­
цев. Он ставил карту за картой, гнул углы решительно, выигрывал бес­
престанно, и загребал к себе золото, и клал ассигнации в карман».
Легко в синтаксических особенностях речи — в отодвинутых на конец
фразы, за глагол, наречиях: «гнул углы решительно, выигрывал беспре-
14 В. В. В и н оградов
210 С ТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

станно»; в эмоциональном повторении союза и: «и загребал к себе золото,


и клал ассигнации в карман» — усмотреть субъективную окрашенность
повествования. Автор передает видение Германна, сохраняя то настрое­
ние, с которым этот сон переживался самим Германном. Однако тут же
повествование отклоняется в объективную сферу авторских наблюдений:
«Проснувшись уже поздно, он вздохнул о потере своего фантастического
богатства, пошел опять бродить по городу и опять очутился перед домом
графини***». Но далее опять начинается сближение этих двух субъект­
ных плоскостей: «Неведомая сила, казалось, привлекала его к нему. Он
остановился и стал смотреть на окна. В одном увидел он черноволосую
головку, наклоненную, вероятно, над книгой или над работой. Головка
приподнялась. Германн увидел свежее личико и черные глаза. Эта минуса
решила его участь». Что в этом повествовательном отрезке заложена
двойственность понимания действительности, ясно из вводного слова «ве­
роятно», которое может относиться только к восприятию Германна. Тем
двусмысленнее звучит заключительная фраза, которая опять возвращает
в плоскость авторского изображения: «Эта минута решила его участь».
Читатель помнит то сочувствие, которым обвеяно повествование о Ли­
завете Ивановне. Но он не может поверить этому сочувствию, потому что
эпиграф иронически, в тонах, диаметрально противоположных манере
повествования, освещает эту предполагаемую любовь Германна к Лиза­
вете Ивановне:
«— Il paraît que m onsieur est décidém ent pour le s suivantes.
— Que voulez-vous, madame? E lles sont plus fraîches.
Светский разговор».

A ведь эпиграф предпослан главе. Заданная им тональность осмысле­


ния влияет на весь строй главы. Так еще более зыбкими делаются очер­
тания облика повествователя: его сочувствие равно иронии. Образ субъ­
екта так же неуловим, противоречив и загадочен, как сама действитель­
ность повествования.
Итак, мало того, что структура субъекта подвижна, что она двойст­
венна в своем отношении к сферам сознания двух персонажей, но она
вообще лишена точно очерченной «субъективности». В самом субъекте
как форме повествования заложена антитеза, которая и объясняет воз­
можность приятия автором и мира Германна, и мира Лизы. Эпиграфы
как символические стержни заданного и подразумеваемого строя значе­
ний делаются основными вехами сюжетного движения. Детальнее и точ­
нее приемы экспрессивных колебаний образа автора раскроются при
анализе приемов диалога и приемов изображения переживаний героев.

6. СУБЪЕКТНЫЕ ФОРМЫ
ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНОГО ВРЕМЕНИ
И ИХ СЮЖЕТНОЕ ЧЕРЕДОВАНИЕ
Изменчивость структуры повествовательного субъекта, его экспрессивная
противоречивость и сопричастность субъектным сферам разных персона­
жей — все эти особенности позволяют Пушкину обосновать композицион­
ное своеобразие повести на субъектных изломах, переходах и перерывах
сюжетного времени. Авторское время сталкивается с формами времени,
С Т И Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 211

присущими сознаниям персонажей. Движение времени обусловлено пере­


сечением субъектных сфер. Вместе с тем драматический принцип сю,-
жетного времени сочетается с повествовательным. Так, действие повести,
начавшись в какой-то вечер, протекает за пределами сюжета до пятого
часа утра.
А далее, до без четверти шесть, оно драматически переживается
читателем, так как в этот промежуток вмещаются воспроизведенные
в первой главе разговор игроков и рассказ Томского. Конец сцены у На-
румова связан с обрывом счета времени. Вторая глава переносит читателя
в новую обстановку и в новую хронологическую сферу. Сначала связь
во времени с первой главой неясна. Целый ряд намеков, смысловых со­
отношений (интерес Лизаветы Ивановны к инженеру, фамилия — На-
румов) говорит о том, что сцены в уборной старой графини относятся
к периоду более позднему, чем рассказ Томского о трех верных картах.
Формы времени здесь также сначала подчинены законам драматического
развития, хотя повествование постепенно поглощает приемы сценического
представления. В середине второй главы намечается перелом в манере
повествования. Прежде всего выдвигается указание на то, что прошло де­
вять дней со времени игры у конногвардейца Нарумова 40. И здесь объ­
ективно-авторская последовательность событий обрывается. Повествова­
тельный стиль — в середине второй главы — приближается к сфере вос­
приятия и переживания Лизаветы Ивановны. В связи с этим действие
отодвигается на неделю назад, к тому знаменательному для бедной воспи­
танницы дню, когда она впервые увидела Германна. С этого дня для нее
начинается новая жизнь, полная драматических коллизий. Естественно,
что далее хронология событий ведется от этого дня («Дня через два [...]
она опять его увидела»; «с того времени не проходило дня»), И тогда
выясняется, что день описанных в уборной графини сцен — это тот не­
обыкновенный в жизни Лизаветы Ивановны день, когда она в первый раз
улыбнулась Германну. События, изображаемые в аспекте переживаний
их Лизаветой Ивановной, доводятся до этого дня. «Когда Томский спро­
сил позволения представить графине своего приятеля, сердце бедной
девушки забилось». Здесь повествование внутри главы еще раз субъектно
ломается. Возникает новый уклон стиля: повествование передвигается
к субъектной сфере Германна. Счисление времени для Германна опре­
деляется тем днем, когда он услышал анекдот о трех верных картах.
Для него отсюда начинается борьба с судьбой. На другой день он, бродя
по Петербургу в мечтах о трех верных картах, по странной случайности
оказывается около дома старой графини.
На следующий день он увидел в окне этого дома черноволосую го­
ловку Лизаветы Ивановны.
Теперь все разорванные звенья сюжета легко соединить. Субъектные
отрывки стягиваются в одну цепь. Так как романическая интрига воспро­
изводится в свете переживаний Лизаветы Ивановны, а душевная жизнь
Германна скрывается, как загадка, то и все три измерения времени те­
перь сливаются. Повествователь объединяет разные планы прошлого в си­
стему последовательного и объективно-точного изложения событий. По­
этому третья глава возвращает читателя в уборную старой графини.

40 «Однажды, — это случилось два дня после вечера, описанного в начале этой
повести, и за неделю перед той сценой, на которой мы остановились [ . . . ] »
14*
212 С ТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы »

Продолжается авторский рассказ о событиях того дня, в который Лиза­


вета Ивановна едва не «высказала свою тайну ветреному Томскому» и
в который она впервые улыбнулась Германну. В повествовательном стиле
осуществляется сложное переплетение авторской манеры изображения и
оценки событий с формами восприятия и переживания их Лизаветой
Ивановной, с ее точкой зрения. В связи с этим определяется новая эпоха
в жизни бедной воспитанницы: счет времени ведется теперь от дня собы­
тий, рассказ о которых начался с описания уборной старой графини.
Это — день получения Лизаветой Ивановной первого письма Германна
(ср. эпиграф к гл. III). Так же, как и в повествовании о ежедневных яв­
лениях Германна к дому графини, здесь дается лаконическое, беглое обо­
значение дней, их течения — в аспекте сознания Лизаветы Ивановны
(«на другой день»; «три дня после того»; «Лизавета Ивановна каждый
день получала от неге письма [.. .]»). Но затем счет дней обрывается
(«наконец»). Повесть вступает в новую фазу сюжетного движения. Она
достигает композиционной вершины. И пред изложением трагической
смерти старухи получается такой же хронологический провал, возникает
та же временная неопределенность, как и пред началом повести. Правда,
в следующей (IV) главе читатель — из дум Лизаветы Ивановны —
узнает, что до бала «не прошло трех недель с той поры, как она в первый
раз увидела в окошко молодого человека». Выясняется характерное об­
стоятельство, что счет дней в повести ведет Лизавета Ивановна. Именно
ее переживанием дней пользовался до сих пор повествователь. Как только
сфера повествования отделяется от сознания Лизаветы Ивановны, воз­
никают иные даты, иные формы измерения времени. Внутри третьей
главы также происходит резкий перелом в приемах литературного вос­
произведения времени. Германн становится осью временного движения
действительности. Раньше в свете переживаний Германна были пред­
ставлены лишь первые два дня после ночи у Нарумова, когда воображе­
ние Германна отдавалось в плен анекдоту о трех верных картах, до по­
явления пред Германном Лизаветы Ивановны. Зато теперь, когда на­
стало время открытия тайны, повествование сливается с сферой сознания
Германна. И Германн переживает часы и минуты, отделяющие его от
встречи со старухой. Переживание времени — в томительном ожидании —
символизируется синтаксическим строем предложений и отмечается по­
вторяющимися сигналами.
«Германн трепетал, как тигр, ожидая назначенного времени. В десять
часов вечера он уже стоял перед домом графини. [...] Он подошел к фо­
нарю, взглянул на часы, — было двадцать минут двенадцатого. [. . . |
Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо.
[. ..] Время шло медленно. [. . .] В гостиной пробило двенадцать; по
всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать [. . . ]. Часы
пробили первый и второй час утра — и он услышал дальний стук ка­
реты».
Ожидание Германна, его волнение расцвечивают изображение этого
медлительного хода времени. Но лишь только выступает на сцену ста­
руха и сознание Германна поглощено сначала образом старухи, затем
идеей трех верных карт, как записи времени прекращаются. Словно вы­
падает из структуры повествования сама идея сюжетного времени. И по­
вествование через сферу восприятия старухи («Вдруг это мертвое лицо
изменилось неизъяснимо [. . . ] , перед графинею стоял незнакомый муж­
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 213

чина») переходит в драматическое изображение сцены между Герман­


ном и старухой.
Таким образом, пушкинская глава как элемент художественной ком­
позиции представляет собою ряд эскизных ситуаций, вмещенных в ка-
кой-нибудь строго очерченный план времени, но в его пределах рассеян­
ных по разным субъектным сферам, подчиненным разным принципам из­
мерения времени, и свободно движущихся от середины к началу и от
конца к середине. Время в пушкинском повествовании является не только
непрерывной формой авторского созерцания и изложения сюжета, но
и прерывистой формой осознания последовательности событий со стороны
разных персонажей. Поэтому в IV главе сюжетное время возвращается
к моменту, предшествующему сцене свидания Германна со старухой. На­
чало четвертой главы гармонирует с началом второй: «Старая графиня ***
сидела в своей уборной перед зеркалом» (гл. II). — «Лизавета Ивановна
сидела в своей комнате, еще в бальном своем наряде, погруженная в глу­
бокие размышления».
Но время, вовлеченное в сферу сознания Лизаветы Ивановны, теперь
переносит читателя в атмосферу бала, к вечеру того дня, в который Гер­
манн проник в дом графини. Таким образом повторяется, но с контраст­
ным соотношением частей, тот же композиционный ход, который наблю­
дался во второй главе. Там промежуток между действием первой главы
(игра у конногвардейца Нарумова) и между драматическими сценами
второй главы (в уборной графини) заполняется сперва переживанием со­
бытий (происшедших спустя два дня после вечера, описанного в начале
повести, вплоть до изображаемого во второй главе момента) в аспекте
сознания Лизаветы Ивановны. Затем недостающие звенья времени (пер­
вые два дня после игры у Нарумова) извлекаются из восприятия
Германна.
В третьей главе, напротив, сюжетная линия Германна выдвигается
вперед. Понятно, что в середине четвертой главы с ней смыкаются формы
течения времени, отпечатлевшиеся в сознании Лизаветы Ивановны.
И время вновь втекает в русло авторского повествования («Утро наступало.
Лизавета Ивановна погасила догорающую свечу: бледный свет озарил ее
комнату»). Активная роль Лизаветы Ивановны кончилась. Выступает но­
вая дата событий — «роковая ночь» смерти старухи. И следующая глава
(V) изображает разные моменты одного дня: спустя «три дня после роко­
вой ночи» («в девять часов утра»; «Целый день Германн был чрезвычайно
расстроен»; «Он проснулся уже ночью [...]. Он взглянул на часы: было
без четверти три»). Характерно, что Германн переживает время лишь
в отношении к старухе. Сюжетный круг готов замкнуться. Близость раз­
вязки очевидна. И тогда возникает новый провал времени, новый пере­
рыв. Направленность повести к новой и последней сюжетной вершине
символизируется начальными сентенциями шестой главы. Счет времени
прекращается («Все мысли его слились в одну, — воспользоваться тай­
ной, которая дорого ему стоила. Он стал думать об отставке и о путеше­
ствии. Он хотел в открытых игрецких домах Парижа вынудить клад
у очарованной фортуны. Случай избавил его от хлопот»). И далее изобра­
жаются сцены игры, падающие на три следующих один за другим вечера.
Авторское время, сочетающее формы повествовательного движения с при­
емами драматического воспроизведения, освобождено теперь от всяких
субъектных подмесей.
214 СТИЛЬ «П И К О ВО Й ДАМ Ы »

Таким образом, приемы сюжетного распределения времени в пушкин­


ской повести, формы связи, смены, перемещения и взаимоотношения раз­
ных отрезков времени не только отражаются на членении повести по
главам, создавая разорванную, субъектно-прерывистую, многопланную
композицию глав, не только сказываются в напряженности действия,
в эскизном очерке характеров и ситуаций (ср. манеру Стендаля), но и
определяют общую схему композиции «Пиковой дамы». Сюжетно-компо-
зиционные акценты падают на первую главу, на вторую половину третьей
и шестой глав и символизируются разрывами повествовательного вре­
мени. Кроме того, формами времени устанавливаются разделы между
монологическим и диалогическим методами изложения.

7. ДИАЛОГИ В КОМПОЗИЦИИ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»

Вопрос о диалоге в стиле пушкинской повести очень сложен. Хотя диало­


гическая речь в составе повествования и включена в общий монологиче­
ский контекст автора или рассказчика, тем не менее противопоставлен­
ность (быть может, вернее: сопоставленность) разговора персонажей
повествовательному стилю всегда ощутительна. От строения повествова­
тельной речи зависит строй диалога. Отталкиваясь от повести карамзин-
ского типа по направлению к вальтер-скоттовскому роману, Пушкин
прежде всего перестраивает стиль прозаического диалога. Формы пове­
ствования в «Арапе Петра Великого» еще не вышли решительно из сти­
листического круга, очерченного карамзинской традицией. Но в языке
действующих лиц разрыв с формами сентиментального монологизма,
с приемами гримировки персонажей под идеальный образ заданного
литературного субъекта, явно осуществлен. Пушкинский диалог стилисти­
чески (а не «археологически») стремится быть имманентным воспроизво­
димому культурно-историческому контексту. В речи действующих лиц
напряжены приемы культурно-бытовой, классовой и социально-характеро-
логической дифференциации. Диалогический стиль становится реалисти­
ческим, т. е. ориентируется на действительность, на ее символическое и
типическое представление.
Перелом в самом повествовательном стиле, характерный для творче­
ства Пушкина конца 20-х—начала 30-х годов, не мог не отразиться и
на приемах строения повествовательного диалога, усиливая их бытовую
характерность. Правда, в «Повестях Белкина» диалог сокращается вслед­
ствие драматического осложнения самого повествовательного стиля.
Однако в «Барышне-крестьянке» и отчасти в эпилоге «Станционного
смотрителя» и «Гробовщика» диалог запечатлен яркими чертами реали­
стического драматизма. Он иногда даже выступает из «сказа», из моно­
логического контекста повествования, и сближается с формами бытовой
реалистической драмы. Бытовые интонации, разнообразие социально-ха­
рактеристических примет, классовая разностильность, богатство экспрес­
сии, моторная выразительность разговора, непосредственность динамизма
мимических и жестикуляционных впечатлений — все это, налагаясь, идет
к «Капитанской дочке» и «Сценам из рыцарских времен».
Таким образом, пушкинской повести не совсем чужд характерный
для романтической повести 20—30-х годов синкретизм повествовательного
и драматического стилей. Во всяком случае без анализа пушкинского
СТ И Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 215

диалога трудно понять происшедшую в 30-х годах реформу литературно­


языковой характерологии, реформу, на которой Гоголь затем обосновал
свое творчество речевых гримас и гротесков.
Но рядом с этой тенденцией, в пушкинском стиле жила и другая,
•ей противоположная, — разносубъектная драматизация самого повество­
вания, превращение монолога автора или рассказчика в «полилог».
В авторском повествовании начинали звучать разные голоса. Возникало
сложное переплетение разных субъектных планов, разных точек зрения
в повествовательном стиле. Этот прием внутренней драматизации пове­
ствовательного стиля допускал свободное применение диалогической речи
только в отношении тех персонажей, точки зрения и оценки которых не
привносились в сферу самого повествования, а развивались помимо нее —
в разговорах и уединенных монологах героев. Так, в повести «Метель»
исключена возможность широко развернутого диалога между Марьей
Гавриловной и Владимиром или между Марьей Гавриловной и Бурминым,
потому что субъектно-экспрессивные формы речи всех этих лиц окраши­
вают временами самую ткань повествования. Зато сохраняется полная
свобода воспроизведения устной крестьянской речи, так как стиль рас­
сказа не связан с областным деревенским говором. В «Пиковой даме»
a priori трудно ожидать развитого драматического диалога между Герман­
ном и Лизаветой Ивановной, так как их отношение к изображаемым
событиям, их экспрессия свободно и резко врываются в повествователь­
ный стиль. В структуре диалога Германну лишь однажды выпадает глав­
ная роль. Это в сцене вымогательства тайны трех карт у старухи.
Однако, в сущности, и здесь Германн разыгрывает диалогизованный мо­
нолог. Старуха молчит, лишь один раз прервав свою немоту. Если же
отрешиться от этой патетической речи, которая образует крутой эмоцио-
нально-драматический подъем в середине повести, то все диалогические
отрывки «Пиковой дамы» живописно разместятся в стройной симметрии.
Естественно, что наиболее свободные и открытые формы драматического
воспроизведения диалога располагаются в первых двух главах повести,
когда внутренняя драматизация самого авторского повествования еще не
раскрылась, еще не успела развернуться.
Прежде всего драматический диалог служит для автора средством
изображения всей окружающей Германна офицерской среды. Образы
Сурина, Нарумова, Томского не вставлены в рамки литературного порт­
рета, а представлены в драматическом развитии разговора за шампанским.
Диалог в своем естественном, непринужденно-бытовом течении кружится
вокруг тем игры. В него вовлекаются один за другим гости. Все шире
очерчивается круг игроков. Таким образом, происходит своеобразный па­
рад «молодых людей». В разговор неожиданно вступают новые голоса
новых лиц. Диалог открывается несколько французским вопросом хо­
зяина, обращенным к Сурину: «Что ты сделал, Сурин?» В кажущейся
беспорядочности диалога, который, следуя ассоциациям по смежности, за­
хватывает одного за другим нескольких наиболее примечательных при­
сутствующих или знакомых (Сурина, Германна, бабушку Томского, са­
мого Томского), легко отрывается строгая последовательность, стройная
система. Основные сюжеты разговора — Сурин, Германн, бабушка —
связаны темой «удивительности», «непонятности».
«— Твердость твоя для меня удивительна» (Сурин).
216 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

«— А каков Германн!» (один из гостей).


«— Германн немец [...]. А если кто для меня непонятен, так это моя
бабушка [...]. Не могу постигнуть [...], каким образом бабушка моя не
понтирует!» (Томский).
Вместе с тем диалог не только приводит к анекдоту о трех верных
картах как зерну трагедии Германна, но и устанавливает драматическую·
параллель Германна — старухи. Германн преднамечен здесь как партнер
старухи в драматической игре вокруг тайны трех верных карт. Но весь
этот строй смыслов определяется лишь на основе композиции повести
в целом. Само же строение диалога маскирует прямой логицизм его
движения разнообразием и выразительностью устного синтаксиса и быто­
вых ярко экспрессивных интонаций, вращающихся в сфере светски-раз-
говорного языка.
«— И ты ни разу не соблазнился?»
«— А каков Германн!»
«— [...] Он расчетлив, вот и все! [...] А если кто для меня непо­
нятен [...] ».
«— Как? что? [...]»
«— Не могу постигнуть [...]».
«— Да что ж тут удивительного? [...] ».
«— Так вы ничего про нее не знаете?
— Нет! право, ничего!
— О, так послушайте!»
Этот прием экспрессивной маскировки логических форм характерен
для пушкинского диалогического стиля.
Если диалог первой главы разрешается вставной новеллой Томского,,
т. е. переходит в «сказ», то во второй главе диалог, несмотря на всю свою
экспрессивную красочность, субъектно-стилевое разнообразие и лакони­
ческий драматизм, является лишь иллюстративным приемом повествова­
ния. Он не только обрамлен повествованием, включен в него, но и преры­
вается повествованием, сопоставляется с ним и растворяется в нем.
Отдельные части диалога рассматриваются как прямая замена повест­
вования и переводятся затем на язык повествования, нейтрализуются
им: «— Умерла! — сказала она: а я и не знала! Мы вместе были пожало­
ваны во фрейлины, и когда мы представились, то государыня . ..
И графиня в сотый раз рассказала внуку свой анекдот».
Этот прием соединения реплики с повествовательной фразой посред­
ством союза и, устанавливающий функциональную однородность соеди­
няемых частей и, таким образом, накладывающий на разговор персонажей
отпечаток повествовательной интонации, не раз встречается в языке
«Пиковой дамы».
«— Ну, Paul, — сказала она потом, — теперь помоги мне встать. Ли-
занька, где моя табакерка?
И графиня со своими девушками пошла за ширмами оканчивать свой
туалет».
«Простите, Лизавета Ивановна! Почему же вы думали, что Нарумов;
инженер?
И Томский вышел из уборной».
Ср.: «— Не может быть! — сказала Лизавета Ивановна [ . . . ] — Это
писано верно не ко мне! — И разорвала письмо в мелкие кусочки».
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 217

Последующая символическая транспозиция всех драматических сцен


второй главы в сферу сознания Лизаветы Ивановны еще более подчерки­
вает повествовательную функцию диалога.
«— И вот моя жизнь!» — подумала Лизавета Ивановна». Симптома­
тично, что здесь выступает тот же союз и. Он относится ко всему предше­
ствующему тексту второй главы. Если при посредстве союза и раньше
осуществлялась повествовательная нейтрализация драматических отрыв­
ков, то теперь все эти отрывки и сопровождающие их ремарки перено­
сятся в план сознания Лизаветы Ивановны, становятся предметом ее
переживаний и дум, вовлекаются в ее «внутреннюю речь».
Таким образом, характерный для пушкинского повествовательного
стиля принцип субъектно-экспрессивных сдвигов и транспозиций распро­
страняется и на диалог. Эта особенность строения диалога типична для
повествовательной манеры Пушкина.
Вместе с тем уже в диалогических сценах второй главы «Пиковой
дамы» с достаточной определенностью распознаются своеобразные приемы
социально-характерологической дифференциации языка персонажей. Они
лишены условной манерности, которая была свойственна стилю той эпохи.
Принцип типической индивидуализации характера, сказывающейся в ма­
нере речи и опирающейся на живое бытовое многообразие социально­
экспрессивных вариаций, в повести Пушкина находит совершенно ориги­
нальное выражение. Формы характеристических колебаний разговорной
речи одного персонажа Пушкин замыкает в строго очерченные пределы.
Он борется с той стилистической бесформенностью, которая допускала
разрыв разговорной речи персонажа с языком автора, повествовательными
интонациями литератора, — независимо от композиционных соотношений
разных речевых планов в структуре повести (ср. повести М. П. Погодина,
Ф. Булгарина, А. А. Марлинского, Η. Ф. Павлова и мн. др.). Это был
•остаток сентиментального солипсизма литературной личности, исключав­
шего разнообразие социальных характеров, отрицавшего принцип множе­
ственности индивидуальных сознаний. Пушкин старался освободить от
этого пережитка русскую повесть. Авторская интенция в пушкинском
повествовании не ломает индивидуальной характерности речи персонажа.
В «Пиковой даме» кажется наиболее нейтральной, лишенной своеоб­
разия и индивидуальной определенности, устная речь Лизаветы Ивановны.
Если не считать обращения (к мамзели) «душенька», если не вникнуть
в тонкие, полные индивидуальной значительности, оттенки ее реплик
мамзели, выражающих смущение и запирательство, и в ее лукавый,
несмотря на замешательство, вопрос Томскому: «— У меня голова болит...
Что же говорил вам Германн, — или как бишь его?» — то прямая речь
Лизаветы Ивановны как будто расплывется в шаблонных формулах п
интонациях разговорно-светского языка, потеряет индивидуально-харак­
теристические черты (ср.: «— Вы чудовище! — сказала наконец Лизавета
Ивановна»), Можно подумать, что эта расплывчатость речевых контуров
входила в художественный замысел автора, соответствовала содержанию
образа «бедной воспитанницы». Однако это не совсем так. Прежде всего,
сопровождающие разговор Лизаветы Ивановны формы экспрессии на­
столько своеобразны, что в связи с ними и вся манера речи приобретает
ярко выраженную типическую характерность. «— Кого это вы хотите
представить? — тихо спросила Лизавета Ивановна». В этом тихо (сле­
дует вспомнить, что старуха пошла за ширмы) скрыты и боязнь перед
218 СТИ ЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

графиней и лукавое любопытство, выглядывающее из-под покорности и


смирения.
Показательно, что, кроме влечения к Германну, повествователь отме­
чает еще одно чувство как основное для отношений Лизаветы Ивановны
к ГермАнну — это испуг, затем — ужас.
«Лизавета Ивановна испугалась, сама не зная чего, и села в карету
с трепетом неизъяснимым».
« [. ..] Он схватил ее руку; она не могла опомниться от испугу [.. .] »
«С трепетом вошла к себе»
«[...] Благодаря новейшим романам, это уже пошлое лицо пугало и
пленяло ее воображение».
« [...] Германн вошел. Она затрепетала . ..
— Где же вы были? — спросила она испуганным шепотом».
«Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом».
Так к любви Лизаветы Ивановны примешивались расчет и страх. Этот
сложный психологический рисунок образа виден и в формах экспрессии,
проникающей речь воспитанницы. Поэтому изучение речи Лизаветы Ива­
новны, игнорирующее контекст и формы моторной экспрессии, не может
уяснить всей семантической тонкости пушкинского словесного узора.
Своеобразие пушкинского диалога состоит в оригинальных приемах соче­
тания речи с мимикой, жестом, позами и движениями.
Ремарки повествователя в «Пиковой даме» очень рельефно изобра­
жают приемы светской кокетливой маскировки чувств, которые применяла
«бедная воспитанница». На ее образ накладываются тонкие штрихи, при­
дающие ему живую выразительность.
Ср.: «— А почему вы думали, что он инженер?
Барышня засмеялась и не отвечала ни слова».
Томский «уверял, что он знает гораздо более, нежели можно было ей
предполагать, и некоторые из его шуток были так удачно направлены, что
Лизавета Ивановна думала несколько раз, что ее тайна была ему известна.
— От кого вы все это знаете? — спросила она, смеясь».
Вместе с тем принцип несовпадения речи с движениями, прием дра­
матического несоответствия слов н действий недвусмысленно выступает
в сцене Лизаветы Ивановны с мамзелью, принесшей записочку от
Германна.
«Лизавета Ивановна . . . вдруг узнала руку Германна.
— Вы, душенька, ошиблись, — сказала она, — эта записка не ко
мне [...]
— Это писано верно не ко мне! — И разорвала письмо в мелкие ку­
сочки».
В этом выразительном контрасте слов и переживаний, слов и движе­
ний и заключается острота пушкинских приемов драматизации.
Речи Терманна придан книжно-риторический тон. Примесь просто­
речия ничтожна. Уже в первой реплике Германна афоризм (повторенный
затем и самим повествователем) : «я не в состоянии жертвовать необходи­
мым в надежде приобрести излишнее» — звучит несколько приподнято,
как торжественно-защитный аргумент *. Впрочем, если не принимать
в расчет лаконических реплик Германна, представляющих собою бытовые
формулы, то его устная речь в композиции «Пиковой дамы» сведется
к трем монологам: одному драматическому в сцене со старухой и двум —
уединенным, «внутренним» (на улицах Петербурга и на лестнице — при
СТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 219

уходе от старухи). Между этими двумя монологами-раздумьями есть


несомненная разница в стиле: разговорному синтаксису и разговорной
лексике одного (во II главе) противостоит книжно-изысканный язык
другого (в конце IV главы). Однако это стилистическое различие легко
объяснить разной степенью их близости к повествованию, разным харак­
тером передачи внутренней речи самого размышляющего субъекта в ас­
пекте авторского повествования. Таким образом, ядро речевой системы
Германна приходится искать в драматической сцене со старухой. Здесь
Германн использовал все свои ресурсы. И здесь обнаруживается двой­
ственная природа стиля Германна. Вся сцена со старухой строится на
перебое, срыве торжественно-риторической патетики лаконическими раз-
говорно-вульгарными восклицаниями. Этот прием символизирует соци­
ально-психологическое раздвоение личности самого Германна. Интересно,
что только в изображении этой сцены четко обозначены движения, ми­
мика и интонации, связанные с репликами Германна: «сказал он внятным
и тихим голосом», «возразил сердито Германн», «Германн стал на колени»,
«сказал он, стиснув зубы».
С этими указаниями гармонирует обозначение экспрессии последнего
крика обезумевшего Германна — после проигрыша: «— Старуха! — закри­
чал он в ужасе».
Сочетанию деловитого бесстрастия с напряженной патетикой в репли­
ках Германна соответствует и лаконический стиль авторских ремарок,
включающих диалогическую речь Германна в повествование. Только при
описании трагических сцен III и IV глав указаны интонации, мимика и
жесты Германна.
Речь старой графини носит характерные черты несколько архаичной
для 30-х годов дворянской простонародности. Эту типическую манеру
речи Пушкин ярко воспроизвел еще в наброске «В одно из первых чи­
сел апреля...» (в языке Парасковьи Ивановны: «мать моя», «куда тебя
бог несет», «да ведь это ужесть как далеко», «да ведь они что турки да
бухарцы — нехристы. Они ее забреют да запрут» и т. п.) 41.
Так в составе диалогических отрывков сталкивались различные, дале­
кие от повествовательного стиля системы речи. Диалогические сцены,
поражающие своим лаконизмом, внедряются в ткань повествования
в наиболее драматической обстановке, иногда зачиная, иногда завершая,
во всяком случае как бы концентрируя в себе основной смысловой ак­
цент сцены. При этом простота, реалистическая безыскусственность и от­
рывистость реплик увеличивает их эмоциопальную насыщенность. На­
пример:
«Вдруг дверь отворилась, и Германн вошел. Она затрепетала. ..
— Где же вы были? — спросила она испуганным шепотом.
— В спальне у старой графини, — отвечал Германн, — я сейчас от нее.
Графиня умерла».
Бесстрастно-деловой стиль Германна диссонирует с задыхающимся,
прерывистым тоном реплик Лизаветы Ивановны:
«— Боже мой! .. Что вы говорите? ..

41 Речь Томского в диалоге почти сливается с устной стихией его повествователь­


ного стиля. Например: «Я даж е полагаю, что Германн сам имеет на вас виды,
по крайней мере он очень неравнодуш но слушает влюбленные восклицания
своего приятеля» и т. п.
220 СТИ ЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

— И кажется, — продолжал Германн, — я причиною ее смерти».


Ср.: «— Вы чудовище! — сказала наконец Лизавета Ивановна.
— Я не хотел ее смерти, — отвечал Германн, — пистолет мой не
заряжен».
В некоторых же случаях диалогический отрывок по своему эмоцио­
нальному тону контрастирует с сюжетной ситуацией. Таковы, например,
экспрессия и общий стиль такой сцены:
«— Как вам выйти из дому? — сказала наконец Лизавета Ивановна. —
Я думала провести вас по потаенной лестнице, но надобно идти мимо
спальни, а я боюсь.
— Расскажите мне, как найти эту потаенную лестницу; я выйду».
И далее сам повествовательный стиль становится сухим, подчеркнуто
деловым, точным и лишенным субъектно-экспрессивной окраски: «Лиза­
вета Ивановна встала, вынула из комода ключ, вручила его Германну и
дала ему подробное наставление. Германн пожал ее холодную, безответ­
ную руку, поцеловал ее наклоненную голову и вышел». В этом сухом
лаконизме изложения скрыта огромная сила эмоционального внушения.

8. ПРИЕМЫ ИЗОБРАЖЕНИЯ ДУШЕВНОЙ ЖИЗНИ.


ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ СЕМАНТИКИ И СИНТАКСИСА
«Пиковая дама» насыщена эмоциональностью. Это — повесть, полная на­
пряженного психологизма. Тем поразительнее то обстоятельство, что эмо­
ции, переживания действующих лиц здесь не подвергаются со стороны
повествователя микроскопическому анализу. Вернее сказать: они вообще
не описываются и почти не комментируются в психологическом плане.
Пушкин никогда не повествует о переживании как динамическом про­
цессе, изменчивом в своем течении, противоречивом, прерывистом и
сложном. Он не анализирует самой эмоции, самого душевного состояния,
но присматривается к ним, как сторонний наблюдатель. Мало того: лишь
в редких случаях Пушкин называет эмоции, душевные движения их
именами *. Чаще всего лаконически изображаются внешние проявления
чувства, психического состояния, симптомы их (например: «безответная,
холодная рука», «наклоненная голова»). Так, о влюбленности Лизаветы
Ивановны в Германна читатель догадывается по побочным экспрессивным
приметам, по косвенным отражениям ее чувства. Томский допытывается
о причине интереса Лизаветы Ивановны к инженеру: «— А почему вы
думали, что он инженер? Барышня засмеялась и не отвечала ни слова».
При появлении Германна «румянец покрыл ее щеки: она принялась опять
за работу, и наклонила голову над самой канвою». (Ср. догадки Лизаветы
Ивановны о влечении к ней Германна: «Молодой человек, казалось, был
за то ей благодарен: она видела острым взором молодости, как быстрый
румянец покрывал его бледные щеки всякий раз, когда взоры их встре­
чались»).
Развитие «тайных, тесных сношений» Лизаветы Ивановны с Герман­
ном рисуется посредством изображения глаз, взоров. При этом Лизавете
Ивановне присваивается определенное место за пяльцами под окошком и
точно обрисованная поза: «черноволосая головка, наклоненная над [...]
работой» и приподымающаяся, чтобы взглянуть в окно. « [...] Однажды
Лизавета Ивановна, сидя под окошком за пяльцами, нечаянно взглянула
на улицу и увидела молодого инженера, стоящего неподвижно и устре-
СТ И Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 221

жившего глаза к ее окошку. [...] через пять минут взглянула опять [...].
Она встала, начала убирать свои пяльцы и, взглянув нечаянно на улицу,
опять увидела офицера. [...] Дня через два ·.[...] она опять его уви­
дела. [...] Сидя на своем месте за работой, она чувствовала его прибли­
жение, — подымала голову, смотрела на него с каждым днем долее и
долее». В соответствии с этой экспрессией Лизаветы Ивановны и Гер­
манну придается поза человека, неподвижно стоящего у дома и устремив­
шего сверкающие черные глаза к окошку.
Эта лаконическая простота, как бы вскользь фиксирующая мелкие, на
первый взгляд малозначительные обнаружения эмоций, придает необык­
новенную остроту и выразительность самым элементарным движениям.
За ними открывается глубокая символическая перспектива сложной
борьбы чувств, противоречивых и мучительных переживаний. Слово гово­
рит не только о том, что непосредственно в нем заключено, но и о том,
что в нем подразумевается, что в нем косвенно отражается.
Стендаль в одном из примечаний к своему «Анри Брюлару» пишет:
«Стиль — отношение слов к мыслям». В стиле Пушкина с половины
20-х годов все более и более сложным, противоречивым и глубоким ста­
новится это отношение слов к мыслям. Слова влекут за собой не только
те предметы, с которыми они непосредственно связаны, которые они
прямо отражают, но и все больше захватывают побочные, смежные
группы мыслей, представлений, предметов. Так, чувства Лизаветы Ива­
новны, которая «не могла опомниться от испугу» при вручении ей
Германном первого письма, метонимически изображаются посредством
рассказа об ее изменившемся обращении со старой графиней. «Она [...]
во всю дорогу ничего не слыхала и не видала. Графиня имела обыкнове­
ние поминутно делать в карете вопросы: кто это с нами встретился? —
как зовут этот мост? — что там написано на вывеске? Лизавета Ивановна
на сей раз отвечала наобум и невпопад, и рассердила графиню».
Еще выразительнее и трогательнее — поза молодой мечтательницы,
погруженной в глубокие размышления о своей любви: «Она сидела,
сложа крестом голые руки, наклонив на открытую грудь голову, еще
убранную цветами ...»
Пушкин создает новые формы литературного «театра», новые формы
моторной изобразительности. Литературно воспроизводимые позы, ми­
мика, жесты героев чужды декламативного пафоса. Они не являются
прямым и напряженно-актерским выражением переживания, а связаны
с эмоциями и душевными состояниями героя «метонимически» или ком­
позиционно 42: они находятся в разнообразных, «переносных» отноше­
ниях с сюжетной ситуацией и ролью в ней действующего лица, с обра­
зом этого героя. Отношение поз и мимики к эмоциям становится опо­
средствованным: в нем отыскиваются сложные — «внутренние формы».
Из них слагается индивидуально-художественная система эмоциональ­
ной изобразительности.
Особенно остро приемом косвенной символизации изображены пере­
живания Германна в процессе его игры с судьбой. В первый раз волне­
42 Ср. борьбу передовых писателей 20—30-х годов с приемами «оперного» изобра­
жения. Дельвиг писал в «Литературной газете» (1830, № 68) о «Безумной»
Ив. Козлова: «„Безумная11 его, театральная Нина, а не Офелия Шекспира, не
Мария Кочубей Пушкина. Но черта, разделяющ ая естественное от театраль­
ного, не многими зн а е м а ...»
222 С Т И Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

ние Германна, его неясные сомнения, его страстное желание убедиться


в действительности страшной тайны обнаруживаются лишь синтаксиче­
ским строем речи.
«Он (Чекалинский. — В. В.) стал метать. Направо легла девятка,
налево тройка.
— Выиграла! — сказал Германн, показывая свою карту».
Это бесподлежащпое «Выиграла!» показывает, что Германн, зная
свою карту, напряженно следит за картами банкомета, что он сверяет,
сличает свою карту с той тройкой, которая легла налево, и с торжеством
убеждается в выигрыше, в верном действии «тайны, которая ему дорого
стоила».
Во второй игре повествование спокойно передает ход событий. Изло­
жение исторически бесстрастно. Символизируются покой и хладнокровие
Германна.
«Германн дождался новой тальи, поставил карту, положив на нее
свои сорок семь тысяч и вчерашний выигрыш.
Чекалинский «тал метать. Валет выпал направо, оемерка налево.
Германн открыл семерку. Все ахнули. Чекалинский видимо смутился.
Он отсчитал девяносто четыре тысячи и передал Германну. Германн
принял их с хладнокровием и в ту же минуту удалился».
Здесь и порядок слов (подлежащие на первом месте), и повествова­
тельная нивелировка сцены выигрыша («Германн открыл семерку»), и
исключение драматических реплик— все эти приемы, создавая напря­
женность сюжетной ситуации, в то же время подчеркивают уверенность
Германна, его хладнокровие.
В третьей игре выступает маниакальная уверенность Германна
в своем торжестве, в своей победе, игнорирующая реальный мир и не счи­
тающаяся с тайной недоброжелательностью судьбы. Повествование об
этом последнем поединке находится в контрастном параллелизме с опи­
санием первой и второй игры, как бы сливая их приемы в противоречи­
вый синтез.
«Чекалинский стал метать, руки его тряслись. Направо легла дама,
налево туз.
— Туз выиграл! — сказал Германн, — и открыл свою карту». Вол­
нением Чекалинского («руки его тряслись») подчеркивается спокойствие
и уверенное торжество Германна. Германн не смотрит на свою карту.
Он победоносно заявляет «Туз выиграл!» (ср.: «Выиграла!» — в первой
игре), убежденный в том, что он — господин тайны верных карт и что
эта тайна неотвратимо ведет его к счастью. Лишь после реплики Чека­
линского Германн открыл свою карту (ср. описание второй игры). И вот
тогда-то начинает мстить пиковая дама.
«— Дама ваша убита, — сказал ласково Чекалинский.
Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая
дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдернуться».
Таким образом, прием косвенной, побочной символизации пережива­
ний героев может покоиться не только на скрытых, подразумеваемых зна­
чениях слов, не только на предметно-смысловых формах речи, но и на
оттенках синтаксического употребления. Тут уже начинается область
субъектно-экспрессивных форм синтаксиса. Правда, те же синтаксиче­
ские формы, например ритм, могут служить средством и объективно-пове­
ствовательного воспроизведения какого-нибудь события. Таково представ­
С Т И Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 223

ление стремительности, быстроты действий, создаваемое сменой коротких


глагольных предложений с предикатами в форме прошедшего времени
совершенного вида: «Лизавета Ивановна у самого колеса увидела своего
инженера; он схватил ее за руку; она не могла опомниться от испугу,
молодой человек исчез: письмо осталось в ее руке. Она спрятала его за
перчатку [...] ».
Однако трудно не видеть и здесь субъективной окраски повествова­
ния. Вопрос — в степени ее, в обусловленных этой степенью качествен­
ных превращениях и в различиях самих форм синтаксического выраже­
ния, которые почти вовсе не изучены. Синтаксические формы в этих
случаях обычно находятся в структурном сочленении со значениями
самих слов. Вот — лихорадочно-прерывистое течение речи, отсчитываю­
щей секунды воспроизводимого события — в рассказе графа из «Выст­
рела» о последней дуэли с Сильвио: «Я отмерил двенадцать шагов и стал
там в углу, прося его выстрелить скорее, пока жена не воротилась. Он
медлил — он спросил огня. Подали свечи. Я запер двери, не велел никому
входить и снова просил его выстрелить. Он вынул пистолет и прице­
лился. . . Я считал секунды... я думал о н ей... Ужасная прошла минута!
Сильвио опустил руку».
По этой иллюстрации можно судить, как тесно связан здесь синтак­
сис с семантикой повествования и насколько значительны и разнообразны
субъективные оттенки в самих приемах связи, разрыва и последователь­
ности предложений. Таким образом, переживания героя (который может
и не быть рассказчиком) угадываются в экспрессии повествования, кото­
рое как бы склоняется к субъективной сфере персонажа, приближается
к его сознанию.
Наиболее ярким и сложным примером косвенной синтаксической сим­
волизации настроений героя в «Пиковой даме», при внешней иллюзии
объективности авторского повествования, может служить описание ожи­
дания Германна, который готовился «ступить на графинино крыльцо»:
«Гермавн стоял в одном оертуке, не чувствуя ни ветра, ни снега.
Наконец графинину карету подали. Германн видел, как лакеи вынесли
под руки сгорбленную старуху, укутанную в соболью шубу, и как вослед
за нею, в холодном плаще, с головой, убранною свежими цветами, мельк­
нула ее воспитанница. Двери захлопнулись. Карета тяжело покатилась
по рыхлому снегу. Швейцар запер двери. Окна померкли. Германн стал
ходить около опустевшего дома [. . .] »
В этом отрывке легко заметить, как стремительны срывы, переходы
от авторского объективно-повествовательного плана речи к восприятию
Германна, включающему в себя и его переживания, его настроение в изо­
бражаемый момент. Вводное слово наконец символизирует нетерпение
Германна. Семантический и синтаксический контраст между изображе­
нием выноса старухи, которую, как объект действия, как живой труп,
передвигают перед глазами читателя (ср. порядок слов и подбор их:
«лакеи вынесли под руки сгорбленную старуху, укутанную в соболью
шубу»), и стремительного полета Лизаветы Ивановны (сначала — в кон­
траст со старухой — рисуется ее внешний облик, и затем уже является
мгновенная форма прошедшего действия: «мелькнула ее воспитан­
ница») — этот контраст вмещается в сферу созерцания и сознания Гер­
манна.
224 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

Понятно, что и стремительный темп мелькающих действий, которые


воспроизводятся вслед за тем, понимается как выражение взволнованных,
лихорадочных восприятий Германна, как вспышки его возбужденного
ожиданием внимания. Таким образом, мысли и настроения Германна
символизируются косвенно формами синтаксической изобразительности.
Что термин синтаксическая изобразительность тут вполне уместен,
еще яснее видно в другом отрывке, где рассказывается о приезде старухи
с бала.
«Часы пробили первый и второй час утра, — и он услышал дальний
стук кареты. Невольное волнение овладело им. Карета подъехала и оста­
новилась. Он услышал стук опускаемой подножки. В доме засуетились.
Люди побежали, раздались голоса, и дом осветился. В спальню вбежали
три старые горничные, и графиня, чуть живая, вошла и опустилась
в вольтеровы кресла. Германн глядел в щелку: Лизавета Ивановна про­
шла мимо его. Германн услышал ее торопливые шаги по ступеням ее
лестницы».
Нетрудно убедиться, что и подбор слов, и строение предложений с гла­
голами, преимущественно обозначающими звучание и слуховые восприя­
тия (ср. ранее: «Все было тихо. В гостиной пробило двенадцать [...], и все
умолкло опять. [...] Часы пробили первый и второй час утра [...]»),
и отрывистый, «раскрошенный» стиль речи — все это символизирует ощу­
щение напряженного вслушивания, состояние страстного ожидания.
Средствами изображения переживаний персонажа могут быть не
только ритм, интонации, паузы, приемы сопоставления и расположения
предложений, но и порядок слов43, и союзы, и другие синтаксические
формы. Так, волнение Германна, его азарт и алчность во сне символизи­
руются инверсией наречий и повторением союза и:
«Поздно воротился он в смиренный свой уголок; долго не мог заснуть,
и, когда сон им овладел, ему пригрезились карты, зеленый стол, кины
ассигнаций и груды червонцев. Он ставил карту за картой, гнул углы
решительно, выигрывал беспрестанно, и загребал к себе золото, и клал
ассигнации в карман».
Если переставить наречия, исключить один союз и, то повествование
примет объективно-авторское течение, из него исчезнет взволнованность
заинтересованного субъекта, его эмоциональное отношение к передавае­
мым событиям:
«Он ставил карту за картой, решительно гнул углы, беспрестанно
выигрывал, загребал к себе золото и клал ассигнации в карман>>.
Изучение синтаксических форм как средств экспрессивной изобрази­
тельности обычно сочетается с проблемой «чужой речи», «несобственно
прямой речи», «непрямой речи» в повествовательном стиле*. Однако
здесь необходимо произвести более глубокое и точное разграничение
разных стилистических явлений.
«Непрямую речь» (в собственном смысле) следует отличать от варьиро-
ванья экспрессивных форм самого повествования как косвенного, «мето­
нимического» способа изображения переживаний. Ведь «непрямая речь»
уже непосредственно, «прямо» затрагивает вопросы чужого чувства. Она

43 Еще о «Кавказском пленнике» Плетнев писал: «Краски и тени, т. е. слова и


расстановка их, переменяются, смотря по различию предметов» («Соревнователь
просвещения», 1822, № 10, с. 100).
С Т И Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМЫ) 225

направлена на внутренний мир персонажей. Следовательно, символиза­


ция настроений и переживаний здесь более открытая, более «предмет­
ная» и непосредственная по сравнению с экспрессивной волнистостью
синтаксических форм авторского повествования.
Широкое развитие «непрямой речи» в русской художественной лите­
ратуре является несомненным продуктом романтизма. Этот стилистиче­
ский прием несомненно был связан с резким переворотом в эстетическом
понимании структуры литературной личности, художественного образа.
И Пушкину принадлежит если не почин в этом деле, то, во всяком слу­
чае, роль смелого новатора *. Никто из современных ему писателей не
сливал так органически и плотно многообразных субъектно-экспрессив­
ных оболочек в повествовательном стиле, никто не достигал таких слож­
ных стилистических транспозиций в образе рассказчика, как Пушкин.
«Повести Белкина» и «История села Горюхина» — в этом отношении не­
превзойденные даже Достоевским и Салтыковым-Щедриным шедевры.
При этом Пушкин стремился к синтезу разных субъектных ликов в цело­
стной личности. Он строил разными способами и с разным социальным
приурочением семантически углубленные, но социально и характерологи­
чески концентрированные образы. В этом — коренное различие между
пушкинской и гоголевской манерой изображения: для творчества Гоголя,
который внимательно присматривался к изобразительному искусству
Пушкина, характерны структурный распад литературной личности, лите­
ратурного образа на разные психологически и социально-противоречивые
лики и абстрактно-моралистическая, политическая или метафизическая
символизация отдельных ликов или даже личин образа. Очевидно, Гоголь
не только встал на рубеже двух общественных эпох — спада дворянской
и роста буржуазной культуры, но трагически пережил как художник
и символически отразил раздвоение и борьбу разных стилей культуры и
социальной характерологии.
В «Пиковой даме» прием выражения чувств при посредстве «непря­
мой речи» применяется, преимущественно, к образу Лизаветы Ивановны.
Иногда формы «непрямой речи» сводятся к психологическому самоана­
лизу. От стиля авторского описания их отличают в этом случае прежде
всего куски «внутренней речи» самого персонажа, внедряющейся в пове­
ствование. Однако фон субъективной заинтересованности, окраска глу­
боко личного волнения — бывают заметны и в расстановке слов. Они
как бы предрасполагают к переходу от авторского повествования
в сферу внутреннего монолога героини. Например: «Однако принятое
■ею письмо беспокоило ее чрезвычайно [инверсия наречия придает речи
яркую экспрессивность]. Впервые входила она в тайные, тесные сноше­
ния с молодым мужчиною [перестановка подлежащего и сказуемого осла­
бляет объективно-повествовательный тон изложения и побуждает искать
в авторском слове отслоений экспрессии самой героини]. Его дерзость
ужасала ее. Она упрекала себя в неосторожном поведении и не знала,
что делать [. . . ] »
Так тонкими экспрессивными штрихами намечен и подготовлен пере­
ход к собственным размышлениям героини, к ее прямой речи: «пере­
стать ли сидеть у окошка и невниманием охладить в молодом офицере
•охоту к дальнейшим преследованиям? — отослать ли ему письмо? — отве­
чать ли холодно и решительно? Ей не с кем было посоветоваться...»

15 В . В . В и н о гр а д о в
226 СТ И Л Ь «П И К О ВО Й ДА М Ы »

В других случаях «непрямая речь» выливается в форму дум об «об­


стоятельствах», о событиях. Тогда непосредственных указаний на пережи­
вания, на чувства нет. Но в интонациях, в формах синтаксической связи*
сохраняются свежие отголоски личной экспрессии, волнений самого субъ­
екта, погруженного в раздумье. Возникает своеобразная двойственность
синтаксических форм. Налет повествовательного стиля представляется
поверхностным и неглубоким. За ним и сквозь него видно биение живого
чувства героини и слышится ее непосредственный голос, приглушенно
звучит ее возбужденная речь. Например, стоит только заменить место­
имения 3-го лица формами 1-го лица, и следующий отрывок превратится
в прямое эмоциональное выражение самой героини:
«Не прошло трех недель с той поры, как она в первый раз увидела
в окошко молодого человека, — и уже она была с ним в переписке, —
и он успел вытребовать от нее ночное свидание! Она знала имя его по­
тому только, что некоторые из его писем были им подписаны; никогда·
с ним не говорила, не слыхала его голоса, никогда о нем не слыхала...
до самого сего вечера».
Ср.: «Лизавета Ивановна выслушала его с ужасом. Итак, эти страст­
ные письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследова­
ние, все это было не любовь! Деньги — вот чего алкала его душа! Не она
могла утолить его желания и осчастливить его! Бедная воспитанница была
не что иное, как слепая помощница разбойника, убийцы старой ее бла­
годетельницы! .. Горько заплакала она, в позднем, мучительном своем
раскаянии».
Все эти своеобразия приемов выражения и изображения говорят о том,
что организационным центром, управляющим движением словесной сти­
хии в повествовательном стиле Пушкина, является синтаксис.

9. ОБЪЕКТНЫЕ ФОРМЫ СИНТАКСИСА


В ЯЗЫ КЕ «ПИКОВОЙ ДАМЫ».
СТРОЕНИЕ СИНТАГМ И ИХ ОСНОВНЫЕ ТИПЫ
Среди синтаксических форм речи необходимо различать две категории яв­
лений. Одна связана с строением разных семантически объединенных
отрезков речи, которые рассматриваются как выражение и отражение
предметно-смысловых отношений, независимо от синтаксических функ­
ций субъекта, независимо от форм сказуемости. Говоря проще, к этой
категории принадлежат синтаксические формы, анализ которых возможен
вне связи с проблемой предложения.
К другой категории относятся субъектно-синтаксические формы,
содержание и строение которых неотделимо от вопроса о структуре пред­
ложения. В ряду явлений первой категории особенно существенны син­
тагмы, т. е. простейшие синтаксические единицы, семантически и интона­
ционно отграниченные и обладающие более или менее замкнутыми фор­
мами словосочетания. От структуры синтагм зависит ритм прозы, как
это по отошению к «Пиковой даме» прекрасно показал Б. В. Томашев­
ский*44. Б. М. Эйхенбаум45 и Б. В. Томашевский выяснили слоговой со-
44 Томашевский В. В. О стихе. Л., 1929 (статья «Ритм прозы»).
45 Эйхенбаум В. М. Проблемы поэтики Пушкина. — В кн.: «Пушкин. Достоевский»..
Пб., 1921. См. также в его кн.: «Сквозь литературу». Л., 1924 **.
СТ И Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 227

«став синтагм пушкинского языка (чаще всего в синтагме от 6 до 12 сло­


гов) и количественные пределы их колебаний (до 15—18 слогов).
Б. В. Томашевский, кроме того, пытался установить некоторые устойчи­
вые условия распределения ударений внутри синтагмы, особенно в ее
зачине и (в ее конце. Однако при таком абстрактном наблюдении проб­
лемы ритма пушкинской прозы растворяются в общем вопросе о ритми­
ческих свойствах русской литературно-книжной речи и своеобразие пуш­
кинского синтаксиса испаряется. Необходимо сочетать анализ ритма пуш­
кинской прозы с изучением словесного состава синтагм и предложений
в языке Пушкина.
Пушкинская синтагма обладает твердыми синтаксическими призна­
ками. Они явно противопоставлены качественной природе синтагм сен­
тиментального и романтического стилей46. Прав Проспер Мериме, сопо­
ставлявший строение пушкинской синтагмы в «Пиковой даме» со строем
французской фразы в прозаических стилях X VIII в.*
Предметное имя (т. е. существительное) и глагол — не только син­
таксическая, но и семантическая основа пушкинской синтагмы. Каче­
ственные определения (прилагательные и наречия) в пушкинской прозе
сокращены до крайней степени. М. О. Лопатто, изучавший в повестях
Пушкина соотношение разных категорий слов, установил, что в «Пико­
вой даме» 40% глаголов, 44% существительных и только 16% прилага­
тельных и наречий47.
Сокращение форм качественной оценки вообще позволяло писателю-
«европейцу» первой трети XIX в. ввести почти математическую пра­
вильность в расстановку слов. Нормы порядка слов, создававшиеся
в дворянских стилях русского литературного языка на основе француз­
ского, а потом и английского синтаксиса, укрепленные литературой
карамзинистов, нашли ясную формулировку в статье И. И. Давыдова
«Опыт о порядке слов» 48. Спорным оставался лишь вопрос о месте имен
прилагательных, наречий и их семантических замещений — при неко­
торых условиях.
Резкое уменьшение количества эпитетов (качественных прилагатель­
ных) и вообще форм качественного пояснения придало пушкинской син­
тагме необыкновенную логическую прозрачность и математически изме­
ренную стройность словесного состава. Нормы порядка слов были строго
закреплены. Типические формы синтагм оказались вполне сложившимися.
Пушкин сжал, сконденсировал строй синтагм «французского слога» конца
XVIII—начала XIX в., сохранив между основными членами предрешен­
46 Ср. ироническую характеристику стиля «новых» писателей в отрывке «Древние
и новые» К. Рылеева (из серии «Провинциал в Петербурге»): «Люди всегда и
везде л ю д и !. . Как это прекрасно сказано! [ . . . ] Готов биться об заклад, что но­
вые не скажут так коротко и вместе так ясно [ . . . ] . Они верно бы сказали:
«Люди и во времена патриархов, и во времена фараонов, и в золотой век Гре­
ции, и в славные дни Рима, т. е. всегда, и на востоке, и на западе, и на се­
вере, и на юге, т. е. везде, были, как и в наш е время, — злы, лицемерны, низки,
подлы, льстивы, глупы, жестоки, коварны, любопытны, неверны, слабы, неспра­
ведливы». Но [ . . . ] если я стану продолжать, то, верно, и в целый час не кончу,
ибо новые так плодовиты, так болтливы, что каждую мысль, которую б древние
выразили в нескольких словах, распространят, разукрасят, распестрят с таким
усердием, что едва оная уместится и на двух страницах».
47 Лопатто М. О. Повести Пуш кина. — В сб.: «Пушкинист». III. Пг., 1918, с. 1—63**.
«Труды общества любителей российской словесности», ч. V, V II, IX, XI и XIV.
М., 1816— 1819. Ср.: Станевич Е. Р ассуж дение о русском языке, ч. I— И. 1808.
15*
228 СТИ ЛЬ «П И К О ВО Й ДА М Ы »

ные традицией порядок и соотношение. Например: «Но шампанское-


явилось, / разговор оживился, / и все приняли в нем участие».
«Молодые игроки удвоили внимание. / Томский закурил трубку, / за­
тянулся и продолжал».
«Старая графиня *** сидела в своей уборной перед зеркалом. / Три·
девушки окружали ее».
«Она была самолюбива, / живо чувствовала свое положение и глядела
кругом себя, / — с нетерпением ожидая избавителя; / но молодые люди, /
расчетливые в ветреном своем тщеславии, / не удостоивали ее внимания».
Как известно, синтагмы бывают номинальные и глагольные. Вот
примеры разнородных номинальных синтагм в «Пиковой даме»: «то
стройная нога молодой красавицы, / то гремучая ботфорта, / то полосатый
чулок и дипломатический башмак».
«(Один из них изображал мужчину лет сорока), румяного и полного,/
в светло-зеленом мундире (I) и со звездою; / другой — молодую краса­
вицу с орлиным носом, / с зачесанными висками / и с розою в пудреных
волосах».
«Горько заплакала она / в позднем, мучительном своем раскаянии».
Несомненно, промежуточное место между номинальными и глаголь­
ными синтагмами занимают синтагмы, обозначающие состояние, вроде:
«оно было нежно, / почтительно, / и слово в слово взято из немецкого-
романа. Но Лизавета Ивановна по-немецки не умела, / и была очень им
довольна».
«Графиня***, конечно, не имела злой души; / но была своенравна, /
как женщина, избалованная светом, / скупа (I) и погружена в холодны®
эгоизм, / как и все старые люди, (|) отлюбившие в свой век (I) и чуждые
настоящему».
Дело в том, что Пушкин эти синтагмы состояния сочетает по большей
части с глагольными синтагмами описательного характера (т. е. с син­
тагмами, содержащими глагол в форме несовершенного вида, преимуще­
ственно прошедшего времени). Если исключить синтагмы состояния, в об­
щем немногочисленные, то номинальные синтагмы в «Пиковой даме»
составят приблизительно 25% общего числа синтаксических единиц.
Такое подавляющее своей численностью преобладание глагольных
синтагм говорит о том, что для пушкинского языка центр синтаксической·
тяжести лежал в субъектных формах словосочинения, т. е. в предло­
жениях.

10. СУБЪЕКТНЫЕ ФОРМЫ СИНТАКСИСА


В ЯЗЫ КЕ «ПИКОВОЙ ДАМЫ».
ПРЕДЛОЖЕНИЕ
КАК КОМПОЗИЦИОННАЯ ЕДИНИЦА ПОВЕСТВОВАНИЯ
И СТИЛИСТИЧЕСКИЕ ФУНКЦИИ
ФОРМ ГЛАГОЛЬНОГО ВРЕМЕНИ
Проблема предложения состоит не только в изучении типов предложений,,
видов соотношений между предложениями и синтагмами, в выяснении
форм превращения и соединения синтагм в предложения. Именпо в этой1
сфере трудно, при современном состоянии исторической стилистики рус­
ской литературно-художественной речи, найти что-нибудь специфически
С Т И Л Ь «П И К О ВО Й ДА М Ы » 2S9

характерное для пушкинского языка. Проза Грибоедова, Погорельского,


Д. Давыдова, разнообразные мемуары и путешествия 10—30-х годов не­
редко представляют тот же синтаксис предложений, те же основные типы
построения предложений. Даже частое совпадение синтагм с предложе­
нием, свойственное пушкинскому стилю, типично и для них (ср. «раскро­
шенный» стиль Стендаля в «Le Rouge et le Noire»). Конечно, изучение
состава и количественных границ синтаксических объединений может
уяснить некоторые черты пушкинского повествования. Точно так же вы­
деление основных форм сочинения и подчинения предложений в стиле
Пушкина важно для исторического синтаксиса русского литературного
языка.
Но для литературного сознания 20—30-х годов язык писателя как фон
словесного творчества не был подчинен категории индивидуального выра­
жения: в языке искался «слог». Дельвиг, рецензируя роман Ф. Булга­
рина «Дмитрий Самозванец» («Литературная газета», 1830, № 14),
в заключение замечал: «Язык в романе „Дмитрий Самозванец" чист
и почти везде правилен, но в произведении сем нет слога, этой характе­
ристики писателей, умеющих каждый предмет, перемыслив и перечув­
ствовав, присвоить себе и при изложении запечатлеть его особенностию
таланта».
Своеобразие повествовательной организации предложений в языке
Пушкина состоит не в количественном преобладании глаголов, а в их
стилистическом приоритете. Прежде всего очень важно, что в «Пиковой
даме» (как и в большей части других повестей Пушкина) господствуют
формы глаголов прош. времени соверш. вида. Эти формы наиболее насы­
щены повествовательным динамизмом. Они обозначают перелом процесса
в направлении к результату действия и наличие этого результата *. Та­
ким образом, динамика заложена в семантической сердцевине формы
прош. вр. соверш. вида. К. Аксаков выражал очень тонкую мысль, утвер­
ждая, что в русском языке чистой формой времени является лишь настоя­
щее время глаголов. В прошедшем времени соверш. вида есть примесь
настоящего, однако мыслимого как результат, между тем как самая
форма настоящего времени обозначает протекающий процесс или обла­
дание способностью к какому-нибудь действию — безотносительно к их
результатам и к другим формам времени.
Настоящее время само по себе лишено движения. Лишь в синтагма­
тике речевого процесса, в смене глагольных форм, в их движущейся ве­
ренице настоящее время приобретает динамическое значение. Следова­
тельно, динамичность настоящего времени — не непосредственная, а ком­
позиционно обусловленная, не тематико-морфологическая, а сюжетно-син­
таксическая. Настоящее время может быть формой описания, рассужде­
ния и формой повествования (ср. в повествовательном стиле «Пиковой
дамы» формы наст. вр. в начале VI главы и в эпилоге). Оно совмещает
в себе и номинативную и семантическую функции. Вот почему даже
надпись к картине может быть означена формой настоящего времени.
Между тем в прошедшем времени соверш. вида смена действия непо­
средственно выражена его результатом. Форма прош. времени соверш.
вида — потенциальный сюжет с эпилогом, законченный драматический
акт с еще неопущенным занавесом.
Форма прош. времени соверш. вида как бы внутри себя содержит
кинетическую энергию. Потенция развернутого повествовательного дви­
230 СТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы »

жения дана в любой форме прош. времени соверщ. вида. Ведь представ­
ление результата действия в связи с идеей самого процесса уже само
в себе заключает обращенность к предшествующему и направленность
к последующему: результат в прош. времени соверш. вида мыслится ди­
намически, как отправной пункт для нового действия (в форме будущ.
времени соверш. вида отсутствует ориентация на последующее). Таким
образом, вопрос о последовательности результатов действий в повествова­
нии — основная проблема стилистики.
Движение глаголов может быть цепным, без разрывов, без пропуска
звеньев. Например: «[. . . ] Германн решился подойти ко гробу. Он по­
клонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном
ельником. Наконец приподнялся, бледен, как сама покойница, взошел на
ступени катафалка и наклонился.. . В эту минуту показалось ему, что
мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом. Гер­
манн, поспешно подавшись назад, оступился и навзничь грянулся об
земь. Его подняли. В то же самое время Лизавету Ивановну вынесли
в обмороке на паперть». В этом отрывке повествователь заставляет чита­
теля пережить не только последовательность смены действий, но и время
самого перехода от одного действия к другому или одновременность про­
цессов.
Итак, в структуре повествовательного стиля имеют большое значение
не только приемы выбора действий, но и формы их последовательного
течения *. В этой сфере Пушкин создал множество стилистических ва­
риаций. Вместе с тем смена процессов бывает сопряжена и со сменой
субъектов действия. Синтаксис неразрывно связан с семантикой развития
сюжета. Например, вдумавшись в композиционный строй сцены явления
покойницы-графини Германну, легко понять, какая тонкая и глубокая
подготовка художественной фантастики кроется в синтаксических и се­
мантических формах обозначений субъектов такого отрыбка: «кто-то хо­
дил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом
платье. Германн принял ее за свою старую кормилицу и удавился, что
могло привести ее в такую пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась
вдруг перед ним, — и Германн узнал графиню!» Личная независимая
конструкция: «Дверь отворилась» — поддерживает иллюзию чудесности
явления белой женщины (ср. ниже: «Дверь в сени была заперта») 49.
Смена субъектных имен: кто-то, женщина в белом платье, белая жен­
щина — все ближе и ближе подводит к таинственному образу умершей
графини.
Однако прямая логическая последовательность глаголов прош. вре­
мени соверш. вида — линейна, т. е. лишена пространственной перспек­
тивы. Это не значит, что временное движение форм соверш. вида — всегда
прямолинейно. Напротив, возможны разнообразные уклоны, синтаксиче­
ские «фигуры» в порядке смены глаголов. Так, в логической цепи после­
довательных действий могут быть обрывы. Тогда промежуточные звенья
устраняются, и сразу же к началу цепи присоединяются обозначения
результатов или вообще более или менее опосредствованных действий.
49 Стоит только произвести эксперимент над пушкинским текстом, и достовер­
ность предложенного объяснения окаж ется несомненной. Например: «Отворив
дверь, вошла ж енщ ина в белом платье». Ср. в IV главе изображ ение неожи­
данности явления Германна: «Вдруг дверь отворилась, и Германн вошел. Она за­
трепетала. ..»
С Т И Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 231

Бывает и так: намечающаяся линия развития действий прерывается,


происходит резкий эмоционально-смысловой сдвиг внутри предложения,
и синтаксический ряд замыкается после паузы неожиданным действием 50.
Еще острее и оригинальнее прием зигзагообразного — союзного или
бессоюзного — движения в динамике повествования (например: «Ба­
бушка дала ему пощечину и легла спать одна [ . . . ] ») .
Пушкин самостоятельно разработал те синтаксические возможности,
которые стали обозначаться в этом направлении у прозаиков конца
X V III—начала XIX в., поклонников французской стилистической куль­
туры (прежде всего — у Карамзина, особенно в его переводах). Но во­
прос об этой категории явлений, которые я условно называю открытыми
или сдвинутыми конструкциями, выходит за пределы анализа форм вре­
мени в системе повествовательной связи предложений.
Вместе с тем приуроченность форм прош. времени соверш. вида к раз­
ным субъектным планам, причудливые формы пересечения и соединения
этих субъектно-дифференцированных отрезков глагольной цепи — все
это создает ступенчатую зигзагообразность повествовательного движения.
Например: «Она села, не раздеваясь, и стала припоминать все обстоя­
тельства, в такое короткое время и так далеко ее завлекшие. [Здесь ав­
торский рассказ пересекается несобственно-прямою речью.] Не прошло
трех недель с той поры, как она в первый раз увидела в окошко моло­
дого человека, — и уже она была с ним в переписке, — и он успел вытре­
бовать от нее ночное свидание!»
В линейный (иногда как бы обозначенный пунктиром) чертеж пове­
ствования, которое образуют формы прош. времени совершенного вида,
вносятся новые измерения формами прош. времени несовершенного вида.
Именно эти формы создают пространственную перспективу в повествова­
нии. Формы прош. времени несоверш. вида намечают в свободных конту­
рах широкий план прошлого. Они располагаются сами и размещают
вещи в одной временной плоскости. Например: «Гроб стоял на богатом
катафалке под бархатным балдахином. Усопшая лежала в нем с руками,
сложенными на груди, в кружевном чепце и в белом атласном платье.
Кругом стояли ее домашние [...]. Никто не плакал; слезы были бы —
une affectation».
«Германн смотрел на нее молча: сердце его также терзалось, но ни
слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть ее горести не трево­
жили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли
о мертвой старухе. Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны, от
которой ожидал обогащения».
Иногда глагольные формы прош. времени несоверш. вида образуют
почти пространственно-временную раму, в которую вмещается часть
сюжета. Например, IV глава «Пиковой дамы» начинается словами: «Лиза­
вета Ивановна сидела в своей комнате, еще в бальном своем наряде, по­
груженная в глубокие размышления». Так определяется обстановка разно­
образных действий, которые затем излагаются и изображаются. И этот
композиционный план повествования замыкается повторным указанием
на тот же глагол ив той же форме времени: «Она сидела, сложа крестом

50 Например: «Она села за письменный столик, взяла перо, бумагу, — и задума­


лась»; «Но белая женщ ина, скользнув, очутилась вдруг перед ним, — и Гер­
манн узнал графиню!»
232 СТИ Л Ь «ПИ К О ВО Й ДАМЫі

голые руки, наклонив на открытую грудь голову, еще убранную цветами...»


Имперфект в пушкинском стиле выполняет функции пограничной черты:
он устанавливает пределы той временной сферы, в которую замкнуты
отрезки сюжетного действия. Но чаще образуются в пушкинском пове­
ствовании изменчивые формы соотношений и взаимодействий между гла­
голами прош. времени соверш. и несоверш. вида. Они многообразны. Они
усложняют и углубляют временную перспективу повествования. От сти­
листических вариаций в приемах взаимодействия и смены форм прош.
времени соверш. и несоверш. вида зависит темп сюжетного движения и
самый характер повествования. Время повествования не только движется,
но и меняет формы своего измерения. К тем объективным формам вре­
мени, которые заложены в самом сюжете, в его течении, присоединяется
субъективное переживание времени как повествователем, так и героями.
Время меняет свой счет и исходные точки измерения. Происходит непре­
станное колебание временной перспективы. И эта подвижность, изменчи­
вость форм времени, связанная с субъектными перемещениями сфер по­
вествования, подчинена в ритме своего течения принципам соотношения
форм соверш. и несоверш. вида. Само включение процессов в тот или
иной план сознания обусловлено характером движения глаголов. Необ­
ходимо привести несколько иллюстраций.
«Он проснулся уже ночью: луна озаряла его комнату. Он взглянул
на часы: было без четверти три».
Таков обычный принцип последовательности форм соверш. и несоверш.
вида в повествовательном стиле Пушкина: имперфект обозначает дей­
ствие, которое сопровождает другой уже осуществившийся процесс.
В языке Пушкина форма несоверш. вида чаще всего указывает в этих
случаях на субъективно переживаемый фон другого действия или на со­
путствующее ему, включенное в него, восприятие.
«Возвратясь домой, она подбежала к окошку, — офицер стоял на
прежнем месте, устремив на нее глаза; она отошла, мучась любопыт­
ством [...] »
«Ему пригрезились карты, зеленый стол, кипы ассигнаций и груды
червонцев. Он ставил карту за картой, гнул углы решительно, выигрывал
беспрестанно [...] »
«Германн вошел в спальню. Перед кивотом, наполненным старин­
ными образами, теплилась золотая лампада».
«Он вышел в другую комнату. Денщик его спал на полу [...] »
«Он спустился вниз по витой лестнице и вошел опять в спальню гра­
фини. Мертвая старуха сидела, окаменев; лицо ее выражало глубокое
спокойствие».
«Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо, шаркая
туфлями».
«Германн вздрогнул: в самом деле, вместо туза у него стояла пиковая
дама».
«Она отерла заплаканные глаза и подняла их на Германна: он сидел
на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь» и т. п.
Не менее характерен прием включения прош. времени соверш. вида
в имперфект.
«Германн глядел в щелку: Лизавета Ивановна прошла мимо его».
Форма прош. времени соверш. вида обозначает один из моментов того
временного плана, который устанавливается формой имперфекта.
С ТИ Л Ь «ПИКОВОЙ ДАМ Ы » 233

Таким образом, уже бессоюзные принципы последовательности форм


времени создают непрестанную перегруппировку субъектных планов
речи, включая один в другой или отрывая один от другого.
Конечно, смена форм прош. времени не всегда выражает субъектные
соотношения в структуре речи. Иногда она передает лишь различия
в длительности, законченности или незавершенности процессов, словом,
разнообразные объективно-временные оттенки во взаимоотношении и по­
следовательности действий.
Например: «С первого взгляда она удостоверилась в его отсутствии и
благодарила судьбу за препятствие, помешавшее их свиданию».
«Германн остановился перед нею, долго смотрел на нее, как бы желая
удостовериться в ужасной истине; наконец вошел в кабинет [...] »
«Германн слышал, как хлопнула дверь в сенях, и увидел, что кто-то
опять поглядел к нему в окошко».
«Он остановился и с трепетом ожидал ее ответа» и т. п.
Однако изучение форм смены и последовательности предложений не
может опираться только на проблему временных соотношений синтакси­
ческих единств. Не меньшее значение имеет в структуре повествователь­
ного стиля логические формы синтаксической связи.

И . ОБ «ОТКРЫТЫХ», ИЛИ «СДВИНУТЫХ» КОНСТРУКЦИЯХ


В СИНТАКСИСЕ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»
Многообразие и изменчивость субъектных форм речи выражается не
только в приемах сюжетных сцеплений, но и в построении и сочетании
простейших синтаксических единств. Ведь в структуре часть как капля
воды отражает свойство целого. Соединение предложений как предельных
субъектно-синтаксических форм подчинено тому же принципу скольже­
ния и пересечения плоскостей. Как в сочетании больших отрезков компо­
зиции, и тут, в соединении мелких единиц, также подчеркнуты субъект­
ные разрывы. Перспектива от этого раздвигается вглубь: разрыв запол­
няется экспрессивными намеками. Недоговоренность увеличивает силу
смыслового и эмоционального напряжения. Смысловая связь основана не
на непосредственно очевидном логическом соотношении сменяющих друг
друга предложений, а на искомых, подразумеваемых звеньях, которые
устранены повествователем, но лишь благодаря которым стало возможно
присоединение. Богатое развитие присоединительных, «открытых» кон­
струкций — характерное свойство такого стиля. Присоединительными
можно назвать такие конструкции, где части не умещаются в одну смы­
словую плоскость, логически не объединяются в целостное, хотя сложное
представление, но образуют цепь последовательных присоединений, смьь
еловое соотношение которых не усматривается из союзов, а выводится из
намеков, подразумеваний или из сопоставления предметных значений
синтагм. В языке пушкинской прозы союзы не являются определите­
лями, указателями логического движения, а служат символами недого­
воренности, умолчания; смысл союзов определяется значениями постав­
ленных рядом предложений, а не функциями, присущими самим синтак­
сическим формам.
Союзы часто являются в стиле Пушкина обманчивыми сигналами
связи, которая или вовсе не осуществляется, или осложняется неожидан­
ными побочными значениями. Поэтому союзы вообще не обязательны
234 СТИ Л Ь «П И К О ВО Й ДАМ Ы »

для присоединительных конструкций: существенен лишь момент сосед­


ства, сопоставленности, примыкания.
Прием недоговоренности в его разных вариантах сознательно культи­
вируется Пушкиным: «Еще слово об Кавк<азском> пле<нникеІ|>. Т ы * гово­
ришь, душа моя, что он сукин сын за то, что не горюет о Черкешенки —
но что говорить ему — в с е п о н я л о н выражает все; мысль об ней
должна была овладеть его душою и соединиться со всеми его мыслями —
это разумеется, иначе быть нельзя; не надобно все высказывать — это
есть тайна занимательности» Б1.
Связанные с приемом недоговоренности своеобразные принципы син­
таксического построения отмечены В. И. Чернышевым, правда на слу­
чайных примерах и без теоретического разъяснения. Но В. И. Чернышев
тонко истолковал относящееся сюда место из «Капитанской дочки», где
функция присоединения выражена союзом и: «Ну, прощай, Маша. Васи­
лиса Егоровна, уведи же ее поскорее». Маша кинулась ему на шею, и
зарыдала». Объясняя запятую перед союзом и, поставленную между фра­
зой «кинулась ему на шею» и присоединительной синтагмой «зарыдала»,
В. И. Чернышев пишет: «Кинулась ему на шею и (тотчас) зарыдала» —
вульгарное толкование фразы, которое не допускается Пушкиным. Он
ставит запятую, которая показывает внимательному читателю, что между
двумя действиями был момент ожидания, не выраженный внешними про­
явлениями, но наполненный внутренней борьбой нежной и сдержанной
Марьи Ивановны с теми чувствами, которые были не у места и могли
встревожить более твердых по характеру родителей. Она некоторое время
сдерживалась, крепилась, — и все-таки зарыдала» 52.
Открытые конструкции, более всего соответствуя частой смене, бы­
строму пересечению разных субъектных плоскостей речи, подчерки­
вают и усложняют многосоставность, многопланность художественной
композиции. Синтаксическое своеобразие открытых конструкций соче­
тается с тонкими экспрессивными нюансами фразовой семантики и от­
части мотивируется ими. Неожиданность, ироническая нарочитость соче­
тания лексических или фразовых элементов предрасполагает к этому
типу синтаксических конструкций. Субъективные оттенки речи, резкие
переходы и внезапные сдвиги, скачки экспрессии тут играют основную
роль. Субъективные мотивы, тонкие изломы экспрессивных форм ме­
няют и разрушают привычную логику синтаксического движения, созда­
вая разрывы, несоответствия между нормальными значениями синтакси­
ческих форм и их стилистическими применениями. Делается необыкно­
венно красочной и многообразной гамма семантических нюансов,
«тембров», связанных, например, с тем или иным союзом. Особенно
многочисленны и разнообразны виды открытых конструкций среди форм
сочинительной связи. На первом месте по обилию вариаций стоит союз и.
Сюда относятся формы последовательного присоединения: «Бабушка
дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости».
Наиболее часты случаи контрастного, противительного присоединения
или, вернее, присоединения на основе семантического несоответствия
сцепляемых частей.

51 «Сочинения Пушкина. Переписка», т. I. СПб., 1906, с. 68.


■*2 Чернышев В. И. Заметки о знаках препинания у А. С. Пушкина. — В сб.: «Пуш­
кин и его современники», вып. V. СПб., 1907, с. 135 **.
С Т И Л Ь «ПИКОВОЙ ДА М Ы » 235

«У себя принимала она весь город, наблюдая строгий этикет и не


узнавая никого в лицо. Многочисленная челядь ее, разжирев и поседев
в ее передней [...] »
«Она разливала чай и получала выговоры за лишний расход сахара;
она вслух читала романы и виновата была во всех ошибках автора; она
сопровождала графиню в ее прогулках и отвечала за погоду и за мо­
стовую».
«Все ее знали и никто не замечал».
« [...] С трепетом вошла к себе, надеясь найти там Германна и желая
не найти его».
«[...] Под председательством славного Чекалинского, проведшего
весь век за картами и нажившего некогда миллионы, выигрывая векселя
и проигрывая чистые деньги».
Этот тип контрастирующих присоединений, подчиненных прихоти
остроумия, был утвержден в русской литературе Карамзиным. Пушкин,
воспользовавшись этими конструкциями, придал им характер или стреми­
тельного, хотя и зигзагообразного движения, или напряженно-эмоцио-
нальных, то каламбурных, то трагических, но всегда — символически-
обобщенных характеристик.
Например: «Приехав домой, она спешила отослать заспанную девку,
нехотя предлагавшую свою услугу, — сказала, что разденется сама, и
с трепетом вошла к себе, надеясь найти там Германна и желая не найти
его».
«Многочисленная челядь ее, разжирев и поседев в ее передней и де­
вичьей, делала что хотела, наперерыв обкрадывая умирающую старуху».
Иногда несоответствие сцепляемых словесных частей всецело обуслов­
лено принадлежностью их к разным субъектным аланам речи, к семан­
тическим сферам, отражающим точки зрения разных лиц.
«Письмо содержало в себе признание в любви; оно было нежно, поч­
тительно и слово в слово взято из немецкого романа. Но Лизавета Ива­
новна по-немецки не умела и была очень им довольна».
К присоединительным типам связей примыкает и употребление
последовательного союза и в тех случаях, когда этому союзу предше­
ствует эмоциональная пауза, которой символизируется разрыв прямой
линии повествовательного движения речи.
«Она села за письменный столик, взяла перо, бумагу — и задумалась.
Несколько раз начинала она свое письмо, — и рвала его».
«Она не в силах была поклониться до эемли, — и одна пролила не­
сколько слез, поцеловав холодную руку госпожи своей».
«После обеда она подошла к окошку с чувством некоторого беспо­
койства, но уже офицера не было — и она про него забыла...»
Разбежавшееся повествование как бы упирается в барьер и стреми­
тельно отскакивает в сторону. Между двумя соседними синтагмами или
предложениями возникает пауза умолчания, конденсирующая эмоцио­
нальную напряженность фраз. Ищется в этом прерывистом движении
внутренняя, смысловая непрерывность.
Те же смысловые оттенки наблюдаются и в сочетании определений
внутри одной синтагмы. Например: «уродливое и необходимое украшение
бальной залы», «оставя тихонько скучную и пышную гостиную».
Разновидностью того же синтаксического приема являются формы
бессоюзного присоединения фразовых элементов и целых предложений-
236 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»

Здесь также ощутителен экспрессивно-смысловой скачок от одной мысли


к другой. Получается волнистая, неровная, иронически-прерывистая
фактура речи. Например: «услышав о таком ужасном проигрыше, он вы­
шел из себя, принес счеты, доказал ей [...] ».
Семантические формы речи, заложенные в системе присоединитель­
ных связей, могут влиять на характер и других синтаксических соедине­
ний, создавая в них смысловые несоответствия и контрасты, субъектно­
экспрессивные разрывы частей. Например: «Ей было назначено жало­
ванье, которое никогда не доплачивали [ ...] , требовали от нее, чтоб она
одета была, как и все, то есть как очень немногие» *.

12. ЛЕКСИКА ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНОГО СТИЛЯ


В «ПИКОВОЙ ДАМЕ»
Словарь «Пиковой дамы» вмещается в пределы того среднего «светского»
стиля, который исключал церковнославянизмы и канцелярские, офици­
альные архаизмы и который чуждался открытых форм фамильярно-быто­
вого просторечия. Очень характерно, что О. И. Сенковскому язык «Пико­
вой дамы» с этой точки зрения казался идеальным образцом светского
повествования53. И действительно, соответственно изображаемому кругу,
автор остается в рамках «салонного» -стиля. Но Пушкин освобождает са­
лонный стиль от риторической патетики, от декламации. Вместе с тем
он сокращает до предельной черты качественные определения в составе
речи.
Лексический состав повествовательного стиля органически связан
с отношением писателя к слову. Пушкин как противник метафор и пери­
фраз близок к Стендалю, который писал в «Красном и черном»: «Неис­
числимые и широковещательные фразы г. де Щатобриана принудили
меня чрезмерно раскрошить стиль „Красного и черного*1». Характерно от­
рицательное отношение Пушкина к перифразам и условным метафорам
прозаической речи кн. Вяземского, который находился под влиянием
Шатобриана (ср. заметки Пушкина на полях статьи Вяземского об Озе­
рове). Пушкинские идеи о «нагой простоте», тяготение Пушкина к стро­
гим и точным предметным обозначениям достаточно известны. В «Сов­
ременнике» (1836 г., № 2), в рецензии на поэму Эдгара Кинэ «Napoléon»,
развивались стилистические принципы, родственные пушкинским: «Рос­
кошь красок, фигур, сравнений, прилагательных — все это легче дается,
нежели положительная мысль, простое чувство, голые существительные,
которые должно одеть и украсить верностью и свежестью выражения»
(стр. 279). Или: «Современная поэзия должна быть особенно буквальная:
в этом случае дух именно в букве и заключается, точно как достоин­
ство и душа портрета в рабском сходстве. Аллегорические портреты не
удовлетворяют истинному чувству: оно требует не холодной отвлечен­
ности, а живой и теплой действительности» (там же) **. Метафорической
изысканности Пушкин противопоставляет многообразие субъектных при­
менений слова. Центр тяжести в пушкинском стиле переносится из об­
ласти фразеологической семантики в сферу семантики слова***. Углуб­
ленная семантическая перспектива слова, сложные вариации субъектных
применений — все это позволяет Пушкину в «Пиковой даме» идти не
53 «Сочинения Пушкина. Переписка». СПб., 1911, т. III, с. 158— 159.
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМЫ» 237

типичным для его эпохи путем экстенсивного захвата лексических форм,


•считавшихся до первой четверти XIX в. виелитературными, а путем ин­
тенсивной семантической разработки литературно-светской лексики.
Если оставить в стороне карточные арготизмы, то слов, заимствован­
ных из иностранных языков, в лексическом составе «Пиковой дамы» ока­
жется немного. Все эти варваризмы традиционны. Они не имеют русских
или церковнославянских синонимов. Поэтому они прошли через все на­
ционалистические гонения XIX в. и окончательно утвердились в русском
литературном языке как «европеизмы». Вот иностранные слова из «Пи­
ковой дамы» (кроме арготизмов): «ели с большим аппетитом»; «следо­
вала модам семидесятых годов»; ср. в речи Томского: «бабушка [...]
■была там в большой моде»; «разрумяненная и одетая по старинной
моде»; «наблюдая строгий этикет»; «погружена в холодный эгоизм»;
«В свете играла она самую жалкую роль»; «стояли ширмы [...] комод
[...] и сильная свеча темно горела в медном шандале»; «за неделю перед
той сценой, на которой мы остановились»; «не имея привычки кокетни­
чать с прохожими офицерами»; «кокетничала не с ним»; «улица была
заставлена экипажами»; «гремучая ботфорта»; «снять капот»; «стояли
в печальной симметрии около стен»; «рулетки»; «Германн был свидете­
лем отвратительных таинств ее туалета»; «по действию скрытого гальва­
низма»; «приобрели уважение публики» и некоторые другие.
Точно так же лексические и фразеологические кальки французских
слов и выражений в «Пиковой даме» ограничены общелитературным упо­
треблением. Иными словами: Пушкин пользуется лишь такими словес­
ными ресурсами «французского слога», которые к 30-м годам XIX в. уже
перестали ощущаться и оцениваться как кальки и которые уже вошли
в обиход общедворянской и буржуазно-разночинской литературной речи.
Таковы: «прочие в рассеянности сидели перед пустыми своими прибо­
рами»; «отвечал рассеянно Томский»; «все приняли в нем участие»; «ба­
рышня [.. .] сделала знак молодому человеку»; «поминутно делать в ка­
рете вопросы»; «Этот эпизод возмутил на несколько минут торжествен­
ность мрачного обряда» и т. п.*
Вместе с тем в повествовательном стиле «Пиковой дамы» очень мало
специфически книжных выражений, не входивших в повседневный фонд
дворянской разговорной речи или носивших оттенок «риторической» ли­
тературности: «она участвовала во всех суетностях большого света»; «и
села в карету с трепетом неизъяснимым»; «это мертвое лицо изменилось
неизъяснимо»; «Между им и ею учредились неусловленные сношения»;
«вдохновенный страстию»; «вынудить клад у очарованной фортуны».
Конечно, такие слова, как следовать за чем-нибудь (в значении сле­
дить: «и следовал с лихорадочным трепетом за различными оборотами
игры»), полагать надежду на что-нибудь (ср. в рассказе Томского: «на­
дежду полагает на его дружбу и любезность»), подействовать над кем-
нибудь («наказание над ним подействовало») и т. п., кажутся архаиз­
мами лишь с точки зрения современного литературного языка.
Точно так же чужды языку повествования в «Пиковой даме» и про­
сторечные слова («таскалась на балы», но ср. в письме Онегина к Тать­
яне: «тащусь повсюду наудачу». Впрочем, в рассказе Томского: «долг
долгу розь»).
Несколько более характерны для светской речи литературно-разго-
ворные выражения с специфической «салонной» окраской, вроде: «[...]
238 СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»

Лизавета Ивановна была сто раз милее наглых и холодных невест, около
которых они увивались» и др.
Однако и лексем, в которых явственно выступает экспрессия фамиль-
ярно-бытовой разговорности, в авторском стиле «Пиковой дамы» нет
(ср. в рассказе Томского: «сплела маленькую историю»).
Таким образом, лексика «Пиковой дамы», вращаясь в пределах «сред­
него стиля» и представляя собою продукт строгого художественного от­
бора, направленного особенно в сторону исключения литературных «ар­
хаизмов», в сторону разрушения перифрастической и метафорической
фразеологии риторических стилей сентиментализма и романтизма, отра­
жает идеальные нормы современного Пушкину «светского» литератур­
ного стиля. Поэт, верный принципу имманентно-исторического и социо­
логического понимания и воспроизведения действительности, ориенти­
руется на речевые нормы изображаемой среды, но подвергает их
художественному преобразованию, художественному переосмыслению —
в соответствии с своей эстетической теорией о точном, ясном и простомі
языке «хорошего общества» *.

13. ВАРИАЦИИ ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНОЙ МАНЕРЫ


В ПУШКИНСКОЙ ПРОЗЕ
Стиль «Пиковой дамы» не покрывает собою всех приемов пушкинского»
повествования. Так, структура субъекта, «образа автора» в «Повестях
Белкина», в «Истории села Горюхина» и даже в «Капитанской дочке»
сложнее и качественно многообразнее. Взаимодействие разных авторских
ликов существенно изменяет всю систему субъектного изображения. Од­
нако общие тенденции, состоящие в структурном смешении и переплете­
нии разнородных субъектных оболочек, остаются и здесь ненарушенными..
Точно так же и формы символического воспроизведения действитель­
ности в «Пиковой даме» непосредственно соотнесены с бытом, между тем?
как, например, в «Капитанской дочке» или в «Дубровском» они ослож­
нены приемами исторической стилизации.
Конечно, проблема художественного понимания действительности со­
храняет то же содержание и в композиции «Пиковой дамы». Но здесь
формы художественного осознания мира направлены на непосредствен­
ную данность. Культурно-исторический контекст этой эпохи был для·
Пушкина содержанием лично пережитого и литературно осознанного-
опыта. В «Капитанской дочке», «Дубровском» и отчасти в «Повестях
Белкина» приемы изображения опосредствованы формами эстетического·
понимания соотношений между поэзией и историей. Теория культурно­
исторических контекстов как замкнутых структур и стилей ставила Пуш­
кина перед сложным вопросом о связи литературных стилей с разными
типами и стилями культуры. В творчестве Пушкина — от периода худо­
жественного самоопределения, т. е. с конца 10-х годов до середины
20-х годов, многообразные стили мировой литературы представляли бое­
вой арсенал освоенных поэтом художественных форм, сквозь призму ко­
торых Пушкин — в зависимости от своего выбора — рассматривал разные-
эпохи и разные стороны действительности и при посредстве которых во­
площал все темы и сюжеты. Художественное мышление Пушкина — это
было мышление литературными стилями, все многообразие которых было-
доступно поэту. Быт, история — подвергались художественной нейтрали­
СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМЫ» 239

зации, пропускались через фильтр сознательно выбранных и скомбиниро­


ванных поэтом стилей. Одна и та же тема — в аспекте разных стилисти­
ческих традиций — могла получить разнородные формы воплощения.
С середины 20-х годов Пушкин осложнил свое творчество задачей — по­
нять и дифференцировать социальное разнообразие стилей самой исто­
рии, самой материальной культуры. Возникла проблема взаимодействия
литературно-художественных и культурно-бытовых стилей. В литератур­
ное воспроизведение быта других эпох, далеких от современности (напр.,
пугачевщины), вносится принцип художественной реставрации. Стиль
«Пиковой дамы» свободен от реставрационных условий. Его историзм
обращен не только к прошлому и настоящему, но смотрит в будущее,
в процесс капиталистического преобразования общественной идеологии
и характерологии. Это резко отличает композицию «Пиковой дамы», на­
пример, от композиции «Дубровского», в котором не только «история»,
но и «поэзия» носит явный отпечаток архаистической стилизации.
В «Пиковой даме» Пушкин сам предписывает, определяет для современ­
ности ее стиль, который должен совмещать в себе формы поэзии и исто­
рии. В этом отношении Пушкин близок к Стендалю, который писал
Бальзаку: «Я ненавижу закругленный стиль. Работая над „Пармским
монастырем", я каждое утро, для отыскания верного тона, прочитывал
две-три страницы гражданского кодекса». И в пушкинской манере пове­
ствования глубина и многообразие приемов литературного искусства со­
четаются со стилем делового протокола.
О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ

— S -

% 1. Среди лингвистических дисциплин, изучающих основы и особенности


речи в ее разных формах и функциях, особое место должна занять сти­
листика. Об этом говорят многие ученые (Ries, Bally, Sechehaye, Schober*
Maretic и др.); они пытались определить ее взаимоотношения с другими
областями науки о речи. Но в обширной области лингвистики, которая
распадается на ряд отдельных дисциплин, нет установленной их класси­
фикации. Положение лингвистики остается неопределенным, особенно
потому, что разные исследователи, устанавливая понятия этой науки,,
кладут в основу разные принципы (например, теорию эмоциональной
функции слова и словесного ряда, принцип «слова как такового», теорию
«внутренней формы» * и т. п .).
А между тем, если, строя объект науки, исходить не только из общих
рассуждений, но и из конкретных данных, то станет ясно, что есть два
разных аспекта, из которых может вырастать стилистика: I — стилистика
как надстройка над диалектологией 1 и II — стилистика как наука о речи
«литературно-художественных произведений» (или, лучше — словесно-ху­
дожественных структур).
§ 2. «Диалектологическая» стилистика исследует такие эстетические
нормы, которые определяют выбор и оценку возможных форм выражения
мысли в определенной языковой сфере; этим нормам подчинены прин­
ципы комбинации словесных формул в ней. Эти стилистические нормы
речевого коллектива или жанра — то поле, на котором вырастают инди­
видуальные отличия. Потому рядом с «диалектологической» стилистикой
должна быть дисциплина, которая изучает индивидуальные тенденции и
способы преодоления стилистических шаблонов коллектива. Это — стили­
стика индивидуальной речи (la parole).
Есть основания предполагать, что если расширятся задачи и усовер­
шенствуются методы диалектологического изучения, диалектологическая
стилистика соединится с диалектологией и станет органической частью
систематического и исторического исследования «диалекта». Точно такж е
можно думать, что стилистика индивидуальной речи может со временем
стать введением в науку о поэтическом языке. Но пока поэтическая речь
есть проблема, а не научно-обособленный объект изучения, искомая ве­
личина, а не непосредственная данность. Определить содержание этого-
понятия — задача отдельной дисциплины, которая имеет своим предметом
речь словесно-художественных произведений.
1 Диалектологией я называю такую лингвистическую дисциплину, которая изу­
чает не только этнографические, профессиональные и классовые речевые объ­
единения, но и жаргонно-жанровые разновидности письменной речи (речь га­
зеты, речь телеграмм и т. п .).
О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ 241

§ 3. Действительно, понятие поэтической речи все исследователи


представляют себе достаточно туманно; оно как будто потерялось в сфере
речи литературно-художественных произведений. Однако речь литера­
турно-художественных произведений опять-таки не совпадает с поэтиче­
скою (иначе — художественною) речью. Элементы «поэтического» слово­
употребления и словосочетания есть лишь вкрапления в речь литератур­
но-художественных произведений. Эти элементы отыскиваются при
анализе их (произведений) композиционной структуры. Таким образом*
прежде чем изучать стилистику как теорию поэтического языка (поэти­
ческую стилистику), мы должны создать науку о словесной структуре-
художественных произведений.
§ 4. Эта наука может пытаться воспроизвести исторический процесс
движения, изменения и взаимовлияния литературных стилей. В этом
аспекте она стоит близко к истории художественных форм, имея, однако,,
свой особый («своерідний») объект и методы исследования. Раскрывать
эти методы — не есть задача моей статьи. Но история литературных сти­
лей опирается на теоретическую дисциплину — теорию литературных
стилей. Задачи и принципы этой теории я и хочу здесь изложить.
§ 5. Прежде всего перед теорией литературных стилей стоит задач»
принципиально разграничить — с лингвистической точки зрения — основ­
ные жанровые модификации речи литературно-художественных произве­
дений. Формы монологической и диалогической речи — поэтические и
прозаические — имеют каждая свои законы сцепления словесных рядов,
свои нормы внутренней динамики и своеобразную семантику. Речь лите-
ратурно-художественных произведений — та область, где перекрещи­
ваются языковые и стилистические явления; самые широкие ее разделе­
ния обусловлены, с одной стороны, границами между поэзией и прозой.
Нужно помнить, что в стилистических формах, как и везде в сфере речи,
границы представляют собою пестрое поле смешанно-пограничных типов.
С другой стороны, линия раздела устанавливается на основе различия
между монологом и диалогом как разными системами языковой компо­
зиции. Опять-таки монологические и диалогические построения не всегда
предстают ъ чистом виде, и в них тоже обнаруживается сложное разно­
образие смешанных типов. И действительно, раскрыть основные виды
речи, анализируя разнообразные художественные структуры, четко обо­
значить границы между ними, установить самые дробные конструктивные
формы — жанры в сфере каждой речевой разновидности, показать сме­
шанные типы и их эстетико-лингвистическое обоснование — вот первая и
центральная проблема теории литературных стилей. Вопрос структурных
возможностей, а не исторической преемственности — ее цель.
§ 6. Чтобы лучше осветить поставленную проблему, позволю себе
привести несколько примеров. Художественная проза, являя монологиче­
скую речь, перерезанную диалогами, представляет сложное типологиче­
ское многообразие монологических конструкций и их смешанных форм.
Она может ориентироваться на виды монолога — устного и письменного,
известные нам из социальной практики речевых взаимодействий или из
бытовой сферы, однако своеобразно их стилистически интерпретируя.
Так, новелла Бабеля «Соль» стилизует письмо «солдата революции»
к «товарищу редактору»; новелла того же автора «Письмо» в авторской
рамке предлагает письмо мальчика из экспедиции Курдюкова к «любез­
ной маме Евдокии Федоровне». «Послание Замутия, епископа обезьян-
16 В. В. В и н о гр а д о в
242 О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ

ского» Евг. Замятина комически * имитирует епархиальные реляции ар­


хиерея к пастве. «Записная тетрадь старого москвича» у Горбунова пароди­
рует записную книжку бюрократа первой четверти XIX в. В «Повести
о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» Гоголь
обнажает комически формы приказных донесений и прошений. «Наров-
чатская хроника» К. Федина ведена Симоновского монастыря послушни­
ком Игнатием в лето 1919-е («Ковш», 2). Эти иллюстрации ограничены
кругом сравнительно простых типов письменно-монологических конструк­
ций в ткани художественных произведений. «Записки сумасшедшего»
Гоголя, «Мои записки» Леонида Андреева, «Верное зеркало» Евгения
Гребенки являют также чистые типы письменно-монологической речи
уже иного характера — с более сложной, не такой выразительной психо-
логически-бытовой основой стилистической ориентации. Но другая серия
письменно-стилистических конструкций художественной прозы совсем
лишена бытового фона, свободна от установки на сопоставление с раз­
личными письменными жанрами общественно-речевой практики. Прозаи­
ческие формы этого типа — чистая художественная условность, не соот­
носимые с явлениями речевого быта. Их можно соотнести только с па­
раллельными стилистическими рядами в иных сферах речи литературных
произведений **, например прозу «Страшной мести» Гоголя — со стихо­
выми формами или новеллы А. Ремизова — с архаическими книжными
жанрами. Кроме того, они могут представлять собою продукт индивидуаль­
ной перестройки данной языковой системы, как, например, «Мир с конца»
В. Хлебникова. Это только беглые силуэты случайно набранных форм
письменно-монологических конструкций художественной прозы. Ими не
исчерпываются все возможные типы. Ведь рядом с письменно-повество-
вательными формами художественная проза использует и другие построе­
ния, которые создают иллюзию устного воспроизведения. «Лекция о вреде
табака» Чехова, «Тост генерала Дитятина» Горбунова, речи на суде
в «Братьях Карамазовых» Достоевского и др. — все это художественные
построения по типу ораторской речи в ее разных функциях и формах.
С изучением «ораторских» отражений в прозе связан вопрос о «сказе»
и его видах2.
Конечно, одним только описанием, одною классификацией затронутая
проблема не исчерпывается. Напротив, здесь только начинается. Отсюда
далекой вереницей тянутся вопросы, направленные на раскрытие законо­
мерностей в приемах словесной организации прозаических форм. Вот
некоторые из них. Что общего между монологическими конструкциями
художественной прозы, у которых есть соответствия в речевом быту,
с этими «омонимами»? В чем состоят специфические особенности лите­
ратурно-стилистического оформления композиционных типов диалектиче­
ской речи? В особых ли приемах семантических и синтаксических преоб­
разований или в принципах соотношения этих речевых форм с другим
конструктивным материалом? Нельзя ли установить каких-нибудь норм
литературного использования архаических видов речи? Какие тенденции
можно наблюдать в приемах конструирования прозаических форм за пре­
делами языкового бытового материала? Соотношения разных форм худо­
жественной прозы между собой и соответствующими композиционными
системами бытовой речи меняются ли исторически, в чем сущность этой

2 См. мою статью «Проблема сказа в стилистике» (наст, изд., с. 42—54. — Ред.).
О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ 243

эволюции, и нет ли твердых норм, которые управляют типами этих соот­


ношений? Число этих вопросов можно еще увеличить, но и без того ясно,
какие разнообразные задачи стоят перед исследованием форм художе­
ственной прозы.
Так же разнообразны и сложны вопросы, связанные с другой речевой
разновидностью, которая входит в структуру художественных произведе­
ний разного типа, а именно — с диалогом. Диалогическая речь является
составной частью новеллы или романа. Вместе с тем она организует са­
мостоятельные литературные жанры драматических произведений. Функ­
ции ее, приемы построения и семантики ее элементов могут быть раз­
личны в каждом круге явлений. И определение структурных типов
новеллистического диалога, их взаимоотношений с другим речевым мате­
риалом, изучение связи семантики их словесного ряда с соответствую­
щими представлениями о мимической и жестикуляционной системах про­
изнесения — всех этих задач не следует смешивать с проблемами типо­
логического изучения речи драматических произведений. Тут, как и
в области художественной прозы, находим сложное переплетение вопро­
сов — не только описания и классификации стилистических типов, но и
обнаружения закономерностей в принципах диалогического построения.
И особый теоретический интерес возбуждает проблема взаимоотношения
той потенциальной семантики, которую таит в себе словесно-смысловой
рисунок драматического произведения, с широким диапазоном колебаний
в угадывании мимического и жестикуляционно-пластического сопровож­
дения, реализованного в акте сценического воплощения.
Я не буду останавливаться на примерах и вопросах из области поэти­
ческой речи. И тут мы испытываем потребность в классификации и пояс­
нениях. Но цель всюду та же: открыть и обосновать дифференциацию·
разных типов речи (в структуре художественных произведений) и раз­
нообразие их смешанных форм.
§ 7. Вопрос о речевых преобразованиях в структуре художественных
произведений выдвигает новую проблему — о типах композиционно-сти­
листических построений в пределах однородных жанров. Эта проблема
теснейшим образом смыкается с процессом изучения целостной струк­
туры отдельных художественных произведений, если брать во внимание
значение разных композиционных факторов в данной структуре. Ко­
нечно, изучение разнообразных речевых форм обычно идет вместе со
смысловым рассмотрением целостных художественных структур. Однако
это изучение связано с группировкой не самих литературных произведе­
ний, а абстрагированных от них функциональных форм речи в общелинг­
вистическом плане. И одновременно нельзя миновать вопроса о принци­
пах объединения разных стилистических типов в целостное художествен­
ное единство (иначе — о способах включения разных форм речи в одна
произведение), a также о принципах соотношения словесных форм с дру­
гими композиционными рядами — в структуре этого произведения.
Так определяется другая задача, стоящая перед теорией литературных
стилей: разграничить и обосновать разные типы композиционно-словес­
ного оформления. Дело в том, что в структуре художественных произве­
дений (даже объединенных одной общей разновидностью речи), каждое
из которых являет собой сложное взаимодействие разных композицион­
ных факторов, функции речевой стихии не одинаковы. Это бывает, на­
пример, в сказовых формах. Новеллы Тургенева («Жид», «Трипортрета»,
16*
244 О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ

«Андрей Колосов» и др.), «Невский проспект» Гоголя, «Левша» или


«Очарованный странник» Лескова, «Сказки» Даля, «босяцкие» рассказы
Горького, повести Квитко и т. п. — все они, принадлежа к одной и
той же категории сказовых построений, значительно (типологически) —
разнятся одно от другого системой соотношений принципов словесного
оформления и другими факторами композиции. Таким образом, в грани­
цах одного литературного жанра, в рамках изучения трансформаций речи
в структуре литературно-художественных произведений, теория стилей
должна показать и обосновать разнообразие композиционно-словесных
типов.
§ 8. Третий круг задач, который стоит перед теорией литературных
•стилей, — это вопросы «символики» художественной речи. Обосновав тео­
рию об общих разновидностях речи в структуре литературных произведе­
ний, а также теорию об основных типах словесной организации литера­
турных жанров, теория литературных стилей, естественно, останавли­
вается перед вопросами об элементах словесной ткани отдельных
художественных произведений, о простейших («предельных») стилисти­
ческих единицах. Охватывая литературное произведение в целом как
специфический тип словесного объединения, вычленяя в нем различные
формы речи, она должна вскрыть принцип создания и объединения про­
стейших стилистических элементов в составе каждой речевой формы. Эти
элементы не есть данность; их’ необходимо отыскивать путем анализа
художественного произведения. Их нельзя вырезать из художественного
произведения механически, аналогично словам языка: это не слова,
а «символы».
§ 9. Теория литературных стилей в качестве предельной единицы может
взять только такие словесные объединения, которые представляют собой
не непосредственную «данность» языка, а определенный продукт построе­
ния. Это органические элементы художественного произведения, найден­
ные в процессе имманентного анализа. Их не следует расчленять далее,
ибо таким образом мы можем вскрыть только их языковую структуру, а не
стилистическую природу. Языковая морфология этих стилистических еди­
ниц очень невыразительна. Они могут совпадать со словами, фразами,
предложениями, с большими синтаксическими единствами, с комплексом
синтаксических групп. Критерий как их тождества, так и их расподобле­
ния следует искать не в их соответствии семантическим явлениям языка,
но в соотнесенности с иными частями данного художественного произве­
дения. Иначе говоря: стилистические единицы в структуре данного худо­
жественного целого нужно соотносить друг с другом, а не с лексическими
единицами языка. Процесс языкового понимания только помогает обо­
значить эстетическую ценность стилистических единиц, ибо при его по­
средничестве и на фоне этого понимания соотносятся словесные ряды
в концепции художественного организма. Условно такие стилистические
единицы я буду называть символами.
§ 10. Отметим, что художественное произведение не представляет со­
бой «прямолинейного» построения, в котором символы присоединялись бы
один к другому наподобие разложенных в ряд прямоугольников домино
или такой мозаичной картины, где составные части непосредственно яв­
лены и четко отделены. Символы, соприкасаясь, объединяются в большие
концентры, которые в свою очередь следует рассматривать опять-таки
как новые символы, которые в своей целостности подчиняются новым
О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ 245

эстетическим преобразованиям. Дробные стилистические объединения


смыкаются в большие стилистические группы, которые включаются
в композицию «объекта» уже как самостоятельные, целые, как заново
созданные символы. И значение их в общей концепции отнюдь не рав­
няется простой сумме значений тех словесных рядов, из которых они
складываются. Таким образом, в художественном произведении следует
различать символы простые, соотнесенные друг с другом, и символы
сложные, которые объединяют в себе, как цикл морфем, группу дробных
символов. Эти сложные символы также соотнесены со сложными словес­
ными группами, но представляют собою новую ступень смыслового вос­
хождения. Поэтому в теории литературных стилей одним из централь-
нейших является вопрос о типах символов, о способах конструирования
их и о принципах их преобразования.
§ 11. Для освещения общих теоретических проблем символики не все
художественные произведения дают одинаково яркий и показательный
материал. Например, во многих романах и новеллах Писемского, Турге­
нева, Толстого, даже Чехова архитектоника собственно словесных рядов
не является источником острых эстетических эффектов. Своеобразно при­
способленная к предметной динамике повествования, она являет собою
индивидуальную, но прямую символизацию предметной композиции, без
пользования внутренними поэтическими формами языковых элементов.
Во всяком случае вопрос о способах и принципах создания и преобразо­
вания символов не стоит здесь в центре понимания данной художествен­
ной структуры. Тут важнее — анализ способов объединения разных форм
речи или больших композиционных единств. Но всего острее выступает
вопрос о соотношении словесного ряда с рядом предметным, о приспособ­
лении словесной стихии для передачи сюжетного движения. По сути, эта
задача сводится к тому, чтобы, как осколки разбитого зеркала, собрать
словесные элементы произведения, установив последовательность в вы­
боре определенных формул и восстанавливая систему семантических со­
ответствий. Это как раз и есть проблема определения типа композицион-
но-словесного оформления. Конечно, решая ее, можно обойтись и без
особых понятий и терминов, кроме таких, как «слово», «словесная фор­
мула» и др., морфологическая ясность которых есть только сладкая иллю­
зия, созданная привычкою. Однако и тут элементы словесного покрова
нужно рассматривать в их взаимной согласованности, в их общей устрем­
ленности к созданию единого «эстетического объекта». Однако эта под­
чиненность слов и словесных рядов художественному единству, а также
то, что их композиция предопределяет данную структуру, — все это су­
щественно изменяет их значения. Ведь они таят в себе тенденцию об-
слаиваться только теми группами ассоциаций, которые скрыты в концеп­
ции данного литературного произведения. Они могут выступать как
заместители художественного образа героя или даже — целого художе­
ственного произведения. Например: «миллион терзаний»,
Но я другом у отдана
И бу д у век ем у в ер н а .. . и т. д.

При этом следует оговориться: не всегда и не все символы скованы


неразрывной эмоционально-смысловой цепью со всей структурой художе­
ственного произведения; ведь и принципы художественных объединений
246 О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ

бывают разные. В больших формах связанность частей уменьшается,,


иногда как бы совсем исчезает. Тогда символы непосредственнее опреде­
ляются только соседними частями произведения. Кроме того, в некоторых
жанрах или школах сами произведения конструируются как мозаика, из
разнообразных кусочков, которые сами по себе, в своих переходах от
одних к другим подчиняются определенному композиционному принципу,
но внутри самозамкнуты. Потому и символы отдельных частей как бы
разорваны. Однако же для того чтобы понять все эти принципы компо­
зиционных соотношений, чтоб постичь формы и природу символов, нужно
прежде всего изучить все художественное произведение — как особый
тип целостной системы. Поэтому изучение символов даже таких литера­
турных произведений, в которых мы не чувствуем тенденции к чисто
словесным «эстетическим» перемещениям, существенно отличается от
изучения соответственных фраз и формул языка.
§ 12. Основные проблемы изучения символов — это проблемы значе­
ния. К ним сводятся и вопросы конструкции символов; невыразитель­
ность морфологической структуры символов — только мнимая. Ведь гра­
ницы символов в значительной степени заранее предопределены общей
композиционной схемой. Особенно четко это видно в стиховых формах.
Кроме того, смысловые переклички, повторения, движение «эмоциональ­
ное тож», развитие словесных образов, сцепления и разрывы эвфониче­
ской цепи — словом, все эти семантические процессы, давая ключ к ком­
позиции произведения, помогают вычленить его простейшие компо­
ненты — символы.
Способы вычленения символов можно проиллюстрировать приме­
рами. В мозаике символов гоголевского «Невского проспекта» * границы-
их легко устанавливаются благодаря разности эмоционально-смысловых
переходов. Символы кажутся прилепленными друг к другу как будто ме­
ханически, без глубоких логических оснований. Они выхвачены из раз­
ных предметных плоскостей. Поэтому непосредственного движения от
одного к другому, так сказать, по логическому вызову, между ними нет.
Наоборот — создаются смысловые скачки, и потому линии разрыва, кото­
рыми отмечаются границы между символами, являются непосредственна
очевидными. Вот отрывки из «Невского проспекта», в которых скрепами
цепи символов служат фразы: «начнем с самого раннего утра» и «тогда
Невский проспект пуст».
« [Начнем с самого раннего утра, когда] весь Петербург пахнет горя­
чими, только что выпеченными хлебами, | и наполнен старухами (в изод­
ранных платьях и салопах) I, совершающими свои наезды на церкви и
на сострадательных прохожих. || [Тогда Невский проспект пуст] : плот­
ные содержатели магазинов и их комми еще спят (в своих голландских
рубашках) или мылят свою благородную щеку и пьют кофий|; нищие
собираются у дверей кондитерских!, где сонный Ганимед, летавший
вчера, как муха, с шоколадом|, вылезает, с метлой в руке (без гал-
стуха), и швыряет им черствые пироги и объедки».
Линии прикрепления символов, кажущихся нам соединенными благо­
даря случайной комбинации ассоциаций, даны здесь объективно: «весь
Петербург пахнет хлебами» — неожиданно соединяется этот символ с но­
вым: «и наполнен старухами»; точно так же: «мылят свою благородную
щеку», а потом: «и пьют кофий» и т. д. Прибавленные комические де­
тали замыкаются в отдельные символы (бабы «в изодранных платьях и
О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ 247

салопах» «содержатели магазинов и их комми еще спят в своих голланд­


ских рубашках», «сонный Ганимед без галстуха»). Некоторые символы
отличаются своеобразием своей семантической конструкции, например:
«старухи, совершающие свои наезды на церкви» — и даже добавлен но­
вый символ из иной предметной плоскости: «и на сострадательных про­
хожих». Или оксюморное соединение символов с разрывом одного из них
комическим сравнением: «сонный Ганимед, летавший вчера, как муха,
с шоколадом».
Символы такого типа объединяются обычно б с и м в о л ы более сложного
строения. Так, в романе Пильняка «Голый год» лирический пейзаж вы­
ступает чаще всего в форме целостного символа, который, варьируясь,
неожиданной эмоциональной нотой вторгается в пестрый рисунок пове­
ствования, то выступая как запев, то в качестве концовки, контрастно
обрывающей недосказанный диалог или протокольно-лаконичный сказ.
Вот пример: «Серою нечистою мутью зачинался рассвет, и ползли по
улице серые туманы. На рассвете в тумане заиграл на рожке пастух,
скорбно и тихо, как пермский северный рассвет». Сохраняя во всех своих
вариациях смысловое единство и выполняя при этом разные функции
в словесной композиции, данный символ вместе с тем позволяет обнару­
жить его составную природу и сами эти составные части. Ведь компо­
ненты символа укореняются в разных местах романа, этим символом
осененных. Так, прежде создания этого символа даны фразы о туманах:
«День отцвел желтыми сумерками, к ночи пошли сырые туманы».
«По улице ползли сырые туманы, вдалеке лиловела заря».
И «серая рассветная нечистая муть» является также в некоторых
местах самостоятельным символом: «Оленька Кунц плакала, в серой рас­
светной нечистой мути, плакала обиженная Оленька Кунц [...] »
«И в серой рассветной нечистой мути понесся по дому богатырский
хохот [...] » Ср. также: «Серая рассветная муть сползла с земли, заго­
релся день яркий — жаркий»; «Серою нечистою мутью зачинался рассвет».
Таким образом, элементы составного символа, который выполняет разные
функции в композиции целого и потому имеет разные формы и разные
значения, могут выступать как отдельные символы. Они своеобразными
эмоциональными нитями связаны с общей динамикой сюжета и также
изменяют свое семантическое лицо под влиянием сложных частей *.
Можно привести также пример и такого типа символов, которые
в словесной композиции резко выделяются как особые единицы; они не
совпадают с границами слов, они меньше, чем слова, и, во всяком случае,
выступают в другом смысловом соотношении морфем, чем созвучные
слова.
Так, например, у Влад. Маяковского в стихотворении «Из улицы
в улицу»:
У-
лица.
Лица
У
догов
годов
рез­
че.
248 О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ

Че­
рез
ж елезны х коней
с окон бегущ их домов
прыгнули первые кубы.

Таким образом, проблемы морфологии символов — это прежде всего»


проблемы их функциональных соотношений в составе данного художе­
ственного единства.
После этого возникает множество вопросов — о создании и преобразо­
вании символа, — и среди них в новом свете должен предстать вопрос
о тропах и фигурах; здесь до сих пор царит хаос, ибо мы не имеем опре­
деленных границ между диалектологической лингвистикой и стилистикой
в ее разных формах.
§ 13. Действительно, изучая речь художественных произведений, до-
сих пор смешивают стилистический и «диалектологический» взгляды.
Между тем природа символа оригинальна. Он не подчиняется культурно­
историческим и гносеологическим нормам, которые определяют и ограни­
чивают природу лексемы в языке. Включенный в систему художествен­
ного единства, он не только скован соседними символами семантически —
он подчиняется динамике своеобразного словесного потока, от которого
в процессе развертывания темы летят на него новые брызги. Поэтому его
семантическое лицо вырисовывается нечетко; оно пребывает в состоянии
семантической подвижности, неустойчивой многозначности. Во многих
художественных конструкциях — разнородные эмоционально-смысловые
волны наплывают на данные символы — особенно на стержневые — по­
следовательно, по мере развертывания словесных рядов. Ясно, таким об­
разом, что изучение значения символов с этой точки зрения имеет очень
мало общего с семасиологическим исследованием лексем. И поэтому
было бы ошибочно и небезопасно термины стилистики черпать в лингви­
стической диалектологии (и наоборот). В лучшем случае приходится-
придавать им новый смысл, создавая таким образом целый ряд «омони­
мов». Но наука должна остерегаться каламбуров в терминологии: терми­
нологическая путаница приводит к хаотичной чересполосице дисциплин,
как в системе Потебни.
Этой путаницы особенно следует избегать в таком важном для теории
литературных стилей вопросе, как вопрос о тропах. Ведь речь художе­
ственная по самой сути своей есть речь образная, «иносказательная».
Вот почему теория литературных стилей должна оторвать и принципи­
альное обоснование метафоризации как способа художественных преоб­
разований, и классификацию разных ее форм от тех этимологических
сопоставлений и тех культурно-бытовых и психологических аналогий,
с помощью которых обычно объясняются метафоры в языке. Языковые
метафоры, хотя они и бывают разных типов, есть всегда продукт нового
познания. Они рождаются обычно не из внутренней динамики самих
слов, а в сближении речевых представлений; результатом этого сближе­
ния является новый термин, который их замещает. Языковые мета­
форы — это знаки группировки понятий в идеологической системе языка
и запечатления бытийных связей в процессе завоевания мира. А мета­
форы художественной речи, особенно те, которые не проносятся, как
метеор, по полю произведения, а тянут за собою, как комета, обрывки·
О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ 249

-своих словесных сфер, — эти метафоры есть продукт чисто словесных


-сочетаний.
Я не могу и не хочу углубляться здесь в эти вопросы. Мне достаточно
утверждения, что способы конструирования символов в речи художе­
ственных произведений и принципы эмоционально-смыслового преобразо­
вания их, опираясь на тенденции языковой семантики, имеют при этом
свои нормы, свои законы. Именно эти специфические признаки и особен­
ности, определяющие эстетическое своеобразие символов, и должна изу­
чать символика как раздел теории литературных стилей.
§ 14. Символ — понятие не статическое, а динамическое. Однако же
динамика символических рядов в составе целого сама становится источ­
ником острых эмоционально-смысловых эффектов и тем самым — причи­
ной преобразования словесной стихии. Поэтому теория литературных
стилей должна к теории символов (о способах их создания и природе их
значений) прибавить исследование форм расположения этих символов и
принципов их композиционных объединений. Это — синтактика речи ли­
тературно-художественных произведений. Синтактика опирается на син­
таксис речи, но надстраивается над ним. Она изучает не столько синтак­
сические схемы, используемые в художественных произведениях, а также
их функции, сколько взаимоотношения синтаксического и символического
рядов. Проблемы ритма, мелодики, интонационных вариаций, эвфониче­
ских явлений, необычного порядка слов и других синтаксических фено­
менов интересуют синтактику не столько с точки зрения грамматической
(иначе морфологической), сколько — с эмоционально-семантической; спе­
цифические формы расположения словесных рядов, явления симметрии
и ее закономерностей, эмоционально-смысловые функции ритмического,
мелодического, интонационного и эвфонического принципов символиче­
ских группировок в зависимости от жанровых видоизменений речи ху­
дожественных произведений — все эти вопросы яснее и конкретнее очер­
чены в русской и западной литературе (особенно — современная школа
Leo Spitzer’a ) , чем вопросы символики.
§ 15. Разрешив все поставленные здесь задачи, теория литературных
стилей достигает своей заветной цели — всесторонне раскрыть понятие
художественной речи и установить законы ее организации.
И тогда возникнет наука о поэтической речи, наука, к которой путь —
•с иной стороны — расчищает эстетика слова.
ИЗ СТАТЬИ
«К ПОСТРОЕНИЮ ТЕОРИИ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫКА»

ш
УЧЕНИЕ О СИСТЕМАХ РЕЧИ
ЛИТЕРАТУРНЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЙ

§ 1. В современной лингвистике — подъем брожения, которое прорвалось


в толпу из «затишья» одиноких мыслителей. Новые пути ищутся от­
части через возврат к традициям «доисторического» языкознания (Сцпу,.
Trombetti, Марр и др.), которые, углубляясь, проходят через фильтр-
современной науки, отчасти через канонизацию, видоизменение и разви­
тие побочных языковедческих течений (Потебня, Vossler, Schuchardt,.
Gilléron и т. п.), отчасти при посредстве прививки к лингвистике новых
систем из других наук, даже несмежных (философии, эстетики, социо­
логии и т. п., ср. имена Кроче, Фосслера, A. Marty, Кассирера, Г. Шпета
и др.).
В связи с этими исканиями сфера самого языкознания расширилась.
Обозначилось в ней многообразие дисциплин, которые нуждаются в клас­
сификации и из которых каждая ищет точного определения своего
объекта и, следовательно, метода.
В ряду этих дисциплин все настойчивее заявляет о себе, требуя при­
знания и обоснования, наука о поэтической речи. Выделение поэтической
речи как особой разновидности отвлеченно допускается всеми исследова­
телями (ср. замечания Bally, A. Marty, L. Spitzer’a, Hefele и т. д.).
Но конкретные попытки определить ее сущность или уходят от лингви­
стики в область историко-литературной борьбы, примыкая к поэтике
определенного художественного течения (русские работы*, кроме тех,,
которые близки к гуссерлианству **), или, выходя из предпосылок опре­
деленной метафизико-философской системы, бессильно останавливаются
перед задачей исчерпывающего охвата самих форм языка (с одной сто­
роны, Шпет и его ученики, с другой — Vossler, Leo Spitzer и др.), или же
сразу распыляются по широкой области лингвистического изучения, про­
блему поэтической речи превращая в особый метод рассмотрения всякого
языкового явления (школа Фосслера). И тем не менее вопрос о поэти­
ческой речи — в настоящее время один из наиболее беспокойных в линг­
вистике. Ясно наперед, что пути его обследования не уместятся в пре­
делах одной дисциплины. Однако возможные подходы со стороны линг­
вистики к раскрытию понятия поэтического языка не указаны четко.
Вместе с тем обрисовывающиеся сферы изучения не рассмотрены
в основных своих частях. Они все прикрыты общим именем «стилистики»,
которое накладывается на круги вопросов разного методологического·
обоснования — и лишь пересекающихся плоскостей. Неопределенность
термина «стиль» *** содействует смешению различных задач Целе-

1 О слове «стиль» см. брошюру: Wallach Rob Wolf. Über A nwendung und Bedeutung
des W ortes Stil. M ünchen, 1919.
ИЗ СТАТЬИ «К ПОСТРОЕНИЮ ТЕОРИИ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫ КА» 251

«сообразнее поэтому к самой проблеме «стиля» приступить лишь после


предварительной расчистки материала.
И попытка указать линии соприкосновения и подчеркнуть расхожде­
ния в «стилистических» дисциплинах с тем, чтобы подробнее остано­
виться на одной из них, ближайшей к теории поэтического языка, ка­
жется своевременной.
§ 2. Нет сомнения, что при современном диалектологическом изуче­
нии, которое подчинено внелингвистическим — этнографическим или
культурно-историческим целям, на долю «стилистики» из «диалектоло­
гии» оставляется слишком много ей непринадлежащего. Вопросы так на­
зываемого «стилистического синтаксиса», которыми заняты немецкие
школы Vossler’a и Spitzer’a (Lorck, Winkler, Lerch и др.), исследование
«эмоциональных» оттенков лексем по методам Ch. Bally, определение
норм, руководящих выбором и оценкой возможных форм выражения
одной мысли в пределах диалекта, изучение принципов композиционного
объединения фраз в повседневных условиях общественно-речевой прак­
тики — все это и многое другое застряло в обиходе «диалектологической
стилистики» временно, для того чтобы войти в самое диалектологию, ее
обновить и в ней раствориться. Итак, «диалектологическая стилистика» —
дисциплина переходного типа. Она покрывает резервуар семантических
и синтаксических явлений, которые должны хлынуть — с уточнением ме­
тодов лингвистического изучения — в диалектологию, в науку, посвящен­
ную исследованию langue.
§ 3. Если рядом с linguistique de la langue, по Соссюру, строить как
особое здание учение об индивидуальном говорении, об языковом твор­
честве, то в этой новой области можно найти корни многих языковых
явлений, быть может, даже истоки поэтической речи. Но неразумны на­
дежды из кирпичей этого здания сложить науку о поэтическом языке.
Индивидуальное — не всегда творческое. Поэтому изучение индивидуаль­
ного говорения может открывать не выходы за пределы языковой си­
стемы коллектива, а бессилие отдельных его членов овладеть ее нормами.
С другой стороны, понятие творческого в языке — не эквивалент поэти­
ческого, так как и беднее и шире его. Беднее — потому, что не учиты­
вает специфических форм поэтической организации, шире — потому, что
служит разным господам и для разных целей. От Гумбольдта и Штейн-
таля это смешение, захватив потебнианство, перекинулось через Кроче2
к Фосслеру и полонило его. И здесь — тупик лингвистики, которая не
была поднята до метафизики, а лишь прицеплена к ней.
2 «Der M ensch spricht in jeden A ugenblick w ie der D ichter w eil er w ie der Dichter
seine Eindrücke und Gefühle zum Ausdruck bringt. Es versch lagt nichts, dass es
in der sogenannten Konversations — oder fam iliaren Form geschieht, denn sie ist
nicht durch die geringste K luft von den anderen Formen getrennt, die man pro-
saisch, prosaisch-poetisch, erzahlend, episch, dialogisch, dramatisch, lyrisch, me-
lisch , gesungen usw. nennt. Und w enn es dem M enschen im allgem einen nicht
m issfallen wird, als Dichter und im mer als Dichter betrachtet zu werden, w ie er
es kraft seiner M enschlichkeit ist, so darf es dem Dichter nicht m issfallen, m it
der gew ôhnlichen M enschcheit verbunden zu sein, denn diese Verbindung allein
erklârt die Macht der Poesie in engem und in erhabenem Sinn auf alle m enschli-
chen Gemiiter. Ware die Poesie eine Sondersprache, eine Sprache der Goiter, so
wiirden die M enschen sie nicht verstehen, erhebt sie sie, so erhebt sie sie nicht
über, sondern zu sich, die wahre Demokratie und die wahre Aristokratie fallen auch
in diesem Punct zusammen» * (Croce B. Grundriss der A esthetik iibersetzt ѵои
T h . Poppe. Leipzig, 1913, S. 41).
252 ИЗ СТАТЬИ «К ПОСТРОЕНИЮ ТЕОРИИ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫ КА»

Итак, наука об индивидуальном говорении, если она по принципам


лингвистики изучает элементы личных отклонений от коллективной язы­
ковой системы, образует только дисциплину, параллельную диалектоло­
гии и «диалектологической стилистике», их органически дополняющую
и оживляющую новыми методами. Самое большее, на что она способна, —
это лишь открыть входы в изучение поэтической речи, но далекой оста­
нется от постижения ее сущности.
Если же linguistique de la parole расширит свои задачи до исследова­
ния композиционных форм индивидуального языкового творчества более
сложного порядка, например типов монологического речеведения или
видов диалога как своеобразного словесного турнира, то она превра­
щается в какую-то сортировочную станцию, откуда товары распреде­
ляются по разным направлениям. Они войдут и в теорию сценической
игры, и в теорию рассказыванья, и в теорию ораторской речи, и в «теорию
словесности», но всюду лишь как ориентировочный материал.
Понятно, что начинать поиски специфических особенностей поэтиче­
ской речи с этой сферы, ассимилируя с ней объяснение элементов худо­
жественных произведений (как это обычно во всех русских работах),—
нецелесообразно.
§ 4. Учение о поэтической речи не может выйти из лингвистического
учения о слове и словесном ряде, хотя бы последнее вращалось в преде­
лах индивидуально-творческого говорения под углом «эстетического».
Ведь лингвистика, инстинктивно отправляясь от норм социально-языко­
вой деятельности, всегда говорит об элементах языка. В индивидуальном
творчестве поэтому она может изучать «символический» налет лишь на
этих элементах. Но она не в состоянии открыть своеобразия более слож­
ных поэтических форм речи, которые нуждаются еще в параллельном
или даже предварительном морфологическом изучении. А это изучение
удобнее производить на развернутых словесно-художественных структу­
рах, где морфологические отличия поэтических явлений речи должны вы­
ступать внушительно и резко. И тут путь исследования обратен социаль­
но-лингвистическому изучению элементов языка: от сложных структур —
к «стилистическим единицам», а не обратно от слова и словосочетания —
к его сложным объединениям.
Неудачи Потебни и Фосслера3 в этом отношении чрезвычайна
характерны. Показательным примером будет Потебня. Потебня свои ху­
дожественные дворцы возводил всецело на психологическом анализе
«слова», широко понимая этот термин. Скованный традицией гипотез
о происхождении языка, он противопоставил им учение о рождении слова,
определяя всякое возникновение нового слова (иначе — нового значения
слова) как акт поэтического творчества. Жизнь языка, помещенная им
в какое-то индивидуально-космическое сознание, представлялась непре­
станными муками творческого рождения слов. Поэтому формы поэтиче­
ской речи оказались универсальными и первичными. Лишь выбрасывае­
мые за пределы поэтической речи, «терминированные» слова постепенно
создали новую разновидность языкового мышления, которая стала сужи­

3 Отрешаясь от своеобразий метафизико-лингвистической концепции Фосслера,


решаюсь ставить его рядом с Потебней. Ср. главу «Sprache und D ichtung» в его
обобщающей книге «Geist und Kultur in der Sprache» (H eidelberg, 1925, S. 241—
261).
ИЗ СТАТЬИ «К ПОСТРОЕНИЮ ТЕОРИИ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫ КА» 253

вать сферы применения поэтических форм. Красивая картина борьбы


двух языковых стихий — поэтической и прозаической — не позволила
Потебне рассечь их изучение на две дисциплины: «поэтику» и «лингви­
стику». Вследствие этого его штудии о слове, несмотря на остроумие и
глубину отдельных анализов, оказываются висящими в промежутке между
«лингвистикой» и «поэтикой». «Теория словесности» Потебни, даже осво­
божденная от психологизма, не достаточна для изучения структуры поэ-
тических произведений. И это зависит, конечно, не от того, что Потебня
в основу определения понятия поэтической речи положил принцип образ­
ности, не освобожденный им от противоречий, а затем вульгарно и одно­
сторонне истолкованный русскими продолжателями и противниками по-
тебнианства. Но в системе Потебни наглядно обнаружилась непригод­
ность для исчерпывающего анализа художественно-словесной структуры
гой стилистической системы, которая вся покоится на раскрытии понятия
о «слове» и «словесном ряде» — вне динамики их многообразных связей
в структуре целого. Известно, что Потебня даже целостные художествен­
ные произведения рассматривал по аналогии со «словом», тем самым*
упрощая имманентный анализ их структуры вплоть до устранения проб­
лемы композиции. Психологическая генетика уводила исследователя от
наблюдений над динамикой словесных сцеплений. Смотря в корень слова
и в его «образ», Потебня упускал из виду другие структурные формы
его (напр., фонические, синтагматические). И пренебрежение к «плоско­
стной» конфигурации слов, органически связанное с психологическими
методами изучения, мстило за себя тем, что от Потебни и его последова­
телей скрывалась живая словесная ткань художественных произведений —
во всем разнообразии своих конструктивных объединений. Потебня ока­
зался бессилен охватить живое многообразие методов поэтической органи­
зации символов в композиции целостных эстетических объектов. Найдя
«поэзию» в языке, он не сумел расширить ее пределы в поэзии. «Искус­
ственный препарат», каким для Потебни было слово, заслонил перед ним
сложные произведения словесного искусства, и в психологическом одно­
образии растаяла семантическая пестрота поэтических форм.
§ 5. Было бы наивно думать, что устранение психологических пред­
посылок и замена их эстетическими, какого бы характера эти последние
ни были, поможет воздвигнуть на основе лингвистического анализа слова
новую систему учения о поэтическом языке. «Эстетика слова» — дисцип­
лина, которая сама еще нуждается в признании — и меньше всего мо­
жет служить опорой для других лингвистических наук. Ведь круг мате­
риала, задач и методов «эстетики слова» не очерчен определенно.
И к учению о поэтической речи прямее и вернее путь через опытную
дисциплину о речи литературно-художественных произведений. Конечно,
принципы общей эстетики не могут быть здесь в пренебрежении. Однако
такая дисциплина может лишь примыкать к «умозрительным» построе­
ниям, но не может в них замыкаться. Ее система должна покрывать все
факты, а не только притягивать некоторые из них, как это обычно про­
исходит в «эстетике слова», раскрывающей содержание избранных общих
понятий в применении к известной философской теории. «Эстетические
фрагменты» и исследования о «художественной форме» слова * — самое
большее — могут указывать предположительно те направления, в которых
должны вестись поиски основных признаков поэтической речи, но ни
в коей мере не предрешают их результатов.
254 ИЗ СТАТЬИ «К ПОСТРОЕНИЮ ТЕОРИИ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫ КА»

§ 6. Гораздо больше побуждений обратиться сразу к изучению речи


литературно-художественных произведений. Непосредственная интуиция
(а в ней всегда элемент истины, лишь научно неопознанный) говорит,
что поэтическая речь, хотя и не совпадает с речью словесно-художе­
ственных произведений, все же своими существенными признаками со­
держится в ней. В самом деле, та форма символического преобразования
языка, которая составляет существо поэтичности речи и которая еще нуж­
дается в раскрытии, — она лишь заложена в структуре литературно-худо­
жественного произведения. Но она не является исчерпывающим крите­
рием художественности целого. Понятие литературно-художественного
произведения не может быть оправдано чисто лингвистическим путем,
т. е. на основе одного лишь словесного анализа и изучения. Очевидно,
поэтические формы «словесности» лишь внедрены в структуру художе­
ственного произведения, органически сочетаясь с другими принципами
литературной «поэтизации», но их не исчерпывая: так, словесно-эстети­
ческий объект иными своими формами может быть обращен к музыке,
изобразительным искусствам, «театру».
В литературном произведении, как художественном единстве, реали­
зованы те потенции, которые присущи одному или нескольким типам
речи — в разных формах их взаимодействия. Но из этого словесного за­
паса часто извлекаются лишь средства для разрешения проблем, идущих
в литературу от смежных искусств, с которыми под влиянием тех или
иных условий — словесное искусство вступает в соприкосновение. Приемы
рисовки пейзажа, вещей и лиц, самые принципы отбора «предметов»
живописания и способов их языкового воплощения в словесно-художе­
ственных произведениях нередко носят налет определенной живописной
школы, например фламандской, — в ранних всходах русского натура­
лизма 4. Формы условной театральности могут быть фоном литературного
изображения, как в рассказе «Икс» Евг. Замятина. Некоторые виды сло­
весного творчества — например, отдельные новеллы из серии «Тринад­
цать трубок» И. Эренбурга, «Доногоо-Тонка» Жюля Ромэна, «Тайна
сейфа» Никулина и т. п. — даны с явной ориентацией на «представле­
ние» их в плане киноискусства, как своеобразные виды намеренно не-
проектируемых на экран сценариев.
И в той мере, в какой литературное произведение устремлено к «ве­
щам» и принципам их размещения из внешних для него сфер, оно
прежде всего принуждено пользоваться соответствующими словесными
цепями как знаками (nomina) этих «вещей». Конечно, приемы синтакси­
ческой организации этих слов могут обнаружить многообразие их семан­
тической природы и привести к прихотливой игре предметно-смысловыми
их отношениями. Но если сама динамика «вещей» и действий предопре­
деляет словесное движение их терминов, то приходится иметь дело
с обычным для языкового синтаксиса ходом логических смыслов, вскры­
вающих в сцеплении синтагм отношения «предметов» и «вещей» («иде­
ального» и «номинативно-реального»)— без всякой игры внутренними
«поэтическими формами».
Так словесные цепи в составе литературного произведения показы­
вают разные степени «измерения вглубь» (метафора Г. Шпета) — от зна­
ков вещей к знакам значений — в сложной игре их внутренних форм.

* Ср. любопытные параллели из этих искусств у Буслаева, Meier-Graefe и др.


ИЗ СТАТЬИ «К ПОСТРОЕНИЮ ТЕОРИИ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫ КА» 255

Изучение литературно-художественных произведений как замкнутых


в себе структур раскроет яснее пути использования в них структурных
свойств слов. Но и заранее ясно, что структура литературного произведе­
ния обусловлена не только «поэтическими формами» речи, но и «поэтич­
ностью» других форм композиции, данных через язык, но не из него>
выросших.
Поэтому наука о речи литературно-художественных произведений —
лишь ступень к науке о поэтическом языке или о художественных фор­
мах речи. Поэтическая речь — искомая величина, речь художественных
произведений — данность. И только через исследование приемов словес­
ной организации литературных произведений можно приблизиться к рас­
крытию поэтических форм языка вообще, чтобы замкнуть принципиаль­
ное выяснение их природы в особую дисциплину о поэтической речи5.

5 Но ср. у Фосслера: «Das spezifisch Sprachliche an der Sprache ist ihre Sprachre-
g el und h eisst Grammatik; und das sp ezifisch Sprechende am Sprechen ist sein e
SeLbstgestaltung und h eisst Dichtung» *.
<0 «ПИКОВОЙ ДАМЕ»)
ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

§ 1. <...> В художественной прозе Пушкина наиболее глубоки и сложны


приемы построения характера в стиле «Пиковой дамы» и «Капитанской
дочки». Для подробного раскрытия пушкинского метода построения ха­
рактера можно остановиться пока лишь на материале «Пиковой дамы»,
тем более что по распространенному мнению, Пушкин «довел в „Пиковой
даме“ свою манеру до предельной степени выразительности» *.
Необходимо краткое вступление, приоткрывающее завесу над некото­
рыми особенностями стиля «Пиковой дамы», особенностями, которые
имеют большое значение и для понимания структуры образов этой повести.
§ 2. Композиция пушкинского произведения слагается из событий,
развивающихся не в одной причинно-временной плоскости, но рассеянных
по разным сферам субъектного понимания и лишь в пересечениях этих
сфер, в их взаимодействии образующих единство повествовательной
ткани. Этот параллелизм повествовательных рядов, между собою сюжетно
связанных, но соответствующих разным отрезкам повествовательного вре­
мени и разным сферам сознания то героев, то повествователя, создает
семантическую многослойность произведения, вызывает иллюзию зага­
дочности возможных сюжетных разрешений, заставляет читателя с напря­
женным интересом следить за тонкими нитями смысловых соотношений
между отдельными звеньями сюжета
Так, в стиле «Пиковой дамы» прежде всего вступают в эту атмосферу
сопоставлений, отражений, внутренних намеков цифровые обозначения
(очковые, карточные числа и временные даты). В круговороте повество­
вательного времени развертывающаяся перед читателем драма противо­
поставлена жизни шестьдесят лет тому назад. Эта жизнь рисуется одно­
временно и как особый хронологический план бытия, определивший сво­
ими происшествиями течение современных событий, и как воплощенный
в образе старой графини анахронизм текущей действительности, погу­
бивший Германна. Прошлое, события, происшедшие шестьдесят лет тому
назад, выступают как минувшее и в то же время как исторический
фундамент настоящего, как старый анекдот о таинственной загадке
судьбы, сохраняющий острое значение для современности.
Вот формы этого прошлого в разных субъектных отражениях и изоб­
ражениях. Томский рассказывает о Vénus moscovite: «Бабушка моя, лет
шестьдесят тому назад, ездила в Париж и была там в большой моде.
Народ бегал за нею [ ...] . Ришелье за нею волочился». Через образ Зо­
рича к тем же событиям 70-х годов ХѴНІ в., к прошлому «шестьдесят
лет тому назад», относится сообщение Томского со слов «дяди, графа
1 Подробнее см. в моей статье (см. в наст. изд. — Ред.). — «Стиль «Пиковой дамы»
(«Временник Пушкинской комиссии», вып. 2. М.—Л., 1936).
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 257

Ивана Ильича» об эпизоде с покойным Чаплицким, о том, как Анна


Федотовна «сжалилась» над мотом и игроком Чаплицким и дала ему три
верных карты. И, кажется, что об этом же в другой форме размышлял
Германн, «волнуемый странными чувствованиями», спускаясь по темной
лестнице от мертвой старухи. «По этой самой лестнице, думал он, может
быть, лет шестьдесят назад, в эту самую спальню, в такой же час, в ши­
том кафтане, причесанный à l’oiseau royal, прижимая к сердцу треуголь­
ную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлев­
ший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало
биться...»
Семидесятые годы X VIII в. — остановившееся солнце старой графини,
которая, по словам повествователя, «сохраняла все привычки своей моло­
дости, строго следовала модам семидесятых годов и одевалась так же
долго, так же старательно, как и шестьдесят лет тому назад». Старая гра­
финя окружена атмосферой дворянского быта тех годов. Она как бы
отделена от других персонажей повести шестидесятилетним промежутком.
На этом фоне повторение числа шестьдесят не может быть воспринято
как случайность. И к намекам, скрытым в этой цифре, притягивается
образ славного Чекалинского. «Он был человек лет шестидесяти, самой
почтенной наружности [...] » «Он приехал в Петербург. Молодежь
к нему нахлынула, забывая балы для карт и предпочитая соблазны фа­
раона обольщениям волокитства». Так Чекалинский для молодежи
30-х годов заменил Vénus moscovite. А для Германна он, так же как
старая графиня, был вестником судьбы. Этот параллелизм, это сближе­
ние Чекалинского со старухой сюжетно не развиты. Они даны как потен­
ция, как скрытый намек. Вместе с тем как будто напрашиваются на кон­
трастное сопоставление разделенные шестидесятилетним промежутком
образы Чекалинского, «нажившего некогда миллионы, выигрывая векселя
и проигрывая чистые деньги», — и Чаплицкого— «того самого, который
умер в нищете, промотав миллионы». В пародически-бытовом плане наме­
чается как отвергнутый автором мотив — мотив родственной близости
Германна к старухе — в сплетне «худощавого камергера, близкого род­
ственника покойницы», который «шепнул на ухо стоящему подле него
англичанину, что молодой офицер ее побочный сын».
Таким образом, повествователь как бы иронически демонстрирует
свое пренебрежение к таким формам сюжетного построения, которые
могли бы быть извлечены из соответствующего круга тем и мотивов мод­
ной в 30-х годах французской «неистовой словесности». Образ невольного
матереубийцы, сцена карточного поединка между братьями — побочными
детьми старой ведьмы, с эффектным финалом — сумасшествием одного из
них, — вот что было бы сфабриковано французским «кошмарным» рома­
ном из материала «Пиковой дамы». Но в пушкинской повести пародически
рассеялись по разным направлениям, выпав из композиции событий, все
эти типические пружины «неистовых» романов и повестей 20—30-х годов.
В этих двух исторических пластах художественной действительности,
разделенных промежутком в шестьдесят лет, в таблице цифр Пушкин
искал и нашел лишь семантическую опору для реалистической системы
соотношений, отражений и сопоставлений разных планов сюжета.
Так, посредством цифры шестьдесят, условно намечающей места
композиционных скреплений, осуществляется своеобразная симметрия
в расположении сюжетных звеньев.
17 В. В. В и н оградов
258 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

Те же цели достигаются выбором и применением других цифр. Возни­


кает иллюзия близости некоторых приемов композиции «Пиковой дамы»
к построению таблиц гадательной книги, открывающих в связи и распо­
ложении цифр судьбу человека, грядущие события его жизни. Например,
соотношение цифр карточных ставок вносит многозначительные диффе­
ренциальные признаки в контрастный параллелизм образов Чаплицкого
и Германна. «Покойный Чаплицкий», предшественник Германна в обла­
дании тайной старухи, тайной трех верных карт, стремился отыграть
около трехсот тысяч. «Чаплицкий поставил на первую карту пятьдесят
тысяч и выиграл соника, загнул пароли, пароли-пе —отыгрался и
остался еще в выигрыше...». Точно так же и Германн, начав с сорока
семи тысяч, по его расчету, должен был на три верные карты выиграть
более трехсот тысяч (триста семьдесят шесть тысяч) 2. Таким образом,
в истории Чаплицкого по контрасту заложен трагический исход игры
Германна.
Подобным же образом можно предполагать художественный умысел
и в дате письма, из которого взят эпиграф к главе IV: «7 Mai 18**. Homme
sans moeurs et sans religion». 7 мая относилось к числу несчастных дней
(см., например, указания Мартына Задеки или Садека в книге: «Волхв,
или Полное собрание гаданий с краткою мифологией», ч. 2, М., 1838).
Но особенно остро и внушительно выступает в композиции пушкин­
ской повести многообразие тех смысловых оттенков, которые сочетались
с цифрами, обозначающими количество очков на трех верных картах.
Уже во второй главе повести, как указал A. JI. Слонимский, размышления
Германна в скрытом виде содержат в себе намеки на тройку и семерку*
(то есть на две из верных карт, так как третья карта заключала в себе
загадку «пиковой дамы», «тайной недоброжелательности»): «Что, если,—
думал он на другой день вечером, бродя по Петербургу, — что, если ста­
рая графиня откроет мне свою тайну! — или назначит мне эти три верные
карты! Почему же не попробовать своего счастия? .. Представиться ей,
подбиться в ее милость, — пожалуй, сделаться ее любовником, — но на
это все требуется время, а ей восемьдесят семь лет, — она может умереть
через неделю — через два дн я!. . . [...] Нет! расчет, умеренность и тру­
долюбие; вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капи­
тал и доставит мне покой и независимость!» Получается своеобразное
эхо: те же цифры потом появляются в обозначениях трех верных карт,
составляющих тайну старухи. Происходит взаимоосвещение и взаимопро­
никновение разных субъектно-стилистических планов. « [...] Фиксирова­
ние двух первых карт происходит двояким путем: извне, со стороны
графини, и изнутри, со стороны Германна» (Слонимский). -
Современники подметили эту своеобразную числовую символику в ком­
позиции «Пиковой дамы». В пьесе кн. А. А. Шаховского «Хризомания»,
представляющей драматическую переработку «Пиковой дамы» ***, очень-
резко подчеркнуты разные бытовые приметы и предзнаменования, свя-

2 Ср. пушкинские расчеты и перерасчеты ставок Германна: «Рукою Пушкина».


М.—Л., 1935, с. 269. Ср. разъяснение Н. В. Измайлова во «Временнике Пушкин­
ской комиссии», вып. 2, с. 426. Ср. также отысканные мною в рукописных на­
бросках «Пиковой дамы» варианты этих расчетов (П уш к и н . Полн. собр. соч.,
т. V III, кн. 2. Изд. АН СССР, 1940) *.
3 Слонимский А. Л. О композиции «Пиковой дамы». — Пушкинский сборник па­
мяти проф. С. А. Венгерова. М.—Пг., 1922, с. 176 **.
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». И З КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 259

занные с такими числами и цифрами, которые соответствовали количе­


ству очков на трех верных картах. Например, число три, как лейтмотив,
много раз выплывает в драме Шаховского4. В повести «Голландский
купец» (из сборника Н. И. Греча «Расскащик...», ч. 1, 1832) ** верными
картами также оказываются тройка и семерка. Присоединение к этим
картам туза также имело не случайный, а символический смысл. В книге
«Открытое таинство картами гадать» (кн. 1, М., 1795, с. 2—3) говорилось,
что «туз обозначает всегда высочайшую степень какого- нибудь происше­
ствия». Пиковый туз, например, сулил гибель. Так, в повести П. Маш­
кова «Три креста» шулер Зарезов замечает над трупом убитого старика:
«Бедняк вовсе проигрался. Выпал ему пиковый туз» (Повести П. Маш­
кова, ч. 1, СПб., 1833, с. 38). Многозначность всех компонентов сюжета
ведет к многозначности образов главных героев повести.
§ 3. Основные образы «Пиковой дамы» воспринимаются в колеблю­
щемся, обманчивом («двойственном» или «тройственном») освещении.
Их композиционные функции,, их смысловой контекст, а отчасти и их
внешний облик меняются, вызывая иллюзию движения и пересечения
взаимоотражающих сфер или плоскостей. Единство семантической струк­
туры образа слагается из противоречивых свойств, черт и намеков, рас­
сеянных по разным сферам повествования. Необходимо проследить эту
игру света и теней в образах главных персонажей «Пиковой дамы».
Образ старухи — шестьдесят лет тому назад красавицы с орлиным но­
сом, а теперь «престарелой любовницы», отвратительной в своем разру­
шении и вместе с тем неотразимо привлекательной для Германна, — в та­
ком контрастном, эффектном освещении — служит в «Пиковой даме»
основным орудием и источником драмы, сюжетных коллизий. В образе
старухи реалистически слиты две стороны художественной действитель­
ности: соблазнительная романтика, авантюрная таинственность прош­
лого — и суетная, мертвенная, расчетливая, эгоистическая светская об­
рядность настоящего. Кто бы ни послужил бытовым прототипом старой
графини — княгиня Η. П. Голицына (ср. запись пушкинского дневника:
«При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Натальей Пет­
ровной и, кажется, не сердятся...») или Н. К. Загряжская (вероятнее
всего материал для образа старой графини извлечен из широких наблюде­
ний поэта над типами екатерининских старух-фрейлин) 5, — характерна
конструктивная раздвоенность образа старухи в пушкинской повести.
С одной стороны, старуха рисуется в объективно-бытовом плане ав­
торского повествования о современной действительности, как историче­
ский анахронизм, как архаический тип светской женщины-аристократки,
сохранившийся от прошлого века. Прием обобщающих сравнений типизи­
рует ее образ: и свойства и действия старухи возведены к нормам боль­
шого света, хотя и представлены, в контраст с образом Лизаветы Ива-
4 Указания на то, что формула — утроить, усемерить встречается и в других
произведениях первой трети X IX в., лишь подкрепляет мысль о литературной
ж ивучести магической символики чисел три и семь. Таково, например, не слу­
чайное, по мнению Η. П. Кашина, совпадение слов Германна об утроении,
усемерении капитала со стихами Ф. Н. Глинки «Брачный пир Товия» («Альбом
северных муз» на 1828 год): «Мало ль платы? Утроить, сын, у сем ер и ть...»
(«Пушкин и его современники», вып. X X X I—XXXII. Л., 1927, с. 33—34) *.
* См. подробнее в статье Н. О. Лернера «История „Пиковой дамы“». — В его кн.:
«Рассказы о Пушкине». Л., 1929. Ср. также статью Д. П. Якубовича при отдель­
ном издании «Пиковой дамы» (Л., 1936).
17*
260 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

новны, в несколько ироническом и мрачном освещении. «Графиня***,


конечно, не имела злой души, но была своенравна, как женщина, избало­
ванная светом, скупа и погружена в холодный эгоизм, как и все старые
люди, отлюбившие в свой век и чуждые настоящему». Этот перечень
атрибутов, качеств персонажа, выраженных в формах имен прилагатель­
ных и причастий, затем дополняется указанием действий — с возведением
их к тем же категориям светской обязательности и бытовой данности:
«Она участвовала во всех суетностях большого света, таскалась на балы,
где сидела в углу, разрумяненная и одетая по старинной моде, как урод­
ливое и необходимое украшение бальной залы; к ней с низкими покло­
нами подходили приезжающие гости, как по установленному обряду, и
потом уже никто ею не занимался». Эта характеристика является воспол­
нением и разъяснением тех драматических сцен, которыми открывается
вторая глава повести, обобщенным выводом из них. Повествователь набра­
сывает психологический портрет персонажа, уже обнаружившего свой
характер в речи и действии. В речи старухи отражаются типичные для
барского просторечия XVIII в. лексические и синтаксические приметы
«простонародности» («вчерась»; «я чай она уж очень постарела»; обра­
щение: «мать моя», «матушка»; «столбняк на тебя нашел, что ли?»; «и, мой
милый! Что в ней хорошего?» и т. п.). На этом социально-языковом фоне
остро выступает экспрессия безапелляционных приказаний (ср. частое
употребление императивного инфинитива — «благодарить», «отложить
карету!» и т. п.), окриков, воркотни и придирок нетерпеливой, капризной
и требовательной, выживающей из ума самодурки — в контраст с тихой и ·
безмолвной Лизаветой Ивановной. («Что ты, мать моя? Глуха, что ли!»
«Громче! [...] Что с тобою, мать моя? с голосу спала, что л и ? .. Погоди:
подвинь мне скамеечку, ближе... ну!»; «Что ж ты не одета? [...] Всегда
надобно тебя ждать! Это, матушка, несносно»; «Наконец, мать моя [...]
Что за наряды! Зачем это? . . кого прельщать? ..»; «Лизанька, мы не
поедем: нечего было наряжаться»; «Что с тобою сделалось, мать моя!
Столбняк на тебя нашел, что ли ? Ты меня или не слышишь или не пони­
маешь? .. Слава богу, я не картавлю и из ума еще не выжила!»)
Но, с другой стороны, старуха изображается автором в смешанном
субъектном восприятии и понимании, которое, главным образом, вбирает
в себя точку зрения Германна и которое завершается фантастическим
превращением графини в пиковую даму. Со старухи постепенно спадают
черты живой личности. В сценах с Германном она представляется живым
трупом: «два лакея приподняли старуху и просунули в дверцы [...]» ;
«Германн видел, как лакеи вынесли под руки сгорбленную старуху, уку­
танную в соболью шубу [...] »
Однако характерно, что и обращенный к прошлому быт старухи, вся
атмосфера X VIII в., окружающая ее, тоже входит в повесть, главным
образом, через восприятие Германна. Эта отошедшая в прошлое и высту­
пающая в своей роковой опустошенности, в своей обреченности на гибель,
жизнь неотразимо влечет Германна, так как там — истоки тайны трех
верных карт, там — зерно тайны его обогащения, его судьбы. Поэтому все
детали старинного быта (если не считать легкой, не обремененной кон­
кретными бытовыми штрихами иронической зарисовки жизни шестьде­
сят лет назад в анекдоте Томского) воспроизводятся сквозь призму со­
зерцания Германна, который как бы прикован мыслями к прошлому
графини. Сначала точка зрения Германна лишь подразумевается в изоб-
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 281

ражении спальни старой графини: ведь сюжетной мотивировкой описания


служит вторжение Германна в дом графини, в ее спальню. «На стене
висели два портрета, писанные в Париже m-me Lebrun. Один из них
изображал мужчину лет сорока, румяного и полного, в светло-зеленом
мундире и со звездою; другой — молодую "красавицу с орлиным носом,
с зачесанными висками и с розою в пудреных волосах. По всем углам
торчали фарфоровые пастушки, столовые часы работы славного Leroy,
коробочки, рулетки, веера и разные дамские игрушки, изобретенные
в конце минувшего столетия вместе с Монгольфьеровым шаром и Месме-
ровым магнетизмом» 6. Таким образом, вся атмосфера старого быта, кото­
рою дышит Германн в спальне старухи, как бы укрепляет на реальных
основах анекдот, рассказанный Томским (ср. указания на Париж, на
образ молодой красавицы с орлиным носом, на портрет ее мужа, бывшего,
по словам Томского, чем-то вроде «бабушкина дворецкого», намек на
Месмеров магнетизм). Образ старухи в аспекте прошлого окружен всеми
аксессуарами быта X VIII в. Здесь применяется излюбленный принцип
пушкинской композиции — прием разноплоскостных отражений, в кото­
рых одна и та же тема принимает разные очертания, облекается новыми
смысловыми нюансами 7.

6 Характерно, что это каж ущ ееся парадоксальным сближ ение разнородных пред­
метов, как бы случайное музейное нагромождение их, в то ж е время основано
на живом для интеллигенции 30-х годов представлении о символических приме­
тах стиля дворянской культуры X V III в.
Тут мог быть и сознательный художественны й расчет на литературные ассо­
циации. Ср., например, в державинской оде «На счастье» (1789):
В те дни людского просвещенья,
Как нет кикиморов явленья,
Как ты лишь всем чудотворишь,
Девиц и дам магнизируешь.

Но ах! как некая ты сфера


Иль легкий шар Монгольфиера,
Блистая, в воздухе летишь.
7 Не прав был, конечно, М. О. Гершензон, который, полагаясь на свой вкус, на
свои эстетические навыки, объявил худож ественной ошибкой, «промахом» описа­
ние спальни, в которую вошел Германн: «подробное объективное описание
графининой спальни, как ни хорошо оно само по себе, — серьезный х удож е­
ственный промах: всего, что здесь перечислено, Германн, конечно, не мог тогда
видеть и сопоставлять в своем уме». Гершензон готов объяснить эту черту пуш ­
кинской композиции «отсутствием воздуха и глубины, недостатком сочности».
«Искусство воспроизводить полноту жизни, передавать воздух и глубину кар­
тины было достигнуто позднее» (Гершензон М. О. Мудрость Пушкина. М., 1919,
с. 111— 112). Это не так. Характеристика Герш ензона лишь говорит о недостаточ­
ном понимании им своеобразий пушкинского повествовательного стиля, в част­
ности приема смеш ения и слияния сферы повествования с сферами сознания
персонажей *. Т у ж е оценку следует перенести и на рассуж дения Н. О. Лер­
нера («Рассказы о Пушкине», с. 144) по поводу раздумья Германна о молодом
счастливце, который, «может быть, лет ш естьдесят назад, в эту самую спальню,
в такой ж е час [ . . . ] прокрадывался» — к графине. «Психологически недопусти­
мыми, — писал Н. О. Лернер, — каж утся нам мысли, с которыми Германн по­
кидает на рассвете дом умерш ей графини. Думать о том, кто прокрадывался
в спальню молодой красавицы ш естьдесят лет назад, мог в данном случае
автор, а не Германн, потрясенный „невозвратной потерей тайны, от которой
ожидал обогащения'1. С таким настроением не вяж утся эти мысли, полные спо­
койной грусти. Именно здесь разгорается психоз Германна». На самом ж е делѳ
тот мотив, что думы о событиях шестьдесят лет назад не покидают Германна
262 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

В этой атмосфере образ старой графини, владевшей в молодости


(согласно анекдотическим рассказам) тайной трех верных карт и рас­
поряжавшейся ею по своему произволу, получает вполне реальные очерта­
ния в плане прошлого. Но в плане действительности XIX в. образ старухи
постепенно эти реальные очертания теряет, превращаясь в фантастиче­
ское орудие рока, в мечту больного воображения Германна. Новые смы­
словые оттенки, накладываемые на образ старой графини личностью
Германна, его точкой зрения, и незаметно внедряющиеся в рисунок пове­
ствования, очень явственно обозначаются уже в сцене свиданья Германна
со старухой (в третьей главе). Мертвенный лик графини транспонирован
в фантастический мир романтических загадок. Старуха безмолвна: с нее
спадает чешуя бытовой речи барыни XVIII в. Одну лишь реплику подает
она — и ту о прошлом: «Это была шутка, — сказала она наконец — кля­
нусь вам! это была шутка!»
Этим признаньем она как бы уничтожает таинственность трех верных
карт. Но остается неясным, недосказанным, чья это шутка была и в чем
она состояла, что она прикрывала. Мысль о любовном эпизоде подсказы­
вается смущением старухи при намеке Германна на Чаплицкого. Отсюда
и позиция самого Германна становится двойственной: с одной стороны,
о н — «разбойник», как определила Лизавета Ивановна, романтический
«корсар» ; с другой стороны, он — требовательный любовник.
Характерные особенности в структуре образа старой графини ярко
выступают на фоне контраста между ее мертвым безмолвием и трижды
проступающими признаками оживления. Явление «незнакомого муж­
чины» кладет отпечаток жизни на лицо старухи: «Вдруг это мертвое
лицо изменилось неизъяснимо. Губы перестали шевелиться, глаза оживи­
лись [...] » Имя Чаплицкого снова выводит графиню из бесчувственности:
«Графиня видимо смутилась. Черты ее изобразили сильное движение
души [...]»
Оба потрясения, вызванные образами искателей счастья, выражаются
лишь оживлением лица старухи. Последнее волнение старой графини,
когда она «при виде пистолета [...] оказала сильное чувство», формами
своего выражения резко отделено от предшествовавших вспышек жизни.
Умирая, старуха оживает вся: «Она закивала головою и подняла руку,
как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась навзничь... и оста­
лась недвижима». Этот острый реалистический прием изображения ми­
мики и жестов умирающей старухи как бы обнажает в старой графине
черты и свойства гальванизированного трупа (ср.: «смотря на нее, можно
было бы подумать, что качание страшной старухи происходило не от ее
воли, но по действию скрытого гальванизма»). Это делает понятным,
почему пушкинский Германн, этот расчетливый и азартный искатель
ключа к тайне, от которой зависело его обогащенье, вместо разгадки
находит в старухе еще более таинственное молчанье.
«Старуха молча смотрела на него и, казалось, его не слыхала».

даж е после смерти старухи, оправдан и композиционно и семантически. Раз­


мышления о «молодом счастливце» — на фоне преж них планов Германна, пред­
шествовавших встрече его с Лизой (познакомиться со старухой, «подбиться в ее
милость, — пожалуй, сделаться ее любовником»), получают особое значение: они
не только относятся к прошлому, представляя недоговоренный комментарий
к истории графини и Чаплицкого, но и контрастно отражают «роман» Германна
со старухой, создавая антитезу Германна и молодого счастливца.
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 263

«Старуха молчала по-прежнему». : і


«Графиня молчала [...]» . . " ;
«Графиня молчала [...]» . . ?” ·'<
«Графиня не отвечала» — еще раз указывает повествователь на мол­
чание графини тогда, когда старуха была уже мертва.
Любопытно, что во всей этой сцене, где описаны внешние движения
старухи, ее жесты и мимика, — чувства старухи, ее переживания, ее по­
буждения остаются загадкой. Повествователь не изображает и не назы­
вает их, а судит, заключает о них по внешности, как сторонний и далекий
наблюдатель:
«Графиня, казалось, поняла, чего от нее требовали; казалось, она
искала слов для ответа».
Современная Германну действительность проходит мимо сознания
старухи. Старая графиня не является психологическим субъектом пове­
сти. Она освобождена автором от раздумий и размышлений (ср.: «В мут­
ных глазах ее изображалось совершенное отсутствие мысли [...]» ).
Через призму восприятия старухи не преломляется жизнь XIX века.
И сам бытовой образ старухи окутывается символической пеленой; он
становится внутренней формой изображаемой художественной действи­
тельности, символической материализацией «неподвижной идеи» поме­
шавшегося Германна. Душевное раздвоение Германна отражается и на
вариациях образа старой графини.
Но в ином субъектном свете еще раз воспроизводится перед читателем
«роман» Германна со старухой и выступает иронически искаженный
образ старой графини. Это — в надгробном слове «славного проповедника»
(или «молодого архиерея») *. Авторский пересказ этой речи с предна­
меренной и резкой иронией перескакивает от точки зрения слушателей
проповеди к риторическим формам самой проповеди. Повествование ос­
ложняется чужою речью, которая растворяется в нем. Сначала в повест­
вовательном стиле происходит сплетение выражений авторского языка
с шаблонами церковнославянских метафор проповедника. Затем непосред­
ственно приводится цитата из надгробного слова, в которой за условными
церковными символами стоят комически окрашенные образы старой
графини как «праведницы» и Германна как «жениха полунощного».
«В простых и трогательных выражениях представил он мирное успе­
ние праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным при­
готовлением к христианской кончине. «Ангел смерти обрел ее, — сказал
оратор, — бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании жениха
полунощного». Здесь в первых словах звучит речь повествователя, его
экспрессия, его оценка: «Молодой архиерей произнес надгробное слово.
В простых и трогательных выражениях представил он [...]» . Потом,
без подчеркивания внешними графическими знаками (вроде кавычек или
курсива), повествовательный стиль сразу соскальзывает в плоскость
«чужой речи». Образы и метафоры, вся лексика теперь заимствуются из
самого надгробного слова. Но риторические формы церковной проповеди
основаны на ином круге образов, на иной идеологии, чем стиль свет­
ского повествования. Поэтому — на фоне предшествующего изложения —
все выражения и обозначения проповедника, перенесенные в сферу ав­
торской речи, отзываются иронией. Они не соответствуют установив­
шимся значениям предметов, лиц и событий. Так, выражение «мирное
успение праведницы» только иронически может быть применено к смерти
264 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

старой графини. Самый образ старухи в обрисовке повествователя меньше


всего подходит под житийный тип «праведницы, которой долгие годы
были тихим, умилительным приготовлением к христианской кончине».
Фраза из надгробной речи о «праведнице, бодрствующей в помышлениях
благих», невольно сопоставляется с такой чертой портрета графини:
«В мутных глазах ее изображалось совершенное отсутствие мысли [...]» .
Выражение «в ожидании жениха полунощного» покоится на символике
евангельской притчи о десяти девах, из которых мудрые бодрствовали
(с светильниками и с маслом для них) в ожидании жениха полунощного
(«сына человеческого»), а неразумные в полночь ушли покупать масло
для светильников и опоздали на брачный пир. Но в семантике «Пиковой
дамы» эти символы проецируются на вернувшуюся с бала старуху и
Германна, который «ровно в половине двенадцатого ступил на графинино
крыльцо».
Так, двигаясь по разным субъектным сферам, слова и фразы, рисую­
щие личность старой графини, расширяют свой смысловой объем и при­
обретают экспрессивную многокрасочность. Образ старой графини
выступает как бы в нескольких зеркальных отражениях. В эту семанти­
ческую многопланность образа вовлекаются разные его черты и детали,
которые также меняют свои функции в композиции повести и тем влияют
на понимание всего образа. Характерной особенностью пушкинского
изобразительного стиля является прием мимической маски. Однообраз­
ная экспрессивная маска делается метафорическим выражением сущности
персонажа, символической концентрацией личности (ср. дальнейшее раз­
витие этого приема в стиле JI. Толстого). Но эта постоянная мимическая
экспрессия, составляя характеристическую примету образа, иногда служит
объективным признаком персонажа, а иногда лишь приписывается ему
воображением другого героя. В этом отношении очень знаменателен
контрастный параллелизм образов Чекалинского и старухи. Экспрессивная
маска Чекалинского отражает характер славного игрока, «нажившего
некогда миллионы»: «полное и свежее лицо изображало добродушие;
глаза блистали, оживленные всегдашнею улыбкою». «Всегдашняя улыбка»
и воспринимается как характеристический признак образа Чекалинского,
как его неизменная примета.
«Чекалинский улыбнулся и поклонился, молча, в знак покорного
согласия».
«— Позвольте заметить вам, — сказал Чекалинский с неизменной
своею улыбкою, — что игра ваша сильна [...] »
«Чекалинский нахмурился, но улыбка тотчас возвратилась на его
лицо».
«Германн стоял у стола, готовясь один понтировать противу бледного,
но все еще улыбающегося Чекалинского».
С улыбкой Чекалинского контрастирует усмешка или насмешливая
мина старухи — пиковой дамы. Эта экспрессия, имеющая глубокий симво­
лический смысл («насмешка рока»), приписывается старухе после ее
смерти расстроенным воображением Германна. Германн «приподнялся
бледен как сама покойница, взошел на ступени катафалка и наклонился...
В эту минуту показалось ему, что мертвая насмешливо взглянула на него,
прищуривая одним глазом. Германн, поспешно подавшись назад, осту­
пился и навзничь грянулся об земь».
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». И З КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 26S

Невольно напрашивается на сопоставление с этой картиной возник­


ший под ее влиянием образ смеющейся старушонки в «Преступлении и
наказании» Ф. М. Достоевского (из сна Раскольникова). Раскольников
«ударил старуху по темени, раз и другой. Но странно: она даже и не
шевельнулась от ударов, точно деревянная. Он испугался, нагнулся ближе
и стал ее разглядывать; но и она еще ниже нагнула голову. Он при­
гнулся тогда совсем к полу и заглянул ей снизу в лицо, заглянул и померт­
вел: старушонка сидела и смеялась — так и заливалась тихим, неслыш­
ным смехом, из всех сил крепясь, чтобы он ее не услышал» *8.
В «Пиковой даме» прищуренно-насмешливое выражение лица старухи
открывает Германну тождество ее с пиковой дамой. Галлюцинация у гроба
находит отголоски в сцене последней игры, когда впервые (после заглавия
и эпиграфа) является пиковая дама. До заключительных строк шестой
главы заглавие пушкинской повести и эпиграф к ней остаются загадкой.
Их смысл только предчувствуется, только подразумевается. Характерно,
что и в этой последней главе, сначала в паре с тузом, указывается дама
вообще (без обозначения масти) : «Направо легла дама, налево туз.
— Туз выиграл! — сказал Германн и открыл свою карту».
Так как «тройка, семерка и туз не выходили из его головы», то Германн
не предчувствует гибели. Он убежден, что поставил туза, и видит свое
высшее торжество в том, что этот туз лег налево, что он выиграл. Дама не
интересует Германна.
«— Дама ваша убита, — сказал ласково Чекалинский.
Германн вздрогнул: в самом деде, вместо туза у него стояла пиковая
дама. Он не верил своим глазам, не понимая, как мог он обдернуться».
Подбор слов из картежного языка («вместо туза стояла пиковая дама»,
«обдернуться») убеждает в том, что до сих пор двойственность значений
пиковой дамы субъективно еще не переживается Германном, хотя есть
непосредственное смысловое соотношение между падением Германна
в церкви и проигрышем в игре, между глаголом «оступиться» и глаголом
«обдернуться». Только при повторном видении усмешки Германн узнает
в пиковой даме старуху.
«— Необыкновенное сходство поразило его. . .
— Старуха! — закричал он в ужасе».
Так прием экспрессивной маскировки персонажа, перенесенный
в сферу восприятия Германна, становится средством семантических транс­
формаций образа старухи. Так же двусмысленны и противоречивы черты
новой, посмертной маски старухи, черты облика той белой женщины, кото­
рая явилась Германну ночью.
Как при жизни, так и после смерти в образе старухи сочетаются ре­
альное бытовое содержание и символическая загадочность. Но оба эти
значения теперь даны как сменяющие одна другую формы понимания
Германна.
Сперва явление старухи представлено с натуралистической объектив­
ностью, как будто независимо от восприятия Германна:
«В это время кто-то с улицы взглянул к нему в окошко — и тотчас
отошел. Германн не обратил на то никакого внимания».

8 См. мою статью «Из биографии одного „неистового" произведения („Последний


день приговоренного к смерти")» — в моей книге: «Эволюция русского натура­
лизма». JI., «Academia», 1929 **.
266 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

Правда, эта объективность двусмысленна, потому что неясно, что зна­


чит фраза «не обратил на то никакого внимания»: не видел, не заметил
или заметил, но не придал никакого значения? И то и другое понимание
возможно. Лишь в конце сцены повествователь с большей решитель­
ностью подскажет, что объективность явления и видения кого-то
в окошке — мнимая. Все это только показалось Германну, который,
к тому же в этот день за обедом «против обыкновения своего пил очень
много, в надежде заглушить внутреннее волнение». После ухода белой
женщины «Германн слышал, как хлопнула дверь в сенях, и увидел, что
кто-то опять поглядел к нему в окошко». Следовательно, и в первый раз
это он видел кого-то, но «не обратил на то никакого внимания». Однако
при последовательном и прямолинейном движении смыслов этот вывод
не возникает сразу. Напротив, кажется, что сообщение о ком-то, взгля­
нувшем в окошко и отошедшем, принадлежит самому автору и что лишь
постепенно, с развитием повествования, действительность начинает рисо­
ваться сквозь призму сознания Германна. «Чрез минуту услышал он, что
отпирали дверь в передней комнате».
Действующее лицо второго предложения — неизвестно. Оно — неопре­
деленно и множественно. Название предполагаемого лица подсказывает
сам Германн, облекая образ ночного посетителя в реальное обличье. «Гер­
манн думал, что денщик его, пьяный по своему обыкновению, возвра­
щался с ночной прогулки». Но эта разгадка отвергается самим же Гер­
манном, который продолжает подмечать новые реальные детали в облике
посетителя: «кто-то ходил, тихо шаркая туфлями». Женщина в белом
платье вытесняет образ денщика. «Германн принял ее за свою старую
кормилицу [ ...] » Но затем весь этот строй остро раскрываемых бытовых
деталей опрокидывается одной фразой, которая меняет всю композицию
образа «белой женщины», придавая ему характер нереальности, воздуш­
ной неуловимости: «Но белая женщина, скользнув, очутилась вдруг перед
ним — и Германн узнал графиню!».
Любопытно, что обозначения всех последующих движений лишены
того оттенка неожиданности и стремительности, мгновенности, который
содержится в словах: «скользнув, очутилась вдруг» (Ср.: «С этим словом
она тихо повернулась, пошла к дверям и скрылась, шаркая туфлями».)
Такой тонкой стилистической нюансировкой создается смысловая много­
гранность образа. Итак, можно сказать, что в композиции «Пиковой
дамы» нет ни одной структурной детали образа, которая не меняла бы
своих функций в движении сюжета и которая не была бы много­
значной.
Интересна острая двугранность еще одной детали в рассказе о явле­
нии белой женщины. Германн, после ухода белой женщины, «возвратился
в свою комнату, засветил свечку, и записал свое видение». В чем смысл
этого сообщения? Ведь оно как будто не находит никакого развития и
применения в композиции повести: в дальнейшем движении сюжета
запись Германна не привлекается к делу. Но это не так: во фразе —
«записал свое видение» заключена ироническая оценка видения Германна.
Германн, записавший свое видение, как визионер-мемуарист, сливается
с тем Шведенборгом, которому приписан эпиграф этой главы, изображаю­
щий многозначительное откровение белой женщины: «В эту ночь явилась
ко мне покойница баронесса фон-В ***. Она была вся в белом и сказала
мне: «Здравствуйте, господин советник!». Таинственный смысл видения
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». И З КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 267

рассыпается: его объективная бессодержательность подсказана в ирониче­


ских намеках. Можно сопоставить построение этого эпиграфа, приписан­
ного Пушкиным Шведенборгу, с приемами описаний приведений у Гоф­
мана, в русской литературе у А. Погорельского в «Двойнике или Вечерах
в Малороссии» (1828), а позднее у Достоевского. Свидригайлов из «Пре­
ступления и наказания» рассказывает: «сижу, курю — вдруг опять Марфа
Петровна, входит вся разодетая, в новом шелковом зеленом платье,
с длиннейшим хвостом. «Здравствуйте, Аркадий Иванович! Как на ваш
вкус мое платье? Аниська так не сошьет» [ ...] «Охота вам, говорю,
Марфа Петровна, из таких пустяков ко мне ходить, беспокоиться» [.. .J
Взяла да и вышла, и хвостом точно как будто шумит»*. Но в эпиграфе,
говорящем о явлении «белой женщины», обнаруживается характерный
для пушкинской прозы прием стилистической иронии, управляющей соот­
ношением разных планов повествования. Доверие к видению Германна,
к разгадке тайны верных карт парализуется ироническим эпиграфом, ко­
торый сопоставляет белую графиню Германна с белой баронессой ІПве-
денборга.
Германн получает от белого привидения все, что он хотел от старухи.
Он узнает тайну трех верных карт и получает прощение. А Германн доби­
вался прощенья старухи. Ведь «он верил, что мертвая графиня могла
иметь вредное влияние на его жизнь, — и решился явиться на ее похо­
роны, чтобы испросить у ней прощения». Таким образом, речь белой жен­
щины, в образе которой явилась старуха, касается тем и событий, наи­
более больных и тревожных для Германна. Она в фантастическом мире
объективирует думы Германна об умершей старухе и верных картах.
Возникает мысль, что явление старухи лишь галлюцинация Германна,
воплощение его бредовых идей. Однако есть в откровении белой женщины
ряд смысловых оттенков, которые сохраняют двусмысленность, а отчасти
и загадочность до конца повести. Ведь от себя старуха предлагает Гер­
манну лишь прощение («Прощаю тебе мою смерть [...]» ; ср.: «Не чувст­
вуя раскаяния, он не мог однако совершенно заглушить голос совести,
твердившей ему: ты убийца старухи!»), но под условием женитьбы на
Лизавете Ивановне. Старуха как бы хочет искупить свои вины перед
бедной воспитанницей. Между тем после встречи со старухой образ Ли­
заветы Ивановны совсем выпал из сознания Германна, Германн весь
поглощен борьбой с судьбою за будущее богатство. Но сама идея судьбы
для Германна сочеталась с образом старухи. И теперь Германн, уверен­
ный в прощении старухи, убежденный в том, что она больше не будет
иметь вредного влияния на его жизнь, целиком отдается мечте о близкой
победе над «очарованной фортуной», у которой он должен вынудить клад.
Тем более что сообщение старой графини ясно говорило: «Тройка, се­
мерка и туз выиграют тебе сряду [ ...] » . Это — не простое открытие
тайны, а непреложное утверждение выигрыша, неминуемого обогащения.
Отсюда и рост маниакальной самоуверенности Германна. Между тем
откровение старухи, сделанное против воли, не исключало тайной недо­
брожелательности. Да и сама фортуна, хотя и очарованная, бывает непо­
стоянна, изменчива и мстительна. Отсюда делается понятным тайное зна­
чение той авторской сентенции, которой начинается последняя глава
повести: «Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нрав­
ственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире за­
нимать одно и то же место. Тройка, семерка, туз — скоро заслонили
268 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

в воображении Германна образ мертвой старухи»9. Смысл этих слов


направлен не только на объяснение процесса вытеснения из сознания
Германна образа старухи навязчивой идеей трех верных карт: в этих
словах заложен конкретный намек на раздвоение «нравственной при­
роды» Германна, на возможность совмещения и синтеза в ней обрывков
двух неподвижных идей. Ведь тройка, семерка неразрывно ассоциирова­
лись в сознании Германна с пиковой дамой, т. е. с образом старухи, вы­
теснившим туза. Так старуха отомстила за свою смерть.
§ 4. Образ героя в стиле Пушкина, как впоследствии и у Ф. М. До­
стоевского, подобен тени чеховского «Черного монаха», отражаемой раз­
ными сферами. Он противоречив и многозначен. Он динамичен, как слово
в многообразии его индивидуальных применений. Поэтому образы пуш­
кинских персонажей необыкновенно емки. Современников Пушкина
больше всего поражала внутренняя композиционная нейтрализованность
разных семантических планов пушкинского произведения. Применительно
к образам персонажей этот композиционный прием выражается в субъект­
но-экспрессивной противоречивости личности. Освещение образа непре­
станно меняется. Воплощая в себе историко-бытовые черты, образ вместе
с тем становится блуждающим фокусом композиционных притяжений.
Образ бедной воспитанницы, так же как и образ старой графини, был
типическим явлением дворянского быта. Он нашел в творчестве Пуш­
кина яркое реалистическое выражение.
Образ бедной воспитанницы рисуется Пушкиным в разных ракурсах.
В «Романе в письмах» Лиза сама пишет о горестях своего положения:
«ты не можешь вообразить, как много мелочных горестей неразлучно
с этим званием. Многое должна была я сносить, во многом уступать,
многого не видеть, между тем как мое самолюбие прилежно замечало
малейший оттенок небрежения. [...] Поведение со мною мужчин, как бы
оно ни было учтиво, поминутно задевало мое самолюбие. Холодность их
или приветливость, все казалось мне неуважением. Словом, я была созда­
ние пренесчастное, и сердце мое, от природы нежное, час от часу более
ожесточалось. Заметила ли ты, что все девушки, состоящие па правах
воспитанниц, дальних родственниц, demoiselles de compagnie и тому по­
добное, обыкновенно бывают или низкие служанки или несносные при­
чудницы? Последних я уважаю и извиняю от всего сердца».
В «Пиковой даме» образ Лизаветы Ивановны подводится под катего­
рию особого типа служанок, les suivantes, что и выражено эпиграфом
ко второй главе:
«— Il paraît que m onsieur est décidém ent pour les suivantes.
— Que voulez-vous, madame? E lles sont plus fraîches.
Светский разговор».

Однако эпиграф выражает чужую точку зрения. Отношение самого


автора к Лизавете Ивановне скрыто в композиции повествования. Ссылка
на светский разговор как на источник эпиграфа * указывает, что автор
стремился столкнуть и сопоставить разные сферы понимания одного об­

9 Ср. в «Путешествии из Москвы в Петербург»: «Две столицы не могут в равной


степени процветать в одном и том ж е государстве, как два сердца не сущ е­
ствуют в теле человеческом».
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 269

раза, одной действительности. Во второй главе происходит драматическое


(в форме диалога, снабженного ремарками) раскрытие образа Лизаветы
Ивановны, сценическое воспроизведение ее несчастной жизни под игом
старой самодурки. С самого начала сплетаются две линии, по которым
идет развертывание образа: взаимоотношений со старухой и отношений
к молодому инженеру. Но любовная интрига медленно, по частям разга­
дывается как сюжетная тайна. А «служба» у старухи сразу же стано­
вится предметом драматического изображения. «Лизанька, где моя
табакерка?» — вот первый вопрос, обращенный старухой к Лизавете Ива­
новне и сразу же определяющий ее положение в доме графини. Отсут­
ствие свободы, рабская зависимость и безответная покорность воспитан­
ницы показываются драматически тем, что все движения Лизаветы Ива­
новны связываются и прерываются окриками старухи. Лизанька мечется,
спеша исполнить ее приказания. А эти приказания отменяются нетерпе­
ливой и капризной самодуркой раньше, чем Лизавета Ивановна успеет
их исполнить или даже приступить к их исполнению. Автор не комменти­
рует диалога, не останавливается на эмоциях и переживаниях Лизы.
Но достаточно сгруппировать окрики и укоры старухи, чтобы понять всю
унизительность и всю мучительность жизни бедной воспитанницы на по­
ложении служанки знатной старухи. А далее эти частные сцепы, в кото­
рых воспроизводятся события одного дня, комментируются самой Лиза­
ветой Ивановной как символ всей ее безрадостной жизни. — «И вот моя
жизнь! — подумала Лизавета Ивановна». Эту субъективную оценку по­
вествователь признает справедливой, достоверной. «В самом деле, Лиза­
вета Ивановна была пренесчастное создание». Литературный авторитет
Данте утверждает объективность авторского суждения и в то же время
обвевает его экспрессией сострадания, теплого сочувствия. «Горек чужой
хлеб, говорит Данте, и тяжелы ступени чужого крыльца, а кому и знать
горечь зависимости, как не бедной воспитаннице знатной старухи?» Та­
ким образом, экспрессивные нюансы эпиграфа вступают в противоречие
с тоном повествования. Отрывок «светского разговора» (так обозначен
эпиграф) представляется диссонирующим аккордом, композиционные
функции которого остаются до конца, до эпилога, утаенными. Заключен­
ная в эпиграфе ирония преодолевается интонацией теплого сочувствия,
глубокой заинтересованности автора в судьбе бедной воспитанницы.
Так же, как в изображении старой графини, автор после драматиче­
ской демонстрации персонажа набрасывает психологический портрет Ли­
заветы Ивановны, сам делаясь интерпретатором действительности. По­
нятно, что прежде всего в круг его оценок и толкований попадает образ
старой графини: ведь лишь в соотношении с ним проясняется скорбный
лик ее бедной воспитанницы. В контраст эгоистической и своенравной
старухе рисуется образ тихой Лизаветы Ивановны как домашней муче­
ницы. Трагедия ее существования выражена синтаксически — формами
неожиданных присоединительных противопоставлений, изображающих
внутреннее противоречие ее действий с результатами их. Парные предло­
жения с противительно-следственным значением союза и выстроены
в анафорический ряд:
«Она разливала чай и получала выговоры за лишний расход сахара;
она вслух читала романы и виновата была во всех ошибках автора; она
сопровождала графиню в ее прогулках и отвечала за погоду и мостовую».
270 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИ ГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

Принцип противительных присоединений с новым логическим смыслом


продолжает затем действовать и в более сложных формах синтаксиче­
ских сочетаний: «Ей было назначено жалованье, которое никогда не до­
плачивали; а между тем требовали от нее, чтоб она одета была, как и все,
то есть как очень немногие». Эта характеристика Лизаветы Ивановны,
построенная на антитезах, развивается в контрастной симметрии с сти­
листическими формами образа старухи. Графиня изображается в домаш­
нем обиходе и «в суетностях большого света», и образ Лизаветы Ива­
новны тоже проводится через мучительные коллизии домашнего обихода
и жалкие унижения света.
«Все ее знали, и никто не замечал; на балах она танцевала только
тогда, когда не доставало vis-à-vis, и дамы брали ее под руку всякий раз,
как им нужно было идти в уборную поправить что-нибудь в своем
наряде».
В этом приеме изображения посредством сопоставления и подчерки­
вания несоответствий и противоречий также проявляется горестное со­
чувствие автора «пренесчастному созданию», обреченному на жизнь,
полную унижений. Эта экспрессия, логически вытекающая из авторской
оценки Лизаветы Ивановны («Лизавета Ивановна была в сто раз милее
наглых и холодных невест [ ...] »), прорывается в патетическом восклица­
нии: «Сколько раз, оставя тихонько скучную и пышную гостиную, она
уходила плакать в бедной своей комнате, где стояли ширмы, оклеенные
обоями, комод, зеркальце и крашеная кровать, и где сальная свеча темно
горела в медном шандале!» К трагедии унижений присоединяется траге­
дия бедности. Так в структуре повествования осуществляется слом дра­
матического движения. Драматизация уходит внутрь повествовательной
речи.
После этого эмоционального описания обозначаются новые приемы
изображения характера Лизаветы Ивановны. Среди них па первом
месте — метод психологического самораскрытия персонажа. Лизавета
Ивановна, больше, чем другие герои «Пиковой дамы», склонна к рефлек­
сии, т. е. повествователь чаще всего изображает ее душевную жизнь не­
посредственно, воспроизводя ее размышления и чувства (см. начала
третьей и четвертой глав). Экспрессия «внутренней речи» самой бедной
воспитанницы раскрывает и отражает ее образ. В этом плане расчет и
боязливая осторожность самолюбивой девушки сталкивается с ее нетерпе­
нием, пылкостью и романтической мечтательностью. Но думы Лизаветы
Ивановны обычно представлены в форме «непрямой» речи; они вовлечены
в сферу повествовательного стиля и преобразованы авторской передачей
их. Таким образом, точка зрения повествователя сплетается с самооцен­
ками героини. Но и независимо от указанной формы передачи раздумий
Лизаветы Ивановны, повествование нередко приближается к ее понима­
нию по экспрессии и словесным краскам. Волнение переживающего драму
субъекта передается повествованию. Но и здесь двойственность освеще­
ния образа остается, так как плоскость авторской речи не совсем сли­
вается с сознанием, с внутренней речью героини. Напротив, возникают
сложные и разнообразные колебания «непрямого» повествовательного
стиля, и непрестанно меняется отношение авторской речи к «чужому
слову», к чужой точке зрения, то есть к рефлексиям и оценкам самой
Лизаветы Ивановны. Кроме того, нередко повествование принимает объ­
ективное течение. Повествователь выходит за пределы сферы сознания
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 271

Лизаветы Ивановны и становится в позу стороннего, то бесстрастного,


то иронически беспристрастного живописателя быта (сцена с мамзелью,
рассказ о письмах Германна). Тогда возникает резкая стилистическая
граница между языком авторского изложения и чужой, «несобственно­
прямой речью» в составе повествования. Эта изменчивость в соотношении
субъектных планов делает зыбкими, колеблющимися, противоречивыми
внутренние черты облика Лизаветы Ивановны и сюжетные функции
образа молодой девушки в общей композиции повести. Особенно ярко
сказывается это на ходе любовной драмы.
В дымке противоречивых намеков движется романическая интрига
повести. На кого направлена страсть Германна? С кем соединены его
участь и его счастье? Ведь само обладание тремя верными картами Гер­
манн первоначально связывает с «милостью старухи» («подбиться в ее
милость, — пожалуй, сделаться ее любовником»). Но потом выступает на
сцену Лизавета Ивановна. Для девушки робкой и расчетливой, но само­
любивой и «с нетерпением ожидавшей избавителя», эти «тайные, тесные
сношения с молодым мужчиной» были любовью... Тем более, что они
соответствовали ее пылкому воображению, воспитанному на романтиче­
ской литературе. Но в тонком стилистическом рисунке авторского пове­
ствования остро сочетается многообразие противоречивых смысловых кра­
сок.
Образ Германна предстает перед читателем в романтической тоге, ко­
торой облекает его Лизавета Ивановна. Рассказ о появлении перед домом
графини молодого инженера ведется с точки зрения Лизаветы Ивановны:
«Дня через два, выходя с графиней садиться в карету, она опять его
увидела. Он стоял у самого подъезда, закрыв лицо бобровым воротником:
черные глаза его сверкали из-под шляпы». И внешние приметы зарождаю­
щегося увлечения Германна описываются через призму сознания Лизаветы
Ивановны, в свете ее осмысления: «Молодой человек, казалось, был за
то ей благодарен: она видела острым взором молодости, как быстрый
румянец покрывал его бледные щеки всякий раз, когда взоры их встре­
чались».
Распространение глагола «видела» фразой «острым взором молодости»
должно внушить мысль, что наблюдения Лизаветы Ивановны соответ­
ствуют объективному существу дела. Вслед за этим повествование сна­
чала придвигается ближе к авторской точке зрения, а потом перемеща­
ется в субъектную сферу Германна. Так через восприятие Германна
преломляется описание первой встречи с Лизаветой Ивановной.
«Он остановился и стал смотреть на окна. В одном увидел он черново­
лосую головку, наклоненную, вероятно, над книгой или над работой.
Головка приподнялась». Далее автор свидетельствует: «Германн увидел
свежее личико и черные глаза. Эта минута решила его участь». Какой
конкретный смысл следует вложить в эту последнюю фразу — неопреде­
ленную и двусмысленную? Из предшествующего контекста возникает
понимание: Германн полюбил. Но ведь повесть в последних главах уводит
читателя от этой мысли. Германн через Лизу нашел лишь путь к откры­
тию тайны верных карт. Приходится думать: образ Лизы вызывает в Гер­
манне решимость на «интригу».
Так же двусмысленны фразы, говорящие о содержании любовной пе­
реписки между Германном и Лизаветой Ивановной:
272 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

«Письмо содержало в себе признание в любви: оно было нежно, почти­


тельно и слово в слово взято из немецкого романа». Для Лизаветы Ива­
новны эти определения — «нежно, почтительно» чужды всякой иронии;
для нее — нежность и почтительность письма — непосредственное выра­
жение влечения к ней Германна. Таким образом, субъективно-ирониче­
ский слом происходит внутри синтаксического единства: к фразе, выра­
жающей точку зрения Лизаветы Ивановны, — «оно было нежно, почти­
тельно» — неожиданно присоединяется новое коварное звено: «и слово
в слово взято из немецкого романа». Затем это смысловое раздвоение
как бы преодолевается и вместе с тем подчеркивается пояснением повест­
вователя: «Но Лизавета Ивановна по-немецки не умела и была очень им
довольна».
После этого Германн, «очень занятый своей интригою», активно ведет
наступление. Он спешно требует свидания и пишет каждый день новые
письма. «Они уже не были переведены с немецкого. Германн их писал,
вдохновенный страстию, и говорил языком, ему свойственным: в них
выражались и непреклонность его желаний и беспорядок необузданного
воображения». Трагедия Германна здесь углубляется. Страсть к золоту,
навязчивая идея о трех верных картах как будто сочетаются с любовью
к бедной девушке.
Однако нельзя не заметить, что страсть, вдохновлявшая Германна, по
имени не названа, и охарактеризованы лишь общие свойства, присущие
речи Германна и выражающие его духовный облик: беспорядочно-необуз­
данное воображение и непреклонность воли. Таким образом, и здесь лишь
рассеяны намеки на возможность понимания этих слов в романическом
смысле, но не вполне исключены возможности и других осмыслений.
Правда, дальнейшее развитие повести как будто неотвратимо ведет к раз­
решению этих намеков в сторону страсти Германна к Лизе. Но в середине
третьей главы наступает решительный перелом. Он обозначается эмоцио­
нальной паузой. Выбор страсти между Лизаветой Ивановной и старухой
произведен. Роман Германна с Лизой расплывается как сюжетная иллю­
зия. «Германн [ ...] увидел узкую витую лестницу, которая вела в ком­
нату бедной воспитанницы... Но он воротился и вошел в темный каби­
нет».
«Германн глядел в щелку: Лизавета Ивановна прошла мимо его. Гер­
манн услышал ее торопливые шаги по ступеням ее лестницы. В сердце
его отозвалось нечто похожее на угрызение совести и снова умолкло.
Он окаменел».
Так приобретательская мания, навязчивая идея трех верных карт
убивает влечение к Лизе. Показателен смысловой контраст обозначений:
слова трепетать, трепет выражают предел страстных томлений Германна
и Лизы. Но Германн «трепещет» при мысли о старухе и о тайне трех
верных карт.
«— Чей это дом? — спросил он у углового будочника.
— Графини***, — отвечал будочник.
Германн затрепетал».
Представляется более противоречивым и странным применение этого
слова в такой связи: «Германн трепетал как тигр, ожидая назначенного
времени». Но затем сразу же делается ясным, что этот трепет тигра
перед добычей относится к старухе, а не к Лизавете Ивановне. А трепет
бедной воспитанницы был трепетом любви к Германну. Она «с трепетом
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИ ГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 273

вошла к себе, надеясь найти там Германна и желая не найти его».


«Вдруг дверь отворилась и Германн вошел. Она затрепетала.. .» Харак­
терно, что автор заставляет Лизавету Ивановну, еще ничего не знающую
о том, что произошло в спальне старухи, снова переживать всю историю
своего романа с Германном в глубоких размышлениях после бала, в то
время как читатель уже был свидетелем смерти старухи и убедился в ма­
ниакальной одержимости Германна. Только после признания Германна
бедная воспитанница, «в позднем, мучительном своем раскаянии», начи­
нает совсем по-иному понимать все те знаки и события, которые раньше
ей говорили о любви и которые с теми же значениями включались в по­
вествование автором: «Итак, эти страстные письма, эти пламенные тре­
бования, это дерзкое, упорное преследование, все это было не любовь!
Деньги — вот чего алкала его душа! Не она могла утолить его желания
(ср. «непреклонность его желаний». — В. В.) и осчастливить его! Бедная
воспитанница была не что иное, как слепая помощница разбойника,
убийцы старой ее благодетельницы!..»
Здесь еще раз подтверждается автором характер отношения Германна
к Лизавете Ивановне, его маниакальная «окаменелость»: «Германн смот­
рел на нее молча: сердце его также терзалось, но ни слезы бедной де­
вушки, ни удивительная прелесть ее горести не тревожили суровой души
его [ ...] . Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны [..·]» Так из­
менчиво переосмысляются в развитии повести все выражения и образы,
в которых можно было первоначально усмотреть намеки на роман Гер­
манна с Лизой *.
Любопытно, что именно в четвертой главе, в которой трагически раз­
биваются все надежды, все мечты бедной девушки, и оскорбляется ее
любовь, экспрессия горячей симпатии, трогательного участия окрашивает
авторское повествование. Создается своеобразный лирический апофеоз
бедной воспитанницы, на фоне которого особенно рельефно выделяется
безучастие Германна, его поглощенность мыслью о невозвратной потере
тайны обогащения. Сложная борьба между страхом и страстью, раньше
изображавшаяся повествователем во всех ее оттенках и перипетиях, те­
перь выражается в такой присоединительной антитезе: «с трепетом вошла
к себе, надеясь найти там Германна и желая не найти его. С первого
Ьзгляда она удостоверилась в его отсутствии и благодарила судьбу за
препятствие, помешавшее их свиданию». Раздумье Лизаветы Ивановны,
изложенное в форме «непрямой речи», накладывает отпечаток лириче­
ской экспрессии и на повествовательный стиль самого автора: «Горько
заплакала она в позднем, мучительном своем раскаянии. Германн смотрел
на нее молча [...] ни слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть
ее горести не тревожили суровой души его». Та же экспрессия глубокого
сочувствия пронизывает и формы изображения внешнего состояния не­
счастной девушки, ее поз, выражающих горесть и отчаяние. «Германн
пожал ее холодную безответную руку, поцеловал ее наклоненную голову
[...]»
Приемы характеристики Лизы осложнены лирическими формами вы­
ражения. Эта широта экспрессивных колебаний придает образу Лиза­
веты Ивановны неопределенность очертаний, эскизную небрежность. Есть
ощущение даже сознательной недоконченности, некоторой «незамкну-
тости» образа. После свидания с Германном Лизавета Ивановна уходит
за кулисы повествования. До эпилога встречаются еще лишь два упо-
18 В. В. В и н о гр а д о в
274 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИ ГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

минания о ней. Оба связывают ее судьбу с драмой Германна — и оба не


только вносят очень тонкие штрихи в изображение наиболее страшных
и значительных эпизодов отношения Германна к старой графине, но и
углубляют трагизм положения Лизы. Когда Германн, устрашенный ви­
дением, навзничь грянулся оземь на ступенях катафалка, «в то же самое
время Лизавету Ивановну вынесли в обмороке на паперть». Одной этой
фразой рельефно рисуется весь ужас душевного состояния, вся тяжесть
страданий обманутой любовницы. Другое упоминание о ней вкраплено
в речь старухи, которая в ночном видении Германну ставит условием
своего прощения женитьбу его на Лизавете Ивановне. Таким образом, на
протяжении всей повести участь Лизаветы Ивановны тесно сплетается
с судьбой Германна. Тем как будто неожиданнее и сенсационнее пред­
ставляется сообщение эпилога. Однако именно в противоречивой сфере
повествовательного стиля, в эпиграфах были заложены такие смысловые
оттенки, которые раскрываются в эпилоге. Показательно, что Лизавета
Ивановна, расставшись с своими романтическими иллюзиями, «вышла за­
муж за очень любезною молодого человека», который «имеет порядочное
состояние» (не без побочных мыслей повествователь указывает и на то,
что муж Лизаветы Ивановны — сын бывшего управителя у старой гра­
фини). Но не менее знаменательна как бы вскользь брошенная фраза:
«У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница». На образ
Лизаветы Ивановны ложится тень от старой графини. Кажется, что
Лизавета Ивановна, превратившись в «несносную причудницу», будет
вымещать на бедной родственнице свои прежние унижения. Во всяком
случае, такое предположение не исключено. В указании на «бедную род­
ственницу» подозревается тайный намек, символический умысел, направ­
ленный на полное, всестороннее изображение всех колебаний и измене­
ний в характере бедной воспитанницы, устроившей наконец свою
судьбу 10.
Процесс худоя{ественного формирования образа Лизаветы Ивановны
находится в зависимости от роли Германна. Сквозь призму сознания бед­
ной воспитанницы нередко изображается ее «любовник». Изменения
в авторской оценке, в освещении личности Германна, непосредственно отра­
жаются на понимании образа Лизы.
§ 5. Образ Германна — художественный центр повести. К нему на­
правлены и к нему постепенно стягиваются все события. Поэтому в са­
мих приемах раскрытия этого образа знаменательна всякая деталь. Этот
образ выплывает из атмосферы карточной игры. В начале XIX в. образы
судьбы и карточной игры, блуждавшие по разным литературным жан­
рам, были осложнены в мировой литературе своеобразными романтиче­
скими намеками. В азартной игре, как и в маскараде, воплощалась тогда
символика человеческой жизни и .
10 См. бытовые комментарии у Н. О. Лернера: «Рассказы о Пушкине», с. 159.
11 Любопытна анонимная драма «Игроки» (рукопись Библиотеки русской драмы),
которая дозволена к представлению 28 января 1834 г.* У ней есть пролог-Мисте-
рия «Маскарад». Этот пролог изображ ает бал-маскарад среди азартной игры
в карты и в шахматы. Мефистофель танцует с проигравшейся донной Дести-
ной (т. е. Судьбой) и уговаривает ее:
Б ез денег жить нельзя, послушай, донна.
Напрасно ты так честью дорожишь.
Что имя? Что молва? Пустые звуки.
За золото — игрушек жаль тебе.
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 275

В Германне, по отзыву Томского, скрыта была «душа Мефистофеля».


Но образ картежного игрока характеризуется, кроме «души Мефисто­
феля», еще и «профилем Наполеона».
В присвоении Германну «профиля Наполеона» крылся глубокий
смысл. Любопытна характеристика Германна-Ирмуса у Шаховского:
«Шляпа с полями, аттитюд Наполеона, мрачность Байрона. Он на меня
взглянул таким Корсером». Образ Корсара, перенесенный на Германна,
тесно связан с теми «внутренними формами» байроновского героя, ко­
торые сближали его с Наполеоном. Пушкин в статье о Байроне писал*:
«Ни одно из произведений лорда Байрона не сделало в Англии такого
сильного впечатления, как его поэма „Корсар", несмотря на то, что она
в достоинстве уступает многим другим [ ...] . «Корсар» неимовер­
ным своим успехом был обязан характеру главного лица, таинственно
напоминающего нам человека, коего роковая воля правила тогда одной
частию Европы, угрожая другой.
По крайней мере английские критики предполагали в Байроне сие
намерение, но вероятнее, что поэт и здесь вывел на сцену лицо, являю­
щееся во всех его созданиях, и которое, наконец, принял он сам на себя
в „Чильд-Гарольде“. Как бы то ни было, поэт никогда не изъяснял своего
намерения: сближение себя с Наполеоном нравилось его самолюбию».
Вместе с тем Наполеон в поэзии Пуш кина— «муж рока» («Полтава»),
«муж земных судеб» ** (l’homme du destin).
Игра в карты в X VIII в., пройдя через военную среду, впитала
в свою арготическую систему — своеобразные образы военной профессии.
Они отразились не только в терминологии, но и в «мифологии» игры.
Игра часто представлялась в метафорах войны.
В комедии «Игрок» (СПб., 1815***) Гектор, слуга игрока, сообщает
невесте своего барина Ветрида об его времяпрепровождении: «Можно еще
его видеть на месте сражения; он поражает справа и слева, перед собою
и за собою, защищается как лев; в прежестоком жару, проклиная участь
нещастливой баталии, собирает последние силы умирающего кошелька
своего, в нещастии своем кажется неустрашимым и продает неприятелю
жизнь и кровь свою очень дорого...» (с. 110). «Сабли уж в руках, и все
к баталии готово; все минуты в день сражения дороги, мы употребим
последнее наше усилие и войска, которые в игре вспомогательными на­
зываются» (с. 111).
В «Жизни игрока, описанной им самим»4*, герой рассуждает: «Смешно
было смотреть нам на купцов; проведав кое-что из картежных штук, они
воображали себя непобедимыми и геройски атаковали наш штосс. Купе­
ческое ли дело, думали мы, так храбриться. Наконец, будучи беспре­
станно поражаемы по недостатку боевых снарядов принуждены нашлись
ретироваться, даже пешком; ибо все деньги и лошадь с прекрасною каб-
риолеткою остались в добычу победителей» (т. II, с. 143—144).
Когда донна Дестина вновь проигрывается, Мефистофель еще раз напут­
ствует ее:
Без имени, без денег худо жить.
Проигрывай остатки скучной жизни.
Донна проигрывает все. И мгновенно совлекается с нее жизнь: вместо ж ен­
щины оказывается скелет, указывающий на доску с шахматами. На столе и
на полу — мешки и груды золота. Так судьба, игра, золото и ж изнь сплетаются
в один символический клубок, который связан с образом Мефистофеля.
18*
276 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИ ГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

Казарин в лермонтовском «Маскараде» так изображает весь этот круг


значений:
На картах золото насыпано горой:
Тот весь гор и т.. . другой
Бледнее, чем мертвец в могиле.
Садимся м ы .. . и загорелся б о й !. .
Тут, тут сквозь душ у переходит
Страстей и ощ ущ ений тьма!
И часто мысль гигантская заводит
П руж ину пылкого у м а ...
И если победишь противника уменьем,
Судьбу заставишь пасть к ногам твоим с смиреньем —
Тогда и сам Наполеон
Тебе покаж ется и жалок и смешон.

Напротив, в комических куплетах образ Наполеона с колодою карт


окружался ироническими каламбурами. Так, у Неелова:
А Бонапарт
С колодой карт
Один в пасьянс играет 12.

Эта многосторонняя семантика перенесенных в карточную игру мета­


фор — в сочетании с образом Наполеона — обнаруживается и в игрецких
образах «Пиковой дамы». Образ игрока и разные значения пиковой
дамы в пушкинской повести столкнулись в контексте одной художест­
венной действительности, определив характер и судьбу Германна. Сна­
чала образ Германна выступает как тип молодого инженера — расчетли­
вого немца. Ср. в «Красном кабачке» Бальзака: «Его звали Германном,
как зовут почти всех немцев, выводимых писателями» *. Уже звание ин­
женера, присвоенное в повести одному Германну, несколько отделяет
Германна от великосветского дворянского круга (ср. указания на со­
циальный генезис Германна в черновых набросках повести). Германн —
новый человек, появившийся на исторической арене, потомок обрусевших
немцев с маленьким капиталом. Известно, что в Военно-инженерный
корпус дети аристократов и крупных помещиков шли с неохотой. Отсюда
не было широкого простора для блестящей карьеры. Доступ в военно­
инженерные школы был открыт и разночинцам13. Вместе с тем инже­
нерная деятельность как бы накладывает на образ Германна уже с са­
мого начала типический отпечаток трезвого приобретателя и честолюбца,
чуждого дворянских иллюзий и дворянского легкомысленного мотовства.
Такое толкование образу Германна давал и кн. А. А. Шаховской в своей
«Хризомании» словами Томского: «Он — инженер, математик... у него
нет нигде, как у нас, русских баричей, ни батюшек, ни матушек, ни де­
ревень, ни наследства» 14. Однако уже в первой главе повести просту­

12 В яземский П. А. Старая записная книжка. Л., 1929, с. 205.


13 См.: Д ельвиг А. И. Мои воспоминания, т. 1. М., 1912, с. 61—62.**
14 См. речь Германна о внуках графини: «Они богаты и без того: они ж е не знают
и цены деньгам. Моту не помогут ваши три карты. Кто не ум еет беречь отцов­
ское наследство, тот все-таки умрет в нищете, несмотря ни на какие демонские
усилия. Я не мот; я знаю цену деньгам».
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 277

пало, хотя и смутно, как сюжетный намек, романтическое противоречие


между теми реальными характеристическими красками, которые накла­
дывали на образ молодого инженера отзывы о нем офицеров-игроков и
реплика самого Германна, — и той странной ситуацией, в которой герой
является на сцену (автор от себя ничего не говорит о Германне, кроме
того, что он молодой инженер). «А каков Германн! — сказал один из
гостей, указывая на молодого инженера — отроду не брал он карты
в руки, отроду не загнул ни одного пароли, а до пяти часов сидит с нами
н смотрит на нашу игру!
— Игра занимает меня сильно, — сказал Германн, — но я не в со­
стоянии жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее».
Томский легко разрешает эту антитезу, подчеркивая психологическую
«понятность» образа Германна («Германн немец: он расчетлив, вот и
все! [...] А если кто для меня непонятен [...] » ) . Возникает иллюзия, что
и самопризнание Германна не противоречит объективности этой насмеш­
ливой, слегка пренебрежительной характеристики. Все же загадка совме­
щения расчетливости и страстного интереса к азартной игре в личности
Германна сохраняет свою силу. Любопытно, что сам Германн продол­
жает в первой главе вести себя как рассудочный немец, далекий от
всякой романтической фантастики. Именно в этом смысле восприни­
мается замечание Германна по поводу анекдота Томского о трех верных
картах: «Сказка! — заметил Германн».
Этот драматический показ образа Германна переносится во второй
главе повести в новую обстановку. Слова инженер, военный инженер,
молодой инженер становятся обозначением, приметой Германна: они
звучат из уст нового действующего лица — Лизаветы Ивановны. История
бедной воспитанницы начинается с увлечения Германном. И образ Гер­
манна теперь преломляется через новую призму, через призму сознания
Лизаветы Ивановны, получая новые качества в воображении молодой
мечтательницы. Создается романтический портрет: «Он стоял у самого
подъезда, закрыв лицо бобровым воротником: черные глаза его сверкали
из-под шляпы».
Авторский комментарий, вмещая этот портрет в биографическую
рамку («Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему малень­
кий капитал»), дополняет и систематизирует обозначившиеся ранее черты
характера Германна. Определяется психологическая и общественно-бы­
товая раздвоенность личности героя, мотивированная «скрытностью»:
с одной стороны, излишняя бережливость, умеренность и твердость, с дру­
гой стороны, честолюбие, сильные страсти и огненное воображение. И все
ато подчинено жажде «счастья», то есть «капитала», который «достав­
ляет покой и независимость». Таким образом, Германн открыто вступает
в ряды «героев накопления», алчных искателей богатства. Его мечта —
«вынудить клад у очарованной фортуны».
Однако при более тонком стилистическом изучении отрывка повести,
посвященного характеристике Германна, можно заметить здесь своеоб­
разные приемы экспрессивно-противоречивого рисунка. Повествователь,
выступая на сцену сам с своими оценками, с своей экспрессией
(«Однажды — это случилось два дня после вечера, описанного в начале
этой повести, и за неделю перед той сценой, на которой мы останови­
лись [ . . . ] ») , изменяет значение и содержание всех предшествовавших
отзывов о Германне. Акцент вновь перемещается на твердость Германна,
278 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

которая кажется еще более удивительной рядом с указанием на его


сильные страсти и огненное воображение. То насмешливое, слегка ирони­
ческое отношение, которым были обвеяны отзывы товарищей о Германне·
в первой главе, признается редким, необычным явлением: «он был скры­
тен и честолюбив, и товарищи его редко имели случай посмеяться над его
излишней бережливостью». Легко заметить, что в этом изображении, по­
строенном на антитезе, резко сдвигается и смещается смысловая перс­
пектива характера Германна: указанием на сильные страсти и огненное
воображение самой расчетливости и умеренности придается трагический
оттенок. Делается ясным, почему затем повествователь — лишь с некото­
рыми вариациями фраз и формулировок — от себя повторяет, вмещая
в характеристику Германна, все замечания игроков по адресу Германна
и признания самого Германна, но контрастно меняет экспрессию, оце­
ночное содержание всех этих суждений. «Так, например, будучи в душе·
игрок, никогда не брал он карты в руки, ибо рассчитал, что его состоя­
ние не позволяло ему (как сказывал он) ж е р т в о в а т ь н е о б х о д и ­
м ы м в н а д е ж д е п р и о б р е с т и и з л и ш н е е — а между тем, целые
ночи просиживал за карточными столами и следовал с лихорадочным
трепетом за различными оборотами игры». Прибавление фраз: «будучи
в душе игрок», «следовал с лихорадочным трепетом за различными обо­
ротами игры»; изменения в отдельных выражениях: никогда вместо раз­
говорного, фамильярно-иронического отроду (см. первую главу) ; много­
кратная форма просиживал, потребовавшая новых, более определенных
дополнений («целые ночи», «за карточными столами»), замена нейтраль­
ного глагола смотреть книжным следовать — все это создавало другую
атмосферу оценок образа Германна 15.
Для полного понимания этих контрастов изображения необходимо
помнить, что Германн во второй главе ставится повествователем в па­
раллель с Лизаветой Ивановной, как ее воображаемый избавитель. По­
этому авторское повествование как бы поддерживает мечты бедной вос­
питанницы. А эти мечты питались творчеством Байрона и кошмарными
образами «неистовой словесности», «новейшими романами». Кн. Шахов­
ской как пушкинский современник тонко подметил и развил эти повест­
вовательные намеки в своей «Хризомании». Здесь Томский воспитывает
Элизу, принося ей «новые сочинения во всех ужасных родах, между
прочим Бальзака «Сцены из частной жизни». Элиза в ожидании жениха
«должна европейничать и познакомиться с Виктором Гюго, Эженом Сю
и со всей молодой литературой». И в параллель с демоническими обра­
зами «новейшей литературы» встает личность Германна: «ШляЬа с по­
лями, аттитюд Наполеона, мрачность Байрона. Он на меня взглянул та­
ким Корсером».
Анекдотом о трех верных картах Германн сталкивается с почвы обы­
денной житейской трезвости и рассудительности. Он вовлекается в бездну
сильных страстей и огненного воображения. Мир «сказки» окружает его
и придает новую логику, новое направление его поступкам. «Три верных
карты» семантически раздваиваются — так же, как колеблется между

15 Ср., например, в «Критических заметках» П уш кина*: «Будучи русским писате­


лем, я всегда почитал долгом следовать за текущ ей литературой [ . . . ] , всегда
старался войти в образ мыслей моего критика и следовать за его суж де­
ниями [ ...] ».
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 279

двумя смысловыми сферами само понимание счастья, будущего богатства.


В аспекте инженерной, обыденной действительности счастье — это «ка­
питал», утроенный, усемеренный, как основа покоя и независимости,
в аспекте «сказки» — это фантастическое богатство, «клад», который не­
обходимо «вынудить у очарованной фортуны». «Три верных карты» бес­
проигрышной житейской лотереи— «расчет, умеренность и трудолюбие».
На этом пути все взвешено, определено и вычислено. На другом ждут
тайна и судьба, «фортуна», и подстерегает «тайная недоброжелатель­
ность». Этот путь может открыть старуха: ей принадлежит тайна «трех
верных карт» «сказки». Так обрисована романтическая коллизия. Мечты
пока еще недоверчивы. Они умеряются расчетами трезвого математика:
«на это все требуется время — а ей восемьдесят семь лет, — она может
умереть через неделю — через два д н я!.. Да и самый анекдот? Можно ли
ему верить? ..» Таким образом, сначала и фантастика взвешивается на
весах твердого расчета. Но встреча с Лизаветой Ивановной окончательно
направляет Германна по пути «сказки». Он «пошел опять бродить по
городу, и опять очутился перед домом графини***. Неведомая сила, каза­
лось, привлекала его к нему. Он остановился и стал смотреть на окна.
В одном увидел он черноволосую головку, наклоненную, вероятно, над
книгой или над работой. Головка приподнялась. Германн увидел свежее
личико и черные глаза. Эта минута решила его участь». Теперь открыто
устанавливается новая субъектная призма для отражений лика Германна
и для его романтической идеализации — сознание Лизаветы Ивановны.
Но по отношению к этой плоскости понимания характера Германна
повествователь занимает двойственную позицию — то иронического ком­
ментатора, то сочувственного «идеализатора». От этого смысловая перс­
пектива образов непрестанно колеблется. Уже в рассказе о письмах Гер­
манна авторская ирония контрастно выделяет романтическое восприятие
Лизаветы Ивановны. Эпиграф задает топ иропическому пониманию того
вдохновения страсти, которое овладело Германном и разливалось пото­
ком писем: «Vous m'écrivez, non ange, des lettres de quatre pages plus
vite que je ne puis les lire. Переписка».
Однако и независимо от авторской оценки романических мечтаний
-бедной воспитанницы, повествование о Германне иногда окрашивается
иронией. Сцена свидания Германна со старухой носит временами явные
следы авторской иронии. Речь Германна выражает то смиренную мольбу
искателя счастья, то грубую дерзость романтического разбойника. Тон
страстной просьбы, покорных убеждений («Не пугайтесь, ради бога, не
пугайтесь! [...] я пришел умолять вас об одной милости»; «Вы мо­
жете [...] составить счастие моей жизни, и оно ничего не будет вам
стоить [.. .]») прерывается сердитыми репликами алчного игрока. От этого
сочетания высокого со смешным, ужасного с комическим растет драмати­
ческая напряженность сцены, ее глубокий трагизм.
«— Это была шутка, — сказала она наконец [. ..]
— Этим нечего шутить, — возразил сердито Германн».
В этом возражении сквозит авторская ирония, каламбурно сопостав­
ляющая забавный авантюризм прошлого с тупой непреклонностью совре­
менного героя — Германна.
И далее опять лирический пафос Германна обрывается грубо-нетер­
пеливым « н у !..», которым он заканчивает свои тирады о социальной
пропасти между собой и внуками графини — мотами, не знающими цены
280 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

деньгам. Тут же проскальзывает намек на Чаплицкого: «Моту не помо­


гут ваши три карты. Кто не умеет беречь отцовское добро, тот все-таки
умрет в нищете, несмотря ни на какие демонские усилия». «Графиня мол­
чала; Германн стал на колени». Раздается лирический монолог Германна
с призывом к любви и состраданию. В этом монологе все словесные
краски, все смысловые оттенки отданы на службу выражению страст­
ного томления по тайне, страстной жажды богатства. Симметрично под­
нимаются ступени мольбы: «если когда-нибудь сердце ваше знало чув­
ство любви, если вы помните ее восторги, если вы хоть раз улыбнулись
при плаче новорожденного сына», — и достигают, наконец, предела в за­
клинании: «всем, что ни есть святого в жизни», «если что-нибудь чело­
веческое билось когда-нибудь в груди вашей».
Эта романтическая риторика мобилизует и мотив искупления греха
смертью, мотив дьявольского договора, связанного с тайной верных карт.
«Может быть, она сопряжена с ужасным грехом, с пагубою вечного бла­
женства, с дьявольским договором...»
Так Германн патетически восходит на высоту романтического героя,
предметом страсти которого являются деньги и старуха как хранитель­
ница их тайны.
Монолог Германна в течение этой сцены резко меняет свои краски.
Коленопреклоненный Германн говорит книжным языком («сердце ваше
знало чувство любви»; «с пагубою вечного блаженства»; «дети мои, внуки
и правнуки благословят вашу память и будут ее чтить как святыню»
и т. п.). Речь Германна приобретает размеренность торжественного ли­
рического периода. Анафорически построенные предложения первой части
периода, начинаясь союзом если, становятся все эмоциональнее, вырази­
тельнее, все сильнее напрягают патетику книжно-риторических формул
(ср.: «если когда-нибудь сердце ваше знало чувство любви»; «если что-
нибудь человеческое билось когда-нибудь в груди вашей»). Последо­
вательности эмоционально-смыслового нарастания этих предложений
соответствует во второй части градация слов — «чувствами супруги, любов­
ницы, матери». Самый подбор образов и эпитетов решительно обособ­
ляет эту речь Германна как от общей системы повествовательного стиля,
так и от других речей и реплик всех персонажей повести (ср.: «демон­
ские усилия»; «с дьявольским договором»; «она сопряжена с ужасным
грехом, с пагубою вечного блаженства» и др. под.). Характерен откро­
венно романтический мотив продажи души дьяволу за обладание тайной
трех верных карт.
И вслед за этим лирическим монологом разыгрывается трагическая
сцена, где драматизм происшествия усугубляется комическими деталями.
От молений Германн переходит круто к злобным угрозам старухе.
«Старая ведьма! — сказал он, стиснув зубы, — так я ж заставлю
тебя отвечать...»
И далее трагикомически звучит обращение Германна к трупу старухи
с фамильярным предложением: не ребячиться.
«— Перестаньте ребячиться, — сказал Германн, взяв ее руку».
Эти комические контрасты и противоречия в отношениях Германна
к старухе, образующие тонкий слой повествовательной иронии, намечены
уже в начале сцены.
Германн при виде безмолвной старухи дал волю своему воображению
в таком направлении: «Старуха молча смотрела на него и, казалось, его
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 281

не слыхала. Германн вообразил, что она глуха, и, наклонясь над самым


ее ухом, повторил ей то же самое».
Комментарием к стилистическому анализу этой сцены может служить
такое заявление Пушкина по поводу стилистических приемов П. А. Ка­
тенина: «иногда ужас умножается, когда выражается смехом. — Сцена
тени в „Гамлете" вся писана шутливым, даже низким слогом, но волос
становится дыбом от Гамлетовых шуток» *.
Двойственность в освещении характера Германна особенно ясно обнару­
живается в четвертой главе. Эпиграф к ней утверждает мефистофелев­
скую природу Германна: «Homme sans moeurs et sans religion!» Этим
эпиграфом задано то понимание образа романтического героя, которое
исходит от Лизаветы Ивановны и которое сделано предметом сложной
художественно-реалистической переоценки — со стороны повествователя.
Развивается длинный свиток воспоминаний Лизаветы Ивановны, при по­
вествовательной передаче которых ее личная точка зрения соединяется
с авторской. И в этих воспоминаниях является новое определение лич­
ности Германна, шутливо преподнесенное бедной воспитаннице светским
мистификатором Томским: «Этот Германн [. . . ] — лицо истинно романи­
ческое; у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что
на его совести по крайней мере три злодейства». Германн выступает
как «демон», как «коварный искуситель», который тревожит «сон отроко­
виц». Эти слова Томского снабжены авторским комментарием: «Слова
Томского были не что иное, как мазурочная болтовня, но они глубоко
заронились в душу молодой мечтательницы» (ср.: «Слова Томского раз­
дались в ее душе: у э т о г о ч е л о в е к а по к р а й н е й м е р е т р и
з л о д е й с т в а н а д уше ! » ) . Таким образом, характеристика Германна
как демонического героя становится литературной собственностью мечта­
тельницы. Повествователь откровенно указывает романтические источники
такого понимания образа Германна и тем самым как бы снимает с себя
всякую ответственность за эти порывы воображения молодой мечтатель­
ницы. «Портрет, набросанный Томским, сходствовал с изображением, со­
ставленным ею самою, и, благодаря новейшим романам, это уже пошлое
лицо пугало и пленяло ее воображение». Так по отношению к Германну
(но иначе, чем по отношению к Онегину) повествователь иронически
ставит вопрос: уже не литературная пародия ли он? Во всяком случае,
транспозиция романтических форм характера в сферу сознания Лиза­
веты Ивановны и как бы отказ от них самого повествователя предпола­
гают пародическую изнанку образа Германна. Однако этот строй смыслов
тут же нейтрализуется изображением суровых чувств героя посредством
подбора возвышающих, книжно-романтических символов: «сердце его
также терзалось, но ни слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть
«е горести не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения
совести при мысли о мертвой старухе. Одно его ужасало: невозвратная
потеря тайны [. . .] »
Так Германн окончательно определяется как фанатик одной мечты,
пред которой меркнет и гаснет его увлечение Лизаветой Ивановной.
Вполне понятно, что вслед за этим происходит романтический апофеоз
Германна, утверждение удивительного сходства его с портретом Напо­
леона. «Лизавета Ивановна погасила догорающую свечу: бледный свет
озарил ее комнату. Она отерла заплаканные глаза и подняла их на Гер­
манна: он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь». Повество­
282 О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

ватель далее от себя характеризует эту позу: «В этом положении удиви­


тельно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже
Лизавету Ивановну». Во всем этом отрывке самой непонятной с первого
взгляда является усилительная частица даже. Почему выделена Лизавета
Ивановна? Почему повествователь находит удивительным, что именно-
ее поразило сходство Германна с Наполеоном, раз «профиль Наполеона»
уже раньше она усмотрела в образе Германна? Два понимания воз­
можны. Одно — такое: по замыслу автора, Германн действительно должен
был очень походить на Наполеона. Ведь даже Лизавета Ивановна, раз­
битая, потрясенная, в своей мучительной горести поразилась этим сход­
ством. В таком случае частицей даже автор подчеркивал бы объективную
близость Германна к Наполеону и косвенно — всю глубину горестного·
разочарования бедпой воспитанницы. Однако Германн, как и позднее Рас­
кольников у Достоевского, хотя и глядел в Наполеоны, но не дошел до>
них. Остается другое понимание: за частицей даже скрыта авторская
ирония. Повествователь оставляет неопределенной субъективную окраску
фразы: «В этом положении удивительно напоминал он портрет Напо­
леона». Комментирует ли эта фраза позу Германна только с точки зре­
ния автора или же она говорит только о том, что видела Лизавета Ива­
новна, подняв на Германна свои заплаканные глаза? Оба смысла сосу­
ществуют в ней. Ведь признанье Германна в убийстве старухи и даже
название «чудовище», брошенное Германну Лизаветой Ивановной, вообще
весь ореол убийцы и разбойника могли только увеличить сходство Гер­
манна с романтическими героями («Корсар» Байрона) и в их числе —
с Наполеоном, а не затемнить его в сознании Лизаветы Ивановны. Сле­
дующим предложением и частицей даже перед именем Лизаветы Ива­
новны автор слагает с себя долю ответственности за сравнение Германна
с Наполеоном. Таким образом, здесь открыт путь к ироническому раз­
венчанию мнимого Наполеона. Но оно происходит не сразу. Выходя от
старухи, Германн действительно ведет себя Наполеоном.
На похоронах старухи Германн, «оступившийся и навзничь грянув­
шийся об земь», теряет черты Наполеона, чтобы вновь обрести их в сцене-
карточной игры, где до последнего момента поединка с судьбой его хлад­
нокровие, маниакальная самоуверенность ярко выделяются на фон&
улыбки и дрожащих рук Чекалинского.
Но, кроме этого профиля Наполеона и души Мефистофеля, в пси­
хологический портрет Германна к концу повести вплетается новая черта,
характеризующая психологическое раздвоение этого героя, отсутствие
в нем цельности. Честолюбец с огненными страстями, с непреклонными
желаниями и необузданным воображением, маньяк-приобретатель, нераз­
борчивый в средствах для овладения капиталом, безучастно отнесшийся
к страданиям и судьбе обиженной им девушки, убийца старухи — ока­
зывается слабым, суеверным человеком, со множеством предрассудков.
Возникает трагическое противоречие между романтическим ореолом ге­
роя и его подлинной реалистической сущностью: «У этого человека по
крайней мере три злодейства па душе», — внушал читателю Томский и
за ним Лиза. А повествователь заявляет: «Не чувствуя раскаяния, он не
мог, однако, совершенно заглушить голос совести, твердившей ему: ты
убийца старухи! Имея мало истинной веры, он имел множество предрас­
судков». Поэтому уже падение перед мертвой старухой символически
предрешает поражение Германна, его гибель в борьбе с судьбой.
О «ПИКОВОЙ ДАМЕ». ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА» 283

Так противоречиво — в колеблющемся экспрессивном освещении —


рисуется образ Германна. Гофманские краски сгущаются только к концу
повести (пятая и шестая главы). Идея маниакальной одержимости от­
крыто провозглашается лишь в последней главе. Сумасшествие Германна
•с тонким художественным расчетом вынесено за пределы повести в эпи­
лог. В шестой главе лишь у Нарумова является догадка об этом: «Он
с ума сошел! — подумал Нарумов». Но эта мысль не сделана осью сю­
жетного движения к развязке. Ни герои, ни автор не переживают и не
изображают сумасшествия Германна. Сам Германн освобожден от явных
примет сумасшедшего. Повествователь не углубляется в его психологию.
В этом сознательном художественном игнорировании романтической па­
тетики сумасшествия нельзя не видеть оригинальной художественной
манеры изображения. Ведь даже в эпилоге рассказ о сумасшествии
Германна лишен повышенной эмоциональности. С повествовательной
объективностью рисуется образ жалкого сумасшедшего, который, сидя
s Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы
и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семерка, туз! Тройка, се­
мерка, дама! . .» Оригинальный синтез реалистического сухого и напря­
женного стиля с композиционными формами романтической повести при­
дал образу Германна типическую значительность. Недаром Ф. М. До­
стоевский увидел в нем героя целого «петербургского» периода русской
истории.
§ 6. Сложна и подвижна структура образа персонажа в стиле «Пико­
вой дамы». Нетрудно заметить много общего с этими приемами и в кон­
струкции основных образов «Капитанской дочки» (Гринева, Марьи Ива­
новны, Швабрина и Пугачева) 16 и «Дубровского» — при всей разнице
стилей этих произведений.
Структура характера в художественной прозе Пушкина становится
в последние годы его творчества все более сложной и противоречивой,
манера изображения — более живописной, психологическая перспек­
тива ·— более углубленной и обостренной внутренними контрастами.
Для понимания пушкинского метода изображения характеров чрезвы­
чайно показательны зарисовки происшествий и характеров в дневнике
Пушкина.
Пушкинские приемы выражения и изображения характера, получив
оригинальное развитие в художественной системе Лермонтова, расходятся
затем в русской литературе по разным направлениям. Высшего подъема
и расцвета наиболее близкая к Пушкину манера изображения личности
достигает в творчестве Л. Толстого первого периода (кончая «Анной
Карениной»).
Лев Толстой едва ли не первый в русской прозе (вслед за Лермонто­
вым) ставит во всей экспрессивной глубине и психологической широте
проблему выражения и изображения индивидуальности. Вместе с тем он
выдвигает новые принципы изображения своеобразной личной (а не ти­
повой) характерности в сфере повествовательной и драматической речи
(так же, как ранее Пушкин первый разрешил проблему словесного вы­
ражения личности и ее индивидуальных чувств, дум и настроений в фор­
мах лирического стиха).

16 См., например, книгу: Черняев II. И. «Капитанская дочка» А. С. Пушкина. М.,


1897. Ср. статью: Александров В. Пугачев. — «Литературный критик», 1937, № 1 *.
ПРИЛОЖЕНИЯ

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ,
ПРИНЯТЫЕ В ПРИЛОЖЕНИЯХ
АВ — архив В. В. Виноградова (хра­ ОЗС — Виноградов В. В. О задачах сти­
нится у H. М. Виноградовой-Ма­ листики. Наблюдения над сти­
лышевой) . лем Жития протопопа Аввакума
(в наст. и зд.).
ААН — Архив Академии наук СССР. —
Письма В. В. Виноградова к H. М. ОТХР — Виноградов В. В. О теории х у ­
Малышевой. дожественной речи. М., «Высшая
школа», 1971.
Вахтин 1972 — Бахтин М. М. Проблемы
поэтики Достоевского. 3-е изд. М., ОХП — Виноградов В. В. О худож ествен­
«Худож. лит.», 1972. ной прозе (в наст. изд.).
Вахтин 1975 — Бахтин М. М. Вопросы ОЯХЛ — Виноградов В. В. О языке х у ­
литературы и эстетики. Исследо­ дож ественной литературы. М., Гос­
вания разных лет. М., «Худож. литиздат, 1959.
лит.», 1975.
П-І—П-Ѵ — Поэтика. Временник Отдела
Виноградов II — Виноградов В. В. Избр. словесных искусств ГИИИ. Л.,
труды. Поэтика русской литера­ «Academia». Вып. I — 1926; вып. II,
туры. М., «Наука», 1976. III — 1927; вып. IV — 1928; вып.
ГАХН — Государственная академия х у ­ V — 1929.
дожественных наук в Москве. ПВПК-2, ПВПК-4-5 — Пушкин. Времен­
ник Пушкинской комиссии. М.—
ГБЛ — Отдел рукописей Государствен­
ной библиотеки СССР им. В. И. Ле­ Л., Изд-во АН СССР. Вып. 2 —
нина. 1936; вып. 4-5 — 1939.

ГИИИ — Государственный институт исто­ ПС — Виноградов В. В. Проблема сказа


рии искусств в Ленинграде. в стилистике (в наст. и зд.).

Жирмунский 1977 — Ж ирмунский В. М. СТПРП — Виноградов В. В. Стилистика.


Избранные труды. Теория литера­ Теория поэтической речи. По­
туры. Поэтика. Стилистика. Л., этика. М., Изд-во АН СССР, 1963.
«Наука», 1977. ТОДРЛ — Труды Отдела древнерусской
Иа истории поэтики — Виноградов В. В. литературы Института русской
Из истории изучения поэтики литературы АН СССР (Пушкин­
(20-е годы ). — Изв. АН СССР. Се­ ского дома).
рия лит. и языка, 1975, т. 34, № 3. Тынянов 1977 — Тынянов Ю. Н. По­
ЛГАЛИ — Ленинградский государствен­ этика. История литературы. Кино.
ный архив литературы и искус­ М., «Наука», 1977.
ства.
В. В. ВИНОГРАДОВ
И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ
ПЕРВОЙ ТРЕТИ XX века

1
1928—1929 годы в отечественной поэтике чении прозы имела успехи гораздо бо­
стали временем итогов самого бурного ле скромные: в основном, в области
ее десятилетия. Одна за другой явились теории сю ж ета и отчасти сказа; про­
книги всех ее главных теоретиков — блема прозаического слова в целом по­
В. Ж ирмунского («Вопросы теории ли­ ставлена еще не была.
тературы», 1928), Ю. Тынянова («Ар­ Первой работой Виноградова, рассмат­
хаисты и новаторы», 1929), Б. Томашев- ривавшей вопросы теории прозы, была
ского («О стихе», 1929). Раньше других статья «О задачах стилистики» (1922),
подвел итоги В. Шкловский, выпустив затем явились работы «Проблема сказа
в 1925 г. «Теорию прозы», но в 1929 г. в стилистике» (1925) и «К построению
она вышла вторым изданием, влившись теории поэтического языка» (1926). Эти
в общий хор. Суммирующий характер труды составили, как сказал бы Вино­
носила и «Теория литературы. Поэтика» градов, теоретический триптих, вобрав­
Томашевского (6 изданий, 1925— 1931), ший его главные идеи; сюда надо доба­
которую сам автор желал представить вить статью «О теории литературных
как «просто старую теорию словесности стилей» (1925), ставившую вопросы, об­
Аристотеля» (см. наст, изд., с. 338), щие для прозы и стиха 3. Одновременно
а Б. Эйхенбаум ретроспективно характе­ эти идеи разрабатывались на конкрет­
ризовал как «попытку объединения всех ном историко-литературном материале
теоретических проблем» в «некую ин­ в статьях, составивших затем книгу
вентарную книгу, опись хозяйства» «Эволюция русского натурализма» (1929),
Книги были сборниками статей, но и работах об Ахматовой. Картина слож­
каждый содержал целостную концепцию ных путей научной биографии Виногра­
прозы или стиха, или того и другого. дова предстала бы, однако, упрощенной,
В 1929 г. была закончена работа если б мы стали представлять это соот­
В. В. Виноградова «О худож ественной нош ение теории и истории как плано­
прозе» (вышла в 1930 г.), которая была мерно осущ ествляемое взаимодействие.
замыслена как целостный труд, а «пре­ Так подготавливалась и отчасти сла­
вратилась в сборник, распадающийся на галась книга «О худож ественной про­
две половины» (ОХП, авторское преди­ зе» — содерж ащ ая «общее методологиче­
словие, с. 56 2) , но тоже содержала ори­ ское введение в теорию прозаической
гинальную концепцию — прозаической речи» и охватывающая круг тем, тяго­
речи. Предисловие к этой книге закан­ теющих «к проблеме „бытовой", „со­
чивалось словами о «подведении итогов». циально-прагматической" природе про­
Поэтика, сделав к середине 1920-х го­ зы» (ОХП, с. 56),— книга, занимающая
дов очень много в исследовании стиха — особое место в том переплетении проти­
как ритмики, так и семантики, — в изу- воборствующих идей, которое образовало
сложную картину филологии первой
трети нашего столетия.
1 ЦГАЛИ, ф. 1527, оп. 2, ед. хр. 92.
Тогда ж е появились труды, библио­ 3 Через несколько месяцев после за­
графировавшие (С. Д. Балухатый) вершения этой статьи Виноградов
и методологически анализировавшие пишет, что задумал книгу «О прин­
(Б. М. Энгельгардт, П. Н. Медведев ципах стилистики» (Н. К. Гудзию,
и др.) развитие поэтики. 11 июня 1926 г., ГБЛ, ф. 731); еще
2 Здесь и далее названия и страницы через полгода сообщает тому ж е ад­
работ, вошедш их в наст, изд., указы­ ресату: «Я пиш у книгу «О теории
ваются в самом тексте в скобках. стилей» (24 декабря 1926 г.).
286 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

Успехи лингвистики в минувшем сто­ слова вообще, будут повторены и в той


летии были грандиозны; из гумани­ структуре, какую образует факт поэти­
тарных наук она одна претендовала на ческий» 7.
точность, и для литературоведения, тес­ Виноградов свои построения в области
нимого эссеизмом, зависимого от пси­ теории художественной речи также
хологии творчества и биографической с самого начала основывал на фунда­
фактологии, это было особенно притя­ менте лингвистики, считая стилистику
гательно. «Искусствознание граммати- «одной из глав науки о языке»8.
кализируется», — писал Л. Шпитцер 4, Куда бы ни относить ее, замечал он
и это было правда. Теории поэтики, и тогда же, «к лингвистике ли, к поэтике
западные и отечественные, — все в той ли <.. .>, без широкой лингвистической
или иной мере испытали влияние ос­ подготовки не может быть ее научного
новных лингвистических учений — от построения <.. .>. Перенос на почву ху­
Гумбольдта до младограмматиков и Сос- дожественной речи тех методологических
сюра. В России это пошло еще с симво­ исканий, которые характеризуют совре­
листов, пытавшихся опереться на учение менное движение лингвистической мыс­
Потебни. Свою связь с наукой о языке ли, — вот неотложные задачи стили­
декларировали и футуристы. «Конюшня стики» 9. Так его подход к поэтике и
лингвистики сделалась стойлом литера­ понимался современниками: « П о э т и к а
турных пегасов» (ОХІТ, с. 65). Ориента­ п р и ж и м а е т с я вплотную к линг­
ция поэтики на языкознание ощ уща­ в и с т и к е <...>, а иногда и прямо стре­
лась как явление совершенно естествен­ мясь стать только отделом лингвистики
ное. Приведем только два — но харак­ (у В. В. Виноградова)»10. И расхожде­
терных — высказывания того времени. ния с другими ведущими современни­
«Наука о языке, — писал рецензент ками — теоретиками поэтики были не
только что переизданной книги Потебни в том, надо ль опираться на лингви­
«Мысль и язык», — выработала объек­ стику (тут почти все были едино­
тивный метод исследования, и вопрос душны) , но в том, на к а к у ю лингви­
о научной поэтике есть вопрос о при­ стику опираться, в какой степени и как
менении этого метода к поэзии, а не соотносить ее категории с категориями
внесении интуитивных, оценочно-эстети­ поэтики.
ческих или наивно-социологических мо­ Призывая к сближению с «соседней
ментов в научное исследование»5. Под­ дисциплиной», В. Эйхенбаум писал
водя первые итоги развития «молодой в 1921 г.: «Лингвистика оказывается
русской поэтики» и цитируя слова в ряду наук о природе, поэтика — в ряду
В. Ж ирмунского о том, что в основу наук о духе <.. .>. Поэтика строится на
«построения поэтики должна быть по­ основе телеологического принципа и по­
лож ена классификация фактов языка, тому исходит из понятия п р и е м а ;
какую нам дает лингвистика» 6, Г. О. Ви­
нокур замечал: «Совпадение схем этих 7 Винокур Г. Культура языка. М., 1925,
свидетельствует лишь об одном: прин­
с. 166. Ср.: «Поэтика находит себе на­
стоящее основание в лингвистике как
ципы, с помощью которых группирует науке о языке вообще. Так, поэтика
свой материал поэтика, суть т е ж е возможна только через лингвистику»
принципы, что и в лингвистике <·.·>. (іон же. Поэтика. Лингвистика. Социо­
Все те отдельные моменты, которые бу­
логия.— «Леф», 1923, № 3, с. 110).
8 Виноградов В. О символике А. Ахма­
дут наблюдены лингвистом в структуре товой. — «Литературная мысль». Аль­
манах I. Пг., 1922, с. 92.
4 S p itzer L. Stilstudien Bd. II. Stilspra- 9 Виноградов II, с. 459.
chen. München, 1928, S. 502. 10 Вахтин 1975, с. 11; полемика с таким
5 «Леф», 1923, № 3, с. 173. пониманием поэтики см. там же,
6 См.: Ж и рм ун ски й 1977, с. 28. с. 43—50.
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 287

лингвистика ж е, как и все естествозна­ с точки зрения «духа», «гения» языка и .


ние, имеет дело с категорией причин­ Виноградову с самого начала был
ности и потому исходит из понятия остро чуж д естественно-научный подход,
я в л е н и я к а к т а к о в о г о » 11. Линг­ к язы ку — так, он не раз полемизиро­
вистика понимается здесь в духе младо­ вал с у ж е приводившимся высказыва­
грамматиков, языковое развитие — как нием Эйхенбаума 15.
сфера действия механических законов Отрицательное отношение Виноградова
в представлении естественных наук к младограмматикам в известной мере·
(в этом младограмматики были, как из­ было предопределено отношением к ним
вестно, близки натурализму А. Ш лейхе- его учителя — Л. В. Щербы, писавшего
ра). Младограмматики входили в круг в предисловии к сборнику, где была
чтения формалистов (в частности, опубликована ОЗС, что современное
Г. Пауль 12) . Формалистам были близки языковедение «до некоторой степени
представления о том, что причины дви­ потеряло из виду язык как ж ивую си­
ж ения (самодвижения) языка — внутри- стему знаков, выражающих наши мысли
лингвистические, а не зависят от со- и чувства» 16. Как позж е писал Виногра­
циально-культурных факторов, интерес дов, «самый метод проекционного сбли­
младограмматиков к живым языкам как ж ения и сопоставления отдельных фак­
источнику выяснения общеязыковых за­ тов самых разнообразных индоевропей­
кономерностей (не раз отмечалось, что ских языков, без учета их функций и
участники Опояза переносят явления отношений в рамках отдельной языковой
современных литературных течений на
литературу в ц ел о м 13) и, наконец, от­ ство», — «Леф», с. 478—509). Связь фор­
рицание общ ефилософских подходов мализма с «эстетической практикой»
и «обратная связь» — одна из цен­
11 Эйхенбаум В. О поэзии. Л., 1969, с. 337. тральных идей книги.
12 Ср. параллели с Дарвином в «ка­ 14 См. об этом у Эйхенбаума в книге
техизисе младограмматизма» — книге «Литература» (Л., 1927, с. 120). Фор­
Г. Пауля «Принципы истории языка» малистам импонировало стремление
(1880; 4-е изд. — 1909; рус. пер.: М., младограмматиков к строгости тер­
1960, с. 53, 58—59). минологии и методики описания
13 Формалисты, считал Виноградов, «ухо­ в противоположность терминологиче­
дят в область историко-литературной ской зыбкости романтического пе­
борьбы, примыкая к поэтике опреде­ риода язы кознания и философичности
ленного художественного течения» категорий эстетической школы языка.
(см. с. 252), т. е. футуризма. «Пере­ 15 Виноградов В. О символике А. Ахма­
ж ивание футуризма» он видел не товой, с. 92; ОЗС, с. 7. Ср. в одном
только у Р. Якобсона (Виноградов II, из его неопубликованных фрагмен­
с. 464), но, например, в такой спе­ тов середины 20-х годов: «В сф ере
циальной работе, как известная статья языкознания господство естественно­
Эйхенбаума о «Шинели» Гоголя (Ви­ научных методов исследования при­
ноградов II, с. 197). Наиболее полно вело к крушению самой лингвистики
проблема взаимодействия формализма как самостоятельной дисциплины»
с различными художественны ми те­ (А В). Это сближало его с В. М. Жир­
чениями в искусстве начала XX в. мунским, выступавшим в те ж е годы
(кубо-футуризмом, неоимпрессиониз­ против естественноисторического ме­
мом, кубизмом, имажинизмом и т. п.) ханического объяснения языковых яв­
разработана в кн.: Hansen-Lôve А. А. лений и за их внутреннюю телеоло­
Der m ssisch e Form alism us. Methodolo- гию (Жирмунский 1977, с. 22; ср.
gische R ekonstruktion seiner Entwick- текст, не вошедший в окончательную·
lung aus dem Prinzip der Verfremdung. редакцию «Задач поэтики». — «Нача­
W ien, 1978 (см. главы и разделы: ла», 1921, № 1, с. 57). Ср. полемику
«Формализм и изобразительное аван­ Поливанова с пониманием лингви­
гардное искусство десяты х годов», стики как естественноисторической
«Кубо-футуристическая поэтика «зау­ науки (в его кн.: Статьи по общему
ми» и ранняя формалистическая тео­ языкознанию. М., 1968).
рия поэтического языка», с. 59—172; 16 «Русская речь». Сб-ки статей под ред.
«Формализм и лево-авангардное искус- Л. В. Щербы, I. Пг„ 1923, с. 7.
288 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

системы, Щ ербе казался подозритель- знание говорящ их»17. В понимании те-


ным, неспособным отразить живую язы - леологии языка Виноградов сближался
ковую действительность, активное со- со Ш петом І8.

В современности Виноградова не устраи­ ния некоторых общих лингвистических


вала лингвистика «внешних форм», проблем» 2І. Так, в работе об Ахматовой
лингвистика «без всякой философии», ее стиль, как указывал автор, — «лишь
послуживш ая «опорой историко-литера­ материал для освещ ения некоторых об­
турного изучения в русской филологии щ их и частных вопросов <.. .> поэтиче­
последних лет» (ОХП, с. 66). Ему был ской речи» 22.
близок антипозитивистский (антимладо- Однако Виноградову был далек имма­
грамматический) пафос Кроче—Фосс­ нентный подход шпитцеровского толка,
лера 19 и их ориентация на индивидуаль­ когда исследователь, проникая в замк­
ное в языке (логически приводящее нутый мир литературного памятника,
к индивидуально-стилистическому). От вооруж ается лишь собственным языко­
них ж е исходил и импульс целостного вым чутьем и интуицией и отреш ается
имманентного изучения стиля писателя от истории письменной речи и языка
или отдельного произведения. Х удож е­ худож ественны х произведений. «Знание
ственные произведения для Б. Кроче — языковой культуры его эпохи в воз­
«изолированные, застывшие в своей не­ можной полноте является основным
повторимой индивидуальности миры» 20. эвристическим приемом, необходимым
Говоря о замкнутом и целостном описа­ условием раздвиж ения смысловых пре­
нии поэтической структуры, Виноградов делов литературного памятника, но <.. ·>
прямо ссылается на Кроче с его пред­ изучение худож ественного произведения
ставлением о сознании поэта как «выра­ должно быть имманентным и не навя­
зительном организме законченного смыс­ зывать чуж ды х ем у норм, не переносить
ла» (ОХП, с. 92). Задача лингвиста — в его структуру „внешних11, „запредель­
установить законы и принципы инди­ ных" ем у значений и тенденций» (ОХП,
видуального языкового сознания. Но при с. 69). Опоры на контекст современной
рассмотрении индивидуального стиля как литературному памятнику языковой
некоего языкового микрокосма одно­ ж изни недоставало Виноградову и в це­
временно «намечаются пути цля реше­ лостных анализах Щербы стихотворе­
ний Пуш кина и Лермонтова: худож е­
ственное произведение там «как бы
вынимается из исторических рамок ли­
17 Виноградов В. В. История русских тературной галереи, уносится из „музея"
лингвистических учений. М., 1978,
с. 156. литературы» (ОХП, 62—63; здесь ж е
18 Ср., например: Шпет Г. Внутренняя резко критикуем был А. М. Пешков-
форма слова. Этюды и вариации на ский — за «субъективный импрессио­
темы Гумбольдта. М., 1927, с. 41,
низм лингвиста, нарушающего всякую
83—84.
19 Как впоследствии вспоминал Вино­ историческую перспективу».
градов, Фосслером он заинтересовался «Если у большинства формалистов, —
еще будучи студентом Петроградского отмечает Р. Лахманн, — телеологиче­
университета («Из истории поэтики», ский момент (полностью депсихилогизи-
с. 260).
20 Басин Е. К критике художественного рованный) понимался как такой про-
творчества в эстетике Б. Кроче. —
В сб.: «Проблемы худож ественного
творчества». М., 1975, с. 69. Об этом же: 21 Виноградов В. О символике А. Ахма­
Топуридзе Е. И. Эстетика Б. Кроче. товой, с. 136.
Тбилиси, 1967, с. 198. 22 Виноградов II, с. 370.
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 289

цесс создания языкового произведения Но фосслеровско-шпитцеровская (и от­


искусства, который базируется не на части потебнианская26) «наука об ин­
индивидуальном акте (H andlung), а на дивидуальном говорении» и эстетика
активности самого языка, то Виногра­ слова при всем том, что она, возможно,
дов подчеркивает творческий действен­ даж е улавливает истоки поэтического
ный индивидуальный момент отбора и слова, не может, по мнению Виногра­
организации по отношению к эстетиче­ дова, стать основой теории поэтической
ской цели, устанавливаемой творцом речи, — об этом он писал в обобщающей
(Produzent) » 23. Действительно, вслед за статье 1926 г. «К построению теории
Фосслером (и Ш питцером) Виноградов поэтического языка» (см. «Приложения»
многое отдавал роли индивидуального в наст. изд.).
почина художника, его «творческого П реж де всего, индивидуальное — не
преображения языковых средств своего всегда является творческим, но может
времени» и последующ его усвоения их быть просто вненормативным для дан­
сначала литературной школою, а затем ного языкового коллектива. Кроме того,
более широким социальным коллекти­ эстетика слова не м ож ет стать такой
вом (не считая это, правда, главной основою потому, что она не обещ ает
движ ущ ей силой языкового развития). «исчерпывающего охвата самих форм
Фосслер остро ставил вопрос о связи языка» (одно из изначальных требова­
истории языка с историей литературы ний Виноградова), а лишь «притяги­
(и даж е шире — искусства вообще) 24. вает» некоторые из них применительно
В начерченной Виноградовым программе к избранной философской теории.
задач науки о языке литературы Но главное для Виноградова то, что
«в историческом плане» явно слышимы система, опирающ аяся во всех своих спе­
отзвуки фосслерианских идей — подчер­ куляциях на анализ структуры о т-
кивание роли индивидуального творче­ д е л ь н о г о слова (и С лова), не в со­
ского акта худож ника слова, истории стоянии раскрыть динамику многообраз­
языка и даж е обращение к одному из ных связей в структуре ц е л о г о про­
центральных положений Фосслера — изведения, сложность всех его семанти­
истории лингвистического вкуса 25. ческих сцеплений, не исчерпывающуюся
закономерностями «микротекста». В своем
23 Lachmann R. Das problem der poeti- «эстетическом восхождении» (Ш пет) та­
schen Sprache bei V. V. Vinogradov. — кая система неизбеж но оставит внизу
«Poetics», The Hague—Paris, 1974,
поэтическую конкретность данного тек­
N 11, S. 107.
24 См. особенно: Vossler K. G eist und ста. Потебня, рассматривая даж е це­
Kultur in der Sprache. Heidelberg, лостные худож ественны е произведения
1925; G esam m elte A ufsatze zur Sprach- по аналогии со словом, тем самым
philosophie. München, 1923. (Эти книги
упрощал, замечает Виноградов, «имма­
с многочисленными пометами Вино­
градова хранятся в его кабинете-биб­ нентный анализ их структуры вплоть
лиотеке в ИРЛ И). до устранения проблемы композиции»
25 ОЗС, с. 5; ОХП, с. 96; ср. у Фосслера
в его «Грамматике и истории языка»:
«История лингвистического вкуса <.. .> «О поэзии Анны Ахматовой» (Вино­
является величайшим и важнейшим градов II, с. 373).
дезидератом современного языковеде­ 26 «Отрешаясь от своеобразий метафи-
ния» («Логос», 1910, кн. I, с. 168). зико-лингвистической концепции Фосс­
См. использование понятия «лингви­ лера, — писал Виноградов, — решаюсь
стического вкуса» при конкретном ставить его рядом с Потебней»
анализе текста: Виноградов В. В. («К построению теории поэтического
Из наблюдений над языком и стилем языка», с. 252). Соположение, осно­
И. И. Дмитриева. — «Материалы и ванное на общ их метафизических
иссл. по истории русского литерат. истоках (Гумбольдт), а также на
языка», т. I. М.—Л., 1949, с. 168 и общности представления о первичной
след.; ОЯХЛ, с. 204; ср. также в книге поэтичности языка.
19 В . В . В и н о гр ад о в
290 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

(с. 255). Отвечая одному из известных образ всякого искусства», а структура


потебнианцев, Б. А. Л езину, Виноградов его — модель, «тип всякого эстетического
писал об этой стороне учения харьков­ предмета» 29. И образ для него не только
ского философа языка: «Потебня все слово-образ, но и предложение, строфа,
рассматривал как слово. Следовательно, глава, целое произведение, например,
он не мог говорить о динамике словес­ «Медный всадник» или «Евгений Оне­
ных рядов (символов), так как за пре­ гин» 30. Композиция в целом — это
делы понятия слова (понимаемого им экспликация и развитие «отдельного
очень широко — в этом заслуга Потебни) слова». Такое понимание не провоциро­
он не выходил. Отсюда он мало учиты­ вало на изучение конкретных компози­
вал семантическую роль ритма, мело­ ционных речевых форм. В представле­
дии, эвфонии и т. п. Беспредметная, нии ж е Виноградова слово в его отдель­
чисто словесная игра пересечением сим­ ности, даж е глубоко понятое метафи­
волических плоскостей (о «внутренней зически, не может лечь в основу теории
форме» в смысле потебнианском гово­ поэтического языка. Ею м ож ет стать
рить тут не приходится) — тоже не только учение о структурах, исходящ ее
могла быть учтена в системе Потебни» 21. из категории системы и отчетливого раз­
По той ж е причине основой для по­ деления синхронического («функциональ­
строения теории поэтической речи в ви- но-имманентного» в терминологии Вино­
ноградовском ее понимании не могла градова) и диахронического («ретроспек-
стать и шпетовская концепция слова: тивно-проекционного») подходов. Но та­
для Ш пета язык — «прототип и репрезен­ кие устремления вели к И. А. Б одуэну
тант всякого выражения, прикрываю­ де Куртенэ и, конечно, к Ф. де С оссю ру3'.
щего собою значение» 28, слово — «про­

4 .
Дихотомия «синхрония — диахрония» — преж де всего в теории Соссюра — в»
была тем, что, пожалуй, заметилось всяком случае, на русской почве. Ѳ ней

27 Письмо от 29 октября 1925 г. (ЦГАЛИ, Запада и Востока им. Веселовского


ф. 287, οπ. 1, ед. хр. 8). при ЛГУ, среди участников которой
28 Шпет Г. Введение в этническую пси­ был и Виноградов, 8 декабря 1923 г.
хологию. М., 1927, с. 63. С. И. Бернштейном был прочитан ре­
29 Он же. Эстетические фрагменты. I. ферат о «Курсе» Соссюра (Щерба Л. В.
Пг„ 1922, с. 36. Избранные работы по русскому
30 Он же. Эстетические фрагменты. III. языку. М., 1957, с. 94; здесь ж е сооб­
Пг., 1923, с. 33. С этим пониманием щение Щербы, что экземпляр книги
полемизировал Ю. Тынянов (см. опуб­ Соссюра был получен в Петрограде
ликованный нами первоначальный в 1923 г.). Извлечения из реферата
вариант предисловия к «Проблеме см.: «Известия АН СССР. Серия лите­
стихотворного языка». — Тынянов 1977, ратуры и языка», 1976, т. 35, вып. 5
с. 253, 503). (публикация Н. А. Слюсаревой и
31 С идеями Соссюра Виноградов впер­ В. Г. К узнецова). Виноградов был
вые познакомился, очевидно, по из­ одним из первых печатно откликнув­
ложению в статье С. Карцевского ш ихся на «Курс» отечественных уче­
в ж урн. «Slavia», 1922, № 2—3 (см. ных. О внимании его к развитию
с. 39 наст, изд., а также: Виногра­ идей Соссюра в конце 20-х годов кос­
дов II, с. 370). Ссылка на 2-е изд. венное свидетельство находим в письме
«Cours de linguistique générale» (1922) Якобсона к Н. С. Трубецкому: «Вино­
есть в книге «О поэзии Анны Ахма­ градов, по словам Дурново, обвиняет
товой», законченной летом 1923 г. нас в том, что мы схоластическими
В лингвистической секции Научно-ис­ схемами мертвим принципы Соссюра»
следовательского института сравни­ (N. S. Trubetzkoy’s Letters and Notes.
тельной истории литератур и языков Prepared for publication by R. Jakob-
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 291

говорили все первые рецензенты «Кур­ Пафос соссюровского противоположения


са» — и его партизаны и критики32. обоих подходов достаточно я вствененЭ4.
Применительно к поэтике об этом раз­ Но Соссюр не только противополагал,
делении Виноградовым впервые было но и долж ен был в своих теоретических
заявлено в ОЗС — со ссылкой на Сос­ новациях резко обособить синхронию от
сюра, а также на Бодуэна де Куртенэ, диахронии; в «Курсе» это звучит доста­
Щ ербу, Сеше (см. с. 38—39). И в при­ точно категорично: лингвист, желающ ий
менении к индивидуальному стилю пи­ понять наличное состояние фактов язы ­
сателя такое описание должно быть ка, «должен закрыть глаза на то, как
освобождено от всяких историко-генети­ оно получилось, и пренебречь диахро­
ческих разысканий. Оно по необходи­ нией» 35.
мости статично. Динамика ж е индиви­ У Виноградова — не отъединенность,
дуального стиля учитывается как неко­ но тесная связь, взаимокорректировка
торое преобразование той ж е системы, подходов. Функционально-имманентное
ядро которой остается устойчивым. По­ описание не самостоятельно: оно требует
следовательность синхронического прин­ своего продолж ения в ретроспективно­
ципа в применении к стилистике рас­ проекционном плане, на фоне располо­
крыть необходимо было потому, что, ж ивш ихся в диахронии других литера­
считал Виноградов, «большинство рус­ турных структур — это позволяет глуб­
ских (особенно новых) попыток стили­ же уяснить собственно-имманентную
стического анализа (например, работы суть первой структуры. С другой сто­
Б. М. Эйхенбаума, В. М. Жирмун­ роны, ретроспективно-проекционный ме­
ского) неудовлетворительны методологи­ тод долж ен корректироваться предвари­
чески именно в силу смеш ения двух тельным имманентным изучением по­
планов изучения — функционально-им­ этики писателя. Для Виноградова под­
манентного и исторического» (с. 39) 33. ходы эти не сущ ествуют один без дру­
гого. Одновременно с осмыслением идей
son w ith the assistance of H. Baran, Соссюра (или ещ е ранее, идя от Бо­
0. Ronen and M. Taylor. The H ague— дуэна де К уртенэ), он утверж дал в и зу­
Paris, 1975, p. 160).
32 В ин окур Г. Культура языка. М., 1925; чении стиля писателя ту гибкость отно­
Шор Р. О. Кризис современной линг­ ш ения «синхрония—диахрония», к кото­
вистики. — «Яфетический сборник», 5, рой устремилась лингвистика и поэтика
1927; Петерсон М. Н. Язык как со­ в конце 20-х годов (тезисы ПЛК, те­
циальное явление. — «Уч. зап. ин-та
языка и лит-ры», I. М., 1927 (ср. зисы Тынянова и Якобсона). Следует
его ж е рец.: «Печать и революция», заметить, что при восприятии х удож е­
1923, № 6). См. также указ. реферат ственного текста вообще проблематично
Бернш тейна и статьи Волошинова. абстрагирование от следов преж них
33 Из не относившихся к этому боль­
ш инству надобно в первую очередь культурных контекстов: литературный
назвать А. П. Скафтымова, посвятив­
шего специальную работу разделению объекта должно предваряться пости­
системно-синхронического ( «теорети­ ж ением его внутренне-конститутив-
ческого») и исторического («генети­ ного смысла» (ГБЛ; опубл.: Тынянов
ческого») подходов к литературному 1977, с. 526).
произведению. Разбирая принципы 34 Ср. схож ий синхронистический пафос
первого, он ссылается на ОЗС. См.: в статье Б. А. Ларина — сотоварища
Скафтымов А. П. К вопросу о соот­ Виноградова по сборнику «Русская
ношении теоретического и историче­ речь», говорившего о «побочности и
ского рассмотрения в истории лите­ шаткости генетических догадок в линг­
ратуры. — «Уч. зап. Саратовского вистике и стилистике»; далее ссылка
ун-та», т.І, вып. 3, 1923, с. 60, 68. на Б одуэна де К уртенэ, Ш. Балли и
Ср. его формулировку, совпадающую Соссюра (Л арин В. А. Эстетика слова
с виноградовским «предварительным и язык писателя. Л., 1974, с. 29).
всесторонним описанием структуры» : 35 Соссюр Ф. Труды по языкознанию. М.,
«Всякое генетическое рассмотрение 1977, с. 114—115.
19*
292 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

апперцепционный фон есть в сознании Ахматовой, основано на о б ъ е к т и в ­


любого, даж е самого неподготовленного н ы х указаниях повторяемости извест­
читателя. ных словесных сцеплений в ее стихах и
Синхроническое описание, по Виногра­ порядка их появления»38. Отличие от
дову начала 20-х годов, ведется как ис­ психологического подхода в духе, ска­
следование индивидуального «языкового жем, И. Фолькельта или Р. Мюллера-
сознания» художника. Именно так сфор­ Фрейенфельса, или харьковской школы
мулированы задачи исследования во (даж е от наиболее близкого к собствен­
введении к первой статье об Ахмато­ но-текстовому анализу Потебни) оче­
вой: определить «пути движ ения сло­ видно. Именно поэтому так органичен
весных ассоциаций в языковом созна­ был переход к рассмотрению феноменов
нии поэтессы» з®. поэтического стиля как внеположенных
Эта категория, несущ ая на себе тер­ сознанию и при диахроническом (ретро­
минологический груз психологической спективно-проекционном) анализе. При
школы, провоцировала на упреки в глав­ нем «основная проблема — сопоставле­
ном грехе психологизма: вместо произ­ ния стилистических явлений, проекти­
ведения изучается, дѳ, сознание его руемы х во вне и рассматриваемых в хро­
творца. Об этом писал П. Медведев, нологической последовательности» (ОЗС,
в этом упрекал Тынянов: «Прослежи­ с. 40). Диахроническое описание, напри­
вать психологические ассоциации, сцеп­ мер, поэтического стиля Ахматовой
ление словесных групп у того или иного должно представить «систему вынесен­
поэта и выдавать это за изучение по­ ных за пределы ее сознания, иерархи­
этической семантики — можно, очевидно, чески расположенных языковых явле­
только подменив поэзию поэтом» 37. ний» 39.
Меж тем виноградовская категория В 30—40-е годы проекционный ана­
языкового сознания, как она раскрылась лиз перестал быть для В. Виногра­
в конкретных исследованиях, н е н е с ­ дова предметом дискуссионным: в этом
ла психологического содер­ плане были исследованы худож ествен­
ж а н и я : особенности этого сознания он ные системы Гоголя, Достоевского, Пуш­
устанавливает идя не от «творца», но кина, Лермонтова, Толстого. Но к «чи­
анализируя выбор и синтаксическую сто» проекционным исследованиям, со­
организацию слов и «символов». Для вершенно абстрагирующимся от субъ­
него это система семантических отно­ екта системы, Виноградов относился
шений, непосредственно данный текст. внутренне настороженно — это чувству­
И предваряя упреки в субъективизме, ется, например, еще в его оценке зна­
Виноградов апеллирует именно к объ­ менитой статьи Эйхенбаума о «Шинели»
ективной текстовой данности: «Но ведь Гоголя, где, по Виноградову, «худож е­
то скрепление символов по разным на­ ственное произведение рассматривается
правлениям, которое произведено мною как внеположенная сознанию поэта
предположительно в языковом сознании данность, как „искусственное" построе­
ние, не лик писателя отражающее, а
36 Виноградов В. О символике А. Ахма­
лишь приемы его творчества»40. Б ез­
товой, с. 92.
37 Тынянов 1977, с. 253. Скрытая поле­ людье стилистического поля может быть
мика с понятием языкового сознания лишь временным, и по мере движения
обнаруживается в писавш ейся в се­ по нем у из-за горизонта вырастают не­
редине 20-х годов и неопубликован­
видимые сначала, но всегда предощ у­
ной тогда работе Бахтина (Вах­
тин М. М. Проблема автора. — «Во­ щаемые лики.
просы философии», 1977, № 7, с. 153).
О критическом отношении Жирмун­ 33 Виноградов В. О символике А. Ахма­
ского и Эйхенбаума к этой виногра- товой, с. 136.
довской категории см. примеч.*** 39 Там ж е.
к с. 7. 40 Виноградов II, с. 196.
В. В. ВИ Н О ГРА ДО В И Т Е О Р И Я Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й Р Е Ч И Н А Ч А Л А XX В. 293

Взрывоопасная для двадцатых годов чайное значение как структуре (конст­


категория «языкового сознания» в гла­ рукции), так и динамике индивидуаль­
зах Виноградова манифестировала связь ного стиля, Виноградов, однако, во вся­
с субъектом всякого текста: «бытового» кой худож ественной системе видел не­
и — особенно — литературного. В этом кое устойчивое ядро, ибо все творения
преж де всего коренилось его главное поэта — «проявления одного поэтиче­
расхож дение с формальной школой. Ты­ ского сознания» (ОЗС, с. 39). П озж е,
няновская критика была — с позиций у ж е в ОХП, он отказался от термина
проекционного подхода, поэтому абсо­ «языковое сознание», — но лишь заме­
лютизировалась роль конструкции: нель­ нив его другим («социально-языковые
зя считать, что есть «твердое» языковое характеристические формы субъекта» —
сознание поэта, от нее не зависимое. см. комментарий к с. 77) и введя свя­
Оно «может быть различным в зависи­ занную с этим категорию «образ ав­
мости от строя, в котором движется. тора». Представления о субъекте тек­
Сцепление образов будет у одного и ста и — ближ е к литературе — об орга­
того ж е поэта одним в одних жанрах, низующ ей его «личности» он уступить
другим — в других, таким — в прозе и не хотел никак.
иным — в ст и х е» 41. Придавая чрезвы­

Использование некоторых соссюровских как она была зафиксирована в работах


категорий, а также заимствование по­ 1920—1926 гг., В. Волошинов писал:
нятия символа у Сеше и формулировки «Уже после сдачи рукописи наш ей
о статической классификации синхрон­ статьи в набор вышла книга В. В. Вино­
ных объектов у другого ученика Сос­ градова «О худож ественной прозе» (ГИЗ,
сюра — С. К арцевского42 — все это да­ 1930). Существенных коррективов, од­
вало повод причислять Виноградова нако, в наш у статью вносить не при­
к последователям Женевской школы. шлось. Включив в книгу теоретический
Этим прикреплением он обязан преж де материал из своей ранней работы о ж и­
всего кругу Бахтина—Волошинова—Мед­ тии протопопа Аввакума (изд. в 1923 г.),
ведева. автор тем самым как бы канонизировал
Но дело было сложнее. свою прежню ю методологическую точку
В статье «О границах поэтики и линг­ зрения, которая отнюдь не противоре­
вистики», четыре раздела коей из шести чит тому новому, что им еется в этой
посвящены разбору теории Виноградова книге» 43.
М еж ду тем, несмотря на включение
большей части теоретических положений
41 Тынянов 1977, с. 253—254. Полемика,
впрочем как и с другими современ­ из статьи 1922 г., в книге многое осве­
никами, была двусторонней: Виногра­ щ ается иначе — и преж де всего это
дов в свою очередь обвинял Тыня­ касается проблемы правомерности при­
нова в смешении психологического и менения основной соссюровской антино­
проекционного подходов (см.: Вино­
градов 11, с. 198), что лишний раз мии lan gu e—parole в теории поэтиче­
говорит об отчетливости его пред­ ской речи вообще. В работах 1922—
ставлений о границах каждого. Ср. 1924 гг. этот вопрос не ставился (а своя
виноградовскую критику (за то ж е) особая позиция по отношению к син-
проф. И. Мандельштама (там ж е,
с. 192).
42 См.: Виноградов II, с. 370. Ср. также
высокую оценку идеи Сеше о син­ 43 Волошинов В. О границах поэтики и
таксических объединениях как сред­ лингвистики. — В сб.: «В борьбе за
стве создания семантических нюансов марксизм в литературной науке». Л.,
(ОЗС, с. 7). 1930, с. 208.
294 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

хронии—диахронии излагалась Виногра­ следования явлений реального языка»,


довым без всякой полемики). Теперь обвинять его в «грамматизации эстети­
вопрос был поставлен. ческих категорий» 48. На самом деле все
Ответ на него в целом был отрица­ было иначе: декларации объяснялись
тельным (см. «К построению теор и и .. тем, что он просто очень широко пони­
с. 251—252; ОХП — с. 83). При рассмат­ мал лингвистику, включая в нее то, что
ривании виноградовской полемики вид­ потом (а отчасти у ж е и тогда) стали
но, что семиотический смысл противо­ относить к поэтике; сам ж е Виноградов
поставления язык—речь не был Вино­ всегда настойчиво подчеркивал различие
градовым воспринят; допуская в прин­ задач, категорий лингвистики и соб­
ципе возможность его «транспозиции ственно стилистики (и затем «науки
в литературу», он не считал, однако, о языке худож ественной литературы»).
это для поэтики плодотворным (отсюда Не всегда улавливающийся парадокс
употребление «язык» и «речь» вне сос- заключался в том, что Виноградов, бу­
сюровской дихотомии). Виноградов на­ дучи лингвистом, защищал поэтику от
стаивал на изучении композиции эле­ прямой экспансии лингвистики. «Стили­
ментов языка, связанных со «словес­ стические единицы в структуре данного
ным мышлением» субъекта; его мечта худож ественного целого, — писал он
о «параллельном созерцании внешних в статье «О теории литературных сти­
и внутренних ф ор м »44, о «подымании лей», — нуж но соотносить друг с дру­
лингвистики до м етаф изики»45 по­ гом, а не с лексическими е д и н и ц а м и
стоянна. С этих позиций языковые от­ я з ы к а . Процесс языкового понимания
нош ения Соссюра предстают как «пло­ только помогает обозначить э с т е т и ­
скостные соотношения», которым Вино­ ч е с к у ю ценность стилистических еди­
градов противопоставлял некую сфери­ ниц» (с. 244). Например, изучение по­
ческую модель я зы к а 46. И в единую этической семантики («символики»)
структуру все эти речевые круги, то «имеет очень мало общего с семасиоло­
включенные один в другой, то находя­ гическим исследованием лексем» (там же,
щ иеся в разных плоскостях, объединяет с. 248). В ранней рецензии на книгу
категория «языкового сознания», «язы­ Р. Якобсона о Хлебникове он упрекал
ковой личности», — от которой Соссюр автора преж де всего в смешении «ди­
абстрагировался вполне. Отнесение Ви­ алектологии, которая изучает языковые
ноградова к последовательным «соссю- шаблоны, характеризую щ ие тот или иной
рианцам» было неосновательно. диалектический коллектив, и стили­
Резкие «лингвистические» декларации стики, которая исследует индивидуаль­
В иноградова47 давали внешний повод но-творческие системы употребления и
причислять его к ученым, применяющим расположения сл ов»49. И много позже,
к поэтическому язы ку «те способы и зу ­ утверж дая «силу позиции» тех филоло­
чения, которые созданы были для ис- гов, «которые защищают примат языка,
примат слова как в вопросах образности
44 П-ІІІ, с. 24. худож ественного произведения, так и
45 «К построению теории поэтического
языка», с. 253.
46 См.: Рождественский Ю. В. О работах 48 Волошинов В. О границах поэтики п
академика В. В. Виноградова по исто­ лингвистики, с. 205, 219.
рии русского языкознания. — В кн.: 49 Виноградов II, с. 464. О позиции
Виноградов В. В. История русских Якобсона — в связи с новейшими те­
лингвистических учений. М., 1978, чениями лингвистики и литературо­
с. 22—23. ведения см., в частности: Raible W.
47 «Имею смелость всю вообще область Roman Jakobson oder A uf der Wasser-
поэтической стилистики, в моем по­ scheide zw ischen Linguistik und Poe-
нимании, относить к лингвистике» tik. E in leitu n g zu: Jakobson R. Auf-
(Виноградов В. О символике А. Ахма­ satze zur L inguistik und Poetik. Mün­
товой, с. 92; ср. там ж е, с. 136). chen, 1974.
Е. В. ВИ Н О ГРА ДО В И Т Е О Р И Я Х У Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й Р Е Ч И Н А Ч А Л А XX В. 295

вообще в кругу проблем, относящихся отрываясь от лингвистической почвы,


к словесной ф орм е»50, Виноградов при всегда были ориентированы на специ­
этом подчеркивал: «Лингвист, подходя­ фику слова как эстетического объекта.
щий к проблемам языка худож ествен­ В таком понимании поэтического
ной литературы с мерками понятий и слова Виноградов был не одинок.
категорий языковой системы, напоми­ Но своеобразие его позиции в том, что
нает тех „неопытных в чтении" лиц, слово художественного текста для него
о которых говорит Г егель»51. Слово непредставимо иначе как только в своей
в произведении литературы, «совпадая двуединости: одним боком оно обращено
по своей внешней форме со словом со­ в сторону национального языка, дру­
ответствующей национально-языковой гим — к индивидуальному стилю, оно
систем ы »52, одновременно соотнесено совмещает в себе как заряд от общего
с элементами конструкции (компози­ языка, так и интенции, исходящ ие от
ции) этого произведения. И все вино- худож ественной системы, в которую оно
градовские стилистические категории, включено волею ее творца.
от «символа» до «образа автора», не

У ж е в первой опубликованной теорети­ с формалистами, несмотря на ран­


ческой работе Виноградов заявил, что нюю ж е его полемику с ними. На вто­
из всех проблем стилистики он сосре­ ром этапе — в статье «К построению
доточивает свое внимание «только на теории поэтического языка» (1926) —
задачах стилистики поэтического языка» происходит усложнение: отказ от отож ­
(ОЗС, с. 5 ). Но тяга к генерализации — дествления понятий «поэтическая речь»
одно из основных качеств научного и «речь литературных произведений».
мышления Виноградова — с самого на­ Второе «больше» первого и включает
чала вела его к созданию общ ей схемы его в себя. В сущности, это было отка­
построения стилистики и уяснению зом от первоначальной опоязовской по­
места искомого ее отдела среди прочих становки вопроса о поэтическом языке.
сопредельных. Для отнош ения Виноградова к Ѳпоязу
Можно выделить три последователь­ очень харктерна постоянная тенденция
ных этапа разработки виноградовского к лингвистическому и общеметодологи­
проспекта стилистики, приурочивая их ческому устрож ению — при общности
соответственно к началу, середине и исходных устремлений и «идеальных»
концу 20-х годов. На первом э т а п е 53 целей. Важнейш ий тезис обновленного
речь идет о принципиальном методоло­ подхода — различие «композиционных
гическом выделении собственно стили­ форм речи» и «словесно-художественных
стических штудий общелингвистического единств», использующ их некоторый на­
изучения литературного текста. Пафос бор этих форм. Поскольку часть его
спецификации сближает Виноградова мыслится состоящ ей из образований
нехудож ественной речи, постольку уве­
50 СТПРП, с. 120. личивалась доля «общего» (практиче­
51 Там ж е, с. 125. Ср. высказывания об ского) языка в построении Виноградова;
«искусственном и насильственном при­ то, что в ОЗС отнесено было к фону, —
способлении поэтики к лингвистике»
введено в структуру объекта. Статья
в ОЯХЛ (с. 42—43).
52 Там же. «О теории литературных стилей» (1925)
53 ОЗС, незаверш енная статья «Диалек­ с ее тремя стилистиками носит пере­
тология и стилистика» (другое назва­ ходный характер и наглядно показы­
ние: «Стилистика, ее задачи и отно­
вает, как изменялось первоначальное
шение к диалектологии»; фрагмент из
нее см. на с. 355). понимание стилистики, выраженное
296 ПРИ ЛО Ж ЕН И Я

в ОЗС. В статье «К построению ...» сти­ иначе, в последующ ие тридцать лет,


листики в смысле ОЗС уж е, собственно, описав, хотя и вне прямого продолж е­
нет, задачи ее передаю тся новой дис­ ния ранних теоретических ш тудий, сло­
циплине «о речи литературно-худож е­ весно-композиционные формы произве­
ственных произведений». Это утверж ­ дений едва ли не всех крупнейш их
дено и развито в ОХП, образую щ ей русских писателей, он тем самым создал
третий этап развития общ ей виногра- огромный поэтико-морфологический цейх­
довской схемы. Поэтическая речь оста­ гауз, из которого, как показывает
ется искомой величиной. время, ещ е долго будут вооружаться
Путь к созданию теории поэтической «чистые» теоретики худож ественной
речи идет не от общ еэстетических ка­ речи, поэтики композиции и структуры
тегорий, но пролегает через некую текста. Похожим был способ его науч­
«опытную дисциплину», охватывающую ного мышления и в собственно линг­
«все» факты, «все» формы, «все» типы вистике — его «грамматическое учение
построений. о слове» вырастало из обширного эмпи­
Такой опытной дисциплиной, по мыс­ рического материала и, безусловно, не
ли Виноградова, и призвана стать наука покрывало его.
о речи литературно-художественны х Построяемая наука о речи лите-
произведений. ратурно-худож ественны х произведений
Понятие поэтической речи не совпа­ распадается на два отдела, два круга
дает с более широким понятием речи изучений, леж ащ их в разных плоско­
произведения литературы. Но литера­ стях.
турное произведение является некою П е р в ы й — учение не о самих «ре­
естественной наблюдательной площад­ альных» литературных произведениях,
кою, где можно узреть все наиболее а об «отвлеченных от них однородных
сущ ественные признаки поэтической формах словесной композиции в обще­
речи (и многое кроме н и х). Предпола­ лингвистическом плане», структурных
гается идти не «сверху», от теоретиче­ формах речи, которые «встречаются
ских предпосылок о слове и речи, но в ткани литературно-художественны х
обратиться непосредственно к изучению произведений той или иной эпохи».
конкретных словесных структур, к «„жи­ В т о р о й отдел, напротив, имеет дело
вой воде" языка литературно-худож е­ с конкретными произведениями, уясняя
ственных произведений» (с. 68). соотношение элементов именно в ре­
Предлагался, таким образом, путь ально явленной худож ественной дав­
своеобразного эмпиризма: складыванье ности S5. Остро встает вопрос о харак­
кирпичей описанных речевых фактов тере этих элементов, т. е. о единице
вознесет исследователя на высоту, анализа, такой, которая после всех ана­
с которой будет видно во все стороны литических операций, будучи вычле­
света. нена из целого, сохраняла бы (и репре­
Сам Виноградов шел именно та­ зентировала собою) основные его свой­
ким путем. Путь этот искривлялся ства. Такою единицей Виноградов счи­
многими внешними причинами, и кто тал символ.
знает, каков он был бы, осущ естви Вино­
градов свои замыслы по созданию по
крайней мере трех теоретических книг
в начале 30-х годов 54. Но так или
55 Очевидна — при всех различиях —
связь этой схемы с программой
«науки о языке худож ественной ли­
тературы», выдвинутой Виноградовым
в конце 50-х—середине 60-х годов.
84 См. об этом в комментарии к ОХП Но этот вопрос требует специального
и ПС. рассмотрения.
В. В. ВИ Н О ГРА ДО В И Т Е О РИ Я ХУД О Ж ЕСТВЕН Н О Й Р Е Ч И Н А Ч А Л А XX В. 297

С и м в о л — основная категория в т о ­ здесь — «свои нормы, свои законы»


р о г о отдела науки о язы ке худож е­ (с. 249), зависящ ие от характера внут­
ственных произведений, отдела, запол­ ренних связей худож ественного целого.
ненного «вопросами о типах словесного Возможное тождество символов со сло­
образования литературно-худож ествен­ вами общего языка — в известном смыс­
ны х объектов как целостных, замкну­ ле морфологическая случайность, не
тых в себе структур» (с. 70). играющая роли при эстетическом ана­
В соответствии с обязательностью дву- лизе s7.
единства всякой категории худож ествен­ Символ м ож ет представлять собою
ного текста (см. разд. 5) это понятие одно слово (даж е часть слова), слово­
рассматривается Виноградовым, во-пер­ сочетание, предлож ение, синтаксическое
вых, со стороны, обращенной к нацио­ единство. Понятие символа было отве­
нальному языку, и, во-вторых, с точки том на вопрос, который Виноградов
зрения его отнош ения к конкретной позж е, делая обзор старым своим ра­
худож ественной структуре. ботам, формулировал так: «Какова мера
Символ с первой точки зрения — это детализации худож ественного текста
результат худож ественного преобразова­ в процессе его эстетического анализа?» 58.
ния общеречевой л ексем ы 5б. Символика Символ, по Виноградову, и являлся той
изучает способы индивидуальных семан­ п р е д е л ь н о й единицей худож ествен­
тических трансформаций этих лексем ного произведения, которая ещ е несет
в худож ественной системе писателя. в себе структурные свойства целого;
В «Житии протопопа Аввакума» рас­ возникающие при дальнейшем делении
сматриваются, например, такие семан­ более дробные элементы — социально­
тические преобразования, как подста­ речевые («общ觻) лексемы у ж е не яв­
новка в церковно-книжную формулу на ляются продуктами индивидуального
место торжественного слова — разговор­ творчества (а посем у и единицами сти­
ного, или пояснение библейских ф разео­ листического анализа) и не подлеж ат
логизмов синонимами народной речи, ведению символики, но — традиционной
что создает резкую оригинальность лингвистики. «Анализ идет до тех пор,
стиля Аввакума, и т. п. Но речь идет пока предельные части структуры не
не только о преобразовании формул об­ распадаются в синтаксическом плане на
щего языка, а также о приравненных синтагмы, а в лексико-фразеологическом
к ним в этом смысле литературных плане на такие отрезки, которые уж е
форм — например, трансформации сенти­ не членимы для выражения индивиду­
ментальных символов в «натуральной» ального смысла в строе данного лите­
новелле, символов «неистовой» школы — ратурного произведения» и .
у Гоголя, гоголевских приемов — у До­
стоевского.
57 Ср. замечание о том, что в поэтике
С имманентной точки зрения символ — Ахматовой, несмотря на употребле­
результат расчленения худож ественной ние слов «самых простых для языко­
структуры на элементы. Критерий вы­ вого сознания интеллигента», «связь
деления символов не имеет прямого от­ их с соответствующими лексемами
разговорной речи как бы совсем по­
нош ения к категориям лингвистики, рывается» (Виноградов II, с. 400—
401).
58 Из истории поэтики, с. 263.
56 Лексема в понимании Виноградова — 59 ОЯХЛ, с. 227—228; ср. ОХП, с. 94.
семантическая единица, объединяю­ Ср. Григорьев В. П. О единицах х у ­
щая совокупность значений, их ядро; дож ественной речи. — В кн.: Поэтика
слово — реализованный в контексте и стилистика русской литературы.
оттенок лексемы, ее модус, функция Памяти акад. В. В. Виноградова. Л.,
единой семантической сущности. 1971; он же. Введение к кн.: Поэт и
298 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

Предполагалось, что исследование сим­ лог и диалог и установление их типов.


волов будет находиться в прямой связи Кажды й из видов монолога — пове­
с исследованием синтаксической системы ствовательный, мемуарный, сказовый,
писателя, ибо новые худож ественно-се­ ораторский, стиховой имеет свои законы
мантические явления текста далеко не лексических сцеплений, свой синтакси­
в последнюю очередь зависят от харак­ ческий диапазон. И первое дело здесь —
тера объединения слов в предлож ения «уяснение принципов соотношения м еж ­
и сцепления синтаксических целых. Эта д у формами стиховой и нестиховой
часть анализа литературного произведе­ речи» (ОХП, с. 71). В ОЯХЛ, возвра­
ния у Виноградова получила название щ аясь к проблеме границ науки о языке
композиции, или с и н т а к т и к и . худож ественной литературы, Виногра­
(В плане анализа синтактики из работ дов снова отметил как одну из первич­
настоящ его тома см. IV главу ОЗС.) ных задач «исследование лингвистиче­
Термин «символ» не привился; потом ских различий м еж ду двумя основными
Виноградов перестал использовать его и категориями худож ественной литера­
сам: включая в ОЯХЛ фрагмент о дра­ туры — м еж ду стихом и п р о зо й »61.
матической речи из рукописи начала В сф еру стихового языка вовлекаются
30-х годов, он заменяет «символы» на формы монолога, имеющ ие параллели
«слова»δ0. (Эта «детерминологизация» в прозе. Но очевидно, что здесь дей­
не была эпизодом — такая ж е судьба ствуют иные, чем в прозе, принципы
постигла и многие другие его тексты объединения семантических рядов и
30-х годов). Сколь-нибудь развернутые «привычных для прозы фразовых сцеп­
исследования символики прозы Вино­ лений» (ОХП, с. 76).
градовым не были осуществлены. Но Как совершенно специфическую про­
принципы семантического анализа «сим­ блему Виноградов выдвигал изучение
волов» стихотворной речи, предлож ен­ приемов «включения» в художественны е
ные в его работах об Ахматовой, про­ произведения разных типов устного ре-
должают оказывать влияние на совре­ чеведения, сигналов, обнаруживающих
менное изучение семантики стиха. установку на «говорение».
В представлении Виноградова симво­ Х удож ественная проза представляет
лика и синтактика — завершающий этап собою монологическую речь, хотя и раз­
описания языка литературных памят­ резанную диалогами. И она может брать
ников. Но путь к нем у — только через за «образец» конкретные виды письмен­
преды дущ ую ступень, через изучение ного монолога, известные из социаль­
явлений, которые были обозначены как ной практики: письмо, прош ение, за­
входящ ие в первый круг, или отдел писную книжку, дневник. Но не только:
науки о речи худож ественны х произве­ некоторое типы прозы ориентируются
дений, и составивший, собственно го­ не на жанры общественно-речевого оби­
воря, на многие годы главный предмет хода, а на сф еру литературы, например,
научны х устремлений Виноградова. древней, на архаические книжные
В задачу этого п е р в о г о отдела жанры, стилизуя повествование под
преж де всего входит разграничение та­ них.
ких основных модификаций, как моно­ Из устных видов монолога, которые
имитирует литература, Виноградов на­
зывает преж де всего ораторскую речь.
слово. Опыт словаря. М., 1973. См. Однако ораторское произведение суще­
также: Степанов Ю. С. Французская
стилистика. М., 1965; он же. Семио­ ствует не только в произносительном
тика. М., 1971. воплощении, но и как литературный
60 См. ОЯХЛ, с. Î65; ср. также с. 227— текст (например, в изданиях речей из-
228, где речь идет о «предельных»
элементах структуры текста, но тер­
мина «символ» нет. 61 ОЯХЛ, с. 25; ср. там ж е, с. 157—158.
В. В. ВИ Н О ГРА ДОВ И Т Е О Р И Я ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й Р Е Ч И Н А Ч А Л А XX В. 299

вестных адвокатов), где условия зву­ В ряду вопросов о структуре моно­


чания лишь подразумеваются. И тогда лога и субъектах монологической речи
обнаруживается, что ораторская речь особый теоретический интерес в пред­
ориентирована на худож ественно-лите­ ставлении Виноградова являл вопрос
ратурные образцы, она сама л и т е р а - о сказовой организации текста.
т у р н а.

О сказе можно говорить в случае та­ К. Ф орстрейтера64 (содерж ащ ая немало


кого типа худож ественного текста, кото­ замечаний о роли этой формы в разви­
рый строится как рассказ лица, обособ­ тии прозы вообщ е). При веем том
ленного от автора и обладающего по­ в этих сочинениях категория собственно
этому отличной от него стилистической сказа не была теоретически отчетливо
манерой. поставлена, как, впрочем, и в осталь­
Но в литературе любое «рассказыва­ ной европейской науке б5.
ние» предстает в виде композиционно На русской почве эта проблема раз­
упорядоченного изложения, поэтому во­ рабатывалась в статьях И. А. Груздева,
прос связывается с понятием повество­ остро полемически выступавшего про­
вания, наррации вообще и их струк­ тив распространенного смеш ения автора
турными особенностями. с рассказчиками и пытавшегося устано­
Первоначальный импульс в этих ис­ вить некоторые типы последних (рас­
следованиях исходил — как и в изуче­ сказчик «служебный», «действительное
нии ряда других проблем — от немец­ первое лицо», близкий к автору и др.),
кого искусствознания начала X X века. и А. Л. Векслер, рассматривавшей рас­
В. Дибелиус среди своих основных пяти сказчика как явление «стиля», борюще­
пунктов плана описания романа выде­ гося с «сюжетом» 66.
ляет излож ение (Vortrag). Рассматри­ Проблема в ее специфичности была
ваются его виды (субъективное и объ­ поставлена в работах Эйхенбаума. И у ж е
ективное), формы рассказа от 1-го и в первой его статье на эту тем у сказ
3-го л и ц а 62. В другом своем труде понимается как письменная речь, по-
В. Дибелиус давал подробное описание строяемая «по законам устной», с сохра­
форм излож ения у Д и к к ен са63. В книге нением «голоса и интонации» 67. В статье
К. Фридеманн исследовалась проблема «Как сделана „Шинель11 Гоголя» (1918),
новеллы как устного повествования и для Эйхенбаума дебютной в Опоязе и
в связи с этим формы «лиц» рассказ­
чиков и их роль в организации но­ 64 На две последние работы Виноградов
веллы. Форме Icherzàhhm g в немецкой ссылается в ПС (с. 42). Книга
К. Фридеманн, по его мнению, по­
литературе была посвящ ена работа влияла на Эйхенбаума в его исследо­
вании сказа (Виноградов II, с. 196).
65 Ср. высказывание В. Эрлиха: «Сказ,
который очень скоро стал одним из
ведущ их терминов русской форма­
62 Dibelius W. E nglische Romankunst. листской стилистики, не имеет соот­
D ie T echnik des englisch en Romans ветствующего аналога в английской
in achtzehnten und zu A nfang des терминологии, относящ ейся к прозе»
neunzehnten Jahrhunderts. 2. A ufl. Ber­ (Erlich V. R ussian Formalism. Hi­
lin und Leipzig, 1922 (1. A ufl. — 1910). story — Doctrine. ’S-Gravenhage, 1955,
На эту работу как близкую формаль­ p. 55).
ной школе «по отдельным наблюде­ m Библиографию см. в комментарии
ниям» ссылается Б. Эйхенбаум к ПС.
(Эйхенбаум В. Литература. JI., 1927, 67 Эйхенбаум В. Иллюзия сказа. —
с. 134). «Книжный угол», 1918, № 2; то ж е
63 Dibelius W. Charles D ickens. Leipzig в кн.: Эйхенбаум В. Сквозь литера­
und Berlin, 1916. туру. JL, 1924, с. 155.
300 П РИЛОЖ ЕНИ Я

ср а зу сделавш ейся известнейш ей рабо­ Виноградов о сказе написал сначала


той формальной школы, как и в статье специальную статью (ПС), а затем
«Лесков и современная проза» (1925), книгу «О формах сказа в худож ествен­
сказ рассматривается в качестве част­ ной прозе» (1929) 71. В статье взгляды
ного случая общей проблемы конструк­ Эйхенбаума были подвергнуты развер­
ции: в произведении может стать доми­ нутой критике, и преж де всего опреде­
нантой любой элемент конструкции, и ление им сказа как установки на
в том числе сказ, выдвигающий «на устную речь.
первый план те элементы языка, кото­ Понятию одной установки Виноградов
рые естественно отступают на второй противопоставил ориентированность ска­
план в фабульных ж анрах или в ж ан­ за на слож ную систему разнонаправ­
рах описательно-изобразительных» б8. Но ленных установок и форм, имеющ ую
и здесь сказ понимается преж де всего свои принципы организации72. Прежде
как «установка на устное слово»69. Эта всего они связаны с категорией моно­
установка связывается с мимико-арти- лога.
куляционным принципом словесного вос­ Монолог в значительно большей сте­
произведения и самостоятельностью аку­ пени индивидуальный продукт, чем кол­
стической характеристики. На очень по­ лективная данность, это форма стили­
хож ей позиции стоял Тынянов, писав­ стического построения, движимая лич­
ш ий в статье «Литературное сегодня» ной творческой силою. В кругу бытового
(1924): «Сказ делает слово физиологи­ говорения Виноградов выделяет не­
чески ощутимым — весь сказ становится сколько типов монолога; разновидность
монологом, он адресован каж дом у чи­ монолога п о в е с т в у ю щ е г о ти­
тателю — и читатель входит в рассказ, п а — базовая для сказа. Такой монолог
начинает интонировать, ж естикулиро­ тяготеет к формам книжной речи, но
вать, улыбаться, он не читает рассказ, полному сближению с ними мешают
а играет е г о » 70. Так в сказе был най­ непосредственны е экспрессивные обна­
ден один из его сущ ественных призна­ руж ения индивидуального говорения. Он
ков, входивший затем в определения возможен и в диалектных рамках, но
всех блестящ их критиков этого при­ там он «сохраняет свою природу слож­
знака. В работах Эйхенбаума дело за­ ного искусственного сооруж ения», редко
темнялось обращением к «слуховой фи­ умещ аясь в пределы «живой диалекти­
лологии», но, как писал Виноградов, ческой речи говора, скованной нормами
«надо помнить благодарно, что предста­
вителями слуховой филологии проблема
сказа перенесена в чисто стилистиче­ 71 Об истории и составе этой книги
скую плоскость» (ПС, с. 44) и что была см. Комментарий, с. 327—333. Встре­
чая в данном разделе цитаты из книг
осущ ествлена попытка установить типы
ОЯХЛ, СТПРП и ОТХР, читатель дол­
этой формы художественного повество­ ж ен помнить, что это текст конца
вания. 1920-х—начала 1930-х годов; поэтому
И дея «устности» оказалась все ж е рассмотрение его в контексте идей
того времени не только правомочно,
лишь ограниченно перспективной; толь­
но прямо необходимо.
ко труды Виноградова, наряду с рабо­ 72 Как справедливо заметила Н. А. Ко­
тами М. М. Бахтина, вывели проблему жевникова, Виноградов рассматривает
в более широкий контекст; их иж диве­ сказ «как проблему типологическую
<.. .>, как определенный тип повество­
нием преж де всего и созданы основы
вания в его конкретных формах»
теории сказа в ее современном виде. (см. сб. «Вопросы языка современной
русской литературы». М., 1971, с. 99).
68 Эйхенбаум В. Литература. Л., 1927, Трудно, однако, согласиться с утверж­
с. 219. дением автора о близости точек зре­
69 Там ж е, с. 220. ния Эйхенбаума и Виноградова
70 Тынянов 1977, с. 160. (там ж е, с. 98—99).
В. В. ВИ Н ОГРА ДОВ И Т Е О РИ Я ХУ Д О Ж ЕСТВЕН Н О Й Р Е Ч И Н А Ч А Л А XX В. 3Q 1

языковой системы» 73. Сказ подчиняется Виноградовская теория сказа разви­


не только законам устного монолога и валась в соседстве с другою теорией —
повествующего монолога, тяготеющего Бахтина, излож енной им в книге «Про­
к формам книжности, но и принципам блемы творчества Достоевского», кото­
«образа автора» эпохи или литератур­ рая вышла через три года после ПС и
ной школы, а также законам компози­ явила соверш енно иной, отличный от
ционно-художественной структуры кон­ виноградовского исторического эмпириз­
кретного произведения. ма общеэстетический и аксиологический
В столкновении «устности» и «книж­ подход.
ности» заключены огромные возмож­ Р азницу эту можно показать на част­
ности эстетической игры, построения ном примере — анализе сказа у Турге­
сложного, многопланного повествования. нева. Бахтин считал, что Тургенев
Но влияние это шире собственно язы­ «искал в рассказчике именно устной
кового: оно связано с новыми методами формы повествования, но для п р я ­
«художественного преобразования ми­ м о г о выражения своих замыслов <.. .>
ра» 74. Как писал Виноградов в конце рассказ у Тургенева мож ет прибли­
первой главы книги «О формах сказа жаться и, наконец, сливаться с прямым
в худож ественной прозе», «сфера скаао- авторским словом »75. Собственно стили­
обрааных форм — горнило, в котором стическое, «сказовое» задание за расска­
куется синтез отживающ их форм лите­ зами рассказчиков у Тургенева отри­
ратурного повествования с жанрами и цается. Виноградов ж е, признавая
мифологией „народной" или профессио­ вполне мыслимыми формы сказа, где
нально-сословной словесности, с раз­ писателю н уж на «не языковая струк­
ными видами устной монологической тура сказа, а лишь его атмосфера»,
речи, горнило, в котором обычно под­ тургеневский рассказ однако среди та­
готовляется образование новых форм ких форм не числил. Д ля эпохи Турге­
литературно-письменной, худож ествен­ нева это было «новой формой сказового
ной речи. Таков путь социального вос­ худож ественного построения», давало
хож дения сказа. Когда сказ ассимили­ возможность автору «отметать высокую
руется структурой литературы и стано­ фразеологию сентиментально-романтиче-
вится непосредственно отражающ ей лик ского повествовательного стиля» (ПС,
автора формой повествования, тогда с. 51).
происходит освобождение прозы от тех Полностью «литературным», целиком
„профессиональных" социально-диалект­ совпадающим с авторской письменной
ных окрасок, которые даны в „чистых" речью язык рассказчиков в произведе­
формах сказа. Новая структура объек­ ниях Тургенева стал только в наше
тивно данной худож ественной речи, со­ время.
храняющ ей сияние творческой индиви­ Виноградову не казалось возмож­
дуальности и воплощающей нормы ным — и вообще нуж ны м — любое ут­
общего языка, возникает отсюда, когда верждение, опирающ ееся только на со­
осущ ествляется синтез литературы с но­ временное исследователю восприятие
выми социально-бытовыми сферами сло­ слова. Бахтин ж е достаточно свободно
весности, и вырастает отсюда новое обращался с конкретно-хронологиче­
понятие литературы» (А В ). ской исторической эмпирией и не на­
стаивал на полной достоверности своих
историко-литературных (не теоретиче­
73 СТПРП, с. 23. Изучение структурных ских!) утверж дений — вроде тех, что
типов повествующего монолога Вино­ были сделаны о Тургеневе: «Пусть они
градов считал важнейш ей задачей,
реш ение которой «должно пролить
свет и на вопрос о сказе» (ПС, с. 49).
74 ОТХР, с. 127; то же: ПС, с. 52). 75 Вахтин 1972, с. 328—329.
302 П РИ ЛО Ж ЕН И Я

останутся предположениями» 76. Х од для знание. Автор не одноголос и не одно­


Виноградова непредставимый, для Бах­ лик, но все эти чуж ды е лики, рассказ­
тина — обычный. «Мысль Бахтина ис­ чики объединяются в некоем общем ав­
кала преж де всего широких эвристиче­ торском «я», которое «всех их „держит
ских перспектив <.. .> Бахтина не надо в лоне своем", но над ними иронически
<...> понимать слишком буквально»77. возвышается» 79.
Как заметит внимательный читатель Для уяснения позиции Виноградова
ПС, ее автор часто оперирует катего­ очень важно его утверж дение, что сказ
рией, которая позж е, после выхода может явиться как «результат переноса
книги Бахтина о Достоевском и работы в литературу, в план образа автора
«Марксизм и философия языка» (1930), общественно-бытовой позиции писате­
закрепилась в филологии под именем ля». Так возникают сальте разные «лики»
«чужой речи». Некоторые места из ПС писателей: «уединенный» автор, полити­
звучат как цитаты из Вахтина до Вах­ ческий агитатор, религиозный настав­
тина: «Мир, данный сразу с точки зре­ ник и т. п. И на их основе создаю тся
ния разных диалектов <.. .> это не «объ­ новые формы сказовых субъектов. В этом
ектный» мир, непосредственно ощ ущ ае­ случае, считает Виноградов, «сказ вовсе
мый за словом <,. .> Писатель влечет за н е является установкой на чуж ое по­
собою цепь чуж их языковых сознаний» вествую щ ее слово и чуж ую личность
(ПС, с. 53) 78. рассказчика. Сохраняя в своей струк­
Однако книгу Бахтина Виноградов туре сигналы устного речеведения, сказ
встретил полемикой, занявш ей почти воплощает у ж е не образы авторизован­
все введение к третьей главе работы ных персонаж ей, а лики писательской
о сказе (см. с. 331—333). Он считал, что личности». Таким образом, возможен тип
герой никогда не может быть «прирав­ сказа, где признаком «сказовости» стано­
нен» к автору и вступить с ним в рав­ вится не речевая структура, а литера­
ноправные («диалогические») отноше­ турная идеология, но она воплощена не
ния. И для сказа вовсе не обязательна в «другом» (Б ахтин), а — по Виногра­
установка на чуж ое слово. Ч уж ие го­ дову — в «самом» авторе.
лоса и слова могут с полным правом Для Бахтина все это — «диалог», шире
принадлежать самому автору, который категории он не знает. Для Виногра­
объемлет их все и вмещает в свое со- дова — «образ автора», также всеобъем­
лющий. По Виноградову, диалогические
отношения входят в «образ автора» как
78 Вахтин 1972, с. 329.
77 А вери н ц ев С. Личность и талант частный случай, по Вахтину — всё на­
ученого. — «Литературное обозрение», оборот. Поэтому для Бахтина сказ на­
1976, № 10, с. 61. сквозь диалогичен и- только что не рас­
78 Ср. в рукописи о драматической речи
падается на репл ики80, для Вино­
(конец 1920-х гг.) типично «бахтин­
ский» пассаж, но в виноградовском градова же он, напротив, сильно
словесном обличье: «Реплика харак­ монологизован, подчинен «устойчивым
теризует не только того персонажа, нормам лексико-синтаксических схем по­
от кого она исходит, но и тех, к кому
вествующего м онолога»8!. Круг одно­
она направлена. Сама экспрессия,
эмоционная выразительность и лек­
сико-синтаксическое построение реп­ 79 Виноградов В. В. Язык Зощ енки. —
лики обусловлено ее адресом <.. .>. В сб.: Михаил Зощенко, с. 76; то ж е —
В пределах одной реплики ее смысл ОТХР, с. 125— 126.
оказывается переменным, если изм е­ 80 Ср. бахтинскую запись в виде диалога
няются направления в характере об­ речи Девуш кина, сущ ествующ ей в ре­
ращений. Семантика реплики опреде­ альном тексте «Бедных людей» как
ляется ее „применением"» (АВ; письменный монолог (Вахтин 1972,
опубл.: ОЯХЛ, с. 165). Ср. о «чужих» с. 359).
словах в стиховом сказе Ахматовой 81 Из материалов второй главы книги
(Виноградов II, с. 452). о сказе, не вош едш их в ОЯХЛ (АВ).
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 3Q 3

родных явлений чрезвычайной слож­ ского» и «диалогического». Бахтин ж е,


ности описан с противоположных — по со своей стороны, в недооценке этой
принципу дополнительности — исходных идеи видел недостаток теории и анали­
позиций. тической практики Виноградова. Так,
Сближенья и расхож денья м еж ду тео­ признавая виноградовский анализ «Двой­
ретиками не исчерпывались, конечно, ника» «тонким и основательным», а вы­
проблемой сказа, а распространялись воды верными, неполноту его видел он
на теорию прозы в целом. (О сходстве единственно в том, что «не понята
подходов к «автору» см. в разд. 10.) диалогическая обращенность
В одной из работ середины 30-х годов расск аза»87. А приведенная выше об­
Бахтин писал, что у традиционной сти.- щая оценка трудов Виноградова закан­
лиутики нет путей подхода к сложному чивалась так: «Хотя, как нам кажется,
разноречью прозы, она не умеет видеть В. В. Виноградов несколько недооцени­
в ней сложное сочетание разных со­ вает значение диалогических отношений
циальных диалектов, групповых манер, м еж ду речевыми стилями» 88.
профессиональных жаргонов и т. п.82 Виноградов не воспринял — ни тогда
Но Виноградов, начиная с самых пер­ ни позж е — мысль о диалоге в том ее
вых своих шагов в науке, пристально «надмирном» качестве, в котором она
изучал как раз это разноречье, опираясь выступает у Бахтина — он слишком был
на историческую лексикологию — из предан идее единого субъекта, органи­
лингвистических дисциплин наиболее зующ его и языковое сознание и все
близкую, по Бахтину, к задачам по­ остальное. Остро ощ ущ ая в слове то,
этики 83. Именно это отметил Бахтин, что Бахтин называл диалогичностью,
говоря, что Виноградов «на огромном Виноградов не менее остро ощущал, что
материале раскрывает всю принципиаль­ в к о н к р е т н о с т и р е ч и это выра­
ную разноречивость и многостильность ж ено все-таки в монологической форме,
худож ественной прозы и всю сложность а отойти от ф о р м а л ь н о й в о п л о -
авторской позиции («образа автора») щ е н н о с т и он не мог и на миг. Его
в н е й » 84. Виноградов, в свою очередь, рассуж денья, обладая высокой степенью
считал, что проблема соотношения раз­ абстракции (что иногда затрудняло их
ных форм речи в плане герой—автор восприятие), не возносятся, однако, до
«с особенной глубиной» была постав­ спекулятивных медитаций, отрываю­
лена Б ахтины м 85. Он отмечал общность щ ихся — чтобы вернуться потом (Бах­
некоторых своих идей в сфере той ж е тин) или не вернуться вовсе (Шпет,
проблемы «чужого слова» и мыслей А. Лосев) — от живой данности языка
Б а хти н а86. в ее жанрово-речевой структурной опре­
Яблоком раздора оставалась идея ди­ деленности. Его мысль всегда стоит ли­
алога. Виноградов, высоко оценивая цом к лицу с бесконечностью разнооб­
суж дения Бахтина о монологе, считал разия конкретных речевых форм, не
при том, что они играют «подменой описанных, не изученны х, не познан­
разных значений слова „монологиче­ ных — с холодным сознанием невоз­
ский"» (ОХП, с. 70), — имея в виду, можности исчерпать предмет. Видится
несомненно, бахтинское общефилософ­ сродность их судьбы — столь разной, но
ское противопоставление «монологиче­ близкой, если понимать ее как судьбу
их идей — рожденны х в 30-е годы и
вновь обнародованных в 60-е и воспри­
S2 Вахтин 1975, с. 76—77.
83 Бахтин 1972, с. 317. нятых тогда мировой наукою.
84 Там ж е, с. 345.
85 Из истории поэтики, с. 268. 87 Бахтин М. Проблемы творчества Д о­
85 «О формах сказа в худож ественной стоевского. Л., 1929, с. 168; Бахтин
прозе», гл. I (А В ), Опубл.: ОТХР, 1972, с. 385—386.
с. 126. 88 Бахтин 1972, с. 345.
304 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

Непризнание диалогичности как цен­ матического текста и ее колебаний


тральной категории не означало небре- «в акте сценического воплощения» Ви­
ж снья к диалогу как живой конкрет­ ноградов дал в статье «О теории лите­
ности общего языка и речи литератур­ ратурных стилей» (см. с. 243; окончена
ных произведений. В этом качестве он в октябре 1925 г.).
был предметом постоянного внимания 1926— 1927 гг. отмечены интенсивными
Виноградова с начала 20-х годов, а с се­ размышлениями Виноградова над про­
редины их эта тема в его сознании блемами драмы и театра. Разрабаты­
была у ж е неотрывной от проблем языка ваемая им «Проблема языка драмы»
драмы. названа среди теоретических тем Отдела
В Государственном институте истории словесных искусств в 1925/26 г.92 В ок­
искусств в Ленинграде, с которым в ос­ тябре 1926 г. он организует при ГИЮТ
новном была связана научная деятель­ новую комиссию по изучению сцениче­
ность Виноградова в это время, драма­ ской речи. Это была комиссия широкого
тургии и театру принадлежало значи­ профиля с участием актеров, препода­
тельное место. В 1920 г. в институте вателей дикции, декламации. Устраива­
был образован отдел (разряд) истории лись доклады и диспуты. «Комиссия πο-
театра, где с самого начала изучали изучению сценической речи возбуж дает
не только историю 8Э. Проблемами тео­ большой интерес у режиссеров, актеров-
рии драмы занимались и в Отделе сло­ и теоретиков театра, — писал Виногра­
весных искусств: там делали доклады, дов после одного из заседаний в ок­
вели курсы и семинарии С. Д. Б алуха- тябре 1927 г. — Спорили о Мейерхольде,
тый, Г. А. Гуковский, К. И. Истомин, о движении, о формах речи, о связи их
B. Н. Перетц; в программе организован­ с «материалом», т. е. индивидуальными
ного в январе 1924 г. Комитета совре­ особенностями актера и с архитектурой
менной литературы значилась как са­ помещения» (ААН ).
мостоятельная тема «Драматургия и Хронология его собственных выступ­
театральная критика»90. При Секции лений, связанных с этой тематикой, вы­
худож ественной речи отдела в 1926— глядит следующим образом: 7 апреля
1928 гг. работала группа по изучению 1926 г. — участвует в организованном
сценической речи (под руководством им в своей секции диспуте «О языке
C. К. Б оян уса), которая готовила сбор­ драмы как особой разновидности х у ­
ник по вопросам сценической речи; Ви­ дож ественной речи»; 19 мая делает до­
ноградов был назначен его редакто­ клад на дискуссии «О языке драмы:
ром Э1. формы драматического языка в „Реви­
Первое — конспективное — излож ение зоре" Гоголя»; 29 ноября выступает на
задач изучения диалогических форм обсуж дении доклада Е. Замятина «О ра­
в прозе и их соотношений с драмати­ боте над пьесой ,,Влоха“»; около 10 де­
ческой речью, а также семантики дра­ кабря — его выступление на тему
«О формах драматического построения»;
5 марта 1927 г. — доклад «О речевой
характеристике сценического образа»;
89 О деятельности Отдела см.: Сб. «За­
14 декабря он выступал в драматиче­
дачи и методы изучения искусств».
Пг., 1924, с. 213—219; «О театре. Вре­ ской секции на обсуж дении пьесы
менник отдела истории и теории те­
атра», вып. I. Л., 1926, с. 137— 149;
вып. IV. Л., 1929, с. 183— 197; Бюл­
летени ГАХН, вып. 4—5. М., 1926; 92 «Общий очерк деятельности Отдела
с. 91—92. словесных искусств 1924— 1927 гг.» —
90 См. П-І, с. 159. ЛГАЛИ, ф. 3289, оп. 3, ед. хр. 27г
91 См. П-ІѴ, с. 149, 153. л. 57 об.
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 3 0 j>

Б. Лавренева «Разлом» 93. В эти ж е годы преж де всего и отличается от диалога


в Ленинградском и Московском универ­ драматического. Но с внеисторической,
ситетах он читал курсы о языке драмы, статической точки зрения, читаем в од­
готовил специальный цикл лекций об ном из фрагментов «Языка драмы»,
А. Н. Островском, статью о теории дра­ трудно установить «принципиальные
матического языка для сборника по тео­ отличия в строении диалогических от­
рии драм атургииЭ4. резков в новелле и драме. В поэтике
В мае 1926 г. Общество драматиче­ разных худож ественны х школ ж анро­
ских писателей предложило Виноградову вый синкретизм нередко, является од­
издать книгу о языке драмы. В конце ним из лозунгов. Натуралистическая
1927 г. в письмах появляются упомина­ новелла, например, могла сама легко
ния о работе над ней. «Пишу книгу распасться на цепь диалогических явле­
о диалоге, вернее, о драматической ний, связанных ремарками повествова­
речи, — сообщает он ж ен е 2 декабря. — теля. Можно вспомнить рассказы и по­
Есть страсть и нежность к работе. Д у­ вести Григоровича, Панаева, Гребенки
маю, что выйдет хорошо» (ААН ). В пре­ и др. И в позднейш их, так называемых
дисловии к «Формам сказа в х у д о ж е­ реалистических течениях драматизация
ственной прозе» (см. с. 335) и ОХП повествования в романе и новелле была
(с. 56) книга названа «Язык драмы», обычным приемом построения. Вот по­
в одном из писем (16 декабря 1927 г .). — чему легко превратить — без переделки,
«Теория диалога». Последние упомина­ а лишь путем сокращ ения — тургенев­
ния о ш тудиях по этой теме находим ское затишье в пьесу, близкую по тону
в письмах января—февраля 1928 г.; за­ к драматургии Чехова» 95.
тем работа была прервана подготовкой В композиции новеллы и повести сво­
книги «Эволюция русского натурализма» бодно применяются письменные формы
и следом — ОХП. Больше специально диалога (переписка героев), с письмен­
к этой теме Виноградов не возвращался. ным ж е языком связан и односторон­
Материалы к книге в небольшой своей ний диалог — когда повествователь н е
части были опубликованы автором приводит реплики второй стороны (см.
в ОЯХЛ (с. 160— 166) и ОТХР (с. 65— ОХ1Т, с. 79).
69, 189—192). Остальное сохранилось Диалог в прозе не «самостоятелен»,
в архиве в виде отдельных этюдов и как в драме, а соотнесен с принятой
фрагментов, которые таким образом да­ формой повествования и образом самого-
тируются временем 1926—начала 1928 гг. повествователя (хотя «мыслимы и су­
Настоящий раздел — попытка монтажа щ ествуют такие типы новеллы, в кото­
по необходимости пространных цитат рых драматизация разрывает эту внут­
из этих этюдов; в их расположении мы реннюю соотнесенность персонаж ей
могли руководиться авторским намере­ к лику рассказчика»). Образ рассказчика
нием лишь в части, относящ ейся к ди­
алогу в прозе.
Теорию диалога Виноградов тесно 85 Одним из методов отграничения дра­
матического диалога от новеллисти­
связывал с теорией монолога: ведь
ческого Виноградов считал «сравни­
в прозаических ж анрах диалог включен тельный анализ родственных х удож е­
в монологическую конструкцию, чем ственных структур, „переводов*1 но­
веллы на язык драмы или обратно.
Формы отношений тут устанавли­
93 По материалам ЛГАЛИ и ААН, ваются непосредственно. Особенно
письмам к Н. К. Гудзию и С. Б. Берн­ любопытны случаи переработки дра­
ш тейну (архив А. Ивича), а также мы в новеллу или новеллы в драму
хронике сборников П-ІѴ и «Госу­ самим автором. В творчестве Чехова
дарственный институт истории ис­ есть такой материал». Другой пример
кусств» (Л., 1927). (в ОХП) — «Белая гвардия» и «Дни
94 См. П-ІІІ, с. 24. Турбиных» М. Булгакова (с. 78).
20 В· В· Виноградов
306 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

накладывает печать на слово персона­ чен весь смысловой контекст, носителем


жей: «их речь передается по вкусу рас­ которого является данный персонаж
сказчика — в соответствии с его стилем драмы. И в то ж е время каж дая ориен­
в принципах его монологического вос­ тирована на понимание ее в плане того
произведения. Иначе говоря, конструк­ контекста, который она сама ж е должна
ция диалога здесь опирается на иллю­ создать. Таким образом, контекст ока­
зию его вторичной, повествовательной зывается одновременно и данным и
п ередачи »96. Особенно обнаженно это подразумеваемым. Как статический от­
можно видеть в сказе. Диалог в нем резок, реплика непосредственно создает
«оповествован». Приемы этого много­ своей экспрессией образ лица <.. .>.
образны. Например, «разрыв реплик В драме образ как замкнутая структура
„вводными словами" изменяет драмати­ выступает из текста речи в любой реп­
ческую экспрессию их в сказовую. лике. И в то ж е время этому образу
„Вводные слова" служат сигналом того, ещ е предстоит пройти сложный путь
что речи персонажей пересказываются, своего развития, чтобы завершить круг
униформируются рассказчиком <.. .>. Не­ своего худож ественного бытия» (А В).
посредственная экспрессия диалога раз­ Совершенно особая область тонких ре­
рушается» 97. Точно так ж е «реальность» чевых эффектов связана с той «семан­
диалога может уничтожаться и в сти­ тической двойственностью, которая воз­
ховом сказе — реплики становятся сти­ никает в результате столкновения объ­
лизованными, символически обобщен­ ективной значимости слов в диалоге
ными 98. с их субъективной смысловой направ­
Чем дальше сказчик от автора, тем ленностью <.. .>. Возникает особая «на-
более резкую печать своей субъектив­ слойка» на реплику, как бы чуж дая
ности накладывает он на диалог. Так, намерениям говорящего персонажа, но
сказ, выдержанный достаточно полно явно входящ ая в структуру драмы» 10°.
в речевых формах «диалекта», «вражде­ Учитывание семантических «наслоек»,
бен сложной лексической и синтаксиче­ о которых говорит Виноградов, чрезвы­
ской дифференциации диалога» 99. А чем чайно важно при исследовании чехов­
более рассказчик удаляется от такого ской и послечеховской драматургии
сказа, приближаясь к самому автору, (особый характер эта семантическая
тем шире возможности индивидуализа­ двойственность, точнее, полисемантич-
ции речи персонажей. ность, приобретает в театре абсурда).
Предел этих возможностей — конструк­ К теории драматического языка при­
ция драмы. Но и здесь реплики не мыкает теория с ц е н и ч е с к о й р е ч и .
только передают речь персонаж а и ри­ Проблема соотнош ений литературного
суют его характер, но и служ ат сред­ текста драмы и его театрального вопло­
ством изображ ения обстановки, сю ж ет­ щ ения рассматривалась Виноградовым
ной ситуации. Реплика в драме — эле­ как частный случай «общих норм взаи­
мент сложной системы соотношений. моотношений м еж ду речью графически
Потенциально в каждой из них «заклю­ запечатленной и речью звучащей». Гра­
фическая воплощенность определяет не
только характер создания и восприятия
96 АВ; опубл.: ОТХР, с. 190; ср. ОЯХЛ, произведения, но и его структуру.
с. 122. П оэзия утратила свою синкретическую
97 Из материалов второй главы книги природу, и «литературность» (понимае­
«О формах сказа в худож ественной
прозе», не включенных в ОЯХЛ (А В ). мая буквально от littera — буква) опре­
См. также ОЯХЛ, с. 122— 126. деляет само существо поэтического
98 Ср. применительно к стихотворному текста. Если текст произведения декла-
диалогу: Виноградов II, с. 456.
99 Виноградов В. К построению теории
поэтического языка. — П-ІІІ, с. 20. 100 АВ, опубл.: ОЯХЛ, с. 162.
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 3Q T

мируется, «звучит», то семантика этого Драматическая речь строится в рас­


звучания беднее всех потенций, зало­ чете на интонационную выразительность
ж енны х в самой композиции (мысль, сценического воплощения. Некоторые
близкая к идеям С. И. Бернш тейна). устойчивые интонационные схемы вло­
Виноградов говорил о выработке теоре­ жены у ж е в семантику литературного
тических основ для двух дисциплин, текста. Но «они, конечно, лишь канва
обладающих самостоятельными зада­ для индивидуальных узоров актерского
чами: науки о речи литературно-ху- интонированья. На их основе создаются
дож ественных произведений и науки разнообразные структуры сценических
о звучащ ей худож ественной речи. образов, прикрепленных к одному и
Драматическая и сценическая речь тому же литературному образу. Реальна
принадлежит разным искусствам — ли­ изображ аемы е формы интонированья н е
тературе и театру; каж дая имеет свою даны в литературном тексте; иногда они
систему выражений. И «в каж дую из заданы им, чаще они — примышлены,
этих систем слово вступает разными приспособлены к нему. Ведь одно и
своими структурными свойствами. При­ то ж е литературное указание допускает
способляясь к другим формам выраже­ разны е формы его реального воплоще­
ний в том или ином искусстве, словес­ ния в звучании. И тем не м енее „под­
ный ряд выходит далеко за пределы тех разумеваемые" формы интонационно­
возможностей, которые в самом слове мелодической экспрессии являются од­
непосредственно заложены». Поэтому ним из членов структуры драматиче­
первый путь исследования — «сравни­ ской речи».
тельное раскрытие тех эстетических Несколько обширных самостоятельных
элементов словесной структуры, которые фрагментов Виноградов посвятил мотор­
оказываются действенными в системе ной экспрессии: в разных ее принци­
худож ественны х средств театра и в ли­ пах — одно из сущ ественнейш их отли­
тературном творчестве, и характери­ чий драматического диалога от диалога
стика возможных семантических функ­ новеллы или романа. Например, сказо­
ций их в том и другом искусстве». вая форма, исключая «объективное»
Сценическая речь «в своих лингвисти­ пластическое изображ ение, ограничи­
ческих корнях подчинена иным нормам, вает жестикуляцию; сигналы моторной
чем речь литературно-драматическая». экспрессии в нем вообще могут ока­
Она и генетически возникает преж де заться мнимыми. Неустойчивость субъ­
оформления драмы как жанра. И «в прин­ екта в сказе разруш ает всякие подра­
ципе можно строить теорию сцениче­ зумевания моторной экспрессии. В дра­
ской речи независимо от теории драмы матической речи, напротив, всегда
как литературного произведения. Ведь подразумевается определенная «мотор-
эмпирические основы актерского рече- ность».
ведения и игры, которыми создается Понятие п о д р а з у м е в а е м о й м о -
образ художественного лица, резко от­ т о р н о с т и становится у Виноградова
личны от приемов построения образа
внеш нее выражение смысла актером,
литературного персонажа в диалогиче­
внеш няя чувственная форма как
ских формах языка, проведенных после­ символ внутренней «реальности»
довательно через всю композицию про­ и т .п . Из прочих авторов среди под­
изведения» Ш1. готовительных материалов — Д. Авер­
киев, Ю. Айхенвальд, А. Белый,
101 При рассмотрении этих вопросов Ви­ Е. Вахтангов, А. Вознесенский, С. Вол­
ноградов неоднократно ссылается яа конский, С. Глаголь, Ф. Комиссар-
статью Шпета «Театр как искусство» жевский, В. Мейерхольд, А. Пиотров­
(«Мастерство театра», 1922, № 1), где ский, С. Радлов, В. Сахновский,
обсуждались темы: текст как исход­ Ф. Сологуб, А. Струве, А. Таиров,
ный пункт самостоятельного твор­ К. Фосслер, Эллис <Л. Кобылинский>
чества актера, слово в ремарке и и др.
20*
308 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

важнейш им моментом драматической в МХАТ-2 (реж. А. Дикий) и БДТ


структуры. Оно означает, что «задан­ (реж . Н. М онахов), а такж е «Дела»
ные формы моторной экспрессивности А. Сухово-Кобылина в МХАТ-2 (поста­
не примышляются к словам на основе новка Б. Сушкевича, худож ник Н. Анд­
тех или иных авторских намеков и ука­ реев). В «Блохе» «весь строй речевого
заний, они могут быть даж е не обозна­ звучания» был далек от воспроизведе­
чены в ремарках как моторная харак­ ния «форм сценической речи народного
теристика говорения: они непосред­ комедианта» и противоречил «декора­
ственно заложены в самой структуре тивной стилизации Б. Кустодиева» 102.
диалога <.. .>, в заданном понимании его В спектакле «Дело» М. А. Чехов, играв­
как синкретической формы речи с про­ ший Муромского, вступал в противоре­
екцией в плоскость звучания и мотор­ чие «с гротескным схематизмом речевой
ной игры». системы спектакля и его декоративного
Текст драмы очерчивает лишь самую стиля» ш .
широкую сф еру «моторных интенций, Соотношение м еж ду драматической п
в пределах которой мыслится множество сценической речью зависит от отноше­
потенций конкретного воплощения». Это ний м еж ду литературным и театраль­
относится даж е к драмам с подробны­ ным искусствами в данную эпоху. Так,
ми ремарками — и они намечают «лишь формы литературно-художественной речи
некий общ ий план соотнош ений слова во всей ее конкретности в драме могут
и движения». Моторность литературно­ быть не определены, «не раскрываться
драматического текста «спиритуализо- в литературных знаках». С другой сто­
вана», «абстрактна», «идеальна». Она роны, драма м ож ет уходить «в область
оказывается не столько подразумевае­ чистой литературности (Lesedram en) ».
мой, сколько, по слову Виноградова, Таким образом, какие-то формы отно­
уразумеваемой. ш ений драматического языка «к потен­
Понятие моторной экспрессии оказы­ циям его сценической реализации за­
вается центральным и при характери­ ложены непосредственно в структуре
стике семантики драматического слова драмы». И формы эти связаны со струк­
в воспроизводимой, т. е. сценической турой «субъекта» драмы.
речи. Дело в том, что на сцене смысл «Субъект» в драматическом сочине­
реплики у ж е другой, неж ели в литера­ нии выявляется «в формах соотношения
турном тексте, — он «деформируется
приемами ее пантомимического развер- m Кустодиев оформлял обе постановки
«Блохи». «Все происходит как бы
тыванья». Приемы соотнош ений здесь в балагане, изображ енном на лубоч­
разнообразны — это и «пред-игра» в сце­ ной картинке, — писал он о своих
нической системе М ейерхольда (панто­ декорациях в БДТ, — все яркое, пест­
мимическая подготовка зрителя к вос­ рое, ситцевое, «тульское» (Кусто­
диев Б. М. Как я работал над «Бло­
приятию словесной реплики), и «симво­ хой». — В кн.: «Блоха». Сб. статей.
лизация фактического смысла фразы Л., 1927, с. 20).
игрой, контрастной с логически-предмет- 103 Ср. в статье А. Смирнова «Проблема
ными формами сообщения и вскрываю­ современного театра»: «Лучшие ак­
теры психологической школы до сих
щ ей сложное эмоционное содержание» пор не могут преодолеть соблазна
и др. творить образ совершенно свободно,
Предполагалось исследование соотно­ н е считаясь с общим тоном спек­
ш ений сценической речи с декоративной такля — типичен, напр., в этом отно­
ш ении М. Чехов» («Русский совре­
стороной спектакля. Виноградов считал, менник», 1924, № 2, с. 256—257). Эта
что для большинства тогдашних теат­ черта Чехова не влияла на общую
ров «характерен разлад м еж ду этими чрезвычайно высокую оценку Вино­
сферами». В качестве примера он при­ градовым великого актера, неодно­
кратно высказывавшуюся в устных
водил постановку «Блохи» Е. Замятина беседах.
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 3Q 9

персонажей, в характере их функцио­ с «субъектом» драмы, драматургом, за­


нальной связи с идейной концепцией печатлевшим свое созерцание мира,
произведения, в заглавии, эпиграфах, «явлен другой лик — профессионала-пи-
в афише пьесы, в авторских характери­ сателя с его теоретическими исканиями
стиках персонаж ей и в других сторонах новых основ драматургической и сцени­
драматической композиции». Эта мысль ческой техники». В рассуж дениях этих
поясняется анализом комедии Козьмы легко узнается любимая виноградовская
Пруткова «Фантазия» и сопоставлением идея — теперь у ж е применительно к дра­
еѳ с «Ревизором», где тож е рядом ме — идея образа автора.

Вопрос об «авторе» литературного Среди отечественных предш ественни­


произведения, некоей воображаемой ков нельзя обминуть А. А. Потебню —
личности, организующ ей повествование одного из ценимых Виноградовым авто­
пли — обратно — о произведении, строя­ ров, замечания которого о позиции на­
щем эту личность, активно обсуж дался блюдателя и «точке зр е н и я » 107 (воз­
в отечественной и европейской критике можно, первое терминологическое упот­
и науке с начала X IX в. В одном из ребление понятия) Виноградов, несо­
сохранивш ихся фрагментов готовившей­ мненно, знал.
ся в начале 30-х годов книги «Образ Из ближайш их предшественников
автора в худож ественном произведе­ в европейской науке надобно назвать
нии», где, очевидно, предполагался об­ О. Вальцеля, Г. Гефеле, К. Фридеманн;
зор истории проблемы, Виноградов несомненно, знакомы Виноградову были
писал: «О субъекте литературного про­ работы В. Дибелиуса, особенно у ж е
изведения говорили многие, почти все, упоминавш ееся его исследование об анг­
кто старался глубж е понять формы сло­ лийском романе (см. разд. 8). В этой
весного искусства — Белинский, Шевы­ книге ставятся такие принципиальные
рев, И. Киреевский, Гоголь, Тургенев, для категории повествователя вопросы,
JI. Толстой, Достоевский, Ап. Григорьев, как несоизмеримость автора-рассказчика
К. Леонтьев и др., каждый в м еру своей с любым другим героем или проблема
оригинальности проявлял особенный и источника авторской осведомленности
притом острый философский, эстети­ о событиях, мыслях героев 108.
ческий интерес к этому вопросу» т . В неменьшей мере Виноградов опи­
Из этого списка особо следует выде­ рался на суж дения самих писателей
лить К. Леонтьева, который проблему о роли позиции автора в объединении
соотношения точек зрения автора и рас­ всех элементов произведения. Он собрал
сказчика впервые связал с анализом
выражения еѳ в собственно структуре
М., 1912; он же. Анализ, стиль и
повествования!05, что отразилось и
веяние. — Там ж е. См. ссылки на эту
в терминах («точка зрения рассказ­ работу: Виноградов II, с. 235, 336.
чика», «автор-наблюдатель», «авторский 107 Потебня А. А. Из записок по теории
рассказ», «авторская речь» І06) . словесности. Харьков, 1905, с. 10— 13,
289.
108 Введение к этой книге, переведен­
104 Опубл.: ОТХР, с. 84. ное Г. А. Гуковским, вошло в сб.
105 См.: Бочаров С. Г. «Эстетическое «Проблемы литературной формы»
охранение» в литературной критике (Л., 1928). После выхода книги Гу­
(Константин Леонтьев о русской ли­ ковского «Реализм Гоголя» (М., 1959),
т ер а т у р е).— В кн.: «Контекст 1977». где эти идеи были изложены автором
М., 1978, с. 156— 157. в вольном пересказе, они получили
106 Леонтьев К. По поводу рассказов широкое распространение в нашем
Марко Вовчка. — Собр. соч., т. VIII. литературоведении.
310 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

коллекцию высказываний выдающихся рассматривавшего такие вопросы, как


художников слова: кроме упомянутых «взгляд или точка зрения автора на
выше, здесь И.-В. Гёте, Н. Карамзин, изображаемое», «внутренняя перепек-
Н. Некрасов, Н. Чернышевский, А. Пи­ тива» и т. п.1’2
семский, А. Чехов, Г. де Мопассан, В начале 20-х годов Виноградова за­
А. Блок, Вяч. Иванов, Андрей Белый, нимает преж де всего вопрос о типах
М. Пришвин и мн. др. (Излюбленными рассказчиков, подставных повествовате­
цитатами, многажды встречающимися лей разного рода, их соотношение с ав­
в его сочинениях, были высказывания тором и место автора в таком «оркестре
Льва Толстого о том, что главное в про­ голосов». Это было показано им деталь­
изведении — «характер автора, выра­ нее всего на примере Гоголя. В част­
жающ ийся в сочинении», «единство са­ ности, была сделана попытка опреде­
мобытного нравственного отнош ения ав­ лить «авторский лик» такой сложной
тора к предмету» и им п одобны е109.) повествовательной структуры, как «Мерт­
Несомненно провоцирующими явились вые души» из.
отечественные работы начала 20-х го­ «Автор», «рассказчик» в этих ш тудиях
дов: представителей формальной шко­ не выходит пока из рамок аналитиче­
лы, И. Груздева, не без влияния кото­ ской стилистической прагматики. Кроме
рого Виноградов использовал такие ме­ того, понятие «автора» здесь ещ е одно­
тафорические обозначения, как «призма», масштабно с другим, более «лингвистич-
«преломление» по; А. Векслер с ее идея­ ным» понятием — «языковое сознание».
ми пересечения «семантических плоско­ « О б р а з а в т о р а » родился как дитя
стей» 111; С. Аскольдова <С. А. Козлова), «языкового сознания», сначала почти не
отличимое от родителя; как и «языко­
109 См. ОЯХЛ, с. 136, 154; СТПРП, с. 71, вое сознание», свой первый и самый
129; ОТХР, с. 57, 181— 182 и др.
общий контур он получил в размышле­
110 О новизне другого груздевского тер­
мина — «маска» Виноградов писал ниях над лирикой — Ахматовой, Есе­
в 1924 г. (Виноградов II, с. 198). Од­ нина, Некрасова, И. Анненского, Вл. Со­
нако еще в работе о «Двойнике», на­ ловьева, символистов. Но теперь в ана­
писанной до статьи Груздева «О мас­
лизе поэзии Виноградов решительно
ке как литературном приеме», Вино­
градов говорил о «преломлении» переключается от «символики» к «субъ-
излож ения «через маску скромного ектности».
повествователя» (Виноградов II, Первые сообщ ения о появлении в его
с. 106). Очевидно, можно говорить научных занятиях темы «герой в ли­
о некоторой общности складываю­
щ ейся терминологии поэтики 20-х го­ рике», или «образ лирического ,,я“» —
дов. И с некоторыми оговорками в его письмах февраля и марта 1926 г.;
можно согласиться с утверж дением 2 июня он делает в ГИИИ доклад „О ге­
Р. Лахманн: «Что касается понятий­ рое в лирике". Можно думать, что
ного аппарата, метода и объекта
раннего Виноградова, то они лежат значительное место в докладе занимал
в той ж е плоскости, что и у Якубин- есенинский материал — в письмах к раз-
ского, Ларина, Эйхенбаума и Якоб­
сона» (Lachmann R. Das Problem der 112 Аскольдов С. Форма и содержанио
poetischen Sprache bei V. V. Vino­ в искусстве слова. — «Литературная
gradov. — «Poetics», The Hague-Paris, мысль». Альманах III. Л., 1925, с. 315,
1974, N 11, S. 105). 326. (Следом в этом номере идет
111 Векслер А. Кризис творчества Анд­ статья Виноградова «Жюль Ж анен и
рея Белого. — «Жизнь искусства», Гоголь».) Ср. в другой статье Асколь­
1919, 24—2 5 октября, № 276—277; 30— дова (тоже соседствующ ей с вино-
31 октября, № 280—281. (В основу градовской): «Творчество Андрея Бе­
статьи, очевидно, лег текст доклада, лого». — «Литературная мысль». Аль­
прочитанного в Опоязе. См. т. н. «ма­ манах I. Пг., 1922, с. 74—76.
нифест» общества: «Изучение теории 113 Виноградов В. Гоголь и натураль­
поэтического языка». — «Жизнь искус­ ная школа. — Виноградов II, с. 220—
ства», 1919, 21 октября, № 273.) 221 .
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. ЗЦ

ным лицам в январе—мае Виноградов ственном «я», его идеологическом


несколько раз упоминает про «речь» оформлении и его становлении в мире
о Есенине, которую он в это время под­ поэтических видений). Вор<ис> Мих<ай-
готовил. Представление об идеях этих лович> <.. .> считает эту работу одной
взаимосвязанных неизвестны х нам ра­ из самых значительных в истории ли­
бот дают сохранивш иеся в архиве Вино­ тературы» ш .
градова фрагменты из (для?) них. Переход от «языкового сознания» к бо­
В одном из них у ж е ставится вопрос лее широкой категории, вмещающей
о зависимости «образа автора» от при­ эмоционально-идеологические и литера­
надлежности писателя к той или иной турно-композиционные аспекты худож е­
литературной школе: «Любопытен с этой ственного «я» автора, был осуществлен
точки зрения путь Сергея Есенина, в статье «К построению теории поэти­
в поэзии которого сначала образ лири­ ческого языка», заверш енной в конце
ческого „я“ держится на высотах фольк­ 1926-го или самом начале 1927 г. Там ж е
лорной, режиональной символистской в первый раз было печатно заявлено,
поэзии, впрочем, у ж е на спуске к ак­ что «вопрос о типах и формах непосред­
м еизму. Он в этот период сумеречно ственно-языкового выражения образа
мелькает, дробясь в сложных сплете­ автора-рассказчика, оратора или пи­
ниях разных психологических планов сателя — одна из сущ ественнейш их за­
комбинационно-сюжетного построения — дач науки о речи словесно-худож ествен­
бытового, метафизического и религиоз­ ных произведений» П6, и появился сам
ного в собственном смысле. А затем — термин, близкий к позднему: «образ
с резким уклоном лирики Есенина автора-рассказчика», «образ писателя».
в сторону ф утуризма — образ лириче­ Окончив статью, Виноградов продол­
ского „я“, прикрепляясь к лику автора, ж ал думать над этой проблемой. «Я ж е
драматизуется. Ломается символика сти­ поглощен мыслями об образе писате­
ховых форм. Подыскиваются для лири­ ля, — сообщал он 2 марта 1927 г.
ческого „я“ маски, которые могли бы в письме к ж ене. — Он сквозит в х у ­
теснее и психологически законченнее дожественном произведении всегда.
сливаться с стилистическими стремле­ В ткани слов, в приемах изображ ения
ниями эпигонов футуризма. На иной ощ ущ ается его лик. Это — не лицо
языковой колее и в ином — трагиче­ «реального», житейского Толстого, До­
ском плане вырастает лирический об­ стоевского, Гоголя. Это — своеобразный
раз, параллельный своему комическому «актерский» лик писателя. В каждой
антиподу — лирическому „я“ Маяков­ яркой индивидуальности образ писателя
ского. Эта иллюстрация приводит к мыс­ принимает индивидуальные очертания,
ли, что общие приемы формирования и все ж е его структура определяется не
образа лирического „я“ и та психиче­ психологическим укладом данного пи­
ская сфера, в которой вращ ается он, сателя, а его эстетико-метафизическими
в значительной степени предопределя­ воззрениями. Они могут быть не осо­
ются поэтикой школы» (А В). знаны (при отсутствии у писателя
Очевидно, к концу 1926 г. у Виногра­ большой интеллектуальной и х у д о ж е­
дова возник замысел специальной ра­ ственной культуры), но должны непре­
боты об «образе автора», который был менно быть (т. е. сущ ествовать). Весь
изложен им тогда одному из лучших вопрос в том, как этот образ писателя
знатоков методологии литературоведе­ реконструировать на основании его про­
ния — Б. М. Энгельгардту, проница­ изведений. Всякие биографические све­
тельно угадавш ему ее масштаб. «Я ему дения я решительно отметаю. Весь
м еж ду прочим рассказал, — писал Ви­
114 Письмо к H. М. Малышевой от 19 но­
ноградов, — подробно план одной своей ября 1926 г. (ААН).
научной работы — большой (о х у д о ж е­ 115 П -Ш , с. 1 7 -1 8 .
312 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

этот клубок сложны х и запутанны х во­ новится основанием для сравнения ли­
просов мнѳ хотелось бы размотать тературных систем. По первоначаль­
в речи о Гоголе» (ААН ). Тема этой ному плану книга должна была быть
речи — «О худож ественном „я“ в твор­ дополнена статьей «Образ автора у Го­
честве Гоголя» была предпочтена четы­ голя и молодого Достоевского»ш .
рем другим — в духе его преж ней те­ Центр стилистического анализа переме­
матики, м еж которыми Виноградов ко­ щался.
лебался: «Проблема „мертвых душ “ Обращение к категории «образа ав­
в поэтике Гоголя», «Гоголь и француз­ тора» совпало с изменениями в научном
ский романтизм», «Гоголь и Достоев­ самоощ ущ ении и самоопределении Ви­
ский», «О худож ественной идеологии ноградова.
Гоголя» (ей ж е, 17 января 1927 г.). Для Виноградова, в отличие от «сде­
Проблематика «образа автора» теснила лавш их выбор» или всегдаш них бойцов
остальную. одного стана, формальный метод, к ко­
То, как она все больше выходила за торому он был так или иначе близок,
авансцену как в конкретных поэтико­ не исключал внутреннего тяготения
стилистических, так и в теоретических (невозможного для членов Опояза)
исследованиях Виноградова, хорошо к противоположному полюсу — феноме­
видно во всех ближайш их по времени нологическому. Напряжение м еж ду эти­
исследованиях — статье «Язык Зощ ен- ми методологическими возможностями и
ки», неопубликованных работах о языке обуславливало своеобразие его научной
драмы, сказе, ораторской речи. Вставки позиции начала 20-х годов. В это время
про «образ автора» были сделаны и второй полюс воплощался для него
в старые статьи, редактировавшиеся в круге философско-лингвистических
в начале 1928 г. для книги «Эволюция построений Гумбольдта—Потебни—Фосс­
русского натурализма». Так, вводится лера. В середине 20-х годов круг этот
пространная характеристика х удож е­ расширился до пределов общего искус­
ственного «я» в композиции «Невского ствознания и эстетики, теории деклама­
проспекта»: «это образ постоянно ме­ ции и театра. «Во мне происходит ка­
няющейся, ломкой эмоционной струк­ кой-то серьезный сдвиг в сф ере общ их
туры, образ, непрестанно переключае­ вопросов эстетики и философии», — кон­
мый из одной тематической и экспрес­ статирует Виноградов в феврале 1926 г.
сивной сферы в другую» 116 (ср. анализ «Очень много занимаюсь философией и
этой вещи в аспекте «символики» в ста­ общей эстетикой», — пишет он через
тье «О теории литературных стилей» — несколько дней. В излагаемых планах
см. с. 246); уясняется характер «пи­ начинает явственно сквозить стремленье
сателя» в «неистовой школе» П7. С пере­ К синтезу трансцендентного и самодов­
стройкой «образа автора» связывается леющего подходов к явлениям искус­
изменение функций элементов х у д о ж е­ ства. Так, много раз говоря в письмах
ственных структур 118: тип «автора» ста­ о замысле работы о литературе 1840-х—
1850-х годов -г в русле обычной для себя
116 Виноградов II, с. 97. Ср.: Виноград проблематики, он вдруг напишет: «Хочу
дов В. Жюль Ж анен и Гоголь. — «Ли­
тературная мысль». Альманах, III. взять все проявления словесного искус-
Л„ 1926, с. 362.
117 Виноградов II, с. 56. Ср.: Виногра­
дов В. О «Литературной циклиза­ Некоторые другие вставки указаны
ции». — П-ІѴ, с. 123. в наш ем комментарии к «Эволюции
118 Виноградов II, с. 151. Ср.: Виногра­ русского натурализма» (см. Виногра­
дов В. Сюжет и архитектоника ро­ дов II).
мана Достоевского «Бедные люди» 119 Письмо к Малышевой от 8 февраля
в связи с вопросом о поэтике нату­ 1928 г. (ААН ). В апреле 1928 г. Вино­
ральной школы. — В сб.: Творческий градов работал над докладом об обра­
путь Достоевского. Л., 1924, с. 60. зе автора (письмо от 26 апреля).
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 313

ства начала 50-х годов и вскрыть их тора в художественн<ом> произведении»


сущность, их связь с запросами тех (письмо от 11 февраля 1929 г.; А АН ).
дней и преодоление современности. Писание первой с большой энергией
На этом фоне соотношения ж изни, фи­ продолжалось, вторая — была отложена
лософии и искусства должны предстать на несколько лет; к ее проблематике
живыми» (17 октября 1926 г.). В круг Виноградов вернулся лишь в статье
его чтения и «слушания» входят такие «Стиль „Пиковой дамы"», законченной
авторы (некоторые из них не отражены весной 1934 г. К отложенной книге,
в библиографическом аппарате его ра­ очевидно, и отошло все написанное
бот ), как С. Аскольдов, А. Белый, об «образе автора» в 1928— 1929 гг., что
Э. Гуссерль, А. С. Долинин, X. Зигварт, объясняет отсутствие этого материала
Вяч. Иванов, Б. В. Казанский, А. Ф. Ло­ в ОХП, где были сделаны лишь неко­
сев, Л. В. Пумпянский, Вл. Соловьев, торые уточнения идей статьи «К по­
Е. Н. Трубецкой, Н. С. Трубецкой (здесь строению теории поэтического языка».
мы имеем в виду нелингвистические Уточнения, впрочем, были важные. От­
работы), С. Л. Франк, Г. Г. Шпет, четливо был поставлен вопрос об отвле­
Б. М. Энгельгардт. Совместно с Энгель- чении субъекта монолога от социально-
гардтом он ведет семинар «Мысль и бытовой характерологии, об отличии
язык» в ГИИИ, там ж е в декабре 1927 г. конкретного говорящего или пишущ его
делает доклад о Шпете. лица, к которому прикреплен монолог,
От Ш пета с его различением коллек­ и творящего «образа авторского лица»,
тивного социального субъекта экспрес­ прямо характерологически и эйдололо-
сии общего языка (объект социальной гически не явленного, но организующ его
психологии) и «творческого лика», субъ­ худож ественны й текст. Если в статье
екта литературы 12°, несомненно, исхо­ «К построению т ео р и и ...» образ х удож е­
ди л острый теоретический импульс ственного «я» ещ е мог определяться как
в общефилософском осмыслении кате­ конструкт, «который держ ит в себе
гории «образа автора». данный поток речи» 121, то при вклю­
В октябре 1928 г. начинается непо­ чении соответствующего раздела в ОХП
средственная работа над текстом ОХП. эти слова заменяются другими — о том,
С этого времени ближайш ая хроноло­ что «субъектные формы монологиче­
гия размышлений над «образом автора» ской речи являются существенными ка­
связывается с этой книгою. «Вернув­ тегориями л и т е р а т у р н ы х к о м п о ­
шись с курсов, я писал „образ ав- з и ц и й » (ОХП, с. 78). Здесь впервые
тора“, — сообщает он в письме ж ен е от закрепился термин «образ автора» в том
30 января 1929 г. — Д виж ется как ка­ его виде, в каком он потом вошел
русель и не различишь отчетливо фи­ в науку.
зиономии» (ААН ). «Растворяюсь в де­ «Образ автора» — тот медиум, чрез
лах и „образе автора" <.. .> — пишет он чье посредство «социально-языковые ка­
через день. — Новые мысли есть. Не знаю, тегории трансформируются в катего­
удастся ли их так быстро собрать, рии литературно-стилистические» (ОХП,
обтесать и показать». Но вскоре после с. 85). Многое (если не все) здесь за­
того, как в начале февраля Госиздат висит от принадлежности писателя
сильно сократил объем готовящейся к той или иной литературной школе —
книги, Виноградов принимает решение каж дая строит свой собственный «образ
«разбить свою работу на две книги: писателя». Об этом Виноградов гово­
1. Х удож ественная проза и 2. Образ ав- рил у ж е в докладах 1926 г.; в ОХП
данное полож ение рассматривается на

120 Шпет Г. Внутренняя форма слова.


Этюды и вариации на темы Гум­ 121 Виноградов В. К построению теории
больдта. М., 1927, с. 201—216. поэтического языка. — П-ІІІ, с. 19.
314 ПРИЛОЖ ЕНИЯ

примере «образа» творящего субъекта стические приемы произведения словес­


в символизме и футуризме. Субъект ли­ ного искусства» (А В).
тературного произведения отыскивается С ранних лет Виноградова во всех
и усматривается в использовании кон­ его занятиях систематическим описа­
кретных худож ественны х форм, прие­ нием многообразных худож ественны х
мов. Это «первый и притом наиболее текстов — порою почти протпвовольно —
внешний покров субъектной структуры не оставляла мысль о тех историко-
произведения. Однако эта форма субъ­ культурных и эстетических интенциях,
екта как своеобразного реж иссера от которые участвуют в создании этих тек­
литературы, играющего показом стили­ стов. Теперь он прозревал их сквозь
стических приемов, в разных литера­ призму «автора». «Образ автора» был
турно-исторических контекстах может не только стилистическим понятием — он
получить необыкновенную содержатель­ являлся для Виноградова философской
ность. У литературного революционера категорией, разреш ающ ей острейш ую
она становится определителем его х у ­ для него (и не только для него) анти­
дожественного лица. Поэтому ее функ­ номию: проекционно-эмпирического и зу ­
циональная связь с другими структур­ чения самодвижения литературных форм
ными членами субъекта различна. в сфере действия внеличных объектив­
От значения „манеры", скрывающей ных сил —- и идеи личности, созидаю щ ей
индивидуальный облик автора за кол­ предлеж ащ ий исследователю х у д о ж е­
лективным субъектом литературной ственный мир.
школы или за той худож ественной ин­ Приблизительно в это ж е время про­
дивидуальностью, чьи формы воспроиз­ блема автора стала предметом медита­
водятся, до функции символа нового ций — уж е преж де всего философских —
эстетического мировоззрения — прости­ М. М. Вахтина. При всей разноте задач
раются пределы семантических колеба­ и целей м еж ду учеными обнаруж и­
ний этой формы образа автора» 122. ваются явственные точки схож дения
Все это был путь к тому, чтобы «об­ в понимании «автора» как эстетического
раз автора» для Виноградова стал од­ объекта. Как и Виноградов, Вахтин под­
ной из главных, а потом и самой черкивал принципиальное отлнчие ав-
главной категорией науки о языке х у ­ тора-творца от «автора — героя биогра­
дожественной литературы І23. «Еще на фии» 124 авторскую активность он пола­
р убеж е двадцатых-тридцатых годов, — гал «управляющим формою началом» 125,
писал он в конце 60-х, — я пришел а все элементы формы — выражением
к мысли о том, что законы изменений единонаправленного авторского отноше­
структур литературно-художественны х ния. «Автор — носитель напряженно-ак­
произведений и законы развития лите­ тивного единства завершенного целого,
ратурно-художественны х стилей нацио­ целого героя и целого произведения» 124.
нальных литератур не могут быть объ­ Внутренняя целеположенность размыш­
яснены и открыты без тщательного изу­ лений Вахтина — не история, но обще­
чения исторических трансформаций об­ философская экзегеза, однако при об­
раза автора в разных типах и системах щем рассмотрении «авторства» он по
художественного творчества. Образ ав­ сути дела говорит об его типологии
тора — это центр, фокус, в котором скре­ в новое время: полноценная и уверен-
щиваются и синтезирую тся все стили-

124 Бахтин М. М. Проблема автора. —


122 А В\ фрагмент, очевидно, относя­ «Вопросы философии», 1977, № 7,
щийся к книге «Образ автора в х у ­ с. 160.
дожественном произведении». 125 Бахтин 1975, с. 68.
123 Виноградов В. В. Наука о языке х у ­ 126 Бахтин М. Автор и герой в эстети­
дожественной литературы и ее за­ ческой деятельности. — «Вопросы ли­
дачи. М., 1958. тературы», 1978, № 12, с. 276.
В. В. ВИНОГРАДОВ И ТЕОРИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ РЕЧИ НАЧАЛА XX В. 315

-ная позиция вненаходимости автора, экскурсы об «личности» автора у Го­


ее расшатывание, уклонение ее от эсте­ голя, Некрасова, JI. Толстого, Блока,
тической к чисто этической и пр. Ахматовой, Ремизова, Есенина. Соответ­
Все виды речи литературного произ­ ствующие разделы поздних книг строи­
ведения — прозаического, драматического лись так ж е. Третья глава ОЯХЛ пред­
и стихового, и все жанры рассматри­ ставляет собою цепь анализов «образа
ваются Виноградовым в конечном счете автора» в эстетике и поэтике ф уту­
в связи с категорией автора. Они ризма, у Лескова, Салтыкова-Щедрина,
«обусловлены образом автора. Этот об­ Пушкина, Чехова. В первой главе книги
раз не создает их, но и не создается «Проблема авторства и теория стилей»,
ими. Здесь наглядно проявляется взаи­ названной «Стиль, автор, литературное
модействие языковых и эйдолологиче- произведение как исторические катего­
ских, т. е. в конечном определении рии», рассматривается вопрос о типе
психологических моментов в словесном древнерусского писателя, проблема ав­
искусстве. Для стилистики безразлично, тора в поэтике классицизма, предроман-
какая из сторон генетически первен­ тизма и романтизма. Во второй части
ствует. Но сущ ественна проблема о прин­ ОТХР, озаглавленной «Проблема образа
ципах взаимодействия, об их вариациях автора в худож ественной литературе», по
в зависимости от разновидностей речи —■ собственным словам Виноградова, «сде­
„письменной" и „произносимой"» (АВ). лана попытка дифференциации некото­
Со времени ОХП, в которой несколько рых типов образа автора и их демонст­
раз называется готовящаяся к печати рации» 127. В написанных м еж ду ОХП и
книга «Образ автора в худож ественном поздними книгами фундаментальных
произведении», упоминание исследова­ трудах о стиле Пушкина, Лермонтова,
ния под таким заглавием не исчезает Л. Толстого и др. проблема образа ав­
из работ Виноградова до конца его тора также раскрывалась применительно
жизни. Несомненно, он работал над ним к анализируемым худож ественны м си­
в 30-е годы. Судя по сохранившимся стемам. В итоге такого стремления
фрагментам и отражениям этой пробле­ прежде теоретических заключений
матики в других трудах, в книге описать возможно более полно истори­
должны были найти освещ ение такие ческое развитие категории, — ее специ­
вопросы, как образ автора в новелле, фические признаки не столько теорети­
драме, стихе, в сказе, как взаимоотно­ чески проецировались, сколько истори­
ш ение образов писателя и оратора, об­ чески раскрывались. Теорией образа
раз автора в беллетристике и др. автора — главной категории создавав­
Но специальной теоретической книги ш ейся Виноградовым науки — стали ма­
он так и не написал. териалы к его истории.
Напряженный историзм всегда был А. П. Чудаков
главнейшей чертой научного метода Ви­
ноградова. И категория образа автора т ОТХР, с. 211. В рукописи книги (ав­
с самого начала мыслилась им как су­ тограф — АВ, машинопись — И РЛ И ),
губо историческая: ее первый теорети­ в частности, есть раздел об «образе
автора» у В. В. Розанова, не вошед­
ческий абрис уж е включал исторические ший в опубликованный текст.
КОММЕНТАРИИ

Комментарии к статье «О задачах стилистики» написаны Е. В. Душечкиной,


Е. А. Тоддесом и А. П. Чудаковым, к статьям «Проблема сказа в стилистике»,
«О теории литературных стилей», «К построению теории поэтического языка» —
А. П. Чудаковым, «Стиль „Пиковой дамы“» и <0 «Пиковой даме»> — Е. А. Тодде­
сом, к книге «О худож ественной прозе» — А. П. Чудаковым и Е. А. Тоддесом.

О ЗАДАЧАХ СТИЛИСТИКИ.
НАБЛЮДЕНИЯ НАД СТИЛЕМ ЖИТИЯ ПРОТОПОПА АВВАКУМА

Впервые — «Русская речь». Сб. статей он наиболее удобен для изучения совре­
под ред. Л. В. Щербы. I. Пг., 1923, менной исследователю литературы (ОЗС;
с. 195—293, где датировано: 25 сентября «Лит. мысль», I, с. 136—137), с д р угой ,—
1922 г. Печатается по тексту этого что имманентное созерцание (Виногра­
издания. дову близки философско-эстетические
В статье, которая до настоящего вре­ определения лингвистических процедур)
мени является основополагающей рабо­ «безболезненнее достигается при обра­
той по стилю Ж ития протопопа Авва­ щ ении к таким объектам худож ествен­
кума, анализ аввакумовского стиля тем ного творчества, которые у ж е получили
не менее не самоцель, а развернутая ил­ санкцию своих притязаний на „вечность"
люстрация теоретических положений, от истории» (Виноградов II, с. 141).
выдвинутых в главе 1 и заключении. В работах об Ахматовой и Аввакуме он
Для автора эти положения сохраняли осущ ествил оба варианта. Интересное
свое значение вплоть до конца 20-х го­ свидетельство «личного» переживания
дов. Почти всю теоретическую часть имманентного подхода содержится в
ОЗС он включил в ОХП (см. наст, изд.), письме Виноградова к H. М. Малышевой
где, однако, изменилось представление от 4 февраля 1926 г.: «Я люблю виртуоз­
о «задачах стилистики». ность в искусстве, грацию и силу соот­
Методологически к ОЗС примыкают ношений форм. Они исчислимы. Их
две другие работы — «О символике А. Ах­ можно понять, ставши имманентным х у ­
матовой» («Лит. мысль», I, 1922) и дож нику » (ААН ).
«О поэзии Анны Ахматовой» (1923; см. Работы об Аввакуме и Ахматовой свя­
Виноградов II); первая из них была заны и по отрицательному признаку:
написана одновременно с ОЗС (автор­ автор затруднялся дополнить имманент­
ская дата: 14 сент. 1922 г.). Обе работы ный анализ историческим, что в прин­
об Ахматовой укладываются в схем у ципе предусматривалось его схемой (ср.:
стилистики, намеченную и продемонст­ Виноградов II, с. 141). В случае Ахма­
рированную на материале в ОЗС: первая товой трудность объяснялась тем, что
относится к символике, вторая — к ком­ «ретроспективно-проекционной плоскости
позиции, или синтактике. Общими для во всей ширине ее для современности
трех работ являются следующие посыл­ и не существует» (Виноградов II, с. 369)
ки: разграничение имманентного и исто­ и она должна быть сконструирована,
рического подходов; индивидуальный в случае Аввакума — тем, что эта плос­
стиль — основная проблема стилистики; кость утрачена и долж на быть реконст­
соответствующая этой проблеме катего­ руирована (см. авторское примеч. на
рия — «языковое сознание поэта», пони­ с. 7).
маемое преимущественно как лексико­ Способы анализа, которые были проде­
семантическая и фразеологическая си­ монстрированы в первых работах Вино­
стема; символ — основная категория градова, близки к традиционной линг­
языка художественного текста и ана­ вистической индукции. Так, в статье
лиза. о «Двойнике» Достоевского (Виногра­
В трактовке метода, называемого Ви­ дов II) автор не иллюстрирует свои по­
ноградовым функционально-имманент­ ложения примерами, а подтверждает их
ным, наблюдается любопытное колеба­ списками соответствующих слов и син­
ние: с одной стороны, утверж дается, что тагм (ср. тяготение к подобной «закры­
КОММЕНТАРИИ 317

тости» в списках слов некоторых грам­ неприятие «приспособления поэтики


матических категорий в его книге «Рус­ к лингвистике». Логика научной биогра­
ский язык»). Тот ж е подход был осу­ фии Виноградова позволяет считать эту
щ ествлен в ОЗС. Но следует иметь оценку действительной и для начала
в виду постоянное подчеркивание им 20-х годов, что подтверждается, в част­
необходимости при стилистическом ана­ ности, его рецензией на книгу Р. б .
лизе вскрыть «стилистическую природу», Якобсона «Новейшая русская поэзия»,
а не «языковую структуру» (наст, изд., в которой он усматривает подмену «нау­
с. 244). Так: символ «не подчиняется ки о литературе» «поэтической лингви­
культурно-историческим и гносеологиче­ стикой» (Виноградов II, с. 464); т. е.
ским нормам, которые определяют и критика Ж ирмунского в 50-х годах и
ограничивают природу лексемы в языке» Якобсона в 20-х строилась одинаково2.
(с. 248). Композиционные факторы, ко­ Но полемика с Жирмунским была дву­
торые определяют характер выбора и сторонней: переиздавая с дополнениями
трансформации речевого материала, «са­ «Задачи поэтики», Ж ирмунский ввел
ми могут лежать вне сферы лингвисти­ в них критику ОЗС и статьи Виногра­
ческого изучения» (Виноградов II, дова об Ахматовой. Сложность заклю­
с. 374). Постоянно говоря в эти годы чается в том, что эта краткая антикри-
об использовании достиж ений лингви­ тика также была направлена против
стики, Виноградов имел в виду преж де адаптации поэтики к лингвистике: в ка­
всего языковедческую м е т о д о л о г и ю тегории «языковое сознание поэта» Ж ир­
(иногда едва ли не методику), проти­ мунский увидел опасность «такого ж е
вопоставляя ее литературоведческому подчинения поэтики внеположным зада­
субъективизму. И когда он пишет о чам лингвистики, каким являлось до сих
нуж де в «общелингвистическом, методо­ пор подчинение истории литературы за­
логическом „воспитании"» (там же, дачам культурно-историческим», — и объ­
с. 459), то первые два слова не случай­ единил в этом пункте Виноградова и
но идут через запятую — далее разъяс­ Якобсона. Несмотря на общность прин­
няется, что в это воспитание входит: ципиальной установки, выраженной в те­
«Систематическая классификация мате­ зисе Жирмунского: «Содержание поэтики
риала <.. .> не „рассуждения", а индук­ стилистикой не исчерпывается», спор
тивные построения на крепком фунда­ шел. Суть расхож дения скрывалась, по-
менте научно подобранных фактов». видимому, в том, каковы условия кор­
В анализе Жития очевидна близость ректного перехода от лингвистической
к формальной школе. То ж е относится стилистики к литературоведческой поэ­
к некоторым общим положениям (гл. 1) : тике (тематика, композиция, ж ан р ).
о клишировании особенностей стиля Для Виноградова этого рода вопросы
писателя в данной языковой среде (ср. всегда были особенно важны. Тип его
понятие канонизации у формалистов), научного мышления таков, что для него,
о «духе» худож ника слова как «приемах опять-таки и в 20-х и в 50-х годах, по­
использования наличного языкового ма­ строение дисциплины, определение ее
териала». Надо иметь в виду и это сход­ границ и предмета — на первом плане.
ство, и существенные различия внутри Этот подход обусловливал его отноше­
молодой филологии. ние к работам по поэтике современни­
Для понимания позиции Виноградова ков. Он сказался и в рецензии на дру­
в поэтике 20-х годов следует, в част­ гую работу Ж ирмунского — «Компози­
ности, учесть полемику его с В. М. Ж ир­ ция лирических стихотворений» (в этой
мунским (см. лаконичное, но энергич­ рецензии, в частности, «композиция»,
ное замечание на с. 6, сноска 6;
кроме того, он критически относился 2 На основании этих оценок можно ду­
к идее Жирмунского о классическом и мать, что аналогичным было отнош е­
романтическом типах искусства, к его ние Виноградова к работам Г. О. Ви­
концепции творчества Ахматовой — Ви­ нокура лефовского периода его
ноградов II, с. 369, 378, 502 —503). Обос­ деятельности или к «поэтической сти­
нование негативного отношения к про­ листике» Б. В. Томашевского в его «Тео­
граммной работе Жирмунского — «За­ рии литературы. Поэтике», где была
дачи поэтики» 1 содержится в ОЯХЛ принята схема, отчасти сходная с «За­
(с. 42—44), где автор подчеркивает свое дачами поэтики» Жирмунского. Об­
суж дение данного круга вопросов
1 В публикации, названной Виноградо­ в филологии 20-х годов имеет пря­
вым, есть указание на то, что Жир­ мое отношение к современным спорам
мунский обсуждал с ним свою кон­ о границах лингвистики и поэтики.
цепцию, — см. «Начала», 1921, № 1, Из новейшей литературы см.: Гри­
с. 64. горьев В. П. Поэтика слова. М., 1979.
318 КОММЕНТАРИИ

понимаемая в том ж е смысле, что и их и определившие облик данной эпохи


в ОЗС, отделяется от «самостоятельной в истории русской филологии.
части поэтики — „архитектоники"». — Ви­ Приводим один из сохранивш ихся
ноградов, II, с. 463). Следует отметить, фрагментов, по-видимому, незаконченной
что та сторона взглядов Виноградова, работы 1921—1922 гг. «Стилистика, ее
которая обнаружилась в рецензии на задачи и отношение к диалектологии»
книгу Якобсона (а в 50-х годах нашла (ср. авторскую ссылку на с. 7 ), который
выражение в ОЯХЛ), в начале 20-х го­ посвящ ен взаимодействию лингвистики
дов осталась недостаточно выявленной; и поэтики и называет тех ж е оппонен­
во всяком случае свои программные по­ тов, что и ОЗС:
ложения он формулировал только в об­ «У всех наук есть тенденция к точ­
ласти лингвистической стилистики. По­ ному отграничению своей сферы, и лишь
зиция его по вопросу о соотношении немногим решение этой задачи удается.
лингвистики и поэтики воспринималась М еж ду другими образую тся погранич­
именно как «лингвистическая», а не «ли­ ные области, на которые изъявляют при­
тературоведческая» не только Ж ирмун­ тязания две враждую щ ие дисциплины.
ским, но и М. М. Бахтиным, Б. М. Эйхен­ На этой почве легко может возникнуть
баумом. неопределенность и сбивчивость методо­
Но, констатируя отсутствие единства логического подхода, которая превращает
взглядов у Ж ирмунского и Виноградова, спорную область в хаотический склад
нельзя упускать из виду весьма сущ е­ разнородного материала. Так случилось
ственные черты общности их позиций. со стилистикой. Не одна только много­
В этом смысле как раз рассмотренная значность символа „стиль" была причи­
полемика была показателем близости. ной неустановленности ее задач, сферы
Ведь если Виноградов и Ж ирмунский ее компетенции и принципов обработки
•озабочены тем, как построить переход выбранного материала. Сюда примеша­
от лингвистики через стилистику к поэ­ лось другое обстоятельство — постоянные
тике и литературоведению, то для Якоб­ обращ ения истории литературы к линг­
сона и (иначе) Тынянова вопрос в та­ вистике в поисках порядка («Земля на­
ком виде не стоял (почему и возможно ша велика и обильна, а порядка в ней
было отнесение их совместных тезисов нет»). Методологически порабощая исто­
1928 г. как к языку, так и к литера­ рию литературы, лингвистика расши­
туре). Не случайно рецензии Виногра­ ряла круг своих проблем и внутри себя
дова и Ж ирмунского на указ. книгу освобождалась от засилья фонетики и
Якобсона в известной мере параллель­ морфологии. Но вместе с тем она стала
ны 3 (об отнош ениях Опояза с Ж ирмун­ грозить истории литературы лишением
ским см.: Тынянов 1977, с. 139—141, 282, ее самостоятельности в сфере вопросов,
454—455, 535—536). Параллельность мож­ связанных с изучением художественных
но увидеть и в следующем: «тип язы­ форм (Потебня, Sievers и д р .). Защищая
кового сознания» у Виноградова и ди­ свои позиции, историки литературы бес­
хотомия классического и романтического помощно метались в поисках ясных гра­
у Ж ирмунского — две типологические ниц меж ду своей областью и лингвисти­
тенденции в поэтике начала 20-х годов, кой (например: Эйхенбаум Б. М. Мело­
в остальном сосредоточенной на фор­ дика стиха). Обычно иллюзия размеже-
мальном анализе текста и реформе исто­ ванности достигалась путем искусствен­
рико-литературной методологии. (Третья ного суж ения задач лингвистики или же
типологическая тенденция появляется путем подмены всестороннего анализа
в середине 20-х годов также у Вино­ содерж ания и объема понятия о ней ар­
градова— см. с. 70 наст, изд.; ср. по­ хаическим и явно односторонним ее
становку вопроса о типологии форм ре­ определением. В процессе искания от­
чевого общения у М. М. Бахтина: Воло- четливой формулировки своих целей и
шинов В. Н. Марксизм и философия методов история литературы в лице мно­
языка. Л., 1930, с. 23—24.) гочисленных своих представителей об­
В ином, более общем историко-науч­ ласть стилистики сочла прочным и ос­
ном масштабе не только несогласия Ви­ новным завоеванием своим. Некоторые
ноградова с Ж ирмунским, но и расхож ­ исследователи — Elster, Т. Меуег, отчасти
дения их обоих с Опоязом представля­ Веселовский А., за ними Перетц и др. го­
ются менее существенными, чем прин­ товы были в изучении стиля видеть
ципы и устремления, объединявш ие всех основные функции историков литера­
туры и для этого соответствующим обра­
зом расширяли (в параллель к другим
3 Что не исключает схож дений Вино­ отраслям истории искусств) объем са­
градова с Якобсоном. — См. примеч.* мого понятия о стиле. Но в практиче­
к с. 40. ском осущ ествлении этого задания исто­
КОММЕНТАРИИ 319

рики литературы, естественно, должны научный арсенал, который был тогда


руководствоваться в выработке схем и в распоряжении филолога», если не счи-
принципов стилистического изучения тать общ их работ по идеологии рус­
античными риторикамп и поэтиками и ского раскола: «Передо мной были опуб­
столкнуться с тем понятием о стили­ ликованные по отдельным случайным
стике, которое создалось на почве клас­ спискам тексты разных произведений
сической филологии. Там стилистика Аввакума, более систематизированные
ввиду недифференцированное™ мате­ в изданиях красивого и любезного В. Г.
риала — включала в себя и учение о син­ Друж инина («Писания русских старо­
таксических вопросах более сложного обрядцев». СПб., 1912), издание сочине­
порядка, и ряд наблюдений над слово­ ний Аввакума под редакцией Я. JI. Вар-
употреблением классиков, давая нормы скова («Памятники первых лет русского
stili elegantissim i. Авторы la ten isstilistik старообрядчества»), тексты, приложен­
Schmalz, Haacke и др. отказывались ные к диссертации проф. Бороздина об
установить точные границы м еж ду син­ Аввакуме, и еще очень немногое. Спи­
таксисом и стилистикой. Естественно, сок Аввакумовских произведений был
что и в области истории литературы ря­ еще очень неполон. Я не мог пользо­
дом с широким пониманием в духе об­ ваться даже изданием сочинений Авва­
щ ей эстетики задач стилистики как кума 1927 г. (Я. Л. Барское и П. С.
науки, устанавливающей отношения по­ Смирнов. Памятники истории старооб­
следовательности и сходства в смене ли­ рядцев. СПб., 1927). В двадцатые годы
тературных форм, укоренилось более нашего столетия было известно лишь
узкое <.. .> Стилистика — это поэтическая 12 списков „Жития", мне ж е в период
лингвистика с тем ж е делением на ча­ моей работы только 8» 4.
сти — фонетику (эвф онию ), морфологию Интерес к творчеству Аввакума у Ви­
(поэтич. словообразование), синтаксис и ноградова оказался достаточно устойчи­
тематику (семантику) (См.: Ж и р м ун ­ вым: он обращ ается к нем у и при и зу ­
ский В. Задачи поэтики)» (А В ). чении истории русского литературного
Аввакумом Виноградов начал зани­ языка («Очерки по истории русского
маться еще в студенческие годы. Пер­ литературного языка X V II—XVIII вв.»
вая его печатная работа посвящена исто­ М., 1938, с. 34—41; 1-е изд. — 1934), и
рии раскола: «О самосож ж ении у саморецензируя через четверть века ОЗС
раскольников-старообрядцев» (X V II— (ОЯХЛ, с. 35—36), и непосредственно
XX вв.)» — «Миссионерский сборник», Ря­ развивая положения статьи 1922 г.
зань, 1917, № 1-2 (январь—февраль), («К изучению стиля протопопа Авва­
Приложения; № 8—9 (август—сентябрь). кума, принципов его словоупотребле­
Через год он печатает рецензию на н и я » .— ТОДРЛ, т. XIV. М.—Л., 1958).
публикацию сочинений Аввакума, в ко­ В работе 1958 г. В. В. Виноградов частью
торой, кстати, пишет о необходимости повторяет, частью углубляет положения
изучения его стиля. («О недавно издан­ раннего исследования (см. рассуж дения
ных произведениях протопопа Авваку­ о «приводной речи», каламбуре, диалоге
ма». — «Миссионерский сборник», 1918, в творчестве Аввакума).
№ 3-4 (март—апрель), с. 149; см.: Ро­ В упомянутой записке Виноградов, го­
бинсон А. Н. Забытые работы В. В. Ви­ воря о роли Аввакума в истории лите­
ноградова. — «Русская литература», 1971, ратурного языка, отмечал, что «на ма­
№ 1; он же. Титульный лист первой мо­ териале сочинений протопопа Аввакума
нографии В. В. Виноградова. — В кн.: можно развернуть или раскрыть широ­
Исследования по славянской филологии. кую сеть изучения тех процессов фор­
Сб., посвященный памяти академика мирования национального русского лите­
В. В. Виноградова. Изд-во МГУ, 1974). ратурного языка как в области разговор­
Вспоминая в 1968 г. о работе над ОЗС, ной, так и письменно-литературной ре­
Виноградов писал: «Хотя издательская чи, которые подготовили создание на­
марка была иная, но статья эта факти­ ционально-литературной языковой нор­
чески была органически связана с мои­ мы». И одной из важнейш их задач он
ми предварительными исследованиями считал «издание полного собрания сочи­
по русской филологии, с подготовкой нений протопопа Аввакума — величай­
к сдаче магистерского экзамена на фи­ шего писателя XVII в., имя которог»
лологическом факультете Петроградского
университета: я тогда здесь числился
оставленным при Университете для под­ 4 В настоящ ее время известно 60 спи­
готовки к профессорскому званию» (Ви­ сков Жития. См.: Демкова Н. С. Ж и­
ноградов В. В. О научной деятельности тие протопопа Аввакума (Творческая
В. И. Малышева. — А В). Далее в этой история произведения). Изд-во ЛГУ,
записке Виноградов воспроизводит «тот 1974, с. 13 и сл.
320 КОММЕНТАРИИ

должно стоять в области истории рус­ кать то, что данный индивидуум имеет
ского языка, русского словесно-худож е­ общего с другими (н ем .).
ственного творчества и речевой культу­ С. 5.* См.: Vossler К. G eist und Kultur
ры наравне с именами Ломоносова, in der Sprache. Heidelberg, 1925; Фосс-
Державина, Пушкина, Гоголя, Достоев­ лер К. Отношение истории языка к исто­
ского, Толстого, Чехова, быть может рии литературы. — «Логос», 1912—1913,
Салтыкова-Щедрина и Горького» (А В ). III, № 1—2.
ОЗС — не единственная работа В. В. ** Эта работа Л. В. Щербы вошла
Виноградова, посвященная изучению в переиздания его трудов 1957 и 1974 гг.
стиля и лексики древнерусского памят­ С. 6.* Виноградов ссылается на нена­
ника. Еще в 1917 г. под руководством печатанный в то время лекционный
А. А. Ш ахматова им было выполнено курс А. А. Ш ахматова (1-е изд. — Л.,
‘кандидатское исследование «Орфография 1925, 1927). О грамматических единствах
и язык Ж ития Саввы Освященного по см.: Шахматов А. А. Синтаксис рус­
рукописи X III в.» (частично опубл.: Сб. ского языка. Л., 1941 (по предметному
статей в честь академика А. И. Собо­ указателю ).
левского, изданный ко дню 70-летия со С. 7 * Связь синтаксиса и семантики
дня его рождения Академиею наук по в этом плане (с той ж е ссылкой на
почину его учеников. Л., 1928; то же: Сеше) Виноградов рассматривал в кн.
Виноградов В. В. Избр. труды. Лексико­ «О поэзии Анны Ахматовой» (1925; см.
логия и лексикография. М., 1977; пол­ Виноградов II, с. 378—379 и след.).
ностью в кн.: Памятники древнерусской ** Христиансен Б. Философия искус­
письменности. Язык и текстология. М., ства. СПб., 1911, с. 166. Понятие доми­
1968). Весьма интересно следующ ее вы­ нанты, выдвинутое Христиансеном, ста­
сказывание Виноградова в письме к ло одной из центральных теоретических
Н. К. Гудзию от 8 мая 1942 г. из То­ категорий формальной школы. См.:
больска: «Я твердо решил, что, если Якобсон Р. О. Доминанта. — В кн.: Х ре­
останусь жив, то по окончании вой­ стоматия по теоретическому литерату­
ны <.. .> перейду к изучению языка и роведению, I, Тарту, 1976 (ср. там же:
стиля древнерусских памятников» (ГБЛ, Ярхо Б. И. Н ахож дение доминанты
ф. 731). С этим неосуществившимся на­ в тексте); Тынянов 1977, с. 494; Жир­
мерением, возможно, связана написан­ мунский В. М. Вопросы теории литера­
ная в 1944 г. статья «О стиле „Жития туры. Л., 1928, с. 356.
великого князя Александра Ярославо­ *** Сводку данных о полемике вокруг
вича Невского"» (в кн.: Вопросы рус­ категории телеологического в филоло­
ского языкознания. Вып. 1. Изд-во МГУ, гии 20-х гг. см.: Тынянов 1977, с. 528.
1976). О полемике Виноградова с Эйхенбаумом
Говоря об этой области деятельности см. наст, изд., с. 290—291. Замечания
Виноградова, необходимо также помнить, Эйхенбаума, хотя и были сделаны по
что изучение древнерусской литературы конкретному поводу, претендовали на
интересовало его и в методологическом обобщение ( Эйхенбаум Б. О поэзии. Л.,
плане — как сфера, в которой лингви­ 1970, с. 333—340). Но они имели целью
стика и литературоведение традиционно не столько определение характера линг­
совмещались (ср. наст, изд., с. 63—64). вистического знания, сколько утверж де­
ние самостоятельности поэтики, несводи-
мости ее к лингвистике. Как и Жирмун­
С. 3.* Символ — это не знак, выбранный ский и по той ж е причине, Эйхенбаум
произвольно с целью передачи у ж е су­ (указ. соч., с. 145) критиковал виногра-
щ ествующ ей идеи, а лингвистическое довский принцип «проникновения в язы­
условие, необходимое для психологиче­ ковое сознание поэта» (Тынянов также
ской процедуры формирования вербаль­ был не согласен с этим принципом: Ты­
ной идеи (франц.). нянов 1977, с. 253—254). С Эйхенбаумом
С. 4* Как подобный индивидуум <.. .> Виноградов неоднократно полемизировал
могут быть рассмотрены <.. .> также це­ и по другим методологическим и исто­
лая эпоха или нация (нем.). рико-литературным вопросам (см. ра­
** Поскольку субъективная стилисти­ боты, собранные в Виноградов II; ПС и
ка, которая должна придать определен­ ОХП в наст, и з д .). В письме к Η. М. Ма­
ной индивидуальности специфичное ре­ лышевой от 2 декабря 1926 г. он писал
чевое обрамление и форму, у ж е дана об Эйхенбауме: «мой приятель, но прин­
вместе с полной грамматикой языка ципиальный (по вопросам поэтики) про­
этого индивидуума, то в отношении ма­ тивник» (ААН).
териала она не может прибавить ничего 4* Относительно Крушевского это не
новѳго, ничего такого, о чем бы еще не совсем точно, поскольку он причислял
было известно, она может лишь опус­ языкознание к естественным наукам, что
КОММЕНТАРИИ 321

вызвало критику Б одуэна де Куртенэ. Аввакума им самим написанное и дру­


Об этом расхождении м еж ду Бодуэном гие его сочинения. М., 1960, с. 48; ср.
и его учеником Виноградов писал во его же. О жанре «Жития» протопопа
вступит, статье в кн.: Бодуэн де Кур­ Аввакума. — ТОДРЛ, т. XV, 1958) ; «ран­
тенэ И. А. Избр. труды по общ ему язы­ ное выражение русского романа» (Ко-
кознанию, т. I. М., 1963. Подробно об жинов В. Худож ественны й смысл «Жи­
этом: Березин Ф. М. Русское языкозна­ тия» Аввакума. — В его кн.: Происхож­
ние конца X IX —начала XX в. М., 1976, дение романа. М., 1963, с. 263) ; «испо­
с. 224—226. ведь-проповедь» (Робинсон А. Н. Испо­
5* Основные положения этой книги ведь-проповедь. (О худож ественности
изложены в статье А. Марти «О поня­ «Жития» А ввакум а). — В кн.: Историко-
тии и методе всеобщей грамматики и филологические исследования. Сб. ста­
философии языка» (1910) — см.: Звегин- тей к 75-летию акад. Н. И. Конрада. М.,
цев В. А. История языкознания X IX и 1967, с. 300); исповедь (Пазухин Е.
XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. О жанре «Жития» Аввакума. — В кн.:
М., 1960. Материалы XXVII научной студенческой
6* Для последних десятилетий харак­ конференции. Литературоведение. Линг­
терен неослабевающий интерес к про­ вистика. Тарту, 1971, с. 17—18) и др.
блемам стиля Ж ития Аввакума как С. 8.* О важности для худож ественной
в советской (работы Н. К. Гудзия, Д. С. системы Жития обращ ений к Епифанию
Лихачева, В. Е. Гусева, А, Н. Робинсона, см.: Робинсон А. Н. Ж изнеописания Ав­
A. С. Демина, Н. С. Демковой, В. С. Ру­ вакума и Епифания. М., 1963, с. 55—56.
мянцевой и др.), так и в зарубеж ной См. также: Коротаева Э. И. Обращение
науке (работы Р. Ягодича, П. Паскаля, в языке произведений Аввакума. —
Б. Илека, В. Якубовского и др.). И тем В кн.: Исследования по славянской фи­
не менее до сих пор «одна из важных лологии. Сб., посвященный памяти акад.
задач аввакумоведения — подготовка мо­ В. В. Виноградова. Изд-во МГУ, 1974.
нографии о языке и стиле произведения ** Замечание, близкое к декларациям
Аввакума. Обобщающей работы на эту формальной школы, рассматривавшей
главнейшую тему пока нет» (Малы­ аналогичные случаи преж де всего как
шев В. И. О некоторых предлож ениях явление композиции. Ср. позднейшие
по изучению литературного наследия замечания Виноградова о несовпадении
протопопа Аввакума. — В кн.: Пути и зу ­ биографического и худож ественного «я».
чения древнерусской литературы и *** Современный исследователь от­
письменности. Л., 1970, с. 112). стаивает мысль о худож ественной цель­
7* Имеются в виду работы: Перетц ности и «строгом отборе фактов» в Жи­
B. Н. Очерки по истории поэтического тии Аввакума: Демкова Н. С. Житие
стиля в России. СПб., 1905—1906; Орлов протопопа Аввакума (Творческая исто­
А. С. Об особенностях формы русских рия произведения). Изд-во ЛГУ, 1974,
воинских повестей (кончая X VII в.). М., с. 156; ее же. Принцип контрастного
1902; он же. О некоторых особенностях изображения. — В кн.: Пути изучения
стиля великорусской исторической бел­ древнерусской литературы и письмен­
летристики X V I—XVII вв. — ИОРЯС АН, ности. Л., 1970, с. 100—108; Истоки рус­
1908, т. X III, кн. 4. ской беллетристики. Л., 1970, с. 457—
8* Текст Ж ития Аввакума дает осно­ 475).
вание для самых противоречивых мне­ 4* Называя манеру повествования Ав­
ний относительно его жанра, поэтому вакума сказовой, В. В. Виноградов
неудивительно многообразие исследова­ имеет в виду устную речевую стихию
тельских позиций по этому вопросу: повествования, что характерно для тео­
автобиографическое житие (Бороздин ретического осмысления сказа в русском
А. К. Протопоп Аввакум. Очерк из исто­ литературоведении 20-х годов. Д. П. Свя-
рии умственной ж изни русского обще­ тополк-Мирским было высказано пред­
ства в X VII веке. СПб., 1900, с. 299); р е­ положение, что «столь устно» и живо
формация жития в полемически заост­ звучащий писанный язык Аввакума вы­
ренную автобиографию (Гудзий Н. К. шел из навыков, приобретенных в уст­
Протопоп Аввакум как писатель и как ной проповеди (Святополк-Мирский Д.
культурно-историческое явление. — В кн.: О московской литературе и протопопе
Ж итие протопопа Аввакума им самим Аввакуме. (Два отрывка) — «Евразий­
написанное и другие его сочинения. ский временник», кн. 4, 1925, с. 343).
М.—Л., 1934, с. 27) ; «автобиографическая Ср. в применении к Житию Аввакума
бытовая повесть, тяготеющая к форме выражение «народный рассказ»: Jago-
романа» (Гусев В. Е. Протопоп Аввакум ditsch В. Das Leben des Protopopen Abba-
Петров — выдающийся русский писатель kum. Berlin, 1930. Следует, одпако, от­
XVII века. — В кн.: Ж итие протопопа метить, что позднее Виноградов крити­
'/г 21 В· В· В иноградов
322 КОММЕНТАРИИ

ковал понимание сказа, основанное на дов, первым совершенным им чудом


признаке устности, и выдвинул более «исцеления» бесноватого. Ср., например,
сложную концепцию (см. ПС). В пред­ исцеления Евфимея Стефановича (13),
полагавшейся книге о сказе (см. наст, соверш енное еще в бытность Аввакума
изд., с. 56), куда он намеревался вклю­ попом, «исцеление» «бешаного» Феодора
чить статью об Аввакуме, данное поло­ (74—76) и девицы Анны (77—78) в То­
ж ение было бы, надо думать, скорректи­ больске. Кроме того, трудно назвать это
ровано в свете этой концепции. отступление проповедью, скорее это, как
5* Функции и характер расположения сказано Виноградовым ниже, «морально-
этих повестей рассмотрены А. Н. Робин­ назидательные комментарии».
соном («Ж изнеописания Аввакума и ** «Повести о бешаных», по мнению
Епифания», с. 67—69). А. Н. Робинсона («Ж изнеописания Авва­
С. 9.* Д. С. Лихачев рассматривает кума и Епифания», с. 69—70), выпол­
аввакумовское «вяканье» как форму няют в общ ей композиции Ж ития ту ж е
«комического самоуничижения, смеха, функцию, что и посмертные чудеса
обращенного Аввакумом на самого себя» в традиционных ж итиях. См. также: Ду-
(Лихачев Д. С., Панченко А. М. «Сме- шечкина Е. К вопросу о специфике по­
ховой мир» древней Руси. Л., 1976, с. 86). строения текста Жития протопопа Авва­
** О «двуплановой структуре» Жития к у м а .— В кн.: Материалы XXVII науч­
Аввакума, с которой связываются раз­ ной студенческой конференции. Литера­
ные стилистические пласты текста, обус­ туроведение. Лингвистика. Тарту, 1977.
ловливая тем самым соединение в ном *** Д. С. Лихачев пишет об этом яв­
разговорной манеры повествования с лении: «Для Аввакума важна не внеш­
книжной, церковно-славянской, см.: Ро­ няя последовательность событий, а внут­
бинсон А. Н. Исповедь-проповедь... ренняя, и эта внутренняя последова­
с. 300. тельность заставляет его постоянно то
*** О круге чтения Аввакума см.: Са- возвращаться назад, то забегать впе­
рафанова П. С. Произведения древнерус­ ред» (Лихачев Д. С. «Перспектива вре­
ской письменности в сочинениях Авва­ мени» в «Житии» Аввакума. — В его кн.:
кума. — ТОДРЛ, т. X VIII, М.—Л., 1962; Поэтика древнерусской литературы.
Кудрявцев И. М. Сборник X VII в. Изд. 2, доп. Л., 1971, с. 332).
с подписями протопопа Аввакума и дру­ С. 12.* О соотношении различных ре­
гих пустозерских узников. Материалы дакций Ж ития и о динамике аввакумов-
к исследованиям. — Записки отдела ру­ ского текста см. гл. II «Взаимоотноше­
кописей ГБЛ, вып. 33, М., 1972. ние текстов трех редакций Жития. По­
4* Ср. также: Адрианова-Перетц В. П. следовательность их возникновения»
Сюжетное повествование в житийных в кн.: Демкова Н. С. Ж итие протопопа
памятниках X I—X III вв. — В кн.: Истоки Аввакума, с. 67—106. См. также: Pascal
русской беллетристики. Л., 1970. Pierre. Avvakum et les débuts du rascol.
5* Иис. H. II.; Иак. II, 25. О сравне­ Paris, 1969 (Etudes sur l ’Histoire, l ’écono­
ниях с явлениями и лицами библейской m ie et la sociologie des P ays Slaves,
истории см.: Меркулова М. В. Речевая V III), p. 487—488 (изд. I: P., 1938); Ру­
структура образа автора в Житии про­ мянцева В. С. Житие протопопа Авва­
топопа Аввакума. — ТОДРЛ, т. XXXII, кума как исторический источник. Авто-
Л., 1977, с. 324—325. реф. канд. дисс. М., 1971, с. 18—21;
С. 10.* Деян. V III, 2 6 - 3 9 . Пустозерский сборник. Автографы сочи­
** Быт. X III, 18. нений Аввакума и Епифания. Изд. под­
*** Лук. IX, 5 4 - 5 6 . готовили Н. С. Демкова, Η. Ф. Дроблен-
4* Лук. XV, 18. кова, Л. И. Сазонова. JL, 1975, с. 163—
5* Иов. XIX, 7. 179.
6* Лук. X XIII, 21. ** Черта, свойственная средневековой
С. 11.* Мнение Виноградова ошибочно. письменности в целом. См.: Адрианова-
Отступление о причастии помещено не­ Перетц В. П. Очерки поэтического стиля
посредственно после рассказа об исце­ древней Руси. М.—Л., 1947; Лихачев
лении Аввакумом двух вдов, «сенных Д. С. Средневековый символизм в сти­
любимых» Пашкова, который, узнав, что листических системах древпей Руси и
Аввакум исповедал их, разгневался на пути его преодоления (к постановке во­
него: «ты-де вывѣдываешъ мое тайны!» п р о с а ).— В кн.: Академику Виктору
Аввакум ж е мотивирует необходимость Владимировичу Виноградову к его ше­
исповеди: «А какъ петь-су причастить, стидесятилетию. М., 1956, с. 165—171
не исповѣдавъ? А не причастивъ бъша- (перепечатано в кн.: Лихачев Д. С. Поэ­
нова, ино бѣса совершенно не отго- тика древнерусской литературы, с. 175—
нишъ» (29). Это исцеление «бешаных 184). Об использовании библейских сим­
баб» не является, как пишет Виногра­ волов Аввакумом см.: Комарович В. Л.,
КОММЕНТАРИИ 323

Лихачев Д. С. Старообрядческая лите­ Адрианова-Перетц В. 77. Очерки поэтиче­


ратура. — В кн.: История русской лите­ ского стиля древней Руси, с. 41—45,
ратуры, т. II, ч. 2. М.—JL, 1948, с. 318— 5 5 -5 6 .
319. С. 18.* Истолкование этого видения
*** ГПБ, собр. М. П. Погодина, см.: Демкова Н. С. Житие протопопа Ав­
№ 1773; Кузьмина В. Д. Девгениево Д ея ­ вакума, стр. 144; Хант П. Самооправда­
ние. (Деяние прежних времен храбрых ние протопопа Аввакума. — В кн.: Тек­
человек). М., 1962, с. 176. стология и поэтика русской литературы
4* См.: Робинсон А. Н. Социология и X I—XVII веков. ТОДРЛ, т. XXXII. Л.,
фразеология символа «тесный путь» 1977, с. 79—80.
у Аввакума. — В кн.: Проблемы совре­ С. 19.* «Звериные» символы в древне­
менной филологии. Сб. статей к семиде­ русской литературе (книжные и народ-
сятилетию акад. В. В. Виноградова. М., но-поэтические) рассмотрены В. П. Ад-
1965. риановой-Перетц в ее кп. «Очерки поэ­
С. 13.* Об «общих местах» в древне­ тического стиля древней Руси», с. 74—
русских текстах см.: Лихачев Д. С. 102. Об использовании их Аввакумом
Средневековой символизм в стилистиче­ см.: Герасимова 77. М. Символ и мета­
ских системах древней Руси, с. 165— 171. фора в Житии протопопа Аввакума. —
** Одна из черт, которая, по мнению В кн.: Древнерусская книжность. Резю­
А. Морозова, роднит тексты Аввакума ме докладов на конференции молодых
с литературой барокко. См.: Морозов А. специалистов. Л., 1975, с. 11; Елеон-
Проблема барокко в русской литературе ская А. С. Русская публицистика вто­
X V II—начала X VIII века (состояние во­ рой половины XVII века. М., 1978,
проса и задачи изуч ен и я ). — Русская с. 133—136.
литература, 1962, № 3, с. 31. С. 20.* Н. С. Дробленкова считает
*** Пс. СХІѴ, 3—4. источником этого фрагмента Слово
С. 14.* Ср. в указ. работе Виноградова Иоанна Златоуста «Откуду познается со­
об Аввакуме 1958 г., с. 375. вершен христианин» (читается в Про­
С. 15.* В работе 1958 г. (с. 372) автор логе под 6 февр.) — («П устозерский сбор­
усилил это положение, говоря у ж е об ник», с. 238).
«устранении резкой семантической гра­ ** О сравнении Пашкова с белым м ед­
ницы» м еж ду двумя лексическими груп­ ведем. См.: Демин А. С. Русская лите­
пами. ратура второй половины X V II—начала
С. 16.* Ср. с этим использование Авва­ XVIII века. М., 1977, стр. 175— 176;
кумом метафоры «поедания» слова: По­ Елеонская А. С. Указ. соч., с. 135.
лякова С. В. «Всякого добра добрейша С. 21.* Лук. XVI, 21. Смысл и построе­
суть книжное поучение» (об усвоении ние этого сравнения рассмотрены в ра­
Аввакумом метафоры съедания с л о в а ).— боте: Меркулова М. В. Речевая струк­
В кн.: Культурное наследие древней тура образа автора в Житии протопопа
Руси. Истоки. Становление. Традиции. Аввакума, стр. 326. См. также: Робин­
М., 1976, с. 188— 190. сон А. 77. К проблеме «богатства» и
** Эмоциональная ценность (нем.). «бедности» в русской литературе XVII
С. 17.* «Некоторые посмеиваются над века. (Толкование притчи о Лазаре и
теми, кто злоупотребляет славянским богатом). — В кн.: Древнерусская лите­
языком в обычной речи» (латинск.; пе­ ратура и ее связи с новым временем.
ревод Б. А. Ларина — в кн.: Лудольф М., 1967, с. 145— 146.
Генрих Вильгельм. Русская грамматика. С. 22.* Ср. в этой связи, что говорит
Л., 1937, с. ИЗ) . А. С. Демин о тесноте аввакумовского
** «Может быть, этот пример убедит мира: «Подбор деталей таков, что со­
русских, что можно печатать некоторые здается впечатление, будто разъяренные
вещи и на народном наречии. Ведь «никониане» тесно окружили Аввакума
только к пользе и славе русской науки на расстоянии вытянутой руки» (Де­
может послужить это, если они, по мин А. С. Указ. соч., с. 137).
примеру других народов, начнут культи­ С. 23.* У В. В. Виноградова ошибочно
вировать собственный язык и издавать в данном примере «мужики» вместо «му­
на нем хорошие книги» (латинск.; жички», с которыми сравниваются «об­
там же, с. 115). руганные» мученики; в следующ их же
*** О символике плавания по бурному ниж е цитатах говорится о «мужиках» —
ж итейскому морю см.: Робинсон А. Н. слово несет иную стилистическую на­
Ж изнеописания Аввакума и Епифания, грузку по сравнению с «мужичками».
с. 83—84. О метафорическом истолкова­ См., что далее пишет Виноградов об
нии символа «зима» в христианской ли­ уменьшительных суффиксах у Авва­
тературе и, в частности, у Аввакума: кума.
21*
324 КОММЕНТАРИИ

С. 24.* Об эпизодах борьбы с бесами ние протопопа Аввакума. — ТОДРЛ,


см.: Робинсон А. Н. Ж изнеописания Ав­ т. XXII, 1977, с. 78).
вакума и Епифания, с. 74. С. 32.* См.: Гурмузова Г. А. Структура
** Любителями «поиграть» порою у восклицательного предлож ения в произ­
Аввакума выступают и сами «никониа­ ведениях Аввакума. В сб.: Материалы
не», тем самым приближаясь в своем XXVI научной студенческой конферен­
поведении к «бесам»: «Бѣсятся, играютъ ции. Литературоведение. Лингвистика.
в церковѣ-той! Кой что захватилъ, тотъ Тарту, 1971.
то и потащилъ!» (367). С. 35.* Ср.: Гусев В. Е. Указ. соч.,
*** О музыкальных инструментах как с. 277.
атрибутах бесов в древнерусских тек­ С. 36.* О функции сибирского пейзаж а
стах см.: Пустозерский сборник, с. 240— в Житии Аввакума см.: Гусев В.Е. Указ.
241. соч., с. 279; Робинсон А. Н. Ж изнеописа­
С. 25.* В озраж ение против взгляда на ния Аввакума и Епифания, с. 81—82,
этот «символический ряд» как на «сен­ 244 —245; Лихачев Д. С. Развитие рус­
тиментальный примитивизм» см.: Гу­ ской литературы X —XVII веков. Эпохи
сев В. Е. Заметки о стиле «Жития» про­ и стили. Л., 1973, с. 154; Демин А. С.
топопа Аввакума. — ТОДРЛ, т. X III, Русская литература второй половины
1957, с. 280. X V II—начала X V III века, с. 140— 146;
** Д. С. Лихачев, однако, пишет: «Ни Лотмаѣ Ю. М., Успенский В. А. Роль
один и з писателей русского средневе­ дуальных моделей в динамике русской
ковья не писал столько о своих пере­ культуры (до конца XVIII века). — Уч.
живаниях, как Аввакум. Он «тужит», зап. Тартуского гос. ун-та, вып. 414,
«печалится», «плачет», «боится», «жа­ 1977, с. 19—20.
леет», «дивится» и т. д. (Комарович ** Н. С. Демкова высказывает пред­
В. Л., Лихачев Д. С. Старообрядческая положение о знакомстве Аввакума с опи­
литература, с. 315). санием «Сибирской страны» в Есипов-
*** Ср.: Гусев В. Е. Указ. соч., с. 280. ской летописи, «где есть весьма похо­
С. 27.* См. также: Виноградов В. В. жий по типу текст, перечисляющий
К изучению стиля «Жития» протопопа природные богатства Сибири» («Пусто­
Аввакума, с. 372 —374; Робинсон А. Н. зерский сборник», с. 237—238).
Ж изнеописания Аввакума и Епифания, *** О ритмике древнерусской прозы.
с. 218 (комментарий). См.: Сазонова Л. И. Древнерусская рит­
** Матф. XXVII, 4. мическая проза X I—XIII вв. Авторѳф.
*** «Отразительное писание» широко канд. дисс. Л., 1973.
пользуется уменьшительными суффик­ С. 37.* Другие примеры см.: Гусев
сами: «вражишко», «вражонки», «голу­ В. Е. Указ. соч., с. 278.
бок», «дубравка», «детинишко», «живо­ С. 38.* Ср.: Меркулова М. В. Речевая
тишка», «закутки», «кряжик», «мученич- структура образа автора в Житии про­
ки», «собачка», «чеботаришко», «чертен- топопа Аввакума, с. 320.
ки» и др. С. 39.* Это понимание повторено
в ОХП (см. с. 93 наст, и зд .), варьиро­
С. 28.* См.: Волков С. С. Лексика рус­ вано и развито в книгах «О поэзии Ан­
ских челобитных XVII века. Изд-во ЛГУ, ны Ахматовой» (Виноградов II, с. 372—
1974, с. 138— 157. Там ж е дана и лите­ 373), «Современный русский язык» (М.,
ратура об уменьшительных суффиксах
1938, с. 110— 112). См. также в других
или, как пишет автор, суффиксах субъ­ работах: «О формах слова» (Виногра­
ективной оценки в древнерусском языке. дов В. В. Избранные труды. Исследова­
** «Вообще ласкательность, распрост­ ния по русской грамматике. М., 1975,
раненная на все или почи все имена, с. 36—38), «Русский язык» (изд. 2-е. М.,
в данной речи становится общим, так 1972, с. 17). Ср. у Тынянова с той ж е
сказать, освещением, исходная точка ко­ фонологической аналогией о единстве,
торого может быть для нас скрыта и сохраняющ емся в различных словоупот­
не осознаваться самим певцом» (Потеб­ реблениях благодаря «основному при­
ня А. А. Из записок по русской грам­ знаку значения» данного слова («Про­
матике, т. III. М., 1968, с. 79). блема стихотворного языка». М., 1965,
С. 29.* П. Хант указывает на две с. 78—79, 187). Ср.: Hansen-Lôve А. А.
функции, которые выполняет в Житии Der russische Form alism us. W ien. 1978,
сам Аввакум (как герой и как рассказ­ S. 329.
чик), что позволяет ему «сохранять объ­ С. 40.* P. Лахман находит, что эти
ективность, потому что сущ ествует вре­ рассуж дения Виноградова сходны с пред­
менное и пространственное расстояние ложенной Якобсоном в кн. «Новейшая
м еж ду ним как рассказчиком и как ге­ русская поэзия» оппозицией поэтиче­
роем действия» (Хант П. Самооправда­ ского языка, который основывается на
КОММЕНТАРИИ 325
принципе диссоциации м еж ду звуком и к источнику цитаты позволяет увидеть
значением, и практического языка, опи­ связь м еж ду исторической стилистикой,
рающегося на принцип ассоциации. Эти как она трактована здесь Виноградовым,
идеи, по ее мнению, восходят к общ ему и пониманием истории языка в статье
источнику — «Очерку науки о языке» Бодуэна: «При рассмотрении языка сле­
Н. В. Крушевского (Lachmann R. Das дует строго различать его развитие от
Problem der poetischen Sprache bei У. V. его истории. История состоит в простой
Vinogradov. — «Poetics», 1974, N 11, последовательности явлений однород­
S. 109— 110). P. Лахманн считает также ных, но различных. Развитие же со­
близкими позиции Виноградова и Якоб­ стоит в беспрерывности изменений не
сона в рассмотрении проблемы «поэти­ феноменальных (касающ ихся только яв­
зации» (там же, с. 116— 119). ления), но существенных. Развитие
** Гончаров И. А. Собр. соч., т. VIII. свойственно язы ку индивидуальному,
М., 1955, с. 8. история ж е — язы ку племенному» (Вен­
С. 41* «Однородных, но различ­ геров С. А. Критико-биографический сло­
ных» — скрытая цитата из автобиогра­ варь русских писателей іі ученых, т. V.
фической статьи Бодуэна де Куртенэ СПб., 1897, с. 35).
для Словаря Венгерова. Обращение

ПРОБЛЕМА СКАЗА В СТИЛИСТИКЕ

Впервые — П-І, с. 24—50, где датиро­ дах о стиле Гоголя» (октябрь 1923 г .),
вано: 29 ноября 1925 г. Печатается по гоголевский сказ рассматривается через
тексту этого издания. его отражения в «кривом зеркале паро­
Сказ — одна из первых теоретических дий», что дает возможность установить
проблем поэтики, к которой обратился ряд характерных его черт: нагроможде­
Виноградов. Хронология ее разработки ние эмоционально-напряженных интона­
рисуется следующим образом. 1. Первый ций, произвольные ассоциации как
опыт анализа повествования не «автор­ источник сказового движения, комиче­
ского», но преломленного через «маску» ская немотивированность философских
подставного рассказчика, «постороннего сентенций и т. п. Ставится вопрос
наблюдателя», «скромного повествова­ о «комбинации сказовых приемов с дру­
теля», находим в одной из самых ран­ гими формами новеллистического стиля
них работ Виноградова по поэтике — у Гоголя» (Виноградов II, с. 354).
статье «Стиль петербургской поэмы В книге «Гоголь и натуральная школа»
„Двойник". Опыт лингвистического ана­ (октябрь 1924) кроме рассмотренных ти­
лиза» (июль 1921 г.; позднейш ее назва­ пов сказа и образов рассказчиков у Го­
ние: «К морфологии натурального стиля. голя дается обзор и оценка работ, свя­
Опыт лингвистического анализа петер­ занных с этой проблематикой.
бургской поэмы „Двойник". — См. Ви­ 4. В статье «О теории литературных
ноградов II, с. 101— 140). В ней ощутимо стилей» (октябрь 1925 г.; см. в наст,
влияние И. А. Груздева (в терминоло­ изд.) сказ впервые поставлен в контекст
гии) и Б. М. Эйхенбаума \ но безуслов­ общей теории прозаической речи, но
но новым для отечественной науки было проблема, ввиду краткости статьи, лишь
систематическое описание всех форм обозначена.
повествовательного сказа произведения Все первые значительные опыты Ви­
на фоне предшествующей литературной ноградова в области стилистического
традиции и в связи с архитектоникой анализа прозы относились к сказовым
данного произведения. или околосказовым вещам. Его внима­
2. В ОЗС (сентябрь 1922 г.) был пред­ ние, таким образом, изначально и по­
принят анализ «Жития протопопа Авва­ стоянно было заостряемо на проблеме
кума», в котором Виноградов выделял субъекта текста и взаимоотнош ениях
сказовый слой. его с автором, что сыграло несомненную
3. В двух книгах, явившихся чрезвы­ роль в дальнейшем движении его тео­
чайно ценным вкладом в разработку ретической мысли.
теории сказа, Виноградов исследовал Данное теоретическое сочинение опи­
прозу Гоголя. В первой из них, «Этю- ралось на исследованный к тому вре­
мени Виноградовым обширный материал
русской словесности (разумеется, мате­
1 О влиянии Эйхенбаума см.: Чуда­ риал этот вошел в небольшую статью
ков А. П. Ранние работы Виноградова только частично).
по поэтике русской литературы. — Статья написана на основе доклада,
Виноградов II, с. 467—468. прочитанного 29 ноября 1925 г. на го до-
326 КОММЕНТАРИИ

вом заседании Отдела словесных ис­ книги «„Сказ" и его формы в русской
кусств ГИИИ, посвященном пятилетию новелле (от Пушкина до наших дней)».
Отдела (см. П-І, с. 24, 160; «Государ­ В измененном виде замысел осущ еств­
ственный институт истории искусств. лялся несколько позж е.
1912— 1927». Л., 1927, с. 55). Теория сказа, излож енная в ПС, стала
Первое упоминание о работе над до­ концептуальной основой соответствую­
кладом — в письме к Н. М. Малышевой щ их разделов дальнейш их писаний ав­
от 12 ноября 1925 г. «Выбрал тему та­ тора — работы «К построению теории
кую: „Проблема «сказа» в стилистике"». поэтического языка» (1926, в основном
Для пояснения: о формах стиля в тех вошла в ОХП) и статьи «Язык Зощенки»
новеллах, когда автор имитирует манеру (1928), описывающей формы сказа и
рассказа, далекого от принятых в лите­ взаимоотнош ения автора и «масок» под­
ратурном языке шаблонов. Примеры — ставных рассказчиков в прозе этого пи­
у Гоголя, Лескова, Даля, Ремизова, Анд­ сателя.
рея Белого, Замятина, Пильняка, Зо­ Проблеме сказа принадлежало важное
щенко, Леонова и др. Особо выделен место в общей виноградовской теории
Лесков, с которым «придется поближе прозы, и, согласно первоначальному .ча-
сдружиться» 2 (ААН ). О чтении Лескова мыслу, ей должна была быть посвящена
упоминается и в письме от 18 ноября; значительная часть ОХП. Но, как писал
в других письмах этих дней Виноградов автор в предисловии к книге, по типо­
говорит о трудностях в писании, пере­ графским причинам «пришлось вынуть
утомлении. Еще за четыре дня до засе­ из нее главы „О формах сказа в х удож е­
дания он пишет: «Речь не выходит, но ственной прозе" и скомпоновать их
должна выйти». Доклад и был написан в особую книгу» (наст, изд., с. 56). Ука­
к сроку. 2 декабря Виноградов писал зывался ее состав и порядок глав
тому ж е адресату: «Читал доклад. Был (там ж е).
сделан он сложно и мудрено, но ориги­ Эта книга (получившая, по-видимому,
нально. Многие одобрили. <.. .> Так как другое название — «Литература и устная
доклад я написал очень быстро — и словеспость» — см. стр. 335) готовилась
большой, то все стали смеяться, что я к печати в ноябре 1929 г. (дата предис­
решил конкурировать по „скорописи" ловия к н ей ), но в свет не вышла. Пре­
с <.. .> Борисом Михайловичем Эйхенбау­ дисловие к ОХП раскрывает ее компози­
мом, известным историком литературы цию, а другие опубликованные работы
(не надо смешивать с Бор. М. Энгель- и материалы архива дают возможность
гардтом, который <.. .> тоже одобрил мою реконструировать большую часть ее
речь»), текста.
К 20-му декабря доклад был дорабо­ Книга открывалась кратким «Преди­
тан и сдан в печать; выпуск П-І со словием» (приводится в комментарии
статьей вышел в свет в конце февраля к ОХП, с. 334—335).
1926 г. (письмо Виноградова Н. К. Гуд­ Первая глава — «Проблема сказа в сти­
зию от 28 февр. 1926 г. — ГБЛ, ф. 731). листике» — представляла собою допол­
Еще во время работы над статьей ненный вариант комментируемой статьи.
у Виноградова возник замысел книги на Первая четверть этого текста до нас
ту ж е тему. «Я мог бы написать целую не дошла. Из всех дополнений известно
книгу о сказовых литературных ж ан­ только одно — стасовская характеристика
рах, — говорит он в письме к Малыше­ внутреннего монолога у Толстого.
вой от 4 декабря 1925 г. — Это получи­ Во время работы над статьей «О языке
лось бы интересно. На материале совре­ Толстого» в ноябре 1935 г. Виноградов
менной литературы» (ААН). И января писал из Кирова ж ене (ААН): «Среди
1926 г. он пишет (ей ж е) о «проекте» моих московских перепечатанных на
машинке рукописей (предполагавш ихся
для 2-го т<ома> книги „О худож ествен­
2 Слова, понятные в свете оценки Лес­ ной прозе") есть статья: „Проблема
кова в письме от 2 декабря 1925 г.: сказа в стилистике". В нее вклеен в с е ­
«Лескова я не очень принимаю эсте­ редине от руки написанный листок с ци­
тически. У него — кудри вместо го­ татой из „Переписки Толстого с В. В.
ловы, и все лицо ими скрыто. А ни­ Стасовым" о формах „уединенного мо­
ж е — фрак, сшитый у ловкого порт­ нолога" у Толстого. Если найдете, вы­
ного, и лакированные ботинки со режьте (или лучше: перепиш ите и при­
скрипом (русским ). А все вместе — шлите или привезите) мне» (ср. «Ли­
смесь церковной колокольни, цирка тературное наследство», т. 35—36. М.,
и русского трактира на большой до­ 1939, с. 180— 181).
роге с бывалыми людьми — с сказоч­ Текст, следующ ий далее, был включен
никами из парикмахеров» (ААН). Виноградовым через тридцать лет
КОММЕНТАРИИ 327

в СТПРП (с. 17—23). Остальная часть ции, в которых рассказчиком создается


главы в машинописном виде сохрани­ худож ественная действительность народ­
лась в его архиве. Машинописный текст, ной легенды, оказываются особой фор­
подготовленный не позднее 1929 г., но­ мой авторского изображения, а в свою
сит следы разновременной (по меньшей очередь части авторского повествования
мере, трехкратной) авторской правки. рассасываются в атмосфере сказа. „Со­
Первая была проведена, по-видимому, не держание" и „форма" непрестанно ме­
позж е 1930—1931 гг. — в одной из няются именами: то, что каж ется „со­
вписанных тогда сносок книга М. М. держательным" в одном плане, представ­
Бахтина о Достоевском названа «недавно ляется литературной формой при пере­
вышедшей». В 1968 г. весь этот текст, ходе к другому. Структура „Левши"
за исключением последней страницы 3, становится семантически многопланной:
был вставлен автором в рукопись ОТХР она состоит из нескольких слоев лите­
(см. с. 120—129 этой книги). Вся автор­ ратурной действительности, то идущ их
ская обработка, в том числе и послед­ параллельно, то пересекающ ихся, то раз­
няя, 1968 г., внося в текст некоторые деленных. И все вместе они скрепляются
терминологические изменения, не м е­ субстанциональным единством авторской
няет, однако, прежнего концептуального личности. Но это 'единство — единство
рисунка виноградовской теории сказа, многообразия, так как образ автора яв­
как он обозначился в конце 20-х годов. ляется органическим сочетанием не­
Вторая глава — «Образ автора в ска­ скольких ликов. Характер их отношений
зе» — начиналась с раздела «О соотно­ к образу рассказчика изменчив. Поэтому
шении субъектных плоскостей автора, и образ рассказчика приобретает функ­
рассказчика и персонаж ей в сказе» циональную переменчивость. Вместе
(опубликован с поздней вставкой о Зо­ с тем его функциональные колебания
щ енко и исключением нескольких фраз 4 зависят от приемов изображ ения персо­
в ОТХР, с. 189— 192). Далее шел раз­ нажей. Рассказчик то повествует о пер­
дел 2-й — «Структура образа автора сонаж ах, то воспроизводит их образы
в „Левше" Н. С. Лескова». Частично он драматически. „Драматичность" бывает
был опубликован в ОЯХЛ. Приводим „театральной"; тогда она связана с мо­
фрагмент из начала раздела, не вошед­ торно-экспрессивной индивидуализацией
ший в ОЯХЛ: «Их сплетение и движ е­ субъекта. Персонаж говорит и действует
ние определяет сюжетную композицию в этом случае сам за себя и за автора.
„Л евти". Происходит постоянное пога­ И драматичность бывает литературной:
шение, нейтрализация художественны х индивидуализация субъекта в этом слу­
форм: те части литературной компози­ чае ограничивается сферой сюжетной
тематики. П ерсонаж тогда не теряет
своих характеристических функций. Дей­
ствует он сам за себя, но разговаривает
3 Она цитируется нами в Послесловии. за него рассказчик, превращая его речь
4 «Сказовый диалог в формах своей в „непрям ую "5. Так устанавливается
экспрессии обусловлен манерой речи третья субъектная плоскость, обуслов­
сказителя, приемами ее „театрали­ ленная соотношением образов автора и
зации". Высказывания героев не яв­ рассказчика. Необходимо проследить
ляю тся „собственным" раскрытием их приемы их композиционных объедине­
образов, а даны как формы отноше­ ний в „Левше".
ний повествователя к приемам ста­ Удобна такая последовательность про­
новления образа персонажа. Поэтому блем: § 1 — образ цехового сказителя;
своеобразие сказового диалога заклю­ § 2 — рассказчик и герои повествова­
чается не столько в принципах его ния — в связи с темой о „субъектном
драматического построения, сколько
в принципах его воспроизведения».
«Само понятие рассказчика в литера­ 5 Изложение (правда, в очень общем
туре — метафора или образ. Как х у ­ виде) некоторых западны х работ по
дожественная форма он является вопросу о непрямой речи (indirecte
лишь отношением м еж ду образом пи­ Rede, erlebte Rede, le style indirect
сателя, „автора", и образом литера­ libre) можно найти в книге В. Н. Во-
турной действительности». «Образ ав­ лошинова «Марксизм и философия
тора усматривается в нем как образ языка», 1929. Ср. близкие к этой кни­
актера в творимом им сценическом ге формулировки и литературно-линг­
образе». Частично эти формулировки вистические рассуж дения М. М. Бах­
были использованы еще в ОЯХЛ тина в его работе «Проблемы творче­
(см. с. 122), а также в другом месте ства Достоевского». Л., «Прибой», 1929
ОТХР (с. 118). (примеч. Виноградова).
328 КОММЕНТАРИИ

уравнении" персонажей; § 3 — рассказ­ кости „диалектически" суженного „язы­


чик и „автор", формы их структурных кового сознания" сказителя с переносом
связей; § 4 — отражения двупланности всех образов из соответствующей им
субъектной структуры сказа на строе­ языковой сферы в социальную среду
нии образов персонажей». рассказчика. Но ведь „диалектическое
Д алее в рукописи книги следуют на­ сужение" сказа определяется только от­
званные четыре параграфа. Текст § 1— рицательно, именно — уклонениями от
§ 3 опубликован в ОЯХЛ — с сокраще­ норм литературного языка, наруш ения­
ниями в к он ц е6 (с. 123— 131). Послед­ ми их — и менее всего положительно.
ний, четвертый параграф, посвященный Сказ не приурочен к определенному
структуре образов персонаж ей «Левши», ж аргону или к одному социальному
остался в рукописи. Приводим его здесь диалекту. Ведь это — сказ не только рас­
с исключением некоторых однотипных сказчика, но и автора. Он — искусствен­
примеров: ная форма, социология которой не вы­
«§ 4. Раздвоение структуры субъекта водится из социально-языковых систем
и „многослойность" семантических форм быта, а противополагается им на основе
повествования отражаются и на компо­ отдаленных соответствий. „Сужение" —
зиционны х функциях диалога, а в свя­ условно: оно настолько широко, что не
зи с этим на структуре образов персо­ исключает индивидуализации множества
наж ей. Если сказ колеблется на гранях образов, лишь бы они вмещались в фик­
речи „прямой" и „непрямой", то и диа­ цию единообразного сказителя. Но в ска­
логи персонажей не застывают, как зе ни один образ не объектируется
„непрямая" интерпретация сказителя, вполне: каждый персонаж отчасти ха­
а непрестанно двигаются цо линии от рактеризует себя, свою роль, отчасти —
сказа к прямой драматической инсцени­ отношение к ней субъекта. Поэтому он
ровке. Умеряя сказовую нивелировку, как бы подхватывается в разгар своего
„авторская" речь не поглощает реплик самораскрытия рассказчиком и коммен­
персонажей, а, напротив, обостряет диф­ тируется им. Персонаж в сказе двулик
ференциальные отличия диалога от ска­ так ж е, как и рассказчик. Это двух­
за. Ведь авторское повествование отде­ створчатая икона, икона с двумя обра­
л яется от сказа, и, следовательно, уда­ зами — объекта и субъекта, который на
л яется от приемов литературного этот объект надвигается, свою тень на
актерства. Диалоги тогда освобождаются пего отбрасывая. Поэтому дифференциа­
о т оков сказа. Теряют сказовые инто­ ция персонаж ей в сказе не полная, не
нации, „драматизуются". Несмотря на „объективная". Она приспособлена к по­
однородность общей социально-экспрес­ ниманию субъекта, рассказчика, поме­
сивной, „внелитературной" окраски речи щенного в свою худож ественную отгра­
у всех геров „Левши" со сказом, пол­ ниченную обстановку — в отличие от
ного обезличения языка у разных пер­ иного субъекта, от „автора", который
сонаж ей не происходит. Такая нивели­ в этом случае задан (а иногда и дан),
ровка противоречила бы сюжетным как некая высшая идеологическая и ха­
функциям художественны х образов. Ин­ рактерологическая норма.
дивидуальные различия в формах экс­ Присматриваясь к структуре образов
прессии у персонажей стерты лишь „Левши", легко заметить их колеблю­
социально, а не характерологически. щ уюся, „двуплановую" природу. С од­
Они не только вынесены за пределы ной стороны, они унифицированы на
объективно-бытовой социологии языка свой речевой лад и на свое понимание
в плоскость цеховой мифологии скази­ сказителем. Но, с другой стороны, в их
теля, но и даны вне всякого соотноше­ структуре, на фоне однообразной лекси­
ния с языковыми различиями тех со­ ки и схож их приемов синтаксического
циальных кругов, к которым персонажи построения, выступают отдельные харак­
отнесены по имени. Дифференциация ре­ теристические приметы, как сюжетные
чей персонажей осущ ествляется в плос­ признаки „индивидуальных образов".
Таковы, например, резкие, прямолиней­
ные фразы „мужественного старика"
6 Приводим одно из них: «В. Б. Шклов­ („Ну, уж тут шабаш. До этих пор я еще
ский тонко подметил, но не сумел терпел, а дальше нельзя. Сумею я или
правильно объяснить эту многоплан- не сумею говорить, а своих людей не
ность повествования в „Левше"» (да­ вы дам .. . “ или: „Ну, так и. нечем хва­
лее цитата о сказе и сю жете из статьи статься'‘ и др. под.), иронически пока­
Шкловского в сб. «Михаил Зощенко» занные приемы военного лаконизма в его
(Л., 1928, с. 18). О том же: Шклов­ ответах („Не знаю, к чему отнести, но
ский В. Третья фабрика. М.. 1926, спорить не смею и должен молчать"),
с. 101, — А. Ч.). некоторый налет командного красноре-
КОММЕНТАРИИ 329

чия в его (Платова) речах („Мне здесь принципом являются взаимоотношения


то одно удивительно, что мои донцы-мо- „субъектов", образов автора и рассказ­
лодцы без всего этого воевали и двана- чика, во всем многообразии форм и сим­
десятъ язык прогнали“ и т. п.), приемы волической индивидуации».
„рапорта" („Мне, ваше величество, ни­ Главу заключал раздел, посвященный
чего для себя не надо [ . . . ] а я, гово­ проблеме «переложения» сказового про­
рит, пришел доложить на счет этой изведения для сцены — на примере
нимфозории [ . . . ] “), ругательные слова «Блохи» Е. Замятина.
„на казоцкий манер" („Что вы, подлецы, Несомненна связь этого раздела с вы­
ничего не сделали [ . . . ] ? Я вам голову ступлением Виноградова об этой замя-
сниму! [ . . . ] Ну, так врете же вы, под­ тинской переделке на диспуте в ГИИИ
лецы [ . . . ] “). Это — характеристические 20 ноября 1926 г. На другой день он
формы образа Платова. В речевой ха­ писал H. М. Малышевой: «Потом Е. И.
рактеристике аглицких мастеров высту­ Замятин рассказывал о своей работе над
пает экспрессия угодливых обращений „Блохой" и о формах ее сценического
(„Это вашему величеству наше покорное воплощения в Москве и Петербурге. Ин­
поднесение"; „Извольте пальчик послю­ тересно как самопризнание худож ника.
нить и ее на ладошку взять" — и др.). Напр., он говорил, что при работе по­
Характерны также хвастливые эпитеты: чему-то представилась ем у виденная на
„Это пистоля неизвестного, неподражае­ подмосковной станции картина: парень
мого мастерства „Послам" даны с девкой Машкой ходили обнявшись по
формы полугрозных, полупросительных площадке и дразнили другого мужичка,
окриков: „Что ж е вы, такие-сякие, сво­ призывая его: „пойдем обожаться". Так
лочи, делаете, да еще этакою спиралью возникает любовная сцена в „Блохе".
ошибать смеете! Или в вас после этого Много метких словесных наблюдений.
бога нет!" В речах тульских оруж ейни­ Мне пришлось выступать вслед за Б. М.
ков формами индивидуализации явля­ Эйхенбаумом. Я говорил о разрыве двух
ются обращения („ б а т ю ш к а „твоя ми­ линий в „Блохе": „Левша" остается как
лость“) и общий эмоциональный тон „образ" то в „лесковской" литературной
глубокого, рассудительного достоинства сфере, то вовлекается в круг комедий­
и верноподданнической галантности. ных масок совсем иного эмоционального
Язык самого Левши сначала двигается тона. Сюжет сломан, и то развивается
в сфере тех тональностей, которые за­ по литературно-повествовательным, то
даны речами тульских оружейников. по драматическим законам. Эпизод
Левша — как бы один из хора. Он и го­ с „Блохой" не кажется стержневым, по­
ворит от лица всех. Затем амплитуда тому что секрет, сделанный в драме из
экспрессивных колебаний речи Левши мотива подковыванья, утомляет, как
возрастает, по мере того, как он стано­ „сквозное действие". Б. М. Энгельгардт
вится «главным героем» легенды. Взять о моей речи отзывается хорошо, и сам
в пример хотя бы своеобразное приме­ Замятин был заинтересован и дорогой
нение им поговорок, обвеянное то иро­ долго беседовал о „Блохе" и обещался
нией („Бог простит — это нам не впер­ кое-что поправить» (А АН ). Но оконча­
вой такой снег на голову"), то тонкой тельно раздел был оформлен, очевидно,
находчивостью („и в Польше нет хозяи­ позж е, когда Виноградов 20 января
на больше"). И все ж е общий строй его 1928 г. делал в ГАХН доклад «Теория
речи не обнаруживает резких дифферен­ драматической речи», где «задался целью
циальных отличий от языка оруж ейни­ показать отличия диалога драматиче­
ков и от общего стиля сказа. ского от диалога повествовательного,
Другие персонажи „Левши" еще менее взяв в качестве материала для сравне­
ярко выражены характерологией своей ния повесть Лескова „Левша" и пьесу
речи. Их образы сливаются со сказом, Замятина „Блоха", являющ уюся пере­
определяющим их сюжетные функции и делкой означенной повести» («Бюлле­
речевые характеристики. ' тень ГАХН», вып. И , М., 1928, с. 29).
Так сказовой диалог „Левши" полное Приводим этот раздел: «3. О переводе
свое объяснение может получить лишь сказового субъекта на язык драмы. Эти
в анализе отношений образа рассказчика структурные формы сказа можно усмот­
к образам персонажей. реть и понять с иной точки зрения —
Диалогические формы в сказе имеют сравнительной. На канве „Левши" Л ес­
половинчатый, „непрямой" характер. Они кова создана „Блоха" Е. И. Замятина.
подшиты белыми нитками сказового мо­ Отвлекаясь от индивидуально-писатель­
нолога. Приходится рассматривать диа­ ских своеобразий Замятина, любопытно
лог в сказе, как своеобразную форму проследить деформацию в плане драма­
„диалогизированного монолога". В самом тического искусства субъектных плоско­
ж е сказовом монологе стилеобразующ им стей „Левши". П реж де всего — при ра-
22 В. В . В и н о гр а д о в
330 КОММЕНТАРИИ

боте над „Блохой" вставал вопрос о ро­ характер. „Уразумеваемый" мир литера­
ли автора как драматурга. Ведь „рас­ турно-художественны х образов как бы
сказчик" в драме непосредственно ис­ прикрыт формами его сценического вос­
ключался: от него могла остаться создания. Образ заданной роли, образ
в пьесе лишь точка зрения, социально­ персонажа и образ актера переплета­
худож ественная призма драматического ются. Вводом халдеев, подчеркивающих
воссоздания персонажей. Мир действия стилизацию народного театра, мотиви­
у Лескова был расцвечен красками туль­ руется тульский аспект на вещи и лица.
ского рабочего эпоса. Сохранить этот Помимо этого, в характере самих драма­
фон в драме можно было лишь путем тических форм устанавливается двупла-
решительного отделения от него образа новость, как бы функционально соотне­
автора, путем устранения непосредствен­ сенная с „двуличностью" персонаж ей
ной связи речей и образов персонаж ей „Левши" и с эпической двупланностью
со „вторым11, подводным смысловым те­ сказа, в котором худож ественны й мир
чением авторской тематики. Ведь и выступает и как объективная действи­
структура драмы включает в себя образ тельность рассказчика, и как субъектив­
автора, который сквозит в концепции но-ироническое построение писателя. Пе­
драматического действа, в приемах ри­ реплетаются две категории языковых
совки образов персонажей и в их х у ­ масок: 1) профессиональные актеры,
дожественной биографии. Но точка зре­ сами себя играющие, говорящие „от
ния автора в „Блохе" не могла слиться своей профессии" — речевыми штампами
с точкой зрения тульского ремесленни­ народной комедии — и 2) актеры, разы­
ка. Тульского эпического сказителя грывающие определенных персонажей
в аспекте драмы заменил, как посредник (при этом в образах халдеев трансфор­
м еж ду автором и худож ественной дей­ мация масок сценически о б н аж ен а).
ствительностью, тульский актер — импро­ И двупланность образной структуры,
визатор и драматург, народный скомо­ подчеркивающая условный принцип те­
рох. Этой метаморфозой прочно установ­ атра, комически демонстрируется перед
лена плоскость соответствий м еж ду зрителем (читателем) 8. „Сценическая
профессиональной легендой и народной действительность" тульского театра, ли­
драмой: рабочий эпос переводится на язык тературно воссозданная, предстает, с од­
„народной драмы". И писатель стре­ ной стороны, в непосредственном яв­
мится определить в теоретическом пла­ лении актерских масок туляков, с дру­
не свою позицию, которая требует от гой, в формах интерпретации этими
него маски „простонародного драматур­ актерами заданных худож ественны х об­
г а „ д е л о писателя — дать литературные разов: голая действительность театра
формы народного театра.. . Блоха — как бы облекается покровом литератур­
опыт воссоздания русской народной ко­ но-драматического мира, однако через
медии.. Как и всякий народный т еа тр ,— него прорывается.
это, конечно, театр не реалистический, Так и драма, в ином смысловом пла­
а условный от начала до конца, это — не, с резким изменением форм и прин­
игра" 1. Был ли этим соверш ен полный ципов связей — все ж е отражает это
отрыв от рассказа Лескова или нет, — взаимодействие субъектных сфер сказа,
для принципиального освещ ения во­ которыми в новеллистическом жанре
проса об образе автора не существенно. конструируется „образ автора".
Но Замятиным предопределена здесь ав­ Анализ объектной и субъектной струк­
торская двупланность драматургического туры тех повествовательных форм, кото­
построения иного типа, чем в „Левше", рые транспонируются в систему лите­
и введен совсем новый лик литератур­ ратуры из устной словесности, указы ­
ного теоретика — драматурга. Тем са­ вает на осложненный характер слова
мым была совсем сломана структура в сказе. Проблема смысловой структуры
„авторской личности" в „Левше". Функ­ сказового слова переносится в центр
ции рассказчика взяли на себя три ве­ исследования. Прежде всего внимание
дущ их персонажа — „халдеи". Они и направляется на идейную концепцию
создают второе восприятие действитель­
ности, обнажая ее сценический, игровой
8 «Халдеи пришли в „Блоху" одновре­
менно и из старинного русского „дей­
7 В статье Е. Замятина о своей пьесе ства" и из итальянской импровиза­
(«Народный театр». — В сб.: «Блоха». ционной комедии: это такие ж е яв­
Л., 1927) — сильно отличающиеся ва­ ные, работающие на „разоблачение
риации этого текста. Возможно, Вино­ приема" актеры, как и их итальян­
градов использовал текст выступле­ ские родичи» ( Замятин Е. Указ. соч.,
ния писателя на диспуте. с. И ) .
КОММЕНТАРИИ 331

литературного героя, создаваемого в ли­ ных соотношений в пределах «литера­


тературе формами бытового языка» туры», но и изменениями самого объема
(А В ). и содерж ания понятия «литературы».
Третья глава — «Языковая структура Сказовые формы авторского повество­
сказового произведения (язык Жития вания не всегда возникают в результате
прот. Аввакума) » — также поддается ре­ литературной победы персонаж ей над
конструкции: вводная часть ее сохра­ «авторами», как, например, в натураль­
нилась в виде машинописи в архиве, ной повести 40-х годов, или в резуль­
а следом за нею, как указано, должен тате комического заместительства пи­
идти текст статьи об Аввакуме. Приво­ сателя подставными рассказчиками из
дим полностью текст введения (позд­ внелитературного круга, как, например,
нейш ая правка на последней его стра­ у Лескова, Зощенко.
нице нами не учитывалась). Утверждение, что «в большинстве
«Языковая структура сказа и стили­ случаев сказ есть преж де всего уста­
стические функции образую щ их его новка на ч у ж у ю р е ч ь , а у ж отсюда
форм определяются литературным на­ как следствие — на устную речь», исто­
значением. В контексте литературы раз­ рически и теоретически неверно. М. М.
ных эпох сказовые формы имеют раз­ Бахтин в книге «Проблемы творчества
ный смысл и разное содержание». Достоевского» (Л., 1929), содерж ащ ей
Сказовая стихия может быть слита ряд очень острых замечаний о формах
с формами литературного изображения, романной композиции Ф. М. Достоев­
с приемами речевого построения персо­ ского, но односторонней, очень общей
наж ей в новелле-романе и драме. своей «теорией слова» и часто сбиваю­
И в этом случае автор или отделяет щ ейся на «двухголосую» полемическую
себя, писательскую речь, от «сказа» речь об у ж е известных предметах, хо­
своих героев, или ж е, напротив, свой пи­ тел бы сделать основным тот признак
сательский образ сближает с разными сказа, который связан с проблемой под­
ликами своего творчества. Так возникает ставного рассказчика: «На одном мы
вопрос о сказовых формах (сказовые настаиваем: строгое различение в сказе
формы возможны и в драме) и о функ­ установки на чуж ое слово и установки
циях их в системе авторского повество­ на устную речь совершенно необходимо.
вания. Ведь диалог и монолог в струк­ Видеть в сказе только устную речь —
туре художественного произведения — значит не видеть главного. Более того,
лишь формы соотношений. Поэтому они целый ряд интонационных, синтаксиче­
м огут быть и функционально разъеди­ ских и иных я з ы к о в ы х явлений
нены, и функционально смешаны. По объясняется в сказе (при установке ав­
больш ей части бывает и то и другое тора на чуж ую речь) именного его дву-
вместе: сказ героев, будучи противопо­ голосостью, скрещ ением в нем двух го­
ставлен авторской речи писателя, в то лосов и двух акцентов» (117). Но про­
ж е время включает в себя ее признаки. блема чуж дого автору рассказчика, вер­
Но в этой плоскости не безразличен нее, авторизованного персонажа всегда
принцип стилистических взаимоотнош е­ сочетается с проблемой героя в лите­
ний автора и персонажей: авторизованы ратуре. Герой из «внелитературного
ли персонажи, т. е. стилизованы ли они круга», поднятый до «автора», проведен­
и в каком смысле — под образ автора, ный через тематику литературно-интел­
который тогда является тематическим лигентского сознания, никогда вполне не
и композиционным центром х удож е­ совпадает с автором, ни с одним из его
ственного произведения, или, напротив, ликов. «Сочинитель литературы и пиита»
сам образ автора как бы низведен Макар Девушкин не превратился в «ти­
с своих литературных «писательских» пический образ автора» для школы сен­
высот в мир персонажей, разбит по их тиментального натурализма 40-х годов;
сознаниям и к ним поставлен в то или Назар Ильич Синебрюхов (у Зощ енко)
иное отношение единства. Впрочем, ав­ не стал символом пролетарского писате­
торское повествование может и не вкли­ ля. Только худож ественная критика
ниваться в сказ героев, а лишь его об­ после 40-х годов могла Ив. П. Белкина
рамлять. Однако и тут функции рамы — как образ слить с литературным ликом
многообразны. Эта проблема структур­ Пушкина. Конечно, нельзя отрицать, что
ных перемещений сказовых форм и их через соприкосновение с героем в плос­
функций в худож ественной прозе — кости авторской тематики, через лите­
тесно связана с эволюцией авторской те­ ратурное «приравнение» себя к нему,
матики, с эволюцией образа писателя образ писателя деформируется, и вся
в литературе. Общее направление и словесная сфера автора терпит резкие
принципы этой эволюции определяются изменения. Но еще решительнее, острее
не только изменением форм структур­ в этом случае — те превращения, кото­
22*
332 КОММЕНТАРИИ

рым подвергается самый образ героя. ность представляет ступенчатую струк­


Они чаще всего являются доминантой туру! в которой многообразие жанровых
худож ественной реформы, хотя процесс вариаций определяется колебаниями
их реализации двухсторонен и влечет за м еж ду «литературой» и практическими
собою ломку образа автора. В книге потребностями быта. Ведь формы устной
«Этюды о стиле Гоголя» я старался на словесности, сочетаясь с устойчивыми
материале гоголевского творчества пока­ театральными аксессуарами бытового
зать принципы и приемы трансформа­ обряда, тяготеют к постоянству литера­
ции образа героя и образа автора в на­ турного текста. Но момент исполнения,
туральной повести 30—40-х годов в их выделяющий моторно-фонические формы
взаимодействии и в динамике их кор­ речи и предполагающий структурную свя­
релятивного становления. занность слова с обстановкой и ситуа­
Этот метод литературной реорганиза­ цией гражданского действа, сдерживает
ции образа автора при посредстве пере­ этот напор устной словесности на лите­
сечения сказовой плоскости персонажа, ратуру. У ж е одно несоответствие струк­
подставного рассказчика сферой автор­ турных форм препятствует смешению
ской тематики играет видную роль границ литературы и «устной словес­
в эволюции литературных форм, в исто­ ности», устранению м еж ду ними разде­
рии социально-эстетических метаморфоз лов — иначе в каж дую эпоху должна
«образа писателя», в изменениях со­ была бы существовать строго опреде­
циальных функций литературы. Но все ленная система эквивалентов м еж ду ли­
ж е это — одна из эмпирических возмож ­ тературными формами и формами со­
ностей, правда, больше всего изучен­ циально-бытового «театра». Но литера­
ная, поэтому особенно осязательная, но тура, как особого типа структура,
ни в коем случае не исчерпывающая в разные периоды ставит себя в раз­
основных форм и функций сказа. Уста­ ные отношения к бытовой словесности.
новка на «внелитературное» актерство, Для теоретического изучения сказа осо­
на чужое слово вовсе не обязательна бенно ценный материал можно извлечь
для скв за. Литературный сказ может из наблюдений над такими эпохами ли­
явиться как результат переноса в лите­ тературной эволюции, когда взаимоотно­
ратуру, в план образа автора обществен- шения литературы и устной словесности
но-бытовой позиции писателя. Наивно ломаются, когда формы устно-бытового
представлять писательский образ — «од­ творчества получают литературную ка­
ноголосым» или лучше: одноликим. нонизацию. В это время литературный
Фосслер блестяще развил и обосновал облик писателя может быть замещен
тот тезис, что в аспекте слова понятию уединенным или каким-нибудь профес­
особи, индивидуума, противопоставляется сионально-бытовым «я» его личности.
понятие личности, основной структур­ И, сбрасывая с себя оковы литератур­
ной формой которого является признак ности, личность тогда на внутреннем
многоликости, возможность соединения монологе, на обращенном внутрь себя
нескольких ролей. размышленьи и сказе или на словесных
Поэтому возможны разные формы формах своей бытовой практики строит
транспозиции в литературу, в сферу новый образ автора. «Литература роди­
«образа автора» таких общественно-бы- лась „про себя“ (молча) и для себя; и
товых ролей писательской личности, ко­ уж е потом стала печататься. Но это —
торые непосредственно не соприкасают­ одна техника», — скажет писатель уеди­
ся с «делом литературы», но относятся ненного типа (Розанов В. В. «Уединен­
к зыбкой сфере общественной словес­ ное». СПб. 1912, с. 107). «Литературу я
ности. Для литературного сказа на этом чувствую, как мой дом. Никакого пред­
пути открываются освежающ ие источ­ ставления, что я „должен" что-нибудь
ники не только в формах бытового по­ в ней, что от меня чего-то ожидают»
вествования, в ж анрах «устной словес­ («Опавшие листья». Кор. 2, с. 364). Но не
ности» интеллигентского обихода, но и только эта ипостась домашнего, челове­
в разных областях профессиональной ческого «я» может, вытесняя «театраль­
риторики, которая органически связана ный» образ литератора, войти в литера­
с социальной обрядностью, с «театраль­ туру, но и другие общественно-бытовые
ными» приемами общественной практи­ «лики», которые в социальном плане не
ки. Тут спрятаны корни проблемы взаи­ противоречат функции и роли писателя,
модействия литературы и устной словес­ а свободно совмещаются с ними. Так
ности. образ адвоката, политического агитатора,
В литературу непрестанно, хотя и религиозного наставника и т. п. могут
в разной степени и в разных функциях, быть транспонированы в сф еру автор­
транспортируются формы устной словес­ ской тематики. На их основе в литера­
ности. При этом сама устная словес­ туре возникают новые формы сказовых
КОММЕНТАРИИ 333

субъектов. В этом случае сказ вовсе не чале 50-х годов» (ГБЛ, ф. 731). Эти
является установкой на чуж ое пове­ анализы не только совпадают по типу и
ствующее слово й чуж ую личность рас­ методу с аналогичными анализами конца
сказчика. Сохраняя в своей структуре 20-х—начала 30-х годов, но и сходны
сигналы устного речеведения, сказ во­ с ними по языку, обнаруживая, в числе
площает уж е не образы авторизованных прочего терминологическую близость
персонажей, а лики писательской лич­ к текстам того времени.
ности. Сказовые формы эти развиваются
обычно в борьбе с гипертрофией книж­
ности, литературности, в борьбе с от­ С. 42.* Эйхенбаум Б. Как сделана «Ши­
вергаемой литературной идеологиею. При нель» Гоголя (1919). — См. в его кн.:
их посредстве литература как бы стре­ О прозе. Л., 1969; он же. Иллюзия ска­
мится выйти за пределы самой себя, за. — В его кн.: Сквозь литературу. Л.,
поставить на свое место бытовую сло­ 1924; Г р у зд ев И. О маске как литератур­
весность и ж изненную мифологию той ном приеме (Гоголь и Д остоевски й).—
социальной среды, в которую вмещен «Жизнь искусства», 1921, 4 октября,
писатель. В связи с деформацией образа № 811; ср.: он же. Лицо и м аск а.—
автора сказ этого типа производит раз­ В сб. «Серапионовы братья». Заграничный
руш ение и литературного образа чита­ альманах. Берлин, 1922; он же. О прие­
теля. В сказе меняется «аудитория» ли­ мах худож ественного повествования —
тературы. Сказ приводит в литературу «Записки Передвижного театра П. П.
своего слушателя и строится по фор­ Гайдебурова и Η. Ф. Скарской», 1922,
мам его восприятия, его социального № 42; Векслер А. Литературная уголов­
сознания, во всяком случае, приспособ­ щ и н а.— «Жизнь искусства», 1919, 11 де­
лен к ним. Эти прямые формы литера­ кабря, № 315; Рыбникова М. А. Рассказ­
турного сказа особенно показательны чик у Тургенева. — В ее кн.: По вопро­
для исследования его языковой струк­ сам композиции. М., 1924; Петровский
туры. Их преж де всего обязана иметь М. А. Морфология пушкинского «Вы­
в виду теория литературных стилей. стрела». — В сб.: «Проблемы поэтики»
«„Житие прот. Аввакума, им самим на­ под ред. В. Я. Брюсова. М.—Л., 1923;
писанное" — может служить наиболее он же. Морфология новеллы. — «Ars рое-
ярким типическим представителем этих tica». М., 1927.
прямых, не раздвоенных в социально­ С. 43.* Sprech und Ohrenphilologie,
субъектном плане — форм сказа» (А В ). «филология произнесения и слуха»,
Текста четвертой (последней) главы — противопоставленная «глазной филоло­
«О непрямых и смешанных формах гии» (A u gen p h ilologie), культивирова­
сказа» ·— мы не знаем — или, возможно, лась Э. Сиверсом начиная с 1890-х го­
читаем его в книгах Виноградова 1958— дов; итоговая книга — «R hytm ische-m elo-
1968 гг. Выскажем предположение, что dische Studien», 1912. В России в конце
в этой главе рассматривался роман До­ 10-х—начале 20-х годов этот метод вы­
стоевского «Бедные люди» (см. ОЯХЛ, звал большой интерес и подвергся ожив­
с. 477—493; впервые — «Вопросы литера­ ленному и критическому обсуждению ,
туры», 1957, № 9, с. 51—63), в част­ в котором так или иначе приняли уча­
ности, очень сложная по структуре речь стие почти все крупные филологи моло­
Макара Девушкина, представляющая дого поколения (подробнее см. Тынянов
смесь или сплав элементов языка «бед­ 1977, с. 491—492). Ср. в материалах
ного человека» и «семантических форм к книге «О языке драмы»: «Акустиче­
более литературного, «интеллигентского» ский прием истолкования литератур­
типа, которые нередко вставлены в мо­ ного текста, выдвинутый филологией
заику девушкинских писем», форм, «вы­ для слуха («O hrenphilologie»), обнару­
ступающих над плоскостью девушкин- жил свою односторонность и даж е не­
ской речи» (ОЯХЛ, с. 485). Возможно, состоятельность преж де всего в вопросах
в главу входило и описание повество­ эстетического анализа природы самого
вания рассказа Тургенева «Уездный ле­ литературно-художественного произведе­
карь» (ОЯХЛ, с. 493—506; впервые — ния. В критике теорий Сиверса, Saran’a
«Русская литература», 1959, № 2, с. 54— и других сторонников слуховой филоло­
63. Ср. там ж е анализы комедий Турге­ гии ясно определились отличия декла­
нева «Нахлебник» и «Холостяк», с. 63— мации от сущности стихотворчества.
71). Материал прозы и драматургии Тур­ В той борьбе, которая была поднята
генева был в орбите исследовательских в эпоху символизма в защ иту прав
интересов Виноградова в конце 20-х го­ театра как самостоятельного искусства
дов: в письмах к Н. К. Гудзию этого от притязаний литературы, наметились
времени он не раз упоминает задуман­ глубокие грани м еж ду драматургией и
ную «книгу о прозе и драме 40-х—на­ театральным мастерством <.. ·> Все ост-
334 КОММЕНТАРИИ

рѳе ощущается необходимость выработки С. 52.* Цитата из стихотворения Н. Гу­


широких теоретических основ для двух милева «Слово» (кн. «Огненный столп»,
соотносительных, но самостоятельных 1921).
дисциплин: науки о речи литературно­ С. 54.* В работах о Гоголе Виноградов
худож ественны х произведений и науки отмечал значение для европейской и
о звучащей худож ественной речи» (АВ). русской литературы романа типа «Три­
С. 45.* Имеется в виду книга: Spit- страма Шенди» Стерна — «с сознатель­
Ser L. Italienischo Um gangsprache. Bonn, ным „обнажением приема", с причудли­
4922. вой игрою „образом автора", худож е­
ственного „я“, с разруш ением х удож е­
С. 47.* Вандриес Ж. Язык. Лингвисти­
ственных „иллюзий"» (Виноградов II,
ческое введение в историю. М., 1937.
с. 5—6, см. также с. 54). Распростране­
С. 48.* Каринский Н. М. О говорах вос­ ние сказа в прозе 20-х годов Виногра­
точной половипы Бронницкого уезда. дов соотносит, таким образом, с явле­
СПб., 1903, с. 46—54. (Отд. оттиск из ниями этого типа. Параллели с литера­
ИОРЯС Имп. Акад. наук, т. VIII, кн. 1— турой X V III—начала XIX в. неодно­
2 ). Ср. также в позднейш ей работе того кратно предлагались филологами 20-х го­
ж е автора главу «Языковой процесс дов. Ср. тыняновское противопоставле­
в говоре Ванилова в аспекте социаль­ ние «ода—элегия» для характеристики
ной дифференциации этой деревни»: Ка­ современной ему поэзии (в частности,
ринский Н. М. Очерки языка русских борьбы Маяковского и Есенина). Внима­
крестьян. Говор деревни Ванилово. М.— ние к роману Стерна заново было при­
Л., 1936 (по материалам экспедиции влечено работами В. Шкловского, соб­
1932 г.). ственная проза которого могла служить
С. 50.* См. Виноградов II, с. 367—459. примером новейшего «шандеизма».

О ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРОЗЕ

Впервые — отдельное издание: М.—Л., ния истории русского литературного


ГИЗ, 1930. Печатается по тексту этого языка.
издания ]. Но преж де чем публиковать очерки
1929 г. был для Виноградова итого­ по истории русского литературного язы­
вым (как и для ряда других ученых, ка XVIII и первой половины XIX в.,
работавших в области поэтики и сти­ мне хотелось подвести итоги своим ра­
листики, — см. Приложение, с. 285). ботам по стилистике прозы и драмы и
Об этом моменте его научной биографии показать необходимость расширения гра­
кратко говорится в предисловии к ОХП ниц социологической лингвистики (или
и более пространно — в предисловии вернее: социальной диалектологии) в сто­
к другой книге, издание которой, оче­ рону изучения языка литературы, с его
видно, было близко к осуществлению, структурными своеобразиями — и в то
но по каким-то причинам не состоялось. ж е время необходимость создания осо­
Приводим это предисловие, датирован­ бой (тоже социологической) науки об
ное автором: «Москва. Ноябрь. 1929 г.»: языке и стиле литературы и литератур­
«Десять лет тому назад от лингви­ ных произведений, со своими особыми
стики и во имя лингвистики я отпра­ категориями и понятиями, хотя и выра­
вился в область истории и теории лите­ ботанными на основе предварительного
ратуры. И с другой стороны опять при­ понимания общей социальной истории
шел к лингвистике. Я понял, что исто­ разговорных и письменных диалектов.
рическое изучение форм литературного Я уверен, что лишь после теоретиче­
искусства в том виде, как я его пред­ ского обоснования и практической раз­
ставлял себе, невозможно без построе- работки такой дисциплины можно на­
деяться на научное построение линг­
вистической поэтики, т. е. учения
1 На экземпляре, подаренном Д. Н. Уша­ о поэтическом языке.
кову и хранящемся в кабинете-биб­ Кое-что из этих работ было изложено
лиотеке Виноградова в Пушкинском мною кратко в форме статей, печатав­
Доме, имеется авторская карандашная ш ихся в сборниках «Русская речь» и
правка на страницах, посвященных «Поэтика».
Л. В. Щ ербе и А. М. Пешковскому Процесс объединения материала при­
(с. 18, 21). Эта правка, предназначен­ вел меня к необходимости разграничить
ная, очевидно, для использования четыре круга тем, которые отчасти со­
текста в других работах автора, нами ответствуют разным курсам, отчасти
не учитывалась. разным хронологическим этапам моей
КОММЕНТАРИИ 335
научной деятельности. А практическая вольно много, но беспорядочно» (16 но­
невозможность все эти четыре цикла ября). «Опять сел за книгу: много пла­
тем вместить в один сборник заставляет нов, но перо еще не убыстрилось <.. .>
меня разделить их на четыре книги: Л ож усь часов в 5» (25 ноября). «В суб­
1) «О худож ественной прозе», 2) «Лите­ боту 15 декабря я читаю доклад (отрыв­
ратура и устная словесность», 3) «Образ ки из своей готовимой книги) в рома­
автора в худож ественном произведении» но-германском кружке» (11 декабря).
и 4) «Язык драмы». «Работаю увлечен опять. <.. .> Госиздат
Книга «О худож ественной прозе» из­ урезал мне количество листов до 10
дана ГИЗом. и гонорар до 150 руб. за лист (вместо
Эта книга находится в тесной связи 160). Это — постановление высшего на­
с ней, хотя и представляет собою впол­ чальства (в общем виде, но началось
не самостоятельное целое» (А В ). с м еня). Меня расстраивает урезка ли­
стов» (1 февраля 1929 г.). В письме
Вероятнее всего, предисловие относит­ от 27 февраля 1929 г. — сообщение о за­
ся ко второй из перечисленных книг, ключении договора сроком до 15 марта,
которую следует отождествить с назван­ в письме от 23 апреля — о перенесении
ной в предисловии к ОХП книгой «Фор­ срока представления рукописи на 10 мая:
мы сказа в художественной прозе», «Ура, ура! Я решил не спешить с пред­
предполагая при этом, что автор, судя ставлением до пасхи». В этом ж е письме
по заглавию, расширил свой замысел. сообщено, что на 27 апреля в ГИИИ на­
То, что с книгой по общим проблемам значен «доклад „Риторика и поэтика".
тесно связана книга о сказе, представ­ Это — последняя глава книги». «Книга
ляется вполне логичным для научной подвигается и раздвигается» (25 апреля).
биографии Виноградова. В письме к I главу книги, занятую обширным
H. М. Малышевой от 12 ноября 1925 г., обзором литературы, следует соотнести
говоря о ПС, Виноградов делает следую­ с замыслом специальной работы, о кото­
щ ее обобщение: «Вообще, у меня все ром идет речь в письмах Виноградова
больше и больше тяготения к общим к ж ене. 29 октября 1925 г. он сообщал
вопросам стилистики. Хочется создать о том, что располагает материалом для
такую науку. В России почти ничего «Введения в историю русского языка
для этого яе сделано». Еще 28 ноября (обзор теорий и школ в русском языко­
1935 г. он упоминает о статьях, в част­ знании»), 11 января 1926 г., говоря
ности ПС, «предполагавшихся для 2-го о ближайш их планах, — называл работу
т<ома>» ОХП (ААН ). О замыслах книги, «Методы и направления в русской линг­
посвященной сказу, см. в примеч. к ПС вистике»; 21 января 1926 г.: «Напишу
в наст, изд., книги по драматической книгу такую: «Проблемы стилистики»
речи и разработке категории «образ ав­ или «О методах и направлениях в рус­
то р а»— в послесловии (разделы 9, 10). ской лингвистике». Об историографиче­
6 октября 1928 г. Виноградов писал ских интересах Виноградова см. коммен­
H. М. Малышевой (далее все цитаты — тарии к статье «К построению теории
по ААН) : «В Госиздате очень сочув­ поэтического языка» в наст. изд.
ственно отнеслись руководители литера­ Собственно теоретические главы ОХП
турного отд<ела> к печатанию моей кни­ представляют собой частью повторение,
ги „Худож ественная проза". Все теперь частью услож нение и развитие тех по­
зависит от одобрения высшего начальства ложений, которые были выдвинуты
и от разверстки печатных листов по в статьях ОЗС (см. в наст, изд.) и
отделам: достанется ли что-нибудь на «К построению теории поэтического язы­
долю литературного отдела? <.. .> На­ ка» (П-ІІІ; далее это сокращение упо­
деж да меня волнует. За работой над требляется в данном комментарии и для
книгой сиж у. Дел предстоит так много, обозначения статьи). III глава первого
что темнеет в голове от уж аса». Помимо отдела ОХП включает в себя примерно
лекций и множества организационных две трети текста П-ІІІ (с некоторыми
дел в университете и ГИИИ, Виноградов изменениями), а Y и VI — большую
в это время участвовал в составлении часть двух теоретических глав ОЗС (пер­
«Толкового словаря русского языка» под вой и заклю чения). Концовка обзорно­
редакцией Д. Н. Ушакова, держал кор­ библиографической I главы (с. 66—67)
ректуру «Эволюции русского натура­ повторяет вступительный раздел статьи
лизма». «Томашевский уверяет, что «Язык Зощенко» (в сб.: Михаил Зощ ен­
с Госиздатом у меня дело верное, и надо ко. Статьи и материалы. Л., 1928,
скорее подготовлять книгу» (31 ок­ с. 5 3 - 5 7 ) .
тября). «Сейчас у меня полоса творче­ Несмотря на эту преемственность и
ского возбуждения: много и охотно даж е в некоторой степени вопреки за­
работаю над книгой, пиш у тож е до­ явлению автора о «подведении итогов»,
КОММЕНТАРИИ

ОХП — не столько суммирование достиг­ ния Виноградова о несовпадении комму­


нутых результатов и фиксация у ж е вы­ никативно-языкового и худож ественно­
сказанных идей, сколько построение на языкового (литературного) и о подвиж­
их основе программы будущ их исследо­ ности границ м еж ду ними представляют
ваний. , Другое дело, что ближайшей лингвистическую параллель к известным
своей задачей Виноградов считал созда­ идеям Ю. Н. Тынянова, Я. Мукаржов-
ние истории русского литературного ского, М. М. Бахтина, высказанным
языка, а не реализацию намеченных в плане теории литературы и общего
в ОХП принципов. История русской фи­ искусствознания. Так преобразовывались
лологии сложилась так, что он лишь идущ ие от ранних работ к ОХП пред­
через четверть века вернулся к остав­ ставления (общие для всей молодой фи­
ленным идеям — и попытался создать лологии начала 20-х годов) об особого
новый вариант своей программы. Но око­ рода трансформации языкового материа­
ло 193,0 г., когда Виноградов все более ла в худож ественном тексте. Специаль­
обращался к изучению истории русского ная тема Виноградова — символика как
литературного языка, его работа над явление этой трансформации — в ОХП
проблемами поэтики и стилистики шла не развита (подробно о символике —
еще достаточно интенсивно. Поэтому, в статье «О теории литературных сти­
если в предисловии к ОХП он говорит лей»), Другое явление той ж е трансфор­
о своих трудах 20-х годов как о «некогда мации, подчеркиваемое Виноградовым
увлекавших» его, эти слова не прихо­ в противовес общеязыковым параметрам
дится понимать в том смысле, что увле­ худож ественной речи, — субъект литера­
чение целиком относится к прошлому. турного текста. Эта категория, рассмат­
ОХП образует третий этап разработки риваемая на примере символистских и
проспекта стилистики — после ОЗС и футуристических деклараций, заменяет
П -ІІІ (об этих двух предыдущ их этапах «языковое сознание поэта» ранних ста­
см. 6-й раздел послесловия). В первом тей и связана с разработкой категории
отделе книги, если не считать обзора «образ автора».
литературы (гл. I), менее половины но­ «Паритет» коммуникативно-языкового
вого текста, но расширение и услож не­ и художественно-языкового на входе ис­
ние схемы существенно. Оно сводится следования и раскрытие феномена их
преж де всего к утверждению о двух пересечения в результате — такова са­
контекстах языка всякого литературного мая общая формула виноградовского
произведения, точнее — о «втором» кон­ подхода к проблеме в конце 20-х го-
тексте, образуемом «социально-языковы- дов 2.
ми системами», т. е. нехудожественным, Может показаться, что второй отдел
«общим» языком. В узком смысле это ОХП — «Риторика и поэтика» стоит
и был итог, предваривший обращение особняком в ряду работ Виноградова
к истории литературного языка (кото­ 20—30-х годов. Отчасти это впечатление
рая, очевидно, должна была дать мате­ обусловлено внешними причинами, в том
риал для изучения «второго» контекста). числе тем, что ряд изданий ГИИИ не
Однако Виноградов стремился к кон­ состоялся по типографским условиям —
цептуальному равновесию: чтобы, ком­ среди них был сборник по ораторской
пенсировать увеличение доли «общего» речи под редакцией Виноградова и
языка в своей схеме, он в гл. IV пер­ Б. В. Казанского, упоминающ ийся как
вого отдела (этого текста нет в П-ІІІ) подготовленный к печати в «Отчете о ра­
пересмотрел — уж е в двуконтекстном боте Словесного отдела ГИИИ с 1.01.1926
плане — понятие литературности, цент­ по 1.01.1928 гг.» (П-ІѴ, с. 153, ср. П-І,
ральное в поэтике 20-х годов. Он дви­ с. 158). Тот ж е сборник «Вопросы ора­
гался здесь от «второго» контекста торской речи» значится в производствен-
к «первому» — от «литературности» ли­
тературного языка к худож ественной
литературе. При этом важным для ав­ 2 Рассмотрение книги Виноградова с по­
тора было соотношение его концепции, зиций современной теории текста см.
во-первых, с той академической тради­ в статьях: Рождественский Ю. В.
цией, где «связь языка и литературы не О работах академика В. В. Виногра­
прерывалась» (но без методологического дова по истории русского языкозна­
осознания е е ), — традицией изучения ния. — В кн.: Виноградов В. В. Исто­
древнерусской письменности: поэтому рия русских лингвистических учений.
вопрос о понятии литературности затро­ М., 1978; он же. Проблематика совре­
нут уж е в библиографическом обзоре. менной теории текста в книге В. В.
Второе (и очевидное) соотношение — Виноградова «О худож ественной про­
с идеями Опояза. Ретроспективно, с точ­ зе». — В сб.: Синтаксис текста. М.,
ки зрения истории филологии, положе­ 1979.
КОММЕНТАРИИ

ном плане отдела на 1928—29 гг. «В русской филологии возрождаемся


(ЛГАЛИ, ф. 3289, оп. 3, ед. хр. 38, интерес к риторике. Его поддерживают
я. 117). Нет точных данных, была ли требования общественного бы т а 3. При­
приготовлена для сборника работа Вино­ чина ж е его возникновения — глубже.
градова, но такое предположение вполне Она лежит в принципиальном пересмот­
допустимо. О статье, посвященной су­ ре теории слова и в изменении общего
дебному красноречию, идет речь в направления лингвистических интересов.
письмах к H. М. Малышевой в феврале В лингвистике русской старые принци­
1926 г. Однако работа не была закон­ пы диалектологического «народниче­
чена ни тогда, ни полтора года спустя, ства», тяготевшие как к центру к про­
как это видно из письма Виноградова блеме этнографической колонизации, по­
к Н. К. Гудзию от начала (до 6-го) колеблены. Изучение сложных форм
июля 1927 г., где говорится: «У меня социально-языковых взаимодействий пе­
была надеж да написать летом статью об реносит усилия исследователей от фоне-
ораторской речи. Но теперь все это при­ тико-морфологических проблем к вопро­
дется отложить» (ГБЛ, ф. 731). 6 ок­ сам словарным. Остро встают задачи со­
тября 1927 г. Виноградов сообщал H. М. циологии речи — изучения языка деревни
Малышевой: «Немедленно принимаюсь и города — в его классовых и профес­
за издание сборника по теории оратор­ сиональных делениях, в его разных
ской речи, и на столе у меня у ж е вы­ культурно-социальных функциях. Изме­
росла гора книг»; 10 октября: «Я дея­ няются методы исследования литератур­
тельно готовлю сборник» (ААН ). По­ ной речи, в которой семантико-синтакси-
скольку Виноградов, как правило, под­ ческие формы рассматриваются как ядро
робно и точно сообщал ж ене о своей системы. Функциональное разграничение
работе, надо думать, что он особо упо­ типов речевой деятельности приводит
мянул бы о собственном участии в сбор­ к необходимости тщательного лингвисти­
нике, если бы оно было окончательно ческого анализа форм диалога и моно­
решено. 13 ноября 1928 г. он писал: лога. Отсюда — прямой ход к проблеме
«Был у меня JI. П. Якубинский. Угова­ бытового и государственного «оратор-
ривал дать статью по ораторской речи ства». В тех случаях, когда научная ра^
для Исследовательского инст<итута> (то­ бота лингвиста сочетается с постановкой
го, откуда меня выгнали). Он мил, но проблем «культуры» современного лите­
статью мне не хочется давать» (ААН ). ратурного языка, с речевым воспитанием
Отсюда видно, что работа по ораторской общества, — вопрос об ораторской речи
речи по-прежнему присутствовала в те­ получает еще большую остроту, как ж и­
кущ их научных планах Виноградова, вая задача технологической реформа­
хотя и неясно, в каком состоянии она ции» ( А В ).
находилась. В письмах следующего, Мнение о необходимости изучения
1929 г. о ней говорится как о статье, ораторской речи, о возвращении к ри­
пиш ущ ейся параллельно с ОХП. Ста­ торике как особой дисциплине и новой
тья и на этот раз не была доведена до разработке ее было широко распростра­
печати. нено в филологии 20-х годов. Б. В. Тома*
Часть соображений Виноградова об шевский писал: «Должна быть воскре­
ораторской речи была опубликована ш ена старушка реторика4 так ж е, как
лишь в посмертном издании — ОТХР. воскресла поэтика». И даж е: «Пока этого
Соответствующие главы ОТХР, как по­ не случилось, схоластическая „теория
казывает рукопись книги (А В ), состав- словесности" не теряет своего значения,
л е н у из написанного в разное время ибо объединяет в себе проблемы рето-
в 20—30-х годах (в связи с ОХП см. рики, еще не ассимилированные новой
примеч.*** к с. 74). Попутно можно научной мыслью» (Томашевский Б. Кон­
предположить, что книга, которая в пре­ струкция тезисов. — Леф, 1924, № 1 (5),
дисловии к ОХП названа «Формы сказа с. 10; его вышедшая через год «Поэти­
в худож ественной прозе», получила дру­ ка» была попыткой новой «теории сло­
гое название — «Литература и устная весности» и отразила эту тягу к рито­
словесность» (см. ранее) потому, что ав­ рике; автоинтерпретация книги содер*
тор намеревался говорить в ней и об
ораторской речи. Насколько важным
должен был считать Виноградов эти свои 3 Ср. появление «руководств» к оратор­
замыслы и невышедший институтский скому искусству (примеч. Виногра­
сборник, видно из следующ ей его записи дова).
20-х годов: «Ораторская речь — неотлож­ 4 Томашевский придерживался написа­
ная тема русской филологической нау­ ния «реторика» — в отличие от нетер­
ки» (А В ). Приведем и другую черновую минологического и оценочного «рито­
запись того ж е времени: рика».
338 КОММЕНТАРИИ

ж ится в письме Томашевского к В. Б. них — другое. Теорией стиховой декла­


Шкловскому от 12 апреля 1925 г. — мации (не актерского, а ритмико-мело­
см.: Fleishman L. Б. В. Томашевский дического типа — чтением самих поэтов)
в полемике вокруг «формального мето­ я сейчас очень интересуюсь» (письмо
да». — Slavica H ierosolym itana, III, 1978). к Н. М. Малышевой от 2 апреля 1926 г. —
Интерес к «социологии речи» и к ри­ А АН ). Не менее интересовала Виногра­
торике, идеи «языкового строительства» дова сценическая (драматическая) речь
оказались связаны с необходимостью (см. послесловие, раздел 9-й). Эти шту­
языковедческого разграничения речи дии ученых ГИИИ, к сожалению лишь
устной и написанной, чем занимались, в малой степени отраженные в печати,
в частности, Г. О. Винокур и JI. П. Яку- приобретают новый интерес в свете раз­
бинский. С другой стороны, Виноградов вивающихся в последнее время иссле­
проанализировал проблему устности при­ дований устной речи, на необходимость
менительно к худож ественной прозе которых Виноградов вновь указывал уж е
в ПС и затем кратко, но в более широ­ в 50-х годах, подводя итоги дискуссии
ком плане — в П-ІІІ. Он не остановился по вопросам стилистики («Вопросы язы­
на признании роли устного фактора кознания», 1955, № 1, с. 78—80).
в структуре произведений определенных В ОХП особый упор сделан на разли­
типов или определенных эпох, а стре­ чении «написанной» — нормально отвле­
мился объяснить соотношение меж ду ченной от звучания литературы (хотя бы
.устностью и универсальными лите­ и имитирующ ей «живую речь») и еѳ
ратурны ми факторами — письменностью, устны х модификаций (декламация, дра­
книжностью (такова логика его поле­ матическая речь). Наиболее сущ ествен­
мики с Б. М. Эйхенбаумом о сказе). ные добавления, которые автор ввел
Соответственно — не Ohrenphilologie, а в текст П-ІІІ, перенося его в ОХП, ка­
разнонаправленные исследования или саются именно этого различения. Д ру­
д а ж е куст дисциплин (см. с. 72), изу­ гая сторона той ж е проблемы — и
чающих и письменные и — отдельно и в принципе это было продолжением
параллельно — произносимые модифика­ идей работы о сказе — заключалась
ц ии литературы. Это и вообще харак­ в присутствии устности, в частности
терно для научного мышления Виногра­ «ораторства», в худож ественной прозе,
дова: в надеж де обеспечить адекватное а литературности — в ораторской речи
-описание он склонен не к отвлечению (ср. об ораторских речах как незафик­
■от некоторых сторон сложного объекта, сированной литературе: Томашевский Б.
-а к усложнению соответствующей дис­ Теория литературы. Поэтика. Изд. 3.
циплины (так и происходили измене­ М.—Л., 1927, с. 4 ). Это пересечение
ния от ОЗС к ОХП, вызванные потреб­ Виноградов объяснял через «риторич­
ностью учесть общелингвистические фак­ ность как особую категорию словесного
торы в изучении словесного искусства, построения» — в отличие от «поэтич­
не заслоняясь от них спецификой по­ ности» (ср. Из истории поэтики, с. 268—
следнего) или к утверждению необхо­ 269). С точки зрения П-ІІІ и ОХП, речь
димости особых смежны х дисциплин. литературных произведений «больше»
Высказывания Виноградова по пробле­ поэтической речи, в частности, за счет
ме устности были связаны с критическим риторических форм. Применительно к ро­
анализом принципов Ohrenphilologie и ману эта точка зрения оспаривалась
с опытом той работы, которая велась М. М. Бахтиным, который, однако, су­
в Секции худож ественной речи ГИИИ щественно суж ает схем у Виноградова,
(председателем ее был С. И. Бернштейн, почти отождествляя ее с концепцией
а затем, с осени 1925 г. — Виноградов) Г. Г. Шпета и не принимая во внимание
по изучению языка в его «социально­ первый отдел книги (Бахтин М. Вопросы
речевых функциях (речи ораторской, литературы и эстетики. М., 1975, с. 80—
практической и т. д.)» (П-ІѴ, с. 149— 150, 82) 6; это могло быть вызвано недоста­
152; см. также П-І, с. 157— 159; «Госу­
дарственный институт истории искусств».
Л ., 1927, с. 23—24). Виноградов считал, 5 Отрицательная оценка ОХП, особенно
что теоретической подготовкой для и зу ­ отдела «Риторика и поэтика», дана
чения звучащей речи в Петрограде «об­ в рецензии В. Волошинова («Звезда»,
ладают лишь Л. В. Щерба, С. К. Боя- 1930, № 2 ), опирающейся на сделан­
нус и С. И. Бернштейн, в Москве — ный им ж е незадолго перед тем по­
самоучка (очень тонкий, но не очень дробный критический анализ методо­
широко образованный, любитель-музы­ логии Виноградова (см. наст, изд.,
кант) А. М. Пешковский. Обучение разд. 5, с. 293). Взгляды круга
(педагогика) — одно; теоретические по­ Бахтина—Волошинова отразились так­
строения и практические выводы из ж е в предисловии «От издательства»
КОММЕНТАРИИ 339

точной согласованностью первого и вто­ опоязовской поэтики видит в игнориро­


рого отделов ОХП, объявленной, впро­ вании ею риторических форм (Ж и р м ун ­
чем, самим автором. М ежду тем возра­ ский, 1977, с. 98).
ж ения Виноградова Ш пету, несомненно, Отметим некоторые другие полож ения
были более принципиальны, чем пред­ Шпета, которые можно связать с ОХП
ставлялось Б а х т и н у 6. Они обусловлены и другими работами Виноградова. Таково
не только различием установок теорети­ уточнение, которое вносит Шпет в про­
зирующего «конкретного» лингвиста, тивопоставление прагматического и по­
с одной стороны, и философа языка, этического языков («Внутренняя форма
с другой. Любопытно, что Виноградов слова», с. 141— 142), и его постоянное
критикует Шпета приблизительно так, соотнесение поэтических форм с «обще­
как критиковал Виноградова Тынянов словесными» — как у ж е говорилось, дви­
в недавно опубликованном первоначаль­ ж ение Виноградова от ОЗС к ОХП ха­
ном варианте предисловия к книге рактеризовалось усилением общелингви­
«Проблема стихотворного языка» (Ты­ стических аспектов в изучении худож е­
нянов 1977, с. 253—254 и 504), — за не­ ственной речи. Если Шпет указывал на
дооценку воздействия на слово конст­ то, что структурированность, «целемер-
рукции, в которую оно помещено. ность» должна быть вскрыта в прагма­
И сразу далее у Виноградова (с. 118) тическом языке, как и в поэтическом,
следует замечание о жанре романа со­ то и Виноградов стремился увидеть бы­
вершенно в духе тыняновского «Лите­ товую речь в ее жанровых расчленениях,
ратурного факта». Объясняется это не в «омонимии» с явлениями литературы.
влиянием Тынянова, а тем, что в возра­ Оба учены х противополагали х удож е­
ж ениях Ш пету активизируются пред­ ственную речь практической не как
ставления, общие для Виноградова и организованную неорганизованной, а ис­
Опояза. Тем не менее само разграниче­ ходя из презумпции их различной орга­
ние поэтической и риторической речи низации. Рассуж дения Шпета о субъ­
(наиболее четко оно выражено на с. 115) екте и субъективности поэтической речи
было воспринято Виноградовым, по-ви­ должны были вызвать особый интерес
димому, через посредство именно Шпета. Виноградова, всегда тяготевшего к этой
Следует добавить, что для Бахтина проблеме. О словесном знаке Ш пет
мысль о возрождении риторики — по­ писал: «Он одновременно — знак пони­
следовательно формалистическая (там маемого смысла и знак чуемой субъек­
ж е); но, скажем, Жирмунский в 1923 г. тивности, как, равным образом, и знак
одно из доказательств недостаточности особого м еж ду ними отношения, анало­
гичного и гомологичного его ж е отно­
шения к смыслу» (там ж е, с. 203). Эта
и дальнейшие — об экспрессивности
к ОХП. Это касается главным обра­ как объективации субъекта — положения
зом отнесения Виноградова к последо­ Шпета, можно предполагать, осмысля­
вателям Соссюра и обозначения Ж е­ лись Виноградовым в плане категории
невской школы как «абстрактного нор­ «образ автора», которая должна была
мативизма» (в «Марксизме и филосо­ поставить шпетовскую экспрессивность
фии языка» Волошинова: «абстракт­ на конкретную лингвистическую почву.
ный объективизм», при широком ис­ После 20-х годов русская филология
пользовании в его характеристике по­ не проявляла заметного интереса к ри­
нятия «нормативности»), торической речи, риторики второй поло­
6 В письме к ж ене от 2 декабря 1927 г. вины X V III—X IX ив. также не привле­
Виноградов сообщает следующ ее о до­ кали внимания (в западной, в частности
кладе «Проблема внутренней формы французской, науке риторика была за­
слова у Шпета» (отмечен в хронике ново осмыслена у ж е с позиций струк­
деятельности ГИИИ: П-ІѴ, с. 152): турной лингвистики и поэтики). В по­
«Вчера читал доклад о Ш пете. Очень следние годы положение начало ме­
много народу было. Отнесся к книге няться; см., например, коллективную
резче, чем сам от себя ожидал. монографию «Возникновение русской
Но в пылу нервной возбудимости науки о литературе» (М., 1975), где·
(был жар, да и спать как-то не уд а­ в нескольких разделах (авторы — А. С..
ется) говорил хорошо и доволен кое- Курилов, К . В. Пигарев) дан выбороч­
какими внезапно сошедшими ко мне ный обзор риторик с точки зрения
мыслями. Говорил не по записи, а истории литературоведения.
устно, почти импровизируя. Я высту­ С. 58.* Эти работы В. И. Чернышева
пал первым, за мной Б. М. Энгель- собраны во 2-м томе его «Избранных
. гардт, который очень меня одобрял» трудов» (М., 1970), вступительная статья
(ААН ). к которым написана Виноградовым,
340 КОММЕНТАРИИ

С. 59.* «Многие взгляды Вячеслава 21 ноября 1927 г. (П-ІѴ, с. 151). В ин­


Иванова, Брюсова <.. .> являются, — ституте Эйхенбаум руководил также
писал А. Белый, — прямым продолже­ группой по изучению «литературного
нием, а иногда лишь перепевом мысли быта». Ср. в дарственной надписи Эйхен­
Потебни» («Логос», 1910, кн. II, стр. 245). баума Виноградову на его книге «Лев
Правда, сам В. Иванов считал это пре­ Толстой» (кн. I, Л., 1928): «Вы языком
увеличением: «на самом деле даж е питаетесь, я бытом» (Из истории поэти­
в теоретических работах А. Белого, ки, с. 260; надпись датируется 15 но­
крепко приверженного Потебне, воззре­ ября 1928 г. по письму к Н. М. Малы­
ния ученого имеют значение скорее шевой от 16—17 ноября).
вспомогательное, неж ели определитель­ С. 65.** Фосслер К. Отношение исто­
ное: любителям «наукообразия» среди рии языка к истории литературы. — «Ло­
символистов он был ценен как могуще­ гос», 1912— 1913, кн. III, № 1—2, с. 256.
ственный союзник» (Иванов В. О но­ С. 67.* Там ж е, с. 257.
вейших теоретических исканиях в об­ ** Там ж е, с. 258.
ласти художественного слова. — В кн.: *** Там же, с. 250.
Научные известия, сб. II. М., 1922, С. 69.* «Лишь имманентное объясне­
стр. 177). Близкую точку зрения раз­ ние стиля в силах стать на уровень х у ­
вивал И. Айзеншток в статье «Потебня дожественного произведения, т. е. при
і ми» («Життя й революція», 1926, № 12, пояснении стиля следует оставаться
стр. 29—30), а из новейших авторов — в пределах литературного памятника,
А. Петров (Petrov A. P redgovor.— в то время, как, скажем, априорные
«Poetika ruskog form alizma», Beograd, эстетические представления, филолого­
-1970, s. 10). географическая критика, изучение био­
С. 60.* Частично переиздано: По- графических материалов, влияний, преж ­
гебн я А. А. Эстетика и поэтика. М., 1976. них текстов и т. п. не в состоянии
С. 62.* Обе статьи включены в «Из­ вскрыть значение и действие х у д о ж е­
бранные работы по русскому языку» ственного произведения, покоящегося
Л . В. Щербы (М., 1957), вторая также в самом себе. Нужно дать худож ествен­
и в последнее переиздание его работ — ному произведению подействовать на
«Языковая система и речевая деятель­ себя, подобно тому как в ж изни сле­
ность» (Л., 1974). дует дать незнакомому лицу возмож­
** Вторая и последняя из перечислен­ ность непосредственно подействовать на
ных работ вошли в кн.: Поливанов Е. Д. тебя, не задаваясь вопросами, какие
Статьи по общ ему языкознанию. М., черты лица унаследованы от предков,
1968. как мода повлияла на одеж ду, какие
*** Последнее, 7-е изд. — М., 1957. Пе­ эстетические нормы имеют место. Фило­
реизданы также некоторые работы из логи вначале не должны читать ничего,
названного далее в авторском примеча­ кроме текста, но его, однако, следует
нии «Сборника статей» — в кн.: Пешпов- читать основательно, т. е. так, как поэт
ский А. М. Избранные труды. М., 1959. заслужил быть прочтенным. Филологам
С.! 63.* Третий том этого труда вышел следует вести себя скромнее по отноше­
в 1930 г. нию к поэтам, им следует весьма долго
С. 65.* Фраза в скобках отсутствовала посещать школу поэтов, преж де чем они
в этом тексте, когда он входил в статью будут сметь судить о них; скорее они
«Язык Зощенки». Об обращении Тыня­ должны будут затем еще усерднее за­
нова к идеям Соссюра см. Тынянов ниматься филологией, чем до того»
1977, с. 522—524. Далее Виноградов (н ем .).
имеет в виду проблему «литературного С. 72.* В тексте П-ІІІ вместо после­
быта», выдвинутую Эйхенбаумом в ста­ дующ их слов этой фразы было: «в своей
тьях 1927 г. (см. его кн.: Мой времен­ идеальной сущности».
ник. Л., 1929 и предисловие в кн.: ** Эти идеи сходны с установленным
Аронсон М. и Рейсер С. Литературные С. И. Бернштейном различением двух
кружки и салоны. Л., 1929). 29 марта тенденций в создании «художественной
1927 г. Виноградов слышал доклад системы, образующей стихотворение», —
Эйхенбаума «О литературном быте» на декламативной, требующ ей произнесе­
юбилейном заседании в ГИИИ, посвя­ ния, и недекламативной, связанной
щенном 15-летию института, и нашел с абстрагированием от звучания. Отсюда
его, как и доклад Тынянова о литера­ следовал вывод о том, что «декламация
турной эволюции, «слишком общим» представляет собой искусство, особое от
(писЬмо к Н. М. Малышевой от 30 мар­ стихового искусства» (Бернштейн С. И.
та 1927 г. — А А Н ). Другой доклад Стих и декламация. — В сб.: Русская
Э йхенбаум а’— «Материалы по литератур­ речь, I. Новая серия. Л., 1927). Как и
ному быту» — Виноградов мог слышать Бернштейн, Виноградов критически отно-
КОММЕНТАРИИ 341

сился к «слуховой филологии» (с. 43—44 стики как науки, владеющей своим
наст. и зд .). Ср. Из истории поэтики, объектом и своими методами. Правда,
с. 267—268; см. о соотношении стихо­ остается непотревоженной тем атика1.
творения и его декламационного испол­ Но именно в лирике особенно тесна свя­
нения: Якобсон Р. Лингвистика и поэти­ занность ее с семантикой. И ее анализ
ка. — В кн.: Структурализм: «за» и «про­ остается стилистическим — до той пре­
тив». М., 1975, с. 214—216. Ср. также дельной черты, за которой он превра­
о невозможности голосового разыгрыва­ щ ается в свободное нанизывание соб­
ния несобственно-прямой речи: Воло- ственных идей литературного философа,
иіинов В. Н. Марксизм и философия или в метафизическую реконструкцию
языка. Л., 1930, с. 154— 155. «души поэта» (его мироощ ущ ения), или
С. 73.* В П-ІІІ вместо этой фразы в игру механической прицепкой биогра­
было: «Вопросы не исторической преем­ фических эпизодов. Все попытки соче­
ственности, а структурных возможно­ тать это многообразие «ремесл», несмот­
стей — ее цель» (то ж е в статье «О тео­ ря на тьму «охотников», своей противо­
рии литературных стилей» — см. наст, речивостью непосредственно доказывали
и з д .). Ср. о снятии жесткого противо­ и свое бесплодие. Эти неудачи в значи­
поставления синхронии и диахронии тельной степени обусловлены неопреде­
в известных тезисах Тынянова и Якоб­ ленностью центра, вокруг которого долж ­
сона 1928 г. Следует отметить органич­ ны группироваться проблемы историко-
ность указанного изменения для Вино­ литературного изучения лирики. А он
градова, всегда тяготевшего к историче­ не только сущ ествует, но и виден.
ской индукции и уж е в ОЗС мыслив­ Это — проблема героя в лирическом сти­
шего ретроспективно-проекционный ме­ хе. Чаще всего читателю приходится
тод как необходимо дополняющий по сталкиваться с образом лирического
отношению к функционально-имманент­ «Я». Проблема худож ественного конст-
ному (то ж е в ОХП, гл. V I). руированья этого «Я» — фокус, в кото­
С. 74* Пееницкий В. Ф. Церковное ром сходятся нити историко-литератур­
красноречие и его основные законы. ной интерпретации лирического стиха.
Изд. 2. СПб., 1908 (в предисловии ав­ Этот образ лирического «Я» — тот пси­
т о р а — обзор его работ по гомилетике). хологический центр, куда влекутся рас­
** Плева,ко Ф. Н. Речи, т. I. Изд. 3. сеянные лучи лирических эмоций, образ
СПб., 1912. часто изменчивый, часто скрывающий
*** См.: Карабчевский Н. П. Речи. в одноформенной многозначности своей
Изд. 3. М.—Пг., 1916. Ср.: «Н. П. Караб­ лики разных героев. Нет грубее ошибки,
чевский — мастер судебно-ораторской ре­ как непосредственное наложение на это
чи и вместе с тем писатель с несомнен­ лирическое «Я» психического «Я» авто­
ным литературным талантом» (ОТХР, ра. Это — омонимы, которые творческою
с. 145), где слово «писатель» употребле­ волею автора могут быть сопоставлены —
но как будто метафорически, — м еж ду в целях худож ественной игры масок или
тем Карабчевский выступал в печати и даж е слиты по аналогии — в ряде сю­
как беллетрист. Подробнее о стиле ре­ жетны х линий, но могут быть и резко
чей Плевако и Карабчевского: ОТХР, отделенными. Лирическое «Я» не рас­
с. 1 3 8 -1 4 7 . крывается подписью автора. И это
С. 75.* Термин XVIII в., см. о нем на утверж дение сохраняет силу даж е в тех
с. 99. случаях, когда поэт, играя обыватель­
С. 77.* В тексте П -ІІІ в этой фразе ской привычкой — видеть в нем откро­
вместо слов «социально-языковых «5 су венного человека, раскрывающего перед
бъекта» было: об языковом сознании». публикой свое личное «Я», даж е как бы
** В тексте П-ІІІ вместо «субъектов» идя навстречу ей, свое имя переносит
было «языковых сознаний». в композицию стиха, героев лирики де­
*** «Лирика являет такую форму х у ­ лает своим однофамильцем. <.. .> Ассо­
дожественного творчества, с которой не циации от эмпирического «Я» поэта, сво­
могла справиться история литературы,
отказавшись от своих прав на нее во
имя стилистики. В самом деле, исследуя 7 Это утверж дение не совсем справед­
лирический стих, современный предста­ ливо: известные работы В. М. Жир­
витель науки о литературе, если он не мунского («Задачи поэтики») и Б. В.
гарцует на социологическом коньке, при­ Томашевского («Теория литературы.
нуж ден ограничить свой кругозор во­ Поэтика») предусматривали изучение
просами о символике и ритмико-мелоди­ тематики. См., впрочем, ОЯХЛ, с. 42—
ческой композиции лирических жанров 43, откуда видно, почему Виноградов
в их историческом движении. Все эти считал тематику «незатронутой» в поэ­
проблемы укладываются в рамки стили­ тике начала 20-х годов.
342 КОММЕНТАРИИ

бодно врываясь тогда в восприятие об­ C. 93.* Мысль о предпочтительности


лика лирического героя, своеобразно применения имманентного анализа к со­
окрашивают его структуру «чувствен­ временному для исследователя материа­
ным тоном» биографической драмы. лу была высказана у ж е в ОЗС (см.,
Естественно, что в этом случае и формы впрочем, комментарии, с. 316). Интерес­
лирического стиха драматизируются. но сравнить с этим рассуж дение Р. О.
Резко меняется вся словесная организа­ Якобсона в письме к Ю. Н. Тынянову
ция лирики. Психологизируется и конк­ от 9 февраля 1929 г. Предлагая соста­
ретизируется драматический образ. вить сборник «Язык и литература с точ­
И стихи превращаются в монологи, ко­ ки зрения современника» (в связи
торые сверкают не только тонкой игрой с планами восстановления Опояза. — См.
семантических новообразований, но и Тынянов 1977, с. 533—534), Якобсон
определяются в своей динамике пред­ писал: «Основной стержень книги — те­
ставлениями об образе говорящего, о сю­ зис о чрезвычайной трудности вживания
ж етной ситуации и обстановке, к кото­ в прошлое, о неизбеж ной искусствен­
рой они прикреплены» (АВ; нач. 1926 г.). ности и однобокости его реконструкции.
4* И меется в виду речь Блока «О со­ Прошлое при интерпретации непремен­
временном состоянии русского символиз­ но деформируется. Целостно переж ива­
ма» (1910); высказывания Вяч. Иванова ются только литературные и языковые
см. на с. 85—86. факты современности. Отсюда необходи­
С. 78.* Далее в тексте П-ІІІ было: мость научной вивисекции, которая пло­
«Так, „диалектический" сказ враждебен дотворней вскрытия трупов, весь вопрос
сложной лексической и синтаксической в правильных приемах вивисекции —
дифференциации диалога. Ведь образы чтобы устранить ярлыки, а не прини­
всех героев включены в социально и мать их за суть» (ЦГАЛИ, ф. 562, οπ. 1,
лингвистически суж енное сознание рас­ ед. хр. 964).
сказчика, и их речь преломлена в об­ ** См. примеч.* к с. 39.
щ их формах его сказа. Следовательно, С. 96.* Ср. «О литературной циклиза­
это — „не прямая" речь (indirecte Rede). ции» (Виноградов II), где понятие цикла
Так у рассказчиков Гоголя персонажи получало особое значение и отделялось
говорят „сказом" рассказчика — с узким от понятия литературной школы («Цик­
колебанием индивидуальных интонаций лизация производится по отдельным „ха­
и лексических примет. Так в „Левше" рактерным" приметам», не раскрываю­
Лескова речи всех действующ их лиц щим вполне «художественную систему
приспособлены к общ ей манере цехового школы» — с. 54).
сказителя легенды. Конечно, возможны С. 100.* У Глаголева цит. фраза про­
разные степени „драматизаций". И — ря­ должается: «по части теории красноре­
дом с поглощением диалогического раз­ чия».
нообразия „сказом", как у Горького, С. 101* Обе книги Мерзлякова явля­
Марлинского, иногда у Ремизова и т. п., — ются переводами из И. Эшенбурга (см.
наблюдаются резкие перебои сказовых комментарии 3. А. Каменского в кн.:
построений ярко драматическими сце­ Русские эстетические трактаты первой
нами, как бы разыгрываемыми рассказ­ трети X IX века, т. I. М., 1974, с. 388,
чиком (ср. Шмелев — «Человек из ресто­ 390).
рана»), однако лишь в строго опреде­ С. 102.* Ссылка неточна. Автор цити­
ленной сфере языковых колебаний». рует «Опыт краткой риторики» в кн.,
** См. Виноградов II. указ. в примеч.* к с. 82. При следую ­
С. 79.* Ср. «Стиль Пиковой дамы», щ их ссылках на этот источник (с. 103)
гл. 7 (в наст. и зд.). исправление внесено нами в текст.
** «Немой роман» — в кн.: З о з у л я Е. С. 103.* М уж добрый, искусный оратор
Гибель главного города. Пг., 1918 (и (латинск.).
в других его сборниках и в собр. соч.). ** Речь людей такова, какова их ж изнь
С. 82.* «Опыт...» помещ ен в кн.: Со­ (латинск.). Изречение Сенеки.
брание образцовых русских сочинений и С. 106.* «Жанры всегда тяготеют к сме­
переводов в прозе, ч. 1-6. Изд. 2. СПб., шению. Напрасно мы их отдаляем один
1822— 1824. от другого, чтобы различать: они вскоре
С. 87.* Эта декларация, а также цити­ сближаются, и как только они касаются
руемые далее декларация из «Садка су­ друг друга, мы перестаем их различать.
дей» и «Слово как таковое» Крученых и Порою поэт, претендуя быть прозаиком,
Хлебникова перепечатаны в кн.: Мани­ объявляет, что он хочет только настав­
фесты и программы русских футуристов. лять; порою ж е прозаик, претендуя быть
Mit einem Yorwort herausgegeben von поэтом, объявляет, что он хочет только
V. Markov. M ünchen, 1967. плакать» (ф ранц.). Виноградов приводит
КОММЕНТАРИИ 343
эту цитату по книге Я. Толмачева правильным одновременно. Начали пони­
(ч. III, с. 36). мать то, что можно назвать практиче­
** Источник назван неточно. Цитиру­ ской природой речи: трудность, с какой
ется: Срезневский Иосиф. Опыт краткой она устанавливает отношения коммуни­
пиитики. — В кн.: Собрание образцовых кации м еж ду людьми. В этом качестве
русских сочинений и переводов в сти­ она всегда должна рассматриваться
хах. Изд. 2. СПб., 1821—1822. с точки зрения не только автора сооб­
С. 108.* Речь идет о 4-м издании книги щ ения, но также слуш ателя или чита­
(1-е изд. — 1819—1822). теля, т. е. того, кто принимает сообще­
** Т. е. в цит. ранее «Кратком начер­ ние» (ф ранц.).
тании теории изящ ной словесности» и С. 121.* Такая работа Б. В. Казанского
«Краткой риторике...». в печати неизвестна.
С. 109.* Ср. «Очерки по истории рус­ ** Основная работа С. И. Бернштейна
ского литературного языка X V II— 20-х годов по этой проблематике — «Го­
X IX вв.» Виноградова (М., 1938), с. 249— лос Блока»; долгое время оставалась не­
250. Лекции Кошанского, которые Пуш­ изданной, опубликована А. Ивичем и
кин слушал в Лицее, близки к его кни­ Г. Суперфином: Блоковский сборник, II.
гам (Томашевский Б. Пушкин, кн. I. Тарту, 1972.
М.—Л., 1956, с. 679) — «Общая реторика» С. 139.* Что-то из этого останется на­
(1818, 10-е и з д .— 1849) и «Частная ре­ всегда (ф ранц.).
торика» (1832, 7-е изд., 1849). С. 146* Я воровка, лгунья (франц.).
С. 111* «Существенное» здесь — отно­ С. 166.* Вопреки всему (франц.).
сящ ееся к существенности, т. е. к дей­ ** Порядок (ф ранц.).
ствительности. Этот «мир действитель­ С. 169.* См. примеч.* к с. 173.
ный» есть, по Плаксину, сфера прозы, С. 171.* Салтыков-Щедрин комически
тогда как сфера поэзии— фантазия, чув­ контаминирует приписываемый Ламар­
ство, воображение. тину афоризм: «Все переплетено, все
С. 116.* «Довольствовались рассмотре­ связано в этом мире» с изречением
нием отношений речи с тем, кто ее упо­ Юлия Цезаря — «Жребий брошен».
требляет, говорит или, скорее, пишет, С. 173.* В этой связи, может быть,
то есть с производителем ее, если мож­ небезразлично, что в 1869 г. Спасович
но так выразиться, и особенно с произ­ защищал П. Щапова, привлеченного к су­
водителем в области философской. Толь­ ду за издание «Писем об Англии» Луи
ко спустя несколько десятков лет при­ Блана (Спасович В. Д. Соч., т. V, СПб.,
шли к идеям более свободным и более 1893).

СТИЛЬ «ПИКОВОЙ ДАМЫ»

Впервые — ПВПК-2, с. 74— 147. Печа­ ф уза из этого ничего не выйдет»; 30 ян­
тается по тексту этого издания. варя 1926 г.: «изучаю прозу Пушкина,
В 20-е годы в центре литературоведче­ читаю Марлинского <...>» (ААН ). Более
ских интересов Виноградова были Го­ осторожно — лишь о намерении заняться
голь и ранний Достоевский, «процесс Пушкиным — высказывался Виноградов
литературной эволюции» в их эпоху в письме к Н. К. Гудзию от 6 февраля
(Виноградов II, с. 4 ). Этот процесс за­ 1926 г. и добавлял: «Это — держите
хватывал и пушкинское время, но вни­ в секрете. Я не уверен еще, что из этих
мание ученого сосредоточивалось на яв­ занятий выйдет, хотя мысли кое-какие
лениях, которые не имели непосред­ бродят» (ГБЛ, ф. 731). 2 февраля 1926 г.
ственного отношения к Пушкину. он сообщал ж ене: «О прозе Пушкина
В 30-х годах Пушкин становится основ­ собираю материал. Есть мысли». Одну
ной темой работ Виноградова по стили­ из них, развитую в работах 30-х годов
стике и языку худож ественной литера­ (см. наст, изд., с. 227), он упоминает
туры (в связи с историей русского ли­ 1 апреля 1927 г.: «Не сомневаюсь и
тературного язы ка). имею доказательства, что пушкинская
Систематические занятия начались проза дает яркие отражения француз­
в середине 20-х годов с пушкинской ского языкового строя». Чрезвычайно по­
прозы, причем некоторое время они казательно для Виноградова 20-х годов
представлялись ученому как дальние, сформулировано в письме от 4 февраля
даж е неуверенные подступы к будущим 1926 г. различие м еж ду Гоголем и До­
работам. 14 декабря 1925 г. он писал стоевским, с одной стороны, и Пушки­
H. М. Малышевой: «Занимаюсь. Сейчас ным, с другой, как объектами исследо­
по пути захватил „Повести Белкина" вания: «Возможно, что не все худож ­
А. С. Пушкина. Может быть, кроме кон­ ники — мне по плечу. Не до всех дости­
344 КОММЕНТАРИИ

гает моя интуиция. Это я признаю. рукопись нельзя, и я буду ждать Ва­
В Пушкине я ощущаю не боевого рево­ шего приезда» (А АН ). Автор предпола­
люционера форм (как в Гоголе, Достоев­ гал выпустить работу отдельной книгой
ском, Уайльде и др.), а их гениального в издательстве «Мир» и вел об этом пе­
коллекционера и декоратора. До него реговоры с А. Б. Дерманом, которому
дойдет очередь в моем изучении» (ААН ). 22 апреля 1934 г. писал: «Моя судьба
По-видимому, этот момент наступил изменилась. Я ж иву в Вятке <.. .>.
после того, как была закончена ОХП. Но запрета на мою научную и литера­
Причем автор снова (см. наст, изд., турную деятельность нет. Напротив, она
с. 335) начинал единое исследова­ всячески поощряется. Поэтому я напо­
ние, а затем пришел к необходимости минаю Вам о своей книге. Е е название:
разделить его на несколько работ. «О пушкинской манере повествования
15 июля 1932 г. он писал: «У меня все («Стиль „Пиковой дамы")». <.. .> Написа­
больше укрепляется мысль, что мне на она проще, чем «Язык Пушкина»
надо из Пушкина сделать две книги: (ЦГАЛИ, ф. 597, οπ. 1, ед. хр. 458).
одну в „Мир“ (Пушкин и история рус­ Одновременно книга, объем которой ав­
ского язы ка), другую — в „Федерацию11 тор определял в 8—9 листов, была пред­
(«Стилистика пушкинской прозы »). Вме­ лож ена издательству «Academia». Ру­
сто 6 глав в „Мир“ — 2 книги по 3 гла­ копись была доставлена в Вятку Н. М.
вы, так как у меня уж е есть больше Малышевой в мае 1934 г., и тогда ж е
четырнадцати листов» (ААН ). Во вто­ Виноградов завершил работу. 28 мая он
рую из предполагавшихся книг должны писал: «Стараюсь думать о том, за что
были войти наблюдения над «Пиковой мне приняться теперь, по окончании
дамой» и по крайней мере еще над „Пиковой дамы". От этой книги ж ивет
одним произведением, как явствует из еще что-то в ум е и фантазии. Но мысли
того ж е письма: «Сижу над „образом ав- у ж е рассеиваются. Зияет какая-то пу­
тора“ в „Повестях Белкина" (см. позд­ стота. Борьба м еж ду „Стилем П уш кина11
нее в „Стиле Пушкина")». Затем Вино­ и ж еланием какой-то новой темы. Мне
градов обратился и к лирике Пушкина. каж ется, что „Стиль Пушкина" при не­
Результатами этих ш тудий были книга возможности в Вятке закончить эт у
«Язык Пушкина» (предисловие датиро­ книгу — не займет меня всего. Я б у д у
вано 12 марта 1933 г.), большая статья работать над этой книгой, но н уж но
«О стиле Пушкина» для пушкинского что-то более возбуж дающ ее (Салтыков-
тома «Литературного наследства» (за­ Щ едрин или соврем<енный> л и т ер а ту р ­
кончена примерно тогда ж е) и глава ный) язык?) <.. .>. И опять о Пушкине.
в «Очерках по истории русского литера­ „Путешествие в Арзрум" — выше „Пико­
турного языка X V II—X IX вв.» (первая вой дамы". Я его сегодня ещ е раз про­
работа вышла в 1935 г., вторая и тре­ читал» (А А Н ). Летом и осенью 1934 г.
тья — в 1934 г .). В первых двух трудах «на покое в Вятском монастыре» (письмо
сообщалось о подготовке исследования к Н. К. Гудзию от 29 июля 1934 г. —
«Стиль Пушкина»; в них есть наблюде­ ГВЛ, ф. 731) Виноградов и продолжал
ния из ещ е не опубликованной тогда «Стиль Пушкина», и занимался совре­
работы, называемой в ссылках «О пуш­ менным русским языком, особенно фра­
кинской манере повествования (стиль зеологией, держал корректуры «Очер­
«Пиковой дамы»)». К началу 1934 г. она ков. ..» и «Языка Пушкина», написал
была, по-видимому, в значительной мере статью о языке Гоголя. В ноябре он,
написана; автор заканчивал ее, находясь по-видимому, правил рукопись работы
(с 8 февраля 1934 г.) вне обычной науч­ о «Пиковой даме». Планы издать ее
ной и бытовой обстановки, сначала книгой оказались трудноосуществимыми.
в Горьком (куда ж ена передала ему Ю. Г. Оксман содействовал включению
однотомник Пушкина под ред. Б. В. То- ее в сокращенном виде в ПВПК-2. К не
машевского), затем в Вятке, где он вошедш им в эту публикацию главам
пользовался книгами из библиотеки пре­ восходит, вероятно, раздел о «Пиковой
подавателя местного пединститута линг­ даме» в «Стиле Пушкина» (1941) — см.
виста П. Г. Стрелкова (о его работах наст, изд., с. 348 и 357.
см.: Виноградов В. В. Современный рус­ Таким образом научно-биографиче-
ский язык. Вып. 1. М., 1938, с. 68, 96), ский контекст комментируемой статьи
в частности по истории игры в карты. характеризуется как широтой, так и
У ж е на следующ ий день после прибытия плотностью. В се названны е работы по
в Вятку, 20 апреля 1934 г., Виноградов Пушкину могут рассматриваться как
писал жене: «С сегодняшнего дня я на­ части единого исследовательского про­
чинаю заниматься Пушкиным («Пиковой цесса. Это позволяет уяснить конкрет­
дамой»). Но рукописи моей нет, и я ное концептуальное содерж ание отдель­
б уду писать конец. По почте посылать ных положений статьи, излож енны х
КОММЕНТАРИИ 345
конспективно или даж е бегло, — обра­ дом, стимулом и т. д. к созданию и зу­
щ аясь к параллельным местам других чаемого произведения, не должно под­
работ. менять вопроса об этих «закрытых» от­
30-е годы в биографии Виноградова нош ениях. Преимущество такого подхода
отмечены также участием в редактирова­ заключается в том, что для произведе­
нии двух прозаических томов (V III, ния могут быть указаны неожиданны е
X I) академического собрания сочинений соответствия, которые трудно было бы
Пушкива; особенно важна проделанная обнаружить, идя от него самого; недоста­
им работа по атрибуции («Неизвестные ток — в том, что возникает опасность
заметки Пушкина в „Литературной га­ растворения исследуемого текста в «фо­
зете" 1830 г.» — ПВПК-4—5; полностью не». В данном случае эта опасность
в его кн.: Проблема авторства и теория предупреж дена постольку, поскольку ма­
стилей. М., 1961). В дальнейшем пушки- териал помогает эксплицировать семан­
новедческие изучения Виноградова не тику самого текста. Отсюда и построе­
были столь широкими. Незавершенным ние этой части работы, отнюдь не пре­
остался замысел сопоставительного (в тендующ ей на составление каталога по
отличие от работ 20—30-х годов) ис­ карточной теме: «трем предметно-смыс­
следования о Пушкине и Гоголе, с те­ ловым сферам», связанным с термином
зисами которого он выступил незадолго «пиковая дама», посвящены соответ­
до смерти («К диалектике развития ственно гл. 1, 2 и 3—4. Одновременно
словесно-художественных форм («Евге­ внутри «всей литературы» данной эпохи
ний Онегин» Пушкина и «Мертвые ду­ выявляется тот сюжетно-тематический
ши» Гоголя)». — В кн.: Проблемы линг­ континуум, в котором существовала по­
вистической стилистики. Тезисы докла­ весть Пуш кина. Ср.: Лотман Ю. М.
дов. М., 1969). Тема карт и карточной игры в русской
Первые четыре главы статьи пред­ литературе начала XIX века. — В кн.:
ставляют тот характерный для Виногра­ Труды по знаковым системам, VII.
дова этап исследования, когда «фон» Тарту, 1975.
произведения становится «передним пла­ П одход Виноградова не требует соб­
ном», и в этом смысле близки «носоло­ ственно пушкиноведческого приуроче­
гической» части его известной ранней ния материала; поэтому ж е вне рассмот­
работы о Гоголе (см. в комментариях рения оказываются другие обращения
к ней о ѳго «стремлении к исчерпан­ Пушкина к карточной теме. Но часть
ности сопоставлений и сознании ее не­ собранных в статье данных поддается
возможности» — В иноградов II, с. 483, такому приурочению, что и сделано
ср. с. 468—472). Это стремление напо­ в некоторых из предлагаемых далее
минает методы изучения фольклора или примечаний. В этой ж е связи следует
памятников древней литературы и зна­ напомнить, что дополнения к виногра-
чительно реж е встречается у историков довским материалам можно найти п реж ­
новой литературы. Достаточно необычно де всего в работах Д. П. Якубовича
оно оказалось и для пушкиноведения, (который под руководством Виноградова
поскольку «индуктивные» склонности занимался в Петроградском университете
последнего проявлялись главным обра­ прозой Гоголя, а в 30-х годах, сосредо­
зом в сфере биографии и текстологии, точившись на изучении Пушкина, в том
тогда как для сопоставлений Пушкина числе прозы, опубликовал ряд ценных
с окружающ ей литературой материалов исследований, другие остаются в ру­
недоставало. Ученые того поколения, кописи). Так, пьесу В. Дюканжа «Три­
к которому принадлежал Виноградов, дцать лет или жизнь игрока», постав­
много сделали именно для разработки ленную на русской сцене в 1828 г. (тогда
таких материалов. От работ его совре­ ж е вышло отдельное русское издан ие),
менников статья Виноградова отличается он включал «в число первоначальных
тем, что принципиально не ставит во­ стимулов к созданию ядра «Пиковой
прос об актуальности для Пушкина дамы» в сложной контаминации с дру­
привлекаемых «фоновых» произведений, гими материалами» (Якубович Д. Лите­
о знакомстве его с ними, использова­ ратурный фон «Пиковой дамы». — Лит.
нии и т. д. Согласно логике виноградов- современник, 1935, № 1, с. 207). «Это
ских разысканий, «образно-идеологиче­ мелодрама, имевшая соверш енно исклю­
ский фон» (см. с. 200) важ ен в качестве чительный усп ех не только во Франции,
некой совокупной литературной данно­ но и в России, где время от времени
сти, к которой писатель не может не возобновляется вплоть до наш их дней»
оказаться (сознательно или бессозна­ (Томашевский Б. Ф ранцузская мелодра­
тельно) в тех или иных отношениях. ма начала X IX века. — П-ІІ, с. 70); ви­
Установление конкретных источников димо, последним обстоятельством объ­
или таких текстов, которые были пово­ ясняется появление «Жизни игрока»
23 В. В. Виноградов
346 КОММЕНТАРИИ

в 1923 г., изданного Русским театраль­ в тексте отражения чужого слова, то


ным обществом. (Ср.: Каратыгин П. Виноградов склонен всякий раз рассмат­
Записки. Л., 1970, с. 174— 175.) Интересно ривать чуж ую речь как «свою» — свою
также указание Якубовича на заметку для повествователя, принимающего раз­
о ш едш ей в феврале 1834 г. драме А. С. ные субъектные лики в рамках моно­
«Игроки» — заметка помещ ена в той же логического (в принципе) повествова­
третьей книжке «Библиотеки для чте­ ния. Но в данной статье представляется
ния», где и «Пиковая дама» (Я кубо­ несомненным тщательный учет взглядов
вич Д. П. О «Пиковой даме». — В кн.: Бахтина и рефлексия по поводу них,
Пушкин, 1833 год. Л., 1933, с. 67). По- достаточно явная, благодаря использо­
видимому, о той ж е самой драме гово­ ванию таких понятий, как «чужая речь»
рится в посвященном «Пиковой даме» или «голоса повествования» (еще более
разделе книги Виноградова «Стиль Пуш ­ активно применяется эта терминология
кина» (см. наст, изд., с. 274). Ср.: в «Стиле П уш кина»). Следует, однако,
Вольф А. И. Хроника петербургских учитывать, что представления и терми­
театров с конца 1826 до начала 1855 го­ ны, созвучные позднейш им бахтинским,
да, ч. 2. СПб., 1877, с. 29 (здесь в числе появились у Виноградова у ж е в ПС (см.
переводных трагедий и драм зафиксиро­ послесловие, с. 302). Что касается кате­
вана анонимная пьеса «Игрок» (Le гории точки зрения, то именно Бахтин
joueur), в указателе — «Игроки»). В по­ и Виноградов, а также Г. А, Гуковский
следние годы список параллелей и воз­ ввели ее в русскую поэтику и возбудили
можных источников «Пиковой дамы» то внимание к ней, которое наблюдается
усиленно пополнялся в работах В. В. в новейших исследованиях (о соотно­
Набокова (E ugene Onegin. A N ovel in шении научных взглядов Виноградова и
Verse by A. Pushkin. Translated from Бахтина см. подробнее во вступит, ста­
the Russian, w ith a Commentary, by тье, разделы 9, 11).
V. Nabokov. Vol. 3. N ew York, 1964, Следует выделить еще одну подтему
p. 97), A. H. Егунова, Д. М. Шарыпкина статьи, также предвосхитившую много­
(см. «Временник Пушкинской комиссии» численные позднейш ие работы: темпо­
за 1967— 1968, 1972, 1974 гг.). ральная организация «Пиковой дамы».
Анализ текста в работе (гл. 5—13) Здесь наблюдения Виноградова распола­
направлен преж де всего на выявление гаются в двух аспектах: повествователь­
субъектных модуляций повествования ное время, счет времени в сю ж ете по­
и структуры «образа автора» (об этой вести и время грамматическое в его сти­
категории см. послесловие, раздел 12). листической функции (ср., напр., раздел
Такой подход к данному мате­ «Грамматическая форма времени и вида
риалу был заявлен в указ. статье и временная позиция автора» в кн.:
в «Лит. наследстве» и затем развит Успенский Б. А. Поэтика композиции.
в «Стиле Пушкина», где среди «основ­ М., 1970, с. 94— 101).
ных приемов и принципов» стиля пуш ­ С. 177.* У Пушкина была копия «сек­
кинской повествовательной прозы на­ ретных» «Записок Екатерины II», он упо­
зван «принцип субъектно-экспрессив­ минает о ней в дневнике 1835 г. См.:
ной изменчивости, „перевоплощаемости", Теребенина Р. Е. Копия «Записок Ека­
„обратимости" образа автора, принцип терины II» из архива Пушкина. — В кн.:
многоликости повествовательного субъ­ Временник Пушкинской комиссии. 1966,
екта» (с. 582). В комментируемой статье Л., 1969.
эти идеи впервые были широко приме­ ** Игра королевы (франц.).
нены в анализе текста. В настоящ ее *** M emories sur la vie prevée de Ma­
время их очевидное влияние пересека­ rie-A ntoinette, reine de France et de Na­
ется с сильным воздействием идей М. М. varre. P., 1822 (многократно переиздава­
Бахтина о «чужой речи», диалоге, точке лось) . Ж.-Л. Кампан упоминается у Пуш­
зрения (героя, повествователя). Но Б ах­ кина в рец. на «Юрия Милославского»
тина интересует текст как диалог (в ши­ Загоскина.
роком, им введенном смысле термина), 4* «Я читаю на своем листе слово
а для Виноградова превалирующим „фараон". Это слово обозначает, быть
принципом худож ественной прозы яв­ может, пятьсот миллионов выигранных,
ляется монолог, при том что диалог пятьсот миллионов проигранных, десять
понимается в собственном смысле (ср. тысяч разоренных семей, тысячу само­
особ, мысль о повествовательной нейт­ убийц» (франц.).
рализации диалога в гл. 7). Этот вино- С. 178.* Из рукописных вариантов ко
градовский подход определился уж е II гл. «Евгения Онегина». Этот и неко­
в ПС, затем был закреплен в статье торые другие приводимые Виноградовым
«К построению теории поэтического язы­ тексты отличаются от текстов, принятых
ка» (П -ІІІ) и ОХП. Если Бахтин ищет в современных изданиях Пушкина. От­
КОММЕНТАРИИ 347

личия такого рода в ряде случаев нами ** См. примеч.** к с. 199.


далее не оговариваются. С. 186.* Автор — Федор Соловьев.
** Вошло в его кн.: Статьи о рус­ Об этой пародии см.: Жирмунский В. М.
ской поэзии. Пб., 1922, с. 90. Байрон и Пушкин. Пуш кин и западные
*** Опущен среди прочего следующ ий литературы. Л., 1978, с. 253—254.
текст: «Пушкин, во время пребывания ** Об этом выражении см. специаль­
своего в Южной России, куда-то ездил ный этюд Виноградова в составе его
за несколько сот верст на бал, где на­ статьи: Лексикологические заметки. Во­
деялся увидеть предмет своей тогдаш­ прос об историческом словаре русского
ней любви. Приехал в город он до бала, литературного языка X V III—XX ве­
сел понтировать и проиграл всю ночь к ов .— Учен. зап. Московского гос. пед.
до позднего утра, так что прогулял и дефектологического ин-та. Кафедра русск.
все деньги свои, и бал, и любовь свою». яз. и лит-ры, т. I, 1941.
Купюра показательна для подхода ав­ С. 187.* Виноградов, видимо случайно,
тора к материалу, составляющему «об- не называет автора повести, хотя публи­
разно-идеологический» и бытовой фон кация в сборнике «Р ассказчик...» име­
изучаемого произведения: реконструк­ ет помету «Из Клаурена». Новейшая за­
цию этого фона он отделяет от экскур­ метка (здесь указаны точные данные
сов биографического плана. ж урнальной публикации: «Сын отече­
С. 179.* 2-е издание (М., 1817) было ства», 1825, ч. 101, № 9) предлагает те
в библиотеке Пушкина (Модзалевский Л. ж е сопоставления «Пиковой дамы» с по­
Библиотека Пушкина. Новые материа­ вестью Г. Клаурена, какие были сдела­
лы. — Лит. наследство, т. 16— 18, М., ны Виноградовым, по явному недоразу­
1934, с. 1001). мению не учитывая работу последнего:
С. 180.* «Игроки» Шаховского — неза­ Грибушин И. Из наблюдений над тек­
конченная пьеса, отрывки были напе­ стами Пушкина. 2. Выигрыш на тройку
чатаны в 1828— 1829 гг. См. коммента­ и семерку до «Пиковой дамы». — В кн.:
рии А. А. Гозенпуда в кн.: Шаховской Временник Пуш кинской комиссии. 1973.
А. А. Комедии. Стихотворения. Л., 1961, Л., 1975. В дополнение к указанным Ви­
с. 790—795. О «Хризомании» см. при­ ноградовым и Грибушиным русским пе­
меч.* к с. 181. «Игрок в банк» А. Яков­ реводам сочинений К лаурена назовем:
лева — не пьеса, а стихотворение (са­ Клара или награжденная добродетель.
тира); см.: Сочинения Алексея Яковле­ Пер. с немецкого Марии Серебряковой.
ва, придворного российского актера, СПб., 1828; Человек в незнакомом мире
СПб., 1827. или семейство графа ***. СПб., 1831 (фа­
** Переиздано: Чернышев В. И. Избр. була этого романа связана с Россией,
труды, т. I. М., 1970 (во 2-й т. вошла часть действия происходит в Петер­
другая его статья о картежном арго, бурге).
на которую Виноградов ссылается на С. 189.* «Последний день приговорен­
с. 192). О карточной терминологии см. ного к смерти». Излагаемый эпизод см.:
также: Ашукин Н. С. Карточная и г р а .— Гюго В. Собр. соч., т. I. М., 1953, с. 272—
В кн.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч., 274.
т. VI. Путеводитель по Пуш кину. М.— ** «Если бы вы могли составить сча­
Л., 1931; Чхаидзе Л. В. 1) О реальном стье бедного человека, притом, что это
значении мотива трех карт в «Пиковой ничего вам не стоило, разве вы не сде­
даме». — В кн.: Пушкин. Исследования лали бы этого?». Отмечена близость этой
и материалы, т. III. М.—Л., 1960; 2) По­ фразы к словам Германна, обращенным
метки Пушкина на письме к нем у А. П. К графине: «Вы мож ете, — продолжал
Плещеева (Еще о реальном значении Германн, — составить счастье моей ж и з­
мотива трех карт в «Пиковой д а м е » ).— ни, и оно ничего не будет вам стои ть ...»
В кн.: Временник Пушкинской комис­ (Тамарченко Н. Д. Пушкин и «неисто­
сии, 1971, Л., 1973. вые романтики». — В кн.: Из истории
*** Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., русской и зарубеж ной литературы X IX —
т. X II. Л., 1952, с. 119. X X вв. Кемерово, 1973).
С. 181.* «Хризомания» (переделка «Пи­ С. 191.* Об «Игроке» Ж. Ф. Реньяра
ковой дамы») А. Шаховского не была см. примеч.** к с. 199; об анонимной анг­
издана. Здесь и далее Виноградов цити­ лийской трагедии X V III в. «Беверлей»
рует неопубликованный сценический и ее французской и русской переделках:
текст пьесы. О постановке «Хризома­ Якубович Д. Литературный фон «Пико­
нии» в Александринском театре в 1836 г. вой дамы». — Лит. современник, 1935,
см.: Столпянский П. Одна из переделок № 1, с. 208. Упоминание о Дюканже
Пушкина для сцены. — Ежегодник имп. имеет в виду статью «Дамского ж урна­
театров, 1911, вып. 3; Дурылин С. Пуш­ ла», указанную в следующ ем далее
кин на сцене. М., 1951, с. 33. в тексте авторском примечании, статья
23*
348 КОММЕНТАРИИ

посвящена постановке «Жизни игрока» фини и его многозначность; 5. Эскизный


на русской сцене. очерк образа бедной воспитанницы;
С. 194.* «Пиковая дама означает ж ен ­ 6. Образ Германна, его бытовые основы
щину, которая удручена, находится и его композиционные метаморфозы».
в затруднительных обстоятельствах, ж еп- См. наст, изд., с. 357.
щину-вдову» (франц.). 4* Ср.: «В русской культуре начала
** О романе Фан дер Фельде как XIX века — слова, предметы, явления и
источнике Пушкина см. также: Шарып- связи действительности нередко воспри­
кин Д. М. Вокруг «Пиковой дамы». 2. нимались сквозь призму литературных
Эпиграф к V главе. — В кн. Временник символов, сюжетов, стилей, сопоставля­
Пушкинской комиссии. 1972. Л., 1974. лись с ними и, подвергаясь своеобразной
С. 199.* О вероятном воздействии эстетической нейтрализации, получали
«Пиковой дамы» на замысел «Маскарада» отпечаток литературного символизма.
см.: Комарович В. Л. Автобиографиче­ Для Пуш кина слово, фраза, помимо
ская канва «Маскарада». — Лит. наслед­ своих вещ ественных значений, были
ство, т. 43—44. М., 1941, с. 630, 669; отягчены отслоениями литературных
Эйхенбаум В. М. Статьи о Лермонтове. стилей» («Стиль Пушкина», с. 116— 117).
М.—Л., 1961, с. 197—201. В таком использовании категории сим­
** По-видимому, цитируется неиздан­ волического можно видеть редукцию
ный перевод Алексея Мих. Пушкина концепции символа (и символики как
(ср.: Реньяр Ж. Ф. Комедии. Пер. М. Дон­ части стилистики), которая была выдви­
ского. Л.—М., 1960, с. 92). В этом пере­ нута в работах об Ахматовой и Авва­
воде пьеса была поставлена в 1817 г. куме, «О теории литературных стилей»
Цитируемая на с. 181 и 199 анонимная (две последние см. в наст. и зд.). Эта
пьеса «Игрок» — другой перевод той ж е редукция связана с тем, что в 30-х го­
комедии, чем и объясняется тождествен­ дах, согласно стихотворной надписи
ность «идей», отмечаемая Виноградовым. Б. М. Эйхенбаума на одной из его книг,
Пятитомное издание Реньяра (Paris, подаренной Виноградову, стало «не так
1802) имелось в библиотеке Пушкина, у ж важно — проза, драма, стих ли».
разрезаны первые два тома, «Игрок» — М еж ду тем, как отмечал Виноградов,
в первом (Модзалевский Б. Л. Библио­ «в 20-е годы эти вопросы были для нас
тека А. С. Пушкина. СПб., 1910, № 1303). основными» (Из истории поэтики, с. 260;
Высказывалось мнение, согласно кото­ ср. предисл. к ОХП, с. 56 наст. изд.).
рому «Игрок» Реньяра и постановка Краткими замечаниями о «символиче­
1817 г. отразились в неосуществленном ском реализме» автор отделяет себя от
пушкинском замысле комедии об игроке распространившегося в 30-х годах оценоч­
(Гроссман Л. Пушкин в театральных ного употребления термина «реализм»,
креслах. Л., 1926, с. 148— 150; коммента­ которое было проанализировано Л. Я.
рии А. Л. Слонимского в кн.: Пушкин. Гинзбург в статье «К постановке про­
Полн. собр. соч., т. V II. 1935, с. 670). блемы реализма в пушкинской литера­
*** Третье сословие (франц.). туре», помещенной, как и работа Вино­
С. 200.* «Умоляю Вас прислать мне градова, в ПВПК-2. Подход Виноградова
второй том „Красного и черного11. Я от к этой проблеме был предопределен
него в восторге» (ф ранц.). в его работах по поэтике натуральной
** В альманахе «Эхо» цитируемый школы, для которых характерны такие
текст имеет другой заголовок: «К***». понятия, как «система литературно-ху­
С. 203* Из письма А. М. Языкова дожественного оформления действитель­
к В. Д. Комовскому от 21 апреля 1835 г. ности», «система стилистического вос­
(«Исторический вестник», 1883, декабрь, произведения натуры» — при том, что
с. 539; цит. в указ. Виноградовым статье одна «натура» создается «приемами
Л ерн ера). сентиментально-романтической идеализа­
** В современных изданиях фраза ции», другая — «неистовой словесно­
продолжается: «мощного мгновенного стью», Гоголь ищет «новую натуру», от­
орудия провидения». личную от обеих предыдущих, и т. д.
*** В тексте ПВПК-2 к заголовку 5-й Свою схем у отношений м еж ду натураль­
главы было дано следующ ее редакцион­ ной школой и позднейш им (середина
ное примечание: «Между главами 5 и 6 X IX в.) реализмом Виноградов наметил
в рукописи настоящей статьи находятся в кн.: «Гоголь и натуральная школа»
следующ ие главы: 1. Принципы лите­ (Виноградов II, с. 222—227; ср. с. 237).
ратурной морали и формы худож ествен­ Весьма важно также его понимание
ного воспроизведения трагедии игрока; исторической роли «воззрений Белин­
2. Образ игрока как литературный сим­ ского, выраставших на почве гегелев­
вол; 3. Таинственные значения цифр ской философии» в виде идеологического
в «Пиковой даме»; 4. Образ старой гра­ оформления поэтики натуральной шко­
КОММЕНТАРИИ 349

лы, но затем проецированных «в общую ского натурализма» (см. Виноградов II).


методологию историко-литературных и зу­ См. также работы Томашевского:
чений» (там ж е, с. 361—365; ср.: Эйхен­ 1) Французская литература в письмах
баум Б. М. О Чехове. — Северные запис­ Пушкина к Е. М. Хитрово. — В кн.:
ки, 1914, № 7, с. 168; ср. также его за­ Письма Пушкина к Елизавете Михай­
мечания в кн.: Сборник ответов на во­ ловне Хитрово. Л., 1927; 2) Пушкин и
просы по литературоведению. IV Меж­ романы французских романтиков (к ри­
дународный съезд славистов. М., 1958, сункам Пуш кина). — Лит. наследство,
с. 153; Якобсон Р. О. О художественном т. 16—18. М., 1934 (обе работы вошли
реализме. — В кн.: Хрестоматия по тео­ в его кн.: Пушкин и Франция. Л., 1960);
ретическому литературоведению. Тарту, 3) Французская мелодрама начала
1976). И хотя в комментируемой статье — X IX века. — П -ІІІ. Н. Д. Тамарченко
в соответствии с изменениями, о кото­ (в статье, указ. в примеч.** к с. 189)
рых говорили Эйхенбаум и Виногра­ предлагает считать, что в реплике гра­
дов, — к «художественной действитель­ фини имеются в виду «Палач» Баль­
ности» или «литературной действитель­ зака (где сын убивает родителей) и
ности» ранних работ добавляется «Мертвый осел» Ж. Ж анена (ср. его же:
«реальная жизнь» и «воспроизводимая Тема преступления у Пуш кина, Гюго и
действительность», некритическое, декла­ Достоевского. — В кн.: Ф. М. Достоев­
ративное употребление термина «реа­ ский, Н. А. Некрасов. Сб. научных тру­
лизм» было для автора невозможно; он дов. Л., 1974).
искал стилистического обоснования ему. С. 218.* Это суж дение было оспорено
Описывая стилистические тенденция Е. Стенбок-Фермор, указавш ей на лите­
постромантического творчества Пушки­ ратурную распространенность противо­
на, Виноградов связывал «реалистиче­ поставления «необходимое—излиш нее»
ское» с определенным соотношением (Stenbock-Fermor Е. Some N eglected Fea­
м еж ду автором и героем в струк­ tures of the Epigraphs in the Captain’s
туре прозаического повествования. — См. Daughter and Other Stories of Pushkin. —
«Стиль Пушкина», с. 535; «Язык Пуш ­ «Int. Journal of Slavic L inguistics and
кина», с. 443; «О стиле Пушкина», с. 201, Poetics», 1964, v. V III, p. 121— 122. Инте­
далее в этой статье, в частности, ресный пример того ж е противопостав­
о «субъективном символизме слова» ления см.: Leighton L. G. Gematria in
в пушкинской прозе; ср. ОЯХЛ, с. 585. «The Queen of Spades»: A D ecem brist
И в данной работе Виноградов пере­ Puzzle. — «Slavic and East European Jour­
ходит к анализу субъектной структуры nal», 1977, v. 21, N 4, p. 468—469.
повествования. Спустя 30 лет Виногра­ C. 220.* О психологизме «Пиковой да­
дов отмечал, что не придерживается мы» ср.: Лежнев А. Проза Пушкина. М.,
«стандартных разграничений в области 1966, с. 189—192 (изд. 1 — 1937).
реализма; для меня систем, которые С. 224.* Имеется в виду преж де всего
можно условно назвать реалистическими, кн. В. Н. Волошинова «Марксизм и фи­
много в истории русской литературы», — лософия языка» (Л., 1929, изд. 2 — 1930),
и привел в пример три такие «системы» где этим проблемам посвящены гл. 2—
(Из истории поэтики, с. 269—270, ср. 4 третьей части (там ж е обзор литера­
ОЯХЛ, с. 506—507). При всей импрес- туры ). «<.. .> Самый вопрос третьей части
сионистичности (отчасти вызванной си­ <чужое высказывацие> в русской линг­
туацией устной беседы) замечания об вистической литературе совершенно не
этих «системах» определенно продол­ разработан. Так, явление несобственной
жают идеи и терминологию работ преж ­ прямой речи в русском языке (уж е
них лет, что проявляется не только у Пушкина) еще никем не было ука­
в самом скептицизме к «стандартному» зано и описано» (указ. соч., изд. 2,
пониманию реализма (ср. полемический с. 12).
обзор соответствующих литературовед­ С. 225.* Ср.: «На почве байроновской
ческих работ 40—50-х годов. — ОЯХЛ, риторики молодого Пушкина и Сложи­
гл. VI) , но и в стремлении определить лась (по-видимому, впервые) несобствен­
реалистический тип литературы через ная прямая речь» (Волошинов В. Н.
«образ автора», и в тяготении к катего­ Указ. соч., с. 136).
рии символического. С. 226.* Термин «синтагма» в этом
5* Та ж е формулировка — «Стиль Пуш ­ значении ввел Л. В. Щерба. Томашев-
кина», с. 530. ский оговаривал: из-за отсутствия пол­
С. 207.* Развернутым комментарием ного излож ения концепции Щербы «я
к этому диалогу могут служить работы не имею возможности отождествлять
Виноградова 20-х гг. об отражении «не­ значение этого термина в системе Л. В.
истовой словесности» в русской литера­ Щербы с тем значением, которое при­
туре, собранные в книге «Эволюция рус­ даю я ему» («О стихе», с. 308—309,
350 КОММЕНТАРИИ

ср. 267). Позднее Виноградов («Понятие С. 229.* О глаголах прошедшего вре­


синтагмы в синтаксисе русского языка», мени совершенного вида ср.: Виногра­
1950) специально писал о различиях дов В. В. Русский язык. М.—Л., 1947,
в употреблении термина у Щербы и То- гл. V II, § 51, особ. с. 563 (изд. 2. М.,
машевского (Виноградов В. В. Избран­ 1972).
ные труды. Исследования по русской С. 230.* Ср.: Поспелов Н. С. Из наблю­
грамматике. М., 1975, с. 122; о синтагме дений над синтаксисом языка Пушкина
см. еще в статье «Синтаксические взгля­ (Бессоюзны е сочетания предложений
ды и наблюдения акад. JI. В. Щербы» — в пушкинской прозе). — В кн.: Мате­
там ж е ). «Учение Л. В. Щербы о син­ риалы и исследования по истории рус­
тагме с исчерпывающей полнотой изло­ ского литературного языка, т. III. М.,
жил и критически прокомментировал 1953.
В. В. Виноградов», — писал В. М. Жир­ С. 234.* Письмо обращено к П. А. Вя­
мунский, ссылаясь на первую из указ. земскому (6 февраля 1823 г .).
работ и отмечая в то ж е время, что ** Когда из печати стали выходить
«изучение синтагм по типу синтаксиче­ тома большого академического собрания
ской связи м еж ду их элементами и ха­ сочинений Пушкина, Чернышев подверг
рактеру их акцентуации со времен критике принятую в этом издании орфо­
JI. В. Щербы далеко не продвинулось» графию и пунктуацию. Ему отвечал
(Жирмунский В. М. Русский народный Г. О. Винокур, отметивший, в част­
стих в «Сказке о рыбаке и рыбке». — ности, противоречия Чернышева с его
В кн.: Проблемы современной филоло­ ж е статьей 1907 г. (см. эту полемику:
гии. Сб. статей к 70-летию акад. В. В. ПВПК-6). П озднее Виноградов сочув­
Виноградова. М., 1965, с. 130). ственно изложил мнение Чернышева во
** В тексте ПВПК-2 ошибочная ссыл­ вступит, статье в кн.: Чернышев В. И.
ка на другую статью Б. М. Эйхен­ Избр. труды, т. I. М., 1970, с. 25—28 (ср.
баума — «Путь Пушкина к прозе» и на обращ ение к другим работам Черны­
его кн. «Литература» (1927), куда вклю­ ш ева об орфографии и пунктуации
чена эта статья (обе работы переиз­ Пушкина: Виноградов В. В. Проблема
даны: Эйхенбаум В.: 1) О поэзии. Л., авторства и теория стилей. М., 1961,
1969; 2) О прозе. Л., 1969). с. 1 4 0 -1 4 1 ).
С. 227.* В письме к С. А. Соболев­ С. 236.* Присоединение (в смысле
скому от 31 авг. 1849 г. (Виноградов этой главы) Виноградов считал одной
А. К. Мериме в письмах к Соболевскому. из основных особенностей пушкинского
М., 1928, с. 99). «Отражение француз­ синтаксиса (и в стихах и в прозе). При
ского языка в языке Пушкина» подроб­ этом он опирался на «особенно плодо­
но рассмотрено в книге «Язык Пуш ки­ творные <.. .> наблюдения Л. В. Щербы
на», где использовано и это высказыва­ над присоединительными функциями
ние Мериме — с. 316—317). См. также союзов». «Открытие присоединительных
примеч.*** к с. 236. связей в области сочетаний слов, групп
** О преобладании глагола над прила­ слов и предложений помогло историкам
гательным в пушкинской прозе Вино­ русского языка по-новому оценить и
градов писал уж е в 1-м издании «Очер­ осветить синтаксические реформы Ка­
ков по истории русского литературного рамзина и Пушкина». (Виноградов В. В.
языка», указывая именно на «Пиковую Иссл. по рус. грамматике, с. 492; имеется
даму». Приводя подсчеты М. О. Лопатто, в виду статья Щербы «О частях речи
он ссылался (во 2-м изд. «Очерков») в русском языке», 1928 — см. в его кн.:
также на: Абакумов С. И. Из наблюде­ Языковая система и речевая деятель­
ний над языком «Повестей Белкина». — ность. Л., 1974, с. 95—97). В последних
В кн.: Стиль и язык А. С. Пушкина. словах Виноградов явно разумел себя
М., 1937. Виноградов отмечал среди про­ самого. В 20-х годах он описывает «мо­
чего черту сходства Пушкина с Шиш­ заичную лепку речевых отрезков» как
ковым, который «со своей точки зре­ характерную для Гоголя (Виноградов II,
ния тоже боролся за глагол против с. 278—282). В 30-х он возводит этот
господства качественных слов в стиле тип синтаксических связей к Пуш кину
„европейцев11 („Очерки. . изд. 2, (с предысторией в творчестве Карамзи­
с. 247)». Подробно об эт о м — «Язык Пуш­ на, Жуковского, Батюш кова), обозначая
кина», с. 276 и след. В «Стиле Пушкина» его термином «присоединение». В «Стиле
в число основных принципов пуш ­ Пушкина» (с. 286) с небольшими изм е­
кинской прозы включен «принцип син­ нениями повторяется определение при­
таксической сжатости фразы, опираю­ соединительных конструкций, данное
щ ейся на признание стилистического в гл. 11 статьи о «Пиковой даме», и
приоритета глагола, на сокращение ка­ подробно рассматривается (раздел III,
чественных определений <...>» (с. 581). см. также с. 546—547, 581 и др.) «син­
КОММЕНТАРИИ 351

таксическая экспрессия», «синтаксиче­ *** Конкретный исторический смысл


ская изобразительность» этого типа. это утверж дение получило в книге
Присоединение исследователь противо­ «Язык Пушкина», где оно иллюстриро­
полагал построенному по определенным вано большим материалом. Рассматривая
риторическим правилам «симультанному» бурный рост «переводных», калькирован­
(термин Вундта — см. «Стиль Пушкина», ных форм фразеологии» в начале XIX в.,
с. 277) периоду, той логике и грамма­ Виноградов констатировал доминирова­
тике «совокупления идей», которая гос­ ние фразеологизма над словом — в рам­
подствовала в X V III и ещ е начале ках «нового литературного стиля с свое­
XIX в. — и рассматривал литературно образными формами метафоризации, с
новый тип синтаксического объединения специфическими условными типами пе­
как стилистическое средство новой х у ­ рифраз, не поддающ ихся этимологизации
дожественной логики; ср. в ранних ра­ и предметному осмыслению», «с. . .> Роль
ботах интерес к синтаксису как инстру­ слов низводилась к функциям фразеоло­
менту «создания новых синтаксических гических морфем». «Отдав покорную
феноменов» (со ссылкой на Сеше — Ви­ дань этой русско-французской фразеоло­
ноградов II, с. 378 и наст, изд., с. 7). гической традиции» в конце 10—начале
В непосредственной связи с тем ж е опре­ 20-х годов Пушкин затем стремился пре­
делением он утверждал: «Внимательное одолеть ее — в частности, путем увели­
изучение принципов семантического объ­ чения смыслового веса отдельного слова
единения слов и фраз в русском литера­ за счет его фразеологических связей.
турном языке X VIII и XIX вв. приводит Виноградов указал конкретные направ­
к выводу, что языком Пушкина в этом ления и приемы этой стилистической ра­
отношении кладется резкая качествен­ боты Пушкина. В то ж е время Пушкин
ная грань м еж ду языком X V III в. п натурализировал русско-французскую ли­
языком послепушкинской литературы тературную идиоматику «как один из
(«Пушкин и русский литературный структурных элементов худож ественной
язык X IX в.». — В кн.: Пушкин — родо­ и бытовой фразеологии русского литера­
начальник новой русской литературы. турного языка» («Язык Пушкина»,
М.—Л., 1941, с. 577; о влиянии пушкин­ гл. V II, § 6—8 ). В этой связи большой
ского «принципа присоединительного интерес представляют опубликованные
сцепления фраз» на последующ ую рус­ в последние годы заметки Ахматовой
скую прозу, в том числе Гоголя — там о реминисценциях французских поэтов
ж е, с. 582—585). Эксплицирование и про­ у Пушкина и его фразеологии француз­
верка этих идей Виноградова могли бы ского происхождения.
продвинуть вперед изучение стиля Пуш ­ С. 237.* О галлицизмах в «Пиковой
кина. Об изучении присоединительных даме» см. также «Язык Пушкина», с. 290,
связей в художественны х текстах см. 292, 311.
сб.: Вопросы языка современной русской С. 238.* О языке и стиле поведения
литературы. М., 1971, с. 62. «хорошего общества», подразумевая дво­
** Рецензия принадлежит Вяземскому. рянское просвещенное общество, соеди­
Поэтому приведенные Виноградовым ци­ няющ ее европеизм и народность, Пуш ­
таты указывают не на различия меж ду кин неоднократно писал в своих кри­
стилистическими тенденциями Пушкина тико-публицистических статьях и замет­
и Вяземского, а на точки пересечения ках.
их.

О ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ

Впервые — «Життя й революція», Ки­ (ГБЛ, ф. 731), а 4 октября уведомляет


ев, 1927, № 5, с. 66—74 (на украинском Малышеву: «Статью кончу на этой не­
языке; перевод в наст. изд. — А. И. Гон­ деле, прочту ее как доклад в И н с т и ­
чаровой и А. П. Чудакова). туте) Ист<ории> Искусств» (А А Н ). Оче­
Первое упоминание о работе — в письме видно, предполагалась новая серия, про­
Виноградова к Н. М. Малышевой от должающ ая преж ние сборники под тем
19 сентября 1925 г.: «Просят статью ж е названием и под той ж е редак­
о стилистике в „Вопросы психологии и цией — Б. А. Лезина (Харьков, 1907—
философии творчества". Спешно. Сел 1923). 11 октября Виноградов писал Л е­
писать» (А АН ). 26 сентября он сообщает вину: «Статья моя закончена. Сегодня,
Н. К. Гудзию, что у ж е пишет «статью 11-го, я читаю ее как доклад в Инстш -
о стилистике для 1-го выпуска „Вопро­ туте> ист<ории> искусств. Затем внесу
сов теории и психологии творчества"» нуж ны е исправления и вышлю не поз­
352 КОММЕНТАРИИ

ж е 15-го окт<ября> (ЦГАЛИ, ф. 287, дова ', не быв никогда — вопреки его·
οπ. 1, ед. хр. 8). Доклад по статье на­ обыкновению — впоследствии использо­
зывался иначе — «Стилистика как уче­ вана.
ние о поэтическом языке» (см. «Госу­ В упомянутой редакционной заметке,,
дарственный институт истории искусств. в частности, говорилось: «Статья печа­
1912—1927». Л., 1927, с. 54); в письме тается в переводе К. Довганя (редакция
к Гудзию от 6 февраля 1926 г. так ж е предупреж дает, что употребляемая в фор­
названа сама статья (ГБ Л ). Доклад вы­ мальной поэтике терминология на укра­
звал оживленную дискуссию. «Был инский язык переводится иногда с из­
успех, — писал Виноградов на другой вестными трудностями: так, „смысловой"
день H. М. Малышевой. — Но, кажется, мы не вполне удачно передаем как
больше, чем в докладе, я отличился „змістовий", оставляем „иносказания"^
в прениях» (А АН). „речь" переводим как „мова" и четко от­
31 октября 1925 г. Виноградов сооб­ личаем от „языка")». Текст статьи пока­
щал Гудзию: «Написал статью для Ле- зывает, что трудности перевода указан­
зина. Она принята и печатается на укра­ ными случаями не исчерпывались; часто
инском языке» (Г БЛ). Новая серия не переводчик образную речь оригинала
состоялась; работа была передана в киев­ передает нейтральными языковыми сред­
ский ж урнал «Життя й революція». Ав­ ствами — это видно при наличии па­
тор «получил письмо из редакции с ком­ раллельного русского текста в статье-
плиментами» (26 сентября 1926 г., Малы­ «К построению теории поэтического язы­
ш евой); статья была, однако, снабжена ка». В ряде случаев давался этот послед­
редакционным предуведомлением: «Эта ний. К сожалению, так можно было
статья принадлежит В. В. Виноградову, сделать далеко не всегда, поскольку
профессору Ленинградского и Москов­ в каждом отдельном случае мы не знаем
ского государственных университетов, доподлинно, вольность ли это перевод­
автору ценных разысканий в области чика или в оригинале был другой ва­
стилистики и лингвистического анализа риант русского текста.
поэтической речи <.. .>. Редакция стоит В русский текст нами было включено
на иных методологических позициях, чем около двух десятков собственно виногра-
автор этой статьи: редакция считает воз­ довских терминов, приведенных украин­
можным разреш ение тех или иных фор­ ским переводчиком в Скобках, рядом
мальных проблем лишь на фоне и с украинским эквивалентом. В целом пе­
в связи с тем или иным историческим ревод исходит из системы терминологии
временем в его типичных социально-бы­ и словоупотребления Виноградова, как
товых линиях. С другой стороны, прида­ она сложилась в его работах к середине
вая большое значение собственно-теоре- 20-х годов и была зафиксирована в до­
тическому изучению литературных явле­ статочном количестве текстов.
ний, в частности поэтической речи и Статья в некоторых своих частях по·
стилистики, редакция помещает статью тематике совпадает с работой «К по­
проф. В. Виноградова в надеж де на то, строению теории поэтического языка»
что она вызовет иные отклики в украин­ (1926), но, с другой стороны, содерж ит
ской науке» (с. 66). разработку проблем, не наш едш их осве­
щ ения в каких-либо иных теоретических
Русский текст статьи до нас не дошел. сочинениях Виноградова («символика»
Единственный ее рукописный экземпляр в прозаической речи).
был отослан автором Л езину. «Не буду Написанная в тезисной форме, корот­
перепечатывать на машинке, — писал ему кая статья оказалась для автора важ ­
Виноградов 12 октября 1925 г., — Про­ ной. «Там стремлюсь, — писал он Гуд­
стите за это, но нет денег» (ЦГАЛИ, зию, — выразить в обобщении свои
ф. 287, οπ. 1, ед. хр. 8 ). Через три м е­ взгляды на стилистику как учени е
сяца, собираясь сделать на тему статьи о словесной структуре худож ественны х
доклад в Москве, Виноградов сообщал произведений в целом (стилистика тео­
Гудзию: «Рукопись — в Харькове у Ле- ретическая) и как учение о жанровых
зина. Черновиков нет. Были очень мяг­ сменах и комбинациях поэтических фор­
ки и удобны: все вышли. Впрочем, по- мул и стилистических приемов (стили-
дружески Вам могу уступить один лис­
ток — но не фиговый. Не уверен, что
Лезин пришлет копию, хотя я ем у на­ 1 Небольшая часть черновиков, очевид­
пиш у об этом» (6 февраля 1926. — Г Б Л ). но, все ж е сохранилась — в написан­
Лезин «не захотел прислать копии» (Ви­ ной через год работе «К построенш »
ноградов — Гудзию, 28 февраля 1926. — теории поэтического языка» есть от­
ГБЛ), и значительная часть материала дельные текстуальные совпадения
статьи ушла из поля зрения Виногра­ с украинской статьей.
КОММЕНТАРИИ 353

«тика историческая)» (26 сентября Статьей недоволен. Боюсь, что написал


1925 г., ГБЛ). Впрочем, эта характери­ много чуши. Настроение — мучительное.
стика относится у ж е и к следующ ей тео­ Печатать статью сейчас во всяком слу­
ретической работе Виноградова — «К по­ чае не буду. Пусть отлежится». Но че­
строению теории поэтического языка» рез год, когда организаторы непериоди­
(см. наст, и зд.), замысел которой возник ческой серии «Мастера современной
приблизительно в это время. литературы» 3 обратились к нему, Вино­
градов решил окончательно не оформ­
С. 240.* Имеются в виду теории лять и не печатать статью, тем более,
Ш. Балли, раннего Опояза, Г. Г. Шпета что преж нее мнение о Пильняке в нем
(или А. А. Потебни). укрепилось: «О Пильняке решил не
С. 242.* В соответствующем месте писать. Мелко в нем всё как-то. Раздра­
П -ІІІ — «пародически» (с. 14). ж ает манерность. Не хочется злиться и
** В журнальном тексте явно ошибоч­ писать ироническую статью» (Малыше­
но: «в науці худож ніх творів». Исправ­ вой, 28 января 1928 г.). От написанной
лено в соответствии с текстом П-ІІІ в 1926— 1927 гг. работы в архиве Вино­
(с. 15) и ОХП (с. 73). градова сохранился небольшой фраг­
С. 246.* Возможно, здесь использованы мент:
материалы доклада «Сюжет повести Го­ «Он — собиратель коллекции натурали­
голя „Невский проспект*1, сделанного Ви­ стических курьезов, которые ему хочет­
ноградовым 22 или 28 мая 1921 г. в Об­ ся сделать „символами". Он — нумизмат
щ естве изучения худож ественной словес­ „символов". И вместе — имитатор их.
ности при ГИИИ» (см. сб. «Задачи и Поэтому „символы" в творчестве Пиль­
методы изучения искусств». Пг., 1924, няка — разной структуры и разного зна­
с. 221; «Государственный институт исто­ чения. Одни служ ат внушению иллюзии
рии искусств. 1912— 1927». Л., 1927, с. 44). „многопланности" смыслов, глубокой за­
С. 247.* После написания комменти­ гадочности истолкования (часто откры­
руемой статьи Пильняк еще некоторое того, но не уясненного). Тогда они со­
время находился в сфере интересов Ви­ здаются созвучиями слов, семантическим
ноградова. В начале 1926 г. он работал соседством словесных рядов — или даж е
вместе с артистом В. С. Чернявским над их внешней смежностью (рассказ „Три
инсценировкой «Голого года». 28 октября брата", где примитивная схема контраста
•он сообщает Н. М. Малышевой, что двух картин, в которые автор смотрит
ГИИИ предлагает ему «в серии „Совре­ „памятью" — „Иргизов" — немецких до
менная проза" написать книгу о Бор. революции, в детстве рассказчика, — и
Пильняке (Эйхенбаум — о Шкловском, „быта" немецких колонистов во время
Шкловский — о Бабеле, Каверин — об революции, сквозь письмо сестры, — кар­
Эренбурге, Тынянов — о Леонове)» и тин, обвитых гирляндами из „протекаю­
просит узнать адрес Пильняка. В ноябре щ их образов" „одинокого верблюда,
работа у ж е идет, но по мере ее развер­ утверждающ его Азию", пучков симво­
тывания Виноградов все более охладе­ лики „тесноты", перерезана вмещенными
вает к своему герою: «О Пильняке мне м еж ду ними набросками „трех изб, стоя­
писать не хочется. Чем больше вчиты­ щ их рядом" — избы рассказчика, попа и
ваюсь, тем сильнее бьет в нос дурной жуликов. И вот как осущ ествляется
запах. И я начинаю чувствовать не­ „символическое" слияние с ними образа
уместность своего альянса с ним» (Ма­ „Трех братьев" загадочно (хотя и геогра­
лышевой, 17 декабря 1926 г.). «Пишу фически) данного в начале рассказа:
с усталостью и остервением <.. .> Недово­ „Там степь, Заволжье уперлось — не
лен <.. .> Кроме того, яд льется на в Волгу, а в Трех Братьев, которые
Пильняка. А зачем обижать?» (8 января в географии, каж ется, являют собой ку­
1927 г. — А А Н ). Статья, получившая за­ сочек Е р ген ей .. . “
главие «Пильняк и проблема синтеза „Река Караман опоясала Катринштадт,
искусств», в январе была закончена it и немцы курят трубки Трем Братьям и
прочитана в виде доклада «О творчестве степи".
Пильняка» в Комитете современной ли­
тературы ГИИИ 26 января 1927 г. (П-ІѴ,
с. 152 2). Но автора статья не удовлетво­ 3 Эту серию теперь решено было изда­
ряла: «Разочарование в себе — полное. вать в виде сборников статей разных
авторов. Предполагались выпуски
2 В письменном отчете — другая дата: о М. Горьком, JI. Леонове, В. Маяков­
12 января («Отчет о деятельности ском, Б. Пастернаке, В. Шкловском,
ГИИИ с 1 октября 1926 г. по 1 ок­ И. Эренбурге и др. Вышли сборники
тября 1927 г.» — ЛГАЛИ, ф. 3289, о М. Зощенко, Б. Пильняке, Е. Зозуле,
оп. 3, ед. хр. 27). И. Бабеле.
354 КОММЕНТАРИИ

„Я проснулся, и еще в яви — в полу­ тиха!" как бы иллюстрируется фразой


сне — видел Трех Братьев, Дрей Брудер, из книги Семена Матвеева Зилотова:
что стали там на Волге против Катрин- „Бытие разумное, или нравственное воз­
штадт“. зрение на достоинство жизни": „Есть ли
А в заключение — стянуты вместе свя­ что уж аснее, как видеть неверие, усили­
щенные цифры — „три“: вающ ееся в ту самую минуту, когда
„Drei Brader по-русски: три брата. Это силы природы изнемогают истощенные,
вот те три избы, что стоят рядом". дабы с презрением взирать на страхи,
В иных случаях тожество имен оста­ одр умирающ их окружающ ие и гордо
ется до конца раздвоенным, символиче­ завещать вселенной пример дерзости и
ски не сведенным к одному знаменате­ нечестия? . . “
лю, хотя единство названий все время А вот в „М етели"5: „И все ж е над
внушает иллюзию какого-то сопоставле­ землей ш ел праздник [ . . . ] Доктору Фе­
ния. В рассказе „При дверях": дорову принесли пакет: Совет Раб. и Кр.
„В иные времена купчиха Ольга Ни­ деп. дер. Поповки. Удостоверение. Дано
колаевна Ж мухина поставила под Сиб- гр. беж енцу дер. Поповки Антону Юсо-
риной горой водокачку; водокачку зо­ фато Панащюки дано в том, что он ж е­
вут кратко — Ольга Николаевна". лает прививку оспы, чтобы на дороги
„В четыре, ради Рождества, Ольга Ни­ не захватить холеры и матери Анны
колаевна не гудит. Подлинная ж е Ольга Павловны Панащюки тоже желает, что
Николаевна, купчиха Ж мухина, умерла в городе, что и удостоверяет Сельский
два Рождества назад [ . . . ] “ и т. п. совет. Председатель И. Птицын. Пе­
Этими и другими средствами Пильняк чать" <.. .>
обеспечивает себе свободу неожиданных При отсутствии объективных возмож­
подравнений, обращая прием „соответ­ ностей подыскать неожиданным сосед­
ствий" в стилистическую игру „краска­ ством „символов" предметно-смысловое
ми" и в орудие причудливых сцеплений оправдание — остается выход в сферу
разных линий „сюжета" 4. И здесь — по эмоционально-беспредметных предчувст­
соседству — в его коллекции худож ест­ вий соотношения. Задача писателя тогда
венных приемов располагается новая сводится к внушению иллюзии не слу­
категория мнимых „символов", которые чайности, а многозначительности такого
создаю тся механикой внезапной при­ сочетания. Приходится худож нику уста­
цепки. Они используются с расчетом новить некоторые последовательности
на восприятие, проникнутое ожиданием „алогизма". „Последовательность непо­
смысловой связи в серии картин с об­ следовательностей" для Пильняка дела­
щими сюжетными знаками и под одним ется привычным трюком. Алогизм сцеп­
названием. Инерция сюжетного разбега лений частей, напрягавший эмоциональ­
рож дает впечатление символической зна­ ную ощутимость их соотношения, вхо­
чимости таких словесных отрезков, при­ дит в логику его ремесла и, следователь­
клеенных неожиданно. Так, в „Голом го­ но, дряхлеет в своей принудительно-ху­
де" — вслед за картинами „Разъезда дожественной силе <.. .»> (Дальнейший
Мар" и поезда № 57 — авторское воскли­ текст не сохранился).
цание. „Темен этот третий отрывок трип­

ИЗ СТАТЬИ «К ПОСТРОЕНИЮ ТЕОРИИ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫКА»

Учение о системах речи литературных произведений


Печатаются §§ 1—6, статьи, впервые В большинстве работ Виноградова на­
опубликованной: П-ІІІ, с посвящением чала 20-х годов по поэтике были теоре­
Л. П. Якубинскому; авторская дата — тические разделы — обычно введение и
2 декабря 1926 г. §§ 7— 17 с некоторыми заключение. Но у ж е достаточно рано он
изменениями были включены в ОХП. почувствовал необходимость изложить
§ 18 (последний) приводится на с. 356. свои взгляды в специальной теоретиче-

4 Ср. в «Голом годе»: «Тот дежурный мянцем чахотки? — этакими русскими


с „разъезда Мара" — не был ли Анд­ нашими Иванушками-дурачками, Ива-
реем Волковичем или Глебом Ордыни- нами-царевичами?..» (Примеч. В. В.
ным? — и иначе: Глеб Ордынин и В иноградова).
Андрей Волкович —■не были ли тем 5 Описка автора: далее цитируется рас­
человеком, что сгорал последним ру- сказ «При дверях».
КОММЕНТАРИИ 355

«кой работе. Первым опытом была, оче­ вая в соответствующих местах отмечать
видно, статья «Стилистика, ее задачи и совпадения с предшественниками — и з­
отношение к диалектологии», писавшая­ бавляет от обязанности и цитировать
ся в 1921— 1922 гг.; от нее сохранилось с одобрением отдельные соображения
несколько небольших фрагментов (один Ries’a и критические замечания Seche­
из них приведен в комментарии к ОЗС). haye, St. Schober’a и других, которые
При писании этой ранней статьи в числе в мелких этюдах стремились внести по­
прочих решался вопрос, который для правки в господствующ ие тенденции
Виноградова никогда не был чисто биб­ стилистических исследований» (АВ).
лиографическим, но осознавался как це­ Последовательно подобный способ по­
ликом эвристический — вопрос о полноте строения теоретического сочинения был
изложения сущ ествующ их точек зрения. выдержан в первой опубликованной об­
Как явствует из другого фрагмента щей статье Виноградова («О теории ли­
статьи, на этот раз вопрос был решен тературных стилей», 1925), где проблема
в пользу теоретико-систематического из­ была решена, — каж ется, единственный
лож ения: «При попытке определить за­ раз — радикально: история вопроса за­
дачи стилистики, круг ее компетенции н нимает в ней один первый абзац.
методы целесообразнее исходить не из В комментируемой статье соотноше­
сущ ествующ их работ по изучению лите­ ние «теоретического» и «исторического»
ратурных стилей, а отправляться от оп­ иное. Виноградов вернулся к мысли
ределения понятия той науки, с точки о критическом рассмотрении лингвисти­
зрения которой вырабатывается проект ческих и эстетических теорий поэтики и
■создания стилистики. Обсуждение во­ стилистики конца X IX —начала XX в.,
проса по сущ еству связано с двумя которое и заняло шесть начальных па­
удобствами: во-первых, оно освобождает раграфов, не включенных позднее в ОХП
от необходимости касаться методологии (библиографическая часть там есть, но
историко-литературных изучений и ре­ она посвящена другой тем е).
шать проблему о содерж ании понятия О теоретической работе по стилистике
«тиля в историко-литературном смысле (может быть, даж е книге) Виноградов
и о пределах его употребления. Для не раз упоминает в письмах начала
истории литературы как дисциплины без 1926 г. 19 апреля 1926 г. он читал
ясно очерченных границ и методов бу­ в Научно-исследовательском институте
дет полезно и то, если определятся при ЛГУ доклад «Задачи и методы эсте­
цели стилистики как отдела лингвисти­ тики слова» (в протоколах ИЛЯЗВ —
ки. Несомненно, в зависимости от реш е­ другое название: «О построении теории
ния этой задачи должны принять более стилистики». — ЛГАЛИ, ф. 6960, οπ. 1,
законные формы попытки историков ли­ ед. хр. 18), вызвавший большую дискус­
тературы самоопределиться и отграни­ сию. Б. М. Энгельгардт, Б. А. Ларин,
читься от методов лингвистики (В. Эйхен­ А. С. Долинин отметили новизну докла­
баум. Мелодика стиха. Пг., 1922), а так­ да, «но для большинства, — писал Вино­
ж е должно сократиться тяготение к груп­ градов на другой день Н. М. Малыше­
пировке частей поэтики по классифика­ вой, — центральные мысли утонули в
ционным схемам лингвистики (В. Ж и р ­ мелкой воде парадоксов, которыми я не
мунский. Задачи поэтики. „Начала", 1921, очень дорож у, но которые во время пре­
№ 1). ний поглотили половину внимания.
Во-вторых, постановка проблемы о це­ И у меня горечь — какого-то вульгар­
лях и ф ункциях стилистики как ного апофеоза. Если так хвалят за пу­
лингвистической дисциплины в ее сущ е­ стяки, не замечая главного, стоит ли
стве дает право уклониться от предва­ читать доклады? <.. .> Арк<адий> С е м е ­
рительного критического анализа теоре­ нович) говорит, что ему делается грустно
тических предпосылок как тех систем за меня после таких оваций ученой
стилистики, которые предоставляют ее черни. Восхищаются не понимая, потому
ведению особые роды речевой деятель­ что боятся (кого?) обнаружить непони­
ности, например, эмоциональной, не про­ мание» (ААН).
водя резкой черты м еж ду нею и лингви­ Середина года (одного из самых насы­
стикой в приемах изучения материала щ енных по обилию тем и количеству
и его классификации, так и тех, кото­ докладов — в научном творчестве Вино­
рые вообще сливают ее с грамматикой градова) была заполнена работой над
по материалу и задачам, но с граммати­ другими проблемами — о поэтике прозы
кой индивидуально-языковой, видят в сти­ 40—50-х годов, о символе у символистов,
листике цель грамматик индивидуаль­ о языке драмы, о Карамзине, о герое
ных языков (напр., R ies). Устранение в лирике, лингвистическими работами —
полемического элемента, неизбежного о наречиях, литературном произнош е­
при библиографическом подходе, обязы­ нии в X VIII в. и др. К статье о поэтике
356 КОММЕНТАРИИ

он обращается, очевидно, лишь в конце разны х типов, разных систем речевой


года, когда готовит доклад «О теории композиции в структуре худож ествен­
словесности» для литературной секции ных произведений, раскрыть своеобразия
ГАХН (ноябрь). 30 ноября он пишет их семантико-синтактической организа­
ж ене: «Сегодня по-моему, я неожиданно ции. Это учение о системах связей и
для себя пришел к очень интересным соотношений речевых форм, — конечно,
мыслям на лекции по стилистике. Рад ещ е только „морфология". Но лишь че­
этому необыкновенно. Боюсь, что кур­ рез нее можно подняться на следующую
систки и студенты не все поняли из ступень — к „учению о структурах11.
моих слов <.. .>. Интерес во всяком слу­ Тут — иной подход: от единоцелостного
чае был большой. Вечером сегодня — акт смысла худож ественного произведения,
в Инст<итуте> ист<ории> искусств. В сре­ как „символа", — к семантике „его сим­
д у и субботу — мои доклады. Так <.. .> волических единиц" — в сложных формах
темпом стремительным жизнь бежит. Го­ и х структурных объединений. Типы х у ­
л о в а — ее опережает и свежа» (ААН). дожественны х единств и типы „симво­
У ж е после окончания статьи (2 де­ лических" преобразований — предмет у с­
кабря 1926 г.), в декабре 1926—январе тановки. И лишь за этой ступенью ле­
1927 г. Виноградов делает доклад, на­ жит теория поэтического языка. „Уче­
званный «О теории литературных сти­ ние о структурах" — в его основных тен­
лей» и разделенный на три заседания; денциях — содержание следующ ей моей
в нем, очевидно, и излагались основные статьи» (П-ІІІ, с. 24).
положения статьи (а также, вероятно,
и работы «О теории литературных сти­ С. 250.* Околосимволистская критика,
л е й » — см. в наст, и зд.), на этом этапе а также формальная школа, исторически
представлявшей квинтэссенцию виногра- связанная с футуризмом. См. примеч. 30
довской концепции поэтики. Ни одного на с. 287.
из своих многочисленных выступлений ** Речь идет преж де всего о работах
этого времени он не ожидал с такими Г. Г. Шпета, в своих теоретических по­
сомненьями и беспокойством. «О докладе строениях опиравшегося на феноменоло­
думаю, пиш у ночью, волнуюсь, — сооб­ гию Гуссерля.
щ ает он ж ене за несколько дней до вто­ *** Среди материалов статьи «Стили­
рого заседания. — Первая часть, как я стика, ее за д а ч и ...» сохранился фраг­
узнал теперь, интерес большой вызвала. мент, где рассматриваются разные упот­
Тем ответственнее — целое». «Завтра — ребления слова «стиль».
день судный, день моего выступления, — С. 251.* «Человек в каж дое мгновение
пишет он накануне. — И вот горе: две говорит как поэт, потому что оп выра­
недели тому назад я верил, что ухватил ж ает свои впечатления и чувства как
за хвост (по крайней мере, за кончик поэт. Нет ничего, чего бы не было в так
его) тень истины. Теперь я виж у, как называемой разговорной или фамильяр­
она отодвигается от меня. Какой-то ту­ ной форме, ибо нет ничего, что отде­
ман заволакивает черты, которые преж ­ ляло бы ее от других форм, называемых
де ясными мне представлялись. Сейчас прозаическими, прозаически-поэтически-
звонил Бор<ис> Мих<айлович> Энгель- ми, повествовательными, эпическими,
гардт. Он мне сказал, что ещ е лет десять диалогическими, драматическими, лири­
все это туманно будет для меня. Зато ческими, мелическими, песенными и т. д.
тогда я напиш у книгу вроде „Поэтики" И если человеку вообще не претит,
Веселовского (с которым я воюю, ибо когда его рассматривают как поэта и
не согласен)». Эта часть доклада, прочи­ неизменно как поэта, каковым он яв­
танная 18 декабря (см. П-ІѴ, с. 152), ляется в силу своей человеческой при­
также вызвала оживленную дискуссию. роды, то и поэта не должна отвращать
В целом статья имела этапное значе­ мысль о связанности с обычными людь­
ние для автора (о трех этапах виногра- ми, ибо только эта связь и объясняет
довского проспекта стилистики см. наст, власть поэзии — в узком и возвышенном
изд., с. 295—296). Предполагалось, что смысле — над человеческими душами.
она явится только первой частью изло­ Если бы поэзия была особым языком,
ж ения общих положений науки о речи языком богов, то люди не понимали бы
литературных произведений. Статья за­ его, и если она возвышает их, то воз­
канчивалась словами: «§ 18. Общая вышает не над собою, но возводит их
мысль и в тех отрывочных замечаниях, к себе; истинная демократия и истин­
которым здесь нашлось место, обнаруж и­ ная аристократия совпадают и в этом
вается неизменно как указание на основ­ пункте» (нем.).
ную задачу первого отдела науки о ре­ С. 253* Имеются в виду книги Г. Г.
чи литературных произведений — разъ­ Шпета «Эстетические фрагменты», ч. I—
яснить и обосновать дифференциацию III (Пг., 1922— 1923) и сб. «Х удож ествен­
КОММЕНТАРИИ 357

ная форма» (М., 1927), подготовленный С. 255.* «Специфически языковое на­


ГАХН ещ е в 1924—1925 гг. Виноградов чало в языке — его языковые правила,
делал доклады в литературной секции и это называется грамматикой; специ­
ГАХН в марте и ноябре 1926 г. (см. фически речевое в речении — его само-
«Бюллетень ГАХН», вып. 4—5, М., 1926, формирование, и это называется поэ­
с. 37; вып. 6—7, 1927, с. 40). зией» (н ем .).

<0 «ПИКОВОЙ ДАМЕ»> ИЗ КНИГИ «СТИЛЬ ПУШКИНА»

Печатается большая часть V III разде­ доклада Η. П. Кашина и прений 18 мар­


ла («„Вольное и широкое изображение та 1923 г.) ; Алексеев М. П. Пушкин и
характеров" в стиле пушкинской х у ­ наука его времени. — В его кн.: Пушкин.
дожественной прозы») книги «Стиль Л., 1972, с. 99—105 (здесь даны подроб­
Пушкина» (М., 1941), с. 585—617; опу­ ные реальные комментарии, подтверж­
щены вводные замечания в § 1 этого дающие указание Виноградова на то, что
раздела. описание спальни графини выполнено
V III раздел «Стиля Пушкина», почти с точки зрения Германна); Бочаров С. Г.
целиком посвященный «Пиковой даме», Поэтика Пушкина. М., 1974, с. 196—200.
и специальная статья Виноградова о по­ С. 263.* В журнальном тексте «Пиковой
вести Пушкина (см. наст, изд., с. 176— дамы» было: «славный проповедник»;
239) не имеют текстуальных совпадений. в тексте «Повестей, изданны х Александ­
М ожно предполагать, что первоначально ром Пушкиным» (1834): «молодой архи­
статья и публикуемый раздел книги ерей». Второй вариант, как последний,
должны были входить в состав одной принят в последующ их изданиях.
работы. Если соотнести содержание С. 265.* Достоевский Ф. М. Поли. собр.
этого раздела с перечнем ненапечатан­ соч. в тридцати томах, т. VI. Л., 1973,
ных глав статьи, данным редакцией с. 213.
ПВПК-2 (см. наст, изд., с. 348), то обна­ ** В этой статье Виноградов устанав­
руживается, что § 2 указанного раздела ливает связь приведенного эпизода «Пре­
соответствует третьей из оставшихся ступления и наказания» (и сцены само­
в рукописи глав статьи, § 3 — четвертой, убийства Кириллова в «Бесах») с сим­
§ 4 — пятой и § 5 — шестой. Однако при­ воликой «Последнего дня приговорен­
ходится воздержаться от полного отож­ ного к смерти» В. Гюго (где присут­
дествления перечисленных параграфов ствует и мотив трех верных номеров
с опущенными главами статьи. Так, лотереи — см. наст, изд., с. 189), не упо­
трактовка одного из персонаж ей — Л иза­ миная «Пиковой дамы» (Виноградов II,
веты Ивановны, эпиграфа ко второй с. 74—75). На «созвучные фантастиче­
главе повести — различны в статье и ские образы (смею щ ихся мертвых ста­
книге. р ух)» в «Пиковой даме» и «Преступле­
С. 256.* Лежнев А. Проза Пушкина. нии и наказании» указывал также
М., 1937, с. 309. М. М. Бахтин (в двух последних изда­
С. 258* См. также статьи Л. В. Чха­ ниях книги о Достоевском, см. изд. 3-е,
идзе, указ. в примеч.** к 180. с. 288—291). Новейшая работа замыкает
** Эта статья вошла в кн.: Слоним­ намеченный Виноградовым круг соот­
ский А. Л. Мастерство Пушкина. М., ветствий, связывая с «Пиковой дамой»
1963. указанный эпизод романа Гюго: Тамар-
*** Об этой пьесе см. примеч.* к с. 181. ченко Н. Д. «Пиковая дама» А. С. Пуш ­
С. 259.* Исследователи неоднократно кина и «Преступление и наказание»
обращали внимание на числовую симво­ Ф. М. Достоевского. Автореф. канд. дисс.
лику в «Пиковой даме». Кроме указан­ Л., 1972. О «Пиковой даме» у Достоев­
ной Виноградовым работы А. Л. Сло­ ского см.: Бем А. Л. 1) Гоголь и Пуш ­
нимского см., в частности: Вицилли П. кин в творчестве Достоевского. — «Sla­
Заметки о Пушкине. — Slavia, 1932, г. XI, via», 1929, г. V II, s. 1; 1930, г. V III,
s. 3—4; Поддубная Р. О поэтике «Пико­ s. 2; 2) Сумерки героя (Этюд к работе
вой дамы». — В кн.: О poetyce Aleksandra «Отражения „Пиковой дамы"» в творче­
Puszkina. Poznan, 1975. стве Достоевского). — Научные труды
** Повесть немецкого писателя Г. Кла- Русского народного ун-та в Праге, т. IV.
урена. Подробнее см. с. 187—189 наст, Историко-филологические науки. 1931
изд. (то же: Учен. зап. Горьковского ун-та
С. 261.* Обсуждение мысли М. О. Гер- им. Н. И. Лобачевского, 1972, вып. 132,
ш ензона стало общим местом в литера­ с предисл. С. В. Б елова).
туре о «Пиковой даме». См.: Пушкин, С. 267.* Достоевский Ф. М. Указ. соч.,
сб. I. М., 1924, с. 306—308 (изложение с. 220. Это сопоставление впервые было
358 К О М М Е Н Т А РИ И

сделано A. JI. Слонимским (в работе, на ** Из незаконченного стихотворения


которую Виноградов ссылается на с. 258). «Зачем ты послан был и кто тебя по­
С. 268.* Как видно из письма Д. В. слал? ..» В современных изданиях чи­
Давыдова к Пушкину от 4 апреля 1834 г., тается: «муж судеб» (в X гл. «Евгения
источником эпиграфа был устный рас­ Онегина»: «муж судьбы»),
сказ Давыдова об одном из его «свет­ *** Анонимный перевод комедии Ж. Ф.
ских разговоров». Реньяра.
С. 273.* Эта «изменчивость» была при­ 4* См. наст, изд., с. 178, 182.
чиной различий в понимании романиче­ С. 276.* На это место у Бальзака
ской фабулы повести. См., в частности, впервые указал Б. В. Томашевский,
мнения Д. Дарского, Н. Фатова, Ю. Со­ предположивший: «не отсюда ли заим­
колова (Пушкин, сб. I. М., 1924, с. 243— ствовал Пушкин имя героя „Пиковой
245 — изложение доклада Дарского 5 мар­ дамы" (Письма Пушкина к Е. М. Хит­
та 1922 г. и прений); Дерман А. Пуш­ рово. Л., 1927, с. 246; то же в кн.: То­
кин и пушкинисты. — 30 дней, 1935, № 5 машевский В. Пушкин и Франция. Л.,
(полемизируя с прочтением Гершензона 1960, с. 479). См. также работу Н. Д. Та-
и Лернера, автор предполагает влияние марченко, указ. в примеч.** к с. 189.
на них либретто оперы Чайковского, да­ Возможно, следует учесть, что в окрест­
леко отступающего от пушкинского ностях Петербурга находился «Красный
текста); Полякова Е. Реальность и фан­ кабачок», в котором бывал Пушкин
тастика «Пиковой дамы». — В кн.: В ми­ (см.: Цявловский М. А. Летопись жизни
ре Пушкина. М., 1974, с. 386—387; Гинз­ и творчества А. С. Пушкина, т. I. М.,
бург Л. Авторская позиция и простран­ 1951, с. 199—200). Другую догадку вы­
ственно-временная организация повести сказал Д. П. Якубович, связавший име­
А. С. Пушкина «Пиковая дама». —В кн.: на Германна и Жермани — героя по­
Целостность художественного произведе­ пулярной драмы В. Дюканжа «Тридцать
ния и проблемы его анализа · в школь­ лет или Жизнь игрока» (см. наст, изд.,
ном и вузовском изучении литературы. с. 345).
Донецк, 1977, с. 243; о мотивах поведе­ ** Ср. в работах М. П. Алексеева, указ.
ния Лизаветы Ивановны ср. также в примеч.* к с. 261, и Е. Стенбок-Фер-
в статье Р. Поддубной, указ. в примеч.* мор, указ в примеч.* к с. 218.
к с 259. С. 278.* В современных изданиях пе­
С. 274.* Ср. наст, изд., с. 346. чатается под заглавием «Опровержение
С. 275.* Далее цитируется заметка на критики».
о трагедии В. Олина «Корсер», где Пуш­ С. 281.* Из заметки «В зрелой словес­
кин использовал характеристику драм ности приходит время...». В современ­
Байрона из другой своей заметки — об ных изданиях цитируемый текст чита­
английском поэте. ется несколько иначе.
СОДЕРЖАНИЕ

От редакторов ......................................................................................... 1
О задачах стилистики. Наблюдения над стилем Жития про­
топопа Аввакума ................................................................................... 3
1. О стилистике.................................................................................. 3
2. О формах стиля в Житии протопопаА ввакум а.................... 7
3. Символика Жития протопопа Аввакума............................... И
4. Композиционный анализ Ж и т и я ........................................... 30
Заклю чение.......................................................................................... 38
Проблема сказа в стилистике........................................................... 42
О ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРОЗЕ
П редисловие............................................................................................ 56
Язык литературно-художественного произведения....................... 57
I. История русского языка и история русской литературы
в их взаимоотношениях......................................................... 57
II. Два контекста речи литературно-художественного про­
изведения .................................................................................... 68
III. О композиционно-речевых категориях литературы . . . . 70
IV. Социально-языковые системы и индивидуально-языко­
вое творчество............................................................................ 82
V. Проблема имманентного анализа языка литературного
произведения.............................................................................. 92
VI. Несколько замечаний о» проекционномм ето д е................ 95
Поэтика и ри тори ка............................................................................. 98
I. Из истории и теории ритори ки........................................ 98
II. Опыты риторического а н а л и з а ............................................. 120
1. Исполнительское и литературное мастерство оратора 120
2. Анализ речи В. Д. Спасовича по делу Кронеберга 123
III. Проблема риторических форм в «Дневнике писателя»
Ф. М. Достоевского................................................................. 146
1. Образ р и т о р а.......................................................................... 146
2. Стилистические разоблачения риторических форм 153
3. Борьба за святую человеческую действительность 160
4. Об идейных нормах писательского * « я» ......................... 165
; 5. Заклю чение............................................................................ 166
360 СОДЕРЖ АНИЕ

IV. «Беседа» Салтыкова-Щедрина о деле Кронеберга и


Спасовича.................................................................................... 167
1. Проблема эзопо»ского я з ы к а .............................................. 167
2. Игра логическими ф орм ам и.............................................. 169
3. О приемах риторической трансформации...................... 172
4. Адвокатура и литература.................................................. 174
5. Заклю чение............................................................................ 174
Послесловие......................................................................................... 175
Стиль «Пиковой д а м ы » ....................................................................... 176
1. Сюжет «Пиковой дамы» и профессионально-игрец-
кие анекдоты ....................................................................... 176
2. Математический расчет и кабалистика игры как
художественные т е м ы ....................................................... 187
3. Символика карт и карточного я з ы к а ......................... 191
4. Символика игры и идеологические схемы................... 198
5. Образ автора в композиции «Пиковой дамы» . . . . 203
6. Субъектные формы повествовательного времени и
их сюжетное чередование............................................... 210
7. Диалоги в композиции «Пиковой д а м ы » ................... 214
8. Приемы изображения душевной жизни. Взаимо­
действие семантики и си нтакси са................................ 220
9. Объектные формы синтаксиса в языке «Пиковой
дамы». Строение синтагм и их основные типы . . . . 226
10. Субъектные формы синтаксиса в языке «Пиковой
дамы». Предложение как композиционная единица
повествования и стилистические функции форм
глагольного в р ем ен и ........................................................ 228
11. Об «открытых, или «сдвинутых» конструкциях
в синтаксисе «Пиковой д а м ы » ...................................... 233
12. Лексика повествовательного стиля в «Пиковой даме» 236
13. Вариации повествовательной манеры в пушкинской
п р о з е ...................................................................................... 238
О теории литературных ст и л е й ........................................................ 240
Из статьи «К построению теории поэтического я з ы к а » ............. 250
<0 «Пиковой даме»> Из книги «Стиль П уш ки на»...................... 256
•Приложения............................................................................................ 284
Условные сокращения, принятые в прилож ениях...................... 284
В. В. Виноградов и теория художественной речи первой трети
XX века. А. П. Ч уд а ко в.................................................................... 285
Комментарии............................................. .............................................. 316
ОТ РЕДАКТОРОВ

В очередной том «Избранных трудов» академика В. В. Виноградова


(пятый по общему счету), посвященный теории прозы, вошла прежде
всего книга «О художественной прозе» (1929), представляющая, как
указано в авторском предисловии, итог десятилетних изысканий Вино­
градова в этой области. Печатание под одним переплетом с этой книгой
двух других работ — «О задачах стилистики. Наблюдения над стилем
Жития протоп. Аввакума» (1922) и «Проблема сказа в стилистике»
(1925) — авторизовано самим ученым: как явствует из того же преди­
словия, первоначально они входили в ее состав в виде отдельных глав
и были изъяты по типографским причинам.
«Стиль „Пиковой дамы“» (1936) до настоящего времени остается
одной из центральных работ по поэтике прозы Пушкина. Несколько глав
этого исследования остались неопубликованными. С ними, по-видимому,
связан раздел о «Пиковой даме» в известной книге Виноградова «Стиль
Пушкина» (1941). Нами помещены еще два текста. Один из них — часть
статьи 1926 г. «К построению теории поэтического языка» (остальное во­
шло в книгу «О художественной прозе»). Другой — статья «О теории ли­
тературных стилей» (1925), которая была опубликована в киевском жур­
нале «Життя й революція» в 1927 г. на украинском языке. Она осталась
вне научного обихода, несмотря на то, что содержит положения, не отра­
женные в других работах. В настоящем издании статья печатается в пе­
реводе.
При подготовке текста был сохранен авторский библиографический
аппарат, пояснения к которому даются в комментарии (ссылки на пере­
издания используемых Виноградовым лингвистических и литературовед­
ческих работ, в необходимых случаях — на современные собрания сочи­
нений Пушкина, Гоголя, Достоевского). В остальном комментарий имеет
целью ориентировать в научной биографии Виноградова и в литературе
проблем, которыми он занимался. Составителями был использован ряд
архивных источников, в том числе некоторые рукописи ученого. Среди
последних нет завершенных неопубликованных работ, но есть интересные
фрагменты, дополняющие представление о Виноградове 20—30-х годов
и позволяющие увидеть, как он пытался вернуться к нереализованным
1 В. В. В и н оградов .
2 ОТ РЕД А КТО РО В

(или реализованным частично) замыслам и идеям этих лет в последний


период своей деятельности — в конце 50-х и в 60-х годах. Большую
ценность представляют многочисленные письма Виноградова к желе —
H. М. Малышевой. Составители приносят Надежде Матвеевне Малыше­
вой свою живейшую признательность за любезное разрешение восполь­
зоваться всеми этими материалами.
Знаком отсылки к комментарию служит звездочка. Текст, набранный
курсивом, выделен Виноградовым; разрядкой отмечено выделенное авто­
рами цитируемых им источников и комментаторами. Пропуски в цитатах
и конъектуры обозначены многоточием в прямых скобках, если они при­
надлежат Виноградову, и многоточием в угловых скобках, если сделаны
комментаторами.

Вам также может понравиться