Академический Документы
Профессиональный Документы
Культура Документы
Юрий Манн Смысловое пространство гоголевского города
Юрий Манн Смысловое пространство гоголевского города
Юрий Манн Смысловое пространство гоголевского города
города
Юрий Манн
Очевидно, что модель города отвечала каким-то очень существенным стихиям гоголевского
сознания. Однако не бытописательству, не физиологизму (Гоголь — не бытописатель города,
как, впрочем, и любой другой жизненной сферы, хотя именно он в России дал сильнейший
импульс и бытописанию, и физиологическому очерку), но ощущению онтологичности и
мучительному стремлению (с годами все усиливавшемуся) к ней приобщиться и на нее
воздействовать.
Миргород, однако, — малый город, где всё обозримо, все друг друга знают и где нет тайн.
Большой город, каким является Петербург, приводя в соприкосновение огромные массы
людей и нейтрализуя факторы родства или знакомства, обострял указанные выше
противоречия, прибавляя к ним еще антиномию свободы и связанности. «...И в древности, и
в России, и на Западе с развитием денежного хозяйства город был тем местом, где
совершался переход из несвободы в свободное состояние» (Макс Вебер). Гоголевский Осип
по-своему отметил этот переход, восхищаясь петербургским «галантерейным обхождением»
и возможностью в случае необходимости улизнуть в любую подворотню...
Город как высшее проявление противоречий был открыт романтиками. Нигде человек не
чувствует себя одновременно столь связанным с другими и столь отъединенным, как в
городе. Город — знак коммуникабельности и отчуждения вместе. Ряд очень эффективных
поэтических приемов призван был схватить это противоречие.
Площадь — не только принадлежность города, но и его центр, ось публичной жизни. Ведь на
площади — храм, административные здания, торговые ряды и т.д. В иерархии городских
пространств площадь «выше» улицы (ср. сетование городничего из «Повести о том, как
поссорился...»: «...Забегают иногда на улицу и даже на площадь куры и гуси <...> Но свиней
и козлов я еще в прошлом году дал предписание не выпускать на публичные площади»). На
этом фоне видна гротескная острота известного пассажа о миргородской луже — «она
занимает почти всю площадь».
Но вместе с тем заметна еще одна краска этого микрообраза. В «Невском проспекте» в
сумеречный час «из низеньких окошек магазинов» начинают выглядывать «те эстампы,
которые не смеют показаться среди дня». Акакий Акакиевич, пустившийся в рискованный путь
на «вечеринку», «остановился с любопытством перед освещенным окошком магазина
посмотреть на картину, где была изображена какая-то красивая женщина». Окно, как дурной
или исполненный гипнотической силы глаз, источает опасный соблазн или угрозу.
Наконец, городской фонарь. Всё, связанное со светом и его источником издавна порождало в
искусстве различные образы — преимущественно в их позитивной окраске: солнце, лампа,
лампада, факел, свеча и т.д. Но есть образы более сложные, двойственные — к их традиции
(на которой мы сейчас не останавливаемся) примыкает и гоголевский вариант. Прежде всего
характерно, что из многих источников света «петербургские повести» избирают
преимущественно фонарь, своего рода laterna magica, с его «капризным», «страшным»
сиянием («Страшная рука»).
В середине 40-ых годов в «Развязке Ревизора» было предложено, как известно, несколько
неожиданное толкование образа города: «Ну, а что, если это наш же душевный город и сидит
он у всякого из нас?» Чиновники — наши страсти; Хлестаков как «подложный» ревизор —
«продажная, обманчивая совесть»; настоящий же ревизор — «это наша проснувшаяся
совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя». В план
внутреннего мира, душевного состояния преломляется вся, так сказать, городская атрибутика:
«Посмотри, какой у меня чудесный город, как в нем всё прибрано и чисто!» — хвастается
лицемерный город.
Развивая подобную интерпретацию, Гоголь, как указал еще Д. Чижевский, продолжал
традицию: «...Образ души как «города» или «замка» — старый традиционный образ
христианской литературы (Иоанн Златоуст), в которой Гоголь был начитан. Следует только
принять в соображение одно обстоятельство: как ни отличалось новое толкование, каким бы
неожиданным ни казалось (вспомним бурный протест М. Щепкина против «Развязки
Ревизора»), в сознании Гоголя, оно, по-видимому, не противоречило толкованию прежнему.
Драматург ведь и раньше мучительно думал о том, как побудить зрителя или читателя
извлечь из объективной картины вполне субъективный, личный урок. Теперь он поставил
точку над I: объяснение всего происходящего как драмы нашего «душевного города» есть
«поворот смеха на самого себя».
Между тем гоголевская городская символика обнаруживает еще один «поворот», правда,
более характерный для его творчества 30-х годов (точнее, даже их первой половины), но все-
таки проявлявшийся подспудно и позднее. Обратимся к сравнительной характеристике двух
столиц в «Петербургских записках 1836 года» (опубликовано в 1837 г.).
Еще одно любопытное место — рассуждение о том, «куда забросило русскую столицу»:
«Странный народ русский: была столица в Киеве — здесь слишком тепло, мало холоду;
переехала русская столица в Москву — нет, и тут мало холода: подавай Бог Петербург!
Выкинет штуку русская столица, если подселится к ледяному полюсу». Известно, какое место
заняли в гоголевском изображении Петербурга мотивы зимы, снега, холода и т.д.
«Многозначная тема холода сочетается у Гоголя с темой сжигающих человека гибельных
страстей и страданий...» (В. Маркович). В новейшем исследовании можно прочитать, что
«трактовка Петербурга как ледяного ада подсказана известным и обличениями Мицкевича,
нашедшими отклик в собственных взглядах Гоголя на империю и ее столицу, какими они
обрисованы в его заметках по малороссийской истории и некоторых других текстах 30-х
годов». Эти воззрения, читаем мы далее, восходят к «мифологеме вечной зимы, которая
<...> идентифицируется с царством дьявола». Всё так, и, однако же, в ледяных пристрастиях
северной столицы, как они описаны в «Петербургских записках...» (тоже «текст 30-х годов»)
есть что-то от молодеческой удали: «Экой востроногой какой!» — говорит московский народ,
прищуривая глаз на чухонскую сторону». А в отношениях Москвы и Петербурга есть что-то от
отношений матери к сыну, непокорному, правда, отбившемуся от рук, но все-таки
единокровному: «На семьсот верст
убежать от матушки!». И вообще отношения эти не только контрастны, но отчасти строятся по
принципу дополнительности («в Москве все невесты, в Петербурге все женихи»). Всё это
сдвигает описание Петербурга — как и сравнительную характеристику в целом — в сторону
чисто комического, безвредного, забавного.
Таковы три ипостаси гоголевского образа города: «вещественный город» в его гротескном
выражении и с явной тенденцией к эсхатологии («Ревизор», «петербургские повести и т.д.);
внутренний, душевный город морального самовоспитания, также не свободный от
эсхатологического отсвета («Развязка Ревизора») и, наконец, город в аспекте почти чистой
веселости, забавного комизма. Можно сказать — и в этом значение настоящей темы, — что
это три ипостаси творчества Гоголя вообще, данные изначально, существующие буквально с
первых его произведений, но, конечно, меняющие в ходе художественной эволюции писателя
и свое соотношение и свой удельный вес.